Сборник "Великие властители и цари". Компиляция. книги 1-8 [Томас Костейн] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Томас КОСТЕЙН ГУННЫ

КНИГА ПЕРВАЯ

1

Из всех мириад зорь, что вставали над темным Вальдом, эта была наипрекраснейшей, ибо никогда ранее природа не являла себя в такой красе. Три всадника наблюдали за восходом солнца с вершины холма. Мацио из рода Роймарков, в свое время едва ли не самый симпатичный мужчина на плоскогорье, и две его дочери, обе ослепительные красавицы. В рассеивающемся утреннем тумане трава отливала синевой. А в заросших лесом холмах пытливый глаз уловил бы самый разные цвета и оттенки: серый, муаровый, лиловый и даже красный. И тишина, тишина, от которой звенело в ушах.

Трое всадников, однако, словно и не замечали окружающей их красоты. Застыв на лошадях, она всматривались в уходящую к востоку степь.

— Я их слышу, — воскликнула Лаудио, старшая из дочерей, с изящной фигуркой, черноволосая, очень подвижная, глазами так похожая на отца.

Издалека донесся топот копыт. Мацио кивнул, нервно пробежался пальцами по начавшей седеть бороде.

— Как только Рорик минует ту рощу, он пустит Хартагера во весь опор. Вот тогда мы и увидим, на что он способен.

— Я их вижу! — Ильдико, младшая дочь, вскинула руку. На плоскогорье жило темноволосое племя, но иной раз у них рождались дети с золотистыми, как солнце, волосами, и синими, словно вода в озере Балатон, глазами. Такой была и Ильдико. Лаудио сияла в любой компании, но только не рядом с младшей сестрой. Золотоволосая Ильдико разом затмевала ее.

Мацио пристально вгляделся в даль, удовлетворенно вздохнул.

— Мы можем отбросить все сомнения. Посмотрите, как он скачет! Какая мощь, какая стать. Я готов заявить, что этим утром род Роймарка будет праздновать победу.

— Ах, Харти, мой милый Харти! — восторженно выдохнула Ильдико.

Вот тут-то им и помешали. Мацио не сводил глаз с двухлетнего Хартагера, но шестое чувство заставило его обернуться. К ним легким галопом направлялся еще один всадник. Глава семьи недовольно глянул на дочерей.

— Кто это шпионит за нами? — спросил он. — Я решил проверить Хартагера на заре, чтобы нас никто не увидел. Иначе нам не уберечь его от посторонних глаз. Я не хочу, чтобы кто-то еще знал, сколь быстр наш вороной.

— Может, дать сигнал Рорику остановиться? — предложила Ильдико.

— Теперь уже поздно что-либо делать.

Рорик уже мчался по степи со все возрастающей скоростью. Хартагер, черный жеребец, буквально летел над травой. Мацио смотрел на странный прибор, который он держал на ладони, прообраз песочных часов. Он присвистнул.

— В такое невозможно поверить.

— Это Ранно Финнинальдер, — заметила Лаудио, продолжавшая наблюдать за приближающимся к ним всадником. — Я уже подумала, что это он, а теперь узнала перо на его шапочке.

— Молодой Ранно! — воскликнул Мацио. — Я бы разделил наш секрет с кем угодно, но только не с молодым Ранно. Что принесло его сюда в такую рань? Как он узнал, что этим утром мы решили посмотреть, на что способен наш жеребец? — его щеки полыхнули сердитым румянцем. — Кто-то сболтнул лишнее.

— Если ты думаешь, что это я, то ты неправ, — вскинулась Лаудио. — Но я не понимаю, почему его появление так расстроило тебя. Он не причинит нам вреда.

— Ты в этом уверена? Под удар поставлена не только наша победа на скачках. Разве ты не понимаешь, что мы живем под пятой человека, который забирает себе все лучшее? Стоит Аттиле пронюхать, сколь быстр наш Хартагер, не видать нам вороного, как своих ушей.

— Ранно парень честный! — негодующее воскликнула Лаудио.

— Когда дело касается лошадей, о чести лучше не упоминать. Я это знаю по собственному горькому опыту, — Мацио подозрительно посмотрел на свою черноволосую дочь. — Ты и впрямь не приглашала его?

— Почему у тебя всегда виновата я? — возмутилась Лаудио. — Я ту совершенно не причем. Но я рада, что он пришел. По-соседски заглянул в гости. Ничего более.

Синим сапожком она ткнула своего жеребца в бок и двинулась навстречу гостю. Без седла, Лаудио держалась на лошади легко и свободно. Гордые жители плоскогорья почитали использование упряжи за дурной тон, и все пятеро, Мацио и две его очаровательные дочери, его сын на Хартагере и их гость с юга обходились без оной.

Топот копыт уже отражался от холмов гулким эхом. Мацио вновь посмотрел на прибор, что держал на ладони.

— В это невозможно поверить. Чудо какое-то, — через плечо он покосился на незваного гостя. — Как же он некстати. Уж он-то своего не упустит. Финнинальдеры, они все такие. Ты полагаешь, Ильдико, он заглянул к нам просто так, по-соседски? В столь ранний час? Попомнишь мои слова, молодой Ранно где-то что-то прослышал.

— Следовало ли тебе высказывать свои подозрения в присутствии Лаудио? — младшую дочь огорчило появление Ранно. — Боюсь, ты ее обидел.

— Я сам так расстроился.

Хартагер заканчивал дистанцию, так что Мацио уже не отрывал глаз от прибора. — Еще сотня ярдов [1] и все станет ясно! — прохрипел он.

— Думаешь, будет новый рекорд? — заволновалась младшая дочь?

— Пока не знаю. Но думаю, что да. Да, да! Теперь я в этом уверен. Он побьет рекорд.

Ильдико захлопала в ладоши.

— Хартагер Третий!

— Да, — кивнул ее отец. — Хартагер Третий.

Пользуясь только коленями, Рорик заставил жеребца сбросить скорость, поднялся на холм и застыл перед ними. Кивнул младшей сестре, широко улыбнулся.

— Как вам это понравилось? — лицом, черными волосами, фигурой Рорик был в отца, а вот роста природа ему отпустила побольше. — Разве я не предсказывал, что этой весной мы выиграем все скачки? — на лице его отразилась озабоченность. — Так что? Какое он показал время, отец? Хорошее?

Мацио перегнулся через холку лошади и похлопал сына по плечу.

— Да, мой мальчик. Не просто хорошее. Выдающееся.

Рорик радостно улыбнулся.

— Я так и думал. Но полной уверенности у меня не было.

— Я начал отсчет, когда ты появился из-за той рощи. Сомнений быть не может. Он превзошел старый рекорд. Я считал очень тщательно, дабы не обмануться самому.

Рорик просиял.

— Я знал, что ему это по силам. Несмотря на то, что говорит Бринно. Управлять им совсем не трудно, отец.

— Разумеется, нет! — воскликнула Ильдико. — Он ласков, как барашек.

Мацио коротко глянул на свою золотоволосую дочь.

— Ты посмела ослушаться меня?

Ильдико покачала головой.

— Нет, отец. Но искушение было велико. Ты несправедлив ко мне. Не разрешаешь мне ездить на нем только потому, что я девушка. А он меня любит. Я знаю, что он любит меня больше других. Стоит ему увидеть меня, как он вырывается из табуна и скачет ко мне. Потому-то я и знаю, какой он смирный.

Ее отец сердито фыркнул.

— Ты никогда не узнаешь, каково скакать на нем, потому что такой возможности тебе не представится. А если ты посмеешь ослушаться меня, я посажу тебя под замок, — голос его помягчел. — Ильдико, любимая дочь моя, разве ты не понимаешь, сколь это опасно?

Лаудио и их гость вместе поднялись на вершину холма. Ранно Финнинальдер перебросил длинную мускулистую ногу через холку лошади и спрыгнул на землю. К такому раннему визиту он подготовился более чем серьезно: высокое перо в шапочке, густо-зеленая туника, желтые штаны, пояс из тяжелых золотых монет, сапоги из прямоугольников зеленой кожи, с вытесненном на каждом деревом и вороном, родовым гербом Финнинальдеров. Рорик, недолюбливавший молодого соседа, подумал про себя: «Уж больно он похож на жениха. За какой же из моих сестер он решил приударить?»

— Прими мое глубочайшее почтение, Мацио из Роймарков, — Ранно поклонился главе семьи. Затем повернулся к младшей дочери. — И ты тоже, Ильдико. С каждым днем ты становишься все прекраснее.

— Мы рады твоему приезду, — ответил Мацио. — Но что привело тебя в столь ранний час?

— Не хотелось спать. Прошлым вечером к нам прибыли гости. Издалека, с востока. Мы проговорили полночи. Насчет того, чего нам теперь ждать, ибо некий могущественный правитель вновь вонзил свой меч в землю. Я вскочил на лошадь и поехал к вам, предчувствуя, что вам будет небезынтересно узнать услышанное мною, — Ранно улыбнулся. — Я выбрал очень удачное время для приезда. Того, что я увидел сегодня, мне, возможно, более не удастся лицезреть до конца своих дней.

Черный жеребец начал выказывать нетерпение. Он не понимал, почему его заставляют стоять на месте. Мацио наклонился вперед и положил руку на еще влажную холку жеребца. Посмотрел на гостя.

— Он тебе понравился.

— Я думал, мне есть на что надеяться этой весной, — ответил Ранно. — Но увидев, как бежит ваш жеребец, понял, что моему рядом с ним делать нечего. Вы засекли его время?

Мацио кивнул. Легким движением колена развернул своего коня так, чтобы он встал мордой к востоку. Вскинул руку.

Слушайте меня, все вы, — глаза Мацио ярко блеснули. — Ты, Рорик, мой сын. И вы, обе мои дочери. И ты, Ранно из Финнинальдеров, сын моего давнего друга, который оказался свидетелем этого великого события.

Вы можете подумать, что я преувеличиваю происшедшее этим утром у вас на глазах. Но я хочу поделиться с вами своими мыслями. Известно, что история нашего народа сохраняется в сказаниях, что передаются из поколения в поколение. Вот почему у нас так мало точных сведений о нашем далеком прошлом. Мы знаем что пришли с востока, что одно время жили у Снежных гор, что двигались по степи все дальше и дальше на запад. Мы всегда славились прекрасными лошадями. Даже в те годы, когда Снежные горы находились на расстоянии вытянутой руки. Мы всегда стремились улучшать породу наших лошадей. Когда нас заставили покинуть земли наших предков, причина тому давно забыта, мы по-прежнему занимались нашими лошадьми. На всем долгом пути с востока на запад. Выращивание лошадей пошло особенно хорошо, когда мы пришли в Сарматию, а затем осели в Иллирикуме. И живем многое сотни лет на этом плодородном плоскогорье. Нас мало, и мы не могли противостоять могуществу Рима. Сегодня мы часть империи Аттилы. Но, несмотря на наши политические неудачи, мы не сдаем наших позиций в выращивании лошадей.

Мацио оглядел своих слушателей.

— Этим утром мы наконец-то достигли того, к чему стремились с незапамятных времен. Покорена цель наших предков, которую они ставили перед собой только двинувшись на запад. Хартагер — самая быстрая лошадь, какую доводилось видеть миру.

Выдержав паузу, Мацио повернулся к Ранно.

Нам выпала честь вырастить его, и мы этим гордимся, Но принадлежит он не нам, а всему нашему народу. И это означает, юный Ранно, что увиденное следует сохранить в тайне. Мы же не хотим, чтобы его забрали у нас. А этого не миновать, если пойдут разговоры о сегодняшнем результате Хартагера.

Ранно Финнинальдер поклонился.

— Можете положиться на меня, Я никому ничего не скажу.


Последующее происходило в полном соответствии с обычаями рода Роймарков, которые сформировались за долгие годы, а то и столетия. Ильдико, младшая по возрасту, возглавила процессию. Ее волосы победно сверкали на утреннем солнце. Ее отец спешился и гордо шел рядом с черным жеребцом.

— Не подходите! — крикнула Ильдико слугам и полевым рабочим, сбежавшимся к ним на подходе к конюшне. — Никто не должен войти в конюшню, кроме Джасто, который согреет воду.

— Означает ли это, что у нас новый король? — с дрожью в голосе спросил седовласый надсмотрщик.

Ильдико, сияя, кивнула.

— Да, Бринно, — голос ее звенел от волнения. — Действительно, новый король! Великий король, император! Такого быстроногого, как он, у нас еще не было. Мой отец говорит, что быстрее его никогда не бегала ни одна лошадь на свете. Пусть Джасто поторопится.

Когда они прибыли к конюшне, Джасто уже бросил раскаленные докрасна камни в корыто с водой, и они громко шипели, посылая к потолку клубы дыма. Не зная семейных традиций, Ранно вошел в конюшню вместе с Роймарками, но Ильдико бесцеремонно вытолкала его обратно.

— Извини, но внутри могут быть только Роймарки. Финнинальдеры остаются за воротами. Никому более не дозволено прикасаться к лошади или наблюдать, что с ней делают.

Рорик и обе его сестры опустили куски мягкой ткани (ничего грубого не могло касаться тела нового короля) в теплую воду и начали обтирать жеребца. Работая, они напевали, а глава семьи, декламировал в такт с мелодией. Он вел рассказ не о великих деяниях рода Роймарков, но вспоминал знаменитых лошадей, которых они взрастили. Он говорил о могучем вороном, на котором ездил император Китая (пока, испугавшись, не свалился с него), о скакуне, который пронес своего всадника через всю Сарматию в три дня, о Хартагере Первом и его безумной скачке в Виндобану (потом на этом месте возник знаменитый город Вена) с сообщением о появлении римских легионов, после которой он упал замертво. Когда же Мацио произносил заключительную фразу, у него повлажнели глаза: «Кости тех королей превратились в прах, но сегодня им на смену пришел новый король».

Блестящую шерсть нового короля вытерли насухо, тайком Ильдико сунула жеребцу кусочек сахара, потом ему дали самую малость воды. И поставили перед ним кормушку с овсом. Хартагер начал есть, чуть подрагивая ноздрями.

Глава семьи тем временем полез в сундук, такой древний, будто сработали его во времена проживания племени у Снежных гор. Достал из сундука украшенную драгоценностями «корону» и два старинных гребня. Пока он занимался головой жеребца, дочери расчесывали гриву и вплетали в нее шелковые ленточки.

Закончив подготовку к коронованию, Мацио подошел к воротам и широко распахнул их.

— Вы можете войти, — объявил он толпящимся у ворот слугам.

Ранно последовал за ними. Подмигнул Ильдико, спросив: «Дозволено ли войти и бедному Финнинальдеру?»

Мацио тем временем ушел в дальний, темный конец конюшни. Снял со стены, на которой хранились трофеи давних времен, серебряную цепь, переливающуюся опалами, бирюзой, сердоликами, агатами, с подвешенной на ней серебряной же фигуркой роймаркской лошади с рубиновыми глазами.

Хартагер, похоже чувствовал, что должно произойти. Он перестал есть и высоко поднял голову. Мацио подошел к нему и надел цепь на шею.

— Хартагер Третий, — торжественно возвестил он, словно епископ, представляющий подданным нового короля в кафедральном соборе. — Будь достоин цепи Роймарков, которую с честью носили многие твои предшественники. Мы верим, что ты останешься в памяти людей, возможно, навечно.

Затем он отступил на шаг, прислушался. Члены семьи последовали его примеру, повернувшись к воротам, через которые виднелась часть огороженного луга, на котором пасся табун. Пауза не затянулась. На лугу торжествующе заржала лошадь. К ней присоединилась вторая, третья, весь табун.

Сомнение, появившееся было на лице Мацио, исчезло без следа. Он взмахнул рукой.

— Они знают! — воскликнул он. — Они знают, что мы тут делаем. И одобряют нас.

Лаудио всего лишь улыбалась, а вот Ильдико дала волю чувствам. Она нисколько не стыдилась слез, покатившимся по ее щекам, когда черный монарх топнул копытом и заржал, отвечая табуну на лугу. Она взяла брата под руку, прислонилась золотистой головкой к его плечу.

— Посмотри на него, Рорик! — прошептала она. — Как высоко он держит голову. Какой гордый у него взгляд. Он знает, что он король!

Когда восторги поутихли, Ранно подошел к Ильдико, всмотрелся в ее лицо.

— Так это правда? Ты действительно плакала. Похоже, ты воспринимаешь все это на полном серьезе.

— Естественно, — сердито ответила девушка. — Для нас это самое важное событие в мире. И позволь мне сказать тебе, Ранно, что это утро навсегда останется со мной, как один из величайших моментов моей жизни.

Гость покачал головой.

— Ты можешь видеть во мне друга? Верного друга, который будет честен с тобой? Боюсь, что это наигранно, моя очаровательная Ильдико. Взять, хотя бы, ржание табуна. Неужели ты действительно веришь, что лошади таким образом чествовали своего короля? Латобий и Лабурас, будьте благосклонны ко мне, как и все остальные боги!

Ильдико ответила яростным взглядом, и Ранно даже испугался, а не набросится ли она на него с кулаками. Непроизвольно отступил на шаг.

— Разумеется, верю! — воскликнула Ильдико. — Теперь я буду честна с тобой. Знаешь, почему вам не удается выращивать таких хороших лошадей как наши? Вы не любите и не понимаете их. Вы не верите, что у них есть души, что они могут общаться друг с другом без помощи слов, на расстоянии. А это так. Мы в это верим, все мы, мы знаем, что это правда.

Однако страстность ее монолога не убедила Ранно. На его губах продолжала играть скептическая улыбка.

— Пусть будет по-твоему. Ваши лошади действительно лучше моих. Но я видел, как ваш надсмотрщик выскользнул из конюшни до начала этой трогательной церемонии. Разумеется, я не буду утверждать, что он прямым ходом направился на пастбище, чтобы поспеть туда в нужный момент. Я хочу сказать, проследить за тем, чтобы лошади заржали аккурат после коронации.

— Это неправда! — воскликнула Ильдико. — Я ненавижу тебя, Ранно Финнинальдер, за эти слова!

Тут он сразу стал серьезным.

— Нет, нет, вот этого не надо, Ильдико. Я готов встать на колени и просить у тебя прощения. Я соглашусь со всем, что ты скажешь. Но ненавидеть меня ни к чему. Этого я не перенесу.

Мацио, его сын, дочери, слуги, потянулись к воротам. Ильдико все время чувствовала на себе пристальный взгляд черных глаз Ранно. «Почему он не смотрит на Лаудио, — спрашивала она себя. — Он не должен так себя вести. Это ни к чему не приведет, разве что сделает нас всех несчастными».


На кухне, занимавшей вместе с обеденным залом большую часть низкого, с черепичной крышей дома Роймарков, наступил кризис. В кладовой остался один копченый окорок, бочки с соленой рыбой опустели, подошли к концу овощи, заложенные в ямы на зимнее хранение. Становилось все труднее кормить столько ртов блюдами из молотого зерна и яиц, да и последних от старых несушек собирали все меньше и меньше.

Ильдико как раз решала, что можно сделать со свежей рыбой, выловленной из протекающей рядом реки, когда ее позвали к отцу. После смерти жены Мацио на хозяйство вроде бы должна была встать их старшая дочь. Но мечтательной Лаудио недоставало практичности, так что все хлопоты по дому легли на хрупкие плечи очаровательной Ильдико.

— Где твой господин, Натиль? — спросила она, отбросила волосы назад и перевязала их красной лентой.

— В своей комнате, госпожа Ильдико.

Оставшуюся от кухни и обеденного зала часть дома занимали комнаты-клетушки, где проводили ночь члены семьи, слуги, гости. Маленькие, темные, душные, всю обстановку которых составляли набитый соломой матрац да пуховая (только у женщин) подушка. Исключение составляла лишь комната главы семьи, где нашлось место стулу, кровати и маленькому гобелену на стене. Мацио лежал на кровати, когда Ильдико явилась по его зову.

— Присядь, Ильдико, — он указал на стул. — Нам есть о чем поговорить. Я только что проводил этого молодого человека. Он попросил меня извиниться перед тобой и Лаудио за то, что лично не попрощался с вами, но у него впереди очень напряженный день.

— Он, похоже, практичен до мозга костей, — прокомментировала Ильдико.

— Несомненно. К этому я еще вернусь, — Мацио насупился. — Я переговорил с ним после завтрака. Новости очень серьезные. Аттила решил начать войну. Судя по всему, против Рима. Он собирает величайшую армию, какую когда-либо видели в мире, и потребует от нас, жителей плоскогорья, людей и деньги.

У Ильдико защемило сердце.

— Рорику придется идти?

Мацио печально кивнул.

— Боюсь, что ему предстоит командовать людьми, которых мы пошлем. Скорее всего, двумя десятками всадников. Рано или поздно он должен принять боевое крещение, но мое сердце обливается кровью при мысли о том, что воевать ему придется за Аттилу. Некоторые люди говорят, что Рим обречен и на этот раз падет наверняка. Возможно, они правы. Но почему величие мира должно погибнуть от руки Гунна?

Пауза затягивалась и Ильдико тяжело вздохнула.

— От нас потребуют и лошадей? — а после кивка отца быстро добавила. — Но они не возьмут Хартагера!

Потеря нового короля, похоже, печалила Мацио не меньше, чем уход сына на войну. Мацио пожал плечами.

— Откуда нам знать? Они потребуют от нас все, что бегает на четырех ногах. Да, они могут взять и Хартагера.

— Разве они не понимают, что за этим жеребцом стоят столетия тщательного отбора и улучшения породы?

— Я сомневаюсь, что эти слова что-то да значат для Аттилы. Скорее всего он скажет: «Для хорошей лошади нет лучшей судьбы, чем мчать в бой одного из моих воинов». Боюсь, дочь моя, мы должны смириться с потерей нашего нового короля. Его правление окажется очень коротким.

— Мой бедный Рорик! — из глаз Ильдико потекли слезы. — Мой бедный Хартагер!

На этом неожиданности для Ильдико не кончились.

— Я не уверен, что для тебя это будет полным сюрпризом, маленькая моя, — продолжил Мацио. — Ты очень наблюдательна и, полагаю, умна. Мой разговор с Ранно не ограничился обсуждением планов Аттилы. Он попросил у меня твоей руки.

— Нет, нет! — воскликнула Ильдико. Отец не ошибся, она ожидала нечто подобного, но это известие не обрадовало, а огорчило ее. — Он должен жениться на Лаудио, а не на мне. Все же ждали, что он попросит руки Лаудио.

— Это правда, — согласился Мацио. — Я несколько раз говорил на эту тему со старым Ранно до его смерти, и речь всегда шла о Лаудио. Она — наша первая дочь, а тебя, совсем маленькую, не брали в расчет. Но, похоже, молодой Ранно думает иначе. Он хочет взять в жены тебя. И сегодня утром ясно дал мне это понять.

— Я не выйду за него замуж, отец! — отрезала Ильдико. — Его надо привести в чувство. Сказать раз и навсегда, что жениться он может только на Лаудио, как ты и договаривался с его отцом.

Мацио удивила столь бурная реакция.

— Но, дитя мое, я не могу указывать этому молодому человеку, кого он должен брать в жены. Парень он решительный, и знает, чего хочет. А почему тебе не по душе такой муж?

— Мне он не нравится! — глаза Ильдико, обычно такие нежные, женственные, светились решительностью, которая сделал бы честь ее жениху. — Мне он никогда не нравился. Я думаю… отец, я его ненавижу!

Мацио не знал, что и сказать. Он поглаживал бороду, вглядываясь в ее лицо.

— Но с чего такая нелюбовь? Внешностью его природа не обидела. И своими землями он управляет не хуже отца. Он честолюбив, способен.

— И что еще может требовать девушка? — Ильдико горько рассмеялась. Ее глаза превратились в две голубые льдинки. — Разве ты не знаешь, отец, что его никто не любит? Рорик рос вместе с ним и всегда ненавидел его. Сын Ильдербурфов, мальчик, которого увезли и продали, как раба…

— И который сбежал и теперь служит Аттиле, — добавил Мацио.

— Он был добрым, Николан из рода Ильдербурфов. Мне он очень нравился. Говорят, он стал отличным воином. Он ровесник Рорику и Ранно. С Рориком он дружил, а вот с Ранно они оба не ладили. Слуги Ранно его боятся. Остерегайся Ранно, отец. Если наступит время, когда мы вновь станем свободными, Ранно Финнинальдер попытается занять твое место и стать во главе нашего народа.

— Но уж это чистейшая выдумка. Откуда ты знаешь, какие идеи вынашивает этот юноша?

— Посмотри на него. Понаблюдай за ним. Замыслы Ранно легко читаются по его расчетливым глазам, — Ильдико глубоко вдохнула переводя дух. — Когда этот ужасный губернатор, поставленный над нами Гунном… — она вновь запнулась и ее отец назвал фамилию.

— Ванний?

— Да, Ванний. Когда он захватил земли Ильдербурфов и убил их владельца, старый Ранно заключил с ним договор и эти земли отошли к нему. Я знаю, ты никогда об этом не говорил, но об этой сделке известно всем и каждому. Все полагают, что это был нечестный поступок, и старого Ранно презирали за то, что он воспользовался чужой бедой. Молодой Ранно не ударил пальцем о палец, чтобы восстановить справедливость. Он оставил за собой земли Ильдербурфов, — Ильдико встала, в какой уж раз сверкнули ее глаза. — Ты думаешь, что я выйду замуж за человека, который не отдает чужие земли?

Поднялся и Мацио.

— Не забивай подобными мыслями свою очаровательную головку, Ильдико, — он все еще воспринимал свою младшую дочь ребенком, а не полноправным членом семьи. — Я не знал, что ты настроена столь агрессивно. Признаюсь, ты меня удивила. И Лаудио испытывает те же чувства?

Лицо Ильдико затуманилось. Она качнула головой.

— Нет, отец. К моему сожалению Лаудио его любит.


Мацио разбудил громкий стук в ворота палисада, окружавшего поместье. Он сел и прислушался. В доме стояла тишина, но это не означало, что все спят. Он не сомневался, что многие слуги услышали стук и в ужасе забились под одеяла.

Глава семьи, который был бы королем маленького народа, населявшего плато, будь предыдущие поколения достаточно сильными, чтобы сохранить независимость, боялся темноты ничуть не меньше своих домочадцев. Убежденный христианин, он верил, как, собственно, и многие священники, включая великого епископа Рима, которого звали Папой, что ночь принадлежит дьяволу. Когда Бастато, домоправитель, закрывал вечером двери и окна и запирал их на засов, Мацио, точно так же, как последний слуга или конюх, чувствовал, что оставшиеся снаружи двор, луга, поля переходят под власть сил зла. И когда дребезжали ставни, он говорил себе, что причиной тому не ветер, а желание Хвостатого, Рогатого, Огнедышащего проникнуть в дом.

Но настойчивый стук продолжался, и Мацио догадался, что это не дьявол, случайно ткнувшийся к ним, прежде чем унестись с ветром на поиски более беспечной жертвы, а человек, застигнутый темнотой вне дома.

Мацио поднялся с кровати.

— Надо разобраться, что там такое, — пробормотал он.

Нащупал в темноте толстый халат, отороченный мехом медведя, накинул его на плечи. Выйдя из комнаты, взял лук и забарабанил им по металлическому щиту, висящему на стене. Удары гулко разнеслись по затихшему дому.

— Поднимайтесь! — сердито крикнул Мацио. — У ворот путник, который хочет войти.

Первым на его зов появился дрожащий от страха Бастато.

— Я уверен, господин, что человеческая рука не может так громко стучать. Это дьявол, требующий впустить его.

— Ворота я открою сам, — Мацио оглядел сбившихся в кучку слуг. Лица их блестели от пота, волосы стояли дыбом. — Но вы все пойдете со мной.

— Кто там? — спросил Мацио, подойдя к воротам.

— Это не дьявол, Мацио Роймарк, — в голосе, донесшимся снаружи, не слышалось нетерпения, вызванного долгим ожиданием.

— А, это ты, отец Симон, — Мацио взялся за поперечный брус, поджимающий ворота. — Что привело тебя к нашей двери в такой поздний час? Что-нибудь случилось?

— Всегда что-то да случается, сын мой. Но в данном случае меня привели сюда чисто эгоистические мотивы.

Ворота распахнулись и полуночный гость быстренько прошмыгнул во двор, свидетельствуя тем самым, что мечтает, поужинав, провести остаток ночи в более комфортабельных условиях. Факел, который Мацио взял, проходя через обеденный зал, не мог разогнать кромешную тьму (небо заволокли тяжелые облака). Лицо гостя пряталось в темноте, из которой свет выхватывал лишь очертания его широкой сутаны. Росточка он был небольшого, опирался на посох, на плече висела бутылка с водой.

— Я добирался до вас пешком, — пояснил священник. — Подумал, что так будет безопаснее.

Мацио провел его в дом. Слуги уже рассыпались по своим клетушкам, дабы не урывать от сна лишнюю минуту. Бастато споро закрыл ворота и заложил их брусом. Его торопил страх перед дьяволом, владыкой ночи.

— Ты здесь из-за Стеклия, — предположил Мацио, когда он и его гость уселись в уголке обеденного зала, где их не могли подслушать.

Священник кивнул.

— Да, из-за него. Он полагает, что сможет вновь завоевать расположение Аттилы, искоренив христианство в здешних краях.

— До нас доходили такие слухи. Он хоть представляет себе, сколь христиан живет на плоскогорье? Ты славно потрудился, отец Симон, неся людям слово Христово.

— Едва ли у него есть полный список. Но полной уверенности у нас нет. Вот я и пришел, чтобы предупредить вас. Возможно, первый удар обрушится на тебя и твоих домочадцев, — священник тяжело вздохнул. — Стеклий просил передать, что я должен убраться отсюда или пенять мне придется только на себя. Так вот, дорогой мой друг, я не собираюсь покидать плоскогорье, народ которого полюбил всей душей. Я получал такие приказы и раньше, но не подчинялся им. На этот раз я должен на какое-то время уйти от мира.

— Я рад, что ты счел возможным придти в мой дом, отец Симон, — заверил его Мацио. — Оставайся здесь и мы вместе посмеемся над Стеклием, этим уродливейшим из карликов, тупоголовым гунном.

— В своем послании достопочтенный Стеклий намекал на то, что мне следовало бы отправиться в родные края и перестать будоражить подданных великого Аттилы. Но я покинул остров Британия двадцать лет тому назад, так что все мои друзья и родственники умерли или разбрелись по свету. Пусть это и покажется странным, но на благословенном острове, откуда я родом, мы не может спать по ночам, не думая о тех несправедливостях, что вершатся здесь, на земле Аламанни, и на севере, где живут норвежцы. Как легко видеть зло в других людях, и как сложно обнаружить его в себе. Вернись я домой, я бы не смог лишь помогать спасать души своим единоплеменникам, хотя заблудших, уверяю вас, предостаточно и в моем отечестве, и скоро меня обуяло бы желание нести слово Божье в далекие страны. Я бы все равно вернулся, а потому нет мне никакого резона уезжать. Нет, я прожил здесь очень долго и должен остаться, даже если Стеклий терпеть меня не может.

Появилась Ильдико, со спутанными волосами, с лампой в руке.

— Мне сказали, что пришел отец Симон. Я хочу поздороваться с ним, не дожидаясь утра.

Священник поднялся.

— Рад видеть тебя, дочь моя. Давненько я не заглядывал сюда и в мое отсутствие маленькая желтая птичка успела вырасти.

Мацио повернулся к дочери.

— Наш добрый друг приехал, чтобы пожить у нас. Мы рады предложить ему крышу и стол, но должны предупредить, что о благополучии наших лошадей мы заботимся больше, чем об удобствах для гостей.

— Я проведу у вас лишь несколько дней, — твердо заявил священник. — А потом удалюсь в убежище, где в давние годы провел много времени.

— В ту пещеру на холме Бельдена?

В свете лампы они видели, сколь усталым выглядит священник. Он кивнул. Голова его, так того требовали церковные каноны, была выбрита спереди.

— Да. Она сокрыта от посторонних глаз, и там я буду в безопасности. Неужели вы думаете, что я могу навлечь гнев аттил и стеклиев на моих верных друзей? Нет, благодарю за предложение, но остаться у вас надолго я не смогу. А пока буду счастлив провести какое-то время в той маленькой комнатке за очагом, о которой не знает никто, кроме вас.

— И домашних слуг, — уточнила Ильдико.

— Уж их-то бояться нечего, отец Симон, — заверил священника Мацио. — В нашем тайнике ты будешь в полной безопасности. Совсем как в пещере Бельдена.

— И здесь всегда будет еда, — добавила Ильдико. — Я распоряжусь, чтобы тебя накормили прямо сейчас.

Мацио провел отца Симона в свою комнату. Нащупал на панели нужное место, нажал. Со скрипом и скрежетом часть стены отошла в сторону, открыв крохотный чулан, в котором едва хватало места для соломенного матраца и узкого стола, на котором стоял кувшин и нехитрая столовая утварь. Располагался чулан между комнатой Мацио и очагом обеденного зала, так что в нем всегда было тепло.

Священник поставил свечу, которую дал ему Мацио, на стол и умиротворенно огляделся.

— В четвертый раз я гощу в этом тайнике. Я думаю, что кроме меня, здесь никто никогда не прятался.

— Дети, когда были маленькими, забирались сюда, заметил Мацио.

Ильдико принесла тарелку с едой. Священник благодарно улыбнулся.

— Когда я начинаю думать, что могу перебороть слабость плоти, мой желудок берет меня в оборот и быстро доказывает, какой я глупец. Признаюсь, дочь моя, я очень голоден. За весь день я съел только кусочек сыра да выпил глоток козьего молока, — он оглядел Ильдико с ног до головы, вздохнул. — Ох уж это время. Превращает девочек в ослепительных женщин и уносит от тех, кто их любит. Мой верный друг, недолго пробудет с тобой эта дочь солнца.

— Очень недолго, святой отец, — ответил Мацио. — Сегодня утром мне напомнили об этом, и я еще не отошел от такого удара, — он повернулся к дочери. — Отец Симон пришел издалека и очень устал. Мы пойдем, а он пусть ужинает и отдыхает.


Следующим вечером, когда солнце скатилось за горизонт, Бастато с двумя помощниками начал запирать все окна и двери. Покончив с этим, зажег факелы в железных кронштейнах на стенах и поставил на стол в обеденном зале горящие свечи. Отодвинул скамью и сел. Помощники заняли места по обе стороны от него.

И тут же в обеденный зал потянулись слуги. Человека, незнакомому с обычаями плоскогорья, удивило бы их число. Тут были повара и поварята, горничные, виночерпии и разносчики вина, дровосеки и трубочисты, объездчики, конюхи, полевые рабочие и даже золотари, которые, правда, сидели в некотором отдалении от остальных. Их принадлежность к дому Роймарков определялась синим кантом шейного выреза туники и вышитой на правом рукаве лошадью Роймарков. Их было так много, что никто на работе не перетруждался: трое выполняли посильное одному. Чувствовалось, что пышущие здоровьем мужчины и грудастые женщины едят от пуза и всем довольны.

К приходу Мацио и его детей все слуги уже сидели за столом. Они не поднялись, никоим образом не поприветствовали своего господина. Пустовала лишь скамья посередине стола, на которую и сел Мацио, с Рориком по одну руку и Лаудио по другую. Ильдико сменила розовый костюм для верховой езды на белое платье до пола, из под которого виднелись лишь ее белые сандалии. Она примостилось рядом с седоволосым Бринно и они тут же начали о чем-то шептаться. Продолжалось это до тех пор, пока глава семьи не наградил ее суровым взглядом.

В наступившей тишине Мацио оглядел стол.

— Все здесь?

Скоро выяснилось, что отсутствует лишь старик Бларки. Калека с детства, очень вспыльчивый, грубый, не лезущий за словом в карман, он исполнял роль шута да выполнял различные поручения по хозяйству. Готовил приманку для рыбаков, поддерживал огонь в очаге, а если за ужином ему ни разу не удавалось рассмешить народ, оставался мыть и вытирать все миски и кружки. Если такое случалось, он костерил на весь свет безмозглых дундуков, не понимающих хорошей шутки.

— Я оставил его снаружи. Часовым, — пояснил Бастато. И, обосновывая свой выбор, добавил. — Его голос всегда выпадает из общего хора.

— Тогда подайте сигнал, — распорядился Мацио.

Мужчина, сидевший ближе всех к очагу, постучал по стене. Заскрежетал механизм, открывающий потайную дверцу и мгновением позже в обеденном зале появился отец Симон в развевающейся сутане. Сидящие за столом встали и запели один из первых христианских гимнов, со временем забытый и замененный другими, пришедшими ему на смену.

Низенький священник, певший громче остальных, оглядел обеденный зал и сердце его наполнилось счастьем.

«Как тверды они в вере! — подумал он. Я поступил правильно, приехав сюда, хотя поначалу меня мучили сомнения. Мои усилия не пропали даром. Более они не поклоняются Вотану, отцу всего живого, и Тору, громовержцу. Они потеряли веру в Асгард, крепость, где живут боги Аламанни, и не боятся прихода Рагнарека, дня последней битвы богов и чудовищ. Они христиане и осчастливлены учением Господина нашего Иисуса Христа. Стеклий может изгнать меня с плоскогорья, но ему ничего не поделать с той верой и умиротворением души, что я вижу в каждой паре глаз».

2

Человек, Который Хотел Покорить Мир, был хмур и раздражен. Развалившись на скамье в комнате под обеденным залом дворца, где он обычно работал, Аттила сверлил взглядом Онегезия, своего первого министра и помощника.

— Так ты говоришь, последний из них, немецкий король, уже прибыл. Почему ты уверен, что он последний?

У него вошло в привычку неоднократно задавать один и тот же вопрос. Малейшая же разница в ответе неизменно вызывала приступ ярости. «Даже ты, — обычно вопил Аттила, — даже ты, единственный, кому я доверял, теперь пытаешься обмануть меня!» Помня об этом, Онегезий тщательно подбирал слова для ответа.

— Господин мой, все десять у меня в руках. Этого немца привезли утром в цепях. Наши люди обшарили всю империю в поисках признаков неповиновения. И ничего не нашли. Остальные правители готовы выполнить все выставленные тобой требования. По солдатам, лошадям, деньгам. Но будь уверен, король королей, наши люди не теряют бдительности. Они начеку. Все слышат, все замечают. Если возникнет что-то непредвиденное, мы узнаем об этом первыми.

Они говорили о правителях государств, покоренных гуннами, сначала под предводительством Ругиласа, а затем великого, всемогущего Аттилы. Десять из них, вожди тевтонских племен, бароны сарматов, короли скифов отказались содействовать Аттиле. Наказание последовало незамедлительно.

Большую часть года Божественной ярости (название, сразу понравившееся Аттиле) он провел за разработкой планов создания величайшей армии мира. Напряжение безостановочной работы никак не сказалось на его могучем теле, но нервы стали сдавать. Вот и теперь его глаза яростно сверкнули из-под кустистых бровей.

— Они должны умереть! — взревел Аттила. — Немедленно. В назидание другим.

— Но их не судили, о Великий.

— Мне ясно, что они виновны. Остальное не имеет значения.

Обычно Онегезий отличался благоразумием и ни в чем не перечил своему господину. Но на этот раз он не выдержал.

— О Владыка земли и небес, к чему столь поспешное и не слишком мудрое решение. Некоторые из них, как ты знаешь, правят могущественными государствами. Если их вину можно установить до того, как ты заберешь их жизни…

— Нет! — кулак Аттилы обрушился на столик, у которого он сидел. — Некогда. Через шесть недель, максимум, через два месяца, я должен выступить в поход. Полностью подготовив армию. А устраивать суд, думать о том, какое влияние окажет он на моральных дух людей… На это и уйдет все время. Моим подданным надо преподать урок, быстрый и ужасный. Правители государств, отказавшиеся выполнить мой приказ, должны заплатить за свою измену. Незамедлительно. Тогда другие будут повиноваться мне без долгих раздумий.

Аттила поднялся, начал вышагивать взад-вперед. Его мощный торс визуально укорачивал и без того непропорционально короткие ноги. Круглая голова напоминала арбуз. Маленькие, глубоко посаженные глазки соседствовали с коротким, забавно вздернутым носом. Однако, едва ли кто посмел бы улыбнуться, взглянув на Аттилу. В нем не было ничего комичного, наоборот, он источал силу, жестокую и неудержимую. При виде Аттилы людей охватывал ужас, так что им было не до смеха.

— Вот что я сделаю… — он говорил так, словно выступал перед толпой своих вассалов, а не одним единственным чиновником. — Я превращу их казнь в зрелище. Слушай внимательно, Онегезий, чтобы потом в точности исполнить все мои приказы. Сегодня вечером все должны собраться на площади. Пусть там будет большой помост, для правителей, повинующихся мне, армейских командиров, придворных. Часть площади держи свободной. Установи там десять сидений и плаху перед каждым из них. Меня не будет. Я перестану быть одним из вас. Я стану высшей силой, карающих виноватых, — внезапно он вскинул руки вверх. — У меня слишком много проблем, вызванных их неповиновением. Я не могу терять время на лицезрение их смерти!

Он помолчал, продолжая прохаживаться по зале, переваливаясь с ноги на ногу, словно моряк, только ступивший на берег.

— В первый вечер, сегодня, умрут только двое. Пусть бросят жребий. Тем двоим предателям, на кого он выпадет, тут же должны отрубить головы. Завтра все в точности повторится, и умрут еще двое. Так будет продолжать до тех пор, пока наказание не понесут все. Онегезий, позаботься о том, чтобы это зрелище надолго осталось в памяти людей. Может, всех десятерых надо нарядить в рубища. Детали оставляю на тебя.

Более Онегезий спорить не решился.

— Твоя воля будет исполнена, о Великий.


Каждый полдень Аттила посещал Двор королевских жен. Гунны не придерживались жестких правил Востока и не держали своих жен в гареме, недоступными для чужих глаз. Жены кривоногих воинов Аттилы могли выходить из дома, сплетничать, стоять в дверях и переругиваться с прохожими. Но эти нормы не касались королевских жен. У владыки гуннов было слишком много жен. Поскольку он не мог уделить свое внимание каждой, в их прелестных головках, дай им свободу, могли возникнуть мысли об измене. А потому их держали взаперти, в маленьких домиках, окруженных бревенчатой стеной высотой двенадцать футов, в городе посреди города. И те вольности, что могли позволить себе жены командиров, советников или лучников, были им абсолютно недоступны.

Обычно, отправляясь к дамам, Аттила надевал расшитую золотом синюю тунику, длиной до колен, и треугольную шляпу, украшенную рубином и орлиным пером. Но этот день выдался очень жаркий и все утро великий завоеватель работал, обнаженный по пояс. Встав, Аттила, прищурившись, глянул на солнце.

— Времени у меня мало, да и зачем одеваться в такую жару, — пробормотал он. — Мои маленькие бутоны лотоса примут меня и таким, — он огляделся и крикнул. — Гизо!

Его личный слуга мгновенно возник рядом с ним. Толстый, даже жирный, с плоским лунообразным лицом. Ходил он, не сгибая ног, что удивляло лишь тех, кто не знал, что Гизо родился рабом. Гунны перерезали своим рабам сухожилия, чтобы те не могли удрать.

Слуга вопросительно оглядел своего господина.

— Синяя туника совсем износилась?

— Синяя туника в полном порядке, — Аттила отличался патологической жадностью во всем, что не касалось армии. На ее содержание уходили все свободные деньги. Другой нарядной одежды у него просто не было. Синюю тунику он уже много лет надевал по всем торжественным случаям.

Во всей империи гуннов Гизо был, пожалуй, единственным, кто позволял себе противоречить бушующему в ярости Аттиле.

— Ну и праздник же будет у них, — говорил он тихо, но так, чтобыслова долетели до сиятельного уха. — Роскошное блюдо получат сегодня все эти крошки, чье сердца столь гулко бьются за высокой стеной.

Аттила сердито зыркнул на него.

— Меня тошнит от твоих плоских шуток. Придет день, возможно, он уже наступил, когда душа поднимется в небеса. А голова, которую она понесет под мышкой, будет твоя.

Гизо так же знал, до какого предела можно гневить Аттилу. А потому тут же загладил свою грубость.

— Мне без разницы, когда это случится, лишь бы она поднялась с одного из семи холмов Рима. Но до своей смерти я должен увидеть тебя стоящим там, с распластанным у твоих ног миром.

С тем они и направились в центральную часть громадного скопища бревенчатых домов, столицы империи Аттилы. Охранники, стоящие у ворот Двора королевских жен, отсалютовали мечами и прокричали: «Владыка Земли, Великий Танджо!», — едва завидя полуобнаженного Аттилу. Крики эти гулко отдавались во всех уголках обиталища жен до тех пор, пока удары по медному гонгу не заглушили все остальные звуки.

Поначалу обычай требовал, чтобы при появлении Аттилы все жены в лучших нарядах выбегали из домиков, приветствуя его громкими криками. Аттиле это нравилось. Он не упускал случая потискать или ущипнуть ту, что попадала под руку, обменивался с ними грубоватыми шутками. Но затем суета и толкотня наскучили ему, и он решил, что куда проще выбирать женщину на ночь без общения со всеми остальными. Так уж получилось, что двумя годами ранее, воюя с Константинополем, он захватил греческий город, и среди пленников оказался римский чиновник Генизарий. Аттила, пропускавший через себя все донесения многочисленных шпионов, узнал, что в Риме Генизарий заведовал дворцом императора, где, благодаря ему, каждый знал свое место. Ему-то и вверил Аттила руководство Двором королевских жен, с тем, чтобы царящий там хаос уступил место образцовому порядку.

Аттила чувствовал, что десятки горящих глаз наблюдают за ним в щелочки между занавеской и краем окна. Ему это льстило и он инстинктивно расправил и без того широкие плечи и выгнул грудь колесом. А вот огорчило его другое: он увидел, что одна из жен посмела открыто нарушить заведенный ритуал. Стоя у дальней ограды примыкающему к домику маленького двора, одетая в красное платье, она пристально смотрела на своего повелителя.

Красивые глаза и пухлое тело женщины не смягчили неудовольствия Аттилы. Он порылся в памяти и не без труда вспомнил ее имя.

— Это Аттамина, не так ли?

Гизо кивнул.

— Она самая, Аттамина, и, если позволишь высказать мое мнение, одна из лучших твоих жен.

— Кого интересует твое мнение, особенно в этом вопросе?

Нисколько не смутившись, Гизо продолжил.

— Ты взял ее в одном из городов Моизии, который мы сожгли дотла. Мы думали, что живых там не осталось, но посланный тобой патруль наткнулся на эту женщину, роющуюся в головешках в поисках еды. Лицо ее почернело от сажи, одежда превратилась в лохмотья, но она кусалась и царапалась, как волчонок, когда ее притащили к тебе, — тут Гизо восхищенно глянул на Аттилу. — О, Великий Танджо, как тебе удается видеть их насквозь. Ты сказу сказал: «Будет на что посмотреть, если ее умыть. Приведите женщину ко мне после того, как она поест и помоется».

— Действительно, там было на что посмотреть, — Аттила подмигнул Гизо.

— Но потом ты не посылал за ней… — Гизо на мгновение запнулся, — больше трех лет.

К Аттиле начало возвращаться хорошее настроение.

— Жалкий раб! Да какое тебе дело до того, что я делаю со своими женами? Я не желаю, чтобы ты шпионил за мной! — он посмотрел на непокорную жену. К его удивлению, она приветственно помахала ему рукой. — Она так и не научилась повиноваться, — пробурчал Аттила. — И все-таки надо вновь послать за ней. Я уже стал забывать, какая она была забавная. Ну чистый волчонок, — нахмурившись, он повернулся к Гизо, дабы показать, что его дерзость не забыта. — Пойди и предупреди ее, что не след нарушать установленный порядок.

В большинстве своем домики были крошечные, с комнату, но один выделялся как размерами, так и колоннами по углам. В нем жила Церка, многие годы бывшая любимой женой Аттилы, мать его старшего сына, Эллака. В доме Церки хватало роскошно обставленных комнат. Она стояла выше законов, предписанных к неукоснительному исполнению другими женами. Она вышла на крыльцо, чтобы поздороваться с проходящим мимо ее дома мужем.

Молодость Церки осталась позади. В ее волосы густо вплелась седина (краску, которой пользовались другие женщины, она отвергала), но фигура сохранила прежнюю стройность. И расшитое золотом алое платье только подчеркивало ее достоинства. Церка обворожительно улыбнулась.

— В последнее время я так редко вижу тебя, о Великий Танджо, — проворковала она.

Аттила остановился.

— Разве ты не слышала, что я собираю армию, какой еще не видел мир? Что я на пороге величайший из войн истории?

Любимая жена улыбнулась.

— Я слушаю все, что говорится о твоих планах. Но, о могущественный владыка, ты так редко заглядываешь ко мне, когда навещаешь нас. Иногда ты замечаешь меня и улыбаешься. В другой раз проходишь мимо, словно я и не существую.

— Голова моя занята другим, — пробормотал Аттила. Чувствовалось, что ему не по себе. Все знали, что этот суровый и не прощающий ошибок человек терялся, когда жены начинали о чем-то просить его. А потому всячески старался избегать подобных разговоров.

Прекрасные серые глаза Церки поймали его взгляд.

— Я должна поговорить с тобой, — в голосе ее слышалась мольба. — Ты же не забыл наши долгие беседы? Тогда ты интересовался моим мнением и любил рассказывать о себе. Ты даже признавался, сколь ненавистен тебе этот римский юноша Аэций и как стесняет тебя его присутствие. Иногда мне кажется, о великий наш господин, что только со мной ты был так откровенен.

Аттила нетерпеливо повел плечами.

— Ты остановила меня лишь для того, чтобы все это сказать?

— Нет, о великий Танджо. Я хотела поговорить с тобой об Эллаке. Нашем сыне. Твоем первенце, Аттила. Он тебя боится. Когда он со мной или со своими сверстниками, он весел и полон жизни. У него такие же задатки повелителя, как и у его отца. Но, когда он сидит рядом с тобой, он молчит. Боюсь, тебе он кажется забитым, лишенным мужского характера. На самом деле это не так. Эллак унаследовал от своего отца самое лучшее.

— Я не нахожу подхода к мальчику, — признал Аттила.

— Может, потому, что ты решил предпочесть ему других сыновей, — лицо жены, которую Аттила все еще полагал любимой, хотя уже не приглашал в свой дворец, полыхнуло гневом. — Я слышала такие разговоры.

Тут рассердился и Аттила.

— Кто это говорил? Кто? Ты слушала двух своих братьев? — он тряхнул головой. — Они вечно всем недовольны. Они думали, что я назначу их губернаторами провинций. Или отдам под их начало большие отряды. Они только мутят воду!

— Аттила, мой господин! — вскричала Церка. — Моя семья тут не причем. Мои братья ничего мне не говорили. Это касается только тебя и меня, — она схватила его за руку. — У меня есть к тебе просьба, о Аттила. Возьми с собой своего старшего сына, Эллака, когда выступишь на врага. Он уже не так мал. И быть рядом с тобой — его право.

Аттила обдумал предложение Церки.

— Я старею, — вздохнул он. — И солдатам пора увидеть моего сына, скачущего со мной, — он кивнул. — Да, это его право. Он мой первенец. И единственный по возрасту, кто может пойти со мной на эту войну, — он мрачно посмотрел на Церку. — Пусть так и будет. Ты довольна?

Его любимая жена просияла.

— Это все, о чем я хотела попросить тебя, о властелин. И вновь коснулась его руки. — Если только… о мой господин, ты не сочтешь возможным вернуть мне свое расположение. Я знаю, что прошу слишком многого, у тебя столько жен. Но я люблю только тебя.

— Угу! — буркнул Аттила и вырвал руку. Он принял решение, более говорить было не о чем.

Он направился к центральному зданию, внушительных размеров и с претензиями на красоту: его построил китайский архитектор. Демонстрируя свое презрение к культуре, главный гунн неоднократно заявлял, что ни в Константинополе, ни в Риме он не увидит строения, сравнимого с этим дворцом. Крышу покрывала черепица, стены и пол — мрамор, отчего внутри всегда царила прохлада.

Генизарий сидел за столом, нервно перебирая листы пергамента. Роста он был небольшого, а его мертвенно-бледная кожа резко контрастировала с курчавыми черными волосами и бородой. Компанию ему составляла полная, привлекательная женщина со светло-серыми глазами и сединой в волосах. То была Айя, когда-то, давным-давно, любимая жена, а теперь дуэнья, присматривающая за молодыми. В комнате находилась еще и девушка. Тоненькая, как былинка, она сидела в углу, наклонив голову, и не подняла ее при появлении Аттилы.

Генизарий же и Айя распростерлись на полу, повторяя раз за разом: «О, великий Танджо, мы твои недостойные слуги».

Наверное, впервые столь откровенная покорность вызвала у него раздражение.

— Встаньте! — приказал он. — Или вы думаете, что мне нравится созерцать затылки и торчащие к верху задницы моих подданных? Зрелище малоприятное.

Женщина поднялась первой.

— Было время, великий и непобедимый, когда ты не мог наглядеться на меня.

Аттила улыбнулся. Вот такой разговор с женами ему нравился.

— Тогда твой зад был не шире двух моих ладоней. А теперь посмотри, что ты с собой сделала, не зная меры в восточных сладостях и медовых тортах римлян. Но я все равно рад тебя видеть, Айя. Рад, что ты стоишь передо мной и смотришь на меня своими зазывными глазами. Нет, я не хочу менять заведенного порядка, — торопливо добавил он. — Ни слова из сказанного мною не должно выйти за пределы этой комнаты. Но признаюсь, с тобой я всегда расслабляюсь, Айя. Ты же знаешь, что ты мне всегда нравилась?

— О, да, господин. Хотя ты выказывал это не слишком часто.

— Ты удерживала меня дольше других. Сияющими глазами и острым язычком. Ты знала, как рассмешить меня. И мы с тобой одного племени, дочь храброго солдата. Если б ты только подарила мне сына!

— Сына я тебе уже не подарю, господин мой, но рассмешить по-прежнему могу.

Последнюю фразу говорить, пожалуй, не следовало. У Аттилы вновь испортилось настроение.

— Твое время уже прошло, — тут он обратил внимание на девушку в углу. — А это еще кто?

— Девушка, которую прислали тебе из Тифлиса. Два года тому назад. Ее отец — богатый армянский купец и христианин. Она тоже христианка.

Аттила кивнул.

— Теперь я вспоминаю. Симпатичная девушка, но ветер унесет ее, если мои воины начнут перебрасывать ее с пики на пику. И она не может говорить на нашем языке. Я видел ее только раз, — он помолчал и добавил уже более раздраженно. — Да и что можно делать с женой, которая ничего не говорит и лишь упрекающее смотрит на тебя большущими глазами.

Айя шепотом объяснила ситуацию, хотя предосторожность явно была излишней: девушка не понимала, о чем шла речь.

— С тех она ни выучила ни слова. Живет сама по себе, ни с кем не разговаривает. Она очень несчастна, потому что другие начали издеваться над ней. Прошлым вечером… — Айя замялась, не зная, как отреагирует Аттила на ее слова, — прошлым вечером она попыталась покончить с собой. Взяла со стола нож и вонзила себе в бок. Нож вошел неглубоко, потому что наткнулся на ребро.

Аттила вгляделся в приткнувшуюся в углу девушку. Чувствовалось, что он не знает, как вести себя в такой ситуации.

— И в чем проявляются эти издевательства?

— Иногда, другие женщины притворяются, что они тоже христианки, и начинают петь вместе с ней гимны.

Хозяину гарема это не понравилось.

— Одна больная курица может заразить весь курятник, заметил он. — Но должен признаться тебе, Айя, мне ее жаль. Я помню ее огромные черные глаза, — тут Аттила кивнул, приняв решение. — Впервые я намерен выгнать жену. Но за это ее богатенькому папаше придется хорошо мне заплатить. Как только я получу деньги, она уедет домой. Думаю, их должно хватить на вооружение сотни всадников. Немедленно начни переговоры, Генизарий.

Последний словно только и ждал, когда же Аттила вспомнит о его присутствии. Он встал из-за стола, дрожа как осиновый лист. Взгляд Аттилы задержался на высоких стопках листов пергамента.

— Жалкий недоносок! — взревел Аттила. — Опять ты со своими бумагами. Имена, имена, имена! Сплетни насчет моих жен и грязные намеки! Ты-таки сведешь меня с ума.

Генизарий от страха потерял дар речи, но Айя пришла ему на помощь.

— У тебя шестьдесят жен! — воскликнула она. — И ты хочешь быть в курсе всего, что происходит. Поэтому, о владыка всех миров, и появляются бесконечные листы с именами, намеками и обвинениями, — она шагнула к нему, уперлась руками в необъятные бедра. — Я говорила это раньше и повторю теперь. У тебя слишком много жен. Избавься от большинства из них. Оставь, скажем, двадцать. Ни одному мужчине не нужно столько жен.

— Из-за того, что я отсылаю одну, ты сделала вывод, что мне хватит нескольких, как какому-то кузнецу или писарю? — Аттила не на шутку рассердился. И сверлил взглядом когда-то любимую жену. — Думай, о чем говоришь, а не то я избавлюсь от тебя. Похоже, ты не помнишь добра. Быть добрым с женами — себе дороже, — лицо его почернело. — Разве ты до сих пор не уяснила, Айя, что я никогда не расстаюсь с тем, что принадлежит мне? Будь то пядь земли или золотая монета, — он повернулся к Генизарию и рявкнул. — Мне сегодня не до тебя. Убирай свои бумажки, жалкий уродец. Я хочу одного: жену, которая тихо посидит рядом и разделит со мной чашу вина. Кого ты можешь мне предложить?

Ответила ему Айя.

— У нас для тебя сюрприз.

Она подошла к двери, ведущей в одну из комнат и тихонько стукнула по гонгу, взятому во дворце китайского принца. Быстро проинструктировала появившегося слугу и повернулась к Аттиле.

— Девушка прибыла этим утром, о владыка земли и небес. С пленниками с севера.

Аттила подозрительно посмотрел на Айю.

— Она молода? Она развлечет меня? У нее золотистые волосы или такие же, что у этого черного паука, — пренебрежительный кивок в сторону Генизария.

— Ты все увидишь сам.

Девушка в углу так и сидела согнувшись.

— Выведите ее до прихода другой, — тихонько попросил Аттила. — И постарайтесь объяснить, если сможете, что я отсылаю ее домой.

Девушка, которую привели несколько минут спустя, оправдала все его ожидания. Молодая, голубоглазая, она, несомненно, любила посмеяться, хотя в последнее время поводов для веселья не было. А волосы ее цветом напоминали нарциссы, согретые весенним солнцем. Одета она была в зеленое платье, отделанное желтым, под цвет ее волос. Сшитое из превосходного восточного шелка, при ходьбе оно приятно шуршало.

— Платье она привезла с собой, — поспешно пояснила Айя, неправильно истолковав выражение лица Аттилы. Но тот думал не о цене платья. Его поразила красота незнакомки.

— Она говорит на нашем языке? — шепотом осведомился он.

— Немного. Понимает, если четко выговаривать каждый звук. Отвечает с трудом. Словарный запас у нее невелик.

Не теряя времени, Аттила взял пленницу за руку и отвел в уголок. Понизил голос.

— Как тебя зовут?

— Сванхильда, о король.

— Красивое имя. Достойное тебя. Ты без труда понимаешь меня?

— О, да, король.

— Хорошо, что ты говоришь на нашем языке, дитя мое. Мы поладим. Кому нужна жена, которая не понимает, что твоих слов, ничего не отвечает и только сидит да смотрит на тебя.

Сванхильда замялась.

— Но я знаю лишь несколько слов. Этого мало.

Ему понравился и акцент, с которым она говорила на языке гуннов. Очень хотелось погладить ее по розовой щечке.

— Чувствую, ты с каждым днем все больше будешь мне нравиться, — он попытался улыбнуться. Во всяком случае, глазки его блеснули, а губы изогнулись серпом под маленьким носом. — Ты меня боишься?

— Да, — ответила девушка. — Очень боюсь.

— Это хорошо. Жена, если она хочет стать хорошей женой, должна бояться мужа, — какая же она очаровательная, какая стройная, хрупкая! Аттила коснулся ладонями ее щек. Повернулся к Айе и Генизарию. — Я женюсь на ней тотчас же. Займись подготовкой свадебной церемонии, Генизарий, — Аттила отступил на шаг и обозрел новую жемчужину своего гарема. Да, этот день порадовал его приятным сюрпризом. — Я очень доволен. Я так доволен, что хочу подумать о свадебном подарке для моей новой жены.

Но сюрпризы на том не кончились. И следующая фраза невесты, произнесенная тихим голосом, то есть предназначавшаяся только для ушей Аттилы, пренеприятно удивила его.

— Разве тебе не сказали, что я дочь Аталариха, короля Южной Тюрингии?

Аталарих из Тюрингии! Один из десяти, кого он приговорил к смерти час тому назад?

— О властелин мира! — взмолилась девушка. — Если ты хочешь, чтобы я стала твоей женой, я согласна. Я буду хорошей женой. Но, если я поняла правильно, ты что-то сказал о подарке для меня. Пожалуйста, о Аттила, подари мне свободу моего отца! Он хороший король, храбрый король, а мне он добрейший и заботливейший отец. Подданные его в печали из-за того, что он в тюрьме. А у меня просто разрывается сердце.

Аттила грубо схватил ее за руку и вывел в соседнюю комнату.

— Оставайся здесь, — бросил он, а сам вернулся к Айе и Генизарию.

— Почему вы не сказали мне, что она дочь одного из пленников?

— Я думала, тебе это известно, — ответила Айя.

— Я понятия не имел, что вместе с Аталарихом доставили членов его семьи.

— Командир отряда, посланного тобой за Аталарихом, решил, что она тебе понравится. Потому ее и прихватили.

На лице Аттилы отразилось раздражение.

— Девушка знает, что ее отца ждет смерть?

Айя покачала головой.

— Она, конечно, опасается самого худшего, но ей ничего не известно о готовящейся казни.

Аттила заговорил размеренно, словно размышляя вслух.

— Девушка прекрасна. В ней есть все, что должно быть в жене. Я уверен, что полюбил бы ее больше других жен. Но не след менять принятое решение из-за… семейных соображений. Я не могу пощадить Аталариха и казнить остальных.

— Я могу поговорить с ней, — предложила Айя.

— Нет. Толку в этом не будет. Я поговорю с ней сам, — Аттила посмотрел на женщину, которая была первой из его любимых жен. В его взгляде читалось недоумение. — Ну почему самая желанная женщина должна оказаться дочерью предателя!

— На свете есть и другие красавицы, — напомнила ему Айя.

Аттила аж взвился.

— Я возжелал эту как никакую другую.

Он прошел в маленькую комнату. Сидевшая Сванхильда тут же вскочила, побледнев как полотно.

— Мой маленький золотой цветочек! Я хочу, чтобы ты знала, что я уже тебя люблю. Но должен сказать тебе и другое. Твой отец и еще девять правителей не выполнили мой приказ поставить требуемое число людей и припасов. Что мне оставалось делать? Я не могу допустить неповиновения в моих владениях. Дитя мое, все десять должны умереть.

— Нет, нет! — глаза девушки наполнил ужас. — Это невозможно. Великий Аттила, ты пугаешь меня. Ты сам сказал, что жены должны тебя бояться.

— Будь это в моей власти, я бы облегчил твою боль, пощадив твоего отца, хотя он и предатель. Но решение уже принято. Я не могу позволить личным чувствам вмешиваться в дела государства, — он взял ее за руки. — Послушай меня. Ты еще ребенок. Ты переживешь то, что сейчас кажется тебе трагедией. Возможно, со временем даже о ней забудешь. Все люди должны умереть, раньше или позже, даже короли, даже Аттила, величайших из них. Ты меня слушаешь? — он тряхнул Сванхильду. — Слушай внимательно. Я с первого взгляда понял, что ты будешь мне настоящей женой, которая будет стоять рядом со мной и сидеть около моего трона, которая разделит славу моих грядущих побед. Ни одна женщина не получала такого шанса, какой предлагаю тебе я. Ты станешь у меня, моя славная Сванхильда, королевой всего мира!

Девушка упала на колени.

— Я готова стать твоей рабыней, если ты помилуешь моего отца. Моего доброго, великодушного, любимого отца! Если ты убьешь его, я умру от горя. Если ты должен кого-то убить, убей меня. Пусть это будет уроком тем правителям, у которых есть дочери.

Аттила покачал головой.

— Я не могу изменить принятого решения.

— Тогда позволь мне умереть вместе с ним! — девушка забилась в истерике, вырываясь из рук Аттилы. — Если мой отец должен умереть, я тоже не хочу жить. О, великий Аттила, поверь, он всегда был верен тебе, но не мог не думать о благосостоянии своих подданных. Пообещай мне, что еще раз подумаешь, стоит ли столь сурово наказывать моего отца.

Аттила не привык к тому, что кто-либо обсуждал его решения.

— Подумать придется тебе, — бросил он. — Я знаком с тобой лишь несколько минут, но уже предложил тебе земное королевство. Я привык отдавать приказы, а не объяснять, ради чего они отданы. Больше говорить не о чем. Если излишняя сентиментальность не позволяет тебе принять мое предложение, значит, ты не та женщина, которую я хочу видеть рядом с собой.


Сложности личной жизни не отвлекли Аттилу от повседневной работы. Покинув Двор королевских жен, он, как обычно, отправился к городским воротам, вершить суд, выслушивая жалобы и решая споры. В решениях своих он руководствовался справедливостью и здравым смыслом. Собственная полураздетость нисколько не смущала его. Отпустив последнего просителя, Аттила вернулся в обеденный зал, где в уединении откушал холодного мяса и фиников. После чего спустился вниз, на военный совет.

Его высшие командиры сидели за длинным столом. Как и он, обнаженные выше пояса, но все в высоких кожаных сапогах, обильно смазанных маслом, отчего от них ужасно воняло. Они привыкли сидеть в седле или на корточках, отчего пребывание за столом доставляло им массу неудобств. У некоторых ноги не доставали до пола, и они болтали ими в воздухе, словно малый дети.

Послушав несколько минут жаркую дискуссию о перемещении армий с востока через горную страну, именуемую Дакия, что лежала на севере Восточной Римской империи, Аттила пришел к выводу, что вонь сапог — лишь одна, и не самая главная из неприятных черт его военно начальников. Он резко встал.

— Сколько можно слушать эти глупости? — разом оборвал он разгоревшийся спор. — То, о чем вы говорите, вызовет хаос в моих владениях. Вы хотите, чтобы все армии прошли через Дакию, наступая друг другу на пятки. Они сожрут все вокруг, как стая голодной саранчи. Они начнут останавливаться и сражаться друг с другом. Я собираю армии не для того, чтобы они сталкивались на дорожных перекрестках. Им предстоит борьба с общим врагом, — глаза Аттилы пробежались по лицам сидящих за столом. Он просто кипел от гнева. — Войну выигрывает армия, наиболее подготовленная ко дню решающего сражения. Вы же готовы потерять сотни и тысячи солдат на горных дорогах. На сегодня достаточно. Я надеялся, что эти вопросы удастся решить без помощи Всегда-одетого, который занят сейчас другими делами. Но я вижу, что только он сможет распутать завязанные вами узлы.

Выражения лиц военно начальников ясно показывали, что едва ли кто из них испытывал добрые чувства к любимому помощнику Аттилы, прозванному Всегда-одетый. Да и взгляды, которыми обменялись многие, были куда красноречивее слов.

Аттила же плевать хотел на чувства своих командиров. Взмахом руки он распустил совет, и один за другим они покинули залу. Аттила остался за столом в глубокой задумчивости. И прошло немало времени, прежде чем он почувствовал чье-то присутствие. Повернулся и увидел стоящего в дверях Гизо. Нахмурился.

— Когда ты пришел?

— Полчаса тому назад. Я не решался нарушить ход мыслей великого гунна.

Мужчина, мановение руки которого стирало с лица земли целые государства, пренебрежительно хмыкнул.

— Почему ты думаешь, что мне надо лгать? Ты здесь не больше двух минут. Совещание только что окончилось.

Гизо всплеснул руками.

— Ты владыка жизни и смерти и не можешь ошибаться. Из этого следует, что я не мог сказать правду, а потому посмел солгать тебе.

— Что привело тебя?

Гизо не замедлил с ответом, хотя и чувствовал, что его господин не в духе.

— Я знал, что нужен тебе. Эти доблестные воины ушли полчаса тому назад, прости меня, о Великий Танджо, с их ухода прошло лишь две минуты, с красными от унижения лицами. Из этого следует, что услышали они, пусть и не лицеприятную, но правду. Вот я и заключил, что труды их не принесли результата, и ты хотел бы вызвать молодого иллирийца, Николана Ильдербурфа, которого все зовут Тогалатий или Всегда-одетый. Я пришел доложить, что Всегда-одетый должен вернуться этим вечером. Он никогда не опаздывает, и можно не сомневаться, что он будет здесь через несколько часов.

— Ему придется работать всю ночь, чтобы разрешить этот ребус и подготовить соответствующие приказы.

На мгновение создалось ощущение, что Аттила вновь впадет в глубокое раздумье, но он тряхнул головой, встал и раз, другой прошелся вдоль стола на кривых ногах, прежде чем остановиться перед своим слугой.

— Я принял решение, — глаза его торжествующе сверкнули.

— Я это чувствовал, — Гизо удовлетворенно кивнул. — Относительно десяти пленников.

Обычно Аттила обходился минимумом слов. Но обладал даром красноречия, нисходившим на него, когда возникала необходимость. В такие моменты, пусть и очень нечастые, лицо его вспыхивало, жесты становились величественными, слова — убедительными. Так произошло и на совете вождей гуннов, когда он появился с найденным мечом Марса и потребовал от них клятву верности.

— Я принял решение, — повторил Аттила, поднял руку. — Умрут только двое из пленников. Кто это будет, решит жребий. Без моего участия. Казнь пройдет, как я и говорил. С одним дополнением. Когда головы тех, кому не повезло, упадут в корзину, людям будет зачитано послание от… божества, которое правит большей частью мира (Аттила имел в виду самого себя). Противоречивого человека, который подвергает мечу и огню целые города, разоряет страны, но делает это из государственной необходимости, а не личной жестокости. И вот теперь люди увидят новую черту его характера, о существовании которой даже не подозревали. Великодушие. Послание известит о помиловании оставшихся. Столь неожиданное милосердие потрясет всех. Эти восемь будут испытывать чувство безмерной благодарности. Собравшаяся толпа заревет от восторга. Они даже забудут, что им не дали посмотреть еще на восемь казней.

Энтузиазм Аттилы захватил и Гизо.

— Великий Танджо! — воскликнул он. — Это потрясающе. Такими деяниями великий правитель укрепляет верность своих подданных. Вся империя будет превозносить тебя.

Аттила кивнул.

— Но они поймут, что мое великодушие не есть поощрение дальнейшего неповиновения.

— Урок будет столь же поучительным, что и десять отрубленных голов, — Гизо помолчал, прежде чем продолжить. — Разумеется, в коробку, из которой будут тянуть жребий, положат девять листков с именами.

Аттила, вновь возобновивший хождение вдоль стола, резко остановился, посмотрел на слугу.

— Что ты хочешь этим сказать?

Резкость тона заставила Гизо помедлить с ответом.

— О, король, я подумал, что нет нужды идти на риск. Вдруг слепой жребий назовет среди двух несчастных и отца прекрасной Сванхильды?

— Ты думаешь, я способен на обман?

— Какой же это обман, великий король. Эта очаровательная женщина женщина обожает своего отца. Благодаря тебе ей не придется оплакивать ее, ничего больше.

Странное изменение произошло с правителем гуннов. Мистический огонь зажегся в его глазах.

— Гизо, ты был со мной, когда я принес на курултай моих вождей меч, дарованный мне богами, меч Марса. Он мог быть найден лишь в степях, где паслись табуны гуннов? Теперь он принадлежал мне, что означало лишь одно: бог войны коснулся моего плеча. Я и только я должен был с этого момента править гуннами и более не делить власть с моим братом Бледой. Ты, как и я, знаешь, что в тот миг моя судьба висела на волоске. Вдруг они бы не поверили в божественное происхождение меча? Тогда умер бы я, а не Бледа, и мир не дождался бы появления великой империи. В тот день я пошел на риск. И сейчас готов положиться на волю жребия.

Гизо, конечно, знал, откуда в действительности взялся меч Марса. Но не счел возможным противоречить своему господину.

— Да, великий владыка! Ты всегда прислушивался к голосам, которые шепчут лишь в твое ухо и никому более.

— Так как ты мог тогда подумать, что сегодня я решусь на обман? — вопросил Аттила. — Слишком многое поставлено на карту. Это ослепительное дитя, страсть к которому удивляет меня самого, станет моей женой, если ее отец останется жив. Если же жребий укажет на него, — вновь глаза Аттилы полыхнули мистическим огнем, — тогда я пойму, что ей не суждено стоять рядом со мной и править миром, который покорят мои армии, — он встретился взглядом с Гизо. — В государственных делах я могу лгать и обманывать, дабы достичь поставленной цели. Тут дело другое. Я должен помнить о движущих мною высших силах. Не разгневаются ли они, если я возьму это решение на себя? Нет уж, пусть оно остается за ними.

— Но ведь так легко, господи мой, достигнуть нужного результата, — не унимался Гизо. — Ты жаждешь принцессу. Так позаботимся о том, чтобы она стала твоей.

Аттила покачал головой.

— Я тебе все сказал. Более не докучай мне, Гизо. Да и мои шансы велики. Пять к одному, — он указал на лежащие на столе бумаги. — Возможно, я буду занят, когда прибудет Всегда-одетый. От новобрачной не так-то легко оторваться. Встреть его и препроводи сюда. Скажи ему, что мои военно начальники не смогли найти способ перебросить армии с востока. Он поймет, чего я от него жду. А сейчас пошли ко мне Онегезия.

Когда Аттила поделился с Онегезием новым планом, тот также предложил опустить в ящик листки с девятью именами. Вновь императору пришлось объяснять, что он не волен вмешиваться в действия высших сил. Но Онегезий подумал, что он лучше знает, чего хочет Аттила. «В ящике будут листки с девятью именами, — сказал он себе. — Я не хочу, чтобы вина пала на меня, если Аттиле не повезет со жребием».

3

Лагерь Аттилы, как он называл свою столицу, лежал на равнине между Дунаем и Тисой, вдали и от воды, и от гор. На то были две главные причины. Гунны лучше всего сражались конными, а потому открытые пространства позволяли с наибольшим эффектом использовать ударную мощь их конницы. Этот довод с лихвой перекрывал все остальные, так что летом раскаленные лучи солнца немилосердно жгли торопливо построенный город, в котором не было ни единого деревца, а зимой холодные ветры тоскливо завывали у его деревянных стен.

Вторая состояла в том, что эта земля называлась Великим маршем и населяли ее маркоманни, смелый народ, так и не покоренный римлянами. И вождь, готовивший атаку на город на Тибре, не мог выбрать лучшего места для своей штаб-квартиры, чем равнина, не знавшая тяжелой поступи римских легионов.

Хотя армии, собираемые Аттилой, находились в палаточных городках к западу и вдоль реки, неизбежность войны превратила лагерь в бурлящий город. Жены императора, выглядывающие из-за стен, видели тысячи наводняющих улицы солдат. Тут были золотоволосые богатыри с севера, один вид которых заставлял учащенно биться сердца черноглазых женщин, делящих одного мужа на всех, конные гунны, маленькие темнокожие мужчины с востока в белых бурнусах, бьющихся о голые ноги, с правой рукой, всегда лежащей на рукояти изогнутого клинка. Тысячеголовые табуны лошадей паслись вокруг города. И его жителям часто казалось, что Аттила и его военно начальники больше думают о кормах для лошадей, чем о припасах для них. Но никто не жаловался. Все понимали, что скоро каждому из них достанется жирный кусок от брошенного на разграбление мира. «Женщина, — говорили многим мужья, — скоро ты будешь спать со мной в кровати, на которой возлежал пьяный римский император». Они говорили и драгоценностях и дорогих тканях, которые достанутся им, о золотых чашах, из которых они будут пить выдержанные вина, о рабах, которые будут повиноваться мановению их пальца. «Скоро, — похвалился как-то Онегезий, — прислуживать мне будет римский сенатор. И я не пожалею кнута для его жирной, белокожей задницы».

Во второй половине того самого дня, когда Аттила приговорил к смерти десять непокорных правителей и влюбился в дочь одного из них, у въездных ворот трижды пропела труба. Мужчины и женщины, позабыв обо всем, с радостными криками бросились к воротам. Они знали, что их там ждет: в город прибыл караван Микки Мидеского.

Микка был загадкой для всех, даже для Аттилы и Онегезия, которые давно пытались вызнать правду о его происхождении. Старый, высокий, с серебряной бородой, гордым взглядом, Микка обладал энциклопедическими познаниями. Он всегда улыбался и щедро раздавал подарки. Во всем известном мире люди хорошо отзывались о Микке и с распростертыми объятьями встречали его караваны. А по окончании торгового дня усаживались кругами вокруг него и слушали длинные истории, которые он так любил рассказывать. Как рассказчику Микке не было равных. С первого до последнего слова люди слушали его, затаив дыхание.

Торговля шла у него более чем успешно, и многие полагали, что он безмерно богат. Караван состоял из двух десятков навьюченных лошадей и полдюжины четырехколесных фургонов, расписанных яркими цветами. Микка продавал драгоценности, ткани, шелка с Востока, разнообразное оружие, лекарства и волшебные снадобья, сладости и сушеные фрукты. Он объездил весь мир. Его видели в Константинополе и Риме, в Антиохии, Алеппо, Иерусалиме, в Галлии и Испании. Трижды в год он наведывался в столицу Аттилы, точно в назначенный срок, ни раньше и не позже. Ходили слухи, что ему принадлежат караваны, курсирующие на Дальний Восток и обратно, а также торговые лавки во всех крупных городах.

Караван не вошел в ворота, за которыми находились владения Генизария, но расположился неподалеку от них. Фургоны выстроились полукругом. Из щитов и стоек тут же соорудили длинные столы. На них вывалили привезенный товар. Вновь пропела труба, и народ хлынул сквозь ворота.

Гунны уже не пасли свои стада и табуны. Они обрели власть и могущество. Но сердцем остались кочевниками. Они были несведущи в ремеслах и ничего не умели делать руками. Кое-как пошитая одежда из шкур животных более не устраивала их, им хотелось одеваться в парчу, шелк, бархат. Все это они могли только купить, а потому приход каравана Микки играл важную роль в их жизни. Они осадили столы, яростно торгуясь с помощниками Микки.

Сам же Микка устроил представление для детей. Когда они собрались вокруг него, он поднял руки, показывая, что они пусты. Затем в одной из них внезапно появился кусок эластичной кожи. Микка надувал его до тех пор, пока он не превратился в голову Билбила, бога Зла, с длинным носом и раздвоенным хвостом. Завязав шарик, Микка подбросил его над головами детей. За первым шариком последовал второй, третий, четвертый… И дети разбежались за ними с криками: «Билбил, спускайся! Дай мне подержаться за твой длинный нос!»

Горожане с интересом наблюдали за фокусами Микки. Появились головы и над забором Двора королевских жен. Милашки Аттилы знали, что Микка придет к ним лишь после того, как облегчит кошельки остальных горожан. Двор королевских жен никогда не приносил прибыли. Аттила держал их в строгости, так что купить они могли какие-то мелочи да и то за собственные деньги.


Дворец Аттилы, отгороженный от города высокой деревянный стеной, не поражал размерами. Над воротами развевались знамена покоренных гуннами государств, а над ними гордо реял королевский штандарт Аттилы, с изображение Серого Турула. Все материалы для строительства дворца были доставлены издалека. Большую его часть занимал обеденный зал, в котором Великий Танджо трапезничал со своими приближенными. В конце зала находилось возвышение, отделенное от зала тяжелыми занавесками. Там Аттила спал на огромной квадратной кровати, захваченной его дядей Ругиласом в каком-то византийском городе и привезенной сюда на повозке, запряженной шестью лошадьми. Под возвышением размещалось несколько небольших комнат, в одной из которых великий правитель занимался делами своей необъятной империи.

В ней он и сидел за мраморным столиком, в свое время украшавшим какой-нибудь греческий дворец, погруженный в раздумья. Увидев вошедшего Гизо, Аттила недовольно нахмурился.

— Он пришел, — объявил слуга. — Стоит и смотрит на кровать. Наверное, гадает, спят ли в ней все жены одновременно.

— О ком ты?

— О ком я? Естественно, об этом сладкоголосом старикашке. Ястребе, рядящемся в тогу голубя. О Микке Медеском.

— Пригласи его сюда, — пробурчал Аттила, не поднимая глаз.

— С ним еще один человек. Я вижу его впервые. Он хочет увидеть тебя первым.

— Пусть будет так.

Но Гизо и не думал уходить.

— Женщину в шлеме не примешь за солдата. Этот носит цвета слуги Микки, но сразу видно, что к каравану он не имеет ни малейшего отношения. Так кто он? Чего он хочет?

— Приведи его, и я все выясню сам, — резко бросил Аттила.

Гизо привел невысокого мужчину в тунике из грубой ткани с широкими красными лентами по шее и подолу. Действительно, он ничем не напоминал широкоплечих здоровяков с могучими руками, работавшими на Микку. Скорее он напоминал чиновника государственного управления, не поднимающего ничего тяжелее стилоса. Да и держался он с достоинством.

— Меня зовут Гиацинтий, о великий и всемогущий Аттила. — Я — слуга, и доверенный слуга, иначе меня не послали бы с этой миссией, принцессы Гонории.

Аттила вскинул голову и пристально посмотрел на визитера.

— Принцессы Гонории? Сестры моего царственного брата императора Рима?

— Да, о Великий. Я привез от нее письмо, — Гиацинтий извлек письмо из потайного кармана в поясе. Положил его и золотое кольцо на стол перед владыкой гуннов. — Это кольцо моей госпожи, принцессы. Свидетельство ее уважения к вашему величеству и доказательство того, что письмо от нее.

Аттила взял со стола тоненькое колечко с императорским гербом, пристально оглядел его. Кивнул, показывая, что не сомневается в подлинности письма. Почему принцесса Гонория пишет ему, подумал он. Хочет убедить отказаться от намеченного похода на Римскую империю? Он попытался вспомнить историю, которую рассказывали о принцессе Гонории несколько лет тому назад, но без особого успеха.

— Если Великий не читает по-латыни… — начал посыльный.

— Не читаю! — резкость тона показывала, что Аттила полагал ниже своего достоинства изучать язык Рима.

— Тогда, о король королей, позволь мне прочесть письмо. Оно строго конфиденциально. Как, несомненно, известно, владыке, принцессу, мою госпожу, последние годы держат в заточении из-за ее деяний, которые мать и брат, августейший император сочли за оскорбление.

И тут Аттила вспомнил, что это было за деяние. Принцесса допустила серьезный просчет. Взяла в любовники домашнего слугу. Звали его Евгений и он, разумеется, не годился в любовники сестре божественного императора. Бедолагу без лишних слов обезглавили, и более никто ничего не слышал о принцессе. Разве что говорили, что ее держат под строгим надзором. Так что интерес Аттилы к письма разом возрос.

Гиацинтий начал читать. Гонория соглашалась выйти замуж за Аттилу при условии, что он вызволит ее из заточения и вернет ей все поместья и почести, которых ее лишили. Закончив короткое письмо, посыльный добавил, что за его госпожой постоянно следят и ей не без труда удалось вынести письмо из дворца. А затем он, Гиацинтий, скрылся под личиной торговца в караване Микки, чтобы доставить письмо великому правителю, которому оно предназначалось. И он будет очень признателен владыке, если более никто не увидит письма.

— Меня ждет смерть, о король королей, если станет известно о моей роли в передаче письма, — Гиацинтий поник головой. — Но ради моей госпожи я готов на все.

Аттила тем временем вспомнил и другие подробности. По его мнению, Гонория была шлюхой, пусть и королевской крови. Молодая, прекрасная, она не сдерживала своих страстей… Когда его армии захватят Рим, сказал он себе, ему уже не потребуется ее согласие. Он возьмет ее в жены, если будет на то его желание. А скорее всего, отдаст Гонорию одному из своих военно начальников, поскольку женщины ее возраста его уже не волновали. И в то же время он не мог не гордиться тем, что римская принцесса сама предлагала ему брачный союз.

Дабы не выдать охвативших его эмоций, Аттила ответил коротко, ледяным тоном. Предложение принцессы будет рассмотрено, он найдет способ довести до нее свой ответ.

Произнося эти слова, Аттила не отрывал взора от лежащих на столе редких и дорогих предметов. То были трофеи прошлых набегов. Их можно было найти в самом захудалом доме столицы. Выбрав перстень с прекрасным опалом, все его существо восстало против подобной расточительности, Аттила протянул его Гиацинтию. То была награда за риск. А затем взмахом руки отпустил посыльного.


Как только за Гиацинтием закрылась дверь, Аттила забарабанил по китайскому гонгу, вызывая Гизо. Слуга вошел, замер у порога.

— У тебя лисий слух. Что ты слышал о принцессе Гонории? — спросил Аттила.

Гизо затворил за собой дверь.

— Сладострастной Гонории. Она ни в чем не знала меры, — он помолчал, усмехнулся. — Ее не могли не посадить под замок. Теперь о ней ничего не слышно. Считанным людям известно, где она находится.

Аттила нахмурился. Он надеялся услышать более подробный ответ.

— Я знаю, где она находится!

— Ясно! Значит, этот малахольный явился к тебе по ее просьбе, — Гизо махнул рукой. — Только зря он превозносил ее добродетельность. Принцесса — открытая дверь, куда может постучать и войти каждый.

— Болван! — взорвался император гуннов. — Пошли сюда Микку. И не попадайся мне на глаза, чтобы у меня не возникло искушения укоротить тебя на голову.

— Я и есть болван, — весело согласился Гизо.

Микка вошел в залу и остановился перед правителем гуннов, склонив голову и не отрывая глаз от пола.

— О великий Аттила, рожденный на небесах и на земле, признанный солнцем и луной, я твой покорный слуга.

— Рассказывай, — приказал Аттила.

И Микка заговорил, показывая, что караван и торговля не более чем прикрытие его истинного занятия. Микка был шпионом, несомненно, хорошо оплачиваемым шпионом человека, вознамерившегося в скором времени опустить свой тяжелый сапогна шею цивилизации.

— Мир дрожит, о великий Танджо. В Константинополе, Равенне, Риме знают, что скоро ты нанесешь удар. Но на кого он падет? Вот о чем гадает весь мир. Разговоры только об этом. Большинство сходится в том, что ты навалишься на Рим. Город замер в страхе. Римский епископ, которому я продал много странных товаров, странных в том, что они могли потребоваться священнослужителю, ничего не купил у меня, когда мы виделись с ним две недели тому назад. Его лицо посерело, руки тряслись. Он сказал: «Мне ничего не нужно, потому что скоро я погибну в пламени, что уничтожит Рим».

Аттиле понравились эти слова. Ему льстило, что в далеком Риме его боятся далеко не последние там люди. Но сейчас мысли Аттилы занимало другое.

— Что ты можешь сказать мне о принцессе Гонории?

Глаза Микки сузились. Он понял, что его приглашают пройтись по тонкому льду. Что хотел услышать от него этот гунн?

— Гиацинтий оказался достаточно хитер, чтобы не выдать мне своих секретов, о владыка Земли, — осторожно ответил он. — Мне лишь известно, что он хотел поговорить с тобой о принцессе. Возможно, я мог бы что-нибудь добавить к его словам, если б знал суть его миссии, — он замолчал, но Аттила не промолвил ни слова. — Я могу сказать лишь одно: она сейчас где-то в горах между Римом и Равенной. При ней много челяди, так что она ни в чем не знает недостатка. Но ей запрещено покидать мраморные стены ее дворца.

— Что ты о ней думаешь?

Микка ответил без малейшей запинки.

— Она мудра и благоразумна. Если ей удастся взять вверх над императором, что вполне вероятно, она подчинит Рим своей воле.

— А как она выглядит?

Микка задумался.

— Дело в том, что я не видел принцессу уже четыре года. Трудно сказать, как изменится женщина за такой срок. Когда же мы виделись последний раз она была… как бы это сказать, обворожительна. Настоящая королева, и в то же время очень женственная и соблазнительная. Мужчины не могли оторвать от нее глаз.

— Все это пустые слова, — бросил Аттила. — Королев и принцесс всегда превозносят до небес. Тебе говорят, что она прекрасна, а при встрече выясняется, что у нее мутные глаза и прыщавая кожа. Тебе говорят, что у нее потрясающая фигура, а ты видишь слоновьи бедра. Царственное величие ослепляет мужчин, так что говори мне правду.

Микка кивнул.

— Когда я последний раз видел ее, она была красавицей, о божественный. Какова она сейчас? Я не знаю.

— Она темная или светлая?

— Темная, о великий король. Глаза ее, что два озера под луной. Роскошные черные волосы. Да, о могучий, о такой женщине можно только мечтать.

— А что за скандальные истории рассказывали о ней?

Микке вспомнилось, о чем шептались мужчины, лежа на скамьях в римских банях. Но он уже понял, что именно хотел услышать от него Аттила. А потому не стал упоминать о них.

— Если кто и говорил нечто подобное, то не в моем присутствии.

— А что говорили о ней?

— Да много всего. Но, великий Танджо, женщина, раз споткнувшаяся, всегда становится жертвой сплетен. Люди утверждают то, во что хотят верить.

— Эта правда, — кивнул Аттила. — Нельзя слушать дураков.

Гунн задумался. Он не верил этому высокому старику, что, согнувшись стоял перед ним. Микка ничего не говорил просто так. Однако, Аттила услышал от него то, что и хотел.

— Перейдем к более важным делам. Как поживает Аэций?

Аттила спрашивал о диктаторе Рима. Мальчиком Аэций был послан заложником ко двору Ругиласа. С Аттилой они были одногодками. Вместе скакали верхом, боролись друг с другом, участвовали во всех состязаниях. Легконогий, гибкий Аэций во всем брал вверх над ширококостным, тяжеловесным гунном, за исключением силовых единоборств. Аэций прекрасно декламировал стихи, пел, играл на лютне.

Последний вопрос Аттила задал бесстрастным тоном. Он не хотел, чтобы кто-либо знал о тех чувствах, что вызывал у него человек, правящий Римом. Во всем мире верили, что он и Аэций — близкие друзья. Но Микка, доверявший только собственному мнению, придерживался иной точки зрения. Он знал, что Аттила ненавидит Аэция, ненавидит с той первой встречи при дворе Ругиласа.

Но отвечая, Микка ничем не показал, что ему известно истинное отношение Аттилы к римлянину.

— Император Валентиниан с каждым днем все более тяготится тем, что должен подчиняться воле генерала. Мать императора ненавидит его за то, что в борьбе за власть он убил ее фаворита. Однако положение Аэция крепко, и причина тому — ты, о рожденный небом.

Аттила кивнул.

— Естественно. У них нет лучшего полководца, а потому он им необходим в том случае, если я пойду на Рим. Но вот что я тебе скажу, Микка Медеский. Не стоит им так полагаться на военный гений Аэция. Он не Сципион Африканский и не Цезарь. Он даже не Помпей.

— Скоро тебе представится возможность самому оценить, каков он теперь. Он собирается приехать к тебе?

Это известие застало Аттилу врасплох. Он наклонился вперед, вгляделся в купца.

— Приехать сюда?

— Да, о король королей.

Аттила помолчал.

— Это странно. Разве он не понимает, что здесь я волен делать с ним все, что пожелаю.

— Аэций — незаурядная личность, — ответил Микка. Боги щедро одарили его. Но и у него есть одна слабость. Самовлюбленность. Скажи ему, что он не второй Цезарь, и тебя будут ненавидеть до конца твоих дней. О, непобедимый владыка земли и небес, позволишь ли ты бедному торговцу говорить откровенно?

Аттила кивнул.

— Я тебя слушаю.

— Аэций приедет к тебе, не ведая страха. Он абсолютно уверен, что сможет подчинить тебя своей воле, встретившись с тобой лицом к лицу. Он убежден, что сможет уговорить тебя отказаться от вторжения в Италию. Разумеется, он не сомневается, что таковы твои планы.

Повисла напряженная тишина. Аттила напоминал статую. Его глаза заволокла дымка. "Наверное, ему очень хочется узнать, каковы в действительности мои планы, — подумал гунн.

— Продолжай, — вымолвил он.

— Он приедет не с пустыми руками.

— И что же он привезет?

— Предложит тебе изменить направление удара. К примеру, захватить Северную Африку. Или оказать тебе помощь в борьбе с вандалами под предводительством Гейзериха. Он готов заключить с тобой союз. И признать, что Карфаген должен войти в твою империю.

— Он готов заплатить немалую цену.

— Да, могучий король. Карфаген вновь становится одним из крупнейших городов мира.

После долгой паузы Аттила начал задавать вопросы. Два часа он выспрашивал купца о подготовке римлян к отражению атаки. Велика ли армия Рима. Какую поддержку окажет им Константинополь? Где сосредоточены легионы? Когда будет закончена их перегруппировка? Микка отвечал на все вопросы. Подробно и обстоятельно. Аттила, наблюдая за ним, пришел к выводу, что купец говорит правду. Он ничего не записывал, полагаясь на память. Число легионов, имена их командиров, места расквартирования, Аттила ничего не упускал.

Сторонний наблюдатель заметил бы перемену в отношениях двух мужчин. Исчезли господин и слуга, правитель огромной империи и шпион. Поглощенные беседой, они забыли об условностях. Аттила задавал вопросы и комментировал ответы, его напрягшееся лицо выдавало острый интерес к получаемым от Микки сведениям. Иногда в голосе его слышалась злость, иногда — радость. Да и Микка не только отвечал на вопросы, но и изредка задавал их сам. Короче, разговор шел на равных.

Микка, однако, стоял все в той же согбенной позе, и облегченно вздохнул, когда Аттила объявил, что вопросов у него больше.

— Я очень устал, о могущественный король, — признался Микка. — С рассвета я в седле и за весь день не съел ни крошки.

Аттила поднялся. Вновь правитель, повелевающий жизнью и смертью миллионов. Он перебрал в уме услышанное от Микки. «Этот человек становится все более мне полезным, — подумал он. — Я должен использовать его, хотя у меня уже нет сомнений в том, что он работает и на Аэция. Возможно, он предает нас этим сибаритам из Константинополя, что ездят на золоченых колесницах, запряженными белыми мулами. Решился же он задавать мне вопросы, дабы потом подороже продать полученную информацию. Он стравливает нас друг с другом, получая деньги от каждого. Я бы с радостью обмазал его медом и посадил в муравейник».

Аттила пристально вглядывался в купца, лицо его закаменело.

«Эта смышленая крыса еще не раз появится у меня, — сказал он себе. — Причем последний приход будет лишним. Я и так буду знать все, что мне нужно. Вот тогда я выжгу ему глаза и отрежу уши. И пошлю к моему доброму другу Аэцию, доброму другу с детских лет, чтобы он рассказал римлянам обо всем, что он теперь видит и слышит».

Аттила улыбнулся. К тому времени Аэций умрет, и тело его будет гнить на поле брани среди убитых легионеров.

— Тебе отведут почетное место за моим столом, — порадовал он купца.

4

Лишь когда разговор с Миккой подходил к концу, Аттила осознал стремительный бег времени. И первые звезды уже засверкали на небе, когда за высоким купцом закрылась дверь. Аттила выглянул в окно.

— Все кончилось, — сказал он себе. — Имена названы и двое из них лишились голов.

Ни тени сомнения не возникло в его душе. Он верил в свою удачу, верил, что боги, которым он поклонялся, позаботятся о том, чтобы все закончилось как надо. Жребий не мог указать на Аталариха. Его шансы расценивались как пять к одному. Мог ли он желать лучшего?

— И моя маленькая Сванхильда выкажет мне свою благодарность, поскольку я сберег жизнь ее отцу, — промурлыкал Аттила. — Как радостно блеснут ее глаза! Сегодня она будет сидеть рядом со мной за столом, чтобы мое доблестные воины могли насладиться ее видом.

В прекрасном настроении, он обратил свой взор к Луне, поднявшейся над деревянной стеной, простер к ней руки.

— О, Луна, — заговорил он, — это Аттила, сын Тарды, который был сыном Мандзака… — далее он перечислил своих предков до двадцатого колена. — О, Луна, направляющая мой народ, когда он жил в холодных степях, наблюдающая за нами, идущими покорять мир, продолжай и впредь поддерживать нас, особенно теперь, когда перед нами стоит великая задача. О, Луна, холодная и ясная, древняя и мудрая, дай мне совет, укажи мне правильный путь. Проследи, чтобы я не споткнулся. Не дай мне проявить слабину. Сегодня это случилось. Я отступил от принятого решения. Так пусть же такое не повторится. Я должен стоять как скала.

Сделай это для меня, о Луна, и клянусь, что я не сожгу ни один город моих врагов до наступления темноты. И тогда ты, о Луна, успеешь подняться в небо, чтобы яркие языки пламени приветствовали тебя. Они докажут, что твой слуга изо всех сил старается прославить тебя.

Аттила говорил и говорил, голос его то гремел раскатами грома, то снижался до шепота. Наконец, руки его опустились и он вернулся к земным делам, обнаружив, что ужасно голоден.

Онегезий ждал его за дверью с факелом в руке, дабы осветить лестницу в обеденный зал. Аттила слышал доносящийся сверху гомон. Его военно начальники, возбужденные казнью, похоже, тоже проголодались.

— Все кончено, — констатировал Аттила, кивнул Онегезию.

— Да, о король королей, — последовал ответ. — Я строго следовал твоим указаниям. Собралась большая толпа. Люди приветствовали твое решение пощадить остальных.

— Кому не повезло?

В свете факела Аттила заметил, что Онегезий бледен и очень нервничает. Он шумно проглотил слюну, прежде чем ответить.

— Первым был Галата из Восточной Сарматии, — последовала пауза. — Он заверещал, когда было названо его имя. Стражникам пришлось тащить его к плахе.

— Он всегда доставлял мне много хлопот. Я рад, что ему отрубили голову. Кто второй?

— Аталарих из Тюрингии.

Глаза Аттилы грозно блеснули, но, прежде чем он успел произнести хоть слово, Онегезий продолжил.

— Тут что-то нечисто, о Великий. Я… я не подчинился тебе, потому что знал, что ты не хочешь смерти Аталариха. Я не опустил листок с его именем в ящик, из которого тянули жребий. Я оставил его при себе. Смотри, — он вытащил из-под пояса полоску пергамента с именем короля Тюрингии. — Но в числе двух, приговоренных к смерти, был назван Аталарих. Что я мог поделать? Я не мог заявить, что произошла ошибка, что он не должен умереть. Я не мог сказать, что кто-то подменил листок с именем. Оставалось лишь стоять и смотреть, как умирает Аталарик.

— Как такое могло случится? — голос Аттилы звенел от ярости. — Кто мог это сделать? — он повертел в руках полоску пергамента. — Кто желал смерти Аталариху? А может, это проявление воли богов? Свидетельство того, что мне нельзя брать в жены эту девушку? Неужели боги отвернулись от меня? Твой обман мог разозлить их.

— Нет, нет! — вскричал Онегезий. — Это сделали те, кто имел непосредственное отношение к жеребьевке. Несколько человек могли подменить пергамент с именем. Я все устроил так, чтобы никто не узнал, что листков было девять. Как только из ящика вытянули два листка, остальные тут же сожгли. А уж потом были зачитаны имена тех, на кого указал жребий. В процедуре жеребьевки принимали участи четверо. О великий Танджо, нет сомнения, что это дело рук человеческих. И не составит труда узнать правду.

В наступившем молчании Аттила опустил голову, и Онегезий мог лишь гадать, о чем думает его господин. Поверил ли он ему? Он склоняется к мысли, что наказать надобно его, Онегезия, своими проделками разгневавшего богов?

— Кто мог сыграть со мной такую шутку? — спросил наконец Аттила.

Онегезий облегченно вздохнул. Козлом отпущения будет кто-то другой.

— Есть люди, которые не хотят, чтобы ты взял себе еще одну жену, да еще такую прекрасную. Она может родить тебе сыновей, которых ты предпочтешь своих детям от других жен.

Аттила вскинул голову.

— Это возможно.

Пальцы его правой руки напряглись, словно сжимаясь на нежной шее той, кто порушила его планы.

— Он умер достойно?

— Как настоящий мужчина, о великий Танджо. Не то что этот Галата.

— Не называй мне имена тех, кто принимал участие в жеребьевке. Я должен подумать. А что девушка? Где она?

— Она горюет. Айя говорит, что девушка беспрестанно повторяет, что жизнь теперь для нее ничто, и она хочет умереть.

Аттила насупился.

— Мне не нужна плачущая и скулящая жена. Может, завтра она придет в себя. Подождем.

Поднимаясь по ступенькам, Аттила споткнулся. Оперся о стену рукой.

— А может, это предупреждение богов? Может, я недостаточно хорошо служу им? Мудрый человек знает, что его обязанность — постоянно ублажать богов. Если он не будет выказывать им знаков внимания, они отвернутся от него.

Шум в обеденном зале разом стих. Когда Аттила поднялся на последнюю ступеньку, его встретила полная тишина. Ему, однако, не пришлось гадать, почему его воины разом онемели: Микка начал рассказывать одну из своих историй.

— Много сотен лет тому назад, когда Саргон был королем Вавилона и весь мир лежал у его ног, жил там бедный портной, маленькая мастерская которого находилась у городских ворот. У бедняги было трое сыновей и все они голодали, потому что отец по бедности не мог купить им достаточно еды. Когда пришел его смертный час, этот бедный человек, который проработал всю жизнь, получив так мало взамен, понял, что принадлежат ему только три вещи, которые он мог оставить сыновьям: игла, нитка и кусок воска. Вызвал он старшего сына и предложил ему выбрать…

Это надо прекратить, подумал Аттила. Незачем моим воинам слушать эти байки для женщин.


Когда занавески отдернулись и Аттила появился на возвышении, у лестницы, ведущей в обеденный зал, Микка оборвал свой рассказ на полуслове. Аттила вскинул в приветствии руку и воины тут же вскочили на ноги с криками: «О великий вождь, пусть боги направят твои стопы в Рим! О, Аттила, вечной тебе жизни!»

Аттила спустился на три ступеньки, вновь поднял руку, на этот раз призывая к тишине.

— Вы видели, как умерли сегодня два человека, отказавшихся выполнить мой приказ. Я помиловал остальных. И теперь, полагаю, в наших рядах не осталось ослушников. И когда мои армии двинутся на врага, я жду от вас абсолютного повиновения.

Сидящие за столиками возбужденно загудели. Светловолосые немцы с севера, ширококостные воины с востока соединили свои голоса, славящие вождя, объединившего всех варваров. Мечи взлетели в воздух, когда он спустился вниз и прошествовал к своему столу.

— Веди нас на Рим! — кричали воины. — На Рим! На Рим! На Рим! Наши мечи жаждут крови сынов Цезаря! Наши стрелы плачут по тиранам! Веди нас на тех, кто смеет звать нас варварами!

Аттила сел. Поднял обе руки, призывая воинов последовать его примеру. Они с готовностью повиновались, поскольку хотели и есть, и пить. Аттила удовлетворенно оглядел зал. Кровавый урок принес требуемый результат. В глазах воинов он видел лишь желание поскорее вступить в бой, готовность исполнить любой его приказ. Именно этого он и добивался. Мои люди, думал он, лучшие воины мира. Они сокрушат легионы и пройдут маршем по площадям Рима.

Многое в тот вечер ласкало его взгляд. Столы ломились от награбленных сокровищ и явств: драгоценные чаши, золотые и серебряные блюда, пряности Востока, деликатесы с севера. Круглые колонны были забраны богатыми шелками. Деревянные стены обеденного зала украшали боевые трофеи: гобелены, полированные серебряные зеркала, короны и скипетры поверженных королей, мечи полководцев, посмевших вывести войска против гуннов. Аттилу всегда охватывала гордость, когда он смотрел на плоды своих побед.

Стол и стул Аттилы не отличались от остальных, но стояли на небольшом возвышении. Садясь, он заметил, что рядом со столом поставлен второй стул. Настроение его разом упало: он сам приказал поставить стул для Сванхильды. Теперь он пустовал.

— Я должен помириться с ней, — твердо сказал себе Аттила. — Это будет нелегко, но мужества ей не занимать и у нее твердый характер. Утром я поговорю с ней.

Вкушению пищи в тот день должна была предшествовать особая церемония. Аттила кивнул Онегезию, делившему столик у возвышения с Миккой, почетным гостем. Онегезий встал.

— Линисентий! — громко крикнул он.

Один из восьми помилованных монархов поднялся из-за своего столика и подошел к ступенькам возвышения, на котором сидел Аттила. Владыка гуннов взял со стола простую деревянную чашу: он не признавал ни золота, ни серебра. Виночерпий наполнил ее добрым вином, доставленным из местности, называемой Токай. Аттила пригубил вино и виночерпий передал чашу коленопреклоненному Линисентию. Тот выпил вино и вскинул глаза на Аттилу.

— О могучий император, который вскорости будет править землей, водой и небом над нами! О любимец богов, тебя я благодарю за дарованную мне сегодня жизнь. Тебе я присягаю в верности, и готов по первому твоему слову вести моих людей в бой с общим врагом.

Все восемь помилованных по очереди вызывались к столику Аттилы и приносили клятву верности. То были гордые люди, многие годы правящие своими странами, но все они склонили голову перед варваром с Востока, заставившим их признать его право повелевать. Слишком наглядный получили они урок.

С окончанием церемонии настал тот миг, которого так ждали воины. Длинной чередой вошли в обеденный зал слуги с огромными блюдами жареного мяса. Говядина, баранина, утки и куры, дымящееся жаркое. Сидящие за столами, за исключением одного человека, не отрывали взгляда от мяса. Лишь Аттилу передергивало при мысли о том, сколько еды поглощается ежедневно за такими обедами. Сам он ел мало. Вот и теперь ограничился парой кусочков тушеной баранины. Деревянная чаша осталась пустой. Все чувствовали необычное настроение вождя, но это не помешало им набросится на еду. Громко переговариваясь, они отправляли в рот огромные куски мяса, руками разрывали куриц и уток, не забывая, однако, поглядывать на одинокую фигуру за столиком на возвышении. И когда Аттила поднял руку, в зале мгновенно воцарилась тишина.

Он отодвинул деревянную чашу, показывая тем самым, что время для еды и питья истекло. Стул, на котором сидел Микка, уже опустел, что вызвало у Аттилы волну негодования. Он презирает нас, подумал вождь. Потому и ушел столь быстро.

Взгляды присутствующих скрестились на нем. Аттила заставил себя забыть о неблаговидном поступке Микке. Медленно огляделся.

— Где еще вершить суд, как не в окружении моих славных воинов, — изрек он. — Все вы знаете, что Улдин Булгарский, сбежавший несколько месяцев тому назад к нашим врагам, схвачен и брошен в темницу. Я склонен разобраться с ним немедленно, — он глянул на Онегезия. — Пусть его приведут.

Из владений гуннов, захвативших огромную территорию между Черным морем и Рейном, бежали часто. Людям не нравилось правление варваров и они искали свободы за пределами их империи. Аттилу это задевало и он включал пункт о принудительном возвращении беглецов во все договоры с южными соседями. Тех, кого-таки возвращали, ждала мучительная казнь. Их распинали на площадях в лагерях гуннов или на перекрестках людных дорог. Наибольшую ненависть испытывал Аттила к Улдину Булгарскому, а потому его поимка расценивалась им как личный триумф.

Ожидая, пока приведут пленника, Аттила нетерпеливо ерзал на стуле. Наконец-то, думал он. Сейчас он предстанет передо мной, Улдин Гордый, Улдин Несравненный, Улдин Смутьян. Теперь мы посмотрим, как он поведет себя перед лицом смерти, принц беспорядка, доставивший нам столько хлопот.

Два охранника ввели мужчину со связанными за спиной руками, в длинной расшитой тунике и шароварах. Молодого, высокого, недюжинной силы. Его взгляд пренебрежительно обещал лыбящихся воинов и остановился на человеке, сидящем на возвышении.

— Улдин Булгарский, — Аттила выдержал паузу. — Ты нас презираешь. Называешь варварами.

Пленник ответил четко и громко.

— Да, о Аттила. Я о вас невысокого мнения. Я называл вас варварами во весь голос, чтобы мои слова услышали все.

— У тебя хватило наглости написать мне об этом. Правда, писал ты из Константинополя, в полной уверенности, что Византия будет тебе надежной защитой. Ты, похоже, не знал, какие у меня длинные руки. Теперь, наверное, ты сожалеешь, что отправил мне это письмо.

— Не сожалею, о Аттила.

— Ты хочешь сказать, что написал бы то же самое даже зная, что тебя поймают и привезут сюда?

— Совершенно верно.

— Похоже, — Аттила оглядел своих воинов, — этот гордый молодой человек ни во что не ставит свою жизнь, — он наклонился вперед, сверля взглядом непокорного пленника. — Ты умрешь утром, о Улдин Булгарский. Римляне, которых ты так превозносишь в сравнении с моим народом, придумали отличный способ избавляться от своих врагов и преступников. На рассвете тебя распнут на площади, той самой, где сегодня вечером два человека лишились голов. Я распоряжусь провести мои войска мимо креста. Пусть все увидят, какой конец ожидает предателей.

Пленник молчал. Вероятно, осознание того, что его ждет, на какое-то мгновение лишило его мужества. Когда же он заговорил, в голосе его не чувствовалось страха.

— Смерть на кресте — наказание для преступников. Я — король.

— В моих глазах ты преступник. Худший из преступников. Ты отказался повиноваться моим законам.

— Если на меня распространяются законы гуннов, — воскликнул Улдин, — тогда я требую, чтобы ты позволил мне сразиться за свою жизнь. Закон дает мне такое право. Я говорю про закон Сангари.

— Это справедливо, — раздался из зала чей-то голос. — Пусть он поборется за свою жизнь.

— Но он должен бороться с тем, кого мы выставим против него, — добавил второй голос, — вооруженным любым оружием, имея при себе лишь кинжал.

Идею встретили с восторгом. В воздух взлетели обглоданные кости, послышались требования тот час же устроить поединок. Кто-то выкрикнул имя соперника молодому королю, разом поддержанное остальными.

— Ивар! Вот кто нам нужен. Ивар Бритон! Пошлите за ним. Пусть он займется этим македонцем, что требует своего права умереть по закону Сангари.

Такой поворот событий не понравился Аттиле. Он бы предпочел, чтобы Улдин умер медленной смертью, и марширующие мимо солдаты увидели бы, как он корчится на кресте. Но он понимал, что не след идти против воли своих людей, особенно, когда речь шла о законе, пережившем столетия.

— Ивара Бритона здесь нет, — объявил Аттила. — Он сопровождает Всегда-одетого и, возможно, не вернется до завтрашнего дня. У него не будет времени для поединка с этим выскочкой, вспомнившего наш древний закон, — воины уже сгрудились вокруг Улдина, некоторые еще жевали, другие выкрикивали имена других кандидатов. — Кто готов сразиться с этим человеком по закону Сангари?

Добровольцев не нашлось. Собравшиеся всматривались короля булгар, отдавая себе отчет, что справиться с таким могучим и опытным воином, пусть и вооруженным одним кинжалом, будет непросто.

Улдин, испугавшись, что его лишат умереть в бою, по закону Сангари, оглядел толпу. Никто не решался выступить вперед.

— Так вы все меня боитесь? — голос Улдина сочился презрением. — Вы не решаетесь вступить со мной в бой, хотя вооружен я буду лишь детским ножичком? Где же ваша храбрость? Или гунны предпочитают нападать скопом, и им не хватает духа схватиться с противником один на один, как принято в цивилизованном мире?

Смуглые лица гуннов перекосило от негодования, но каждый, тем не менее, ждал, пока вперед выступит кто-то другой. Улдин был на голову выше любого, и его рука, сжимающая кинжал, могла нанести смертельный удар.

— Причина в том, что я высок и строен, а вы низкорослы и кривоноги? — Улдин намеренно оскорблял толпу, желая смерти в бою, а не кресте. — Вы боитесь, несмотря на все преимущества, что дает вам закон? Тогда предлагаю вам следующее. Я готов сразиться с двумя сразу, на тех же условиях. Двое из вас, вооруженные до зубов, и я один, с кинжалом. Смелее, о храбрые воины Востока! Или мое предложение недостаточно справедливо? Я прошу для себя слишком многого? Выберете двоих, развяжите мне руки, и сразимся на глазах у великого Аттилы.

Из двери, ведущей на кухню, появился чернокожий здоровяк, с белым колпаком на голове, с длинным металлическим прутом, служившим при приготовлении обеда вертелом, в руках. То был Черный Сайлес, главный повар. Остановился он позади пленника и выразительно помахал прутом, показывая, с какой радостью он опустил его на голову гордого короля булгар.

Аттиле же хотелось как можно скорее покончить с этой неприятной историей. Что станут говорить о храбрости гуннов, если поединок не состоится? Лучше дать Улдину умереть незамедлительно, до того как выясниться, что желающих сразиться с ним нет.

Аттила встретился взглядом с Черным Сайлесом, поднял указательный палец лежащей на столе руки. Черный Сайлес воспринял этот жест как команду. Взметнул прут к потолку и с размаху опустил его на голову молодого короля.

На мгновение высокий пленник так и остался стоять, хотя звук удара ясно указывал на то, что череп треснул. А затем бездыханное тело рухнуло на пол.

Вот тут воины пришли в движение, выхватив кинжалы, бросились к лежащему Улдину Булгарскому, у головы которого растекалась лужа крови. Каждый считал своим долгом воткнуть кинжал в не сопротивляющуюся плоть. Как стая диких собак, терзали они тело. И вскоре то, что осталось на полу, уже мало напоминало человека.

Аттила дал знак слугам, торопливо выскочившим из кухни, где они раздували угли и поворачивали вертела.

— Убрать эту падаль, — приказал он. — Палачу будет поменьше работы. Не придется убивать этого непокорного пса.


Как уже говорилось, Микка Мидеский покинул обеденный зал в самом начале пиршества. И направился к одному из самых больших шатров, что разбитых на равнине за воротами. С такими размерами, высотой в пятнадцать футов и шириной в тридцать, он мог принадлежать только очень важной особе. Стены шатра были обиты толстым войлоком, отчего летом внутри сохранялась прохлада, а зимой — тепло. Купец откинул полог.

— Может, смиренный торговец войти в дом достопочтенного и влиятельного Беренда, сына Шама?

Ширококостный мужчина, сидящий за горой золы, накапливавшейся всю зиму, кивнул, но не встал: гунны предпочитали не пользоваться ногами.

— Входи, о почтенный Микка, — воскликнул он.

В шатре уже собрались гости, с полдюжины мужчин в круглых войлочных шапочках с красными кистями, спадающими на бровь. Женщины сидели у самой стены. Под потолком висели припасы: лук, сушеная рыба, мешки с мукой, копченое мясо. Увидев, кто пришел, женщины радостно заулыбались, предвкушая приятный вечер в компании прекрасного рассказчика. На их круглых, бронзовых лицах засверкали черные глаза.

Мужчина, сидевший справа от Беренда, поднялся, уступая почетное место последнему гостю. Микка уселся, скрестив ноги, и стал похож да большого журавля-альбиноса, по ошибке залетевшего в воронью стаю.

По тогдашним обычаям разговор начинался с того самого места, где он прервался появлением нового гостя, а тот какое-то время скромно молчал, вникая в суть беседы, Точно так же поступил Микка и в немалой степени изумился, поскольку обсуждали гости отнюдь не двойную казнь этого вечера. Их занимала другая, куда более важная проблема: какие меры необходимо предпринять, дабы сохранить Рим как центр мировой торговли после того, как город будет предан огню, а жители — мечу. Лишь один из гостей был как и Беренд гунном, низкорослый, с круглым, желтокожим лицом и глубоко заваленными глазами. Остальные принадлежали к разным народам, и у всех имелись веские причины покинуть родные края и присоединиться к Аттиле. Воинов среди них не было. Рядом с Берендом сидели ростовщики, купцы, торговцы, превыше всего ставящие собственную прибыль.

Они пытались найти способ сохранить те золотые потоки, что стекались в Рим со всех концов империи, и после того, как власть перешла бы в руки Аттилы.

От таких разговоров Микке стало не по себе, хотя внешне он ничем не выдал своих чувств. «Новых доказательств не требуется, — сказал он себе. — У них нет и тени сомнения, что армии Аттилы двинутся на Рим. Они так уверены в себе, что ничего не скрывают от меня, римского гражданина». Вспомнив гигантские военные лагеря, что он видел на равнинах, Микка подумал, а сможет ли Аэций собрать войско, которое выдержит чудовищный напор гуннов. По мнению подавляющего большинства римлян, Микка и себя относил к их числу, Аэций был энергичным лидером, опытным военно начальником, но ему недоставало таланта великих полководцев прошлого. Пожалуй, он уступал и прежнему командующему, Стилико.

А затем Беренд изменил тему разговора.

— Мы должны помнить, что перестали быть кочевниками. Никогда более мы не будем гнать стада и табуны вслед за уходящим летом. Настало время для нас глубоко пустить корни в плодородную почву юга.

— Скажи еще, что нам надобно пахать землю! — воскликнул Барик, второй гунн. — Плуг — символ рабства. Пусть остальные народы роется в земле. Наш удел — править миром с седел!

— У победы, о Барик, есть свои недостатки, — заметил Беренд. — Править миром мы будем из Рима, а не отсюда. Аттила будет сидеть во дворце Валентиниана. А мы, его верные слуги, в последний раз сложим наши войлочные шатры и сменим их на мраморные стены. Плуг станет символом образа жизни, который станет неизбежным после нашей победы.

— Ты хочешь сказать, что нам придется жить как римлянам? — вскричал его соплеменник. — Что мы каждый день будем париться в банях? Есть петушиные язычки и рыбьи яйца?

— Говорят, сходить в баню — немалое удовольствие, — широко улыбнулся Беренд. — Но ты, похоже, все-таки не понял, о чем я веду речь, Барик. Давайте поговорим о чем-нибудь еще. Может, наш уважаемый гость расскажет нам занимательную историю?

И Микка взял на себя бразды правления. Мужчины, сидевшие вокруг очага, забыли свою озабоченность проблемами мировой торговли. Женщины не отрывали от его лица прекрасных черных глаз. Из реального мира Микка увел их в мир грез и сказок. Однако, он тщательно подбирал истории, которые рассказывал, с тем, чтобы после каждой задать несколько ненавязчивых вопросов. Разумеется, ни у кого из сидящих в шатре не возникло и мысли, что Микка не развлекает веселую компанию, но черпает из их ответов бесценную информацию.

Наконец, высокий старик пришел к выводу, что не стоит более испытывать судьбу. Поклонился хозяину и испросил разрешению удалиться.

— Если Рим падет, как вы предполагаете, — сказал он на прощание, — я увижу вас там. Печальный, обедневший, я все равно предложу вам что-нибудь купить, ибо я торговец, а не солдат, и, наверное, расскажу вам новые истории. Если же Рим не падет, вы не станете винить меня, гражданина римской империи, в том, что у меня есть на этот счет определенные сомнения, я буду по-прежнему появляться здесь и, надеюсь, меня будут встречать как давнего друга. Как бы то ни было, всем вам я хочу пожелать и в дальнейшем пребывать в добром здравии.

Когда он вышел из шатра, по небу плыла полная луна. Совсем в недалеком прошлом в такие ночи кочевники в степях востока во весь опор мчались на своих лошадях, а их толстые жены, взявшись за руки, водили хороводы и пели песни. Лунный свет оказывал на них и иное влияние, так что когда мужчина говорил об апрельском сыне или августовской дочери, он имел в виду не тот месяц, когда ребенок появлялся на свет. Сейчас же под луной во всех направлениях тянулись бесконечные ряды шатров. А Микка, в белом, длиной до щиколоток, одеянии, с седой бородой, падающими на плечи волосами, напоминал пророка. Он зашагал к воротам. Жизнь в городе била ключом. С лотков продавали горячительные напитки, тела девушек извивались в бесстыдных танцах. Он медленно переходил от одной группы людей к другой, пока не заметил, что за ним следует какой-то мужчина. Микка остановился и, не оборачиваясь, спросил: «Это ты?».

— Да, господин мой Микка.

— Обойдемся без имен! Тебе надо изживать эту привычку, иначе в какой-то момент произнесенное тобой имя принесет тебе серьезные неприятности. У тебя есть для меня новости?

— Да, мой господин.

— Тогда приходи к моему шатру, первому за красными фургонами.

Полчаса спустя Микка в полной темноте сидел рядом с мужчиной, что следовал за ним, и недовольно хмурился, слушая его.

— Получается, что ты ничего не сделал.

— Господин мой Микка! — запротестовал гость. — Я сделал все, что в моих силах. Клянусь бородой моих предков, меня не останавливал страх или нежелание выполнить твое поручение. Просто ты не понимаешь, с какими мне пришлось столкнуться трудностями. Я должен дождаться благоприятного момента.

— Ждать больше нельзя, — отрезал Микка. — Ты видишь, какие армии собирает этот человек. Ты знаешь, что он собирается напасть на Рим. Есть только один способ отвести этот удар. Аттила должен умереть.

Он поднялся, выглянул из шатра, чтобы убедиться, что никто не подслушивает их разговор, опустил полог, нашел в темноте лампу, зажег ее. Поднял над головой, пристально вгляделся в гостя.

Он увидел худое, с крючковатым носом лицо, с черной курчавой бородой и волосами, забранными под белый тюрбан. Чувствовалось, что гостю, сидевшему скрестив ноги, как-то не по себе.

— Ала Сартак, — процедил Микка, — ты согласился выполнить задание, которое я предложил тебе. Ты взял золото. Тебе, известно, чье это золото? Ты получил его от могущественного человека, Ала Сартак, и он сможет найти тебя на краю света.

— Я согласил выполнить твое задание, — признал мужчина. — Я взял золото. Но я не знал, сколь бдительно его охраняют. Если б я и смог приблизиться к нему, меня разрезали бы на куски, прежде чем я успел бы достать нож.

— Нужно найти способ разделаться с ним, — твердо заявил Микка. — Но прежде чем познакомить тебя со своим планом, я хочу показать тебе, что пути назад для тебя нет, и дальнейшей задержки мы тоже не потерпим. У нас есть более действенные рычаги, чем золото. Ты знаешь, что твои отец и два брата бежали из Моизии и теперь находятся на территории Римской империи? Достаточно одного моего слова, чтобы их вернули Аттиле. Что будет дальше, ты знаешь. Если это случится, их смерть будет на твоей совести, — Микка сурово глянул на гостя. — Это еще не все. Есть еще симпатичная вдова некоего ростовщика, богатого человека, которого вернули Аттили и обезглавили. Если нам придется прибегать к крайним мерам, она тоже окажется у Аттилы. Полагаю, благополучие прекрасной вдовы заботит тебя больше, чем собственная шкура, не так ли, Ала Сартак? Ты же не хочешь, чтобы ее постигла судьба других пленниц Аттилы? — Ала Сартак испуганно вскинул глаза на купца, а тот продолжил все тем же ледяным тоном. — И ты ничего не добьешься, если пойдешь к людям Аттилы и скажешь, что Микка готовит покушение на жизнь вождя. Я, разумеется, умру, но умрешь и ты, а обоих твоих братьев передадут Аттиле. Да и прекрасная вдова станет рабыней какого-нибудь грязного гунна.

Затянувшее молчание прервал вопрос гостя.

— Может, ты подскажешь мне способ подобраться к великому хану?

— Я понимаю, сколь велики стоящие перед тобой трудности, — тон Микки изменился, из него исчезли угрожающие нотки. — Но сегодня я получил важные сведения. Танджо планирует небольшую прогулку. По территории, где население невелико, а дороги проложены в густом лесу. Поездка держится в секрете, а потому сопровождать его будет небольшой отряд. В такой ситуации бдительность охраны наверняка притупится. Ты уедешь туда сегодня. Тебя примет богатый и влиятельный человек. Он поможет тебе изыскать возможность нанести точный удар. Если он достигнет цели, ты сможешь уехать оттуда целым и невредимым.

Вновь в шатре повисла тишина. Ала Сартак теребил бороду, глаза его беспокойно бегали.

— Я это сделаю, — наконец, выдавил он.

Микка удовлетворенно кивнул.

— В случае успеха, ты получишь еще больше золота. А когда империя гуннов развалится, что неизбежно произойдет после смерти Аттилы, тебя сочтут благодетелем человечества. Перед тобой откроются все двери, ты получишь все, что захочешь, — помолчав, Микка добавил. — Ты бросаешь нож с той же меткостью?

Ала Сартак кивнул, согнул и разогнул правую руку.

— Отнеси лампу в другой конец шатра, — попросил он. — Поставь на полку. Теперь отступи на пару шагов.

Микка повиновался. Ала Сартак вытащил из-за пояса нож, провел пальцем по острию, взмахнул правой рукой. В шатре стало темно: нож перерубил фитиль надвое.

— Это пустяк, — улыбнулся Ала Сартак. — Попасть в шею Аттилы будет куда сложнее.

5

Аттила проснулся на заре. Он боялся темноты, и рядом с его кроватью постоянно горел факел. По ночам в спальню через регулярные интервалы входил слуга, дабы убедиться что факел горит. На этот раз случилось так, что факел потух. Аттила несколько секунд лежал в полной темноте, гадая, как такое могло случится.

Черный Сайлес услышал, что Аттила заворочался в постели и поспешил подняться по ступеням с чашей горячего молока. Аттила выпил его жадными глотками.

Эбонитовое лицо Черного Сайлеса расплылось в широкой улыбке.

— Я разбил его голову одним ударом. Он умер до того, как упал на пол.

— Ты поступил правильно, — кивнул правитель гуннов. — За это получишь награду.

Королевскому повару обещали награду и прежде, но дальше слов дело не шло. Едва ли что-то могло измениться и на этот раз. Но Черного Сайлеса радовала даже похвала его господина.

Гизо услышал голоса в спальне и поспешил к Аттиле.

— Онегезий, — рыкнул тот. — Мне он нужен.

— Твой верный Онегезий любит поспать. В отличие от тебя, великий Танджо, он не просыпается вместе с солнцем, с головой, полной новых планов, — Гизо махнул рукой в сторону обеденного зала. — Может, он там. Многие выпили слишком много и уснули прямо на полу.

Гизо подошел к занавесям, чуть отодвинул их, обозрел обеденный зал. Начал считать спящих.

— Двадцать три, — объявил он. — Фу! Как же они храпят! — он вгляделся в лежащие тела. — Онегезий тут. В хорошей компании. Головой лежит на толстом животе Ноннаса из Бургундии, а ноги положил на костлявого гота Меналиппа. Я спущусь вниз и разбужу его.

Он затопал по ступенькам. Снизу донесся плеск льющейся воды, и несколько минут спустя Онегезий вошел в спальню. Мокрый с головы до ног, но с все еще сонными глазами. Аттила хлопнул в ладоши, и Гизо с Черным Сайлесом ретировались.

— У меня есть для тебя работа, — Аттила опустил ноги на пол, начал неторопливо одеваться. — В Рим надо отправить послов. Немедленно. Выбери трех человек, самых лучших, которых хорошо знают римляне. Они должны испросить аудиенцию у императора и потребовать отправки сюда обещанной мне в жены принцессы Гонории. Вместе с ней я должен получить право на владение половины провинций Рима. Император, разумеется, им откажет, а я получу отличный предлог для объявления войны.

Глаза Онегезия изумленно раскрылись.

— Я не понимаю, великий Танджо? Разве принцесса Гонория твоя невеста? Я об этом ничего не слышал?

— Меня самого поставили в известность несколько часов тому назад, — объяснил Аттила. Показал кольцо. — Вот оно — ее согласие. Она направила ко мне посыльного, этого Гиацинтия, что прибыл с караваном Микки, переодетый торговцем тканями. Она готова выйти за меня замуж, если я возвращу ей свободу и отнятые у нее привилегии.

Онегезий по-прежнему пребывал в недоумении.

— Но, насколько я слышал, принцессу собирались выдать замуж за какого-то старого рогоносца. Что же касается ее наследства, то его у нее практически нет. По закону Двенадцати Таблиц она не может требовать никаких земель.

Аттила встал с кровати.

— Это твой самый большой недостаток. Тебя слишком заботят факты. Принцессе не положены в приданое принадлежащие Риму земли. Но даже зная об этом, почему я не могу потребовать половину Римской империи? Ты пробыл со мной достаточно долго, чтобы знать, что моя политика основана на использовании человеческих слабостей. Чем большую ты говоришь ложь, тем больше вероятность убедить людей, что это правда. Чем абсурдней требование, тем больше конечная выгода. Таковы мои правила, и тебе пора это осознать, Онегезий. Во-первых, никогда не говори правду, если ложь лучше послужит намеченной цели. И никогда не ограничивайся маленькой ложью, поскольку люди скорее поверят в большую. Во-вторых, не требуй малого. Проси все, даже если на то нет оснований. И очень медленно отступай с первоначально занятой позиции. Ясно тебе?

Онегезий кивнул, хотя, несомненно, доводы Аттилы не показались ему абсолютной истиной.

— Значит, ты собираешься взять принцессу в жены?

— Вот в этом полной уверенности у меня нет, — ответил Аттила. — Может, я лишь ограничусь требованием ее руки, которое император Валентиниан с презрением отвергнет. Если же женитьба на Гонории укрепит мою империю, я, безусловно, возьму ее в жены. Почему нет? — он вопросительно взглянул на Онегезия. — Или ты полагаешь, что я ничего не выгадаю, женившись на принцессе римского императорского дома?

— Я вижу один недостаток, — честно ответил Онегезий. — Ты всегда требовал девственности от своих жен. А теперь намерен жениться на женщине с ворохом любовников? Ты не боишься, что мир будет смеяться над тобой, если ты женишься на шлюхе?

Аттила вскинул руки в притворном отчаянии.

— Ты ничего не понимаешь, ничему не хочешь учиться. Если я сочту необходимым жениться на этой даме, я сочиню историю, которая убедит мир в ее целомудренности, он опустил одну руку и уперся пальцем в грудь помощника. — Я ее уже сочинил. Я объявлю во всеуслышание, что Гонория стала жертвой жадности брата. Ради того, чтобы захватить сокровища и земли Гонории, он распустил слух о ее романе с кем-то из челяди. А для того, чтобы подкрепить первую ложь, стал говорить о ее мнимых похождениях. Если повторять это достаточно громко и часто, со временем даже сам император Валентиниан задумается, а гулящая ли у него сестра.

Онегезий не мог не восхититься предложенным решением.

— Может, твоя история и есть истина, — признал он.

— Может и так. Откуда нам знать?

— Когда, о великий Танджо, должны уехать послы?

— Этим вечером. Кстати, сообщи в Константинополь, да и другим монархам о тех требованиях, что мы предъявляем императору Рима.


Появился Гизо, чтобы сообщить о прибытии раннего визитера.

— Твоя лучшая, любимая жена.

В спальню влетела Айя. С посеревшим лицом, в обвисшем платье.

— О великий владыка всей Земли, мы сожалеем о том случившемся несчастье. Не знаю, есть ли тут чья-то вина…

— Выкладывай да побыстрее, — оборвал ее Аттила.

Но Айя молчала, и он сам догадался, что произошло.

— Ты пришла сказать, что девушка мертва.

Потерявшая на мгновение дар речи, Айя кивнула.

Аттила так долго и пристально смотрел на нее, что женщина едва не закричала от ужаса. Он, однако, не обрушился на нее с угрозами.

— Я этого ожидал, — Аттила помолчал, прежде чем добавить. — Мои приказы соблюдались?

Айя, чуть успокоившись, обрела способность говорить.

— Да, великий Танджо. Горе сломило ее, и она плакала много часов подряд. Я присматривала за ней, как ты и приказал. Две женщины находились рядом с девушкой, пока она не заснула.

— Как это произошло?

— Должно быть, она проснулась ночью и попыталась убежать. Четверть часа тому назад ее нашли под стеной. Со стрелой в груди. Охранник тут не причем. Он клянется, что ничего не слышал, и все стрелы у него в колчане. Стрелял не он, о великий Танджо.

Онегезий отвел своего господина в сторону. Известие потрясло Аттилу. Лицо его разом осунулось, глаза затуманились.

— Это работа тех, кто подменил листок с именем. Они нашли способ убить не только отца, но и дочь.

— Скорее всего, ты прав, — пробормотал вождь гуннов.

— Тогда пора признать правду. Это дело рук одной из твоих жен, что родили тебе по сыну, и их родственников, которые рассчитывают на его благоволение в будущем. Они позаботились о том, чтобы заранее избавиться от потенциально опасного соперника, — он изучающе глянул на лицо Аттилы, опасаясь, что зашел слишком далеко. — Сыновей родили тебе четверо. Возможно, любая из них способна и на такое.

Аттила кивнул.

— Да, ты прав. Способна каждая. Всех их распирает гордость и честолюбие, как львицы они готовы на все ради своего детеныша. Даже Серка… скорее всего, именно моя милая, уравновешенная Серка стоит за всем этим… Онегезий, добудь доказательства и приведи ко мне виновных. Но ударить мы должны наверняка. Я хочу точно знать, кто виноват. А получив доказательства, мы не станем поднимать шума. Я не хочу громкого скандала. Я не хочу, чтобы мир знал о том, что одна из моих жен интригует против меня. Виновная и ее братья, если они тоже окажутся замешанными, исчезнут, и более о них никто никогда не услышит. Это останется тайной, разгадать которую никому не удастся. Охранника казнить немедленно.

— Хорошо, — кивнул Онегезий. — Я займусь этим в первую очередь.

— Казнив охранника, мы покажем, что считаем его убийцей Сванхильды, — Аттила помолчал, перед его мысленным взором возникла золотоволосая красавица. — Пусть он умрет быстро и легко. Скорее всего, он был хорошим солдатом. Его смерть усыпит бдительность настоящих виновников, и нам будет легче вызнать правду.

Аттила держал в руке синюю тунику. Но, вместо того, чтобы надеть ее, швырнул на кровать.

— Я не могу одевать лучший наряд, когда эта крошка лежит со стрелой в груди, — он шагнул к Айе. — Они думают, что я откажусь от привычки выбирать новых жен? — вскричал он. — Передай мои слова этим интриганкам и предательницам, что окружают тебя во Дворе. Пусть убийца невинной девушки тоже это услышит. Я намерен вновь жениться. Знаешь, кто моя новая избранница? Сестра императора Рима! Скажи им, что с этого часа я ввожу новый порядок. У меня будет одна жена, принцесса Гонория. Она будет жить в собственном дворце, ей будут прислуживать благородные дамы, у нее будет своя охрана. А остальные станут наложницами. Скажи им это, моя Айя, и понаблюдай, как побелеют их лица и наполнятся страхом глаза. Тотчас же ступай к ним.

Айю как ветром сдуло. Настроение же Аттилы изменилось. Он грустно вздохнул.

— Я говорил серьезно, Онегезий. Я хочу, чтобы у меня была одна жена, которая будет сидеть на троне рядом со мной. Императрица всего мира. Если Микка сказал о принцессе правду, этой женой будет она. Но я думаю, что, скорее всего, этой новой женой станет другая девушка, которую ты мне найдешь, — он положил руку на плечо Онегезия. — Да, ты мне ее найдешь.

— Я? — вскричал Онегезий. — Кого я найду? Где?

— Вот что я поручаю тебе. Ты должен найти мне жену, которая заставит меня забыть крошку, что убили этой ночью. Если понадобится, обыщи весь мир. Пусть твои люди побывают везде и всюду. Дай знать, что мы дадим награду тому, кто укажет, где найти красавицу, которая нам нужна. Трудную задачу возлагаю я на тебя, Онегезий, поскольку не так-то просто стереть Сванхильду из моей памяти.

Она должна быть еще прекраснее, — продолжал Аттила после короткой паузы. — С золотыми, как солнечные лучи, волосами. Мне не нужны восточные девушки с их черными глазами. Таких у меня полно. Глаза у нее должны быть синими как небо. Талия — осиной. Я устал от полногрудых гусынь. Ты знаешь, где можно найти мне такую жену, Онегезий?

Тот поник головой.

— Нет, о король королей. Но я найду ее для тебя.

— И найди ее побыстрее, — в голосе Аттилы послышалась угроза. — Задержки я не потерплю. Мне нужно забыть Сванхильду.

6

С облегчением Аттила переключился на военные дела. Ковыляя на коротеньких ножках, спустился в залу под спальней. Нашел Всегда-одетого за столом, где днем раньше сидели его военачальники. Николан Ильдербурф работал всю ночь, но выполнил поручение Аттилы. На длинном столе лежали четыре стопки листов пергамента, по одной для каждой из армий, идущих с Востока.

Еще юный, высокий, стройный, (в компании ширококостных гуннов он казался просто хрупким), темноволосый и черноглазый, Николан чем-то напоминал грека, умными глазами, высоким лбом, может, изящными руками. По первому взгляду складывалось впечатление, что ему самое место за глыбой мрамора или перед чистым холстом, но хватало нескольких секунд, чтобы понять обманчивость артистической внешности. За столом сидел человек действия, активный, энергичный, схватывающий все на лету и с ходу использующий полученные сведения. И сравнивать его стоило не с греком, а с закаленным клинком, с острейшим из лезвий и с великолепной рукоятью.

— Я закончил, великий хан, — доложил Николан, указывая на стопки пергаментов. — Вот твои приказы.

Аттила не счел нужным задавать какие-либо вопросы. Он знал, что в документах содержится исчерпывающая информация. Армии, движущиеся с Востока, узнают из них, когда сниматься с места, по каким дорогам, сколько проходить в день, где найти съестные припасы и воду, где и когда форсировать реки. Все было расписано ясно и понятно. Четыре армии друг за другом пересекут Дакию и проследуют вдоль Дуная, нигде не столкнувшись с другими частями. Следовать приказам не составляло труда. Более того, они не требовали невозможного, а потому помешать их выполнению могла лишь полная некомпетентность командующих. И в этом случае поиск виноватого не занял бы много времени.

— Их нужно отправить немедленно, — распорядился Аттила. Пристально посмотрел на своего помощника. — Ты устал?

— Немного, о король.

Солнце уже ярко светило в окна, в зале было душно и тепло. Николан, однако, оставался в плотной тунике, застегнутой у ворота. Он потер глаза, отгоняя сон.

Аттила присел к столу.

— Я награжу тебя еще одним важным поручением. Тебе придется выехать после полудня.

Николан согласно кивнул.

— Несколько часов сна и я смогу ехать, — и добавил, показывая, что, в отличие от многих, не испытывает к правителю никакого страха. — Давным давно ты обещал мне другую награду, и мне пора ее получить. Я говорю о возвращении моих земель, о король королей. Их надобно отобрать у Финнинальдеров. Они незаконно купили их у Ванния после убийства моего отца. Ты должен восстановить справедливость, о могущественный король. Ванний не имел законного права захватывать эти земли. Из денег, заплаченных Финнинальдерами, казна не получила ни единой сестерции. Ванний все оставил себе. Он ограбил и тебя, главу государства. Разве не пришло время воздать виновным по заслугам?

Аттила нахмурился. И ответил после долгой паузы.

— Я недостаточно хорошо знаком с этим делом. Могу лишь пообещать тебе, что во всем разберусь.

Но Николана такой ответ не устроил.

— Это обещание я уже слышал несколько раз, — его лицо полыхнуло злым румянцем. — Разве я плохо служу тебе? Я не прошу награды, о великий Танджо, я лишь пекусь о восстановлении справедливости.

— Нечего давить на меня! — возвысил голос и Аттила. — Мы готовимся к войне. Когда мы победим, у нас будет много земель и золота, так что ты получишь свою, и, уверяю тебя, немалую, долю. Не предпочтешь ли ты поместья в теплой Италии тому клочку земли, из-за которого ты не даешь мне покоя?

Николан покачал головой.

— Мне ничего не нужно в этом мире, кроме земель моего отца.

— Туда я и посылаю тебя. Отправляйся. Отложим этот разговор. Выполни мое поручение, а потом мы поговорим о твоих землях, — и взмахом руки остановил возражения Николана, показывая, что тема закрыта. — Странно, что я никогда не бывал в стране, откуда ты родом, хотя находится она совсем рядом. И известно мне о ней лишь одно: тамошний народ выращивает хороших лошадей. Говорят, правда, что у вас много красивых женщин.

Николан гордо вскинул голову.

— Наши лошади — лучшие в мире, о могущественный Танджо.

— Лучшие? Голословное утверждение. Ты пробыл у нас достаточно долго, чтобы увидеть, лошади гуннов лучше всех.

— Приезжай на плоскогорье, о великий король, и ты все увидишь своими глазами. Наши лошади не уступают в скорости арабским, но более выносливые. Они большие и красивые. Сравнимых с ними не найдешь нигде.

— Ты еще скажешь, что твои соотечественники лучшие всадники, чем гунны.

Николан вновь кивнул.

— Думаю, это так. Они обходятся без седел.

Аттила рассмеялся.

— Пока я вижу, что на плоскогорье выращивают отличных болтунов. Ладно, скоро я побываю там и оценю достоинства как людей, так и лошадей. Жди меня там через полмесяца. Но влекут меня на плоскогорье не лошади. Я также хочу найти себе новую жену, с золотистыми волосами и белоснежной кожей, со стройной, как тростинка, фигурой. Мне сказали, что вы черноволосый народ, но иногда ваши женщины рождаются с волосами, как солнце. Мне хочется повидать все самому, и великолепных лошадей, быстрых, как ветер, и золотоволосых женщин.

Николан помрачнел. Теперь визит Аттилы на плоскогорье, мягко говоря, не радовал его.

— Ты хочешь, чтобы я поехал с тобой, великий Танджо?

Аттила покачал головой.

— Я хочу, чтобы ты поехал первым. Мой отъезд не скроешь. Народ у нас ушлый, так что они спрячут все то, что не захотят мне показать. Лучшие лошади исчезнут до того, как я пересеку границу. Прекрасные дочери растворятся в воздухе как дым. Я знаю все трюки моих подданных. Так что ты поедешь раньше меня, а потом доложишь обо всем, что увидел.

— Ты хочешь, чтобы я шпионил для тебя, — в тоне Николана послышались возмущенные нотки.

Глаза Аттилы сузились.

— Ты что, не хочешь мне служить? Ставишь интересы своего народа выше моих?

Николан взглянул вождю прямо в глаза, зная, что правитель половины мира может взорваться после его ответа словно вулкан.

— Ты прав, о король, к такому поручению у меня не лежит душа. Но я поеду перед тобой и предоставлю тебе полный отчет об увиденном. Позволишь сказать, почему?

Аттила кивнул. Николан поднялся, снял тунику, повернулся, чтобы император гуннов мог увидеть его спину. Она представляла собой месиво ужасных шрамов, перекрещивающихся, глубоких, отвратительных на вид, хотя раны, вызвавшие их, давно зажили.

Люди содрогаются, когда видят мою спину, поэтому я никогда не выставляю ее напоказ. Отсюда и прозвище Тогалатий, или Всегда-одетый. Это сделали римляне, о король королей, — он вновь надел тунику. — Они убили моего отца, отвезли меня и мою мать в Рим и продали там как рабов. Моя любимая мама умерла, к счастью для нее. Она не смогла вынести такой жизни. Я же стал рабом во дворце Аэция…

Глаза Аттилы блеснули.

— Во дворце Аэция? Моего давнего, доброго друга Аэция. Скажи мне, Тогалатий, каким он показался тебе хозяином?

— Ты видел мою спину, — ответил Николан. — Нужно ли что добавлять? Кроме разве одного: поскольку Аэций командует армиями Рима, я сделаю все, чтобы твои войска не испытывали недостатка в лошадях.

Тут заговорил Аттила.

— Он был таким красивым и одаренным мальчиком, этот мой давний друг. Со своими длинными ногами он легко обгонял меня. Он мог читать и говорить на нескольких языках, играть на лютне, петь. Как он смеялся, если побеждал меня в чем-либо, — он повернулся к Николану. — Ненависть к нему движила тобой, когда ты принялся за работу вчера вечером, и позволила избежать малейших ошибок в этих приказах?

Николан коротко кивнул, на его щеках затеплился гневный румянец.

— Я все перепроверял дважды, о король. Потому-то и успел закончить работу только к утру. Я хотел, чтобы твои армии прибыли с Востока вовремя и в полной боевой готовности.

Аттила уже позабыл о трагической смерти Сванхильды. Он довольно хохотнул.

— Похоже, мне повезло, мой юный Тогалатий, что в Риме ты попал именно к Аэцию.


После того, как правитель гуннов отбыл, кто-то зашевелился в груде тряпья под столом, за которым он сидел. Тряпье отлетело в сторону и из-под стола вылез мужчина с рыжими волосами и широким, добродушным лицом. Когда он поднялся, стало ясно, что он выше большинства на многие дюймы. Мужчина потянулся, зевнул.

— Я голоден, — объявил он.

— Ты всегда голоден, Ивар, — отметил Николан.

Бритонец, которого предлагали выставить против Улдина Булгарского, рассмеялся.

— У меня большое тело, мой деловой, быстро пишущий друг. Как ты думаешь, добудем мы здесь еды?

Николан подошел к двери.

— Сайлес, ленивый бездельник! — крикнул он. — Принеси еды. Самой лучшей да побольше. Если у тебя есть сомнения, в праве ли я требовать чего-то от тебя, спроси человека, чьи шаги сейчас слышатся над нами. Он скажет тебе, что ты должен как следует накормить нас, — он вернулся к Ивару, возвышающему над ним на добрые полголовы. — Это будет единственная награда за мою ночную работу. Ты слышал, о чем мы говорили, великий вождь и я?

Ивар кивнул.

— Я проснулся, когда гроза всех народов вошел в залу. И решил, что лучше всего не высовываться и не привлекать к себе внимания. Но я все слышал. Ник, друг мой, ты сделаешь все, что он приказал? Станешь его шпионом на родной земле?

Молодой человек с плоскогорья, которому Аттила доверял организовывать движение армий, посмотрел Ивару в глаза.

— Ты слышал мой ответ. Полагаешь, мне не следовало соглашаться?

По выражению лица бритонца чувствовалось, что он сильно сомневается в правильности принятого решения.

— Даже не знаю. Трудно, знаешь ли, идти против своего народа.

— Да, трудно, — согласился Николан. — Но мой народ находится в сложном положении. Мы живем на плоскогорье и нас очень мало в сравнении с теми, кто нас окружает. У нас не было возможности сохранить независимость. Сначала нас поглотили и развратили римляне, навязавшие нам свои законы и обычаи. Потом пришли гунны. Многие поколения прожили в подчинении у других народов. Большинство моих соотечественников предпочитают римлян гуннам. Я — нет. Они, в отличие от меня, не знают, сколь ленивы, жестоки и продажны нынешние римляне. За гуннами, по крайней мере, сила. Если уж служить, то сильному человеку, а не изнеженному завсегдатаю бань.

— Но, друг мой, вопрос не в том, кому служить, а сколь далеко может зайти твоя служба, — заметил бритонец. — Я почти не рассказывал о себе. Мой отец был рабом у богатого латифундиста. Он ходил с железным ярмом на шее, и когда я научился ходить, мне подвесили точно такое же. Достаточно большое, чтобы я проносил его всю жизнь. Но они не ожидали, что я вырасту такой большой. Когда мне исполнилось пятнадцать, старое ярмо заменили на более увесистое. Когда стало ясно, что я очень силен, меня продали римскому торговцу, который полагал, что из меня получится хороший гладиатор. Но Рим принял христианство, и гладиаторские бои запретили до того, как я закончил школу гладиаторов, — его глаза затуманились. Ты можешь подумать, что я ничем не обязан стране, в которой родился. Они лишь награждала меня побоями да отняла право стоять во весь рост и зваться человеком. И все же, друг мой, меня тянет туда. Я все время вспоминаю сладкий воздух и плодородные поля, дававшие столько еды, что и мне, рабу, хватало ее вволю, — он тряхнул головой. — Я не могу причинить моей стране вреда. Придет день, когда я туда вернусь.

— Я люблю свою страну не меньше твоего, — воскликнул Николан. — Воздух там столь же сладок, а поля плодородны. Более всего на свете я хотел бы вновь побывать на празднике скачек, Трампинг-оф-Бау. Там осталась девушка, с которой я мечтаю встретиться, хотя, возможно, ее уже выдали замуж. Девушка с золотистыми волосами и искоркой в глазах, — он положил руку на массивное плечо друга. — Вот чем я могу утешить тебя, мой могучий Ивар. Я решил, что вернувшись в мою страну, первым делом загляну к христианскому священнику. Он живет там с дней моего детства, главным образом, в тайных убежищах, поскольку Аттила не жалует миссионеров. Он прибыл с того острова, откуда родом твой отец.

Ивар удивленно изогнул бровь.

— Каким образом бритонский священник проповедует христианство в твоем краю? Почему он не остался со своим народом?

— Я задам ему этот вопрос, — улыбнулся Николан. Он очень мудр и сразу видит суть проблемы. Я расскажу, что от меня требуют, и спрошу, что же мне делать. Он наверняка найдет правильный ответ, этот улыбающийся старый священник. А я последую его совету. Тебя это устраивает?

В залу вошел Черный Сайлес. Он принес блюдо с мясом и чашу с кумысом. Поставил и то, и другое, на стол. Проголодавшийся Ивар, не теряя ни секунды, набросился на еду.

— Не удивительно, что ты такой большой, — усмехнулся повар. — У тебя отменный аппетит. С этим булгарином ты бы расправился в два счета, не так?

По их возвращении в столицу, Николану и Ивару рассказали о том, что произошло в обеденном зале. Бритонец кивнул, не отрываясь от еды.

— Полагаю, ты прав, Сайлес. Но я рад, что ты прикончил его за меня.

Николану есть не хотелось. После ухода повара он подошел к окну у потолка, в которое вливался яркий солнечный свет, второй раз снял тунику, сел к солнцу исполосованной спиной.

Ночное бдение и солнечное тепло навели его на воспоминания. Перед его мысленном взором пронеслось все то, что случилось с ним после того ужасного дня, когда римский работорговец с изуродованным шрамом лицом вошел в дом Ильдербурфов. Он помнил охватившую его панику, крики испуганных слуг, неистовое ржание лошадей, и старуху Маффу, выкрикивающую проклятия.

7

Старая Маффа кричала и кричала, пока один из солдат не положил этому конец. По взмаху толстой, в веснушках, руки римлянина, изменившего своей стране, он подошел к сердитой старой женщине. Короткий удар меча, разверзшаяся рана на шее служанки, и тишина.

В то утро Николан проснулся рано. Ночью он спал плохо, взволнованный жарким спором, разгоревшимся предыдущим вечером между отцом и матерью. Его мать, мудрая, красивая женщина, умоляла Саладара, главу семейства Ильдербурфов изменить свое отношение к Ваннию, Римлянину-оборванцу, как его все звали, опуская настоящее имя, Понтий Ориенс, бежавшему из Рима, когда выяснилось, что он слишком глубоко запустил свою руку в императорскую казну. Аттила вверил ему в управление целую страну, с условием, что будут получены высокие налоги. С этим Ванний справился, нещадно обвиняя целые семьи в несуществующих правонарушениях и конфискуя земли и лошадей. Служа Аттиле, он не забывал и себя, так что все ненавидели этого злобного тирана, поселившегося на плоскогорье с целым гаремом желтокожих жен.

— Саладар, Саладар! — темные глаза матери Николана переполнял ужас. — Ты должен хоть немного склониться перед ним. Его власть над нами безгранична. Если ты будешь так же резко отвечать ему, он отнимет у нас все. С этим я готова смириться. Но мне не дает спать по ночам страх за твою жизнь.

— Аманина, — в голосе Саладара чувствовалась любовь к жене, — мне очень жаль, что ты так тревожишься. Но скажу тебе раз и навсегда, я не намерен подчиняться этому слуге богов зла. Не могу я гнуть спину перед изменником и вором. Его требования повергают меня в ярость. Я не смирюсь, хотя ты и просишь меня об этом, Аманина.

— Но мой муж и господин, меня заботит лишь твоя безопасность. Неужели ты думаешь, что я волнуюсь из-за земли, лошадей, тех маленьких кусочков золота, что мы сберегли? Нет, нет, Саладар, по мне лучше жить в нищете, чем видеть тебя склонившимся перед этим чудовищем. Но твоя жизнь, о мой Саладар, дороже, чем наша гордость. Ею надо поступиться. Хотя бы немного, о любимый мой. Ублажи его тщеславие. О, Саладар, Саладар! Умоляю тебя, будь с ним помягче.

Еще до рассвета Николан понял, что более не может ворочаться в постели. Встал, оделся в темноте, выругался, ударившись ногой о кровать с ножками из слоновой кости. Семья Ильдербурфов уже много поколений славилась своим богатством, и в их доме хватало дорогих и красивых вещей. В темноте же он направился к западным лугам, на которых паслись лошади. Он думал о том, каких отличных скакунов подготовили они к ежегодным весенним скачкам. Впрочем, лошади практически всегда занимали его мысли. В свои пятнадцать лет он, как было принято в его народе, полагал, что только лошади достойны внимания мужчины. До скачек оставалась неделя, и Николан проводил в табуне все свободное время, ухаживая за скакунами и обсуждая с Сидо, надсмотрщиком, их шансы. Длинный хлыст Сидо, часто гуляющий по ногам и плечам его помощников, никогда не касался спины или бока лошади.

Еще не рассвело, когда Николан добрался до лугов. Заложив два пальца в рот, громко свистнул. Мгновенно ему ответило ржание и со всех сторон к нему помчались лошади. Николан гордо улыбнулся. «Мои маленькие друзья, — сказал он себе. — Они меня знают».

Скоро они окружили его. Солнце краешком диска выглянуло из-за хребта на востоке и в полусумраке он видел стоящие торчком уши и грациозные длинные ноги лошадей.

— Мои любимчики! — он потрепал двух ближайших по гривам. — Я буду гордиться вами после скачек, не так ли? Вы выиграете все призы, мои маленькие друзья.

— Кто здесь? — спросили из темноты. Тон не оставлял сомнений, что Сидо рассержен.

— Это я, Николан. Я пришел посмотреть, как себя чувствуют наши друзья.

Он услышал над головой посвист хлыста.

— Чего тебя принесло в такую рань? Ты только поднял меня с постели. Я уж подумал, что кто-то хочет украсть лошадей. В темноте я тебя не разглядел, так что едва не прошелся кнутом по твоей спине. А следовало бы задать тебе трепку, — пробурчал Сидо. — Если еще раз увижу тебя здесь ночью, господин Ник, получишь по заслугам.

Николан знал, что у Сидо слово не расходится с делом. Проделки юноши частенько оканчивались общением хлыста надсмотрщика с его ногами.

— Но они откликаются на мой свист, — торжествующе воскликнул он. — Ты слышал, как они скакали через луг. Не скакали, а просто летели. Я думаю, в этом году они выиграют скачки.

Сидо покивал.

— В этом году у нас отличные лошади. Глаза нужного цвета, ни намека на синеву. Точеные шеи, сильные спины. Когда они вырастут, они будут котироваться выше арабских скакунов. Но говорить, выиграют они скачки или нет, пока рано. Все решится там.

— Я уверен в нашей победе, — уверенно заявил Николан.

Солнце поднялось уже достаточно высоко, чтобы он мог разглядеть на шее каждой лошади амулет против яда и злых чар.

И в этот самый момент до них донесся поднявшийся у дома шум: крики мужчин, вопли женщин, удары мечей о щиты. Вспомнив вечерний разговор, Николан понял, что это все значит: ненавистный Ванний явился, чтобы завладеть собственностью Ильдербурфов, а его отец взялся за меч, дабы изгнать незванного гостя. Юноша тут повернулся и бросился к дому.

Сидо так же догадался, что сие означает. Появления Ванния ждали давно. Он понял, что помочь ничем не сможет: схватка закончится до того, как он успеет добежать до дома. А потому решил сделать то, что в его силах: спрятать лучших лошадей в Черной лощине. Сложив руки рупором, он прокричал помощникам несколько коротких команд, и через пару-тройку минут лошади, сбитые в плотный табун, покинули луг.


Борьба уже завершилась трагическим концом, когда Николан взбежал на зеленый холм, на котором стоял дом Ильдербурфов. Сопротивление длилось недолго, поскольку часовой, оставленный следить за дорогой, задремал, и удар римского меча лишил его чувств до того, как он успел поднять тревогу. Саладар, спавший очень чутко, схватился за меч лишь когда на каменным плитам двора зацокали железные подковы. Но нападающих было куда больше, поэтому он и трое его верных слуг упали, пронзенные мечами.

И Николан, вбежав во двор, увидел мать, стоящую перед Ваннием со связанными за спиной руками, с посеревшим от горя лицом. Тело его отца лежало на плитах. Привычный мальчику мир разом рухнул, и он не оказал никакого сопротивления двум прислужникам Ванния, которые грубо схватили его и подтащили к матери.

Ванний развалился в прекрасном кресле, сработанном мастерами Греции, которое вытащили из дома. Жирный, обрюзгший, с лицом, покрытым паутиной фиолетовых вен.

— Это сын? — пренебрежительно спросил он.

Получив подтверждение, что Николан — законный наследник земель и собственности Ильдербурфов, Ванний вяло махнул рукой в сторону тела Саладара.

— Все, что принадлежало этому предателю, конфисковано, — взгляд его налитых кровью глаз остановился на Николане. Парня вместе с матерью вышвырнуть отсюда. Если, конечно, Тригетий, думающий лишь о собственной выгоде, даст за них разумную цену.

— Нас продадут в рабство, — прошептала ему Аманина. Николан едва узнал голос матери, в котором не осталось ничего человеческого.

Тут он обратил внимание на мужчину, стоящего у кресла, в котором развалился Ванний, римлянина с цепким взглядом и шрамом на щеке, придававшем лицу злодейское выражение. Он понял, что смотрит на Тригетия. На плато каждый слышал о нем, беспринципном работорговце.

Подумав, Тригетий назвал свою цену.

— Этого мало, мой прижимистый Тригетий, — заявил губернатор. — Столько стоит одна вдова, а ты получаешь впридачу и мальчишку.

Тригетий более не смотрел на Аманину, уже решив для себя, что продаст ее с немалой выгодой пожилому римлянину, обожающему красивых рабынь. Теперь он пристально разглядывал Николана.

— Он такой тощий. На его теле можно пересчитать все ребра. Едва ли кто польстится на него.

— Я обращусь к Аттиле! — вскричал Николан. — Мой отец не нарушал законов. Ты убил его, чтобы он не мог сказать и слова в свою защиту.

Глаза Ванния повернулись к юноше.

— Я представляю здесь Аттилу и действую от его имени. Обращаясь к Аттиле, ты обращаешься ко мне. Вбей это себе в голову, несмышленыш.

— Аттила не знает, что ты творишь от его имени, — не унимался Николан. — Все говорят, что он милостив к тем, кто признает его власть.

— Этому петушку надо укоротить гребешок, — в голосе Ванния послышались сердитые нотки. — Пожалуй, мне не найти ему большего наказания, чем передать в руки любезнейшего Тригетия, который знает, как заставить человека придержать язык и смирить гордыню. После того, что он мне наговорил, я более не желаю торговаться. Бери их обоих, о добрый Тригетий. Добавь этот опал, что ты носишь на шее, и я соглашусь на твою цену.

Работорговец снял драгоценный камень с тяжелой золотой цепочки.

— Я дам тебе только опал. Цепь стоит куда больше, чем этот юный наглец, — он опустил камень в подставленную ладонь губернатора. — По рукам, о Ванний. Я заплачу тебе римским золотом, да ты и не согласишься на другую плату. Позволь сказать тебе, что я с радостью расстаюсь с этим камнем. Подозреваю, он приносил мне только неприятности…

— Николан, ни слова больше, — прошептала Аманина на ухо сыну. — Нам будет только хуже, если ты их разозлишь.

А Тригетий повернулся к своему слуге.

— Свяжи парню руки. Мы отбываем немедленно, и я не хочу, чтобы он сбежал. Если начнет выкобениваться, познакомь его со своим кнутом.


К концу дня к каравану римского торговца добавилась еще дюжина рабов, мужчин и женщин, запуганных настолько, что они не решались даже шептаться между собой. Были среди них и те, кого Тригетий купил не у Ванния, а у жителей плоскогорья, продавших в рабство своих соотечественников. Из соображений безопасности Тригетий разбил лагерь вдалеке от дороги. Двоих своих слуг отправил в дозор, а остальные занялись приготовлением пищи. Николану и его матери есть совсем не хотелось, и работорговец, от глаз которого ничего не ускользало, не замедлил предостеречь их.

— Если завтра вы упадете на дороге без чувств или будете отставать, пеняйте на себя. Для рабов у меня припасено сильнодействующее снадобье.

— Сегодня утром у меня убили мужа, — напомнила ему Аманина.

Торговец покачал головой.

— Тебе бы лучше думать о завтрашнем дне, когда голод заставит забыть о горе, — он оглядел ее с головы до ног. — Ты же порядочная женщина. Присядь, и я кое-что расскажу тебе, для твоей же пользы, — и сел сам. — Я занимаюсь торговлей рабами и стремлюсь к тому, чтобы получить максимальную прибыль. Я человек не жестокий, но не могу смешивать чувства и работу. Сфера моей деятельности — пограничные провинции, из которых недавно ушли римляне. Чем неопределеннее там обстановка, тем мне легче покупать рабов по низким ценам. Чаще всего я покупаю детей. Их продают родители. Если голодных ртов становится слишком много, с какими-то расстаются, чтобы прокормить остальных. С детьми у меня никаких хлопот. Один щелчок кнута, и они уже все понимают. Но наибольший навар дают мне такие женщины, как ты, благородного происхождения, приятной наружности, в теле. Возможно, ты мне не поверишь, но в данной ситуации наши интересы совпадают. Тебе нужны хороший хозяин и легкая жизнь, и именно он даст мне за тебя самую высокую цену, — Тригетий покивал, как бы подчеркивая последнюю фразу. — В знатных римских семьях всегда есть работа для рабыни. Я могу найти такую, что ищет auro praepositia. Эта работа вполне подойдет тебе, поскольку всех-то делов — держать золотое блюдо и следить, чтобы оно всегда блестело. Семьям постоянно требуются lectors. Часто нужна corinthiaria, присматривающая за бронзовыми вазами. Несколько ниже, но тоже вполне достойное место structia, которая присматривает за приготовлением кондитерских изделий, или panicoctaria, на которую возложена выпечка тортов, — в глазах его блеснул огонек. — Есть еще более легкие занятия, о которых мне нет нужды упоминать, поскольку ты высоконравственная женщина. На тебя в Риме найдется много покупателей, готовых заплатить высокую цену. И чем старше покупатель, тем выше цена.

Аманина не ответила. Изнемогая от стыда, она сидела, склонив голову, сцепив руки.

— Но, если ты не будешь следить за собой, женщина, я продам тебя не в столь высокородную семью. И станешь ты auditia, которая прибирается по дому, или cubicularia, что перестилает постели. Именно это ждет тебя, если ты будешь плакать и похудеешь. Никому не нужны женщины с дряблой кожей и тощими бедрами.

— Моей маме очень плохо, — вмешался Николан, стоявший рядом. — Я требую, чтобы ее оставили в покое.

Тригетий медленно поднялся.

— Я пытался помочь, хотя мне следовало отдать вас обоих моим людям, дабы вас как следует выпороли. Именно такие петушки, как ты, доставляют мне хлопоты. Пусть это будет для тебя уроком, — и хлыст торговца опустился на плечи Николана. Острая боль пронзила его тело, инстинктивно он подался назад. — Хочешь получить двадцать таких же ударов? Будь уверен, получишь, если еще раз скажешь хоть слово.

Весь следующий день у Николана так саднили плечо и шея, что он шел рядом с матерью, не раскрывая рта. Думал он об отце, и душу его переполняли ярость и отчаяние. Когда караван остановился на ночь и большинство пленников набросились на грубую, пересоленную еду, Николан придвинулся вплотную к матери, наклонился к ее уху.

— Мы этого не вынесем, — прошептал он. — И должны подумать о побеге. Я еще не знаю, как это сделать, но что-нибудь да придумаю. Надо не только убежать, но и найти дорогу домой. Я намерен нарисовать карту.

Его мать в отчаянии покачала головой.

— Николан, не тешь себя беспочвенными надеждами, — шепнула она в ответ. — Для тебя рабство не будет в тягость, любимый мой сын. Ты вырастешь высоким и сильным и со временем сможешь купить себе свободу. Говорят, в Риме полно свободных людей, когда-то бывших рабами, и они богаты и влиятельны. Если же ты попытаешься убежать, сын мой, и тебя поймают, все будет кончено. Тебя распнут на кресте. Они поступают так со всеми беглыми рабами, — по ее телу пробежала дрожь. — Обещай мне сохранять благоразумие. Да и зачем, — и тут он увидел, как по ее щеке покатилась первая слеза, — …зачем нам возвращаться домой? Нас вновь схватят и продадут другому работорговцу.

— Мама, но что будет с тобой?

— Сын мой, это неважно. Я потеряла желание жить, увидев, как твой отец рухнул, пронзенный мечами.

Николан долго молчал, прежде чем заговорить вновь.

— Я не хочу причинять тебе большего горя. Возможно, ты права и убежать невозможно. Но карту я вычерчу. Чтобы хоть чем-то занять себя.

Следующей ночью, когда все уснули, Николан пробрался к костру и нашел в золе обуглившийся корешок. Его мать оторвала от подола полоску материи. На ней-то, разделенной на квадратные пуски, Николан и начал рисовать карту.

И сразу открыл в себе способности, о существовании которых даже не подозревал. Выяснилось, что он легко определяет расстояния и высоты, а его рука без труда переносит увиденное на материю. Закончив первый рисунок, он уже не сомневался, что, следуя своим записям, доберется домой.

С той поры каждый день он внимательно следил за дорогой, отмечая все особенности, измеряя расстояния. А каждый вечер вычерчивал пройденный путь на очередном квадратике белой материи. Квадратики он складывал в потайной карман на поясе.


Среди рабов был высокий мужчина средних лет, которого звали Сарий. Обычно Николан шел рядом с матерью, но так получилось, что в один из дней оказался в замыкающем ряду колонны, куда всегда ставили прихрамывающего Сария. Они разговорились и мужчина рассказал Николана свою историю. Он родился и вырос в Иллирикуме свободным человеком, но женился на рабыне. Амага родила ему двух сыновей, а ее хозяин объявил их своей собственностью. Когда они выросли, он продал их работорговцу.

— Моя Амага умерла, — вздохнул несчастный отец. — Потом я узнал, что мои сыновья куплены римским сенатором. Я решил, что обязательно должен повидаться с ними. И хоть как-то помочь им. А со временем, может, и выкупить. Но ничего этого я не мог сделать, оставаясь в Иллирикуме, — Сарий грустно покачал головой. — Оставалось только одно. Я продал себя Тригетию. На деньги, которые он заплатил мне, а заплатить он постарался как можно меньше, я, возможно, смогу купить свободу моим бедным сыновьям. Если мне удастся их разыскать.

— А что случится с тобой? — спросил Николан.

Сарий повернулся к нему.

— Мне все равно, — воскликнул он, — если только они обретут свободу.

И, наконец, наступил день, когда на горизонте оказались стены великого города, который охочие до перемен римляне построили на берегу Адриатики. Над стенами виднелись крыши беломраморных дворцов и купола великолепных соборов. Сарий, как обычно, хромающий позади, вскинул палку, предлагая Николану подойти к нему.

— Ты слышал новость? — прошептал он, когда они оказались рядом.

— Я ничего не слышал, — признался Николан.

— Нас продадут здесь, в Равенне.

Николан повернулся к своему спутнику и увидел, что его лицо почернело от горя.

— Но Тригетий не может продать тебя. Он же пообещал привезти тебя в Рим.

— Обещание, данное рабу — ничто, — с горечью ответил Сарий. — Его можно тут же нарушить, — он застонал от отчаяния. — Тригетий выбрал Равенну, потому что здесь живут теперь многие богатые римляне, переехавшие сюда вслед за старухой (он имел в виду мать императора Галлу Плачиду). Поговаривают, что и император намерен перебраться в Равенну. Так что цены идут вверх. И рабов тут можно продать дороже, чем в Риме, — и не обращая внимания на надсмотрщика, выразительно помахивающего кнутом, несчастный отец воскликнул. — Прощайте, бедные мои сыновья! Я вас никогда не увижу!

Николан попытался утешить его, заметив, что у богатых римлян, что покупают рабов в Равенне, наверняка есть дома и в Риме. Так что ему не стоит терять надежду: он еще мог попасть в столицу империи.

— Я уже подумал об этом, — вздохнул Сарий. — Но это слабое утешение.

На следующий день рабам-мужчинам, спавшим во дворе харчевни за городскими стенами, приказали раздеться догола. Затем по очереди они опускали обе ноги в ведро с белой краской. После чего сидели на влажных от росы булыжниках мостовой, положив ноги на деревяшки, давая краске подсохнуть.

Николан спросил своего соседа, что означает сия процедура.

Белые ноги, — пояснил он, — свидетельство того, что мы — варвары, впервые ступающие на территорию их империи. И покупатели, что будут оглядывать нас со всех сторон, совать пальцы в рот и тыкать в живот, поймут это безо всяких вопросов.

— Нас будут продавать голыми?

Его собеседник кивнул.

— Они хотят видеть, что покупают.

— А женщин?

— И они будут, в чем мать родила. Потому-то на невольничьем рынке полно народу. Многие приходят сюда каждый день. У большинства за душой нет и ломаного гроша, но зато есть возможность вдоволь наглядеться на обнаженных девушек.

Николана охватила злость. Он спрашивал себя, неужели и его матери придется пройти через это унижение. Он не сомневался, что она умрет от стыда, если ее заставят выйти на люди голой. Он посмотрел на свои закованные в цепи руки. Неужели он ничего не мог с этим поделать? Он обратился к охраннику и попросил того позвать Тригетия.

Охранник рассмеялся и взмахнул хлыстом.

— Позвать хозяина? Глупый раб, я исполосую тебя хлыстом, если ты раскроешь рот.

Невольничий рынок представлял собой круглую площадку со скамьями высотой в два фута, тянущимися по периметру. Тригетий арендовал половину скамей. Николан стоял на в секторе, отведенном мужчинам и не решался взглянуть в сторону женщин. Табличка с ценой была прилеплена к его животу, но, в отличие от остальных, он не пожелал наклониться и посмотреть, в какую сумму оценил его торговец. Он же высоко поднял голову, не отрывая глаз от синего неба.

Покупатели и зеваки ходили вдоль скамей. Больше всего народу толпилось у рабов Тригетия и разговоры только и шли о том, каких он привез здоровых мужчин и грудастых женщин. Иногда кто-то из покупателей подходил вплотную и щупал бицепс Николана.

— Тебя никогда не продадут, — прошептал мужчина, стоящий рядом с ним. — Ты не стоишь тех денег, что просят за тебя. Ты кто, сын немецкого короля или сарматийского барона?

— А какую цену назначила за Сария? — спросил в свою очередь Николан.

Этот несчастный стоял с краю и по бледности его щек чувствовалось, что он не ждет от грядущего ничего хорошего.

— Низкую, — ответил мужчина. — Его купят одним из первых.

Мужчина не ошибся. Старик-римлянин с крючковатым носом остановился перед Сарием и щелкнул пальцами, показывая, что берет этого раба. Бледного, как полотно, Сария, еще не верящего в случившееся, столкнули со скамьи, и он рухнул у ног своего нового хозяина.

Несколько минут спустя к Николану подошел охранник.

— Слезай, — скомандовал он.

— Меня купили? — спросил Николан.

— Ты слышал, что я сказал? — гаркнул охранник. — Слезай со скамьи. Да, тебя купили. Не знаю, почему. Мне представляется, что ты издохнешь, не проработав и дня.

Николан набрался храбрости и посмотрел на женщин. Их ряд заметно поредел. Его матери среди оставшихся не было.

Он облегченно вздохнул. Наверное Тригетий, из уважения к матери, не стал выставлять ее на невольничий рынок, а решил отвезти в Рим. Но мысль эта тут же уступила место другой, более реальной. Скорее всего, покупатель на его мать нашелся сразу и уже увел ее с собой.

Может, оно и к лучшему, подумал Николан. Все равно он ничего не мог для нее сделать, как бы страстно этого не хотел. Не было рядом человека, к которому он мог обратиться за помощью. Его ввергли в мир, где цари побежденных становились рабами победителей, а герои гибли подударами кнута надсмотрщиков. Если они были бессильны, что же ожидали от него? Да, он мог выхватит меч у высокого негра-распорядителя, что стоял посреди невольничьего рынка, и отбиваться, пока его не убьют. Но самоубийство сына ничем не облегчило бы участь матери.

— Следуй за мной, — скомандовал охранник.

Николана отвели в подземную комнату, где купленные рабы ожидали, пока за ними придут хозяева. Несколько минут спустя к нему подошел Тригетий, присел рядом.

— Я получил за тебя хорошие деньги, — он удовлетворенно кивнул. — Тебя продали Аэцию.

Николан изумленно вскинул глаза на работорговца. Аэций правил Римом. Смерть Бонифаче, единственного его соперника, восемь лет тому назад открыла путь наверх честолюбивому римлянину, который провел молодость при дворе правителя гуннов, а затем стал одним из лучших полководцев империи. Несмотря на враждебность Плачиды, матери слабовольного императора, Аэций полностью контролировал Рим и провинции.

Работорговец вновь кивнул.

— Для тебя это великий шанс. Поскольку ты умеешь читать и писать, ты сможешь выдвинуться на его службе. Аэций — величайший человек этого мира, не считая, разумеется, того монстра, чьи владения мы недавно покинули. Я продал ему много рабов, так что хорошо его знаю. Он полагается на мое суждение, и моей рекомендации вполне хватило для того, чтобы его представитель отсчитал за тебя требуемую сумму.

— Что он со мной сделает?

Тригетий вскинул руки.

— Кто я такой, чтобы судить о деяниях Аэция? Ему нужны образованные рабы, поскольку он ведает всеми делами Римской империи. Молодой император — обжора и болван, и Аэций более не советуется с ним. Старуха… — Николан знал, что речь идет о Плачиде, — ненавидит его, но ничего не может поделать. Ей остается лишь кусать локти в своем дворце в Равенне, и клясться, что придет день, когда по ее приказу ему отрубят голову. Но пока империей правит Аэций.

— Что ты сделал с моей матерью?

— Продал ее, — с довольной улыбкой ответил Тригетий. — Вчера вечером. Ее хозяин — богатый мужчина преклонных лет, у которого есть дома и в Равенне, и в Риме. Ей будет у него хорошо, если она проявит благоразумие.

— Боюсь, моей матери все равно, что ждет ее в будущем.

— Я заметил, что здоровье у нее пошатнулось. Потому-то и постарался продать ее как можно быстрее. Есть особые снадобья, которые дают рабам перед тем, как выставить их на продажу. Он них розовеют щеки и блестят глаза. Молоденькие девушки становятся такими очаровательными, что покупатели буквально дерутся из-за них. Я редко прибегаю к таким методам, мне надо заботится о собственной репутации. Твою мать я продал и без этого. Старичок, что купил ее, остался очень доволен.

— Смогу я увидеть ее до того, как нас разделят? — спросил Николан.

— Время еще есть. Я пойду в этом тебе навстречу, потому что неплохо заработал на вас. А ты скажешь представителю Аэция, как хорошо забочусь я о своих рабах, — Тригетий поднялся. — Пойдем со мной.

Его мать сидела в углу, отведенном для женщин. С ее рук и ног сняли цепи. Николан присел рядом с ней.

— Ты знаешь, что нас обоих продали? — спросил он.

— Да, сын мой. Тебя увезут в Рим. При дворе столь влиятельного человека тебе, несомненно, не грозит жестокое обращение.

— Я и представить себе не могу, каково мне будет.

— Будь осторожным и осмотрительным, мой бедный сын. Ты молод, и должен думать о будущем.

— Я думаю только о тебе. Мама, мама, что будет с тобой? Ты видела мужчину, который стал твоим хозяином?

— Еще нет, — она наклонилась и погладила его по руке. — Сын мой, мне все равно, какой он, потому что конец мой близок. Я присоединюсь к отцу в той земле, куда улетела его душа, — она заглянула в глаза Николану. — Сын мой, боюсь, я была больше женой, чем матерью. Мои мысли всегда занимал твой отец, умерший у меня на глазах, а не сын, которому суждено жить в этом жестоком мире.

— Я выживу, мама, — заверил ее Николан. Мужчина должен крепко стоять на ногах, даже если они выкрашены белой краской. Не бойся за меня. Придет час, и я убегу, чтобы отомстить и тебя, и за отца. И еще обещаю тебе, что буду любить и почитать тебя до последнего часа моей жизни.

8

Хотя Рим покорно лежал у его ног, а провинции дрожали от одного его взгляда, Аэций считался выскочкой. Родился он в Силистрии, далекой, варварской провинции в нижнем течении Дуная. Отцом его был некий Гаудентий, получивший за боевые успехи титул Покорителя Африки, однако в его жилах не текло и капли благородной римской крови. И в семьях патрициев, гордившихся древностью рода, на заданный шепотом вопрос «Где был Аэций вчера?» отвечали также шепотом: «Там, где он будет завтра».

Когда же этот решительный и честолюбивый человек решил построить подобающий своему статусу дом в столице империи, которой управлял, он узнал, что самым престижным районом Рима является Палантинский холм. Здесь высились дворцы ушедших императоров, здесь жили самые знатные семьи. Естественно, ни клочка земли не продавалось, не мог он и конфисковать приглянувшийся ему участок. И все же, где он мог жить, как не на Палантинском холме? Но при всей его власти Аэций смог добыть себе лишь крошечный пятачок на склоне, рядом с тем местом, где когда-то находилась роскошная вилла Цицерона. Когда же на склоне поднялись стены дворца, выяснилось, что невозможно организовать съезд с дороги. И гостям, прибывающим в зашторенных паланкинах, приходилось преодолевать последние метры пешком, по вымощенной плитами дорожке, держась за железный поручень. И если кто приезжал в воинственном настроении, пешая прогулка в гору в немалой степени успокаивала его.

Так что дворец Аэция не обладал теми роскошью и комфортом, каких мог требовать для себя повелитель Римской империи. В вестибюле, где всегда толпился народ, просто не было мебели, за исключением длинных каменных скамей у стены, на которых всегда кто-то сидел, причем не какие-то мелкие сошки, а сенаторы и военачальники.

Помня о своем низком происхождении, Аэций не последовал тогдашней моде и не стал увешивать стены восковыми масками своих знаменитых предков, как настоящих, так и вымышленных. Не украсил он залы дворца и произведениями искусства и реликвиями древности, которые так любили патриции. Если Аэций провожал какого-либо высокородного гостя до дверей, он никогда не останавливался рядом с ничем не примечательным ковриком для молитв, чтобы сказать: "Наверное вы не поверите, но прекрасные колени Елены, да, да, той самой Елены [2], сотни раз касались его". И не указывал на меч на другой стене со словами: «Этот меч обошелся мне в целое состояние, но его выхватывал из ножен великий Цезарь».

Единственной достопримечательностью дворца являлась каменная башня, окруженная рвом, попасть в которую можно было лишь через подъемный мост. Там Аэций спал и, когда он удалялся на покой, мост поднимался и оставался в таком положении, пока Аэций не приказывал опустить его. Как и все диктаторы, Аэций предпочитал отдыхать под надежной охраной.

Несмотря на все недостатки, дворец в полной мере отвечал нуждам его хозяина. Большинство гостей прибывало туда по делам. Их препровождали в маленький зал, где восседал диктатор. Решение вопроса не занимало много времени. Аэций пытался принять всех, кто приходил к нему, чем завоевал любовь простого люда, который терпеть не мог заносчивости патрициев.

И гость, посетивший Аэция в этом спартанском дворце, увидевший многочисленные шкафы, заполненные бумагами, снующих во все стороны секретарей, склонившихся над пергаментами писцов, не мог не отметить, что Аэций здесь не просто живет, но работает. А те, кто узнавали его поближе, приходили к выводу, что действует он не по наитию, а на основе кропотливо собираемых сведений. И верил он в торжество здравого смысла, а не в божественные учения того времени. Перед тем, как выйти на битву, он, разумеется, консультировался с авгурами, но решения принимал на основе информации, полученной от многочисленных разведчиков, вместо того, чтобы следовать заключениям, сделанным по пульсирующим внутренностям только что забитых животных.


И наступил день, памятный лишь для раба, впервые прибывшего в Рим и увидевшего великолепные мраморные дворцы и роскошные публичные здания. Во второй половине того же дня Аэций провожал гостя до самой тропинки. Высокого роста, средних лет, гость немного сутулился, а глаза его подмечали все, что происходило вокруг.

— Микка, — говорил диктатор Рима шепотом, ибо слова его предназначались только гостю, — ты привез мне столько нужных мне сведений, за что я тебе очень благодарен. Возвращайся вновь, после того, как побываешь в Константинополе и… у этого хвастуна и громилы, который еще доставит нам немало хлопот. Твоя информация очень важна для меня. А по пути загляни в Равенну, и выясни, что на уме у этой старухи, которая постоянна только в одном — своей ненависти ко мне.

— Ту, о ком ты говоришь, нетрудно понять, о великий Аэций, — ответил торговец. — Если ты по-прежнему будешь называть ее так, она никогда не изменит своего отношения к тебе, — и добавил уже громко, для всех. — Позволь поблагодарить за то, что ты счел возможным купить мои товары. Надеюсь и в дальнейшем услужить тебе.

Vocator, в обязанности которого входило собирать сведения о всех визитерах и заранее сообщать Аэцию их имена и занятия, чтобы диктатор Рима мог приветствовать их как старых знакомых, поджидал Аэция у дверей, когда тот вернулся, проводив Микку.

— Привезли нового раба. Купленного у Тригетия. Сын богатого землевладельца из Альфельда. Отец недавно умер..

— А, тот самый, — Аэций любил, чтобы ему докладывали все, до малейших подробностей, и лично беседовл с каждым новым рабом. — Кто еще хочет встретиться со мной?

Vocator сверился со своим списком. Аудиенции ожидало около двадцати человек. Важных персон не было, и Аэций решил, что они могут подождать, пока он взглянет на раба.

Встреча с Аэцием поразила Николана. Он увидел перед собой красавца, с высоким лбом, прямым носом, проницательным взглядом. А несколько секунд спустя он отметил печать суровости, лежащую на лице диктатора Рима. Тот никогда не улыбался, а если говорил, то ледяным тоном.

Аэций прочитал записку, которую подал ему vocator.

— Тут указано, — говорил Аэций, не поднимая глаз, — что ты умеешь читать и писать.

— Умею, господин мой Аэций, — ответил Николан.

— Ты что-нибудь знаешь о новой форме записи?

— Я обучен стенографии.

— Кто учил тебя?

Николан помялся.

— Священник. Очень ученый человек, который приехал с одного острова на западе и прочитал о стенографии в книге.

— Как я понимаю, миссионер. Первый из тех, о которых я слышал, принесший хоть какую-то пользу. Хорошо, что ты умеешь стенографировать. У меня есть несколько человек, обученных этому, но не столь много, как мне хотелось бы. Тебя привезли с плоскогорья у Дуная. Ты когда-нибудь видел императора гуннов?

— Нет, господин мой Аэций.

— А предателя, который правит теперь твоей страной? Нынче он называет себя Ванний.

— Лишь однажды, господин мой. В то утро, когда он убил моего отца и продал мою мать и меня работорговцу.

— И какого ты о нем мнения?

— Он жестокий и невежественный тиран. Если он не умрет раньше, придет день, когда я его задушу.

Аэций вернул записку своему слуге и обратился к Николану, не поворачиваясь к нему.

— Я задал тебе вопрос, чтобы понять, хватит ли тебе глупости ответить на него. Ты должен с самого начала понять, что у раба мнения быть не может, — и добавил будничным тоном, посмотрев на слугу. — На первый раз он легко отделался. Пять ударов кнута. Уведи его.

— На какую его определить работу? — спросил vocator.

— Когда он оправится, к писцам.

— В какой класс?

— В самый низший, — распорядился Аэций. — Этому рабу надобно научиться смирению.


Нежась в лучах солнца, греющих его иссеченную спину, Николан с удивлением обнаружил, что практически все его воспоминания о жизни в низшем классе рабской иерархии при дворе Аэций связаны, за исключением нескольких жутких эпизодов, с едой. Его постоянно мучил голод. Кормили рабов дважды день. Утром давали какое-то подобие каши из разваренной пшеницы, которая насыщала, но не отличалась изысканным вкусом. Во второй половине дня трапеза состояла из толстого ломтя хлеба с мясными обрезками или кусочком козьего сыра и кружки кислого вина.

И уж совсем становилось Николану невмоготу, когда его вместе с другими рабами отправляли на кухню: такое случалось, когда Аэций принимал гостей. Тут уж вид и запах блюд просто сводили Николана с ума. Много раз помогал он в приготовлении блюд для этих гаргантюанских пиров, на которые диктатор приглашал знатных римлян. Однажды ему поручили набивать внутренности медведя, целиком насаженного на вертел, копчеными сосисками. В другой раз послали к кондитерам, работающим вдали от пышущих пламенем печей, в которых жарилось мясо. Он провел несколько часов в окружении засахаренных фруктов, миндаля, свежеиспеченных тортов и пирожных. Как же хотелось схватить что-нибудь из этой вкуснятины и засунуть в рот. К счастью для Николана, он никогда не поддавался искушению. Не одна пара острых глаз присматривала за рабами и часто даже попытка покушения на еду Аэция сопровождалась криками «Вор» или «Птицы на вишне». Наказание не отличалось разнообразием. Первое нарушение каралось пятью ударами кнута, второе — десятью.

Приговор приводился в исполнение незамедлительно. Сначала трижды звенел Колокол наказаний, и все рабы, не занятые в тот момент на каких-то работах, собирались в кухонном дворе. Виновный раздевался до пояса и опускался на колени. Высокий евнух из Нумибии брал кнут. Владел негр кнутом блестяще, так что при желании мог обвить его вокруг тела, не вызывая никакой боли. Но гораздо чаще, если он недолюбливал провинившегося или тот был ему безразличен, кнут из буйволиной кожи обжигал согнутую спину, словно раскаленный прут.

Первое наказание Николан перенес достаточно легко. Во всяком случае, ему удалось сдержать крик. Второй раз ему повезло меньше. Ему сообщили, что его мать умерла. Ее жизнь оборвалась через полмесяца после того, как ее продали богатому старику. Она не вняла предупреждению Тригетия, а потому ее подвергли порке, после которой она и отдала Богу душу. Опечаленный сын не смог сдержать эмоций, и когда бейлифу [3] доложили о выкрикиваемых юношей угрозах, тот прибегнул к испытанному методу, назначив Николану десять ударов. В этот раз евнух бил со всей силы и после того, как кнут в десятый раз опустился на плечи и спину Николана, он потерял сознание. Его отправили в дворцовую больничку, где он несколько недель приходил в себя.

Со временем он поднялся на более высокую ступень рабской иерархии, во многом благодаря сноровке, проявленной в порученной ему работе. Теперь он уже не спал в подвале на всегда влажном соломенном матрасе. У него была своя кровать в длинной комнате, где жили еще семьдесят рабов. Рядом находилась ванная, где могли одновременно мыться полдюжины взрослых. Женщины пользовались ею до двух часов дня, мужчины — после двух. Ел он теперь, в той же компании привилегированных рабов, в каменном зале, примыкающем к кухне. Кормили лучше, но еда была столь же однообразной.

К удивлению Николана, его заинтересовали разговоры за столом. Предпочтение отдавалось двум темам: дворцовые дела и возможности заработать побольше денег. В последнем случае речь шла о наиболее эффективном использовании peculium, вознаграждении, которое им разрешали получать и оставлять у себя. Иногда говорили о мировой политике, искусстве, религии, философии. Николана поражала эрудированность некоторых рабов. Сравнивая их разговор с тем, что он слышал наверху, в большом обеденном зале, где пировали господа, он не мог не отметить, что рабы куда более умны и остроумны, чем купающиеся в роскоши хозяева мира.

Поначалу Николана определили к переписчикам. Порученную ему работу он выполнял столь быстро, что его перевели в секретари. И наконец, ему стал диктовать сам Аэций. Высокий, никогда не улыбающийся римлянин, несомненно, узнал его (он не забывал увиденных лиц), но не подал и виду, что знаком с Николаном, когда тот в первый раз вошел в его кабинет. Скоро, однако, стало ясно, что работой Николана он доволен. Еще через неделю Аэций диктовал только ему.

Диктовал Аэций быстро, начиная со слов «Письмо» или «Записка», после чего следовала череда связанных предложений. Иногда он замолкал, потирая кончик носа, но обычно доходил до последней точки, не останавливаясь. Чтобы угнаться за ним, пальцам молодого раба приходилось двигаться с той же скоростью, что и ногам солдата атакующего легиона.

Благодаря частому пребыванию в кабинете Аэция, из окна которого открывался прекрасный вид на Вечный город, Николану стал известен один из секретов диктатора Рима. Зная о презрении, которое испытывали к нему патриции, Аэций намеревался возвыситься над ними, разведясь с женой и женившись вновь на сестре императора, юной и жизнерадостной принцессе Гонории.

Аэций обсуждал свой замысел с несколькими ближайшими помощниками, сенаторами, военачальниками, чиновниками. Говорили, разумеется, шепотом, но никто не таился от сидевшего в углу, за маленьким столиком секретаря. Он был рабом, а потому под угрозой жесточайшего наказания, не имел права говорить о том, что касалось его господина. Так что, обсуждая дальнейшие действия, они не обращали на него ни малейшего внимания.

Николан также не вникал в их разговоры. Да и какое, собственно, было ему дело до планов его господина породниться с императорской семьей? Все, что происходило в этом гордом и богатом городе, центре коррупции и лицемерия, все, что он слышал и видел, лишь усиливало его ненависть к Риму и римлянам. Однажды он сказал себе, что Рим похож на умирающего прокаженного, в сверкающих шелках и с короной на голове. Фраза эта запала ему в память, и он часто повторял ее про себя, гордясь, что сам придумал ее.

Люди, с которыми советовался Аэций, вроде бы одобрили его идею. Этот союз, говорили они, значительно упрочит его положение. Лишь один выразил сомнения.

— А как же старуха? — спросил он. — Ты никогда не получишь ее согласия.

На это Аэций лишь улыбнулся.

— Не будет для меня большего удовольствия, чем перепрыгнуть через ее голову. Я все улажу с императором до того, как она прослышит об этом.

Вскорости было объявлено, что принцесса Гонория, жившая вместе с высланной в Равенну матерью (произошло это после возвышения Аэция, к которому перешла вся полнота власти), приедет в Рим. Аэций тут же начал искать подходящий подарок для высокой гостьи. Он вызвал лучших ювелиров, но их предложения ему не понравились. Их воображение не шло дальше колец, ожерелий, браслетов, которые стоили бы баснословные деньги, но не принесли бы желанного эффекта. Так получилось, что в это время в Риме находился Микка Медеский, прослышавший о затруднениях Аэций. Николан сидел за своим столиком в кабинете диктатора, когда туда ввели Микку. Купец держал под мышкой какой-то сверток.

— О великий Аэций! — воскликнул Микка, поклонившийся, едва переступив порог. — Мне сказали, что ты ищешь подарок, и я подумал, что могу помочь. У меня есть то, что тебе нужно.

Суровое лицо Аэция чуть смягчилось.

— Мне действительно нужен очень необычный подарок. И я в отчаянии от того, что не могу его найти.

— Если господин мой Аэций позволит показать то, что я принес… — Микка приблизился к мраморному столу, за которым Аэций каждый день проводил много часов. Положил сверток и начал разматывать шелк. Внутри оказался высокий сосуд удивительной красоты, не с одним, а с четырьмя носиками. Из белого камня, украшенный великолепными рубинами, на серебряной подставке. Красота его поразила даже Аэция. По всему чувствовалось, что сосуд очень древний и имеет богатую историю.

— Для чего он предназначен? — спросил, наконец, Аэций.

— Смотри, господин мой, — Микка коснулся одного из носиков и из сосуда брызнула ароматная жидкость. — Это бальзам. Внутри сосуд разделен на четыре отделения, с разными духами в каждом. Это… — Микка запнулся, любуюсь принесенной диковиной, — господин мой Аэций, старинный сосуд. Доставили его с Востока и я слышал, что он принадлежал императору Китая. Признаюсь, доказательств тому у меня нет. Сделан он из белого нефрита, украшен, как ты видишь сам, великолепными рубинами, — он помолчал. — По-моему, лучшего подарка не найти.

Аэций, похоже, согласился с Миккой. Он поднялся и обошел стол, дабы осмотреть сосуд со всех сторон. Он даже улыбнулся, что случалось с ним чрезвычайно редко.

— Какова цена? — спросил он.

— Цена, господин мой, очень высока, — вкрадчиво проворковал Микка. — Скажем так. Ценой будет твое неизменное ко мне доверие. Твое согласие взять этот сосуд — большая честь для меня. Если он тебе нравится, он твой. Я с радостью отдаю его. Ни о какой другой форме оплаты не может быть и речи.

После ухода Микки Аэций долго не мог оторвать глаз от сосуда, а затем принялся за сопроводительное письмо. Слова он подбирал с особой тщательностью, так что времени на это ушло немало. Чувствовалось, что этот человек, перехвативший бразды правления империей у безвольного императора и его честолюбивой мамаши, настроен более чем решительно в своем стремлении породниться с августейшей семьей. Разве сама Плачида второй раз не вышла замуж за Константия, генерала-иллирийца, военные заслуги которого не шли ни в какое сравнение с победами одержанными им, Аэцием? И, тем не менее, Константий делил императорский престол с братом Плачиды, которой был пожалован титул Высочайшей правительницы. Так почему история не может повториться вновь?


Взгляд, брошенный на уминающего завтрак Ивара, напомнил Николану о том дне, когда он впервые увидел высокого бритонца. Он улыбнулся, и его друг, на мгновение оторвавшись от еды, ответил ему тем же.

В дополнении к нефритовому сосуду Аэций решил послать множество мелких подарков: драгоценные безделушки, восточные ткани, а также фрукты и цветы. Каждый подарок укладывался на зеленую бархатную подушечку. Николан попал в число рабов, которым поручили нести подарки. По этому случаю их обрядили в белые туники с зелеными полосами, поперечной на груди и круговой по подолу, и в новые сандалии с зелеными завязками. Всем подробно объяснили, что от них требуется.

Их ввели в зал в императорском дворце, в котором через несколько минут появилась и принцесса, сопровождаемая служанками и придворными. Она перемолвилась несколькими словами с молодым офицером, передавшим ей письмо Аэция. Николан был выше большинства рабов, а потому его поставили в самый конец. На его подушечке лежал флакон с натуральным нардом, редким и дорогим ароматическим веществом. К его удивлению, его разбирало любопытство. Очень хотелось посмотреть, какая из себя принцесса Гонория.

Он увидел стройную девушку с огромными глазами. Она часто улыбалась и, судя по всему, ей очень понравился нефритовый сосуд. Произвел на принцессу впечатление и офицер, с курчавыми черными волосами и мужественным загорелым лицом. Когда он преклонил перед ней колено, ее веер коснулся его плеча. На одно мгновение, как бы случайно. Наконец, пришла очередь Николана подняться на три ступени и встать на колени перед принцессой, низко наклонив голову. От красоты девушки у него перехватило дыхание. То ли разыгралось его воображение, то ли он увидел, как дрогнули ее ресницы, когда он протянул ей подушечку с нардом. Едва ли такое произошло, но так хотелось в это верить. Однако то, что произошло далее, он уже не мог списать на воображение.

Прежде чем одна из дам взяла флакон и положила рядом с остальными подарками, принцесса с возгласом: «Какая прелесть», — наклонилась вперед, чтобы понюхать нард. У нее были чудные волосы, темные, как глаза, и шелковистые. От нее шел волнующий аромат, по сравнению с которым нард казался дешевкой. Какие-то мгновения ее голова находилась рядом с его, но их хватило, чтобы до ушей Николана донеслись едва слышные слова: «Как жаль, что ты раб, и не мой раб!»

Все поплыло у него перед глазами, и он испугался, что не сможет подняться и сойти с мраморных ступеней. Но тут принцесса, повернувшись к своим дамам, бросила: «Это нард, а я его не люблю». Эти слова привели Николана в чувство, Он встал и ретировался на свое место в шеренге рабов.

Несколько минут спустя церемония закончилась. Очаровательная принцесса улыбнулась всем, кто находился в зале, и исчезла. Николан вновь обрел способность дышать. «Интересно, — спросил он себя, — говорила она такие слова кому-то еще»? Ответ был однозначным: нет, только ему.

Рабов отвели в мрачную комнату в дальней части дворца и дали один кувшин фалернского вина. Свободные люди, прибывшие вместе с ними, наслаждались едой и питьем в другом зале. Когда подошла очередь Николана, он отрицательно покачал головой. По цвету он догадался, что это не настоящее фалернское вино, при приготовлении которого виноградный сок смешивали с медовой водой.

В этот самый момент в комнату вошел молодой человек, огляделся. Николан заметил его во время церемонии. Он выделялся не только ростом и могучими мышцами рук, но и решительным взглядом темно-серых глаз. Одет он был в тунику с цветами принцессы. Бляха на плече указывала на то, что он раб.

Едва он увидел Николана, лицо его осветилось улыбкой, и он направился к нему.

— Ты отказался от вина. Правильно сделал. Оно разбавленное и слишком сладкое, — по-латыни он говорил с акцентом.

— Я вообще не люблю вино, независимо от его качества.

— В рабах, я чувствую, ты недавно. Тебе выкрасили ноги белой краской при приезде в Рим?

Николан кивнул.

— Это сделали в Равенне. Я с севера, из страны в верховьях Дуная.

— А я из еще более северной страны. Из Британии. Может, ты и знаешь, остров к северу от Галлии. Большой и красивый остров, — он указал на уже опустевший кувшин. — Я раб с рождения, так что такое отношение мне не в диковинку.

— Я обратил на тебя внимание в зале приемов. Подумал, что ты был гладиатором до того, как запретили бои.

— Я тоже заметил тебя. И сказал себе: «Он мне нравится, и я должен поговорить с ним до его ухода».

От этих дружеских слов на глазах Николана навернулись слезы. Никто не обращался к нему с такой теплотой с того самого дня, когда в их доме внезапно появился Ванний и круто изменил его жизнь. Теперь его окружали люди, имевшие над ним абсолютную власть, да рабы, завидовавшие его быстрому возвышению в дворцовой иерархии. Он уже начал склоняться к мысли, что доброта исчезла из этого мира, оставшись в далеком прошлом.

— Если бы мы могли быть вместе! — вырвалось у Николана. — Уже три года я один как перст. У меня нет ни друзей, ни даже доброжелателей. Я так несчастен.

— Меня зовут Ивар, — представился бритонец. — А тебя, мой новый друг?

— Николан. Моему отцу принадлежали обширные земли. У нас были отличные лошади.

Ивар не стал говорить о своих родителях. Ранее он сказал, что родился рабом, и, возможно, решил, что более распространяться об этом не стоит.

— Ты прав, мне хотелось бы быть рядом с тобой. Но, к сожалению, этому не бывать. Я боюсь Рима, и маловероятно, чтобы меня продали сюда. А не предпочтешь ли ты Равенну? — Ивар покачал головой и сам ответил на свой же вопрос. — Нет, это ни к чему. Здесь ты в большей безопасности.

Короткая команда бейлифа прервала этот разговор. Николан встал в строй рабов. Обернулся, и молодой бритонец на прощание улыбнулся, кивнул и взмахнул рукой.

Во дворец Аэция рабы возвращались, построившись в колонну по двое. Николан попал в пару с очень разговорчивым мужчиной.

— И как она тебе? — спросил он. А потом, не дожидаясь ответа, высказал собственное мнение о принцессе Гонории. — Худовата, знаешь ли. Одни глаза и никаких бедер, — он повернулся к Николану. — Что она тебе сказала?

— Мне? — такого вопроса Николан не ожидал. — Ты имеешь в виду принцессу? Она мне ничего не говорила.

— Странно, — нахмурился мужчина. — Я же видел, как двигались ее губы. И другим так показалось, — он покивал. — Знаешь, она хочет, чтобы ее боготворили все мужчины, которые видят ее, хотя все знают, что она влюблена в того высокого раба. Который разговаривал с тобой.

На лице Николана отразилось изумление.

— Не может быть. Я уверен, что он не посмел и взглянуть на нее. Какая там любовь. Он же знает, какое ему за это грозит наказание.

— Не хотел бы я оказаться на его месте, — гнул свое собеседник Николана. — Он принадлежит ей и должен повиноваться ее приказам. Но спасет ли его это? Нет, если старуха пронюхает о происходящем. Но принцесса хитра, как лиса. Она знает, как обтяпывать свои делишки. И будет лучше, если ты больше не встретишься с ней. Она положила на тебя глаз, в этом можно не сомневаться, — мужчина улыбнулся. — Хотел бы я знать, что она тебе сказала.


Секреты недолго оставались таковыми во дворце, где проживало больше сотни рабов. Любопытные глаза и уши не упускали ничего. А уж сплетничать рабы обожали. И к зернышку правды обычно подвешивался добрый мешок лжи. И скоро все уже знали, что их господин намерен развестить с прежней женой и жениться на молодой очаровательной принцессе. Воспринималось это известие без энтузиазма, поскольку императорские рабы никогда не получали свободу.

Аэций намеревался держать свой замысел в секрете до завершения необходимых приготовлений, но новость эта облетела Рим, после чего одновременно произошли два события. Визит принцессы был прерван и ее спешно отправили в Равенну, а Аэция вызвали во дворец императора. Покинул он дворец с красным от гнева лицом, вне себя от ярости. И хотя говорили они один на один, вскорости весь Рим знал, что карикатурный правитель взял вверх над диктатором. Император прямо заявил Аэцию, чтобы тот и думать забыл о женитьбе на принцессе.

Николан переписывал письма за своим маленьким столиком, когда в кабинет вошел Аэций. Он не поднял головы, поскольку по заведенному порядку рабы никогда не заговаривали первыми, а лишь отвечали, если к ним обращались. Его уши, однако, подсказали ему: что-то случилось. В шагах Аэция слышалась буря.

— Создается впечатление, — начал диктатор Рима, которому только что дали понять, что его власть не распространяется на членов императорской семьи, — что о моих планах стало известно за пределами этих стен. О том, что сегодня высказывалось мне лично, завтра будут кричать на всех перекрестках. Так кто в этом виноват?

Николан продолжать писать, но рука его завибрировала. Он почувствовал грозящую ему опасность. Хозяин сам решал, виновен раб или нет, и сам же определял наказание.

Аэций долго разглядывал свой стол. Как хорошо все получалось. Он дважды виделся с принцессой и достаточно долго говорил с ней. Гонория им заинтересовалась. Была весела и радушна. Потом призналась одной из своих дам, что находит его симпатичным. И вот такой удар! Император отказался даже говорить на эту тему!

— Это твоя работа? — спросил он у Николана.

— Нет, господин мой Аэций! — воскликнул юноша. — Нет! Нет! Я никому не рассказываю то, что слышу. Клянусь, это правда.

Палец Аэция уперся ему в грудь.

— Ты пишешь мои письма. Ты слышишь, что я говорю моим гостям. Все документы проходят через твои руки. Кого еще я могу подозревать, как не тебя?

Николан с ужасом осознал, какая его ждет кара. Но он понятия не имел, в чем могла заключаться его ошибка, так что ему не оставалось ничего другого, как продолжать стоять на том, что он невиновен.

— Я храню тебе абсолютную верность, господин мой. Никогда не сплетничаю с другими рабами. Держу в тайне все, что узнаю здесь.

— Мне сказали, что принцесса шепталась с тобой, когда получала мои подарки, — тут Аэций еще больше разъярился. Подумать только, женщина, которая могла разделить с ним императорский трон, проявила интерес к рабу. — Все сходится! Да, я думаю, вина лежит на тебе, скромнике и тихоне. Хорошо, что я выяснил это достаточно быстро.

Аэций заходил по кабинету. Принцесса действительно приглянулась ему. Да, люди говорили, что она любит пококетничать. Но он бы смог приручить ее. Если бы все пошло по намеченному плану. Каждый раз, проходя мимо сжавшегося в комок молчаливого секретаря, Аэций кидал на него злобный взгляд. Он окончательно утвердился в мысли, что виноват именно этот раб. Резко остановившись, Аэций хлопнул в ладоши. В кабинет вошел его помощник.

— Отведи его к бейлифу! — распорядился Аэций. — Пусть его накажут.

— Сколько ударов, мой господин?

Аэций было уселся за мраморный стол, но вопрос слуги вновь поднял его на ноги. Похоже, он просто не мог усидеть на одном месте. После встречи с императором («Этот жалкий болван!» — повторял про себя Аэций) он более всего напоминал быка в холку которого вонзилась пика. Копившаяся ярость требовала выхода. И он нашел жертву, особо не задумываясь, виноват раб или нет.

— Сколько ударов? — он простер руки к небу. — Только боги знают, какой он причинил мне урон. Сколько ударов полагается за предательство? Скажи бейлифу, пусть ему вкатят пятьдесят.

Глаза помощника вылезли из орбит и от изумления он не сдержался от комментария.

— Мой господин Аэций, после пятидесяти ударов кнутом человек не выживает.

— Ты оспариваешь мой приказ? — взвился Аэций. — Этот раб продал меня моим врагам, так что наплевать, выживет он или нет.


Николан то лишался чувств, то на несколько минут приходил в себя, чтобы осознать, что он-таки выжил. Невыносимо болела иссеченная семью, хотелось вновь забыться, а еще больше, уйти из этого мира, расставшись с жизнью.

Потом он пытался вспомнить, какие мысли проносились в его воспаленном мозгу, когда он пребывал между жизнью и смертью. И понял, что думал он только о римлянах: их жестокости, наглости, распутстве, отсутствии тех качеств характера, что позволили их предкам завоевать мировое господство. Одни и те же образы повторялись и повторялись: пиры, которые задавал Аэций своим гостям (как, собственно, поступали и остальные богатые и влиятельные римляне) с бесконечной чередой дорогих блюд, приносимых рабами горстке сибаритов, трущобы Вечного города, где бедняки жили, словно животные, вырывая друг у друга еду, великолепные беломраморные дворцы Палантинского холма и сточные канавы Субуры, римские легионы, состоящие в большинстве своем из наемников-варваров, готовых продать свое могучие тела и мастерское владение оружием за римское золото, и изнеженные римляне, нежащиеся в банях, играющие на лютне в рощах или спорящих о философских проблемах. Дни забытья и боли привели его к одному важному вопросу: почему мир никак не поймет, что он более не должен платить дань ставшему столь беспомощным народу-господину?

Какой-то период времени, довольно-таки продолжительный, думы его занимал разговор, который он слышал, сидя в кабинете Аэция за своим маленьким столом. Собеседником Аэция был священник. Николан так и не узнал, как того зовут, откуда он приехал в Рим. Он переписывал очередное письмо, а подняв голову, увидел стоящего в дверях высокого старика с горящими глазами и поднятой к небу рукой.

— Я пришел, чтобы осудить тебя, о великий Аэций.

Потом все поплыло перед мысленным взором молодого раба. Он слышал голос старика, вещающего о том, что народ Рима пренебрег учением Христа и циничный ответ Аэция, высказавшегося в том смысле, что учению этому надобно знать свое место и негоже соваться с ним в государственные дела. «Власть и слава Рима превыше всего», — вновь и вновь повторял Аэций на все доводы старика, который твердил о справедливости, честности и христианских ценностях. Слушая этот разговор в кабинете Аэция, Николан вспомнил отца Симона, проповедовавшего те же принципы народу плоскогорья. Теперь же в голове его все перепуталось и он не мог понять, кто говорит с Аэцием, отец Симон или незнакомый старик-священник. Но, кто бы ни говорил с правителем Рима, тот оставался при своем мнении. Николану хотелось крикнуть Аэцию, что он неправ, что в долговременной перспективе идеи более важны, более эффективны, чем легионы наемников. Но так как он ничего не сказал, будучи свидетелем настоящего разговора, то не произнес и слова, лежа на смертном одре.

А мог бы сказать следующее: "Потому-то Аларих взял Рим, а Аттила вскорости побьет римлян. Они не думают ни о чем, кроме власти золота. Они горды своим эгоизмом, они выставляют его напоказ, а потому поражение их неизбежно.

Все дольше оставался он в сознании и наконец перестал впадать в забытье. Целыми днями лежал он неподвижно, не имея ни воли, ни желания вернуться к жизни. И хотя боль в спине притупилась, он знал, что малейшее движение вызовет ее вновь. Поначалу он не осознавал, где находится, хотя и чувствовал, что рядом есть люди. Долетавшие до ушей голоса не вызывали стремления понять услышанное. Но в душе, несмотря на охватившую его апатию, он чувствовал, что уже не умрет. Поначалу ему не хотелось возвращаться к тому жалкому существованию, на которое его обрекла судьба. Но молодость взяла свое и он вновь обрел способность радоваться жизни.

А уж смирившись с тем, что жизнь продолжается, Николан начал проявлять интерес к происходящему вокруг. Держали его в больничке дворца, крохотной комнатке с низким потолком и двумя окнами. Одно выходило в двор кухни, второе — на крутой склон. В больничке едва хватало места для двух больших кроватей, на каждой из которых лежали по два или три человека. Компанию Николану составлял кухонный раб, родом с Востока, страдающий каким-то странным заболеванием. В конце концов до Николана дошло, что человек это безумен, и держаться от него надо подальше. Кухонный раб извивался и стонал, иной раз произнося длинные, бессвязные монологи. Бывало, что он садился, с дико сверкающими глазами, начинал качаться взад-вперед и петь какую-то песню.

Случалось, что он приходил в неистовство и бегал меж кроватей, с тяжелой деревянной дубинкой (он так крепко сжимал дубинку во сне, что вырвать ее не представлялось возможным). Он кричал и колотил дубинкой по стенам, а охранники наблюдали за ним от двери, не решаясь войти в больничку, пока он пребывал в таком состоянии.

На другой кровати лежали два тяжело больных раба, которые, похоже, умирали. Во всяком случае, они не разговаривали и не открывали глаз. Один из них часто заходился кашлем, и губка, которой он вытирал рот, становилась все краснее от крови.

И вот наступил день, когда Николан сам вышел из больнички. Вторая кровать опустела, он не знал наверняка, но предполагал, что те двое рабов умерли. Днем раньше безумец с Востока, зажав в руке дубинку, выпрыгнул из окна и скатился вниз по склону. Никто не счел нужным сказать Николану, что с ним стало.

Дворцовый врач заглянул в больничку во второй половине дня и удивился, застав там одного Николана. Долго смотрел на пустую кровать, но ничего не сказал. Он прошел много военных кампаний Аэция и за глаза его звали Старый Костолом, потому что он не церемонился со своими пациентами. Прозвище, однако, произносилось не без уважения к ветерану, который прекрасно знал свое дело.

Врач сел на единственный стул.

— Ты знаешь, что после бичевания тебя так и бросили во дворе, решив, что мы умер? — спросил он. — Я был в отъезде и вернулся, когда все уже закончилось. Ты лежал посреди двора. Аэций принимал гостей, так что челяди было не до тебя. Кроме того, пошел сильный дождь, мокнуть под которым никому не хотелось. Я провел слишком много ночей на поле боя с факелом в руках, разыскивая оставшихся в живых, чтобы верить кому-то на слово. Подошел к тебе и обнаружил, что ты еще дышишь, — он покачал головой. — До сих пор не могу понять, как тебе удалось выжить. Будь ты старше и толще, ты наверняка бы отдал концы, — он помолчал, прежде чем задать следующий вопрос. — Ты видел свою спину?

Николан покачал головой.

— Я боюсь посмотреть на нее. Остались следы от ударов?

— От плеч до талии спина у тебя в сплошных глубоких шрамах. Должен предупредить тебя, что зрелище не для слабонервных.

— Они останутся навсегда?

Старый Костолом кивнул.

— Будешь ходить с ними до своего последнего дня. Воспаление, конечно, пройдет, но шрамы останутся. И все-таки считай, что тебе повезло. Ты остался в живых.

— Я не считаю это везением, — ответил Николан. — Но очень тебе благодарен. Я хочу, чтобы ты это знал.

— Ты еще молод. Я слышал, умеешь читать и писать, так что в конце концов заработаешь свободу. Да, я спас твою жизнь, — он удовлетворенно кивнул. — Но не горжусь этим. Я спасал тысячи жизней, и в большинстве своем, к моему сожалению, совершенно никчемных. Твой случай не вызвал особых хлопот, потому что я специалист по поверхностным ранам. Мне даже приходилось вынимать куски железа из черепов, после чего их обладатели полностью выздоравливали. Разумеется, ума к ним после таких ран не прибавлялось, да только они и раньше не годились в мыслители. Трагедия, молодой человек в следующем: я могу спасать других, но не в силах помочь самому себе. Видишь ли, мы, врачи, не знаем, что происходит внутри человеческого тела. Что вызывает все эти лихорадки и болезни? Мы можем лишь догадываться. Мы говорим, что, возможно, злая душа вселяется в больное тело. Или что человек наказывается за свои грехи. В этот самый момент у меня так болит правый бок, словно его проткнули раскаленным железом. Наверное, причина тому какое-то воспаление. Но что с этим можно поделать? Ничего. Так что через несколько дней я буду таким же мертвым, как и любой из тех угрей, которых сейчас готовят на ужин великому Аэцию.

Врач с трудом поднялся.

— Теперь тебе нужно одно: нарастить на костях побольше мяса. Тебя сегодня кормили?

— Нет, — ответил Николан. — За весь день сюда никто не заходил. Я сижу тут один.

— Так ты очень голоден?

Николан понял, что так оно и есть. С тех пор, как к нему вернулось сознание, он впервые испытал здоровое чувство голода.

Старый Костолом указал на кухню. Жизнь там била ключом: жарились, парились, варились вкусные и дорогие блюда.

— Аэций сегодня ждет гостей, — промолвил ветеран. — Много важных персон. В последнее время он часто устраивает приемы. Вроде бы испытывает потребность поскорее забыть жестокий удар, нанесенный по его престижу. Как же, император отказался отдать за него сестру, — он посмотрел на Николана. — Он наконец-то прознал, что ты жив. Ни разу не спросил про тебя, хотя обычно желает знать все, что происходитв его дворце. Такое ощущение, что он немного стыдится того приступа гнева, что стал причиной твоего наказания. Так ли это, не знаю. Но, если да, то он впервые в жизни сожалеет о содеянном им.

Николан промолчал. Голод забылся, волна ненависти сотрясла его тело.

— Два дня тому назад я принес ему список рабов, чтобы поговорить о состоянии их здоровья. Я это делаю раз в месяц. Он начал быстро проглядывать его, а когда дошел до твоего имени, я это знаю, потому что наблюдал за ним, остановился и вскинул на меня глаза, в которых застыло изумление. Скрыть его он не мог. Но ничего не сказал. Вновь вернулся к списку и дочитал его до конца. Вопросов о тебе он не задал. Мне сказали, что он выяснил, кто его предал, и знает, что ты невиновен. Надеюсь, это известие согреет тебе душу.

Николан ответил не сразу.

— Сейчас я думаю не о душе, — вырвалось-таки у него.

Старый Костолом помассировал рукой бок.

— Как больно, — простонал он. — Мне сказали, что он вновь возьмет тебя в секретари, когда ты выйдешь отсюда. Думаю, это случится через день или два. Тебя это радует?

Лицо Николана закаменело.

— Нет. Нисколько. Но я раб и обязан повиноваться.

Старик направился к двери.

— Я поговорю со старшим поваром. У него есть сердце и он пришлет тебе еды. Но, боюсь, тебе придется подождать, пока не отужинают хозяин дом и его гости. Это будет не скоро, поскольку им только что подали первое блюдо.

И действительно, Аэций и его гости ужинали долго. Давно опустилась ночь и на склоне холма застрекотали цикады, когда кухонный раб, черный как сажа негр, широко улыбаясь, внес блюдо с едой и поставил ее на стол.

— Больной умирает с голода? — осведомился он.

Один взгляд на тарелку показал Николану, что ждал он не зря. Дразнящий запах шел от отбивной, политой вкуснейшим соусом, блестела коричневой корочкой поджаренная ножка каплуна, на пирожном-корзиночке краснела клубника.

— Я уверен, что благодаря такому ужину выздоровею окончательно. Спасибо старшему повару и тебе. Больше мне нечем вас отблагодарить.

Он продолжал смотреть на блюдо и после ухода негра. С того утра, как его схватили и продали в рабство, он не знавал такой вкусной еды. Но, начав есть, при свете фитиля, плавающего в плошке с маслом, стоящей у его локтя, Николан понял, что особого аппетита у него нет. А потому вполне удовлетворился ножкой каплуна и кусочком отбивной.

Тут его внимание привлекли какие-то звуки на склоне. Он прислушался. Догадался, что кто-то карабкается вверх. Неужели возвращается сумасшедший, подумал Николан. Этого ему очень не хотелось: от психа можно было ждать чего угодно.

Николан поднялся. Оказалось, что тело слушается его, да и спина при движениях болит не так сильно. Взяв лампу, подошел к окну, выглянул из него.

Тот, кто карабкался по склону, похоже, следил за окном, потому что застыл, как только в нем возник Николан.

— Кто тут? — прошептал юноша.

Ответ пришел после долгой паузы.

— Николан?

— Да. Это я.

— Ты один?

— Да. Не знаю, надолго ли, но до утра ко мне наверняка никто не придет.

— Тогда я поднимаюсь.

То был Ивар. Николану показалось, что он сразу узнал голос, а уж когда лампа осветила рыжие волосы и широкие плечи бритонца, отпали последние сомнения. Для того, чтобы их не заметили из других окон дворца, Николан отнес лампу на стол.

Ивар перебросил мускулистую ногу через подоконник и одним плавным движением оказался на полу.

— Мой дорогой друг, как же нам повезло. Я постоянно получал известия о тебе, через других рабов, и давно хотел повидаться с тобой. И надо же мне было прийти в такой день, когда в больничке кроме тебя никого нет.

— Ты сильно рискуешь, — озаботился Николан.

Ивар беззаботно махнул рукой.

— Уже три недели я живу под страхом смерти. И привык к этому, — взгляд его прошелся по больничке и остановился на блюде с едой. — Мой друг, прошептал он, принюхиваясь, — за эти три недели мне редко удавалось поесть. Еще одна такая неделя, и я просто умру от голода. Ты не обидишься, если я попрошу тебя поделиться тем, что я вижу на столе?

— Можешь съесть все, — ответил Николан. — Я уже отужинал.

Высокий бритонец осторожно приблизился к столу, словно хищный зверь, выслеживающий добычу, сел и набросился на еду, как голодный волк. Несколько минут спустя блюдо опустело, а Ивар повернулся в Николану с подозрительно блестящими глазами.

— Неужели я умер и попал в Вальхаллу? [4] Никогда в жизни не ел такой вкуснятины, — он доглодал косточку отбивной и принялся за пирожное с клубникой. Когда же последняя крошка исчезла у него во рту, он вновь посмотрел на Николана.

— Я сбежал.

Глаза Николана широко раскрылись. Редко кто решался на побег и уж совсем единицам удавалось покинуть Италию. А пойманных ждало жесточайшее наказание: после бичевания их распинали на кресте. Поэтому, хотя рабы часто говорили об побеге, дальше разговоров дело не шло.

— Ты знаешь, что будет, если тебя поймают?

Бритонец кивнул.

— Ничего другого мне не оставалось. Слишком далеко все зашло, — от дальнейших объяснений Ивар воздержался, но Николан и раньше слышал сплетни о том, что принцесса Гонория явно благоволит к рыжеволосому бритонцу. — Я убежал до того, как принцесса выехала в Равенну. Три недели прятался на холмах к востоку от города. Бывший раб, тоже бритонец, женившийся на римлянке, держит там овец. Он показал мне пещеру, из которой я не высовывал носа, и иногда приносил мне еду. К сожалению, жена его — женщина прижимистая, без капли жалости или симпатии к кому-либо, так что еды ему удавалось урывать самые крохи. Я медленно умирал от голода, — он помолчал, прежде чем продолжить. — Я ждал, потому что думал, что ты захочешь уйти со мной. После того, что ты перенес, ты, возможно, согласишься рискнуть. Согласен ли ты… хватит ли у тебя сил? Впрочем, при необходимости, если ты очень устанешь, я смогу нести тебя на спине.

Николан задумался. Так ли велик риск? Хозяин мог убить его, когда заблагорассудится, что едва не произошло. Вряд ли ему повезет вновь, если он еще раз попадет Аэцию под горячую руку. «Это мой единственный шанс, — решил Николан. — Когда еще окажется рядом сильный и верный друг. Вопрос стоит ребром: сейчас или никогда. Если я откажусь, я до конца своих дней останусь рабом».

— Я не хочу принуждать тебя, — нарушил затянувшееся молчание Ивар. — Но вдвоем идти лучше, чем одному. Видишь ли, идти придется только по ночам, а днем надо прятаться. Один может спать, а второй стоять на страже. А еду придется выпрашивать или красть. У меня есть план. Мой друг, бритонец с холмов, сказал, что пытаться бежать по суше — чистое безумие. Мы не сможем пересечь холмы и ломбардскую равнину. Ни один раз заблудимся и тогда придется спрашивать дорогу. И уж кто-нибудь обязательно донесет на нас. Лучше всего удрать из Италии на корабле. Капитанам всегда не хватает людей и они не задают лишних вопросов. Мой друг назвал мне имена двух капитанов, которые готовы взять нас. К сожалению, поплывут они на Восток, а не к Геркулесовым столбам.

Идея Николану не понравилась.

— Но говорят, что жизнь на корабле — то же рабство. А то и хуже. Ты спишь в трюме, еда кишит червями, а капитан при малейшем неповиновении хватается за хлыст. А в восточном порту ты не понимаешь языка. В кошельке у тебя будет лишь несколько монет, капитан заберет большую часть жалования, так что тебе ничего не останется, как болтаться в порту в ожидании очередного корабля. В надежде, что придет день, когда ты попадешь на корабль, который доставит тебя в родные края, — Николан покачал головой. — Я не вижу смысла менять одно ярмо на другое. Если уж мы готовы рискнуть своей жизнью, убежав от хозяина, мы должны твердо знать, что в случае успеха мы получим свободу, — он уже принял решение. — По мне лучше умереть, чем остаться здесь. Прошло три года с той поры, как мою мать и меня продали в рабство. Но мысль о побеге никогда не покидала меня. И у меня тоже есть план, причем более надежный, чем бегство по морю.

Он подошел к своей одежде, висевшей на крючке у кровати, достал из кошелька, закрепленного под пряжкой пояса, две монетки и сложенную полоску пергамента. Развернул ее, и Ивар увидел, что это карта.

— Она поможет нам уйти из этой страны, — уверенно заявил Николан. И рассказал, как он рисовал оригинальную карту, углем на материи, после того как все засыпали, а затем, уже у Аэция, перенес все на полоску пергамента, которую держал сейчас в руках. — С ней нам не придется задавать вопросы. Мы будем идти ночью, а днем спать в укромном месте. При должной осторожности нас никто не увидит. Все нужная информация у нас есть.

Ивар внимательно всмотрелся в карту. Затем посмотрел на Николана, его глаза зажглись ярким огнем.

— Так ты идешь со мной?

Николан ответил без запинки.

— Да, мой друг, я готов. Я не согласился сразу лишь потому, что сомневался, а хватит ли у меня сил. Я не хочу быть тебе обузой.

Ивар поднялся, лицо его сияло.

— Так чего мы ждем? Пора в путь.


Пять недель спустя двое мужчин, оборванных, босоногих, ослабевших, плелись по дороге. Все это время они следовали карте, нарисованной Николаном, и ни разу не заблудились, хотя шли только по ночам и ни у кого не спрашивали, куда ведет та или иная дорога. Лишь несколько раз обращались они к незнакомцам, когда голод становился нестерпимым. Обычно они стучались в хижины пастухов. И всегда получали и еду, и пожелание доброго пути. Еще в одном случае им оказали куда более существенную помощь, но об этом будет упомянуто ниже. В основном же они питались фруктами, украденными из садов, да лесной ягодой. Случалось им и ловить рыбу в реках.

И в конце концов они поняли, что ступили на землю, где не властвовали римские законы. Николан указал на показавшегося впереди всадника.

— Это гунн.

Ивар прикрыл глаза рукой, всмотрелся в приближающегося незнакомца. Увидел, что на гунне красная войлочная шапка и высокие сапоги, а вооружен он изогнутым мечом.

— Значит, он один из тех, кто хочет покорить мир. Похоже, он опытный наездник.

— Достаточно опытный. Подожди, пока мы доберемся до моей родины. Там ты увидишь настоящих наездников, скачущих на лучших в мире лошадях.

Высокий бритонец повернулся к своему спутнику.

— Я это подозревал. Но теперь убедился в том, что моя догадка верна. Ты специально выбирал дороги, идущие на восток. Сначала-то я думал, что мы идем на твою родину, к плоскогорью на западе, то ты всегда находил причину выбрать другую дорогу. Ты хотел прийти туда, где мы сейчас и находимся — в центр империи гуннов. Это так?

— Так, — кивнул Николан, не отрывая глаз от всадника, пустившего лошадь вскачь и быстро приближающегося к ним. — Сидя в кабинете Аэция, я все видел и слышал, а потому многое узнал. Конечно, я никому ничего не рассказывал, потому что за одно слово меня могли убить. Так едва не произошло, когда Аэций только заподозрил меня в том, что я проговорился. Так вот, Аэций пребывает в полной уверенности в том, что столкновение с гуннами неизбежно. Возможно, это произойдет через несколько лет, но он уже начал подготовку к решительному сражению. Он не сомневается, что сумеет победить Аттилу, когда тот двинется на Рим, но полагает, что малой кровью победы ему не добыть. Он презирает Аттилу, но и начинает бояться его. Ивар, если будет война между гуннами и этим деградирующим народом, во главе которого станет Аэций, я хочу сражаться на стороне Аттилы. Никогда ранее Николан не высказывался столь откровенно. Бритонец нахмурился.

— Ник, друг мой, в таком вопросе нельзя руководствоваться личной обидой.

— Меня обидели, и обидели жестоко, — ответил Николан, — но дело не в этом. Все свободное время я проводил в Риме, наблюдая, как живут люди, и бедные, и богатые. Нигде нет такого вызывающего богатства и такой ужасающей бедности. Бедняки живут не лучше рабов. А богатство всего мира растрачивается несколькими сотнями семей. Но это еще не все. Я не приемлю римской морали. Эти гордые и жестокие люди озабочены одним: как бы подольше хапнуть. Все идеалы забыты, и этим они даже гордятся. Каждый стремится обогнать остальных в гонке за властью и богатством. Вот два их кумира. Ивар, мы оба знаем, что мир не может существовать без искренности и порядочности. Он рухнет, если люди, его населяющие, забудут об идеалах.

— Значит, ты хочешь увидеть Рим побежденным, — подвел итог Ивар. — А кто придет ему на смену?

— Я не пророк. Я не пытаюсь заглянуть так далеко. Я озабочен только одним — внести посильную лепту в победу над этим развращенным городом, который мы покинули. И кто бы не пришел ему на смену, все будет лучше.

Когда гунн остановил лошадь перед ними, из-за поворота дороги показались другие всадники. Гунн быстро заговорил. Слов они не поняли, но интонации были явно враждебными.

— Мы говорим по латыни, — пояснил Николан и указал на запад, добавил. — Я из Бакони.

Всадник кивнул, поняв, о чем речь. Николан указал на Ивара.

— Британия. Остров. Британия.

Гунн покачал головой. Эти слова для него ничего не значили.

Подскакали другие всадники, окружив Николана и Ивара плотным кольцом, о чем-то жарко заспорили между собой. В конце концов все двинулись к повороту, из-за которого они появились. Всадники жестами требовали, чтобы Николан и Ивар шли быстрее. Некоторые даже вытаскивали мечи.

— Похоже, мы пленники, — заметил Ивар.

— Столица Аттилы где-то рядом. Туда они нас и ведут.

— Хотелось бы, чтобы они проявили больше заботы о моих уставших ногах, — пробурчал бритонец.

— Гунны рождаются в седле, так что к ногам не испытывают ничего, кроме презрения, — пояснил Николан. — Я вспоминаю те слова на гуннском языке, которые знал мальчиком. Если я не ошибаюсь, они думают, что мы шпионы. И очень довольны тем, что поймали нас.

— Наверное, полагают, что нас скоро казнят, — вздохнул Ивар. — И это радует их еще больше.

Столица гуннов только строилась. Она широко распласталась по равнине, но ей еще недоставало той бурной активности, что пришла с подготовкой большой войны. Однако, штандарт Аттилы уже развивался над главными воротами, показывая миру, где живет его будущий повелитель. Из-за деревянных стен доносились людские голоса, ржание лошадей, лай собак.

Группа всадников, с копьями и кожаными мишенями на всем скаку вырвалась из ворот. Не снижаясь скорости, они помчались на обоих путников и их конвоиров. Пролетели мимо, нахлестывая лошадей и что-то крича. Копыта их лошадей подняли пыль, которая затмила все, даже штандарт над воротами.

— Они сумасшедшие? — озабоченно спросил Ивар. Никогда в жизни он не видел ничего подобного.

— Да. Но они также хитры и расчетливы, — ответил Николан. — Никогда не знаешь, что они учудят в следующий момент. Так что нельзя их недооценивать.

Один из сумасшедших всадников мчался прямо на Ивара, с нацеленным ему в грудь копьем. И отвел его лишь за мгновение, по ходу вырвав клок из рукава туники бритонца. Лошади — маленькие, верткие — похоже, с удовольствием участвовали в этом спектакле. Они брыкались и неистово ржали.

— Мы пришли сюда по своей воле, друг мой, — вздохнул Ивар. — И я вот думаю, а не ошибка ли это.


Двум путешественникам, видевшим и мраморные дворцы Рима, и громаду Колизея, столица Аттилы показалась жалкой и убогой. А его дворец, вызывавший такие восторги у гуннов — бревенчатой хижиной, пусть и увеличенной во много раз. Во всяком случае, деревянные колонны и заостренная крыша их не впечатлили. Пленников провели через большой обеденный зал. По лестнице они спустились в маленькие комнатки под ним, где Аттила проводил большую часть дня.

Одну из стен его кабинета занимала только что принесенная карта. Бич Божий, в синей тунике (той же самой синей тунике, тогда еще совсем новой, богато расшитой золотом), сидел за маленьким столиком. Тяжелым взглядом немигающих глаз он прошелся по пленникам. Толмач начал допрашивать их по латыни, обращаясь к Ивару, габариты которого произвели впечатление не только на него. Пока Ивар объяснял, кто они такие и как попали к гуннам, Николан не отрывал глаз от карты.

Аттила молча сидел за своим столиком. Сначала он смотрел на Ивара, но затем его внимание привлек Николан, по-прежнему разглядывающий карту. На ней была изображена сеть дорог, ведущих от Рима к Альпам. Его, естественно, более всего интересовала та, по которой они пришли из Италии.

Оба пленника решили, что император гуннов может общаться с ними только через толмача, поэтому немало изумились, когда он заговорил на латыни.

— Мои рисовальщики карт лучшие в мире, — Аттила указал на карту на стене и обратился к Николану. — Ты, который так заинтересовался ею, что ты о ней думаешь?

К своему удивлению, Николан не испытывал ни малейшего страха перед великим завоевателем.

— Лучше этой мне видеть не доводилось. Она прекрасно вычерчена. Выдержан и масштаб. Но, о могущественный император, должен отметить, что она неточна.

Аттила громко рассмеялся, но в смехе его не было веселья.

— Этот молодой петушок не боится махать крылышками и кукарекать, — уголки его рта опустились. — Значит, моя карта неточна! Откуда сбежавший раб знает, как рисовать военные карты?

Николан почувствовал сгущающееся напряжение. Он посмел покритиковать то, что понравилось Аттиле. По сощурившимся глазам императора и суровым лицам гуннов он понял, что должен привести веские аргументы, подтверждающие его точку зрения или готовиться к самому худшему.

— Возможно, я высказался слишком резко, о великий император. Но правда и то, что от Рима до границы мы шли только по ночам. И ни разу не сбились с пути. Мы всегда знали, куда сворачивать на развилке. Нам не пришлось спрашивать, по той ли дороге мы идем.

— Ты проходил этот путь много раз? — спросил Аттила.

— Нет, господин мой. Ранее лишь однажды. Мы шли по карте, которую я тогда нарисовал.

В глазах Аттилы мелькнуло удивление.

— И сколько тебе было лет, когда ты нарисовал ту карту?

— Пятнадцать.

— И твоя карта точнее той, что нарисовали мои мастера? — он оглядел кабинет и улыбнулся своим военачальникам. — Да в тебе больше нахальства, чем в римском ученом, утверждающим, что он знает все. И где же эта на удивление точная карта?

Николан достал из кошелька на поясе потрепанную полоску пергамента. По знаку Аттилы пересек кабинет и положил свою карту на стол. Император несколько мгновений пристально смотрел на нее.

— Онегезий, приведи сюда моих рисовальщиков, — распорядился он. — Нет, сделаем по-другому. Приведи моих разведчиков, что ходили по дорогам к Риму. Посмотрим, что они скажут.

Кабинет очистили от посторонних. Вывели даже офицера, который возглавлял отряд, приведший пленника. Наконец, появились разведчики. Долго водили пальцами по карте на стене и по полоске пергамента, затем еще дольше шептались, пока, с видимой неохотой, не пришли к решению.

— Это правда, о великий Танджо, что карта, которая висит перед тобой, кое в чем не точна. Дороги, изображенные на ней, отличаются от тех, по которым мы прошли. Мы говорим так лишь потому, что ты всегда требуешь от нас правдивой информации. У нас нет намерения выискивать недостатки в работе твоих рисовальщиков.

— Неточности серьезные? В ярды или в мили?

— В некоторых местах ошибка исчисляется во многих милях.

— Есть ли ошибки в этой карте? — не скрывая раздражения, Аттила указал на полоску пергамента.

Разведчик замялся.

— Она такая миниатюрная, о великий Танджо, что нам трудно судить об этом. Но с первого взгляда мы не можем найти в ней каких-либо неточностей.

У Николана отлегло от сердца. Гроза миновала, гнев Аттилы не обрушился на него. Он посмотрел на императора. Слова разведчика не поразили Аттилу, наоборот, вызвали у него много вопросов.

— Похоже, мне придется серьезно разобраться с моими рисовальщиками, — наконец, молвил он и повернулся к Николану. — Твоя самоуверенность обусловлена, скорее всего, юным возрастом. Во всяком случае, я на это надеюсь. И мне представляется, что твое умение рисовать карты, подтвержденное моими специалистами, может оказаться полезным для меня.

— Мой друг и я прибыли в твою столицу, о великий император, в надежде поступить к тебе на службу.

Аттила глянул на Ивара.

— Думаю, я найду, как использовать этого здоровяка. И хотя сейчас он более всего напоминает мешок костей, я склонен думать, что он выходец с острова Черных Певцов.

Ивар лишь поклонился, подтверждая точность догадки Аттилы. А последний вновь обратился к Николану.

— И твой народ мне знаком. Он отличается завидным упрямством. Вы разводите лошадей, но по характеру больше похожи на мулов. Мне уже доводилось проявить по отношению в твоему народу надлежащую суровость. Ты будешь столь же упрямым или готов делать то, что я скажу?

Николан решил, что другая возможность для откровенного разговора если и представится, то нескоро.

— Я назову плату за свои услуги, о великий император, — Ивар бросил на него предостерегающий взгляд, но Николан продолжил. — Ванний, действовавший от твоего имени, убил моего отца и конфисковал наши земли. Он продал меня и мою мать в рабство. Я прошу восстановить справедливость и вернуть мне земли моего отца.

Аттила, надо отметить, не привык возвращать то, что попало к нему в руки.

— Обстоятельства этого дела мне незнакомы, — пробурчал он. — Ванний мертв. Он был лгуном и вором. Когда я узнал, что он отдает мне лишь малую толику денег, выкачиваемых из твоей страны, я велел отрубить ему голову. И до сих пор сожалею, что позволил этому предателю так легко расстаться с жизнью, — он всмотрелся в Николана. — Твое нахальство переходит все границы, но я чувствую, что требования твои не лишены основания. Порешим на следующем: когда ты докажешь, что действительно нужен мне, мы вернемся к вопросу о твоем вознаграждении. Но только не думай, юный петушок, что я тебе что-то пообещал. Свои обещания я выполняю всегда. Пока же я свободен от каких-либо обязательств перед тобой, — Аттила повернулся к Онегезию. — А теперь можешь привести константинопольского посла. Но сначала пусть уберут эту карту. Я не хочу ее видеть, пока не будут исправлены все ошибки.


На том воспоминания оборвались. Солнечное тепло взяло вверх. Николан заснул, и его ритмичное дыхание заставило Ивара подняться из-за стола. Он подложил овечью шкуру Николану под голову, другой укрыл его. И хотя стул не казался удобным ложем после ночной работы, во время долгого бегства из Рима им приходилось спать куда в худших условиях.

9

Несколько недель спустя, когда солнце только показалось из-за горизонта, Николан и его верный друг достигли излучины легендарной реки, которую столетиями позже назовут Голубой Дунай, хотя, если исходить из цвета воды, Дунай следовало назвать темно-зеленым, коричневым или даже черным. В этом уголке страны Бакони, среди густых лесов, маленьких озер и пологих холмов, Николан просто ожил. Он то и дело пускал лошадь в галоп, дышал полной грудью, глаза его сияли. Внезапно он остановил жеребца и указал на прогалину, посреди которой стоял длинный деревянный дом. Из одной из труб поднимался дымок. Дом окружал частокол из заостренных бревен. Настроение Николана разом изменилось.

— Вот мой дом! — у него перехватило дыхание. — Мой отец умер у ворот, когда в них ворвался Ванний. Я был на том лугу, когда это случилось, — он помолчал. — Что мне их оскорбления, угрозы, злобные взгляды, отказы в ответах? Я готов на все, ради того, чтобы в конце концов придти туда, где родился.

Недели, проведенные в стране Бакони, ушедшие на то, чтобы подсчитать число воинов, и, более важное, лошадей, которые могли быть призваны под знамена Аттилы, дались им нелегко. Николана везде встречали с откровенной враждебностью. Его полагали предателем своего народа. И ему самому приходилось прибегать к угрозам, чтобы получить нужные сведения от своих каменнолицых соотечественников. Поскольку он-то намеревался выторговать для них самые выгодные условия, такое отношение казалось ему вдвойне несправедливым. Но о своих чувствах он предпочитал не говорить.

— Это наша последняя остановка? — спросил Ивар.

Бритонец не приученный с детства к верховой езде, в отличие от Николана, пользовался седлом. Николан же, по обычаям своего народа, обходился без всякой упряжи. Долгая поездка верхом утомила Ивара, и он мечтал о том, чтобы встать на твердую землю.

Николан покачал головой.

— Мы не будем здесь останавливаться. Вчера Ранно Финнинальдер предоставил мне всю необходимую информацию, — он помолчал. — Я не ступлю на земли Ильдербурфов, пока они вновь не станут моими! Да приблизят боги этот день!

Он огляделся и глубоко вздохнул. Рощи ольхи, ивы, акации, густая зеленая трава, ковер желтых и красных луговых цветов, голубизна неба, а вдалеке иззубренные пики гор.

— Нам осталось повидать только Мацио Роймарка. Я специально составил наш маршрут так, чтобы мы приехали к нему сегодня и смогли присутствовать на скачках. Я хочу увидеть знаменитого Хартагера в деле.

Николан вытащил меч и ковырнул им дерн.

— Посмотри! Самая плодородная земля в мире! И когда-нибудь она будет моей. Но я смогу получить ее лишь одним способом: служа Аттиле. Если он будет разбит римлянами, легионы двинутся на север и эта страна будет поделена вновь. Землю здесь получит какой-нибудь солдат или ее купит у него богатый купец. С другой стороны, если каким-то чудом моя страна обретет независимость, эти земли останутся у Финнинальдеров. Во-первых, эта семья становится все более влиятельной. А во-вторых, у меня не осталось родственников, которые могли бы поддержать меня в моих притязаниях на эти земли. Так что Аттила — моя единственная надежда, — он повернулся к Ивару. — Ты все спрашивал меня, друг мой, почему я взял сторону гуннов. Я называл тебе много причин, и все достаточно веские. Но эта — главная, пусть и замешанная на эгоизме. Я не вижу иной возможности вернуть мое наследство.

Бритонец кивнул.

— Это причина, понятная для любого человека. Даже я, носивший рабское ярмо с колыбели, сочувствую тебе.


Полчаса спустя они поднялись на вершину холма. Под ними, на огромном лугу, в окружении деревьев, стоял дом под красной черепичной крышей.

— Земли Роймарков, — пояснил Николан. — Мы соседствовали много поколений, и я думаю, что мои родственники всегда завидовали им. Они были богаты и влиятельны. Но для меня все изменилось с рождением младшей дочери Мацио.

И в это мгновение его внимание привлек всадник, появившийся из-за дома. Солнце поднялось уже высоко и он, приложив ладонь к глазам, разглядел, что всадник — юная девушка с золотой короной волос.

Он пустил своего жеребца галопом наперерез наезднице на черном, как полночь, коне. На лице его играла улыбка: он вспомнил, как одно присутствие младшей дочери Мацио лишало его дара речи. Влюбленный по уши, он не мог высказать своих чувств.

Девушка не показывала виду, что знает о его присутствии, и лишь когда он оказался совсем рядом одарила его взглядом прекрасных глаз, от которого у Николана перехватило дыхание. С главной дороги она свернула на узкую тропу к холмам на западе. Ему ничего не оставалось, как следовать сзади. Так они проехали с милю, пока на вершине холма тропа не расширилась и Николан не смог поравняться с девушкой. Все его внимание было сосредоточено на ней, но он не мог не отметить красоты и силы ее жеребца. «Само совершенство!» — подумал он.

Они поскакали дальше, черные глаза Николана не покидали лица девушки, она же смотрела прямо перед собой, словно не желая его видеть. Наконец, подчиняясь неуловимому движению ее колен, Хартагер сбавил ход, а она повернулась к Николану. Впервые их взгляды встретились.

— Мы могли бы оторваться от тебя. Безо всякого труда. Я придерживаю Хартагера, потому что сегодня ему участвовать в скачках, и незачем утомлять его, — она продолжала смотреть на него. — Я тебя знаю.

— Ты Ильдико из рода Роймарков. Вот тебя-то узнать легко. А если ты знаешь, кто я, то у тебя отличная память.

— Я думаю, что ты Николан Ильдербурф. Мальчик, которого увезли в Рим, — и с вызовом добавила: — Тот самый, что потом продался гуннам.

Николан же продолжал вглядываться в ее лицо: высокий лоб, аккуратный носик, чуть раздвоенный подбородок, свидетельствующий о силе характера. Ее красота захватывала дух и в то же время пугала его. «Все ясно, как божий день, — подумал он. — Именно такую жену ищет Аттила. Он это поймет с первого взгляда». И Николан тут же задумался о том, как скрыть Ильдико от глаз Аттилы. «Ее следует увезти отсюда», — решил он.

Тут Николан заметил ее высоко вскинутый подбородок и неодобрительный взгляд.

— Я знаю, что обо мне здесь не слишком высокого мнения.

— Мой брат Рорик единственный, кто заступается за тебя.

Николан покраснел от удовольствия.

— В детстве он был моим лучшим другом. Как приятно узнать, что в наших отношениях ничего не изменилось.

— Не очень-то рассчитывай на это. Мой отец настроен против тебя.

Николан внимательно следил за ее мимикой, за тем, как она закрывала глаза, когда улыбалась, жестикулировала при разговоре. Одна из древнейших поговорок пришла ему на ум.

— Человек может подняться на самый высокий пик, но все равно ослепнет, если посмотрит на солнце.

— Так лучше и не смотреть, — резонно заметила Ильдико.

— Иной раз один взгляд стоит долгой жизни в слепоте. Я пробуду здесь очень мало времени, так что должен воспользоваться теми редкими возможностями, что предоставятся мне.

— Возможно, отец смягчится и позволит мне поговорить с тобой на скачках. Ты там будешь?

И тут он понял, что ее мнение для него куда важнее, чем то, что думали о нем все остальные. А потому он попытался обосновать свою позицию.

— Те, кто ненавидят меня, остаются дома и разводят лошадей, вместо того, чтобы мчаться на них в бой. Но я… я участвую в этом гигантской пьесе, сценой которой является весь мир. Ты меня понимаешь, Ильдико? Аттила покорит мир. Разве можно в такое время сидеть на лавке да разгребать навоз?

— Но разве можно сражаться на стороне угнетателя собственного народа? — укорила его Ильдико.

— До прихода гуннов нас угнетали римляне, — напомнил Николан. — У нас есть лишь одни выбор — выбор хозяина. Я знаю, что многие мои соотечественники отдают предпочтение Риму. Я — нет. Я был там рабом и знаю, что это такое. И я буду рядом с Аттилой, когда он двинет свои армии на равнины Ломбардии. Я надеюсь увидеть падение Вечного города. И победа Аттилы позволит мне вернуть земли, отнятые у моего отца.

Ильдико вглядывалась в его лицо.

— Ты не прав и слеп. Но, даже если ты слеп, я думаю, что ты честен, — внезапно она заулыбалась. — Как ты изменился. Ты был таким тихоней.

Николан же обратил свой взор на черного жеребца.

— Так вот он какой, великий Хартагер, о котором я так много слышал. По-моему не принято выгуливать лошадь в день скачек.

Ильдико покачало головой.

— Он хотел размяться. Отец и Рорик будут сердиться на меня, потому что думают, что ему это ни к чему. Старый Бринно придет в ярость. Но я лучше всех знаю, что ему нужно. Ты веришь, что лошади всегда знают, когда им предстоит участвовать в скачках?

— Конечно. Они понимают если не слова людей, но их мысли. И, полагаю, они разговаривают между собой.

— Это точно, — кивнула девушка. — Я их слышала.

— И они знают, когда идти в бой. Более того, лошадь знает, что ей предстоит умереть. Она такая спокойная, не ест, а хвост висит, как сломанная виноградная плеть.

— О, бедняжки! — воскликнула Ильдико. — Я жалею их больше, чем гибнущих в сражении людей. Ведь люди затевают войны, не лошади!

— Так ты уверена, что Хартагер знает о сегодняшних скачках?

— Абсолютно уверена.

Хартагер мог бы сбросить миниатюрную наездницу одним движением задних ног. Он недовольно всхрапывал, словно жалуясь на то, что его заставляют стоять.

— В это утро он хотел, чтобы я вывела его на прогулку. Видишь ли, мы понимаем друг друга. Разговариваем. Он может многое рассказать мне. Когда он хочет поразмяться, он стучит в дверцу стойла копытом. Сегодня он стучал все утро: тап, тап, тап, тап! Он не мог дождаться, пока его выведут из конюшни. Он сказал мне, что кипит от переполняющей его энергии и ему надо стравить пар. Он сказал мне: «Давай поскачем на холмы. Потом я отдохну, и на скачках понесусь как ветер». Так оно и будет. Я уверена, что его ждет легкая победа.

— Надеюсь это увидеть.

Девушка бросила на него тревожный взгляд.

— Если ты придешь, я встречу тебя так же, как и любого другого гостя. Потом отец будет зол на меня. Его глаза станут мрачными, как грозовая туча. Боюсь, мне крепко достанется. Но я не намерена обращать на это внимания, Николан. Я так рада, что ты здесь.


Николан приехал на условленное место встречи с Иваром, но, к своему удивлению, не застал там бритонца. Тот появился лишь через несколько минут. И указал за спину.

— Она приехала. Женщина с рыжими волосами.

У Николана широко раскрылись глаза.

— Ты говоришь про вдову Тергесте?

Ивар кивнул.

— Видишь шатры за той рощицей? Там она и расположилась. Я видел, как они приехали. Двенадцать всадников и полдюжины вьючных лошадей. Она путешествует с размахом. Я наблюдал за ними из укрытия. Она ехала на белой лошади и командовала ими, словно надсмотрщик.

— Она, должно быть, сошла с ума, если забралась так далеко от границы. Думаю, Ивар, нам нужно еще раз повидаться с очаровательной вдовой и дать ей дельный совет. Как по-твоему, она нас вспомнит?

Пять шатров из шелка разных оттенков красного и желтого уже стояли на траве. Слуги поили лошадей, нося воду из близкого ручья.

Меднокожий раб застыл у полога самого большого шатра. Он ничего не сказал незнакомцам, но дал понять знаками, что вход воспрещен.

— Мы хотим видеть госпожу Евгению, — объяснил Николан причину своего появления в маленьком лагере.

Раб поклонился и исчез внутри. Несколько секунд спустя из палатки появился другой раб, с бронзовой кожей.

— Кто вы такие?

— Мы служим великому Танджо, Аттиле, правителю земли и императору небес.

Исчез и этот мужчина. А появившись, пригласил войти слуг великого хана.

Внутри шатер напоминал римскую виллу. Роскошные ковры, мягкие кушетки, высокое зеркало из полированного металла. Хозяйка, в зеленом с золотом платье, сидела на одной из кушеток и третий раб завивал ей волосы.

Едва ли кто взялся бы определять возраст вдовы Тергесте. Выглядела она лет на двадцать с небольшим, и лишь большие карие глаза показывали, что их обладательница прошла куда больший жизненный путь. И естественность рыжих волос вызывала подозрения. Однако и самый внимательный наблюдатель не мог не отметить высокого качества краски, которой пользовалась вдова.

Она оценивающе оглядела Николана, а затем взмахом руки удалила рабов.

— Я тебя знаю. Ты — тот маленький, голодный крысенок, что постучался в дверь моей виллы на холмах у Аквилии. Вас было двое, беглых рабов. И вы так жалобно просили накормить вас.

— Да, моя госпожа. Мы бежали, чтобы обрести свободу. Ты нас приютила. И теперь мы живы лишь благодаря тебе.

Вдова поднялась с кушетки, направилась к ним, шурша юбками. Всмотрелась в Ивара, что застыл у полога.

— Этот здоровяк-молчун был с тобой и тогда?

— Да, это Ивар.

— Он превратился в Геркулеса, не так ли? — она предложила бретонцу подойти поближе. — Какой ты симпатичный. Просто красавец. При первой нашей встрече я и подумать такого не могла. Ты походил на мешок костей. О, Аполлон, как я люблю крупных мужчин! — она повернулась к Николану. — Что привело вас сюда? Судя по вашему виду, вы ни в чем не нуждаетесь. Как я понимаю, вы на службе у Бича Божьего. Стоило ли убегать от одного хозяина, чтобы попасть в лапы к другому?

— Нет, моя госпожа, мы свободные люди. Но ты права. Мы служим Аттиле. А здесь мы потому, что приехали на встречу с Мацио Роймарком. Но увидели твои шатры и решили, во-первых, засвидетельствовать свое почтение, а во-вторых, ознакомить со здешней ситуацией.

При упоминании Мацио вдова оживилась.

— Я тоже приехала к нему. Моих ушей достигли слухи о его великолепном черном жеребце. Ты уже видел Хартагера?

— Да, не более чем полчаса тому назад.

— Скажи мне, он действительно так быстр, как о нем говорят?

— Госпожа моя, он быстрее ветра. И силен, как те кони, на которых Аполлон каждое утро въезжает на небо.

Глаза вдовы сверкнули.

— Тогда он должен принадлежать мне. Я предложу этому человеку цену, от которой он не сможет отказаться. Где мне найти этого Мацио?

— Ты разбила шатры на его земле. Его дом в долине к востоку отсюда.

— Тогда я должна незамедлительно повидаться с ним. Но, сначала, что ты хотел мне сказать?

— Я советую тебе уехать немедленно. Сюда направляется Аттила. Он будет здесь через несколько часов.

Вдова беззаботно махнула рукой.

— Что мне Аттила. Я его не боюсь. Все, даже этот ужасный гунн, знают вдову Тергесте. Я путешествую, где мне заблагорассудится.

— Личности для него ничто, — настаивал Николан. Возможно, ты этого не знаешь, но мы в состоянии войны с Римом. Он без малейшего колебания уничтожит тебя. Не посмотрит на то, что ты знаменитая женщина. Еще подумает, что ты шпионка, а то схватит тебя, чтобы получить выкуп. Мой совет — собраться и немедленно уехать.

— Никуда я не уеду, пока не повидаюсь с Мацио и не куплю несравненного Хартагера. Я должна убедить этих твердолобых римлян, что людям мало цирковых развлечений, которыми их теперь потчуют. Они стали христианами, а потому отказались от гладиаторских забав. Так теперь им предлагают гонки колесниц, да клоунов, перепрыгивающих с лошади на лошадь. И они никак не поймут, что настоящие скачки, с наездником на каждой лошади, самое захватывающее зрелище в мире. Скачки проводятся везде, но не в Риме. Даже в Греции. Римляне ужасно консервативны. Сатпий в Эпире устраивает скачки каждый год, так туда стекаются лошадники со всего света. В прошлом году я выставила там жеребца, на которого очень рассчитывала. И проиграла целое состояние. Сто тысяч сестерций! Это большая сумма, даже для вдовы Тергесте. Поэтому я должна купить черного жеребца Мацио, чтобы вернуться в Эпир и взять реванш. Я хочу увидеть физиономию Сатпия, когда Хартагер первым пересечет линию финиша. Поэтому я здесь и никто не убедит меня уехать до того, как жеребец будет мой.

— Аттила наверняка заберет Хартагера себе, — внезапно осенило Николана. Он задумался, а затем продолжил. — Госпожа моя, кажется у меня есть план. Я уверен, что никакая сила на земле не заставит старика продать Хартагера, но, возможно, он одолжит жеребца. Полагаю, он сочтет за благо укрыть его от чужих глаз. Но тебе придется поклясться, что после войны ты вернешь коня. И договариваться об этом надо быстро. Дорога каждая минута.

Вдова оживилась.

— Ты думаешь, он согласится?

— Не знаю. Но склоняюсь к тому, что да. Он не хочет, чтобы этот великолепный жеребец сгинул на войне. Разумеется, он настоит на том, чтобы послать с тобой своего человека, чье слово будет решающим во всем, что касается благополучия Хартагера, — тут он хлопнул в ладоши. — Я знаю, что надо сделать. — Он сможет послать с тобой одну из своих дочерей или обоих. При условии, что ты увезешь их в течение часа, и прямиком отправишься на территории, контролируемые Римом.

Вдова понимающе кивнула.

— Здесь не место молоденьким девушкам.

— Все отцы незамужних дочерей в панике. Особенно, если дочери красивы.

— Как я понимаю, от обоих дочерей Мацио не оторвать глаз, — улыбнулась Евгения.

— Я видел только одну, младшую, Ильдико. Она прекрасна, как богиня солнца, — он задумался. — Я думаю, она может справиться с жеребцом. Утром я видел, как она скакала на нем.

— Я согласна на любые условия! — воскликнула вдова. — Готова на все, лишь бы выставить Хартагера на скачки в Эпире. Скорее, юноша, отвези меня к этому Мацио Роймарку и изложи ему свой план.

— Вот это я поручу тебе, госпожа Евгения. И не стоит упоминать моего имени. Я, в конце концов, человек Аттилы. Боюсь, Мацио сразу заподозрит, что это ловушка, поскольку Аттила особенно неравнодушен к девушкам с золотистыми волосами. Один взгляд на Ильдико, и его охватит страсть. Поезжай к старику и изложи ему свой план, — Николан огляделся. — И прикажи слугам свертывать лагерь. Если Мацио согласится, счет действительно пойдет на минуты. У Аттилы есть привычка приезжать раньше назначенного времени.

— Ну и умная же у тебя голова, юноша, — вдова повернулась к молчаливому Ивару. — А почему эта гора мышц не скажет ни слова? Он только и смотрит на меня да молчит.

— Таким образом он показывает, что восхищен тобой.

— Что ж, — вдова поправила пышные волосы, — я могла бы научить его другим способам выказывать свое восхищение. Вот о чем я подумала. Если уж я беру с собой жеребца и девушку, почему бы мне не взять и его? Я найду, чем его занять. И буду платить ему лучше, чем Аттила.

— Для меня это большая честь, госпожа, — наконец, подал голос Ивар. — Но я служу Аттиле. На носу война. И сейчас я не могу уйти от него.

— Не думай, что на моей службе тебе будет легко. Сил у тебя будет уходить не меньше, чем в жарком сражении. Но я хорошо плачу. Твои карманы будут набиты так же, как и желудок. Подумай об этом. Ты не пожалеешь о такой хозяйке как я.


Укрывшись в тени деревьев, друзья наблюдали, как караван вдовы двинулся в путь. Ей не потребовалось много времени, чтобы убедить Мацио принять план, дающий возможность спасти золотоволосую дочь и черного жеребца от загребущих рук гуннов. Когда же Николан появился у Мацио, последний ни словом не упомянул о визите вдовы, хотя чувствовалось, что с плеч его свалилась тяжелая ноша. Представителя Аттилы он удостоил лишь несколькими фразами.

— Вот список моих лошадей. А вот имена людей, которые могут носить оружие. Нужно ли тебе что-то еще? — голос его звучал враждебно, и Николан еще более утвердился в мысли о том, что старик не убежден, что свой ли план предложила ему вдова? Уходя, Николан спросил, дозволено ли ему будет присутствовать на скачках.

— Дозволено, — выдавил из себя старик.

Из своего укрытия они видели, как Ильдико, упрятав золотистые волосы под бархатный капюшон, ехала на лошади рядом с Хартагером. Жеребца укрыли старым одеялом и сажей закрасили звездочку на его лбу.

— Странно, что он отсылает одну Ильдико иоставляет дома вторую дочь, — пробормотал Николан. — Или она ему не столь дорога? Лаудио может обеспечить ему благоволение Аттилы. У нее темные волосы и черные глаза, но белоснежная кожа и изящная фигура. Интересно, что думает по этому поводу Лаудио? Характер-то у нее горячий.

Последняя лошадь скрылась поворотом дороги. Николан повернулся к своему спутнику.

— Возможно, я больше никогда не увижу Ильдико.

— Девушка она симпатичная, — признал Ивар, — но мир полон красивых женщин. Ты найдешь, с кем утешиться.

— Может, оно и к лучшему, — вздохнул Николан. — Роймарки никогда не простят меня. Как злобно говорил со мной старик этим утром. Он же смотрел сквозь меня, — он помолчал, затем гордо вскинул голову. — Одно я знаю наверняка. К ее возвращению я или умру, или стану владельцем земель Ильдербурфов!

10

Аттила не прибыл раньше назначенного срока. Одним глазом Николан следил за скачками, а другим косился на восточную дорогу, ожидая появления облака пыли. В отсутствие Хартагера скачки проходили скучно. Ранно Финнинальдер выиграл больше забегов, чем Мацио, к явному удовольствию Лаудио, которая сопровождала победителя. Выглядела она великолепно, в розовом костюме для верховой езды и высоких черных сапогах.

Давно миновал полдень, а на восточной дороге так и не поднялась пыль, свидетельствующая о приближении Аттилы.

После последнего заезда, Николан повернулся к Ивару.

— Что-то произошло, и его планы изменились. Нам не остается ничего иного, как возвращаться в столицу.

Они уже разворачивали лошадей, когда среди зрителей пробежал шумок.

— Что такое? — Николан сдержал коня. — По-моему, друг мой, нам предстоит увидеть Дуэль кнутов. Давай чуть задержимся. Приготовься к волнующему и жестокому зрелищу.

Зрители сдвинулись, оставив посередине узкую полоску травы длиной в сто пятьдесят ярдов. На концах полоски появились всадники. Каждый с очень длинным кнутом, обмотанным вокруг талии и кинжалом за поясом. Естественно, оба обходились без седел. Вперед выступил Мацио, назвал одного участника дуэли, затем второго. Зрители загудели.

— Дуэль кнутов, — объяснил Николан своему другу состоит в том, чтобы обвить кнутом шею противника и сбросить его на землю. Длина кнута двадцать футов, и ты удивишься, сколь мастерски они ими пользуются. Мальчики обучаются этому искусству с пяти лет, потому что каждый может стать участником такой дуэли. Тот, кого сбросят на землю, не имеет права защищаться. Его противник может пощадить поверженного или зарезать кинжалом. Обычно в ход идет кинжал, — внезапно он замолчал. — Я знаю одного из них. Того высокого парня. Это Ратель Доттерспеарс. Тихий, спокойный мальчик. Мы дружили в детстве. Но он никогда не отличался силой, так что, боюсь, эта дуэль для него плохо кончится.

Они спрыгнули с лошадей и протиснулись в первый ряд зрителей. Николан повернулся к соседу.

— Из-за чего ссора? — спросил он.

— Спаркан заявил, что девушка, на которой хочет жениться Ратель, с колыбели обещана ему ее отцом. Так как и отцы девушки и Спаркана умерли, Рателю ничего не остается, как сразиться со Спарканом. Поединок будет неравным. Спаркан несколько раз участвовал в Дуэли кнутов и каждый раз убивал соперника, — тут он посмотрел на Николана и лицо его помрачнело. — А тебе какое до этого дело, Николан Ильдербурф?

— Ратель был моим другом, — спокойно ответил Николан.

— Больше он тебе не друг! Сегодня он умрет, но я уверен, он не согласился бы поменяться с тобой местами.

Дуэль началась. Спаркан не уступал ростом Рателю, но был куда массивнее. Конем он управлял легко и не сводил глаз с соперника. И кнут подчинялся ему как ручной. С полдюжины раз вылетал он к шее Рателя и всякий раз от цели отделяло его не более дюйма. Ратель также мастерски управлял лошадью, но чувствовалось, что думает он не столько о нападении как о защите. Только один раз оказался позади соперника, в наилучшей позиции, но кончик кнута пролетел далеко от цели.

— Мой бедный Ратель, — выдохнул Николан. — Тебя ждет скорый конец.

И действительно, несколько мгновений спустя уже Спаркан оказался в выгодной позиции, и его кнут, как змея, обвился вокруг шеи Рателя. Короткий рывок, и последний полетел на землю. Остался лежать там, где упал, следую обычаю. Кинжал он уже отбросил в сторону.

Победитель зверем кинулся на него, замахиваясь кинжалом. Николан отвернулся. Тут же по толпе прокатился глубокий вздох, заплакали женщины.

— Это же убийство! — возмутился Ивар. — Так гибли гладиаторы, когда сидящие на трибунах опускали палец книзу.

— Мой бедный друг! — воскликнул Николан. И, хотя и не был христианином, добавил. — Пусть Бог упокоит твою душу.

Зрители словно застыли, а на пустую полоску травы вырвалась маленькая фигурка священника в серой рясе. Он подбежал к умирающему, упал рядом с ним на колени.

— Это отец Симон, — пояснил Николан. — Священник, которого мы пытались найти в Белиз-Скаур. Он рискует жизнью, показываясь на людях.

Священник прочитал молитву над распростертым на земле телом, осенил его крестом.

— Я призываю всех вас в свидетели того, что он прожил достаточно долго, чтобы получить отпущение грехов, — изрек священник. — Он не приобщился к истинной вере, мой бедный Ратель Доттерспеарс, но он был хорошим и честным человеком, и душа его всегда указывала ему правильный путь. В последние мгновения жизни он признал себя грешником и глазами просил о прощении, прежде чем отойти в мир иной. Пусть Сын Небесный даст ему вечный покой.

Родственники Рателя окружили тело. Патриарх семьи отер его щеки и лоб, водрузил на голову белую шапку. На Рателя надели белую жилетку, сложили его руки на груди, в правую всунули кинжал. Кнут обмотали вокруг талии, чтобы он мог предъявить его в царстве мертвых в доказательство того, что погиб на дуэли. Наконец, усевшись на землю, они затянули похоронную песнь. Девушка, которая собиралась выйти за него замуж, стояла в стороне, наклонив голову. Когда Спаркан, победно улыбаясь, направился к ней, засовывая за пояс окровавленный кинжал, она с криком бросилась прочь.


Кровавый исход дуэли взвинтил соседа Николана. Он повернулся к посланцу Аттилы, ткнул пальцем ему в грудь.

— Вот кого следовало убить вместо Рателя. Он заслуживает смерти, предатель, продающий свой народ гуннам.

Мужчины, уже начавшие расходиться, остановились. Слова попали цель. С глухим ворчанием руки потянулись к кинжалам.

— Смерть предателю! — выкрикнул кто-то из толпы.

Люди двинулись на него. Николан не испугался. Вот, решил он, мой шанс. Его открыто обвинили в предательстве. Значит, он мог столь же открыто защищать себя. Он мог объяснить свои мотивы, и, возможно, его поймут.

— Вы хотите вновь римских хозяев? — вскричал он. — Ванний был римлянином. Вы хотите ему подобного, чтобы он набросился на вас, как жадный стервятник? Хочет ли кто из вас, чтобы его, как меня, продали в рабство в Рим? Вы мечтаете почувствовать на своих спинах удары римского кнута?

— Кнут! — мужчина, затеявший всю бучу, выхватил из тирады Николана только одно слово. — Хватит ли у этого предателя смелости выйти на Дуэль кнутов?

— Да, хватит! — не задумываясь ответил Николан. — Но вы все знаете, что навыки обращения с кнутом, приобретаемые в детстве, должны поддерживаться постоянной практикой. Я же не держал в руках кнута с того дня, как меня увезли в Рим.

— Мы знаем, что ты трус, Николан Ильдербурф, — выкрикнул чей-то голос. — У тебя сердце зайца и силен ты лишь молоть языком.

— Если мне дадут шанс вновь почувствовать кнут в руке, я готов сразиться с любым! — заявил Николан.

— Даже с Ранно Финнинальдером?

— Да, и с Ранно Финнинальдером, — тут переполняющий Николана гнев прорвался наружу. — С ним прежде всего. Я просто мечтаю сразиться с ним. С Ранно, отец которого вместе с Ваннием виновен в смерти моего отца. Он стоял рядом с этим жирным римлянином, когда меня и мою мать уводили в рабство. Многие из вас должны помнить моего храброго отца и мою красавицу-мать. Неужели кто-то из вас полагает справедливым, что земли Ильдербурфов остаются в руках Ранно? Покопайтесь в памяти и вспомните, что это семья предателей. Да, я сражусь с Ранно! И пусть он не ждет от меня пощады.

Толпа становилась все гуще. Слова Николана, похоже, не произвели ни малейшего эффекта. Он видел лишь пылающие злобой глаза да ходящие по щекам желваки. Некоторые уже вытащили кинжалы и махали ими в воздухе.

— Разрезать его на куски!

— Повесить на самом высоком дереве!

— Нечего слушать его болтовню о прошлом! Куда важнее то, что он делает теперь!

Вот мне и конец, подумал Николан. Нечего было распускать язык. Но страх недолго властвовал над его душой. Радостное возбуждение охватило его. Именно так он и хотел умереть: защищаясь против своих хулителей, сказав всю правду о Финнинальдерах.

Он выхватил кинжал, понимая, что толку от него будет немного. Кольцо травы вокруг него сжалось до нескольких ярдов.

— Стоять! — перекрыл всех голос бритонца.

И прежде чем Николан понял, что происходит, Ивар вклинился в надвигающуюся толпу. Руки гиганта-островитянина сомкнулись на шеях двоих. С необыкновенной легкостью он поднял их в воздух и стукнул головами, после чего швырнул в толпу, сбив многих с ног. Остальные невольно попятились.

— Я не говорю на вашем языке! — крикнул бритонец, скинул тунику и поиграл мускулами. — Но думаю, вы меня поймете. Слушайте. Силы мне не занимать. Те двое, что сейчас лежат на земле, легко отделались. Я обошелся с ними по-доброму. Но с вами я церемониться не стану. О, да, вы меня убьете. Вас много, и вы вооружены. Но за мою смерть вам придется дорого заплатить. Подумайте о том, что в другой мир я уйду в большой компании.

Толпа более не напирала, и Ивар прошелся взглядам по опущенным головам. Никто не решался поднять на него глаза.

— Позвольте дать вам совет. Оставайтесь там, где стоите. Стоит ли платить многими жизнями ради того, чтобы убить меня и моего друга?

С другой стороны в толпу на лошади врезался Мацио.

— Народ Бакони! С каких это пор вы стали трусами? Сотней нападать на двоих! Это не в наших традициях. Слушайте меня, друзья мои. Эти люди — гости. Им нельзя причинять никакого вреда, пока они на моей земле. Хватит! Все расходитесь, а не то их будет защищать мой меч.

Валявшиеся на земле медленно поднялись, что-то сердито бурча, стоящие на ногах в нерешительности подались назад. Некоторые, похоже, стыдились, что поддались стадному чувству.

— Кто смеет указывать, что нам делать? — крикнул все тот же мужчина, что на дуэли стоял рядом с Николаном.

Мацио круто повернулся к нему.

— Так ты, значит, здесь, Марклий Пенс? Готов спорить, что это твоих рук дело. Куда бы ты не сунул свой длинный нос, там обязательно начинается буза. Убирайся отсюда, паршивый вор, или я щедро воздам тебе за все то, что тебе простили в прошлом.

— Что я слышал? — послышался новый голос. К толпе подскакал Ранно. — Меня вызвали на дуэль?

Он спрыгнул с лошади. Шляпу Ранно украшали шесть перышек, по числу заездов, выигранных его лошадьми. Мацио выиграл четыре, но не вставил перышки в шляпу.

Ранно прошел сквозь толпу, остановился перед Николаном. На его губах играла презрительная улыбка.

— Приветствую давнего друга. Ты был когда-то Николаном Ильдербурфом, но теперь стал Николаном Гуннским, предателем, пришедшим шпионить за своим народом. Неужели ты готов помериться со мной силой?

— Тебе и так ясно, Ранно, что рано или поздно пути наши пересекутся, — ответил Николан. — Ты мне враг. Ты удерживаешь принадлежащие мне земли и отказываешься отдать их мне. За это я обязан тебя убить.

Ранно приблизился еще на шаг. Хлопнул ладонью по бедру, обтянутому синими рейтузами.

— Еще достаточно светло. Давай решим все прямо сейчас. Пусть этот день запомнится надолго. Второй Дуэлью хлыстов.

— Как ты спешишь, храбрый Ранно! Ты готов сразиться с человеком, который десять лет не держал в руке хлыста. Тебе не составит труда расправиться со мной, честный сын честного отца. У меня нет желания идти на самоубийство. Мне еще многое надо сделать. Я должен доказать, что твой отец в сговоре с Ваннием убили моего отца. Что передача вам наших земель незаконна. Что их законный владелец — я. А вот после этого я выйду с тобой на Дуэль кнутов.

— Он прав, Ранно, — поддержал Николана Мацио, по голосу которого чувствовалось, что он не одобряет позиции человека, вознамерившегося жениться на его младшей дочери. — Разве ты забыл, что Рателю дали три месяца для подготовки к дуэли, после того, как Спаркан вызвал его. Таковы правила.

— Если тебе не терпится сразиться со мной, — добавил Николан, — предлагаю заменить кнут мечом и кинжалом. Решим прямо сейчас, на чьей стороне правда.

Но Ранно эти условия не устроили. Он заявил, что подождет, пока Николан попрактикуется с кнутом.


Когда двое друзей собрались тронуться в обратный путь, они увидели, что Мацио все еще стоит рядом с ними. Теперь к нему присоединилась и Лаудио.

— Хочу сказать тебе пару слов, — он посмотрел на Николана.

— Наверное, хочешь объяснить, почему ты отослал Ильдико, но оставил меня наедине с тем, что может принести нам война, — вмешалась Лаудио.

— Помолчи, дитя! — отрезал Мацио. — Причина тебе известна.

— Зато все люди будут гадать, что это за причина, — глаза Лаудио гневно сверкнули. — Или ты будешь объясняться с каждым? Они уже смеются, говоря за спиной старшей дочери, что она недостойна того, чтобы ее спасали от гуннов.

— Лаудио! Лаудио!

— Меня это не удивляет, — гнула свое Лаудио. — Ты всегда отдавал предпочтение ей. С того дня, как она родилась. И выказывал это самыми разными способами, дорогой отец. Тебе наплевать, если меня уведут и я буду жить в рабстве у гуннов. Но не Ильдико, твоя любимица, твоя золотоволосая красавица. Ильдико надо спасти, пусть даже ценой того, что на нас обрушится гнев Аттилы!

Мацио отвел Николана в сторону, там где их не могли услышать. Извинился за вспышку дочери и перешел к более важным делам.

— Сегодня я не могу пригласить тебя за свой стол. Сделай я это, ни один из моих гостей не разделил бы с нами трапезу. Мы бы остались втроем, ты, я и отец Симон. Наши люди долго помнят обиду. Ты это видел сам, — он помолчал. — Раз Аттила не приехал сюда, чего нам теперь ждать? Он заберет всех наших лошадей? И всех молодых мужчин?

— Я надеюсь, он согласится с моими предложениями, — ответил Николан. — Если так и будет, каждому из тех, кто разводит лошадей, оставят табун, достаточный для того, чтобы продолжить выведение породы. А вот мужчины уйдут практически все. Другого и быть не может. Это война, половина мира против второй половины. Все списки я передам Аттиле.

— Сколько нам оставят лошадей?

— Если Аттила примет мои предложения, около трети.

Несколько минут Мацио молчал. Он думал о тех великолепных жеребцах и кобылах, многообещающем молодняке, которых ему предстояло потерять, ибо с войны лошади не возвращались никогда. Наконец, он кивнул.

— Признаюсь тебе, я не решался и мечтать о таких условиях. Никто из нас не надеялся так легко отделаться. Если Аттила согласится, ты окажешь нам важную услугу, — он помялся. — Но не жди от них благодарности. Они видят только одно: ты служишь гуннам. И какие бы доводы ты ни приводил, они будут стыдить тебя, — он взмахнул рукой, как бы закрывая эту тему. — Скажи мне, Николан Ильдербурф, откуда ты знаешь вдову Тергесте?

— Ивар и я бежали из Рима. Мы не ели несколько дней и так ослабели, что едва передвигали ноги. Добравшись до стен Аквилии, мы поняли, дальше идти не сможем. Какая-то старуха, к которой мы обратились за помощью, сказала, что у вдовы доброе сердце и она не оставит нас в беде. Ночью она отвела нас к вилле на холмах. Оставила нас ждать у ограды, а сама пошла к вдове. Поначалу госпожа Евгения не пожелала иметь с нами дела. Мы — беглые рабы, она — едва ли не самая богатая женщина империи. Если бы убежал кто-либо из ее рабов, она не похвалила бы того, кто стал бы им помогать. Но она согласилась выслушать нас. Когда мы рассказали нашу историю, она, увидев шрамы на моей спине, сменила гнев на милость. Какой же она оказалась щедрой! Она три дня держала нас в потайной комнате, о которой никто не знал, и сама приносила нам еду. А когда мы уходили, снабдила нас деньгами и провизией на несколько дней. Именно благодаря ее доброте нам удалось вырваться на свободу.

— После разговора с тобой у меня складывается впечатление, что ты виделся с ней этим утром, до того, как она заехала ко мне.

— Виделся, господин мой Мацио.

Помолчав, старик продолжил.

— Пусть Аттила и не приехал, я рад, что моя дочь и мой лучший жеребец окажутся там, где их не достанет рука гунна.

— Ты поступил мудро, отослав их. Но Аттиле скоро станет известно об этом. И я бы советовал тебе отобрать двух лучших скакунов и послать их ему в подарок. А также сообщить, что Хартагер будет участвовать в скачках на юге, а ты намерен подарить каждому из императорских сыновей по жеребенку от Хартагера.

— Превосходная идея. План, предложенный вдовой, сразу понравился мне. Я не стал спрашивать, обсуждали ли она его с тобой. Если он родился в твоей голове, я знал, что ты хочешь сохранить это в тайне. И вот что я тебе скажу. По всему выходит, что от твоего замысла я только в выигрыше. Так знай же, я за это тебе очень благодарен.

11

Николан недолго оставался в неведении относительно причин, заставивших Аттилу изменить свои планы. Едва он миновал ворота столицы, как начальник караула, высунувшись из окошка маленькой деревянной будки, остановил его.

— Слышал, что нас ждет?

— Нет.

— Завтра приезжает Аэций.

Николан вздрогнул.

— Диктатор Рима?

— Он самый. С ним лишь двенадцать человек охраны. Никого более.

— С чего ты это взял, Эппий?

— Об этом все говорят. Новость распространилась, как пожар в степи. Великий хан готовится к встрече, — начальник караула покивал. — Хотел бы я знать, что это будет за встреча. Скажи мне, какая смерть ждет смелого римлянина?

Николан отмел это предположение.

— У тебя короткий нос, Эппий, и ты не видишь дальше него. В честь римлянина закатят пир, а потом отпустят его домой.

Эппий громко расхохотался.

— Дурак ты, Тогалатий! — он скрылся в сторожке, но тут же высунулся вновь. — Из-за твоей глупости я чуть не забыл о главном. Я должен передать тебе приказ. По прибытии ты должен незамедлительно предстать перед великим ханом.


Когда Николана ввели в спальню, Аттила сидел на кровати в шерстяных шароварах. Он с трудом подавил зевок.

— Что ты мне скажешь?

Николан передал ему списки. Аттила первым делом посмотрел на число лошадей.

— Согласен, — наконец, изрек он. — Это большая контрибуция. Излишняя жадность ни к чему. Будут и другие войны.

— Черный жеребец Мацио отправлен на скачки в Эпир, — добавил Николан. — Невелика потеря. Скаковая лошадь очень своенравна и не годится для кавалерийского боя. Старик обещает тебе первых четырех жеребят от Хартагера. По одному для каждого из твоих сыновей, великий Танджо. Я привез тебе двух его лучших коней, которых он просит тебя принять в подарок.

Император гуннов пристально всмотрелся в Николана.

— Мне доложили, что на юг на черном жеребце уехала женщина. Молодая женщина с золотыми, как солнце над пустыней, волосами. Мои разведчики видели ее лишь мельком. Караван, в котором она находилась, быстро свернул с дороги, словно они не хотели, чтобы их видели. Но разведчики в один голос утверждают, что она прекрасна. Там действительно была женщина? Она ли та жена, которую я ищу? Или это видение, посланное Ими? — Аттила полагал, что владыки потустороннего мира наблюдают за ним и всегда готовы вознаградить или наказать его за совершенные деяния. Он покачал головой. — Нет, нет. Если бы Они намеревались что-то пообещать мне, видение послали бы мне. Так кто она?

— Женщины часто выглядят прекрасными издали, но с уменьшением расстояния до них быстро теряют красоту.

— Тут другой случай. Мои люди клянутся, что никогда не видели такой женщины. Если она из плоти и крови, я должен ее найти. Я уверен, что она одна достойна разделить со мной трон, на который я усядусь в Риме.

Аттила потянулся, вновь зевнул. Нахмурился.

— А может, я все-таки человек? И мне не чужды человеческие слабости? Да, я провел с женщиной всю ночь. Но раньше меня это не утомляло. Почему же сейчас мне хочется спать, как жениху после свадебной ночи? — он поднял руку. — Я устрою Аэцию роскошный прием. Приму его, как императора. Закачу пир. Не такой, конечно, как устраивали в честь Дионосия. Без обильных возлияний… Видишь? Греки называют меня необразованным варваром, а я знаю все об их женоподобных божествах… От моего пира на языке моего друга детства останется иной привкус, — он вновь посмотрел на Николана. — Я хочу, чтобы ты при этом присутствовал. Тебе будет отведена особая роль.

Когда двое друзей расположились в отведенной им комнате, вопросы начал задавать Ивар.

— Неужели этот человек сошел с ума, отдавая себя в руки Аттилы?

— Возможно, он безумен, но скорее мудр. Точно сказать не могу. Аэций уверен, что у него сильная позиция и Аттила не посмеет разделаться с ним. Он полагает, что может много добиться личной встречей с правителем гуннов. Возможно, надеется отговорить Аттилу от похода на Рим, предложив повести армии в другом направлении, на Константинополь, в Северную Африку или против вестготов в Галлию. В наихудшем варианте он хочет узнать, какие действия намерен предпринять Аттила. Видишь ли, вестготы ненавидят гуннов и, скорее всего, ударят по ним, если армии Аттилы двинутся на Италию. Так что великий хан стоит перед трудным выбором. Оставить открытым фланг или сначала ударить по Галлии. А уж потом, разделавшись с ней, идти на Рим. Вот Аэций и не может спать по ночам, гадая, каковы планы Аттилы. Он не может решить, где собирать войска, не зная направления основного удара гуннов. Думаю, он едет сюда, чтобы разобраться, что к чему.

Те же вопросы задавались по всему бурлящему городу. Мужчины, переваливающиеся на кривых ногах по узким улочкам, и полные темноглазые женщины, выглядывающие из окон, все хотели знать, какая участь ждет смелого римлянина, решившегося сунуть голову в львиную пасть. Все они пребывали в убеждении, что их вождь в полной мере воспользуется представленной возможностью. Более всего им хотелось увидеть отрубленную голову Аэция, поднятую на пике над городскими воротами.


Но голова диктатора Рима гордо сидела у него на плечах, когда он прибыл в столицу гуннов в окружении горстки всадников. Он обратился к начальнику караула на языке гуннов и не выразил ни малейшего неудовольствия, когда встретил его не Аттила, а Онегезий. Не испортили ему настроения и долгие часы, проведенные в одиночестве в маленьком домике неподалеку от Двора императорских жен. Он заранее знал, на что идет.

Но на душе у него, несомненно, полегчало, когда вечером его ввели в большой обеденный зал дворца Аттилы. Император гуннов превзошел самого себя. Все захваченные ранее трофеи были выставлены напоказ. Стены украшали знамена, гобелены, молитвенные коврики. Столы сверкали золотом и серебром. Среди гостей восседали восемь королевских особ. Тут были военачальники и министры, богатые купцы и церковные иерархи. Нашлось место в зале и женщинам. Разумеется, не женам, до этого дело не дошло, но разодетым куртизанкам, доставленным чуть ли не из Константинополя. Аттилу они, впрочем, разочаровали, поскольку золотоволосых среди них не нашлось.

Вспоминая дни, проведенные в юности заложником при дворе дяди Аттилы, Аэций не мог не подивиться усилиям, затраченным ради того, чтобы прием произвел на него впечатление. А узнав одну из женщин, подумал: «Куда еще занесет мою маленькую Палшру?»

Ни одного из королей не пригласили занять пустующий стул у стоящего на возвышении столика Аттилы. Именно на него и усадили Аэция. Аттила поздоровался с ним, но не слишком приветливо. Оглядев зал, он узнал несколько лиц, помимо вышеуказанной дамочки. Настроение Аэция поднялось. Он понял, что шансы на благополучное возвращение возросли.

— Говори! — молвил Аттила. — Ты же за этим пришел.

— Да. Я пришел поговорить. Помнится, в прошлом я говорил очень много. А из тебя приходилось выжимать слова. Ты сидел и смотрел на меня, держа свои мысли при себе.

— Ты не испытывал ко мне ничего, кроме презрения.

Последовала долгая пауза.

— Это так, — признал Аэций. — Я злился. Негодовал. И никогда не простил отца за то, что он позволил выбрать меня в заложники.

— А я ненавидел тебя, — буднично заметил Аттила. — Ты был высок ростом, хорошо одевался. Женщины восхищались тобой. Ты многое знал, а я даже не научился читать. Ненависть моя с годами только усилилась.

Аэций кивнул.

— Если б не моя уверенность в том, что ты меня ненавидишь, я бы никогда не решился приехать к тебе.

Аттила воззрился на своего гостя.

— Где же логика? Или вы, римляне, привыкли так изъясняться. Я тебя не понимаю.

В зале ели, пили, разговаривали, смеялись, но все взгляды сосредоточились на двух мужчинах, встретившихся при столь необычных обстоятельствах, ибо они могли решить судьбу мира.

— Все просто, — ответил римлянин. — Позволь объяснить. Через пять лет и Аттила, и Аэций скорее всего будут лежать в земле. Ты можешь пасть в битве или твой организм не выдержит таких нагрузок. Я же, наверное, как Цезарь, паду под ударами ножей заговорщиков. Угроза покушения постоянно висит надо мной. То, что случится с нами в ближайшие несколько лет, однако, не поставит на нас точку. В последующие столетия люди будут изучать историю этих драматических дней и они обязательно зададутся вопросом, а что за человек был этот завоеватель Аттила, чем отличался от других этот выскочка Аэций. Я знаю, как ты горд, о Аттила. Ты не хочешь, чтобы будущие поколения полагали тебя варваром. Ты не позволишь, чтобы они говорили, что ты смертельно боялся меня, потому и убил. Нет, нет! Твоя гордость требует, чтобы ты доказал свое превосходство над ненавистным Аэцием на поле брани. Твоя ненависть ко мне столь велика, что я без боязни могу вверить себя в твои руки.

Сидящие в зале почувствовали нарастающее напряжение. О еде все забыли, захваченные разыгрывающимся перед ними спектаклем. Разговоры сошли на нет, тишину нарушали только шаги слуг.

Слова Аэция поразили Аттилу. Римлянин попал в точку. Выходило, что Аэций прекрасно знает своего смертельного врага. Да, он с удовольствием приказал бы убить Аэция. Но радость была бы недолгой. Разве могла сравниться его смерть с великим триумфом, который ждал его в случае победы над армией Рима? Уродливый тугодум должен одержать вверх над утонченным красавцем. Убив Аэция, он лишал себя этого триумфа.

Аттила кивнул.

— Ты прав. Я слишком ненавижу тебя, чтобы убить прямо сейчас.

— Тогда я продолжаю говорить, как ты и хотел. Мне многое надо сказать тебе. Прежде всего, я приехал сюда в надежде, что нам удастся спасти мир от вселенской резни. Мы обязательно сойдемся в бою, ты и я, но надо ли с этим спешить? Не использовать ли сначала имеющиеся в нашем распоряжении силы для захвата более легкой добычи?

Аттила пренебрежительно глянул на римлянина, сидящего рядом с ним в белоснежной тоге.

— Я, младший племянник в роду моего дяди, правлю теперь половиной мира. Земель у меня больше, чем у Великого Александра. Всего этого я достиг упомянутой тобой резней. Ты, мой Аэций, владыка Рима. Чем ты прокладывал путь наверх? Тем же мечом.

— Нет, нет, я не владыка Рима. Я служу императору Валентиниану.

Аттила, более честный из двоих, нетерпеливо повел плечами.

— Тогда зачем ты здесь, если считаешь себя слугой этого глупого отпрыска родителей-дегенератов? У меня нет времени беседовать с пешками. В твоей власти принимать решения? Если нет, ты напрасно отбираешь у меня драгоценные минуты, а этого я простить не смогу.

Аэций замялся. Он привык к более тонким дипломатическим переговорам, и прямота гунна смущала его.

— Я могу принимать решения, — наконец, ответил он.

Аттила откинулся на высокую спинку стула, вытянул ноги под столом.

— Тогда говори.

И Аэций высказал ему тщательно подготовленные предложения. Он не стал указывать, что Константинополь взять куда проще, чем Рим, но намекнул, что византийская слива уже совсем созрела. Более прямо он высказался в отношении Северной Африки. Там было где развернуться завоевателю, и римляне и гунны могли бы действовать сообща, как союзники. Он даже изложил Аттиле развернутый план кампании.

Гунн молча слушал. Когда аргументы римлянина иссякли, он встал.

— Во-первых, нам надо решить некоторые спорные вопросы, — он оглядел зал, пока не увидел обращенное к нему лицо Николана. Знаком приказал тому подойти.

Николан с неохотой повиновался, уверенный, что бывший хозяин узнает его, и предвидя малоприятные последствия.

Лицо Аэция закаменело, когда он взглянул на Николана.

— Я его знаю. Он мой раб. Несколько лет тому назад он сбежал из моего римского дворца. Я не верил, что раб может покинуть Италию живым, и не сомневался, что его убили.

— Ты требуешь вернуть его?

— Естественно. Он принадлежит мне.

— Тогда я отдам его тебе. Делай с ним, что захочешь. Распни на кресте в назидание другим рабам. Или заставь работать на себя. Пользы он может принести много.

Николан понял, что его ждет ужасная смерть. Аэций, решил он, его не пощадит. Но, взглянув на лицо Аттилы, он догадался, что вождь гуннов выложил на стол еще не все карты.

— Но обмен должен быть справедливым, — продолжил Аттила. — У меня есть длинный список тех, кто бежал из моих владений и нашел прибежище в Риме. Их надобно передать мне. Николана я называю первым среди тех, кого я готов вернуть тебе, поскольку наиболее дорожу им. Вот список людей, которых я хочу видеть у себя. Внимательно изучи его.

Аэций взял листок и его лицо вспыхнуло, стоило ему лишь взглянуть на имена затребованных Аттилой.

— Это же невозможно! — вскричал он. — Первой здесь записана принцесса Гонория!

— Она выразила желание стать моей женой, но император держит ее в заточении, — невозмутимо заявил Аттила. — Я требую, чтобы ее послали ко мне. А уж потом мы будем обсуждать наши дальнейшие отношения.

На лице Аэция отразилось смятение. Такого он не ожидал.

— Ты просишь невозможного. Гонория — принцесса императорского дома. Император Валентиниан никогда не согласится на это.

Взгляды сидящих внизу, будь то тевтонский король, сарматийский землевладелец или простой солдат, не отрывались от двух мужчин. Они увидели, как Аттила взял листок, который только что был в руках его собеседника, и разорвал его. Затем повернулся к Аэцию и губы его зашевелились.

— Теперь говорить буду я, — он отогнал слугу, который хотел налить в его чашу вину. За весь вечер Аттила лишь несколько раз отпил из нее. — Тебе, полагаю, известно, что я готовлюсь к войне. Последние двадцать четыре часа ты скакал по земле, сплошь покрытой палатками моих воинов. Я собрал величайшую армию в мире, и ее ряды продолжают множиться. Где я собираюсь нанести удар? Поиски ответа именно на этот вопрос привели тебя ко мне. Ты надеялся разгадать мои планы или рассчитывал, что заставишь меня проговориться. Я не вижу в этом ничего дурного. В Риме тоже хватает моих разведчиков. Возможно, я должен гордиться тем, что Аэций, владыка Рима, счел необходимым на время перевоплотиться в шпиона, — он помолчал. — Так к каким выводам ты пришел?

— Ты готовишься напасть на Рим. Я в этом нисколько не сомневаюсь, потому и приехал, чтобы убедить тебя, что пользы от этого не будет ни тебе, ни Риму. Ты хоть задумывался над тем, какими преимуществами обладают защищающиеся? Отчаяние, патриотический пыл, позволяющие людям прыгнуть выше головы, доскональное знание территории, относительная легкость в обеспечении армии продовольствием? Все эти преимущества были на стороне Рима, когда Ганнибал вторгся в Италию. И Ганнибал потерпел поражение.

— Я все это знаю. И тем не менее уверен, что смогу побить тебя, Аэций, и стереть с лица земли стены Вечного города.

— Я обращался к предсказателям. Они подтвердили, что ты собираешься напасть на нас. Они также сказали, что твоя армия потерпит поражение. А ты погибнешь в бою.

— Какими методами пользовались твои предсказатели?

— Они гадали по внутренностям убитых. Не животных. Ни рабов. Они пользовались телами молодых девственниц.

Наблюдатели, вновь почувствовавшие нарастающие за столиком вождей напряжении, изумились, когда Аттила откинулся назад и расхохотался. Смеялся он редко. Многие в зале ни разу не видели даже его улыбки. Тут же он хохотал, словно Аэций рассказал ему пре забавнейшую историю.

— Я — варвар, — отсмеявшись, напомнил Аттила. — Ты — культурный, образованный человек, обладающий глубокими знаниями в самых различных сферах человеческой деятельности. И все же ты веришь в предсказания, в слова жрецов, копающихся пальцами во внутренностях, дабы узнать будущее. Я смеялся над твоей глупостью. Я, варвар, в своих действиях опираюсь только на собственные суждения, которые, в свою очередь, формируются на основе фактических сведений: донесениях моих шпионов и разведчиков. О, я не мешаю моим жрецам делать то, что им положено. Еще очень многие верят им. Так скажи Аэций, и пусть это останется между нами, кто же из нас варвар?

Аэций пропустил вопрос мимо ушей.

— Какой метод предсказаний используют твои жрецы?

— Полет стрелы. Естественно, богам приносится человеческая жертва. Умирая, жертва показывает, что она видела в потусторонней жизни. Суждение выносится не копанием во внутренностях, а по направлению полета стрелы. Метод этот в ходу у моего народа уже много столетий. Само жертвоприношение — зрелище, достойное внимание. Не хочешь ли поприсутствовать, о мой друг из страны так называемых знаний и культуры?

Аэций с трудом скрыл загоревшийся в его глазах огонь.

— Да, о Аттила. Позови своих жрецов, и давай узнаем, что они могут нам сказать.

Зал быстро очистили от гостей. Остались только военачальники и советники Аттилы, двое из свиты Аэция, главы союзных государств, человек двадцать, не более. Занавеси, отделявшие от зала спальню Аттилы, раздвинули. Кровать отодвинули в сторону. Принесли металлический брус с парой сандалий, закрепленных посередине. Тут все заметили, что на дальней стене, в восьмидесяти футах, висит большая карта мира.

Аттила поднял руку.

— Приведите девственницу.

В зал ввели симпатичную девушку, с цветами в черных волосам и белой тунике. Она пыталась вырваться из цепких рук жрецов.

— Она не слишком молода? — спросил Аттила.

— Нет, о великий Танджо.

— Она красива, как того требуют боги? С такого расстояния я плохо вижу ее лицо.

— Да, о владыка земли и небес. Она писаная красавица.

— Она не рабыня?

— Нет. Ее отец — пастух. Он оказал сопротивление, и его пришлось убить. Двойная жертва только порадует богов. Даже Марха, богиня ужаса, останется довольна.

— Она знает, что ее ждет?

— Она охвачена страхом. Дрожит, как лист на ветру. Так и должно быть, о великий Танджо.

Ноги девушки вставили в сандалии, к одной прикрепили металлическое кольцо. Второе кольцо надели на шею жертвы, соединили кольца тетивой. Стрелу, длиной более четырех футов, вставили в отверстие особого пояса, охватывающего талию девушки.

— Пусть ее улетающая душа направит стрелу! — воскликнул один из жрецов. — Пусть боги укажут нам место, где одержит Аттила следующую победу! Тяните!

Двое могучих гунна начали натягивать тетиву. Девушка закричала от ужаса и боли. Они тянули и тянули, и уже казалось, что ее затылок вот-вот коснется пяток. Затем раздался резкий треск: сломался позвоночник.

Стрела с громадной скоростью полетела к карте. Вонзилась в стену с такой силой, что завибрировало оперение.

— Куда попала стрела? — воспросил Аттила.

Жрец подошел к карте. Наконечник глубоко вонзился в красный круг, которым был отмечен Город на Семи холмах, лежащий на реке Тибр.

— В Рим! — воскликнул жрец.

Аттила повернулся к побледневшему Аэцию.

— Мы подстроили это специально? Или боги сказали свое слово?

— Стрела открыла истину.

— Ты приехал сюда убежденный, что знаешь мои намерения. Так что здесь ты не увидел ничего нового для себя. Позволь мне дать тебе совет, о Аэций. Немедленно садись на лошадь. Я дам тебе охрану, которая проводит тебя по передовых частей моей армии. Ты должен скакать всю ночь. Твое присутствие не нравится моим людям. Да и мне, признаться, тоже, — Аттила перешел на крик, давая волю своим чувствам. — Некоторые, и я в том числе, помнят, как мальчишкой ты смеялся над нами. Они все еще кличут тебя, как и в детстве. «Поэт», «Длинноносый», «Зазнайка». Мои люди требуют твоей крови. Убирайся, если хочешь сохранить голову на плечах, — он надвинулся на римлянина. — Я не смогу совладать с желанием убить тебя, если ты будешь здесь, когда взойдет солнце.


После отъезда Аэция мобилизация армии пошла еще более быстрыми темпами. Войска подошли с севера. С Альфельда прибыли лошади. Николан с головой погрузился в работу. Он спал урывками и за едой читал донесения. А потому удивился, когда Аттила вызвал его, чтобы поговорить о неизвестной молодой женщине, которую заметил один из его разъездов.

— Я получил известие, что они достигли Аквилии. А потом, вместо того, чтобы направиться в Равенну, повернули в Тергесте.

— Они полагают ее красавицей?

— Она прятала волосы под шапочкой, отчего выглядела как мальчик. Но один из моих людей случайно увидел ее без шапочки. У нее золотистые волосы, и она ослепительно красива, — он пристально посмотрел на своего помощника. — Судя по их маршруту, я склонен думать, что прибыли они из твоей страны.

— В моей стране женщины черноволосы, — возразил Николан. — Скорее всего, они пересекли мою страну, держа путь из лесных земель, что лежат за великой рекой. Там живут женщины с золотистыми волосами, которые ниспадают им на плечи.

Аттила задумался.

— Действительно, несчастная Сванхильда, умершая такой юной, родом оттуда. Возможно, моя жена, которая разделит со мной римский трон, будет из тех краев. Но меня тянет к этой красавице, что так внезапно появляется и исчезает. Я думаю, что она снова попадется на глаза моим людям и станет мне той женой, которую я так давно ищу.

— Но, великий Аттила, она же опять исчезла.

— Она в Тергесте, — заявил Аттила. — Никто не сможет уехать оттуда без ведома моих разведчиков. Они начеку. Скоро я услышу о ней.

Более он об этом не говорил, сосредоточившись на подготовке к наступлению. Первый удар Аттила решил нанести по враждебной стране за Рейном. Только сокрушив Галлию, он мог идти на Рим.

12

Полмиллиона мужчин в кожаных панцырях и красных войлочных шапках с луками за спиной стояли лицом к лицу с римскими легионами и вестготами. С холма, господствующего над Каталаунскими полями, Николан видел горящие в ночной тьме мириады костров вражеского лагеря. На следующее утро миллиону людей предстояло сойтись в жестоком бою, и скорее всего, четвертая их часть должна была умереть, не дождавшись захода солнца. Николан наблюдал за мерцающими огоньками костров не без чувства вины. Ранее он знал, что столкновение неизбежно и готовил его приближение, не испытывая укоров совести, поскольку только победоносная война могла вернуть ему земли предков. А вот теперь у него возникло ощущение, что ответственность за происходящее лежит только на нем, и его охватил страх. Впервые у него возникли сомнения в правильности сделанного выбора.

Аттила сидел на лошади в нескольких ярдах от Николана. В седле лучше думалось, а подумать было о чем. Военачальники и правители подвластных ему государств, войска которых влились в его армию, за прошедший час не услышали от него ни слова. Напрасно весь мир представлял вождя гуннов варваром, жаждущим сражаться, убивать, разрушать. Аттила был тонким стратегом и лучше других понимал, что и Аэций готовит сейчас план завтрашнего сражения. Его армия появилась внезапно, когда он, Аттила, готовился взять Орлеан. Его войска занимали неудачную позицию, так что ему пришлось отступить. Теперь они стояли на равнине между Сеной и Йенной. Сложившаяся ситуация его не радовала. Три брата-принца, сказал он себе, хороши на придворных балах, но никак не в бою. Они позволили вестготу Торисмонду захватить важную высоту на левом фланге гуннов. Поэтому утром следовало первым делом выбить вестготов с захваченной ими позиции. Аттила разорвал бурку из овечьих шкур, чувствуя закипающий в нем гнев. Подвезло ему с союзниками. Вражеские лучники могут засыпать стрелами весь его левый фланг, а эти болваны веселятся в своих шатрах.

Николан знал причину плохого настроения вождя и колебался, предложить ли ему свое решение проблемы или нет. Он хотел сказать Аттиле, что дальний левый склон холма не столь крут, и атака на рассвете могла смести вестготов.

Но тут из темноты его позвал знакомый голос.

— Николан! Я пришел, чтобы сказать, что остаюсь твоим другом.

То был Рорик Роймарк, уже отличившийся в нескольких стычках с врагом. Николан повернулся к нему.

— Мой добрый друг! — продолжил Рорик. — Возможно, завтра мы оба погибнем. Не не хочу уйти в мир иной, не сказав, что мое отношение к тебе не изменилось.

— Рорик, я не мог первым подойти к тебе, — голос его дрожал от волнения. — Я знал, как ко мне относятся. И не хотел слышать новые оскорбления.

— Ты был прав с самого начала. Мы все здесь, готовые сражаться на стороне Аттилы. Мы отказывались смотреть правде в глаза. Все, кроме тебя. Ник, мой добрый друг, сегодня я почувствовал шелестение крыльев рядом с собой. Завтра я умру. Вот что я хочу тебе сказать. Если ты останешься в живых, обещай мне заботиться о моей семье и оберегать отца, сестер и наших лошадей от превратностей судьбы, как ты уже однажды сделал. Да, отец рассказал мне, что именно ты нашел способ укрыть Ильдико от грозящей ей опасности.

В темноте они пожали друг другу руки.

— Я клянусь, Рорик, прежде всего заботиться о них. Но напрасно ты такой грустный. Завтра легионы Рима побегут, и все переменится.

— Для тебя, надеюсь, что да. Но не для меня. Я слышал рядом с собой голоса, меня касались бестелесные руки. Я помечен смертью, — Рорик тряхнулголовой и неожиданно улыбнулся. — Перед тем, как мы вошли в эту проклятую Галлию, я виделся с Гаддо. Он уехал вместе с моей сестрой. Потом она отправила его ко мне. Они знали, что в Тергесте за ними следят агенты Аттилы. Но им удалось ускользнуть незамеченными и они благополучно прибыли в Эпир. Гаддо рассказал мне и о скачках.

— Ильдико в полном здравии? — спросил Николан.

— Прекрасно себя чувствует, — Рорик широко улыбнулся. — Поначалу она очень рассердилась, когда владельцы других лошадей не пожелали, чтобы она участвовала в скачках. Они заявляли, что для них оскорбительно состязаться с женщиной. Но вдова Тергесте их застыдила. «Получается, — заявила она, — что нынче мужчины боятся женщин. Неудивительно, что все в мире пошло кувырком». Она предложила удвоить свою ставку, и против этого довода они не устояли. Ильдико может участвовать, сказали они, но при соблюдении приличий. То есть в жокейских шапочке и сапогах, — Рорик рассмеялся. — Ну и видец был у моей маленькой сестрички, в круглой фетровой шапке и сапогах на пять размеров больше.

— Но она выиграла! — воскликнул Николан. — Я уверен, что выиграла.

— Именно так. Странная вещь, Хартагер показывает лучшее время, когда им управляет она. Даже я ей не ровня. Гаддо говорит, что она провела заезд выше всяких похвал. Сначала она попридержала Хартагера, проиграв добрых двадцать ярдов, но зато обеспечив себе свободу маневра. А когда вдали показался финишный столб, начала что-то нашептывать ему. Они близкие друзья, поэтому он ее отлично понимает. Я буквально слышу ее слова: «А теперь, дружище, пришло время показать этим рожденным на земле лошадям, что ты не такой, как они, и сами боги учили тебя скакать в облаках». Хартагер помчался, словно черная молния и финишировал на много корпусов впереди. Вдова Тергесте вернула прошлогодний проигрыш и осталась с немалой прибылью! — голос Рорика помягчел. — Во время заезда с моей маленькой Ильдико слетели шапка и сапоги, так что к судьям она вернулась с развевающимися волосами и голыми ножками.

— Да ты у нас поэт, Рорик! — воскликнул Николан. — Какую яркую ты нарисовал картину! Я бы отдал десять лет жизни, чтобы присутствовать на тех скачках.

— Вдова увезла Ильдико и Хартагера в Грецию, на другие скачки. Потом они собираются в Константинополь.

Николан удовлетворенно кивнул.

— Война закончится до того, как они вернутся.

Рорик положил руку на плечо Николана.

— Замирись со своим народом и возвращайся домой, когда все кончится. Я скажу тебе следующее. Я хочу, чтобы ты женился на Ильдико. Меня пугает то, что я видел в глазах Ранно Финнинальдера. Возвращайся на родину, мой верный друг, и подхвати вожжи, которые завтра выпадут из моих рук.

Аттила расправил плечи и заговорил. Рорик и Николан обнялись, с подкатившим к горлу комком, а затем Рорик растворился в темноте. Николан поспешил к Аттиле, полагая, что получит какие-то распоряжения. Но вождь гуннов никого не замечал. Он общался с Ними и просил, чтобы Они указали ему правильный путь.


Ни одна пара человеческих газ не может охватить всю битву. Находящийся в гуще сражения солдат видит лишь то, что происходит рядом с ним, яростные лица противника, взлетающие топоры, с силой брошенные копья. Наблюдателю доступен какой-то участок, все остальное затмевает поднятая кавалерией пыль.

Вот и Николан, выполняя поручение, данное ему Аттилой, видел лишь часть равнины, лежащую перед ним, но так уж получилось, что именно здесь решалась судьба сражения.

Ранним утром туман все еще покрывал Каталаунские поля, скрывая от противников друг от друга. До гуннов долетали сигналы, подаваемые римскими горнами, разведчики криками сообщали, что враг пока не сдвинулся с места. Аттила, глубоко запавшие глаза которого горели мрачным огнем, ткнул пальцем в Николана.

— Тебе будет особое задание. Я возглавлю атаку по центру, а потому мне надо постоянно сообщать о ходе битвы. Отсюда ты будешь направлять ко мне курьеров. Их сто, и они будут находиться позади сражающихся частей. Их задача — докладывать тебе то, что они увидят и услышат. Ты же будешь получать донесения моих командиров, а затем как можно быстрее сообщать мне обо всем. Если ты хочешь передать что-то очень важное, посылай дюжину человек, чтобы по меньшей мере один добрался до меня.

Слуга Аттилы, Гизо, все такой же толстый и неопрятный, возник рядом с Николаном на маленькой, мохнатой лошади. Тихо сказал ему:

— Кого-то посылай и ко мне. Я в битву не полезу. А он, — Гизо указал на Аттилу, — будет в самой гуще. Так что до меня твои донесения дойдут наверняка.

Аттила услышал Гизо и одарил его злобным взглядом.

— С каких это пор мне надобна помощь полоумных слуг? — он потер переносицу. — Это хорошая мысль, Тогалатий. Если донесение важное и получить его я должен срочно, пошли одного курьера к этому придурку. Его очень заботит безопасность собственной шкуры, так что он непременно доберется до меня живым. У него есть свои способы связаться со мной, о которых не знают курьеры.

Аттила спустился с холма к своим войскам и обратился к гуннам. До Николана долетали лишь отдельные слова. Но вот Аттила замолчал, на какие-то мгновения над гуннами повисла тишина, сменившаяся затем ревом тысяч глоток. Солдаты двинулись вперед.

Битва началась.


Первое донесение Николан получил с левого фланга, которым командовали братья-принцы, постепенно выходящие из ступора, вызванного ночным кутежом. Лицо курьера заливала кровь.

— Рорику Роймарку приказано вести его кавалеристов в атаку по северному склону и вышибить готов с холма.

Николан отказывался поверить услышанному.

— Кто отдал такой приказ?

— Принц Таллимунди.

— Ивар! — воскликнул Николан. Ты был со мной, когда вчера вечером я обследовал подходы к холму. Разве я ошибся, сказав, что северный склон самый крутой?

— По северному склону добраться до вершины невозможно, — ответил бритонец. — Для атаки больше подходит восточный склон, более пологий и поросший деревьями, которые могут служить укрытием для наступающих.

— Об этом я доложил Аттиле, и он согласился, что атаковать надо с востока. Он также сказал, что пехота справится с этим лучше. Разве кавалерия сможет преодолеть такой крутой подъем? Немедленно возвращайся к принцу Таллимунди, — обратился Николан к курьеру, — и умоли его отменить прежний приказ, — тут в голове его возникла тревожная мысль. После битвы могли возникнуть вопросы, что было сделано, а что — нет. — Как тебя зовут? — спросил он курьера.

— Сомуту.

— Сомуту, запоминай все, что случится сегодня. Сохрани в памяти все, что ты скажешь принцам, и их ответы. Это может понадобиться. А теперь не теряй времени. Кавалеристы Рорика посланы на смерть. Скажи принцам, что я сообщу об этом императору.

Николан повернулся к другому курьеру.

— Твое имя?

— Пассилий.

— Скачи к императору. Доложи ему об этом приказе и о принятых мною мерах. Скажи ему, что принцы совершают фатальную ошибку. Скажи, что по моему разумению атаковать холм может только пехота. Отправляйся! Нельзя терять ни минуты.

Николан наклонился к Ивару.

— Мы должны вести учет всем приказам, что пройдут через нас и поступающим к нам донесениям. Имена курьеров, порядок их появления, время прибытия, пригодится все.

Ивар кивнул.

— Я этим займусь. У меня хорошая память.

Десять минут спустя Сомуту вернулся. Его пораненная щека все еще кровоточила.

— Атака началась, — выдохнул он. — Рорик повел своих людей на склон. Проклятые готы осыпают их стрелами. Потери будут велики, возьмут они холм или нет.

У Николана защемило сердце.

— Все мои друзья сражаются на том холме. Сомуту, есть ли у них шанс?

— Те, кто следят за боем, считают, что никаких шансов у них нет, — Сомуту нахмурился. — Однако, говорят, что один из ваших командиров зашел к шатер Таллимунди и предложил это направление атаки.

Николан вытаращился на курьера.

— Когда это было?

— За несколько минут до рассвета, о Тогалатий.

— Кто из наших зашел к принцу?

— Я слышал, его зовут… — курьер замялся, но память подсказала-таки имя. — Ранно.

— Сомуту! — воскликнул Николан. Заклинаю тебя твоим отцом и их отцами, заклинаю гневом господним, до конца дней своих не забывай это имя! Возможно, в будущем тебе придется повторить то, что ты мне рассказал. Ранно! Ранно Финнинальдер! Пусть оно останется у тебя в памяти.

— Я его запомню.

Несколько минут спустя новый курьер доложил, что конная атака не удалась. Большинство кавалеристов погибли на склоне холма.

— Сколько убито? — мрачно спросил Николан.

— Мой господин Тогалатий, точно сказать не могу. Вернулись немногие. Среди них ни одного командира. Рорик пал одним из первых. Стрела попала ему в глаз.

Последовало долгое молчание. Наконец, Николан нашел в себе силы заговорить.

— А Ранно?

— О нем ничего не известно.

На холм взлетел курьер, прибывший от Аттилы.

— Приказ императора принцу Таллимунди. «Прекратить конную атаку. Послать на холм пехоту по восточному склону». Немедленно передайте его принцу.

Николан тяжело вздохнул.

— Слишком поздно. Конная атака захлебнулась. Лишь немногие вернулись живыми, — он взглянул на курьера, потерявшего по пути на холм шапку. — Как тебя зовут?

— Аллагрин.

— Аллагрин, обязательно запомни время, когда ты передал мне слова императора. Возвращайся к нему и скажи, что его приказ будет выполнен. Скажи также, что ошибка принцев дорого обошлась ему, — он подозвал еще одного курьера. — Передай принцам приказ императора. Скачи как ветер!

— Пехота атакует по северному склону, — гласило следующее донесение. — Принцы говорят, что нет времени перегруппировывать войска для атаки с востока.

— Они найдут время, получив приказ императора, — процедил Николан. — Сколько всадников вернулось?

— Кто знает? Человек двадцать, не больше. Они были обречены до того, как сделали первый шаг.

Николан почувствовал руку Ивара, опустившуюся на его плечо.

— Все будет не так ужасно, как они говорят. Это обычное дело, дорогой друг. Потери всегда преувеличивают.


Центр армии Аттилы, ведомый вождем, решительно продвигался вперед. Ему противостояла самая слабая часть армии Аэция, аланы, которыми командовал их трусоватый король Сангибан. Аэций, с римской конницей, противостоял правому флангу гуннов и не выказывал особой активности. Николану очень хотелось увидеть, что там происходит, но расстояние было слишком велико. Первый курьер, прибывший с правого фланга, доложил о том, что бой там еще не начался. Что же замыслил римский лис? Николан задал этот вопрос Онегезию.

Последний презрительно фыркнул.

— Какая разница? Наш великий Танджо сейчас растопчет войско Сангибана. Мы разрежем их армию пополам.

Стратегический замысел Аттилы тем временем воплощался в жизнь. Император рассчитывал на быстрый прорыв обороны аланов с тем чтобы погнать их на солдат Теодориха, галантного старого короля готов, и уничтожить и тех, и других. Пока все шло по плану и между отступающими аланами и римскими когортами уже образовался зазор.

— Видишь? — воскликнул Онегезий. — Центр врага разбит. Битва выиграна.

Но Николан придерживался иного мнения.

— Аэций еще не сказал своего слова. Неужели ты думаешь, что он столь покорно смирится с поражением?

Онегезий хохотнул.

— А что может сделать олень, когда тигр ударом лапы ломает ему хребет и вгрызается зубами в шею?

С левого фланга галопом прискакал курьер.

— Хорошие новости! Старый Теодорих убит. Его ранили и он выпал из седла. Его конь копытом проломил ему голову.

— Готам это известно?

— Да. Они, похоже, пали духом. Даже не пытаются помочь Сангибану.

Николан звонко шлепнул по боку ближайшую от него лошадь.

— Скачи к императору, — приказал он. — Сообщи ему об этом.

— Каменные стены города на семи холмах уже дрожат! — прокричал Онегезий.

Николан, однако, не разделял царящий вокруг оптимизм. Каждую минуту он ожидал сведений об ответном ходе римлян. Слишком уж легко развивал Аттила успех. Если Аттила загонит центр врага слишком далеко влево, римлянам предоставится прекрасная возможность ударить им в тыл. И зажать лучшие войска гуннов в клещи. Этот вариант развития событий столь обеспокоил Николана, что он по собственной инициативе послал императору гонца, дабы предупредить, что разрыв линии фронта гуннов становится угрожающе большим. Затем второго, третьего, четвертого. Разрыв продолжал увеличиваться, и он посылал к Аттиле курьера за курьером, чтобы предупредить об опасности.

Ни один из курьеров не вернулся, так что Николан не мог знать, получил ли Аттила его предупреждение. Поэтому он слал и слал курьеров в самую гущу боя, поскольку Аттиле уже реально грозило окружение. Даже Онегезий осознал серьезность складывающейся ситуации. Его свинячьи глазки заполнил страх, он схватил Николана за плечо.

— Тигр прыгнул слишком далеко. И угодил животом на рога.

Но скоро выяснилось, что вождя гуннов не опьянил успех легкой победы над Сангибаном. Он остановил своих воинов, преследующих аланов, и развернул их навстречу новой опасности. Гунны, в кожаных панцирях, с их изогнутыми клинками, сшиблись с закованными в броню римлянами, вооруженными длинными мечами и копьями. Вроде бы силы были неравны, но воины востока превосходили противников в мобильности. Кони их подчинялись легкому движению колен, и мечи римлян часто рассекали воздух, в то время как их хозяева сами открывались для ответного удара. Легионы потеряли в схватке не меньше людей, чем кавалерия гуннов.

Николан видел, что теперь Аттила преследует лишь одну цель: проложить путь к тому месту, откуда он начал сражение, и восстановить линию фронта. Если б ему это удалось, римская атака захлебнулась бы и обе армии вернулись бы в исходное положение. Но степнякам такой ход сражения был не по душе. Не оставалось места для маневра конницы, они не могли применить тактику быстрых наскоков, которой овладели в совершенстве. Вместо этого им приходилось пробиваться по узкому коридору, одну стену которого образовывали римляне, а вторую — готы.

Битва достигла пика. Обе армии втянулись в ближний бой по всему трехкилометровому фронту. Воздух наполняли крики ярости и боли, звон мечей, ржание лошадей. Тех, кто падал, тут же затаптывали, поскольку оставшимся на ногах было не до спасения раненых. Полмиллиона мужчин по одну сторону Каталаунских полей пытались убить полмиллиона им подобных, находившихся с другой стороны, и каждую минуту последний вздох срывался с губ сотен воинов. Никогда еще солнце не было свидетелем гибели такого количества людей, как в тот трагический день.

— Жив ли Аттила? — спросил Николан.

Он и Ивар с ужасом смотрели на разверзшийся на равнине ад.

— Я вижу его флаг, — последовал ответ. — Черный с золотом.

— Я не уверен, что он получал мои донесения, — Николан прикрыл глаза рукой, чтобы получше разглядеть поле. Потом повернулся к Ивару. — Нет смысла посылать новых курьеров и рисковать их жизнями. Но я поехал вниз.

Несмотря на протесты Ивара, он заставил лошадь одним прыжком преодолеть земляной вал и начал прокладывать путь сквозь ряды гуннов. Каждый ярд давался ему с немалым трудом. Солдаты, мимо которых он протискивался, пытались ударить любого, кто оказывался в пределах досягаемости меча. Он потерял шапку. Взбрыкнувшая лошадь ударила его копытом по ноге. Кривой меч разрезал рукав, оставив на руке длинную и глубокую царапину. Требования Николана направить его к Аттиле оставались без ответа: никто не знал, что творится в десятке ярдов. Землю устилали тела, трава стала скользкой от крови. Чем дальше он залезал в толчею, чем медленней становилось его продвижение вперед. Наконец, поняв тщетность своих усилий, Николан повернул назад.

То ли в своем стремлении добраться до Аттилы он приблизился к римлянам, то ли те, пытаясь разрезать армию гуннов надвое, продвинулись вперед, но внезапно перед Николаном возник высокий римлянин о сверкающими из-под шлема глазами. Могучая рука взметнулась в воздух, меч с силой опустился на маленький щит, который Николан держал в левой руке. Удар болью отдался в плече, рука едва не онемела. Еще дважды обрушивался меч на щит Николана, и тому не оставалось ничего другого, как отступать. Четвертый удар соскользнул с поверхности чуть повернувшегося щита. Тут Николан сообразил, как ему надобно защищаться: держать щит под углом, уменьшая таким образом силу удара.

Римлянин все напирал, дабы поскорее прикончить противника, не заботясь об обороне. И Николан не упустил представившегося шанса. Быстрым ударом он вонзил острие меча в бронзовую от загара шею противника. Кровь брызнула струей. Высокий римлянин на мгновение застыл, потом покачнулся и вывалился из седла.

Когда Николан вернулся на холм, курьеры окружили его в ожидании приказов. Среди них был и Ивар.

— Ты ранен! — воскликнул он.

Рука, которой Николан коснулся щеки, окрасилась кровью. Боли он не чувствовал. Высокий бритонец ощупал лицо Николана.

— Порез над левым глазом. К счастью, неглубокий. Но кровь течет сильно. Как это случилось?

— Не знаю.

Пока Николан выяснял у курьеров, не привез ли кто нового донесения, Ивар ретировался, чтобы вернуться с куском жареного мяса на косточке, которую он и сунул в руку Николана.

— Скажешь спасибо Черному Сайлесу. Он запасся едой. Окружающая территория вычищена полностью, в округе не найти и крошки. Солдатам придется ложиться спать на голодный желудок.

Николан оторвал зубами кусок мяса, внезапно почувствовав, что зверски проголодался. Наполовину обглодав кость, он вернул ее Ивару, который быстро справился с оставшимся на ней мясом.

— Ты поставил не на ту лошадь, храбрый Тогалатий, — раздался за спиной насмешливый голос.

Николан обернулся и увидел подъехавшего Ранно Финнинальдера.

— Изнеженные римляне, похоже, выигрывают сражение.

— Сражение, в котором ты не принимал участия, — от внимания Николана не укрылся его безупречно чистый кожаный панцырь.

— Наоборот. Я только что вернулся из разведки. Был на их правом фланге. Мы опасались, что готы могут обойти нас.

— Кто отдал тебе такой приказ? — быстро спросил Николан.

— Мой командир Рорик.

— Значит, ты уехал до начала битвы. Как тебе повезло. Ты же не участвовал в атаке на холм. Ты, наверное, слышал, что чуть ли не все наши братья и друзья полегли там в первые минуты битвы?

— Мне сказали, что потери велики.

Николан развернул лошадь и подъехал к улыбающемуся Ранно.

— А вот мне сказали, что именно ты посоветовал атаковать по северному склону.

— Это ложь!

— Я склонен верить, что это правда. Что же касается другого приказа, отправившегося тебя на экскурсию по окрестностям, то Рорик мертв и не может ничего сказать по этому поводу. Но я не верю, что он отдал такой приказ.

Ранно схватился за кинжал.

— Придет час, когда ты ответишь за эти обвинения! — воскликнул он.

— У меня нет сомнения, благородный Ранно, что ты найдешь способ присвоить земли тех, кто пал сегодня на поле боя. Возможно, ты руководствовался именно этой мыслью, устраивая все так, чтобы наших соотечественников послали на верную смерть.

Неясно, чем бы закончился этот разговор на повышенных тонах, если бы не прибытие курьеров. Пока Николан выслушивал их донесения, Ранно исчез.

Николан наклонился к Ивару.

— Ты слышал, что он сказал? Он готов отрицать, что на заре виделся с Таллимунди. Можем мы доказать, что он там был?

Ивар нахмурился.

— После битвы наверняка будет проведено расследование. Этот человек постарается возложить вину на тебя?

— Скорее всего.

— У нас есть слово курьеров. Я посмотрю, не найдем ли мы других доказательств…

Ивар, проведший весь день на ногах, сел на свободную лошадь и уехал.


Тем временем ход сражения вновь изменился. Гунны разомкнули клещи, сжавшие в центре их армию. Суровые степные воины вернулись на позиции, которые они занимали перед началом сражения. Римляне более не горели желанием продолжать выяснение отношений, готы уже откатились назад.

«Ничья», — подумал Николан, поднявшись на стременах, чтобы получше разглядеть поле боя.

К нему подскакал Сомуту.

— О, Тогалатий, говорят, что убит каждый четвертый. Не бывало еще таких кровавых сражений, — он озабоченно посмотрел на Николана. — Мы потерпели поражение?

— Поход в Галлию преследовал единственную цель — исключить возможность атаки готов во время похода на Рим. Их потери столь велики, что едва ли они скоро оправятся. Так что цель достигнута. Но сможет ли Аттила вновь собрать сильную армию для покорения Италии?

— Я устал от войны, — вздохнул Сомуту.

Утомленные гуннские воины переваливали через линию земляных укреплений, требуя еды и питья. Римские легионы возвращались в свои лагеря. Поле боя оглашали крики раненых. Ветер стих и все знамена обеих противоборствующих сторон бессильно обвисли, как бы показывая, дневная резня никому не принесла победы.


На глазах Черного Сайлеса последняя крошка еды исчезла во рту одного из офицеров. Остальным он лишь помахал рукой.

— Больше ничего нет. Вам повезло больше, чем тем бедолагам. Им вообще ничего не досталось, — никто как следует не наелся, но жалоб не последовало. Слишком все устали, чтобы вступать в словесные перепалки. Военачальники и главные советники Аттилы не участвовали в трапезе. Они собрались на совещание, которое еще не закончилось. Аттила, так и не слезший с лошади, напоминал бронзовую статую.

Николан не мог есть. Он сидел на земле, зажав уши руками, чтобы не слышать крики раненых. Ивар, потуже затянувший пояс, дабы его не так мучили голодные спазмы, усевшись рядом, пытался успокоить его.

— Я слышал, что раненых не меньше пятидесяти тысяч. Всех их оставили умирать. Даже если мы вытащим нескольких с поля боя, толку от этого не будет. Лечить их все равно нечем. Только умрут они не там, где упали, а здесь.

— Я мечтал об этой войне, — ответил Николан. — Я в этом не признавался, но так оно и было. Я думал, что она даст мне шанс, которого я ждал всю жизнь. Я сделал для Аттилы достаточно много, чтобы он вернул мне мои земли. Ох, Ивар, какой же я эгоист, — он печально покачал головой. — Прислушайся к ним! Они умирают в муках, и никто не поднимется, чтобы помочь им! Я чувствую, что повинен в этом никак не меньше Аттилы.

После короткой паузы Николан заговорил вновь.

— Ивар! Как, по-твоему, не лежат ли на склоне холма мои раненые соотечественники?

— Скорее всего, так оно и есть. Их остановили лучники, а стрелы не всегда убивают, — он сочувственно посмотрел на своего друга. — Тебе туда нельзя. Аттила может вызвать тебя в любую минуту. Но я съезжу, — он тяжело поднялся. — Возможно, мы опоздали, но я постараюсь сделать все, что в моих силах.

Едва высокая фигура Ивара растворилась в темноте, собравшаяся вокруг Аттилы кучка распалась. Известие о принятом решение распространилось по армии со скоростью степного пожара. Аттила отдал приказ об отступлении. Воины восприняли его скорее с радостью, чем с огорчением. Лучше уж ночной марш, чем еще один день резни на равнине.

Николан услышал, что его зовут. Встал. Гизо, слуга Аттилы, направлялся к нему.

— Ты ему нужен.

Аттила так и не слез с лошади. Услышав шаги Николана, он не повернул головы. Долго молчал, прежде чем разлепить губы.

— Я отдал приказ об отступлении.

— Да, великий Танджо.

— Я хочу узнать твое мнение, только честное. От остальных правды не дождешься. Как будет оценена эта битва? Я потерпел поражение?

— Да у кого повернется язык сказать такое? Еще один день сражения привел бы к полному уничтожению обоих армий.

— Это так.

— И ты не можешь оставаться здесь, поскольку у нас нет ни еды, ни корма для лошадей.

— И это так.

— Так с какой стати эту битву расценят иначе, чем поединок равных, с ничейным исходом?

Аттила кивнул.

— Поединок равных с ничейным исходом. Но те, кто меня боится, кто меня ненавидит, будут верещать о моем поражении хотя бы потому, что не победил, — в голосе его появились злые нотки. — Они даже скажут, что этот мерзкий Аэций одержал победу!

В обычной ситуации Николан предпочел бы промолчать. Но сейчас он почувствовал, что Аттила жаждет слов о том, что и его армии есть что записать в свой актив.

— Готы скорбят о своем погибшем короле. Есть сведения, что они уже отступают.

— Да, я знаю.

Николан посмел высказать свое предложение.

— Торисмонд, старший его сын, сейчас будет больше занят мыслями о престоле. Желающие на него найдутся. Тишина за позициями готов означает, что он уже покинул Каталаунские поля. Если это так, завтра ты можешь схватиться с Аэцием один на один.

— Мои люди не могут воевать на пустой желудок, — Аттила продолжал всматриваться в темноту, но настроение у него явно улучшилось. Он начал излагать свое видение битвы.

— Как только я увидел, что Сангибан, этот слабосильный павлин, командует центром, я понял, что Аэций готовит мне западню. Он ожидал, что я раздавлю Сангибана и погоню его войска на готов, а он в нужный момент двинет на меня свои легионы и разрежет мою армию надвое. Что ж, я решил рискнуть. Я ударил по Сангибану, но не собирался долго преследовать его. Обратив его солдат в бегство, я намеревался развернуть свою кавалерию и вместе с правым флангом обрушиться на римлян, — Аттила покачал головой. — Но я переоценил Аэция. Для того, чтобы бить наверняка, он должен был еще какое-то время подождать с фланговым ударом, но выдержки ему не хватило. Он двинул легионы слишком рано. Тот из нас, кто сумел бы правильно выбрать время для атаки, мог стать властелином мира, — внезапно он простер руки к небу. — Сегодня могла решиться его судьба.

Трое курьеров добрались до меня с твоими донесениями. И я сказал себе: «У этого мышонка зоркий глаз. Он видит главное». Я следил на расширяющимся разрывом между моими центром и правым флангом. Еще бы четверть часа, и я сокрушил бы и легионы, и стены Рима. «Аэций будет выжидать, — сказал я себе, — чтобы ударить наверняка». Но он не стал ждать. У него душа гиены, питающейся падалью. Он не так смел, как боги, решившиеся на азартную игру. Он хотел лишь ничьей. Он ударил слишком рано. То был не смертельный удар, а легкий тычок. Будь он смелее и решительнее, я бы победил его. Но он повел себя мышкой, глодающей головку сыра.

Ни единой звезды не светилось в черноте неба. Крики обреченных на смерть по-прежнему отдавались в их ушах. Другие звуки как отрезало.

— Мы начнем отступление, как только ты сможешь подготовить маршруты движения войск, — добавил Аттила.

Сердце Николана упало. Он так устал, что едва держался на ногах. Выдержит ли он еще несколько часов интенсивной работы. Он пошевелил пальцами, гадая, не откажутся ли они ему служить.

Аттила всматривался в темноту, вслушивался в каждый долетающий до него звук.

— Римляне притихли. Горит лишь несколько костров. Что бы это значило? — он вновь повернулся к Николану. — Первыми отправь принцев. Я не хочу видеть их пьяные рожи. Затем балтийские племена, после них — тюрингийцев. Тебе придется проложить для всех разные маршруты. Мы уничтожили все живое на территории, по которой прошли. Там не найти ни одной животины, ни мешка зерна.

— Ты оставил позади лишь выжженную землю, — согласно кивнул Николан. И еды там не хватит и стае ворон.

— Не теряй времени, — добавил вождь гуннов. — Мы должны выступить задолго до рассвета. Я уйду последним. Только мои люди смогут противостоять римлянам, если те вдруг двинутся следом.

Николан принялся за работу. Седло стало ему столом, костерок из сухого овечьего навоза — лампой. Ему недоставало Ивара, который всегда делал надписи на картах.

И едва начав писать первый приказ понял, что в жизни его наступил кризис. Мог ли он служить человеку, который, в стремлении покорить мир, мог уничтожить его? Аэцию, похоже, недоставало сил, чтобы остановить Аттилу. Дорога на Рим была открыта. Но он, Николан, мог уничтожить Аттилу, если бы решился на это.

«Он доверяет мне и никогда не заглядывает в написанные мною приказы, — думал Николан. Аттила тем временем отъехал от него, чтобы отдать распоряжения о начале сборов. — Я могу послать армии по уже опустошенной территории. Смогут ли сотни тысяч голодных людей пересечь страну, в которой не осталось ни крошки съестного? Аттила выступит последним и слишком поздно узнает о случившемся. Солдаты разбредутся в поисках еды и собрать их вновь едва ли удастся. Лошади падут и обозы придется бросить. Аттила останется без армии. Мир будет спасен».

А как накажут его, если поймают? Самой мучительной смертью, какую только сможет выдумать Аттила.

Противоречивые чувства боролись в нем. Он мог сыграть роль предателя и люди плевались бы при одном упоминании его имени. На него легла бы тяжкая вина, ибо он обрекал на голодную смерть целые армии. С другой стороны, этим деянием он мог спасти цивилизацию. И навеки остался бы в истории человечества.

Николан бросил перо, встал. Он должен пойти на это, сколь бы высокую цену не пришлось потом заплатить. Такой шанс еще не представлялся никому. И он обязан не упустить его.

Николан услышал приближающиеся шаги, мужской голос спросил: «Где ты, Всегда-одетый?»

Его искал Бальдар, один из молодых помощников Аттилы.

— Здесь! — ответил Николан.

Бальдар подошел к костерку.

— Я тебе помогу. Писать я умею. Ты будешь диктовать, а я — записывать. Владыка Всей Земли опасается, что один ты вовремя не управишься.

Уж не почувствовал ли Аттила опасность? Как бы то ни было, Николан упустил свой шанс. Теперь он мог направить армии только южными дорогами.

— Садись сюда, Бальдар, — Николан указал на то место, где сидел сам. — Мы должны немедленно начать работу.


Вскоре после полуночи огромный костер заполыхал в восточной части позиций гуннов. Бальдар оторвался от пергамента.

— Что это? — спросил он. — На нас собираются напасть?

Две армии уже двинулись к Рейну, две другие получили приказы о выступлении. Ни звука не доносилось с другой стороны заваленной трупами равнины, ничто не говорило о возможном преследовании. Николан всмотрелся в яркие языки пламени.

— Думаю, это погребельный костер. Таков обычай моего народа. Тела храбрых воинов не оставляют гнить в земле или на съедение хищникам, — голос его переполняла грусть. — Большой костер. Значит, надо сжечь много тел.

Ивар подтвердил догадку Николана, присоединившись к ним несколько минут спустя. В костре горели тела погибших соотечественников Николана. Высокий бритонец сел на землю, с болью в глазах посмотрел на своего друга.

— Ужасное зрелище. Я не выдержал и ушел.

— Таков наш обычай с незапамятных времен.

— Там были женщины. Их тоже бросили в костер с телами мужчин.

— Кто отдал такой приказ? — резко спросил Николан. — Женщин сжигали сотни лет тому назад, но от этого давно отказались.

— Приказ отдал Ранно. Он командует оставшимися в живых.

— Ранно! — другого, собственно, Николан и не ожидал услышать, но надежда умирает последней. — Значит, Рорик мертв.

Ивар с неохотой кивнул.

— Боюсь, что да. Я обшарил весь склон, от подножия до вершины, но не нашел его. Разумеется, в темноте я мог и не признать Рорика. Видел-то я его раз или два. Но его искали и другие. Им повезло не больше, чем мне.

На глазах Николана навернулись слезы.

— Бедный Рорик, он знал, что ему предстоит умереть, — прошептал он. — Прошлой ночью он сказал мне, что слышал Голоса.

— Какое-то время у нас теплилась надежда, — продолжил Ивар. — Девушка, которая сопровождала его, сказала, что под панцырем он носил христианский крест. Но кто-то нашел его и отдал ей. Тут уж все поняли, что Рорик мертв.

— Должно быть, эти Мина, служанка Роймарков. Она любила Рорика, вот он и взял ее с собой. Что с ней стало?

— Она сгорела с остальными. Она хотела умереть. Вошла в огонь с вытянутыми вперед руками, словно хотела обнять Рорика.

— Наступит день, когда Ранно за это заплатит! — гневно воскликнул Николан. Затем тяжело вздохнул и вернулся к прерванному занятию. Он диктовал, а Бальдар писал, писал, писал. Костер разгорался все сильнее.

— Они выбрали старшего? — какое-то время спустя спросил Николана.

Ивар покачал головой.

— Из вождей в живых остался только Ранно. Он и взял командование на себя.

Мацио уже старик. Он долго не протянет. Когда он умрет, Ранно займет его место. Если только мы не сможем рассказать моему народу правду о сегодняшнем дне.

— Сомуту и Пассилий живы. Я говорил с ними. Они готовы подтвердить то, что сказали нам.

— Таллимунди, вот какой свидетель нам нужен. Но он и его братья уже на марше, — Николан помолчал. — Я не верю, что Рорик послал Ранно разведать, не обходят ли их готы с фланга. Ранно — трус, всеми способами стремился увильнуть от участия в битве. Но Рорик мертв, и правда сгорела с его телом.

— Шанс все-таки остается. Маленький, но шанс. Пропал слуга Рорика, Батгар. Тела его тоже не нашли. Если он остался в живых, то наверняка вспомнит, о чем говорили Рорик и Ранно перед боем.

Николан кивнул.

— Я помню этого парня. Что могло с ним случиться? Если мы его найдем, он сможет рассказать много интересного.

Прошло несколько минут, прежде чем Ивар заговорил вновь.

— Вершина холма пуста. Готы исчезли.

— Ранно тоже ушел?

— Полчаса тому назад.

«Меня утешает лишь то, что Ильдико в безопасности, — сказал себя Николан. — А с Ранно мы сумеем разобраться до ее возвращения».



КНИГА ВТОРАЯ

1

Аттила, погруженный в подготовку похода на Рим, услышал звук, заставивший его насторожиться. Он не двинулся с места. Глаза его не оторвались от лежащего на столе документа. Но тело напряглось, готовое к решительным действиям.

Кабинет в деревянном дворце, в котором он работал чуть ли не по шестнадцать часов в сутки, хорошо охранялся. Вроде бы никто не мог проникнуть туда тайком, и все-таки император чувствовал, что услышанный им звук — не шаги животного или шелест крыльев птицы.

Звук повторился, и Аттила понял, что некто приблизился к нему еще на шаг. Не оглядываясь, Аттила упал на пол. Уже в полете почувствовал холодок у шеи: лезвие ножа разминулось с ней на волосок и с силой воткнулось в деревянную стену. Ногой Аттила ударил в гонг, всегда стоящий под его столом. Металлический гул наполнил кабинет. Практически мгновенно (жизнь его оберегали со всей тщательностью) вокруг императора возникли охранники, испуганные, удивленные, рассерженные. Потерпевший неудачу убийца выбрал единственный оставшийся ему путь: упал грудью на длинный кинжал, который успел выхватить из-за пояса.

Аттила встал. Рукоять ножа еще вибрировала, с такой силой бросил его самоубийца, лежащий на полу в луже крови.

Один их охранников перевернул покойника на спину. Под тюрбаном им открылось бородатое лицо.

— Это Ала Сартак, — опознал убийцу охранник. — Ранее он никогда не промахивался.

— Как проползла сюда эта ядовитая кобра? — лицо Аттилы пошло красными пятнами гнева, яростно засверкали глаза.

Никто не ответил. Правду мог сказать только Ала Сартак, но он уже покинул этот мир.

— Я поинтересуюсь об этом у Микки Мидеского, — обманчиво ровным голосом изрек великий хан. — Привести его ко мне.

Известного купца незамедлительно разыскали и доставили во дворец. Он улыбался, хладнокровный и уверенный в себе.

— Я прибыл по твоей команде, о повелитель мира, — Микка почтительно поклонился.

Аттила пригласил его сесть. Купец опустился на лежащую на полу подушку, скрестил ноги.

— Ты слышал о некоем Ала Сартаке? — спросил Аттила.

— Однажды его нож угодил мне между лопаток, но я чудом остался жив, — ответил Микка. — Этот человек зарабатывает на жизнь убийствами.

— Он пытался убить меня. Час тому назад. Меня спасла собственная проворность, а не бдительность моей охраны.

Микке не удалось скрыть свою заинтересованность в ответе на задаваемый им вопрос.

— Я полагаю, его поймали?

— Он мертв. Ему повезло. Он успел броситься на кинжал на глазах моих заторможенных охранников, — Аттила круто повернулся к Микке. — Ему платил ты!

Купец сохранил спокойствие.

— Я ему не платил, великий хан. Я не видел его с того дня, как он покушался на мою жизнь.

Аттила нетерпеливо махнул рукой.

— Я никогда не обманывался на твой счет, о сладкоголосый рассказчик. Ты снабжал меня важной информацией, но я всегда знал, что тебе платит и Аэций. В этом нет ничего странного. Крыс, торгующих секретами, всегда можно купить. Но твое предательство, Микка Медеский, чернее полуночи. Пока ты был нужен, я закрывал на это глаза, говоря себе, что придет день, когда пользы от тебя будет пшик и я смогу расплатиться с тобой сполна, — он возвысил голос. — Больше я не нуждаюсь в твоих услугах. И ты сидишь передо мной!

— Ты уверен, великий Танджо, что ты более не нуждаешься в моих услугах?

— Столь уверен, мой красноречивый друг, что готов рассказать, как я собираюсь избавиться от тебя. Тебя ждет Смерть-по-частям.

Брови Микки чуть приподнялись.

— Казнь, которую твои люди позаимствовали на Дальнем Востоке. Я слышал, что она очень долгая и мучительная.

— Суди сам. В первый день палач отрубает первые фаланги на пальцах рук и ног. На второй день очередь доходит до вторых фаланг. На третий человек лишается кистей и ступней. На четвертый — рук по локоть и ног по колено. Надо мне продолжать? Каждый день, если человек еще живет, у него что-то да отрубается. Некоторые счастливчики умирают в страшных муках на четвертый или пятый день. Другие дотягивают до десяти и покидают этот мир, лишь когда им отсекают голову. Изощренная казнь, не так ли? Пожалуй, я буду брать плату с тех моих подданных, кто захочет посмотреть, как ты умираешь.

— Несомненно, этот спектакль принесет тебе немало денег, — Микке еще удавалось сохранять хладнокровие. — Но я еще не сказал, в чем могу оказаться тебе полезным.

— Тебе, конечно, есть резон тянуть время, поскольку вскорости ты будешь молить Бога побыстрее забрать тебя к себе. Но я не расположен тебя слушать. У меня полно важных дел. А палач займется тобой уже завтра.

Микка заерзал на подушке, выказывая тем самым охватывающий его ужас.

— Ты без особого успеха пытался узнать, где находится принцесса Гонория. Я могу сказать тебе, где ее прячут. Могу даже пообещать, что твои посланцы смогут поговорить с ней.

— О чем? Я и думать забыл о принцессе Гонории. Вопрос закрыт. Я поведу мои армии на Рим в удобное мне время. И принцесса мне не понадобится.

— Даже в качестве предлога для объявления войны?

— Даже в качестве предлога. Зачем он мне? Меч Марса, обладающий великой силой земли и неба, был дарован мне еще до того, как я стал правителем моего народа.

— Я знаю, что принцесса, если ты освободишь ее, во всеуслышание заявит о твоих правах на римский трон.

— Когда-то я думал, что она может в чем-то помочь мне, но сейчас я не вижу смысла отпускать тебя ради того, чтобы связаться с ней, — Аттила покачал головой. — Тебе придется поискать что-нибудь получше, о продавец чужих тайн. Гораздо лучше. Цена твоей жизни очень высока.

— А что ты скажешь на это? Ты не делал секрета из того, что хочешь взять в жены золотоволосую красавицу. Мне рассказывали, что к тебе привозили десятка два девушек, но ты их всех отослал обратно. И ты полагаешь, что не увидишь улыбки богов до тех пор, пока не найдешь жену, достойную того, чтобы сидеть рядом с тобой на римском престоле. Жену с головой-солнцем. Не могу утверждать, что все это правда. Но до меня доходили слухи, что ты разыскиваешь некую девушку, что переезжает из города в город на Востоке и участвует в скачках на черной лошади. Насколько мне известно, пока твои агенты не смогли подобраться к ней.

Аттила опустил глаза, чтобы скрыть от купца захлестнувшие его эмоции.

— Продолжай.

— Я могу назвать тебе имя этой девушки и сказать, откуда она родом, — заявил Микка, с облегчением заметивший, что рыбка таки проглотила приманку. — Я могу сказать, с кем она путешествует. И даже где сейчас находится.

— Она замужем?

— Нет, о великий Танджо.

Пауза затянулась.

— Где доказательства того, что ты скажешь правду? Может, ты только тянешь время.

— По собственному опыту я знаю, что данное тобой слово не нарушается. Держи меня здесь, пока твои агенты не найдут девушку, следуя полученным от меня инструкциям. Если ее доставят к тебе, я обрету свободу и получу соответствующее вознаграждение. В конце концов, я живу на то, что продаю.

Аттила нащупал под столом гонг и дважды ударил по нему. Появившемуся Гизо он приказал принести кувшин вина.

— Разговоры с тобой вызывают жажду, — вождь гуннов бросил на Микку суровый взгляд.

Когда принесли вино, Аттила жадно выпил целую чашу. Обычно он вытирал рот тыльной стороной ладони, но присутствие купца заставило его воспользоваться полотенцем.

— Пусть будет так, — решил он.


Когда кабинет опустел, вновь появился Гизо и застыл у дверей, ловя глазами взгляд своего господина.

— Что теперь? — буркнул Аттила.

— Она мертва.

Император встрепенулся. Отшвырнул документы, встал.

— Серка умерла?

— Час тому назад. Все время звала тебя. Ее слуг к тебе не пустили, поэтому они сказали ей, что ты в отъезде. Не думаю, чтобы она поверила.

— Мой сын был с ней?

Гизо покачал головой.

— Не до самого конца.

— Куда уехал Эллак?

— На охоту, — Гизо вскинул руки, ладонями вверх. — Это и не удивительно, о король. Обретаться у смертного ложа — маленькое удовольствие для молодого парня.

— Она другого и не заслуживала, — глаза Аттилы сверкнули. Он надолго задумался. — Доживи она до ста лет, я бы не подошел к ней. Неужели она надеялась, что я прощу ее за ту роль, что сыграла она в смерти Сванхильды? А все ее охочие до власти и денег братья. Один из них пустил стрелу, что убила девушку. Мне следовало повесить их обоих. Но я даровал им жизнь ради Серки. Ей это сказали?

— Да, великий Танджо.

— Так чего она хотела еще?

— Она была очень честолюбивой, — после паузы ответил Гизо. — Хотела сидеть рядом с тобой на троне. Много раз просила тебя об этом.

— Всякий раз, когда я приходил к ней. Она не могла говорить ни о чемдругом! Просто требовала этого от меня.

— Она старалась не для себя, о король. Она хотела сесть на трон ради того, чтобы в Эллаке признали твоего наследника.

Вновь Аттила задумался.

— Пожалуй, пора изолировать Эллака от лживых и жадных братьев его матери. Они еще выведут его на тропу измены. Будут нашептывать ему на ухо: «Ты же все равно станешь императором, так чего ждать»? Знаю я этих предателей. Если в нем есть хоть капля их крови, он к ним прислушается. Гизо, немедленно пришли ко мне Онегезия. Я отправлю их обоих на северную границу. — «Пусть сражаются в лесной стране, пока их не убьют, подумал Аттила. Живыми они будут дурно влиять на моего сына». — Эллак должен все время проводить со мной. Пора учиться премудростям управления империей, иначе не стать ему сильным правителем, когда придет его время. Проследи, чтобы мальчика прислали ко мне. И не надо ему ходить на похороны матери. Более он не должен видеться с ее братьями.

— Да, Танджо, — поклонился Гизо. — Твои приказы будут исполнены. Эллак — хороший мальчик.

— Он мой сын. Но пока я уверен лишь в том, что он вырастет высоким. У него прямые ноги, — помолчав, он добавил. — Приведи Всегда-одетого.

2

В то утро Николан выехал за городские стены. Ему предстояло принять самое важное решение в его жизни. Ехал он отпустив поводья, предоставив лошади самой выбирать путь, и многие часы кружили они по степи. Вернулся он смертельно усталым, словно после еще одной битвы. Решение он принял, и сказал себе, что не отступит от него, несмотря на последствия.

После возвращения армии Аттилы город изменился. Мужчины уже не раздувались от гордости, видя в себе покорителей мира. Черноглазые женщины не стояли в дверях и не плевали в инородцев. Даже дети, играя, кричали не так громко. Сомнений быть не могло: сражение у Шалона отрезвило гуннов.

Николан думал об этом, въезжая в ворота. Улицы города бурлили. «Что-то не так», — решил Николан. Ему пришлось слезть с лошади, чтобы продолжить путь ко дворцу.

Незнакомый бородач положил руку ему на плечо.

— Еще дюйм, и императора бы не стало.

Николан вытаращился на бородача.

— Что ты такое говоришь?

— Ты еще не слышал? О покушении на Аттилу?

— Опять? На него покушались много раз.

— На этот раз Аттиле грозила смертельная опасность. Предатель, похоже, нашелся среди охранников. Убийца проник в кабинет императора. Если б не проворство великого хана, он был бы уже на том свете.

— Убийцу поймали?

Бородач покачал головой.

— Он покончил с собой. Жаль. На его казнь стоило бы посмотреть.

«То-то я обратил внимание на стоящие за воротами фургоны Микки Медеского, — подумал Николан. — Нет ли тут какой связи».

Гизо торопливо пробирался сквозь толпу. Увидев Николана, устремился к нему.

— Тогалатий! — воскликнул он. — Я давно тебя ищу. Великий Светоч требует тебя к себе. Где тебя носило?

Николан махнул рукой в сторону ворот.

— Ездил в степь.

— Он этого не поймет.

— В каком он сейчас настроении?

— А как ты думаешь? — Гизо заметил, что вокруг все замолчали, жадно ловя каждое его слово. — Вновь принялся за работу. Никому не удастся сбить его с пути истинного. Он выкован из железа.

— А что с Миккой Медеским? — спросили из толпы.

Гизо окинул стоящих рядом суровым взглядом.

— Я не могу отвечать на вопросы.

— А нам есть, что спросить. Что сделали с братьями Серки?

Гизо гордо вскинул подбородок.

— Вы знаете, что обсуждать внутридворцовые дела запрещено.

Но любопытствующих это не остановило.

— Говорят, Серка умерла, — выкрикнул кто-то.

— Пойдем, Тогалатий, — и Гизо увлек Николана за собой, дабы прекратить поток вопросов.

У дворца Николан отдал поводья слуге. Они пересекли обеденный зал и начали спускаться по ступенькам. Гизо наклонился к Николану и шепнул ему на ухо: "Все охранники арестованы, их заменили другими. А прежних он, скорее всего, повесит. Ала Сартак не смог бы проникнуть во дворец, не подкупив одного из них.

— Ала Сартак! — воскликнул Николан. Он вспомнил, что уже слышал эти имя и фамилию. Их обладатель ловко обращался с ножом. Вроде бы его видели в компании Микки Медеского.

Гизо подтвердил его предположения.

— Да, ходили такие разговоры. И Микку вызвали сразу после покушения. Его арестовали, но, по-моему, он не умрет. Этот хитрец всегда выкрутится.


Аттила уже не работал, когда в кабинет ввели Николана. Что-то пробурчав, он порылся среди бумаг, выбрал одну и протянул ее вошедшему.

— Я выполнил обещание.

То было свидетельство о передаче Николану земель, принадлежащих его отцу! Он взял бумагу дрожащими руками, и поначалу слова расплывались и прыгали у него перед глазами. Он получил то, к чему стремился, достиг поставленной цели, деспотичный хозяин наградил его за безусловное послушание.

— Великий Танджо, я потрясен твоей щедростью. Я не нахожу слов, чтобы выразить свою благодарность.

— Ты это заслужил.

Как странно, подумал Николан, что случилось это сразу после того, как я принял решение. Он прочитал документ во второй раз, затем положил на стол.

— Великий хан. Повторяю, ты очень щедр. Но я… я не могу принять твой дар.

Глаза Аттилы чуть не вылезли из орбит. Он не верил своим ушам.

— Ты сошел с ума?

— Нет, великий Танджо. Дело в другом. Я понимаю, что земля даровано мне в ожидании того, что я буду по-прежнему полезен тебе.

— Ты всегда будешь мне полезен, — кивнул Аттила. — Тебе известны мои планы, и ты знаешь, какая роль отведена в них тебе.

— Но я более не считаю возможным служить тебе.

Человек, Который Хотел Покорить Мир, сверлил взглядом своего помощника, решившегося на столь дерзкие слова.

— Разве тебе не известно, что с моей службы живыми не уходят?

— Великий король, теперь от меня не будет никакой пользы. Ты, конечно, сочтешь меня слабаком, но я понял, что ненавижу войну и более не желаю принимать в ней участие.

— Даже если я лишу тебя всех привилегий и пошлю в бой простым пехотинцем?

— Даже в этом случае я не стану сражаться. Я не подниму щит и позволю перерезать себе горло в первом же столкновении с противником.

Аттила гневно отодвинул от себя ворох документов.

— Ты ударился в религию. Поверил в бессильных богов.

— В одного Бога, о король. Бог один.

— Богов много и все они одинаковы.

— Позволь объяснить, что… произошло со мной.

— Только покороче. Меня тошнит от таких разговоров.

Сквозь узкую прорезь окна Николан видел кусочек голубого неба, согретого полуденным солнцем. Возможно, подумал он, он видит эту синеву в последний раз.

— Я все еще слышу жалобные крики раненых, которых мы оставили умирать под Шалоном. Хотя прошел не один месяц, я не могу спать по ночам. Когда я заговариваю об этом, я слышу одно и то же: «Они все равно бы сдохли». И лишь христиане выказывают сострадание.

— Христиане! — Аттила побагровел от гнева. — Мне следовало догадаться. Эти женоподобные трусы, поклоняющиеся богу, который не предлагает им ничего, кроме арфы и песни! Разве ты не знаешь, идиот, что у недругов римлян появился шанс взять над ними верх лишь после того, как Рим стал христианским?

— Христиане не трусы! Разве ты не слышал, как мужественно умирали они на аренах Рима? Они гибли под пытками Нерона, но не отрекались от веры.

Аттила, несомненно, злился, и в то же время его завораживала столь разительная перемена в человеке, которого ранее он полагал лишенным подобных эмоций.

— Они будут столь же храбры в защите Рима от удара моих армий? — спросил он.

В наступившей тишине Аттила впился взглядом в лицо Николана. И, не получив ответа, продолжил.

— Я не хочу, чтобы мои армии сворачивали не на те дороги и утыкались друг в друга. Замены тебе у меня нет, так что я не хочу тебя терять. Куда ты пойдешь? В Рим? Аэций, этот жестокий демон, прикажет распять тебя на кресте. Я видел это в его взгляде.

— Есть только одно место, куда я могу пойти, — воскликнул Николан. — В город, где я смогу прикоснуться к истинному учению Иисуса. В Иерусалим.

Аттила не желал смириться с поражением.

— Ты хочешь идти в такую даль, чтобы узнать, что говорил мертвый крестьянин? Идиот, у тебя просто помутилось в голове. Но глаза у тебя ясные. Они светятся холодным расчетом. Неужели ты говорил все это серьезно?

Аттила поднялся и заковылял на кривых ногах по кабинету. Николан заметил, что его качает. Лицо его побледнело. На лбу выступили бисеринки пота. Едва ли утреннее происшествие могло послужить причиной ухудшения его самочувствия. Эти симптомы болезни он видел у Аттилы и раньше, пусть и не столь выраженными.

— Я выступлю на Рим через пять месяцев. Ступай в этот жаркий город, где христиане вырубают жилища в скалах и, утоли свое любопытство. Потом возвращайся. Через два месяца!

Николан покачал головой.

— Нет. Войной я сыт по горло. С ее предательством, жестокостью, кровопролитием.

Распирающий Аттилу гнев вырвался из-под контроля.

— Ты думаешь, что сможешь покинуть меня и избежать наказания. Нет в мире уголка, где ты сумел бы спрятаться от меня. Я достану тебя даже за Геркулесовыми столбами.

— Я полностью осознаю, что меня ждет. Но разве я смогу жить в мире с собой, если передумаю?

Направление мыслей Аттилы переменилось. Он остановился, уставился на свои заляпанные грязью сапоги. Вернулся к столу, тяжело опустился на стул. Вновь всмотрелся в лицо Николана.

— Есть одно задание, которое надо выполнить, не откладывая. Задание опасное, и поручить его я могу только смелому и рассудительному человеку. Выполняя его, ты не вступишь в конфликт со своей нежной совестью. Поедешь?

— Что от меня потребуется?

— Я направлю тебя на римскую территорию. Мне нет нужды напоминать тебе, что ты умрешь страшной смертью, если попадешь в руки Аэция, — Аттила помолчал, не дожидаясь ответа Николана, а с тем, чтобы четче сформулировать задачу. — Если ты выполнишь это нелегкое задание, потом я разрешу тебе искать своего женоподобного бога. Но, скорее всего, ты вернешься исцеленным, что будет лучше для нас обоих. Теперь о деле. Я хочу послать тебя к принцессе Гонории. Я бы хотел, чтобы ты организовал побег принцессы и увез ее с собой. Если тебе это удастся, ты получишь достойную награду. Я назначу тебя губернатором Иерусалима, чтобы ты мог улучшить жизнь христиан, которых ты так любишь, внезапно император расхохотался, откинув назад голову. — Пожалуй, я отдам тебе и принцессу. В жены. Мне она не нужна. У меня на этот счет другие планы. Если исходить из того, что я слышал, прекрасная дочь императорского Рима может предпочесть тебя такому варвару, как я.

Николан хотел что-то сказать, но Аттила знаком остановил его.

— Немедленного ответа я не требую. Хорошенько все обдумай. Поговорим завтра. Утром. Если ты согласишься, то в полдень отправишься на юг.


Аттила коротко глянул на прибывшего рано утром Николана и удовлетворенно кивнул.

— Ты едешь.

— Да, великий Танджо. Еду.

— Это хорошо. Я рад, что ты внял голосу разума. Хотя бы, частично. Процесс, можно сказать, пошел.

Аттила взял нож с коротким лезвием и начал вычерчивать маршрут на карте Северной Италии, что висела на стене.

— К востоку отсюда, — он указал на горный перевал над Аквилией, стоящий на пути к Ломбардии, — есть цепочка островов, образовавшихся в нижнем течении рек, впадающих в Адриатическое море. Что ты знаешь об этих островах?

— Нечего о них знать, — ответил Николан.

— Ха! — победно воскликнул император. — Ты, небось, думаешь, великие реки севера, По, Брента, Адидже, просто впадают в море. Как бы не так. Воды этих рек быстрые, и они много чего тащат с собой: почву, камни, стволы деревьев. Из этих наносов в устье образовались довольно-таки большие острова. Ты, наверное, уверен, что они необитаемые?

— Мне всегда так казалось.

— Эти острова заросли сосновым лесом. И в тени деревьев живет много людей. Рыбаки, которые продают рыбу жителям городов, что расположены неподалеку. Солевары. Преступники, сбежавшие от наказания. Есть там и политические изгнанники, которые неплохо живут в построенных для них домах. Если Аэций прошерстит эти острова, он найдет там богатый улов.

Теперь об этом острове, — Аттила показал на остров в центре архипелага. — Он один из самых древних и, соответственно, наиболее обустроен. Деревья на нем выше, чем на других. Именно здесь, глубоко в лесу, стоит каменный дворец. Построен он так, что с воды увидеть его невозможно. Никто не знает о нем, кроме рыбаков и тех преступников, кто попытался искать там пристанище, но не решился остаться на острове. А во дворце, с многочисленной челядью, живет принцесса Гонория. Раз в неделю на баркасе им привозят еду. Прибывшим не разрешается ступить на берег. Она ни с кем не общается, кроме нескольких личных служанок. Ее злобная мамаша решила, что так она будет жить до конца своих дней. Старуха умерла, но император оставил все по-прежнему.

Николан всмотрелся в карту.

— Туда ты меня и направляешь?

— Да. К отъезду все готово. Ты возьмешь с собой один из фургонов Микки, набитый товаром. С тобой поедут трое из его каравана, один из них жонглер и фокусник. Тебя будут сопровождать и несколько надежных воинов. Думаю, будет мудро, если ты выдашь себя за политического изгнанника, ищущего убежища. У охраны не должно возникнуть и тени подозрения, иначе тебя не пустят на берег.

— А если они-таки прогонят меня?

— Это невозможно. Жизнь там скучная, и они не упустят случая чего-нибудь прикупить и посмотреть представление. Микка несколько раз посылал туда фургон, и их всегда принимали с распростертыми объятьями. Если же охрана проявит упрямство, тебе придется найти способ проникнуть на остров под покровом ночи и переговорить с пленницей. Будешь действовать по обстановке.

Николан глубоко задумался.

— По-моему, задача куда сложнее, чем ты ее себе представляешь.

Аттила беззаботно махнул рукой.

— Нет такого препятствия, которое может остановить человека с богатым воображением.

— Как мы попадем на остров?

— В Алимиуме у Микки есть баркас, которым вы можете воспользоваться.

— Что я должен передать принцессе?

— На этом листе написано все то, что ты должен ей сказать. Прочти его и запомни написанное. Лист надо уничтожить.

А теперь мы переходим к самому трудному. Если принцесса согласится на мои условия, ты должен сразу же увезти ее с острова. Поход на Рим может начаться раньше, чем я предполагал.

Николан вскинул голову. Маленькие глазки императора горели жарким огнем. Он несколько раз энергично кивнул.

— Мои шпионы подтвердили слухи, доходившие до меня и раньше, — прошептал он. — Ни один из союзников Аэция, что сражались у Шалона, не будут помогать ему. Теперь мы сразимся один на один. Он этого боится и, как мне говорили, не может спать по ночам, этот человек, когда-то бывший твоим хозяином. Страх поселился в его душе, — Аттила возвысил голос. — Эта схватка будет для него последней.

Аттила сел. Молчал несколько минут, и Николан с удивлением отметил, сколь много энергии отнял у императора этот эмоциональный всплеск. Рука его заметно дрожала, когда он перебирал на столе документы.

— Если римская принцесса согласится уйти с тобой, привезешь ее сюда. Тебе понадобятся люди, корабли, деньги. Обратишься к Скальпию.

Ранее Николан не слышал этого имени, поэтому он воззарился на императора.

— В Аквилии ты пойдешь на рынок. Увидишь там много нищих. Скальпий — один из них, но ты его отличишь. Он трус, лжец, лицемер, но влияние его в Ломбардии велико. Я это знаю. Потому что Скальпий — мой человек.

Обратись к нему и он снабдит тебя всем необходимым.


История обращения Николана в христианство оставлена за рамками этого повествования. Примем за истину, что все эти годы, что он прожил среди двурушничества, предательства, жестокости, зернышко веры спало в его душе, чтобы пробудиться и бурно пойти в рост после пережитого на Каталаунских полях. В этом духовном пробуждении не было ничего удивительного. Послание Христа распространялось по всей земле. Миссионеры несли Его учение даже в те земли, что лежали за пределами цивилизованного мира.

Можно также, заглянув вперед, сказать, что Аттила так и не захватил Иудею, то есть не смог бы назначать Николана губернатором Иерусалима. Вполне возможно, что и Николан, отпусти его Аттила, не смог бы пройти по пыльным и жарким дорогам, ведущим в Святой город, с посохом в руке. Лишившись таким образом общения с отцами церкви. Но ему приходилось встречаться с людьми, искренне верящими в Христа и делящимися с ним жемчужинами Его учения. Однажды один бедняк, писец из Аквилии, сказал Николану: «В те дни многое говорилось и делалось, в чем таким людям, как я, не разобраться. Есть такой великий человек, зовут его Несторий, который проповедует собственное видение того, во что мы должны верить. В Египте есть другой ученый человек, утверждающий, что Несторий злобен и лжив. Я закрываю уши, когда слышу подобную болтовню. Я знаю, чему учил Христос. И ничему другому нет места в моем сердце».

Христиан, исходя из собственного опыта, Николан делил на две группы. К первой он относил воинствующих, громко объявляющих о своей вере и жаждущих обратить в нее весь мир. Ко второй — молчаливых, которые находили достаточным верить в то, что говорил Иисус, и жить по установленным им законам. Николан относил себя к последним, потому что сознавал, сколь многому ему нужно учиться. Ему требовалось время, чтобы осознать себя в новом качестве. И он понимал, что получить это время он мог лишь не входя в противоречия с желаниями великого хана. Вот почему он согласился поехать к принцессе Гонории вместо того, чтобы расхлебывать последствия своего отказа.


Николан и Ивар жили в маленьком сарайчике, что стоял во дворе, рядом с деревянным дворцом Аттилы. Первоначально там держали несколько лошадей императора, но долетающие до обеденного зала запахи и мухи заставили перевести четвероногих обитателей сарайчика в более удаленное от дворца помещение. Потом в сарайчике держали кур, какое-то время он пустовал, и в конце концов его отдали двум друзьям. Несмотря на решительные усилия, им так и не удалось полностью отделаться от запахов предыдущих обитателей сарайчика. Стены украшали военные трофеи: боевое знамя, разноцветные вымпелы, разнообразное оружие, римский щит, несколько шлемов.

После разговора с Аттилой, Николан торопливо пересек двор и распахнул дверь сарайчика. Времени на подготовку к отъезду у него было в обрез. Ивар сидел в углу.

— Я уезжаю! — объявил Николан, прежде чем заметил сидящего на полу незнакомца.

— Я приехал из твоей страны, — незнакомец поднялся. — Я принадлежу Мацио Роймарку и зовут меня Хурста.

Из-под треугольной коричневой шапки на Николана смотрели черные, с длинными ресницами глаза. Гость был очень молод.

— Что привело тебя сюда? — спросил Николан.

— Меня послал мой господин. Ему нездоровится. Он не встает с кровати с той поры, как узнал о смерти своего сына. Лежит и размышляет.

— Он все еще председательствует на еженедельных встречах вождей в Ферма?

Хурста покачал головой.

— Нет. У него нет на это сил.

— Кто занял его место?

— Ранно Финнинальдер.

— Его избрал Совет Ферма?

Вновь гость покачал головой.

— Совет не созывался. Ранно взял на себя обязанности председателя, сказав, что другой кандидатуры просто нет, — Хурста помолчал. — После битвы у нас осталось мало вождей.

— Наш народ благоволит к Ранно? — спросил Николан.

Хурста кивнул.

— Говорят, что он очень мудр для своих лет. Теперь, когда Рорик мертв, — глаза Хурсты подозрительно заблестели, — он наверняка займет место моего господина после его смерти.

— Что ты хотел мне сообщить?

Хурста понизил голос.

— К моему господину прибыл гонец. От вдовы Тергесте. Она сейчас далеко на Востоке.

— С каким он прибыл известием? — жадно спросил Николан.

— Возможно, что-то сообщил о короле — нашем великом Хартагере. А может, о какой-то опасности, грозящей госпоже Ильдико. Мой господин ничего не сказал мне, а гонец молчал, как скала. Мне велено передать, что мой господин хочет поделиться с вами сведениями, полученными от гонца.

— Через два часа я уезжаю по приказу императора, — Николан повернулся к Ивару. — Дело очень важное и столь секретное, что Аттила запретил тебе ехать со мной. Он подумал, что твои габариты не останутся незамеченными и, возможно, навлекут на нас беду.

— Тебе обязательно ехать? — спросил Ивар.

— Две жизни поставлены на карту. Одна — Микки, который оказался большим мерзавцем, чем мы все думали. Он умрет жестокой и мучительной смертью, если моя миссия закончится неудачей. О второй жизни я волнуюсь меньше, потому что речь идет обо мне.

— Мне кажется, я нашел способ разрешить наши затруднения, — Ивар встал. — Я могу поехать с Хурстой и поговорить с Мацио. Надеюсь, он доверится мне и скажет все, что предназначалось для твоих ушей. Я присоединюсь к тебе сразу после завершения твоей миссии.

Николан обдумал предложение Ивара.

— Выполнение задания императора не займет много времени. Мы можем встретиться на горном перевале над Аквилией.

Ивар нахмурился.

— Допустим, ты не сможешь приехать туда? Что мне делать?

— Жди. Жди до последней возможности.

— А если ты так и не появишься?

— Тогда сделай то, что хотел от нас Мацио. В одиночку.

— Но захочет ли он положиться на меня? Я чужеземец.

— Это правда. Но он знает, что ты честен и силен. Думаю, он поймет, что ты его не подведешь.

— Даже если речь будет идти о безопасности его дочери?

— Скорее всего Мацио заботит благополучие Ильдико. Именно поэтому я не могу пожертвовать своей жизнью, отказавшись выполнять приказ Аттилы. Я должен обязательно добраться до нее. Знаешь, Ивар, Мацио, скорее всего, согласится отправить с тобой Хурсту. Если тебе придется отбыть до моего приезда, оставь его на перевале с необходимыми инструкциями. В пятнадцати милях от Аквилии, по пути к перевалу, есть харчевня. Пусть он дожидается меня там. Ее легко отличить по кресту над дверью.

— Ты не можешь отложить отъезд?

— Каждая секунда промедления уменьшает мои шансы встретиться с тобой на перевале.

3

Из троих людей Микки старшим был угрюмый неаполитанец Приский. Жонглер был вторым по старшинству, но наибольшее внимание Николана привлек третий из них, высокий молодой араб, который все время молчал, старательно выполняя все приказания. Лицо с классическими чертами казалось высеченным из мрамора, а в бездонных глазах стояла тоска.

— Кто этот Хуссейн? — спросил Николан, отведя неаполитанца в сторону. — Потомок одного из монархов пустыни?

— Именно так, господин мой, — ответил Приский. — Его захватили в плен совсем юным. О себе он никому не сказал ни слова. Но другие рабы из тех краев относились к нему с почтением. Они что-то знают, но тоже молчат.

Десятью днями позже скрипящий несмазанными колесами фургон миновал горный перевал, и они увидели высокие стены, охраняющие покой и благополучие Аквилии. Приский, сидящий рядом с Николаном, облегченно вздохнул.

— Когда я вижу эти стены, я знаю, что живым вернулся на римскую землю. Гунны много говорят о том, с какой легкостью они захватят этот город. Хо-хо! Теперь я могу посмеяться над ними. Этот город не возьмет никто. Даже могущественный Аттила, — и добавил, показывая, что улучшение его настроения вызвано еще одной причиной. — Здесь лучшие в мире вина.

В город они въехали через северные ворота. На Николана произвели впечатление не только толщина стен, но и чистота улиц и богатство горожан. Нищих у ворот не было и даже водонос, в плаще и синей фригийской шапке, шагал по улице с чувством собственного достоинства, довольный жизнью.

— Они, похоже, не знают, что стоят на пороге войны, — заметил Николан.

— Они знают, — возразил Приский, — но рассчитывают на свои стены.

Они проследовали на ярмарочную площадь, где, помимо толпы, впервые увидели нищету. Середину площади занимали галдящие торговцы и покупатели, а вдоль стен расположились нищие, протягивающие руки и просящие подаяния. Николан оглядел последних, но поначалу не нашел того, что описал ему Аттила. Потом его внимание привлек нищий, сидящий в углу. Такое смирение читалось в его позе, что взгляд поневоле возвращался к нему.

И тут, неожиданно для Николана, над его ухом послышался голос Хуссейна: «Когда придет твой господин, все канавы переполнятся кровью этих людей».

— Боюсь, так оно и будет, — кивнул Николан и повернулся к арабу. — Мне говорили, что ты родом с Востока.

— Из далекой страны. Меня схватили совсем маленьким, но я вроде бы помню большой город, построенный на горе посреди пустыни. Башни там были повыше этих, — Хуссейн обвел рукой городские стены, — но некоторые высекли прямо из скал.

— Петра, — Николан слышал об этом странном городе.

— Я в этом не уверен. Но я помню, как блестел камень башен и стен под ярким солнцем. Когда-нибудь я вновь увижу этот город, о Знаток карт, — и добавил после короткой паузы. — Говорят, тебя тоже мальчишкой продали в рабство.

— Это правда. Моего отца убили, а наши земли конфисковали. Мою мать и меня продали в рабство. Меня купил Аэций и я жил в его дворце. В Риме.

— Я это все знаю. И надеюсь, что ты проникнишься ко мне сочувствием. О Тогалатий, я — сын короля. Меня схватили и продали Микке. Я был молод, наверное, моложе тебя. С тех пор я никак не могу послать отцу весточку о себе. Он старик, и, боюсь, жить ему осталось недолго. Скоро мне уже никто не поможет, — он поднял глаза, встретившись взглядом с Николаном. — О Тогалатий, посодействуй рабу, каким когда-то был и ты. Помоги мне разбить эти цепи!

Николан ответил не сразу.

— Возможно, я смогу тебе помочь. Ты знаешь, что жизнь твоего хозяина сейчас висит на волоске?

Хуссейн коротко кивнул.

— Мы слышали об этом. Потому-то я и решился обратиться к тебе.

— Чем все закончится, сейчас сказать трудно. Аттила уверен, что именно Микка заплатил наемному убийце, который покушался на его жизнь. Скорее всего, он казнит твоего хозяина. Тогда вся его собственность перейдет к Аттиле. Я могу устроить так, чтобы тебя отдали мне. Но беда в том, что я тоже впал в немилость. И, возможно, меня ожидает та же судьба, что и Микку.

Молодой раб показал, что он продумывал возможность побега.

— Корабли из некоторых портов Востока заходят в Равенну. До нее отсюда недалеко.

— Четыре дня походным шагом, — Николан привык считать армейскими терминами. — Дольше, если идти только по ночам.

— Помоги мне, Тогалатий, — жарко зашептал Хуссейн. — Ты разбил свои оковы. Помоги мне сбросить эти цепи, которые держат меня в услужении хозяину. Я сын короля! Если ты мне поможешь, обещаю, что обязательно вознагражу тебя. Драгоценные камни, золотые перстни, все, чем богата моя страна, ляжет у твоих ног. Более того, я буду благодарен тебе по гроб жизни.

Разговаривая, они пересекли площадь, и теперь остановились перед нищим, что сидел в углу. Он поднял глаза. Лицо его поразило Николана. Такое печальное, с молящими о помощи глазами. Они словно говорили: «Я одинок, судьба нещадно била меня. Поддержи меня, а не то я пропал». Он сидел на земле, скрестив ноги, и на одной из них гноилась ужасная язва. Тело прикрывала грязная, во многих местах порванная туника.

Убежденный, что именно этот нищий ему и нужен, Николан вложил монетку в его протянутую руку и, наклонившись, шепнул в ухо: «Крылья двенадцатого».

— Пусть боги благословят тебя, благородный незнакомец, — заверещал нищий. Потом добавил, едва слышным шепотом. — Через десять минут я уйду. Следуй за мной. На расстоянии.

Следуя за согбенной фигурой, ковыляющей по беднейшему кварталу города, Николан заметил, как Скальпий нырнул в дверь маленького, неприметного домика, прилепившегося к городской стене. Не торопясь подойдя к двери, Николан осторожно постучал. Дверь распахнулась и он, переступив порог, очутился в полной темноте.

— Стой на месте, — шепотом предупредил Скальпий. — Я сейчас вернусь.

И действительно, быстро вернулся с лампой, в которой едва тлел фитилек. Но и этого света хватило, чтобы Николан увидел, что комната безупречно чистая и абсолютно лишена мебели, а с нищим произошла разительная перемена. Лохмотья уступили место белой тунике, с лица и рук исчезли грязь, из глаз — безысходное страдание.

— Садись, — предложил Скальпий.

Николан опустился на пол, скрестив ноги перед собой, как и его хозяин. При этом обе ноги Скальпия показались из-под туники, но ни на одной Николан не обнаружил гноящейся язвы.

— Чудесное исцеление, — Николан указал на абсолютно здоровую кожу голени нищего.

Последний хохотнул.

— Непременный атрибут моего наряда. Рисую ее каждое утро. Я умею обращаться с кисточкой. Хотел стать художником, пока не выяснил, что у меня дар вызывать к себе сочувствие. С той поры я не работал и часа, — последовала пауза. — Что привело тебя ко мне?

Николан вытянул вперед руку. На ладони лежал маленький оловянный ромб. Скальпий коротко глянул на него.

— Убери. Быстро говори, что тебе велено передать, и уходи. Пока ты сидишь в моем доме, я чувствую, как трется веревка палача о мою шею.

Николан объяснил, зачем прибыл в Аквилию. Скальпий слушал внимательно, изредка кивая лысой головой.

— Ты должен действовать быстро. Это город дураков. Когда они услышали, что Аттила вскорости нанесет удар, они начали смеяться и показывать на стены. Но сердце у них уйдет в пятки, как только они увидят его армии, которые пройдут через перевал и рассыпятся по равнине, словно стаи саранчи. Те, у кого хватит денег, сбегут в Далматию. У кого денег мало, укроются на островах. Народу там будет невпроворот. Потому-то я и тороплю тебя. Принцессу можно будет только пожалеть, если она останется во дворце, когда ее остров захлестнут эти голодные крысы.

— Ты думаешь, Аттила сурово обойдется с городом?

— Он уничтожит Аквилию, — буднично ответил Скальпий.

— Тебе повезло, ты ничего не потеряешь.

Нищий презрительно фыркнул.

— Клянусь молниями Юпитера, молодой человек, ты, видать, понятия не имеешь, сколь прибыльна эта профессия. Я знаю, что произойдет в скором будущем, а потому за последние четыре месяца продал все, что принадлежало мне. Дома, торговые лавки, фермы, корабли, верблюдов. И в скором времени намерен укрыться в Далматии.

— Ты возьмешь с собой семью?

— Семьи у меня нет. Ни жены, ни детей. Семьи обходятся дорого. С того мгновения, как моя рука сжала первую заработанную монетку, я не расстался ни с одной. Что мое, то мое. Я ничего не тратил на себя. Что нужно, менял, а то и воровал.

— Но рано или поздно ты умрешь.

— Меня похоронят рядом с моим золотом. Все уже обговорено. Железный ящик поставят так, чтобы моя рука касалась его. Жаль только, что в могиле я не смогу открывать ящик и перебирать монеты.

Впервые Николану встретился столь жадный человек, но его заботили не проблемы загробной жизни Скальпия, а поручение Аттилы. Поэтому он начал спрашивать об островах.

— Ты говоришь, что городские бедняки ринутся на острова. Как же они смогут там жить?

— Помрут с голоду, — безапелляционно ответил Скальпий. — Так что бежать им незачем. Велика разница, погибнуть от меча гуннов или умереть он голода на вонючем острове. Но сначала они разграбят все, что смогут там найти. Поэтому женщину из Рима надо вывезти раньше.

— Мне понадобится баркас больших размеров по сравнению с тем, что дал нам Микка.

Нищий кивнул.

— Нет проблем. Получишь целый корабль. Есть тут один, который курсирует между портами Палестины и Адриатики. На север не заходит дальше Равенны. Он будет поджидать тебя меж островов, пока принцесса не поднимется на борт, — Скальпий нахмурился. — Через перевал в страну гуннов ей уже не попасть. Скоро дороги почернеют от воинов Аттилы. Есть другой вариант. Принцессу переправят в далматийский порт и поселят у купца, торгующего вином и маслом. Он богат, но выполняет мои приказы. Женщину передадим Аттиле позже. В Риме, в его собственной столице, в любом городе, где он обоснуется.

— Сначала я должен повидать ее и получить согласие следовать плану императора.

— Получишь, — хмыкнул Скальпий. — Ей нечего терять, этой шлюхе.


В тот же день Николан и его спутники выехали на Виа Эмилия, великую римскую дорогу, на юге пересекающуюся с Виа Фламиния. Впереди лежала ломбардская равнина, с фантастически плодородной почвой, которую иногда называли житницей Рима. Аттила намеревался первым делом захватить Ломбардию, установить контроль над охраняющими ее городами, широкими реками и тучными полями. А уж следующим шагом был поход на Рим.

Николан, однако, увидел много неожиданного для себя. Твердая как камень земля, поля не зеленые, а бурые, стада, с трудом добывающие себе пропитание на выбитых копытами пастбищах. Он вспомнил некоторые из донесений разведчиков, которых Аттила держал во всех провинциях Римской империи. Там упоминалось, что прошлая осень выдалась засушливой, а потому урожай следующего года ожидался не из лучших. Но теперь-то он видел, что урожая не будет вовсе. Мать-природа выказывала немилость к всегда плодородной равнине.

«Будет голодный год, — говорил себе Николан. — Эти чахлые поля и жалкая скотина не прокормят полмиллиона солдат, которых Аттила поведет на Рим. Неужели его дезинформировали?»

С продвижением на юг ситуация менялась к худшему. Солнце припекало все сильнее. Склоны холмов и луга пожелтели. Обычно бурные, многоводные реки, скатывающиеся с гор к морю, превратились в узенькие ручейки.

«Что-то тут не так, — думал Николан. — Или от Аттилы скрыли правду, или он думает, что сможет победить голод точь-в-точь как армию Аэция».

Крестьяне выглядели такими же печальными, как и их едва передвигающие ноги лошади, коровы, овцы. Они неотрывно смотрели на север, словно в любую минуту ожидали появления на горизонте конницы гуннов. Если Николан заводил с ними разговор, то всегда слышал одно и тоже.

— Почему он не приходит? — воспрашали они. — Это великий полководец, храбрый Аэций, один раз уже разбивший гуннов! Неужели он собирается оставить нас без защиты? Разве он не знает, какая нам грозит опасность?

Два дня Николан ехал, погруженный в глубокое раздумье, стараясь решить, что же ему делать. Если б он повернул назад и рассказал Аттиле о жесточайшей засухе, поразившей Ломбардию, ему, возможно, удалось бы убедить императора на какое-то время задержать наступление. Но задержка, это он знал, штука опасная. Аттила, скорее всего, не смог бы держать армию под ружьем еще год. А распусти он солдат, второй раз он мог бы не собрать столь могучее войско для похода на юг. То есть цивилизация была бы спасена. С другой стороны, если не сказать императору об истинном положении вещей, он двинет армию вперед. Но далеко голодные солдаты не уйдут, наступление захлебнется, и христианский мир будет спасен. Но дорогой ценой. Города Ломбардии будут взяты штурмом и превращены в руины, а десятки тысяч людей, ныне радующихся жизни, падут под мечами варваров.

Каждая остающаяся позади миля все более убеждали Николана в том, что разведчики Аттилы не представили ему истинного положения дел в Ломбардии. Но Николан не мог убедить себя, что его долг — немедленно повернуть назад.

4

Баркас, который Микка держал в Алимиуме, предназначался для больших грузов. Перед тем, как подняться на борт, Николан переоделся, следуя советам Аттилы. Из-под плаща из серой ткани, какой носили бедняки, иной раз выглядывала роскошная тога, немного запачканная, кое-где с порванным золотым шитьем. То есть его не могли принять ни за кого другого, кроме как за человека, занимавшего достаточно высокое положение, а теперь ищущего убежища под соснами островов.

Влажный бриз дул с юга, а Николан, как зачарованный, не мог оторвать взгляда от носа баркаса, рассекающего зеленую воду: на корабле он плыл впервые. И огорчился, когда подошедший Приский оторвал его от захватывающего зрелища, дабы указать на каменную пристань на одном из островов, куда они, собственно, и плыли. Остров этот выделялся размерами среди остальных, но ни Николан, ни его спутник и подумать не могли, что много столетий спустя на этих островах раскинется огромный город с великолепными дворцами из камня и кирпича, с каналами вместо улиц и многочисленными арочными мостами. Город этот, называемый ныне Венецией, ведет свою историю от тех дней, когда острова захлестнул поток горожан и крестьян, бегущих от армии гуннов, которые потом не пожелали возвращаться на пепелища родных городов и деревень.

Николан не заметил на острове ни одной живой души, и очень удивился, что пристань наводнили вооруженные люди, едва баркас приблизился к ней. Один из них, с мечом у пояса и властными манерами человека, привыкшего командовать, замахал руками.

— Причаливать запрещено. Это приказ. Плывите дальше.

Не обращая внимания на крики, Приский прижал баркас к пристани.

— Ты не узнаешь меня, Криплиан? — воскликнул он. — Я уже побывал здесь дважды и нас ни разу не прогоняли. Мы привезли вам хорошие товары, а наш жонглер еще и фокусник. Он вас повеселит, — Приский наклонился к Николану и прошептал. — Микка платит этому человеку. Он нам поможет. Положи на плечо тюк с товарами, что я приготовил для тебя. К принцессе ты можешь попасть лишь в облике торговца.

Островной цербер не выказывал дружелюбия. Он хмурился и зло поглядывал на Николана.

— А это кто? — спросил он. — Что он тут делает?

— Я ищу тишины и покоя, — ответил Николан. — И могу заплатить за то, что мне нужно.

— Заплатить могут многие, — хохотнул Криплиан. — Ты запустил руку в общественные фонды или надул какого-нибудь беднягу? Можешь не говорить, мне лучше ничего не знать. Если другим я разрешу провести час на берегу, то ты останешься на баркасе, бегущий от возмездия красавчик-патриций.

Николан, тем не менее, ступил на пристань. Отвел Криплиана в сторону.

— Хотя ноги могут повернуть на запад, глаза мудрого всегда смотрят на восток, — прошептал он.

Охранник чуть помягчел.

— Значит, это ты. Я займусь тобой позже.

Когда тюки распаковали, товары выложили для осмотра жителями острова, как мужского, так и женского пола, а жонглер начал готовиться к представлению, опробуя ножи, Криплиан подошел к стоящему чуть в стороне Николану.

— Тебя ждут, как было условлено. Но сначала деньги.

Тяжелый кошель упал на его протянутую ладонь. Раздался мелодичный звук.

— Как договаривались?

— Я его не открывал. Сколько мне дали, столько ты и получил.

— А вот у меня уверенности в этом нет. Потом пересчитаю. Если недостанет хоть одной монеты, я позабочусь о том, чтобы ты не покинул этот остров живым, — кошель исчез в кармане просторной, давно не стираной туники. — А теперь слушай. Оставайся под теми деревьями, пока я не дам ей знать о твоем прибытии. Могут быть задержки. Хотя все ее служанки уже прибежали на пристань.

— Я не уверен, что одной встречи с принцессой…

— Тихо, дурак, — прошипел Криплиан. — Никогда не упоминай этого слова. Мы охраняем калеку. Посторонним запрещено видеться с ней. Держи рот на замке.

— Разумеется. Я просто не представлял себе, сколь ты должен быть осмотрительным. Просто хотел сказать, что одной встречи не хватит для выполнения моей миссии.

— Если понадобится, я смогу укрыть тебя на острове на ночь. Спрячу тебя в чулане сарая для лодок. Но ты должен в точности выполнять мои указания.

Несколько минут спустя Криплиан вернулся и кивком подозвал Николана. Тот последовал за охранником по узкой тропе, уходящей в лес. Они подошли ко дворцу, зданию из белого камня с забранными решетками окнами и обитыми медью дверьми. Узкий темный коридор привел их во внутренний дворик.

— Благородная госпожа, вот этот мужчина. Посланец, о котором я говорил.

Хрупкая женщина сидела на низкой скамье. Она подняла голову и Николан сразу узнал эти огромные глаза в обрамлении длинных черных ресниц.

Принцесса практически не изменилась с того дня, как он преклонил перед ней колени, протягивая один из даров честолюбивого Аэция. Пожалуй, подумал Николан, она похудела, отчего ее глаза стали еще больше. На ней было синее платье, которое, судя по всему, она надела далеко не в первый раз.

— Разложи товары на полу, — прошептала принцесса. — Если кто-то войдет, прикинься торговцем. И не удивляйся, что тебя выгонят взашей.

Николан повиновался, все время чувствуя на себе изучающий взгляд принцессы.

— Это сюрприз, — улыбнулась она, когда Криплиан оставил их одних. — Ты совсем не такой, как я ожидала. Мне-то казалось, что ко мне пришлют восточного воина в красной шапке и с кривым мечом, — ее глаза широко раскрылись. — Я видела тебя раньше. Но где? И когда? — она на мгновение задумалась. — Вспомнила! Ты был одним из рабов, что принесли мне дары Аэция во время моего последнего приезда в Рим. Давным-давно! — она улыбнулась и кивнула. — Я не могу ошибиться. Тогда я очень хорошо тебя разглядела.

— Ты не ошиблась, госпожа. Я преподнес вам флакон нарда на зеленой бархатной подушечке.

— Нард мне никогда не нравился, но тот, кто его принес, произвел на меня впечатление. Твое положение изменилось к лучшему. Я много слышала о тебе. Удивительные вещи. Но, разумеется, никак не связывала способного помощника Аттилы с рабом, которого видела в тот день.

— После побега из Рима я сумел завоевать расположение Аттилы. Он высоко меня ценит, поэтому и поручил мне эту деликатную миссию.

Темные глаза принцессы, которые ее родственники часто называли бесстыдными, не отрывались от его лица. Рука ее играла веером.

— Разве ты не рискуешь жизнью, ступив на римскую территорию? А если тебя поймают? Аэций не из тех, что может простить.

— Я это знаю.

— Что ж, не будем делиться с кем-то еще нашим секретом. Я все отчетливее вспоминаю тот день в Риме. Ты показался мне таким юным, когда преклонил колени передо мной. Я надеялась, что ты поднимешь голову. Некоторым хватало на это смелости, но ты продолжал смотреть в пол. Потому-то я и решилась на вольность. Шепнула тебе несколько слов.

— Да, ваше величество. Я буду их помнить до последнего вздоха.

Принцесса рассмеялась.

— Какая же я была ветреница! — лицо ее стало серьезным. —Меня всегда интересовали мои рабы. Их привозили с разных концов света, и в их глазах часто читалась тайна. В тот раз я не увидела твоих глаз, но ту же тайну я смогла заметить в линии твоих бровей, в движении твоих изящных рук. И теперь я понимаю, что не ошиблась.

Ты, возможно, принес мне еще один подарок. Тот самый, которого я жажду больше всего: мою свободу.

— Да, госпожа. Император Аттила собирает свои армии, чтобы повести их на Рим, чтобы возвратить тебе то, что незаслуженно отняли у тебя. Но он хочет знать, одобришь ли ты его действия. Вы должны заключить союз, ибо у вас общие интересы.

Николан вынул из кошелька на поясе маленькую коробочку и извлек из нее золотое колечко, которое Гиацинтий в свое время передал Аттиле.

— Когда ты послала императору это кольцо со своим доверенным слугой, ты была готова выйти за него замуж?

Щеки принцессы полыхнули румянцем.

— Могу я говорить с тобой откровенно? Гарантируешь ли ты, что сказанное мною останется между нами?

Николан поклонился.

— Да, госпожа.

— Моя мать держит меня в заточении. Я не могу покинуть этот остров. Она хочет, чтобы я оставалась здесь до конца моих дней. За мной постоянно следили. В отчаянии я написала Аттиле. Я была готова на все, лишь бы вырваться на волю. От меня все скрывают. Одна из моих служанок от кого-то услышала, что моя мать умерла. Скажи мне, это так?

Николан пришел к выводу, что в данном случае можно и покривить душой. Он покачал головой.

— Но он слишком долго не давал мне ответа, — продолжила Гонория. — Могу я задать тебе несколько вопросов?

— При условии, что мои ответы не выйдут за пределы этого дворика.

— Естественно. — Принцесса закрыла веер, вновь открыла его, начала разглядывать рисунок. — Расскажи мне об императоре. Как он выглядит, какие у него манеры, привычки, какие порядки при его дворе. Я слышала о нем много историй, но не знаю, чему можно верить, а чему — нет.

— Внешне он типичный гунн. Нужно ли что-то дополнять?

Она покачала головой.

— Но можно ли полюбить его?

— Я нахожу, что им можно даже восхищаться, госпожа.

— Он жесток?

— Жестокость не доставляет ему удовольствия, хотя многие деспоты просто упивались ею. Мне говорили, что он никогда не присутствует при казнях. Но он без колебания отдает приказ об уничтожении населения целых городов, а то и провинций, если сие деяние позволяет продвинуться к поставленной цели. Уничтожение тысяч людей не мешает ему спокойно спать по ночам.

— Если я выйду за него замуж, какая жизнь меня ждет?

— Ты разделишь с ним трон. Если он возьмет Рим, ты взойдешь вместе с ним на престол. Он никогда не будет обсуждать с тобой государственные дела. Иногда он советуется с помощниками, но речь всегда идет о каких-то мелочах. Решения он принимает сам.

— Какое я буду занимать положение… в качестве жены?

— Госпожа, я буду с тобой откровенен. Как жена, ты будешь одной из многих. У него сорок жен. Выйдя за него, ты получишь статус первой жены, но это не значит, что он забудет про остальных.

— Сорок жен! — в ужасе воскликнула принцесса.

— Раньше их было сто. Аттила к ним благоволит. Иногда, конечно, кого-то и наказывают, но я не помню, чтобы он казнил хоть одну. Однако, они приходят и уходят. Некоторые умирают. Другие исчезают.

— Они слушают музыку? Смотрят представления? Читают? Наслаждаются радостями жизни?

— С радостями у них туго. Музыка есть. Странная, варварская. Лично я слушать ее не могу. Мой народ очень музыкальный, так что для меня это не музыка, а пытка.

— Они пользуются духами?

— Духи не в чести. Считаются признаком слабости и разложения. Я думаю, жены тайком покупают их у торговцев, вроде Микки. Так что у женщин гуннов один запах — естественный.

— Какие у них бани?

— Я могу сказать лишь следующее, — Николан улыбнулся. — Насколько мне известно, в столице лишь одна мраморная ванна. И принадлежит она Аттиле.

— Все гораздо хуже, чем я предполагала! — похоже, ответы Николана действительно неприятно поразили Гонорию. — А как он управляется со своим гаремом?

— Каждое утро он приходит в обнесенный стеной внутренний город, в котором они живут. Выбирает жену на день. Ее посылают во дворец, где она и остается. За вечерней трапезой она сидит рядом с ним.

— А потом он с ней спит?

Николан кивнул.

— Обычно, да. Иной раз жена впадает у него в немилость. Тогда он отсылает ее обратно и заменяет другой.

— Другая жена на каждую ночь! — принцесса не верила своим ушам. — Ты не думаешь, что он изменит своим привычкам, женившись на мне?

— Госпожа, он ничего не изменит.

Принцесса гордо выпрямилась. Красные пятна румянца вспыхнули на ее щеках.

— Но, если я, римская принцесса, стану его женой, неужели нельзя все изменить? Разве я не смогу стать законодательницей новой моды? Раскрыть глаза Аттиле на преимущества нашего образа жизни? Показать, чем хороши дворцы и общественные бани? Умелые повара, изысканные вина, восточные духи?

— Все это возможно лишь в одном случае: если Аттила возьмет Рим и обоснуется там. Тогда и ему, и его людям, придется приспосабливаться к новым условиям. Тебя, во всяком случае, станут называть императрицей мира. Возможно, Аттила прислушается к твоим советам в домашних делах. Но едва ли кто скажет, придутся ли гуннам впору одежды цивилизации. Лично мне кажется, что не пройдет и десятка лет, как они превратят дворцы в свинарники, начнут использовать храмы под свои языческие обряды, а арены станут у них конюшнями. Если ты пойдешь к нему в жены, тебе придется принять все, как есть. Жить ты будешь как и другие жены. Так что особых радостей у тебя не будет.

По телу принцессы пробежала дрожь, она погрузилась в раздумья.


— А теперь позволь передать тебе послание императора, — прервал затянувшееся молчание Николан. — Он просит сказать, что почтет за честь жениться на тебе, но с политической точки зрения это решение, возможно, не наилучшее. Я уполномочен заверить тебя, что император гарантирует тебе полную поддержку. Для этого он прежде всего хочет освободить тебя и переправить туда, где Рим будет тебе не указ. Ты получишь земельные владения, достойные твоего статуса и средства для содержания двора. В мужья тебе подберут короля или правителя независимого государства. Из Германии, возможно, из Дакии или Сарматии. А может, восточного принца. Объявив войну Риму, Аттила громогласно заявит о твоих правах на престол, и твои интересы будут учитываться в ходе мирных переговоров, коли возникнет необходимость их проведения. Тебе придется примириться с тем, что он — твой защитник, и прервать всякое общение с твоим братом, императором Рима, и прочими родственниками.

Принцесса, жадно ловившая каждое слово, энергично кивнула.

— Я вижу, его план тщательно продуман. Но мой брат, император, откажется благословить мой брак, если жених будет подобран не им. Мы должны иметь это в виду.

— Он не пытался искать тебе жениха. Таков будет ответ Аттилы.

— Где я буду жить?

— Как можно дальше от границ Римской империи. Ни к чему предоставлять им возможность вновь захватить тебя.

— Мой брат заявит, что я мертва, если тебе удастся вызволить меня отсюда.

— Это одна из главных причин, побудивших Аттилу к активным действиям. Когда он объявит тебя правительницей Рима, они могут сколь угодно долго твердить, что ты мертва. Все равно им никто не поверит. И очень желательно, чтобы ты немедленно вышла замуж и родила детей, которые смогут стать твоими наследниками.

Гонория вновь задумалась.

— Если Аттила не покорит Рим, в каком я окажусь положении? Он вышвырнет меня за ненадобностью? Оставит он мне земли и двор или отнимет все и отправит меня в изгнание?

— Кто может сказать, как поступит человек, обладающий абсолютной властью в тех или иных обстоятельствах? В государственных делах он очень осмотрителен. Старается использовать любую возможность упрочить свою позицию. Но я знаю, что дав слово, он его держит. Для него это закон. В любом случае, что ты потеряешь, доверившись ему? В самом худшем случае, поменяешь одну тюрьму на другую.

— Это правда. Будь моя мать жива, я бы не ждала перемен к лучшему. Да и император весь в нее, — тут принцесса вернулась к вопросу, интересовавшему ее более всего. — Мое мнение будет учитываться? Или мне придется выйти замуж за человека, которого выберет Аттила?

— Я спрашивал его об этом, и он ответил, что посоветуется с тобой и согласится с любым твоим предложением, при условии, что жених будет главой подвластного ему государства. Нет нужды объяснять, что он не хочет видеть тебя в лагере другой стороны.

— Допустим, — принцесса посмотрела Николану в глаза, — я предпочту следовать диктату чувств, а не государственных интересов? Позволят мне выйти замуж за человека, которого я полюблю?

— Император не станет возражать, если ты выйдешь замуж по любви. При условии… — Николан сухо улыбнулся, — что ты влюбишься в подходящего короля.

— Значит, я не могу выйти замуж за человека с более низким статусом? К примеру, за такого, как ты?

— Вот это, моя госпожа, абсолютно невозможно.

— Он просит от меня слишком многого, — принцесса, как истинная римлянка, решила поторговаться. — Я должна покинуть мою семью, мой народ, чтобы присоединиться к нему. Где гарантии того, что его обещанная щедрость не обернется пустыми словами? Буду ли я жить в подобающей мне роскоши?

Николан оглядел дворик. Каменные стены, ни клумб, ни фонтана. Простая скамья, на которой сидела принцесса, и стул, где устроился он.

— Заточенному в четырех стенах не должно торговаться, — напомнил он.

Настроение принцессы вновь изменилось. Чувствовалась, что в душе она согласилась на все условия и теперь хотела побольше узнать о том, что ее ждало.

— Если жизнь гуннов так сурова, как ты ее выдерживаешь? — спросила она.

— Я слишком много работаю, чтобы замечать, как живу.

— Говорят, их женщины очень красивы. Ты так не считаешь?

— Они черноволосые и толстые. Я держусь от них подальше.

— Какой добродетельный молодой человек! Все римляне, которых посылают в далекие провинции, находят возможность скрасить свой суровый быт. Даже те, у кого есть жены и семьи. Мудро ли ты поступаешь, лишая себя женского общества? Ладно, — она посчитала тему исчерпанной. — Что теперь?

— Ты должна принять решение. Какой ответ я должен передать Аттиле? Эту ночь я могу провести на острове, чтобы ты могла все взвесить. Криплиан говорит, что может спрятать меня здесь.

Принцесса огляделась. Каменные стены, убогая мебель, тропа, ведущая к воде.

— Ужасная тишина! — воскликнула она. — И так всегда. Никто не приходит ко мне, кроме моих служанок. Мне не с кем поговорить. Иногда вдали я слышу голоса. Но они грубые и недружелюбные. Я сойду с ума, — Гонория вскочила. — Я согласна! Гадко продаваться врагу, но что я могу поделать? Да, я согласна. Я готова все подписать.

Николан вытащил бумаги и протянул их принцессе.

— Ты поступила правильно, сразу приняв решение. Дорог каждый час. В любой момент острова могут наводнить беженцы. И начнется борьба за выживание.

Принцесса беспомощно захлопала глазами.

— Как же я их подпишу? Служанок нет, — тут она улыбнулась. — Кажется, я где-то видела ручку. Пойду посмотрю.

Он ушла и несколько минут спустя вернулась с победной улыбкой на губах.

— Они прячут от меня ручки с тех пор, как я написала то письмо. Но я не ошиблась. Нашла ручку там, где и видела ее. Вот документы. Я их все подписала.

Николан принял их с низким поклоном.

— Госпожа моя, ты приняла мудрое решение. Надеюсь, у тебя не будет повода сожалеть об этом.

— Когда мы уезжаем?

— Нам понадобится большой корабль. И люди. Я уплыву, но скоро вернусь. Думаю, я смогу забрать тебя еще до рассвета.

Прекрасные глаза принцессы сверкнули.

— Так скоро! Как мне повезло, что Аттила послал ко мне такого решительного человека как ты, — она взяла его руку в свои. — Скажи мне, это не сон? Я действительно обрету свободу? Но, мой храбрец, ты останешься здесь. Я более не вынесу одиночества.

Николан нахмурился.

— Было бы лучше, если б я сам проследил за последними приготовлениями. Приский может о многом догадаться. Но… — он помолчал, не сводя глаз с принцессы. — Мне понятно твое нежелание оставаться одной. Тогда мне надо согласовать наши действия с Криплианом.

Принцесса кивнула.

— Так согласуй. Только не уходи. С моей стороны это отчаянный шаг и мне необходима твоя поддержка. Я боюсь, что страх возьмет верх, если меня будут окружать лишь эти жестокие, безразличные ко мне люди.

— Хорошо, моя госпожа. Приский получит от меня необходимые указания. Конечно, лучше бы мне готовить твой отъезд самому. Но твоя бодрость духа важнее.

Принцесса как-то сразу помолодела. Ее щеки затеплились румянцем.

— С того дня, как меня привезли сюда, я впервые счастлива.

Какой-то звук донесся от ворот. Принцесса что-то увидела. Глаза ее раскрылись, рука взлетела ко рту.

Николан оглянулся. На тропе стоял человек и смотрел на них. Как только он понял, что его заметили, он быстро скрылся за соснами.

— Кто это? — спросила Гонория.

— Он приехал со мной. Раб Микки Медеского. Его зовут Хуссейн.

— Можно ли ему доверять?

— Несомненно. Он никому ничего не скажет.

— Он так пристально смотрел на меня. Я повернулась к нему лишь потому, что почувствовала его взгляд. Он знает, кто я?

— Не уверен. Хотя, кто-то мог ему и сказать. Хуссейн высокого происхождения. Его отец — король. Правитель государства в пустыне. Его захватили мальчиком и о своем детстве он помнит немногое.

— Я это сразу поняла. Его взгляд так и пронзил меня. Каким гордым он выглядел! Я думаю, что никогда не видела такого красавца. Он прекраснее тебя.

5

Криплиан отвел Николана в крошечную комнатушку с единственным окошком в форме полумесяца под самым потолком.

— Сиди тихо, — предупредил Криплиан. — Эти болтливые идиоты скоро вернутся.

Они сели на кушетку, начали обсуждать подготовку побега принцессы.

— С нашей стороны проблем не будет, — заверил Криплиан. — Все знают, что беженцы могут появиться в любой момент. Поэтому большинство охранников ночью будут на пристани. На другой стороне острова есть бухточка. Я пошлю человека с Прискием, чтобы он указал путь кораблю. Если он прибудет до рассвета, никто его и не заметит, — у него дернулся правый глаз. Николан шестым чувством понял, что речь сейчас пойдет о деньгах. — Я делаю больше, чем обещал. За это придется доплатить.

— Мне известно, о чем с тобой уговаривались. Ты получишь деньги перед тем, как мы уедем.

— Оговоренной суммы недостаточно.

— Мне говорили, что торговаться ты умеешь. Но сделку ты заключил, и сам сказал мне, что особых проблем не будет. Я не вижу причины доплачивать тебе.

Криплиан оскалил зубы.

— Причина есть. Приский уедет с твоими людьми. Что помешает мне позвать охранников и приказать им перерезать тебе горло?

Николан не выказал ни малейшего беспокойства.

— Что помешает тебе? Твоя жадность, дорогой Криплиан. Позвав охранников, ты лишишь себя обещанного вознаграждения. У меня денег больше нет. Их привезет Приский, — он коротко хохотнул. — Только тот, у кого в голове овечий жир вместо мозгов, может довериться тебе.

— Но и ты не можешь вернуться без принцессы.

В комнатенке надолго воцарилась тишина. Наконец, Николан поднялся.

— Вот что я могу тебе обещать. Когда принцесса поднимется на борт и мы отчалим от берега, я брошу тебе кошель с дополнительным вознаграждением.

Криплиан прищурился.

— Сколько?

— Это решу я. Хорошенько подумав.

Криплиан направился к двери.

— На еду особо не рассчитывай. Тут слишком много любопытных глаз.


Снаружи послышались шаги, возбужденные голоса, свидетельствующие о том, что баркас с торговцами отплыл и слуги вернулись во дворец. Криплиан вошел в комнатку и запер за собой дверь.

— Она хочет поговорить с тобой. Разговор будет долгим. Устроить это нелегко. Во дворце двадцать пять человек челяди, и все они шпионят за принцессой. Докладываются домоправительнице. Все, кроме двоих. Ее личных служанок. Тины и Заски. Верная парочка. Она требует, чтобы они уехали с ней.

— С чего такая тщательная слежка на столь пустынном островке?

— Того требует двор. Домоправительница дважды за ночь посещает спальню принцессы. Чтобы убедиться, что та в кровати, и одна. Она всегда приходит в полночь, а второй раз — в разное время, — Криплиан усмехнулся. — Во дворце три бани, но все они далеко от спальни принцессы. Принцессе приходится идти туда длинным коридором. Двери запираются в одиннадцать, и полчаса спустя вся челядь уже спит. Тогда принцесса идет в баню и возвращается к полуночи. Если этого времени не хватит…

— Мы еще успеем наговориться на корабле, — прервал его Николан. — Или у нее другое мнение?

— Да. На корабле уединиться не удастся. Вокруг будет слишком много ушей и глаз. Она собирается поделиться с тобой каким-то секретом.

— Послушай, неосторожный шаг, громкое слово, неожиданное появление кого-то из челяди может стоить нам жизни. В том числе и принцессе.

— Я ей это говорил. Но она стоит на своем, — Криплиан извлек из-за пазухи пергамент. — Вот план здания. Это комната, в которой мы сейчас находимся. Обычно она заперта и используется лишь в тех случаях, когда во дворце гости. Ключ есть только у меня. Вот здесь, через несколько дверей по коридору, баня. Она притворится, что пошла в баню, а сама проскользнет к тебе.

У домоправительницы, — продолжил он, убирая пергамент, — рядом с кроватью стоит модель дворца. Маленькие глиняные фигурки показывают ей, где спят слуги и стоят охранники. Если она что-то заподозрит, ей достаточно дернуть за шнур, что висит у нее над кроватью, и по всему дому зазвякают колокольчики. Так что нам потребуется предельная осторожность.


В половине двенадцатого в замке вновь повернулся ключ. В комнату бесшумно впорхнула принцесса, сопровождаемая толстушкой с круглым добрым лицом. Гонория была в том же платье, что и днем.

— Моя маленькая Заска понимает только свой родной язык, так что мы можем говорить свободно.

Николан остался стоять, а принцесса присела на кушетку. Служанка отошла в дальний угол и повернулась к ним спиной.

Последовала короткая пауза.

— Я собираюсь вверить свою судьбу в твои руки, — прошептала Гонория. Вновь пауза, более продолжительная. — Если ты верил всему тому, что слышал обо мне, я кажусь тебе безалаберной и глупой. Возможно, так оно и есть. Но у меня еще есть друзья в коридорах власти и я поддерживаю с ними связи, несмотря на все усилия домоправительницы и ее шпионов. Меня держат в курсе государственных дел. Когда угроза со стороны гуннов исчезнет…

— Это зависит от исхода войны, — вставил Николан.

— Тучи надо мной рассеются. Я в этом уверена. А потом произойдет событие, которое кардинально изменит ситуацию в Риме.

Николан дивился произошедшей в ней перемене. Фривольная девчушка исчезла. С ним разговаривала интеллигентная, хорошо информированная женщина.

— Мой брат, император, безумец и трус. Народ Рима с радостью избавится от него.

— А что будет с Аэцием? — спросил Николан.

— Его мне жаль. Бедняга Аэций при любом раскладе останется в проигрыше.

— Если ты так уверена, что Аттила потерпит поражение, зачем ты идешь к нему?

— Чтобы спасти свою жизнь, — без запинки ответила принцесса. — Если император поймет, какая ему грозит опасность, он первым делом избавится от меня. Он хочет, чтобы престол достался одному из его детей. Я должна вырваться из-под его власти. И, разумеется, у меня нет намерения выходить замуж за человека, которого выберет мне Аттила. Он не сможет выполнить данные мне обещания.

Николан не мог не улыбнуться.

— Но, моя госпожа, я — посланец Аттилы. Ты говоришь мне, что не желаешь выполнять подписанную тобой договоренность?

Гонория наклонилась вперед, всмотрелась в глаза Николана.

— Неужели ты не понимаешь, что договоренность эта будет выполняться лишь при условии, что Аттила покорит Рим? Будет ли победа на его стороне? Шансы его тают с каждым днем. Если он отступит во второй раз, другой армии ему уже не собрать. Неужели ты не видишь, что предлагаемое мною полностью соответствует его планам? Я помогаю ему подорвать веру народа Рима в своих нынешних правителей.

«У нее хороший советник, — подумал Николан. — Интересно бы узнать, кто он».

— В нашей договоренности я не согласна выполнить лишь один пункт. Мужа себе я выберу сама, не советуясь с ним. Тебе кажется странным, что я говорю с тобой об этом? Я не боюсь, что ты все повторишь Аттиле. В душе ты боишься и ненавидишь его.

— В душе я боюсь и ненавижу Рим.

— И не без причины. Но послушай меня с открытым сердцем, — Гонория взяла Николана за руку. — Моя репутация запятнана. Ко мне повернутся лицом лишь в том случае, если рядом со мной встанет сильный и честный мужчина. Одно время я думала об Аэции. Теперь я нашла лучшего кандидата. Тебя!

На лице Николана отразилось изумление.

— Я же никто. Варвар. Мелкая сошка в свите Аттилы. Более того, я молод и ничем не проявил себя.

— Нет, проявил, — возразила принцесса. — Тебе не известно, какое впечатление произвел на Рим бросок армий Аттилы в Галлию. Офицеры Аэция открыто говорили, что так все организовать мог только гений. Они узнали, чьих это рук дело. О тебе много говорили. У римских правителей ты в чести.

Принцесса с нежностью смотрела на него.

— И я тоже очень ценю тебя, мой друг. Пусть все сказанное здесь, останется нашей тайной. Если мы проявим осторожность и мудрость, я стану императрицей, а тебя сделаю диктатором Рима. Ты сможешь заменить Аэция.

Предположив, что столь радужная перспектива лишила Николана дара речи, Гонория широко улыбнулась.

— Как ты скромен. Римом правили многие чужестранцы. Никто из них, даже великий Стиллико, не обладали такими способностями, как ты. О честности я и не говорю.

Дверь отворилась, в комнату всунулась вторая служанка.

— Моя госпожа, клепсидра остановилась, — речь шла о водяных часах, что имелись к каждом дворце. Я не знаю, сколько сейчас времени. Думаю, прошел уже час.

Гонория встала. Шагнула вплотную к Николану. Встретилась с ним взглядом.

— Ты запомнил, что я сказала? В тот день, когда опустился передо мной на колени?

— Да, — кивнул Николан. — Ты сказала: «Какая жалость, что ты раб. И не мой раб».

Принцесса просияла, беззвучно хлопнула в ладоши.

— Ты запомнил. Каждое слово. Меня это радует. Я счастлива. Так вот, мой Николан, ты больше не раб. Теперь ты господин. И, возможно, станешь господином всего мира. Но ты уже хозяин своего сердца.

Вновь от изумления Николан не нашелся с ответом.

— Да, ты женишься на мне. Таков мой план. Не смотри на меня так, словно я предлагаю невозможное. Действительно, во мне течет императорская кровь, а потому я с самого рождения вознесена выше людей. Но разве моя мать не вышла замуж за гота Адольфия? И разве Пулькерия в Константинополе не делит трон с Марцианом, который был простым солдатом? Такое возможно вновь, а иначе и быть не должно.

— Я сражен наповал, моя госпожа, — пробормотал Николан.

Гонория искоса глянула на обеих служанок, чтобы убедиться, что обе стоят к ним спиной. Затем обхватила руками шею Николана и прижалась щекой к его щеке.

— Я надеялась, что нам удастся прильнуть друг к другу. Я влюбилась в тебя в тот самый миг, когда увидела в первый раз. Ни раньше, ни позже такого со мной не случалось. Ах, как горячо я буду тебя любить! Но, ты понимаешь, мы не можем допустить даже намека на скандал. Обо мне больше не должны сплетничать. Ставки, мой прекрасный и храбрый варвар, слишком высоки.

Ее руки еще сильнее сжали его шею, потом упали.

— Я должна идти. Если эта мерзкая старуха не найдет меня в постели, она начнет совать нос во все щели и задавать вопросы. Через несколько часов, — ее глаза сверкнули, что звезды, видневшиеся сквозь серповидное окошко, — я буду свободна. И с тобой. Я думаю, моя жизнь только начинается.


Николан проснулся от громкого звона, наполнявшего дворец. Поначалу он подумал, что домоправительница узнала о готовящемся побеге. И испугался, что попал в западню. Крепкую дверь не высадил бы даже Голиаф, а через окно могла пролезть разве что кошка.

Он вскочил с кушетки, сунул ноги в сандалии, затянул пояс с мечом на талии. Прислушался. До него донеслись возбужденные голоса и торопливые шаги. По чернильной темноте в комнате и за окном он понял, что до рассвета еще далеко.

«Остается уповать лишь на то, — подумал он, — что корабль скоро придет и мои люди одолеют охранников».

Когда Николана привели в комнату, он заметил, где стоит кувшин с водой. Взял его, сполостнул лицо. Остатки сна сняло как рукой.

Кто-то быстро шел по коридору, остановился у его двери. Повернулся ключ, в дверном проеме возник Криплиан.

— Дворец горит. Принцессу уже вывели. Все тушат пожар.

Коридор заполнял дым. Николан ничего не видел уже в нескольких метрах от себя.

— Как начался пожар?

— Домоправительница зашла в спальню принцессы в неурочное время и увидела, что служанка пакует вещи. Она поспешила к себе, чтобы дернуть за шнур, и сбила канделябр. Загорелась портьера, и пошло-поехало.

— Где принцесса?

Они вышли через дверь черного хода и Николан с облегчением заметил, что на востоке небо просветлело.

— Она со своими служанками. Остальные борются с огнем.

— Отведи их в бухту. Надеяться мы можем лишь на то, что нас заберет корабль. Есть там лодки?

— Две маленькие.

— Я буду прикрывать ваш отход. У одной лодки проруби дно, во вторую посади принцессу и служанок. Я хорошо плаваю, так что догоню вас. Если смогу задержать охранников, пока вы не отчалите.


Стоя в тени деревьев, Николан видел, что огонь не хочет сдаваться. Клубы дыма валили из окон и дверей. Кто-то выкрикивал указания, другие истошно вопили. Из дворца выносили вещи и сваливали на траву. Настроение Николана улучшилось. В суете исчезновения принцессы могли и не заметить.

Какое-то время спустя к нему подбежала запыхавшаяся служанка и знаком предложила следовать за ней. По тропе они быстро добрались до бухты. Криплиан уже в нескольких местах прорубил дно одной лодки, принцесса и вторая служанка сидели в другой.

— В лодку, — приказал ему Николан. — Я столкну вас в воду.

Небо заметно просветлело. Если корабль придет вовремя, подумал он, им удастся выбраться. Лодка уже закачалась на воде, когда он рискнул посмотреть на север. И увидел темную точку.

— Они! — воскликнул Николан.

Двое мужчин гребли изо всех сил. От брызг они промокли насквозь. Небо на востоке заалело. Черная точка на севере превратилась в корабль.

— Я свободна! — вскричала принцесса. — Я свободна! Свободна!


Трехмачтовое судно, идущее к ним навстречу, когда-то было боевым кораблем. Он отслужил свой срок, после чего его переоборудовали для торговых нужд. Весел не было, управление осуществлялось лишь парусами.

Ветер крепчал и старый корпус потрескивал от напряжения. Обеих служанок поразила морская болезнь, и они забились в какой-то уголок. Принцесса, завернувшись к кусок парусины, стояла рядом с Николаном на верхней палубе.

— Далеко нам плыть? — спросила она.

— Не меньше сотни миль. В это время года штормов обычно не бывает, но этот нам только на пользу: можно не опасаться преследования.

Чтобы не поскользнуться на мокрой палубе и не упасть, принцесса взяла Николана под руку.

— Ты сойдешь со мной на берег?

— Только для того, чтобы убедиться, что тебя устроили как полагается. Богатый далматийский купец ожидает твоего приезда. Я должен вернуться к Аттиле и доложить о результатах моей миссии. Я хочу убедиться, что все положения вашего договора будут выполнены.

— Да, — принцесса печально вздохнула, — наверное, этого не избежать. Но я буду сожалеть о твоем отъезде. Я доверяю только тебе.

— Я оставлю тебя у надежного человека.

— Какие ужасные волны! Мне дурно. Ты быстро вернешься?

Николан помялся. А потом, глядя на серые волны, коротко ответил: «Нет».

— Нет! — принцесса подпрыгнула от изумления. — Ты должен! Я… я настаиваю на этом! Я не согласна ни на что другое. Что может тебя задержать?

— Другие дела, которыми мне придется заняться.

— Так для тебя это всего лишь дело?

— Как можно, я горжусь тем, что смог тебе помочь.

— Ты подумал над тем, что я сказала тебе этой ночью?

— Да, принцесса. Я лежал без сна и не мог думать ни о чем другом. Но в конце концов пришел к выводу, что в жизни у меня одна цель: увидеть свою страну свободной. Как от оков Рима, так и от цепей Аттилы. А потом, я верну себя украденные у меня земли и займусь, как и мои предки, разведением лошадей, равных которым в мире нет.

— Нет! — глаза принцессы яростно сверкнули. — Это неправда. Ни один мужчина не может отказаться того, что я предложила тебе. Разве можно променять Рим на богом забытый луг с пасущимися на нем лошадями? Нет, нет! Только не это! Должно быть, у тебя есть другая женщина. Отвечай, есть?

Опять Николан замялся.

— Я не уверен.

— Что значит, не уверен?

— Если и есть, то одна, которую я знал маленькой девочкой. За последние десять лет я видел ее только раз. Как я могу быть уверен в своих чувствах к ней? У меня нет оснований полагать, что я ей небезразличен.

Принцесса пристально всмотрелась в его лицо.

— Я думаю, ты говоришь правду. Тогда потеря будет невелика. Ты скоро забудешь ее, если остаешься со мной. Мне больше не нужна поддержка Аттилы. Я свободна. У меня есть могущественные друзья. Составь мне компанию. Убежим от Аттилы вместе.

— Госпожа моя, ты окажешься в хороших руках. Честные и храбрые люди проследят за тем, чтобы никто не причинил тебе вреда.

— Меня не интересуют честные и храбрые. Скорее всего, мне они не покажутся. А вот ты мне нравишься. И для меня это важнее, чем вся честность и храбрость мира.

— Госпожа моя, я же простой солдат. И лишь чувство благодарности мешает тебе увидеть мою никчемность. Насладившись свободой, ты даже не вспомнишь обо мне. Тебя окружат высокородные кавалеры, которые будут восхищаться тобой, добиваться твоего расположения. Ты снова станешь принцессой, у тебя появятся придворные. Тебе даже не придется видеть Хуссейна, одного из тех, кто будет сопровождать тебя. Он сам пожелал остаться с тобой.

Гонория помолчала.

— Ты говоришь о том красавчике, что стоял на тропе и не сводил с меня глаз? Сыне короля пустыни?

— Да. Я согласился оставить его с тобой в надежде, что ты вскорости даруешь ему свободу.

Принцесса помолчала, затем невесело засмеялась.

— Подозреваю, причина не в этом. Ты предлагаешь мне этого молодого раба взамен себя, не так ли?

— Ваше величество, у меня такого и в мыслях не было. Все было обговорено до нашего приезда. Хуссейн многое знает и умеет, так что ты можешь на него положиться.

— И к тому же у него глаза, что солнце, и божественно красивое лицо. Напрасно ты отпираешься. Все и так ясно.

— Я хочу, чтобы он обрел свободу и вернулся на родную землю до того, как умрет его отец. Других причин у меня нет. И я прошу тебя проявить к нему великодушие.

Принцесса повернулась к нему и забарабанила кулачками по груди.

— Ты отказываешься от могущества, которое я предлагаю тебе! — кричала она. — Я стою перед тобой на коленях, а ты прогоняешь меня, словно портовую шлюху! Ты дурак! Дурак! Дурак!


Если Николана и мучили сомнения в правильности принятого решения, то они быстро исчезли, по пути к Аквилии. Несмотря на спешку, он несколько раз сворачивал с широкой дороги, чтобы еще раз удостовериться, что засуха нанесла Ломбардии большой урон. То, что он увидел, ужаснуло его. Ситуация быстро менялась к худшему. Под яростными лучами солнца плодородная земля покрылась растрескавшейся коркой. Злаковые сгорели по корню. Вишневые деревья облепили пауки. Яблоки и персики засохли. Даже оливки размером не превышали горошину. У коров провалились бока. Овцы жалобно блеяли.

Николан понимал, что должен поспешить к Аттиле и рассказать ему об истинном положении вещей. Возможно, он смог бы остановить надвигающуюся войну. А поручению Мацио придется подождать. Устойчивый поток беженцев заставил его пришпорить лошадь.

Башни Аквилии гордо вздымались к небу, но улицы заметно опустели. В доме Скальпия он нашел лишь закрытые ставнями окна да заколоченную гвоздями дверь. Начальник караула северных ворот поделился с ним последними сведениями.

— Гунны уже на равнине, — прошептал он.

Николану не хотелось верить, что армии Аттилы уже выступили в поход.

— Кто их видел? — спросил он.

— Все утро по дороге идут люди и просят пустить их в город. Они думают, что наши стены их защитят.

— Наверное, они видели лишь разведывательный отряд.

Начальник караула покачал головой.

— Перевал так и кишит ими. Они визжат от радости, потому что римская армия не встала у них на пути. У многих на пиках человеческие головы. Некоторые подбрасывают их вверх, а потом вновь ловят.

Кивнув словоохотливому начальнику караула, Николан двинулся дальше.

«Я опоздал, — сказал он себе. — Но все равно должен сделать все, что в моих силах».


Харчевня с крестом над дверью была закрыта.

— Есть тут кто! — громко крикнул Николан, но ответа не получил.

Наверное, хозяева убежали, решил он. И тут кто-то позвал его. Повернувшись, он увидел осторожно выглядывающего из-за дерева Хурсту.

— Иди сюда! — Николан помахал рукой. — Не бойся.

Хурста повиновался.

— Тень зла накрыла перевал, — пробормотал он. — Еще один день, и ты бы меня не нашел.

— Значит, мой друг уехал, выполняя поручение Мацио?

Хурста кивнул.

— Дело не терпело отлагательств. Он сразу поскакал на восток, не заезжая сюда.

Они отошли в тень деревьев и Хурста рассказал все, что знал.

— Во-первых, люди Аттилы прибыли в нашу страну. Они задавали вопросы и грозили карой тем, кто будет им лгать. Император, говорили они, хочет знать все о женщине с золотыми волосами и черной лошади. Скоро они все выяснили. Многие наши люди не могут держать язык за зубами. Да и командир отряда как-то сболтнул, что Аттиле известно об их пребывании в Константинополе и он уже отправил туда людей с тем, чтобы женщину и лошадь перепроводили к нему. Мой хозяин понял, что у него есть лишь одна возможность спасти Ильдико: послать в Константинополь человека, который выведет ее из-под удара.

У Николана защемило сердце. Мало того, что Ильдико грозила серьезная опасность, он упустил случай помочь ей.

— Меня не удивляет, что Ивар сразу же отправился туда. Если бы я тоже мог поехать!

Хурста начал излагать план, предложенный Мацио для спасения дочери. Горные хребты, поднимающиеся над плодородными долинами Далматии можно было пересечь в разных местах, но обычно дороги следовали руслам рек. А реки так спешили добраться до моря, что иной раз уходили под землю, прокладывая себе путь под горами. Одна такая река со временем нашла себе другую дорогу к морю, в обход горы, но подземное русло так и осталось.

— Ты слышал о Гаризонде? — понизив голос, спросил Хурста.

Николан покачал головой.

Он никогда не слышал о Гаризонде.

— Это название подземного русла, когда-то проложенного рекой. Оно все еще существует, хотя мало кто знает, где оно начинается, а где заканчивается. Русло бежит милю за милей. Говорят, там водятся животные, от одного вида которых душа уходит в пятки. В подземелье постоянно дует сильный ветер, поэтому факелы сразу гаснут. Оттуда доносятся странные звуки, словно боги приходят в ярость, если смертные приближаются к подземному миру.

Госпожа Элстрасса, давно умершая жена Мацио, родилась в Далматии, и ее семья владела землей, на которой находился южный выход Гаризонды. Она оставила моему господину карту, на которой показано, как найти вход и выход из подземелья. Копию карты Мацио отдал Высокому.

Николан побледнел.

— Неужели они попытаются спрятаться там? Их ждет верная смерть. Им будет нечем дышать.

— Воздух проходит сквозь трещины в горе, — возразил Хурста.

— Откуда тебе это известно, если сотни лет туда не ступала нога человека? — план Мацио положительно не нравился Николану. — Старик, должно быть, сошел с ума. Если они войдут в подземелье, то никогда оттуда не выйдут.

Хурста покачал головой.

— Для них это единственный путь к спасению. Трусливый император отдаст их людям Аттилы. У него сердце зайца. Куда еще им бежать? Дороги и перевалы охраняются. А так они исчезнут с одной стороны горы, а появятся с другой.

— А если не появятся? Ты представляешь себе, какая ужасная смерть ждет их под землей?

— Наверное, смерть — это не самое страшное, господин мой Николан. Мой хозяин не стал бы предлагать этого плана, если б нашел другую возможность спасти Ильдико.

Но в любом случае изменить что-либо Николан не мог.

— Я больше никогда не увижу их, — воскликнул он, вскочил на лошадь и поскакал к перевалу.

6

На перевале все смешалось. Конные и пешие, тевтонцы и сарматы. То был движущийся Вавилон. К небу поднимались крики на десятках языков.

Стоя у обочины, Николан наблюдал за медленно движущейся колонной. Наконец, заметил командира, которого знал, узкоглазого Монезия, родившегося далеко на Востоке. Заметил его и Монезий, подскакал к нему.

— Ты здесь! А в лагере говорили, что Великий более не благоволит к тебе.

— Я выполнял его специальное задание. И должен как можно быстрее предстать перед ним.

— Тебя здорово нам не хватает, — пробурчал Монезий. — Мои люди второй день не кормлены. Они рассыпались по равнине в поисках еды, а сзади напирают другие армии. Нам повезло лишь в одном: нет дождя.

Николан указал на юг.

— На равнинах тоже не было дождя. Ты полагаешь солнце союзником, Монезий? Хорошенько подумай. Солнце страшнее сотни легионов.

Монезий рассмеялся.

— Сотни легионов? Да тут нет ни одного. Разве ты не знаешь, что они отступили, укрывшись в горах. Мы пронесемся по этим равнинам как ветер.


Черно-белый войлочный шатер Аттилы стоял на холме, с которого он мог наблюдать за бесконечной колонной своих войск. Она сползала с гор и уходила вдаль. Иной раз создавалось впечатление, что войска ходили по кругу, поскольку прошедшие ранее ничем не отличались от идущих следом: черноволосые, запыленные, оборванные солдаты, барабанный бой, развивающиеся знамена, всхрапывающие лошади, скрипящие колесами телеги. Иногда проходящая мимо шатра часть криками приветствовала императора, но обычно солдаты понуро брели, не отрывая глаз от дороги.

На этот раз Аттила предпочел шатер куда больших размеров, чем раньше. Почему, гадал Николан, поднимаясь на холм. Аттила начал привыкать к роскоши? Или хотел поразить солдат окружающем его великолепием с тем, чтобы они забыли не столь великолепные результаты битвы при Шалоне? Возможно, последняя догадка была вернее. Подтверждала ее туника на Властителе земли и небес, из красного шелка, богато расшитая золотом, из под которой виднелись начищенные сапоги из свиной кожи. Рядом с Аттилой стоял юноша, его сын Эллак, уже переросший отца, с прямыми ногами и носом с горбинкой.

— Я не ждал тебя так рано, — знаком Аттила повелел Николану приблизиться.

— У меня важные новости, которые я должен немедленно сообщить тебе.

Аттила хмыкнул.

— Значит, ты нашел принцессу?

— Нашел, мой господин. Микка тебя не обманул. Но я покинул ее, доставив в Далматию и убедившись, что она в полной безопасности. Ей обеспечено надежное убежище, — он вытащил из-под пояса документы и протянул их императору. — Она подписала бумаги. Приняла все твои условия.

На документы Аттила даже не взглянул.

— Эллак, — он повернулся к сыну, — римская принцесса не будет сидеть рядом со мной на престоле, который мы установим в мраморном дворце в Риме.

— Это хорошо, отец, — кивнул Эллак.

— Хорошую новость ты принес для болтуна, что сидит у меня под замком, — Аттила передал подписанные принцессой бумаги кому-то из помощников. — Половина его жизни спасена, вторая еще висит на волоске. Эллак, внимательно слушай все, что я говорю. Тебе многому надо научиться. В том числе и тому, как должен поступать король с предателями и шпионами.

— Да, мой отец.

— А теперь, Тогалатий, какие ты принес мне новости?

— Твое присутствие здесь и начавшее движение войск через перевал заставляет меня сомневаться в том, что ты получал полную и достоверную информацию.

— Мне говорили, что урожай выдался не слишком хорошим, — быстро ответил Аттила.

— Великий Танджо, в Ломбардии засуха. Она началась осенью и с тех пор на землю не упало ни капли дождя. Посевы засохли, скот умирает. Твоим армиям не найти еды на тех территориях, по которым я проехал.

Последовало долгое молчание. Аттила не сводил глаз с движущейся колонны.

— Какую ты осмотрел территорию?

— Я добрался почти до Равенны и много раз отъезжал от Виа Эмилия. Я говорил с людьми, прибывшими из Генуи. Там тоже стоит сушь.

— Разве в городах нет запасов еды?

— Есть, мой господин. Но маловероятно, чтобы они капитулировали, предварительно не уничтожив все съестное.

— Много скота на пастбищах?

— Очень мало. Скот угоняют. Ведущие на юг дороги запружены беженцами. Многие ведут с собой скотину.

— У меня почти четыреста тысяч людей! — воскликнул император. — Сколько времени просуществует армия на тех припасах, что мы найдем в Ломбардии?

Николан замялся.

— Я в этом не специалист. Могу только высказать догадку.

— Так высказывай!

— Неделю.

— Не больше?

— Не больше, мой господин. Через две недели солдаты начнут резать лошадей.

Аттила сверлил Николана взглядом.

— Мне известно, что еды в обрез. Но полученные мною донесения не согласуются со сказанным тобой. Почему я должен тебе верить?

Аттила зашагал по маленькому клочку ровной земли перед шатром, более не обращая внимания на марширующие мимо войска. Остановился перед Николаном.

— Почему я должен тебе все объяснять, — в голосе его слышались злые нотки. — Ты офицер низкого ранга, разбирающийся в картах и умеющий организовать перемещение войск. Почему я должен говорить тебе, что решил двинуться на Рим, несмотряни на что? Ситуация не так уж и плоха, как тебе кажется, хотя Аэций, этот бессовестный человек, распорядился угонять стада. Пусть народ голодает, думает он, а вместе с ним будет голодать и враг. Но я воткнул меч в землю! — Аттила потряс рукой. — И ничто меня не остановит!

— Я перенес время выступления, — почти шепотом продолжил он, — узнав, что Аэций снял охрану с перевалов. Мои разведчики это подтвердили. На сотню миль вперед нет римского орла. Это ловушка? Наверное, он так и думает. Иначе зачем покидать хорошо укрепленные позиции и выпускать мои армии на равнины Ломбардии, где гуннам сражаться куда привычнее, чем в горах? Я могу сказать тебе причину, потому что мне понятен ход мыслей этого человека.

Он увенчал себя лавровым венком победителя в битве при Шалоне, и его гордость раздулась, как пузырь. А сейчас его покинули прежние союзники и он не хочет выходить на открытый бой, опасаясь потерпеть поражение. Всю зиму он рылся в старых книгах. Читал о Фабии, который противопоставил карфагенцам тактику «активного бездействия» [5]. Именно так и намерен вести себя Аэций. «Активно бездействовать! Никакого риска, никакого открытого столкновения, позволяющего разом решить, кто сильнее». Я уверен, что он готов отдать мне равнину и держать оборону в горах у Рима. Зрелый плод Ломбардии сам упал мне в руки!

Глаза императора полыхнули яростью.

— Эллак! — вскричал он. — Эллак, сын мой! Слушай внимательно. Великий правитель не подвластен законам, как людским, так и божьим. Он устанавливает свои законы! Если силы природы пытаются противодействовать ему, он смеется над ними и бросает им вызов. Если на его пути возникают преграды, он сокрушает их. Если выполнение плана становится невозможным, он придумывает новый план.

Николан пристально наблюдал за юношей.

«Эллак запомнит каждое слово, — подумал он. — Но попытка применить поучения отца на практике приведет его к гибели. Он не из того теста, что Аттила».

— Эллак, держи свои уши открытыми, ибо мне есть еще что сказать. Ты заметил, какая сумятица в войсках. Части смешиваются, налезают друг на друга. Когда я вел свои армии в Галлию, этот человек, что стоит сейчас передо мной, организовывал движение войск. Все армии прибыли в нужное место в назначенное время, не мешая друг другу. Но он отказался служить мне, потому что ему, словно женщине, не нравится кровопролитие. Что бы ты сделал с ним?

Эллак окинул Николана мрачным взглядом.

— Я бы отдал его в руки палача.

— И допустил бы ошибку, мой Эллак. Прислушайся ко мне! Великий правитель никогда не избавляется от человека, который по-прежнему небесполезен для него. Я послал его с опасным и деликатным поручением. И вот он вернулся. Что мне с ним делать? Направить исправлять весь этот бардак, что мы видим перед собой? Поставить перед ним задачу провести мои армии через горлышко горной бутылки?

— Да, мой отец, — без запинки ответил Эллак.

— И вновь, ты неправ, сын мой. Все эти недочеты я смогу устранить сам, когда все армии выйдут на равнину. Правитель, скажу я тебе, должен делать все, что под силу его подданным. Нет, он должен все делать лучше их. Если он оставляет решения на одних, а их исполнение — на других, может прийти день, когда одни отберут у него скипетр, а другие снимут корону вместе с головой.

И потом, у меня есть другая работа для этого мастера войсковых перемещений. Я пошлю его с новым поручением. Он поедет в сердце вражеской страны, где потребует аудиенции у человека, чьим рабом он когда-то был. Я пошлю его со специальным посланием к диктатору Рима. К Аэцию, моему дорогому другу и самому ненавистному врагу!


Пробираясь между палаток и фургонов, окружавших шатер императора, Николан услышал, что кто-то зовет его. Свистящий шепот донесся из фургона, рядом с которым стоял охранник. Микка Медеский призывно махал ему рукой.

— Так ты вернулся. Ты нашел эту женщину?

— Да. На том острове, который ты назвал.

— Они договорились?

Николан кивнул, полагая себя не вправе делиться подробностями.

— Это хорошо. Я рад, что твоя миссия завершилась успешно.

Николан заметил, что седые волосы Микки свалялись, щеки ввалились, шея стала совсем тонкой.

— Я закован в кандалы, — пояснил Микка. — Стоит мне пошевелиться, как острое железо впивается мне в ноги. Ты знаешь, Тогалатий, что моя судьба частично зависела от твоей миссии. Скоро, я надеюсь, угроза смерти более не будет висеть надо мной. Но для этого этого должно быть выполнено еще одно условие.

Николан приблизился к Фургону. Микка более всего напоминал мешок с костями. Его когда-то белая одежда почернела от пыли.

— Насколько я понимаю, ты сказал императору о девушке с золотыми волосами и черной лошади.

— Это так. Мало что ускользает от моего внимания. Я же езжу по всему свету.

— Сведения эти держались в секрете. Мне любопытно, как ты прознал о ней?

— Ко мне пришел человек из твоей страны…

— Звали его, полагаю, Ранно?

Голова пленника качнулась на шее-тростинке.

— Его звали Ранно. Гордый и целеустремленный молодой человек. Было это до галльского похода. Он сказал, что влюблен в юную деву с волосами, как золото. И хочет подарить ей дорогой подарок, чтобы она не не смогла забыть его, когда он уйдет на войну. Сам он очень любил девушку, потому что купил кольцо с бриллиантом, украшенное и другими, менее драгоценными камнями. Когда армии Аттилы вернулись, он вновь пришел ко мне, чтобы отдать кольцо. Девушка, сказал он, в отъезде, и, возможно, он более никогда ее не увидит. Я задал ему несколько вопросов, на которые он охотно отвечал. Звали красавицу Ильдико, она была младшей дочерью Мацио Роймарка и уехала с вдовой Тергесте. Все это я и сказал Аттиле. Его люди навели справки в моей стране и подтвердили мои слова.

— Ты взял кольцо?

Даже в кандалах Микка оставался купцом.

— Нет! Что продано, то продано. Я указал ему, что он найдет себе другую жену и подарит ей кольцо. Он отрицательно покачал головой. Ответил, что если и женится на другой, то не будет питать к ней таких чувств, как к Ильдико…

«Бедная Лаудио», — подумал Николан.

— …а потому нечего делать ей столь дорогие подарки. Он очень рассердился на меня и начал даже угрожать мне, когда я отказался возвратить деньги.

— Но как ты узнал о нынешнем местопребывании девушки?

— Маршрут путешествий вдовы Тергесте проследить не трудно. Она, как ты знаешь, не хамелеон, жаждущий остаться невидимым. А теперь, когда она везет с собой золотоволосую красавицу и великолепного черного жеребца, которому нет равным на скачках, это совсем просто. Я переписываюсь с купцами всего мира и по их письмам всегда знал, где находится вдова. Она прибыла в Константинополь с большой помпой, поскольку черный жеребец принес ей огромные деньги, которые она и намеревалась потратить.

Так уж получилось, что мой константинопольский партнер также большой поклонник лошадей, и вдова заглянула к нему в гости. Показывая свои владения, он привез дорогих гостей на луг, где паслись лошади-однолетки. И странное зрелище открылось их глазам. Девушка с золотыми волосами шла чуть впереди. Лошади-однолетки все помчались к ней, обступили ее кругом. Качали головами, били копытами, ржали, в общем, у моего партнера сложилось впечатление, что они беседовали с девушкой.

— Естественно.

— Ты в это веришь?

— Почему нет? Разве собаки не разговаривают друг с другом. Или не понимают слова хозяина?

— Но тут ситуация другая. Ты полагаешь, она рассказывала им о великом черном жеребце, на котором она выиграла столько скачек? Мой партнер показал ей своих лучших трехлеток. Она сразу указала на того, кто победит в заезде. Как ты можешь это объяснить?

— Она узнала об этом от однолеток. Лошади всегда в курсе того, как закончится тот или иной заезд.

— Когда ее привезут сюда и она станет женой Аттилы, я обрету свободу, — Микка чуть шевельнулся и застонал от боли. С того момента, как меня заковали, я не могу лечь. Уже целый месяц. Сколько еще я выдержу?


Отойдя от фургона с Миккой, Николан столкнулся с Гизо. Слуга императора остановил его, махнул рукой в сторону черно-белого шатра.

— Ты его видел?

— Лишь несколько минут. Он позовет меня позже, для долгого разговора.

— Он изменился, — Гизо печально покачал головой. — Раньше я знал, что происходит в его голове, но теперь то и дело спрашиваю себя: «Аттила ли это»? Я задаю себе много вопросов о нем, на которые не нахожу ответов. Мой друг Тогалатий, он стал транжирой. Ты обратил внимание на его дорогую тунику? У него есть еще две ничуть не хуже. Он велел сшить ему вторую пару сапог. Требует от Черного Сайлеса новых блюд. Свежих фруктов. Морской рыбы. Думаю, он готовится к тому дню, когда станет властелином мира, — Гизо помолчал. — Слушай сюда. Это секрет и ты никому не должен об этом говорить. Здоровье его пошатнулось. Он засыпает днем. Дремлет в седле. Случалось, что он засыпал прямо на военном совете. Доктора говорят, что он не должен напрягаться, если не хочет почувствовать на своих плечах крылья смерти. Они называют много причин, вызвавших его болезнь, но дело в другом, — Гизо нахмурился, понизил голос до шепота. — У него слишком много жен!

— Тогда зачем ему новые? — спросил Николан. — Почему он по всему свету ищет жену с золотыми волосами?

— Он три дня не подпускал меня к себе, — Гизо тяжело вздохнул. — Знаешь, почему? Потому что я прямо сказал, что ему надо избавиться от большинства жен. Сказал, что эта девушка с золотыми волосами, которую он ищет, должна стать женой Эллака, а не его. Он побагровел. Изо рта пошла пена. Он схватил меня за горло. Прорычал: «Мой сын когда-нибудь получит мой трон, но не жену, которую я так долго искал»! Он отдал приказ обезглавить меня и отослать Эллака домой. Потом передумал, но все равно хмурится всякий раз, когда смотрит на мальчика.

— Мне стало жалко твоего господина, — признался Николан.

— Тогалатий, мне давно его жалко. Битва при Шалоне раздавила его гордость. Он часами сидит, глядя в никуда, с полными тоской глазами. Эта жена стала для него заветной целью. Он уже готовит ее въезд в Рим. Она будет ехать на колеснице из золота и слоновой кости, запряженной великим черным жеребцом. В голубом с золотом и пурпуром наряде, это его любимые цвета. Тысяча захваченных в бою пленных в цепях пойдут следом за колесницей. А уж за ними, на своей лошади, последует он. Такую вот он готовит торжественную церемонию, — закончил Гизо.



КНИГА ТРЕТЬЯ

1

Тем днем госпожа Евгения осталась более чем довольна. По срочному вызову она прибыла в императорский дворец. Ее сразу же препроводили в Консисториум, зал торжественных приемов, где императрица Пулькерия и ее престарелый муж Марциан восседали под золотым куполом. Вдову Тергесте они встретили улыбкой и благосклонными кивками. Вдова подумала, что Ильдико сглупила, отказавшись идти с ней. Императрица особо интересовалась «девушкой, что ездит на черном жеребце», и ее отсутствие явно огорчило царственную особу.

А увенчала день беседа с молодым человеком в белоснежных одеждах с красным тюрбаном на голове. Она знала, кто он, поскольку во время аудиенции он стоял рядом с императорским троном. То был король Даведы, государства на краю пустыни. В Константинополь он привез несколько чистокровных арабских лошадей.

Глаза его сверкали, как два огромных драгоценных камня.

— Госпожа моя, — на латинском он говорил без малейшего акцента, — я знаю, что ты живешь неподалеку. Может, ты дозволишь мне шагать рядом с твоим палантином? Мне есть о чем с тобой поговорить.

Восторг, который вдова обычно испытывала при близком общении с сильными мира всего, угас. Он собирается говорить о лошадях, поняла она, о его арабах и Хартагере. Возможно, он предложит проверить их в деле. В таких вопросах она чувствовала себя как рыба в воде.

— Для меня это будет большая честь, ваше величество.

Как оказалось, Юсуфа Даведского сопровождало два десятка охранников. Все высокие, в белом, бородатые, темнолицые. Они выстроились двумя рядами по обе стороны палантина.

— Тебя, о король, всегда сопровождает столько людей? — спросила вдова.

Молодой правитель кивнул.

— Таковы наши обычаи. Они все видят и слышат, но ничего не говорят. И оберегают меня от наемных убийц.

— Но разве не бывает случаев, когда они тебе не нужны? Допустим, у тебя свидание с дамой, которое ты хочешь сохранить в тайне? Можете вы улизнуть от них?

— Нем, моя госпожа. Не буду и пытаться. Если я встречаюсь с женщиной, то не делаю из этого секрета. И потом, женщины меня не привлекают. Все мои интересы связаны с лошадьми. Даже государственные дела я оставляю на моих министров.

Путь к дворцу, где остановилась вдова, занял лишь несколько минут. Охранники проследовали через ворота и остановились у дверей. Двое из них, с более длинными бородами и морщинистыми лицами прошли вместе с королем в вестибюль с высокими колоннами и далее в большой зал с окнами на восток. Король сразу перешел к наиболее интересующему его предмету.

— Я привез со мной несколько хороших лошадей. И своего любимца, Сулеймана. Ты слышала о нем?

— Разумеется. Все слышали о Сулеймане.

В голосе человека с Востока появились осторожные нотки.

— Он… он довольно-таки быстр. И меня удивляет, что две банды, состоящие из какого-то отребья, не позволяют мне держать моих лошадей на Ипподроме. Они называют себя Зелеными и Синими. Тебе известно о них?

— Да, ваше величество.

— Они считают, что Ипподром принадлежит им, и позволяют устраивать на нем лишь гонки колесниц. В моей стране знают, как вести себя с крикливой чернью. Но местные правители их боятся. Мои лошади находятся на ферме далеко за городом. Для меня это большое неудобство. Ты, наверное, испытываешь те же чувства, ибо мне сказали, что у тебя тоже есть лошадь. Черный жеребец.

Евгения кивнула.

— Его зовут Хартагер.

— После твоего приезда скачки прошли здесь дважды, и оба раза победил Хартагер.

— Поверишь ли, в первый раз на скачки пришли многие Синие и Зеленые. Они смеялись и свистели. Но второй раз их пришло гораздо больше. По меньшей мере в два раза.

Восточный король кивнул.

— Здесь все какие-то сонные. Чего бы это ни касалось. Государственных дел, поддержания боеготовности армии, лошадей.

— Я бы с удовольствием увидела твоих арабских лошадей в деле.

— Они такие изящные и все понимают. Я от них без ума. У них сильное сердце и они очень быстры. Я высоко ценю Сулеймана. Очень высоко.

— Быть может, ты полагаешь, что неплохо свести Сулеймана и Хартагера в одном забеге.

Король нахмурился. Слуги принесли вино и фрукты, он поднял золотой кубок, пригубил ледяной напиток.

— Такая мысль приходила мне в голову. Но я не люблю заездов, в которых участвуют только две лошади. Я бы предпочел, чтобы их было больше. Зрелище получается более захватывающее.

Вдова Тергесте задумалась.

— Может, ты и прав, — с неохотой признала она. — Особых возражений у меня нет, — она помолчала, вглядываясь в смуглое лицо короля. — У вас в стране принято делать ставки на лошадей?

Король безразлично махнул рукой.

— Для меня главное скачки. Борьба моих лошадей с равными или более быстрыми соперниками. Финишный спурт. Вот что бередит кровь. Но, если кто-то желает делать ставки, я готов принять это условие.

— У меня нет сомнений в том, что твой Сулейман достаточно быстр, чтобы Хартагер увидел лишь его копыта, но я все-таки поставлю на черного жеребца. Какую ты мне дашь фору?

Король опустил кубок и воззарился на вдову.

— Фору? У тебя великолепный черный жеребец, который не проиграл ни одного заезда. О нем говорит весь Константинополь, а ты просишь у меня форы. Госпожа моя, требование это не просто невыполнимое, но абсурдное!

Вдова помолчала.

— Ладно, к этому мы еще вернемся. Я думаю, ты сам придешь к выводу, что мне надо дать поблажку. Могу я спросить, сколько ты готов поставить на Сулеймана?

Вновь король отмахнулся.

— Это я оставляю на тебя. Какую бы цифру ты ни назвала, с моей стороны возражений не будет.

Выигрыши Хартагера составили целое состояние. Евгения подсчитала их в уме и назвала общую сумму. Значительную даже для абсолютного монарха богатой восточной страны. Пристально наблюдая за своим гостем, вдова заметила, что смуглое лицо его слегка побледнело, а рука задрожала: не от страха, от возбуждения. Она поняла, что ее решение пришлось ему по душе.

— Крупная ставка, госпожа моя, — воскликнул молодой король. — Вижу, ты высоко ценишь своего черного жеребца. Может, мне следует дать задний ход и попросить о форе для себя.

— Хартагер быстр. И принадлежит семье моей маленькой Ильдико. По мне лучше проиграть, чем подмочить его репутацию нищенской ставкой.

— Я видел твоего жеребца… издалека. Не могу поверить, что ты позволишь этому хрупкому ребенку, имя которого ты упомянула, скакать на нем в столь важном заезде.

— Естественно, позволю. Хартагера вырастил ее отец. Они прекрасно ладят. Он не потерпит другого наездника.

— Признаюсь, я хотел бы увидеть это дитя, что ездит на таком большом и сильном жеребце.

Вдова хлопнула в ладоши и приказала мгновенно появившемуся слуге пригласить девушку. Король сидел в кресле, а вдова стояла рядом, когда несколько минут спустя в комнату вошла Ильдико, в светло-зеленой тунике и заплетенными в косы волосами. Он не поднялся, но глаза его широко раскрылись и уже не покидали лица девушки.

— Мой господин, позволь представить тебе мою подопечную. Ильдико, дочь Мацио Роймарка. Ильдико, ты удостоена чести стоять в присутствии короля Даведы.

Девушка поклонилась, потупив взор. На какие-то мгновения в комнате воцарилась тишина. По лицу короля чувствовалось, что впервые ему довелось столкнуться с такой красавицей. Только что он хвалился тем, что не интересуется женщинами, но теперь, в этом сомнений не было, не мог думать ни о чем другом, как об этой девушке в светло-зеленой тунике, которая стояла перед ним.

— Его августейшее величество, — вдова начала вводить Ильдико в курс дела, — предложил свести в одном заезде великого Сулеймана и Хартагера, но он сомневается, стоит ли тебе участвовать в нем.

Юсуф не слушал. Лошади и скачки вылетели у него из головы. Взгляд его по-прежнему не отрывался от Ильдико, и когда он заговорил, стало ясно, что девушка поразила его как удар молнии.

— Каждую весну в моей стране наступает короткий момент, когда пустыня покрывается прекрасными синими цветами. За одну ночь доселе безжизненные пески преображаются. Несколько дней мы живем среди красоты, а затем под жаркими лучами солнце цветы увядают и засыхают. Весь год мы живем воспоминаниями и ожиданием следующей весны… Твои глаза, мое прекрасное дитя, напомнили мне о цветущей пустыне. Как гармонируют они с твоими золотыми волосами! — с трудом он заставил себя повернуться к вдове. — Госпожа моя, ты понимаешь, почему я возражаю против ее участия в скачках. Черный жеребец огромен и могуч! Я буду считать себя виноватым, если с этим очаровательным созданием что-то случится.

— Хартагер и я — друзья, — ответила Ильдико. — Со времени своего появления на свет он принадлежит мне. Жеребенком он повсюду следовал за мной. Постоянно подходил и терся ухом о мое плечо. Он понимает все, что я от него хочу. И теперь, став большим и сильным, он чувствует любое мое желание и готов во всем мне повиноваться.

— Ты зародила в моей душе первые сомнения в исходе заезда.

— Господин мой, без участия моей подопечной никакого заезда не будет. Повторюсь, Хартагер не потерпит другого наездника.

Король неохотно кивнул.

— Тогда мы должны принять это условие. Но прелесть скачек для меня померкнет. Я буду больше думать о благополучии Ильдико, а не о перипетиях борьбы.


Вдове Тергесте не нравился ее дом в Константинополе. Стоял в тени Колонны Клавдия в ряду лучших домов города, из окон открывался вид на Мраморное море, но она находила комнаты маленькими, а фрески и мозаики тусклыми. Госпожа Евгения отдавала предпочтение более ярким тонам.

— У нас нет пурпурной ванны, — жаловалась она Ильдико, отбрасывая со лба прядь вьющихся волос. — Иметь такую может только королева или императрица. Допустим, этот богатый молодой король пустыни узнает, что ее у нас нет? Он сразу поймет, что ты не царской крови и ему не суждено жениться на тебе.

— Почему ты думаешь, что он хочет жениться на мне? — спросила Ильдико. Она стояла у окна, наслаждаясь легким ветерком с моря и думала о Хартагере. Хорошо ли ему на пастбище? Или он скучает по ней?

— Почему? — госпожа Евгения пренебрежительно фыркнула. — Он каждый день посылает тебе подарки и настаивает на том, чтобы ты принимала их, поскольку он король. Ты получила кольцо с рубином, золотое ожерелье, шкатулку, украшенную драгоценными камнями, прекрасные восточные благовония. Разве он не пишет: «Сегодня я посылаю тебе…»? Это значит, то посылать подарки вошло у него в привычку, каждодневную привычку, — ее глаза загорелись. — Интересно, что он пришлет сегодня? Уже пора.

И действительно, подарок принесли, едва вдова Тергесте успела произнести эти слова. Ильдико, открыла кожаный ларец. И с криком ужаса выронила его из рук. А потом продолжала смотреть на него, словно ожидая, что из ларца выползет змея.

— Что случилось? — спросила вдова.

Девушка отшатнулась от ларца.

— Что он хотел этим сказать? Это угроза?

Евгения приказала слуге принести ей ларец, с опаской заглянула в него. Брови ее взлетели вверх.

— Нет, это не угроза. Полагаю, это знак благоволения. Тут лежит записка. Прочитать ее тебе?

— Я к ней не притронусь, — по телу Ильдико пробежала дрожь.

— Он пишет, что это уши великого короля пустыни, который пошел войной на его отца и в результате лишился ушей и носа. Они всегда приносили ему удачу, и он надеется, что точно так же послужат и тебе.

Ильдико отошла к дальней стене. Ей, несомненно, хотелось держаться как можно дальше от этого жуткого подарка. День выдался теплым, поэтому сандалии она держала в руке, чтобы плиты пола холодили ступни.

— Я попрошу Юсуфа забрать их назад. Я не должна лишать его символа удачи.

— Может, они ему и не нужны, — заметила вдова. — Нос-то он оставил себе.

А вскоре во дворец прибыл молодой король, пославший Ильдико высушенные свидетельства победы его отца. Ильдико едва успела надеть сандалии, прежде чем Юсуф вошел в комнату.

— Мое почтение, госпожа, — он поклонился вдове Тергесте. — И тебе, наша очаровательная гостья со священной Горы богов. Ты получила мой подарок?

— Да, о король. Но я не считаю возможным лишать тебя столь могущественного талисмана. И прошу забрать его у меня.

Молодой король всмотрелся в Ильдико.

— Возможно, я поступил неразумно. Выказал самоуверенность. Мне действительно потребуется удача, так что не след гневить богов, — он повернулся к вдове. — Госпожа моя, ты не позволишь мне провести несколько минут наедине с твоей подопечной.

Когда вдова удалилась, не в силах скрыть торжествующую улыбку, молодой монарх шагнул к девушке.

— Очаровательная Ильдико! — золото ее волос пьянило его. Запахом они превосходили все восточные благовония. — Случилось неладное. Сначала я испугался, потому что дело касается тебя. Потом понял, что должен радоваться. Теперь я знаю, что тебе не удастся долго тянуть с ответом. Только выйдя за меня замуж, ты можешь избежать нависшей над тобой угрозы, — он помолчал. К комнате с каждой минутой становилось все жарче. Солнечные лучи, казалось, пробивали мраморные стены. — Этим утром к императору прибыли посланцы Аттилы. Ему стало известно, что ты в Константинополе, и он требует, чтобы император нашел тебя и передал его людям. Я не совсем понимаю, что все это значит? Он выбрал тебя в жены?

— Не знаю, — Ильдико заметно побледнела. — Должно быть, он прослышал обо мне… и Хартагере. Я думаю, причина в моих волосах. Он питает слабость к белокурым женщинам.

Король пустыни кивнул и сложил руки на груди.

— Как удачно все вышло, — он уже собрался объяснить, полагает для себя удачей нависшую над Ильдико опасность, но передумал и коротко рассмеялся. — Что тут говорить, дитя мое, я выразил свою волю. Разве этого недостаточно? Тебе остается лишь склонить голову в согласии, — последовала пауза. — Впрочем, у тебя есть еще один выход. Ты можешь отказать мне.

— К сожалению, я не могу поступить иначе.

Брови короля взлетели вверх.

— Это же невозможно. Я король! Мне должны повиноваться. Никто еще не говорил мне «нет». Даже мой отец. Слушай меня, прекрасное дитя. У меня дворец в горах, где всегда царит прохлада. И хватает льда или снега, чтобы охладить вино. Сотни слуг готовы удовлетворить любое желание. Я достаточно богат, чтобы осыпать тебя драгоценными камнями. Мне… мне трудно в это поверить, но я полюбил тебя. Разве тебе мало, что я, которому и нужно-то лишь хлопнуть в ладоши, произношу столь длинную речь, объясняя свои резоны, словно заштатный придворный.

— Но… я дочь вождя гордого народа. Мой отец — старик и уже не так деятелен, как бывало, но слуги бегут к нему по хлопку его ладоней.

— Тогда я изложу тебе свой план. Ты выйдешь за меня замуж. Немедленно. В течение часа. И император скажет посланцам Аттилы: «Да, госпожа Ильдико здесь, но она жена Юсуфа Даведского». Иначе нам тебя не спасти. Или ты думаешь, что император откажет им? Он не посмеет. Он старый, многое повидавший солдат и не станет ссориться с ужасным гунном из-за одной девушки. Нет, он проявит благоразумие и выдаст тебя.

Ильдико задумалась. Она понимала, что слова Юсуфа недалеки от истины. Ее присутствие в городе ни для кого не тайна. Восточная империя уже многие годы пляшет под гуннскую дудку. Ее безусловно выдадут посланцам Аттилы. И уж конечно лучше выйти замуж за симпатичного восточного правителя, чем идти в рабство к Аттиле. И все-таки она не могла заставить себя согласиться. Что-то ее пугало. Дилемма казалась неразрешимой.

— Это мужчина? — резко спросил Юсуф. — Ты в кого-то влюблена?

— Я… я не уверена.

— А я вижу, что уверена. Если это мужчина, я должен о нем знать.

— Я думаю о мальчике, который рос вместе со мной и моим братом, — ответила Ильдико. — С тех пор я видела его лишь однажды. И есть причины для того, чтобы я его навсегда забыла.

Король заходил по комнате, не отрывая глаз от выложенного плитами пола, обдумывая вновь открывшиеся обстоятельства. Резко остановился, сдернул с пальца кольцо с бриллиантом, подставил его под солнечные лучи, чтобы оно засверкало, а затем внезапно отбросил в сторону, даже не посмотрев, куда оно упало.

— Я намеревался предложить это кольцо тебе. Но хватит подарков. Мое последнее предложение тебе, упрямая дочь солнца. Мы сделаем ставки.

У Ильдико округлились глаза. Какие ставки?

— Ставки на заезд, в котором примут участие прекрасные, легкие как ветер лошади пустыни и огромный черный жеребец. Заезд проведем немедленно. Без всякой огласки. Завтра, если сумеем подготовить трассу за воротами. В крайнем случае, днем позже. Если одна из моих лошадей выиграет, а я, признаюсь, не ожидаю иного результата, ты выйдешь за меня замуж. Если выиграет черный жеребец, я устрою тебе побег из города. Я готов положить на это жизни моих охранников, всех двадцати. На это ты согласна?

— Почему ты думаешь, что сумеешь организовать мой побег?

— У меня есть план. Хороший план. Опасность будет грозить тем, кто останется в Константинополе, но не тебе, — король пристально посмотрел на Ильдико. — Ты спрашиваешь себя: «Если этот план так хорош, почему не реализовать его тотчас же»? Если ты думаешь об этом, признаюсь, что я не столь великодушен. Я очень тебя люблю. И не хочу упускать шанс заполучить тебя.

Отчаяние, охватившее было Ильдико, уступило место надежде на спасение. Она, как и король, тоже не сомневалась в исходе заезда. Хартагера этим легким лошадям из пустыни не победить! Она знала, что он будет первым.

— Так что? — нетерпеливо спросил король. — Никак не можешь принять решение?

— Я согласна, — выдохнула Ильдико.


К вечеру погода переменилась и с Мраморного моря задул ветер, достаточно сильный, чтобы раскачивать висящую на цепи под потолком серебряную масляную лампу.

— Я получила два сообщения, — вдова смотрела на лежащую на ее тарелке рыбу, залитую ароматным соусом. — Одну от короля, который жаждет стать твоим мужем. Он извещает, что трасса требует дополнительной подготовки и на это уйдет два дня.

Ильдико ела безо всякого аппетита.

— Это хорошо. Я смогу хоть раз проскакать по ней на Хартагере. Трасса непростая.

— Как у него настроение?

— У кого? Хартагера? Моя дорогая тетушка, ты опять смеешься надо мной. Ты вот мне не веришь, а я понимаю все, что творится в его прекрасной голове. Так вот, он уверен в своей победе не меньше нашего. Ему не нравятся арабские лошади. Они стоят кучкой и шепчутся о нем. Настроены враждебно. Сулейман трясет гривой. Дорогая тетя, он решил скакать очень быстро, чтобы выиграть с большим запасом.

— Я надеюсь, ты сказала ему, во что мне станет его поражение.

— Нет, насчет денег он ничего не понимает.

Евгения сочувственно глянула на свою подопечную.

— Допустим, что-то пойдет не так и он проиграет?

Ильдико погрустнела.

— Если он проиграет, тогда… тогда я проведу остаток жизни в жаркой пустыне, став одной из жен гордого и вспыльчивого восточного короля. Я уверена, у него есть другие жены.

Евгения наклонилась вперед и похлопала Ильдико по руке.

— Две. Я узнавала. Но он не обращает на них внимания. Ты станешь его любимицей, в этом сомнений у меня нет.

— Пока он не женится снова. Боюсь, мне придется носить чадру.

Вдова кивнула.

— Если я правильно оценила этого молодого человека, он не потерпит никаких изменений в обычаях. Я наблюдала за ним и заметила, что он рассердился из-за того, что двое стариков, пришедших с ним, увидели твое лицо. Меня не удивит, если по прибытии домой он прикажет отрубить им головы.

Ильдико помолчала.

— Хартагер должен выиграть, — несколько мгновений спустя твердо заявила она. — Должен.

— Он выиграет, дитя мое. Только шепни ему на ухо, сколь важен для тебя этот заезд.

— Это я уже сделала.

Вдова принялась за рыбу.

— Теперь о другом сообщении. Кажется, теперь я… действительно стала вдовой.

Ильдико вскинула голову.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что раньше вдовой я не была. Мой третий муж, глупый и злобный старик, исчез, а потом пошли слухи, что он умер. К тому времени я уже поняла, что вдовой быть не так уж и плохо и склонялась к тому, чтобы в них поверить. Но полной уверенности у меня конечно же не было. Я подозревала, что он где-то затаился с тем, чтобы объявиться после того, как я, не выдержав одиночества, вновь выйду замуж. В этом случае он мог загрести всю собственность, которую оставил мне. И я решила оставаться вдовой, выбросив из головы все мысли о новом замужестве.

— А теперь ты уверена, что он умер?

Новоиспеченная вдова кивнула.

— Он мертв как великий Цезарь. В письме указаны все подробности. Он тайком поселился в Антиохии с полудюжиной рабов и молодой толстушкой-любовницей. Я полагаю, любовница терпела его, сколько могла, а потом сыпанула яду ему в суп. Какое счастье ощущать себя абсолютно свободной. Теперь я могу делать все, что пожелаю. Полагаю, я снова выйду замуж.

— Надеюсь, на этот раз ты не выйдешь за богатого старика, — предположила Ильдико.

— Мужчина, который станет моим мужем, должен быть не старше меня, симпатичным, патрицием, и иметь какие-то деньги. Не слишком большие. Богач будет помыкать мной и смотреть на меня сверху вниз. С другой стороны, нищий мне не нужен, потому что со временем я начну презирать его.

— Ты предпочтешь римлянина?

Быстрый ответ вдовы показал, что она, как и прочие граждане империи, ставили Рим превыше всего.

— Естественно. Но он не должен заниматься политикой. Я хочу, чтобы этот остался со мной подольше. Четыре мужа — это много, даже если один из них стал жертвой обстоятельств. Пятый муж — это уже кошмар. Я стану объектом насмешек. Люди будут указывать на мужчину и говорить: «Хоть этот-то никогда не женился на той женщине из Тергесте», — вдова вздохнула. — Не знаю, почему я вышла за этого костлявого старикашку с реденькой рыжей бороденкой. Разумеется, он был очень богат.

Мой первый муж, — продолжила она, — был префектом одного из районов Рима. Можешь себе представить, какими он ворочал деньгами. Мой второй муж оказался большим шутником. Проходился по всем и каждому. К сожалению, героями некоторых его особо дерзких острот стали влиятельные сенаторы и военные. Они решили, что грех расточать такой талант на смертных, и он достоин того, чтобы развлекать своими шутками богов. Так как человеком он был известным, казнь ему подобрали соответствующую: залили горло расплавленным золотом.

А вот с третьим мужем я допустила ошибку. Я знала это с самого начала, но он проявил дьявольскую настойчивость, и я уступила, сказав да. Видишь ли, он был плебеем и патриции всегда смотрели на него с презрением. Но он так старался добиться их благосклонности! Понимаешь, он придумал способ подавать в бани очень горячую воду, и со всех, кто ею пользовался, взимал особую плату. Можешь представить себе, что это значило? Только общественных бань в Риме несколько сотен.

И, разумеется, богатые люди хотели иметь горячую воду в своих дворцах. Им тоже приходилось платить. Один сенатор принимал горячую ванну чуть ли не семь раз на день. После его смерти говорили, что избыток водных процедур и убил его. Мой муж яростно это отрицал. Заявлял, что горячая вода еще никому не вредила.

— А он часто принимал ванну? — спросила Ильдико.

— Он терпеть не мог мыться. Он весь день собирал деньги с бань, так что вечером, приходя домой, хотел забыть о горячей воде. В Риме над ним, конечно, потешались. Называли Цезарем чистоты. Предполагали, что в случае призыва в армию, он встанет в строй со щитом, украшенным полотенцем. Все это и заставило его сбежать на Восток, распустив слухи, что он умер. Все эти годы я не знала, жив он или действительно отправился на тот свет, — вдова печально вздохнула. — Теперь, после официального известия о его смерти, Сенат может отказаться платить мне налог на горячую воду.

2

На следующий день ранним утром высокий бритонец стоял на каменных ступенях пристани, куда доставила его рыбацкая лодка, и взирал на на дворцы и храмы Константинополя. Он ожидал увидеть второй Рим, но с приближением к городу, качаясь на волнах Мраморного моря, Ивар заметил, сколь разнятся столицы Западной и Восточной империй. На Константинополе лежала печать Востока: круглые купала, минареты, варварские (как казалось Ивару) цвета. До ушей долетали чуждые ему звуки: греческий язык, заменивший латынь, крики верблюдов, непрерывный перезвон колоколов.

С утра уже стояла жара, но ветерок с моря приятно холодил кожу.

С верхней ступени его окликнул мужчина. Ивар покачал головой, показывая, что не понимает. Лысый толстяк, что обратился к нему, руководил разгрузкой рыбы с лодки, на которой Ивар приплыл в Константинополь.

— Кто ты? — спросил толстяк вновь, на этот раз на латинском.

— Я родился в далекой стране, о которой ты, должно быть, и не слышал. Я бритонец и зовут меня Ивар.

— Этим людям не разрешено возить чужестранцев. Как ты попал на борт?

— Я ничего им не платил, если тебя интересует именно это. Но, если баркас принадлежит тебе, я заплачу, сколько ты сочтешь справедливым. Я объяснил твоим людям, почему мне нужно срочно попасть в Константинополь, и они мне поверили.

Толстяк хмыкнул.

— Ты мог бы помочь нам с разгрузкой.

Ивар взял сеть с рыбой, которую рыбаки с трудом поднимали втроем, забросил за плечо и понес к повозке, что стояла на пристани. Толстяк в изумлении смотрел на него.

— Гладиатор! Тебе не нужна работа?

Ивар покачал головой.

— Мне нужно найти один дом. Не поможешь ли ты мне?

После того, как мы закончим разгрузку.

Склад купца находился неподалеку от пристани. Толстяк осушил кружку вина, но Ивару выпить не предложил.

— Слушаю тебя.

Ивар понизил голос.

— Я надеюсь, что опередил посланцев Аттилы. Я должен предупредить двух женщин, что они должны покинуть Константинополь до их появления в городе. Если этого не произойдет, твоему императору придется принимать трудное решение. Дело может кончиться войной.

При упоминании имени Аттилы толстяка передернуло.

— Видишь тот белый дворец. Это Августеон. Расскажи свою историю там.

— Не уверен, что это разумный выход. Может, твоему императору не следует знать о женщинах, которых я ищу. И потом, посланцы Аттилы могли уже приехать. Я бы предпочел найти своих друзей и переговорить с ними.

Толстяк, похоже, с ним согласился.

— Мое имя Полотий, — неохотно пробурчал он, словно шел на большую жертву, называясь незнакомцу. — Гунны уничтожили деревню, из которой я родом [6]. Они согнали всех в церковь и подожгли ее. Там погибли два моих брата. Есть человек, к которому я могу тебя послать.

И Ивар ступил на улицы этого странного, не похожего ни на какой другой, города. Человек, к которому он пришел от рыбного торговца, направил его к другому, тот — к третьем, но наконец Ивар оказался у ворот дома, расположенного рядом с Колонной Клавдия. Слуга подозрительно всматривался в него с другой стороны железной решетки ворот.

— Чего тебе?

— У меня послание для твоей госпожи.

— У тебя? Моя госпожа прикажет высечь меня, если я пущу тебя в дом.

— Меня зовут Ивар, — терпеливо начал бритонец. — Иди и доложи о моем прибытии своей госпоже. Она захочет меня принять.

— Проваливай, — слуга забрался на ворота, чтобы через верх разглядеть настырного оборванца.

Ивар оглядел ворота, взялся за решетку руками. Не особо напрягаясь, снял с петель вместе со слугой и понес к дому.

— Это еще что такое?

Ивар сразу узнал и голос, и его обладательницу, да и девушка, похоже, запомнила здоровяка, хотя видела его раз в жизни.

— Второго такого силача нет. Ты из Британии. Тебя зовут Ивар.

— Да, я Ивар, — кивнул бритонец. — Я привез послание от твоего отца.

Ильдико повернулась к слуге.

— Немедленно скажи своей госпоже, что у нас гость. А потом собери людей, чтобы они поставили ворота на место, — на ее лице отразилась озабоченность. — Что с отцом? Он… он нездоров?

— Я провел у него не больше часа, поскольку он поручил мне дело, не терпящее отлагательств. Мне показалось, что он болен и сильно ослабел.

— Я должна ехать немедленно. Иначе не успею увидеть его.

— Моя госпожа, я прибыл с тем, чтобы предупредить, что домой тебе нельзя, — он предал Ильдико слова Мацио и его настоятельный совет незамедлительно возвращаться в Тергесте.

Ильдико хмурилась, слушая его.

— Люди Аттилы уже здесь. Они прибыли два дня тому назад.

Высокому бритонцу в ее словах послышался упрек, и он поспешил объяснить причины своей задержки.

— Быстрее я идти не мог. И люди мне попадались какие-то странные. Я не понимал ни слова из того, что они говорили. Поэтому часто выбирал не ту дорогу.

— Не думай, что я тебя виню, — успокоила его Ильдико. — Просто чудо, что ты добрался сюда. Дорога далась тебе нелегко?

— Досаждали жара и пыль. Мне все время казалось, что я вот-вот задохнусь. Я не решался пить воду, а трактирщики обсчитывали меня, когда я покупал у них вино.

— Ты прошел весь путь пешком?

Бритонец улыбнулся.

— Как еще я мог попасть сюда? Наездник из меня никакой. Лошадь это чувствует, как только я сажусь в седло, а потому скачет не куда мне надо, а куда ей хочется. Разумеется, я шел пешком. Плыть на корабле вокруг Греции слишком долго.

— Так пройдем в дом. Евгения будет рада тебе. И мы обговорим наши планы на будущее.


Вдова действительно обрадовалась Ивару. Оценивающе оглядела его с головы до ног.

— Так это ты. Мне показалось, что я увидела тебя в саду, но полной уверенности у меня не было, — тем не менее, вдова подготовилась к встрече. Ивара она принимала в парадном наряде, выдержанном в синем и песочном цветах, которые более всего ей шли. На ноги она надела золотые сандалии, украшенные драгоценными камнями, какие, как правило носили только жены правителей. — При каждой нашей встрече я должна заново знакомиться с тобой. Ты все время меняешься. В последний раз у тебя было круглое лицо и румянец во всю щеку, как у ребенка. Теперь ты загорел, словно арабский вождь, и стал худым, как тростинка.

— Я терял вес с каждым сделанным мною шагом, — пояснил Ивар.

— Мне-то казалось, что ты давно возвратился на родину.

Ивар нахмурился.

— Это желание не оставляло меня. Но как я мог туда попасть? После ухода римлян корабли в Британию не ходят. Мне бы пришлось пробираться сквозь дремучие леса, чтобы выйти на берег Канала. А переправься я через него, нашел бы хоть одного знакомого мне человека? Чем бы я зарабатывал там на жизнь? Торговать я не умею, а жизнь тех, кто работает на земле, ничем не лучше, чем у рабов.

— Это здравые рассуждения, — покивала вдова. — Мой тебе совет — оставайся здесь и забудь про свой маленький остров дикарей.

Чтобы обсудить положение дел, Евгения увлекла Ивара и Ильдико в угол.

— Этим утром я получила записку от нашего друга из пустыни, — прошептала она. — Он говорит, что у городских ворот выставлена дополнительная стража. Он полагает, что император прикажет выставить охрану у нашего дома.

— Значит, скачки отменяются, — в голосе Ильдико слышалось облегчение. Последствия поражения более не грозили ей, хотя над ней нависла другая опасность.

Вдова покачала головой.

— Заезд состоится. Юсуф об этом позаботился. Он побывал у императора и рассказал ему о наших намерениях. Ты помнишь, Ильдико, император присутствовал на обоих скачках, выигранных Хартагером, и чуть не сошел с ума от возбуждения. Узнав о предстоящем заезде, он заявил, что ничего менять не надо. А вдоль трассы он приказал поставить своих гвардейцев, чтобы мы никуда не делись.

— Значит, побег невозможен! — воскликнула Ильдико.

— Мы убежим, несмотря на все усилия императора и его доблестной гвардии. Юсуф заверил меня, что волноваться не о чем. Если мы выедем за ворота, ничто не помешает успешной реализации егоплана. Но он надеется, что прибегать к этому плану не придется. Поскольку уверен в победе Сулеймана.

Ильдико помрачнела.

— Мы поставлены в неравные условия. Они знают, что шанс на выигрыш есть только у Сулеймана, так что остальные участники заезда попытаются придержать Хартагера.

— Король слишком честен, чтобы идти на такое! — воскликнула вдова. — Ему не нужна победа, добытая подобными методами. Я уверена, он не позволит своим наездникам помешать нам.

— Бояться надо не наездников, — вздохнула Ильдико. — Лошадей.

— Ты хочешь сказать, что другие лошади сделают все, чтобы преградить Хартагеру путь к победе? — вскричала Евгения.

— Совершенно верно.

Вдова отреагировала мгновенно.

— Ерунда! Или ты будешь утверждать, что узнала об этом у Хартагера?

— Дорогая тетя, мой народ разводит лошадей многие столетия. Мы знаем такое, о чем другие не имеют ни малейшего понятия. Когда я была маленькой, мой отец научил одну лошадь считать. Бывало он говорил ей: «Два и три», — и она пять раз кивала. Что ты на меня так смотришь? Я говорю правду. Потому что видела это собственными глазами.

— Ерунда! — повторила Евгения. — Ты еще скажи, что лошади умеют разговаривать.

— Нет, — последовал ответ, — разговаривать они не умеют, но общаться могут. Они всегда знают, когда будут скачки. Иной раз они решают, кому побеждать в заезде. Арабские лошади не любят Хартагера. Он кажется им монстром. Они не хотят его победы. И завтра приложат все силы, чтобы этому помешать.

Евгения покачала головой.

— И все-таки я не могу в это поверить. Я очень надеюсь, что все это досужие выдумки, потому что в противном случае, если они не дадут Хартагеру разогнаться, я потеряю целое состояние. И у тебя, дитя мое, есть основания опасаться за исход заезда. Но, если мы сможем выбраться за ворота, если черный жеребец победит, нам придется сразу же уезжать. Поэтому пора готовиться к отъезду. Пойду отдам моим людям соответствующие указания.

Она двинулась к двери, но задержалась перед Иваром. Его туника была завязана на шее шнуром с кисточками на концах. Легонько ударила по одной из кисточек и она подскочила вверх, шлепнув Ивара по носу.

— Хорошенькое ты выбрал время для возвращения, — улыбнулась вдова и выплыла из комнаты.

Ивар повернулся к Ильдико.

— Что это с ней? — недоуменно спросил он.

Ильдико с трудом сдержала улыбку.

— А ты не догадываешься?

— Не имею ни малейшего понятия.

— Дело это деликатное, а мы совсем не знаем друг друга. Но я думаю, что этим она показала, что выбрала тебя.

— Выбрала меня? Для чего?

— Она решила, что ты станешь ее следующим мужем.

От изумления у здоровяка-бритонца отвалилась челюсть. Он вытаращился на Ильдико, на какое-то время лишившись дара речи. Потом печально улыбнулся.

— Ты смеешься надо мной.

— Нет, не смеюсь. Я абсолютно серьезна. Видишь ли, я уже хорошо ее изучила. И могу сказать, что она буквально рвется замуж.

— Но… не за меня же! Я варвар. Бывший раб. У меня нет ни земли, ни денег. Несколько монеток в кошеле — все мое достояние. Такое просто невозможно.

— Нет, она настроена решительно. Хочет за тебя замуж. Я заметила, как загорелись ее глаза, когда она вошла и увидела тебя.

Бритонца не убедили слова Ильдико.

— Это долго не продлится. Скоро она передумает.

— На это и не надейся. Говорю тебе: если она чего решила, то сделает обязательно. И твое мнение в расчет браться не будет. Если ты не хочешь стать ее четвертым мужем, тебе остается только одно.

— Что же?

— Уйти. В эту самую минуту. Не через ворота, где тебя могут увидеть. Через калитку в стене. И никогда сюда не возвращаться.

3

Наутро они уже собирались выехать из дома, когда Евгения заметила у ворот человека в бронзовом шлеме.

— Они явились, — предупредила она Ильдико. — Держись подальше от окон.

Достав рулон черной материи, она начала обматывать голову Ильдико, пока золотые волосы не исчезли.

— Теперь тебя не узнают, — заявила вдова.

Ильдико не любила надевать что-либо на голову. Вот и теперь заикнулась о том, что такие предосторожности ни к чему. Все равно люди Аттилы знают, что она в Константинополе.

— Нам не известно, знают ли они что-то еще, — возразила вдова. — Это самый большой город в мире. Придворным, возможно, достанет ума держать рот на замке. В этом случае гуннам придется попотеть, разыскивая тебя по всему городу. Нам сегодня ехать на другой конец Константинополя, так что тебе нет нужды выставлять свои знаменитые волосы напоказ всему городу.


Начальник караула внимательно прочитал имеющийся у него приказ, прежде чем распорядился отворить ворота.

— Вас должно быть трое. Двое мужчин и одна женщина. А это кто? — он подозрительно посмотрел на неловко сидящего на лошади Ивара. — Это он вчера снял ворота с петель? Мне рассказали об этом твои слуги.

Увидев утром Ивара, Ильдико чуть улыбнулась ему, как бы говоря: «Значит, ты все-таки решил остаться».

— Он снял ворота, — подтвердила Евгения.

Капитан с уважением оглядел могучий торс бритонца.

— Говорят, один из евреев вот так же поднял городские ворота. Кажется, его звали Самсон.

— Никогда о нем не слышала, — заявила вдова. — Это мой друг и зовут его не Самсон. Он едет с нами на скачки.

Капитан тяжело вздохнул.

— Все сегодня едут на скачки. А мы должны стоять в карауле, дабы ублажить каких-то гуннов, присланных Аттилой, — знаком он предложил им продолжать путь. — Я капитан императорской гвардии. Должен ли я задавать вопросы, ответами на которые интересуются эти жаждущие крови гунны? Я не видел этого богатыря, что поднимает ворота. Проезжайте, благородные дамы. И я надеюсь, — тут он подмигнул Ильдико, — что большой черный жеребец и сегодня одержит победу.

Легкой рысью они проскакали мимо Библиотеки, повернули на дорогу, огибающую бани Зеуксиппа. Громада Ипподрома возникла впереди, не устающая размерами знаменитым аренам Рима. Из-за его стен не доносилось ни звука.

Вдова повернулась к Ильдико.

— Сегодня гонок колесниц нет. Капитан, похоже, прав. Тайное стало явным, и народ собирается посмотреть на наш заезд.

— Хартагера зрители не волнуют. Наоборот, ему нравится, когда за его бегом смотрит много людей.

Они свернули на Месе, торговую улицу города. Тишина и безлюдие уступили место шуму и толкотне. Всадники, повозки с товаром, пешеходы, кричали, торговались, покупали, продавали. Они не привлекали ни малейшего внимания, пока поравнялись с Акведуком. И тут какой-то мужчина, торопливо шагающий босиком, внезапно остановился.

— Это она! — крикнул он, указывая на Ильдико. — Девушка, что ездит на черном жеребце!

— Я не вижу твоего рукава, но чувствую, что на нем зеленая нашивка, — ответил ему чей-то голос из толпы. — Кто еще, как не Зеленый, может утверждать, что такая малютка может ездить на том жеребце?

— Твои слова выдают тебя с головой. У всех невежд на рукавах синие нашивки, — не остался в долгу босоногий. — Клянусь тебе, это она. Я знаю это по тому, как она держит голову, как сидит на лошади.

— А я клянусь железными когтями Молоха, что мы все невежды и слепцы, как Синие, так и Зеленые, — заявил Синий. — Бредем, как стадо баранов на этот заезд и не замечаем, что тем самым мы ставим крест на наших любимых гонках колесниц, а может и на Зеленых и Синих. Ты знаешь, что Ипподром сегодня пуст? Ты знаешь, что император уже в своей ложе, чтобы не упустить ни минуты увлекательного зрелища? Говорю тебе, с этого дня все переменится.

— Гонки колесниц останутся навсегда! — возразил ему Зеленый.

— Мне очень хочется согласиться с тобой. Но я не знаю случая, чтобы Зеленый хоть в чем-то оказался прав!

Вдова и Ильдико предпочли прибавить ходу, не дожидаясь окончания спора. Ивар, замыкающий маленький отряд, с трудом поспевал за ними.


Трассу заезда, длиной от одной до двух миль, проложили на ровной полоске земли между холмами и Акведуком. На высоких столбах, служащих маркерами, под утренним ветерком развевались флаги. Толстым дерном и низко скошенной зеленой травой трасса напоминала Елисейские поля, где боги любили скакать на своих крылатых лошадях. Внутри овала, у того места, где лошадям предстояло финишировать, воздвигли трибуну для судей. За ней находились стойла.

На другой стороне старый дворец переоборудовали в императорскую ложу, разобрав мраморный фасад. Там уже восседал Марциан, суровый и важный. На нем была белоснежная тога и пурпурная накидка.

Старый император не обращал внимания на окружающие его шум и суету. Появлялись и исчезали курьеры. На всех углах стояли гвардейцы. Солнечные лучи отражались от их щитов, шлемов, панцырей. Оркестр, расположившись на земле перед императорской ложей, непрерывно исполнял какие-то восточные мелодии. Дамы за спиной императора о чем-то судачили. Рядом с оркестром накрыли большие столы. На них желающие могли найти бесплатную выпивку и питье. Если, конечно, им удалось бы пробиться сквозь толпу, облепившую каждый стол.

Однако, многие уже заняли места у края дистанции и не польстились на дармовщину, справедливо полагая, что поев и выпив, им уже придется наблюдать за заездом через головы других. А народ все прибывал и прибывал.

Проезжая мимо небольшой группы людей, они услышали, как кто-то крикнул: «Неужели наш старик совсем выжил из ума? Говорят, он поставил на черного жеребца». Однако тут же раздались голоса, одобряющие выбор императора. Однако, прокладывая путь сквозь толпу, они все чаще слышали: «Сулейман! Сулейман! Сулейман!» Чувствовалось, что роль фаворита зрители отводили лошади короля Юсуфа.

Сам Юсуф встретил их у городских ворот на великолепной черной кобыле. Поклонился Ильдико, ни словом не обмолвившись о ее наряде, и о чем-то тихо заговорил с Евгенией. Затем, взмахнув украшенной драгоценными перстнями рукой, исчез в толпе. Вдова наклонилась к Ильдико.

— Он просил ни о чем не беспокоиться. К побегу все готово.

— Он очень уверен в себе, — помрачнела Ильдико.

Она подумала о том, что брачный союз с королем пустыни, несомненно, имел свои плюсы, но на Востоке понятия жены и рабыни практически означали одно и то же. Они должны победить, сказала она себе.

Более не привлекая внимания, они подъехали к импровизированной конюшне. Тут к ним направился Бореан, на которого возлагалась забота о Хартагере. Его лоб покрывали капельки пота.

— Госпожа моя, я боялся, что ты не доберешься до нас. Мне сказали, что все дороги забиты народом.

— Успокойся, — вдова огляделась. — Мы уже здесь. Как наш король?

Бореан нахмурился, поскреб небритый подбородок.

— Все время вертит головой. Ищет свою любимицу. Никогда не видел его в таком состоянии. Он закатывает глаза и бьет хвостом.

В дальнем конце конюшни Ильдико заметила черного жеребца, окруженного конюхами. Ей показалось, что нервничает он ничуть не меньше Бореана. Если кто-то пытался подойти ближе, в воздух взмывало копыто, останавливающее смельчака на полпути. Не признал он и Ильдико.

— На таком расстоянии он может рассчитывать только на зрение, — прошептал Бореан. — Его сбивает с толку эта черная ткань на твоей голове. Не подходи к нему вплотную, пока он не признает тебя.

Но Ильдико не испытывала страха.

— О, король! — воскликнула она. — Красавец ты мой, я здесь.

Без колебания она подошла к нему, положила руку на его шелковистую гриву.

— Разве ты меня не узнаешь? О, великий, я должна носить на голове эту отвратительную повязку, но она мне совсем не нравится. Тебе понятны мои чувства. Ты же помнишь, как тебе закрасили звезду на лбу и накинули на тебя попону простой вьючной лошади.

Тревога Хартагера бесследно исчезла. Он тряс головой, весело бил копытом, громким ржанием приветствовал появление своей наездницы.

— Король, — прошептала Ильдико, — сегодня мы должны мчатся, как никогда раньше. Мы должны поймать ветер, за которым там часто гонялись в горах, но так никогда и не поймали. Эти маленькие лошади пустыни быстры, мой великий король, но ты… ты без труда справишься с ними.

На судейской трибуне пропел горн. Легкая дрожь пробежала по телу черного жеребца. Он поднял голову и начал поворачиваться. Хартагер знал, что означает сей звук.

Ильдико сбросила накидку, в которой приехала из города, постояла, глядя на видимый через окно кусочек трассы. Она выглядела такой хрупкой и юной в белых тунике и юбке-брюках, позволяющих ей сидеть на лошади по-мужски. С сомнением взглянула на сапоги. Мужские, на несколько размеров больше, они грозили в любой момент свалиться с ее миниатюрных ножек.

«Они и свалятся, — подумала она. — Так было всегда. И люди бросятся к ним и будут из-за них драться. Почему бы мне не снять их прямо сейчас»? Но мысль эту она отвергла. И так многим не нравилось участие в скачках женщины.

Он положила руку на холку Хартагера и одним прыжком оказалась у него на спине. Бореан разомкнул цепи. Пятясь, Хартагер вышел из стойла. Вскинул голову и громко заржал, вызывая соперников на бой.

— Он знает! — воскликнул Бореан.

Ильдико наклонилась к самому уху черного жеребца.

— Мой король, — прошептала она с полными слез глазами, — ты должен сегодня победить, или у меня будут серьезные неприятности. Меня увезут. В страну, где одни арабские лошади. Более я никогда тебя не увижу. Не увижу тех, кого люблю. А я, о король, очень, очень их люблю! Мне бы лучше умереть, чем уехать от них. Сегодня ты должен сделать все возможное и невозможное для своей наездницы!

Бореан оглядел могучего жеребца.

— Сегодня он будет бежать, как никогда! — уверенно воскликнул он.

Но стоящие вокруг конюхи не разделяли его энтузиазма.

— Шансы араба предпочтительнее, — услышала Ильдико слова одного из них. Похлопала Хартагера по левому уху и выехала в яркий солнечный свет.

Ильдико первым делом бросила взгляд на императорскую ложу. Император, чуть наклонившись вперед, с нетерпением ждал начала заезда. Под ложей продолжал играть оркестр. На скамье, чуть в стороне от оркестра, она заметила трех темнолицых мужчин в красных войлочных шапках, что носили в армии гуннов. И мысленно поблагодарила Евгению за черную ткань, которой та обмотала ей голову. Озабоченно поправила повязку, дабы она не слетела по ходу скачек.

Собравшаяся толпа затаила дыхание, когда она направила черного жеребца к стартовой линии.


Арабские лошади гуськом вышли с другой половины конюшни. Возглавлял колонну Сулейман. Во всяком случае, Ильдико решила, что первым из пяти идет Сулейман, поскольку раньше не видела ни одной из лошадей. Наездник Сулеймана был в пурпурном тюрбане, с пурпурными же нашивками на рукавах. Держался он очень уверенно.

Стартовая позиция Ильдико не понравилась. Сулейман бежал по центру (неудивительно, он принадлежал королю). Слева от него заняли места Туркоман и Сайтиан. Еще одна арабская лошадь встала между Сулейманом и Хартагером, а последняя — справа от Хартагера. Черный жеребец оказался в арабских клещах.

— Я возражала, — объяснила ей свое согласие Евгения по пути из города, — но Юсуф заверил меня, что нам нечего опасаться какого-либо подвоха. До первого поворота больше четверти мили, так что самый быстрый войдет в него первым вне зависимости от стартовой позиции.

Мальчишка, который все время болтался в конюшне (говорили, что он сын владельца луга, на котором проводился заезд), стараясь чем-то помочь, что-то спрашивая, очутился рядом с Хартагером.

— Госпожа моя, — воскликнул он, глядя на Ильдико, — мой уважаемый отец ошибается. Как ошибаются и многие другие уважаемые отцы, которые боятся арабов. Госпожа, черный выиграет. Утром он позволил мне постоять рядом с ним. Всего минуту, госпожа. Я знал, что он злится, потому что вокруг одни незнакомцы, а он скучал без тебя. Борьбы он не боится. Он принял решение победить!

— Как тебя зовут, мальчик?

— Малхуди, госпожа.

— От твоих слов мне стало легче на душе, Малхуди.

— Но, госпожа, — озабоченно продолжил мальчишка, — тебе не выиграть с этой повязкой на голове. Перед финишем ты всегда распускаешь волосы. Не знаю, что это значит, но без этого никак нельзя.

— Может, ты и прав, Малхуди.

Лошади выстроились в колонну и прогарцевали перед императором. Сулейман — первым, Хартагер — шестым. Затем все вернулись на старт. Ильдико посмотрела на наездников справа и слева от нее. Не прочитала в их лицах ни злобы, ни угрозы. Наоборот, они ей улыбнулись, продемонстрировав великолепные белоснежные зубы. Один что-то сказал на арабском, второй перевел на латынь.

— Он говорит, что сегодня будут прекрасные скачки, белокурая госпожа.

Но когда грохот цимбал бросил лошадей вперед, ее худшие страхи подтвердились. Лошадь справа приблизилась вплотную, так, что нога ее наездника коснулась Хартагера. Лошадь слева оказалась чуть впереди. Ильдико дернула Хартагера за ухо, что бы тот сбавил ход и двинулся к центру, но не тут-то было. Третья лошадь загородила путь. Три арабских скакуна буквально взяли Хартагера в кольцо. А Сулейман уже мчался к повороту. Один!

Ильдико поняла, что спасут ее только решительные меры. Ногой толкнула черного жеребца в бок, переводя его на шаг. Другие лошади не смогли так резко сбросить скорость, и Ильдико сумела бросить Хартагера вправо.

— Быстрей, быстрей, быстрей! — закричала она.

Она знала, что по краю трассы земля не такая ровная. Она знала о дренажной канаве шириной в четыре фута. Но ничего другого ей не оставалось. Хартагер поначалу двигался осторожно, а потом начал прибавлять в скорости. Главного она добилась: вырвалась из арабских тисков.

— Скорее, король, скорее!

Хартагер уже не скакал, а летел. Арабские скакуны, поняв, что их затея не удалась, бросились следом. Но их уже разделял целый корпус. И догнать черного жеребца они не могли.


Евгения стояла под императорской ложей и плакала. Из-за спин и голов людей она не видела трассы. Но Ивар, возвышающийся над всеми, докладывал ей о происходящем.

— Мы проиграли, — всхлипнула вдова. Ну почему я согласилась поставить Хартагера между арабами. Я же чувствовала, что они задумали.

— Я ничего не понимаю в скачках, — прокомментировал увиденное Ивар, но мне кажется тут какой-то подвох. Сулейман-то вырвался далеко вперед.

Внезапно толпа взревела. Евгения схватила Ивара за руку.

— Что такое? Что случилось?

Бритонец ответил, но слова его поглотил рев толпы.

— Громче! — вскричала Евгения. — Говори громче!

— Она вырвалась!

— Вырвалась? Это потрясающе. Ильдико, дитя мое, как я могла в тебе сомневаться.

— Хартагер буквально летит над травой.

— А я этого не видела! Какая паршивая, провинциальная трасса, где никто ничего не видит. Почему я своими руками загнала Ильдико в эту ловушку? Почему, почему дала уговорить себя этому сладкоголосому сыну Сатаны.

Рев толпы становился все громче.

— Ивар, Ивар! — кричала Евгения. — Есть ли у нас шанс?

Бритонец не отрывал взгляда от трассы, а в голосе его слышались нотки сомнения.

— Еще трудно сказать. У другой лошади большое преимущество. Надежда, конечно есть, но…

К Евгении начала возвращаться уверенность.

— Проигрывают только после отмашки на финише.

Хозяин Сулеймана, улыбающийся во весь рот «сын Сатаны», подошел к ним. Король Даведы вел себя сейчас как простой смертный. Предвкушение победы озаряло его лицо.

— Забег выигран, — сказал он вдове. — Но наша белокурая красавица — настоящий боец и постарается не сдаться без боя.

— Черный сокращает расстояние, — возвестил Ивар. На таком расстоянии лошади казались игрушечными.

— Чудес не бывает, — гнул свое король.

Толпа взорвалась аплодисментами.

— Что там такое? — внезапно обеспокоился Юсуф.

— Черный обошел Сайтиана, — без запинки ответил Ивар, благо ему никто не мешал наблюдать за происходящим на дистанции.

— И это все, — у Юсуфа отлегло от сердца. — Госпожа моя, боюсь, ваша подопечная не сможет выиграть, но мы должны быть готовы на случай того, что произойдет чудо. Чтобы реализовать мой план, вам надобно незамедлительно садиться в седло.

— Я должна уехать до окончания заезда? — то был не вопрос, а крик души.

— Да. Сейчас же. Один из моих людей ждет вас с лошадью.

— Взглянуть бы хоть разок! — воскликнула Евгения. И тут заметила, что многие мужчины поднимают на руки детей, а некоторые даже женщин. Евгения повернулась к бритонцу.

— У тебя хватит сил?

Тот сначала не понял вопроса, а затем наклонился и как пушинку поднял ее над своей головой. Для устойчивости она одной рукой схватила его за волосы.

— Я не подозревала, что дистанция столь велика, — она замахала свободной рукой. — Я ее вижу. Впереди только один араб. Я… я думаю, она его нагоняет! Нагоняет!

— Ты должна немедленно уезжать, — повторил Юсуф. Чувствовалось, что происходящее на трассе ему не нравилось.

Ивар опустил вдову на землю.

— Спасибо тебе, — она улыбнулась. — Ну и силач же ты!


Чувство облегчения и гордости охватило Ильдико, когда ей удалось вырваться на свободу. Более им никто не мог помешать. Но Сулейман и его наездник превратились в точку: так далеко умчались они.

«Нам никогда их не догнать! Никогда! Никогда»! — в отчаянии подумала она. Слезы брызнули у нее из глаз. Что еще она могла сделать? Может, ей стоило бросить Хартагера влево, а не вправо? Или совсем остановиться и потребовать у судей начать заезд вновь? Но приняли бы они ее сторону? Правила, регулирующие скачки, еще не установились. От судей наездники слышали лишь одно: «Начинайте по звуку цимбал и скачите во весь опор». Она подозревала, что судьи, скорее всего отыграются за то, что она посмела сунуться в мужское дело, и снимут ее с заезда.

Несмотря на эти невеселые мысли, Ильдико заметила, что Хартагер все наращивает и наращивает скорость. Мимо Сайтиана они пролетели так, словно араб стоял на месте. Поворот черный жеребец прошел впритирку к маркировочным столбам. Оставалось лишь догнать Сулеймана.

И внезапно в ней ожила надежда: разделявшее их расстояние оказалось не так велико, как она думала. Она уже могла различить пурпурные нашивки на рукавах наездника Сулеймана. Вот он обернулся и на его лице отразилось изумление: он никак не ожидал, что черный жеребец так близко. Когда они вышли на длинную прямую перед финишем, из разделяло не более шести корпусов.

Или преимущество слишком велико? Сможет ли Хартагер выдержать до конца эту невероятную скорость. Не откажет ли его могучее сердце?

При выходе из поворота случилась то, чего она опасалась. Ветер снес с ее головы черную повязку. И теперь ее волосы белокурой волной летели над черной спиной жеребца. Ей вспомнился разговор с Малхуди. «Забавный мальчишка! Может, он окажется прав. У нас действительно появился шанс на победу»!

Тут она заметила, что и ноги у нее босы. Она и не помнила, когда с них свалились сапоги. Красивые сапоги, украшенные золотыми фигурками, из зеленой кожи. Больше она их не увидит.

Наездник Сулеймана, напуганный неумолимо сокращающимся расстоянием от преследователя, взялся за плетку. Ильдико услышала его голос, требующий от лошади бежать быстрее, еще быстрее. На боку Сулеймана вздулся рубец от удара. И Сулейман действительно чуть прибавил.

Ильдико наклонилась вперед и похлопала по шее черного жеребца.

— Сейчас, король, — прошептала она. — Сейчас или никогда. Можешь ты обойти его? О, великий король, ты должен меня спасти!

Ей показалась, что и без того бешеная скорость возросла еще более. Как он был прекрасен! Ее отец не ошибся, сказав, что этот молодой черный жеребенок станет достойным наследником королей прошлого. Но справится ли его сердце с такой колоссальной нагрузкой?

Они настолько сблизились, что она уже могла коснуться рукой рукава наездника Сулеймана. Он что-то кричал, призывая на помощь всех богов пустыни, и без устали нахлестывал жеребца. Хартагер, однако, нагонял его. Дюйм за дюймом. Но неумолимо приближалась и финишная черта.

— Король! О, король! — воскликнула Ильдико и закрыла глаза, боясь того, что произойдет в ближайшие секунды. Ее босые ноги сжали бока Хартагера.

Громоподобный шум заставил ее открыть глаза. Они пересекли финишную черту. На голову впереди Сулеймана. Но заметили ли это острые глаза судей?

Ее сердце, казалось, вот-вот вырвется из груди. По крайней мере, надежда у нее оставалась. Автоматически она коснулась ногой бока жеребца.

— Потише, король, потише. Все кончено.

Она пустила Хартагера легкой рысцой, не решаясь обернуться и посмотреть на трибуну, чтобы увидеть вердикт судей. Тут же почувствовала, что рядом возник всадник. Не на Сулеймане.

— Не поворачивайся, — она узнала голоса Юсуфа. — Никто не должен видеть, что ты говорила со мной, — последовала напряженная пауза. — Ты выиграла. Ты это знаешь?

— Я на это надеялась, — прошептала она. — Но полной уверенности у меня не было.

— Больше ничего не говори. Слушай внимательно. Каждая секунда на счету. Я тебя потерял. Мне это тяжело. Поначалу я думал наказать Сулеймана, который меня подвел, но потом подумал, что ты этого не одобришь.

— Он боролся до конца!

— Его наездник слишком часто пользовался плеткой. Этого я ему не прощу. Он сам отведает того же угощения… Смотри прямо перед собой. Видишь прогал между деревьями справа от себя? Поворачивай туда. Дорога уходит в густой лес. Следуй по ней. Там ты найдешь своих друзей и лошадь для себя. Скачите быстро. Вы должны как можно дальше уехать на запад до того, как станет известно о вашем побеге. Мои люди приглядят за черным жеребцом. Его оботрут, выгуляют, а ночью привезут к вам. Я обо всем позаботился, — вновь возникла пауза. — Теперь посмотри на меня. Один взгляд. Ах, какая же ты красивая… и я вижу тебя в последний раз!

4

Николан ожидал, что Аэций примет его один на один. Но, когда его ввели в длинный зал с мраморными стенами и возвышением в дальнем конце, он увидел, что диктатор Рима стоит там в окружении большой группы людей. Он отличил между ними высших военачальников по коротким туникам и испанским мечам, а также сенаторов и политических деятелей по суровости лиц и пурпурным полосам на тогах. Их взгляды не отрывались от Николана, пересекавшего зал.

Чиновник, стоящий на ступенях, указал послу, что ему следует оставаться внизу.

— Твое имя? — воспросил он.

— Николан Ильдербурф.

— Что привело тебя сюда?

— Я привез послание Аттилы, императора мира и высшего владыки вод и небес.

Чиновник покачал головой.

— Такого здесь не знают.

Тогда Николан воспользовался титулом, который и Аттила предпочитал всем прочим.

— Меня послал Аттила, Бич Божий, который воюет с Римской империей.

Чиновник, после кивка Аэция, поклонился Николану.

— Его знают. Что за послание ты привез?

— Мне велено изложить его командующему римскими армиями.

После этих слов Аэций отделился от остальных, спустился на несколько ступенек.

— Я — Аэций.

Они обменялись коротким взглядом.

— Ага! Ты — помощник Аттилы, о котором мы столько слышали. Удивительно, что он послал в Рим столь полезного ему человека, — суровее лицо римлянина закаменело. — Трудно поверить, что человек твоего возраста и низкого происхождения смог так быстро и высоко подняться. Может, правитель гуннов посла тебя, моего бывшего раба, чтобы выказать мне свое презрение?

— Я выполняю его приказ, господин мой Аэций.

— А не боишься ли ты последствий? Я имею право распять тебя на кресте как беглого раба?

— Грозящая мне опасность не составляет для меня тайны. Но я прибыл с охранной грамотой, как парламентер.

Аэций оглядел свою свиту. Нахмурился.

— Ты храбр. Говори.

— Мой господин Аттила уполномочил меня сообщить, что верховному главнокомандующему армий, вторгшихся в Италию, ясна избранная тобой стратегия защиты. Ты оставил ему равнины Ломбардии, но угнал с них все живое. Ты уничтожил запасы зерна с тем, чтобы армии не досталось ни крошки съестного. Гарнизоны городов будут отчаянно биться на своих стенах. Стратегия твоя не нова. Она применялась и раньше. Даже при защите Рима.

Смотрящие на него глаза горели ненавистью. Его изумило, сколь похожими все они выглядели, эти хозяева цивилизации, жестокие, не знающие справедливости. Защитит ли его охранная грамота, подумал Николан. По его спине пробежал холодок страха.

— Но… — он запнулся, отгоняя захлестывающую его панику, — Аттила хочет, чтобы вы полностью осознали ту цену, которую придется вам заплатить. Он намерен жечь леса, травить земли, реки, озера, пока запах умирающей земли не достигнет высоких стен города на семи холмах. Он намерен взять штурмом города и разрушить дома, не оставив камня на камне. Уничтожение будет столь полным, что в грядущих веках не удастся найти и места, где стояли эти города.

Он предаст мечу каждого мужчину, женщину, ребенка с безжалостностью, какой еще не знала земля. Крики жертв, которым уготовлена столь ужасная судьба, достигнут ваших ушей, пока вы сидите на этих холмах, уподобляясь легендарному Фабию. Крики эти достигнут ушей всего мира, вызывая удивление и, скорее всего, презрение.

Стоит ли спасать Рим и одновременно обрекать на уничтожение плодородные земли, которые кормят этот город? Может ли осторожность спасти великую империю, построенную на смелости и решительности?

— Это всего лишь слова, — вырвалось у Аэция.

— Мой господин Аттила хочет, чтобы вы знали, на какие он готов пойти крайние меры. Эти богатые провинции будут уничтожены с жестокостью, какой еще не видел мир. Гордость и репутация Рима будут погребены под криками жертв и языками пламени.

Лицо Аэция, побагровевшее от злости, внезапно побледнело. Он повернулся к свите.

— Я все знал с самого начала, оставляя открытыми горные перевалы. И объяснил вам, чем это грозит, — он обвел взглядом лица, найдя многие холодными и враждебными. — Мне известно, что далеко не все не согласны со мной. Благодаря выбранной мною стратегии, я, возможно, войду в историю трусом, который стоял и смотрел, как погибают целые провинции. Но это единственный способ спасти Рим.

— Ты мог уничтожить гуннов у Шалона, — с упреком указали ему. — Но ты не двинулся с места и дал им уйти.

Аэций повернулся к говорившему.

— Ты не сражался у Шалона, Квинтий Кассий. Ты не солдат. О войне ты знаешь понаслышке. Будь ты в Шалоне, ты бы понял, почему мы не могли ничего предпринять. Ведь и на арене случалось, что два гладиатора, схватившись в жестоком поединке, оба падали на песок, не в силах поднять оружие. Такое произошло и в Шалоне.

Он спустился еще на пару ступенек, простер руку к Николану.

— Мы тебя выслушали. Ответа не будет. Ты можешь идти.

Как только Николана вывели из зала, Аэций вновь повернулся к своим советникам. Чуть улыбнулся.

— Это крик отчаяния Аттилы. Мне ясно, что он на пределе.

— Он сделает то, что сказал, — воскликнул Квинтий Кассий. — Уничтожит равнины.

— Да, — кивнул Аэций. — Но если мы двинем на него армию, он уничтожит Рим.

— Мы победили его в Шалоне! Почему мы не сможем победить его вновь?

— Я скажу тебе, почему мне не победить его вновь, как удалось в Шалоне, — Аэций с трудом сдерживал переполняющий его гнев. — В той битве мы потеряли наших лучших солдат, которых заменили необученные новобранцы. У нас нет союзников, что тогдастояли с нами плечом к плечу. У гуннов численное превосходство. Их конница без труда обойдет нас с флангов. Это будет бойня, — и тут гнев прорвался наружу. Аэций резко возвысил голос. — Я спас цивилизацию в Шалоне! И хоть кто поблагодарил меня? Я слышу лишь критику тех, кто ни разу не поднял меча в защиту империи. Горстки политиканов, завидующих моей власти. Я могу сказать вам только одно, моим дорогим согражданам, которые хорошо живут днем и сладко спят ночью. Я готов сложить с себя данные мне полномочия и предоставить вам разработку стратегии защиты. Я не буду возражать, если вы найдете другого полководца, который одержит для вас новую победу над гуннами.

И тут стало ясно, что такая развязка их не устраивала. Слава победителя при Шалоне по-прежнему озаряла Аэция. Они хотели контролировать стратегию защиты, но не могли отправить в отставку того, кто однажды уже спас их.

— Но жертвы этого дикого чудовища будут взывать к нам из залитой кровью земли, — воскликнул сенатор. — Можем ли мы стоять и смотреть, как Аттила вырезает половину Италии?

— Ты повторяешь то, что уже говорилось во времена Фабия, — ответил Аэций. — Однако, он спас Республику. Если вы оставите мне право решать, я спасу Рим. Второй раз.


Николана вновь пригласили к диктатору Рима. Аэций пришел в себя после взрыва эмоций в зале приемов. Он сидел за столом, заваленным бумагами, спокойный и хладнокровный. Таким его помнил Николан по тем дням, когда был его рабом.

— Садись, — распорядился Аэций, не поднимая глаз от бумаг.

Несколько секунд спустя он-таки посмотрел на Николана.

— У тебя есть еще одно послание от твоего господина?

— Есть, — кивнул Николан, — но оно предназначено только для твоих ушей.

— Естественно.

Аэций откинулся на спинку стула, вглядываясь в лицо Николана. Стену за его спиной украшали знамена, захваченные в битве при Шалоне. А посреди них висел меч, вероятно, тот, которым сражался Аэций.

— Аттила предлагает провести мирные переговоры. При условии, что они начнутся немедленно. Его требования, господин мой Аэций, суровы. Территориальные уступки и ежегодная дань золотом до тех пор, пока не будут согласованы новые условия мирного сосуществования.

Диктатор Рима пренебрежительно усмехнулся.

— Он хочет сорвать плод победы без единого удара?

— Северные провинции Италии и равнины Ломбардии у его ног. Он все оставит нетронутым. Штурма городов не будет, не прольется ни одна капля крови. Вот что он предлагает в обмен на территории.

— У меня нет ни власти, ни желания отдавать и пядь земли, завоеванной кровью римлян. Не для того мы в Шалоне побили Аттилу, чтобы миром он получил то, чего не достиг войной.

Николан продолжил, на этот раз тщательно подбирая слова, поскольку коснулся весьма деликатной темы.

— Возможно, нам удастся найти точки соприкосновения. Может статься, ты не знаешь, что принцесса Гонория на свободе и заключила договор с Аттилой.

— Мы взяли за правило знать все, что в какой бы то ни было степени касается нас, — сухо ответил Аэций. — Об исчезновении принцессы нам доложили тотчас же. И нам известна, — он одарил Николана ледяным взглядом, — твоя роль в организации этого побега.

Николан наклонился вперед, понизил голос.

— Могу я сказать тебе, господин мой Аэций, что я не был повинен в преступлении, за которое ты повелел наказать меня. Да, я знал о твоем желании жениться на принцессе, но ни одно слово не слетело с моих губ.

Аэций небрежно махнул рукой.

— Я знаю, что вины на тебе нет.

— Аттилу интересует, а хочешь ли ты вновь вернуться к этой идее. Как муж принцессы, ты сможешь контролировать те приобретения, что она получит по результатам мирных переговоров. Возможно, ты приобретешь еще большее влияние на императорскую семью.

Лицо Аэция внезапно, и лишь на мгновение, осветилось улыбкой.

— Твои источники информации не столь надежны, как наши. Тебе, похоже, неизвестно, что принцесса сбежала из того дома, куда ты ее отвез?

Выражение лица Николана не оставило сомнений в том, что для него это сюрприз.

— Вижу, ты ничего не слышал. Произошло это две недели тому назад. Она сбежала с рабом, принадлежащим Микке Медескому. Ходили разговоры, что этот раб был сыном арабского правителя. Правда это или нет, но они отплыли на Восток на торговом корабле, — он помолчал. — Так что едва ли кто вновь услышит о принцессе.

Что же касается мирных переговоров, то я об этом подумаю. Но у меня и сейчас возникают серьезные сомнения в их необходимости. Мы можем заключить мир сегодня, но год спустя Аттила вернется с еще более сильной армией. Перемирия он ни во что ни ставит. Они заключаются для того, чтобы нарушаться. Иевот что еще. У твоего господина не такое уж крепкое здоровье. И никто другой не сможет удержать под своим началом покоренные им страны. С его смертью империя гуннов лопнет как мыльный пузырь. Время, — заключил римлянин, — работает на нас.

— Но он действительно уничтожит север Италии, — предупредил Николан. — Это не пустая угроза. Все мужчины, женщины, дети будут убиты.

— Они умрут ради спасения Рима, — изрек Аэций. — Можно ли желать лучшей судьбы? — он надолго замолчал. — Насчет тебя я еще не решил. Мои добропорядочные советники требуют твоей смерти. В отличие от меня они не помнят, что в руках у Аттилы много наших людей, которых казнят в отместку за твою смерть. Ты, скорее всего, останешься в живых, но ты видел и слышал слишком многое, чтобы отпускать тебя назад. Так что я приставлю к тебе охрану. До тех пор, пока ситуация не прояснится.

Он хлопнул в ладоши и в дверях возник молодой высокий офицер.

— Лутатий Руфий, передаю в твои руки посланца Аттилы. Если он сбежит, ответственность ляжет на тебя. Как и в том случае, если ему будет причинен вред.

Офицер посмотрел на Николана. Он ничем не напоминал типичного римского солдата, с твердым взглядом, волевым подбородком, гордым носом. В его внешности чувствовалась мягкость, скорее он происходил из семьи патрициев, а не потомственных военных.

— Приказ ясен, господин мой Аэций, — ответил Лутатий Руфий.


Николан быстро осознал, что относиться к нему будут с уважением, но сбежать не позволят. Комната, в которую его отвели, находилась в конце длинного узкого коридора. Окна, выходящие на север и восток, были забраны толстыми решетками. Дверь открывалась лишь после поворота ключа тюремщика. Скрашивали жизнь большая кровать и ванна в углу. А сожалел Николан лишь о том, что не может оказаться в той части Далматии, где вдова и ее команда должны были вынырнуть из-поз земли, преодолев трудности и опасности подземного путешествия.

Стоя у окна, он пытался представить себе Ильдико на спине могучего Хартагера, со знаменитыми волосами, спрятанными под какой-либо головной убор, с весело блестящими глазами. Копаясь в памяти, он не мог припомнить случая, когда бы девушка сидела в печали. Она скакала на лошадях, танцевала, пела, смеялась! Как она прекрасна! Придет ли день, когда он сможет назвать ее своей женой? Она ничем не выказала своего расположения к нему: пара взглядов, брошенных на него во время конной прогулки, несколько добрых слов, намек, что ей понятна причина его служения Аттиле. Не слишком прочное основание для того, чтобы строить на нем здание надежды.

«Мне бы встретить ее, — думал он. — Чтобы завоевать ее расположение, я должен сделать для нее что-то важное и нужное».

Тревожило его и другое. Допустим, они достигли поместья вдовы в Далматии, увидели, что Аттилы нет и в помине, и решили отправить Ильдико к отцу. «Ивар бы, конечно, отговорил их от столь рискованного шага», — думал Николан. Но как он мог знать, разыскал ли бритонец вдову в Константинополе? Он шел через незнакомую территорию и вполне мог опоздать.

Иногда он забывал о своих страхах, переключаясь на открывающийся из окна вид. Окружающая территория превратилась в большой военный лагерь. Везде стояли палатки, каждую окружал ров с перекинутым через него мостиком. Декании (в современной армии они носили бы звание капралов) муштровали новобранцев. Колонны легионеров, в полной боевой выкладке, маршировали на плацу. Аэций не собирался выводить войска против Аттилы, но следил за тем, чтобы они не теряли боеготовности, на случай, что избежать сражения не удастся.

За палатками он видел высокие берега реки По. Там лагерь заканчивался, на другом берегу не осталось ничего живого. «Аэций, — подумал Николан, — готовит линию обороны, если гунны смогут продвинуться так далеко».

Офицер, Лутатий Руфий, появился в комнате на следующее утро, когда Николану принесли завтрак. Плюхнулся на стул, прежде чем заговорить.

— Ну и бучу ты поднял. И раньше мнение Аэция не было единственным, а теперь Рим раскололся надвое. Солдаты поддерживают Аэция. Политики, которым не придется сражаться, требуют немедленного удара по гуннам, — он вздохнул, показывая, что второй вариант ему не по душе. — Аэций, разумеется, прав.

Еду принесли хорошую, а вино — молодое, очевидно дешевое. Вспомнив, что Аэций не терпит пьянства, Николан позволил себе лишь глоток.

— Ты веришь, что вы сможете одержать еще одну победу, как и в Шалоне?

— Никогда! — твердо заявил офицер. — Мой добрый беглый раб и смелый посланец, ты должен знать, каково положение дел. Рим помягчел. Посмотри на меня. Я принадлежу к одному из древнейших родов, а в армии лишь потому, что от таких как я этого ждут. У меня нет ни малейшего желания идти в бой. Я не хочу целыми днями шагать по жаре, мерзнуть ночами, и все для того, чтобы какой-нибудь варвар изрубил меня на куски. Есть способы этого избежать. Способы. Да, и средства. Я сожалею лишь о том, что не родился несколькими столетиями раньше, до того, как нагрянули эти ужасные варвары. Но столкновения можно было избежать, если бы Аэций согласился откупиться от них. Так поступили в Константинополе, и мы тоже могли бы жить с Аттилой в мире, если б Аэций не навязал нам себя и не заставил действовать в соответствии с его видением ситуации.

— Ты хочешь сказать, что его подъем на вершину власти вызван не тем, что империи требовался такой правитель?

— Откуда такие фантастические мысли? Никому он не требовался. Его отец — варвар. Кажется, из Моизии. Заштатной провинции. Аэций всего добился хитростью и интригами. Император и старуха ненавидели его. Ты этого не знал? Разумеется, полководцем он был хорошим. Потребовалась, однако, энергичная кампания по обработке черни, чтобы народ после Шалона стал восхвалять его как бога. Но нам это удалось. А теперь все изменилось. Народ требует отрубить ему голову, потому что он не ведет армию против Аттилы.

Лутатий Руфий, похоже, любил поболтать. Он закинул ногу за ногу и тепло улыбнулся Николану.

— Побег Гонории привел двор в ярость, — продолжил он знакомить Николана с местными сплетнями. — А я рад, что она удрала. Было время, — губы Руфия разошлись в самодовольной улыбке, — когда Гонория положила на меня глаз. Вот тогда, единственный раз в жизни, я проявил благоразумие. Отправился путешествовать. Побывал вТунисе, Каире, Антиохии, Константинополе. Когда я вернулся, она нашла себе других фаворитов. Я слышала, она охмуряла даже тебя своими длинными ресницами. Когда ты был рабом Аэция.

— Откуда тебе это известно?

— У меня особый дар слышать то, что пропускают мимо ушей другие. Есть свои способы. И средства, знаешь ли. Я в курсе всех сплетен.

Николан решил зачерпнуть из подвернувшегося ему источника информации.

— Ты слышал о вдове Тергесте?

— О вдове я знаю все. Я могу сказать тебе точный размер ее талии и состав краски для волос, которой она пользуется. Я знаю, откуда она родом. Она говорит, что ее отец был губернатором провинции, опуская ее название. Как четвертая дочь, зваться она должна Евгения Квартилла. Но я знаю, кто она такая. Она родилась в семье обедневшего сортилегия, предсказателя, определяющего будущее по мху на скале, зубам собаки, прочей ерунде.

— Ты в это не веришь?

— В предсказания? Послушай меня, друг мой. Я не гожусь в идеальные мужчины и разменял жизнь на пустяки. Подозреваю даже, что я трус. Но мне хватает ума понимать, что невозможно определить будущее, копаясь во внутренностях убитого животного или вороша дубовые листья в Додоне.

— Вдова действительно очень богата?

— Богатейшая женщина мира. Если ты идешь к ростовщику за деньгами, достаточно сказать ему, что ты хочешь на ней жениться. Все ее мужья были богатыми стариками. И вдове удавалось сохранить то, что они ей оставляли.

— Говорят, она много путешествует.

— Никогда не задерживается в одном месте. По-моему, она постоянно охотится за мужьями. Кстати, сейчас я расскажу тебе кое-что интересное. У нее появилась подопечная. Золотоволосая красотка с синими глазами и осиной талией, — он послал незнакомке воздушный поцелуй. — Как раз в моем вкусе. Но теперь, когда вдова вновь свободна, девушка может ей помешать. Сможет ли вдова найти мужа для себя, если рядом находится такой лакомый кусочек? Сначала ей придется выдать замуж девушку.

— Откуда тебе все это известно?

— Разве я не сказал тебе? Есть способы. Итак, вдова подыскала ей жениха. Богатого, молодого, и не страшилу. Девушка ответила нет, она, мол, уже влюблена. «Любовь! — воскликнула вдова. — Что ты знаешь о любви в твоем возрасте? Подожди, пока доживешь до моих лет. Кто этот человек»? «Я его знаю всю жизнь». «Абсурд! — вдова покачала головой. — Это какой-нибудь дикарь со свалявшимися волосами, нечесаной бородой и телом, как у медведя». Но девушка заявила, что в мире нет более красивого мужчины.

«Тогда речь шла не обо мне», — подумал Николан.

— И твердо стояла на своем, — продолжал Руфий. — А мужчины смотрели не на вдову, а на ее подопечную. Даже Аттила прослышал о ней и хочет заполучить ее в свой гарем.

Николан решил сменить тему.

— Я вот думаю, а есть ли способы и средства удрать отсюда?

Лутатий Руфий тут же поднялся. В голосе его послышались железные нотки.

— Насчет этого я могу высказаться вполне определенно. Побег абсолютно невозможен.


Как-то утром Николан подошел к северному окну и сразу понял: что-то случилось. Лагерь гудел, как растревоженный улей. Легионеры стояли кучками и что-то шумно обсуждали. Удивило его и обилие монахов. Из-под клобуков выглядывали лишь их настороженно-испуганные глаза. Мимо его двери то и дело проходили люди. Ему показалось, что несколько раз он слышал рыдания.

Ответ принес ему Руфий. Он вошел в комнату, бледный как полотно.

— Аквилия пала, — объявил он. — Гарнизон доблестно сопротивлялся, но гуннов было больше, чем песчинок в пустыне, — он шумно глотнул. — Город уничтожен, все жители безжалостно вырезаны. Мужчин выводили на ярмарочную площадь и буквально разрубали на куски. Каждый гунн ездит теперь с отрубленной головой на пике. В первый день женщин пощадили, поскольку гунны пировали, потом их всех обезглавили. Детей убили первыми, размозжив им головы о крепостные стены.

— Они пребывали в уверенности, что эти стены выдержат любой штурм, — прошептал Николан, потрясенный услышанным.

— То же произойдет и в других городах, — продолжил Руфий. — Они совсем рядом. Алимиум, Конкордия, Падуя, Виченца, Верона, Бергамо. Даже Милан и Павия. Нигде не найти спасения, пока это чудовище рыщит по свету.

Понимая, что резня в Аквилии может отразиться на его судьбе, Николан вновь подошел к северному окну. Стоял прекрасный день. На берегах великой реки пели птицы. Радостно ржали кони. Небо сияло бездонной синевой, а под ним, не так уж далеко от лагеря, в ужасных муках гибли ни в чем не повинные люди.

— И выхода нет, — Руфий чуть не плакал. — Нет никакой возможности остаться дома. Придется идти на войну. С которой мне не вернуться. Я умру жалкой смертью.

— Нет, сражения не будет, — заверил его Николан. — Я знаю Аэция. Он не изменит своего решения. Будет сидеть здесь, не мешая Аттиле уничтожать город за городом.

— Если он так поступит, тебя ждет незавидная судьба. Люди хотят отомстить. И ты, мой бедный друг, скорее всего станешь первой жертвой. Я уже слышал такие разговоры.

Николан мрачно кивнул.

— Я знаю. Я прочитал свой приговор на лицах людей, когда утром выглянул в окно. Другого, собственно, я и не ожидал.

— Ты, однако, совершенно спокоен, — удивился Руфий.

— Если я и спокоен, то лишь потому, что смирился с таким исходом. Я живу под страхом смерти с того самого момента, как отказался служить в армии Аттилы. Привык, знаешь ли.

— Но почему ты отказался служить в армии?

— Озаботился состоянием своей души. Понимаешь, мне стали близки взгляды христиан.

— Я сам христианин, — признался Руфий. — Но не из тех, кто воспринимает религию на полном серьезе.

— Аттила пригрозил, что казнит меня, но затем начал давать мне специальные поручения. Срыв которых опять же обрекал меня на смерть.

— Но… — на лице офицера отразилось недоумение, — ты же мог убежать от него. Почему ты приехал сюда?

— Убежать? Но куда? Две империи разделили мир между собой. Рано или поздно меня бы поймали. Те или другие. А тут у меня был хоть какой-то шанс. Теперь его нет, — Николан помолчал. — Почему в лагере так много монахов?

— Из Рима приезжает папа Лев. Наша последняя надежда.

Николан нахмурился.

— Что он может сделать? Спасти мир, явив чудо? Заставить воды Адриатики выкатиться на берег и смыть захватчиков, как в свое время воды Красного моря поглотили египтян?

Руфий, похоже, разделял его сомнения.

— Римский папа бог или обычный человек? Во всяком случае, времена чудес миновали.

Николан сел на мраморную скамью у ванны, наполненной водой.

— Говорят, Лев — сильный папа, — продолжил Руфий. — Он и Аэций единственные наши лидеры. Император — слабовольный идиот, — молодой офицер заходил по комнате. — Мы погибнем в расцвете сил, ты и я. Не проще ли тебе будет просто лечь на дно ванны и остаться там?

Николан покачал головой.

— Нет, дружище Руфий. Я предпочитаю встретить смерть лицом к лицу. Самоубийство — не та дорога, что может привести в царство божие.

На лице Руфия отразилось сомнение.

— Это утверждают христиане? Мой дед принял крещение, когда христианство стало государственной религией, по примеру остальных. Но никто из нас не верит в учение Христа.

С каждым часом напряжение в лагере росло. Николан стоял у окна и наблюдал за происходящим, ожидая, что с минуты на минуту за ним придут. Когда солнце закатилось за горизонт, он подумал: «Больше я никогда его не увижу».

Но лишь когда стемнело, он услышал приближающиеся шаги, которые стихли у его двери. Николан встал, решив, что его час пробил.

В комнату вошел Аэций, сопровождаемый слугой с зажженной лампой. В ее слабом свете Николан искал изменения в лице диктатора Рима. Но видел те же спокойствие и суровость.

— Ты слышал? — спросил Аэций.

— Мне сказали о падении Аквилии.

— Твой хозяин держит слово. Все население уничтожено, до последнего человека. Я не изменил своего решения, и не изменю его, даже если он будет брать город за городом. Но люди негодуют и требуют отмщения. И в первую очередь хотят разделаться с тобой, — он выдержал паузу. — Я не собираюсь отдавать тебя им.

Прежде чем Николан успел раскрыть рот, чтобы выразить свою благодарность, Аэций остановил его взмахом руки.

— Не думай, что я делаю это из-за заботы о тебе. Если я о чем-то забочусь, так это о собственной душе. Один раз я несправедливо подверг тебя жестокому наказанию. Возможно, в благодарность за спасение ты простишь мне тот грех. И еще, — вот когда в голосе прорвались те чувства, что переполняли Аэция. — Я по-прежнему правитель Рима! Почему я должен уступать требованиям лицемерных сенаторов и слабовольных генералов? Я сказал им, что сами они могут отправляться на помощь осажденным, если так остро переживают за них. Но нет, они желают сидеть здесь, в полной безопасности, и пить кровь беспомощных жертв.

Я могу уделить тебе лишь несколько секунд, — голос его вновь обрел привычное спокойствие, — поэтому слушай внимательно. В этой части дворца стражи нет. Я уйду, оставив дверь открытой. Выходи следом, закрой дверь и поверни направо. Один из моих слуг будет ждать тебя в конце коридора. С ним пройдешь к конюшне. Твоя лошадь оседлана и ждет тебя. В переметных сумах запас провизии на неделю.

— А как же те, кто приехал со мной? — спросил Николан.

Аэций безразлично махнул рукой.

— Их отпустят позже. Можешь о них не волноваться, — он пристально вгляделся в Николана, прежде чем шагнуть к двери. — Ты думаешь, что забота о том, как подумают обо мне потомки — проявление слабости? В одном я уверен — я, который спасу Рим благодаря моей выдержке, войду в историю как трус. Эти крикливые римляне не могут понять, что другого пути к спасению просто нет. Они не станут восхвалять меня, когда Аттила уведет свою голодающую армию. Они будут требовать моей головы. Я не питаю особых иллюзий. Но по крайней мере меня никто не обвинит в убийстве парламентера.

В дверях он обернулся.

— Ты по-прежнему мечтаешь о покорении Рима гуннами?

— Нет, господин мой Аэций.

— Но раньше тебе этого хотелось?

— Совершенно верно.

— Мне кажется, что среди своего народа солидарных с тобой не было. Остальные сохранили верность Риму.

— Нет, господин мой. Они предпочли Рим Аттиле, но в этом они лишь выбирали меньшее из двух зол. Если у покоренного народа мужественное сердце, он сохраняет верность своим традициям и воспоминаниям. У моего народа мужественное сердце.

Аэций потер подбородок рукой.

— Возвращая тебе свободу, мне следовало добавить, что ты получаешь ее при выполнении двух условий. Первое, ты не должен возвращаться на службу к Аттиле.

— Даю тебе слово.

— У тебя острый взгляд. Ты видел многое из того, что будет ему полезным. Если ты попадешь к нему в руки, ничего ему не говори. К каким бы методам убеждения он не прибегал.

— Клянусь, господин мой, я ничего не скажу.

— И второе. Сначала отправляйся в Равенну. Добраться туда будет нелегко. Не зря ведущую в город дорогу окрестили Дорогой трусов. Все добрые римляне, напуганные возможным пришествием Гунна, устремились в Равенну. Так что смотри, как бы тебя не затоптали. Тем не менее, я прошу тебя поехать туда и как можно быстрее добраться до Тергесте. Я хочу, чтобы ты передал мое письмо одному человеку в этом городе. Наверное, тебя не удивит, что среди моих врагов зреет заговор. Они хотят сместить меня с поста главнокомандующего и обвинить в измене. Моя безопасность будет зависеть от того, сможешь ли ты передать письмо. Ты готов взять его?

— Да, господин мой.

— Я тебе доверяю, — Аэций протянул письмо Николану. — Будь осторожен. Никто не должен знать, что ты выполняешь мое поручение. Дело настолько важное, что я не могу доверить его никому из своего окружения. Нельзя терять ни минуты, — с тем он и вышел из комнаты.

5

Николана ввели в величественный дом. Сопровождаемый слугой, он миновал бесчисленные залы, лестницы, коридоры, пока не оказался в просторной комнате, из окон которой открывался прекрасный вид на бухту. Там его встретил высохший старичок с проницательными глазками.

Николану он представился как К.Кай Росий, и дважды прочел письмо Аэция, прежде чем вновь посмотрел на своего гостя.

— Он пишет, что тебе можно доверять, — лицо его покраснело от негодования. — Это же безобразие! Человек, спасший в Шалоне весь мир от нашествия варваров, должен заботиться о собственном благополучии и даже жизни после того, как варвары уберутся восвояси. Ох уж эти римские политики, с толстыми кошельками и абсолютной беспринципностью! Я не испытываю к ним ничего, кроме презрения!

Несколько мгновений один из самых богатых купцов Тергесте разглядывал бухту, затем повернулся к Николану.

— Что привлекло твое внимание в этом городе?

— Через проломы в стенах могут проехать в ряд шесть всадников-гуннов.

— Что еще?

— Я не видел вооруженных людей.

— Все легионы Иллирии Аэций забрал в свою армию. Это правильно. Я не солдат, но и мне ясно, что прежде всего надо защищать Рим. Это все?

— Я не заметил часовых, ни у ворот, ни на стенах.

— Какой показалась тебе наша провинция?

— Поля зеленеют, обещая богатый урожай. А по ту сторону моря все выжжено солнцем. Армия Аттилы будет голодать.

— Ты очень наблюдателен. Сколько, по-твоему, Аттила продержится на равнине Ломбардии?

— Пока не захватит все города северной Италии и не использует имеющиеся там съестные припасы. Ни днем дольше.

— До нас дошли известия, что все города северной Италии в его руках, — К.Кай Росий пристально всматривался в Николана. — Наш губернатор не скрывает, что он — враг Аэция. Он пожаловался Сенату, когда тот забрал легионы. Ходят слухи, что он очистил казну Тергесте до последней сестерции, чтобы послать Аттиле крупную сумму в обмен на обещание не вводить войска в провинцию. Это измена, но он, естественно, все отрицает. Однако, после того, как Аттила всей мощью ударил по Аквилии, он ходит, словно самодовольный гусак. Только что не говорит: «Я спас Тергесте! Я!» Но будет ли Аттила и дальше держать слово?

— До тех пор, пока сможет себе это позволить, — уверенно ответил Николан. — Пока у армии не кончится еда.

— И что тогда?

— Тогда вы увидите пыль на северном горизонте, и всадники Аттилы, словно саранча, набросятся на вашу провинцию.

Купец согласно кивнул.

— Я пытался убедить жителей Тергесте, что именно так оно и будет. Они отказываются в это поверить. Им бы восстановить стены и готовиться к осаде. А они смеются. «Где сегодня Аквилия? — спрашиваю я их. — Где завтра будет Тергесте?» Никакого толку. Они зажирели и довольны жизнью, — он разорвал письмо Аэция на мелкие клочки и сжег их на жаровне, что стояла в углу. — Мы здесь процветаем, и наше богатство ослепляет нас. Могу я спросить, какие у тебя планы?

Николан решил ответить честно, в надежде получить важную для себя информацию.

— Хочу поехать дальше на юг. Я ищу вдову Тергесте.

Старый купец фыркнул.

— Вдова Тергесте! Разве ты не знаешь, что она стала вдовой лишь несколько недель тому назад? Ее третий муж сбежал от нее. Конечно, он был занудой. Но, скорее всего ее темперамент оказался ему не по плечу. Короче, он скрылся на Востоке и лишь недавно пришло известие о его смерти. Теперь она свободна, и от желающих устроиться у нее под бочком отбоя не будет. Она невероятно богата, и только в Тергесте принадлежащая ей собственность оценивается в тысячи талантов, — К.Кай Росий усмехнулся. — Будь я на десяток лет моложе, обязательно приударил бы за ней.

Николан поклонился и двинулся к двери.

— Если я более тебе не нужен, позволь откланяться.

Росий пошевелил обуглившиеся остатки письма.

— Я думаю, тебе следует остаться на ночь. В Тергесте прибыл сказитель, и он обещает поведать нам удивительную историю.


Ник прислушался к совету старика-купца и, когда солнце скользнуло за горизонт и начала сгущаться тьма, направился к едва ли не самому большому пролому в стене, в компании многих и многих мужчин. Именно там сказитель решил собрать свою аудиторию. Сам он, невысокий, худенький, в странной войлочной шапке и серой тунике, устроился на стене, меж двух факелов, чтобы сидящие внизу видели его лицо. Он снял шапку, обнажив совершенно лысый череп, круглый как яйцо какой-то доисторической птицы.

— Граждане Тергесте, — начал он, вызвав немалое удивление, ибо никто и представить себе не мог, что человек столь хрупкого телосложения обладает таким сильным голосом, все вы христиане. Я — нет. Я пришел из далекой восточной страны, куда еще не дошло учение скромного плотника. У нас своя вера. Очень древняя. Столь древняя, что мой народ счастливо живет и умирает по ее законам.

Его глубоко посаженные глазки обежали стоящих у стены.

— Посмотрите на форму моего носа, линию бровей, цвет моей кожи. Можете догадаться, откуда я родом? — ответа не последовало, а потому сказитель позволил себе улыбнуться. — Страна моя находится за великими реками и высокими горами. Народ мой знает много легенд, которые я мог бы вам рассказать. Но, добрые мои друзья, так уж получилось, что я стал свидетелем события, превосходящего все то, что я слышал в родной земле.

Слушайте меня. Слушайте внимательно. Я, Тарманца, жалкий сказитель, стоял рядом с Аттилой и великим святым отцом из Рима, которого все называют папой, когда они встретились на берегах Минчия. Как получилось, что какому-то чужестранцу дозволили присутствовать при столь знаменательном событии? Я вам все расскажу. Когда стало известно, что святой отец из Рима намеревается ехать на встречу с Аттилой без вооруженной охраны, многие из монахов, кому предстояло сопровождать его, подумали: «Что-то у меня нет сил для такой длинной поездки, да и не кажется мне, что моя голова будет лучше смотреться на пике гунна, а не на моих плечах». Я же старик, и мне уже без разницы, для чего используют мою голову, поэтому я подошел к одному из таких монахов и предложил поехать вместо него, если, конечно он отдаст мне свою рясу. Я пообещал низко надвинуть капюшон на лицо, чтобы никто не заметил подмены. Он согласился.

Когда на подходе к Минчию мы увидели стоящее на другом берегу войско гуннов, многие монахи замедлили шаг. И никто не запротестовал, когда я, шедший позади всех, протиснулся вперед, к Его святейшеству.

Река сильно обмелела, ибо в Ломбардии уже забыли, что такое дождь. Я видел, что палаток гуннов не меньше, чем песчинок на берегу, а небо покраснело от их знамен. Но я видел также, что животы у них втянуты, а ребра их лошадей можно без труда пересчитать. За нами была лишь выжженная земля. Ни один римский орел не поддерживал нас.

Сказитель выдержал паузу и возвысил голос.

— О ком мне рассказывать первым? Об Аттиле, Биче Божьем? Или о папе Льве, который бесстрашно поехал к Гунну, чтобы сказать, что тот не должен идти на Рим?

Ему ответили незамедлительно. Крики раздались отовсюду.

— Об Аттиле! Аттиле! Расскажи нам о Биче Божьем!

Сказитель чуть улыбнулся.

— Вот так всегда. Внимание прежде всего привлекает злодей. Но не положительный герой, добрый, богобоязненный, смелый. Как скажете, друзья мои, так и будет. Сначала я расскажу вам об Аттиле.

Выглядывая из под капюшона, я мог видеть этих двух великих людей куда яснее, чем вас, собравшихся внизу. Я сразу понял, что у Аттилы тело старика. Согнувшись, сидел он на лошади в окружении советников и охранников. Но глаза его были молоды! Я видел, как поблескивали они, когда он всматривался в лицо папы. И я подумал, что передо мной человек, который обрушил на мир все таящееся в нем зло ради достижения своих целей, в уверенности, что творит добро. Я видел раздирающие его противоречия. В твердости его взгляда читалась смерть, но в руках виделся намек на сострадание. Тунику его, заношенную, в пятнах, украшали драгоценные камни. Стоящие рядом с ним гунны по его сигналу с радостью разорвали монахов на части. Полуистлевшие человеческие головы качались на пиках многих из них.

Те же противоречия были свойственны и характеру папы римского. Римлян из римлян, смелый и гордый. И одновременно мягкий и сострадающий, готовый умереть, но не отступить от своей веры. В богатых церковных одеждах, надетых лишь для того, чтобы произвести впечатление на варвара. Наблюдая за ними, слушая их, я подумал, что убедить священника в его неправоте и заставить изменить принятое решение будет куда сложнее.

Папа протянул руку вождю гуннов. Аттила двинул лошадь на шаг или два и склонился над ней. Но не поцеловал руку, как ожидал папа. Аттила сказал: «Я кланяюсь не тебе, который собирает силы Рима, чтобы бороться со мной, а Богу, которому ты служишь. О котором я слышал много хорошего».

Глаза папы стали похожими на льдышки, и он сурово ответил: «Не спеши судить о Боге, которому я служу, о Аттила. Это жестокий Бог. Он ударит тебя, если ты ступишь на землю священного города Рима, как ударил Он дикаря Алариха».

Они говорили долго. Вернее, говорил папа Лев. Аттила, в основном, слушал. Гунны, сгрудившиеся за ним, не понимали ни слова. Они то и дело хватались за рукоятки мечей. Чувствовалось, что это единственный их аргумент при решении любого спора.

Сказитель замолчал, как бы подчеркивая, что переходит к самому главному.

— А теперь послушайте, что произошло дальше. Папа поднял руку и вскричал голосом, далеко разнесшимся по голым берегам Минчия. «Можешь не верить мне, когда я говорю о каре, которую нашлет на тебя Бог Израиля. Но я молю Его явить нам своих посланцев, чтобы те предупредили тебя о твоей судьбе. Я взываю, о великий Боже, к помощи святого Петра и святого Павла в этот час тяжких испытаний!»

И пока он говорил, небеса разверзлись, две фигуры появились средь редких облаков и на крыльях полетели к земле. Я видел их собственными глазами, хотя исходящий от них свет был столь ярок, что я едва не ослеп. Они были высоки ростом, эти души, что пришли на зов папы, с нимбами над головами, с белоснежными крыльями за спиной. Когда они коснулись земли, я не смог разглядеть их лица, так они сияли. Я закрыл лицо руками. Но я слышал их голоса, хотя не могу вспомнить, что они говорили.

Вновь пауза.

— Я уже говорил вам, что я не христианин. И все же готов утверждать, что увиденное мною — не магический фокус. Я видел, как разверзлись небеса, я видел спускающиеся на крыльях фигуры. Я видел, как их ноги коснулись земли. Я слышал, как дрожала земля, когда они шагали по ней.

Я не открывал глаз, пока вновь не услышал звука их крыл. Посмотрел вверх, но их уже не было. Небеса закрылись, поглотив своих посланцев. И тут я увидел, что исчезли сопровождающие Аттилу гунны. Оказалось, что земля дрожала не от шагов небожителей, а от копыт лошадей гуннов, в такой панике удирали они. Лишь Аттила не двинулся с места. Не дал лошади броситься вслед за остальными. Ни тени улыбки не появилось на его лице.

«Мои люди уже насмотрелись на твоих ангелов, о папа», — молвил он.

Не только людей Аттилы охватила паника. Три монаха, что несли большой крест, выронили его и стояли теперь на коленях, надвинув капюшон на лицо. «Не удивительно, что ты остался один, Аттила, — ответил папа. — Небесный огонь слишком ярок для простых смертных». «Я не буду задавать вопросов, — изрек Аттила. — Хотя мне говорили, что есть некий Симон Маг, по воле которого появляются и исчезают крылатые фигуры. Могущество твоего Бога не вызывает у меня сомнений. Он наслал голод на землю, по которой шли мои солдаты и заставил их остановиться. А это не удавалось легионам Рима, — Аттила надолго замолчал, а потом продолжил. — Я должен обдумать то, что видел и слышал».

Сказитель взял один из факелов и спустился со стены. Поставил большую оловянную миску на камень.

— Я могу добавить лишь одно. Через час после того, как папа вновь пересек Минчий, в лагере гуннов началась суета. Свертывались палатки, грузились повозки. К утру лагерь врага опустел.

Николан показал пример, первым бросив в миску монету. Пришелец с Востока поблагодарил его улыбкой. Сказители всегда слыли бедняками, а на этот раз он честно отработал свои деньги.

Николан, ранее обещавший Росию, что придет к нему вечером, нашел старого купца в другой комнате, размерами поменьше, но также с окнами на бухту. Росий ужинал. Он пригласил Николана к столу, но тот отказался, сославшись на отсутствие аппетита. Состоял ужин из чаши вина и нескольких устриц.

— Тебя удивил успех папы? — спросил купец.

Николан ответил не сразу.

— История это никак не выходит у меня из головы. Я не нахожу ничего удивительного в том, что души великих святых спустились на землю. Если бы Бог Израиля посчитал нужным остановить варваров, Он мог бы уничтожить всю армию гуннов. Возможно, вместо этого он прислушался к словам Льва. Но есть и другая сторона медали. Я не могу поверить, что Аттила в испуге повернул назад. Он не боится никаких богов. Однако, положение у него было отчаянное. Его люди голодали. Аэций отказывался решить исход войны одним сражением. Что могут сказать воины о вожде, благодаря которому они оказались в безвыходной ситуации? Отступление означало бы признание ошибки. И тут у Аттилы появилась возможность сохранить лицо. Перед тем, как отдать приказ к отступлению, он наверняка сказал своим военачальникам: «Мы могли бы уничтожить римскую армию, но нам не устоять перед гневом могущественного Бога христиан».

Через открытые окна до них доносились радостные крики горожан, празднующих отступление гуннских армий. Казалось, весь город высыпал на улицы. Уже слышалась музыка. Веселье набирало силу.


— Эта удивительная весть еще не достигла Рима, — Росий отпил вина. — Вот уж они обрадуются! Толпы людей заполнят площади и арены. Всех гуннов, томящихся в темницах, выволокут на свет божий и растерзают прямо на улицах. Ах, как бы я хотел все это увидеть.

Николан поднялся.

— Сегодняшний вечер заставляет меня изменить свои планы. Я собирался двинуться на юг к поместьям вдовы, — он пристально всмотрелся в лицо купца, гадая, может ли он доверится малознакомому ему человеку. — Отступление гуннов означает, что война закончена. Аттила думает, что он вновь сможет собрать большую армию и пойти на Рим. Он ошибается. Он не сможет удержать войска в одном месте. Что бы он ни говорил, они разбредутся по родным странам. Возможно, империя гуннов развалится как карточный домик.

— Не просто возможно, — вставил К.Кай Росий. — Развал империи Аттилы столь же неизбежен, как восход или заход солнца.

— Мой народ, — продолжил Николан, получит шанс обрести свободу. Я должен быть там. Мацио стар и болен. Тебе это известно?

Росий улыбнулся.

— О Мацио я знаю все. Многие годы он писал мне каждую неделю. Видишь ли, молодой человек, я был его торговым агентом. Продавал его лошадей в Риме и Константинополе. Ты этого не знал?

— Нет, — покачал головой Николан. — Не знал.

— Последние известия о нем не радуют. Он умирает. Возможно, уже умер. И пепел его погребельного костра рассеял ветер.

Николан замотал головой.

— Нет, нет. Я должен добраться до дома до того, как он умрет. Ты, которому известно так много, несомненно знаешь, что его единственный сын погиб в битве под Шалоном. Там полегли практически все сыновья знатных родов. Только один остался жив — Ранно Финнинальдер.

— Ранно — предатель, трус, лжец и вор! — воскликнул Росий. — Останется только пожалеть твой народ, если его вождем станет Ранно.

— Потому-то я и спешу вернуться. Не знаю, сумею ли. Мне придется скакать во весь опор, чтобы проскочить горный перевал до того, как отступающие войска забьют все дороги. И поскорее уезжать. Ты сможешь дать мне лошадь? И переметные сумы с провизией?

— Я дам тебе все, что ты пожелаешь, молодой человек. Я тоже мечтаю о том, чтобы ты поспел вовремя. И хочу видеть твою страну процветающей, ибо только тогда у меня смогу продавать ваших прекрасных лошадей.

Уже несколько минут Николан слышал какой-то шум. В других комнатах переговаривались люди, хлопали двери, задвигались засовы. Наконец, к ним вошел слуга в когда-то белой тунике с лампой в руках.

— Господин, — он поклонился, — все двери заперты, охрана выставлена.

— А ворота к бухте? Засовы задвинуты?

— Да, господин. Я все проверил сам и убедился, что все охранники на своих постах.

— Ты попробовал еду, которой их кормили за ужином?

— Да, господин.

— Есть у них жалобы?

Слуга почесал спину, прежде чем ответить.

— Они всегда жалуются. О том или другом. Они говорят, что у них в постелях клопы.

— Да кто они такие, чтобы лезть с подобными жалобами? — недовольно воскликнул купец. — Клопы есть и в моей постели. Разве я жалуюсь? Лампы потушены?

— Все, господин, кроме как в твоей комнате, — с этими словами слуга зажег от свечи лампу, которую принес с собой, и поставил ее на стол. Света от лампы было чуть. — Толку от них нет, — пробормотал слуга. — Надо сказать об этом тому обманщику из Антиохии, который продает их.

— Он продает их дешево! — рявкнул К.Кай Росий. Улыбнулся Николану. — С покупками приходится быть осторожным. Кругом одни воры. День выдался тяжелым, мне пора на покой.

В комнате стояли две кушетки. Ворчащий слуга уже укладывался на одну.

— Поднимайся, бездельник! — взревел его хозяин. — Я плачу тебе за то, чтобы ты охранял меня, а не спал. Отведи этого человека к главным воротам и покажи ему Карлака, — купец что-то написал на обрывке пергамента и протянул его Николану. — Тебе дадут все необходимое. Карлак об этом позаботится.

— Могу я попросить тебя об одной услуге? Если вдова благополучно вернется с Востока, расскажи ей обо мне. А если в городе появится высокий и сильный мужчина по имени Ивар, попроси, чтобы его привели к тебе. Он будет разыскивать меня. Скажи ему все, что знаешь, о моих планах.

К.Кай Росий уже вытянулся на кушетке.

— Будет исполнено, — ответил он, закрывая глаза.

6

Утром на улицах Тергесте хватало и пустых бочонков из-под вина, и разбитых фляг. Тут же в пыли похрапывали горожане, которые, отпраздновав отступление гуннов, потеряли способность передвигаться. Николан осторожно объезжал их, держа путь к складам К.Кая Росия.

— Я отправляюсь в путь, — сообщил он старому купцу. — Но на дорогах полно воинов Аттилы, поэтому мне необходимо изменить внешность.

Купец послал за нужным специалистом. Он вскорости явился, невысокого роста, с огромным носом, который, казалось, тянул его голову вперед. Оглядел Николана, развязал принесенный с собой мешок и начал доставать флакончики и шкатулки, наполненные красками и тайными восточными снадобьями. Прошло еще немного времени, и лицо, шея, руки и ноги Николана стали коричневыми. Затем волосы и брови поменяли естественный цвет на иссиня-черный. И, наконец, после выверенного движения пальца кудесника перевоплощения от носа Николана к уголкам рта потянулись две глубокие складки.

— Годится? — спросил кудесник, отступая на шаг.

— Годится, — заверил его купец.

Николан посмотрел в маленькое зеркало и увидел абсолютного незнакомца, который родился как минимум на двадцать лет раньше, чем он.

Затем они обсудили, какое он должен выбрать себе занятие. Росий предложил Николану взять с собой мешок с товарами и прикинуться торговцем. Николан отрицательно покачал головой.

— Если ты везешь с собой товары, но не продаешь их, у людей поневоле возникнут подозрения. Пожалуй, лучше мне назваться христианским миссионером.

— И куда будет держать путь этот миссионер?

Николан указал на север.

— В земли Аламанни. Таким образом я попаду на свою родину. Лежит она, как ты знаешь, между Норикумом и великой рекой, в ее излучине.

С тем он и отправился в путь, на крепкой лошади и с крестом на серой, вытертой до дыр тунике. Горный перевал он преодолел без проблем, поскольку отступающие армии еще не подошли и он сталкивался лишь продовольственными отрядами, прочесывающими округа в поисках еды для основных частей. Повернув на юг, он проехал дорогами Норикума, обогнув плодородные Паннонианские равнины, на которых уже два поколения жили гунны.

Где бы ни останавливался Николан, он задавал один и тот же вопрос: «Вы не видели вдову Тергесте? Она едет на север в большой компании. Много лошадей, сложенных тентов, повозок с едой».

На третью ночь хозяин маленькой харчевни, где он остановился на ночлег, выслушав вопрос Николана, утвердительно кивнул.

— Вдова Тергесте проехала днем. Но она более не вдова. Жена. Нашла себе нового мужа.

— Опять! — воскликнул мнимый миссионер. Впрочем, с учетом того, что он узнал, находясь в плену у Аттилы, это известие не слишком удивило его. — Она может позволить себе много мужей, поскольку женщина она видная и очень богатая.

Хозяин харчевни кивнул.

— У нее много всего. Земли, домов, лошадей, скота. И рабов. А также необузданного темперамента, — он хихикнул. — Ах, какой же у нее темперамент! Но главное, у вдовы доброе сердце.

— Куда она направилась?

Хозяин харчевни указал на север.

— В страну великолепных лошадей.

— Была с ней еще одна женщина? Молодая и красивая?

Потерев переносицу, хозяин харчевни кивнул.

— Маленькая. Худенькая.

— С золотыми волосами?

Хозяин харчевни покрутил рукой вокруг головы.

— Волосы были замотаны черной материей. Цвета я не видел.


Наутро Николан пришпорил лошадь и ближе к вечеру догнал караван вдовы, разбивающий лагерь. Тенты уже стояли на траве, невдалеке паслись стреноженные лошади, а от костров доносился дразнящий запах готовящейся еды. По лагерю расхаживал гигант в белой тунике, с золотой цепью на шее, в сандалиях с шелковыми тесемками. К своему изумлению Николан признал в нем Ивара. Высокий бритонец руководил слугами. Вдова (иначе он называть ее не мог) сидела в золоченом кресле. У ее ног на земле примостилась маленькая фигурка. От радости у Николана гулко забилось сердце. И разом отпали последние сомнения в том, любит ли он ее. Как ему хотелось подхватить хрупкую девушку на руки, чтобы она положила головку ему на плечо.

Николан направил лошадь к Ивару.

— Эти дороги небезопасны для одинокого путника. Дозволено ли будет скромному слуге Господа нашего поставить палатку на краю вашего лагеря? — спросил он.

Ивар оглядел его с ног до головы.

— Мы будем счастливы, если ты присоединишься к нам, святой отец. И позволь пригласить тебя к ужину, как только его приготовят.

— Твоя доброта безмерна. Я постился с утра, так что не прочь перекусить.

Девушка, что сидела у кресла вдовы, встала и направилась к ним. Встала у головы лошади Николана, всмотрелась во всадника.

— Вытащи камешек из-под языка, Николан Ильдербурф, — воскликнула она.

Николан в изумлении вытаращился на нее. Она же радостно рассмеялась.

— Ты вернулся! Живой и здоровый! Господь Бог был добр к тебе. И ко всем нам.

Ивар ничего не мог понять.

— Ты сошла с ума, Ильдико? Это же старик. Он совсем не похож на Николана.

Евгения поднялась, подошла к Ивару, взяла его под руку, так же всмотрелась к темное, морщинистое лицо всадника.

— Лицо старика. И все-таки… все-таки…

— Я сразу узнала голос! — вскричала Ильдико. — А теперь я вижу за этой маской того, о ком… о ком все время думаю.

Насчет камешка Ильдико не ошиблась. Николан вытащил его изо рта, отбросил его, спрыгнул на траву. Взял Ильдико за руки.

— Ты думала обо мне! — воскликнул он. — Какой же я счастливый. И горжусь тем, что ты признала меня!

Занятые друг другом, они не обращали внимания на остальных. Ивар, который теперь-то узнал его голос, мысленно клял себя за то, что не смог разглядеть за гримом самого близкого друга.

— Не кори себя из-за этого, муж мой, — прошептала Евгения, угадав его мысли. — У любящего сердца самый зоркий глаз.

А Николан по-прежнему не отпускал рук Ильдико.

— Я бы всегда и везде узнал тебя, потому что твое лицо навечно отпечаталось в моей памяти. Однажды, когда я сидел в кабинете Аэция, к нему пришел художник. Я слышал его слова о том, что в каждом лице есть она, наиболее запоминающаяся черта, по которой можно сразу узнать человека. Если ты сможешь держать в памяти эту черту, все лицо останется с тобой и ты никогда его не забудешь.

— И что самое запоминающееся в моей лице? — спросила Ильдико.

— Линия бровей. Они у тебя не прямые и не загибающиеся вверх на концах, но опускающиеся вниз. От этого лицо твое становится более нежным и, представив себе твои брови, я тотчас же вызываю из памяти тебя всю. Кроме того… — он отпустил одну руку Ильдико и коснулся ее носа, — божественный скульптор потратил немало сил, заботясь о красоте твоего носа.

— Мы также рады видеть тебя, — нарушила идиллию новобрачная.

Он подошел к Евгении, взял ее за руки.

— Не так уж трудно догадаться, что ты вновь вышла замуж. Хозяин харчевни, в которой я провел прошлую ночь, сказал мне, что ты более не вдова. Но я не подозревал, что ты выбрала в мужья этого Голиафа с далеких островов, — он повернулся к Ивару. — Мой добрый друг! Я несказанно рад видеть тебя. И у меня создается ощущение, что вы оба безмерно счастливы.

Ивар широко улыбнулся, что случалось с ним крайне редко.

— Да, я счастлив. И горд. А теперь я счастлив вдвойне, потому что ты вернулся.

— Это правда, — новобрачная согласно кивнула. — Я выбрала его. Я поняла, что иначе ничего не получится. Я прошла девять десятых пути, а потом моя гордость заставила меня остановиться. Я ждала. Но он преодолел свою часть, колеблясь и спотыкаясь на каждом шагу. И вот он со мной, мой силач, мой четвертый, мой последний муж. Но он дороже всех остальных, вместе взятых.

— Я принял решение с самого начала, — запротестовал Ивар. — Нежность твоих глаз не оставила меня равнодушным.

Евгения повернулась к Ильдико и Николану.

— Клянусь, никогда раньше не говорил он мне таких теплых слов! — воскликнула она.

А Ивар действительно разговорился.

— По всем главным вопросам в нашей семье решающее слово остается за мной.

— Ну… — Евгения вроде бы хотела возразить, но передумала и улыбнулась. — Продолжай. Расскажи им, как мы живем.

— Моя жена принимает мои суждения, мой взгляд на жизнь, мое мнение по самым различным вопросам. Я решаю, куда мы пойдем, и когда. Я даже говорю жене, что ей надеть.

— Но, — добавила Евгения, — он не выказывает интереса к тому, какими землями я владею, сколько у меня лошадей и скота. Не спрашивает, много ли у меня золота и где я его храню. Пока он не будет докучать мне с этими вопросами, меня будет вполне устраивать его верховенство по части пустяков, которые он находит столь важными. Так что, вполне возможно, что мы составим идеальную семейную пару.

Николан по собственному опыту (будучи рабом, не раз прислуживал во дворце Аэция) знал, с какой роскошью обставляются трапезы в знатных римских семьях, но никак не ожидал увидеть нечто подобное в поле, вдали от человеческого жилья. Его потрясло и обилие блюд, приготовленных поварами на костре, и блеск золотой и серебряной посуды. Дамы сменили дорожные наряды на праздничные. Ильдико надела светло-синее платье, Евгения — белую тунику и, поверх нее, зеленую паллу. Неужели, подумал Николан, это Ивар подобрал столь идущую ей одежду.

Ужин начался с белой рыбы, пойманной утром в озере, мимо которого они проезжали. Затем последовал жареный кролик. Евгения улыбнулась своему мужу.

— Мой дорогой Четвертый, я бы не отказалась от второй порции кролика.

— Нет, — твердо ответил Ивар. — Ты добьешься лишь того, что раздобреешь в талии.

А слуги уже несли мясо с нарезанными финиками. К каждому блюду подавали свое вино.


Ужин закончился, на столе остался лишь кувшин вина.

— А теперь, — Николан взял инициативу на себя, — я хочу услышать все, что произошло с вами, после чего расскажу о своих, довольно-таки грустных приключениях.

И ему рассказали, как Ивар нашел женщин в Константинополе, как Ильдико одержала вверх над арабами, как прошла свадебная церемония в маленькой христианской церкви на берегу Дуная. Жених был в золотой тунике, стянутой темно-синим поясом. Наряд этот Ивар выбирал себе сам.

Затем Ивар заговорил о том, как они выбирались из Константинополя.

— Мацио оказался прав. Дороги в Рим были для нас закрыты. Горные перевалы тщательно охранялись. Так что нам пришлось идти через Гаризонду.

— Тоннель под горой?

Ивар кивнул.

— Конечно, меня мучили сомнения. Все-таки со мной были две очаровательные женщины. Но они не хотели слушать ни о чем другом. Ильдико даже предложила взять с собой двух слуг и разведать путь. На это я согласиться не мог, поэтому мы запаслись факелами, набили переметные сумы провизией, на случай, что нескоро выберемся из-под земли, и вошли в тоннель.

Этого путешествия нам не забыть до конца жизни, — продолжил Ивар. — Вода за многие столетия выровняла каменное ложе, но ноги лошадей постоянно скользили, так что нам приходилось крепко держать поводья. Я ехал первым, поэтому, как ты понимаешь, продвигались мы медленно.

— Вы встретили что-нибудь живое? — спросил Николан, вспомнив страшные истории, которые рассказывали о Гаризонде.

— Только змей у входа в тоннель. Потом — ничего. Кроме постоянного шума. Каждый шаг стократно отдавался от стен и потолка пещер. Когда один из нас произносил какое-то слово, оно повторялось и повторялось, пока не затихало где-то далеко впереди. Ильдико даже пела и смеялась, слыша свой голос.

— А что вы так увидели?

— Ничего, кроме света факелов. Нас было двадцать человек и каждый нес факел. Оглядываясь назад, я видел цепочку огненных бабочек, парящих в темноте. Ильдико, однако, разбирало любопытство, и вскоре она оказалась рядом со мной. При этом она настаивала, что отлично видит в темноте. Говорила, что на стенах есть какие-то древние надписи. Письмена и рисунки животных и людей. Мы даже прозвали ее Госпожа Кошачьи Глазки. Но когда она заговорила о надписях, мы подняли ее на смех и сказали, что она все это выдумывает. Но, возможно, мы ошибались. Она доказала нам, что видит в темноте до того, как мы поднялись на поверхность.

— И как же? — заинтересовался Николан.

— Она сказала, что в сторону отходит еще один тоннель и там лежит человеческое тело. Я поехал посмотреть. Она хотела сопроводить меня, но я ей не разрешил. Так вот, она сказала правду. Еще один тоннель уходил в сторону, а у входа в него лежало человеческое тело. Лежало давно. От него остался один скелет.

— Вы смогли узнать, кто этобыл?

Ивар покачал головой.

— Он лежал так давно, что кости при прикосновении обращались в пыль.


Рассказ Николана о двух его поездках на римскую территорию занял много времени, поскольку его друзья хотели знать все, до мельчайших подробностей. Евгения рассмеялась, когда он упомянул Лутатия Руфия.

— Ох этот проныра, затычка в каждой бочке! Поверите ли, я даже подумывала, а не выйти ли за него замуж. А все потому, что он чистокровный патриций. Но он моложе меня… на год или два, и рот у него не закрывался ни на минуту. Так что я быстро отказалась от этой идеи.

— Он говорил мне, что и принцесса Гонория привечала его, — добавил Николан.

Тут вскинулась Ильдико. И засыпала его вопросами, на каждый из которых он отвечал предельно коротко. Она прекрасна? Да. Она ему понравилась? Ну… да. Он ей понравился? Да. Вероятно тон Николана и его краткость, позволили Ильдико сформулировать свое мнение о принцессе.

— Я думаю, все, что о ней говорили, правда. И мне очень жаль того симпатичного юношу-раба с Востока. Она использует его и отбросит за ненадобностью.

Когда новобрачные удалились в свой шелковый шатер, Ильдико сняла с головы черную повязку. Ее длинные золотистые волосы рассыпались по плечам и она облегченно вздохнула.

— Вот теперь мы можем поговорить. Благо, есть о чем. И особенно, о причине, побудившей тебя вернуться на родину. Ты, конечно, понимаешь, какая тебе грозит опасность?

Николан кивнул.

— Мы, безусловно, увидим, что Ранно Финнинальдер прибирает власть под себя. Я уверен, что он распускает лживые слухи о той роли, что я сыграл в битве при Шалоне. Рано или поздно мне предстоит предстать перед Ферма. Потому-то я собираюсь оставаться в этом обличье до тех пор, пока не сочту безопасным для себя открыть свое истинное лицо.

— Но почему ты решил вернуться именно сейчас? — Ильдико помялась. — А вдруг Ферма признает тебя виновным. Ранно умен и коварен. Он не остановится ни перед чем, лишь бы уничтожить тебя.

— У него есть много причин ненавидеть меня. Во первых, он оставил за собой принадлежащие мне земли, — а глядя в огромные глаза Ильдико Николан подумал: «Но больше всего он ненавидит меня из-за тебя. Он боится, что ты можешь помнить обо мне».

Но ты не сказал мне, почему счел необходимым вернуться, — Ильдико обхватила руками колени и наклонилась вперед. — Ты думаешь, что наш народ может подняться на борьбу за независимость?

— Аттила уходит из Ломбардии, — ответил Николан. — Отступление армий может привести к развалу империи гуннов, — его глаза свернула. — Я должен быть со своим народом. Я знаю много полезного об организации армии, — он помолчал, прежде чем добавить. — И я знаю, что Аттила тяжело болен.

— Мой отец слишком стар, чтобы возглавить борьбу за свободу, — девушка тяжело вздохнула, — а брат мертв. Роймарки не будут играть решающий роли в приближении великого дня освобождения. Как было бы хорошо, если бы ты повел нас к свободе, — тут она замолчала, нахмурилась. Пока он ожидал, что она скажет, с луга донеслось громкое ржание. Ильдико просияла. — Это король. Он желает мне доброй ночи, — новая мысль пришла ей в голову. Она пристально посмотрела на своего собеседника. — Николан, что-то подсказывает мне, может придти час, когда тебе потребуется сильный и быстрый конь. Вот я и подумала… а почему бы не попытаться? Вдруг ты понравишься капризному королю? Он возможно, дозволит тебе ездить на нем. Пойдем к нему на заре и посмотрим, как он тебя встретит.


Хартагер поднял голову и приветственно заржал. Присел на задние ноги, передние взлетели в воздух. Так он показывал, что рад появлению хозяйки.

— О, мой красавчик! — воскликнула Ильдико. — Тебе недоставало меня, о король?

Издалека наблюдая за Ильдико, Николан не мог оторвать от нее глаз. Она повзрослела с того дня, как он видел ее уезжающей с караваном вдовы. Фигурка округлилась в нужных местах, отчего стала более женственной. А золотые волосы по-прежнему сверкали, словно второе солнце.

И пребывание в Константинополе не прошло для нее даром. На ней было красное платье с вырезом на спине и расшитое золотом. Талию ее перетягивал кожаный пояс с серебряными инкрустациями. На плоскогорье такого не носили, но Николан не мог не отметить, сколь к лицу Ильдико этот наряд.

Удивительным нашел он и ту взаимную привязанность, что читалась в отношениях девушки и громадного черного скакуна. Хартагер вел себя как жеребенок. Стоял, расслабившись, и слушал, что она нашептывает ему на ухо. Иногда вскидывал голову, словно подтверждая, что все понял. Глядя на Хартагера, опытный специалист нашел бы в нем характерный черты различных пород лошадей. Скорость и блестящая шерсть указывала на арабскую кровь, длина и маленькая головка говорили о том, что в его роду были тюркские лошади. А уж силой и широкой костью он был обязан лошадям восточных степей. И королем он стал потому, что соединил в себе все достоинства своих предков.

Наконец, Ильдико повернулась к нему.

— Я объясняю королю, что ты — друг. Что он может доверять тебе и что, быть может, скоро ты станешь его наездником. Видишь, как он присматривается к тебе. У него есть разум, и обычно он быстро принимает решения. Иногда мгновенно. И он показывает, нравится ему кто-то или нет. Я видела, как он выказывал к человеку бешеную ненависть, и вот таким следует держаться от него подальше. Как он воспринимает тебя, пока сказать не могу. Он, похоже, в раздумьях. Но, по-моему, он тебя полюбит.

— Вроде моя особа пока не вызвала у него неудовольствия.

— Ты — один из нас, и он это знает. Главное в другом. Полюбит ли он тебя, позволит ли сесть на его спину. С тех пор, как мы уехали из дому, он разрешал это только мне. Хартагер знает, что он король, и не допускает никаких вольностей.

В последнее время он немного нервничает, — продолжала Ильдико. — Думаю, ему хочется домой. Много раз я видела, как он застывает и смотрит на север. Ему не достает прохлады нашего воздуха, сочности трав наших лугов, общения с братьями, что остались на пастбищах Роймарков. Иногда мне кажется, что он думает о Рорике. Знаешь, он и мой брат были большими друзьями. Как по-твоему, он знает, что Рорик мертв?

— Да, он бы знал, — ответил Николан. — Если бы Рорик умер.

Ильдико метнулась к нему, вихрем пролетела несколько разделяющих их ярдов.

— Если бы Рорик умер? — воскликнула она. — Николан, что это значит? Разве в этом есть сомнения? Ты сказал мне не все? Так говори же, не томи меня! Ты полагаешь, он жив?

— Возможно, это ложные надежды, поэтому я ничего тебе не говорил. Но, Ильдико, тело его так и не нашли. Склон обыскали снизу доверху, потому что, так мне сказали, Ранно очень хотелось найти тело. Безо всякого результата. На следующее утро, прежде чем уехать с арьегардом, я тоже побывал на склоне того холма. Его густо устилали тела погибших, но Рорика среди них не было.

— Но, Николан! — от волнения у нее перехватило дыхание. — Если он не умер, что с ним стало? У него была ужасная рана. Стрела попала в глаз! — по телу Ильдико пробежала дрожь. — Его вынесли с поля боя? Кто мог это сделать?

— Я тысячи раз задавал себе эти вопросы. Но так и не нашел вразумительного ответа.

— Если он жив, то где он был все это время? Почему мы ничего о нем не слышали? Как это ужасно! Его взяли в плен? Эти дикари, что занимали вершину холма? Его продали в рабство?

— Я сожалею, что завел этот разговор. Теперь ты не сможешь не думать об этом.

— Я понимаю, что вероятность его спасения очень, очень мала. Но слабенький огонек надежды лучше, чем ничего.

Она вернулась к Хартагеру, который спокойно стоял на том же месте. Провела рукой по гриве.

— Ты помнишь Рорика? — спросила она. — Разумеется, помнишь. Вы были друзьями, ты и мой дорогой Рорик. Он был первым твоим наездником. Он сидел на твоей спине в то утро, когда за твой быстрый бег мой отец назвал тебя нашим новым королем.

Николан пристально смотрел на вороного. И когда Ильдико отошла в сторону, занял ее место у его головы.

— Хартагер, — обратился он к жеребцу, — ты настоящий король и волен выказывать свое благоволение тем, кому пожелаешь. Возможно, я не вхожу в их число. Но девушка, к который мы оба питаем самые теплые чувства, надеется, что мы сможем подружиться. Она замолвила за меня слово и, надеюсь, ты сочтешь этот довод достаточно весомым.

Он положил руку на холку жеребца. Хартагер стоял смирно. Не дернулся, негодуя против посягательства на свою неприкосновенность.

— В такой день одно удовольствие промчаться по холмам, — Николан шагнул ближе и одним прыжком взлетел на спину лошади. Хартагер мотнул головой и поднялся на задние ноги, словно намереваясь избавиться от лишнего веса. Наступил решительный момент: или Хартагер смирится, или будет бороться до конца, но скинет неугодного ему наездника. Николан, не долго думая, надавил правым коленом на бок лошади. Хартагер опустился на все четыре ноги и галопом поскакал к вершине холма.

— Быстрее, — шепнул Николан, наклонившись к уху жеребца. — Шире шаг, о король. Пусть ветер наполнит наши легкие, а топот твоих копыт слетит с холмов, как далекие раскаты грома.

И скоро до Ильдико, всматривающейся вслед удаляющимся лошади и всаднику, донеслись звуки, похожие на шум приближающейся грозы.

7

Около полуночи караван вдовы прибыл к длинному дому Роймарков. Их встретили ворота палисада, заложенные тяжелыми брусьями, дабы их не открыл дьявол и прочая ночная нечисть, и закрытые ставнями окна. Дважды пропел горн, прежде чем из-за заостренных бревен мужской голос пожелал узнать, кого это принесло в такую позднотищу. По дрожи голоса чувствовалось, что его обладатель предполагает самое худшее.

— Это Бастато, — шепнула Ильдико Николану. — Он не любит, когда его будят ночью. Сейчас он ужасно зол.

Рядом с Бастато, с факелом в руке, стоял старик Бларки, дворовый шут, и выражение лица домоправителя не оставляло сомнений в том, что он сильно не в духе.

— Кто здесь? Кто? — повторил он. — Приличные люди в такое время по дорогам не бродят.

— Хорошо же ты встречаешь меня, Бастато! — воскликнула Ильдико, выступая вперед, в круг света, отбрасываемый факелом.

Старый домоправитель всмотрелся в нее. Узнал, и тон его разом изменился.

— Да это же госпожа Ильдико! Поднимай всех, Бларки, пусть немедленно готовят ужин. Бринно, дай знать госпоже Лаудио, что вернулась ее сестра!

Шут подпрыгнул, изображая радость, и исчез в темноте дверного проема.

— Поднимайтесь, дубоголовые! Просыпайтесь, сучьи дети!

Вдова и ее команда уже были во дворе, когда в дверях появилась Лаудио, в торопливо надетом синем платье, со спутанными после сна волосами. Она коротко глянула на Ильдико.

— Наконец-то явилась, сестра моя, — в голосе ее не слышалось теплоты. — Долго же ты отсутствовала.

Младшая сестра подбежала к старшей, обняла ее.

— Лаудио! Как я рада, что вижу тебя вновь. У тебя все в порядке? Ты всем довольна?

Лаудио снизошла до того, чтобы холодно поцеловать сестру в щеку.

— У меня все в порядке. Но довольной мне быть не с чего.

Ильдико отпрянула, всмотрелась в лицо старшей сестры.

— Лаудио, мой отец… Он… Он?..

— Он все еще жив, если ты спрашиваешь об этом, но мы не питаем особых надежд. Дело лишь во времени. Ему остались дни. Может, часы.

— О, Боже, благодарю Тебя. Ты позволил мне прибыть вовремя, — глаза ее наполнились слезами.

Затем Ильдико представила сестре своих спутников. Лаудио, впрочем, и сама догадалась, что женщина в голубой накидке из дорогой восточной ткани — Евгения Тергесте. Знаменитую вдову знали все. Затем темно-карие глаза Лаудио переместились на здоровяка Ивара. Она, несомненно, узнала его, но не подала виду и лишь чуть поклонилась.

— Мой новый муж, — вставила Евгения. — Четвертый.

— А кто-то еще утверждает, что в путешествиях нет толку, — раздался сзади скрипучий голос старика Бларки.

— Нас шестнадцать человека, — добавила Ильдико. — Найдется всем место?

— Конечно, — Лаудио гордо вскинула голову. — Гостеприимство Роймарков не знает пределов. Или ты провела вне дома столь много времени, что забыла об этом?

Из дома высыпали слуги, еще сонные, но радостно улыбающиеся. Они опускались на колени перед младшей дочерью Мацио и целовали ей руку. А в доме Бларки расталкивал особо заспавшихся, кляня их последними словами.

— Я скажу отцу, что ты приехала, Ильдико, — Лаудио повернулась к двери. — Надеюсь, он сможет повидаться с тобой. Он совсем слабый.

На лице Ильдико отразились негодование и удивление.

— Но, Лаудио, я пойду вместе с тобой! — воскликнула она. — Разве я не дочь хозяина дома? Я жду не дождусь той минуты, когда увижу моего любимого отца.

— Как пожелаешь. Но переживет ли он встречу с тобой?

«Если эта женщина выйдет замуж за Ранно, — подумал Николан, — они составят достойную пару».


Николан вошел во двор одним из последних и старался привлекать к себе как можно меньше внимания. Но Ивар, возвышающийся над всеми наголову, не мог остаться незамеченным. А потому у слуг возникла масса вопросов. Тот ли это здоровяк, что приезжал с Николаном Ильдербурфом? Если тот, то где сейчас Николан? По-прежнему в армии Аттилы?

В обеденный зал, занимающий большую часть дома, принесли еду, и путешественники отдали должное холодному мясу и красному ячменному пиву. Николан не стал садиться за стол, но поднял крест, показывая, что он постится. И с нетерпением ждал возвращения Ильдико, чтобы узнать о самочувствии ее отца. Стоя в прихожей, он услышал ее голос. По тону чувствовалась, что отец если и плох, то уж во всяком случае не умер.

Николан шагнул к комнате Мацио и тут Ильдико вышла из двери вместе с Лаудио. Николану в этот момент она напомнила бутон цветка, раздавленный каблуком. А секундой позже она чуть улыбнулась, повернувшись к сестре.

— Как хорошо, что я успела приехать.

Лаудио хмуро посмотрела на нее.

— Твой отъезд обошелся нам дорого.

Две сестры в молчании смотрели друг на друга. Похоже, пытались понять, как же теперь будут строиться их отношения. «Моя бедная Ильдико, — подумал Николан. — Она-то ожидала, что Лаудио встретит ее с распростертыми объятьями. Она в недоумении, бедный ребенок, и так несчастна».

Сестры продолжили разговор шепотом, так что Николан более ничего не слышал. Лицо Лаудио закаменело, ее ледяной взгляд сверлил Ильдико. А та едва не плакала.

Наконец, он расслышал голос младшей сестры.

— Ты ничего не говоришь о Рорике. Означает ли это, что он не давал о себе знать?

Лаудио кивнула.

— Рорик мертв. Мы давно сжились с этим. И можем надеяться лишь на то, что на заседании Ферма будут определены виновные в его смерти. А потом и наказаны.

— Кто займет место отца?

Лаудио холодно усмехнулась.

— Кто, как не Ранно? Почему ты спрашиваешь? Он — единственный из сыновей знатных родов вернулся с той ужасной битвы.

— Так его выбрали?

— Не было никаких выборов. Когда претендент один, какой смысл собирать Ферма и голосовать?

— Но, сестра, это выборная должность, требующая всенародного голосования. Вспомни, как столетия назад выбрали представителя нашей семьи? Общий сход собрали на берегу Волги, и на принятие решения ушел целый день. С тех пор на Ферма председательствовал Роймарк.

— Времена изменились, — ответствовала Лаудио.

Ильдико помялась.

— Ты скоро выходишь замуж за Ранно?

Лицо старшей сестры полыхнуло румянцем.

— Откуда мне знать? Мое замужество в руках отца. Он мне ничего не говорил. Он не делится со мной своими планами. Это твоя привилегия. Возможно… — голос ее наполнила горечь, — он скажет тебе, каковы его намерения в отношении меня.

Дорогая сестра, почему ты так холодна и сурова? — воскликнула Ильдико. — Я всегда так любила тебя! Я надеялась, что ты обрадуешься, увидев меня, но теперь мне ясно, что мое возвращение тебе не по душе.

Ты приехала не для того, чтобы повидаться со мной. Но, раз уж ты здесь, я дам тебе совет. Держи волосы под этой черной тряпкой. Не тряси своими желтыми патлами перед нашими людьми. Ты, должно быть, знаешь, что армии Аттилы отступают. Приехав сюда, ты сама отдала себя в его руки.

Лаудио повернулась в направилась в темную прихожую, где стоял Николан. Поравнявшись с ним, остановилась, посмотрела на него, нахмурилась. Затем, не сказав ни слова, проследовала дальше.

«Боюсь, она начинает догадываться, кто я такой», — подумал Николан.


Бастато подошел к Николану и извиняющимся тоном сказал, что спать ему придется в одной комнатушке с двумя слугами госпожи Евгении.

— Священник из Фурле прибыл раньше вас с восемью сопровождающими, — объяснил Бастато. — Десятерым нашим работникам придется спать под столом. Служанки пойдут на конюшню и проведут ночь на сеновале.

Во время разговора Бастато пристально вглядывался в Николана, словно знал, кто скрывается за личиной миссионера. Впрочем свои выводы он оставлял при себе. А может, Ильдико ввела его в курс дела.

Двое слуг уже спали на брошенных на пол охапках сухой травы, наполняли комнату храпом. Подушку заменяло бревно. Николан устроился рядом с ними, но еще долго лежал без сна.


Тропа, уходящая от лугов, взбегала на склон холма и оканчивалась в роще высоких деревьев. Николан с самого рассвета сидел на ветви у вершины одного из них. Со своего «насеста» он видел землю, по праву принадлежащую ему, и его глаза вбирали в себя зелень травы, на которой когда-то паслись лошади Ильдербурфов.

"Мне никогда не вернуть их, если я не пойду напролом, — мысль эта раз за разом приходила ему на ум. — Почему я должен возвращаться домой в чужом обличие, словно вор в ночи?

Усевшись по-удобнее, он вытащил из пояса маленькую бутылочку. Содержащаяся в ней жидкость снимала краску, и, не теряя времени, Николан начал энергично втирать ее в кожу лица, шеи, рук. Легкий теплый дождь, накрапывающий с утра, превратился в ливень, облака над головой заметно почернели, а ветер все сильнее раскачивал верхушки деревьев, грозя сбросить его на землю.

Вот тут он и заметил человека в длинном синем плаще и матерчатой шляпе, спешащего вверх по склону. Присмотревшись, Николан понял, что это Ильдико.

Не дойдя до первого дерева, девушка подняла голову, сразу нашла в листве Николана.

— Я подумала, что ты, скорее всего, здесь.

Николан искренне удивился.

— Когда я уходил, все еще спали. Только на кухне растапливали печь. Как ты догадалась?

Ильдико проследила взглядом за воронами, летящими к лесам Ильдербурфов.

— Маленькой девочкой я часто взбиралась на это дерево. Сидела и молилась о том дне, когда мы сбежишь из Рима и вернешься. Затем я шла домой и просила отца купить тебе свободу. Но он отвечал, что никто не знает, где тебя искать… Ты стер эту ужасную краску! — воскликнула она. — Я рада, хотя теперь Ранно узнает о твоем присутствии, — она по-прежнему не отрывала от него взгляда. — Как хорошо, что ты ничуть не изменился с того дня, когда внезапно появился рядом со мной и решил, что сможешь догнать меня, скачущую на Хартагере. Миссионером я тебе не воспринимала, — Ильдико хихикнула. — Ты напоминал мне одинокую печальную мартышку, грустящую о джунглях!

Николан спустился вниз, перехватывая ветви руками, совсем как упомянутое Ильдико животное. Вскоре он уже стоял перед девушкой.

— Я любил тебя всю жизнь! — вырвалось у него.

Ильдико не ожидала столь быстрого развития событий. Лицо ее залил румянец.

— Я влюбился в тебя с первого взгляда. Но ты тогда была совсем маленькой и, наверное, ничего не помнишь.

— Помню, — возразила Ильдико.

— Мой отец взял меня с собой, направляясь в гости к твоему отцу. Лет тогда мне было немного, и он полагал, что в своем возрасте я — лучший наездник. Но, спустившись с холма на луг, мы увидели крошечную фигурку на черном скакуне.

Ильдико кивнула.

— То был внук прежнего короля. Мы думали, что он станет новым королем, но скоро стало ясно, что ему не хватает скорости.

— Отец сказал мне: «Должно быть, это вторая дочь». И остановил лошадь. Едва ли ты была старше пяти лет, но ты вытворяла такое, на что я никогда бы не решился. Ты перепрыгивала высокие загородки и перелетала через широкие канавы. «Она едва вылезла из колыбели, — пробормотал отец и мрачно посмотрел на меня. — Сын мой, когда мы приедем, ты сразу спрыгнешь с лошади и не сядешь на нее до самого нашего отъезда. По возвращении домой, я сам займусь твоей подготовкой, — по его тому я понял, что он в глубокой печали. — В моей руке всегда будет хлыст. Я научу тебя скакать на лошади». Он не бросал слов на ветер. Он и его хлыст многому меня научили, — Николан помолчал. — Ты ничего этого не помнишь.

— Наоборот, помню, и помню все. Я увидела тебя и решила доказать, что достойна внимания, несмотря на юный возраст. Я еще подумала: "Это же сын Ильдербурфа. Неужели он думает, что может скакать как Роймарк? Но для меня ты выглядел таким большим и взрослым. Как ты, должно быть, ненавидел меня!

— Нет! — воскликнул Николан. — Раньше я никогда не видел девочку с золотыми волосами. И ты была в красных сапожках, таких маленьких, что они едва ли влезли бы на лапки котенка. Я тут же в тебя влюбился.

И с тех пор ты не выходила у меня из головы. Я думал о тебе днем, и ты снилась мне по ночам. Тебе это интересно?

— О, да. Очень интересно. Расскажи мне все-все-все.

— Когда ты мне не снилась, я скоро забывал свои сны. Но я помнил их с начала и до конца, как только в них появилась ты. Ты видишь цветные сны?

Ильдико насупилась.

— Цветные? Не знаю. Как-то не задумывалась над этим. Если я не ошибаюсь, сны у меня всегда серые и как бы подернуты дымкой.

— Вопрос этот часто обсуждался в Риме. Молодые патриции, стремящиеся завоевать расположение Аэция, приходили к нему в кабинет и старались произвести на него впечатление своей ученостью. Сидя в своем углу, я слышал все, что там говорилось. То была их любимая тема, и все они думали, что цветные сны — следствие того, что они спали допоздна (все римляне, кроме Аэция, спали допоздна), поскольку вызывают их солнечные лучи, падающие на лицо. Я-то знал, что они неправы, поскольку ты мне снилась каждую ночь и всегда в цвете. Я даже пытался слагать в твою честь стихи, но дальше одной строки дело не пошло: «Твои волосы, что пыль огненных опалов». Я понял, что закончить стихотворение мне не удастся.

— Но строка хорошая, — улыбнулась Ильдико.

— Летом у тебя на переносице выступали веснушки. Меня это радовало, так они служили доказательством того, что ты все-таки человеческое, а не небесное создание. В одну ночь во сне я увидел тебя так отчетливо, что смог пересчитать твои веснушки. На следующий день я попросил тебя взять зеркало и сосчитать их самой. Ты насчитала…

— Семь, — без запинки ответила Ильдико.

— Именно столько их было и в моем сне. Даже тогда я понимал, что ты мне не пара. А теперь… ты отвергла руку и сердце восточного короля, и убегаешь от гуннов, чтобы не стать женой их императора.

— Одной из сорока, — уточнила Ильдико. — Тебе не приходило в голову, что есть мужчина, которого я предпочла бы всем остальным?

Дождь уже лил как из ведра. Прижавшись друг к другу, они стояли под деревом и он видел, что плащ Ильдико — слабая защита от ливня. Поднял ей воротник и пальцы его дрожали, касаясь маленького подбородка или оказываясь в непосредственной близости от ямочки в щеке. И тут Ильдико напомнила ему, что он еще не назвал ей причину, заставившую его смыть краску.

— Их много, — ответил Николан. — Как я могу добиться твоего благоволения, если выгляжу в твоих глазах печальной африканской мартышкой? Как я могу в таком обличии сыграть какую-то роль в подготовке к тому дню, когда рухнет империя гуннов? С этим задержки быть не должно, потому что мы не можем оставить это дело в некомпетентных руках Ранно. И еще, я хочу как можно скорее стереть пятно с моей чести, доказав, что я не имею никакого отношения к тому приказу, что послал твоего брата на смерть.

Она посмотрела ему в глаза.

— Я никогда в это не верила! Никогда!

Николан взял ее за руки, сильно сжал их, выказывая, пусть и в малой степени, те чувства, что переполняли его.

— Я не собирался столь скоро признаваться тебе в любви, — воскликнул он. — Но, так уж получилось, что сил молчать больше нет!

— Ты не подумал обо мне, — мягко укорила его Ильдико. — Когда женщине признаются в любви, она должна выглядеть как богиня. Одетая в шелка, что нежно шуршат при любом ее движении, с уложенными волосами. Надушенная и напомаженная. А я сейчас напоминаю утопающую мышку.

— Ты прекраснее Клеопатры со всем ее золотом, парчой, драгоценностями.

Ильдико радостно улыбнулась.

— Какой у меня галантный кавалер! Я не забуду этого комплимента. Но, пожалуйста, позволь объяснить, что привело меня сюда вслед за тобой. — У самого ствола она нашла кусочек сухой земли, села, понизила голос. Настроение ее переменилось к худшему. — Я уверена, что вскорости многое может случится. Непонятное, может, ужасное. Я пришла, чтобы поговорить с тобой наедине о том, что мы можем предпринять.

Николан присел рядом. Дождь лил все с той же силой. Казалось, боги открыли все вентили в небесных цистернах, решив вылить на землю весь зимний запас влаги.

— В тот день в Эпире, когда я возвращалась на Хартагере после заезда, я столкнулась с невысоким темнокожим мужчиной, что сидел у стены, подкидывая и ловя золотые монеты. Он был невероятно уродлив, злобного вида, но заговорил со мной очень дружелюбно. Сказал, что выиграл это золото, поставив на меня и вороного, и теперь хочет отплатить мне добром, дав дельный совет.

Он сказал, что приехал из Африки и каким-то боком связан с лошадьми и скачками, а потому общается с разными людьми и многое слышит. «Уезжай, — посоветовал он мне. — Уезжай немедленно. Этот ужасный Аттила заслал сюда своих шпионов. Они сообщат ему о твоем местопребывании». Я возразила, что Аттила ничего не сможет поделать со мной, поскольку мы находимся так далеко от границ его империи. Темнокожий мужчина покачал головой. "Он схватит всех твоих родственников и друзей и будет угрожать, что все они умрут медленной смертью, если ты не приедешь к нему. Но он на это не пойдет, не зная, где ты находишься. Слушай меня, золотоволосая госпожа. Уезжай в Афины. Найми корабль и плыви на Восток. До самого Китая. Только там до тебя не дотянутся его щупальца.

Я рассказала об этом разговоре вдове. Она знала этого человека. «Он парень честный. Если он говорит, что шпионы Аттилы здесь, значит, так оно и есть. Мы должны уехать немедленно». И мы уехали в тот же вечер. Маленький темнокожий мужчина пришел к нам перед самым отъездом. «У шпионов Аттилы есть картинка, на которой изображена ты. Не теряйте времени». Мы умчались в Афины, но не сели на корабль, как предлагал он, а отправились на север, в Константинополь.

Прошлым вечером я говорила с отцом и он дал мне тот же совет, что и тот африканец. Только предложил ехать через Галлию и сесть на корабль, идущий на Восток, в Марселе. Он хочет, чтобы со мной уехали Евгения, Ивар и Лаудио, если ее удастся уговорить.

— Он знает обо мне? — спросил Николан.

— Я сказала ему, что ты с нами. Он глубоко задумался, прежде чем заговорил вновь: «Он понадобится здесь, когда империя Аттилы развалится, словно полено под топором дровосека». Я сказала, что именно поэтому ты и вернулся, и он добавил: «Он должен занять место моего бедного Рорика». Тогда я заявила, что никуда не поеду.

— Но ты должна! — воскликнул Николан.

Ильдико смотрела на тропу, по которой ручьем текла вода.

— Нет. Другие пусть едут. Я сама уговорю их. Им нет нужды рисковать жизнью. Но мое место здесь.

— И что сказал на это господин мой Мацио?

— Он спросил, хочу ли я остаться из-за тебя. Я сказала… — Ильдико запнулась. Лицо ее, до того бледное, внезапно стало пунцовым.

— Пожалуйста. Скажи мне, что ты ему ответила?

Губы Ильдико дрогнули.

— Я ответила: «Да».

Их взгляды встретились. Они молчали, потому что все было ясно без слов. Он получил ответ, которого ждал, и теперь его захлестнула волна радости, ибо понял, что ему есть на что надеяться, к чему стремиться.

Он вновь взял Ильдико за руки.

— Ты тоже считаешь, что мне нужно остаться?

Она ответила без малейшего колебания.

— Возможно, это будет стоить нам жизни. Но другого пути нет.

Николан кивнул.

— Ранно тут же выдвинет свои обвинения перед Ферма. А шпионы Аттилы доложат ему о твоем возвращении домой. Ты все равно готова рискнуть?

— Я останусь с тобой.

— Тогда мы должны хоть как-то обезопасить себя. Я немедленно поеду к отцу Симону и попрошу его обвенчать нас. Возможно, он даже согласится поселить нас в своей пещере на холме Бельдена.

— Пока мой отец жив, я буду при нем. Потом… если ничего не помешает… я присоединюсь к тебе. Места там хватит нам обоим. Отец Симон как-то сказал мне, что пещера большая и не очень сырая.

— Я привез тебя сюда в тяжелый момент, — Николан печально покачал головой. — Отказаться от двух тронов, чтобы попасть в такую передрягу.

Ильдико с нежностью посмотрела на него.

— Я всем довольна. Думаю, нам пора возвращаться. Утром я еще не видела отца, а он, возможно, спрашивал обо мне.

Он наклонилась, чтобы снять башмачки.

— Пойду босиком по траве.

Башмачки были такие маленькие, практически невесомые. Николан положил их в карман насквозь промокшей туники. Затем положил руки ей на плечи, развернул Ильдико лицом к себе.

— Наш небесный Создатель, трудам которого обязано своим существованием все живое и неживое, поступил несправедливо, когда решил даровать тебе такую красоту. Несправедливо по отношению к другим женщинам и несчастным мужчинам, которые с первого взгляда безумно влюбляются в тебя, — он прижал ее к себе и поцеловал, в первый раз. Поцелуй этот длился вечно, а Ильдико, похоже, не возражала, уютно устроив головку у него на плече. — Теперь я верю, что ты действительно принадлежишь мне. И я счастливейший смертный на земле!


Когда они, держась за руки, вышли из-под деревьев, дождь поутих. Просветлело и небо. Но они побежали по мокрой траве, не обращая внимая на брызги, летевшие во все стороны, если ноги их попадали в лужи. Еще до того, как они спустились с холма, стало ясно, что ливень кончился. Северный ветер начал рвать облака и в просветах, через которые врывались солнечные лучи, показалось синее небо.

Николан сжал ладонь Ильдико.

— Ты, похоже, можешь бежать так же быстро, что и я. Однако я не вижу крылышек на твоих плечиках.

Ильдико остановилась у изгороди, огораживающей луг, хотя вся дрожала от холода в мокрой одежде.

— На это стоит посмотреть. Мне хочется знать, полагают лошади Хартагера своим королем или уже нет.

Все лошади укрылись от дождя в конюшнях, но, видя, что он закончился, черная голова появилась из ворот. И долго, не меньше минуты оценивала ситуацию.

— Я так и знала! — радостно воскликнула Ильдико. — Они ждут его команды. Посмотрим, что будет дальше.

Хартагер медленно вышел из конюшни. Сделал несколько осторожных шагов, остановился, поднял голову, изучающе посмотрел на облака. Взмах его хвоста, похоже, послужил сигналом, поскольку остальные лошади последовали за ним. Они держались за его спиной плотной кучкой. Поневоле напрашивалось сравнение с генералом, обозревающим поле битвы, и его штабом, ожидающим приказов. Затем молодняк, однолетки и двухлетки, помчались галопом на другой конец луга.

Ильдико присела и знаком предложила Николану последовать ее примеру.

— Не хочу, чтобы он меня видел, — прошептала она. — У меня ничего для него нет, а он знает, что я всегда приношу ему яблоко или кусок сахара. Пойдем отсюда.

Пригнувшись, они направились к дому.

— Ты высоко ценишь возможности великого Хартагера, — заметил Николан. — Иной раз можно подумать, что он рожден с человеческим разумом.

Ильдико пренебрежительно фыркнула.

— Да он умнее большинства людей. Он всегда знает, как себя вести, что делать. Он держит себя в отличной форме и никогда не ест слишком много. Он требует уважения и указывает своим подданным положенное им место. А какое у него чудное сердце!

— Ты разбираешься в лошадях гораздо лучше меня, — смиренно признал Николан.

— Дорогой мой, тебе просто не дали возможности пообщаться с ними. Ты был совсем юным, когда работорговцы увезли тебя. И потом, твой отец, как и многие крупные землевладельцы, держал не только лошадей, но коров и овец. Роймарки многие поколения занимались только лошадьми. Не одно столетие. Я уверена, они узнали многое такое, что просто недоступно другим, — она задумалась, потом добавила. — Боюсь, придет день, когда наш род прервется и наши знания будут потеряны и забыты.

— Ты веришь, что они понимаю твои слова?

— В определенном смысле. Естественно, они не понимают значения многих слов, но интонации голоса для них — открытая книга. Они знают, когда ты доволен или зол. Они могут сказать, когда ты весел или печален. Они наблюдают за тобой уголком глаза и им известно, что ты задумал, — Ильдико помолчала. — Ты часто говорил со своими лошадьми?

— Нет. Редко.

— А напрасно. Они это обожают. Учти, лошади не любят одиночества, им нравится, когда их не оставляют без внимания, разговаривают с ними. Позволь мне рассказать историю о Хартагере. В заезде в Константинополе, когда мы вернулись на дистанцию, я знала, что наверстать упущенное практически невозможно. Слишком далеко ускакал Сулейман. Я наклонилась к уху нашего короля и сказала, сколь важна для меня его победа над этим быстроногим арабом. Я вновь и вновь просила его бежать быстрее, потому что в грохоте копыт он мог не расслышать моих слов. Наконец, он, похоже, понял, чего я от него добиваюсь. Николан, он кивнул! Совсем как человек, наклонил и снова поднял свою красивую голову. И мгновенно прибавил в скорости. С того момента управлять им необходимости не было. Он сам знал, что надо делать.

А когда мы проскочили финишный столб, я не знала, пришел Хартагер первым или нет, потому что финишировали лошади нос к носу. И Хартагер повернул голову. На одно мгновение. Чтобы поймать мой взгляд и вновь кивнуть. Он словно говорил мне: «Ты просила меня победить, моя госпожа. И я выполнил твою просьбу».

Но полной уверенности в нашей победе у меня по-прежнему не было. Судьи могли присудить ее арабу. И я сказала: «О, король, ты уверен? Ты действительно обошел его? Мы выиграли?» Он снова посмотрел на меня. В его взгляде читалось нетерпимость к человеческим слабостям. Я чувствовала, что, будь у него язык, он бы отчитал меня: «Ты должна полагаться на мое слово. Я знаю, за мной победа или нет».

От дома кто-то позвал Ильдико. По голосу чувствовалось, что она очень нужна.

— Меня зовут, — от волнения у Ильдико перехватило дыхание. — Наверное, что-то с отцом. Николан, я боюсь! Нам надо спешить.

И, так и не надев башмачки, побежала по дороге, не обращая внимания на то, что камешки впивались в ее ступни. Николан не отставал ни на шаг.

У двери она посмотрела на него.

— Должно быть, это первый удар судьбы из тех, что мы ожидали!


Бастато коротко глянул на Николана.

— Так я и думал, — пробормотал он и откинул полотняный полог, служивший дверью в спальню Мацио. Вошел первым, открыл деревянные ставни, преграждавшие дьяволу путь в дом.

Всю обстановку спальни составляла кровать, на которой лежал Мацио. На одной стене висело распятие, меч старого воина стоял в углу.

Глаза умирающего, казавшиеся огромными на исхудалом лице, повернулись к гостю.

— Ты Николан, сын Саладара Ильдербурфа, — прошептал он. — Я хочу тебе кое-что сказать. Остальным этого знать не нужно.

Николан опустился у кровати на одно колено.

Каждое слово давалось старику с трудом. Однако, усилием воли он заставлял себя говорить.

— Я могу доверять тебе. Мой сын Рорик, когда-то твой друг, не погиб. Он жив и идет сюда. Но он серьезно ранен, и сил у него немного.

— Слава тебе, Господи! — воскликнул Николан. — Я так часто молился об этом. Вот и решение всех наших проблем. Я думаю, мы будем близки как Давид [7] и Ионафан [8].

Мацио медленно повернул к нему голову.

— Сын моего давнего друга! — прошептал он. — Поверь тому, что я тебе сейчас скажу. Я видел Рорика и говорил с ним этой ночью. Это был сон, но я знаю, что Рорик жив и я говорил с ним, словно наяву.

И старик начал пересказывать содержание сна, часто останавливаясь, чтобы перевести дух и собрать остатки сил. Он осознавал, что лежит в своей постели, потому что видел, как лунный свет отражался от рукояти его меча, стоявшего в углу. И тут стена за изножием кровати как бы отошла в сторону. Но его усталым глазам открылся не луг, начинающийся за домом, а чужая страна, в которой, однако, ему доводилось бывать. Вдали в небу вздымались высокие горы. С их склонов стекала быстрая река, течение которой на равнине заметно замедлялось. У самой комнаты река поворачивала и исчезала из виду. На другом берегу реки стоял большой круглый каменный дом. Издалека доносился какой-то монотонный звук. Как догадался Мацио, мычание скота.

И тут он услышал голос сына.

— Ты наконец-то пришел, отец мой.

— Ты ждал меня, Рорик?

— Да, отец мой. Мне не хватало тебя.

В этот момент Мацио не сомневался, что уже умер, и его сын пришел, чтобы встретить ему помочь подняться в горы и по тропе, уходящей на небо. Однако, вскоре он понял, что дело обстоит иначе. На месте одного глаза Рорика он увидел ужасный шрам. Рорик совсем ослаб и несколько сделанных им шагов лишили его последних сил. Мацио знал, что люди, переходя в царство божие, не берут с собой своих ран, а все их увечья исчезают, как только душа отделяется от тела Таким образом ему стало абсолютно ясно, что вошел в комнату и сел у его кровати живой Рорик, из плоти и крови.

Разговор отца и сына не занял много времени. Рорик объяснил, каким образом ему удалось уцелеть в той ужасной битве. Тяжело раненого, его вынес с поля боя другой оставшийся в живых, и несколько месяцев он боролся со смертью в крестьянской хижине. Наконец, молодой организм победил, и Рорик двинулся к дому. Шел он в одиночку, и ему приходилось часто и надолго останавливаться, собираясь с силами и полагаясь на милосердие бедняков тех стран, через которые лежал его путь.

Между отцом и сыном установилось полное взаимопонимание. Рорик знал, сколь близок к смерти его отец. Как и о том, что Ильдико вернулась вместе с Николаном.

— Я не смогу прибыть домой вовремя, если мне не помогут, — несколько раз повторил Рорик. Мацио понял, что он говорит об опасности, грозящей его сестре и другу. — Пошли за мной Николана. Немедленно.

Старик так обессилил, что тяжелые веки опустились на его глаза. Николан какое-то время ждал продолжения, а потом не выдержал.

— Где я его найду?

У него не возникло ни малейшего сомнения в правдивости рассказа Мацио. В мире снов творились таинственные вещи, понять которые могли только сказители, но он сразу поверил, что отец и сын нашли способ общения на расстоянии.

Мацио ответил после долгой паузы.

— Я… я не могу сказать этого. Мой разум отказывается направлять мой язык.

Николан вспомнил, что его отец, когда он был маленьким, часто ездил в Раэтию, расположенную не столь уж далеко от плоскогорья. Отец рассказывал, что горы там очень высокие, а население отдает предпочтение не лошадям, а быкам и коровам.

— Он в Раэтии? — спросил Николан.

Глаза Мацио широко открылись, но Николан понял, что видит старик не горный хребет, а голую стену и окно с распахнутыми ставнями.

— Раэтия, — прошептал он. — Я не помню.

— Раэтия лежит на его пути из Галлии, — добавил Николан. Если он двигался на юг между горами и великой рекой, Раэтию ему не обойти. Но страна это большая, а население невелико.

Больной покачал головой на подушке, вне себя от собственной слабости.

— Имена ускользают от меня. После того, как я проснулся, ко мне подходила женщина. Сказала, что она моя дочь.

— То была Лаудио?

Имя не вызвало никакого отклика.

— Я ее не узнал.

В отчаянии Николан засыпал старика вопросами. Он уверовал, что Рорик нашел временное пристанище в Раэтии. Далеко ли находится Рорик? У самой реки? Или у подножия гор? По какой дороге надо к нему идти? Мацио изо всех сил старался хоть что-то вспомнить, но без особого успеха. И произнес лишь одно слово, которое поначалу ничего не сказало Николану.

— Ракх, — прошептал старик. И повторил это несколько раз, прежде чем впасть в полубессознательное состояние.

— Ракх? — пробормотал Николан. Вроде бы он слышал это слово, но где и когда…

Мацио едва дышал. Рука Бастато легла на плечо Николана.

— Пойдем, — домоправитель вгляделся в лицо старика. — Сейчас задавать вопросы бессмысленно. Будем надеяться, что он сможет говорить, когда отдохнет. Но как бы его глаза не закрылись совсем.

— Твой господин часто бывал в Раэтии? — спросил Николан, когда они выходили из комнаты Мацио.

— В последние годы нет. Но раньше ездил туда не раз. Покупал скот. Или менял лошадей на коров.

— Ты сопровождал его?

— Никогда. Я же домоправитель. Он брал с собой Рорика и полдюжины лучших бойцов. На границе с Раэтией полно бандитов.

— Он покупал скот у одного продавца или у многих?

— Думаю, что у одного.

— Можешь ты мне назвать его имя?

Бастато нахмурился, роясь в памяти, затем покачал головой.

— Когда-то я его знал. Думаю, он родом из Аламанни, имя было труднопроизносимое. Может, я его еще вспомню, но сейчас оно выскочило из головы.

— Я могу узнать его у одного из всадников, что ездили вместе с ним.

Вновь Бастато покачал головой.

— Нет, мой господин. Все они полегли в великой битве.


Кирпичный дом Роймарков страдал многими недостатками, но главный заключался в том, что уединиться в нем не представлялось возможным. Дом буквально кишел людьми. Они толклись в обеденном зале, сидели по углам, лежали в комнатах-клетушках, они говорили, спорили, требовали. Выйдя из комнаты Мацио, Николан увидел Ильдико и Евгению. Не найдя лучшего места, они расположились в коридоре между парадной дверью и обеденным залом. На полу горкой лежали женские наряды из Византии и восточные украшения. Служанки вскрикивали от восторга, смеялись.

Бастато, похоже, доложил Ильдико о самочувствии ее отца, так что на лице девушки не отражалось тревоги. Она сменила мокрую одежду на зеленое платье,отделанное желтым, перетянутое в талии поясом, с портретом Мацио на пряжке. Ее старый пес Бозарк лежал у ног девушке, вернее, под ее ногами, и мирно похрапывал. В руках она держала котенка с длинной серебристой шерстью и пушистым хвостом.

Служанки разбежались при появлении Николана, унося с собой подарки Ильдико. Собственно, для того она их и собирала.

Евгения посмотрела на Николана, тут же повернулась к Ильдико и губы ее разошлись в широкой улыбке.

— Ты поступил мудро, Николан, смыв эту краску. И теперь все видно невооруженным взглядом. Ах, как сладка любовь молодых! У вас все написано на лицах. И мне ясно, что в моем присутствии нет никакой необходимости. Более того, оно излишне. Лучше я присоединюсь к моему мужу и добрым священослужителям, которые прервали пост ради вареного мяса и гусиных яиц. По мне утром такая сытная пища ни к чему.

Волосы Ильдико ниспадали вдоль ее спины на дубовую скамью, на которой она сидела. Одна из служанок расчесывала их, а на скамье лежало несколько гребней и щеток.

За все дни, что они провели в пути, Николан ни разу не видел Ильдико без черной «чалмы» на голове. А теперь великолепие золотых волос лишило его дара речи. Ему улыбалась красавица, стройная, с белоснежной кожей, ярко-синими глазами, с носом и бровями столь идеальной формы, что самому лучшему греческому скульптору не удалось бы повторить их в мраморе.

— Теперь я знаю, что то был сон! — выдохнул Николан.

— Сон? О чем это ты говоришь?

— О том, что произошло под дождем.

— Нет, — Ильдико по-прежнему улыбалась. — То был не сон. Ты сказал, что любишь меня. А я, надеюсь, с девичьей скромностью, дала тебе понять, что разделяю твои чувства. Мы решили пожениться. И у меня нет ни малейшего желания расценивать случившееся как сон.

И пока он пожирал Ильдико восхищенным взглядом, она подняла юбку на пару дюймов, показывая, что у нее голые ноги.

— Может ты будешь столь любезен, что отдашь мне мои башмачки.

Николан торопливо вытащил их из кармана туники и передал Ильдико.

— Я забываю обо всем, когда вижу тебя. Твой отец сказал, что Рорик жив.

Глаза Ильдико изумленно раскрылись, лицо осветилось радостью.

— О, Николан, Николан! Это правда? Ты уверен, что он так и сказал? Мне кажется, это чудо, — она вскочила и засыпала Николана вопросами, не дожидаясь ответов. — Когда он узнал об этом? Должно быть утром, потому что я оставалась с отцом до поздней ночи и он ничего такого не говорил. Почему мне не сказали раньше? Кто принес эту весть?

— Посланец не обладал плотью, так что человеческий глаз увидеть его не мог, — ответил Николан и пересказал разговор с Мацио. Ильдико слушала внимательно, обуреваемая разными чувствами. Ей хотелось верить, что это правда, но она боялась что все это плод больного воображения. Ее окрыляла надежда, но она не могла отбросить сомнения.

Когда же он закончил, Ильдико, похоже, пришла к выводу, что Мацио видел вещий сон.

— Тем, кто стоит на пороге смерти, часто удается заглянуть в будущее, — заключила она. — А ты как думаешь?

— Я считаю, что поиски надо начинать тотчас же, вне зависимости от моего мнения.

— Но куда ты поедешь? Где будешь искать?

— В Раэтию. Из того, что сказал твой отец, следует, что Рорик где-то там. Но Раэтия велика, а дорог там мало.

— Почему он рассказал все это тебе?

— Потому что он хочет, чтобы я возглавил поиски Рорика. Задача эта нелегкая. Предстоит долгая дорога, возможно, придется поработать и мечом. Если Ранно прознает об этом, он предпримет все возможное и невозможное, лишь бы помешать твоему брату вернуться на плоскогорье. Рорик держит судьбу этого труса и предателя в своих руках, — Николан помолчал. — Этим утром Лаудио была у твоего отца. Кажется, задавала ему вопросы.

На лице Ильдико отразилась тревога.

— Она уехала рано утром, и никто не знает куда.

— С этим как раз все ясно: она поехала к Ранно. Вчера вечером она пристально смотрела на меня, так что, скорее всего, узнала.

— Это означает, что Ранно первым делом выставит свои обвинения перед Ферма. С тем, чтобы добиться твоего осуждения до возвращения Рорика. Ты должен немедленно ехать к Ослау и рассказать ему обо всем.

— Ослау! Он еще жив?

— К счастью, да. Жив и по-прежнему исполняет свои обязанности. Все суды Ферма ведет он.

Николан облегченно вздохнул.

— Ослау всегда отличало чувство справедливости. Я могу положиться на него. Но главное сейчас — найти Рорика и привезти его домой. Есть у меня одна зацепка. Твой отец несколько раз повторил слово, которое, по его мнению, могло мне помочь. Ты вспоминаешь подарок, который кто-то привез тебе с Востока, набор фигурок, вырезанных из слоновой кости? Ты была совсем маленькой. Я видел их однажды и еще подумал, какие же красивые эти фигурки.

— То была игра, — задумчиво ответила Ильдико. — Я не видела их давным давно, но думаю, они где-то в доме. Я спрошу Бастато… Нет, у него короткая память. Я спрошу старого Бларки.

Старика быстро разыскали. Он кивнул, исчез на несколько минут и вернулся с низким столиком из тикового дерева, на котором стояли миниатюрные фигурки, любовно вырезанные из слоновой кости.

— Игра королей и мудрецов, — возвестил старый шут. — Но иногда дураки предаются занятиям великих мира сего. Я, к примеру, самый невежественный из дураков, знаю, как играть в эту игру. Никогда не играл с королем, но мне случалось видеть, как лица священников, монахов и ученых людей, сведущих в законе, заливала краска позора при проигрыше шуту.

Николан внимательно изучал фигурки, затем поднял одну, напоминающую крепостную башню с зубцами поверху.

— Как она называется?

— Это ракх, — ответил Бларки.

— Вот оно что! — Николан резко поднялся, перевернув столик. Фигурки полетели в разные стороны. — Не зря твой отец несколько раз повторил это слово. Он хотел сказать, что продавец скота, с которым он имел дело, пользовался клеймом, напоминающим башню. Ракх. Теперь все ясно! — он обратился к шуту, который ползал по полу, собирая фигурки. — Кто из скотовладельцев Раэтии ставит на своих быках и коровах клеймо в виде башни, чтобы их не могли украсть?

— Викторех, что живет у подножия гор.

— Викторех! — победно воскликнул Николан. — Его-то и пытался назвать мне Мацио.

Старик Бларки ушел. Ильдико встала, завязала волосы в узел.

— Теперь мы знаем, что нам делать. Если Рорик жив, а я почему-то уверена, что так оно и есть, мы должны его найти. Но сначала ты должен повидаться с Ослау и все ему рассказать. Я хочу поехать к нему вместе с тобой. Далеко отсюда земли Виктореха?

— В ста милях, может, чуть дальше. Чтобы доехать туда и вернуться, нужно шесть дней. Возможно, мы успеем вовремя. Ты хочешь поехать со мной?

— Естественно! Но сначала я должна переговорить с отцом. Я уверена, что он очень рассчитывает на возвращение Рорика.

Ни один из них не думал о личной безопасности. В течение часа Ильдико могла бы вместе с Евгенией отправиться на север, к Альпам, за которыми ее уже не достали бы люди Аттилы. А два дня быстрой скачки позволили бы Николану более не опасаться происков Ранно. Но они оба предпочли иной путь: прежде всего привезти Рорика, а потом ответить на обвинения, которые Ранно намеревался выдвинуть против Николана.

Ильдико, сжав на прощание руку Николана, ушла к отцу. Полчаса спустя вышла из его комнаты, бледная как полотно.

— Он умер! Перед смертью он узнал меня, но уже не мог говорить. Пошли, любовь моя, нам пора в путь.

8

На плоскогорье, народ которого так любил солнце, не было тюрем. По обычаю те, против кого выдвигались обвинения, оставались в маленьком домике, расположенном в центре котловины, в которой собирался Ферма. Здесь, над надзором Оратора, они жили почти что на свободе. Их навещали родственники и друзья, они могли удаляться от котловины на расстояние до пяти миль. Они давали клятву остаться и подчиниться решению суда, даже если им грозил смертный приговор. Закон этот за многие столетия вошел в плоть и кровь каждого жителя плоскогорья. И даже самый старый из живущих не мог вспомнить, чтобы кто-либо из обвиняемых воспользовался предоставленной ему, пусть и ограниченной, свободой, чтобы сбежать до суда.

Подъехав к котловине, влюбленные остановили лошадей и посмотрели вниз. Ильдико, которая плакала всю дорогу, решительно вытерла глаза куском материи.

— Мое горе я должна держать при себе.

— Мой отец обещал привезти меня сюда, — Николан оглядывал котловину, ее склоны-конус, правильный круг-дно. Создавалось впечатление, что природе не под силу такая геометрическая точность, и к созданию котловины приложил руку человек. — Но не успел.

— Однажды я была на суде. Фантастическое зрелище. Склоны усыпаны людьми, сидящими вплотную друг к другу. Я не помню подробностей, но разбиралось убийство. После объявления приговора все все встали с поднятой правой рукой. То был знак согласия с решением суда.

— Его признали виновным?

— Да, — Ильдико погрустнела. — Только обвинялся не мужчина, а женщина.

— Ее приговорили к смерти?

Ильдико кивнула. Какое-то время молчала, потом тяжело вздохнула.

— Я старалась не думать об этом.

— Я не смог бы посмотреть тебе в глаза, если бы выбрал более легкий путь.

— И все-таки эта мысль не отпускает меня. В глубине души я осознаю, что иначе мы поступить не можем. Ты — из рода Ильдербурфов, я — Роймарков. Такими уж мы созданы. Но иногда… я не могу не вспомнить о последствиях, — внезапно она сжала его руку и улыбнулась. — Этого не случится. Твоя невиновность очевидна для всех. Если судьи ошибутся в приговоре, народ его не одобрит. Они не поднимут руки. Такое однажды случалось.

— И что сделали судьи?

— Они не отменили приговор, но назначили более легкое наказание. А потом выяснилось, что тот человек невиновен.

— Но в моем случае народ настроен против меня. Ранно об этом позаботился, — Николан вновь оглядел естественный амфитеатр. Ты говорила, моя красавица, что во время суда на склонах не было пустого места. Как же люди узнавали, что происходит внизу?

— Видишь маленькие возвышения, расположенные через равные интервалы? На каждом из них стоял глашатый. Помощники Оратора записывали самые важные вопросы и ответы и относили листки тем, что стояли на возвышении. А уж глашатаи во весь голос зачитывали их.

Здание в центре котловины сверху казалось игрушечным. Напротив него находились каменные сидения членов Ферма. На узкой полоске земли, разделявшей здания и ряд сидений и вершился суд. Они направили лошадей к одной из четырех троп, ведущих на дно котловины. Николан ехал первым. Обернувшись, он увидел, что мужество вновь вернулось к Ильдико. Глаза ее сияли.

— Мой смельчак, — улыбнулась она Николану.

Пожилой мужчина встретил их внизу. Одетый в простую серую тунику, перепоясанный веревкой, на которой висели два старинных ключа. Он подошел к лошади Ильдико, положил руку на ее гриву.

— Я слышал о твоем возвращении. Какое счастье, что ты застала отца живым.

«Ранно уже побывал здесь, — сказал себе Николан. — Иначе Ослау не узнал бы об этом». В сердце его закралась тревога. Ранно, похоже, очень спешил.

— В твоих глазах печаль, дитя мое, — продолжил Оратор. — Означает ли сие, что он отошел в мир иной, мой добрый друг?

— Да, господин мой Ослау. Он умер этим утром.

Темные глаза старика, под густыми седыми бровями ясно показали, сколь опечалило его это известие.

— Все мы уйдем, когда придет наш час. Но это тяжелый удар. Как нам жить без него? Он и я встречали беду плечом к плечу. Он был храбр и мудр, и тверд как скала. Не единожды мы шли наперекор общему мнению, и всякий раз время доказывало нашу правоту. Мне недоставало твоего отца, дитя мое, с того дня, как болезнь приковала его к постели.

Он повернулся к Николану.

— Одновременно я узнал и о твоем приезде. Ранно только что отбыл. Он прискакал в спешке, поскольку лишь этим утром ему стало известно, что ты здесь, — в голосе старика проскользнули нотки озабоченности. — Твой отец был одним из самых близких моих друзей, поэтому я очень встревожен. Ранно выдвинул против тебя серьезные обвинения и требует немедленного суда. Ты предполагал такое развитие событий?

Николан кивнул.

— Мне известно о его намерениях. Я приехал сюда и для того, чтобы очистить от лжи мое честное имя.

— Он обвиняет тебя в предательстве. И заговоре, в результате которого погибло столько наших людей.

— Заговор был, — кивнул Николан. — Если я смогу представить моих свидетелей, то выдвину контробвинения. Возложу ответственность за трагедию в Шалоне на действительно виновного. То есть на Ранно.

— У нас есть основания полагать, что мой брат жив, — вставила Ильдико.

Старик резко повернулся к ней, тем самым показывая, на чьей стороне его симпатии.

— Рорик жив! Ах, это подарок судьбы! Чтобы он вернулся, и в столь нужный момент! Когда вам стало известно об этом?

— Возможно, мы излишне оптимистичны. Мой отец прошлой ночью видел его во сне и говорил с ним.

У Ослау зажглись глаза.

— Он явился к твоему отцу во сне? Я глубокий старик, дитя мое, но никогда мертвые не приходили ко мне во сне и не разговаривали со мной. Я думаю, сон этот свидетельствует о том, что Рорик действительно жив, — он нахмурился. — И где он сейчас?

— В Раэтии. У Виктореха, скотовладельца. На дорогу туда и обратно потребуется неделя.

Старик посмотрел на Николана.

— Ты знаешь законы Ферма. Поскольку против тебя выдвинуты обвинения, ты не можешь удаляться отсюда больше чем на пять миль. Но мои обязанности состоят и в том, чтобы обеспечить присутствие на суде свидетелей с обеих сторон. Я готов послать за Рориком конный отряд.

— Мой отец хотел, чтобы возглавлял поиски Николан.

Ослау покачал головой.

— Мне очень жаль, но этот закон изменению не подлежит.

— Мой брат еще не оправился от тяжелого ранения. В отряде должен быть человек, которого он узнает и доверится. Если Николан не сможет поехать, мне придется его заменить.

Ослау задумался.

— Никто не должен знать о вашей поездке. Ранно не остановится ни перед чем, лишь бы не допустить появления Рорика в суде. Потребуется не меньше полудюжины честных парней, готовых рискнуть головой ради Рорика. Так ли необходимо, дитя мое, твое участие в поисках?

— Я уверена, что таково было бы желание отца, будь он жив. Я уверена, мы найдем Рорика. И нам нельзя терять ни минуты.


Часом позже восемь всадников выехали на дорогу, ведущую в Раэтию. Среди них и Ильдико, в простой холщовой тунике, в шапке, низко надвинутой на лоб. Николан шел рядом с ее лошадью.

— Если б мы приехали на полчаса раньше! — он вздохнул. — Мы бы вместе отправились на поиски Рорика до того, как Ранно выдвинул свои обвинения. Если тебе удастся привезти брата, Ранно не позавидуешь. Показания Рорика уничтожат его.

— Мы будем лететь как ветер, — заверила его Ильдико. Она наклонилась к Николану. — Рорик жив. Сердце подсказывает мне…

— Будь осторожна, любимая моя. Особенно на обратном пути. Если Ранно прослышит о цели вашей поездки, он организует на дорогах засады. Старайтесь ехать ночью.

На вершине холма они попрощались.

— Я не могу записать себя в неудачники, — улыбнулся напоследок Николан. — Этим утром ты сказала, что любишь меня. Может ли мужчина просить у жизни большего? Я буду счастлив, если ты привезешь Рорика. Но, главное, возвращайся сама, целой и невредимой.


Ослау провел Николана в комнату, окна которой выходили на сидения судей. Здесь он прожил последние сорок лет, после того, как его выбрали Оратором. Здесь жили обвиняемые в ожидании рассмотрения их дела в суде.

Когда они сели, старик сцепил длинные пальцы, приготовившись слушать. Из окон веяло осенним холодком, и Николан заметил, что на Ослау теплые шерстяные рейтузы, какие носили римские легионеры в странах с холодным климатом.

— Твой отец был смельчаком, — начал старик. — Смелость его и подвела. У тебя тоже ее с избытком. Не говоря о том, что и способностями природа тебя не обделила. А теперь мы должны докопаться до сути и определить, не допускал ли ты ошибок в том деле, что будет рассматриваться судьями.

А Николан не мог оторвать взгляда от рук старика, которые словно подчеркивали каждое сказанное им слово. Если б у пальцев был язык, они говорили бы с красноречием Цицерона. Позднее он увидел, как умело используются они для достижения нужного эффекта.

— Я искренне хочу помочь тебе, не выходя из рамок, определенных моими официальными обязанностями. Я должен знать всю правду. Ничего не скрывай от меня, рассказывай все как есть. Я обещаю, что использую все доступные мне средства, дабы вызнать правду и у тех, кто будет свидетельствовать против тебя. Для этого, как ты знаешь, я и нужен.

И Николан рассказал все, ничего не утаивая. О том, как накануне битвы он побывал на склонах холма, на котором закрепились готы. О своем докладе Аттилы с рекомендацией атаковать по восточному склону. О ночном визите Рорика и их разговоре. О задании, полученном наутро и о том, как он руководил курьерами. О его попытках отменить приказ Таллимунди, пославшего кавалерию Рорика по северному склону. И, наконец, о встрече с Ранно на исходе битвы.

Ослау Солварс слушал внимательно. Раз или два кивнул, по ходу задал несколько вопросов. Когда Николан закончил, Ослау заговорил лишь после долгой паузы.

— Ты нарисовал ясную картины битвы.

Старик повернулся к окну, посмотрел в сторону Раэтии, куда уехал отряд Ильдико.

— Объяснения Ранно не показались мне убедительными. Поскольку из сыновей первых родов в живых остались только вы двое, подтвердить или опровергнуть ваши слова некому. А Ранно, скажу тебе, трудился без устали, настраивая народ против тебя. Если Рорик жив, для принятия решения хватит одного его слова. Но, допустим, он мертв. Или ранение его столь серьезно, что в голове его все помутилось и он не сможет сказать ничего путного? Если Рорик ничем не сможет нам помочь, придется полагаться на показания других людей. Каких бы ты мог представить свидетелей?

— Гунны уже миновали горные перевалы. Думаю, Аттила сразу же распустит армию. Будь я с ним, я бы попросил принца Таллимунди приехать со мной, в крайнем случае привез бы его показания. Есть еще два курьера, которые возили донесения. Сомуту и Пассилий. Их глубоко опечалила ошибка из-за которой наших всадников послали на верную смерть, и они обещали мне дать показания в случае последующего разбирательства.

— Как я уже говорил, закон запрещает тебе уезжать отсюда. Кто может поехать вместо тебя?

— Мой друг Ивар Бритон. В Шалоне он весь день провел рядом со мной и видел всех курьеров. Мы можем послать его в столицу гуннов за Сомуту и Пассилием.

— Времени нам хватит, — кивнул старик. — Где сейчас Бритон?

— Он женился на женщине, которую раньше называли вдовой Тергесте, и вместе с ней находится в доме Роймарков.

Оратор улыбнулся.

— Обычно показания чужестранцев не кажутся нашим судьям убедительными. Однако, он муж самой богатой женщины мира, так что, возможно, к нему прислушаются. Я незамедлительно пошлю за ним. Если он не найдет никого из твоих друзей, он должен возвращаться как можно скорее, ибо и его показания будут нам полезны.

Допрос продолжался еще час. Николану пришлось рассказать о причинах, побудивших его поступить на службу к Аттиле. Пока он говорил, Оратор то вставал и мерил шагами комнату, то садился вновь. Иногда он прерывал Николана резким вопросом. Бывало вопрос этот предварялся поднятием руки и тогда длинный указательный палец только что не упирался Николану в грудь. В этих случаях Николан чувствовал, как с кончика пальца срывается и устремляется к нему поток энергии. Если какие-то сведения привлекали особое внимание Оратора, он просил Николана вновь вернуться к ним, дабы уловить ранее упущенные подробности.

В конце концов Николан совершенно выдохся. И его состояние не укрылось от Оратора, который, похоже, мог продолжать допрос хоть до утра. Он подошел к стулу, на котором сидел Николан, положил руку ему на плечо.

— Я убедился, что ты не пытался что-либо скрыть от меня. Рассказал все, что смог вспомнить. Что же касается достоверности твоих слов… об этом судить не мне. Но я считаю необходимым предупредить тебя. Сын моего друга, против тебя выдвинуты очень серьезные обвинения. Ранно приложит все силы, чтобы тебя признали виновным. Он умен и у него много влиятельных друзей. Он заменил нескольких прежних членов Ферма их сыновьями, своими сторонниками.

Так что исход суда далеко не ясен. Если не появятся твои свидетели, тебе будет нелегко опровергнуть показания Ранно и тех, кто поддерживает его. Я — христианин и верю, что правда победит, если того желает Господь Бог в своей высшей мудрости. Но, должен добавить, что я служу Оратором много лет, и не раз был свидетелем того, как торжествовала не правда, а ложь.

Помни так же, что я расположен к тебе, но мои обязанности требуют от меня полного нейтралитета. Я должен сделать все, чтобы члены Ферма могли получить максимально объективную информацию. А решение могут принять только они.

9

Николан взглянул на небо, на котором зажглись первые звезды. Облака над лесом и холмом отсвечивали красным. Он знал, что это означает, и сожалел, что не смог еще раз увидеть лицо Мацио Роймарка до того, как его тело завернули в пурпур и предали огню.

На следующее утро охранник, сопровождавший Николана, когда тут покидал котловину, принес легкий кнут, который использовался в дуэлях. Громко щелкнул им.

— Будешь сегодня практиковаться? — спросил он.

Николан взял кнут.

— У меня получается все лучше.

— Да, сдвиги есть, — кивнул охранник. — Но я слышал, что Ранно в эти дни не выпускает кнута из рук. Что он задумал? Вызвать тебя на дуэль, если Ферма вынесет оправдательный приговор?

— Я никогда не боялся Ранно. В детстве, я мог побить его во всем, — Николан вернул кнут. — Сегодня я хочу побывать в семьях, живущих на плоскогорье не одно столетие. Мне потребуется их поддержка.

— Их осталось немного, — охранник, похоже, также проникся симпатией к Николану. — Старики умирают. Многие молодые погибли в той битве.

— Знаешь, Жакла, я должен повидать тех, кто помнит моих отца и мать. И не забыли, что Финнинальдеры украли наши земли после того, как убили моего отца.

Жакла почесал кончик длинного носа.

— Большинство их отошли в мир иной. Хочешь дельный совет? Не упирай на слово «украл». Молодой Ранно славно потрудился ради того, чтобы склонить общественное мнение в свою сторону. Я-то понимаю, что ты абсолютно прав, но на тебя столько навешено, что твои слова о той давней истории многие просто пропустят мимо ушей, — лицо Жаклы потемнело. — Этот молодой Ранно! За его ложь я в детстве получил десять ударов кнутом. Он, похоже, этого не помнит, и хочет, чтобы я был его шпионом. Отводит меня в сторону, когда ты этого не видишь, и засыпает вопросами. Где ты был да с кем виделся? О чем спрашивал? Что тебе отвечали? Что сказал тот, а что этот? Кто из них дружелюбно принял тебя? Все он вынюхивает, этот Ранно.

В последующие часы Николану не раз пришлось испытать разочарование, но в итоге настроение у него улучшилось. Далеко не все живущие на плоскогорье видели в нем врага. А некоторые из друзей его родителей даже пообещали свидетельствовать в его пользу перед Ферма.

В свою комнату он, однако, вернулся подавленным. Слишком много женщин кричали ему вслед, что на нем кровь их мужей и братьев. Некоторые бросали в него камни. А одна старуха, притаившаяся в кустах, едва не пырнула его ножом, дабы отомстить за смерть сына.

— Ранно действительно потрудился на славу, — признался Николан Жакле. — Прежде Финнинальдеров не любили. Почему же теперь столько людей верят ему на слово?

— В Ферма очередное изменение, — Жакла печально покачал головой. — Этот Ранно, какой же он хитрец! Он убедил старого Фурлу Мандерека уступить свое место своему сыну, молодому Фурлу, своему близкому другу.

Николан нахмурился. Враг обкладывал его со всех сторон. Молодой Фурлу с детства всюду таскался с Ранно и делал все, что тот ему говорил. Так что не приходилось сомневаться, кому он отдаст свой голос. Как Ранно скажет, так он и проголосует.

— Из стариков осталось только четверо, — продолжал охранник. — Остальные пятеро — молодежь. Я их практически не знаю, но могу сказать, что Ранно тщательно отбирал их, — он назвал новых членов Ферма по именам, каждый раз качая головой. Последним был Хаска, которому принадлежали земли у самой реки, на склонах холмов, более подходящих для разведения овец. Этим он и занимался, владея лишь несколькими лошадьми. Поэтому его считали чуть ли не чужестранцем.

— А что ты скажешь о Хаске? — спросил Николан.

Жакла наморщил лоб.

— Мрачная личность. Друзей у него нет. Но Ранно ездил к нему. Я бы не стал рассчитывать на Хаску.

"Если старики проголосуют за меня, большинство все равно будет у Ранно. Пять против четырех, — подумал Николан. — Да и в этих четырех уверенности у меня нет.

Он подошел к окну, посмотрел на дорогу, по которой должен был вернуться Ивар. Никого и ничего. Ни всадника на усталом жеребце, ни облачка пыли вдали.


Услышав, что его зовут, Николан повернулся к окну и разглядел в темноте чье-то лицо. Прошла неделя после его приезда к Ослау, и первым делом он подумал, что вернулся Ивар. Однако, у окна стоял один из слуг госпожи Евгении.

— Господин мой, охранник спит? — шепотом спросил гость.

Николан взглянул на Жаклу, вытянувшегося на узкой кушетке, стоящей рядом с его кроватью.

— Он не проснется, пока утром его не разбудят солнечные лучи.

— Тогда пойдем со мной. Моя госпожа ждет тебя.

Евгения сразу перешла к делу.

— Николан, ты не должен ждать суда. Лошади готовы. Уезжай тотчас же и скачи всю ночь. К утру ты будешь далеко, они тебя не догонят.

— Но я дал клятву, что не уеду. Я не хочу, чтобы меня обвиняли еще и в этом.

— Сколько раз я слышала эти слова, — рассердилась Евгения. — Я сыта по горло этой глупой сентиментальностью. Если ты не уедешь немедленно, тебе отрубят голову или лишат жизни более ужасным способом. Слушай меня. Напрасно ты ждешь справедливого суда. Все предрешено заранее. Я слышала об этом сегодня. Из уст того мерзавца, что все это подстроил. Я говорю о Ранно, у которого руки по локоть в крови, но он хочет и дальше убивать и убивать. Сегодня он приходил в дом Роймарков. Столь уверенный в себе, что открыто похвалялся грядущим успехом. Тебя закуют в цепи, если ты останешься здесь. Стариков, членов Ферма, заменяют их сыновьями. Все они друзья Ранно. Но это еще не все. Он отвел меня в сторону и шепнул, что он намерен жениться не на Лаудио, а на Ильдико. Сказал, что Мацио дал согласие.

Николан не сразу смог ответить. Он огляделся и впервые почувствовал, что высокие деревья, которых он всегда полагал своими союзниками, теперь стали врагами, и в шуршании их листьев слышится плохо скрытая угроза. Он не хотел умирать по ложному обвинению, выдвинутому его злейшим врагом. Но он дал клятву, и ранее еще никто не убегал до заседания Ферма.

Евгения поняла, о чем он думает.

— Когда эта гиена в образе человеческом держит тебя в руках, время ли думать о чести? Разве у тебя есть сомнения в том, что лучше сохранить голову на плечах, чем остаться без оной? Голова необходима, если хочешь бороться с заговором. Дорогой мой, с твоей стороны это чистейший эгоизм. Ты хочешь, чтобы страдали все твои друзья? Подумай об этом. Один миг, и для тебя все будет кончено. Но твои друзья будут нести печаль в сердцах до конца своих дней.

— Если я убегу, у меня не останется друзей.

— Они будут уважать тебя за смелость и здравый смысл, — возразила вдова.

— Со временем обо мне будут помнить лишь одно: он нарушил данную им клятву.

— Может, для этого требуется куда больше мужества, чем остаться здесь и подчиниться воле Ранно. Правда рано или поздно откроется и тебя оправдают.


Едва начали сгущаться сумерки, в дверь громко постучали. Николан принявшийся было за ужин, понял, что аппетита у него никакого. Так что дымящийся кусок мяса, практически нетронутый, остался лежать на тарелке.

Жакла открыл дверь и в комнату вошел Лонадо, один из помощников Оратора. Сухо кивнул Николану.

— Вернулся твой друг, Бритон. Просит разрешения повидаться с тобой.

Николан стремительно вскочил. Будущее уже не казалось таким черным, когда Ивар был рядом.

«Благодарю Тебя, о Господи, — сказал он себе. — Ты понял, как мне тяжело, и послал мне на помощь друга».

— Я никого не могу допускать к тебе без разрешения одного из членов Ферма, — продолжал Лонадо. — Все они уехали, кроме Хаски. Он колебался, разрешать вам ли встретиться. А потом сказал: «Почему бы и нет? Едва ли их разговор повлияет на то, что произойдет завтра». Так что он согласился. Но к тебе сможет зайти только Бритон. Его спутника я к тебе не приведу.

— Этот человек мой свидетель! — воскликнул Николан. — Я имею право говорить с каждым из своих свидетелей. Таков закон.

— Таков закон, — кивнул Лонадо. — Но мне ли судить, свидетель он или нет?

— Подведи его к двери. Тогда я смогу убедить тебя, что я в праве повидаться с ним.

Вошел Ивар, запыленный, очень уставший, поскольку так и не привык к седлу. Широко улыбнулся Николану.

— Мы мчались во весь опор. И, как я понял, успели вовремя, потому что суд начинается завтра.

— Если бы ты знал, как мне тебя не хватало! — воскликнул Николан. — И как я рад, что ты вновь рядом со мной!

— Я привез Сомуту, — добавил Ивар.

Курьер появился у двери, с шапкой в руках, улыбающийся. Несколько раз поклонился Николану.

— Сомуту, какое счастье, что ты смог приехать! — Николан указал на Лонадо. — Скажи этому человеку, кто ты такой.

— Я — курьер при штабе Аттилы, владыки земли и морей, — поклонившись, ответил Сомуту. — Я приехал рассказать все, что мне известно, о великой битве, когда мертвые вповалку лежали на земле, стрелы убили подо мной трех лошадей. То был кровавый день и немногим довелось пережить его. Только курьеров Аттилы погибло более тридцати. Мне повезло: я остался в живых.

Николан посмотрел на Лонадо. Тот кивнул.

— Четверть часа. Не больше. Таков закон.

Он ретировался и Николан пригласил гостей разделить нетронутый им ужин. Они не заставили себя просить дважды и по ходу разговора тарелка и кувшин с вином быстро опустели.

Лицо Сомуту загорело дочерна, и на нем ярко выделялись черные глаза. Положив на тарелку чисто обглоданную кость, он улыбнулся Николану.

— Господин мой, я с радостью приехал сюда. И сделаю все, что в моих силах.

— Теперь я не одинок, — ответил Николан. — Будет кому опровергнуть их ложь, — он повернулся к Ивару. — А что с остальными?

Ивар бессильно развел руки.

— Только Сомуту смог приехать. В стране трех принцев восстал народ. Всем надоели пьянство и жестокость братьев. Двое успели убежать. Третьего поймали. Таллимунди. Его отдали женщинам и те забили его до смерти. Палками. Так что его я привезти никак не мог. Как и подписанные им показания.

— А еще двое?

— Аллагрин после взятия Конкордии решил пограбить какую-то деревушку. Крестьянам это не понравилось. Какой-то мужик воткнул его в бок вилы.

— А Пассилий?

— Я говорил с Пассилием и он согласился поехать с нами. Но за день до отъезда подхватил какую-то болезнь, по-моему, детскую. У него раздулась шея, лицо стало красным, он так ослабел, что не смог подняться. Я чувствовал, что надо спешить, и не стал ждать его выздоровления. Мы оставили его стонущим на койке и уехали.

Николан не забыл слова Ослау о том, сколь мало ценятся на плоскогорье показания чужеземцев. Четыре свидетеля, возможно, убедили бы Ферма. Но примут ли во внимание показания одного? Вряд ли. Однако, один свидетель лучше, чем ни одного, а потому Николан заметно приободрился.

10

Всю ночь через окно до Николана долетало ржание лошадей, чьи-то шаги, обрывки разговоров. На заре, подойдя к окну, он изумился тому, что увидел. Амфитеатр снизу доверху заполняли люди. Зрители, собравшиеся на заседание Ферма сидели плечо к плечу, колено к колену. Мужчины, женщины, дети, все нарядно одетые. Многие уже успели запустить руки в корзины с едой. Суд обещал быть долгим, поэтому они запаслись хлебом, мясом, пирожками с медом. А наверху, у деревьев сгрудились лошади, прекрасные лошади плоскогорья, чувствующие, что в котловине происходит что-то очень важное.

На Николана навалилась тоска. «Большинство этих людей, словно стадо баранов, поверили лжи, распространяемой Ранно, — подумал он. — Они пришли в надежде увидеть как меня признают виновным, осудят и казнят».

А день ожидался прекрасным. Голубое, безоблачное небо, ни дуновения ветерка. Ничто не могло помешать этим баранам насладиться предвкушаемым ими зрелищем.

Жакла принес завтрак.

— Такого никогда не было, — пробурчал он. — Все плоскогорье словно вымерло.

— Слышал какие-нибудь новости? — спросил Николан.

— Ничего особенного, — последовал ответ. — Никто не знает, где твоя дама, хотя ходят разные слухи. Только что прибыл Ранно. Мрачный, как грозовая туча. Не разговаривает, а рычит. Уже успел поругаться с моим господином Ослау. Может, этот слух дошел и до него.

— О чем ты?

Жакла поставил миски на стол, знаком предложил Николану приступить к завтраку, но тот отрицательно качнул головой.

— Вроде бы Рорик жив и выступит свидетелем на этом суде. Только об этом все и говорят.

Николан почувствовал, как тоска уступает место надежде на благополучный исход судилища. Вдруг сон Мацио окажется явью? Так хотелось в это поверить, но он не мог избавиться от сомнений. С отъезда Ильдико прошла целая неделя. Это означало, что ей не удалось сразу же найти брата. Однако, почему о том, что Рорик жив, заговорили только сейчас?

Несколько минут спустя в комнату впустили Ивара. Грустный и печальный, он подтвердил сказанное Жаклой. Судя по всему, он уже не верил в успех миссии Ильдико. В одной руке он держал меч, который протянул Николану.

— Это меч твоего отца.

Николан живо схватил его. Короткий клинок, необычной формы, украшенная драгоценными камнями рукоять. Выбитый на ней герб Ильдербурфов: дерево с развесистой кроной. С первого взгляда было видно, что сработали его восточные мастера.

Николан кивнул.

— Это одна из самых ценных вещей нашей семьи. Его передавали из поколение в поколение. Где ты его взял?

— Меч принес один из тех, кто верит в тебя. Он был вашим соседом, когда убили твоего отца. Он не стал объяснять, как попал к нему этот меч. Лишь сказал, что он послужит тебе лучше, чем ему.

Николан дрожащими пальцами закрепил меч на поясе.

— Он действительно придает мне мужества, Если ты вновь увидишь этого человека, поблагодари его за меня.

Ивар отвел Николана в сторону.

— Из-за этих слухов Ранно попытается как можно быстрее провести слушания, — прошептал он. — Я переговорил с Ослау, но он успокоил меня, сказав: «Процесс веду я».

Едва он произнес эти слова, как в комнату вошел Оратор Ферма, в приличествующем случаю традиционном красновато-коричневом наряде, нечто среднем между римскими туникой и тогой, с широкими рукавами, расшитыми синим и желтым. На пряжке ремня сияла золотом лошадиная голова.

Шапки не полагалось и длинные седые волосы Ослау свободно падали ему на плечи.

— Сын мой, — обратился он к Николану, — мы начинаем через несколько минут. Ты хочешь мне что-нибудь сказать?

Николана внезапно охватила злость.

— Мне есть что сказать, господин мой Ослау. Почему эти люди, мои соотечественники, так ненавидят меня? В то черное утро, когда убили моего отца, никто не пришел к нему на помощь. Никто и пальцем не пошевельнул, чтобы узнать, что случилось с моей матерью и со мной. Один из наших соседей пошел на сделку с убийцами, чтобы заполучить наши земли. Его бесчестный сын сохранил эти земли за собой, оставив меня нищим. Другие наши соседи, похоже, растащили все, что могли найти в нашем доме.

— Да, — кивнул Ослау, — это так.

— А теперь, — Николан возвысил голос, — они собрались все, чтобы услышать, как на меня возводит напраслину этот честолюбивый трус. Тот самый человек, который по-прежнему держится за мою землю. Они верят его лживым утверждениям и надеются, что меня признают виновным.

Повисшую в комнате тишину нарушил Оратор.

— Николан Ильдербурф, я полагал необходимым поднять сегодня все эти вопросы. И я гарантирую, что ты получишь возможность сказать им все то, что выплеснул сейчас на меня. Но я хочу дать тебе совет, сын моего близкого друга. Пусть в твоем голосе не будет горечи. Говори с достоинством, убедительно, не давай эмоциям перехлестывать через край.

— Это мудрый совет, — после короткого раздумья ответил Николан. — И у меня есть еще один вопрос. Я знаю, что наказание признанному виновным — смерть. Если Ферма вынесет решение не в мою пользу, останется ли у меня выбор… как умереть?

Старик помрачнел.

— В этом случае за тобой останется право броситься на свой меч.

Гулко бухнул висящий на крыше колокол. Николан расправил плечи, шагнул к двери.

— Я готов.

На переполненных склонах разом стихли все разговоры, когда Николан вслед за Ослау вышел в солнечный свет. А затем все заговорили разом, оглушив стоящих на дне котловины.

Николан огляделся. Посередине открытого пространства стоял маленький круглый каменный стол, рядом с ним — один стул. Вероятно, он предназначался Оратору. Позади на длинной скамье сидели два десятка писцов с перьями наготове. За скамьей с писцами стоял еще один стул. Николан понял, что именно это место отведено для него.

Каменные кресла судей были подняты на шесть футов. Центральное, украшенное резьбой по камню, много лет занимал Мацио. Теперь же его узурпировал Ранно. На судьях были горностаевые мантии с красными воротниками. Новые члены Ферма, отобравшие у отцов право голосовать, сжались под этими царственными одеяниями. Чувствовалось, что им как-то не по себе. Во всяком случае, никто из них не решался посмотреть обвиняемому в глаза.

На столе перед Ранно лежал молоток с золотой рукояткой.

Но внимание Николана привлек другой предмет, напомнивший ему о возможном исходе судилища. На зеленом дерне стояла плаха, возле которой возвышалась мускулистая, загорелая фигура палача, одетого лишь в набедренную повязку. Верхнюю часть его лица закрывала черная маска, в руках он держал огромный, шестифутовый меч. Длинная череда палачей затачивала его, так что ширина клинка сократилась до трех дюймов. Николан никогда не видел этого меча, которым приводился в исполнение приговор Ферма, но знал, что называют его «Искупительный удар».

Глядя на загорелую руку, сжимающую рукоять, Николан не мог не подумать о том, а сколько голов было отсечено одним ударом по воле судей, занимавших эти каменные кресла.

Его пальцы нащупали рукоять отцовского меча. Он словно пожал руку друга.


С плахи взгляд Николана переместился на новых судей, призванных решать его судьбу. Он знал их всех. В детстве они были слабаками, и ничуть не изменились, став мужчинами. Но более всего удивили Николана перемены в Ранно. Тот заметно потолстел, лицо его обрюзгло. Когда их взгляды случайно встретились, именно Ранно отвел глаза.

Тем временем Ослау выступил вперед и обратился к зрителям. Писцы торопливо заводили перьями по пергаменту.

— Основы правосудия, по которым живем мы, народ плоскогорья, складывались не одно столетие, и отличаются от тех, что приняты в сопредельных странах. Они исходят из того, что установление справедливости волнует всех, а потому суд ведется на глазах всего народа, а не вершится в маленьких комнатушках жестокими стариками, одетых во все черное. Так как человеческому голосу не дано дойти до вас всех, собравшихся на склонах, мы, как обычно, обратимся к помощи глашатаев, которые будут повторять вам все вопросы и ответы. Это займет чуть больше времени, и я прошу вас не мешать ходу суда, дабы не затягивать его еще дольше.

Оратор вернулся к своему столику и посмотрел на подсудимого.

— Николан Ильдербурф, хочешь ли ты что-нибудь сказать до начала слушаний?

Николан шагнул к Оратору.

— Да, хочу, — ему понравилось, что заговорил он ровно, спокойным голосом. — Меня удивляет состав Ферма. С незапамятных времен он состоял из девяти членов, представляющих девять первых семей. Пребывание в составе Ферма никем и никогда не ограничивалось. Член Ферма выбирался пожизненно, затем его полномочия переходили к старшему сыну. Однако, я вижу, что некоторые кресла заняты молодыми людьми. Вероятно, их отцы уступили им свои места. Но, господин мой Оратор, все законные члены Ферма живы и могут исполнять возложенные на них обязанности. Могу я узнать причину, вызвавшую перемены в составе Ферма?

Ослау ответил осторожно.

— Меня поставили в известность, что в каждом случае замена происходила с согласия члена Ферма, который удалялся от дел.

— Но, господин мой, ты знаешь лучше других, что такие замены допустимы лишь на общем сходе, где каждый волен высказать свое мнение. Ясно, что ничего такого не было и в помине. Означает ли это, что мы уходим от законов, освященных и проверенных временем, оставленных нами далекими предками? — ответа не последовало, а потому Николан задал Оратору новый вопрос. — Ты, господин мой, исполняешь свои обязанности уже много лет, не так ли?

— Сорок.

— За все эти годы случалось ли так, чтобы член Ферма покидал свое кресло до того, как смерть призывала его в высший суд?

Ослау покачал головой.

— Пока я был Оратором, никто не отказывался выполнять свой долг.

— А случалось ли такое в прошлом?

— Мне о таких случаях не известно, Николан Ильдербурф.

— Много поколений пост главного судьи занимал глава рода Роймарков, — продолжал Николан. — Пост этот передавался от отца к сыну, и все присутствующие здесь, я уверен, согласятся со мной в том они оказались достойны такой чести. Теперь, как я вижу, на месте главного судьи сидит Ранно Финнинальдер. Могу я спросить, чем обусловлена такая замена.

Глубокая тишина воцарилась на склонах. Николану хватило одного торопливо брошенного взгляда, чтобы увидеть, что с каким интересом следят за происходящем зрители. Большинство из них устремили свой взор на Ранно. Последний не выказывал особого беспокойства.

— Мациоумер, — ответил Ослау. — Его единственный сын вроде бы погиб в битве при Шалоне.

Николан возвысил голос.

— И кто принял столь важное решение?

— Члены Ферма посовещались между собой и достигли решения.

— Советовались они с народом плоскогорья? Голосовал ли народ?

— С некоторыми этот вопрос обсуждался. Но никакого голосования не проводилось.

— Мой отец, погибший при трагических обстоятельствах, известных всем, кто находится здесь, говорил мне, что первый Роймарк, занывший пост главного судьи, был избран на общем сходе на берегу реки Волга. Голос народа усадил его в это кресло. То было знаменательное событие. Так почему теперь три или четыре человека, пошушукавшись между собой, приняли решение за весь народ плоскогорья?

Остановлюсь еще на одном. Со времени убийства моего отца и незаконного захвата наших земель кресло Ильдербурфов пустовало, поскольку меня, тогда еще несовершеннолетнего, продали в рабство в Рим. Сегодня, к моему изумлению, я вижу, что оно занято. Я желаю знать, кто счел себя в праве пойти на такое.

Тут Ранно не выдержал. Наклонился вперед, уперевшись локтями в столик. Одной рукой схватил молоток. Он злости он не говорил, а хрипел.

— Это уж чересчур. Я желаю, чтобы эти вопросы были решены сейчас же и навсегда.

Николан шагнул к нему и два смертельных врага на какое-то мгновение застыли в молчании.

— Этот человек, — Ранно выпустил из руки молоток и указал на Николана, — этот предатель собственного народа, обвинен в столь страшном преступлении, что откладывать суд не представляется никакой возможности. Он же пытается затянуть судебное разбирательство, переключая наше внимание на процедурные вопросы.

— Я заявляю, — ответил Николан, — что данный суд избран незаконно, а потому не имеет права выносить решение ни по моему делу, ни по любому другому.

— А я заявляю, — Ранно ударил рукой по столу, рукой слишком белокожей и пухлой для человека, проводящего всю жизнь в седле, — что никто, кроме обвиняемого, не имеет претензий к составу суда.

Писцы торопливо записывали все сказанное, листки пергамента относили глашатаям, которые тут же знакомили с написанным сидящих на склонах.

— Я предлагаю проголосовать, — воскликнул Ранно. — Устраивает ли вас, друзья мои, нынешний состав Ферма? Можем ли мы продолжать заседание? Пусть встанут те, кто нам доверяет.

Поначалу все остались на своих местах, как бы решая, а стоит ли следовать желанию Ранно. Потом вскочили несколько человек, их число все росло, пример показался заразительным. Наконец, поднялись и самые нерешительные.

Ранно удовлетворенно кивнул.

— Народ плоскогорья доверяет мне. Ты готов продолжать, господин мой Оратор?

— Мой долг обратить внимание всех на то обстоятельство, что обвинение выдвинуто новым председателем Ферма. По обычаю члены Ферма, выдвигающие обвинения, не могут выносить суждения по процессу, в котором они выступают свидетелем. Могу я спросить, намерен ли Ранно Финнинальдер выйти из состава Ферма до вынесения им решения?

Ранно пренебрежительно хохотнул.

— Господин Оратор, у меня нет такого желания.

— У нас нет закона, воспрещающего тебе участвовать в этом процессе. Но этого требует чувство справедливости, столь развитое у нашего народа.

— Позволю себе сказать, что свойственное мне чувство справедливости требует, чтобы я остался в этом кресле. С тем, чтобы не допустить, что те, кто погиб на поле у Шалона останутся неотомщенными!

Такая решительность не могла не вызвать аплодисментов зрителей, и они последовали, как только глашатаи донесли до сидящих на склонах слова Ранно.

— Народ сказал свое слово! — вскричал Ранно. — Теперь ты можешь открывать слушания.

Оратору такой поворот событий пришелся не по душе. Несколько мгновений он молчал, а когда заговорил, в голосе его чувствовалось несогласие с происходящим.

— Я уверен, господин мой Ранно, что ты сознательно нарушаешь процедуру суда. И приговор, вынесенный при таких обстоятельствах, может быть обжалован.

Ранно наклонился вперед, поднял руку, оскалился.

— Твои обязанности заканчиваются представлением доказательств. Вынесение приговора — дело суда. Это ясно, — он откинулся на спинку каменного кресла. — Начинай, господин мой Оратор! Начинай немедленно!

Первую схватку, в этом никто не мог усомниться, Ранно выиграл.


Ранно занял стул свидетеля у столика Оратора и легко и уверенно начал излагать свое видение событий.

— За час до зари туман начал рассеиваться. Рорик, наш командир, послал за мной и сказал, что я должен отправиться с моими людьми в разведку. Он опасался, что кавалерия врага попытается обойти наш левый фланг.

Ослау кивнул.

— Мудрая предосторожность. Но разве ночью равнина на левом фланге не патрулировалась?

— Я этого не знаю.

— А ты не считаешь, что именно в ночные часы охрана флангов особенно необходима?

Ранно холодно глянул на Ослау.

— Я не был командиром, а лишь исполнял приказы.

— Должны ли мы предположить, что тебя послали в разведку именно потому, что не была принята эта элементарная мера предосторожности.

— Ты хочешь рассматривать и целесообразность отданного мне приказа? — возмущенно спросил Ранно.

— Я считаю необходимым представить суду, да и народу, всестороннюю информацию, касающуюся данного дела, с тем, чтобы в итоге установить истину. И позволь указать тебе, господин мой Ранно, что ведение слушаний возложено на меня, а потому я решаю, что нужно рассмотреть, а что — нет!

Так как Ранно молчал, Оратор продолжил.

— Я стараюсь установить, была ли необходимость посылать тебя в разведку, если равнина патрулировалась ночью. Возможно, позже мне придется представить свидетеля, который покажет, что перед битвой были приняты обычные меры предосторожности.

— Мне нечего добавить. Как я уже сказал, я получил приказ. Мне также было велено прибыть к трем принцам, командующим левым флангом, за дополнительными инструкциями.

— И ты к ним прибыл?

— Да. Но виделся только с одним. Остальные двое еще не пришли в себя после ночной пьянки.

— Кого же ты видел?

— Принца Таллимунди. Он сказал мне, что только что получил приказ послать отряд Рорика в атаку по северному склону холма, занятого неприятелем.

— Этот приказ исходил от императора Аттилы?

— Вроде бы да. Но послал его Николан Ильдербурф.

— Посылая его, он действовал по указанию Аттилы?

Последовала пауза.

— Не знаю.

— Ты использовал слова «вроде бы». Этим ты хотел показать, что у Таллимунди возникли сомнения, исходит ли этот приказ от императора?

— Откуда мне знать, о чем он думал.

— Но он распорядился послать отряд Рорика в атаку. Не доказывает ли это отсутствие у него каких-либо сомнений?

— Возможно?

— Тогда мы должны изъять из твоих показаний слова «вроде бы», как не соответствующие действительности.

— Он сказал… — Ранно огляделся, понимая, какой эффект произведет окончание фразы, — что не доверяет Николану. Выразил уверенность в том, что Николану хочется подставить отряд Рорика под удар врага.

— Чем он обосновал столь серьезное обвинение?

Ранно ответил не сразу.

— Он, принц, сказал мне, что вечером он обсуждал с Николаном план атаки. И Николан заявил, что лучше всего атаковать по северному склону.

— В отряде Рорика разделяли это мнение?

— Нет. Мы тоже обсуждали этот вопрос. И решили, что атаковать надо с востока.

Ослау положил перед свидетелем большую карту.

— Здесь изображена территория, занятая левым флангом армии Аттилы в битве при Шалоне. Пожалуйста, взгляни на нее и скажи, все ли ту правильно?

Ранно всмотрелся в карту, кивнул.

— Похоже, что да.

Ослау коснулся карты указательным пальцем.

— Вот передовая линия наших войск. Вот холм, занятый неприятелем. Пунктиром показана линия атаки отряда Рорика. Вот здесь, дальше к востоку, открытая равнина, куда тебе приказали ехать в разведку. Когда ты возвращался из шатра Таллимунди, тебе пришлось пересечь передовую линию наших войск.

— Так оно и было.

— Ты проехал в нескольких ярдах от отряда Рорика.

— Да.

— Ты видел Рорика?

— Нет.

— Тебе не пришло в голову, что он понятия не имеет о приказе, который должен получить от Таллимунди. Ты же не мог не понимать, что, сообщи ты ему об этом, у него было бы время выложить принцу свои аргументы и изменить направление атаки.

— Я получил от принца необходимые указания. И отправился выполнять приказ Рорика.

Оратор возвысил голос, задавая следующий вопрос.

— А ты не подумал, что с получением Рориком приказа об атаке ситуация изменилась?

— В каком смысле?

— Рорик мог решить, что в данной ситуации он не мог посылать в разведку столь много людей. Он мог бы подумать, что ты и твои люди понадобятся ему в этой атаке на холм.

— В армии приказ отдается с тем, чтобы его выполняли незамедлительно.

Последовала долгая пауза. Ослау поднял карту.

— Равнинный участок, на который тебя послали в разведку, имеет двенадцать миль в ширину и шесть в длину. В котором часу ты уехал?

— Около шести. Точнее сказать не могу.

— А когда вернулся?

Ранно замялся.

— Не помню.

— После полудня?

— Да.

— Часа в четыре дня?

— Я же сказал, не помню.

Ослау картинно бросил карту на стол.

— Ты отсутствовал примерно девять часов. Когда ты вернулся, битва уже заканчивалась. А большинство твоих товарищей полегло на склоне холма.

Ранно оперся руками о стол. Его лицо перекосило от ярости.

— Господин мой Ослау! — взревел он. — Кого здесь судят, Николана или меня? Я отвергаю эти гнусные намеки. И далее отказываюсь отвечать на твои вопросы!

Ослау нисколько не смутился.

— Ты забываешь, что мой долг — докопаться до правды, допрашивая свидетелей с той и другой стороны, чтобы члены Ферма могли вынести справедливый приговор. Я также обязан подводить итог допросу каждого из свидетелей. Так вот, исходя из твоих ответов, я могу заявить следующее: ни один из других командиров отряда Рорика не уехал бы в разведку на равнину, где и слыхом не слыхивали о неприятеле, первоначально не предложив остающимся помощи. Тем более зная, в какую атаку их посылают.

Ты выдвинул обвинение. Николан находится здесь, чтобы ответить на него. На за долгие годы мне не раз приходилось становиться свидетелем того, как в ходе разбирательства открывались факты, радикально меняющие ход слушаний. Ты должен полностью осознавать, что мотивы и действия обвинителя должны быть рассмотрены не менее тщательно, чем мотивы и действия обвиняемого. Роль обвинителя не только трудна но и, случается, опасна. Он имеет право обвинять лишь в том случае, если его репутация абсолютно безупречна.

А потому, можно сказать, что суд идет и над тобой. Разница лишь в одном. Для тебя на карту поставлена твоя честь, для Николана — жизнь.

Ранно выиграл первую схватку, но из второй вышел изрядно потрепанным.


Ранно вернулся на свое кресло и сразу стало ясно, что он решил изменить тактику. Ранее он шел напролом, но привело это лишь к тому, что его гордость изрядно потоптали ногами. Более он не пытался вмешиваться в ход процесса. Вместо это ровным голосом вызывал своих свидетелей и ничем не выдавал своих чувств в ходе их допроса Оратором.

Первым вызвали Раструма, сына Иллелака, сына Горлау, сына Тельфа. Имена его прямых предков перечислялись с тем, чтобы безусловно доказать его принадлежность к народу плоскогорья. Он показал, что день битвы провел рядом с Ранно и подтвердил все, что говорил тот о действиях своего отряда. Хотя Раструм сопровождал Ранно в шатер Таллимунди, он не слышал разговора своего командира с принцем.

— Ты знал, что отряду Рорика предстоит атаковать холм? — спросил Ослау.

— Да, господин.

— Тебе сказал об этом твой командир?

— Нет, господин. Но мы узнали об этом.

— Не думал ли ты, что вам следует повернуть назад и вместе с остальными принять участие в атаке?

Раструм недоуменно посмотрел на Оратора.

— Повернуть назад? Такого приказа не поступало.

Вторым свидетелем также стал боец и отряда Ранно. Звали его Радгель, сын Сулмена, сына Рашго, сына Сулькана. Он показал, что слышал, как его командир получил приказ от Рорика выехать в разведку. Он сопровождал Ранно к тому месту, где Рорик провел ночь у костра, скрытого плетнем от глаз неприятеля.

Когда Ослау начал допрашивать его, выяснилось, что он сильно путается в деталях. Но за основную часть показаний он стоял насмерть: он слышал, как Рорик приказал Ранно взять своих людей и провести разведку восточной равнины.

Более ценным свидетелем оказался Воллена, отец которого так и остался неизвестным, а потому его всегда звали Альф Воллена. Он показал, что слышал разговор между Николаном и Иваром, когда они приехали к Мацио Роймарку, выполняя приказ Аттилы и подсчитывая количество людей и лошадей, которых могло дать плоскогорье армии гуннов. Николан, по словам Воллены, сказал Ивару, что должен вернуть свои земли, захваченные Ранно, и пойдет на все, чтобы убрать Ранно со своего пути.

— Эти двое мужчин разговаривали наедине?

— Конечно, господин мой Оратор.

— Тихим голосом?

— Да, господин. Они наклонились друг к другу и говорили шепотом.

— И далеко ты был от них?

— Я находился рядом с ними, — он измерил взглядом расстояние до Николана и взмахом руки как бы разделил его пополам. — Примерно на таком расстоянии.

— То есть тебя отделяло от них двадцать футов?

В этот момент Ранно попытался привлечь к себе внимание свидетеля, но Альф Воллена не отрывал глаз от Оратора.

Ослау отошел от Воллены на двадцать футов, подозвал охранника, что-то сказал ему на ухо.

— А теперь, — он повернулся к свидетелю, — повтори, что я сказал ему? И что он мне ответил?

Свидетель не почувствовал подвоха.

— Но, господин Оратор, я ничего не услышал. Да и не мог. Вы же шептались.

— Ты ничего не услышал?

— Нет, господин.

Оратор повернулся к Ранно.

— Я вынужден сообщить суду, что слову этого свидетеля верить нельзя. Он не мог слышать того, о чем рассказал нам сегодня. Его показания не должны учитываться при принятии решения.

Зрители на склонах заулыбались. Как потом узнал Николан, Воллена давно пользовался репутацией лжеца. Ранно допустил промах, выбрав такого свидетеля.

Маловероятно, чтобы кто-то из присутствующих поверил незаконорожденному сыну служанки. Николан, однако, чувствовал, что свидетели, бывшие с Ранно в Шалоне, убедили большинство из сидящих на склоне, что Ранно Финнинальдер сказал правду о происшедшем перед битвой. Невнятные ответы Ранно на вопросы Оратора нанесли ему определенный урон, но в Николане по-прежнему видели предателя.


Появление следующего свидетеля столь удивило всех, что на несколько мгновений над склонами повисла тишина, а взгляды присутствующих скрестились на высоком седом старике. Последний раз Николан видел его закованным в цепи, больным и испуганным. То был Микка Медеский.

Когда-то богатейший купец Востока прибыл в тунике из самого дешевого материала. Исчезла тяжелая золотая цепь, которую он всегда носил на шее, на пальцах не осталось ни одного перстня. Щеки его провалились, к стулу, на который садились свидетели, он подошел, хромая.

— Микка Медеский! — воскликнул Ослау. — Давненько мы не видели тебя в наших краях.

Свидетель кивнул.

— Давненько. А теперь видите меня в последний раз. Я возвращаюсь в Дамаск, где я родился и где закроются мои глаза.

— У тебя есть, что нам сказать?

— Да, господин мой Оратор. Я могу рассказать вам об отношениях между подсудимым и императором.

— Мы тебя слушаем.

— Император был столь высокого мнения о его способностях, что доверял Николану подготовку приказов о перемещениях армий. Часто советовался с Николаном. Я видел Николана Ильдербурфа, когда тот заезжал в штаб-квартиру императора у горного перевала, через который армия гуннов выходила на равнины Ломбардии. На этот раз приказы писал не Николан. У Аттилы были причины более не доверять ему.

— Откуда тебе это известно? Насколько я понимаю, ты в это время сидел в одном из своих фургонов, закованный в кандалы.

— Это правда. Меня безо всяких на то оснований обвинили в том, что я заплатил некоему Сартаку за убийство императора, и приговорили к смерти. Николан вернулся выполнив поручение императора и тем самым доказав, что я снабдил Аттилу верной информацией. Потому-то меня и не казнили.

— Ходили упорные слухи, что ты был шпионом императора. Твои слова это подтверждают.

— С чего мне это отрицать? Мои дни сочтены. Да, я продавал ему важные сведения.

— Почему Аттила перестал доверять Николану?

— У него возникли подозрения, господин мой, что Николан уже не на его стороне. Он дал императору плохой совет перед битвой при Шалоне.

— Не мог бы ты выразиться яснее?

— Конечно, господин мой. Николан предложил атаковать холм по северному склону. Император последовал его совету и атака не принесла ничего, кроме колоссальных потерь.

Признание Микки, похоже, стало для Ослау сюрпризом. Насупившись, он какое-то время молчал, возможно, выискивая слабое место в показаниях свидетеля.

— Ты хочешь, чтобы мы поверили, что ты слышал все это, сидя в цепях и ожидающий исполнения смертного приговора?

— Император говорил со мной, когда пришел, чтобы сказать, что я помилован. Среди прочего он сообщил мне, что жестоко разочаровался в Николане.

Николана охватило отчаяние. Уж больно ловко старый купец передергивал факты. А уж вытянуть из него правду, при его-то уме, просто не представлялось возможным. Но почему Микка явился на суд?

— В чем заключалось исполненное Николаном поручение, после которого он вернулся в штаб-квартиру императора у горного перевала? — спросил Оратор.

— Его отправляли на римскую территорию найти и переговорить с принцессой Гонорией. Он с этим справился.

— А после этого Аттила послал его с еще более важным заданием. Передать его послание Аэцию. Почему он это сделал, если не доверял Николану?

— Второе поручение было куда опаснее первого. Император полагал, что римляне казнят Николана. В определенном смысле он наказывал своего подчиненного.

— Но ведь именно успех Николана спас тебе жизнь, не так ли?

Микка безразлично махнул рукой.

— Меня освободили от цепей, это так. Но, возможно, смерть стала бы наилучшим выходом. Все мое состояние конфисковали, я теперь нищий. Я возвращаюсь в дом моих предков с пустым кошельком.

— Я достаточно хорошо тебя знаю, чтобы задуматься над вопросом, а какую ты видишь выгоду в том, чтобы забрести в такую даль и дать показания на этом суде? — Ослау помолчал. — Николан, рискуя жизнью, успешно выполнил поручение Аттилы. Этим он вырвал тебя из рук палача. Так зачем являться сюда? Почему ты расплачиваешься с ним, свидетельствуя против него?

Микка воздел руки к небу, губы его разошлись в некоем подобии улыбки.

— Должен ли я сказать, что считаю своим долгом рассказать суду все, что мне известно об этом деле?

— Весь мир знает, что ты лжец из лжецов, Микка Медеский. Я не могу заставить себя поверить ни единому твоему слову.

Но последние слова Оратора не могли поколебать того факта, что версия Ранно получила новое, и весьма серьезное подтверждение.

По склонам пробежал шумок, когда Николан поднялся и зашагал к стулу свидетеля. Люди вытягивали шеи, чтобы получше рассмотреть его.

— Николан Ильдербурф, — обратился к нему Оратор, — тебя обвиняют в том, что ты ответственен за приказ, получив который, отряд Рорика атаковал холм по северному склону и понес страшные потери. Это правда?

— В этом обвинении нет ни грана правды?

— Ты обсуждал направление атаки с принцем Таллимунди?

— Нет. Я ни разу не видел принца Таллимунди.

На лице Ослау отразилось изумление.

— Но занимаемый тобой пост требовал непосредственного общения с военачальниками?

— Господин мой Ослау, при Шалоне Аттила повел в бой полмиллиона человек. Которыми командовали десятки военачальников. Со многими я никогда не встречался, в том числе и с принцем.

— Но как-то вы общались?

— В день битвы, да. Император возложил на меня руководство курьерами.

— Ты участвовал в обсуждении принимаемых решений?

— Только не в том, что привело к атаке по северному склону. Дозволь коротко рассказать, как все произошло.

— Временем тебя никто не ограничивает. Расскажи нам все, что знаешь.

— Когда вечером армия вышла на исходные позиции к намеченному на следующий день сражению, император буквально рассверепел, узнав, что на левом фланге неприятель занял господствующую высоту. Он послал трех советников, чтобы разобраться с ситуацией на месте и доложить ему свои предложения. Я был одним из них. По возвращении я высказал мнение, что оставлять холм в руках противника крайне опасно и следует выбить его оттуда атакой по более пологому восточному склону. Я убеждал императора атаковать на заре, до того, как вестготы успеют подготовиться к ее отражению.

— Что ответил император?

— Сказал, что подождет докладов других советников, после чего примет решение. Но он немедленно послал приказ принцам, в котором указал, что холм надо освободить до начала битвы.

— Ты предложил, что в атаку следует послать отряд Рорика?

— Разумеется, нет. Это решение приняли три брата-принца, что командовали левым флангом.

— Что случилось потом?

— Ранним утром император сказал мне, что во время битвы моя задача — руководить курьерами. И послал требование принцам немедленно вышибить готов с холма атакой по восточному склону.

— Им отправили письменный приказ?

Николан покачал головой.

— Во время битвы все приказы передавались устно. Писать их не было времени. После сражения нам сообщили, что принцы не получили этого приказа. Курьера сбросила лошадь и он сильно расшибся. Первый приказ, об атаке на холм, принцы получили.

— Таллимунди сам принимал решение о направлении атаки?

Николан выдержал короткую паузу.

— Господин мой Оратор, я уверен, что ему посоветовали атаковать холм с севера.

— То есть совет поступил не от тебя? И не от императора?

— Именно так, господин мой.

— Есть ли тому доказательства?

— Один из курьеров, который позднее привез сообщение от принца, стал свидетелем того, как выбор пал на отряд Рорика и почему его направили на северный склон. Он рассказал мне все, что слышал.

— Ты разумеется, понимаешь, что показания с чужих слов не признаются Ферма. Они ничем не лучше слухов. Разумеется, если курьер сам выступит перед судом…

— Он здесь, господин мой.

Слова Николана, озвученные глашатаями, вызвали сенсацию. Зрители начали переглядываться, поднялся шум.

Ранно что-то торопливо зашептал члену суда, сидящего справа от него. Замолчал на полуслове, огляделся, лицо его превратилось в маску, в глазах горела жестокость. Он подозвал одного из своих слуг, сидевших на траве перед его креслом. Тот подошел, выслушал приказ Ранно и ретировался.

— Мы все с интересом выслушаем твоего свидетеля. А пока расскажи, что произошло после начала битвы.

— Император лично возглавил атаку по центру и его войска без труда прорвали оборону аланов. Я получал все донесения, доставляемые курьерами и, когда ситуация того требовала, переадресовал их, также с курьером, в гущу сражения, где находился император. Одно из первых сообщений, поступивших с левого фланга, гласило, что принц Таллимунди приказал отряду Рорика атаковать холм по северному склону. Я… сначала я не поверил своим ушам. Это была чудовищная ошибка! Атака не только бы захлебнулась. Готы могли перестрелять всех, кто в ней участвовал. Ранее мне доложили, что три принца всю ночь пьянствовали, и я сомневался, что приказ этот — результат ночного дебоша, поскольку Таллимунди не отдавал себе отчета в том, что делает. Но Сомуту, курьер, раскрыл мне глаза.

— Этот Сомуту — твой свидетель?

— Да, господин мой.

— Какие ты принял меры?

— Я послал курьера к Аттиле, чтобы сообщить о допущенной ошибке и с настоятельной просьбой отменить приказ Таллимунди. Потом послал Сомуту обратно к принцу, с требованием отложить атаку до получения ответа императора.

— Какой ответ прислал император?

— Он приказал принцу отменить конную атаку по северному склону и вместо этого послать пехоту по восточному. Но до того, как этот приказ дошел до Таллимунди, отряд Рорика атаковал по северному склону и практически весь полег на нем.

— А теперь, давай вернемся в прошлое.

В его голосе появились нотки уверенности, которых Николан не замечал ранее. «Он, похоже, считает, — подумал Николан, — что все складывается лучше, чем он ожидал».

— Я полагаю это важным, продолжил Ослау, — ибо судьи должны знать, какие мотивы побудили тебя пойти на службу Аттиле. Наших мужчин заставили воевать на стороне императора, ты же пришел к нему сам.

— Я пошел к нему потому, что долгие годы был рабом в Риме, — четко ответил Николан.

— Достойный ответ, — кивнул Ослау. — Но, возможно, ты продолжишь и мы услышим более подробное объяснение.

— Хорошо, господин мой Ослау. Но никому из присутствующих не пришлось испытать то, что выпало на мою долю. Удастся ли мне донести до вас, каково жить под пятой этих жестоких и деградирующих людей? Возможно, лучше всего показать вам их отметины на моем теле.

Рывком он сбросил тунику, оставшись голым по пояс. И медленно обошел котловину, чтобы все, кто сидел на склонах, могли увидеть, во что превратили римские плети его спину.

— Я не горжусь теми увечьями, что я получил по милости великого Аэция, — продолжил он, вернувшись к стулу свидетеля. — Поэтому я никогда не раздевался на людях, получив прозвище Всегда-одетый в армии Аттилы. Но сегодня я пришел к выводу, что должен показать судьям и моим соотечественникам, почему меня трясет при мысли о том, что Рим будет вечно править миром.

— Начни рассказ с убийства твоего отца и захвата ваших земель. Все мы слышали об этом, но, боюсь, многие стараются забыть об этой трагедии, списав ее на дела давно минувших дней. Не думай о времени. Не опускай ничего из того, что может помочь нам лучше понять причины твоих действий.

И Николан рассказал свою историю, направляемый точными вопросами Ораторами. Он видел, с каким вниманием слушают его собравшиеся. Возможно, ему еще не удалось переломить общее настроение, но во взглядах многих он уже замечал сочувствие. Напоследок он коротко объяснил, почему он не участвовал в последней кампании гуннов и, наконец, вытащил из-под пояса сложенный лист пергамента и протянул его Оратору.

— Я представляю этот документ в доказательство того, что все, сказанное мною, правда.

При первом взгляде на пергамент в глазах Оратора промелькнуло удивление. Похоже, он сразу понял, какое мощное оружие попало к нему в руки. Он прочитал документ дважды, затем высоко поднял над головой.

— Это официальный приказ, подписанный императором Аттилой, согласно которому Николану возвращаются земли, ранее принадлежащие его отцу, а в настоящее время удерживаемые родом Финнинальдеров.

Пока Оратор произносил эти слова, Николан отрывал взгляда от Ранно и мог поклясться, что заметил как в глазах последнего мелькнул страх, хотя лицо и побагровело от ярости. Страх этот, однако исчез, когда Ранно вскочил с кресла.

— Это уж слишком! — взревел он. — Я пытался сдержаться, слушая этот поток лжи. Но я отказываюсь принимать в качестве доказательства этот… эту очевидную фальшивку!

— Это не фальшивка, — возразил Ослау. — Это подлинный и законный документ, передающий право на владение землями Николану Ильдербурфу, сыну прежнего хозяина. Однако, тебе этот документ ничем не грозит. Ибо, и тебе представится возможность в этом убедиться, в документе имеется приписка о том, что он более не имеет юридической силы, — Оратор повернулся к Николану. — Чем обусловлено появление этой приписки?

— Потому что документ дали мне в ожидании того, что я буду служить Аттиле столь же усердно, как и в кампании, окончившейся битвой при Шалоне. Несмотря на то, что говорил вам Микка, император хотел, чтобы я оставался с ним.

— Почему ты отказался служить ему?

— Потому что поверил в учение Господина нашего Иисуса Христа. И более не мог принимать участия в войне, обещающей быть столь же ужасной, что и предыдущая. Я не мог заставить себя направлять войска на безоружных людей.

— Но ты продолжал служить императору?

— У меня не было выбора. Он послал меня в Италии с важным поручением, о котором я уже говорил. Он думал, что я вернусь до того, как войска двинутся на Ломбардию, и к тому времени передумаю. Но буквально после моего отъезда ему стало известно, что римский главнокомандующий не собирается защищать горные перевалы, и он решил немедленно перейти в наступление.

— Он, однако, нашел тебе другую работу?

— Да, мой господин. И вновь у меня не было выбора. Император Аттила исходит из того, что ни один человек не может добровольно покинуть его службу. Он послал меня к римскому главнокомандующему с предупреждением, что он уничтожит все города северной Италии, если Аэций будет выжигать посевы и уводить скот, дабы лишить пропитания армию гуннов. Это было чрезвычайно опасное поручение. Я принял его, не надеясь вернуться живым.

— То есть император не утратил доверия к тебе, в чем пытался убедить нас Микка?

— Нет, господин мой.

— Ты виделся с Миккой после выполнения первого поручения императора в Италии?

— Да. И говорил с ним. Аттила считал, что вина Микки доказана, и держал его в кандалах. А в живых его оставили лишь потому, что продолжалась проверка неких сведений, сообщенных им императору. Император, зная, что он шпион и предатель, не мог что-либо с ним обсуждать, особенно вопросы, касающиеся боевых действий. В этой части показания Микки — чистая ложь. Он все выдумал.

— Но почему он, старый и больной человек, приехал в такую даль, чтобы дать показания? Ему есть за что ненавидеть тебя?

— Нет. Когда я видел его в последний раз, закованным в кандалы в его фургоне, он искренне благодарил меня за успешное выполнение поручения императора. Ибо этим я сохранил ему жизнь.

— У него действительно конфисковали все имущество?

— Ему ничего не оставили. Даже содрали с плеч дорогую одежду.

— Чем ты можешь объяснить его присутствие на суде?

Николан помялся.

— Он сам сказал, что готов на все ради денег. Пожалуй, он не стал бы показывать здесь монеты из своего кошелька. Подозреваю, в нем лежит золото плоскогорья.


Николана перепроводили в его комнату, где он нашел Ивара. Поскольку чужестранцам не разрешалось присутствовать на слушаниях, бритонец не выходил за дверь. Но он все слышал, а потому на лице его отражалась тревога. Кроме того, он сообщил Николану пренеприятную новость.

— Друг мой Николан, скорее всего, Сомуту не сможет выступить в суде. Он исчез.

— Ты полагаешь, что ему надоело ждать и он уехал домой? — спросил Николан.

Ивар покачал головой.

Его лошадь в конюшне. Вещи в моем шатре. Нет, его выкрали, чтобы он не смог дать показания. Возможно, даже убили. Николан сел на кровать, обреченно поник головой, закрыл лицо руками.

— Значит, мои показания никто не подтвердит. Да, Ослау удалось посеять сомнения в правдивости Ранно, даже показать, что он трус. Но хватит ли этого? Боюсь, что нет, — затем, совладав со страхом, поднял голову, убрав руки, посмотрел на Ивара. — Я знал, на что иду, когда ехал сюда. Но, Ивар, друг мой, иначе я поступить не мог, просто не мог.

11

Ночью прошел дождь, не слишком долгий и сильный, но более чем неприятный для тех, кто решил провести ночь рядом с котловиной. Запасы еды у многих подошли к концу, так что склоны оглашали крики голодных детей.

Но тут с севера донесся дразнящий запах жарящегося мяса. И действительно, за ночь с севера от котловины вырыли большой ров, в котором на огромном костре жарились теперь целые туши бычков и овец. И скоро каждый желающий мог получить миску с увесистым куском жареного мяса. Так что вскоре все забыли и про ночной дождь, и про голод.

— За мясо мы должны благодарить Ранно? — спросил глава одной из семей, уже обглодавший здоровенную кость.

Слуга, разносивший миски, пренебрежительно фыркнул.

— Ранно! Разве вы не знаете, что Ранно уморил голодом своего отца? У Ранно не выпросишь и ломаного гроша.

— Так кто платит за мясо?

— Это, друг мой, подарок дамы. Вдовы Тергесте.

И скоро все, кто сидел на склонах, знали, что накормила их вдова Тергесте, которая более не вдова, а жена бритонского Самсона, близкого друга Николана. Естественно возникли вопросы, сделала она это, чтобы склонить присутствующих на сторону Николана или по доброте души? Как бы то ни было, настроение у всех поднялось и со склонах то и дело слышались радостные крики.

К семи часам судьи заняли свои места. Минутой позже появился Ослау, с густо исписанным пергаментом в руки. Копии он отдал помощникам с тем, чтобы те немедленно отнесли их глашатаям.

На лице Ослау читалась решительность. Заговорил он лишь после того, как все глашатаи получили копии документа.

— Два часа тому назад, — начал он зачитывать заявление, — пастух, который искал отбившихся от стада коров, заглянул в ущелье Скаур. Ему показалось, что внизу кто-то лежит. Спустившись в ущелье он обнаружил труп человека, прикрытого плащом. В его спине торчала стрела. В убитом опознали Сомуту, курьера, который должен был выступить свидетелем на этом суде.

— Этот Сомуту пробыл здесь слишком короткое время, чтобы нажить себе смертельного врага. Он не пьянствовал, ни с кем не ссорился. По отзывам тех, кто его знал, он был веселым и общительным человеком. Жена и дети ждали его в Сарматии. Вывод напрашивается только один, и мой долг сказать вам, что его сознательно убрали с дороги.

Когда глашатаи закончили читать эту часть заявления Ослау, над котловиной повисла тишина. А затем ее сменил негодующий рев. Многие мужчины вскочили, потрясая в воздухе кулаками.

Ослау дождался тишины и продолжил.

— Вчера днем Дальбо, конюха Роймарков, видели в харчевне на юге, в двадцати милях отсюда. Он пьянствовал, а его шапку украшало новое перо. Он хвалился туго набитым кошельком. Дальбо, который вчера отсутствовал, должен был дать достаточно важные показания о том, что произошло в ночь перед битвой. Все мы знаем, что за всю свою жизнь Дальбо не заработал на новое перо для шляпы. Вновь вывод напрашивается один: Дальбо подкупили, чтобы он не мог дать показания в суде.

Зрители отреагировали, как и в первый раз, только взревели еще громче.

— И, наконец, я должен сообщить вам, что мой приказ задержать Микку Медеского для повторного допроса был отменен. Вчера днем он покинул плоскогорье.

Заявление Ослау более всего изумило Николана. После завершения слушаний Оратор не перемолвился с ним ни словом. Спал Николан мало, ворочаясь в постели и гадая об исходе процесса. А когда увидел солнце, подумал: «Возможно, я вижу тебя последний раз». Но более всего Николана печалило другое: он мог не свидиться с Ильдико.

Разумеется, от него не укрылась бурная активность за стенами его комнаты. Приезжали и уезжали люди, до него доносились обрывки разговоров, но он не мог сказать, в чему все это могло привести: к спасению или к смерти? А к нему в комнату никто не заглянул.

Ослау вновь выждал, пока стихнет шум.

— Все вышесказанное есть доказательство того, что кому-то очень хочется скрыть от нас истину. К счастью, наши законы умеют с этим бороться. Мы можем выбрать любой из двух вариантов. Снять с подсудимого все обвинения или отложить слушания с тем, чтобы выяснить, кто мешает восторжествовать справедливости.

Николану показалось, что сидящие на склонах, не все, но большинство, одобрили предложение Ослау. Ибо он привел веские доводы: Сомуту убили, Дальбо и Микку услали прочь. В своем молчании все трое стали его лучшими свидетелями.

Ранно, насупившись, слушал Ослау, а когда тот закончил, тут же поднялся.

— Я не вижу причин принимать любой из твоих вариантов, — заявил он Оратору. — Суду представлены доказательства вины Николана Ильдербурфа. Мы должны продолжить слушания.

Вроде бы народ плоскогорья должен был поддержать Ранно. Но когда глашатаи прокричали его слова, со склонов донеслось громогласное: «Нет! Нет! Нет!»

— Кажется всем ясно, господин мой Ранно, — Оратор смотрел его в глаза, — что народ с тобой не согласен.

— Бывают случаи, — Ранно посмотрел на судей, — когда жизнь заставляет менять старые законы. Решение принимаю я. Повторяю, слушания необходимо продолжить. Без задержек и перерывов.

Ослау покинул свой столик и подошел к судьям, не спуская глаз с Ранно.

— Изменение наших законов возможно лишь с согласия народа. Если Ферма не согласится снять с подсудимого все обвинения или отложить слушания до завершения специального расследования, данной мне властью я поставлю вопрос на всеобщее голосование.

— Очень хорошо, господин Оратор. Члены Ферма проголосуют. Результат тебя не устроит, но я не могу пообещать, что дальше все будет, как тебе того хочется, — он поднял руку, как бы говоря своим сторонникам: делай, как я. Хотя солнце впервые выглянуло из-за облаков и согрело зрителей, они этого не заметили, поглощенные разыгрывающейся на их глазах драмой. — На голосование выносится вопрос: продолжать ли нам слушания? Я голосую первым. Да, продолжать.

Необходимость посылать гонцов к глашатаям отпала. Ослау поднял правую руку, показывая, что один голос подан за.

— Кристий, что ты скажешь? — обратился Ранно к судье, что сидел справа от него.

Совсем юный, Кристий густо покраснел, почувствовав, что все смотрят на него. Откашлялся.

— Да, продолжать.

Ранно, собственно, не сомневался в ответе Кристия, как, впрочем, и в своей легкой победе, а потому поднял подряд еще двух молодых судей, которые также поддержали его. Затем очередь дошла до стариков. Если решения молодых и поднятую правую руку Ослау зрители встречали зловещей тишиной, то вскинутая левая рука Оратора вызвала бурю восторгу. И остальные трое судей безо всякого колебания ответили «Нет». И всякий раз, когда поднималась левая рука Оратора, со склонов доносился одобрительный рев.

Итак, голоса судей разделились: четыре на четыре.

Ранно по-прежнему верил в успех.

— Решающим станет голос недавнего члена Ферма, Хаски, которого выбрали в самый последний момент, чтобы занять место Ильдербурфов. Хаска, как ты проголосуешь?

Николан посмотрел на овцевода, что сидел на самом последнем кресле, и сердце его упало. Что он мог ждать от этого человека? Николан знал, что Ранно самолично ездил к Хаске, чтобы предложить ему место в составе Ферма. Наверное, они обо всем договорились заранее.

"Как хорошо, — подумал Николан, — что Ильдико не успела вернуться вовремя. Она не увидит исхода этого процесса.

После короткого колебания Хаска встал, огляделся. Посмотрел на Ранно, затем на Николана.

— Я не знал, что мне предложено место Ильдербурфов. Иначе отказался бы занять его. Мой брат, мой единственный брат, погиб в битве при Шалоне и, если Николан отдал приказ, пославший его на смерть, я хочу, чтобы он понес должное наказание.

Ранно поощряюще кивнул.

— Но я также убежден и хочу сейчас сказать об этом, что народ — высший судья. Разве мы можем выносить решения, зная, что люди нас в нем не поддерживают? И, должен признаться в своих сомнениях. Разве можно считать вину Николана доказанной, не услышав свидетелей, готовых выступить в его защиту? Возможно, я излишне самоуверен, высказывая такое суждение. Вот я стою перед вами, низкородный овцевод, сын овцевода, окруженный гордыми и знатными лошадниками плоскогорья. Вы будете сторониться меня, несмотря на эту мантию, словно от меня постоянно пахнет шерстью. Но вот что я хочу сказать, друзья мои, если я найду среди вас таковых, чабан все свободное от сна время проводит под открытым небом, сияет ли на нем солнце или сверкают звезды. Только они и составляют ему компанию. Он многое узнает от матери-природы, и прежде всего она учит его всегда докапываться до истины. Я думаю, другие чабаны не станут возражать, если я выскажусь от нас всех: мы не стали бы убивать солдата, который прошел долгий путь, чтобы дать свидетельские показания. Мы не стали бы наполнять золотом карманы тугодума-конюха, лишь бы он не появлялся на суде. Мы не стали бы нанимать предателя и шпиона, чтобы он явился сюда и лгал под клятвой. Человек, который виновен во всем этом, возможно, приложил руку к тому, чтобы направить отряд Рорика в ту последнюю для большинства всадников атаку. Естественно, мы не может решать виновен Николан Ильдербурф или нет, не выяснив, кто пытается скрыть от нас правду.

Он повернулся к Ранно, лицо которого побагровело от ярости.

— Мой ответ — нет!

И тут случилось непредвиденное. Хотя многие попытались выразить свое неудовольствие, склоны взорвались хохотом и хлопаньем в ладоши. И прошло немало времени, прежде чем стих шум.


Ослау обнял Николана за плечи и отвел в комнату, которую тут занимал последние дни.

— Будет лучше, если ты побудешь здесь, пока волнение не уляжется. Я думаю, большинство на твоей стороне, но остались и такие, кто по-прежнему винит тебя в смерти их отцов и мужей. Кто-то из них может вонзить кинжал тебе в спину, — он подошел к окну, посмотрел, что творится снаружи.

— Они спускаются вниз. Как я и ожидал, спорят друг с другом. Охране придется потрудиться.

— А где Ранно?

— Там же, где и был. Похоже, он никак не ожидал такого плевка в душу. Подожди, он куда-то исчез. Во всяком случае, я его не вижу.

— А Хаска?

— Наш храбрый овцевод сидит в кресле. Улыбается. Судя по всему, очень доволен собой. Люди о чем-то спорят у его ног.

Ослау вернулся к столу, сел рядом с Николаном.

— Сын мой, ты, несомненно, понимаешь, как тебе повезло.

Николан согласно кивнул.

— Надежд на положительный исход слушаний у меня было мало. Я обязан тебе своей жизнью.

— Остается решить, как быть дальше. Слушания отложены, и теперь передо мной два пути. Я могу заявить, что убийство твоего главного свидетеля лишает суд возможности получить всестороннюю информацию, вследствие чего с тебя следует снять все обвинения. Или я могу немедленноначать расследование обстоятельств убийства Сомуту и подкупа Дальбо и Микки. Для этого придется общим голосованием выбрать специальный комитет.

— Я вернулся добровольно, — ответил Николан. С одной целью — очиститься от тех лживых слухов, что распускает обо мне Ранно. Закрытие дела не докажет моей невиновности. Я считаю, слушания необходимо продолжить. Но, — Николан на мгновение задумался, — ранее надобно выполнить два условия. Во-первых, провести тщательное расследование. Во-вторых, общим голосованием выбрать девять членов Ферма.

Морщины озабоченности на лице Ослау разгладились. Он улыбнулся подсудимому.

— Именно это я и надеялся от тебя услышать. Это честный и мужественный ответ. Я буду счастлив повторить твои слова на заседании Ферма, которое состоится, как только народ успокоится. Но ты должен помнить о непредсказуемости Ранно. Сам видишь, насилие его не останавливает. Так что давай пока подождем.

В дверь постучали, в комнату всунулся Хаска. Подмигнул Николану, поклонился Ослау.

— Входи, — кивнул ему последний.

Хаска вошел походкой победителя. Чувствовалось, что он очень доволен собой.

— Кажется, я поломал планы этого нового Цезаря, заявил он. — После того, как я проголосовал, он смотрел на меня так, словно вот-вот набросится на меня. Но я не боюсь. Ему вырвут клыки еще до окончания суда.

— Ты поступил честно и бесстрашно, — заметил Оратор.

— Я у тебя в неоплатном долгу, — воскликнул Николан. — Скорее всего, твой голос спас мне жизнь.

Овцевод беспечно махнул рукой.

— Несмотря на то, что говорилось на суде, мне с самого начала было ясно, что доказательств у них нет. Кроме показаний этого земельного вора и труса да его его слуг и дружков. О, до суда я был настроен против тебя. Я неделю не мог говорить после того, как узнал о смерти брата. Он обожал лошадей, а я очень любил его, — Хаска посмотрел Николану в глаза. — Я уверен, что не ты общался утром с пьяными принцами.

— Нет. Но я могу сказать тебе, кто это был.

Хаска вскинул руки.

— Нет нужды. Я знаю. И, господин мой Ослау, есть интересные новости. Потому-то я и пришел к тебе. Ранно так легко не сдастся. Он собирает своих сторонников. А вот о новостях он не слышал, пока я не решился раскрыть ему глаза и не сказал, что Рорик, похоже, жив и едет сюда. Лицо его стало белым как зубы гунна. Он рявкнул, что я лгу, но отказался от идеи вооруженного нападения на охрану Ферма.

— А что говорят о Рорике? — спросил Ослау.

— Судя по всему, он действительно жив. Мой сосед, он тоже выращивает овец, сказал мне, что Рорик едет в компании друзей. Они уже недалеко. Рорик очень слаб. А память его… — Хаска помахал рукой, — то появляется, то исчезает.

— Это естественно, — кивнул Оратор. — Но, при должной заботе, он быстро поправится. И тогда мы узнаем правду. Значит, сегодня у меня прибавится забот. Я должен вас покинуть.

Едва они остались одни, Хаска повернулся к Николану.

— Я чувствую, что ты хороший человек, Николан. Сегодня я понял, что мне нравится сидеть в кресле великих, так что я хотел бы остаться в Ферма. Мы с тобой сможем многого добиться.

— И с Рориком.

Хаска задумался, затем кивнул.

— Разумеется, и с Рориком. Он будет главой рода Роймарков и займет кресло, которое пытался украсть у него Ранно. Но не очень-то рассчитывай на него. Это счастье, что остался жив после такого ранения. Все-таки стрела попала в глаз. Но ты и я, мы сможем стоять плечом к плечу, когда… — он вновь заглянул в глаза Николана, — нам выпадет великий шанс.

"Проницательный парень, — подумал Николан. — Смотрит вперед.

Скоро выяснилось, что овцевод любит поболтать. И его рот, однажды раскрывшись, закрыться уже не мог. Он сел рядом с Николаном, положил ногу на ногу.

— Когда я был маленьким, один из ваших жеребцов налетел на меня сзади и я полетел кубарем. Даже не знаю, как я остался жив. С тех пор я не люблю, когда меня шпыняют из стороны в сторону. Вчера вечером ко мне подошел Ранно и сказал: «Завтра будет нелегкий день. Возможны осложнения. Следи за мной и я покажу, как тебе голосовать». И когда осложнения-таки возникли, я постарался, чтобы расплачивался за них сам Ранно.

Он громко рассмеялся и хлопнул рукой по колену Николана.

— Мы с тобой сработаемся. А если возникнет необходимость кого-то пошпынять, мы с этим справимся.

Тут донессшийся со склонов гул прервал их разговор. Хаска подскочил к окну, чтобы посмотреть, что же взволновало жителей плоскогорья. Присвистнул и обернулся к Николану.

— Они прибыли! Наверное, были ближе, чем мы думали. Они уже спускаются в котловину на центральной тропе.

Николан присоединился к нему, с гулко бьющимся сердцем. Ильдико, его храбрая и очаровательная возлюбленная, справилась с возложенной на нее отчаянно трудной миссией. Еще секунда, и он увидит ее. Еще несколько минут, и обнимет. Нет, на людях так себя не ведут. Но она будет с ним. Он поднялся на цыпочки, чтобы массивные плечи Хаски не загораживали обзора, но не увидел ничего кроме тропы.

— Сколько их? — спросил он.

— Думаю, восемь.

— Нет, нет! — воскликнул Николан. — Не восемь! Восемь человек уехали за Рориком. Приглядись по-внимательнее, Хаска, друг мой. Их должно быть девять.

Хаска пригляделся и покачал головой.

— Нет, только восемь.

— Значит, слух о том, что Рорик жив, не подтвердился, — Николан печально поник головой. А тут другая мысль, еще более тревожная, пронзила его мозг. — Хаска! Есть ли среди них женщина?

— Если и есть, — ответил овцевод, — то она высокая, ширококостная, и может унести на плечах теленка.


Забыв о предупреждении Ослау, Николан выбежал из двери и проложил путь сквозь толпу, заполнившую котловину. Его сразу узнали. Некоторые враждебно хмурились, но вв большинстве своем люди улыбались ему и даже хлопали по плечу, когда он протискивался мимо.

Первым ехал командир отряда, высокий всадник, покрытый пылью, с головы до ног. Николан остановил его, когда они достигли дна котловины.

— Сарсан! — воскликнул он. — Где она?

Всадник явно не хотелось отвечать.

— Они захватили нас врасплох, — он стыдливо отвел глаза.

Николан сразу подумал, что внезапная атака — дело рук Ранно. И тут же высказал такое предположение. Но Сарсан покачал головой.

— Нет, нет, господин мой Николан. На нас напал большой отряд. Человек двадцать, — он наклонился к уху Николана. — Гунны. Конные лучники. Окажи мы сопротивление, они бы утыкали нас стрелами.

Николан потерял дар речи. Он, разумеется, знал, какая опасность грозит Ильдико, но полагал, что противостоять ей придется в достаточно отдаленном будущем. Раз о возвращении Ильдико стало известно столь быстро, значит предатель объявился в ее семье. И незамедлительно дал знать Аттиле.

Он смотрел на Сарсана, ожидая продолжения.

— Дорога делала резкий поворот и, миновав его, мы увидели их. Они выстроились полукругом, перегородив дорогу. Каждый с луком наизготовку. Попытайся мы броситься на них или повернуть назад, нас засыпали бы стрелами. Их командир держался более чем дружественно. Сказал, что им нужна женщина и ничего более. Я спросил, по какому праву, и он ответил: «Приказ владыки земли и моря». Госпожа Ильдико проявила себя с самой лучшей стороны. Прошептала, что одно неосторожное движение с нашей стороны, и нас всех перестреляют как куропаток. Сказала, что мы должны как можно скорее возвращаться с ее братом на плоскогорье. Она просила передать тебе привет, воскликнула: «Прощай, дорогой Рорик», — и на том наши пути разошлись. Гунны сомкнулись вокруг нее и галопом унеслись прочь, — Сарсан чуть не плакал. — Ах, господин мой, какая же она храбрая женщина, а мы не смогли ее спасти!

Шок, лишивший Николана дара речи, сменился черной яростью. Как такое могло случиться? Чего он не предусмотрел? Впрочем, он понимал, что сам-то не смог бы ничего сделать, поскольку, явившись к Ослау, не имел права покинуть плоскогорье до суда. На раньше-то у него была возможность обеспечить ее безопасность. Если бы он последовал совету Мацио. Если бы сумел убедить Ильдико поехать с Евгенией на север, к Альпам. Тогда она сохранила бы свободу. Почему, почему он не уговорил ее? В том, что произошло самое худшее, виноват только он.

Но еще большая вина лежала на Ранно, который выставил эти абсурдные обвинения. Николан уже не сомневался в том, что именно Ранно сообщил Аттиле о возвращении Ильдико. Но, когда слепая ярость отступила, вернув ему возможность мыслить логически, он понял, что Ранно тут не причем, ибо сам хотел жениться на Ильдико. Так кто же предал Ильдико? И ту Николана осенило: Лаудио! Она с детства полагала, что выйдет замуж за Ранно и известие о том, что он отдает предпочтение ее сестре стало для нее жестоким ударом. Она могла вернуть Ранно лишь убрав Ильдико со своей дороги. Потому-то Аттила так скоро узнал о возвращении на плоскогорье золотоволосой красавицы. Как же глубоко ненавидела Лаудио сестру, раз решалась на такое!

— Господин наш Рорик с нами, — услышал он голос Сарсана и поднял голову, пытаясь отогнать страх за Ильдико.

Рорик ехал меж двух всадников и быстрая езда, судя по всему, вымотала его донельзя. Если бы не черная повязка на выбитом глазе, его бы никто не узнал. Он похудел, побледнел, хороший глаз глубоко запал, щеки провалились. Выглядел он глубоким стариком.

— Рорик! — воскликнул Николан, шагнув к давнему другу.

Раненый недоуменно посмотрел на него.

— Кто ты?

— Ты не узнаешь меня? Приглядись! Рорик, я — Николан, и когда-то мы были близкими друзьями.

Рорик всмотрелся в лицо Николана.

— Николан? Знакомое имя. Николан, Николан, — он помолчал. — Я уже начал вспоминать, но все куда-то ушло.

— Так у него всегда, — заметил Сарсан. — Память то возвращается, то пропадает.

— Он узнал сестру?

— Поначалу нет. Пристально посмотрел на нее, затем улыбнулся. Одними губами. Ее имя ничего ему не сказало, он повторил его несколько раз и покачал головой. И лишь когда она сняла с головы повязку и он увидел цвет ее волос, его память шевельнулась. «Ильдико!» — воскликнул он. Потом бывали периоды, когда он знал, кто она, но длились они недолго.

— Не свидетельство ли это улучшения его состояния?

Рорик наблюдал и слушал, потирая рукой лоб, словно хотел разогнать туман, окутывающий его память.

— Возвращайся на родину… и подхвати вожжи… которые завтра выпадут из моих рук.

— Рорик, друг мой! — радостно воскликнул Николан. — Ты начинаешь вспоминать! Старайся, старайся изо всех сил! — он повернулся к Сарсану. — То были его последние слова, сказанные мне в ночь перед битвой.

Рорик слабо улыбнулся и кивнул.

— Да… кажется я вспоминаю. Возможно… возможно…

Но дальнейшими вопросами Николан ничего не добился. С губ Рорика срывалось одно и то же слово: «Нет! Нет! Нет!»

Николан понял, что о выздоровлении Рорика пока говорить не приходится.

— Вы нашли его в землях Виктореха? — спросил он Сарсана и удивился, когда тот покачал головой.

— Сначала мы поехали туда, но там его никто не видел. Мы обыскали все дороги вокруг. И нашли его под деревом. Он лежал, не в силах пошевельнуться. Должно быть, давно не ел. К нему нас привели лай собаки да крики ребятишек, бросающих в него камни. После того, как он поел и отдохнул, госпожа Ильдико рассказала ему о сне Мацио. Он ничего не помнит.

Тут к ним присоединился Ослау. Пристально всмотрелся в жалкую фигуру («Рорик, лучший из наших наездников — в седле», — подумал он) и печально покачал головой.

— Он тебя узнал? — спросил Ослау Николана.

— Нет. Но я думаю, память к нему вернется. Он повторил последние слова, что говорил мне перед битвой.

— Рорик! — обратился старик к молодому Роймарку. — Как хорошо, что ты вернулся. Теперь ты сможешь занять должность своего отца.

Рорик, нахмурившись, внимательно выслушал его. Вроде бы хотел что-то спросить. Но лишь вздохнул и поник головой.

Оратор еще долго смотрел на исхудавшее тело и изможденное лицо Рорика. Потом наклонился к Николану.

— Мой господин Рорик вернулся телом, но, к моему огромному сожалению, не душой. Однако, пока остается надежда на его выздоровление, должность, занимаемая Роймарками из поколения в поколение, останется вакантной. Закон трактует эту ситуацию однозначно. Я сделаю заявление, объясню людям сложившуюся ситуацию. Наш молодой друг очень слаб. Я боюсь… короче, его нужно немедленно доставить домой. Возможно, несколько недель отдыха и хорошей еды позволят ему восстановиться физически. А затем, глядишь, к нему вернется и память.

— А как же Ранно?

— Ранно более не быть в составе Ферма, — ответил Оратор. — Если только он не получит большинства голосов на общем сходе, который придется собирать, когда станет окончательно ясно, что душевное здоровье Рорика не идет на поправку. Но я сомневаюсь, что ему даже позволят занять кресло, ранее закрепленное за Финнинальдерами.

Николан сообщил ему о похищении Ильдико. Ослау молча слушал его, бледнея с каждым словом. Впервые он показался Николану глубоким стариком, разочарованным и несчастным.

— И это тоже проделки Ранно! — со злостью воскликнул Оратор. — С детства он был эгоистичен, лжив и жесток! — а после паузы добавил. — Ей мы ничем не сможем помочь. Заявить протест Аттиле. Едва ли мы дождемся какого-либо отклика, разве что на наш народ обрушатся новые репрессии.

Внезапно Ослау осознал, что вокруг все молчат. Оглянулся.

— Он идет. Проследи, Николан, чтобы Рорика немедленно отвезли домой. И позаботься о том, чтобы его постоянно охраняли.


Жители плоскогорья раздались в стороны, освобождая проход Ранно Финнинальдеру. Николан и Оратор стояли плечом к плечу, ожидая, пока самозванный глава Ферма приблизится к ним. Зловещая тишина повисла над котловиной. Взгляды присутствующих скрестились на главных героях.

— Я с ним разберусь, — прошептал Ослау. — Теперь закон на нашей стороне.

Ранно остановился в дюжине шагов.

— Я стою среди друзей. Я знаю, что народ плоскогорья не изменил отношения к этому человеку. Для них он по-прежнему виновен.

Ослау вскинул руку.

— Дальнейшая дискуссия на эту тему беспредметна. Даже если бы судьи не постановили отложить слушания, прибытие Рорика, сына Мацио Роймарка, не позволило бы продолжить процесс. Его необходимо отложить до той поры, пока Рорик не поправится.

Возможно, по этим словам Ранно понял, что состояние Рорика внушает опасения. В его глазах зажглась искорка надежды.

— Почему Рорика здесь нет? Народ плоскогорья желает его видеть. Как вы посмели спрятать его от всех?

— Он еще не полностью оправился от тяжелого ранения. И скакал все утро, так что сейчас нуждается в отдыхе.

Вероятно, в тот момент мысли Ранно занимал не столько Рорик, как Николан, а потому он шагнул к нему и заговорил на латыни, которую мало кто понимал.

— Только такой гордый и самоуверенный болван, как ты, мог явиться сюда. Они бы готовили плаху и точили меч, если бы этот овцевод не наложил в штаны от страха.

— На плаху ляжешь ты, — ответствовал Николан, — когда Рорик даст показания.

Ранно отступил на несколько шагов.

— Есть и другой вопрос, который я нахожу более актуальным, чем здоровье сына Мацио Роймарка. Правда ли, что его сестра Ильдико увезена гуннами?

— Правда, — кивнул Ослау.

Ранно, по-прежнему обращаясь к Николану, перешел на родной язык.

— Ты знаешь, что она должна была стать моей женой. При нашем последнем разговоре Мацио подтвердил прежнюю договоренность.

— Мне не известно ни о каких договоренностях! — воскликнул Николан.

Ранно смерял его взглядом.

— Ты узнаешь, что о ней известно всему плоскогорью. Несмотря на это ты не делал секрета из своих намерений самому жениться на ней.

— Мы так решили.

Лицо Ранно полыхнуло гневом.

— Ты пытался украсть обещанную мне невесту. На это я могу ответить только одним. Я вызываю тебя на Дуэль кнутов.

Ослау сжал пальцами руку Николана.

— Тщательно выбирай слова для ответа. Сейчас тебе с ним не справиться. Закон дозволяет перенести дуэль на несколько недель, дабы тот, кто получил вызов, мог подготовиться к ней.

— Не могу я переносить дуэль, — тихим голосом ответил Николан. — Неужели ты думаешь, что я смогу практиковаться с кнутом, зная, что Ильдико в руках Аттилы?

— Но, сын мой, что ты можешь для нее сделать?

— Возможно, и ничего. Но я должен быть рядом с ней. Чтобы использовать любую возможность придти ей на помощь.

Николан возвысил голос.

— Я полагаю тебя, Ранно Финнинальдер, ответственным за все беды, что обрушились на семью Роймарков. Я принимаю твой вызов.

— Поскольку на дуэль вызвали тебя, — напомнил Ослау, — твое право назвать время и место.

— Время? — вскричал Николан. — Сегодня. Здесь. Как только будут закончены необходимые приготовления.

— Впервые на моей памяти я нахожу, что полностью с тобой согласен, — последовал ответ Ранно. — Никаких задержек, ни на час, ни на минуту.

12

Николан сидел в огороженном пространстве с восточной стороны поляны, предназначенной для дуэли. Ему бросили вызов, а потому при первой стычке должно было светить ему в глаза. Собственно, его противник получал очень небольшое преимущество. Просто в первые мгновения от Николана требовалась предельная осмотрительность. Он собирался провести их, прижавшись к лошади, при условии, что Ранно сразу бросится на него.

Обдумывая стратегию поединка, он жадно ел солянку с мясом, принесенную ему заботливым Иваром. За последние дни у него и крошки во рту не было, так что тушеные мясо с капустой пришлись как нельзя кстати.

Бритонец был не в духах.

— Зачем тебе это нужно? — наконец, вырвалось у него. — Мне сказали, что дело закрыто и ты свободен. Я как бешеный помчался к жене. Она возликовала. Рядом никого не было, так что мы пели и плясали, как дети. Потом пришло известие о похищении Ильдико. Моя жена впала в отчаяние. «Как хорошо, что Николан свободен, — только и сказала она. — Потому что теперь ты, мой геркулес, можешь поехать с ним и спасти ее. Если вы не привезете ее назад, мою золотоволосую овечку, лучше не попадайтесь мне на глаза».

— Она очень ее любит, — кивнул Николан.

— Я прихожу сюда, — продолжал бритонец, — и узнаю, что твоя жизнь вновь в опасности. Причем ты сам приложил к этому руку. Он же может тебя убить. Он практиковался с кнутом всю жизнь. Ты думаешь, я один смогу спасти Ильдико?

— Встань на мое место, — ответил Николан. — И когда ты увидел бы, что все наши усилия пошли прахом, что Аттила нашел-таки прекрасную блондинку, которую искал столько лет, что помог ему в этом один, известный тебе человек, как бы ты поступил? Точно так же, как и я, — он посмотрел на запад, где в точно таком же «загончике» находился его соперник. — Душа моя не обретет покоя, пока его толстую тушу не зароют в землю вместе со злым языком.

— Но почему нельзя было оставить наказание на Ферма? Неужели ты не мог подождать день, неделю, месяц? Пока к Рорику не вернется память?

— Я готов заменить палача.

— Возможно, — Ивар все еще кипел от негодования, — ты первым уйдешь в мир иной. И какая нам будет радость, если суд отправит Ранно вслед за тобой? — он сел рядом с Николаном, который все еще смотрел на запад. — Ты понимаешь, что Хартагера тебе не видать, как своих ушей? Раз Ильдико увезли гунны, Лаудио стала главой семьи. Она не даст тебе вороного. Потому что любит твоего противника.

— Обойдусь моим верным жеребцом. Жакопол ничуть не хуже лошади Ранно.

— А ты не думал о том, что Лаудио отдаст Хартагера Ранно?

Николан повернулся к своему другу.

— Такая мысль не приходила мне в голову. И потом, король признает не всякого наездника. Скорее всего, он не подпустит к себе эту лживую тварь. Он прекрасно разбирается в людях и знает, как пахнут предатели.

После завершения слушаний жители плоскогорья все более проникались доверием к Николану. Многие толпились у изгороди, некоторые, в том числе и три молодых члена Ферма, решились войти в «загончик», словно надеясь, что их присутствие подбодрит Николана. Троица эта стояла, опустив глаза от стыда, и всячески стараясь загладить свою вину. Двое привели своих лучших скакунов. Третий, Кристий, принес в знак примирения хлыст. Николан опробовал его и кивнул.

— Мне он нравится. Куда лучше моего.

— Он твой, — с жаром воскликнул Кристий. — И я надеюсь, что он принесет тебе удачу.

Пришел и Хаска. Посмотрел на лошадей, покачал головой.

— Я разбираюсь в овцах, а не в лошадях. Но даже мне ясно, что эти для дуэли не годятся. Это твой жеребец?

Николан кивнул. Жакопол стоял у изгороди. Он знал, что их ждет, а потому слишком нервничал, чтобы есть насыпанный перед ним овес.

— Хороший конь, — Николан посмотрел на своего жеребца. — Понимает меня. Реагирует на каждое движение моего колена. Мы с ним как одно целое.

— Нету в нем огня! — воскликнул Хаска. Чувствовалось, что и он тревожится за исход дуэли.

В «загончик» вошел слуга с красным воротником дома Роймарков. Нашел взглядом Николана, направился к нему.

— Она хочет видеть тебя, господин, — прошептал он Николану на ухо.

— Кто? Госпожа Лаудио?

— Да, господин.

— У меня нет времени. Герольд вот-вот возьмется за трубу. Где твоя госпожа?

— Совсем рядом. На опушке.

Лаудио стояла под деревьями в двухстах ярдах от «загончика». Рядом два конюха с трудом удерживали Хартагера. Старшая дочь Роймарков не подняла глаз, когда Николан подошел к ней.

— Я должна признаться, — едва слышно сказала она. — Я предала младшую сестру.

— То есть ты сообщила о ее приезде Аттиле?

Она кивнула.

— Да, послала ему письмо. Но тут же осознала, что я наделала. И внезапно мне стало ясно, что я не испытываю к ней ненависти, — Лаудио едва сдерживала слезы. — Всю жизнь я ревновала к ней. Я была старшей дочерью, но отец отдавал предпочтение ей. Из-за золотых волос. Он ей так гордился. Когда мы ждали приезда Аттилы и мужчины думали лишь о том, как бы спрятать жен и дочерей, он отослал Ильдико в дальние края. И не ударил пальцем о палец, чтобы защитить меня. Я достаточно красива, не так ли, чтобы понравиться императору? Отец же словно этого и не замечал. А когда Ранно, который должен был жениться на мне, захотел взять в жены Ильдико, отец согласился и с этим.

Она подняла голову и в ее глазах отразилась та буря, что неиствовала в душе.

— Я сразу могла понять, что это Ранно хочет ее. А она ничем ему не потакала. Наоборот, не хотела иметь с ним ничего общего. Я это поняла, но слишком поздно. У меня нет к ней ненависти, хотя я всегда завидовала ей. А вот его я ненавижу. Он отбросил меня в сторону, словно ненужную тряпку. Да, я ненавижу его всем сердцем, и, раз уж сегодня кто-то из вас должен умереть, я не хочу, чтобы это был ты. Я привела тебе Хартагера.

— Лаудио, как ты великодушна, — только и сказал Николан.

— Великодушна? — она отвернулась. — Великодушие тут не причем. Я пытаюсь искупить ужасную вину, что лежит на мне. Если ты останешься живым, то, возможно, сможешь что-то сделать для моей несчастной Ильдико.

Николан подошел к вороному, чтобы успокоить его. Передние ноги вновь коснулись земли.

— О, король, — обратился к нему Николан, — ты помнишь, как мы мчались по холмам, — он положил руку на шелковистую гриву. — И сейчас мы отлично поладим!

Хартагер вскинул голову и громко заржал.

— О, король, ты, наверное, уже знаешь, что твоей золотоволосой хозяйке, которую мы оба любим, грозит смертельная опасность. Возможно, мы чем-то сможем помочь ей уже сегодня. Это всего лишь первый шаг к ее спасению, но без него никак не обойтись. Мы должны выехать на эту поляну и перехитрить того злого человека, лошадь которого не идет ни в какое сравнение с тобой. Что ты скажешь? Ты готов выйти со мной на бой с этим предателем и его паршивой лошаденкой?

Вновь Хартагер высоко вскинул голову и заржал еще громче. Николан вскочил на него и они выехали на поляну.


Согласно обычаю, соперники съезжались с разных концов поляны. При этом они лишь поднимали кнуты, приветствуя друг друга, а затем разъезжались вновь, с тем, чтобы уже сойтись в смертельном поединке. Но Ранно, в роскошной красной куртке, отделанной черной кожей и расшитой золотом, этим не ограничился. Он резко натянул поводья и всмотрелся в Николана. Его маленькая, изящная кобыла нервно всхрапывала.

— Фортуна повернулась ко мне спиной, — глаза Ранно загорелись мрачным огнем. — Но меня это не остановит. Я намерен вонзить кинжал в твое сердце. И сохраню память о твоем предсмертном вскрике, что бы не случилось со мной после этого.

— Это желание у нас обоюдное, — ответил ему Николан. — Мой добрый нож также жаждет отведать твоей крови, Ранно Финнинальдер.

Тут они услышали голос герольда.

— Вы не должны разговаривать между собой. Правила это запрещают.

— Он не понимает, как это просто, переступить через правила, — Ранно криво улыбнулся. — Применимы ли ограничения, вводимые теми, кто будет жить дальше, к нам, стоящим на пороге смерти? Я вижу, что одно правило уже нарушено. К твоей выгоде. Ты должен был выехать на дуэль на своем коне, но эта сумасшедшая привела тебе великого Хартагера, — Ранно сердито глянул на черного жеребца, и в его глазах Николан прочитал нескрываемую зависть. — Идиотка! Она притворяется, будто ненавидит меня, а когда ее никто не видит, плачет, что меня нет рядом. Это чудовище ничем тебе не поможет. Моя Барта ему не чета.

— Король не подпустил бы тебя к себе. Видишь, как его передергивает от исходящего от тебя запаха предательства?

— Упрямый болван!

— Лжец и вор!

Труба герольда еще не развела их по разные стороны Поля быстрых копыт. Николан коротко глянул на него и тут же сработал инстинкт самосохранения. Возможно, ему вспомнились слова Ранно о том, что правила для того и созданы, чтобы нарушать их в критической ситуации. Он упал на круп Хартагера. И вовремя, потому что в следующее мгновение над ним просвистел кнут Ранно, вырвав по пути кусок рукава. Собравшаяся толпа отреагировала неодобрительным ревом, но Ранно и ухом не повел. Он же сказал, что плевать хотел на глупые правила, если на карту ставилась его жизнь. И более всего ему хотелось, чтобы его смертельный враг отправился в лучший мир раньше, чем проследует туда он сам.

Он избрал новый способ атаки, на мгновение повергший зрителей в изумление. Вместо того, чтобы кружить вокруг соперника, выбирая удачный момент для решающего захвата, он направил кобылу на черного жеребца и его всадника. Дважды его хлыст просвистел над Николаном, на расстоянии ширины ладони. Николан не знал, чем ответить на такую атаку, а потому лишь припадал к телу лошади. Именно Хартагер спас его от неприятностей. Громадный жеребец пятился, поворачивался, отступал с грациозностью танцора, не давая Ранно шанс нанести прицельный удар.

В третий раз кнут Ранно пролетел с куда большим зазором и Николана понял, что он получил шанс на спасение.

— Вперед! — воскликнул он, и Хартагер рванул с места, вынося Николана из-под кнута Ранно.

Но временный успех не означал, что победа уже за ними. Ранно виртуозно владел кнутом, да лошадь подчинялась каждой его команде. Так что и ему удавалось держаться вне досягаемости кнута Николана. Они носились по поляне, меняли скорость, кружили друг вокруг друга, имитировали броски. Ни один не мог занять выигрышную позицию.

А потом, совершенно неожиданно, удача улыбнулась Николану. Кобыла чуть замешкалась с поворотом и на секунду Ранно оказался спиной к Николану. Тот тут же сблизился с Ранно и выбросил вперед кнут. Конец его, как хвост змеи, обвился вокруг шеи Ранно. Николан с силой потащил кнут на себя.

Он так и не понял, как удалось Ранно нанести ответный удар. Но каким-то образом и его кнут обвился вокруг шеи Николана. Буквально через долю секунды после того, как успеха добился Николан. Еще мгновение, и оба соперника распластались на земле.

Зрители застыли. А затем толпа повалила на поле, чтобы вблизи увидеть кровавый финал. Они раньше Николана увидели, какая ему грозит опасность. А потом он и сам заметил, что кинжала за поясом нет. Должно быть, отлетел в сторону при его падении с лошади.

Искать кинжал времени у Николана не было. Ранно тоже заметил, что его противник безоружен. Он выхватил кинжал и победным шагом направился к Николану, предвкушаю то мгновение, когда его кинжал вонзится в сердце врага.

Николан с трудом поднялся на ноги. В голове шумело от падения и он подвернул ногу. В отчаянии он сорвал с себя тунику и обмотал ее вокруг руки. Если б ему удалось отразить первый удар, пальцами свободной руки он бы впился в горло Ранно. Другого шанса у него не было. Его переполняла ненависть к врагу, он радовался возможности сойтись с ним в рукопашном бою. Кинжал Ранно нисколько его не беспокоил. Хотелось одного: добраться до его шеи!

Но рука Провидения, поддержавшая его во время слушаний, вновь не оставила его, ибо помощь пришла с неожиданной стороны. Он услышал за спиной топот копыт. Хартагер, в отличии от маленькой Барты, не застыл на месте после того, как лишился наездника. Король не считал, что из участника он уже стал зрителем. С громким ржанием, перекрывающим шум толпы, с развевающейся гривой, он пролетел мимо Николана. А Ранно, увидев приближающуюся к нему смерть в облике огромного жеребца, отпрянул назад, выставив перед собой кинжал. Но куда там! Разве могла крохотная железка остановить летящую на него махину. Удар копыта пришелся прямо в лицо Ранно. И он распластался на зеленой траве.

Так оборвалась жизнь Ранно Финнинальдера.

13

Когда неделю спустя Николан, с туго перевязанной ногой, подъезжал к воротам столицы Аттилы, он прежде всего обратил внимание на реющие над ними флаги. И хотя солнце уже скатывалось к горизонту, все площади заполняли радостные, празднично одетые люди с гирляндами цветов в волосах или на шапках.

— С чего такое веселье? — спросил он начальника караула, уже предчувствуя, что услышит в ответ.

— Приказ императора. В честь новобрачной. Он женился час тому назад.

— Император сотню раз справлял свадьбу.

Начальник караула заговорщецки подмигнул Николану.

— Но такой невесты у него никогда не было! Я видел ее столь же близко, как вижу сейчас тебя. Ах, какая красотка! А волосы у нее, что солнце.

Уже на улице Николан повернулся к Ивару.

— Не знаю, что бы я мог сделать, но я надеялся приехать до этой свадьбы. А теперь я даже жалею, что Сартак промахнулся.

— Ты хочешь сказать, что попытался бы убить его? — Ивара аж передернуло. — Если бы тебе это удалось, дурья твоя башка, Ильдико сожгли бы живьем в погребельном костре императора.

Они сразу заметили, что не все женщины гуннов одобряют решение императора, хотя они и вышли на улицы в своих лучших нарядах. Одна из них, пухленькая, с большими черными глазами, заступила дорогу Николану.

— Мой симпатичный всадник, ты такой же, что и эти слепые ослы? Тебе тоже нужна жена с белым, как живот дохлой рыбины, лицом? — она шлепнула себя по круглой ягодице. — Вот что нужно мужчине. Одними костями сыт не будешь.

Гизо стоял на лестнице, ведущей во дворец, и, увидев Николана, сбежал по ступеням.

— Он прыгает, как молодой козел. И это после удара [9], от которого у него перекосило лицо. После возвращения из Ломбардии он ни разу не посещал Двор королевских жен. Слышал бы ты, что они несут. Будь их воля, они бы прижгли свечами пятки этой желтоволосой женщины… Он справлялся о тебе.

— Император?

— Кто же еще? Возможно, он сумеет повидаться с тобой до начала банкета. Я выясню.

Николан сознавал, что ему следует незамедлительно уехать. Если хоть одно слово о его взаимоотношениях с Ильдико достигло ушей императора, этот вызов окончился бы казнью. Но он не мог заставить себя развернуть коня и ускакать прочь. Ильдико была здесь, она уже вышла замуж за императора. Он ничем не мог ей помочь, но чувствовал, что должен остаться, даже если за это придется заплатить жизнью. Впрочем, без Ильдико и жить-то не хотелось.

Появился Гизо, кивнул, показывая, что намерения императора не изменились. Втроем они направились к боковой двери. Не успели открыть ее, как навстречу вышел Черный Сайлес, с улыбкой во все тридцать два зуба.

— Император будет гордится теми блюдами, что я приготовил для него сегодня! — заявил старший повар. — Римские пиры! Фу! Плюю я на них. Такого еще никогда не было. Пятнадцать поваров трудятся, не покладая рук, и я не даю им ни минуты отдыха.

Аттила сидел в темной комнатке, уже одетый к банкету. На нем была золотая туника. Его надушили, напудрили и напомадили, но лицо так и осталось перекошенным, о чем упомянул Гизо. Выглядел Аттила старым, мудрым и совсем больным.

— Ты убил этого предателя! — обратился он к Николану. — Я рад. Теперь мне не придется казнить его. Я и так убил слишком много людей. И ныне мне нужно отдохнуть, посвятить побольше времени моим детям и новой жене. Я решил отложить новую военную кампанию. Храбрые римляне могут не дрожать по крайней мере с год.

Глядя на глубокого старика, в которого превратился Аттила, Николан подумал: «Все кончено. Армию ему более не собрать».

Аттила гордо вскинул голову.

— Но мои шпионы по-прежнему при деле. Несколько дней тому назад мне сообщили, что этот слабак, что зовется императором, готовит заговор, цель которого — устранить Аэция. Он вызовет генерала ко двору, как бы на аудиенцию, где его и убьют прямо перед троном. Вроде бы храбрый Валентиниан намерен сам вонзить кинжал в сердце Аэция.

Аттила помрачнел.

— Аэция надо предупредить. Я хочу, чтобы он жил. Я никогда не говорил этого раньше, но он сразу же понравился мне, как только появился при дворе моего дяди. Он… — он замялся, в поисках подходящего слова. — Жизнь с ним стала веселее. И я бы не возненавидел его, не начти он смеяться над моими короткими ногами. Его не должны убить до того, как я наголову разобью его армию на поле брани.

Тогалатий, я хочу оказать тебе особую честь, — продолжил Аттила. — Ты отправишься в Рим и дашь ему знать о готовящемся заговоре.

— Великий Танджо, позволь сказать пару слов.

— Слушаю тебя.

— Когда твои победоносные армии уничтожали города Италии и Рим дрожал от страха перед тобой, народ требовал отмщения. И начать хотели с меня. Мой господин Аэций опередил их, предоставив мне возможность бежать. Но перед этим заставил меня пообещать, что я более не вернусь к тебе на службу.

Слова эти произвели совсем не ту реакцию, какой ожидал Николан. Аттила не стал повторять, что никто не может уйти с его службы. Вместо этого он раздулся от гордости.

— Видишь? Он по-прежнему боится меня. И всеми способами пытается ослабить мою позицию. Что ж, придется послать кого-то еще, — он по-старчески подмигнул Николану. — Тебя это позабавит, поскольку ты виделся и говорил с принцессой Гонорией. Она вернулась. Восточный принц устал от нее, поэтому ее не выпустили на берег. Корабль прямым ходом отправили в Равенну. Поскольку старуха мертва, принцесса станет открытой дверью, в которую любой сможет войти, не постучав, — он помолчал, а затем добавил. — Ты успел на церемонию моего бракосочетания с госпожой Ильдико, дочерью твоего народа?

— Нет, великий Танджо.

— Тогда не пропусти вечерний банкет. Моя невеста, моя маленькая золотоволосая птичка, будет сидеть рядом со мной на золотом троне. Том самом, на котором ее внесут в Рим, когда я заставлю эту гордую нацию встать на колени у моих ног.

Он отвернулся, и Николан с облегчением осознал, что шпионы Аттилы в первый раз дали маху. Они не сумели выяснить, что он и Ильдико знакомы с детства. Многие из тех, кто с волнением наблюдал за исходом суда, знали, что он любит ее, а она отдает ему предпочтение среди других мужчин Но эта важная информация не достигла ушей посланцев Аттилы, так что император ни о чем не подозревал.

Объяснение Николан нашел только одно. Гунны знали, что последний акт величайшей трагедии в истории человечества подходит к финалу. Они чувствовали, что Аттила тяжело болен, возможно, умирает. И железная дисциплина дала слабину. Люди Аттилы перестали его бояться. Поэтому отряд, посланный за Ильдико, лишь захватил ее и доставил в столицу, не попытавшись разузнать что-либо еще. А потому слух о любви золотоволосой дочери плоскогорья и ее соотечественника, что недавно служил Аттиле, не достиг ушей императора.

Николан мог считать себя счастливчиком! Узнай Аттила хоть малую толику правды, его безжизненное тело уже болталось бы у городских ворот.


С Гизо Николан и Ивар свиделись у входа в обеденный зал, где накрыли столы для свадебного пира. Они забросали слугу вопросами, на которые тот с удовольствием отвечал.

Нет, новую жену императора ни к чему не принуждали. Аттила послал к ней Онегезия. Он сказал ей, что, при ее согласии, она станет последней женой императора (Аттила твердо пообещал более не жениться), у нее будет собственный двор, она будет жить в роскоши, какой не знал мир. Старые законы и обычаи не будут связывать ее, от нее потребуют лишь одного — супружеской верности. Придворных и слуг она будет выбирать сама. У нее даже будут свои деньги, которых с лихвой хватит для содержания двора.

Последовала долгая пауза.

— Она не приняла этих условий, — не выдержав, воскликнул Николан.

— Нет. Она не клюнула на эту золоченую приманку. Но, уверяю вас, в ней не было крючка. Император делал ей честное предложение. А вот когда она ясно дала понять, что взяткой ее не проймешь, Онегезию пришлось поискать другие методы убеждения. И он пригрозил, что народу плоскогорья отольется ее упрямство. Территория будет приравнена к покоренной стране. Во всех семьях станут на постой императорские солдаты. Молодежь заберут в армию, лучших лошадей конфискуют. Людей низведут до положения рабов. Не разрешат ни жениться, ни заводить детей, — Гизо покачал головой. — Владыка земли и небес в случае необходимости не останавливается ни перед чем. Ей прямо сказали, что она и только она сможет спасти свой народ от уничтожения, — он вскинул руки. — Естественно, она сдалась.

— Да, она сдалась, — Николан с трудом удалось скрыть бушующий в нем гнев. — Ради своего народа она готова на все. Даже на такое.

— Она прибыла сюда как восточная принцесса, — продолжил Гизо, — в большом крытом фургоне. Никто не видел ее, кроме слуг-греков, посланных Аттилой. По пути, когда ее караван останавливался на ночь, кольцо часовых окружало фургоны, и никто не мог подойти к фургонам ближе чем на триста ярдов, чтобы она могла насладиться вечерним ветерком без боязни быть увиденной. Она спала на мягчайшей постели, ела лучшую еду, пила великолепные вина, охлажденные льдом и снегом с гор. Любое ее желание было бы исполнено в мгновение ока. Но она ничего не хотела.

— Церемония бракосочетания состоялась, как обычно, во Дворе королевских жен? — Николан очень не хотелось задавать все эти вопросы, но как иначе мог он получить интересующие его сведения.

— Нет, нет! На самой большой площади города, забитой до отказа. Он хотел насладиться своим триумфом. Хотел, чтобы все его подданные увидели ее красоту. На церемонии она появилась, увешанная драгоценными камнями, он настоял на этом, но она затмила их всех. Вы, христиане, рассказываете истории о божьих слугах, которые летают меж небом и землей. Забыл только, как вы их зовете.

— Ангелы?

— Именно так. Выглядела она, что те ангелы. Вернее, как самый прекрасный из них, когда-либо посещавший Землю. Только без крыльев.

Николан указал на обеденный зал, куда продолжали прибывать гости.

— И сегодня ее тоже все увидят?

Гизо кивнул.

— В последний раз. После этого она исчезнет с людских глаз. Такова воля императора, да и ее собственная. А теперь, друзья мои, вам лучше поспешить. Иначе вам достанутся места в самом дальнем углу.

Николан колебался. Возможно, ему предоставлялся последний шанс взглянуть на Ильдико, прежде чем она исчезнет за непроницаемым занавесом, укрывающем жен восточных владык. С другой стороны, вдруг боль от одного ее вида, сидящей рядом с императором, окажется непереносимой? Он стоял, раздираемый этими противоречивыми мыслями.

— Пойдем, — прервал затянувшееся молчание Ивар. — Ты никогда не простишь себе, если не войдешь в зал.

— И буду до конца своих дней сожалеть о том, что вошел.

— А чего бы захотела она? — спросил Ивар. — Готов спорить, она будет высматривать тебя по всем углам. И ей будет больно, если она не сможет в последний раз увидеть мужчину, которого любит.

Мимо них в зал прошли два воина-гунна, коротконогие, приземистые, ширококостные. По телу Николана пробежала дрожь.

— Я во всем виноват. Я не принял необходимых мер предосторожности!

— Тебе грозила смертная казнь, — напомнил Ивар. — Ты думаешь, она могла не поехать за Рориком?

— Я навлек на нее все это! — воскликнул Николан. — Она сейчас сидит в зале и все пожирают ее глазами. Это невыносимо.

Тем не менее, он вошел в зал. Как и предупреждал Гизо, свободные места остались в дальнем углу у самой стены. Император и его новая, последняя жена сидели на возвышении, так, чтобы их могли видеть все гости. Золотой трон Ильдико украшали огромные драгоценные камни.

Ее белое платье перетягивал пурпурный пояс, волосы были схвачены золотой лентой. Драгоценности не бросались в глаза: вероятно она отказалась надеть большую часть камней, что украшали ее наряд во время свадебной церемонии. Николан, вглядывающийся в ее лицо, отметил отчаяние, стоящее в ее глазах. И все же она улыбалась и старалась не показывать обуревающих ее чувств.

Аттила пил больше, чем обычно. Его чаша за первые минуты поднималась несколько раз и возвращалась на стол пустой. Николан заметил, как дрожит рука императора.

Зал же являл собой зрелище неописуемое. В гостях не осталось ничего человеческого. Они напоминали хищников, сквозь черную шерсть которых сверкали глаза. Они словно сбежались из чащоб и болот. Сметали еду с блюд, приносимых слугами, пили вино кувшинами. И смотрели, смотрели на золотоволосую богиню, что сидела рядом с их императором, представляя себя на его месте.

Бритонец долго вглядывался в Аттилу.

— Его дни сочтены, — прошептал он на ухо Николану. — Он думает, никто не видит, как он добавляет в вино какой-то порошок. Он уже сделал это дважды. Он пользуется стимуляторами? Он ничего не ест. Посмотри, как неестественно блестят его глаза, — Ивар покачалголовой. — Что-то должно случиться, и очень скоро. Я оставляю тебя здесь. А сам пойду посмотрю, где ее намереваются поселить. Гизо говорит, что ее дворец совсем рядом, большой, даже с конюшней. Может, удастся разговорить слуг.

Более получаса Николан сидел в углу один. Ильдико уже потеряла всякую надежду заметить его в мельтешеньи сотен лиц. Теперь она сидела, опустив голову, не отрывая глаз от тарелки.

Шум внезапно стих, а затем, как по сигналу, в зале установилась полная тишина. Аттила встал. Оглядел своих пьяных гостей и заговорил.

— Я всегда знаю, о чем думают мои подданные. И мне известно, какие мысли сейчас бродят в ваших головах. Многие уверены, что более я не смогу повести вас на битву. Вы слушаете римлян, которые вернулись в свои мраморные дворцы, и вновь погрязли в обжорстве, распутстве и горячих банях. Им кажется, что грозное облако опасности исчезло с северного горизонта. Они поют и танцуют и говорят, что их великий папа испугал невежественного императора гуннов. За стенами Византии они облегченно шепчутся об избавлении от варваров. Как они ошибаются! Как ошибаетесь вы, поверившие их глупой болтовне, не заметившие, что в их словах нет и малой толики правды!

Я покорю Рим и поставлю ногу на шею Константинополя до того, как жрецы зажгут священные факелы и поднесут их к моему погребельному костру! Не в следующем году. Мои воины слишком долго были в седле. Они нуждаются в отдыхе, им надо повидаться с женами, посидеть с сыновьями у семейных очагов. Я обещаю миру и всем населяющим его людям двенадцать месяцев тишины и покоя. Пусть они в полной мере воспользуются моим даром. А по прошествии года пусть римские трусы дрожат на своих семи холмах и взывают к своему Богу. Аттила вновь пойдет на них войной. Армии его спустятся с гор и усеют трупами их равнины. Он переедет через Тибр вместе со своей последней женой, и тогда все узнают, кто владыка мира.

Говорят так же, что я слишком стар, чтобы жениться вновь, — Аттила отбросил голову и захохотал. — Слушайте меня, жалкие шептуны. Я отвечаю вам всем. У меня будет еще много сыновей и дочерей. И все они будут с волосами цвета солнца!

Аттила помолчал, потом посмотрел на свою новую жену и лицо его перекосилось в улыбке.

— Брачное ложе ожидает меня, и я оставляю вас, мои храбрые воины. Ешьте и пейте.

Он чуть поклонился гостям, а затем вместе с Ильдико спустился с возвышения, чтобы пересечь зал и подняться по ступенькам к той его части, что служила Аттиле спальней. Отдернул занавес, пропускал вперед Ильдико, последовал за ней, и занавес отрезал их от остального мира.


Николан остался на том же месте. Куда еще он мог пойти? Не хотелось ни о чем думать, в голову лезли какие-то жуткие мысли. Он сидел среди пьяного веселья, уставившись в никуда. Мотал головой, если ему предлагали выпивку или еду, не отвечал, если к нему обращались. Его не отпускала фраза Аттилы: «И все они будут с волосами цвета солнца».

Наконец, он услышал знакомый голос. Повернулся и увидел Гизо. Смуглое лицо слуги императора побледнело, глаза переполняла паника.

— Пойдем! — прошептал он. — Случилось ужасное.

За стенами дворца стоял такой же шум, как и внутри. На площадь выкатили бочки вина для тех, кого не пригласили на пир. Солдаты уже крепко набрались.

— На Рим! На Рим! — горлопанили они. — Дай нам еще шанс потоптать копытами тела длинноносых!

Ивар ждал их у стены, огораживающий дворец. Вероятно, Гизо уже поделился с ним новостями, поскольку стоял он очень мрачный.

— Несколько минут тому назад я сидел в маленькой комнатке, примыкающей к спальне императора, — начал Гизо. — Когда император ложится спать, я нахожусь там всегда, на случай, что понадоблюсь ему. Я услышал какой-то звук, словно мяукал котенок. Я прислушался и понял, что плачет женщина. Негромко, но с такой печалью. Я догадался, что плакала новая жена.

А теперь я доверю вам тайну, о которой никто не знает. В полу спальне есть люк. И лесенка, ведущая в мою комнатку. Через него я могу тихонько заглянуть, чтобы убедиться, горят ли свечи. Вам же известно, что он боится темноты. Но мне строго велено под страхом смерти не появляться в спальне, если у Аттилы новая жена. Так что я обычно усаживаюсь под люком и жду, пока он меня не позовет. Так я поступил и на этот раз, но услышал лишь женский плач. Других звуков не было. Ни шагов, ни его шепота. Я решил, что должен рискнуть и посмотреть, не нужен ли я им. Приподнял люк на дюйм, клянусь вам, не больше. Свечи горели, и я увидел новобрачную, забившуюся в угол. Потом Аттилу, лежащего на кровати. Я долго смотрел на него, но он не шевельнулся. Я спросил себя, пьянство ли тому причина? Но понял, что нет. Выпимши, он мечется по кровати, что-то бормочет, стонет, — в глазах верного слуги застыл страх. — Мне думается, Аттила умер!

Николан встрепенулся, вырываясь из омута отчаяния, в который погрузило его бракосочетание императора. Аттила умер! Теперь ситуация менялась решительным образом. Теперь они могли действовать, им развязали руки. У них появился шанс спасти перепуганную новобрачную. Он коротко глянул на Ивара, повернулся к Гизо.

— Кто-то должен тотчас же войти в спальню. Мы обязаны узнать, что с императором.

Гизо мялся. Долгие годы слепого послушания давали себя знать. Он не решался нарушить заведенный порядок.

— Я не уверен, стоит ли так рисковать. Если он спит, и мое появление разбудит его, он разъярится как никогда. Не пройдет и минуты, как мою голову отделят от тела. А может, он отдаст меня этим дикарям, — он посмотрел на заполненную пьяными площадь, — чтобы они поступили со мной по своему усмотрению.

— Ты позволишь мне зайти в спальню?

Гизо все еще одолевали сомнения.

— Это такой риск, что я не могу даже подумать об этом, — но тут перед его мысленным взором возникло неподвижное тело императора. — Возможно, ты прав, о Тогалатий. Если он мертв, надо многое сделать, а времени в обрез.


Николан последовал за Гизо в маленькую угловую комнату, находящуюся под императорской спальней. Душную, безо всякой обстановки, неприбранную, но отлично освещенной прекрасной серебряной масляной лампой, подвешенной на цепях к потолку, несомненно, попавшей во дворец после одного из походов гуннов в Южную Европу. Крутая деревянная лесенка вела к потолку. Николан снял башмаки, чтобы не шуметь в императорской спальне, но меч и кинжал оставил.

— Сначала подними люк на дюйм, — нервно инструктировал его Гизо. — Если мой хозяин проснется, нам придется расплачиваться жизнью.

Одной рукой Николан приподнял люк, держа другую на рукояти меча, чтобы при необходимости защититься от нападения.

И в королевской спальне света хватало. Его взгляд прошелся по роскошной кровати, задержался не недвижимом теле императора, наконец, нашел в углу Ильдико. Она сидела на полу, обхватив голову руками, прислонившись спиной к византийской кушетке. Уже не плакала.

Звук поднимающегося люка заставил Ильдико вскинуть голову. Тревога, отразившаяся на ее лице, сменилась изумлением, а потом радостью, когда она узнала Николана. Поднявшись и подобрав юбки, Ильдико поспешила к нему. Николан откинул люк и шагнул ей навстречу.

— Ты! Здесь! — прошептала она. — Как тебе это удалось? — тут она задрожала всем телом. — Они же тебя убьют. Если тебя найдут в этой спальне, ты разделишь мою судьбу. Я-то обречена. Но ты… о тебе они не должны знать.

— Моя смелая птичка! — он взял ее за руки. — Ты должна уйти со мной. У нас мало времени, — Николан бросил взгляд на неподвижное тело. — Он мертв?

— Не знаю, — прошептала Ильдико. — Едва мы зашли сюда, он зашатался. Я попыталась поддержать его, но он рухнул на кровать. Я смогла лишь раз посмотреть на него. Изо рта ручьем текла кровь, — теперь она говорила совсем тихо. — Они подумают, что это моя работа! Скажут, что я убила его!

Николан еще сильнее сжал ее руки.

— Мы сумеем вырваться отсюда. Но сначала я должен убедиться, умер ли Аттила.

Он отпустил ее руки и подошел к кровати. С первого взгляда все стало ясно. Аттила лежал на спине, одна рука свешивалась до пола. Лицо и шея были в крови, кровь запачкала и покрывало. Николан коснулся руки императора, холодной, как лед. Сердце великого завоевателя более не билось.

Несмотря на то, что время поджимало, Николан задержался на несколько секунд, не в силах оторвать глаз от человека, который поставил целью покорение мира и едва не добился своего. Но теперь он уже не сможет готовится к войнам, собирать громадные армии, уничтожать сотни тысяч ни в чем не повинных мирных жителей. Сыгран заключительный акт мрачной драмы, в которую оказался затянутым весь цивилизованный Запад. Огонь, горевший в мозгу этой выдающейся личности, потух.

Означала ли его смерть возвращение Риму тех провинций, что подмял под себя Аттила? Опустится ли железная нога легионов на шею тех народов, которые жаждали свободы? Николан полагал, что этого не произойдет. Аэций, конечно, талантливый полководец, но все же не Цезарь и не Спицион Африканский. Нет, дни великих империй сочтены, сказал себе Николан. Народ плоскогорья сможет добиться независимости и жить согласно своим законам и обычаям. И он, Николан, нужен сейчас там.

Но эти мысли не смогли притупить жалости, поднимающейся в его душе. Такому великому воину более пристало погибнуть на поле брани, в битве при Шалоне или на равнинах Ломбардии, лицом к врагу, со своими воинами за спиной.

Он вернулся к Ильдико.

— Не переодевайся, но найди теплый плащ. Если все обойдется, ночью нам предстоит долгая дорога. Сними украшения и оставь их на столе. Тебя не должны обвинить в том, что ты взяла с собой какие-то ценности. И поторопись, дорога каждая минута.

Она выполнила все и подошла к люку, где ждал ее Николан.

— Неужели это не сон? Меня мучили ужасные мысли, я думала, что все кончено. Николан, ты действительно пришел, чтобы увезти меня отсюда? Это не сон? Я больше никогда не увижу этого дворца и этих диких людей?

— Мы попытаемся удрать отсюда, — прошептал он в ответ. — Надеюсь, что нам это удастся. Но даже если нас убьют, смерть эта будет легкой по сравнению с тем, что ожидало бы тебя, останься ты в спальне императора.

Ивар и Гизо, поджидавшие их у лесенки, не находили себе места от волнения.


Сообщив им, что император мертв, Николан повернулся к Гизо.

— Где сейчас его старший сын?

— Император не хотел, чтобы в этот вечер кто-либо напоминал ему о прочих женах и детях. Эллаку приказали оставаться дома. Там он и сидит. Дуется, конечно. Он протестовал против очередной женитьбы отца.

— Далеко его дом?

— В двух минутах ходьбы.

— Мы должны немедленно переговорить с ним, — Николан посмотрел на Ивара. — Ты пообщался со слугами?

Бритонец кивнул.

— К счастью, ей разрешили взять двух служанок из дома Роймарков. Они узнали меня и ничего не скрывали.

— Можно на них положиться?

— Думаю, что да. Все служанки верны своей госпоже. Даже обе гречанки.

— Надеюсь, что Бог даровал им не только верность, но и мужество. Все будет зависеть от них. Отведи Ильдико в ее дом, и через четверть часа, если все пойдет, как задумано, я присоединюсь к вам. Скажи служанкам, чтобы они тепло одели ее и покормили. И пусть приготовят лошадей.

— Ты знаешь ночной пароль? — спросил Николан Гизо, когда они направились к дому Эллака.

— Я слышал его, когда начальник караула докладывал Аттиле обстановку в городе. «Солнечная богиня».

— По этому паролю нас пропустят через ворота?

Гизо задумался.

— Я думаю, у Восточных ворот дежурит Одноглазый. Один из немногих оставшихся ветеранов. Он уже давно утратил бдительность. А поскольку он уже оприходовал отпущенную ему порцию спиртного, то перед его глазом все будет двоиться. Пожалуй, там вы можете попытать счастья.

— Эллак любил своего отца? — спросил Николан через несколько шагов.

— Эллак никого не любит. А императора он боялся.

— А какие чувства испытывает он к братьям? Правда ли, что все они от разных матерей?

— Да. Дай Эллаку волю, он бы рассадил их по мешкам и бросил в воды великой реки.

— Он честолюбив?

Гизо пренебрежительно фыркнул.

— Он уверен, что станет еще более великим, чем его отец, когда власть перейдет ему в руки. Если бы так оно было на самом деле! Эллак тщеславен и глуп.

— Может, для всего мира это и к лучшему. Но сейчас, ради спасения прекрасной Ильдико, ради того, чтобы спасти собственную шкуру, мы должны убедить Эллака, что императорский трон ждет не дождется его.


Эллак отпустил слуг, увидев, что за гости пожаловали к нему.

— Ну? — недружелюбно спросил он. — Что привело вас сюда? Что-нибудь случилось?

— Благородный принц, — выступил вперед Николан, — мы пришли сюда, руководствуясь твоими интересами, чтобы дать тебе дельный совет.

Прямой спиной, длинными ногами, чертами лица Эллак больше напоминал мать, но при пристальном рассмотрении становилось ясным, что глаза у него маленькие и близко посаженные, как у отца, а рот алчный и жестокий. Он подозрительно оглядел Николана и Гизо.

— Вы пришли дать мне совет? Ты, — взгляд на Гизо, — слуга моего отца. И ты, — взгляд на Николана, — беглый раб.

— Вскорости тебе могут понадобиться друзья, принц Эллак. Если ты ценишь свои наследные права.

— Нет нужды напоминать мне о моих правах, — Эллак посмотрел на слугу императора. — Гизо, похоже, Всегда-одетый опасается, что я накажу его, сменив на троне моего отца. Он пытается заранее завоевать мое расположение.

— Мои мотивы в данном случае не столь уж важны, да и нет у нас времени их обсуждать, — вмешался Николан. — Я пришел, чтобы сказать тебе, что в случае смерти твоего отца ты должен действовать без промедления, если хочешь стать полноправным наследником. У тебя есть братья, принц Эллак, каждый из которых захочет потянуть одеяло власти на себя. Более того, у них всех есть родственники и влиятельные сторонники среди приближенных твоего отца.

Эллак шагнул к Николану, всмотрелся в его глаза.

— Я думаю, твой приход не случаен. Что привело тебя ко мне? Говори!

— Великий принц, твой отец умер.

Лицо Эллака полыхнуло румянцем. Глаза сверкнули.

— Умер! — он схватил Николана за плечи. — Был заговор? Его убили? Ты в этом замешан?

— Никакого заговора не было. Императора не убили. Тебе известно, что в последнее время он тяжело болел. Этой ночью болезнь и свела его в могилу.

— Когда он умер?

— Мы нашли его мертвым лишь несколько минут тому назад. Но умер он сразу после того, как покинул гостей.

— Как ты это узнал?

— Гизо услышал женский плач в императорской спальне. Но он получил жесткий приказ не входить к императору, когда тот с женщиной. Я проник в спальню вместо него и нашел императора мертвым на его постели.

— Она была там? Женщина с золотыми волосами?

— Она сидела в углу, дрожа как лист на ветру. Она боялась, что ее обвинят в убийстве императора.

Эллак оскалился.

— Она его убила! — воскликнул он. — Я в этом уверен. И теперь она должна умереть.

— Благородный принц, у тебя есть шанс стать императором, если ты последуешь нашим советам. Но, прежде всего, ты должен сохранять самообладание. Не давай волю чувствам. Новая жена не убивала императора и тебе не придется ее казнить. Это ты должен усвоить раз и навсегда.

— Она еще здесь?

Николан покачал головой.

— Нет. Она уже далеко отсюда и тебе ее не найти.

— Теперь мне все ясно! — воскликнул Эллак. — Это заговор! И ты в нем участвовал. Может, ты сам положил глаз на эту золотоволосую женщину. Ладно, я с этим еще разберусь, беглый раб и предатель. Ты умрешь вместе с ней.

Николан сумел сохранить хладнокровие. Даже позволил себе улыбнуться, видя нарастающую панику первенца Аттилы.

— Ты можешь меня убить, но тебе это будет стоить трона. Успокойся и позволь мне обрисовать ситуацию, — он прошел к двери и отрыл ее, дав ворваться в комнату шуму уличного веселья. — Принц, мне достаточно выйти отсюда и крикнуть во весь голос: «Аттила мертв!» Что произойдет следом? Через несколько минут об этом будет знать весь город, и начнется отчаянная борьба за власть. Против тебя выступят не только твои братья. Некоторые военачальники и советники императора также надеются занять его место. И каковы твои шансы в этой гонке к трону?

А теперь давай обсудим другой вариант, — продолжил он. — Покидая пир, твой отец отдал приказ не беспокоить его до полудня. Гизо пообещал, что до этого часа никто в спальню не войдет. Если ты поставишь у всех дверей часовых, то у тебя будет почти пятнадцать часов, чтобы взять власть в свои руки. За пятнадцать часов ты успеешь собрать всех своих надежных сторонников. Стянуть к городу верные тебе войска. Захватить сокровищницу и конюшни. Все это ты сможешь сделать до того, как другие узнают о смерти императора.

Рука Эллака упала на рукоять меча.

— Теперь я император. И могу делать все, что пожелаю. И прежде всего я прикажу тебя казнить.

Он вытащил меч из ножен, но Николан был начеку и выхватил свой меч на мгновение раньше. И легко выбил оружие из руки Эллака.

— Я могу убить тебя и пойти к одному из твоих братьев, который примет меня с куда большей теплотой. Только пискни, и я так и сделаю, — ногой он отбросил в сторону меч Эллака. — А теперь решай. Я показал тебе единственный путь к императорскому трону. Если ты готов пройти его до конца, так и скажи. С каждой потерянной минутой твои шансы на успех падают.

Эллак все еще кипел от злости.

— Чего ты хочешь? Какаю потребуешь награду? Откуда мне знать, не пытаешься ли ты подставить меня?

— Я ничего не хочу. И уйду, как только удостоверюсь, что ты будешь действовать, как достойный наследник своего отца. Меня ты больше никогда не увидишь.

— Ты берешь с собой золотоволосую женщину?

— Она уже в безопасном месте. Ее ты тоже больше не увидишь.

В наступившей тишине принц сумел совладать с эмоциями, а потому смог адекватно оценить ситуацию. Наблюдая за его лицом, Николан понял, что логика возобладала.

— А что Гизо? — спросил Эллак.

— Всегда помни, что Гизо — лучший друг твоего отца. Он будет верен тебе, если ты станешь императором.


Уходя из дома Эллака (Гизо остался, чтобы помочь ему на первых порах), Николан подумал: "Этот упрямый и злобный дурак обречен на неудачу. Он все напортит, а в итоге лишится головы. Но иначе нам не выиграть времени. А пятнадцати часов нам хватит, чтобы уйти от погони.


Одноглазый нетвердой походкой вышел из сторожки. Посмотрел на Николана, возглавлявшего группу всадников.

— А, Всегда-одетый, — покивал начальник караула. — Куда это ты направился… в такой-то час?

— Я женился и везу жену домой.

— Женился? — Одноглазый потер единственный глаз. — Великий Танджо женился сегодня. И ты тоже? Это эпидемия?

— Верный подданный обязан следовать примеру своего правителя.

— Это твоя жена? — Одноглазый шагнул к Ильдико, одетой в теплый плащ, с капюшоном на голове. — Молодая, однако. И такая маленькая.

— Разумеется, она молодая и маленькая. Или ты думал, что я остановлю свой выбор на толстой вдове с бедрами, широкими как седло.

— Говорят, жена императора прекрасна, как… как птичка.

— Моя жена, Одноглазый, красотой не уступает жене императора.

Одноглазый хохотнул.

— А я вот провел день в компании еще более прекрасной госпожи. Имя ей — бочка доброго вина. Вот это настоящая подруга для мужчины, — он покачнулся. — Что-то тут не так. Только не знаю что.

— У нас все в полном порядке, мой храбрый Одноглазый.

— Да. Что-то не так. Я, правда, забыл… ан, нет, вспомнил! Пароль. Ты не сказал мне пароль.

— Пароль — «Солнечная богиня».

— Солнечная богиня, — заплетающимся языком повторил Одноглазый. — Я… думаю… возможно. Проезжай, Всегда-одетый.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Хочу отметить, что в «Гуннах» я старался придерживаться фактов, что донесла до нас история, о жизни и смерти великого завоевателя, императора гуннов Аттилы. Читателя, возможно, интересует, а что же произошло после смерти человека, известного, как Бич Божий.

Аттилу сожгли на огромном костре, после чего между его сыновьями и военачальниками началась жестокая борьба за власть. Эллак потерпел поражение и его убили на берегах Нетада в Паннонии. Другой сын Аттилы, Денгизих, сумел на несколько лет удержать под своим началом часть империи, протянувшуюся вдоль Дуная. Но постепенно многие провинции и государства, захваченные Аттилой, вышли из-под власти гуннов.

Через год после отступления армии Аттилы император Валентиниан убил Аэция, прибывшего к нему во дворец на аудиенцию. Украшенный драгоценными камнями кинжал, никогда не покидавший ножен ради того, чтобы защитить Рим, вонзился в грудь победителя в битве при Шалоне. А годом позже другие заговорщики убили трусливого Валентиниана. Последовавшаяся за этим борьба за власть способствовала взятию Рима вандалами под предводительством Гензириха.

Принцесса Гонория вернулась в Италию, где ее скоро выдали замуж и она исчезла со страниц истории.

Что же касается вымышленных персонажей романа, то сказать о них можно совсем мало. Микка Медеский умер если не в нищете, то уж и не богатым купцом. Веселая и радушная госпожа из Тергесте не могла нарадоваться на своего четвертого мужа. Хартагер наплодил много черных жеребят, но ни один из них не смог сравняться с ним в скорости и выносливости. Автор полагает, что здоровье Рорика так и не восстановилось, а потому Николану и Ильдико пришлось возглавить борьбу за независимость народа плоскогорья. И жили они долго и счастливо, в любви и согласии.

Анатолий Соловьев Сокровища Аттилы

Из энциклопедии «Британика». Издательство Вильяма Бентона, 1968, т. 2


АТТИЛА (? — 453) — вождь гуннов с 434 по 453 год, один из величайших правителей варварских племен, когда–либо вторгавшихся в Римскую империю. В Западной Европе его иначе, как «бич Божий», не называли. Первые походы Аттила совершает вместе со своим братом Бледой. По мнению историков, гуннская империя, унаследованная братьями после смерти их дяди Ругилы, простиралась от Альп и Балтийского моря на западе до Каспийского моря (Гуннское море) на востоке. Впервые эти правители упоминаются в исторических летописях в связи с подписанием мирного договора с правителем Восточной Римской империи в Городе Маргус (ныне — Позаревак). Согласно этому договору римляне должны были удвоить выплату дани гуннам, сумма которой должна была составлять впредь семьсот фунтов золотом в год.

О жизни Аттилы с 435 по 439 год ничего не известно, но можно предположить, что в это время он вел несколько войн с варварскими племенами к северу и востоку от его основных владений. Очевидно, именно этим воспользовались римляне и не выплачивали ежегодной дани, обусловленной договором в Маргусе. Аттила им напомнил.

В 441 году, воспользовавшись тем, что римляне вели военные действия в азиатской части империи, он, разбив немногочисленные римские войска, пересек границу Римской империи, проходившую по Дунаю, и вторгся на территорию римских провинций. Аттила захватил и поголовно вырезал многие важные города: Виминациум (Костолак), Маргус, Сингидунум (Белград), Сирмиум (Метровика) и другие. В результате долгих переговоров римлянам все же удалось заключить перемирие в 442 году и перебросить свои войска к другой границе империи. Но в 443 году Аттила вновь вторгся в Восточную Римскую империю. В первые же дни он захватил и разрушил Ратиарий (Арчар) на Дунае и затем двинулся по направлению к Наису (Ниш) и Сердике (София), которые тоже пали. Целью Аттилы был захват Константинополя. По дороге он дал несколько сражений и захватил Филиппополь. Встретившись с главными силами римлян, он разбил их у Аспэра и, наконец, подошел к морю, защищавшему Константинополь с севера и юга. Гунны не смогли взять город, окруженный неприступными стенами. Поэтому Аттила занялся преследованием остатков римских войск, бежавших на Галлипольский полуостров, и разбил их. Одним из условий последовавшего мирного договора Аттила поставил выплату римлянами дани за прошедшие годы, которая, по подсчетам Аттилы, составила шесть тысяч фунтов золотом, и утроил ежегодную дань до двух тысяч ста фунтов золотом.

До нас также не дошли свидетельства о действиях Аттилы после заключения мирного договора до осени 443 года. В 445 году он убил своего брата Бледу и с тех пор правил единолично гуннами. В 447 году, по неизвестной нам причине, Аттила предпринял второй поход на Восточные провинции Римской империи, но до нас дошли лишь малозначительные детали описания этой кампании. Известно лишь то, что было задействовано сил больше, нежели в походах 441–443 годов. Основной удар пришелся на Нижние провинции Скифского государства и Мёзию. Таким образом, Аттила продвинулся на восток значительно дальше, чем в предыдущую кампанию. На берегу реки Атус (Вид) гунны встретились с римскими войсками и нанесли им поражение. Однако и сами понесли тяжелые потери. После захвата Марцианополиса и разграбления балканских провинций Аттила двинулся на юг к Греции, но был остановлен при Фермопилах. О дальнейшем ходе кампании гуннов ничего не известно. Последующие три года были посвящены переговорам между Аттилой и императором Восточной Римской империи Феодосием Вторым. Об этих дипломатических переговорах свидетельствуют отрывки из «Истории» Приска Панийского, который в 449 году в составе римского посольства сам посетил лагерь Аттилы на территории современной Валахии. Мирный договор был наконец заключен, но условия его были гораздо суровее, чем в 443 году. Аттила потребовал выделить для гуннов огромную территорию к югу от Среднего Дуная и вновь обложил их данью, сумма которой нам не известна.

Следующим походом Аттилы стало вторжение в Галлию в 451 году. До тех пор он, казалось, был в дружеских отношениях с командиром римской придворной гвардии Аэцием, опекуном правителя западной части Римской империи Валентиниана Третьего. Летописи ничего не говорят о мотивах, побудивших вступить Аттилу в Галлию. Сначала он объявил, что его цель на западе — Вестготское королевство со столицей в Толосии (Тулуза) и у него нет претензий к императору Западной Римской империи Валентиниану Третьему. Но весной 450 года Гонория, сестра императора, послала гуннскому вождю кольцо, прося освободить ее от навязываемого ей замужества. Аттила объявил Гонорию своей женой и потребовал часть Западной империи в качестве приданого. После вступления Аттилы в Галлию Аэций нашел поддержку у вестготского короля Теодорика и франков, которые согласились выставить свои войска против гуннов. Последующие события овеяны легендами. Однако не вызывает сомнения то, что до прибытия союзников Аттила практически захватил Аурелианиум (Орлеан). Действительно, гунны уже прочно обосновались в городе, когда Аэций и Теодорик выбили их оттуда. Решающее сражение произошло на Каталаунских полях или, по некоторым рукописям, при Маурице (в окрестностях Труа; точное место неизвестно). После жесточайшей битвы, в которой погиб вестготский король, Аттила отступил и вскоре покинул Галлию. Это было его первое и единственное поражение.

В 452 году гунны вторглись в Италию и разграбили города: Аквилею, Патавиум (Падуя), Верону, Бриксию (Брешиа), Бергамум (Бергамо) и Медиоланум (Милан). На этот раз Аэций был не в силах что–либо противопоставить гуннам. Однако голод и чума, свирепствовавшие в тот год в Италии, заставили гуннов покинуть страну.

В 453 году Аттила намеревается перейти границу Восточной Римской империи, новый правитель которой Марциан отказался платить дань, по договору гуннов с императором Феодосием Вторым. Но в ночь после свадьбы с девушкой по имени. Ильдико вождь умер во сне. Те, кто хоронили его и прятали сокровища, были убиты гуннами для того, чтобы могилу вождя никто не мог найти. Наследниками Аттилы стали его многочисленные сыновья, которые и разделили между собой созданную империю гуннов.

Приск Панийский, видевший Аттилу во время своего визита в 449 году, описывал его как невысокого коренастого мужчину с большой головой, глубоко посаженными глазами, приплюснутым носом и редкой бородкой. Он был груб, раздражителен, свиреп, при ведении переговоров очень настойчив

и безжалостен. На одном из обедов Приск подметил, что Аттиле подавали пищу на деревянных тарелках и ел он только мясо, в то время как его главнокомандующие угощались лакомствами на серебряных блюдах. До нас не дошло ни одного описания битв, поэтому мы не можем оценить полководческий талант Аттилы. Однако его военные успехи, предшествовавшие вторжению в Галлию, несомненны.




Часть первая КЛАД ДАКИЙСКИХ ЦАРЕЙ


Глава 1 ТЫСЯЧНИК ЧЕГЕЛАЙ


1

Старый волк–одиночка крепко спал после утомительной охоты и поздно услышал приближающийся топот — он выпрыгнул из травы, матерый, оскаленный, с вздыбленной седоватой шерстью. Прямо на него с гиканьем мчался конный отряд.

Каждый мускул хищника нацелен на схватку, память волка — битвы, он метнулся навстречу ближнему всаднику, и атака его, с одного раза валившего оленя, была молниеносна. Но еще быстрее взметнулась рука Чегелая, обрушив на хребет зверя тяжелую плеть–свинчатку. Волк от удара перевернулся в воздухе и попал под копыта лошадей охраны. Чегелай не оглянулся, лишь хмыкнул, лицо его, давно не выражавшее иного чувства, кроме свирепой решимости, осталось бесстрастным. Скакавший последним силач телохранитель гибко склонился, одним рывком забросил в седло тяжелую тушу, дико присвистнул, успокаивая тревожно всхрапнувшего жеребца.

Много в здешней степи курганов, хранителей поучительнейших тайн, но воину ли разгадывать древние загадки? Для него холм — лишь место обзора.

На один из курганов и взлетел Чегелай, остановил тяжело дышащую лошадь. Убегая от опасных копыт, прошуршала в высохшей прошлогодней траве черная гадюка, вслед ей высунулся из камыша, окружавшего озеро, юркий хорек и скрылся, уловив запах всадника. Здесь охотник может легко превратиться в добычу.

Далеко впереди, возле самого края небесного шатра, блестела под солнцем река. За ней в солнечной дымке синели высокие Карпатские горы. Там, за горным хребтом, Дакия [1], бывшая римская провинция. Чегелай вслух с трудом выговорил чужие названия городов: Сармизегутта… Потаисс… Апулей… [2] — и сплюнул. Говорят, в каждом роскошные дворцы с золотыми крышами, во дворцах много белотелых женщин. Чтобы похоть не воспламенила воображение, отвернулся, стал глядеть на север, где на заливных лугах чернели табуны и стада и, проминая лошадей, скакали отряды воинов. Тысяча Чегелая — передовая. Вот уже третий год орда Рутилы топчется в междуречье Прута и Гипаниса [3] (о Небо, как трудно произнести: Гипанис, Истр, Борисфен… [4] то ли дело звучное гуннское Варух вместо Борисфена!). Три года назад Ругила заключил мир с Римом. Теперь гунны пасут стада — вот мирное занятие, достойное женщин! От такой ленивой жизни воины утрачивают мастерство, а кони добреют сверх всякой меры.

У подошвы кургана толпились телохранители. Десятник Тюргеш, поглядывая на мрачно застывшего тысячника, догадывался, что Чегелай томится от вынужденного безделья, потому и мечется по степи, что рука его жаждет рукояти клинка, а душа — славы. Но разве добудешь славы, если ты приставлен сторожем к аланам и вандалам [5], а те давно уже ушли за хребет!

Лошадей охраны тревожил запах волка, они всхрапывали, прядали ушами, беспокойно пятились. Тюргеш потыкал рукоятью плети шерстистый впалый бок зверя.

— Ловко он его! Могуч Чегелай!

— Три года назад я убил плеткой двух волков, — равнодушно отозвался силач телохранитель. — Когда был гонцом. Вез вино дяде Ругилы Баламберу.

Воин был молод, свиреп с виду, с длинными, распущенными по широким плечам волосами необычного для гунна соломенного цвета. Впечатление жестокости его словно вырезанного из темного камня лица усиливал обрубленный наискосок нос, отчего ноздри казались чернеющими впадинами. Воина так и звали — Безносый, хотя имя ему было Юргут. Тюргеш, зная, что у Безносого нет большего желания, чем стать десятником вместо него, слишком пожилого, сказал деланно–равнодушно:

— Ха, после того пира Баламбер скончался!

— Византийская амфора была запечатана. Ты хочешь сказать, Ругила умертвил своего дядю, чтобы занять его место? — Глаза телохранителя недобро сощурились.

— Откуда мне знать! — бросил Тюргеш, отъезжая.

Этот Юргут слишком догадлив. Недаром его мать — римлянка. Правда, ничего плохого в этом нет. Но и хорошего мало. Однажды Тюргеш выручил его в битве на Варухе, когда на Юргута насели сразу пять маркоманов [6]. Вспомнив, он пожалел, что выручил. В той битве Юргуту и отрубили полноса. Лучше бы весь вместе с языком. А еще лучше — всю голову. Странно, в опасности гунн не раздумывая бросается защищать сородича, а в мирное время легко может стать врагом. Почему так? Главное, все знают, что Ругила отравил Баламбера, но вслух не говорят. Чегелай приблизил к себе Безносого в расчете на будущее: тот владеет языком и письменностью латинян. Единственный из всей тысячи. Вот как далеко некоторые смотрят!

— Ва, Тюргеш! — проревел с вершины Чегелай.

Когда десятник вскачь поднялся на курган, тысячник

молча ткнул плеткой в сторону востока.

По караванной дороге стремительно догонял воинов Чегелая небольшой конный отряд, и у переднего- всадника на пике что–то трепетало. Холодея от мысли, что может ошибиться и тогда Чегелай поймет, что десятника пора в обоз, Тюргеш скорей догадался, чем увидел: на пике переднего — красный флажок. Срочный гонец!


2

А было это в весенний месяц Первых Ручьев, когда особенно бурно идут в рост травы, когда девушки и парни возле вечерних костров затевают любовные игры, а жалобные крики появившихся на свет ягнят распирают грудь гунна сладкой надеждой.

Гонец передал Чегелаю приказ прибыть к темник–тархану [7] Огбаю, захватив по пути византийца–строителя Петрония Каматиру.

— Где этот византиец? — спросил Чегелай.

— У готского вождя Витириха, — ответил гонец и строго добавил: — Велено привезти Каматиру, если даже Витирих будет возражать!

Чегелай бросил ему монету, гонец ловко поймал, попробовал на зуб, спрятал, понизив голос, сказал:

— Огбай болен. Боится гнева Ругилы. Не знаю почему, но виной тому византиец. Дай еще монету!

Чегелай поморщился, но дал. Смышленое лицо воина просияло, он выглянул из шатра, приблизился к тысячнику, шепнул:

— Племянники враждуют между собой!

— Чьи племянники? — сделал вид, что не понял, Чегелай.

— Племянники Ругилы — Бледа и Аттила. Бледа старший, но Аттила хитрей! Больше ничего не скажу. Думай сам. О монетах не жалей. Правильно рассудишь, получишь место Огбая.

После отъезда гонца Чегелай велел шаману совершить на походном бронзовом алтаре жертвоприношение богине пути Суванаси и вызвал к себе прорицателя Уара. Тот явился, медлительный, ожиревший, с сырым, словно кусок мяса, лицом, с оцепенелым взглядом, замер у входа, сложив на толстом животе руки, похожий на каменное изваяние, что стоит на развилках степных дорог. До недавнего времени Уар был неплохим воином, правда, сообразительностью не выделялся и не годился даже в десятники. Но однажды в скоротечном бою с сарматами его ранили в голову, а когда знахарь вылечил его, вдруг поумнел. У него обнаружилась необычная память, он запоминал все, что видел и слышал, мог в подробностях поведать, что происходило десять, а то и пятнадцать лет назад. Более того, из Уара вдруг стал говорить чужой, пугающе–таинственный голос. Причем Уар совсем не шевелил губами. Незнакомый голос предвещал будущее. И то, что он говорил, сбывалось. Так, перед походом в Сирию Уар предрек смерть близкому родичу Чегелая. Чтобы спасти родича, тысячник оставил его охранять кочевье. И что же? Тот утонул при переправе стада через реку. Уара побаивались и почитали. Немногие решались спрашивать его о сокровенном.

— Скажи, кто станет вождем после Ругилы? — велел Чегелай.

— Это очень трудно, джавшингир [8], — прошептал прорицатель.

Чегелай только глянул на него, и Уар заторопился. Вынул из–за пазухи амулет на засаленном ремешке — просверленный костяной круг, — произнес заклинание, уставился в угол шатра, по телу его прошла странная дрожь, толстое лицо за мгновение опало, заблестело от обильно проступившего пота, сжатые губы посинели, руки скрючило судорогой. Он застонал, вглядываясь в только ему видимое, замер. Вдруг воздух вокруг него заструился, сгущаясь, заколебался, подобно волнуемой воде, и из него как бы соткался шелестящий голос, похожий на отдаленное завывание ветра:

— Вижу-у огромный шатер… В нем двое. Один — Аттила, уже не юноша, но муж, другой напоминает римлянина, одетого в гуннскую одежду, они шепчутся… Вижу лесистое ущелье в горах за степью… Бледа едет на коне в окружении знатных господ в роскошных одеждах. Он направляется в это ущелье… Вот въехал. На склоне горы стоит тот римлянин, что был в шатре с Аттилой. У него недобрый взгляд… Вот несутся олени! Бледа скачет за ними. О, как быстро несется его конь… Бледа упал!.. Неподвижен… Опять шатер… Аттила сидит в золотом кресле. Рядом с ним тот, с недобрым взглядом, они весело смеются… — Уар вдруг покачнулся и рухнул на кошму. Странный голос пропал.

Чегелай велел Тюргешу вынести стонущего Уара и, когда прорицатель очнется, передать ему: если проговорится, ему вырвут язык.

Итак, в золотом кресле Аттила. Значит, он будет верховным правителем вместо Ругилы. Уар лишь подтвердил прозрачный намек гонца. Ха, но у Ругилы нет золотого трона! Его кресло из ливийского кедра и инкрустировано серебряными бляшками. Не ошибся ли прорицатель? И кто тот, с недобрым взглядом? Чегелай велел старшему шаману узнать волю покровителя гуннов, владыки Неба, могучего Тэнгри. Шаман объявил:

— В скором походе ты добудешь нужное тебе, и взор Тэнгри насытится видом поверженных врагов!

Чегелай понял и мрачно улыбнулся. Если Огбай вызывает к себе, стало быть, готовится большой поход. Потому и берут с собой византийца Каматиру. Советником. Ибо придется штурмовать много крепостей. Важные дела начинаются весной. А под нужным Чегелаю Тэнгри подразумевает, конечно же, золотое кресло! Это будет его подарок Аттиле.

Жилистый, в расцвете сил, Чегелай был стремителен не только в мыслях, но и в поступках. Про таких говорят: «Его меч опережает упреки». Садясь на жеребца, он уже не сомневался: поход через Кавказ на Месопотамию [9]. Есть ли богаче города и страны? Разве что Рим и Византия. Но с Римом — мир, а Византию охраняют западные готы [10]. Они сейчас сильны. Король западных готов Аларих пять лет назад ходил в Италию и взял там богатую добычу. Ругила не хочет пока ссориться с ними. Ждет подхода с востока сильного гуннского племени хайлундуров. Но и без войны нельзя: руки воинов отвыкают от меча. Конечно, Месопотамия! Первый поход гунны совершили туда двадцать лет назад. Хай, вот было прекрасное время! «Когда они прибывали в какое–нибудь знаменитое место, то сразу же устраивали смотр своим войскам, построенным по отрядам, со своими знаменами, и приказывали каждому воину бросать по камню в кучу, чтобы по тому, сколько окажется камней, определить количество людей и чтобы на будущее остался этот грозный знак прошедших событий… Все окрестные племена были охвачены страхом. Гунны собрали огромное количество пленных и благодаря своей неудержимой жажде золота много добычи» [11]. Из того похода Чегелай вернулся сотником, первым взобравшись на крепостную стену Дамаска.


3

Восхитительно скакать весенней зеленеющей степью на горячем сильном жеребце, когда впереди единственно лучшее и каждый прыжок твоего коня приближает будущее.

Ясно, что больной и старый Огбай не возглавит в будущем походе южное крыло конницы Ругилы. А кто из тысячников более заслужен, чем Чегелай? По всем кочевьям от Борисфена до Истра певцы и сказители славят подвиги гуннских удальцов, и кровь юных вскипает, когда они слышат, как Чегелай в битве на реке Эрак прорубился сквозь ряды готов и захватил обоз самого Винитария [12], отца Витириха. О, его слава не уступает славе древних богатырей! Благодаря безумной отваге он — простой воин — вошел в число знатных, став тысячником. Хай, кому из древних удавалось подобное?

От сладких запахов трав и цветов кружилась голова. Тысячник, покачиваясь в седле и закрыв глаза, пел сквозь стиснутые зубы старинную песню:


Юных вскормят ветра

И поднимет судьба

На крупы красногривых коней,

И по кругу земли

Поведет нас Тэнгри

В нескончаемый гул ковылей…


Парила нагретая солнцем влажная земля. Проносились вдали табунки диких лошадей–тарпанов, охраняемых свирепыми вожаками. Жеребец Чегелая шумно и жадно втягивал расширенными ноздрями душистый воздух, слыша призывное ржание кобыл. По голубой небесной равнине тянулись на север бесчисленные караваны ликующих птиц. На ближних озерах кричали гуси. Весна вливает в тела живых существ новые силы, заставляя напрягаться в любовной истоме.

Охрана ехала за Чегелаем подобно ста? волков за вожаком. Лишь поскрипывали обтянутые кожей деревянные седла. Гунны отправились в Великий поход [13] после того, как придумали седло и стремена, что сразу дало им преимущество перед соседними племенами.

Гунн в походе не обременен лишним. Чегелай мало чем выделяется среди простых воинов: кривая войлочная шапка на голове, амулет на шее, кафтан, штаны и сапоги из кожи, меч на боку, щит за спиной, аркан на седле да лук со стрелами. Лишь голубая лента на шапке — знак тысячника — и то, что хранится в потайном мешочке сапога, куда гунн прячет особо ценную добычу, и отличает его от других. Но простой воин оставляет себе только третью часть того, что добудет сам на войне, а тысячник — третью часть добычи тысячи.

Шуршала под копытами лошадей седая трава ковыль. Прогретые склоны курганов были усыпаны алыми маками и казались окровавленными. Теплый ветер доносил горьковатый запах полыни, столь сладостный для степняка. Порой в струящееся марево с треском, с шумом, пугая лошадей, взлетали из травы черноголовые фазаны, а в переплетениях отмерших трав мелькало рыжее гибкое тело лисицы. Кони на ходу срывали молодые побеги, не имеющие пока ости, схрустом жевали, и с лиловых губ их капал тягучий зеленоватый сок. Привалы устраивали на берегах озер, и сон воинов на подстилке из миллионов человеческих жизней, превращенных в чернозем, был глубок и безмятежен.

Долгий путь — время для дум. Зрелый опыт делает возможным предвидение. Боги благосклонны к Чегелаю, они дали ему право распоряжаться судьбами других. В его тысяче только сотник Дзивулл, возглавляющий охрану, равен ему по возрасту, а старше лишь чрезмерно осторожный Тюргеш, возможно, первый за многие годы, кто уйдет в обоз невредимым. Хай, вот жалкий жребий — довольствоваться подачками Ругилы! Тысячнику в том нет нужды. У него собственное стадо, несколько жен, и у каждой — крытая повозка. Но этого мало. Если он станет темник–тарханом, ни один из его семерых сыновей не будет обделен. Небо указало, что для этого нужно: подарить золотой трон Аттиле. Боги жаждут крови. Они всегда ее жаждут. Много городов придется разрушить, чтобы осуществить их желание. Скоро Чегелай совершит небывалое. И тогда его слава превзойдет славу древних героев!

— О повелитель Неба! — цедит сквозь стиснутые зубы тысячник. — Будь по–прежнему милостив ко мне!

Слух и зрение у едущих позади телохранителей не уступают волчьему. По знаку Дзивулла они дружно откликаются:

— О Тэнгри, благословен будь!

Тысячник для молодых телохранителей — пример, как надо прожить жизнь и чего в ней следует добиться. Срок жизни простого воина короток — самое большее пять походов. А с возрастом угасают силы, все труднее карабкаться на стены чужих городов под дождем из кипящей смолы, градом стрел и камней. Потому гунн беспечен и бесстрашен, он не боится смерти, но боится бесславия. Так было всегда и казалось незыблемым: пренебрегай земными благами, проявляй храбрость — и ты обретешь вечное блаженство на Небесной равнине, у костра покровителя гуннов могучего Тэнгри. Но времена меняются, теперь все знают, что блага земные отнюдь не исключают блага небесные, и даже наоборот, дополняют их. На глазах последних двух поколений произошли события пусть не удивительные, но многообещающие. Раньше гунн не знал своих детей, ибо каждый мужчина в роду считался мужем каждой женщины, кроме матери и сестер, а потому он заботился о племянниках — детях сестры, теперь же у гунна свои жены и собственные дети. Причина изменений проста, о ней знает любой. Раньше добыча была скудна и ею пользовались сообща всем родом. После походов в Месопотамию, на Кавказ, на Рим победители неимоверно разбогатели. И старый обычай распределения поживы стал мешать проявлению храбрости, ибо воин терял интерес к добыче. Решился на изменение обычая великий вождь гуннов Баламбер. За что и поплатился жизнью. Впрочем, его смерть окутана мраком. Его племянник Ругила, став вождем, не отменил нововведения, понимая полезность его. Ныне каждый воин получает свою долю и пользуется ею невозбранно. Но нажитое имущество нужно оберегать, пока воин в походе. А кто позаботится о нем лучше жены и родных детей? Теперь у воина появилась цель и на этом свете: успеть приобрести повозку, жену, наплодить детей. Поэтому при взгляде на широкую спину тысячника жажда славы усиливала природную решимость молодых телохранителей.


Глава 2 ИЗМЕНА БЕЗНОСОГО


1

К вечеру следующего дня Чегелай подъезжал к становищу знатного алана Джулата, дочь которого — одна из жен Ругилы. Из–за этого Джулат со своим народом и не ушел с вандалами за Карпатские горы.

Становище находилось на лесистом полуострове, омываемом рекой, которую гунны за ее угрюмый нрав назвали Черной. Она текла с обширного плоскогорья, где обитали готы Витириха, сына Винитария. Полуостров тянулся на треть гона [14] и был защищен со стороны степи широкой старицей и обрывистым берегом.

Два года назад Чегелай спас селение Джулата от бродячего отряда готов. Не подоспей он, быть бы аланам рабами. К пленному предводителю отряда Чегелай тогда применил казнь, которую гунны переняли у союзников–угров: в роще согнули вершины двух молоденьких берез, привязали к ним грузного гота и отпустили. Разорванный пополам неудачливый вождь взлетел в небо. Прекрасное жертвоприношение Тэнгри! Теперь при всяком удобном случае Чегелай приносит жертвы только таким образом. Почему и благоденствует.

С высокого берега реки тысячник с удивлением обнаружил, что березовая роща перед становищем теперь вырублена, на ее месте густо торчат заостренные пеньки высотой в локоть, а селение отгородилось от степи рвом, соединившим старицу [15] с рекой, и высоким валом, на котором устроен двойной частокол. Раньше этого не было. Возле ворот — каменная башня с бойницами. Через ров перекинут подъемный мост. За частоколом толпятся вооруженные люди.

Ретивый Безносый, опередив отряд, подняв бунчук тысячника — копье с привязанным к нему конским хвостом, — подскакал к мосту, крикнул:

— Хай, вы что, не видите, едет Чегелай!

Аланы, как и сарматы, и готы, и другие народы, владеют языком гуннов — хозяев степи. На валу засуетились. Мост со скрипом опустили на пеньковых канатах. Но ворот долго не открывали. Наконец они распахнулись, выехал дородный бородатый Джулат в металлическом панцире, белом распашном плаще, в чешуйчатом шлеме. Его жеребец под алым чепраком настороженно косил на чужаков огненным глазом, фыркал. Могучую грудь жеребца прикрывал позолоченный фалар [16]. Разбогател Джулат!

— Приезд твой да будет к счастью! — приветствовал он гостя.

— Пусть птицы вьют гнезда в шерсти твоих овец! — ответил Чегелай.

Это приветствие, распространенное среди степных народов, означало пожелание исполнения мечты каждого скотовода, чтобы в степи было так тесно от стад, что птица не смогла бы сесть на землю.

На валу застучали барабаны, раздались приветственные крики. Телохранители Чегелая горячили своих скакунов, гордо выпрямившись в седлах, кидали вверх и на лету ловили обнаженные клинки. Пусть все видят: гунны бесстрашный народ!

«Аланы оседлы, имеют поля и стада и давно уже не живут в кибитках». За частоколом вдоль дороги теснились турлучные [17] хижины с камышовыми крышами, полуземлянки, накрытые дерном. Дымились кузни, возле шорни белели свежеструганные доски. Люди Джулата, землепашцы и ремесленники, снабжают орду Ругилы хлебом, глиняной посудой, повозками. Мужчины одеты в добротные кожаные куртки, широкие штаны, заправленные в низкие сапожки. Женщины в длинных платьях, стянутых серебряными поясами, и в покрывалах. Внешне аланы сильно отличаются от темнолицых гуннов: рослы, большеглазы, большеносы, густобороды. Но и они уже смешивают свою кровь с пришельцами: в толпе встречались черноволосые смуглые лица.

Дом Джулата сложен из крупных тесаных камней, внутренний двор защищен крепкими воротами. Во дворе — колодец, вдоль стен кожаные чувалы с зерном, на крюках — копченые туши. Два года назад ничего подобного не было. Чегелай осматривал все цепко. Стены четырех локтей толщиной, крыша земляная. Такую не подожжешь.

Когда Джулат слезал с жеребца, Чегелай заметил, что стремена у алана железные — кованые полудугой. У гуннов же кожаные. Преимущество новых стремян сразу бросалось в глаза: и прочнее и удобнее. В кожаные носок сапога не вдруг засунешь. Хай, как гунны не додумались до этого?


2

Хозяин угощал гостя на бревенчатом помосте обширного закопченного зала. На второй этаж вела деревянная лестница. В углублении–очаге земляного пола горел костер. Дым вытягивало в узкие бойницы. Оказывая всяческое уважение гостю, алан был тем не менее сдержан и малоразговорчив. И Чегелай понимал причину: аланы считают себя выше гуннов и держатся отчужденно, чтобы не дать себя обидеть. Среди народов, как и среди людей, есть своя иерархия, и всегда найдется тот, кому можно плюнуть сверху на голову. К гуннам относились бы с пренебрежением, если бы их не боялись.

— Какие новости? — вежливо спросил Джулат по обычаю после расспросов о пути и в чем нуждается путник.

— Проходил караван из Италии, — отрывисто сообщил Чегелай, — караванщик сказал: вандалы уходят из Паннонии [18].

— Куда? — насторожился хозяин.

— В Галлию [19], а может, и дальше, — с мнимым равнодушием ответил гость.

Новость для Джулата была крайне важной и тревожной. Ведь аланы и сарматы заключили союз с вандалами. И если уйдут германцы, значит, отправятся с ними и родичи алана. Тогда у него не останется иной защиты, кроме Ругилы. Это и хотел дать понять Чегелай.

— Все уходят? — осторожно спросил хозяин.

— Караванщик сказал, остается сарматское племя фарнаков, у которых предводителем рыжий Абе—Ак. Послушай, кто у тебя придумал железные стремена?

— Хороши? — обрадовался Джулат и не преминул похвастаться: — Я уже отправил в подарок Ругиле тысячу пар. Придумал кузнец–славянин по имени Ратмир.

— Откуда у тебя славянин?

— Был рабом у Витириха. Сбежал. Спустился на челне к нам.

— Почему не отправился к своим?

— Изгой, в ссоре убил родича.

— Продай мне его, — попросил, как потребовал, Чегелай.

Джулат недовольно нахмурился, закрыл глаза, помедлив, ответил, что славянина он уже продал. Он так и не поднял глаз, и Чегелай понял, что хозяин солгал, тем самым нарушив священный для всех народов обычай гостеприимства.

— Раньше у тебя было меньше людей, — недобро заметил он. — Все твои родичи?

— Есть пришлые. Если не объединиться, жить опасно.

— Ха, а моя тысяча?

— Мы благодарны тебе. Но ты пришел и ушел, а следом является грабитель. Этой весной, хвала Небу, отел особенно хорош, наши стада увеличились. А как у вас?

Но Чегелай не дал увести разговор в сторону, с грубой прямотой спросив, понравится ли Ругиле, что союзник обзавелся крепостью и, следовательно, на защиту гуннов не уповает?

— Я уже объяснил причину, — все более мрачнея, сказал хозяин.

— У нас говорят: лиса труслива, пока норы не имеет, а вырыла нору, так и волка покусала!

Джулат открыл глаза, и Чегелай увидел в них ненависть и отчаяние. Дикий грязный гунн осмеливается оскорбить того, в чьих жилах течет кровь царей! Но что, кроме хитрости, может противопоставить опыт, вобравший в себя множество поражений, опыту, знавшему единственно победы? Видя, с каким ленивым любопытством наблюдает за ним гость, Джулат сник, выдавил:

— Не я один построил.

— Кто еще? — Чегелай замер, подобно леопарду, изготовившемуся к прыжку.

— Готы построили замок на Скалистом мысу.

О Небо! Гость едва не выронил кубок, наполненный византийским вином. Вот это новость так новость!

— Далеко отсюда Скалистый мыс?

— В пяти днях пути, на правом берегу Черной, там, где излучина.

Смутная догадка мелькнула у Чегелая, и он, отставив в сторону серебряный кубок, спросил, кто строил Витириху замок.

— Петроний Каматира, византиец, — последовал ответ. — Его послал сам магистр Руфин.

О хитроумнейшем Руфине, правой руке византийского императора Феодосия Второго, Чегелай был наслышан. Именно Руфин в свое время уговорил готского вождя Алариха не идти на Византию, а повернуть на Рим. И Риму пришлось пережить чудовищные потрясения. Теперь тысячнику многое стало ясно. Гонец намекал, что Ругила гневен на Огбая из–за византийца. Ха–ха, этот старый верблюд Огбай просмотрел, что германцы у него под боком построили крепость! Ха! Возможно, требование темник–тархана привезти к нему Каматиру объясняется не скорым походом, а желанием оправдаться перед Ругилой? Но замок–то разрушить не просто! Скалистый мыс в середине земель готов — ясно, от кого Витирих собирается защищаться. Раздумывая, Чегелай осушил кубок, который был тотчас наполнен.

Несомненно, что остготы покорились гуннам вынужденно. Они не забыли двух страшных поражений, нанесенных им номадами. И не только это. До появления гуннов они были хозяевами здешних степей. Первая битва произошла сорок лет назад, в год, когда родился Чегелай. Сразиться со степняками германцев собралось такое великое множество, что, когда передние линии их разом выпустили стрелы, день стал похожим на ночь. На стороне гуннов были лишь угры. «Дрались, пока душа в теле». Счастье улыбнулось гуннам. Богатырь Уллар, прозванный Зорбой, что означает «Великий из великих», со своим побратимом Бурханом проломились через шесть линий готов, разметали охрану готского вождя Германариха и сразили его. Готы дрогнули, «души их наполнились ужасом, бегство было всеобщим. Гунны ловили побежденных и избивали вместе с женами и детьми. Уцелевшие ложились ниц, моля о пощаде, а другие, собравшись вместе, числом более миллиона, бежали за Истр, среди бежавших было не менее двухсот тысяч боеспособных воинов». Через двадцать пять лет король остготов Винитарий, стремясь возродить былую мощь готов, напал на славян–антов, победил их, захватил князя антов Божа вместе с сыновьями и семьюдесятью знатными людьми и распял всех. Великий Баламбер отомстил за Божа на реке Эрак. Винитарий был убит. И вот теперь его сын Витирих, поняв, что в открытой борьбе гуннов не одолеть, тайно обзавелся крепостями! А это значит, что Огбаю несдобровать! Поистине, боги благосклонны к Чегелаю. Он не стал спрашивать, кто построил Джулату крепость? Как говорят гунны: «Солгав однажды, солжешь и дважды».

Перед тем как проводить отяжелевшего Чегелая на покой, Джулат велел привести молоденькую рабыню, дабы она услаждала гунна ночью.


3

Воины охраны Чегелая спали во дворе на войлочных подстилках, вместе с ними и Дзивулл. В походе где сотня — там и сотник. Бодрствовали лишь двое караульных у ворот да Безносый, охраняя дверь комнаты тысячника.

Из уважения к знатному гостю Джулат убрал свою охрану из зала. Очаг погас. Горели дымные факелы, укрепленные в поддонах на стенах, едва рассеивая тьму.

Безносый сидел на корточках, жевал холодное, оставшееся от пиршества мясо и жадно прислушивался к возне, женским вскрикам, доносившимся из–за двери. Лицо его медленно багровело, обрубки ноздрей шевелились, он шумно сопел, задыхаясь от вожделения. И живо вскочил на ноги, заметив появившуюся в полутемном зале девушку–рабыню, которая, бесшумно и гибко пробегая вдоль стены, меняла догорающие факелы, укрепляя новые. Кровь ударила телохранителю в голову. Распаленный, забыв обо всем, он устремился к ней. Девушка испуганно вскрикнула, метнулась к лестнице, ведущей на второй этаж. Под тяжелым телом Безносого затрещали деревянные ступени. Рабыня, забежав в коридор, исчезла за поворотом. Безносый, подобно оленю на гоне, ломился следом, ничего не соображая, и, с разбегу налетев на рослого человека, зарычал и отшвырнул его. Но тут на гунна набросились неизвестно откуда появившиеся люди, сбили с ног, связали, поволокли, а когда в ярко освещенном помещении поставили на ноги, перед ним стоял мрачный Джулат.

— Кто ты? — спросил он, словно не видел, кто перед ним.

Безносый молчал, тяжело дыша, дико ворочая налитыми кровью глазами.

— О Всеблагие! Так это телохранитель гостя! — воскликнул Джулат. — Ты гонялся за моей служанкой, оставив своего тысячника! Ты нарушил священный обычай не причинять вреда тому, кто оказал тебе гостеприимство! За это тебе отрубят голову!

Только теперь до Безносого дошел страшный смысл происшедшего. За считанные мгновения он умудрился совершить два тягчайших преступления: бросил свой пост и нарушил заповедь, чтимую степными народами. Каждое из них наказывается смертью. Воин напрягся, пытаясь разорвать путы, бешено рванулся, но его держали крепко. Да, завтра ему отрубят голову. Было б две, снесли бы и две. Но не смерть страшна, а бесславье. Одно дело погибнуть в упоении боя и с почетом вознестись к богам, другое — умереть в позоре. Безносого не допустят к Небесному Костру вечного блаженства. О Тэнгри, как глупо попался твой воин Юргут! Это ночные духи чэрнэ подстроили ему ловушку. Безносый обмяк, ссутулил плечи. Джулат, не отрывая от него пристального взгляда, холодно сказал:

— Ты молод. Тебе не хочется умирать постыдно?

— Хай, кому хочется? — прошептал телохранитель.

— Я могу тебя спасти. Ничего не скажу Чегелаю.

Воин облизнул пересохшие губы, недоверчиво затряс головой.

— Более того, отдам тебе эту молоденькую рабыню и много золотых монет. Ты согласен?

Безносый опять затряс головой так, что едва кривая шапка не свалилась, прохрипел:

— Что я должен сделать?

— Отпустите его и развяжите, — велел Джулат, — приведите девушку.

Кровь вновь ударила в голову Безносому, когда он увидел пухлое белое личико, круглые, полные влажного блеска глаза, тугие бугорки юных грудей, натянувших платье так, что оно готово было лопнуть. Он опять едва не кинулся на нее. Что может быть сильнее зова любви? Безносого предусмотрительно схватили сзади. Девушка притворно испуганно вскрикнула и, хихикнув, спряталась за широкую спину хозяина. Все помутилось в голове гунна.

— Ты получишь ее, — сказал Джулат. — В придачу я дам еще и новую крытую повозку. Но не раньше, чем убьешь Чегелая!

В эту ночь Юргут совершил и третье преступление, самое тяжкое — он изменил.

Ум человеческий изощрен в оправданиях не меньше, чем в обвинениях. Когда сотник Дзивулл привел смену, Юргут сидел на корточках, бдительно уставясь на дверь, и думал о том, что именно Чегелай виноват в случившемся, ибо шумной возней распалил похоть телохранителя. Юргут беден, походов давно нет, потому он не может купить жену. Кроме отваги, превыше всего боги ценят в мужчине неутомимость в любви. Она источник благоденствия народа. Ха, разве Юргут не менее отважен, чем Чегелай? Или менее силен? Сколько раз просил он Тэнгри дать ему возможность отличиться, сколько приносил жертв! Однажды обзавелся тремя золотыми монетами и все отдал шаману. И что же? Из гонцов его перевели в телохранители! Такова милость богов! А время идет, и ему негде проявить свои мужские качества. Чегелай же имеет жен, сколько хочет, да и в гостях его по обычаю развлекают. Нет, не отвагой Чегелай заслужил милость богов, а хитростью! А раз так, значит, он враг Юргуту, ибо, выделяя его, боги забывают Юргута. Убийство же врагов Тэнгри поощряет.

Когда утром Чегелай вышел из спальной комнаты, его встретил безмятежный взгляд исполнительного Безносого. Довольный тысячник подарил телохранителю серебряную монету. Тот небрежно спрятал ее за щеку.


Глава 3 БЕЛЫЙ ЗАМОК


1

Нет покоя в степи! И это хорошо, ибо, чем тревожнее время, тем нужнее Чегелай. Ха, стал бы он тысячником, если бы не остготы?

По договору с Ругилой Витирих владел травянистым плоскогорьем там, где река Черная образует излучину, являющуюся границей между землями готов и славян–антов.

Готы внешним видом и образом жизни сходны с аланами, среди них много белокурых людей, одеянием им служат полотняные рубашки, штаны, а также меховые куртки и плащи.

Дорога к готам Витириха Чегелаю хорошо знакома. По ней он возвращался после сражения на реке Эрак. Возвращался, овеянный славой, и воины его тысячи дружно кричали, вздымая мечи:

— Хай, бесстрашный, хай, герой! Хороши твои мышцы!

Готы, подобно славянам, научились скрывать свои селения в лесах, за холмами, в потайных лощинах. По пути к Скалистому мысу гунны не встретили ни одного. И даже полей не видели, хотя готы занимаются землепашеством. Встречались лишь стада, пасущиеся вблизи дороги. Пастухи, заметив приближающийся отряд коренастых темнолицых всадников, поспешно отгоняли скот подальше, оставляя на пути движения гуннов пару волов, бурдюки с молоком, сыр. Лучше предложить самим, чем ждать, когда отнимут. Да и если отнимут — полбеды. Поведение степняков непредсказуемо, они легко по малейшему поводу впадают в ярость и тогда все предают мечу и огню, пока не насытятся видом крови.

По дороге случилось неприятное происшествие. Скучающие воины развлекались как могли. Один из воинов по прозвищу Корсак с разрешения Дзивулла погнался было за зайцем, выскочившим из кустов, и конь его на виду всего отряда попал копытом в лисью нору, упал, сломав ногу. Воин же, перелетев через голову лошади, сильно ушибся, вывихнул правую руку, она вздулась и посинела. Корсак некоторое время был в беспамятстве, и шаман собирался объявить, что душа воина улетела на Небо. Но Корсак очнулся. Взбешенный Чегелай велел прирезать коня, принести жертву богине Суванаси. Сопровождавший отряд знахарь вправил вывих, наложил на руку лубок из коры. Раненый пересел на запасную лошадь.

В полдень пятого дня показался Скалистый мыс, а на нем замок из белого камня.

При виде замка смуглое лицо Чегелая еще больше потемнело, а ноздри раздулись. Самое неутолимое чувство — ненависть, а ее в душе тысячника скопилось много. Он покрыт ранами, как шкура леопарда пятнами. И каждая — след от чужого меча, стрелы, копья. Из них четыре раны — готские.

С первого взгляда становилось ясно: белая крепость неприступна. Она напоминала гнездо орла на вершине обрывистого приречного утеса. Удачное место выбрал Петроний Каматира! Высота горы не менее пятисот локтей. Попасть на вершину можно лишь по узкой тропинке, что вьется по каменистому склону, огибая крупные валуны. Коннику подняться к крепости нечего и думать. А пешим гунн воевать не любит. Пеший гунн слаб.

Не понравилось Чегелаю и то, что еще издали он заметил, как блеснули на воротной башне замка металлические доспехи, а в бойнице мелькнуло чье–то лицо. За гуннами из Белого замка следили. Но когда отряд остановился у подошвы горы, никто не показался на стене. Так не встречают гостей, но так не встречают и врагов. Могучие белые башни таили неведомую угрозу.

На требовательный звук трубы по тропинке спустился хмурый воин в кожаном панцире с коротким копьем в руке. Лениво спросил, что нужно гуннам. Гот сделал вид, что не заметил бунчука тысячника, высоко поднятого Тюргешем. Чегелай не снизошел до разговора с простым стражем. Вперед выехал Дзивулл, сотник опытный, но излишне осторожный, крикнул:

— Тысячник Чегелай, прославленный и неустрашимый, приветствует короля Витириха и желает его видеть по неотложной надобности!

Выслушав, страж поднялся к замку. Через некоторое время появился знатный гот в красном плаще в сопровождении двух воинов. Они остановились на середине пути, и один из стражей громко сообщил, что король Витирих занят не менее важным делом и поручил тысячнику Валарису узнать, что нужно Чегелаю, которого он хорошо помнит.

Валарис возвышался над толпившимися внизу всадниками. Его взгляд был устремлен вдаль, белокурые волосы развевались на ветру. Надменность есть способ унижения.

Слепая ярость не приличествует зрелому военачальнику, побывавшему в десятках сражений. Чегелай подавил вспыхнувший гнев, но мысленно поклялся разделаться с готом при первой возможности. На требование Дзивулла выдать гуннам византийца Петрония Каматиру Валарис лишь презрительно усмехнулся. Страж прокричал:

— Петроний Каматира — гость короля Витириха, могучего и благородного!

— Петроний Каматира будет гостем вождя Ругилы, да продлятся бессчетно его годы! — оповестил Дзивулл.

— Нельзя быть гостем одновременно у двух королей! — ответили сверху.

Изучающий взгляд Чегелая тем временем снова и снова обшаривал обрывистые склоны горы. Ни кустика, ни выступа. Только огромные валуны. Такой камень, пущенный сверху, пробьет изрядную брешь в рядах атакующих. Возможно, валуны втащили преднамеренно. Белый замок придется штурмовать. Но Витирих наверняка предусмотрел возможность длительной осады. Где готы берут питьевую воду? Колодец в скале на такую глубину не выкопаешь. Как сирийцы, собирают в хранилища дождевую. Но для большого гарнизона требуется емкость огромных размеров, ее в скале не вдруг выдолбишь.

— Есть ли у гуннов еще просьбы? Мы торопимся! — насмешливо прокричали сверху.

Ясно, что выполнить поручение старого Огбая невозможно, и вины Чегелая в том нет. В душе тысячника шевельнулась радость, он бросил Дзивуллу:

— Скажи: мы устали и хотели бы отдохнуть.

— Если вы голодны, мы вышлем вам еду! — уже явно издеваясь, ответили готы. — Отдохнуть вы можете в степи на свежей траве! Или гунны боятся простуды? — Наверху засмеялись.

Дерзость свидетельствует о силе. Это насторожило Чегелая. Став темник–тарханом, он должен знать военные возможности будущих врагов. И тут у него мелькнул блестящий план, как разведать мощь крепости. Он выехал вперед, властно поднял руку. Валарис, повернувшийся было уходить, заметил, что тысячник гуннов желает что–то сказать, остановился. Сильный голос Чегелая прогремел:

— Разве король Витирих забыл, что мы союзники?

— Витирих, да благословит его Всевышний [20], не нуждается в напоминаниях! — последовал ответ.

— Разве готы перестали уважать обычай гостеприимства?

— Повторяю, мы вышлем вам все, что нужно.

— Но у нас раненый! За ним нужен уход. У короля Витириха много сведущих лекарей. Пусть они вылечат моего воина. Гунны не забывают благодеяний, но не прощают обид! — Голос Чегелая стал грозным.

— Куда вы держите путь? — неохотно спросил Валарис.

— К славянам–антам, — не задумываясь, солгал Чегелай.

Земли антов, как известно, граничат на севере с землями готов, и путь к ним труден. Клятвенный договор между Витирихом и Ругилой предусматривал оказание раненым союзникам любой возможной помощи. Отказ означал разрыв и был равносилен объявлению войны. В данном случае вина полностью ложилась на Витириха. Наступила тишина. И наверху и внизу напряглись в ожидании ответа. Наконец готы спросили, может ли раненый сам подняться в крепость?

— Мои воины принесут его, — отозвался тысячник.

Готы поспешно объявили, что сами окажут помощь. За спиной Чегелая одобрительно пересмеивались телохранители. Покалеченный Корсак с трудом слез с лошади. Стражи–готы нехотя спускались вниз.

— Мы заберем его, когда будем возвращаться от антов! — крикнул Чегелай Валарису и сказал Корсаку: — Иди и будь внимателен. Высмотри, сколько воинов в крепости, велики ли запасы еды, где берут воду. Найди среди них человека, который за щедрую плату согласится стать нашим осведомителем! Ты понял?

Лицо воина сильно вздулось, рука неподвижно висела в лубке из коры. Безносый подвел едва переставлявшего ноги Корсака к готам. Те накинули плащ на два копья, связали его снизу, уложили гунна на сооруженные носилки, потащили наверх.


2

Безносый выжидал. Убить легко, скрыться трудно. Джулат предупредил его, что аланы не смогут принять убийцу у себя. Если гунны дознаются, горе тому, кто укрыл злоумышленника.

— Привези мне его голову, — сказал Джулат, — и, клянусь верховным богом алан Папаем, я дам тебе двух рабынь и две повозки! Но после отправляйся, куда хочешь!

Хай, чтобы простому воину заиметь двух рабынь и две повозки, надо сходить в десять походов. И то если повезет. Мертвому жены ни к чему. Да и калеке тоже. Значит, Юргут должен стать изгоем. Его это не страшило. Сначала он решил прибиться к какому–нибудь кочевому племени, чтобы то усыновило его вместе с женами, но после он вспомнил, что его мать — римлянка, В дни молодости матери на ее родине, в городе Маргусе [21], распространилось христианство. Юргут до сих пор хранит в потайном кармашке золотой крестик родительницы. Почему бы ему не отправиться жить в Маргус? Иметь бы только побольше золота.

Чегелай никогда не оставался один. У ночных костров всегда дежурят не меньше трех караульных. Воины в охране Чегелая отборные, у каждого чутье, как у дикого человека–алмасты. Никто вроде ни за кем не наблюдает, но попробуй только как бы случайно обнажить кинжал! Десятки глаз безотчетно следят за тобой.

В пути гуннов два раза заставал холодный весенний ливень. Воины накидывали на головы непромокаемые кожаные капюшоны, прикрывающие плечи и грудь. У тысячника на капюшоне изображен леопард, поднявшийся на задние лапы, — родовой знак тархана. У Дзивулла — желтый круг. У остальных капюшоны одинаковые, не сразу и отличишь, кто возле тебя. В первый раз у Безносого мелькнуло желание подъехать к Чегелаю, вонзить кинжал в его широкую сутулую спину, мгновенно исчезнуть за водяной завесой, в поднявшейся суматохе незаметно пристроиться к отряду, вместе со всеми кричать и суетиться. Дальше — проще. По обычаю тысячника должны похоронить в тот же день, предварительно принеся жертву Тэнгри и устроив бой на мечах. На чужой земле курган над могилой не насыпают, наоборот, могилу стараются скрыть от грабителей. Но от своего не скроешь — Безносый отстанет от отряда, вернется, разроет могилу, отрежет голову мертвецу. План вроде бы неплох. Но только на первый взгляд. Безносый недаром считался самым сообразительным в десятке Тюргеша. Вслед за Чегелаем едет Тюргеш. Иногда он уступает место Юргуту, но это все видят. Значит, придется обогнать Тюргеша, Кто обогнал — сразу узнают по лошади.

Воспользовавшись вторым дождем, Чегелай. распорядился провести встречный бой. Чтобы не угас боевой дух воины должны упражняться и состязаться в любое удобное время. Так заповедал великий Тэнгри.

Полсотни охраны разделились на два отряда. Один еще с ночи во главе с Тюргешем ушел вперед. Дождь смыл следы. Оставшиеся должны засаду обнаружить. Победителем считался тот, кто незамеченным зайдет в тыл противника. Чегелай за действиями отрядов наблюдал с холма. Юргут, замещая Тюргеша, находился подле тысячника. Местность вокруг изобиловала оврагами и рощами. Тогда у Юргута и созрел новый план: в следующий раз, когда Чегелай затеет встречный бой, отправиться в первый отряд и из засады сбить Чегелая стрелой. У телохранителей луки настоящие, гуннские — в полтора локтя высотой, с костяными накладками на концах и в середине для большей упругости, с двойной тетивой, сплетенной из воловьих жил. Стрела из такого лука при полном натяжении тетивы за пятьсот шагов пробивает насквозь молодой тополек в бедро человека толщиной. Правда, многие гунны в войске ныне предпочитают богатырскому луку готский, тот мельче, из него легче стрелять. Но слабых в телохранители не берут. Из своего лука Безносый однажды попал за тысячу шагов в мишень величиной в ладонь. Этот план был гораздо лучше первого. Но наконечники стрел у Безносого ромбовидные, а оперение не из пера дрофы, как у всех, а из пера орла стервятника, которого он сбил, когда тот насыщался пойманной змеей. Кто убил, сразу узнают по стреле. Хай, а у Тюргеша трехлопастные и оперение дрофиное. Вот хорошо получится!

На следующем вечернем привале Безносый расстелил свой войлок возле войлока пожилого десятника. Их колчаны, набитые стрелами, оказались рядышком. В глухую полночь, когда вокруг раздавался дружный храп спящих воинов и среди многоголосья выделялись тонкие заливистые звуки, издаваемые Тюргешем, Безносый осторожно стащил из колчана десятника две стрелы. В полном колчане полсотни стрел. А Тюргеш дальше десяти считать не умеет.

Но утром, как бы случайно оказавшись рядом с Юргутом, Тюргеш вкрадчиво спросил:

— Зачем мои стрелы взял?

Безносый даже плюнул с досады, но тут же, хорошо или плохо, он придумал оправдание:

— Хай, Уар так нагадал. Велел: возьми две стрелы незаметно у Тюргеша, будет тебе большое везение! Что делать, так сказал, я не виноват. Жаль, ты заметил!

Уара Чегелай с собой не взял. Берег прорицателя. Седой Тюргеш туповато поморгал, раздумывая, почесался, с недоверчивым выражением на морщинистом лице посочувствовал:

— Хай, действительно не повезло, как раз я проснулся. А Уар не сказал, зачем красть, а?

Ах, как плохо получилось! Этот старый мерин, когда вернутся, обязательно спросит у прорицателя, гадал ли он Юргуту и зачем так гадал. Безносый мысленно распростился с золотыми монетами, спрятанными в потайном кармашке сапога, злобно ответил:

— Как не сказал! В ночь полной луны, как прокричит перепел, надо взять лук, встать спиной к луне, закрыть глаза, произнести заклинание: шалтай, мултай, не болтай — и пустить стрелу наугад, трижды повернувшись через правое плечо. Утром найти. Где она упала, там клад закопан.

— Поделишься? — обрадовался Тюргеш. — Стрела–то моя!

— Поделюсь, — пообещал Безносый.

— Какое, говоришь, заклинание?

— Шалтай, мултай, не болтай! Понял? Никто не должен знать. Даже Уар! Иначе колдовство потеряет силу.

Десятник пошевелил губами, запоминая сказанное телохранителем, вдруг спросил:

— Так, значит, ты с Дзивулдом в полнолуние уходил клад искать? Когда мы стояли заставой в низовьях Гипаниса.

Сотня Дзивулла в низовьях Гипаниса стояла два года назад. В той местности встречались скифские могилы. Три из них Безносый с сотником разрыли. Нашли только пять золотых монет. Две из них — доля Безносого — хранятся в потайном мешочке.

— Хай, конечно, клад искали! — угрюмо подтвердил телохранитель. — Все сделали тогда как нужно: и через правое плечо трижды поворачивались, и глаза закрывали, и заклинание произнесли. Чэрнэ, да поразят их боги, стрелу нашу украли!

— Все три раза?

— Да, чтоб они ослепли!

— Ва, а если сейчас украдут?

— Что делать…

— Я против чэрнэ заклинание знаю, — подумав, сообщил Тюргеш, — Очень сильное заклинание! Я за него кинжал отдал. Дамасский. Слушай, а если дождь или туча?

— В следующий раз можно.

— В любом месте?

Безносый чихнул от злости, многозначительно ответил:

— В твоем возрасте, Тюргеш, многие умными становятся!

Десятник обиделся и отъехал. Нет, надо выждать более удобного случая. Так глупо попасться — совсем ума не иметь.


Глава 4 СМЕРТЬ КОРСАКА


1

Заставы ставки Огбая встретили отряд Чегелая далеко на равнине. Ставка темник–тархана размещалась возле степной речушки. Множество юрт, шорни, кузни, коновязи, походные алтари на повозках — привычная глазу картина. На лугу возле реки проходили конные состязания. Там было шумно и весело. То и дело проносились беспорядочной толпой всадники в кривых шапках, пригнувшись к гривам, нахлестывая своих скакунов. Зрители, а были среди них и женщины и дети, встречали победителей криками, шутками:

— Эй, Казанах, приделай своему жеребцу дрофиный хвост, тогда не будет шарахаться!

— Мой и без хвоста всех обогнал! — отшучивался усатый наездник, похлопывая широкой ладонью взмыленного скакуна.

Чегелая охватил привычный азарт. Как истый гунн, он был страстным любителем скачек. Но пришлось сдержаться. Недостойно тархану уподобляться простолюдину. Свернули к юрте Огбая, стоявшей в плотном окружении юрт обслуги и охраны. За рекой в обширной зеленой пойме паслись табуны резерва. Возле коновязи играли в кости, слышались выкрики:

— Хай, моя кость на кружок выпала! Я выиграл!

— Ты что, ослеп? Моя тоже! Мечем еще раз!

Игроков плотно обступила толпа. Телохранители Чегелая привставали на стременах, вытягивали шеи, стараясь увидеть, велик ли выигрыш. В тени ближней юрты молодые воины слушали пожилого сказителя. До тысячника донеслись слова, заставившие его приосаниться:

— Отправился однажды удалой Чегелай на охоту. Погнался за оленем. Отстала от него охрана. Проезжал он мимо двух гор. Вдруг смотрит: в том месте, где олень скрылся, дикий человек–алмасты стоит. Понял удалец, что олень был оборотнем…

Сказитель и увлеченные слушатели не заметили Чегелая, проезжающего мимо в окружении телохранителей.

Все было так, как рассказывал пожилой воин. Олень исчез. А вместо него на уступе горы вдруг возник алмасты, которого гунны считают демоном ночи. Огромный, заросший длинными рыжими волосами, он глухо зарычал на появившегося под горой Чегелая, ухватился неимоверно длинной мускулистой рукой за ветку дуба и бешено затряс дерево. С дуба посыпались листья и желуди. Глаза алмасты горели, в красной пасти сверкали белые клыки. В старинных сказаниях богатыри непременно сражаются с демонами ночи и побеждают. Чегелай тоже решил сразиться с оборотнем. Выхватил стрелу, наложил на тетиву, погнал жеребца вверх по пологому склону, заросшему мелким дубняком. Но вдруг алмасты исчез, как сквозь землю провалился. Поднявшись к выступу, на котором только что стояло странное существо, Чегелай обнаружил прикрытую скалой узкую расселину, ведущую в глубь хребта, въехал в нее. Вдруг из–за скалы на него кинулся пятнистый леопард. Тысячник выстрелил не целясь. Леопард с визгом отпрянул, скрылся в высоком кустарнике. И тотчас оттуда выскочил громадный черный вепрь, яростно хрюкнул, бросился на всадника. Чегелай убил вепря, вогнав ему в глотку копье почти по локоть.

Воины, охранявшие юрту Огбая, почтительно расступились перед знаменитым тысячником, склонились в приветствии. Чегелай раздул ноздри, свирепо покосился на раздобревших бездельников. Хай, хорошо живется Огбаю! Видно по его охране! Переложил заботу о коннице на тысячников, сам полеживает на теплой кошме, попивая кумыс, со старческим сладострастием оглаживая белотелых рабынь. От таких забот не почернеешь!

Похожий на жирную старуху, с волосами, распущенными по толстым плечам, как у керуленского гунна [22], темник–тархан лениво поднялся навстречу вошедшему Чегелаю. Каждый знал друг о друге столько, что впору стать врагами, но уважительно потерлись щеками в знак приязни, радостно всхлипнули, плюнули через правое плечо, отгоняя злых духов, могущих незаметно явиться вслед за гостем.

Чегелай опустился на предложенную подушку. Огбай, кряхтя, уселся рядом, простодушно поделился:

— Хай, в дороге сильно растрясло. Три дня скакал от Ругилы, да будет он вечно в добром здравии… — Он выжидательно и многозначительно умолк.

Но Чегелай не спросил, зачем Верховный правитель вызывал темник–тархана, лишь ухмыльнулся про себя. Огбай нахмурился, спросил по обычаю, какие новости.

— Что может случиться на Пруте? Вандалы ушли, аланы с ними. Заброшенный угол! Зачем звал?

Истинный гунн терпелив, как птица на перелете, уклончив, как старая гюрза перед линькой. Не отвечая на бесцеремонный вопрос, Огбай задумчиво почесал пухлую грудь в распахнувшемся засаленном халате, уставившись на свой грузно обвисший между колен живот, озабоченно сказал:

— По ночам мертвецы снятся. Каждый меня душит или режет. Едва живой просыпаюсь. Не знаешь, отчего так?

— Ц–ц–ц, — деланно посочувствовал тысячник, — те снятся, которых ты убил?

Любой знает: если привиделось много мертвецов, быть большой войне, а если те, которых ты убил, значит, тебе кто–то собирается мстить. Но Огбай только вздохнул.

— Пхе, разве помню, кого убивал! Ходил в двадцать походов! Погулял мой меч!

Огбай сильно прихвастнул. Один раз только Чегелай видел, как рубит Огбай. Это когда Баламбер приказал убить три тысячи пленных готов, захваченных на реке Эрак. До похода в Месопотамию Огбай был в резерве, где мог остаться до старости, если бы его родной дядя, постельничий, не упросил Баламбера назначить племянника войсковым тысячником. Это всем известно.

Толстая рабыня внесла в юрту поднос с мисками, наполненными горячим вареным мясом, чашки с соленой водой, кувшин с вином.

Огбай любовно пощелкал ногтем по горлышку серебряного кувшина, похвастался:

— Взял за Варухом. Когда с Багатуром, отцом Крума, гонялся за таврами [23]. Хорошо быть молодым! Как рубились! Хай, хай, как рубились!

Оба, «склонившись на коленях, подобно тяжелоношным верблюдам, хватали мясо, макая куски в чаши с соленой водой, хлебали роговыми сосудами взвар… наполняя свои ненасытные чрева сверх всякой меры цельным вином и молоком кобыл». Огбай сказал, блаженно жмурясь:

— Нет еды слаще еды предков! Сейчас многие тарханы заводят у себя римские порядки. Конюшенный Читтар ест только за столом. Хай, к чему придем? Мой предок Аусобай, конюший самого шаньюя [24] Далобяна… — Огбай многозначительно промолчал, дабы Чегелай, тархан неродовитый, проникся почтением. Но эта новость, старая, как борода Огбая, внушала чувство, обратное почтению. Темник важно повторил: — Да, конюший самого Далобяна, много лет жил при дворе синского императора, но так и не привык к их обычаям. Он говорил: гунн должен остаться гунном, а не походить на шакала, подбирающего остатки еды, оставленной тигром. Ты привез византийца Каматиру?

— Нет, — отозвался Чегелай, предвкушая, какую сокрушительную новость обрушит он сейчас на плешь старика.

— Как? — испугался темник, мигая подслеповатыми глазами. — Как не привез? Где он? Что такое? Вуй!

— Каматира построил королю Витириху крепость. Называется Белый замок. Я видел ее. Крепость неприступна. Витирих отказался выдать Каматиру. Чтобы взять Белый замок, надо не меньше тридцати тысяч воинов, — с наслаждением произнес Чегелай.

Толстое лицо Огбая мгновенно опало, он поднялся на четвереньки, став похожим на беременную волчицу. Не сносить теперь Огбаю головы. Просмотреть у себя под носом, что творит Витирих!

— Византиец построил крепость и алану Джулату, — присовокупил Чегелай, мысленно представляя, как на жирной шее Огбая затягивается аркан.

Темник–тархан уселся на корточки, почесал свою оплывшую шею, видимо тоже подумав об аркане, вдруг всхлипнул, раскачиваясь, как глиняная синская кукла, прикрыл толстыми ладонями глаза, горестно запричитал:

— Я очень–очень старый, очень–очень больной! Не могу за всем уследить. Кому я поручил присматривать за аланом Джулатом? Уж не тебе ли? — Из–за растопыренных пальцев на Чегелая вдруг зорко глянул глаз Огбая.

— Не за Джулатом, а за аланами и вандалами. Я вытеснил их за хребет. Ругила об этом знает, — равнодушно ответил Чегелай и беспощадно добавил: — Больные и старые уходят в обоз.

Будь Огбай при силе, тысячник так грубо с ним бы не разговаривал. Но темник уже обречен. Старых вожаков волчья стая убивает.

— Ты тоже будешь старым, Чегелай, — жалобно проныл Огбай.

Тысячник промолчал. Ему до старости далеко. Успеет еще насладиться властью.

Огбай внезапно успокоился, уселся поудобнее, принял величественную позу. Чегелай только крякнул. Старик сухо сказал:

— Я был у Ругилы. Он подарил мне золотой браслет и сказал: «Огбай, ты мой лучший темник!» — Огбай многозначительно поднял палец вверх, закричал: — Очень сильно ценит! Я знал, что Джулат построил себе крепость, и сообщил об этом Ругиле, да воссияет над вселенной его слава! Он очень обрадовался! Джулат его тесть! Хай, поэтому Ругила дал мне поручение, никому не дал, только мне! Надо взять Дакию! Пришло время завоевания вселенной! Так повелел мне великий вождь, да осенит его своим крылом священная птица Хурри!

— Да осенит его крылом священная птица Хурри! — озадаченно повторил Чегелай.

Ох, пройдоха этот Огбай, непременно выкрутится. Главное, неразберешь, где в его словах ложь, где правда. Вдруг и на самом деле Ругила ценит Огбая? Ха, надо первым сообщить вождю о Белом замке.

Темник принял еще более величественную позу, пронзительно завопил, так что у Чегелая зазвенело в ушах:

— Ха, что мне жалкая крепость Витириха! Я раздавлю ее, как медведь раздавливает лапой орех! Есть дела поважнее! Ругила сказал мне: прежде чем всем южным крылом идти в Дакию, вышли сильную разведку! Пусть она достигнет границ Паннонии, чтобы тамошние народы преисполнились ужасом. Так повелел великий вождь! Теперь слушай, что решил старый, мудрый Огбай: в глубокую разведку пойдешь ты со своей тысячей!

Огбай, кряхтя, начал подниматься, для чего ему вновь пришлось встать на четвереньки. Отдышавшись, он сказал поднявшемуся вслед за ним Чегелаю:

— Так уж устроен человек: пока молод, думаешь, что не постареешь, когда болен, не веришь, что выздоровеешь. Сам Ругила будет следить за твоим походом. Гонцов шли через каждые десять дней. Мы будем с нетерпением ждать новостей. Отправляйся немедленно! Хай, пусть будет твой путь счастливым!

Хитрец Огбай отсылал строптивого тысячника подальше. Видимо, только что принял решение, кого послать в разведку. Но приказ не оспоришь. Не надо было пугать его крепостями. Хай, разве знаешь, где найдешь, а где потеряешь?

Они потерлись щеками, всхлипнули на прощанье, изображая горесть предстоящей долгой разлуки, Чегелай еще раз мысленно затянул петлю аркана на шее Огбая и вышел вон.


2

Возле Белого замка Чегелай оказался утром, когда по времени можно было уже вернуться и от антов.

Выздоровевший, хорошо отдохнувший Корсак спустился к отряду. Отъехав от крепости, Чегелай остановил своего жеребца, велел Корсаку:

— Говори!

— Лечили хорошо. В замке три лекаря. Один из них византиец. Расспрашивал о наших обычаях. Каматира третьего дня уехал из крепости вместе с Витирихом. Куда — не знаю. В крепости есть христианский священник. Никто из готов не согласился быть осведомителем.

— Ты предлагал плату?

— Конечно! Они преданы Витириху.

— Тебя крестили? — неожиданно спросил Чегелай.

Корсак замялся, перевел разговор на другое:

— Все, что можно, я осмотрел. Стены двадцать пять локтей высотой. Построены вдоль обрыва. Лестницу не поставишь, аркан не добросишь. Воинов в крепости много. Есть сад. Растет ячмень и репа. Разводят свиней.

— Откуда на скале земля? — мрачнея, спросил Чегелай.

— Подняли снизу. Говорят, таскали больше года. Воды в крепости достаточно. Берут из колодца.

Послышались возгласы изумления. Лицо Чегелая становилось все более угрюмым. Корсак продолжил:

— Запасы в крепости очень большие. И еды и оружия. Готы могут защищаться много лет.

— Ты сам видел колодец? — спросил Чегелай.

— Нет. Воду носят из подземелья. Сейчас они строят приспособление для подъема воды лошадью.

— Разве под крепостью есть пещера?

— Да, джавшингир, очень глубокая. В ней готы хранят запасы.

— Ты видел Витириха?

— Перед отъездом. Он сказал, чтобы я передал тебе, джавшингир, что готы уважают договоры и ценят дружбу.

— Больше ничего не говорил?

— Сказал, что у него с Ругилой, пусть будут благосклонны к нему боги, вечный мир, что Белый замок он построил для защиты от славян–антов.

— Скажи, Корсак, почему они тебя оставили в живых?

— Поступили как договаривались, — буркнул тот, опуская глаза.

Внимательно вслушивавшийся в разговор Безносый вдруг протиснулся к тысячнику, обратился к нему:

— Позволь, джавшингир, я сниму с него сапог!

— Сними! — разрешил Чегелай.

Выздоровевший воин мгновенно преобразился, встрепенулся, рванул из ножен клинок, одновременно поднимая лошадь на дыбы, намереваясь прорваться из окружения в степь. Но на его плечах повисли дюжие телохранители, вырвали меч, удержали лошадь. Спешившийся Безносый, ухмыляясь, подошел к обезоруженному Корсаку, снял с его правой ноги сапог, запустил в него руку, пошарил и вынул свернутый трубочкой клочок пергамента и вытряхнул на траву золотые монеты. Вокруг удивленно зацокали, в глазах некоторых вспыхнула алчность. Монет было восемь. Целое богатство! Юргут протянул монеты Чегелаю.

— Византийские, джавшингир!

— Я добыл их у сарматов! — выкрикнул багровый Корсак, яростно вырываясь из сильных рук телохранителей. — Когда ходили во Фракию! Это добыча!

— Пергамент тоже добыча? — насмешливо спросил Чегелай.

— Я нашел его!

Безносый тем временем развернул пергамент, вскричал:

— Джавшингир, это письмо! Написано по–латински!

— Читай!

— «Магистру Руфину много счастья! На землю готов можно проникнуть пятью дорогами. Каждую следует защитить крепостью. Для этого у короля готов достаточно средств и людей. На днях здесь побывал гунн Чегелай. Это один из выдающихся военачальников Ругилы. Он требовал моей выдачи. Пока не построены крепости, Витирих не хочет ссоры с гуннами. Поэтому я уезжаю. Целую полу мантии Благосклонного, Любимого Всевышним, бессчетно припадаю к его стопам».

Чегелай протянул монеты Корсака Безносому.

— Бери. Тебе награда.

— Ты думаешь, джавшингир, если они меня не убили, значит, подкупили? Ошибаешься! — хрипел Корсак. — Они боятся нарушить клятву! Ты же сам сказал Валарису, что заберешь меня на обратном пути! Разве не так?

— У тебя на груди христианский крестик! — Чегелай показал на распахнувшийся ворот кафтана воина. — Они тебя крестили, чтобы подкупить?

— Я крестился во Фракии! У меня давно этот крестик!

— Он лжет, джавшингир, в том походе и я был, — сказал Безносый.

— Ва, конечно, лжет! — вскричал Тюргеш, — С того похода сколько лет прошло, а крестик новенький!

— Кто дал тебе письмо? Витирих? Каматира? — спросил Чегелай.

— Никто не дал, сам нашел! Так старался!

— Кому ты должен был его передать?

Корсак молчал, по–волчьи оскалясь. Последний вопрос был явно лишним. Письмо мог взять любой византийский купец. Их часто можно встретить на караванных дорогах.

— Возьми его на аркан! — велел Чегелай Безносому, поворачивая жеребца.

Корсак прорычал:

— Род Сайгаков отомстит вам за мою смерть! Помните!

Но его никто уже не слушал. Скоро отряд мчался по равнине. На аркане, привязанном к луке седла Безносого, бежал изменник, задыхаясь, с вылезшими из орбит от натуги глазами, делая огромные прыжки. Скоро он упал. Его потащили волоком по каменистой дороге.

Спустя некоторое время Юргут остановил жеребца, слез с него, подошел к лежащему вниз лицом Корсаку. Тот был еще жив. С трудом поднял чудовищно обезображенную голову, со лба, щек лохмотьями свисали кровавые, черные от грязи клочья кожи, один глаз вытек. Налитый предсмертной мукой и ненавистью уцелевший глаз глянул на Юргута, Корсак с трудом прошептал разорванными губами:

— Мы встретимся о тобой… на Небесной равнине… Я с Неба… буду желать тебе зла…

— Помнишь, Корсак, я просил у тебя золотую монету, хотел купить на ночь рабыню у купца? Ты отказал мне, хотя у тебя было три монеты. Я не забыл обиды! — С этими словами Безносый, держа меч обеими руками, с силой погрузил его в спину лежащего. Корсак вздрогнул, по–рыбьи дернулся и замер. Очистив меч о траву, Безносый снял свой сапог, уложил золото Корсака в мешочек с внутренней стороны голенища, любовно погладил шершавую кожу. Хорошо! За восемь монет можно купить жену и повозку. Купцы охотно меняют на золото любой товар. Подобный обмен распространился и среди гуннов. Кто знает, представится ли случай убить Чегелая, а монеты — вот уже, есть! И вчера Дзивулл в большой тайне шепнул ему, что тысяча скоро пойдет в Дакию, а там дворцы с крышами из чистого золота.


Глава 5 НАПАДЕНИЕ НА ПОТАИСС


1

Едва успел Чегелай вернуться на свое стойбище, как примчался скорый гонец от Огбая. Темник–тархан приказывал: «Торопись! Ругила ждет донесений». Чегелай лишь усмехнулся. Гонец от Огбая разминулся с его гонцом к Ругиле. Чегелай доносил вождю о Белом замке Витириха и заодно передал гостинец юному Аттиле — золотого сарматского божка.

Переправа через Прут оказалась неожиданно трудной. Вдруг задул северный ветер, быстро нагнал брюхатых туч, хлынул ливень, да такой, как если бы над землей опрокинули бурдюк с водой. Дождь не прекращался несколько дней. И все время ужасающе гремел гром, а молнии непрерывно прожигали черное небо.

Река вздулась, превратившись в бушующий поток, несла в мутных волнах подмытые в верховьях деревья, трупы животных. Совершили жертвоприношение повелительнице водных стихий богине Земире — зарезали крупного быка, кровь спустили в реку. Дождь только усилился. Зарезали двух коров. Не помогло. Шаман объявил, что кто–то очень могущественный противодействует Чегелаю. Тот вызвал Уара. Прорицатель явился. Уставился в угол оцепенелым взглядом. Опять вокруг него пришел в движение воздух, и возник шелестящий завывающий голос:

— Вижу-у… громадный сердитый громовержец Куар льет из небесного бурдюка воду… Мечет вниз молнии… очень сердит.

— Чего он хочет?

— Человеческих жертвоприношений, — ответил за Уара шаман. — Гунны давно не воевали!

Чегелай с облегчением сказал:

— Если дело только за этим, дай знать громовержцу: Чегелай поклялся разрушить в Дакии первый попавшийся город и принести ему в жертву столько людей, что его бурдюки вместо воды наполнятся свежей кровью.

Ночью дождь прекратился. Но разлившаяся река продолжала бушевать с прежней силой. Видно, боги испытывали воинов Чегелая. Не стали ждать спада воды. Решили переправляться. Раньше гунны это делали на больших кожаных мешках, связанных попарно и наполненных воздухом. Позже переняли у римлян наплавные мосты. Обоза Чегелай с собой брать не стал, чтобы тот не обременял в пути. Обоз пойдет следом. Утром тысячник объявил, что сам великий Тэнгри будет с Неба наблюдать за переправой воинов и в должной мере оценит смелость и находчивость каждого. И как бы подтверждая его слова, из–за туч проглянул огненный зрак солнца.

Стремительность — решающее условие победы. Под рукой у воина всегда есть лошадь, а у нее — грива и хвост, которые предназначены для того, чтобы за них держаться. Подскакал к реке — и кидайся в воду. Богиня Земире благосклонна к смельчакам, она топит лишь трусливых.

Чегелай первым показал пример. Плыл, держась за гриву своего жеребца, сложив оружие и одежду в тючок, закрепленный на седле. За ним кинулись воины. Пространство реки на сотни шагов по течению зачернело лошадьми и людьми.

Безносый плыл следом за Чегелаем. Вот хороший случай. Седеющий затылок тысячника был в десятке шагов. Поднырнуть, дернуть прославленного удальца за ноги, под водой отрезать ему голову. Безносый оглядел реку. Телохранители боролись с потоком, то появляясь, то исчезая в волнах. Каждый был занят собой. Вон мелькает голова Тюргеша с вытаращенными глазами. Наверное, Безносый решился бы на отчаянное дело, если бы простая мысль не остановила его: кто тогда поведет их в Дакию? А там дворцы с золотыми крышами и можно раздобыть себе парочку белотелых рабынь. Зачем рисковать?

Чегелай первым выбрался на берег. За ним лезли на спасительную кручу намокшие телохранители. Семь человек утонуло вместе с лошадьми. Шаман объявил, что Земире взяла этих воинов в подземное царство, на подводных пастбищах они будут пасти ее рыбьи табуны.

За рекой простиралась размокшая зеленая равнина с бесчисленным количеством озер, с низинами, заросшими высоким камышом, лесистыми возвышенностями. Травы здесь были сочны и густы.

До реки Серет шли без остановок, окружив себя дозорами. Гунн всегда должен ждать нападения. Первая сотня, которой командовал племянник Чегелая Карабур, человек безумно смелый, но недалекий, ехала впереди, готовая при появлении противника применить «загон», то есть обратиться в ложное бегство, чтобы увлекшийся погоней противник неожиданно натолкнулся на главные силы. Но равнина между Прутом и Серетом была безлюдна. Встречались по пути брошенные становища. Чернели пустыми проемами окон полуразрушенные хижины в зарослях высокой крапивы и кустарников. Лишь одичалые кошки пронзительно мяукали вслед отряду. Возле озер паслись стада сайгаков. В камышах бродили злобные вепри, высовывая из чащи клыкастые удлиненные морды. Люди ушли из этих мест. Появление гуннов предвещает смерть и разрушение. Гунны всегда побеждают. Неукротимые, они своей безумной отвагой внушили ужас народам на всем пространстве от Понтийского моря до последнего предела земли на западе, где вечный мрак. А живет на этом пространстве народов великое множество — готы, аланы, сарматы, римляне, гепиды, вандалы, герулы, квады, галлы, бриты, саксы, франки — всех не перечислить. И все бегут перед гуннским мечом.

Лишь на берегу Серета, в глубине дикого сумрачного леса, дозоры Карабура обнаружили небольшое селение даков. И как хорошо спрятались! Проезжая вдоль глубокого, заросшего молодым лесом оврага, воины не обратили бы внимания на земляные травянистые холмики в зарослях ивняка, если бы Карабур случайно не наткнулся на малозаметную узкую тропинку, похожую на звериную. Холмики оказались крышами землянок. Памятуя о клятве Чегелая принести жертву Куару, Карабур разметал селение, убил всех жителей, числом около трех десятков. Когда к становищу даков примчался тысячник, там уже догорали землянки и валялись трупы. Карабур встретил его, ожидая похвалы. А тысяче нужен был проводник для перехода через Карпаты. В ярости Чегелай едва не избил плеткой глуповатого племянника и приказал отыскать проводника, иначе он возьмет Карабура на аркан.

Дозоры кинулись обшаривать оба берега реки, заглядывая в каждый овраг. И нашли–таки на отдаленном озере трех рыбаков. Те ничего не знали о печальной судьбе своего селения. Чегелай пообещал рыбакам по десять золотых монет каждому, если они проведут гуннов через горы. Даки охотно согласились, но попросили дать им еще и лошадей, чтобы они смогли быстро вернуться к родным пепелищам.

Несколько дней шли через высокие лесистые Карпаты. Проводники вели гуннов по давно заброшенной римской дороге, мощенной каменными плитами. Уцелели даже столбы — указатели расстояния от Рима, которые ставились через каждую милю [25]. Несколько обветшавших каменных мостов было переброшено через ущелья. Дико и неуютно степняку в горах. Над снежными вершинами клубились тучи. В бездонных пропастях белели туманы. Лошади пугливо пятились от обрывов. Душа гунна жаждет простора. Вскоре спустились с перевала на плоскогорье.

Гунны не лживый народ, и обещания всегда выполняют. Проводники были щедро вознаграждены и отпущены с миром. Обрадованные даки на прощанье сказали, что в нескольких днях пути на запад находится город Потаисс. Там живут потомки римских легионеров–ветеранов [26].


2

Когда до Потаисса оставалось два дня пути, отряд Чегелая встретил большой торговый караван, направлявшийся из Галлии к готам Витириха. Купеческие караваны вольны ходить, куда им заблагорассудится. И в этом им нет никаких препятствий. Польза от купцов настолько велика, что народ, на землях которого караван оказался ограблен, предается величайшему презрению соседей. Вожди племен, боясь позора, оказывают всяческое содействие торговцам, выделяя им охрану.

Хозяином каравана оказался пожилой галл, везший товары из города Труа [27].

Пока его слуги занимались мелкой торговлей с воинами тысячи, предлагая украшения, сласти, а также девушек на ночь, купец беседовал с Чегелаем, угощая его отменным вином. Он с гордостью сообщил, что развел виноградники на Каталаунских полях, много севернее мест исконного выращивания теплолюбивой ягоды. Толмачом был бойкий слуга–алан. По привычке истинного полководца Чегелай полюбопытствовал, обширны ли Каталаунские поля, удобны ли для действий конницы. Купец ответил, что полями их и назвать нельзя из–за оврагов и топей, и, чтобы отвлечь внимание грозного гунна, предложил ему на ночь девушку на выбор. Чегелай охотно согласился, спросил, много ли девушек в караване и кто ими пользуется.

— А кто пожелает, — добродушно отозвался купец. — Они товар. На ночь по одной серебряной монете, молоденькие — по две. Их у меня в караване с полсотни. Некоторые сами просились взять их, чтобы подработать и замуж выйти.

Привели пятерых девушек. Чегелай выбрал двух голубоглазых, полногрудых, велел отвести к себе в шатер, вручил галлу четыре серебряные монеты. Разговор продолжался.

Купцы любопытны и многознающи. Тем и полезны, ибо свои знания в секрете не держат.

— Плохо стало в Дакии! Племена враждуют. Города живут в страхе перед беззаконием. Слух о вашем появлении далеко распространился. В Потаиссе, когда я проезжал, горожане обсуждали на площади, что им следует предпринять. Хорошо, что вы появились в Дакии, — сказал галл, — теперь, надеюсь, здесь будет порядок! Вы сюда надолго?

— Навсегда. В Потаиссе есть гарнизон?

— Откуда ему быть! Царя у даков ведь нет. Каждый город сам по себе. Жители по ночам охраняют. Там уже знают, что вы появились в Дакии. — Купец льстиво хихикнул.

— И что же?

— Горожане собрались на площади, долго обсуждали, что им следует предпринять. Решили выслать навстречу вам делегацию декурионов [28] с подарками. А сначала хотели биться.

Последнее известие оставило Чегелая равнодушным. Если появятся декурионы, подарки он возьмет. Но город уже обречен. Лучше бы защищались, как подобает настоящим мужчинам. Чегелай или погиб бы, или победил, третьего ему не дано. Для Тэнгри нет большего наслаждения, чем наблюдать за битвой отважных. Он спросил, окружен ли Потаисс стеной.

— Только ров и вал, — не обманул галл. — Город заключил с окрестными племенами договор о вольной торговле. Живут мирно, зачем им стена?..

С тем и легли спать. Безносый в эту ночь был в головном дозоре, так что его золотые остались целы. Утром купец пожаловался Чегелаю, что некоторые воины обманули его девушек: брал на ночь один, а пользовались вдесятером. Ему как хозяину нанесен убыток.

— Да и многие девушки теперь себя плохо чувствуют. Договор/нарушать нельзя. Боги наказывают отступников, — добавил он.

Чегелай вызвал сотников и велел им расплатиться с девушками честно. Если у воинов не хватит монет, пусть им даст сотник в счет будущей добычи.

На следующий день заставы гуннов перекрыли все дороги, ведущие в Потаисс. К Чегелаю привели нескольких жителей ближнего селения, и он тщательно расспросил их о расположении улиц в городе и где находятся дома богатых горожан.

Ближе к вечеру в стойбище тысячи прибыл предводитель сарматского племени фарнаков Абе—Ак. Племя фарнаков, как известно, не ушло с вандалами в Паннонию. Молодой, богатырски сложенный предводитель смело подошел к костру, возле которого Чегелай и Карабур, сидя на корточках, наблюдали, как Безносый поджаривает на огне мясо вепря.

Гунну нет нужды знать чужие языки, но в языке гуннов нуждаются все. Абе—Ака сопровождали два рослых воина. Один нес панцирь искусной работы, другой — бобровую шапку. Вождь сарматов вручил подарки тысячнику.

— Говори! — велел Чегелай, словно перед ним стоял простой воин.

Могучий Абе—Ак переломил свою гордость. Он напомнил пришлому предводителю, что сарматы не причинили зла гуннам и всегда соблюдали договор о мире.

— Мы готовы по первому требованию Ругилы выставить в помощь вам нашу конницу, — сказал сармат. — А если вашим стадам тесно в степях между Борисфеном и Гипанисом, мы уступим и эти земли. Сами же уйдем в Паннонию.

— Паннония скоро тоже будет наша, — равнодушно заметил Чегелай, беря дымящееся мясо и на кинжале протягивая его Абе—Аку, приглашая отведать.

Абе—Ак без колебаний взял предложенное угощение. Совместная трапеза укрепляет доверие. Обычай был соблюден. Чегелай заметно смягчился. Спросил, много ли у сарматов конницы.

— Пять тысяч, — решительно ответил Абе—Ак и добавил: — Клянусь богиней Табити, я не привык скрывать что–либо!

— Ха! — оторвавшись от еды, воскликнул безбородый Карабур. — Когда мы сразили вождя германцев Германариха, от нас бежало двадцать туменов готов!

Глупость возраста не знает. Чегелай велел неумному родичу помолчать и обратился к побледневшему сармату:

— Не сочти его слова за оскорбление. Он еще молод, чтобы работать языком столь же искусно, как мечом. Я передам твое предложение Ругиле, да благословят его боги. Как он решит, так и будет. Надеюсь, мы станем союзниками. Есть ли твои соплеменники в Потаиссе?

— Нет. Там живут даки и римляне. Мы кочевники, как и вы, и не привыкли жить в вонючих домах.

— Это хорошо, — благосклонно решил Чегелай. — Отправляйся же с миром к себе. Мы вас не тронем. Нужны ли вам рабы?

— Рабы всегда нужны.

Карабур опять встрял в разговор, хвастливо крикнул, что завтра они продадут сарматам много рабов — римлян и даков. Гунны недаром говорят: самая шумная река — мелкая. Взбешенный Чегелай велел неумному родичу немедленно отправляться в сотню и до самого вечера не открывать рта. А чтобы проверить, как тот выполнит его повеление, послал с ним Безносого. Когда обиженный сотник удалился, Чегелай сказал Абе—Аку:

— Завтра отправлюсь на охоту. Мои дозоры видели в здешних лесах много оленей. Не желаешь ли присоединиться?

Абе—Ак пожелал, ибо отказаться означало обидеть. Чегелай спросил, уцелела ли бывшая столица даков и далеко ли до нее?

— Три дня пути от Потаисса. Сармизегутта сейчас в развалинах. Разрушили вандалы.

— Хай! — не скрыл своей досады Чегелай. — И дворец царя разрушен?

— Да. Вандалы искали сокровища. Я слыхал, что у царя даков их было несметное количество.

При последних словах сармата Чегелай едва не подавился куском сочного мяса, спросил, нашли ли вандалы то, что искали.

— Скорей всего нет. Люди бы знали. Вождь вандалов Гейзерих, говорят, хотел завладеть золотым троном дакийских царей. А когда это ему не удалось, он в ярости разметал и сжег Сармизегутту.

Чегелай чуть не подавился вторично. Глаза его налились кровью. О благословенный Тэнгри, указавший путь, ослепительны твои деяния!

К костру подошел Дзивулл, доложил, что прибыли декурионы Потаисса. Неподалеку лежали два плоских камня. Телохранители подтащили их поближе, накрыли кошмой. Чегелай и Абе—Ак уселись. Явились важные декурионы, десять человек, в белых плащах, отороченных понизу алой каймой. Вперед выступил седой грузный римлянин всаднического сословия [29], на что указывала серебряная пластинка с изображением всадника, висевшая у него на груди. Он назвался Альбием Максимом. К ногам Чегелая сложили подарки: амфору с вином, шелковые рубашки, серебряную чашу, наполненную монетами. Альбий Максим напомнил, что между римлянами и гуннами заключен вечный мир и что в Потаиссе много римлян. В словах декуриона была лишь доля правды. Рим давно не владеет Дакией, он ослабел и ему ли помнить о потомках бывших его граждан, живущих вне отечества и даже не занесенных в императорские списки. Чегелай ответил, что знает о мире и не причинит римским гражданам ни малейшего зла. Он тоже не кривил душой.

— Судьбу Потаисса отныне будет решать бог гуннов Тэнгри! — В знак клятвы тысячник поднял правую раскрытую ладонь и покачал ею.


3

Во исполнение клятвы, данной Чегелаем, десять его сотен, как десять остервенелых от зимней бескормицы волчьих стай, окружили мирно спящий городок, утопающий в садах. У каждого воина за спиной был закреплен тюк хвороста. Кроме того, были приготовлены пять перекидных мостков из плотно сбитых жердей.

На северо–востоке взошла яркая зеленоватая звезда — предвестница утра. Потянул по равнине свежий ветерок, и на травы начала обильно ложиться роса. По знаку Чегелая Тюргеш трижды ударил тупым концом дротика в бронзовый щит. Сигнал подхватили в сотнях. Разом вспыхнуло множество факелов. Тысяча здоровенных глоток одновременно издала воинственный клич: «Хар–ра!» И черный поток всадников хлынул ко рву.

Гунны привычны брать города. Вот сброшены в ров тюки хвороста. На них упали жердевые мостки. Дробно простучали копыта по плитам старой Римской дороги. Гуннам не было нужды выламывать ворота. Всадники, подобно крылатым демонам, взлетели на вал. Ночная городская стража была изрублена в одно мгновение.

Сотня Дзивулла, не замедляя скорости, пронеслась к площади в центре Потаисса. Возле нее в роскошной вилле жил декурион Альбий Максим, самый богатый человек в городе. Вел сотню раб декуриона, согласившийся показать дом богача.

Мелькали черные переулки. Возбужденно лаяли за заборами сторожевые псы. На соседних улицах призывно перекликались гунны. На окраинах уже горели дома, там слышались лязг мечей и предсмертные вопли горожан. Огненные отблески пожаров смешивались с пламенем горящих факелов. Гунны врывались в дома, рубили женщин, стариков. Грудных младенцев резали в колыбелях. По улицам метались полуодетые горожане. Их настигали стрелы и клинки. Где–то пронзительно кричала женщина. Сильный голос Чегелая прогремел:

— Во славу Тэнгри!

Множество свирепых голосов радостно откликнулось:

— Во славу! Во славу!

Перед мордой жеребца Безносого неожиданно возник длинноволосый человек в распахнутом плаще. Держа перед собой большой крест, он что–то молитвенно выкрикивал, ослепленный блеском факела. Жеребец, взвизгнув, налетел на него грудью, сбил с ног. Безносый выхватил из рук падающего Христианина крест, жадно вгляделся: крест был тяжел и желт, с фигуркой голого распятого человека. Юргут сунул его в походную сумку — не помещается, заметил цепочку, свисающую с основания креста, протиснул в нее голову и с золотым распятием, болтающимся на груди, поскакал дальше, держа в поле зрения Чегелая. Но возле того бдительно озирались телохранители.

Подскакали к дому Максима. Бревном выбили ворота. Во дворе навстречу гуннам метнулись вооруженные мечами люди. Их смели. В дверном проеме появился сам дородный Альбий Максим в белой тоге, поднял над головой руки, выкрикивая проклятия гнусным обманщикам–гуннам. Меч Безносого вошел в толстый живот римлянина, как нож в масло. Владелец виллы упал. Безносый ворвался в дом первым. Скорей! Внутри богатейшая утварь, серебряные кубки, сундуки и лари, набитые всяческим добром! Жаль, раб сказал, что крыша дома не золотая, а свинцовая. Безносый ворвался в атрий [30] и сразу уловил запах разгоряченного женского тела. Впереди мелькнуло длинное белое платье. Безносый бросился за убегавшей женщиной. Оказались в небольшом помещении, кажется спальне. Слабо горел светильник, виднелась смятая постель. Молодая женщина притаилась в углу. В атрии слышался топот ног, крики Тюргеша:

— Обыскать помещения! Никого не оставлять в живых! Во славу Тэнгри!

На глаза Безносого попался тяжелый мраморный столик с флаконами, баночками, бронзовым зеркальцем, наспех брошенными украшениями. Юргут подтащил столик к двери, припер. В дверь снаружи ударили сапогом, налегли плечом. Юргут проревел:

— Хай, все, что здесь, — моя добыча!

Но в дверь продолжали колотить, она подалась. Безносый встал на пороге, глаза его были безумны, обрубки ноздрей зловеще шевелились. От него отступились.

Всю ночь Юргут провел в спальне, то яростно вминая молодую податливую женщину в постель, то исступленно лаская. Так ведут себя сильные самцы–верблюды во время гона. Женщина, вначале обомлевшая от испуга, скоро пришла в себя и, видя, что ее жизни ничто не угрожает, перестала дичиться, уступила гунну и даже робко отзывалась на его ласки. Безносый почувствовал к ней нежность. Она оказалась дочерью антского князя Божа, убитого готами Винитария, была захвачена ими в плен. Готы продали ее купцам, а у купцов ее купил Альбий Максим. Славянку звали Ладой, она знала немного гуннских слов, а Юргут, будучи гонцом, бывал у антов. Знала Лада и латинский язык, так что она и Безносый понимали друг друга.

Утром голос Тюргеша сообщил из–за двери, что тысяча уходит из Потаисса. Юргут вышел из спальни. Тюргеш встретил его завистливой ухмылкой:

— Ха, сам был молодым! Помню, с одной фракийки два дня и две ночи не слазил! Ты ее убил?

Безносый не успел ответить. Тюргеш заметил на его груди крест, жадно потянулся к нему, спрашивая:

— Крест золотой? У кого взял? Хай, тяжелый! Значит, золотой! Ты должен отдать его на, дележ!

— Это моя добыча!

— Твоя третья часть, забыл? Так ты убил женщину?

— Нет.

— Как «нет»? Это же приказ Чегелая!

Тюргеш живо пробежал к двери в спальню, просунул в нее голову, увидел Ладу. Еще больше испугался.

— Ты что? Чегелай узнает, тебя на аркан возьмет! Ты нарушил клятву, данную Тэнгри!

В другое время Безносый догадался бы распилить золотое распятие и спрятать в укромное место, но сейчас он не раздумывая вручил крест Тюргешу. Десятник сорвал с постели кусок ткани, завернул в него подарок, воровато озираясь, спрятал в походную сумку, прошептал:

— Ладно, никому не скажу. Тысяча строится на площади. Запри ее здесь, скажи, чтобы не выходила. Сам был молодым, помню…

С площади раздался требовательно–призывный звук трубы. Сигнал к отправлению. Тюргеш на кривых ногах неуклюже заторопился из атрия. Безносый крикнул Ладе:

— Скажи всем: ты жена гунна Юргута! Скажи: Юргут убьет каждого, кто прикоснется к тебе! Оставайся здесь, скоро я заберу тебя!

Безносый кинулся вслед за десятником. Опоздание в строй расценивалось как измена.


Глава 6 ПРИКЛЮЧЕНИЯ В ПОМИНАЛЬНОМ ХРАМЕ


1

На длительную стоянку тысяча Чегелая встала севернее бывшей столицы Дакии, на развилке трех дорог. Одна из дорог вела на тот самый Карпатский перевал, с которого десять дней назад спустились гунны, вторая — в обход города, третья была непроезжая, заросла молодым густым лесом. На окрестных лугах был хороший травостой. Корма табунам Чегелая хватит. Теперь все племена убедятся: гунны пришли сюда навсегда.

На стоянке устроили коновязи, шалаши тысячнику и сотникам. Чегелай распорядился вкопать столбы с перекладинами, подвесить к перекладинам штурмовые лестницы, укрепить щиты для стрельбы в цель и метания копья, а также все остальное для воинских упражнений. Славу военачальнику приносит войско. Чегелай готовил тысячу к будущим походам.

Дозоры, посланные Чегелаем, подтвердили: Сармизегутта полностью разрушена. Улицы загромождены обломками зданий. Уцелевшие дома обуглены чудовищным пожаром. Среди руин во множестве валяются скелеты людей и животных. Сквозь толстый слой пепла пробивается трава странного красного цвета. Встреченные пастухи–даки рассказывают, что местные жители навсегда покинули этот край, и люди уже много лет боятся даже приближаться к лесу, скрывшему город мертвых. Потому и появилась дорога в обход.

Когда обустроились, Чегелай вызвал к себе Дзивулла. За несколько дней до этого он поручил ему осмотреть окрестности.

— Что видел, говори!

— Дворец на полдень отсюда, возле горы. Вокруг сплошной лес.

— Что нашли?

— Осмотрели наспех.

— Во дворце должен быть тайник. Абе—Ак говорил: вандалы искали золотое кресло дакийских царей.

Сотник неопределенно покачал головой, явно равнодушный к тому, что интересовало тысячника. Чегелай нахмурился, сказал:

— Абе—Ак слышал от пастухов: когда хоронили последнего царя даков, к усыпальнице увезли две повозки, полные золота и серебра. Ищи усыпальницу!

— Кого взять с собой?

— Возьми Безносого. Других не надо. Ищите в ущельях, скрытых в лесу. Остальным скажешь, мол, едешь выбирать место для секретных застав.

— Джавшингир, может, пошлешь Карабура?

Чегелай гневно засопел, буркнул:

— Если пошлю Карабура, завтра ему придется отрезать язык. Отправляйся прямо сейчас!

Выйдя из шалаша тысячника, Дзивулл велел Тюргешу передать Безносому явиться к сотнику с лошадьми.

Тюргеш передал и как бы между прочим сказал Юргуту:

— Не забыл. Завтра полнолуние!

Безносый поглядел на небо, затянутое тучами, решил:

— Завтра ничего не получится. Луна не покажется.

— Хай, я вижу, ты стрелы не для этого стащил! Знай, золотой крест я подарил Чегелаю!

Так и было. Тюргеша ослом не назовешь, понял, что хранить золотую вещь долго не сможет. А теперь Тюргеш чист и в любое время может обвинить Юргута в том, что тот оставил в живых девушку в Потаиссе. Безносый, не отвечая, прыгнул в седло, тронул жеребца, держа лошадь Дзивулла на поводу. Тюргеш обиженно крикнул вслед:

— Я спрошу у Уара, зачем тебе мои стрелы понадобились!

Тьфу, ведь и на самом деле спросит. Убить Тюргеша? По обычаю, если убийство произошло в ссоре и противники одновременно обнажили клинки, убийце отрубают правую руку. Ха, наказание не из легких. В обозе таких калек много, они пасут стада тарханам и помогают женщинам. Жалкая участь! А что, если умчаться в Потаисс, взять Ладу и отправиться с ней в Маргус или к антам, родичам Лады? Куда лучше? Маргус на юге. Придется ехать через земли сарматов. А Абе—Ак стал союзником гуннов. Поймает, выдаст. Значит, к антам? Но туда путь втрое дольше и опаснее. Раздумывая, Юргут подъехал к шатру сотника.

Вскоре он и Дзивулл выехали из лагеря. Когда стоянка скрылась из виду, Дзивулл повернул жеребца с объездной дороги к скалам, видневшимся над вершинами деревьев. В лесу остановились. Накинули поверх войлочных шапок капюшоны из втрое сложенной кожи, предохраняющие голову от стрел, закрепили пряжки под подбородками. Только здесь Дзивулл излил свою досаду:

— Клянусь Тэнгри, этому Чегелаю все мало! Из добычи в Потаиссе половину себе взял! Нарушить обычай не побоялся, ха! И опять ищи ему золото! Тьфу, натянуть бы его шкуру на барабан!

Безносый хохотнул, представив себе кожу темнолицего жилистого тысячника, распяленную на барабане, хотел было рассказать, что произошло с ним в доме Альбия Максима, но вовремя, как говорят гунны, «ухватил себя за язык». Сегодня Дзивулл друг, а завтра? Сотник спросил, взял ли Юргут потайную плошку. Тот вместо ответа похлопал по своей походной сумке.

Лес был дремучий, заросший колючим непролазным кустарником. Лучи вечереющего солнца едва пробивались сквозь плотную завесу листвы. В кустарнике журчали ручьи, заглушая стук копыт. Вдруг яростно прострекотала сорока, метнулась белой тенью вдоль прогалины. Дзивулл и Безносый привстали на стременах. В той стороне, куда улетела сорока, грозно хрюкнул вепрь. Взвизгнула свинья. Послышался шум убегающего встревоженного стада. От кого убегают? Вепрь не из тех зверей, что отступают, он не побоится схватиться даже с громадным бурым медведем. Стало тихо. Подождали, опять поехали. Тропинка была звериная, едва заметная в чаще. На черной влажной земле виднелись следы копытцев, круглых лап. Вдруг жеребец Безносого остановился, прижал уши, фыркнул. Перед его мордой воин увидел след босой человеческой ноги. Но какой! Почти в локоть длиной и столь глубокий, что земля по краям была разбрызгана. Чтобы оставить такую впадину, нужно обладать весом быка. Точно такой же след виднелся впереди, шагах в четырех. Вот так походка! Лошади затревожились, внюхиваясь в лесные запахи.

— Алмасты! — прошептал Безносый. — Недавно прошел. — Он плюнул через правое плечо три раза кряду.

То же самое сделал и Дзивулл. Оба вынули из походных сумок по кусочку жареного мяса, произнесли заклинание: «Злой ты или добрый, иди своей дорогой, прими угощение, нас не трогай». Из лесной чащобы донесся отдаленный глухой рык, похожий на медвежий. Воины облегченно вздохнули. Свернули с тропинки, чтобы случайно не наступить на след демона. Вскоре опять выбрались на тропинку. В лесу темнело. Зайдет солнце, можно и заблудиться.

— Надо было ехать прямой дорогой, — сказал Безносый.

— Она тоже заросла лесом. А ущелье завалено камнями. Ты же видел, сколько там змей! — не оборачиваясь, буркнул Дзивулл. — Хай, я не ошибся! Смотри!

Впереди деревья расступались. На плоской возвышенности показалась одинокая скала.

Воины слезли с лошадей. Вскарабкались на скалу. С вершины ее открылся вид на небольшую лощину, прикрытую со стороны степи высокой скалистой грядой. В глубине лощины над кустарником возвышалось каменное строение, окруженное полуразвалившейся оградой. Дзивулл сплюнул, возбужденно сказал:

— Вот он, поминальный храм! Усыпальница дакийских царей!

— Разве царей Дакии? — с сомнением произнес Безносый.

— Ха, чей же еще? Сколько людей искали, не нашли!

Что правда, то правда. Только Дзивулл с его необычайной наблюдательностью мог третьего дня заметить в лесу едва заметный просвет и догадаться, что это бывшая дорога. Дзивуллу следовало быть прорицателем, раз у него такое собачье чутье. Тогда они продрались сквозь густые заросли и обнаружили скалистую гряду, на которую невозможно было подняться, проехали вдоль нее, увидели узкое ущелье, доверху заваленное камнями и кишащее змеями. Дзивулл решил, что за грядой что–нибудь скрывается. И вот сегодня повел в обход.

— Богатое захоронение? — алчно спросил Безносый.

— Чегелай говорит, две повозки с золотом.

— Хай! — выдохнул воин.

— Много всяких украшений, — присовокупил сотник.

У вечерних костров можно обменять два золотых браслета на шлем, а на два серебряных — боевой пояс. Кому не хочется иметь украшения? Они не только приятны глазу, но и увеличивают достоинство владельца.


2

Опытный воин привычен к опасным неожиданностям. Но не ко всяким. Когда в свете потайной плошки, которую нес впереди сотник, из каменного склепа вдруг высунулась черная рука и погрозила им пальцем, показавшимся Безносому необыкновенно длинным, оба вскрикнули. Дзивулл выронил плошку. Замогильный голос в темноте зловеще произнес:

— Нечестивцы! Я сверну вам шеи, если вы не вылезете из склепа, куда вас никто не звал!

Нечистая сила внушает гунну неодолимый ужас. Лучше встретиться с сотней врагов, чем с одним духом ночи — чэрнэ.

Юргута, как решил он позже, спасло то, что он шел позади Дзивулла. В два прыжка воин выскочил из поминального храма. Еще прыжок — и он в седле. В усыпальнице раздался отчаянный вопль Дзивулла.

Безносый не помнил, как вырвался из леса. Жеребец, бешено храпя, нес прильнувшего к гриве воина по ночной степи. В спину дул свежий ветер, пригибал травы, шуршал в кустарнике. Слыша позади настигающий мстительный клекот и шум крыльев, Безносый, зажмурившись, кричал:

— Духи поминального храма! Жертвую вам десять баранов!

Сорвал с запястья серебряный браслет, кинул через левое плечо, хотел снять правый сапог, где хранились монеты, но, заметив впереди огни костров и скачущих к нему всадников, пожалел.

А к нему уже подъезжал десятник заставы, удивленно спрашивая:

— За кем гнался? Или от кого убегал, а?

— За оленем гнался. За скалы убежал, — буркнул успокоившийся Юргут и плеткой почесал потный затылок.

Коренастый плосколицый десятник удивился еще больше.

— Ха, скалы–то где? Где скалы? И какая ночью охота?

— За подпругой торопился! Понял?! — взревел Безносый. — Подпруга лопнула, понял?! А запасную потерял!

— Как лопнула? У тебя ж целая! А где Дзивулл?

— Не у меня лопнула, у Дзивулла! Он там остался! — Юргут показал на чернеющий лес. — Подпругу ждет!

— В лесу остался? Один? — испугался простодушный десятник. Простодушие сродни глупости. Сгрудившиеся за его спиной воины насторожились, затаили дыхание, придвинулись ближе друг к другу. Хай, остаться одному ночью в глухом лесу — немыслимо! Многие суеверно сплюнули через плечо, коснулись ладонями заговоренных мечей.

Сейчас десятник сообразит спросить: зачем его одного оставил? И разве нельзя было доехать охлюпкой? [31] Тьфу! Быстро повернув жеребца назад, Безносый бросил через плечо:

— Поеду помогу. Со мной не ездите.

Когда Юргут скрылся в темноте, ошеломленный десятник спросил, ни к кому не обращаясь:

— Хай, как так? Разве нельзя охлюпкой доехать? Говорит, за оленем погнался! Разве товарища одного оставляют? Ва?

— Ва?! — дружно откликнулись воины, вложив в это односложное восклицание озабоченность и презрение.

Безносый шагом ехал к лесу, уныло чесал плеткой то затылок, то спину. Как быть? Ясно, что демоны ночи схватили Дзивулла. И скорей всего растерзали. Но если сотник мертв, на стан не вернешься. Чегелай сразу спросит, зачем оставил одного, а? Тогда не миновать аркана. Вот не везет! За измену — аркан, за стрелы — аркан, за нарушение клятвы — опять аркан! А тут еще Дзивулл… Возникло возмущение на сотника. Если погиб, сам виноват. Почему не крикнул: «Жертвую сто баранов!» Кто на это не польстится? Тогда бы Дзивулла не тронули. Ведь оставили в живых Юргута. Хай, в таком деле догадливым надо быть! Или пожадничал?

Приближался лес, темный, зловещий. Показалось, между кустов мелькнули чьи–то горящие глаза. Юргут вспомнил гигантский след ноги алмасты, остановил жеребца. Старые воины говорят, что встреча с диким человеком предвещает беду. Вот и случилась беда! Лесной дух оказался недоволен появлением гуннов в лесу.

Воздух заметно посветлел. Рысьи глаза воина уже хорошо различали в дорожной пыли следы копыт своего жеребца. Безносый досадливо поцокал языком, сплюнул. Они с Дзивуллом уже ограбили несколько могил за Прутом. Ничего же не случилось! Ха, может, оттого эту усыпальницу стерегут чэрнэ, что она — царская? Ясное дело, ее непременно заговорили самые сильные дакийские шаманы. Как он об этом не подумал?! Цх!

Соловый жеребец не хотел возвращаться, упрямился, тревожно всхрапывал. Приходилось его понукать. Воздух стал еще прозрачнее. Скоро взойдет солнце. Вдруг Безносый натянул поводья, замер.

На дороге лежал его браслет. Тот самый, который он пожертвовал духам. Покоился в углублении конского следа. Вокруг ни души. В утреннем свете блестели серебряные лепестки гнезд, а в гнездах — красные гранатовые камешки. Ва, его ли? Безносый потянул из ножен меч, склонился, ловко подхватил украшение на кончик стального жала, поднес к глазам. Сомнений не осталось. Его вещь. Хай, что такое? В растерянности воин уронил браслет. Вновь поднял. От напряжения зачесался лоб, потом вся голова.

А в лесу уже пели свои утренние песни беззаботные птахи. Лес теперь не казался таким угрюмым и страшным. Безносый ожесточенно чесал слипшиеся волосы, шевелил обрубками ноздрей, исподлобья всматриваясь в плотную завесу листвы. Духи не приняли его жертвы? Почему же в таком случае оставили в живых?

Может, оттого не тронули, что он полуримлянин? В детстве мать повесила ему на шею христианский крестик, говорила, что он убережет Юргута от многих опасностей. Безносый долгоевремя не знал, к кому склониться — то ли к Тэнгри, то ли к Христу. Но мать умерла, а гунны всегда побеждали римлян и готов, которые тоже были христианами. Поэтому он стал приносить жертвы Тэнгри, а крестик на всякий случай спрятал.

А может, духи не осмелились напасть на него потому, что его меч заговорен? Что дакийские шаманы против гуннских! Один Уар чего стоит! Против гуннских никто не устоит! Но ведь и у Дзивулла меч заговорен. Вполне возможно, что и он жив. Но если сотник жив, он не простит Безносому позорного бегства. Ах, как плохо!

С тяжелым сердцем воин въехал в лес в том же месте, где и ночью. Вынул из сумки оставшийся кусочек жертвенного мяса, кинул под куст, привычно произнес заклинание, задабривающее лесного духа. Звериная тропа петляла по дубняку. Попадались мшистые валуны. Встречи с хищниками воин не боялся. Чуткий жеребец подаст тревожный знак. Лесная дорожка то и дело разветвлялась. Задумавшись, Безносый не заметил, как жеребец свернул не на ту тропку. И обнаружил это, только увидев перед собой глубокий овраг. Склоны оврага заросли кустарником, а также оказались оплетенными цепкой ожиной. Из глубины оврага торчали макушки деревьев и еще что–то серое, грузное. Приглядевшись, воин понял: каменная башня. Вон и бойницы чернеют. Странно: от кого защищаться в таком глухом овраге? Пастухи–даки, рассказывая о заброшенном дворце, упоминали и о подземном, ходе. Возможно, подземный ход выводит к башне. Следует запомнить. Безносый повернул жеребца направо.

Ему еще долго пришлось пробираться по мелколесью к скале–останцу. Наконец он разыскал ее. Слез с лошади, вскарабкался на вершину. Солнце взошло над лесом, озарило поминальный храм в лощине. Первое, что увидел Юргут: вороной жеребец Дзивулла спокойно пасется в ограде храма, привязанный на длинной веревке. А ведь они, перед тем как войти в храм, лошадей не привязывали!

Каркая, пронеслась над лесом стая серых ворон–карг. В их криках слышалось что–то зловещее. Безносый терпеливо ждал, присев за кустом, что рос во впадине вершины скалы. И дождался.

Из храма вышел заросший волосами человек в звериной шкуре. Опираясь на дубинку, зорко огляделся вокруг.

Юргут перестал дышать, обрубок его носа потемнел от прихлынувшей крови. Это был не алмасты и не чэрнэ, а самый обыкновенный человек. Издали трудно разглядеть — сармат или дак. Но не гунн. Сарматы, как и вандалы, носят одежду из облегченного меха и не расстаются с копьем. У каждого народа свои привычки. Не знаешь чужих обычаев — не станешь другом. Поэтому крайне важно было узнать — кто это? Из храма вышли еще трое. Двое в шкурах. Сарматы? Третий по одежде гунн. Приглядевшись, Юргут узнал Дзивулла. Руки сотника были свободны, но голова низко опущена. Меч его висел в ножнах на боевом поясе. Ха, это удивительно! Значит, никаких демонов ночи в храме не было?

Все четверо уселись в кружок на корточки, принялись

о чем–то беседовать. Юргута распирало любопытство. Он высовывал ухо из–за куста, прикладывал к нему ладонь, но расстояние было слишком велико. Наконец люди в ограде поднялись. Дзивулл вдруг вынул меч, подал его самому лохматому из тех, кто вышел из храма. Тот принял меч. Сотник подошел к своему вороному, отвязал его, вскочил в седло и поехал к воротам ограды. Безносый стремглав слетел со скалы. Хай, хоть одно хорошо!


Глава 7 ЗАБРОШЕННЫЙ ДВОРЕЦ


1

Он встретил задумчиво едущего сотника, когда тот появился из леса. Увидев друга, Дзивулл гневно засопел, но промолчал. Поехали рядом. Безносый осторожно сказал:

— Эта черная рука! Ха! Никогда такой не видел. Палец как дротик. Все помутилось, себя не помнил. Кто это был?

— Чэрнэ, кто еще, — неохотно проворчал похудевший за ночь сотник. — Ты слышал мой крик?

— Слышал. Думал, в живых не оставили. А ты живой! Как так?

— Пощупали, мясо жесткое. Велели подкормиться!

Если бы Юргут не видел сам, наверное, бы поверил. Он спросил:

— А где твое оружие?

Дзивулл промолчал. Видя, что сотник не расположен отвечать и говорить правду, Безносый примирительно произнес:

— Чэрнэ гнались за мной до первой заставы. Отстали, когда кинул им браслет и пять монет. Вот смотри! — Он засучил рукав кафтана, на смуглом мускулистом запястье браслета не было. Безносый на всякий случай его спрятал.

— Ты глуп, — отозвался сотник.

— Ха, будешь глупым, когда все только и обманывают! Я нашел потайную башню!

Сотник словно не расслышал. Он выглядел задумчивым и подавленным. Что–то случилось с ним в эту ночь. Безносый очень хотел узнать — что, но не решался спрашивать. Правда унизила бы их обоих.

Когда подъезжали к стану, Безносый нарушил молчание:

— Сегодня рубка лозы. Я наточу твой запасной меч.

Стан давно уже проснулся и по–утреннему бодро шумел.

Воины занимались будничными делами: кто разводил погасший костер, кто варил похлебку, кто чинил одежду или правил на камне меч. Точильные камни были в каждой сотне.

Не успел Дзивулл дойти до своего шалаша, как подбежавший Тюргеш объявил, что его требует Чегелай.

Тысячник уже поджидал Дзивулла, сразу спросил:

— Нашел?

— Искали допоздна, не нашел.

— Где ночь пропадал?

— Заблудился в лесу.

— Ц–ц–ц, — деланно посочувствовал Чегелай, сверля взглядом сотника. — Оба дорогу потеряли?

— Хай, только что приехали.

— А застава встретила утром Безносого в степи. Скакал, словно от кого–то удирал. Сказал, что у тебя подпруга лопнула. Кому верить?

— Да, лопнула, — медленно проговорил Дзивулл, соображая, как выкрутиться, и одновременно испытывая отвращение от того, что приходится лгать. — Лопнула, когда стемнело. Вот и заблудился.

— А Безносого почему отпустил?

— Он поехал дорогу искать.

— Десятник заставы сказал: Безносый, мол, за оленем гнался. — Лицо Чегелая все больше темнело. — Так кто из вас врет?

— Ва, кто врет? Никто не врет! — обиженно вскричал сотник. — Он и на самом деле за оленем гнался. Зачем не веришь?

— Тьфу, значит, ничего не нашел?

— Я же говорю!

— Поклянись, тогда поверю! На священном камне поклянись! — прохрипел Чегелай. — Тюргеш, ва, Тюргеш!

Вошедшему Тюргешу он велел принести «камень клятв». Плоский, бурый от крови священного черного козла, тот хранился у шамана. К клятве на нем прибегали в исключительных случаях, принуждая к обряду тех, чей обман мог нанести большой вред. Были случаи, когда при произнесении священных слов на глазах множества людей падали замертво храбрейшие из воинов, не выдержав собственной лжи.

Тюргеш с трудом приволок плоскую плиту. С ним явился и шаман для совершения магического обряда. Он удивился, увидев Дзивулла. На его памяти не было случая, чтобы к клятве на камне приводили сотника. Да какого! Того, к кому тысячник питает полное доверие! Что случилось? Чегелай спохватился. Придется объяснять шаману, в чем подозревается Дзивулл. А как объяснить? Мол, ищу сокровища дакийских царей, чтобы подарить золотой трон Аттиле? Ругила, узнав, не посмотрит на заслуги удальца, велит привязать Чегелая к вершинам берез. И взлетит тысячник в Небо, отдавать отчет Тэнгри. Чегелай объявил шаману, что передумал. Камень унесли.

Дзивулл вернулся в сотню, широко шагая, яростно сбивая на ходу плетью головки рослых одуванчиков. Позвал в свой шатер Безносого. Когда тот явился, занес для удара тяжелую плеть. Безносый молниеносно пригнулся, схватился за рукоять меча. Они некоторое время мерили друг друга свирепыми взглядами. Сотник опустил плеть, выругался:

— Тас—Таракай! [32] Почему не сказал, что встретил заставу?

— Забыл.

— На стане ты не был. Где шлялся?

— Тебя искал!

Дзивулл скривился. Ведь врет! Вот бы кого подвергнуть испытанию на «камне клятв». Но вспомнив, как сам только что извивался, подобно лисе в петле, промолчал, вышел из шатра. Услышал за спиной сопение Безносого, передернулся от отвращения, сказал:

— Иди, завтра не поедем.

Что за жизнь, право! Поистине все только тем и занимаются, что хитрят, лгут, клевещут друга на друга, дабы обманом урвать для себя побольше счастья. И в то же время — ну не смешно ли! — никто не хочет быть ни обделенным, ни обманутым!

Эти мысли приходили к нему много раз. С раннего детства Дзивулл видел, что он не похож на других — менее алчен, не столь жесток, а ум его более глубок. Всю жизнь он стремился быть как все, но единственно, в чем преуспел — научился притворяться и скрывать мысли. С возрастом это делать все тяжелее.

Вокруг беспокойно шумел воинский стан. По штурмовым лестницам лазала ретивая молодежь. Стреляли из дальнобойных луков по мишеням. Метали дротики. Скакали по кругу всадники. Там то и дело сверкали мечи: шла рубка лозы — любимое состязание удальцов. И каждый из воинов стремился выделиться в силе, храбрости, ловкости, меткости. Слышались свирепые голоса пожилых наставников:

— Повернись левым плечом, отскочи на шаг! Живо!

— Эй, сын осла, что ползешь, как беременная верблюдица!

— Руби! Прикройся щитом! Эх, я в твои годы…

— Действуй, как богатырь Зорба!

— Метни дротик, как герой Бурхан!

Истинный гунн с молоком матери впитывает в себя память о подвигах героев. Придет время, поведают и о его подвигах. Об этом мечтает каждый и готовится к подвигу всю жизнь. Когда–то подобное желание воспламеняло и кровь Дзивулла. Но однажды он понял, что подвиги тогда достойны славы, когда герой защищает свою родину, свой народ и очаг. А где родина Дзивулла и других? «Никто из гуннов не может ответить, где его родина: он зачат в одном месте, рожден далеко отсюда, вскормлен еще дальше». И никто на них не нападает. Они всегда нападают сами. Зачем нужна такая слава? Будучи наблюдательным, Дзивулл видел: все убеждены, что их жизнь самая правильная, лучшей нет и не может быть. Но прошлой ночью в поминальном храме Дзивулл встретил людей, которые называли друг друга не «эй, сын ослицы», а «брат». У тех людей дружелюбные лица и нелживые разговоры. Среди них, что особенно удивительно, есть и гунны.

Дзивулл зашел в свой шатер и не вышел из него до вечера. Ночью сотник Дзивулл исчез.


2

Прождали день. Сотник не появился. Обыскали окрестности. Трупа не нашли. Тогда доложили Чегелаю. Чегелай спросил, где вещи Дзивулла. Оказалось, вещи и обе его лошади тоже исчезли. Сбежал? Но заставы не видели проезжавшего сотника.

Безносый был вызван к тысячнику. Он хоть и в десятке телохранителей, но чтобы тысячник вызывал лично его — такое случается не каждый день. Собираясь, Безносый надел новый кафтан и смазал жиром сапоги.

Возле шатра Чегелая закреплен на длинном шесте бунчук. У коновязи греются на солнышке дежурные гонцы. Оседланные лошади с хрустом жуют ячмень в торбах.

Чегелай сидел у входа в шатер на походном стульчике из козьей шкурки. Возил он его с тех пор, как стал тысячником, отбив у готов. Дежурный телохранитель заплетал ему волосы в косицу. Когда у Чегелая хорошее настроение, он велит распустить ему волосы по плечам, как у сармата, когда плохое — велит заплести в косицы, как у угра. Шапка тысячника с голубой вкруговую лентой лежала рядом. У сотника на шапке лента черная.

Лицо тысячника казалось равнодушным, но когда он мрачно глянул на Юргута, тот упал на колени, покорно склонил голову. Чегелай спросил осипшим от команд голосом:

— Где Дзивулл?

Безносый ответил незамедлительно, так как все обдумал:

— Сбежал Дзивулл. Взял своих лошадей и остальное. Не вернется. Иначе зачем брал? Я так думаю. Но я не знал!

— Встань, — милостиво разрешил Чегелай, приглядываясь к сметливому воину. — Значит, он тебе не сказал?

— Ха, если бы сказал, я б тотчас доложил кому следует! — решительно объявил воин, выпятив широкую грудь и всячески выражая преданность. Подобный разговор случается не каждый день. Возможно, это начало везения.

— Я помню, как ты догадался снять сапог с Корсака. Тебя недаром прозвали Сообразительным. Воинов расспрашивал?

— Все отнекиваются.

— Ты знаешь, зачем ездил с Дзивуллом?

— Знаю. Но я не болтлив.

Молниеносный взгляд, которым пронзил Чегелай воина, был страшен. Но тысячник тут же прикрыл глаза, лениво сказал:

— Назначаю тебя десятником вместо Тюргеша. Он пока заменит Дзивулла. Но скоро уйдет в обоз. Слишком стар. Ты понял? Теперь слушай внимательно. Возьми свой десяток и осмотри заброшенный дворец. Где–то там должен быть подземный ход. Пастухи говорили: под дворцом есть подвалы. И отыщи Дзивулла. Он не мог уйти за перевал. Его бы перехватили. Наверное, прячется в лесу. Как найдешь, немедленно отруби ему голову! Привези мне. Станешь сотником. Иди! Стой! Если твой язык изрыгнет лишнее, велю повесить за ноги! Теперь иди!

Удаляясь, Безносый только хмыкал. Его пугали уже столько раз, что у слабого давно лопнуло бы сердце. Вспомнился разговор с Джулатом. Ха, что тут решать! Если Чегелай не назначит его сотником, он его убьет, если назначит, доля сотника при дележе добычи такова, что из одного похода можно вернуться с пятью повозками. Следует поступать, как выгоднее.

Как только Юргут ушел, к шатру тысячника подскакал срочный гонец из ставки самого Ругилы. Верховный вождь гуннов передал:

«Чегелаю от Ругилы много счастья! Да осенит тебя священным крылом птица Хурри! Чегелай! Говорю тебе: ты подтвердил наши подозрения. Изменник Огбай взят на аркан. Несомненно, он вступил в сговор с Витирихом. Предательства боги не прощают. Совет вождей решил перенести ставку на Тиссу. В том месте, где она впадает в Истр. Иди туда. И жди меня. Я иду».

Поистине боги благосклонны к Чегелаю. Это первый случай, когда верховный правитель гуннов обратился непосредственно к тысячнику.


3

Воины десятка Тюргеша восприняли назначение Безносого безропотно. Отныне ему будут выделять у костра лучшее место и расстилать самый сухой и толстый войлок. Ну что ж, такова воля Тэнгри. Не всем выпадает везение. Значит, Юргут заслужил.

На следующий день Безносый во главе своего десятка помчался к дворцу. Сначала у него появилось желание сразу отправиться к башне. Но, поразмыслив, он решил

о башне пока умолчать. Где–то там прячется Дзивулл. Можно спугнуть. Наперед следует осмотреть дворец. А потом Юргут что–нибудь придумает.

Дорогу к заброшенному дворцу пересекал овраг. Он тянулся в обход горы, двуглавая вершина которой возвышалась над лесом. Скорей всего это был тот самый овраг, в. котором находилась башня.

Воины поднялись на обширную каменистую террасу, примыкающую к южному склону горы. Террасу окружала полуразрушенная крепостная стена. Через пролом въехали на травянистую поляну. Четыре сомкнутых здания стояли на берегу ручья в глубине одичалого сада. Вдоль ручья росли шатровые ивы. Над пышными кронами деревьев поднимались почернелые стены и зияли пустые глазницы окон. Кружили дикие голуби, залетая в провалившуюся крышу. В лесу тревожно кричали сороки.

На стенах дворца следы от ударов тарана. Застывшие потеки смолы. Ворота во внутренний двор выломаны. Тишина и запустение царили здесь. Валялись разбитые осадные орудия, опрокинутые котлы с остатками окаменевшей смолы, скелеты людей и лошадей, сквозь остовы которых проросла странная высокая красная трава. Все свидетельствовало о страшной битве. А когда–то во дворце кипела праздная жизнь. Проезжали, гордо подбоченясь, всадники. Гремели по булыжникам двора нарядные повозки, рабы проносили носилки, под роскошными балдахинами которых полеживали белокурые красавицы. Безносому вспомнилась Лада. Нежность к славянке вновь охватила его. Скоро он купит повозку и отправится за ней.

Стены галереи, окружавшей двор, были в жирной копоти. Широкие входные двери выломаны. Приемный зал, куда гурьбой ввалились воины, напоминал черную пещеру. Под ногами хрустели опаленные огнем куски штукатурки. Метались под полуобрушившимся потолком растревоженные голуби. Бесшумно носились летучие мыши. Пахло пылью и старой золой.

Лестница на второй этаж оказалась поломана. На высоте двадцати локтей торчали обгорелые балки. Воину подняться на такую высоту — что через левое плечо плюнуть. Мигом взметнулся аркан, обвился вокруг толстого бревна. Один из воинов по имени Силхан, по прозвищу Сеченый, с кинжалом в зубах ловко вскарабкался на балку, оттуда перебрался на площадку второго этажа. За ним поднялись еще двое. Вскоре вернулись. Силхан, чихая от пыли, объявил, что второй этаж пуст, как ларь нищего римлянина. Безносый велел искать вход в подвал. Зажгли смоляные факелы. Шарили в темных закоулках, осматривали переходы, разгребали завалы. Ни люка, ни ступенек вниз.

Искали долго. Солнце уже начало садиться. Вернулись в приемный зал. Сели отдохнуть. Силхан случайно ткнул копьем в черную от копоти стену. Она вдруг загудела, как бывает, когда металл ударится о металл. Расчистили то место. И обнаружили небольшую железную дверцу. Попробовали открыть. Оказалась заперта. А за запертой дверью обязательно что–то скрывается. Разыскали бревно. Взялись, раскачали, ударили. Дверь выдержала. Опять ударили. Даже не прогнулась. Ва! Все удивились. Разыскали бревно потолще, ухватились, принялись долбить, как тараном. Гул разнесся по всему дворцу. Тучи голубей с криками заметались над поляной. Били, пока не зарябило в глазах. Запыхались, бросили. Силхан сказал, что за дверью должно быть помещение. В наружной стене на высоте пятнадцати локтей увидели крохотное оконце, забранное толстой решеткой. В него не пролез бы и ребенок. Безносый решил, что дверь ведет в подземелье. Опять бродили по пустым гулким помещениям, заглядывая в каждое подозрительное место. Силхан в куче обгорелого хлама разыскал бронзовый светильник в виде кудрявой женской головы, прицепил к поясу. Время было уже позднее. Решили возвращаться. Безносый был доволен: дверь в подземелье он нашел. И не виноват, что открыть нельзя. Утром он доложит Чегелаю.

Но ночью, когда Безносый, насытившись, блаженствовал у костра, его отозвал в сторонку Силхан Сеченый. О случае со стрелами знали те, кому успел рассказать болтливый Тюргеш. Сам Юргут за хлопотами успел забыть и про стрелы, и про то, что нарушил клятву, данную Чегелаем Тэнгри. Отведя Безносого подальше от костра, воин сообщил, что Тюргеш интересовался у прорицателя Уара, советовал ли он Юргуту украсть две стрелы из колчана Тюргеша. Прорицатель ответил, что таких советов не давал и давать не мог.

— Старик сильно рассердился на тебя. Завтра он хочет пожаловаться Чегелаю. Собирается сказать, что ты в Потаиссе оставил в живых девушку. Это правда?

Так как Безносый сильно омрачился, Силхан, у которого на бывшего десятника была обида, продолжил:

— Если правда, думай сам! Чегелай такое не прощает! Ты помнишь, как меня высекли из–за пустяка?

Дело было в том, что Силхана однажды высекли по приказу Чегелая за то, что он утаил от общего дележа три золотые монеты, спрятав их за щеку. Обнаружил тайник Силхана не кто иной, как Тюргеш, причем когда выковыривал монеты изо рта воина, тот укусил, его за палец. Силхан этого не забыл.

Вернулся к костру Безносый задумчивым. Если Тюргеш пожалуется, завтра Юргут, подобно Корсаку, будет бежать на аркане за лошадью нового сотника. Если бы дело было только в стрелах, можно было бы пойти к Уару и подарить ему монеты, но как оправдаться, что он оставил в живых Ладу? Тут никакие монеты не помогут.

Ночью новый десятник исчез из стана. А вместе с ним его вещи и лошади.


Глава 8 ПОДЗЕМЕЛЬЕ


1

В небольшой лощине, скрытой в глухом лесу, горел костер, освещая ограду поминального храма. Возле костра сидел человек. Рядом паслись две лошади, одна под седлом, другая — с походным вьюком. Надо быть безумно смелым или слишком беспечным, чтобы в такое опасное время решиться на путешествие в одиночку, да еще остановиться на ночлег в незнакомом лесу.

Впрочем, путник был воином. Крепкие доспехи прикрывали его грудь, а голову — капюшон. Длинный меч и круглый щит лежали рядом.

Воин жарил на кончике кинжала мясо. Жир капал в костер, пламя шипело и с треском взмывало вверх. Жестокое лицо с воспаленными глазами и обрубленным носом производило отталкивающее впечатление, но в тепле и покое лицо воина смягчилось, казалось задумчиво–удовлетворенным, если бы не настороженный исподлобья взгляд, который воин изредка бросал в темноту, говоривший о том, что он готов к неожиданностям.

Лошади паслись беспокойно, вскидывали головы, фыркали, явно чувствуя присутствие чужих людей. Но в лесу было тихо, ни шороха, ни звука. Такое затишье случается перед прыжком хищника, когда все живое окрест замирает в ожидании.

Безносый, а у костра сидел он, терпеливо ждал, его слух, не менее чуткий, чем у зверя, мог уловить звук хрустнувшей ветки за сотни шагов. Душистые запахи росных трав, разлитые в воздухе, казалось, свидетельствовали, что усыпляющая тишина утвердилась здесь надолго. Но Безносый знал, что где–то неподалеку прячутся люди и наблюдают за ним. Он чувствовал это спиной, как если бы видел глазами.

На багровом от жары лице десятника отражалась неумелая работа мысли. Он свое дело на земле исполнял, как подобает настоящему мужчине, а его чуть не взяли на аркан. От такой беды кто не убежит? Теперь на его шее висел христианский крестик. В юности его смущало обилие богов. Они были у каждого народа. И он видел, что гуннские боги — не самые главные. Возможно, поэтому мучительный для многих вопрос: кому поклоняться, Безносый решил с обычной для него сообразительностью. Если действительно богов много, то на Небе они ведут себя, как люди, и так же враждуют между собой. Но если они как люди, то не столь уж и проницательны и любого из них можно умилостивить и даже обмануть. А если бог на самом деле один, то какая разница — кому молиться: все молитвы дойдут. В любом случае поклоняться следует тому, в ком больше нуждаешься. Той ночью в Потаиссе Лада сказала ему, что приняла христианство. Поэтому и ему следует побыть христианином. А там видно будет. Сейчас, сидя у костра, Безносый безуспешно пытался вспомнить молитвы, которым когда–то учила его мать.

Он услышал шуршание травы у себя за спиной и понял, что приближаются несколько человек. Те, кого он видел третьего дня у храма — не воины, с такими справиться нетрудно, даже если их будет небольшая толпа. Лошади перестали пастись, вскинули головы, предостерегающе заржали. Шаги затихли. Но за спиной молчали. Десятник беспечно крикнул:

— Эй, я не враг вам! Подходите и садитесь у костра! Обычай не велит прогонять путников!

В освещенный костром круг вступило несколько человек. В коротких кафтанах, сапогах, в руках крепкие дубинки. Мечей и другого оружия нет. Один из подошедших, темнолицый, скуластый, явно гунн, двое белокурых — готы, четвертый — седой, лохматый — алан. Его Безносый узнал. Это был тот самый, кто вышел первым из поминального храма, когда он наблюдал со скалы.

Выражение чужого лица воин оценивает мгновенно.

Незнакомцы были настроены миролюбиво. Лохматый алан спросил:

— Кто ты и зачем явился сюда?

Безносый отложил в сторону кинжал с кусочком мяса, принял сокрушенный вид.

— Я беглец! Звать Юргут. Мне грозила смерть.

— Разве смерть грозит не каждому воину?

— Меня ожидала позорная смерть, — печально пояснил Безносый. — Убежал сотник Дзивулл, мой друг. Я знал, что он собирается бежать, но не выдал. И был обвинен в измене.

Если Дзивулл у них, чужаки не станут спрашивать, кто такой Дзивулл и куда он сбежал. И точно. Незнакомцы переглянулись, темнолицый гунн спросил:

— Это ты был ночью с Дзивуллом в храме?

— Да. Но мы ничего не взяли.

— Зачем же шли?

Вот глупый вопрос! Безносый почесал лоб, буркнул невнятное. Подошедшие с каким–то странным любопытством следили за ним. От них совершенно не исходило ощущение опасности, так хорошо знакомое воину. Может, пока не поздно, схватить меч? Безносый, заметив, как тотчас напрягся алан, подавил вспыхнувшее желание. Алан добродушно сказал:

— Твои желания, Юргут, отражаются на твоем лице. Не шарь рукой на поясе. Меч на траве. Куда ты собираешься бежать?

— Не знаю, — отозвался десятник. — Встречу хороших людей, присоединюсь к ним.

Алан и гунн подошли к костру, уселись на корточки. Германцы остались стоять за спиной воина, опираясь на дубинки.

— Не угостишь ли мясом? — спросил алан.

Десятник протянул им на широком лопухе кусочки жареного вепря. Подсевшие к костру взяли еду. Кто имеет враждебные намерения, не станет этого делать. Темнолицый сказал:

— Я тоже сбежал. Три года назад. Очень злой был сотник Кашкай из тысячи Овчи Одноглазого. Я убил его.

Безносый ответил, что сотника Кашкая не знал, а Овчи сейчас конюший Ругилы.

— Высоко поднялся Овчи, — заметил гунн. — Звать меня Эрах. А его, — он показал на алана, — брат Тун. Знаешь ли ты о местных разбойниках?

— Ха, конечно! Византийцы их называют скамарами.

— Ты готов присоединиться к тем, кого встретишь. А если скамаров?

— Сражусь с ними! — пылко воскликнул десятник, зная, что эти–то вовсе не скамары. — Разбойникам я враг. Когда гонцом был, много раз с ними бился. Две весны назад мы спасли от скамаров алана Джулата…

Он рассказал об этом случае. Вот прекрасно получилось! Оказалось, что лохматый алан доводится Джулату родичем.

Дальше пошло легче. Брат Тун сделал знак Эраху, они поднялись, отошли от костра, стали что–то горячо обсуждать с готами. Толковали долго. Готы, кажется, протестовали. А гунн и алан их уговаривали. Наконец подошли к костру уже все четверо. Тун спросил:

— Это ты, Юргут, третьего дня колотил бревном в железную дверь во дворце?

Юргут насторожился. Если спрашивают, значит, видели. Откуда наблюдали? Впрочем, какой шум тогда подняли! Он ответил, что да, колотил, потому что послал Чегелай. Теперь насторожились пришельцы.

— Зачем послал? — с явной тревогой спросил алан.

— Велел искать сокровища дакийских царей.

Все четверо беспокойно переглянулись, стали взволнованно переговариваться на каком–то странном прищелкивающем языке. Безносый легко понимал речь германцев, сарматов, славян и других народов, на землях которых ему довелось побывать. Но этого прищелкивающего языка он не знал. Нетрудно было понять, что встревожило гостей: сокровище дакийских царей было несомненно у них. Что дело обстоит именно так, Безносый понял, когда увидел понурого Дзивулла, выходящего из царской усыпальницы. Почему и оказался в потайной лощине. Как уехать из этих мест, когда золото рядом? Следовало выяснить, можно ли им завладеть.

Эрах и Тун вновь подошли к костру. Эрах обратился к Безносому:

— Если ты согласен, мы возьмем тебя с собой.

Безносый большего и не желал и поспешно ответил, что согласен, но спросил, кто они.

— Об этом ты узнаешь позже. Ты должен поклясться, что говорил и впредь будешь говорить только правду. И не станешь нарушать наших законов.

— Клянусь именем Иисуса Христа, Господа нашего всеблагого! — не задумываясь, прокричал десятник, — Я христианин! А какие у вас законы?

— Ты поклянешься более страшной клятвой, — загадочно отозвался брат Тун, — Предупреждаем: подумай! Не выдержишь — тяжкие беды ожидают тебя!

Безносый ответил, что готов к испытаниям. Пришедшие велели ему следовать за ними. Он поднялся, взял меч и щит, шагнул к лошадям, но суровый окрик алана остановил его:

— Оставь все здесь!

Юргут подумал, что ослышался, но прозвучал еще более суровый голос:

— Тебе же сказали: оставь все здесь. О лошадях и вещах позаботятся.

Безносый заколебался. Наступила тишина. Отчетливо слышался шум ручья, протекавшего по лощине в сотне шагов от храма и огибавшего скалистую гряду. Как можно оставить своих лошадей? Как можно уйти от того, что взято кровью, чем владеешь по праву? Мыслимо ли лишиться оружия, с которым воин никогда не расстается? Вдруг это хитрость? От усилия лицо Безносого налилось кровью, тело напряглось. Еще не поздно одним прыжком оказаться в седле. Но тогда он не доберется до золота даков! Не лучше ли потерять меньшее, чтобы завладеть большим? Гораздо большим! Безносый отбросил щит и меч, опустил голову. Алан дружелюбно коснулся широкого плеча воина, понимающе произнес:

— Крепись, брат! Ты не пожалеешь о своем выборе! Идем!


2

Безносого повели не к храму, а в сторону скалы–останца. Истинный гунн даже от костра к соседнему костру предпочтет проехать на лошади: пешком ему ходить непривычно. Юргут неуклюже косолапил за незнакомцами, раздумывая, что их, столь разных, объединяет. Обычно германцы сторонятся алан, а те и другие избегают гуннов. Эти же четверо вели себя как сообщники.

Пересекли лощину, оказались в полной темноте. Шум ручья перестал быть слышен. Десятнику мучительно хотелось оглянуться, еще раз увидеть своих лошадей. Но он терпел, боясь не выдержать. По сторонам зачернели кусты. Здесь остановились, готы зажгли факел. Свет его озарил хорошо утоптанную тропинку. Странно, что когда он осматривал местность со скалы, видел лишь сплошные заросли лещинника, оплетенного ожиной и ежевикой. Только подняв голову вверх, Юргут догадался, что вели его по потайной тропинке: над головами идущих ветви были искусно пригнуты и закреплены.

Тропинка вывела на щебеночную осыпь среди мшистых валунов и скал. Спустились в овраг. Опять пошли по тропинке. Впереди зачернела грузная башня. Входная дверь была железная, массивная. Алан постучал в нее. Три стука сразу и два спустя. Дверь распахнулась, словно их ждали. Тот, кто открыл им, увидев чужого, отступил в темноту. Слышалось лишь осторожное дыхание. Свет факела озарил могучие замшелые стены. Пахнуло сыростью. Каменные ступеньки вели вниз. Десятник насчитал тридцать ступенек. Более десяти локтей ниже пола. А ведь башня в глубоком овраге.

Подземный ход был просторен. Шли не сгибаясь и не касаясь плечами стен. Местами облицовочные камни выпали, и путь загромождали кучи земли.

Подземный ход вывел в пещеру с земляным полом. В пещере горел костер. Возле него спало несколько человек, завернувшись в длинные римские плащи–сагумы. Один из лежащих поднял голову. Алан сказал ему что–то успокоительное на прищелкивающем языке. Тот махнул рукой, зевнул, опять опустился на плащ. С потолка пещеры свисали длинные корни, словно клубки змей. Дыма не ощущалось, он куда–то втягивался. Юргут прикинул, что подземелье должно находиться в горе, к которой примыкает дворцовая терраса. Стало быть, уже и дворец неподалеку.

Опять пошли по переходу, который на этот раз привел в просторное помещение со сводчатым потолком и колоннами, разделяющими помещение на две части. Наверное, это был склад. Здесь стояли огромные лари, в которых хранится зерно и мука. С потолка на крюках свисали копченые туши — бараньи и говяжьи. Возле стен — высокие амфоры. Проходя мимо одной, Безносый постучал в нее. Звук был глухой. В амфорах или масло, или вино. На свет факела со всех сторон, тревожно мяукая, мерцая из темноты желтыми глазами, сбежалось великое множество кошек. В боковой стене чернела железная дверь. Вошли в нее. Опять длинный коридор. Вскоре оказались в ярко освещенном зале. От неожиданности Безносый зажмурился. Когда открыл глаза, оторопел.

Ни о чем подобном даже сказители не сообщали, а уж они–то многознающи!

Безносый стоял в великолепном подземном зале. Вдоль стен с изображениями невиданных птиц, зверей, диковинных растений горело множество бронзовых светильников. Сверкала позолота лепных карнизов. По черному мрамору колонн вились серебряные виноградные лозы. Хрустально искрилась бьющая из небольших бронзовых фонтанчиков вода, с шумом падая в тяжелые медные чаши. Пол был из мраморных плит. Три ступеньки вели на возвышение, застеленное красивыми коврами. Но больше всего поразило Безносого вот что. На возвышении стояло золотое кресло с изображениями птиц–грифонов на спинке. И, пересекая зал, по мраморному ложу в углублении струился ручей, исчезая в стене.

Ошеломленный десятник не вдруг заметил, как в зале появился величественный человек в шелковом до пят белом одеянии, похожий на римлянина. На шее его висела золотая цепь, толстые руки унизаны перстнями. Алан и гунн поспешно опустились на колени. Германцы заставили то же сделать и Юргута, и сами стукнулись лбами в пол, исторгнув дружный вопль:

— О Милосердный Брат, благослови нас!

Величественный римлянин простер над ними в благословении руки, сурово спросил:

— Кого еще вы привели в нашу обитель, братья? Отвечай ты, брат Тун!

Не поднимаясь с колен, алан сказал:

— О Милосердный, этот человек пожелал стать нашим братом.

Властное бритое лицо римлянина недовольно нахмурилось, он перешел на незнакомый Юргуту прищелкивающий язык. Седой алан отвечал. Германцы, поднявшись с колен, отошли к двери. Кажется, римлянин ругал Туна. А тот оправдывался. Наконец тот, кого называли Милосердным Братом, велел Юргуту подняться с пола, сам уселся в золотое кресло, проницательно уставился на Безносого, спросил:

— Знал ли ты о подземелье раньше?

— Слыхал от тысячника Чегелая. А ему говорили пастухи.

— Значит, Чегелай посылал тебя искать сокровища даков?

— Да, вместе с сотником Дзивуллом.

Римлянин не спросил, кто такие Чегелай и Дзивулл, из чего Безносый заключил, что тот уже знал и про того, и про другого. Чтобы задобрить сурового Милосердного Брата, Юргут сказал:

— Я знаю язык и письменность римлян. Моя мать была из рода Аврелиев.

— Вот как! — удивился римлянин и заметно смягчился, но вскоре вновь нахмурился. — Но у тебя все повадки гунна! Значит, это ты колотил третьего дня бревном в железную дверь?

Ва, сколько можно об этом спрашивать? Неужели та дверь ведет именно в это подземелье? Ва–ба–бай! Так оно и есть! Иначе бы не интересовались!

— Да, я колотил, — подтвердил Юргут. — Но мы не смогли открыть ее. Очень прочная.

— Ты знаешь, куда она ведет?

— Нет.

— А Чегелай?

— Тоже нет. Но он знает, что сокровища спрятаны в поминальном храме. Знает он и о золотом кресле, которое искал вождь вандалов Гейзерих, но не нашел…

Безносый тут же спохватился, поняв, что сказал лишнее, ибо последнее известие не просто насторожит Милосердного Брата, но и заставит принять меры по сокрытию золота, если оно в подземелье. Но, как говорят гунны: слово не баран, выскочило — за хвост не удержишь.

Римлянин долго молчал, раздумывая, наконец произнес:

— Я приму решение. А пока, брат Тун, отведи его к новичкам.

Тун сделал знак Юргуту следовать за ним. Вышел и гунн. Готы остались в зале. Тун привел десятника в небольшое помещение, похожее на христианскую келью, выдолбленную в скале. Здесь в углублении–очаге пылал костер. Вокруг очага расположились мужчины и женщины. Больше десятка. Одна из женщин укачивала плачущего младенца. Над костром висел закопченный котел, распространяя вокруг вкусный запах мясного варева. К вошедшим шагнул приземистый широкоплечий римлянин с бледным рябым лицом и орлиным носом. С любопытством спросил:

— Кто это с вами, брат Тун?

Тун ответил приземистому на прищелкивающем языке. Видимо, объяснил все, потому что на рябом лице римлянина появилось озадаченное выражение.

И тут Безносый увидел Дзивулла. Его друг сидел по другую сторону костра и молча, серьезно смотрел на Юргута блестящими от жары глазами. Даже не сделал попытки подняться, чтобы поприветствовать приятеля. Десятник показал ему знаками, чтобы он замолвил за него словечко. Но сотник не пошевелился, по его бесстрастному лицу нельзя было понять, узнал ли он Юргута. Приземистый, выслушав объяснения Туна, повернулся к Дзивуллу, мирно спросил, показав на Безносого:

— Он знал о твоем побеге?

— Я никому не говорил, — ответил тот.

— Значит, он обманывал, что Чегелай грозился убить его?

— Чегелаю достаточно и подозрения.

— Достойный ли Юргут человек?

— Как все. Смел, жесток, похотлив, алчен, хитер.

После столь исчерпывающего ответа Безносый решил, что его сейчас выведут из пещеры и скорей всего размозжат голову дубинками. Но Дзивулл неожиданно добавил:

— В Потаиссе, брат Фока, этот человек спас женщину от смерти.

Гунн Эрах горячо проговорил:

— Брат Фока! Этот человек может избавиться от своих дурных наклонностей, как избавились уже многие из нас. Надо его испытать!

В конце концов Безносого накормили, отвели в одну из боковых ниш, где лежала охапка сухого сена. Он лег и мгновенно уснул. И вот тут ему приснился сон, пригодившийся впоследствии. Ему приснилось, что стена кельи вдруг раздвинулась. За ней сиял солнечный день, куда–то вдаль уходила степная дорога. Вдруг зазвенел колокольчик, показался большой караван, нагруженный хурджинами, туго чем–то набитыми. А на переднем верблюде сидел Милосердный Брат в белом одеянии и царской короне.


Глава 9 ТАЙНЫЕ БРАТЬЯ


1

Когда брат Тун разбудил его, Безносый не понял, день сейчас или ночь. На стене горел факел, рассеивая тьму. Судя по тому, что тело хорошо отдохнуло, спал он долго. В келье, кроме них, никого не было. Тун принес Безносому вареное мясо, ячменную лепешку, поставил кувшин с чем–то густым и сладковатым. Когда Безносый насытился, Тун сказал:

— Слушай меня внимательно, брат Юргут! Я тебя предупреждал: будь готов к тяжким испытаниям. Тем не менее ты последовал за нами. Теперь знай: из подземелья ты не выйдешь до тех пор, пока не пройдешь Дня Испытаний.

— А когда он будет и в чем заключается? — быстро спросил десятник.

— Его назначит Старший Милосердный Брат, когда решит проверить, насколько ты избавился от дурных наклонностей.

— Хай, я уже избавился!

Седой алан сурово посмотрел на Безносого.

— Не будь самонадеян! Повторяю: из подземелья ты не выйдешь. И останешься в нем уже навсегда, если не выдержишь испытания. В чем оно состоит, сказать не могу. Но бойся, брат Юргут, не выдержать!

— У меня есть монеты! — быстро шепнул Безносый.

— Сколько? — также шепнул Тун.

— Пять. Все тебе отдам! Только ответь на вопросы.

— Какие вопросы?

— Та железная дверь, в которую я колотил бревном, ведет в это подземелье?

— Да.

— Покажи, как к ней пройти.

— Зачем? — Лицо алана омрачилось. Так как Безносый промолчал, брат Тун продолжил: — Даже если я ее тебе и покажу, все равно не выйдешь. Секрет открывания двери утерян, и никто его не знает. Но дело не в том. За столь короткое время ты дважды солгал и соблазнял меня предать моих собратьев.

Лицо алана омрачилось.

— Ха, Откуда ты знаешь, что я солгал?

— В твоем правом сапоге не пять монет, а десять. Так или не так? Брат Дзивулл, с кем ты грабил скифские могилы, не солгал нам ни разу. Скажу, что вы напрасно бы проискали в усыпальнице даков сокровища. Золота там уже нет.

— Где оно?

— Здесь, в подземелье.

— Подземелье большое, в каком месте?

Тун тяжко вздохнул.

— Теперь и я жалею, что привел тебя к нам. Долго же тебе придется ждать Дня Испытаний. Но знай, все в воле Всевышнего Милосердного Брата. Вся наша община будет молиться ему о ниспослании тебе благодати очищения.

— Кто этот Всевышний и Милосердный — Христос?

— Нет, не Христос. У нас своя вера. Я расскажу тебе о ней. А заодно и о нашей общине.

— Слушаю со вниманием! — вскричал заинтересованный Юргут.

Тун помолчал, собираясь с мыслями, и заговорил на языке Степи, равно понятном гунну и алану, в котором гуннские слова перемежались со множеством заимствований из германских, славянских и других языков, обозначающих то, чего у гуннов не было. На памяти Юргута в речь Степи вошли славянские слова «мед», означающий сладкий душистый напиток, и «страва» — поминки по покойному. Встречались в речи брата Туна римские и греческие слова, ставшие уже привычными.

— Итак, слушай, Юргут! Много лет назад в Верхнем дворце жил дакийский царь. Очень жестокий и умный. А это было время большой войны между даками и римлянами, которые были в союзе с вандалами. Когда дакийский царь понял, что поражение неминуемо, он велел прорыть подземный ход из дворца в потайную долину…

— Та ли эта долина, в которой усыпальница? — живо спросил Безносый.

— Нет, другая. Ее невозможно обнаружить, она скрыта в неприступных скалах. Подземный ход рыли через гору. Тогда–то в недрах горы и нашли огромные пещеры. Они оказались сухие, теплые, и в них всегда был свежий воздух. Возможно, из–за ручья, протекавшего в одной из них. Узнав о пещерах, царь распорядился построить там подземный дворец, а заодно и кладовые, чтобы наполнить их всевозможными припасами. Когда подземный дворец был закончен, царь устроил пир, на котором собрал всех, кто ведал о существовании подземелий. Ты, наверное, уже догадываешься, что за этим последовало? Да, именно так. Царь велел их отравить. Остались только двое, знающие тайну Нижнего дворца, — сам царь и один из его приближенных. Они же владели и секретом той двери, в которую ты со своими воинами, так упорно колотил бревном…

— Я не виноват, мне приказал Чегелай!

— И он же велел узнать, где скрыты сокровища?

— Конечно! Кто еще!

— Значит, ты пришел к нам не по своей воле?

— Ва, я же говорю: сбежал!

— Хорошо, поверю. Слушай дальше. Я уже говорил, что секрет двери утерян. Произошло это потому, что когда римляне и вандалы окружили дворец, то при первом же штурме царь погиб, а его приближенный оказался настолько труслив, что один скрылся в подземелье. Во дворце все погибли. Вандалы о тайнике ничего не знали. Гейзерих искал золотое кресло не там. В гневе он разграбил Верхний дворец, предал его огню и удалился в Паннонию. Только тогда этот приближенный вышел из подземелья и ужаснулся содеянному. Мучимый величайшим раскаянием, он вновь скрылся в недрах горы и провел здесь в безутешных раздумьях и молитвах много дней. Келью, в которой он жил, мы бережем до сих пор. Страдая от угрызений совести, мучаясь одиночеством, он проводил время, истязая свое тело и молясь. Много раз он помышлял о самоубийстве, но некое предчувствие останавливало его в совершении сего смертного греха. Это была рука Провидения. Так прошло больше года в непрерывных молитвах. Тело его слабело, но дух неизмеримо окреп. Однажды ему, изнуренному скорбью по погибшим, было видение. Явился в его келью некий человек, прекрасный видом, в золототканых одеждах, с печатью божественной мудрости на лице. Над его головой сиял некий свет в виде венца. Пал перед ним ниц великий грешник, ибо понял, кто посетил его. И произнес небесный посланник: «Внемли, брат мой! Поистине грехи твои велики. Но нет такого греха, который не простился бы, если раскаяние согрешившего искренне и всюсвою дальнейшую жизнь он посвятит деланию добра». Слова небесного посланника записаны золотыми буквами на стене той кельи, где жил тот царедворец. И велено было ему искать повсюду обездоленных, угнетаемых, униженных и оскорбленных, страждущих святости, и всех их приводить в подземный дворец, и заботиться о них, и утешать их. И вселилась в царедворца великая надежда. Радостно принялся он за поиски сирых и обездоленных, дабы нашли они в подземных жилищах покой и отдохновение…

— Чем же они кормились?

— Да будет тебе известно, Юргут, что в той потайной долине, куда ведет ход из Нижнего дворца, земля весьма плодородна и есть превосходные пастбища и водопои. Так была создана тайная община братьев и сестер. Каждый в меру сил своих трудился душой и телом. А царедворец был пастырем их — мудрым и кротким. И наступила в Нижнем дворце великая благость. Жизнь под духовным руководством Милосердного Брата протекала мирно и счастливо. Так прошли многие годы. Милосердный Брат постарел и однажды, почувствовав, что смерть приближается к нему, в отчаянии воскликнул: «О Небесный Владыка, прощен ли я?» И тогда все братья и сестры услышали громовой голос, донесшийся с неба: «Ты прощен!» И в то же мгновение спустилось на Милосердного Брата белое облако, скрыло его от глаз людских. И впали все в глубокое уныние, ибо лишились пастыря. Семь дней и ночей раздавались в Нижнем дворце плач, стенания и мольбы, обращенные к Небесному Владыке, с просьбой вернуть им пастыря. Небо удовлетворило чаяния страждущих. Спустился он к ним на белом облаке и сказал, чтобы выбрали они из братьев самого разумного и милосердного, и будет он над ними Старшим Братом. И сказал он еще, чтобы впредь они молились не Небесному Владыке, ибо слишком много молитв и стенаний возносятся к Владыке беспрерывно и нет ему оттого ни радости, ни покоя, а молились бы Милосердному Брату, ибо останется он для них пастырем во веки веков. В этом отныне наша вера, брат Юргут. Я вижу, ты хочешь спросить, спрашивай!

— Тот римлянин, которого мы встретили в зале, Старший Брат?

— Ты мог бы и сам об этом догадаться, — не совсем охотно отозвался Тун, что не ускользнуло от внимания десятника.

— Что нужно делать, чтобы заслужить ваше доверие?

— Трудиться на пользу общине, быть терпеливым, сострадательным, иметь чистые помыслы.

— Ха, если бы Всевышний судил не за деяния, а за чистоту помыслов, кто бы тогда в рай попал, а?

— Надо много молиться. Мы научим тебя этому.

— А какая награда? — вкрадчиво спросил Безносый.

— Истинно страждущий святости не спрашивает о награде. Но я отвечу тебе. Провести жизнь в благости, заслужить прощение грехов, уйти из этой жизни очищенным, чтобы тебя возлюбили на Небе, — разве это не достаточная награда?

— Странно, бог гуннов Тэнгри говорит: убивайте как можно больше врагов, насилуйте как можно больше чужих женщин, беспрестанно приносите жертвы — и вы получите благо и на этом свете, и на том. Кто прав?

— Языческие боги — ложные боги, брат Юргут! Ведь ты христианин!

— Да, я христианин. Но я еще и воин! И мой отец был воином. И все, кого я знаю, тоже воины. Мне с младых лет внушали: единственное занятие, достойное мужчины, — война! Самая прекрасная участь мужчины — быть победителем! Как я мог стать с истиной лицом к лицу, если моя мать умерла, когда я был ребенком?

Тун строго сказал, поднимаясь:

— Вот почему тебе не назначено время Дня Испытаний. Сейчас я отведу тебя в келью. В ней ты пробудешь столько, сколько нужно, чтобы очиститься от скверны ложных мыслей и пагубных привычек. Мы будем молиться о спасении твоей души. Но и ты размышляй неустанно! Тебя будут навещать, дабы примером внушить тебе истинное, а не показное смирение.

Он вывел десятника в коридор. Впереди на повороте горел факел. В полутьме рысьи глаза Безносого различали по обе стороны закрытые двери. Из–за некоторых доносились голоса. Десятник старался запомнить дорогу. Они прошли два поворота и один перекресток. Здесь стояли два стража. Это были германцы.

Келья, в которую привел Безносого Тун, оказалась совсем крошечной. В ней была лишь каменная скамья с охапкой сена, светильник и кувшин с водой в углу. Алан вышел, дверь притворил, но не запер.


2

Безносый опустился на каменное ложе и предался размышлениям. Ясное дело, что Тун не лжет, уверяя, что секрет открывания железной двери утерян. Да, видимо, в ней и не нуждаются, ибо есть запасной выход — башня в овраге. Но башня тщательно охраняется. Должен быть еще один выход — в потайную долину. Тун говорил, что она окружена неприступными горами и связи с внешним миром не имеет. Вуй, как плохо! Рано или поздно он узнает, где хранится золото. Но сможет ли после выйти на поверхность?

В коридоре послышались тяжелые неторопливые шаги. Безносый метнулся к двери, осторожно приоткрыл. По коридору прошли два германца в длинных плащах, с дубинками и копьями. Спустя короткое время в том же направлении проследовали еще двое. У этих под плащами оттопыривались мечи. Значит, у них есть стража? А Тун говорил о мирной благостной жизни!

Безносый вспомнил о пещере, в которой горел костер. Если это смена, надо проследить. Хорошо бы узнать расположение постов. Он выскользнул из кельи, стараясь ступать бесшумно, пошел вслед за удаляющимися германцами. Те скрылись за освещенным факелом поворотом. Безносый заторопился. Вдруг за его спиной насмешливый голос произнес:

— Не спеши, брат Юргут, иначе ты натолкнешься на них на следующем повороте. Что ты хотел узнать?

Он обернулся. Перед ним стоял гунн Эрах. Безносый сказал, что у него погас светильник и он хотел попросить лучину. Эрах предложил вернуться в келью. Светильник горел. Эрах не стал осуждать новичка за обман. Долил в плошку принесенное с собой масло, поставил перед десятником сыр, жареное мясо, лепешку, уселся на корточки.

— Сейчас день или ночь? — как ни в чем не бывало спросил Безносый, принимаясь за еду.

— Вечер, — отозвался Эрах. — Извлек ли ты пользу из беседы с братом Туном?

— О да! Но меня очень тревожит, где мои лошади! Не могу о другом думать. Так привык к ним!

— Успокойся. Твои лошади пасутся в табуне на хорошем пастбище.

— С ними ничего не случится? Их не украдут?

— Табун охраняется. Но если бы и не охранялся, лошадей украсть невозможно.

— Почему ты так думаешь? Они очень резвые и выносливые!

— Дело не в этом. Табун пасется в таком месте, где не бывает чужих людей.

— В потайной долине? — спросил Безносый.

— Да. Позже ты их сможешь навестить.

— Но я хочу сейчас!

— Это невозможно.

— Слушай, у меня есть десять монет. Все отдам. Мы только пройдем к лошадям и вернемся! Сразу станешь богатым!

— Мне не нужно богатство.

— Ва, таких людей я еще не видел! Сколько ты здесь находишься?

— Три года.

— Но ты же гунн! Неужели тебе с ними не скучно? Они не насмехаются над тобой, не презирают тебя?

Эрах поднялся и молча направился к двери. В отчаянии Безносый крикнул первое, что пришло в голову:

— У меня истрепался кафтан. Я хотел бы приобрести новый. Где вы их раздобываете?

— Мы не добываем одежду, равно как и пищу, — усмехнулся Эрах. — В нашей общине мирные люди. Некоторые занимаются ткачеством, другие шьют сапоги или портняжничают. Иногда мы посылаем небольшой караван в ближние города и привозим то, что не можем изготовить сами. Мы здесь все равны и все делим поровну…

— Ха, я этому не верю!

— Если твой кафтан действительно истрепался, его заменят. Но почему же ты не веришь моим словам?

— Старший Брат?

— Что Старший Брат?

— Он тоже пользуется равной долей? Я вижу, на вас, простых братьях и сестрах, нет украшений. А руки римлянина унизаны золотыми перстнями, на шее висит золотая цепь — целое богатство! Или я не прав?

Вопрос был коварен. Безносый мысленно ухмыльнулся, заметив, как омрачилось лицо гунна. Ха, если Старший Брат не избавился от своих вожделений, то простые общинники тем более. Они все притворяются друг перед другом. Но чего в их притворстве больше — страха или надежды? Эрах сухо сказал:

— Вижу, ты наблюдателен.

— Разве наблюдательность — грех? Я хочу поговорить с Дзивуллом!

Эрах, не отвечая, шагнул к двери, вышел и тоже ее не запер.

Подождав, Безносый опять выскользнул из кельи. Была уже глухая ночь. Это ощущалось по особой сонной тишине. Он пошел не вперед, куда ранее направились германцы, а в противоположную сторону. Через несколько десятков шагов он опять увидел свет факела. Здесь проход раздваивался под прямым углом. Не выходя из темноты, Юргут заметил двух рослых стражей. Значит, охрана стоит на каждом повороте. Ничего не оставалось, как вернуться в келью. Некоторые двери, мимо которых он проходил, были заперты на огромные, хорошо смазанные висячие замки. Там, должно быть, склады. Безносый попытался выворотить один из замков. Не удалось.

Что хранят на складе, догадаться нетрудно. Но от кого прячут? Огромные замки окончательно утвердили Юргута в мысли, что жизнь в общине отнюдь не спокойная. Если в охране подземелья только германцы, то, ясное дело, они более других приближены к Старшему Брату. Ха, Юргут достаточно знает людей, повидал всего. Никогда не было и никогда не будет, чтобы все были равными. Знатные всегда стремятся к власти, состоятельные хотят упрочить свое положение, аристократы кичатся происхождением, безродные завидуют благородным, бедняки ненавидят богатых, сильные унижают слабых, храбрецы жаждут возвыситься в славе и почестях. И всегда одни соперничают с другими. Что между людьми, то и между народами. Извечно одни обездолены, а другие облагодетельствованы сверх всякой меры.

Вернувшись к себе, Безносый лег на каменное ложе и спокойно уснул.


3

Его разбудили громкие, по–утреннему бодрые голоса. Мимо его кельи шла толпа. Гомонили женщины, перекликались подростки. Гулкие звуки беспорядочно перекатывались по подземному коридору. Судя по разговорам о погоде, взошедших посевах, начавшемся окоте овец, люди направлялись на работу в потайную долину. Безносый открыл дверь. Толпа удалялась. Он быстро догнал ее, пошел позади, стараясь остаться незамеченным.

Возле развилки толпа остановилась. Безносый, приподнявшись на цыпочки и вытянув шею, увидел, что дорогу людям перегородили стражи. Один из германцев сказал:

— Сегодня вас должно быть двадцать пять человек. Проходите по одному, чтобы я мог сосчитать. Нет ли среди вас тех, кому запрещено покидать Нижний дворец?

Многие стали весело и беззаботно оглядывать своих, дружно загалдели, что новичков среди них нет. Безносый отступил в темноту. Те, кого стражи пропускали, скрывались в правом проходе. Здоровенный германец сказал проходившей мимо молодой женщине:

— А ты, Юлия, явись сегодня пораньше, я желаю с тобой развлечься! И не утруждай себя, а то устанешь раньше времени! — И, грубо захохотав, добавил: — Не вздумай отдаться кому–нибудь на свежей травке! Узнаю, поступлю, как с Пенелопой!

Поистине нет ничего нового под солнцем! И здесь в полную силу бушуют страсти. Безносый вернулся в келью, опустился на колени перед охапкой сена на каменном ложе, жадно вдыхая ароматы увядшей травы, засохших цветов. Как прекрасны запахи степи! В таком положении и застал его рябой Фока, принесший еду, масло и жгуты для светильника.

Поставив еду и заправив светильник, Фока спросил, о чем утром размышлял брат Юргут.

— Молился Милосердному Брату о ниспослании мне благодати очищения, — смиренно отозвался Безносый.

— Прекрасно! — обрадовался римлянин, — Мы тоже молились за тебя. Небо услышало нас!

— О, как я благодарен братьям! — пылко воскликнул десятник.

Бледное рябое лицо Фоки осветила детски доверчивая улыбка.

Долгая жизнь без походов и битв накладывает свой отпечаток. Да, Фока давно не воин. Как Тун, Эрах и другие, кого он видел в подземелье. Кроме германцев. У тайных братьев добродушные и незлобивые лица благоденствующих людей. Опасность для Безносого представляют лишь стражи. Он придал себе опечаленный вид:

— Брат Фока, одному справиться с соблазнами трудно. На ложе меня посещают искусительные видения. Нельзя ли мне присоединиться к тем, кто уже выдержал испытание, дабы они укрепили меня в стремлении к благодати?

— Хорошо сказано! — одобрил римлянин. — Я передам твою просьбу Старшему Брату!

Вечером, после возвращения тех, кто работал в потайной долине, Безносого привели в большое помещение, где проживало десятка полтора братьев, в том числе Тун и Эрах.

Лежаки, прикрытые шкурами, кошма на каменном полу, светильники на стене составляли убранство обители, освещенной жарко пылавшим костром. Потолок в келье был высок, его скрывала дымная темнота. Удивительно, но воздух в келье был свеж, дым куда–то вытягивался. Возле входа лежала груда факелов.

Общинники сидели кружком возле очага, слушая рассказчика. Кроме Эраха здесь были еще два гунна. Один из них однорукий. Вот он и расписывал, как в молодости встретился с алмасты и тот откусил ему руку. Слушали рассказчика внимательно, с детским увлечением, то и дело прерывая хохотом, хотя смешного в рассказе было мало. Но смеялся и сам калека, потрясая своей культяпкой. Дзивулла здесь не было. Безносый смиренно подсел к костру. Тун дружелюбно обратился к нему:

— Присмотрись к нашей жизни, брат Юргут, и пойми: истинные радости приносит лишь простая жизнь, ибо только такие радости легкодоступны и неиссякаемы. Пребывая в мире, каждый из нас постоянно подвергался греховным вожделениям и всяческим соблазнам. Потому мы и скрылись под землей! Заповеди, объявленные нам Небесным Пастырем, сходны с христианскими. Их не много. Внемли, брат Юргут!

Не делай себе кумира, кроме Милосердного Брата.

Молись ему с усердием.

Не лги.

Не пребывай в праздности.

Исполняй повеления Старшего Брата.

Соблюдая эти заповеди, мы, как видишь, безмерно счастливы!

Остальные общинники дружелюбными улыбками дали понять, что дело обстоит именно так. Тун продолжил:

— Остальные христианские заповеди: почитай мать и отца своего, не желай дома ближнего твоего, не прелюбодействуй, не кради, не убий — мы соблюдаем, как само собой разумеющееся, ибо в общине нечего красть, незачем прелюбодействовать или желать дома ближнего своего, а тем более убивать.

Позже Безносый убедился, что это и на самом деле так.


4

Безносый пробыл в большой келье несколько дней и узнал так много, что ему показалось, будто голова его распухла и увеличилась по меньшей мере вдвое.

Община была небольшая, включала в себя подростков и детей, которые здесь родились и выросли. Женщины жили отдельно от мужчин. Но была и общая спальня, куда сходились те, кто испытывал плотские желания. Ограничением служил лишь возраст. Сожительствовали без принуждения, кому с кем нравилось. Вот почему у тайных братьев не было такого тяжкого греха, как прелюбодейство. Дети, рожденные от подобной любви, не знали своих отцов, лишь матерей. Но поскольку ребенок, после того как его отняли от материнской груди, воспитывался в среде своих сверстников под присмотром женщин, специально для этой цели приставленных, то он не знал и материнской привязанности. Он должен был почитать каждого мужчину и женщину, кои по возрасту могли быть ему отцом и матерью, как своих родителей. Если кто–то из тайных братьев и сестер хотел иметь только одного сожителя, то по взаимному согласию поселялись в отдельной келье. Последнее не слишком одобрялось, но не считалось предосудительным. Это решение принял Старший Брат с недавних пор, а раньше подобное было запрещено. Трапезная была общая, утром и вечером в нее собирались все, за исключением Старшего Брата и стражей, которые жили и питались отдельно. Сам Юлий, так звали главу общины, жил в том роскошном зале, куда привели в первый день Юргута. Время люди проводили в трудах и молитвах. Несколько лет назад стражей было гораздо меньше, но Юлий значительно увеличил их число в связи с появлением в окрестностях дворца гуннов Чегелая.

Безносый заметил, что тайные братья или говорили правду, или уклонялись от ответа, если не хотели врать. Так, Эрах и Тун не ответили на вопросы десятника, были ли случаи побега общинников из подземелья, ссоры между братьями, проявления непокорства и неповиновения.

Однажды, как бы случайно оказавшись наедине с одним из гуннов, которого десятник выбрал как самого доверчивого и простодушного, он со смехом поведал ему, как хотел с Дзивуллом ограбить поминальный храм, но, к счастью, не нашел в храме золота.

— Ах, как я тогда был алчен, брат Дензих! — печально промолвил он. — Сейчас мне отвратительно даже вспоминать об этом. Я рад, что избавился от величайшего из искушений! Но я хотел бы окончательно удостовериться в этом, ох как хотел бы!

— А что же для этого нужно, брат Юргут? — заинтересованно спросил Дензих.

— Сегодня мне было видение, брат Дензих! — таинственным шепотом произнес он. — Когда вы ушли на работу, я пребывал в одиночестве, размышляя о святых деяниях, кои мне вскоре предстоит совершить, вдруг раздался голос, спросивший: «Уверен ли ты, брат Юргут, в собственном очищении?» — «О да!» — ответил я, трепеща, ибо понял, что это был голос ангела–хранителя, посланца Милосердного Пастыря. Тогда ангел сказал: «Не преодолев искушения, кто может быть уверен в очищении?» Повергли сии слова меня в величайшее смятение, ибо они указали путь, который я не прошел до конца. Самый отвратительный порок, брат Дензих, — алчность! Я знаю, что избавился от алчности. Но, видимо, Милосердному Пастырю нужно более весомое доказательство.

— Поистине удивительно слышать! — воскликнул Дензих, вытаращив глаза. — Подобные видения были лишь Милосердному Пастырю, когда он исступленно молился в келье! Значит, и на тебя снизошла величайшая благодать! Как бы я возрадовался, окажись на твоем месте! Конечно, в таком случае следует помочь! Золото дакийских царей в обители Старшего Брата. Обратись к нему, расскажи о видении.

Но Безносый был не настолько глуп, чтобы не понимать, что как раз этого не следует делать. Главное он узнал. И с еще более таинственным видом промолвил:

— На прощанье ангел небесный сказал мне: «Великие деяния предстоят тебе, брат Юргут! Сообщи о моем появлении лишь одному, самому чистому в помыслах брату Дензиху, но более никому! Остальные узнают, когда придет Время Свершений, ибо свершения тем ослепительнее, чем неожиданнее!»

— Да–да, я буду молчать! — восхищенно прошептал гунн, заметно преисполняясь гордости.

На следующий день Фока объявил, что Юлий отныне запретил приводить в подземелье новичков. Его слова повергли тайных братьев в изумление. Эрах спросил, какова причина этого решения.

— Из–за того, что мы в последнее время приняли несколько новичков, ухудшились нравы, — объяснил Фока.

Все почему–то посмотрели на Юргута. Он сделал вид, что не заметил взглядов. Ему и без них было грустно. Томилось его тело, привычное к воинским упражнениям, тосковала душа, сроднившаяся с суровой простотой жизни стана. Дальше произошло неожиданное.

— Не слишком ли много позволяет себе Юлий? — вдруг прозвучал в тишине чей–то гневный голос. — Нравы ухудшил он сам! Пользуется лучшими женщинами, пищей, одеждой! Да еще отменяет порядки, заведенные Милосердным Пастырем!..

Голос принадлежал алану Туну. Остальные испуганно замерли. Видимо, возмущение алана копилось долго, коль прорвалось так непроизвольно. Многие братья от столь кощунственных слов побледнели, попятились от алана. Самые робкие накинули себе на голову куртки, дабы не услышать еще более святотатственное. Все стали поспешно разбредаться по своим лежакам. Безносый от удовольствия только обрубками ноздрей шевелил. Хай, как хорошо все складывается!

И тут опомнился Фока. Вскочил на ноги, прогремел:

— Слушайте меня, братья! Ни одно слово, сказанное братом Туном во гневе, не должно выйти из этих стен! Нет более худшего греха, чем донос!

— Я ничего не скажу! — поспешно заявил Безносый. — Но почему вы терпите этого сластолюбца?

Фока повернулся к десятнику:

— Брат Юргут, завтра я отведу тебя в обитель немощных, к тем, кто нуждается в постоянном уходе.

— Что я должен у них делать?

— Подавать пищу, убирать за ними, выполнять просьбы. Будь терпеливым!

— Хорошо, я согласен терпеть, — уныло сказал Юргут, решив, что настал его День Испытаний. — А какую работу выполняет Дзивулл?

— Значительно более важную, — сурово ответил Фока.


Глава 10 ВТОРОЕ ВИДЕНИЕ ЮРГУТА


1

В помещении, куда привели Безносого, стояла удушливая вонь. На топчанах вдоль стен лежали больные. Возле них хлопотали две пожилые женщины и римлянин–лекарь. При виде немощных у Безносого опустились руки.

Здесь были два алана, медленно умиравшие от какой–то внутренней болезни, от которой тела их ссохлись, почернели. Они беспрерывно кашляли, сплевывая кровь, на их изнуренных лицах жили единственно глаза, запавшие, лихорадочно блестящие, злобные. Один из больных, еще более тощий, чем аланы, то и дело испражнялся кровавой слизью. Под ним надо было как можно чаще менять вонючие шкуры. В углу лежал покалеченный вепрем гот. У другого гота леопард откусил обе ступни. Соседом ему был безногий пастух–сармат, у которого вместо рук было два обрубка. Все они то и дело чего–то просили, ругались, насмешничали друг над другом, над женщинами, лекарем. Особенно издевались над новым помощником врача. Казалось, ущербность их тел перешла и в ущербность душ. Они вели себя, как злые и мстительные дети.

— Эй, гунн! — грубо кричал Юргуту безногий германец, к тому же лишившийся глаза. — Где ты потерял ноздри?

— Как, ты не знаешь? — притворно удивлялся его безрукий сосед. — Их ему откусила женщина, так сильно воспылала страстью!

Раздавался слабый смех больных. Безносый в бешенстве шарил рукой по поясу, но пальцы натыкались лишь на пустые ножны.

Римлянин–лекарь успокаивал багрового от ярости десятника:

— Будь терпелив, брат Юргут! Только кротостью мы успокоим ожесточившиеся сердца этих людей.

Но не сострадание останавливало десятника от немедленной расправы над шутником, а мысль о том, что в обители Юлия хранятся сокровища.

Спал он тут же, возле больных, на войлочной подстилке. И во сне владел грудами золота.

Сколько дней Безносый пробыл в помещении для больных, он не знал — потерял счет времени. Лишь свет факелов и светильников разгонял вечный мрак подземелья. Его душа все чаще тосковала по вольным просторам, душистым ветрам, запахам трав, ржанию лошадей и многому другому, к чему привычен степняк. Выходить Юргуту разрешалось лишь до поворота, где стояла стража. Пищу больным приносил германец, молчаливый как пень.

Юргут пытался подружиться с лекарем, но римлянин был постоянно озабочен и занят приготовлением лечебных настоев из трав, на поиски которых он часто поднимался на поверхность. Обе женщины, помогавшие лекарю, оказались глухонемыми, с ними надо было объясняться знаками, чего десятник делать не умел. Приходилось терпеть и ждать. Изредка в помещении появлялись Эрах или Фока. Они о чем–то беседовали с лекарем на прищелкивающем языке, обходили больных, ласково утешая их, потом спрашивали у Юргута:

— Как дела, брат милосердия? Отчего ты такой невеселый?

Десятник мрачно отвечал:

— Я был бы веселым, если бы хотел покривить душой, но, как видите, не делаю этого. Мои руки привычны к другим занятиям!

Фока однажды заметил:

— Тобой здесь довольны, брат Юргут. Ты и вправду меняешься к лучшему. Скоро мы отведем тебя к Старшему Брату. Чем бы ты хотел заняться, когда тебе разрешат покинуть больных?

— Я хотел бы стать стражем! — ответил десятник.

В следующий раз он спросил у Эраха, куда делся Дзивулл.

— Ушел с караваном в город Маргус, — ответил сородич.

Мать Юргута была родом из Маргуса, и он этот город знал. Путь туда шел через Потаисс. Видя уныние на лице десятника, Эрах вдруг обрадовал его:

— Дзивулл говорил, что у тебя в Потаиссе есть женщина, славянка Лада. Он велел передать, что навестит ее. Жди.

Хорошая новость еще более подстегнула десятника.

— Брат Эрах, мне так хочется выйти на поверхность! Неужели тебе не скучно в подземелье?

— Здесь я бываю гораздо реже, чем на воле, — ответил Эрах. — Там я пасу лошадей. Твои кони в прекрасном состоянии.

— Когда кончится испытание, я тоже буду пасти лошадей!

— Но ведь ты хотел стать стражем?

Хай, как быть? Не станешь стражем, не завладеешь золотом. Но разве без лошади уйти от погони? Раздираемый противоречивыми желаниями, Безносый ответил:

— Я хотел бы быть тем и другим. Тогда стану добродетельным!

Видимо, гунн передал о его странном желании кому нужно. Вскоре в помещение для больных ввалился начальник стражей великан Ардарих и громогласно объявил, что Юргута ждет Старший Брат.


2

Величественный Юлий сидел в золотом кресле. Возле входа переминались два стража с крепкими дубинками в руках. Рослый Ардарих, введя в зал Безносого, встал за креслом римлянина как личный телохранитель. Юргут опустился на колени.

Юлий, видимо, считал свою власть непререкаемой и не стремился хотя бы для видимости выглядеть добродетельным. От него исходило ощущение опасности, которую Юргут почувствовал еще при первой встрече. Она угадывалась и в свирепом лице рыжебородого Ардариха. Значит, послушание простых братьев и сестер порочному Юлию внушено скорей страхом, чем верой.

Ожиревшее лицо римлянина выглядело пресыщенным и гневливым. Высокий лоб пересекала толстая набухшая жила. Взгляд высокомерен и упорен, как у человека, привычного повелевать людьми и презирающего их. Говорили, что раньше Юлий был владельцем роскошной виллы, которую разграбили сарматы. Его, избитого и больного, подобрали общинники, сопровождавшие караван в город Аквенкум [33], что в Паннонии. Он возвысился в глазах братьев и сестер тем, что объявил о своем божественном происхождении, ибо вел свою родословную от прославленного Юлия Цезаря по прямой линии.

Из разговоров больных Юргут уже знал о римлянине столько, что удивлялся, как тайные братья терпят этого жестокого сладострастника. Однажды одноглазый гот зло сказал:

— Ха, будешь послушным! Юлий за малые провинности сажает в Крысиную келью! Трое уже поплатились жизнью!

— Что за Крысиная келья? — спросил Безносый.

— Узнаешь, когда попадешь! — ответил германец и добавил: — А если не хочешь ждать, попроси Ардариха, он отведет тебя туда, ха–ха!

Судя по опасливым взглядам, которыми при упоминании о Крысиной келье обменялись даже умирающие аланы, ее боялись все.

Юлий вперил тяжелый взгляд в Безносого. За свою жизнь Юргут видывал и не такие взгляды и мысленно отметил, что, доведись ему встретиться с римлянином на поле брани, он бы сотворил из Старшего Брата превосходное жертвоприношение Тэнгри. На возвышение, где сидел Юлий, вели две ступеньки. Стена за троном занавешена тяжелым ковром, закрывающим вход в спальню римлянина. Туда ему каждую ночь приводили самых красивых и молоденьких женщин. Там же и золото.

— Смотри мне в глаза! — потребовал от Юргута Юлий.

Безносый исполнил требуемое. Тотчас глаза римлянина, как два сверкающих лезвия, вонзились в его зрачки, причиняя почти физическую боль. Голова Юргута закружилась, мысли затуманились. Но тут же неукротимое желание сопротивляться охватило его, и он в свою очередь бешено впился желтыми, как у леопарда, глазами в Юлия. Они некоторое время свирепо боролись взглядами, вдруг взор римлянина начал тускнеть, а у Юргута прошло головокружение и появился задор. Ха, чтобы какой–то жалкий римлянин сломил упорство гунна! Как бы не так!

Старший Брат перевел дух, откинулся в золотом кресле. Синяя жила на его лбу еще более набухла и, казалось, вот–вот лопнет. Ха, а если бы он еще знал, что думает о нем Тун? Чтобы скрыть усмешку, десятник уставился на массивное сверкающее кресло, над которым распростерли крылья грифоны, оскалив львиные пасти. Красивый трон притягивал его, как ребенка притягивает яркая игрушка, как чревоугодника — вкусная еда.

— Итак, — как ни в чем не бывало обратился к нему Юлий, — тебя уже предупреждали: ты можешь отсюда не выйти?

— Да, Милосердный Пастырь, — кротко отозвался десятник. — Но я изо всех сил стараюсь заслужить доверие.

— Я не Пастырь, а всего лишь глава общины. Отвечай на мои вопросы быстро, как можно быстрее, как если бы от этого зависела твоя жизнь. Ты понял?

— Понял.

— Ты сбежал из тысячи Чегелая?

— Да.

— От какой опасности?

— Чтобы спасти свою жизнь.

— Надолго ли сюда явились гунны?

— Навечно! Пока светит солнце.

— Почему ушел со стана Дзивулл?

— Чегелай заподозрил его в обмане.

— В каком обмане? Быстрее!

— Мы нашли поминальный храм. Дзивулл скрыл это от тысячника. Чегелай думал, что храм набит золотом!

— Куда ушла его тысяча?

— Тысяча ушла? — поразился Безносый. — Когда?

— Третьего дня! Она вернется?

— Конечно! Иначе зачем приходили?

— Сколько человек ты убил?

— Ха, разве считал? Десятка два.

— Гунны заключили союз с сарматами?

— Вождь сарматов Абе—Ак предложил союз. Чегелай послал гонца к Ругиле. Вернулся ли — не знаю.

— Ты любишь золото?

— Какой гунн не любит его!

— Можешь отказаться?

Безносый напрягся, но ответил незамедлительно:

— Могу.

— Сними сапог, отдай монеты!

Десятник только крякнул, но придал лицу равнодушный вид, безропотно сел на ковер, снял сапог, вытряхнул желтые кружочки, протянул римлянину. Тот взял, всмотрелся, заметил:

— Купцы вас, гуннов, обманывают. Вместо настоящего золота дают фальшивое. При моем предке божественном Юлии золотой весил ровно одну сороковую долю фунта, денарий же — одну восемьдесят четвертую [34]. И золото в нем было чистопробное! Теперь же денарии изготовляют из семнадцати частей серебра, восьмидесяти двух частей меди и только одной части золота.

Тем не менее Старший Брат спрятал монеты Безносого и спросил:

— У Дзивулла есть золото?

— Должно быть, — ответил десятник, обрадованный возможностью хоть как–то отомстить бывшему другу за равнодушие. — Разве он не отдал?

— Ты лжешь! — вдруг гневно заявил Юлий. — Хочешь опорочить своего бывшего сотника!

— Я не лгу! — завопил обиженный Безносый, ибо за весь разговор он обманул только один раз, сказав, что готов отказаться от золота, хотя делать этого не собирался.

Но римлянин не обратил внимания на его возмущение.

— Сейчас тебя отведут в келью, дабы ты поразмышлял о своей участи. Тебе известны заповеди Небесного Пастыря. Повторяй их с утра до вечера! Брат Фока научит тебя нашим молитвам. И молись, молись, молись! Дабы Небо ниспослало тебе благодать искренности! Уведите его!

Бредя за Ардарихом, раздосадованный Безносый ворчал:

— Пусть бы оно тебе ниспослало эту благодать, жирный верблюд! — и плевался.

Хорошо, что германец был туговат на ухо. Как рассказывал одноглазый гот, Ардариха оглушили дубинкой, когда несколько тайных братьев пытались бежать из подземелья. Это случилось незадолго до появления Безносого.


3

Когда рысьи глаза десятника привыкли к темноте, он различил в углу каменной кельи охапку увядшей травы, кувшин с водой, прикрытый сверху лепешкой. Светильника не оказалось. Ардарих, уходя, закрыл дверь на засов.

Юргут подошел к ней, надавил крепким плечом. Но это было все равно, как если бы упереться в скалу.

Особенно он не горевал. Где сокровища — он знает, дорогу на поверхность тоже узнал: в переходах следует держаться правой стороны, тогда попадешь в пещеру. А из нее два пути: один — в башню, другой в потайную долину. Башню охраняют трое. Он с ними справится без труда. Случай бежать ему рано или поздно представится. Но как быть с лошадьми? Пробиться в потайную долину легче, чем выйти из нее. Хай! Как он раньше не догадался! Если бы не было выхода из потайной долины, как бы там оказались его лошади? Теперь стало хорошо. Оставалось решить, куда ушла тысяча Чегелая и чего хочет от него Юлий.

То, что тысяча Чегелая ушла со стана неизвестно куда, неприятно поразило Юргута. Он сильно рассчитывал на помощь тысячника, зная о его мечте подарить молодому Аттиле золотой трон. Хай, если бы Юргут сообщил тархану, что золотое кресло у того под боком, тысячник простил бы беглецу все его провинности и сверх того назначил бы сотником. Возможно, о его подвиге известили бы и Аттилу — будущего вождя. У Чегелая нюх безошибочный!

А чего хочет от него римлянин? Юргуту уже известно, что испытания для простых общинников долго не длятся и не слишком трудны. Не составляло труда сообразить, что римлянин испытывает его для какой–то более важной цели. Но какой? Уж не потому ли вопросы Юлий задавал необычные?

И вдруг Безносого осенило. Он даже вскрикнул. Хай! Вскочил и в радостном возбуждении заметался по келье. Но скоро успокоился, лег на сено и уснул.

Проснулся он оттого, что какой–то небольшой зверек пробежал по его телу. Возле него послышалась возня, затем яростные взвизги. Упал кувшин, зажурчала, выливаясь из горлышка, вода. Он вскочил на ноги. От свалившейся на пол лепешки врассыпную метнулись крысы. Ва, сколько их здесь! Да уж не в Крысиную ли келью его посадили? Но если не загрызли, пока он спал, значит, ничего в ней страшного нет. Почему же боятся? Скорей всего Юлий дает ему понять, что с ним будет за самое малое непослушание. Безносый ухмыльнулся, доел остатки лепешки, поднял кувшин, в котором воды оставалось на донышке. Куда спрятались крысы? Рукой нашарил нору. Она шла под стену. Безносый засунул в отверстие руку по самое плечо. В норе взвизгнула крыса и цапнула его за палец. Он не обратил внимания на укус, попытался расширить отверстие, но вскоре бросил это бесполезное занятие. Сел на сено и задумался.

Когда послышались приближающиеся к келье шаги, он постарался придать лицу самое смиренное выражение, какое только мог. Пришла пора действовать.

Вошли Эрах и страж–гот. Осветили его факелом. Эрах был мрачен. У гота, когда он ставил возле Безносого кувшин и свежую лепешку, из–под плаща оттопырился меч. Десятник пожаловался на крыс. Молчаливый страж осмотрел нору, вышел, скоро вернулся и заколотил отверстие норы здоровенным камнем. Значит, Юргута посадили не в Крысиную келью. Страж вышел, оставив факел. Эрах угрюмо сказал:

— Старший Брат очень сердит на нас, что мы привели тебя в подземелье. Он заявил, что ты строптив и своих дурных наклонностей не изживешь.

— А изжил ли Юлий свои дурные наклонности? — вкрадчиво спросил Безносый. — Или он считает, что святость — удел лишь простых общинников, доверчивых и послушных?

Эрах зло покосился на него, но промолчал. Юргут продолжил, подбавив страсти в голосе:

— Говорят, все дети, что родились в последние два года, — это дети римлянина и германцев. Правда, римлянин объявил ревность страшным грехом. Но почему–то когда один из простых братьев пожелал одну из жен Юлия, то его посадили в Крысиную келью. И никто из вас не возмутился!

Ревность — самое больное место мужчины. Так как Эрах опять промолчал, Безносый смело заявил:

— Я думаю, покорность — грех не меньший, чем лживость! Заставляя вас соблюдать заповеди Небесного Пастыря, Старший Брат сам пренебрегает ими! Ты считаешь это справедливым?

Лицо Эраха исказилось от ярости, кровь гунна дала о себе знать, он хрипло выдавил:

— Небо покарает ослушника, брат Юргут!

— Что–то оно не слишком торопится. Юлий, заботясь о своей безопасности, уничтожает смелых и непокорных! Скоро в общине останутся в живых лишь те, кто уподоблен шакалу.

Эрах вскочил, что–то пробормотал и поспешно вышел. Безносый ухмыльнулся и крикнул вслед:

— Вы не можете считаться мужчинами, раз предаете своих братьев!

На следующий раз в келью явился Фока. Юргут сидел на охапке сена, неподвижный, как благочестивый отшельник, но лицо его выражало величайшее потрясение.

— Что случилось, брат Юргут? — спросил Фока.

Безносый долго молчал, как бы задыхаясь, хватая воздух широко раскрытым ртом, наконец с трудом произнес:

— Брат Фока, не удивляйся тому, что я тебе сейчас поведаю… Ибо это настолько удивительно, что я до сих пор пребываю в сильнейшем волнении, не решаясь рассказать о чуде, но и не осмеливаюсь умолчать о нем…

— Умолчание есть грех не меньший, чем ложь! — твердо сказал Фока. — Говори, не бойся, брат Юргут, тебя поймут.

— Но если о чуде узнает прелюбодей Юлий, он непременно посадит меня в Крысиную келью!

— Юлий не узнает. Говори.

— Незадолго до твоего прихода, брат Фока, мне было видение: сначала послышался голос, затем передо мной появился тот, чье имя священно для вас, и показал мне удивительное…

— Странно, что Милосердный Пастырь явился именно тебе. Разве нет более праведных?

— О, если бы я знал, почему меня Небо выбрало орудием своих промыслов! Но истинная вера есть прежде всего доверие! Разве не так, брат Фока?

Тот вынужден был согласиться с этим доводом и заявил, что слушает со вниманием.

— Все это время я молился! — с волнением в голосе начал Безносый. — О, как я молился! Бессчетное число раз падал я ниц и бился головой о каменный пол, повторяя заповеди величайшего из святых. И он внял моим молитвам!

Глаза Фоки от изумления полезли на лоб, римлянин перестал дышать и окаменел в ожидании.

— Вдруг раздался глас, произнесший: «Твои мольбы услышаны! Внемли: ты избран! Готов ли ты служить мне столь же чистосердечно, как каешься?» Я ответил, что да, готов. Таинственный глас сказал: «Брат Юргут, передай своим верным друзьям, что ваш Старший Брат замыслил недоброе. Он собирается предать общину!» Я осмелился робко спросить, в чем заключается злой умысел Юлия. И тогда передо мной появилось белое облако и из него вышел человек, прекрасный видом, в златотканых одеждах. Я пал перед ним ниц. Он протянул руку к этой вот стене и произнес только одно слово: «Откройся!» Затем ангел небесный вошел в облако, и оно исчезло. А стена, на которую он указал своим перстом, вдруг раздвинулась. Вместо нее возникла огромная зеленая равнина, а на ней римская дорога, вымощенная каменными плитами. Я видел даже столбы — указатели расстояния от Рима. Но больше всего меня удивило, что на краю равнины текла Широкая река, а за ней виднелся город с белыми домами. Через реку был перекинут каменный мост на арочных опорах. Дорога вела к мосту. И по ней, слушай со вниманием, брат Фока, шел караван, направляясь к городу. Караван охраняли воины. Впереди на белом коне ехал не кто иной, как сам Ардарих. Я хочу спросить, брат Фока, посылала ли община недавно караван в некий римский город, перед которым с востока течет река, а через нее перекинут каменный арочный мост?

— Да, посылали. В город Аквенкум. Ты видел Аквенкум? — В голосе римлянина уже не было недоверия.

— Я не знаю, что это за город, — просто ответил десятник. — Караван по мосту прошел в железные ворота…

— Только в Аквенкуме железные ворота! Во всей Паннонии нет более мощной крепости! Я ведь сам родом из Паннонии! Продолжай!

— Прямо от входа ведет широкая мощеная улица. Вдоль нее растут каштаны и стоят дома, в которых окна расположены одни над другим. Если считать снизу, то их пять…

— Правильно! Там пятиэтажные дома–инсулы!

— Караван пришел на большую площадь, где бьет фонтан. Вокруг нее множество лавочек, наполненных всяческими товарами. Тут к Ардариху подошел весьма юркий римлянин. И гот передал ему из рук в руки клочок кожи, свернутый в трубочку, который римлянин спрятал за пазуху… На такой коже пишут письмена…

— Это пергамент! Он хранится только у Юлия. Письма пишут на пергаменте!

— Римлянин, получивший его, выбрался из толпы и поспешил в здание с белыми колоннами, часть крыши его поднимается над остальной крышей…

— Это базилика! — торопливо подсказывал Фока, — Главное здание города. Раньше в нем заседал городской муниципий, а теперь, я слыхал, депутатское собрание всей провинции Паннонии.

— Потом видение исчезло. Келья опять погрузилась во мрак. Когда вы посылали караван в Аквенкум?

— Через день после того, как тысяча Чегелая встала на стоянку. — Так вот какое известие отправил с Ардарихом Юлий!

— Кроме этого, он ничего не мог передать? В Аквенкуме стоит римский гарнизон?

— Десятый легион [35], прозванный Паннонийским, и тринадцатая Сирийская когорта [36]. А что?

— Не просил ли Юлий у римлян помощи?

Фока потрясенно хлопнул себя по ушам, как делают аланы в момент удивления, и прокричал:

— Вот почему он велел собрать все сокровища у себя в келье! Забрал даже из царского поминального храма. О, лицемер! Впрочем, Паннонийский легион едва ли придет на помощь Юлию. Ведь сюда явились гунны!

— Но тысяча Чегелая ушла.

— Наши дозоры сообщили: тысяча ушла на запад.

Оказывается, у тайных братьев неплохо налажен сбор

сведений. Но если Чегелай ушел на запад, значит, скоро сюда явится сам Ругила. Становилось ясным, отчего встревожился Юлий. Безносый сказал об этом Фоке.

— А мы удивляемся, почему Юлий окружил себя готами и всех вооружил! — вслух подумал римлянин. — Он намеревается нагрузить караван золотом и удрать. Если Старший Брат доберется до Паннонии, станет самым богатым человеком на всем круге земли! А мы ничего не сможем покупать для своих нужд! Это ему не удастся!

Фока стремительно вылетел из кельи. Оставшись один, Безносый зевнул и, довольный, улегся на сене. Лет пять назад, будучи гонцом, он побывал в Аквенкуме и хорошо знал этот город. Дело сделано. Осталось ждать результатов.

Но случилось не совсем так, как он предполагал. На следующий день к нему явился здоровенный Ардарих и объявил, что его ждет Старший Брат.

Сначала Безносый встревожился. Вдруг Фока выдал его? Но если это так, разве стал бы Старший Брат ждать его в подземном зале? Конечно нет! Сразу бы велел отправить в Крысиную келью!


Глава 11 СОКРОВИЩА ДАКИЙСКИХ ЦАРЕЙ


1

Римлянин, как и в прошлый раз, восседал на золотом троне, сиявшем в ярком свете. Вдоль стен бесшумно ходили две женщины в длинных темных покрывалах, не могущих скрыть гибких движений и соблазнительных форм. Женщины ловко убирали щипчиками нагар на фитилях светильников и подливали в плошки масло.

— Хочешь служить мне? — вопросом встретил Юлий гунна.

— О да! — пылко воскликнул тот. — Я буду тебе предан!

Ардарих, стоя за троном Юлия, нахмурился и злобно засопел. Римлянин спросил, хорошо ли гунн владееторужием и приемами рукопашного боя.

— Испытай меня! — ухмыльнулся Безносый.

Юлий велел женщинам убираться из зала. Одна из них скользнула в спальню, занавешенную ковром. Другая вышла в коридор. Юлий хлопнул в ладоши. Явились четыре германца. Каждый был на голову выше гунна. Но в ширине плеч и в массивности телосложения он им не уступал.

— Это мои лучшие бойцы. — Глава общины показал на стражей. — Выбери любого из них и сразись на мечах или врукопашную.

— Позволь, Старший Брат, сразу с четырьмя!

От удивления римлянин разинул рот, ему, видимо, показалось, что он ослышался, повторил, чтобы гунн выбрал любого для поединка.

— Я буду биться со всеми! — упрямо заявил Безносый. — Как ты пожелаешь: насмерть или…

— Нет–нет, только не насмерть! У меня мало хороших бойцов!

— Тогда врукопашную, — решил Юргут. — Пусть подходят ко мне как им удобнее: все разом или по одному.

Он хищно изогнулся, изготовился. Теперь он не опозорится, как в доме алана Джулата, когда на него, распаленного похотью, забывшего про осторожность, накинулись телохранители Джулата и сбили с ног. В свое время приемам рукопашного боя его обучал отец. А того за плату научил некий чужестранец, прибывший к гуннам из жаркой страны.

Готы поняли, что глава общины желает развлечься, унизив гунна, весело отцепили мечи, сняли плащи и, выпятив здоровенные груди, широко разведя мускулистые руки, пошли на него, презрительно переглядываясь. Они не спешили и растягивали удовольствие. Коренастый гунн не внушал им опасения, любой из них в одиночку ходил на вепря, а потому каждый надеялся только на себя. Об этой слабости германцев Юргут знал.

Они даже не стали окружать его, а подошли небрежно, как на прогулке. За самонадеянность расплачиваются. Гунн молниеносно упал на могучие руки, сжался, как бы изобразив колесо, прокатился мимо изумленных противников и оказался у них за спиной. Далее все слилось в сплошной вихрь. Едва ли тигр мог действовать стремительнее. Он вскочил на ноги и прыгнул к ближнему германцу, покрыв прыжком добрый десяток шагов, ребром ладони, жесткой как камень, ударил германца по толстой шее. Тот, утробно хрюкнув, рухнул на колени. О, как медленно, как неуклюже поворачивались остальные. Второй, не успев уклониться, получил удар ногой в межреберье настолько резкий, что был отброшен на несколько шагов и со стоном свалился в ручей. Третий кинулся на гунна, взревев, подобно раненому быку. Юргут упал плашмя. Воин перелетел через него, ударился головой о мраморную ступеньку, ведущую на возвышение, потерял сознание. Юргут мгновенно оказался на ногах и всю тяжесть тела, сопряженную с азартом и яростью, вложил в удар кулаком под подбородок последнему оставшемуся на ногах готу. Тот опрокинулся навзничь. Не прошло времени, равного нескольким вздохам, а все четверо стражей лежали поверженные. С возвышения Юлий наблюдал за происходящим в величайшей растерянности.

Юргут хрипло закричал: «Хар–ра!» — и, вскинув обе руки вверх в знак победы, пропел песню удальцов:


Благосклонный Тэнгри, храбреца награди.

За безумную смелость его…


Германцы со стонами поднимались с пола. Тот, кто упал в ручей, был совсем мокрый. Глаза его налились кровью, он поглядывал на свой меч. Но властный предупреждающий окрик римлянина остановил его.

Юлий подозвал Безносого, не скрывая восхищения, сказал:

— Ты поистине великий воин! Испытание твое завершилось! Назначаю тебя своим личным телохранителем!

Мрачный Ардарих, злобно косясь на гунна, повел его по подземному переходу. Открыл одну из келий, запертую на замок. В ней хранилось оружие. Лежащее на помостах, развешанное на крюках, громоздящееся на полу. Груды тяжелых копий, связки длинных мечей, ворохи кованых наплечников, поножей, кучи панцирей, россыпи наконечников стрел. Отдельно висели боевые пояса, тетивы, колчаны, ножны.

Юргут сразу обнаружил свой меч, небрежно брошенный поверх другого оружия, отыскал свой фракийский пояс, дамасский кинжал, короткие дротики.

Германец открыл следующую келью. Здесь оказалась одежда. Из этого помещения десятник вышел в новом кафтане, новых сапогах, в длинном плаще–сагуме.


2

На следующий день новый телохранитель встретился с Фокой и сообщил ему, что Юлий ждет возвращения каравана Дзивулла.

— Нам следует поторопиться, — сказал Фока. — Караван может прийти со дня на день. Главное — раздобыть оружие!

— Ключи у Ардариха. Я могу его убить. Надо склонить на свою сторону как можно больше мужчин. Вчетвером мы не справимся со стражей.

— Тун и Эрах уже действуют. Но боятся, что кто–нибудь их выдаст.

Опасения Фоки были не лишены основания. Тех общинников, которые пытались бежать, кто–то выдал. Они погибли в Крысиной келье.

Общие молитвы в зале начинались перед ужином. Мужчины, женщины, подростки, малые дети, входя в зал, становились на колени. Лишь стражи не покидали своих постов.

— Братья и сестры! — гремел под сводами зала голос Юлия. — Возблагодарим Небесного Пастыря, давшего нам возможность благостно жить и мирно трудиться, засеявшего наши души семенами сострадания и любви к ближнему…

— О Милосердный Пастырь! Не оставь нас своей неизреченной милостью! — исторгся у присутствующих дружный вопль.

Юргут, стоя возле золотого кресла, видел, насколько непристойно звучит молитва из уст сладострастника. Но рассудок коленопреклоненных общинников омрачен прошлыми несчастьями, у них подавлена гордость и отсутствует стремление к вольности. А подростки и дети подражают взрослым.

Юлий сурово произнес:

— И если мы, твои овцы, однажды преисполнимся греховных вожделений, предай нас казни, самой жестокой…

Братья и сестры с тупой покорностью повторили слова римлянина. Позади толпы стояли стражи, готовые по мановению руки Юлия исполнить его повеление.

Пришлось отказаться от мысли вовлечь в заговор как можно больше общинников. Кроме Фоки, Туна и Эраха пока только двое дали согласие выступить против главы общины и сразиться с германцами. Итого шестеро против трех десятков — каждому предстояло сразиться с пятью. Справится только Юргут, остальные погибнут. Бежать одному? Но как уйти от сокровищ, которые в любой момент могут исчезнуть. Безносый только плевался и все больше мрачнел.

Отныне он питался со стражами, пища коих готовилась отдельно и была гораздо вкуснее и сытнее, чем у прочих братьев. Вечерами, будучи свободным от дежурств, он удалялся в отдельную каморку с молоденькой женщиной, которой Юлий поручил обучить новичка прищелкивающему языку, к которому прибегали в присутствии посторонних. Но выучить его Юргут не успел. Старательность в деле, к коему мужчина приспособлен самой природой, невозможно успешно совмещать с занятиями, к коим гунн никогда не имел склонности. Впрочем, не хватило и времени.

Правда, Юргут в молодости несколько лет был гонцом и знаниями и сообразительностью превосходил любого воина. И Юлий охотно с ним беседовал. Безносый только диву давался, видя, с какой легкостью римлянин переходит от святости на языке к пороку в делах. Хоть сам Юргут мало отличался в этом от Юлия, но чужие пороки всегда отвратительны.

— Не было бы греха, брат Юргут, не было бы и раскаяния! А святость без раскаяния — ничто! — однажды заявил глава добродетельной общины.

Когда Юргут поинтересовался, не следует ли столь глубокие в познании веры мысли Старшего Брата довести до всех, дабы общинники искусились бы грехом и раскаялись, Юлий, ничуть не смутившись, заметил:

— Отнюдь, брат Юргут, отнюдь! Зачем овцам, добродетелью коих является послушание, знать что–либо сверх того, что отпущено им Небесным Владыкой? Соизмерима ли мощь пастыря с возможностями овнов?

Безносый вынужден был согласиться, что несоизмерима. Хотя бы в мужской силе. За ночь телохранителю приходилось приводить в спальню главы общины не менее трех женщин одну за другой, и выходили женщины оттуда весьма изнуренные и растерзанные.

Среди прочих слабостей римлянина была одна, которую он тоже не скрывал. Юлий страстно любил драгоценности. Мало того, что он носил тяжелую золотую цепь, перстни, браслеты, но как только в зале не оказывалось никого, кроме Безносого, Старший Брат поспешно скрывался в спальне. Край ковра в одном месте отгибался, образуя крохотную щель. Десятник на коленях подползал к щели и наблюдал.

В спальне стояли два огромных сундука, окованные железом. Запорные петли в палец толщиной. Такие не выломаешь. Юлий зажигал все светильники. Яркий свет наполнял помещение, обитое красным шелком. Сверкало серебряное оружие, висящее на стене. Римлянин отвязывал от пояса здоровенный ключ, открывал замок. С трудом поднимал массивную крышку. У Безносого перехватывало дыхание.

Вот они, сокровища дакийских царей! Вожделенная мечта! Юлий становился перед сундуком на колени, его взгляд загорался безумным огнем. На фоне красного шелка блеск драгоценностей был настолько ярок, что Безносый зажмуривался, чтобы не ослепнуть. А римлянину хоть бы что! Благоговейно шепча, он одной рукой хватал золотое блюдо, другой — кубок, украшенный ажурной резьбой, прижимал к груди, жадно, по–собачьи обнюхивал их, осторожно укладывал, погружал руки в груду золотых монет, пересыпал сверкающие блестки счастья. При этом раздавался особенный глухой звук, присущий только благородным металлам. Безносый скрипел зубами. В сундуке были и его монеты. Искушение ворваться в спальню было слишком велико. Он отползал.

Однажды Старший Брат вынул из сундука золотую диадему, усыпанную жемчугами и рубинами, и стал суетливо примерять ее. В это время в подземном переходе послышался топот бегущих людей. Безносый едва успел отскочить от спальни. В зал вбежал Ардарих и с ним несколько германцев. Услышав шум, из–за ковра вышел Юлий. Ардарих стал что–то торопливо шептать ему. Блаженство на лице главы общины сменилось тревогой. Он бегом спустился с возвышения, обернулся к Юргуту, крикнул:

— Охраняй зал! Убей всякого, кто войдет сюда!

Римлянин и стражи выбежали из зала.

Безносый немного подождал и в несколько прыжков оказался в спальне. Крышка сундука была захлопнута, но не заперта. Из замка торчал ключ. Юргут метнулся к сундуку, поднял крышку. У него помутилось в голове.

Забыв про осторожность, он нагреб пригоршню монет, спрятал в походной сумке. Схватил золотую чашу. Та оказалась слишком велика. Подцепил связку золотых колец, сунул за голенище сапога. Вдруг показалось, что в зале люди. Опомнился, выскочил из спальни. В зале никого не было. Только теперь он ощутил тяжесть груза в сумке, сапогах, за пазухой. Едва добрел до ручья. Наклонился, омыл горящее лицо. Поспешил в угол, где с возвышения свисал край ковра, решив спрятать золото там. И не заметил, как в зал, крадучись, вошли стражи.

На него сзади набросили рыболовную сеть, накрыв с ног до головы. Он рванулся, попытался скинуть сеть, но только запутался. Его спеленали, как младенца, сбили с ног. Опутали сверху толстыми веревками. Поставили на ноги и подвели к трону, на котором уже сидел Юлий. Возле него злобно улыбался Ардарих, мстительно пересмеивались стражи.

— Ну вот ты и не выдержал испытания, брат Юргут! — грустно произнес Юлий. — Я не ошибся, что не доверял тебе!

— Но ведь ты сказал, что я прошел испытание! — взревел из–под сети Безносый.

— Ах, брат Юргут, я умею работать головой не хуже, чем ты мечом. Вот, кстати, убедительное доказательство, что твое умение ничто в сравнении с моим!

— Зачем же ты назначил меня телохранителем?

— Подумай сам, что я должен был предпринять, когда тебя привели в подземелье. Посадить сразу в Крысиную нору? За что? За то, что ты мне не понравился? Но тогда братья вправе спросить: разве неприязнь — повод, чтобы убить человека?

— Я не брал твоих сокровищ! — закричал Безносый, лихорадочно соображая, как выкрутиться.

— Не брал? — насмешливо отозвался Юлий. — А что у тебя за пазухой и в сапогах?

— Это не твое золото! Оно принадлежит общине! — орал десятник, заметив у входа людей. Но среди них не было Туна, Фоки, Эраха.

— Значит, ты украл у всей общины! — заявил Старший Брат.

— Это ты украл у братьев и сестер и спрятал сокровища! Ты превратил братьев и сестер в своих рабов…

Страшный удар дубинкой обрушился на его голову, и он, подобно оглушенному быку, упал на колени.


Глава 12 БЕГСТВО ИЗ НИЖНЕГО ДВОРЦА


1

Его приволокли в Крысиную келью. Ардарих отодвинул лязгнувший засов. Факел осветил каменную скамью. Вокруг в полу чернело множество нор, из которых выглядывали свирепые усатые мордочки, сверкали голодные глаза. Слышались нетерпеливые взвизги, шум драк. Пока с Безносого снимали сеть, одна крыса, огромная, почти с кошку, безбоязненно выскользнула из норы, и если бы страж не отбросил ее пинком, она бы вцепилась в его сапог. На что уж десятник был неустрашим, но и у него сжалось сердце. Он сопротивлялся как мог. Но что сделаешь, если у тебя связаны руки и ноги? Его повалили на каменную лавку, оголили ему живот, крепко привязали к лавке кожаными ремнями. Он едва мог дышать. На прощание Ардарих пнул его в бок сапогом, прорычал:

— Радуйся! Скоро ты встретишься со своим Тэнгри! Вот он удивится, увидев такого красавчика!

Германцы захохотали и вышли. Засов задвинули. Спеленали Безносого так крепко, что он не мог шелохнуться, как ни напрягался. В темноте послышалось шуршание под землей, затем легкое топотание множества лапок. Он скосил глаза. Серые создания вылезали из своих нор, сновали возле скамьи, жадно внюхивались, задрав мордочки. Со всех сторон доносились нетерпеливые взвизгивания. Скоро шевелящаяся масса покрыла весь пол. Вот одна, здоровенная, вспрыгнула на скамью, пробежала к голове Безносого. Он лязгнул зубами, дико провыл. Из–за двери раздался злорадный хохот. Там, видимо, прислушивались. Крыса испуганно метнулась назад. Но уже лезли десятки других. Он рвался, напрягал все силы, пытаясь ослабить путы. Но напрасно. Огромная крыса вцепилась в его голый живот. Другая укусила за ногу. Почуяв кровь, кинулись остальные. Острые зубы, как костяные иглы, впились в кожу, раздирая ее. Они прогрызут его тело, проделают в нем ходы. Торопясь, то и дело затевая свары, крысы принялись грызть беспомощного десятника.

Вдруг возле двери послышалась короткая возня, затем сдавленный вскрик. Кто–то глухо простонал. Упало на пол тяжелое тело. Железный засов с лязгом отодвинулся. Дверь распахнулась. В камеру ворвались люди, размахивая факелами. Крысы с визгом кинулись по норам. Их пинками расшвыривали. Острый кинжал легко разрезал путы. Безносый с трудом поднялся. Кровь струилась из множества ран. Перед ним стоял Дзивулл. Из–за его плеча выглядывал Эрах. Фока и Тун яростно топтали снующих под ногами крыс. Трещали горящие факелы. Огромные тени метались по стенам.

— Тас—Таракай! — выругался сотник. — Вовремя я успел! Держи! — Он протянул Безносому обнаженный меч.

Тун уже достал из походной сумки чистые холщовые тряпки, принялся перевязывать Юргута, приговаривая:

— Попортили тебе демоны ночи кожу! Хорошо, жив остался!

— Да осенит вас священным крылом птица Хурри! — бормотал Юргут, не веря в свое спасение. — Как вы сюда попали?

За всех ответил Дзивулл, помогая Туну:

— Только что прибыл с караваном. Узнал от Дензиха. Ты был прав: Юлий хочет бежать с сокровищами в Аквенкум. Фока и Тун уговаривали братьев разоружить стражу. Нас выдали! Тас—Таракай! Пришлось убить двух стражей!

Кто–то бежал по переходу, топоча сапогами. Ворвался в келью. Это оказался тот самый доверчивый Дензих.

— Сюда бегут стражи! — прокричал он.

Все бросились к двери. За ней лежало мертвое тело стража. Тун метнулся вправо. Со стороны зала, приближаясь, мелькали дымные факелы. Слуха Безносого достигли яростные крики:

— Убить всех! Никого не щадить!

Грозный рев послышался ему в ответ. Где–то заплакали дети. Простонала женщина.

Пробежав сотню шагов, Тун свернул в темный закоулок. Пробежали по нему, свернули в освещенный правый проход. Вскоре показалась развилка. Два стража, размахивая дубинками, поджидали их. Тун на бегу метнул дротик, попал в горло первого германца. Второго сразил Юргут, переполненный яростью. Сзади слышался нарастающий шум погони.

— Сюда! — крикнул Тун, исчезая за большой кучей земли, вывалившейся сверху. Видимо, пещеру они миновали обходным путем. За горкой камней оказался лаз. Впору пролезть человеку. Подбежали остальные. У всех в руках были мечи.

— Не успеем! — устало проговорил Дзивулл.

Юргут чувствовал, что слабеет. От большой потери крови кружилась голова. Пришлось прислониться к стене. Факелы погони мелькали уже за вторым поворотом. Тун вытер рубахой лицо, сказал:

— Живым я не дамся. Не хочу быть съеденным крысами. Брат Юргут, ты ранен, ступай в лаз. Мы задержим погоню. Выберешься в потайной долине. Там в табуне твои лошади. Найди сухое дерево на другой стороне. Разгреби завал из веток. Увидишь скрытый проход. Он выведет к поминальному храму…

— Я буду драться! — яростно крикнул Безносый.

— Иди в лаз! — повелительно приказал сотник Дзивулл. — Мы задержим их. Если выберешься, спеши в Потаисс. У тебя родился сын! Славянка Лада ждет тебя!

— Как — сын? — ошеломленно прохрипел Безносый.

— Уходи! — взревел сотник, бросаясь на подбегавших германцев.

Лязгнула сталь о сталь. Последнее, что увидел Юргут, скрываясь в норе: Тун, Эрах, Фока и Дензих, став по двое тесном проходе, отчаянно отбивались от наседавших стражей.

Безносый нырнул в лаз. Радостное известие придало силы. Полз, извиваясь, как змея. Местами торчали камни, жесткие корни. Лаз заметно шел на подъем. Сзади доносился угасающий шум боя. Скоро его не стало слышно. Впереди появился едва заметный просвет. Пахнуло свежим воздухом. Еще усилие — и Безносый вывалился наружу. Запах трав был необыкновенно резок.

Выбравшись из лаза, он вновь просунул в него голову, прислушался. Никто не полз за ним следом. Значит, погибли. Надо как можно скорей бежать из потайной долины. Преследователи, наверное, кинулись к башне в овраге, чтобы отрезать ему путь в степь. Вдруг Безносый услышал за своей спиной фырканье приближающейся лошади. Раздалось призывное ржание. Так фыркать и ржать мог только его соловый жеребец! Юргут бросился к преданному другу, с нежностью обнял за крутую шею. Соловый, радуясь встрече, ласково тыкался мордой хозяину в плечо.

Тун на прощание говорил о засохшем дереве. Удивительно, но Соловый сам повел хозяина к нему. Ах, какой здесь был душистый, настоянный на травах воздух! Гунн дышал всей грудью и не мог надышаться. Травы в долине были высоки, по пояс, и влажны от предутренней росы. Слева угадывалось большое поле, справа, подобно крепостной стене, чернела высокая скалистая гряда, закрывая полнеба. Звезды в вышине постепенно бледнели, воздух сырел. Со стороны скал донесся шум бурлящей воды. Она словно падала с высоты. Скоро путь им пересек ручей. За ним был луг, окруженный фруктовым садом. На дальнем конце луга угадывались смутные очертания пасущихся лошадей. Юргут не стал искать свою вторую лошадь. Рано или поздно он сюда еще вернется.

Проход оказался высохшим руслом древнего ручья, когда–то вода пробила в скалах себе дорогу. У входа в промоину стоял шалаш, возле него огромное кострище.


2

Юргут успел. Возле храма стражей тоже не оказалось. Наверное, все ушли в подземелье. Когда поднялось солнце, всадник выбрался из леса. В стороне виднелся высокий холм. Он поехал к нему. Возможно, Чегелай оставил на стане резервную сотню, чтобы охранять Римскую дорогу, ведущую на перевал.

Но напрасно с вершины холма десятник обшаривал взглядом окрестности. Там, где когда–то шумел беспокойный воинский стан, сиротливо торчали столбы и чернели кострища. Ни людей, ни табунов. Юргут задумался. Куда ехать? Из оружия у него только меч Дзивулла, да и то без ножен. Друг–то как выручил! Сам погиб, а его заслонил. Мысль о сыне согревала душу Безносого. Надо ехать в Потаисс!

И тут Юргут заметил, как из леса, окружавшего долину, где был поминальный храм, в степь вырвались десятка полтора всадников. Это были стражи–готы. Они тоже заметили одинокого всадника на вершине холма и помчались к нему, рассыпаясь на ходу, чтобы окружить холм. Скакали германцы безбоязненно. Значит, преследование будет долгим. Хай, пусть попробуют его догнать! Безносый слетел с вершины, повернул жеребца в сторону Римской дороги.

Только к вечеру он остановил усталого, потного Солового. Готы отстали еще в полдень. Но на всякий случай не мешало иметь побольше расстояния между собой и преследователями. Заметив впереди небольшую речушку, он направил жеребца к воде. Речушка оказалась мелкой, дно каменистым. Некоторое время ехал по ней. Выбрался на берег возле густого мелколесья. В глубине его обнаружил полянку с высокой травой, отпустил жеребца. Из его походной сумки стражи подземелья выгребли все, даже еду. Пришлось лечь спать голодным. Во сне он видел сына, смуглого, с щетинистыми рыжеватыми волосами. Проснувшись, заторопился в путь.

Но как Юргут ни спешил увидеть Ладу и сына, мысль, что он почти безоружен и к тому же нищий, не давала ему покоя. Теперь у него есть семья, надо позаботиться о ней.

Он беспокойно поднимался на стременах, оглядывая окрестности, нюхал обрубками ноздрей воздух, не потянет ли откуда дымком. Но с приходом гуннов люди отсюда ушли.

Ему повезло. В полдень следующего дня он нагнал большой торговый караван. И скрытно последовал за ним. Издали он не мог определить, из какой тот страны. Караван был велик и богат: несколько сотен лошадей с туго набитыми переметными сумами. Воинов охраны около сотни. Все рослые, в крепких доспехах и при хорошем оружии, производили впечатление умелых воинов. Но вели себя беспечно: громко перекликались, то и дело удалялись от дороги. Видимо, хозяин каравана был добродушен, коли позволял им вольности. Беспечность охраны вселила в Безносого надежду.

Вечером шумное сборище остановилось на ночлег возле полноводной реки. Задымились костры. Потянуло вкусным мясным варевом. С дерева Юргут следил, как воины и слуги разгрузили сумы, бережно сняли с лошади толстого купца и усадили возле костра. К нему подвели девушку, и купец возлег с ней на расстеленном ковре. Сверху было хорошо видно, как жирный хозяин каравана спустил штаны, подмял под себя девушку и резво заработал белым пухлым задом. Некоторые воины тоже принялись развлекаться с подругами на глазах у остальных. Дело обычное. Те, у кого подруги не оказалось, жадно глазели, дожидаясь своей очереди.

Тем временем десяток воинов погнали пастись табун. Лошади принялись щипать траву возле леса, в котором скрывался Безносый. Охранники неспешно ездили между табуном и опушкой, беззаботно беседуя между собой. Возможно, караван был от франков. Один из табунщиков, молодой рыжий великан, слез с лошади, что–то сказал своим, те захохотали, сморщились, показали на ближние кусты, чтобы он удалился. Воин, на ходу расстегивая широкий пояс, смешно изображая нетерпение, скрылся в кустах. Безносый скользнул туда, где уже примащивался табунщик.

Никто из охраны не услышал даже вскрика. Меч Юргута снес голову великану с легкостью серпа, подсекающего былинку. Вскоре Безносый вернулся в лес, на ходу жуя кусок вареного мяса, обнаруженный в походной сумке франка, подбежал к Соловому, приладил на луке тючок с одеждой и оружием убитого, поспешно вскочил в седло и погнал жеребца в глубь зарослей.


Глава 13 СЫН


1

Подъезжал к Потаиссу он в шлеме, доспехах, теплом плаще. На боевом поясе висел меч в ножнах, в голенище сапога торчал кинжал с серебряной рукоятью превосходной работы. Видимо, убитый франк был воин не из последних: добыча была богатая. В тючке еще оставались штаны, рубаха, оленья шкура для спанья возле костра, в походной сумке убитого кроме запаса еды Безносый обнаружил пять золотых монет, несколько колец, перстней и толстую золотую цепь, коими награждают римских легионеров за отвагу. Изготовляются они из металла самой высокой пробы, и на них чеканятся девизы: «Фидес ми–литум» и «Виртус милитум» [37].

Разграбленный тысячей Чегелая Потаисс восстанавливался. Тысяча и не могла произвести больших разрушений в силу скоротечности пребывания в городе. Городок у реки выглядел обновленным и даже принарядившимся. Новенькие черепичные крыши выглядывали из листвы.

Завидев появившегося грозного гунна, стража на валу стала поспешно поднимать мостик, перекинутый через ров. Но Безносый властно крикнул им, что он — гонец и едет с важными вестями. Его пропустили не потому, что он назвался гонцом, а скорей из страха перед гуннами.

Люди на улицах шарахались от проезжающего мимо страшного всадника, хватали детей, прятались в подворотнях домов, запирали двери. Безносый лишь мрачно косился по сторонам, скаля зубы в недоброй улыбке. Несколько городских стражей попытались перегородить ему дорогу, но он так свирепо ощерился, что те в боязливом смятении отступили.

В усадьбе Альбия Максима вместо выломанных ворот были поставлены новые. Привратник в страхе кинулся прочь. Гунну пришлось самому отворять ворота. Оставив Солового возле бассейна, он вбежал в дом. В атрии спиной к нему сидела женщина, укачивая плачущего младенца. Услышав шаги, она обернулась, вскрикнула, вскочила. Это была не Лада. Безносый, смягчая страшную улыбку, миролюбиво спросил, где его Лада.

— Умерла она, умерла! — пятясь, прокричала испуганная женщина, прижимая к себе завернутого в козью шкурку младенца.

Безносый не дал ей уйти, огромным прыжком метнулся вперед, загородил дорогу, бешено прохрипел:

— Когда умерла? Ее недавно видели живой!

— Дней десять назад. Сильно болела. Она ждала тебя!

— Где мой сын?

— Вот он! — Женщина робко протянула сверток.

Безносый взял его. Увидел смуглое личико, щетинистые рыжеватые волосики — именно его он видел во сне. Младенец морщился, кряхтел, возился и не переставая плакал. Его сын! Безносый бережно прижал к груди сверток, неумело покачал, чувствуя нежность к родному крохотному существу, недоуменно спросил:

— Почему он плачет?

— Хочет кушать.

— Ну так накорми его!

— Мы поим его молоком козы. Скоро принесут, — объяснила женщина.

Видя, что страшный гунн настроен незлобиво, она успокоилась, даже попыталась дрожащими руками поправить покрывало на своей голове. Женщина была молода. Ребенок опять зашелся в плаче.

— Где твое молоко? — требовательно спросил Безносый.

— У меня не может быть молока. Я же не рожала.

В это время в атрий со двора вбежала испуганная рябая молодка с кувшинчиком в руке и, не заметив стоявшего возле колонны гунна, крикнула:

— У ворот собирается толпа! Мужчины вооружены. Готовятся взломать ворота. Кричат, что убьют какого–то гунна, который спрятался у нас… Ох! — Она закрыла ладонью рот, чтобы сдержать крик, только сейчас увидев Безносого, который, выступив из–за колонны, требовательно протянул руку, в другой держа малыша.

— Дай кувшин!

Онемевшая от испуга молодка отдала сосуд. Он был полон молока. Со двора послышались крики:

— Выдайте нам гунна! Мы расправимся с ним!

— Уходи! — прошептала Юргуту кормилица, — Уходи скорей, иначе тебя убьют! Оставь ребенка. Я выращу его. Меня звать Цирцея. Потом вернешься…

— Но я не хочу его оставлять! — возразил Юргут.

— Дай его мне, я накормлю!

Женщина, что забежала в атрий с кувшинчиком, произнесла:

— О, Цирцея, они кричат, что убьют и ребенка!

Кормилица вскрикнула, метнулась к гунну, принялась выталкивать его из помещения, крича:

— Уходи с младенцем! Беги через сад! Там есть тропинка. Выедешь к реке! Бери кувшинчик, корми малыша молоком!

Безносый выскочил во двор. От него врассыпную бросились какие–то люди. Он взлетел в седло. Нетерпеливо заржал Соловый. Цирцея побежала вперед открыть калитку. Крепкие ворота уже трещали под напором разгневанной толпы. Держа в одной руке кувшинчик, в другой сына, Безносый тронулся в сад. Его догнала рябая, сунула в походную сумку большую теплую лепешку. В саду Безносый заметил привязанную на веревке козу. Вымя у козы было большое. Он переложил кувшинчик, быстро нагнулся, схватил козу и втащил на седло.


2

Остановил он Солового далеко за городом. Опустил на землю жалобно блеявшую козу и, обнаружив, что поднял ее вместе с веревкой и колышком, привязал веревку к стремени. Коза стала пастись как ни в чем не бывало. Он накормил сына молоком из кувшинчика. Малыш едва не захлебнулся от сильной струи, вытекавшей из носика сосуда, но Юргут скоро приспособился. На становище он не раз видел, как кормят женщины грудных детей. Рубашка и штаны убитого им великана оказались как нельзя кстати, когда малыш намочился.

Насытившись, малыш уснул. Пока он спал, Юргут отыскал неподалеку заросли ивняка, срезал охапку гибких лоз, вернувшись, сплел колыбельку, удивляясь, как это ловко у него получается, выстлал дно колыбельки березовой корой и мягким мхом. Уложил в нее малыша и, бережно покачивая, задумался, куда теперь ехать. О сокровищах дакийских царей нечего и мечтать. Тысяча Чегелая ушла. Отправиться в орду? Но там спросят, почему один сбежал. Нередко случается, что воины покидают войско. Причин тому много, но наказание одно — взять на аркан. Безносый вспомнил искаженное предсмертной мукой лицо Корсака, его прощальные слова: «Я… с Неба буду… желать тебе… зла!» — и опасливо оглянулся. Шаманы говорят, что Тэнгри не благоволит к изменникам. Хоть Юргут и носит христианский крестик, но этих богов кто поймет, вдруг они на Небе договорятся между собой. Есть поверье, что те, кто наказан смертью, как Корсак, мстят людям, принимая обличья хищных зверей. Может, пристать к сарматам или вандалам? Но те и другие — чуждый народ, они союзники, пока тот, кто заключил с ними договор, силен. А гунны много зла им сделали. Конечно, они отыграются на Юргуте. К Джулату тоже не поедешь, обещание не выполнено. Хай, был бы Юргут один, что–нибудь бы придумал, а с сыном — как связанный. Скоро наступят холода. Зимой в лесу с малышом не проживешь. Да и лес степняку страшен.

Вдруг пасущийся неподалеку Соловый тревожно вскинул голову, запрядал ушами. Коза заблеяла. И тут Безносый спиной почувствовал чей–то тяжелый взгляд. Мгновенно вскочил на ноги.

Шагах в двадцати от него в лещиннике стояло огромное, заросшее длинной шерстью странное существо, похожее на человека и одновременно на зверя. Вжав голову в широкие, сильно покатые плечи, оно недовольно ворчало, оскаливая белые клыки, глаза его горели, как два светильника. Что–то ужасное, грозное, подавляющее исходило от свирепого облика лесного духа. Юргут понял: это душа убитого Корсака перевоплотилась в алмасты и требует жертвы.

Безносый вынул из походной сумки кусок лепешки, бросил в кустарник, миролюбиво сказал:

— Я не виноват в твоей смерти! Отправляйся к Чегелаю, это он велел взять тебя на аркан!

Но чудовище, продолжая злобно ворчать, сделало к гунну угрожающий шаг. Скрепя сердце Юргут кинул ему две золотые монеты. Алмасты вдруг схватил огромными ручищами куст лещинника, вырвал с корнем, отбросил в сторону, ударил себя огромным кулаком в волосатую грудь. Он явно требовал чего–то другого. Неужели хочет, чтобы Юргут отдал сына? О, мстительный дух Корсака выбрал время. Ярость забушевала в груди степняка. Он метнулся к Соловому, поставил возле него колыбельку, в которой спокойно посапывал малыш, выхватил меч, прорычал:

— Знай: я убью тебя еще раз!

Ломая кустарник, чудовище выскочило на поляну. Алмасты оказался велик ростом, и от него исходил смрадный запах. Юргут метнул кинжал. Тот по самую рукоять погрузился в брюхо лесного скитальца. С ужасающим ревом гигант вырвал кинжал, отбросил прочь, одним прыжком покрыл расстояние, отделяющее его от человека. Безносый часто выходил победителем в состязании меченосцев. Его клинок сверкнул быстрее молнии. Алмасты лишился лапы. Он попытался схватить гунна уцелевшей, навис над ним. Безносый упал на одно колено и вонзил меч под ребра алмасты с такой силой, что клинок вышел у того из спины. Рухнув, чудовище подмяло его, залив хлынувшей кровью. Безносый был настолько ослеплен яростью, что, выбравшись из–под тяжелой туши, продолжал рубить мертвого алмасты, пока не искромсал на кусочки. Только тогда он вскинул над головой меч и, подняв глаза к небу, ликующе пропел Песню Победы:


Разметал я врагов, и пролилась их кровь,

Не осталось в живых никого.

Благосклонный Тэнгри, храбреца награди

За безумную удаль его…


Потом он разыскал свои золотые монеты, наточил лезвие меча шершавым камнем–правилом, обнаруженным в сумке убитого караванщика, вырезал из шкуры алмасты два ремня, закрепил их на колыбельке сына так, чтобы ее можно было носить за спине. Теперь обе руки его оказались свободны. Он решил отправиться на юг. Там богатые города и теплые зимы.

Юргут сел на Солового. Ехал шагом. За ним бежала привязанная к стремени коза.


3

Так он ехал несколько дней. Приходилось часто останавливаться и кормить малыша. Молока у козы было вдоволь, хватало и сыну, и ему. Выручила еще и лепешка, которую сунула в сумку рябая молодка. Было и жареное мясо. В походной сумке убитого караванщика нашлось огниво, трут и кресало. А что еще нужно воину, привычному к походной жизни?

К сыну он испытывал все возрастающую нежность. Малыш был очень похож на Безносого, когда у того были целые ноздри. И такой забавник, сжимал кулачки, сучил пухлыми ножками, улыбался и гулькал при виде отца. У Безносого замирало сердце.

Встречающиеся на пути становища и стада он старался объезжать далеко стороной. Ведь если бы за ним погнались, козу пришлось бы бросить, и кормить малыша стало бы нечем. Но вскоре он и так лишился ее.

Случилось это под утро, когда он, забившись в глубь леса, крепко спал возле потухшего костра, бережно прижимая к себе сына. Коза и Соловый паслись неподалеку. Проснулся он от беспокойного ржания, топота и блеяния козы. Мгновенно вскочил с мечом в руке… Соловый, храпя, отбивался копытами от трех волков, норовивших вцепиться ему в горло. А два волка тащили козу в чащу. Взревев, подобно алмасты, Безносый кинулся на помощь Соловому. Два волка прыгнули ему навстречу и спустя мгновение валялись в траве с распоротым брюхом. Остальные скрылись в лесу. Но и коза оказалась мертва. Серые хищники успели перегрызть ей горло. На жеребце ран не было. Юргут подтащил козу к костру, из наполненного вымени нацедил кувшинчик молока, накормил сына. Затем освежевал козу, разделанное мясо пожарил, сложил в сумку, хотел снять с убитых волков шкуры, но раздумал. Надо было торопиться, молока оставалось самое большее на два кормления.

Молока хватило до утра. Безносый гнал жеребца, надеясь увидеть становище. Может, ему удастся выкрасть женщину, у которой есть грудной ребенок? Скоро он выехал из леса в степь. Слева синели далекие Карпаты. Впереди лежала огромная равнина с рощами и озерами. Но нигде не видно ни дымка. Сын завозился, требуя еды. Безносый разжевал козье мясо, сунул сыну в рот. Тот жадно зачмокал, сморщился, выплюнул, заплакал. Вуй, как плохо! Юргут вскочил в седло, привстав на стременах, вновь оглядел равнину. Далеко, возле самого края небесного шатра, он увидел синюю полоску реки. Это мог быть только Истр. На правом его берегу город Маргус — родина матери Юргута. Он погнал жеребца.

Безносый успел пересечь травянистую возвышенность и ехал, огибая большую рощу, когда из–за дальнего края рощи наперерез ему выскочило несколько верховых. Блеснули на солнце широкие лезвия копий. Замелькали бородатые лица, злобно устремленные на него глаза не предвещали ничего хорошего. Сарматы! Они наверняка узнали в нем гунна, И теперь спешили к одинокому всаднику, чтобы насладиться победой. Они не оставят в живых ни его, ни сына. Безносый пригнулся к гриве, уходя от погони.

Соловый храпел и рвался вперед огромными прыжками, словно понимал, что уносит от беды не только хозяина. Удивительно, но во время опасности сынок замолкал и как бы прислушивался. О, малыш вырастет великим воином! Юргут все сделает, чтобы взрастить его. Погоня стала отставать. Безносый больше всего опасался, что сарматы начнут пускать в него стрелы. Хорошо, что луки у них мелкие. Но вот одна стрела догнала и свистнула возле уха. Юргут на скаку снял со спины колыбельку, прикрыл сына собственным телом. И вовремя! Вторая стрела со звоном ударила о доспехи, отскочила.

А впереди уже приближалась река. Истр был полноводен и широк. На той стороне его виднелся город. Это мог быть только Маргус. Еще будучи гонцом, Юргут всегда находил верное направление и никогда не сбивался. Он уходил от погони и мысленно молил: «О всеблагие Иисус Христос, Тэнгри, повелительница стихий Земире, помоги мне переплыть реку!»

И боги выручили гунна, направив стремительно мчащегося Солового в узкую лощину между двух крутых холмов, спускавшуюся полого к реке. В других местах берег был обрывист. Истр плавно катил свои воды. Жеребец влетел в воду, не снижая скорости.

Безносый плыл, одной рукой вцепившись в гриву коня, другой придерживая драгоценную колыбельку на седле. Соловый могучей грудью рассекал волны, направляясь к противоположному берегу. Преследователи, подскакав к берегу, постреляли из луков, но стрелы не достигли цели.


4

Отставной легионер, ветеран XII Молниеносного легиона Марк Аврелий Максим, ехал в повозке на свое поле по дороге вдоль приречного ивняка, наслаждаясь осенним днем, беззаботный, как человек, хорошо исполнивший свое земное предначертание, имевший сносный достаток, довольный тем, что в этот день не болели его старые раны. Он благодушно отнесся к внезапному появлению выскочившего из ивняка мокрого человека, прижимающего к груди странную плетеную корзинку, в которой лежал сверток из козьей шкуры. Но на всякий случай придвинул к себе поближе топор на длинной рукояти — страшное оружие в руках бывшего бойца. Марк Аврелий Максим не испугался, увидев темное, обезображенное лицо свирепого гунна, похожее на морду пантеры, но привстал в повозке и взялся за топор. И только когда Безносый умоляюще упал перед ним, Марк остановил лошадь и отложил в сторону топор.

Из ивняка вышла мокрая лошадь, сунулась мордой в плечо гунна. А тот плакал, как плачут только сильные воины, охваченные ужасным горем, — молча и давясь слезами. Сжалившись, Марк спросил, что с ним. Безносый ответил на родном языке Марка, протягивая легионеру колыбельку:

— Я стану твоим рабом! Но спаси его! Он внук декуриона из Потаисса, его мать — дочь Максима Аврелия!

Взгляд ветерана Марка стал благосклонным, когда он услышал про Максима Аврелия, который был из того же рода, что и Марк. Взгляд его стал еще благосклоннее, когда гунн вынул из своей походной сумки массивную золотую цепь и протянул ее ветерану.

— Как звать мальчишку? — дружелюбно спросил он.

— Диор! — не задумываясь, ответил гунн. — Знай, его судьба удивительна! Диор вырастет великим воином!

И Юргут оказался прав! 

Часть вторая СЫН ГУННА



Глава 1 ДРАКА


1

Стараясь никого не разбудить, Диор осторожно выскользнул из атрия. Мускулистый обнаженный живот юноши туго стягивает боевой пояс с кинжалом — подарок гунна Юргута. Через плечо перекинута походная сумка. В руке факел. Недавно Диор стал совершеннолетним [38] и жаждет совершить подвиг. Тогда Юргут расскажет ему великую тайну.

В черном, промытом дождями летнем небе пылали яркие звезды. Бесшумным «волчьим» шагом юноша пересекает перистиль [39]. Справа полуоткрыта дверь на кухню. Там спит гунн. На хозяйственном дворе в загородках сонно похрюкивали свиньи. Возле каморки раба сармата Алатея Диор на мгновение остановился. От громкого храпа великана Алатея сотрясались турлучные стены его убогого жилища. Лежак сармата по правую сторону от двери. Диор мысленно представил себе, как подкрадывается к лежаку, вонзает кинжал в широкую спину ненавистного раба, придавливает коленями бьющееся в судороге тело и одним махом отрубает рыжую лохматую голову. Рука его машинально нащупывает оружие. Но мысль о том, что скажет Юргут, останавливает его. А гунн скажет, что убить спящего — недостойно мужчины.

Юноша пятится от каморки сармата, поворачивается и бежит вдоль ограды сада.

Дальняя сторона сада упирается в рощу. За рощей — кладбище. На днях сосед Материон испуганно рассказывал, как припозднился в поле и, возвращаясь домой, встретил в роще ночного демона — гигантское существо, обросшее волосами и с горящими как светильники глазами.

— Я стал размахивать факелом и молиться, — еще не оправившись от пережитого страха, кричал бледный Материон. — Тогда лесной дух в Гневе сломал молодое деревце и скрылся среди деревьев…

И вот тут белокурая красавица Элия, дочь Материона, как бы случайно бросила на Диора выразительный взгляд, красноречиво говоривший, что девушка полюбит того, кто победит лесного духа. Как победил его в свое время Юргут, защищая Диора — внука декуриона.

Впереди зачернела роща. Юноша пробирался в колючем кустарнике, скрывающем его с головой. Он не обращал внимания на царапины. Воин должен стойко переносить боль и всяческие страдания. Так учит гунн.

Факел Диор зажигать не стал, его глаза превосходно видят в темноте. Он шел так, чтобы зеленая звезда, мелькающая в просветах ветвей, была постоянно над правым плечом. Страха он не испытывал. Наоборот, задор и юная отвага переполняли его широкую грудь. Гунн Юргут научил Диора всему, чем владел сам, и теперь говорит, что внук декуриона, превзошел его, когда Юргут был молодым. Что и доказал недавно Диор, победив в драке трех совершеннолетних римлян, посмевших назвать его «вонючим гунном». Ха, он разбросал их, как наполненные воздухом бурдюки!

Таинственный ночной мир окружал Диора. Копошились вокруг невидимые существа, замирали при шуме раздвигаемых ветвей, дышали в затылок, осторожно прикасались мягкими лапками к обнаженной спине, словно ощупывали его. Непонятный шорох, приглушенный шепот, вкрадчивые шаги наполняли ночь. Случайно обернувшись, Диор заметил, как зажглись в темноте чьи–то желтые глаза, словно кто–то крался следом. Он сжал рукоять кинжала, остановился. Но Материон и Юргут говорили, что лесной дух громаден. То есть его глаза должны быть гораздо выше. На всякий случай юношабросился туда, где мерцали желтые огоньки. Какое–то существо с жалобным взлаиванием отпрянуло в кусты, с треском прорываясь сквозь сплетения жестких ветвей.

В ночной темноте Диор обошел рощу вдоль и поперек. Вышел на кладбище, побродил между надгробий, вновь вернулся в рощу. Зажег факел и уже в его свете обнаружил то самое сломанное деревце, о котором упоминал Материон. Оно оказалось в руку толщиной. Земля возле деревца была рыхлая, и на ней отчетливо виднелись два гигантских следа. Значит, лесной дух боится встречи с Диором! Иначе бы показался. Диор вскинул над головой кинжал и пропел Песню Победы, которой его научил Юргут:


Благосклонный Тэнгри, храбреца награди

За безумную удаль его…


Вернулся домой он уже перед рассветом. Алатей по–прежнему беспечно храпел в своей каморке. Дядя Марк купил этого раба совсем недавно на торговой площади и долго удивлялся, что продавали Алатея сами сарматы, причем поразительно дешево. Завтра он сразится с рыжим гигантом.

Вернувшись в дом и улегшись на лежанке, Диор некоторое время размышлял о некоей тайне, что окутывает его рождение. Его мать — дочь декуриона Максима Аврелия. Но кто его отец? Марк и гунн уклоняются от ответа на этот вопрос. Почему?


2

Как смеет раб ухмыляться, глядя на своего господина? В загадочной ухмылке Алатея таится угроза, какая–то опасность исходит от этого рыжего сармата. На днях Алатей как бы случайно расспрашивал Диора, есть ли в Маргусе богатые люди и где они живут. Зачем расспрашивал? Эта мысль не дает юноше покоя. Следовало бы предупредить дядю Марка, ветерана XII Молниеносного. Но о чем предупредить? Подозрение — не доказательство.

Дядя сейчас в поле. Еврипида, жена Марка, и Юргут хлопочут на кухне. Вот кому бы следовало сказать об Алатее — гунну! Юргут любит Диора как сына и добровольно согласился стать рабом дяди, лишь бы не возвращаться к гуннам, от которых сбежал, убив нескольких своих сородичей, грабивших декуриона Аврелия. Марк и Еврипида верят гунну. И говорят, что Юргут принес в их дом достаток.

Из кухни доносится запах жаркого и чесночной подливы. Диор откладывает книгу, которую читал, и выходит из атрия. В перистиле столбы не мраморные, а деревянные. Тем не менее дом Марка — один из самых зажиточных в Маргусе.

На хозяйственном дворе в вонючих лужах блаженствуют свиньи. Сармат Алатей приставлен к свиньям. Он и воняет, как они. Вон рыжий сидит в загородке на корточках, обнаженный по пояс, в холщовых штанах, и чешет щетинистое брюхо здоровенному черному хряку. Хряк и сармат — друзья. Они часто беседуют. Диор готов поклясться в этом. Сам слышал не раз. Когда говорит Алатей, хряк молчит. Когда хрюкает — грубо и отрывисто — хряк, Алатей хохочет и трясет лохматой головой.

Храбрость, храбрость и еще раз храбрость, как часто повторяет дядя Марк. Спина сармата так широка и мускулиста, что у Диора холодеет в животе. Но страха он и сейчас не испытывает.

У хряка слегка задрана верхняя слюнявая губа, над которой торчат два желтых клыка. Кажется, что он свирепо ухмыляется. Алатей знает, что Диор владеет всеми языками, на которых говорят окрестные народы, и, не оборачиваясь, насмешливо спрашивает:

— Ты боишься меня?

Диор молчит, некогда отвечать, в мыслях он уже видел сармата мертвым.

Алатей проворно встает на ноги. Приземистому Диору он видится гигантом. Растопыренные бугристые руки сармата могучи, его глаза из–под шапки спутанных волос сверкают, как у хорька. Он возвышается над загородкой, помедлив, опирается на жерди, с силой сжимая и разжимая огромные кулаки, при виде которых у Диора заранее звенит в голове. С толстой шеи сармата свисает на засаленном ремешке клык вепря. Он, наверное, из рода вепрей.

Диор надменно вскидывает голову, пошире расставляет ноги, звенящим от напряжения голосом спрашивает:

— Ты, раб, владеешь языком вепрей?

— Ха–ха–ха! — гремит голос сармата. — Я чародей! Конечно, владею! А что?

Диор трижды сплевывает через правое плечо, брезгливо говорит:

— Ты глуп, раб!

Алатей. выходит из загородки, делает шаг к юноше. Они упираются взглядами, как два соперника–быка. Алатей вдруг отводит глаза, склоняет к широкому плечу голову и смотрит на юношу искоса. Так смотрят змеи или птицы. На шее Диора христианский крестик. Наговор язычника бессилен против христианина.

— Ты так и не сказал, кто в Маргусе самый богатый человек? — Голос Алатея пронзителен и груб, как у хряка.

— Зачем тебе это знать? — заносчиво спрашивает Диор, хоть уже догадывается об этом.

— Занять деньги. Хочу купить раба, — осторожно отвечает Алатей.

По римским законам раб может купить раба. Но сармат явно обманывает. Это видно по хитроватому выражению его лица. Чтобы подозрение переросло в уверенность, нужны доказательства.

— Богачей много, — простодушно говорит юноша, — Септимий, Гета, Помпоний, Север, Антонин, Фортунат — все они декурионы и богачи. Но они берут тридцать процентов годовых от суммы долга.

Вчера Марк хвалился перед гостями, что Диор «умеет вычислять проценты и просрочку по ним». Диор все еще упивается шумным одобрением гостей. Этот же дикарь, видимо, не представляет, что такое проценты, пренебрежительно машет толстой ручищей:

— Мне нужно знать, кто из них самый богатый!

— Самый богатый Фортунат!

Выражение широкого бородатого лица сармата становится еще более лукавым и насмешливым, он неожиданно спрашивает:

— Кто твои родители?

— Не дело раба задавать подобные вопросы!

— Ха–ха! Если ты считаешь, что Марк — твой дядя, ты ошибаешься!

Диор ошеломлен. Что этот варвар говорит? Как смеет! Алатей между тем продолжает, понизив голос:

— Ты мог бы и сам догадаться. Ха–ха! Еврипида гордится твоим умом, а ты, оказывается, несмышлен. Твой отец был гунном! Поглядись–ка в зеркало!..

Голос сармата прерывается, потому что Диор с разбега бьет его головой в живот. Удар хорош. Алатей, хрюкнув, опрокидывается навзничь. От его яростного рева у Диора, кажется, лопнут уши. Сармат вскакивает. В его глазах загораются огоньки безумия. Он хищно наклоняется, растопыривает узловатые руки и направляется к Диору вперевалку, как утка. Гигант осторожен. Он хватает юношу за шею, изо всей силы гнет к земле. Но он не знает мощи Диора, способного пальцами крошить камень. Диор вжимает голову в плечи, ныряет в ноги сармату, отрывает грузное тело варвара от земли, подобно Гераклу в схватке с Антеем, и бросает сармата через голову. Падая, сармат проламывает загородку. Раздается треск дерева, стон. Диор вдруг слышит за спиной полный ярости голос Юргута:

— Хай, сынок, тебе помочь?

Но юноша молчит, не отводя взора от пытающегося подняться сармата. Ха, помочь! Победа уже близка! Диор бросается вперед. Оседлав спину варвара, загибает лохматую голову дикаря назад. Сейчас хрустнет его позвоночник. Юргут одним прыжком оказывается возле борющихся, хлопает юношу по спине, кричит:

— Не убивай его, сынок!

В голосе гунна одобрение и радость. Диор ослабляет хватку. Сармат некоторое время лежит неподвижно, потом осторожно поднимает голову, убедившись, что та цела, на четвереньках ползет в свою каморку. Победа!

— Диор! Диор! — доносится ласковый голос Еврипиды.

Диор поворачивается и мимо гунна бежит на зов. У него возникла смутная догадка, о которой и подумать страшно.

Во внутреннем дворике бассейн полон воды. Прошлым летом муниципальные рабы [40] проложили по главной улице глиняные трубы от водонапорной башни. Дядя шутит, что Маргус стал вторым Римом: есть форум [41], амфитеатр, книжная лавка, две школы. И вот еще водопровод.

Диор подбегает к бассейну, вглядывается в свое отражение. Раньше в этом не было нужды: он был занят другим. Лучи солнца падают отвесно, вода блестит. Кто поверит истине, если она оскорбительна? Диор боготворит все римское, гордится тем, что принадлежит к избранному богами народу, презирает грубых варваров.

— Мой мальчик, почему ты оставил «Энеиду»? [42] — спрашивает Еврипида, когда угрюмый Диор входит в атрий.

После того как Диор избил своих обидчиков, он учится дома под присмотром Еврипиды. «Энеиду» приобрел в книжной лавке Марк, продав десяток свиней.

В атрии появляется Юргут. Его страшное лицо сияет, когда он говорит на латинском языке, хотя Диор владеет и языком гуннов:

— Диор станет прославленным поэтом, напишет лучше Вергилия!

Им всем очень хочется, чтобы Диор стал знаменитостью. Еврипида и Марк в один голос утверждают, что боги наградили юношу неслыханными способностями. Диор запоминает все, что читает, слышит, видит. А стоит ему малое время понаблюдать за жестами, интонацией, выражением лица чужестранца, он начинает понимать язык того.

Тщеславная гордость заставляет Диора упражняться в сочинении стихов, речей, у него есть мечта превзойти не только Вергилия, но и великого Цицерона, а также известных геометров и философов. Это кроме того, что он станет великим воином.

— Только большие цели порождают большие свершения! — любит говорить Марк, что, однако, не мешает ему во время «нундин», так римляне называют базарные дни, приводить Диора на торговую площадь, чтобы тот послушал разговоры приезжих алан, сарматов, вандалов и прочих. За новости, узнанные Диором, городская магистратура выплачивает Марку «суммы гонорариа».

Сейчас Диору неприятен вид Еврипиды и Юргута. Чтобы избавиться от них, он делает вид, что читает «Энеиду».

Когда жена Марка и повар, осторожно ступая, выходят из атрия, он отрывает глаза от книги. Мышление римлянина — это прежде всего логичное мышление. Диор гордится, что оно присуще ему в полной мере. Сейчас юноша думает сосредоточенно и спокойно.

Допустим, верно утверждение Марка, что он, Диор, — внук декуриона Максима Аврелия. Но разве это означает, что неверно утверждение Алатея, что он якобы сын гунна? Отнюдь! В пользу слов сармата свидетельствует то, что Диор похож на гунна, и то, что в Маргус привез его тоже гунн. Незадолго до рождения Диора город Потаисс был разграблен ордой Чегелая. Об этом рассказывал Юргут. Ветеран Марк бездетен и с охотой усыновил юношу. Для римлян усыновление — дело обычное. Чистота крови для римского гражданства значения не имеет. Императором может стать и вандал и галл. Не так давно римское гражданство получило паннонийское племя арависков. А они ни с какого боку не латиняне. Но в быту различия между римлянами и дикими степняками весьма ощутимы, а потому болезненны. Гунны некрасивый народ, их и презирают и боятся, они разрушают города, превращая их в пастбища для своих табунов. Не так давно гунны совершили поход на Византию [43]. На этот раз ими предводительствовал молодой племянник Ругилы Аттила. Ужасающие подробности этого похода до сих пор у маргусцев на устах. Аттилу прозвали «бичом Божьим».

Все это имеет прямое влияние на судьбу Диора. В школ над ним насмешничали. Элия Материона равнодушна к нему. Сквозь щель в заборе он часто украдкой наблюдает как белолицая кудрявая красавица гуляет по саду. Диору тогда становится трудно дышать, кровь приливает к голове, он следит за девушкой, как леопард из засады, и в один прекрасный день проломит забор. Но полюбит ли Элия гунна?

Верхний свет в атрии постепенно тускнеет, в углах сгущается темнота. Пора зажигать светильники. В перистиле раздается голос Марка, вернувшегося с поля, где работают его рабы. Вместе с дядей входят хромой лысый Квинт Ульпий и крикливый толстяк Гай Север. Оба когда–то бравые легионеры, сейчас старые, с сутулыми от груза боевых доспехов плечами и мозолистыми от рукояти меча ладонями.

Диор во все глаза глядит на Марка, словно видит впервые. Да, он настоящий римлянин: кудряв, голубоглаз, орлиный нос, тяжелый, словно вырубленный из гранита, подбородок. Заметив упорный взгляд приемного сына, Марк ласково произносит:

— Завтра нундины, мой мальчик! Пойдем с тобой на площадь. Ходят слухи, приедут сарматы из–за Истра.

Лысый Квинт Ульпий бодро хромает к скамейке, подтверждая слова друга короткими фразами, такая у него манера говорить:

— Слух, да! Магистры [44] испуганы. Декурионы просят. Опасность, да! Завтра узнать и доложить!

Именно Диору, первому из жителей Паннонии, стало известно о намерении алан и вандалов уйти из Галлии в Иберию и дальше [45]. Это позволило претору [46] провинции снять с лимеса [47] два легиона и направить их против гуннов. Поэтому Аттила не рискнул напасть на Мезию, соседнюю с Паннонией провинцию.

Одышливый Гай Север, усаживаясь на скамейке, хрипит:

— Ульпий, как ты разговариваешь с юношей! Ты уже не оптиан [48], а он еще не легионер, чтобы понимать твои команды. Послушай меня, мальчик, в городе говорят, что гунны скоро явятся в Паннонию всеми своими ордами. Народ обеспокоен. В этом году истек срок договора между Римом и гуннами.

Каждый год с приходом весны в Маргусе с тревогой ожидают нашествия кровожадных степняков. Слухи об их зверствах один ужаснее другого. Несколько лет назад во время нундин некий очевидец рассказывал, как в Потаиссе толпа колченогих гуннов, подобно своре голодных собак, набросилась на беременную женщину. Гунны повалили ее, взрезали живот, вынули из ее чрева плод и тут же пожрали его сырым. Диор тогда спросил у Юргута, правда ли это. Но тот лишь загадочно улыбнулся, сказал, что латиняне сами не агнцы.

Орда Ругилы с недавних пор заняла Дакию и часть Верхней Паннонии, вытеснив оттуда бургундов и остготов, которые ушли в Галлию. Но через Истр гунны не переправились. Ругила разместил свою ставку на реке Тиссе. И вот мирный договор истек.

Сейчас гунны могучи как никогда. У них много союзников. Приход конницы Ругилы в Нижнюю Паннонию, сплошь равнинную, с прекрасным травостоем, неизбежен. И тут Диора осеняет счастливая мысль. Ведь незадолго до его рождения Потаисс грабила орда знаменитого Чегелая. Если появление гуннов неотвратимо, почему бы не извлечь выгоду из своего положения, назвавшись сыном Чегелая, прославленного полководца гуннов?


Глава 2 ВЕЛИКАЯ ТАЙНА


1

За ужином воспоминания ветеранов длинны, как зимние вечера, и заменяют изысканность и количество блюд. А какие упоительно–гордые слова они произносят, разгоряченные чашей фалернского!

— Помнишь Марк, как мы рубились с германцами у Железных ворот? [49] Сам Феодосий Великий [50] видел наши потные лица!

— Еще бы! Тогда Ульпий прикрыл собой легата… [51] От нашего крика «барра» [52] дрожали скалы!

— По трупам вперед! Мне стрела в плечо! Вырвал, да! Барра!

— А что тебе, Ульпий, сказал тогда легат?

— «Мало говоришь, много делаешь!» Вот что сказал!

Поистине величие духа воспитывается в подобные мгновения. От воспоминаний ветеранов Диора раньше с ног до головы обдавало жаром. Он упивался мыслью, что рожден властителем по высшему римскому праву, и невольно предавался мечтам. И порой так ярко представлял себе, что шагает впереди тысяч покрытых пылью и славой легионеров, что слезы выступали у него на глазах.

Но сегодня Марку и его друзьям не до воспоминаний. Они негромко и тревожно переговариваются. Лысый Ульпий сидит под светильником, розовые оттопыренные уши его напоминают крылья бабочки, кажется, что он вот–вот взмахнет ими.

— Лимес прорвут, да! — кричит он. — Нужна помощь!

Ветераны одеты не в туники, а в более приспособленную к здешнему климату одежду — рубахи и полотняные штаны. Их теперь не отличишь от варваров–германцев. Только гунны везде выделяются своей отвратительной внешностью. От этой мысли Диору хочется плакать. Марк озабоченно спрашивает у него:

— За сколько дней, мой мальчик, легионы из Британии могут прийти в Паннонию?

Об этом он и сам знает, но, видимо, хочет лишний раз похвастаться отменной памятью Диора. Марк все умеет оборотить в свою пользу.

— Когда Стилихон [53] вызвал в Италию британские легионы, они подошли к Равенне [54] на двадцатый день, — без запинки отвечает юноша.

В помещение входит Еврипида, лицо ее встревожено.

— Марк, — говорит она, — нам следует уехать. Здесь может повториться то, что было в Потаиссе.

— Куда уехать? — мрачно спрашивает багровый от выпитого вина Марк.

— Во Фракию. Там тоже есть канаба нашего легиона — отвечает Еврипида.

— Разве они туда не придут?

— Но сюда явятся раньше!

— О чем вы говорите! — вмешивается толстяк Север. — Урожай ведь не собран. А все вложено в хозяйство! Плохо, что у нас нет императора, подобного Феодосию Великому! Гонорий [55] любил щупать кур, а Валентиниан [56] занимается щупаньем молоденьких красоток. Ему нет дела до блага империи!

— Но есть полководец Флавий Аэций! — напоминает Марк.

— Последний великий римлянин! — кричит Ульпий.

При упоминании прославленного патриция лица ветеранов светлеют, и они некоторое время уважительно молчат. Вдруг Гай Север хлопает себя по волосатым ушам, досадуя на забывчивость, говорит, таинственно понизив голос:

— Радуйтесь! Есть возможность разбогатеть! Я узнал тайну василиска. Всего за пять денариев!

Пять денариев — цена поросенка в нундины. Гай не такой человек, чтобы легко распроститься с деньгами. Недавно по городу распространился слух, что снадобьем, изготовленным из василиска, можно красную медь превращать в золото. Все только и говорят об этом. Но никто не знает, как приготовить снадобье. Впрочем, никто толком не знает и кто такой василиск.

— Так говори! — не выдерживает Марк.

— Надо взять яйцо от двенадцатилетнего петуха, — сообщает Север, — посадить на него жабу…

— Ха, зачем? — удивляется Ульпий.

— Жаба должна высидеть цыпленка! Не перебивай, Ульпий! Цыпленка в горшке закапывают в землю. Держат двадцать дней. За это время у него отрастает змеиный хвост. Это и есть василиск!

Гай обводит друзей выпученными глазами, проверяя впечатление. Все трое достаточно богаты, но не прочь прибавить к своему достатку еще толику.

— Снадобье! Говори, да! — напоминает Ульпий.

— Дальше просто! Горшок вынимают. Разводят под ним огонь. Пепел василиска смешивают с кровью рыжего человека и уксусом. Вот и снадобье! Берут медную пластинку, обмазывают смесью, кладут в огонь. Получается золото!

— У Материона есть петух, ему ровно двенадцать лет! — говорит Диор. — А сармат Алатей рыжий!

Ветераны переглядываются. Гай Север с несвойственной ему прытью вылетает из атрия, словно у него выросли крылья. Ульпий тоже вскакивает, его уши наливаются кровью, когда он возбужденно кричит:

— Еврипида, бронзовый горшок! Ко мне, да!

— И захвати медную крышку! — добавляет Марк.

Они возбужденно топчутся в атрии. Появляется Еврипида с горшком.

— Где жабы? — орет Ульпий, хватая горшок.

— Во дворе их много, — отвечает жена Марка. — Зачем они вам?

В дверях появляется, тяжело дыша, Гай Север, в его кулаке зажато яйцо.

— Не раздавить, да! — предупреждает Ульпий, подставляя горшок. — Клади быстро! Марк, веди в подвал!

Трое ветеранов, забыв о своем почтенном возрасте, убегают во двор. Оттуда вскоре доносится голос бывшего оптиона:

— Марк, заступы, да!

Еврипида удивленно спрашивает у Диора, что случилось. Но тот, не отвечая, встает и идет во двор. Возле дальней колонны в темноте полыхает факел. Его держит Ульпий, освещая дорогу спускающимся в подвал Марку и Северу. Сармат Алатей, ни о чем не подозревая, храпит в своей каморке.

— Подавай жабу, Ульпий! — доносится из подвала голос Марка.

— Где жаба, да? — наклоняется к отверстию оптион.

— Поищи возле бассейна!

Факел Ульпия мечется от бассейна и обратно, потому что ветеран в спешке выронил жаб, и те хладнокровно ушлепали в темноту. Чья–то сильная рука хватает Диора за плечо и тащит за колонну. По хватке нетрудно узнать Юргута.


2

— Так это ты мой отец? — грустно спрашивает Диор у седого длинноволосого гунна.

— Как ты узнал? — испуганно хрипит Безносый.

— Это нетрудно понять. Ах, отец, ты сделал меня несчастным! Зачем ты привез меня к римлянам?

Безносый долго молчит, лишь тяжело дышит в темноте. Из подвала, куда спустился и Ульпий с жабой, слышен скрежет заступа о камни, шумная возня. Наверное, усаживают жабу на яйцо.

— Ты убьешь меня? — вдруг покорно спрашивает Юргут. Голос его непривычно дрожит и слаб, как у ребенка. — Я ведь гунн еще в полной силе.

— Зачем? — спрашивает Диор. — Разве отцов убивают?

— Я хотел для тебя лучшего! — шепотом кричит Безносый. — Хотел вырастить тебя вдали от того, что сам пережил. Ты же видишь, как сладко едят и пьют римляне! А гунн изо дня в день довольствуется ячменной лепешкой и куском вяленого мяса. Римляне спят в теплых домах на пуховых перинах, им нипочем дождь, снег, жара, холод. А гунн вечно в пути, и все невзгоды обрушиваются на него! Знаешь ли ты, что в наших кочевьях умирает каждый второй ребенок? Но даже выжив в детстве, гунн редко в тридцать лет не калека. Мы воины до самой смерти! Потому мы так свирепы. Все народы живут лучше нас и презирают нас — потому мы так жестоки! Сынок, я хотел тебе только лучшего! — Голос Юргута дрожит. Кажется, что он вот–вот расплачется.

Неужели гунны могут плакать? Судя по Диору — никогда. Конечно, у отцов всегда самые лучшие намерения относительно сыновей. Но что может быть нелепее дикаря, получившего римское воспитание? Ах, отец, отец!

— У тебя недобрый взгляд, сынок! — произносит Юргут. — Очень недобрый…

Диор молчит. Теперь его взгляд всегда будет таким.

— Кто моя мать? — спрашивает он.

— Славянка. Звали Ладой. Рабыня декуриона Максима. Она умерла.

— Это ты убил декуриона?

— Да, — хрипит отец. — Но он тебе никто! И Марк тебе не дядя. Но Марк любит тебя, сынок!

Да, любит. Но он же использует способности Диора для своей пользы. Правда, Диор до сих пор делает вид, что ни о чем таком не догадывается. Любовь у людей прекрасно уживается с корыстью.

— Впредь не называй меня сынком! — сурово говорит он отцу.

— Почему? — робко спрашивает тот.

— Если уж моего происхождения не скрыть, — задумчиво говорит Диор, — то пусть моим отцом будет Чегелай. Ты понял? Мне так нужно!

В это время из подвала показывается факел, затем рука и высовывается лысая голова Ульпия. Когда ветераны выбираются во двор, Ульпий, размахивая догорающим факелом, кричит:

— Ха–ха! Привязать жабу к яйцу! Да!

— А она не подохнет? — озабоченно спрашивает Марк.

— Рабам кормить, да!

— Рабам поручать столь тонкое дело нельзя. Пусть кормит Еврипида. И вели ей молчать! — советует Север.

И это избранный богами народ! Доверчивые глупцы! Неужели Диор не найдет способа возвыситься над подобными простачками?

Ветераны, шумно переговариваясь, удаляются в атрий. И тогда Юргут яростно кричит сыну:

— Говоришь, тебе так нужно? А обо мне ты подумал? Пятнадцать лет я влачу жалкое существование раба! Ради тебя! А мог бы стать тысячником! Но не стал. Из–за кого? Ты хочешь отплатить мне, своему отцу, черной неблагодарностью?

Диор насмешливо отвечает:

— Ты желал мне единственно лучшего? Так пожелай еще раз!

Юргут в бешенстве заносит руку для удара, но юноша перехватывает ее. Они борются, ломая друг друга, у Юргута трещат кости, когда Диор прижимает его к колонне.

Наконец сын ослабляет хватку. Тело Безносого сотрясает крупная дрожь.

— Не смей поднимать на меня руку! — рычит Диор, — В следующий раз я вырву ее!

— Я уже стар. Из–за тебя стал христианином. Хотел дожить возле тебя в тепле и покое. Мечтал взрастить твоих сыновей воинами!

— Ты сделал из меня воина, — холодно напоминает Диор.

— Да. Но слишком дорогой ценой!

Юргут вдруг всхлипывает и закрывает лицо руками. У него стучат зубы, словно он стоит на ледяном ветру. Юноша с любопытством всматривается в отца. Жалости он не испытывает. Интересно, сколько людей убил Юргут?

— Выслушай, и ты убедишься, что я прав! — Голос Диора становится примирительным. — Я не намерен повторить твою судьбу, равно как судьбу Марка и тысяч других глупцов! Я хочу стать знатным, хочу власти, богатства, славы! Знай, Рим уже обречен! Но тем не менее я останусь внуком декуриона Аврелия. А если еще окажусь сыном знаменитого Чегелая, то осуществить мою цель будет гораздо легче! Ты же будешь при мне слугой. Лучшего предложить не могу…

— Так ты хочешь объявить себя сыном Чегелая? О, ты действительно умен…

— А теперь скажи, у него были дети?

— Было семеро сыновей.

— Но ты говорил, что в ваших кочевьях умирает каждый второй ребенок?

— Да, это так. Но о судьбе детей тысячника мне ничего не известно. Чегелай сейчас командует Южным крылом конницы Ругилы. Да, ты умен… И, возможно, прав! — В голосе Юргута уже нет гнева.

— Мы будем вместе, отец.

— Я согласен, — покорно отвечает Безносый. — Настала пора рассказать тебе великую тайну…

Когда стражи на городской площади пробили в медную доску полночь, Диор уже знал о сокровищах дакийских царей, о подземелье и общине тайных братьев. Выслушал он отца со все возрастающим изумлением. Когда тот закончил, юноша спросил:

— Говоришь, Старший Брат собирался бежать?

— Да. Об этом я догадался, когда подслушал разговор стражей о том, что Юлий послал Ардариха в Аквенкум с письмом.

— Римляне не стали бы ему помогать. Слишком опасно, — задумчиво говорит Диор. — Даже если бы он обещал им половину.

— Поэтому Юлий и увеличил число стражей, оставил в охране только германцев.

— Сколько нужно вьючных лошадей, чтобы вывезти сокровища?

— Не меньше сорока.

— Сколько их было в потайной долине?

— Примерно столько же.

— Но ведь лошади нужны и охране.

— Да, это так. Стражей было больше тридцати.

— Где Юлий взял бы вьючных коней?

— Мог купить. Но на это ушло бы много времени.

— Простые дружинники могли восстать против римлянина?

— В случае, если бы узнали, что тот собирается сбежать с золотом.

— Ардарих был алчен?

— Как все. При виде золота люди теряют голову.

— Поэтому тебя и поймали в сеть! — Диор беззвучно смеется. — Мне кажется, сокровища остались в подземелье!

— Почему ты так решил?

— Подсказал внутренний голос. После твоего бегства там что–то произошло. Нам надо ехать туда!

— Но Диор, у римлян ты можешь стать великим человеком!

— Скорей великим я стану у гуннов. Но сначала узнаем, что с дакийским золотом.

— А дальше?

— Дальше? — Диор опять беззвучно смеется. — Я найду возможность открыться Чегелаю! И пусть он попробует отказаться от такого сына!


Глава 3 МЕСТЬ


1

Кто не готовит себя к необыкновенным свершениям, тому никогда не стать великим. Если бы Марк и Еврипида знали, как Диор проводит время перед сном, они бы еще больше гордились им. Он мысленно представляет себя императором Рима. Эта игра ослепительно прекрасна. Она — плод одиночества и мощи рано созревшего ума. В последнее время Диор обдумывал две возможности: или отдать варварам римские провинции, сохранив лишь Италию, или восстановить древний принцип, когда–то хорошо послуживший Риму: «Разделяй и властвуй».

Узел судьбы империи весьма запутан, это тот случай, когда, укрепляя в одном месте, ослабляешь в другом. Уйти из провинций — значит сократить линию обороны, мощно усилить италийский лимес, но отдать плодороднейшие земли — обречь империю на прозябание, что вскоре непременно скажется на обороне. Подобные противоречия разрешаются не логикой, но жизнью. То же с принципом «разделяй и властвуй». Он был применим, когда Рим неизмеримо превосходил варварский мир во всем и могущество его казалось несокрушимым. Тогда наделение варваров римским гражданством несло последним величайшие блага, полезнее и легче было добиться его, нежели воевать с империей. А поскольку преимущество потому и является преимуществом, что им наделяются немногие, то в известном смысле возникало даже соперничество, то есть варвары сами желали, добиваясь благорасположения сильного, быть разделенными.

Лучшие времена империи давно миновали. Она подобна человеку, пораженному старческими недугами. В то время как варварские юные народы полны сил и могут отнять у Рима все, что представляет для них ценность. Но если им незачем добиваться благорасположения Рима, то им теперь выгоднее объединиться, дабы властвовать над Вечным городом, следовательно, о применении древнего принципа не может быть и речи.

Империя давно уже не ведет наступательных войн, а лишь защищается — это свидетельство упадка духа. Величие стоит не дешево. Но пока о нем заботятся, сохраняется тщеславная гордость и желание властвовать над окрестными народами. Говорят, что причиной слабости Рима послужили пресыщенность богатством и порочность граждан. Распущенность отнюдь не способствует укреплению духа. Утрачены даже ясность и лаконичность мыслей. Можно ли восстановить былое величие? Нет и нет!

Диора порой навещают прозрения. Недавно, размышляя над судьбами Вечного города, он вдруг понял, что вечного ничего не бывает. Существование любого государства, равно как и жизнь отдельного человека, имея начало, непременно должно иметь и конец. То, что для человека смерть, для государства — распад. Империя обречена. Нынешняя порочность нравов — следствие ее былого величия. Так стоит ли держаться за римские ценности?


2

Утром Диор и Марк отправляются на торговую площадь. Маргус — городок небольшой, но, как все провинциальные города, получившие италийский статус [57], благоустроен наилучшим образом. Под мощенными булыжником улицами скрыты клоаки. К каждому дому подведена вода. В центре города — форум, капитолий, базилика, общественные термы, рынок. Торговой площадью служит внутренний двор рынка, где размещены торговые ряды и лавки перекупщиков. Крытая галерея защищает покупателей от зноя и дождя. Во дворе — бассейн с живой рыбой для продажи. На форуме бьют три фонтана, освежая воздух. Ремесленные мастерские и гостиница — за чертой города, поэтому улицы чисты, нешумны, утопают в зелени. Статус города Маргус получил при императоре Адриане [58]. Население его занесено в трибу [59] императора и хранится в архиве императорской канцелярии вместе с описью земель, принадлежащих Маргусу, а точная копия — в городском совете декурионов.

Под триумфальной аркой, возведенной в честь Траяна–победителя, Марку и Диору пришлось посторониться, чтобы пропустить декуриона Фортуната, важно шествующего в белой тоге с пурпурной понизу каймой, его сопровождали два ликтора с фасцами [60], которые покрикивали на зазевавших простолюдинов:

— Посторонись! Идет славный Фортунат! На его средства построены термы! Хвала достопочтенному декуриону!

Один из простолюдинов, попятившись, случайно задел ремесленника. Стоило посмотреть, с какой заносчивостью тот воскликнул:

— Не трогайте меня! Я — свободный гражданин!

Виновник происшествия, никого не замечая, прошествовал дальше. Диор посмотрел ему в спину. Напряг взгляд. Декурион вдруг споткнулся, нелепо взмахнул руками и, потеряв всякую важность, испуганно по–женски взвизгнул, упал, тога задралась, обнажив белые пухлые ноги. Ликторы кинулись его поднимать, отряхивать. Вид Фортуната был растерян и смешон, когда он поверх голов почетных стражей оглядывался, не понимая, что с ним случилось. Диор не отрывал от него глаз. Фигура декуриона вдруг стала колебаться, как отражение в воде, менять свои очертания, как бы растворяясь и сгущаясь, и вместо живого цветущего Фортуната перед Диором предстал труп утопленника, лежащего в воде. Видение длилось какое–то мгновение и пропало. Юноша отвернулся. С недавних пор он обнаружил у себя удивительную способность, которую тщательно скрывал. Стоило ему посмотреть в спину уходящему человеку и мысленно представить впереди того яму или бугорок, как человек спотыкался на ровном месте и падал. А если Диор долго вглядывался в того, чье будущее ему хотелось узнать, то возникала схожая с описанной картина. Вчера, когда он смотрел на Марка, то увидел его сидящим на полу с разрубленной, залитой кровью головой. Он знал, что обладает странной и страшной силой, которой другие не имеют.

Перед Марком тоже уважительно расступаются, хотя он и не декурион. Он имеет гораздо больше двадцати пяти тысяч денариев, нужных для вхождения в «блистательное сословие». Но Марк скуповат. Чтобы стать декурионом, надо уплатить в городскую казну десять тысяч денариев и еще заниматься благотворительностью, как тот же Фортунат, построивший на свои средства термы. Марк считает, что деньги предпочтительней славы. Несколько тысяч денариев Марк заработал в виде «сумм гонорариа», которые выплачивает магистрат Диору как переводчику. Не сомневаясь, что Марк ему не откажет, Диор говорит:

— Дядя, нужно продать Алатея. Как можно скорей!

— Почему? — удивляется Марк.

— Он насмешничает надо мной.

— Ах, вот как! Я велю наказать его плетьми.

— Вид его мне неприятен.

— Ну, раз ты его ненавидишь, придется продать в следующие нундины.

На пустыре возле рынка, на месте разрушенного храма египетской богини Исиды, культ которой в Паннонию занесла Сирийская когорта, сооружается христианский храм. Наружные стены его в строительных лесах. По ним снуют рабы и поденщики. Христианская община Маргуса ожидает приезда епископа. Община стала влиятельной и богатой после эдикта Гонория и Феодосия о лишении языческих храмов имуществ [61]. Ныне язычники совершают свои обряды втайне. Марк говорил, что в дни его молодости было наоборот.

— О, непостоянство судьбы! — с горечью восклицает бывший легионер. — Мы отказались от домашних богов — ларов, и это не принесло нам счастья! — Спохватившись, ветеран бормочет: — Прости, Господи, мои прегрешения! — и крестится.

Лавок на рынке около трех десятков. Более всего процветают те, кто торгует привозными товарами. Возле них всегда толпится много покупателей, особенно окрестных поганус [62]. У дверей булочной выставлен на всеобщее обозрение гигантский медовый пряник с изображением императора Валентиниана в одежде триумфатора. Подобные пряники выпекают в керамической форме с готовым рисунком. На медовике выдавлена и надпись: «Если император в безопасности, мы живем в золотом веке».

Книжная лавка — последняя в правом ряду. Еще издали Диор жадно устремил туда взгляд. Косяки двери увешаны объявлениями о новинках.

О Христос Пантократор! Среди новинок оказались и «Диалоги» Платона! Какая изощренность ума, какая глубина суждений таится в мыслях великого грека! Насладиться безукоризненной логикой защитительной речи Сократа — есть ли большая радость для юноши, страждущего знаний?

Хозяин лавки бережно снял с полки книгу в кожаном переплете, сказал Марку:

— Что–то сегодня на рынке слишком много приезжих сарматов. Ведут себя нагло. Магистрату не следует пускать их в город.

— Заплачу за книгу после нундин, — отвечает Марк.

Значит, опять рассчитывает на «сумму гонорариа». А потом скажет Диору, что пришлось продать десяток свиней. Бородатый хозяин–грек добродушно покачивает головой в знак согласия.

Сарматов и на самом деле необычно много. Они прямо на земле разложили стопки кож, мешки с орехами, кожаную сбрую. Рядом жалобно блеют ягнята и стоят кувшины с диким медом. По договору варвары приезжают на нундины без оружия. Их возле переправы осматривает городская стража.

Бросается в глаза, что сарматы, рослые, крепкие, в меховых кафтанах, кожаных штанах, держатся гораздо бесцеремонней, чем в прошлые приезды, пренебрежительно расталкивают горожан, бродя возле лавок, перекликаются, словно в лесу. От них несет кислым запахом овчин и немытых тел. То и дело между заносчивыми варварами и надменными горожанами вспыхивают перебранки.

— Как смеешь ты, варвар, плевать мне под ноги! — кричит мускулистый римлянин рослому лохматому сармату.

— Ха, тебе мал места? Отскочи в сторона! — косноязычно отвечает тот.

Окружившие ссорящихся люди хохочут над забавным ответом сармата. Гунну бы он не осмелился дерзить.

Диор выбирает место для наблюдения возле бассейна, где в прозрачной воде плавают громадные тупорылые осетры в окружении рыб помельче. Несколько варваров изумленно цокают языками, склонившись, суют в воду руки, пытаясь схватить проплывающую рыбину. Один из них, богатырского сложения, седой, с умным властным лицом, делает вид, что тоже увлечен созерцанием рыб. Но к нему время от времени подходят соплеменники и почтительно говорят что–то на своем каркающем языке. Нетрудно понять, что этот богатырь — предводитель. Диор незаметно приближается к варвару. И слышит такое, отчего у него перехватывает дыхание. Низкорослый смуглый сармат говорит вождю:

— Хвала Небу, славный Абе—Ак! Алатей передал: у богатых жителей крыши домов из свинца.

Крыши из свинца только у десятерых горожан, в том числе у декуриона Фортуната и Марка.

— Крепки ли ворота? — спрашивает тот, кого назвали Абе—Аком.

— Достаточно легкого тарана.

— Улицы на ночь перегораживаются?

— Алатей сказал, нет.

— Запомни расположение домов, чтобы ночью быстро найти.

Другой сармат радостно сообщает:

— Хао, Абе—Ак! Я выяснил. Эргастул [63] охраняют десять стражей. Там сейчас больше сотни рабов. Дашь мне отряд, и я освобожу рабов.

Абе—Ак прерывает говорившего:

— Где размещается стража?

— В башне.

— Как проникнуть в тюрьму?

— Дверь в нее ведет из башни.

— Удастся ли быстро захватить ее?

Лазутчик озадаченно мигает, не зная точно. Абе—Ак сурово говорит:

— Иди и до отъезда все выясни!

Так вот для чего сарматы продали Алатея! Они намереваются ограбить Маргус! Один из молодых сарматов, как бы подтверждая догадку Диора, восклицает, обращаясь к другому:

— Смотри, вон идет белолицая девушка. Вот бы переспать с нею!

— Потерпи, — отвечает тот, — скоро переспишь с любой!

Марк выжидательно топчется поодаль. Диор направляется к нему, ветеран шепотом спрашивает:

— Что они говорят? Собираются гунны напасть на город?

Диор отвечает, не солгав:

— Нет, гунны не нападут. Их нет на левом берегу.

Внимание его и Марка отвлекает драка, возникшая между горожанами и сарматами. Ветеран торопится на помощь своим. К месту драки уже спешит городская стража.


3

На следующее утро Диор идет на хозяйственный двор. Более убогого жилища, чем у Алатея, нет, наверное, на всем круге земли. Здесь едва помещается деревянный лежак, прикрытый старой шкурой, скамейка и крохотный очаг. Алатей готовит себе в котелке кашу, помешивая ее щепкой. При виде юноши лицо его расплывается в угодливой улыбке. Диор останавливается в дверном проеме. Рядом в закутках беспокойно хрюкают свиньи и визжат поросята. Вонь здесь такая, что впору зажать нос.

— Я тебе приготовил кое–что, — таинственно сообщает Алатей и, не вставая с корточек, шарит длинной рукой под шкурой на лежаке, вынимает бронзовое зеркальце. — Возьми–ка, всмотрись!

Диор высокомерно отводит протянутое ему зеркало, сухо произносит:

— Это уже не нужно. Кто мой отец, я знаю и без того!

— Кто же?

— Тархан–темник Ругилы, прославленный Чегелай!

От неожиданности сармат роняет в котелок щепку.

Она некоторое время торчит в булькающей ячменной каше, скрывается. Алатей толстым пальцем пытается поддеть ее, обжигается, плюется. Но лицо его значительно и весело.

— Так, так, — говорит он, — сам Чегелай… Как ты узнал?

— Сказал Юргут. Он сам привел к Чегелаю дочь декуриона Аврелия. Потом охранял дверь!

— Зачем же Юргут привез тебя сюда?

— Узнав о моем рождении, Чегелай послал Безносого в Потаисс. Велел привезти меня. Но его тысячу в это время Ругила направил далеко на запад. Моя мать умерла. Безносый не решился в одиночку ехать по землям племен, настроенных враждебно к гуннам. Он оказался в Маргусе, потому что Марк тоже из рода Аврелиев, а значит — мой дядя! Ты солгал, раб!

— Прости меня, Диор, я рад, что ошибся! Не хочешь ли откушать со мной? — Голос Алатея почти нежен.

Как мало нужно, чтобы тебя уважали! Всего лишь незначительная ложь, которую проверить невозможно. Диор поворачивается и, надменный, уходит.

Потом он сидит возле ограды, скрытый кустами, наблюдая в щель, не появится ли в саду Элия Материона. А вот и девушка. О, как она прелестна, юна, свежа! Белое платье, подпоясанное тонким витым шнурком, подчеркивает грациозность и волнующую женственность ее хрупкой фигуры. На плечах приспущен платок, завязанный на груди кокетливым узлом, на пышную прическу наброшена золотая сетка, голова гордо поднята, на тонких запястьях сверкают серебряные браслеты, полураскрытые губы, кажется, источают аромат роз. Диору она видится богиней.

— Элия, Элия! — страстным шепотом зовет ее Диор.

Но она делает вид, что не слышит умоляющего зова юноши, и проплывает мимо забора, обдавая Диора дразнящим запахом молодого тела.

— Элия! — Диор в ярости трясет изгородь, не замечая боли от вонзившихся в ладони колючек. Ему на голову сыплются листья.

Девушка приостанавливается и с негодованием говорит:

— Неужели ты надеешься, что я могу полюбить тебя?

— А почему бы и нет? О Элия! — стонет Диор.

— «Ты запятнан позором»! — Она быстро уходит.

Это обычный ответ девушки юноше, имеющему унизительные недостатки. Бешенство охватывает Диора. Ему ничего не стоит вырвать плетень, в несколько прыжков догнать ее, но он сдерживается, лишь тяжело смотрит ей вслед, но вдруг, испугавшись, отводит глаза.

Когда Диор вернулся из сада, Еврипида спрашивает его, не брал ли он зеркальце из спальни.

— Зачем мне оно? — зло спрашивает юноша. — Зачем мне оно, если я знаю, что безобразен!

— Что с тобой, мой мальчик? — ошеломленно спрашивает Еврипида.

Диор не отвечает, лишь зловеще хмыкает. До самого вечера он мечется по своей спальне, поглядывая на меч, висящий на стене. Он отомстит! В его голове зреют замыслы.

Возвращается с поля Марк и с порога весело объявляет, что на том берегу действительно нет гуннских отрядов, замечены лишь сарматские, да и те малочисленные.

Еврипида, сидящая за ткацким станком, говорит:

— Какая разница, мой любимый муж, кто нас будет грабить — гунны или сарматы?

— Как бы не так, жена! — бодро отвечает Марк. — От сарматов мы отобьемся. Уже послан гонец в Железный легион. Через несколько дней две когорты будут здесь! А тебе, мой мальчик, я принес подарок, держи! — С этими словами Марк протягивает Диору книгу.

Это «История» Аммиана Марцеллина. Как бы обрадовался Диор, принеси Марк ее раньше. Сейчас его лицо остается хмурым.

— Да уж не заболел ли ты? — с тревогой спрашивает Марк. — Нетли у тебя жара?

— Он стукнулся с разбегу головой о колонну, — сообщает Еврипида. — На какие деньги ты купил книгу?

— Получил задаток. Продал Алатея и хряка! Через два дня придут забирать. Как видишь, мой мальчик, я выполнил свое обещание. С Аммианом Марцеллином я был знаком. Вместе служили на южном лимесе. Он сирийский грек, очень образованный. Жаль, что умер. Честно признаться, царствие ему небесное, центурионом [64] он был никудышным, но написал книгу — и тем прославился!

Ах, если бы не «История», возможно, все было бы иначе. Но Диор прочитал, что писал Аммиан Марцеллин о гуннах: «Лица у них безобразные, безбородые, как у скопцов… Питаются они кореньями и полусырым мясом, одеваются в холщовые рубахи и шкуры… Они не имеют определенного местожительства, ни домашнего очага, ни законов, ни устойчивого образа жизни, кочуют по разным местам, как будто вечные беглецы с кибитками, в которых проводят жизнь. Здесь жены ткут им жалкую одежду, спят с мужьями, рожают детей…»

Кровь прихлынула в голову Диору, и он с помутившимся от бешенства разумом с силой зашвырнул книгу в дальний угол атрия и, вскочив, выбежал из дома. Оказавшись возле жилища Алатея, он крикнул в закрытую дверь:

— Алатей! Ты слышишь меня, Алатей!

— Слышу, — отозвался сонный голос, — слышу, но встать не могу. Марк запер меня. Что случилось?

— Тебя Марк продал вместе с хряком! Скоро приедут вас забирать. Спи, Алатей, радуйся жизни!

Потом юноша через перистиль заходит на кухню, где возле котлов спит Юргут. На обезображенное лицо отца Диор старается не глядеть, при тусклом свете ночника черные впадины на месте носа кажутся бездонными дырами. Глаза Юргута открыты.

— Что случилось, Диор? — спрашивает старый гунн. — Ты пронесся на хозяйственный двор, будто тебя зашвырнули из катапульты!

— Готовы ли лошади и оружие?

— Еще не все. Без доспехов нам не добраться до Сармизегутты. Но доспехи дорого стоят.

— Сколько?

— Почти тысячу денариев.

— Завтра я дам тебе сколько нужно. Поторопись!

— Где возьмешь?

Не отвечая, Диор уходит. В атрии прохаживается Марк. Увидев приемного сына, он становится озабоченным. Из дверей спальни выглядывает встревоженная Еврипида. Марк строго показывает, чтобы она удалилась, и торжественно говорит:

— Мой мальчик, ты уже совершеннолетний и по римским законам можешь жениться… — Он внушительно умолкает, как всегда перед тем, как произнести неприятное.

Диор уже догадывается, что его будущему браку противится Еврипида. По римским законам пойле смерти мужа жена становится наследницей, как дочь отцу [65], а если муж умрет бездетным, жена оказывается госпожой всего, чем он владел при жизни. Еврипида противилась и усыновлению Диора. Но Юргут отдал им столько золота, что наследство ее с усыновлением значительно увеличивалось. Уж не Еврипида ли уговорила Элию отвергнуть ухаживания Диора?

— Я разговаривал с Материоном, — наконец произносит Марк. — Он объявил, что не отдаст Элию…

— Я знаю, — хладнокровно перебивает Марка юноша. — Да хранят ваш с Еврипидой сон боги!

— И твой тоже! — облегченно вздыхая, говорит Марк. Неприятный разговор позади.

Нет, Марк, неприятности для тебя только начинаются!


4

Диор лежит в темноте, терпеливо дожидаясь, когда перестанут шептаться в соседней спальне Марк и Еврипида. Правильно ли он сделал, что поторопил Алатея? Главное — успеть выкрасть Элию до того, как в Маргус ворвутся сарматы. Чтобы в поднявшейся суматохе горожанам было не до погони. Надо было сказать Юргуту, что они возьмут с собой и девушку. Но отец непременно попытается отговорить Диора. Зачем им обуза? И будет прав. Самое лучшее — завладеть сокровищами дакийских царей и вернуться сюда с конницей Чегелая. Но Элия может оказаться добычей сарматов.

Почему он уверен, что золото осталось в подземелье? Диор не обманывал Юргута, это ему действительно подсказал внутренний голос. Тот самый, которым обладают только пророки, и тот, что афинский мудрец Сократ называл «даймоном» — голосом богов. Он вне логики и вне слов, человеку вдруг становится все ясно без рассуждений.

Наконец за стеной затихают. Подождав еще немного, Диор выскальзывает в атрий. За колонной дверь в таблиниум [66], где Марк хранит переписку, приходные и расходные книги, а также массивный ларец с деньгами и украшениями Еврипиды. В атрии темно. Сюда рабам, кроме Юргута, входить не разрешается. Сказала ли Еврипида Марку о пропаже зеркальца? Все свои женские принадлежности — склянки с мазями, гребни, щеточки, пилочки и прочее — жена Марка держит в спальне. Значит, Алатей стащил его из спальни. Большое же значение он придавал этому зеркальцу. Диор недобро усмехается, вовремя он сообщил сармату, что его отец Чегелай. Диор вдруг слышит неясные звуки, доносящиеся с хозяйственного двора. Он прислушивается и идет в перистиль. На хозяйственном дворе слышится треск, затем падение чего–то тяжелого. Вскоре он замечает, как в темноте мимо бассейна крадется огромная фигура, направляясь в сад. Теперь можно действовать смело. Вина за кражу ляжет на Алатея.

Диор возвращается в атрий, на ощупь снимает со стены дротик с железным наконечником. Выломать дротиком запоры замка на двери таблиниума труда не составляет. Все это проделано мгновенно и бесшумно. Диор открывает дверь. Ларец стоит на столике. Он тоже на замке, к тому же прикован к ножке мраморного стола цепью. Наивный Марк считает, что этого достаточно, чтобы уберечь богатство от случайных грабителей. Тем более что в доме живет страшный гунн, один вид которого вселяет в маргусцев неодолимый ужас. Юргут охраняет дом надежнее сторожевой собаки.

Диор откладывает дротик. Берется за замок ларца и силой рук выворачивает пробой [67]. Затем поднимает массивную крышку. В ларце несколько кожаных мешочков, набитых монетами. Он берет два, ровно столько он заработал, подслушивая беседы варваров. Остальные мешочки и украшения Еврипиды он разбрасывает по помещению, чтобы создать видимость поспешного ограбления. Выходит из таблиниума, оставляя дверь открытой. В своей спальне прячет тяжелые мешочки в изголовье. Некоторое время сидит на лежаке, прислушиваясь к сонной тишине в доме. Алатей уже успел добежать до реки. Пора!

Он вскакивает, срывает со стены короткий римский меч, с силой бросает его о мраморную плиту пола, раздается грохот, он опрокидывает ночной горшок, словом, старается произвести как можно больше шуму, кричит:

— Марк! Марк! Юргут! Вставайте! Нас обокрали!

В соседней спальне раздаются тревожные восклицания Еврипиды. Диор выбегает в атрий, хватает в углу факел, высекает кресалом огонь, зажигает факел. И мечется по атрию, размахивая руками и вопя.

В атрий влетает растрепанный со сна Юргут с мечом в руке, тут же появляется Марк.

— Нас обокрали! — кричит Диор, показывая на распахнутую дверь таблиниума. Возле нее валяется вывороченный замок. Что–то бессвязно лепечет Марк. Визжит Еврипида. На полу комнаты раскрытый ларец, дротик и драгоценности. Полуодетая Еврипида, ползая на коленях, принимается собирать вещи.

— Кто, кто? — задыхается Марк. — Кто посмел?

— Надо посмотреть, где Алатей! — кричит Диор.

Юргут, рыча, выскакивает в атрий. Грузный ветеран и юноша бегут за ним. Вот и хозяйственный двор. Дверь в каморку Алатея, которую Марк сам вчера запер, выломана и валяется в грязи. В закутке вопросительно похрюкивает хряк. Диор освещает факелом жилище сармата. Котелок с остатками каши валяется на грязном полу, очаг растоптан тяжелыми сапожищами.

— Зеркальце Еврипиды! — кричит юноша и поднимает с земли бронзовую вещь на длинной ручке.

— Проклятье! — рычит Марк. — Он наверняка побежал к реке! Диор, беги к соседям! Пусть вооружатся!

Первым делом Диор стучится в ворота Материона. Тот уже не спит, разбуженный шумом в доме Марка. Узнав от юноши, что случилось, Материон в страшном волнении начинает напяливать на свое ожиревшее тело доспехи. Он их не надевал, наверное, лет двадцать. Наплечные ремни оказываются коротки, завязки по краям доспехов не сходятся. Пот градом льется по толстому лицу отца Элии. Диор помогает ему, с трудом сдерживая усмешку, говорит:

— Если Алатей сбежал, то скоро приведет сюда сарматов!

— Ты уверен в этом? — испуганно спрашивает Материон.

— Не сомневаюсь. Иначе бы не сбежал. Только теперь я понял, почему во время нундин сарматы говорили о домах с крышами из свинца!

— Зачем–зачем говорили?

— Они хотели запомнить дома богатых граждан Маргуса.

— Но почему ты не сказал об этом Марку, чтобы он передал в магистрат?

— Не придал значения, Материон, показалось, что варвары просто обмениваются впечатлениями.

Отец Элии уже опоясывает себя мечом, крестится, потом, забывшись, взывает:

— О лары, не дайте свершиться неслыханному!

— Тебе нужно поберечь Элию, — советует Диор.

— Да–да, я спрячу ее!

Скоро во дворе Марка собираются все соседи. Лысый Ульпий возбужденно топает ногами и кричит:

— Бежать к реке, да! Охранять челны!

Толпа маргусцев, размахивая факелами, с воинственными воплями устремляется в сад, откуда тропинка выводит к пристани. Там горожане держат челны.

Еврипида уже собрала с пола деньги и украшения. Юргут разыскал новый пробой и навесил замок на дверь таблиниума. Обессилевшая от горя Еврипида отправляется в спальню отдыхать. Диор надевает свою походную сумку, укладывает в нее мешочки с монетами, идет на кухню. Юргут поджидает его.

— Я раздобыл деньги, — говорит Диор.

В глазах темнолицего гунна мелькает догадка, он спрашивает:

— Так это ты ограбил Марка?

— Я взял только то, что мне причиталось, — сухо говорит юноша.

— О, ты превзошел мои ожидания!

— Сегодня же нам следует выбраться из Маргуса.

— Это невозможно. Магистрат везде расставил стражу!

— Но над Маргусом уже занесен меч! Его ждет участь Потаисса!

Сильной рукой Юргут схватил сына за плечо, привлек к себе, проницательно взглянул в глаза:

— Ты это узнал во время нундин?

— Да.

— И не сказал Марку?

— Зачем?

Юргут отпускает его, долго молчит. Потом задумчиво произносит:

— У тебя действительно недобрый взгляд.

— В путь, Юргут, в путь!

Безносый поднимает вверх ладонь, покачивает ею — знак отрицания.

— Невозможно. Мы не прорвемся. Следует выждать хотя бы до завтра! Ты разворошил осиное гнездо.

— Что там стражи. Я один справлюсь с ними!

— Да, ты справишься. Но я не хочу больше проливать кровь, сынок! К завтрашнему вечеру я приготовлю все необходимое. Да осенит тебя своим крылом священная птица Хурри!


5

Марк возвращается после полудня. С ним Ульпий и Гай Север. Смертельно усталые, они пьют вино и обсуждают случившееся. Алатея они, конечно, не поймали. Оказывается, вчера сбежало еще несколько рабов–сарматов. Два челна украдены.

На левом берегу замечено скопление конных степняков. Некоторые всадники подскакивают к реке и угрожающе размахивают мечами. Но новости на этом не закончились. Из Сирмия [68] примчался гонец с сообщением, что сюда направлен Фракийский легион. За столь противоположными известиями ветераны забыли даже о бегстве Алатея. Еврипида уже обрадовала Марка тем, что они лишились всего лишь двух тысяч денариев.

— Хвала императору Феодосию! — гремит опьяневший Марк. — Клянусь Гераклом, с приходом Фракийского легиона мы будем надежно защищены! Моя душа успокоилась!

— Марк, эй, Марк, как там поживает наша жаба? — спрашивает Гай Север. — Ты навещаешь ее?

— Ха–ха! Ты про жабу говоришь, как про невесту, — смеется Марк. — Еврипида кормит. Говорит, жаба жирная.

Лысый Ульпий мечтательно произносит:

— Мой медный котелок, да! Начистить, будет красным. Намазать смесью, будет золотым, да!

— Эй, эй, — предупреждает Север. — Не забывайте: договорились делить на четыре части, из них две — мои!

Под громкие возбужденные голоса ветеранов Диор незаметно засыпает. Ему снится, что он стоит на торговой площади, окруженный толпой разгневанных горожан. Они плюют в него и кричат: «Он хотел обмануть нас, благородных римских граждан! Скрыл, что его отец — гунн! Убьем его!» Лысый Ульпий, скрежеща зубами, хватает Диора за горло, с силой швыряет на землю. Диор в ужасе вскакивает, готовясь бежать, и вдруг просыпается.

Он и на самом деле лежит на полу. Кто–то сбросил его с лежака. Вокруг шаркает множество ног, сильно воняет прелой овчиной и немытыми телами. Слышатся грубые голоса. Раздается громоподобный клич Алатея:

— Сын Чегелая, отзовись!

— Вот он! — восклицает кто–то на сарматском языке.

Жесткие руки поднимают юношу с пола, освещают факелом. Вокруг мрачные бородатые лица, сверкающие глаза. Сарматы! Расталкивая варваров, к нему проталкивается Алатей в новом кафтане, новой овчинной шапке, оскаливая в улыбке белые зубы, почтительно говорит:

— Вот мы и встретились, сын Чегелая!

В атрии мечется пламя факелов, мелькают длинноволосые тени. Пронзительно кричит Еврипида. Грубо ругается Марк. Раздается лязг мечей. И вдруг, перекрывая шум, гремит полный звериного горя голос Юргута:

— Сынок! Сынок! Где ты?! Назад, дети ослицы! Харра! Вы осмелились напасть на гунна!

Теперь мечи, казалось, звенят по всему атрию. Кто–то протяжно застонал. Падает тело. Потом другое. Торжествующие крики сарматов.

Диора выводят из спальни. В атрии возле стены с вечнозелеными растениями сидит, разбросав ноги и опустив разрубленную голову, Марк. Кровь ручьем стекает на мраморные плиты пола. Возле него неподвижно лежит Еврипида. Поперек входа навзничь распростерся Юргут. Его рука сжимает обломок меча. Возле него валяются четыре трупа. Хороший для гунна бой!


Глава 4 САРМАТЫ


1

Диор сидит на лошади за спиной здоровенного косматого варвара. Вся южная часть ночного неба охвачена багровым заревом от полыхающих в Маргусе пожарищ.

Сарматы едут по зеленой равнине на север. Справа тянутся высокие лесистые горы. Воины весело перекликаются, вспоминая удачный набег, громко хвалят Алатея. Все, что нужно, тот высмотрел.

Над головами всадников покачиваются массивные копья с широкими блестящими лезвиями. Позади отряда бежит толпа пленных жителей города. Диор оглядывается, надеясь увидеть кого–либо из знакомых. Но нет ни Элии, ни Материона. Хитрый толстяк спас себя и дочь. Зато в толпе маргусцев торопится, то и дело спотыкаясь и охая, декурион Фортунат. О боги, куда делась его важность! Он грязен, жалок, в рваной тунике, в прорехах которой мелькает белое жирное тело, лицо в кровоподтеках. Ближний всадник, подгоняя, покалывает острием копья пухлые ягодицы декуриона. Фортунат в безумном испуге вскрикивает. Варвары хохочут, широко разевая волосатые рты.

Отряд часто пересекает вброд мелкие речушки с каменистым дном. Берега речушек пологи и травянисты.

Фортунат, охая, бежит по воде, по–женски приподнимая тунику, вдруг спотыкается, падает в воду, судорожно дергается, замирает. Над неподвижным телом останавливается всадник, сдерживая горячего жеребца, наклоняется, тычет острием копья в толстую спину декуриона. Но тот неподвижен. Вода переливается через него, шевеля крашеную бороду. Так проходит земная слава. Так исполнилось то, что когда–то внутренним взором, проникнув в будущее, сумел увидеть Диор. Он отворачивается* вспоминая смерть Марка. Больше у него нет желания угадывать чужую судьбу.

Алатей едет впереди, рядом с рослым седым предводителем, который во время нундин в Маргусе принимал донесения осведомителей. Звать его Абе—Ак. Одет предводитель в прямой короткий кафтан. Такие кафтаны, сшитые из нескольких слоев кожи, служат доспехами. На голове Алатея медный шлем, с обвязанной вдоль тульи кожаной полосой с пришитой железной пластиной, защищающей шею.

После полудня от отряда отделяются группы всадников, уводя с собой часть пленных.

Поздно вечером впереди показался обрывистый холм. Вершину его опоясывает сплошной ряд повозок, связанных между собой дышлами. В укреплении оставлен проход. Там стоит охрана. Из–за высоких дощатых бортов повозок выглядывают женщины, подростки, всматриваясь в приближающийся отряд. Стучат барабаны. Всадники весело кричат, поднимая копья:

— Слава верховной богине Табити!

— Слава! Слава! — откликаются встречающие.

— Победа! Богатая добыча!

Дети, визжа, прыгают с повозок, бегут навстречу отряду. Всадники поднимают их к себе в седла и въезжают в проход.

Отряд поднимается на холм. На плоской вершине множество круглых войлочных жилищ. Возле многих горят костры, над ними подвешены закопченные котлы. В середине хорошо утоптанная площадка. В центре ее острием в землю воткнут гигантский меч. Высота его не менее пяти локтей, то есть почти два человеческих роста, ширина лезвия более локтя, а рукоять такой величины, что за нее одновременно могут ухватиться десяток мужчин. Какому же богатырю принадлежит этот клинок?

Пленных маргусцев заталкивают в овечий загон, огороженный плетнем. Диора почтительно ссаживают возле отдельно стоящей кибитки. Сармат, привезший его, говорит:

— Твое жилище. Сейчас принесут еду. За становище не выходи. Могут убить.

В кибитке Диор находит толстую кошму, шкуру для укрывания и очаг, обмазанный глиной. Явилась пожилая сарматка, принесла кувшин с водой, лепешку, сыр на дощечке. Насытившись, Диор лег на кошму и уснул.

Утром вновь появляется пожилая сарматка с едой. Диор пожаловался ей на блох, сказал, что всю ночь чесался. Женщина ушла, вскоре вернулась с охапкой молодой полыни, разбросала ее по днищу повозки. Поев, Диор стал наблюдать за жизнью огромного становища.

Женщины в длинных платьях и меховых безрукавках готовили на кострах скудную пищу. Между повозок бродят козы. В грязи луж блаженствуют свиньи. Молодые сарматка поднимаются по тропинке от реки с кувшинами на плечах, с любопытством поглядывая на Диора. Видимо, они уже знают, что он сын грозного Чегелая. Мужчин не видно. Они еще спят. Только возле богатырского меча на корточках сидят трое воинов. Неподалеку несколько подростков попарно упражняются в рубке на мечах. Некоторые из юрт выделяются размерами и окраской войлока покрытия. Самая большая юрта красная. Возле нее коновязь. Два воина охраны стоят у входа. Из нее доносится приглушенный рокот барабана. Сонный сармат в вывороченном мехом наружу тулупчике обходит становище, размахивая горящей веткой, выкрикивая:


Злые духи, удаляйтесь,

Ай, иначе обожжетесь!


Чужая жизнь, чужие обычаи. Юргут говорил, что сарматы образом жизни сходны с гуннами и так же не любят каменных жилищ.

С вершины холма хорошо просматривается в утреннем свете огромная зеленая равнина с рощами и озерами, на ней стада и отары, охраняемые конными пастухами и сторожевыми собаками. Вот к реке на водопой скачет табун, во главе с черным как ночь жеребцом. Справа, закрывая треть неба, изломистым валом тянется горный хребет, вершина которого окутана облаками. За хребтом орда Чегелая. Слух о том, что у Абе—Ака находится сын темник–тархана, с быстротой скачущей лошади уже несется по горным тропинкам. Как воспримет эту весть сам Чегелай? Поверит ли? Диору недолго пребывать в неведении.

К кибитке подходит молодой воин, говорит, что юношу ждет сам Абе—Ак.

Возле овечьего загона один из пленных маргусцев, толстогубый кудрявый юноша, робко окликает Диора:

— Сын Марка! Скажи им, что я сын декуриона Септимия. За меня им дадут богатый выкуп!

— А я сын Помпония! Не забудь, Диор!

— Напомни им, что и от моих родителей они получат выкуп. Я Александр Гета!

Диор проходит мимо с окаменевшим лицом. Именно эти трое обзывали его «вонючим гунном».

На площадке возле гигантского меча шаман совершал утреннее жертвоприношение. Его помощники разделывали барана, а он творил заклинания над чашей с дымящейся кровью. Диор не стал останавливаться, чтобы увидеть, в чем заключается обряд. Его подгоняло нетерпение.


2

Как оскалился во весь свой зубастый рот Алатей, когда Диора ввели в шатер, добродушно похлопал себя по коленям, но встретив напряженный взгляд юноши, сказал сидящему на покрытой ковром скамье Абе—Аку:

— Вот сын Чегелая. Он не прощает обид. Запомни это, дядя!

Оказывается, Алатей — племянник предводителя! То есть человек, который станет предводителем после Абе—Ака. По рассказам Юргута, у варваров сохранились обычаи, которые давно уже изжиты у римлян. Упоминая о золотом кресле, хранящемся в подземелье, Юргут непременно прибавлял, что страстным желанием Чегелая было подарить золотое кресло Аттиле, племяннику вождя гуннов Ругилы. Но Аттила — младший племянник. Вождем после Ругилы по обычаю должен стать Бледа. Тут есть над чем подумать!

Величаво повернув к юноше грозно–сдержанное лицо, вперив в него проницательный взгляд, Абе—Ак спросил:

— Это правда, что ты владеешь многими языками?

Диор подтвердил и добавил, что знает все, что должен знать римский юноша, закончивший риторскую школу [69], а сверх того может писать письма, отчеты, знаком с врачеванием, халдейством.

Из всего перечисленного Абе—Ака заинтересовало то, что Диор искусен в составлении писем. Алатей, кое–чему научившийся за время своего мнимого рабства, подражая римлянам, в знак восхищения поднес правую руку к губам. Вышло это у него довольно неуклюже.

— Кто тебе сказал, что ты сын Чегелая? — спросил Абе—Ак.

— Мой раб, гунн Юргут. Он спас меня, когда я был младенцем.

Вмешался Алатей, заявив обиженным тоном:

— Дядя, рассказывал об этом мне сам Юргут. Диор не сможет рассказать больше, чем знал гунн!

— Почему же вы не захватили Юргута в доме Марка?

— Он защищался. Зарубил славного Таба.

Помолчав, сарматский вождь обратился к Диору:

— Ты уверен, что Чегелай признает тебя своим сыном?

— Еще бы!

Горячая убежденность, прозвучавшая в голосе юноши, поколебала сомнения Абе—Ака.

— Я встречался с Чегелаем перед тем, как ему взять Потаисс, — задумчиво сказал он. — И знал декуриона Аврелия. Гм. В тебе есть что–то и от гунна, и от римлянина. Ну что ж, гонец к Чегелаю уже послан. Он вернется через шесть дней.

— Это весьма упрочит наш союз с гуннами! — воскликнул Алатей.

— Ты прав, племянник, — сказал Абе—Ак и обратился к Диору: — До возвращения гонца поживи у нас. Тебя будут обслуживать с почетом. А чтобы ты быстрее забыл обиды, которые у тебя, возможно, появились при нападении моих воинов на дом Марка, разрешаю тебе взять из ларца, — он указал на столик, накрытый волчьей шкурой, — то, что принадлежит тебе!

Алатей, всячески подчеркивая свое благорасположение к сыну Чегелая, вскочил, сдернул шкуру со столика. Перед глазами Диора предстал ларец Марка. Был и еще один вместительный сундучок и несколько кожаных поясов, в которых римские купцы хранят деньги. Пояса туго набиты. Ларец Марка полон: в нем не только то, что принадлежало ветерану, но и золотые и серебряные монеты россыпью, кольца, браслеты, две золотые цепи. Диор выбрал тяжелый пояс и красивый перстенек. За его спиной алчно сопел Алатей. Юноша вернулся к предводителю. Абе—Ак спросил, доволен ли Диор и нет ли у него еще желания, требующего быстрого исполнения.

Диор сказал, что среди пленных маргусцев трое — его смертельные враги и он не хотел бы, чтобы они остались живы.

— Нет ничего проще! — добродушно объявил Абе—Ак. — Скажи, кто они, и мои шаманы принесут их в жертву Священному Мечу!

Когда Диор в сопровождении Абе—Ака вышел из шатра, площадку в центре становища уже окружили воины.

Вождь сарматов, Алатей и Диор уселись на почетном возвышении. Охрана привела горестно плачущих сыновей Помпония, Септимия и Геты. Их раздели донага, поставили на колени перед Священным Мечом и отрубили головы. Диор с наслаждением наблюдал, как кровь его врагов обильно орошает почерневшую землю вокруг богатырского клинка. Охрана пинками отгоняла собак, украдкой слизывающих с чахлых травинок дымящуюся кровь.

— Услади свой взор, о могущественная Табити, покровитель племени фарнаков, — воскликнул шаман, схватив ее за волосы и поднимая над собой одну из голов. — Радуйся, на трех твоих врагов стало меньше!

— Слава священной Табити! — торжествующе гремят воины, поднимая вверх копья. Зрелище поистине внушительное.


3

Диор не вернулся в повозку. Его отвели в гостевой шатер, устланный коврами. Держать себя с присущим знатным людям достоинством оказалось не так уж трудно.

В шатре юноша тщательно осмотрел перстень — подарок Абе—Ака. Он выбрал его не случайно. Драгоценная вещь превосходно изготовлена. По закругленному тяжелому ободу идет тончайшая ажурная вязь. В крохотных гнездах в виде лепестков тщательно граненые изумруды. Но не это привлекло внимание Диора. В шатре предводителя сарматов, расхваливая достоинства сына Чегелая, Алатей сказал, что юношу отличает необыкновенная острота зрения. И он был прав! Разве человек с обычным зрением смог бы заметить возле одного из лепестков крохотный выступ, явно сделанный нарочно.

Диор надавил пальцем на него. Лепесток гнезда тотчас отошел в сторону. Под ним оказалось небольшое углубление. Тайник был заполнен крохотными белесоватыми крупинками. Чтобы проверить мелькнувшую догадку, Диор осторожно выкатил одну крупинку, положил на мякиш лепешки, скатал мякиш в комочек. Выйдя из шатра, кинул пробегавшей мимо здоровенной собаке. Та жадно проглотила. И продолжала как ни в чем не бывало бежать дальше. Но спустя короткое время вдруг бешено закружилась на месте, как бы пытаясь поймать собственный хвост, упала и околела. Оказавшиеся поблизости женщины подняли крик. Прибежал хозяин пса, удивленно зацокал языком. Подошел и Диор. У собаки из разинутой пасти шла пена.

В кожаном поясе оказалась кругленькая сумма — тысяча денариев. Совсем недурно, если учесть, что баран на рынке в Маргусе стоил восемь денариев, а осел — пятнадцать.

В услужение Диору Абе—Ак выделил воина средних лет по имени Тартай, по прозвищу Кривозубый. У воина огромные желтые зубы так сильно выступали вперед, что он не мог сомкнуть губ, отчего постоянно щерился, подобно лошади. Впрочем, малый оказался весьма простодушным и покладистым.

Привыкнув в доме Марка знать точное время, Диор решил изготовить простейшие солнечные часы. Кривозубый почтительно наблюдал, как Диор закрепил на деревянной дощечке обструганную палочку, отметил расстояние между утренней и вечерней тенью, разделил его на двенадцать частей, чтобы получить пифийский час [70]. Любопытство варваров сродни их простодушию. В действиях юноши Кривозубый узрел некий таинственный обряд и, присев на корточки, спросил, уж не маг ли он.

— Да, я маг, — подтвердил Диор, зная о величайшем почтении, коим варвары окружают людей с необыкновенными способностями.

— Ты можешь напустить порчу?

— Нет ничего проще!

— А исцелить?

— Это зависит от того, кто наслал на человека болезнь. Если этот маг сильней меня, исцеление невозможно.

Воин выслушал, уважительно помаргивая, боязливо спросил:

— А можешь ли ты навлечь беду на многих людей?

Прекрасно понимая, что подразумевает Кривозубый, Диор ответил, что это очень трудно, в племени может оказаться чародей более сильный, чем он.

— Наш главный жрец — очень могущественный чародей! — поспешил уверить Кривозубый.

— Я знаю.

Изумление Кривозубого превзошло все ожидания. Воин вскочил на ноги, в ужасе попятился от Диора, торопливо бормоча заклинание против колдовства, сплюнул через правое плечо.

— Откуда знаешь? Ты уже колдовал? — враждебно спросил он.

— Нет, не колдовал. Хочешь убедиться в этом, спроси у вашего главного жреца. Он бы знал. Сегодня ночью я вызывал духов, покровительствующих мне, и они мне поведали, что ваш жрец — великий маг! Его сила превосходит мою, ибо он очень стар!

— Правда! В племени нет человека старше его. Тебе об этом сообщили ночные пришельцы?

— И не только об этом. Но о другом я сказать не могу. Ты слышал, перед рассветом поднялся ветер?

— Конечно! Многие проснулись от страха.

— Это прилетали ко мне мои крылатые слуги.

Кривозубый вскрикнул, повернулся и пустился бежать к жилищу шамана, той самой синей юрте, что стояла возле красной. Вскоре из нее понеслись удары в бубен и заклинания против злых духов.

Диор хладнокровно подумал, что положение полугунна–полуримлянина по воспитанию дает ему преимущество, которое он едва бы имел, будь он только гунном или римлянином. Разве римлянину привычное высокомерие не мешает верно оценивать людей? А будучи гунном, обладал бы он столь изощренным умом и знаниями? Более того, проявились бы у него способности, которых он сам страшится и вынужден скрывать? Конечно нет. И он более свободен, чем истинные гунн или римлянин, ибо не дорожит обычаями первых и пренебрегает законами вторых. То и другое он использует по собственному усмотрению, а не по долгу.


4

Почетному гостю сарматы оказывают величайшее уважение. Но слух о том, что сын знаменитого Чегелая владеет магией, распространился по становищу. Дети с визгом бежали от Диора прочь. Беременные женщины при встрече с ним стали прикрывать лица.

Однажды в гостевой шатер явился Алатей и, ухмыляясь, сказал:

— Теперь я понял, почему ты победил меня в той драке на хозяйственном дворе. Ты отвел мне глаза и лишил силы! Но я на тебя не в обиде. Окажи мне услугу, и я стану самым преданным твоим другом, клянусь Табити!

— Какую услугу?

Алатей настороженно оглянулся, хоть в шатре они были одни, вышел из жилища, чтобы убедиться, что поблизости никого нет, вернулся, сказал:

— Научи меня заклинанию, как напустить порчу на человека?

Диор внутренне торжествовал, ибо предвидел, что к нему будут теперь обращаться с подобными предложениями, и тогда он, не выходя из шатра, будет знать самые сокровенные желания сарматов. А именно они определяют будущее племени. Диор мог гордиться своим умом.

— Тот, на кого ты хочешь напустить порчу, твой соплеменник? — спросил он, хотя догадывался об этом.

— Да, — прошептал Алатей.

— Я могу научить тебя заклинанию, но ваш главный жрец может воспрепятствовать тебе.

Алатей недоверчиво спросил:

— Как он это сделает?

— Я покажу тебе один из самых нетрудных способов, — предложил Диор. — Иди к выходу!

Алатей решительно вскочил, посмотрел на задернутый полог двери, набычился и, высоко задирая ноги, направился к ней. Подойдя, остановился, отбросил полог, опять высоко поднял ногу, нагнулся, так как проем был низок, шагнул, вытягивая шею, и вдруг с воплем рухнул на землю. Вскочил, ошалело уставился на Диора.

— Убедился? — спокойно сказал тот. — А я ведь еще молод. Сколь же могуществен главный жрец, чей возраст во много раз превышает мой?


5

Как предводитель, Абе—Ак был достоин всяческого уважения. В нем преобладала та рассудительная мудрость, что в сочетании с личным мужеством есть великое качество истинного вождя. Было видно, что он печется о благе сарматов гораздо больше, чем о собственном.

На следующий день вождь спросил Диора, сможет ли он составить письмо римскому наместнику в Паннонии? Такое письмо, чтобы император Валентиниан не затаил обиды на сарматов за набег на Маргус.

Диор ответил, что отныне Маргус принадлежит Восточной империи, а не Западной. Абе—Ак об этом не знал.

— Тогда пиши Феодосию! Пошлем в Сирмий. Осведомлен ли ты о состоянии дел Востока и Запада?

Вот когда Диору пригодились его вечерние игры! Мысленно ставить себя на место императора или иного человека — есть ли лучший способ проникновения в замыслы других? И этот способ поистине схож с даром пророчества.

Он подробно объяснил, чем положение Рима отличается от положения Константинополя. Восхищенный осведомленностью юноши Абе—Ак воскликнул:

— Поистине у меня открылись глаза! Ты прав, Римская империя одряхлела. Сколько раз приходилось наблюдать, как на умирающую собаку накидываются клещи. Зрелище отвратительное. Значит, то же и с Западной империей? Все, кто в состоянии носить оружие, спешат ее грабить. Вот и наши соседи бургунды, вождем у которых Гейзерих, собираются в Галлию.

— Туда явилось слишком много племен. Все свободные земли там захвачены, а города ограблены.

— Но города быстро восстанавливаются.

— Тебе следует искать союза с гуннами. Тогда вы станете сильны и можете идти на Константинополь.

Подумав, вождь сарматов заявил:

— Жаль отпускать тебя к Чегелаю. Я бы хотел оставить тебя при себе советником. Но гонец уже послан. Впрочем, я готов тебя усыновить!

Ясно, какую цель преследовал Абе—Ак, желая усыновить сына Чегелая. А почему бы и нет? Жизнь полна перемен и опасных неожиданностей. Абе—Ак рассчитывает когда–нибудь прибегнуть к помощи Диора, может случиться так, что и ему придется прибегнуть к помощи предводителя сарматов. Диор ответил согласием, зная от Кривозубого, что трое сыновей старого вождя погибли в походах, а больше детей у него нет.

О желании Абе—Ака усыновить гостя было объявлено в народе. На другой день Кривозубый как бы случайно поинтересовался, не вызывал ли еще Диор ночных духов.

— Это нельзя делать слишком часто, — сказал юноша.

— Жаль! Они могли бы сообщить тебе кое–что важное. Непременно с ними посоветуйся!

— О чем же? — насторожился Диор.

— Они тебе скажут, что со дня усыновления ты станешь смертельным врагом Алатея!

Слова Кривозубого вызвали лишь недобрую усмешку у сына Чегелая.

Он знал то, о чем не подозревал ни этот простодушный дикарь, ни даже умный Аммиан Марцеллин, описавший жизнь гуннов, ни другие, кто интересовался жизнью варварских народов. Пожалуй, первым на всем круге земли он понял, что является свидетелем громадного по последствиям события: перехода прав наследования — как имущества, так и власти — от племянников к родным детям [71].

Обычаи подвержены переменам. Юргут рассказывал Диору, что ныне сыновья более преданы отцам, чем племянники дядьям, и в доказательство поведал, как нынешний вождь гуннов Ругила отравил своего дядю Баламбера.

— Подобных случаев очень много. Все, кто богат и знатен, опасаются за свою участь и хотят иметь своих сыновей. Теперь начали понимать: кровь родных детей ближе крови племянников, — заключил старый гунн, не подозревая, сколько грозных для судеб народов перемен таится в его наблюдении.

Почет, богатство, власть суть неразделимы. Добиваясь одного, достигают и другого. И они порождают зависть и соперничество. Но где и когда зависть сопрягалась с благородством, а соперничество со святостью? Родные дети ближе по крови. Но ничего не дается без борьбы. Возможно, что Абе—Ак, лишившись сыновей, понимал, что и его может ждать участь Баламбера, и, кроме упрочения союза с гуннами, хотел иметь и надежную защиту в лице приемного сына. А есть ли дети у Ругилы?

Если есть, значит, и в ставке Ругилы на реке Тиссе назревают схожие события. В то время смутная догадка мелькнула у Диора, и он спросил, как погибли сыновья Абе—Ака.

— Странной смертью погибли, — отозвался Кривозубый. — Всем троим стрелы попали в спину, хотя враги были впереди. Наш прорицатель говорил, что стреляли свои. Но кто — назвать не успел. Алатей обвинил его в желании посеять рознь среди сарматов и сломал ему хребет.

— Обращался Абе—Ак к Верховному жрецу?

Воин, помолчав, буркнул:

— Да. Тот сказал, что судьба отдельного человека и даже народов — ничто.

Последние слова воина поразили Диора. Он и сам часто приходил к подобной мысли, как ни хотелось бы увериться в обратном. Было в этой мысли нечто такое, чего ум юноши не мог постичь ни логикой, ни прозрениями. Проникая в суть явлений и событий, он непременно наталкивался на один и тот же вопрос: что есть жизнь? Это или груда беспорядочно сменяющих друг друга состояний и случайностей или же это последовательно наращиваемые итоги какого–то непостижимого умом замысла?

О Верховном жреце сарматов Диор уже знал достаточно. Говорили о нем с величайшим почтением и таинственностью, обращались к нему лишь в самых крайних случаях как к посреднику между богами и людьми и просто как к человеку, отличающемуся необыкновенной мудростью, говорили, что Верховный жрец бессмертен, знает великие тайны, провидит будущее. Для племени он еще является хранителем священных преданий. Жил Верховный жрец отшельником в лесу, что за холмом.


Глава 5 ВЕРХОВНЫЙ ЖРЕЦ


1

Написав по просьбе Абе—Ака письмо императору Востока Феодосию, Диор испытал прилив тщеславной гордости. Вот он, доселе никому не известный, обращается к самому императору могущественнейшей из когда–либо существовавших империй! Не означает ли это, что он становится одним из распорядителей судеб народов на круге земли?


«Флавию Феодосию, цезарю и непобедимейшему принцепсу вождь племени фарнаков Абе—Ак желает счастья!

Говорю: с прискорбием и гневом узнали мы, что в городе Маргусе, принадлежащем твоему попечению, имеется много рабов, наших единоплеменников.

Как мы, свободные сарматы, ставящие превыше всего честь и достоинство, могли терпеть подобное?

Видеть наших сородичей в беде, когда наша верховная богиня Табити требует заботиться о благоденствии каждого соплеменника, и не помочь им — означает навлечь на племя сарматов неисчислимые беды, лишившись покровительства славной делами Табити. Есть ли что–либо позорнее, чем идти против воли Неба?

Мы предлагали твоему наместнику выкуп за наших соплеменников, но он отверг его, заявив, что не дело прокураторов вмешиваться в частную жизнь владельцев рабов, а тем более идти против римских законов.

Мы — гордые люди. Мы поклоняемся Мечу. Вызволить из беды близкого — есть наше право и достоинство. Поэтому мы взяли Маргус и восстановили справедливость, указанную нам Табити.

Рассуди же, Флавий Феодосий, и не таи обиду!»


После прочтения письма Абе—Ак высказал соображение, свидетельствующее о его дальновидности.

— Византийцы богаты и хитры! — заявил он. — Они боятся нашего союза с гуннами и сделают вид, что простили, но при удобном случае отомстят. Каким же образом? Постараются подкупить кого–нибудь, чтобы между нами возникла вражда. Беда в том, что об этом не сразу узнаешь. Особенно охоч до подобных дел магистр Руфин, хитрый как лис.

— Ты прав, — согласился Диор. — В твоем племени найдутся предатели.

Находившийся в шатре Алатей лишь мрачно сверкнул на Диора глазами, проворчал:

— Скорей они подкупят кого–либо из гуннов. Им это сделать легче и дешевле.

— А племянника подкупить легче и дешевле, чем сына, — с невинным видом подхватил Диор. — Есть ли у Ругилы сыновья?

— Были двое. Оба убиты стрелами в спину.

Вмешался Алатей, объявив, что это сделали убийцы, посланные Витирихом, стреляли из засады во время охоты.

От Диора не ускользнуло, с каким настороженным вниманием Абе—Ак отнесся к словам своего племянника и с какой подозрительностью спросил, откуда Алатею это известно.

— От купцов. Встретил караван, когда возвращался в становище от бургундов, — помедлив и закрыв глаза, ответил Алатей.

Поразительно, у варваров хватало хитрости, чтобы солгать, но не хватало, чтобы скрыть ложь.

И вот тогда Абе—Ак сказал Диору:

— Радуйся! Сегодня я поговорю с Верховным жрецом об усыновлении тебя!

Что–то злобное и дикое промелькнуло при этом известии на широком лице Алатея, но он промолчал.

Когда Диор, выйдя из шатра предводителя, направился к себе, возле площадки его догнал Алатей и, внушительно помахивая плетью, угрожающе проговорил:

— Я вижу, что привез тебя во вред себе. Берегись!

Ненависть, прозвучавшая в голосе сармата, была столь сильна, что Диор не смог преодолеть искушения увидеть, как закончит жизнь этот дикарь. И через мгновение тот предстал перед ним с арканом на шее, с посиневшим от удушья лицом.

Как человек ведет себя, такая у него и смерть. Уговорил Абе—Ака напасть на Маргус не кто иной, как Алатей.


2

О Небо, как разительно быт варваров отличается от быта римлян! В становище земля изрыта копытами и свиньями, трава чахла и пыльна, везде обглоданные кости, конский навоз, овечий помет, скотская требуха, облепленная полчищами зеленых мух. Поневоле хочется отвести взор.

Неподалеку упражняются в воинском мастерстве подростки. Ими руководит пожилой однорукий воин. Укрепив три тонких прутика строго в ряд, он заставляет подростков сбить прутики одной стрелой. Молодым сарматам удается это довольно часто. Над промахнувшимся смеются, обзывают кривоглазым и другими нелестными прозвищами. Среди упражняющихся есть и малыши, которые и ходят–то еще неуверенно, но уже держат в руках крошечный лук со стрелами, у которых вместо наконечника прикреплен войлочный кружок. Ребенок сумел увернуться от трех стрел. Четвертая попала ему в грудь и опрокинула. Видимо, удар был болезненным. Малыш сморщился, закряхтел, готовясь зареветь, но остальные дружно принялись его утешать. Потом мишенью служил подросток лет десяти. Надо было видеть, с какой ловкостью он уклонялся от стрел. Юноши постарше упражнялись несколько иначе. Они образовали круг. Один из них встал в центре его с длинной палкой в руке. И стал ею размахивать, пытаясь ударить стоявших в круге по ногам. Проделывал он это довольно быстро. Остальные подпрыгивали. Один не успел, палка настигла его. Молодежь с хохотом потащила неудачника к реке и бросила в воду. Тот вылез на берег мокрый и сконфуженный.

Возле гостевого шатра появился Кривозубый и сказал, что с сыном Чегелая хочет побеседовать Верховный жрец. Известие Диор воспринял с волнением, ибо давно ждал его.

Когда Диор и Кривозубый шли мимо гигантского меча, воин сообщил, что Верховный жрец настолько стар, что помнит время, когда кузнец–богатырь сарматов Ушкул ковал этот священный меч.

— Давным–давно, в незапамятные времена, — с гордостью сказал Тартай. — Ушкул — прародитель всех сарматов. У нас есть предание: когда враги станут нас одолевать, с неба на крылатом коне спустится богатырь Ушкул. Меч он выковал для своей руки! Вот почему мы его бережем!

Обитал Верховный жрец в месте довольно необычном. Чем дальше удалялись от становища Диор и Тартай, тем чаще встречались огромные замшелые валуны, тем выше поднималась трава. Диору никогда не доводилось видеть растения со столь мясистыми стеблями. И цветы вдоль малозаметной тропинки были необыкновенно крупные, яркие, душистые. Густые запахи дурманили голову. Сюда не достигал шумстановища. Лишь шмели жужжали да гудели пчелы. Скоро заросли скрыли идущих с головой. Так шли они в зеленом сумраке, пока травы и цветы не расступились. Открылась поляна. На дальнем конце ее рос могучий дуб с густой и обширной кроной, узловатым стволом. Ветки его были облеплены множеством черных крупных воронов. Они словно спали, молчаливые и неподвижные.

К дереву была прислонена статуя, изображавшая босого длиннобородого старика в длинной рубахе, сидящего на пне. Выполненная довольно искусно, она, по–видимому, была вырезана из дерева. Очень древним показался Диору замшелый сарматский идол. Но на темном лице его выделялись молодые огненные глаза. Возможно, в глазницы были вставлены светящиеся камни. Диор почувствовал, что пристальный взгляд идола притягивает его к себе. Тартай шепнул юноше, чтобы он оставался на месте, подошел к древней статуе, упал перед ней на колени, воскликнул:

— О повелитель добрых духов, хранитель священных преданий, я привел его!

Идол вдруг шевельнулся и произнес:

— Пусть подойдет ко мне римлянин.

Приблизившись, Диор понял, что перед ним глубокий старец с ветхим, как бы окаменелым лицом, на котором морщины напоминали трещины и жили лишь огненные глаза. Они неотрывно смотрели на юношу.

Ему вдруг вспомнилось все то недоброе, что он успел сделать людям, но тут же возникла тщеславная гордость. Разве он не превосходит любого во всем, кроме разве красоты? Да, этот старик необыкновенен. Но пусть он догадается, что скрывается за приветливой улыбкой Диора.

Вороны на дубу вдруг встрепенулись, враждебно закаркали, шумно снялись с дерева, взмахивая огромными крылами, закружились над поляной, стягиваясь в свистящую плотную стаю. Они были похожи на желтоглазых фурий — римских богинь мести. Солнечный день потемнел. Поднялся ветер. Зловещие птицы, хрипло крича, суживали над Диором черный стремительный круг. Вдруг один из воронов выпал из этого смрадного вихря и попытался вонзить изогнутое лезвие клюва в обнаженный затылок юноши. Диор отшатнулся, прикрыл голову руками. Да уж не гарпии ли это?

Шелестящая стая сомкнулась над ним, подобно черному облаку. Птицы снижались, клевали юношу, взмывали вверх. На голову и руки посыпались удары, как будто одновременно вонзались десятки ножей. Диор упал на колени. Но ужаса не испытал. Почему–то именно в этот момент перед его мысленным взором возникло прекрасное лицо Элии, вызвавшее у него нежность. И тотчас атака черных птиц прекратилась. Вороны взмыли вверх.

По лицу и рукам Диора струилась кровь. Злоба на Верховного жреца охватила его. Гадкий старик напустил на него гарпий! Как только возникла злоба, вороны тревожно закричали, снизились, готовясь клевать. Диор вновь вызвал в памяти гордое и прекрасное лицо Элии, невольно рождавшее у юноши нежность. Вороны поднялись и закружились на высоте, как бы выжидая. Диор вскочил на ноги. Кривозубый Тартай стоял поодаль с вытаращенными в изумлении глазами. На него вороны не обращали внимания. Нетрудно было сообразить, что нападению гарпий подвергался тот, кто имел нечистые помыслы. Диор мысленно повторил десять христианских заповедей. Вороны подлетели к дубу, стали опускаться на ветви, застыли неподвижными глыбами. И все это время Верховный жрец неотрывно следил за Диором.

То ли завораживающий взгляд жреца обладал магической силой, то ли воздух на поляне имел целебные свойства, но спустя самое короткое время у Диора перестала течь кровь, раны зажили, от них остались лишь малозаметные шрамики.

— Я мог бы избавить тебя и от них, — вымолвил жрец, — но пусть они напоминают о твоей порочности.

— Послушай, маг, — обрадованно возразил Диор, — порочных людей много! Почему же ты наказал именно меня?

Вороны опять подняли головы и зашевелились. Диор вызвал в памяти тропинку, по которой шел сюда, уютный зеленый сумрак и то приятное волнение, что испытал он в ожидании встречи. Птицы успокоились. Оказывается, не так уж они и страшны. Подобие улыбки проступило на древнем лице жреца, и веселые искорки промелькнули в его глазах, когда он сказал:

— Это не наказание, сын Юргута, а поучение. Садись вот на этот пень, разговор у нас будет долгим. А ты, Тартай, отправляйся в становище. Придешь за ним на закате.

Когда воин ушел, изумленный Диор спросил, откуда жрецу известно, чей он сын?

— Я знаю о тебе гораздо больше, чем знаешь ты сам, — ответил тот. — Этому есть причина. Ты отмечен Высшим Знаком Судьбы.

— Но ведь я порочен!

— В твоем возрасте нет совершенных людей. Совершенство предполагает не борьбу со страстями, ибо это дело безнадежное, но отсутствие их. Святость — удел стариков.

— Зачем же ты говоришь мне об этом сейчас?

— Чтобы ты знал, что твоими действиями управляет некая Воля, то, что вы называете Провидением или Судьбой. Ты ждал от меня этого ответа?

— Да, ждал.

— Как видишь, твой внутренний голос тебя не обманывает.

— Если Провидение руководит мной, следовательно, оно управляет и моей порочностью.

— Именно так, Диор. Подумай вот над чем. Обуянных страстями людей действительно слишком много, так много, что не уцелел бы ни один человек на всем круге земли, если бы страсти направлялись исключительно на разрушение. Люди обычно берут во внимание эту сторону дела, забывая, что вожделения не только разрушают, но и создают. Что относится к людям, свойственно и народам. Без разрушения нет созидания, без созидания нет разрушения. Нет добра без зла. Я вижу, ты хочешь возразить, что подобное состояние не исключает хаоса, который противен дисциплинированному уму римлянина. Успокойся! Хаос — лишь видимость, он необходим простым смертным, чьи мысли не простираются дальше пастбища. А таких большинство, и только им нужно постоянно напрягаться в борьбе с ним. Деяниями же народов управляют те, кого бы ты назвал мудрецами.

— Это вожди?

— О нет! Не вожди и не предводители. Короли, цари, императоры, конунги управляют явно. Они лишь исполнители воли мудрецов. И не ведают об этом!

То, над чем Диор размышлял так мучительно, что мысли его можно было уподобить мухам, бесплодно бьющимся на бычьем пузыре окна, сейчас получало ясное и логическое объяснение. Он спросил с возрастающим интересом:

— Почему же мир столь несовершенен?

— Ты задаешь трудные вопросы, Диор, — слабо улыбнулся жрец. — Трудные потому, что словами, будь их хоть тысячи, невозможно изложить истину. Однажды произнесенное слово застывает подобно раскаленному металлу, вылитому в форму. А можно ли тем, что неподвижно, определить состояние, то, что летуче, изменчиво, например движение, запах, начало умирания? Столь же изменчива и истина. Чтобы узнать ее, следует проследить все ее превращения от зарождения до гибели. Что невозможно. Но часть истины, нужную тебе, ты постигнешь. Не сразу, а постепенно.

— Я понял, — просто сказал Диор, — ты предполагаешь во мне постепенное приближение к мудрости?

— Да. Этого требует Высший Тайный Совет, управляющий миром.

— Что за Тайный Совет?

— Не требуй от меня большего, чем я могу открыть. Узнаешь, когда придет время.

— Но ответь мне на один лишь вопрос. Очень простой: нельзя ли было предотвратить набег сарматов на Маргус?

— Вопрос, сын Юргута, хитер, но не более того. Да, я мог бы предотвратить грабеж Маргуса. Как и многие другие ужасные дела. Но высшая цель Тайного Совета не в этом! Возвратимся к уже сказанному. Подумай, что стало бы с народами, если бы люди были только добры? Я не говорю о том, что это невозможно, я спрашиваю, что бы произошло? Пока отвечу на него сам: народы бы лишились энергии — этой могучей созидательницы и разрушительницы, которая с неистощимым упорством вновь и вновь обновляет мир! Рождение есть умирание, а последнее влечет за собой новые бесчисленные рождения. Высшая цель управления миром — соблюдение равновесия! Большего от меня не требуется. Об остальном ты узнаешь, когда в твоей душе поселится Бог.

— Почему бы ему не появиться в душе младенца? — с горечью спросил Диор.

— Через много лет, сын Юргута, ты задашь этот вопрос Тайному Совету, и мудрецы ответят на него сами. Пока же я сказал достаточно.

— Да, ты сказал достаточно. Знает ли о твоей тайне Абе—Ак?

— Подозрительность губительна, Диор! — упрекнул его жрец. — Повторю: вожди не ведают, что являются исполнителями чужой воли.

— А если они творят только зло?

— Твоего опыта достаточно, чтобы ответить на этот вопрос самому.

— Как мне следует вести себя, чтобы скорее достичь совершенства?

— Можешь делать все, что заблагорассудится. Даже убивать своих врагов. Твое будущее нам известно.

— Оно печально?

— Его нельзя раскрывать.

— Но этим занимаются прорицатели.

— Это хитрецы, а не истинные прорицатели. Будущее должно быть неведомо человеку, равно как и народам, иначе потеряется интерес к свершениям. Скажу лишь вот что: гунны скоро обретут нового вождя — могучего хитроумного Аттилу. Ты будешь рядом с ним. Когда понадобишься, тебя найдут.

— У гуннов есть мудрецы?

— Нет. Это молодой народ. Ты станешь первым. Многое будет зависеть от тебя. Однажды к тебе придет человек и скажет два слова: тайна мудрецов. Доверься ему. Нам пора прощаться.

У Диора невольно вырвалось:

— Мне хорошо с тобой! О многом я еще хочу расспросить тебя! Позволь мне остаться! Я хочу быть твоим учеником!

— Дни мои сочтены, сын Юргута. Как и дни племени фарнаков. К нашей кончине приложишь руку и ты. Живи, как жил раньше. Вот уже и Тартай явился. Прощай!

Перед тем как войти в заросли трав, Диор бросил последний взгляд на поляну. Солнце уже опускалось за лес в беззвучии тишины, вечерний колдовской свет озарял поляну, и синие тени лежали на неподвижном сарматском идоле с огненными глазами, на птицах–гарпиях, казавшихся сейчас призраками. Слова жреца о тайне мудрецов явственно звучали в его ушах. Грудь его наполнилась радостью. Он всегда верил, что принадлежит к вершителям судеб народов. И вот подтвердилось! Будущее отныне создает он! И нет для этого ему никаких препятствий, наоборот. Скоро он предстанет перед Чегелаем, укрепит его доверие к нему как к сыну рассказом о сокровищах дакийских царей, о золотом кресле — вожделенной мечте Чегелая. Прекрасно! Думая так, Диор и не подозревал, какие испытания ждут его.

Когда травы сомкнулись над головами Диора и Кривозубого, сармат, опасливо оглянувшись, воскликнул:

— Хай! Эти вороны! Никогда их не видел раньше! Как налетели! Хотел кинуться на помощь, но даже руки поднять не мог! Верховный жрец заколдовал меня. Это он вылечил твои раны?

— Да, он.

— Жрец очень сильный маг. Однажды к нему принесли воина с разрубленной головой. Тот был как мертвый. Еле дышал. И что же? Воин через неделю отправился в новый поход! В том походе ему совсем снесли голову. Мы приставили ее к телу, опять потащили к жрецу. Он сказал, что принесли слишком поздно, голова уже не прирастет. О чем была у вас беседа?

Диор хотел ответить правдиво, но вдруг как бы со стороны с удивлением и необъяснимой тревогой услышал собственный равнодушный голос:

— У жреца до нас побывал Алатей. Уговаривал запретить Абе—Аку усыновить меня. Жрец отказался, заявив, что богиня Табити против того, чтобы вождем фарнаков стал Алатей. Великие беды тогда ожидают сарматов!

— Ва–ба–бай! — в величайшем возбуждении воскликнул Кривозубый. — Он так и сказал?

— Если мне не веришь, спроси у него.

Кривозубый, забыв о Диоре, стремглав понесся вперед.


3

Утром в гостевой шатер Диора явились шаман и сарматка с ворохом одежды. Шаман объявил, что Верховный жрец дал согласие на усыновление Диора вождем племени фарнаков и Абе—Ак дарит юноше одежду воина.

Диор был облачен в рубаху из конопли с глубоким разрезом ворота и с длинными рукавами, в облегающие штаны и низкие замшевые сапожки. Шаман поднес ему короткий воинский кафтан–безрукавку из войлока, с широким боевым поясом, так что кафтан оказывался как бы стянут. В холодную погоду предосторожность весьма нелишняя.

Возле шатра Абе—Ака женщины и подростки разжигали костер, ставили на него пиршественный котел. Привели черного барана, козу и здоровенного вола. Из шатра вышли обе жены Абе—Ака, сели на скамейки. Жены вождя были одеты в широкие пузырящиеся платья.

На обряд усыновления собрались все жители становища. Когда приготовления закончились, шаман ударил в барабан. Из шатра появился Абе—Ак. Его усадили на отдельную скамейку. Алатей наблюдал за происходящим издали, лицо его было темней тучи. Воины охраны держали обнаженные мечи.

Шаман кинжалом ловко перерезал горло козе, подставил под льющуюся кровь чашу. То же самое проделал с бараном его помощник. Вола зарезали воины. Шаман слил кровь всех трех животных в общую чашу, поставил ее перед Абе—Аком со словами:

— Сегодня твоя любимая жена Амага родит тебе прекрасного сына! Радуйся, вождь!

После этого шаман подвел Диора к Амаге. Ноги ее были широко расставлены, а платье на животе нарочно вздуто так, что казалось, будто эта женщина действительно вот–вот родит. Шаман велел юноше встать босыми ногами на скамейку и залезть через широкий вырез платья Амаги и вылезти между ее ног. Что Диор и исполнил. Когда он не без труда появился из–под подола платья Амаги, шаман торжественно оповестил народ:

— Родился сын Абе—Ака! Мы назовем его в честь богатыря Ушкула. Вот он, новый сын Абе—Ака по имени Ушкул! Радуйтесь!

Абе—Ак со словами: «Радуется мое сердце!» — погрузил в чашу с кровью руку, провел по лбу Диора широкую красную полосу. Рыжий Алатей мрачно и злобно косился. Но что он мог поделать, если Абе—Ак подобрал себе в охрану самых верных и храбрых воинов. Люди, окружившие место обряда, дружно кричали:

— Абе—Ак и Амага родили прекрасного сына!

— Он будет богатырем, как Ушкул!

— Воскресли наши надежды!

Народ был явно доволен. Кривозубый говорил, что люди побаиваются хитрого и вероломного Алатея. Мало кто желает видеть его вождем.

В это время в становище показался скачущий всадник. Пригнувшись к гриве, он нахлестывал коня. Возле повозок залились лаем собаки. Свинья, визжа, метнулась из–под копыт. Подлетев к возвышению, на котором сидел Абе—Ак, сдержав скакуна, воин прокричал:

— Говорю: дальняя застава встретила отряд гуннов. Направляются сюда! Посланы за сыном Чегелая!

Лицо Абе—Ака выразило огорчение, но он велел пропустить гуннов в становище и сказал Диору:

— Помни, сын, осенью будет великое собрание племени. На нем я объявлю тебя вождем вместо себя. Скажи об этом Чегелаю. Пусть он явится с тобой в мое племя. Времена тревожные, могучая Табити видит: у Абе—Ака нет большего желания, чем иметь крепкий союз с гуннами!

— Пусть исполнится воля Табити. Я все сделаю как нужно, — ответил Диор.

Вскоре площадка возле шатра Абе—Ака наполнилась приземистыми, темнолицыми всадниками. Вот они, гунны, гроза и ужас вселенной! Диор смотрел не отрываясь на свирепых воинов в кривых шапках, покрытых пылью, пропахших степными ветрами, овеянных грозной славой. Они же, проделав долгий путь, казалось, не чувствовали усталости, весело скалились, беззаботно перекликались, словно не замечая устремленных на них глаз притихшей толпы. Было в облике коренастых безбородых воинов что–то дикое и отвратительное одновременно.

К скамейке Абе—Ака вперевалку приблизился сухощавый узкоглазый гунн, его шапку опоясывала черная лента. Небрежно поклонившись, сказал:

— Я сотник Узур. Говорю: послан неустрашимым темник–тарханом Чегелаем за сыном его, названным римлянами Диором…


Глава 6 БОЙ


1

Провожал старый Абе—Ак Диора далеко за становище. На прощание обнял, ласково потерся щекой о его щеку, вручил ларец в подарок Чегелаю, напомнил о великом собрании фарнаков.

До границ земель сарматов Диора сопровождал Тартай с десятком воинов. Некоторое время ехали на север вдоль лесистого хребта. Затем свернули на северо–запад, поднялись на обширное плоскогорье, заросшее высокими травами и рощами. Ближе к вечеру Кривозубый остановил своего коня и сказал:

— Дальше начинаются земли бургундов. Нам пора возвращаться.

Диор подарил ему несколько золотых монет из своего кожаного пояса. Воин спрятал монеты, показал Диору на невысокое растение с узкими шершавыми листочками и круглыми розовыми соцветиями на тонком стебле.

— Вот трава сухутт. Римляне называют ее цикутой. Знаешь, что это за трава?

О ядовитой траве цикуте Диор знал, но видел ее впервые. Подъехавший к ним сотник Узур равнодушно заметил, что эту траву кони не едят. Диор не стал им говорить, что в состав яда, которым был отравлен великий философ Сократ, входил и яд цикуты. Кривозубый сказал, видимо в благодарность за монеты:

— Знай, Диор, если эту траву высушить, растереть, приготовить из нее отвар и дать человеку выпить, то он будет спать, сколько ты захочешь. Заснет быстро и крепко. Может даже не проснуться.

Один из воинов–гуннов окликнул сотника Узура, показал плеткой на лощину, по которой они ехали, прежде чем подняться на плато. По лощине, забирая вправо, к предгорьям мчались десятка полтора всадников. Они не могли видеть тех, кто находился на плато, но отсюда чужой отряд был виден хорошо. В переднем всаднике Диор узнал Алатея.

— Это Алатей! — подтвердил Кривозубый. — Он едет к бургундам! Там становище вождя Гейзериха! Алатей и Гейзерих друзья.

Склоны возвышенности, откуда они следили за отрядом племянника Абе—Ака, были обрывисты, и только в одном месте по промоине можно было подняться на плато. Отряд Алатея проехал мимо промоины и скрылся за скалами. При виде человека, замыслившего против него недоброе, Диор не испытал беспокойства. Ведь его охраняла сотня гуннов! Но как вскоре выяснилось, он зря тешил себя мыслью о собственной безопасности.

Кривозубый уехал со своими воинами. Узур повел сотню на северо–запад. По дороге Диор спросил, не встретят ли они бургундов.

— Нет. Мы проедем между кочевьями, — ответил приземистый сотник и, помахивая плеткой, добавил: — Гейзерих знает нашу дорогу и никогда не становится на пути.

Лошади гуннов мелкорослы и вроде бы неспешны. Но неторопливой рысью они бежали неутомимо с утра и до заката, покрывая милю за милей. Всадники, словно не ведая усталости, лишь покачивались на жестких седлах, приподнимаясь на стременах и настороженно оглядывая окрестности. Видно, что воины привычны к лишениям, неутомимы, всегда готовы вступить в бой. Рассыпавшиеся впереди дозоры то поднимались на увалы, то спускались в низины, словно волки, преследующие добычу. По дороге Диор узнал от Узура, что Чегелай уже стар, но по–прежнему полон сил и грозен для врагов. В живых у него осталось лишь два сына, оба тысячники. Звать сыновей Уркарах и Будах. Старший, Уркарах, — однорукий. Оказалось, что Узур знавал Юргута, был вместе с ним в десятке Тюргеша. Узнав о гибели Юргута, сожалеюще поцыкал, сплюнул.

— Великий Тэнгри наказал изменника, — заметил он. — Ха, Юргута мы звали Безносым. Ему не следовало бежать от нас к римлянам. Это он тебе сказал, что ты сын Чегелая?

В вопросе Узура Диор почувствовал не просто любопытство и насторожился.

— Об этом знают многие.

Сотник запустил себе под воротник кафтана рукоять плети, почесался, задумчиво сплевывая, произнес, хитровато щурясь:

— Я был в Потаиссе. Вместе с тысячей. И помню дом Аврелия. Тюргеш оттуда золотую цепь приволок на дележ. Хай, хорошо тогда пограбили! Много женщин помяли! Ва! Я сам одну под себя подостлал, другую про запас держал. Сильно молодой был, мог с тремя справиться. Утром обеих прикончил! Такой приказ Чегелая был. А вот Безносый приказ не выполнил. Со славянкой в спальне заперся, а утром ее в живых оставил. Об этом Тюргеш рассказывал. Цх, Чегелаю много римлянок приводили. Но не в Потаиссе! В ту ночь ему некогда было. Все помню! Но чтобы у декуриона Аврелия была дочь — не помню! За нее большой выкуп можно было бы взять… Ха!

— Может, забыл? — вяло поинтересовался Диор, чувствуя, как у него похолодело в животе.

— Может, и забыл! — охотно согласился сотник, бросая искоса взгляд на юношу. В этом взгляде уже не было почтительности.

Диор вспомнил о крупинках яда, таящихся в перстне. Крупинок в тайничке много. Хватит на всех памятливых. Спокойно сказал:

— Скоро ты убедишься, что я сын Чегелая…

Помешал ему договорить подскакавший воин левофланговой заставы, который, выпучив налитые кровью глаза, крикнул:

— Говорю: видели в отдалении много конных. Скрытно следуют за нами! Но не приближаются. Мы поехали к ним. По виду бургунды. Встретиться не захотели, скрылись.

Сотник отозвался:

— На равнине дорог много. Хай, кто осмелится напасть на гуннов? Скажи десятнику: продолжай следить!

Воин умчался. День клонился к вечеру. Отряд ехал по старой караванной дороге, заброшенной после того, как в этих местах поселились бургунды. Ветер дул в спину, доносил от воинов неприятный запах немытых тел и овчины. Гунн соприкасается с водой только при переправе. В других случаях избегает ее.

Привал Узур распорядился устроить возле леса. Разожгли большие костры. Воины застав привезли двух туров. Принесли жертву богине пути Суванаси. Шаман произнес благодарственную молитву великому покровителю гуннов Тэнгри. В черном, промытом недавними дождями небе запылали яркие летние звезды. Когда гунн от своего очага поднимает глаза к небу, в его душе появляется гордость. Пылающие на великой небесной равнине огни — не лучшее ли доказательство, что и тамошняя степь принадлежит гуннам? Какой народ может разжечь и на земле и на небе столько костров? А ведь возле каждого сидят удальцы!

Диор, присматриваясь, бродил между гуннами. Бывалые воины, иные обнаженные по пояс, иные в одних холщовых рубахах, заскорузлых от грязи и пота, чинили у костров сбрую, осматривали оружие, поджаривали турье мясо, вели нескончаемые разговоры. Рядом щиты, дротики, луки, палицы — оружие каждого отдельно.

Кряхтя, раздавливая сильными ногами молодую траву, боролись силачи. Несколько пар рубились на мечах, то наступая, то отступая и кружась, изображая бой. Лоснились потные лица, со свистом вырывалось из вздымающихся смуглых грудей дыхание. Сражались, разыгрывая извечную драму, дающую выход человеческим страстям. Показывать снисходительному Тэнгри, что сильны его дети, что ловки и крепки руки воинов следует каждый день, дабы Тэнгри не отвернулся от гуннов, заподозрив их в слабости.

Победителем у борцов оказался рослый косматый гунн столь устрашающегося вида, что скорей походил на алмасты, чем на человека. Выпятив широченную грудь, напрягая бревноподобные руки, он горделиво прохаживался по площадке, вызывая желающих помериться силой. Диор хлопнул в ладоши, что означало согласие. Многие с удивлением уставились на него. В том числе и Узур. Косматый богатырь был вдвое крупнее римлянина. Видя, что Диор не шутит, он прорычал:

— Я Ур! Во всем тумене нет воина, который бы смог победить меня!

— Я Диор! — спокойно отозвался юноша, отцепляя пояс с мечом.

Узур с сомнением спросил, научен ли Диор приемам борьбы.

— Я сын Чегелая! — гордо воскликнул тот, давая понять, что этим исчерпывается ответ.

Услышав, что римлянин вызвал на борьбу непобедимого Ура, от соседних костров стали сбегаться воины. Скоро вся сотня тесным кольцом окружила площадку. Но Узур сказал, что он отвечает за жизнь Диора и поэтому не может разрешить ему бороться с богатырем. Юноша снял сарматский кафтан, поднял с земли камень, вышел вперед. Поднеся булыжник к лицу богатыря Ура так, чтобы все видели, Диор спросил, может ли он раздавить его одной рукой.

Удивленный гунн взял камень, нерешительно повертел, с силой напрягся, лицо его побагровело. Разжал широкую ладонь. Камень остался цел. Диор взял его, поднял, показывая всем, крикнул:

— А теперь смотрите!

Сжал ладонь. Медленно раскрыл ее. Окружающие борцов воины дружно ахнули. На ладони юноши лежали осколки булыжника.

— Тогда сходитесь! — разрешил Узур.

Косматый воин был на голову выше Диора. Поэтому юноша решил применить тот же прием, что и в схватке с Алатеем. Когда оба изготовились, напряженно следя друг за другом, Диор стремительно кинулся в ноги степному богатырю, обхватил их. Рывком поднял тяжелую тушу и метнул силача через голову, Удар о землю оглушил Ура. Пока воин приходил в себя, Диор вскочил ему на спину, прижал к земле. Победа была полной.


2

На следующий день они продолжили путь. Диор слышал за своей спиной почтительное перешептывание воинов, обсуждавших его блистательную победу. Узур только сопел и недоуменно тряс головой. Наконец произнес:

— Ха, как так? Силач Ур побежден! Словно мышь! Если б не видел, не поверил бы! Сначала думал: ты мышь, оказалось — наоборот!

— Теперь ты убедился, что я сын Чегелая? — спросил Диор.

Сотник долго молчал, раздумывая, сказал с тем же хитроватым выражением:

— Безносый тоже был сильным воином. Очень сильным!

К полудню дорога спустилась в высохшее русло реки, словно в ущелье. Обрывистые берега ее достигали десяти локтей в высоту. Коннику по такому склону не подняться.

Проехали около трети гона. Впереди послышался невнятный шум, тревожные крики. Диор привстал на стременах, стараясь понять, что там происходит. И тут из–за поворота показались отступающие заставы. Впереди скакал косматый Ур. Подлетев к сотнику, прорычал:

— Говорю: бургунды перегородили дорогу. Не меньше двух тысяч. Ранен Бузлах.

И тут в тылу сотни послышался топот множества скачущих лошадей. Топот усиливался. Кто–то за их спинами крикнул:

— Бургунды! Нас окружили!

Гунны оказались в западне. Скоро Диор увидел, что но извилистому руслу реки их догоняет густая толпа рослых воинов. Промедление в таких случаях смерти подобно. Узур принял единственно правильное решение. С перекошенным от бешенства лицом он поднял свой меч, проревел:

— Хай, удальцы, вперед!

Слитный яростный вопль был ему ответом. Лица воинов мгновенно преобразились. Безумие загорелось в их глазах. Десятки клинков блеснули в полуденном солнечном свете. Ни единого облачка не было на небе, лишь огненный зрак Тэнгри всматривался с высоты, наблюдая за происходящим. Ничто не ускользает от внимания бога–солнца.

Подобно ядру, выпущенному из пращи, сотня метнулась вперед. Копыта лошадей загрохотали по каменистой дороге. Встречный ветер ударил в разгоряченные лица, разметал гривы скакунов. Проносились мимо травянистые склоны. Отвага забушевала в груди Диора. Теперь он отчетливо понял, что он — гунн и никто иной. Его сила слилась с силой сотни, его дыхание слилось с дыханием воинов. Хмель безумия затуманил и его голову. Сейчас сотню могла остановить только смерть.

Бургунды ждали степняков на выходе русла в долину. Отряд гуннов приближался на бешеной скорости. Предводитель бургундов понял, что, если не схлестнуться со степняками встречным порывом, они проломятся через его конницу, как разъяренный бык сквозь кустарник. Он отдал команду, и бургунды ринулись навстречу врагу. До сегодняшнего дня они считались союзниками. Но нет ни в чем постоянства! В дружбе клянутся по вдохновению, а предают по злобе. Гунны сделали германцам много зла. Пока Ругила дознается, кем и каким образом уничтожен один из его отрядов, бургунды уже будут в Галлии. Главное — не выпустить ни одного гунна живым. О громокипящий Вотан, смотри, как отважны твои дети!

Два стремительно сближающихся потока схлестнулись. Заржали и вздыбились кони. Свистнули дротики, зазвенели о щиты. Пошла рубка. Вокруг Диора замелькали свирепые лица. Он успел заметить, как увесистая палица силача Ура обрушилась на голову предводителя бургундов. Но крепка оказалась голова. Тот лишь покачнулся в седле. Перед Диором возникло ощеренное в крике лицо врага. Диор вогнал ему меч прямо в широко разверстую пасть. И тут же прикрылся поверженным врагом, как щитом. Два меча одновременно обрушились на него. Но один лишь скользнул по шлему убитого бургунда, второй разрубил плечо мертвеца. Диор нанес колющий удар в незащищенную грудь жеребца первого врага. Тот рухнул, увлекая за собой всадника. И тотчас сарматский конь Диора прыгнул в освободившееся пространство впереди. Клинок второго бургунда просвистел в пустоте. Вокруг падали лошади, люди. Хриплые стоны доносились из–под копыт. Никто не молил о пощаде. Слышались лишь вопли и проклятия. О сладкая музыка боя; когда отвага сталкивается с отвагой, безумие с безумием! Радость ты доставляешь отважным. Есть упоение в бою! Трещали щиты, ломались копья. Порой в руке всадника оставался лишь обломок меча. Бургундам известны знаки отличия предводителей степняков. На Узура насело не меньше десятка врагов. Он, лихо уклоняясь, сумел свалить троих. Удар четвертого отразил Диор и в мгновение ока зарубил пятого.

— Теперь ты веришь, что я сын Чегелая? — крикнул он Узуру.

Тот не успел ответить, меч бургунда снес ему челюсть.

Гунны дорого продавали свою жизнь. Беспорядочные водовороты отдельных схваток стянулись в одно место. Степняки сумели образовать круг. Осталось их не больше пяти десятков. Но теперь к ним нельзя было подступиться. Они рубили всякого, кто приближался к плотному, ощетинившемуся мечами кольцу. Но и вырваться им в степь не представлялось возможным. Вокруг гуннов громоздился вал из поверженных врагов. Бреши на месте павших тотчас умело затягивалась уцелевшими. Бургунды упорно наседали, не давая передышки. Остатки сотни теперь возглавил раненный в плечо Ур. Он даже сумел надеть на свою голову шапку погибшего сотника с черной лентой.

Вдруг раздался повелительный голос, приказывающий бургундам расступиться. Те попятились. В образовавшийся проход въехал свежий отряд с луками на изготовку. Гуннов собирались издали расстрелять. Через мгновение все будет кончено. Ур это понял.

— На прорыв! — проревел он, указывая мечом вправо.

Гунны, прильнув к гривам, метнулись вправо. Лошади

проносились над завалами из трупов. О, гунны — воины, достойные восхищения! Диор не был даже ранен. Молодость и сила, помноженные на отвагу и умение, спасли его. Он мысленно поблагодарил Юргута за упорство в упражнениях с ним. Хмель безумия не покидал его, лишь нарастал. Его жеребец прыгнул вслед за лошадью Ура. За ними мчались уцелевшие. Степнякам не удалось прорваться. Они завязли в густой массе врагов и гибли один за другим.


3

Чьи–то сильные руки осторожно вытащили Диора из–под трупа коня, придавившего ему ноги. Вокруг было темно. Сначала Диор подумал, что ослеп. Но потом увидел звезды в ночном небе. Со всех сторон слышалось странное погромыхивание, тарахтенье, мычание животных, крики женщин и детей. Возле Диора присел на корточки длинноволосый, бородатый мужчина в длинной рубахе. Волосы его перехватывал на голове ремешок. Глаза Диора привыкли к темноте. Поймав устремленный на него взгляд юноши, незнакомец приложил ладонь к губам, шепнул:

— Тише. Могут услышать.

Вокруг лежали мертвые люди и лошади. Но этот человек явно не бургунд. Диор вспомнил, что здесь произошло, рванулся. Где враги? Незнакомец удержал его, укоризненно сказал:

— Ты хочешь, чтобы нас обнаружили?

По обоим берегам древнего речного русла мелькали темные фигуры всадников. Доносился лай собак, позвякивание, всхрапывание коней. Проплывающие на фоне ночного неба всадники казались огромными.

— Кто ты? — спросил Диор.

Незнакомец приблизил к нему свое лицо, прошептал:

— Я славянин Ратмир. Видел вашу битву с холма. Когда бургунды ускакали, спустимся сюда. Услышал твой стон. Ты был завален трупами. А тут подошли кочевники Гейзериха. Они уходят в Галлию. Слава Перуну, ты цел!

Диор ощупал себя. Он не был ранен. Но в голове шумело. Наверное, его оглушили палицей. Славянин, заметив, что Диор шарит по земле, сказал:

— Бургунды забрали все оружие, сняли седла, сбрую. Страшная была битва. Бургунды похоронили своих в общей могиле!

— Как ты оказался здесь?

— Я изгой. Был работником у алана Джулата. Научил их ковать железные стремена. У Джулата меня выпросил Витирих. Он со мной обращался как с рабом. Пришлось бежать. Одному в горах одиноко. Хочу стать твоим другом.

— Ты спас меня. Будем друзьями.

Славянин достал из–за пазухи лепешку, разломил пополам, протянул половину Диору. Диор взял лепешку. Дружба была скреплена совместной едой.

А мимо по–прежнему грохотали повозки, шли стада. Следовало подумать, как им отсюда выбраться. Небо уже посветлело. Из степи дохнуло свежестью. Близился рассвет. Сколько продлится движение наверху, славянин не знал.

— Притворимся мертвыми, — предложил он. — Ляжем среди убитых. Когда пройдут, встанем.

Но хитрость не удалась. Утром к месту побоища спустились пастухи–бургунды и принялись сдирать с убитых одежду. Одному из них приглянулся кафтан Диора. Пастух склонился над ним и обнаружил кожаный пояс, набитый монетами. Воровато оглянувшись, не видит ли кто, бургунд дрожащими руками начал отстегивать кармашки пояса, намереваясь выгрести золотые монеты.

— Что нашел, Агмунд? — окликнул его ближний пастух, снимая окровавленную рубаху с тела мертвого гунна.

— Хороший кафтан, да жаль, разрублен! — с деланной досадой откликнулся Агмунд.

— Если зашить можно — бери! Послушай, а одежда на нем сарматская! Ну–ка, осмотри его повнимательней!

— Гм. Действительно, он не совсем гунн! — озадаченно проговорил Агмунд и спохватился: — Нет, нет, я ошибся!

Но было уже поздно. Послышались приближающиеся тяжелые шаги. Диор понял, что грабители сейчас осмотрят его и поймут, что он жив. Вдруг поблизости раздался удивленный вскрик:

— Клянусь громоподобным Вотаном, здесь есть живой!

Это кто–то из бургундов обнаружил славянина. Диор открыл глаза.

Их подвели к сидящему на лошади краснолицему предводителю. Тот осмотрел кожаный пояс Диора, полюбовался монетами, нацепил пояс на свое огромное брюхо. Агмунд, тот, кто первым обнаружил Диора, плевался от досады. О небо, так глупо лишиться богатства! Диор выступил вперед, надменно сказал:

— Я римский гражданин, сын декуриона Аврелия из Потаисса. А это мой раб! — Он показал на Ратмира.

— Пояс принадлежал тебе? — спросил предводитель.

— Нет, моему отцу. Я вез монеты в Аквенкум, чтобы отдать долг отца.

— Надеюсь, твой отец не будет в обиде на меня? — пошутил бургунд, похлопывая широкой ладонью по кожаному поясу.

— Он не будет на тебя в обиде, если ты отпустишь меня в Аквенкум и дашь провожающих.

Германец захохотал. Он, видать, был веселым человеком.

— Конечно, у тебя будут сопровождающие! — воскликнул он сквозь смех. — Я сам поведу тебя в Аквенкум! И продам тебя твоему дяде или кому там. Назови свое имя, и я включу тебя в выкупной список! Мои люди уже гонят в Аквенкум римлян! Все они были когда–то свободными гражданами и декурионами! Ха–ха! — Он тронул своего черного жеребца и рысью поехал вперед.

Диор пристально посмотрел ему вслед. Ярость удвоила его силы. Жеребец бургунда вдруг захрапел, взвился на дыбы, заплясал, прыгнул, передние ноги его подломились, он рухнул на землю. Всадник перелетел через голову коня, распростерся на траве. К нему бросились. Только тогда Диор вспомнил о перстне, зажатом в кулаке. Он не жалел, что лишился денег. Он отомстил бургунду за смех.

Его и Ратмира втолкнули в толпу оборванных людей.


Глава 7 ДОРОГИ СУДЬБЫ


1

Слышится резкий свист толстого витого кнута. Раскаленная змея обрушивается сверху на плечо Диора, прожигает кожу. При обратном рывке утолщение на конце кнута стаскивает с него остатки сарматской рубахи. Змея опять свистит в воздухе. Сильные руки славянина отталкивают Диора. Ратмир принимает удар на себя. На его плече и мускулистой спине проступает алая полоса.

Пленников окружают бородатые рослые воины в медных доспехах. Лошади храпят, сдерживаемые седоками. На уздечках красуются бляшки, звенят подвески и бронзовые колокольца на ремнях сбруи. Варвары любят украшать себя побрякушками. В руках бургундов гуннские нагайки с длинными рукоятями. Вечернее солнце отражается в меди доспехов.

— Всем бежать! — гремит голос предводителя. — Кто отстанет — смерть!

Толпа бежит по дороге. Ратмир хватает Диора, тащит за собой. Он вдвое старше Диора, но вынослив, как мул. Несколько дней назад он не мог поверить, что его друг раньше не знал языка славян–антов. Пыль, поднятая множеством шаркающих ног, висит в воздухе. Рядом хрипит пожилой мужчина в грязной тунике, прикрыв бурой тряпицей рот. Двадцать дней назад он был декурионом и носил белую тогу с алой каймой понизу. У людей серые потные лица, страдальчески открытые рты.

Дорога, по которой бегут пленники, прямая как стрела, пересекает огромную зеленую равнину. Впереди, возле горизонта синеет узкая полоска реки. Это Истр. Горы остались на востоке.

Усталые люди переходят на шаг, но после грозного предупреждения вновь бегут. Тут все выносливые. Кто не выдержал тяжкого испытания, давно погиб. Остальные научились бороться за жизнь.

Бургунды переговариваются. Их мысли коротки, как римские мечи, и бесхитростны, как крик чайки. Воины не подозревают, что кто–то в толпе понимает их язык.

— Эй, Герм! — кричит предводитель. — Ты зачем огрел кнутом сына декуриона?

— Это того, который похож на гунна? Люблю пошутить! — откликается верзила Герм, голос его звучит как труба.

— Впредь не бей! Римляне за него дадут хороший выкуп.

Впереди равнина понижается к широкому полноводному Истру. Дорога ведет к каменному мосту на мощных арочных опорах. За мостом виден город. Это Аквенкум. Юргут рассказывал о нем Диору. Толпа невольно ускоряет бег.

— Эй, Гудин! — обращается к предводителю шутник Герм. — Римляне охраняют мост?

— Конечно! — отзывается тот. — Мы уже подбирались к нему лет пять назад. Не смогли захватить охрану врасплох.

— Я был тогда еще молод. Но помнится, раньше вокруг города не было садов?

— Да, сады появились недавно.

— А теперь их вон сколько! Что, если сделать так: сейчас разделимся, часть воинов спрячется. А остальные пойдут к мосту. Получите выкуп и уйдете. А мы вымажем лица сажей, прикинемся гуннами, перебьем стражу. Дождемся, когда выйдет смена, захватим ворота. Вы же будете ждать сигнала неподалеку… Ну как?

Громогласные одобрительные восклицания мешают Диору услышать ответ предводителя. Но кто не согласится на легкую добычу?

Бежать под уклон нетрудно. Все торопятся, впереди — свобода. Людей уже не нужно подгонять.

Их заметили на другом берегу. Распахнулись железные ворота. Выходят легионеры в доспехах и шлемах. Быстрым, «волчьим» шагом идут по мосту. На выходе с моста перестраиваются в три шеренги. Три ряда копий внушительно выступают навстречу варварам. Многие вокруг Диора облегченно плачут. Сурово блестят из–под козырька шлема глаза центуриона. Он стоит впереди центурии, величественный и гневный, как бог войны Марс.

Гудин слезает с лошади и, широко расставляя ноги, с ленивой неспешностью идет к центуриону, передает ему выкупной список, возвращается и велит пленникам идти по одному к римлянам. Каждого выходящего он считает, хлопая по спине.

Толпа бредет по мосту. Впереди центурион, сзади — чеканит шаг грозная центурия. Сводчатый тоннель выводит на широкую, мощенную булыжником улицу. По сторонам возвышаются пятиэтажные дома — инсулы. Возле каждого — бронзовые водоразборные колонки. Из отверстий непрерывно льется вода. Первой самостоятельно прочитанной Диором фразой было постановление сената Рима: «Следует прилагать величайшее тщание к тому, чтобы в уличных колонках вода изливалась день и ночь». Ратмир впервые видит римский город с его планировкой и благоустройством. Изумлению славянина нет предела.

— О Перун! — шепчет он. — Вот как следует жить!

Наверное, он считает, что бытовые удобства непременно улучшают и души людей. Один из пленников вдруг поднимает в приветствии руку, высмотрев в толпе встречающих знакомого, радостно кричит:

— Марций! Эй, Марций! Ты не узнаешь меня? Мы служили вместе во Втором Македонском! Я оптион Луций!

Марций, пожилой мрачный ветеран с тяжелым подбородком, спрашивает в ответ:

— Как ты оказался в плену, Луций?

В его голосе слышится осуждение. Луций показывает костлявой рукой на обнаженную грудь, там белеют рубцы от заживших ран.

— Меня ранили. Вы ушли, приняв меня за мертвого!

— Почему же ты не покончил с собой, когда очнулся? — строго вопрошает Марций.

Луций лишь горестно качает головой и ускоряет шаг.

Пленных приводят на форум, где бьет большой фонтан. Из здания муниципии спускаются по ступенькам городские магистры в белых тогах.

Центурион выкликает по выкупному списку:

— Луций Валерий Комаций!

Из толпы выходит бывший легионер. Центурион объявляет:

— Луций Валерий Комаций! За тебя заплачено из городской казны тысяча денариев. После возмещения выкупа ты свободен. Кто внесет деньги?

— Мой брат Секунд Комаций, — отвечает тот.

— Отойди в сторону. Следующий — Диор Альбий Максим, сын декуриона Марка из Потаисса.

Аквенкум гораздо дальше от Потаисса, чем Маргус. Здесь могут и не знать Альбия Максима. Появление Диора у магистров вызывает замешательство. Центурион озадаченно спрашивает:

— Ты и есть Диор Альбий Максим?

Диор старается держаться с достоинством, но когда он говорит, что так оно и есть, его голос срывается от бешенства.

Центурион подходит к нему, кладет на плечо тяжелую руку, произносит:

— Диор Альбий Максим, за тебя выплачено три тысячи денариев. Кто возместит эту сумму?

— Вы же и возместите! — яростно кричит Диор.

Вокруг слышатся изумленные восклицания. Он надменно вскидывает голову, сквозь зубы снисходительно цедит:

— И не только за меня, но и за моего друга, славянина Ратмира.

Один из магистров, очень похожий на декуриона Фортуната, спрашивает, при чем тут славянин.

— При том, что я, Диор Альбий, трижды награжден магистратом Маргуса за услуги, оказанные мной городу, и даже заслужил благодарность претора Паннонии!

— Подойди поближе, сынок, и расскажи, что за услуги ты оказал Маргусу, — недоверчиво произносит декурион.

Диор подробно излагает, в чем заключается его заслуга, и важно добавляет, что и сейчас, благодаря знанию языка бургундов, он отведет от славного Аквенкума величайшую беду, о которой славные магистры даже не подозревают. Его слова приводят окружающих в еще большее замешательство. Вдруг декурион, похожий наФортуната, оживляется:

— Да уж не знаменитый ли Диор перед нами? Уж не ты ли тот самый мальчишка, что превзошел всех учеников Маргуса своей неслыханной памятью и удивительнейшими способностями к языкам?

— И не только этим! — с достоинством отвечает Диор.

На лицах окружающих появляется любопытство, как при встрече со знаменитостью. Вот, оказывается, куда уже дошла слава Диора:

— Какими же ты языками владеешь? — спрашивает центурион.

— Легче ответить, какими не владею.

— Знаешь и язык гуннов?

— Разумеется!

— Сарматов, готов, алан, франков?

— И не только. Недавно выучил язык славян–антов.

— Это поистине удивительно! — восклицает кто–то из магистров. — А что же ты хотел сообщить нам, о чем мы пока не знаем?

— Сегодняшней ночью бургунды попытаются совершить то, что сделали гунны с Потаиссом, а сарматы с Маргусом.

Новость потрясает всех, кто ее слышит. Центурион спрашивает, как Диор узнал об этом. После объяснения юноши центурион и магистры торопливо удаляются в здание городского правления. Через некоторое время оттуда выходит декурион, похожий на Фортуната, и обращается к Диору:

— Магистрат Аквенкума согласен заплатить за тебя и славянина выкупную сумму, если твои слова подтвердятся.

Вскоре Диор и Ратмир следуют за магистром. Впереди ликтор с фасцами предупреждает встречных:

— Дорогу декуриону Титу Пульхру Октавию! Слава Титу, построившему за свой счет клоаку Аквенкума!

Просторный двор, куда их привел Тит, наполнен разноголосым гвалтом, перестуком молотков. В одном углу подростки обтесывают камни, в другом по очереди возводят угол дома, подняв на локоть, разбирают кладку и начинают заново. Возле ворот юноши постарше изготовляют каменные плиты–надгробия, высекая на них эпитафии. Работами руководит маленький бойкий римлянин, нравоучительно изрекая:

— Трудолюбие — вершина добродетели! Внимайте, не отрываясь от дела: раствор для изображения панно изготавливают из расплавленного воска, эмульсии мела, мыла, тщательно перемешанных с известью! Запомните: мыло устраняет едкость извести, воск придает рисунку блеск, мел облегчает заглаживание…

Как объяснил декурион Тит, он содержал на свои средства ремесленно–грамматическую школу.

Вскоре Диор и Ратмир были вымыты, подстрижены, раны их смазаны целебными мазями. Их накормили вкуснейшими яствами и уложили спать на удобных постелях. Правда, к двери спальни на всякий случай поставили легионера.


2

Проснувшись, Диор увидел, что Ратмир с задумчивым любопытством рассматривает мраморный столик и хрустальную вазу на нем со свежими садовыми цветами, распространяющими вокруг сладкое благоухание.

За дни, что они были вместе, Диор успел привязаться к славянину. Обрести такого друга — большая удача. В голубых глазах славянина светился прямой и честный ум человека, неспособного на подлость. К тому же славянин необыкновенно силен, ловок, храбр и обладает удивительным хладнокровием, уравновешивающим вспыльчивость Диора. Пребывание в плену у бургундов, особенно когда юноша признался, что его мать — славянка, сблизило их, они стали как братья. Диор с жадным любопытством расспрашивал Ратмира о жизни антов, и тот охотно отвечал, что живут они в жилищах–землянках, имеют амбары и кладовые, скотные дворы, зернотерки и прочее. Вместо городов у них болота и леса. На врагов анты идут пешими, имея оружие — мечи, копья, дротики, стрелы. Строят ладьи — от однодеревок до крупных лодок на двадцать и более воинов. На вопрос Диора, как анты относятся к гуннам, Ратмир ответил:

— Мы союзники. С тех пор, когда конница Баламбера спасла нас от Винитария. Сейчас князем у антов Добрент, сын Божа, убитого готами… Добрент жаждет мести.

— Красивы ли ваши места? — спрашивает Диор, желая постичь душу славянина.

Тот на мгновение задумывается, глаза его светлеют, встряхивает светло–русыми длинными волосами, в волнении куделит густую бороду, убежденно говорит:

— Лучше и не сыскать! Рощи березовые, поляны, ручьи… Ах, Диор, как хочется вернуться в отчие края! — Голос его становится печальным.

Дорога домой Ратмиру заказана, в случае возвращения его ждет смерть. В ссоре из–за девушки он убил родича, своего соперника.

— Я отправлюсь с тобой! — говорит Диор. — Никто не посмеет тронуть друга сына Чегелая! Но почему бы антам не выйти из лесов? Разве вы слабый народ? Из ваших земель на юг течет большая река. Спуститься по ней на ладьях в Понт Эвксинский. Тамошние города богаты.

— Готы закрыли нам путь. Построили крепости. Самая могучая из них — Белый замок. Анты не привычны штурмовать крепости. Ругила воевать с готами не стал, сказал, что сейчас у него с Витирихом мир. Посмотри–ка, Диор, на эту хрустальную чашу! Римляне многознающий народ, живут красиво и удобно. Вчера мной овладел соблазн оказаться на их месте. Но сегодня я подумал: изнеженность и излишества погубят римлян!

Удивительно, но здравый ум славянина, не обремененного премудростями знаний, не уступал изощренному уму философа по проникновению в суть явлений.

— Они уже погубили, — отвечает Диор. — Ты прав. Только суровая простота жизни укрепляет дух народа.

Диор знает больше. После беседы с Верховным жрецом сарматов ему стало ясно, что нет в этом беспрестанно обновляющемся мире ничего такого, что несет в себе только благо или только зло. Но об этом он предпочитает умолчать.

В комнату вошел взволнованный декурион Тит.

— Радуйтесь! Само Провидение послало тебя к нам, Диор! — с порога объявляет он. — Подлые бургунды действительно намеревались сегодня ночью ограбить наш славный Аквенкум. И как хитро! Часть их спряталась в садах, дожидаясь, когда выйдет из ворот ночная смена караула, чтобы захватить мост. А остальные бургунды ждали на том берегу в роще. Наши отважные легионеры устроили им засаду. Половина тех, кто прятался в садах, перебита! Если желаете, можете посмотреть, как предводитель бургундов выкупает тело своего племянника Герма. Мало того, что потерял родича, еще и выплатит четыре тысячи денариев! Кстати, эти деньги пошли на оплату вашего выкупа! Магистрат велел передать, любезный Диор: если у тебя есть желание, разумеется не слишком обременительное для города, магистрат выполнит его!

Желание Диора оказалось простым. Его ум томился без дела. Что не менее мучительно, чем для атлета невозможность упражнять тело. Он предложил подарить ему книгу.

— Нет ничего легче! — воскликнул Тит. — В городе есть книжная лавка. Отправимся тотчас!

По дороге Тит с гордостью истинного патриота сообщил, что полное название города — Элиев муниципий Аквенк, что вырос он на месте канабы Одиннадцатого Вспомогательного легиона и обладает италийским правом, то есть не платит земельного налога. Жителей в городе шестьдесят тысяч, занимает он площадь в двести югеров [72]. Через него проходит караванная дорога из Галлии на восток.

— Амфитеатр в Аквенкуме на десять тысяч зрителей! — восклицал Тит. — Высота водонапорной башни пятьдесят кубитусов [73]. Воду в башню подают механические насосы!

То, что Тит хвастливо считал достопримечательностью Аквенкума, доказывало лишь то, что Аквенкум обычный провинциальный город. Но эти подробности удивляли Ратмира, который о них ранее не слыхал. Особенно поразило славянина то, что римляне очищают воду, прежде чем пользоваться ею.

В книжной лавке оказались «Законы» Цицерона. Хозяин сообщил, что изданы «Законы» всего в ста экземплярах [74].

Выйдя из лавки, декурион Тит отправился в магистрат. Друзья решили побродить по городу. На улицах Аквенкума, как и в любом другом городе, шлялось много бездельников, занесенных в хлебные списки. Этим людям магистрат обязан был выдавать хлеб бесплатно, за счет средств казны. Марк Аврелий как–то говорил, что только в одном Риме количество граждан, получающих дармовой хлеб, при императоре Траяне достигало трехсот тысяч человек. Столько было тунеядцев, считающих труд уделом рабов. Возле харчевни толпился и бурно обсуждал что–то народ. Оказалось, хозяин харчевни для привлечения посетителей выставил на обозрение гуннскую повозку.

Огромная, неустойчивая, с днищем из кривых, неплотно пригнанных бревен, с бортами, сплетенными из ивовых прутьев, и навесом от непогоды из бересты — вид ее вызывал омерзение. Под навесом лежало несколько ветхих шкур. На кожаных ремнях висела зыбка. От них исходил тошнотворный запах.

Простолюдины вокруг насмешничали, состязаясь в остроумии:

— Эй, грамотей Полибий, сосчитай, сколько в этих отвратительных шкурах блох!

— Для кривоногих обезьян такая повозка — дворец!

Диор молча прошел мимо, прижимая к груди драгоценную книгу. Зачем он спас этих зубоскалов? Ратмир, поняв состояние друга, сказал:

— Эти люди похожи на слабых болтливых женщин.

— Тас—Таракай! — вырвалось у Диора. — Клянусь, когда я попаду к гуннам, я научу их строить каменные жилища и спать на кроватях с ременными сетками!

— И ты сделаешь их самыми несчастными людьми на всем круге земли! Ты же видишь, как развращены, трусливы эти люди, живущие в каменных жилищах. Где твой ум, Диор?

Разговор двух римских граждан, прошедших мимо, подтвердил правоту славянина. Один из них, судя по запыленному плащу приезжий, спрашивал у своего спутника:

— Что нового в Аквенкуме, Ахилл Татий?

Его спутник с явным озлоблением отвечал:

— Нового — ничего! Все так же ростовщики грабят, магистры дают ложные клятвы, горожане сплетничают и сутяжничают. Все неблагодарны и подлы!

— Как! — воскликнул приезжий. — Разве дружба, гостеприимство, алтарь милосердия ныне ничего не значат?

— Ничего! — отрезал горожанин. — Бежать надо, бежать! Хоть к ледяному океану!

Случилось еще одно происшествие. Когда Диор и Ратмир пришли на форум, из переулка появилась изможденная женщина с остриженной головой и мотыгой в руках. Потрясая мотыгой, закричала, блестя безумными запавшими глазами:

— Эй, римляне! Начинайте же пытки! Несите колесо! Вот мои руки, вытягивайте их! Несите и плети — вот спина, бейте! О свободные, невиданное доселе сражение представится вашим глазам: женщина против всех пыток! И она победит! Одно лишь у меня оружие — сила духа!

К безумной кинулись стражи, увели.

Вечером Диор читал Цицерона, одновременно переводя внимательно слушавшему Ратмиру. Вошел Октавий и, увидев, чем занимается юноша, заметил:

— Переводить с выразительного, сладкозвучного латинского на язык варваров речи прославленного своей ученостью Цицерона — это уже слишком! Да уж не шутишь ли ты? Разве в языке варваров найдутся слова и сочетания их, кои бы соответствовали гибкости, многозначности смысла речей величайшего оратора? Не упрощаешь ли ты, не обедняешь ли его мысли?

Ответил декуриону Ратмир, правда произнося слова еще не совсем точно и порой неправильно строя фразы:

— Ты ошибаешься, декурион Тит! Наша речь не менее богата, хоть мы и живем в лесах. Не забывай: славяне два века назад ходили походами в Грецию! Ходили и раньше! Мы знаем и умеем гораздо больше, чем полагаете вы, римляне! Умеем выплавлять железо, изготавливать оружие. У нас есть письменность, хотя пишем мы не на пергаменте, но на бересте! Знай, мы скоро выйдем из лесов! И горе тому, кто отнесется к нам с презрением!

Декурион Тит не стал спорить, ибо даже он понимал, что Рим угасает, а сообщил, что Аквенкум выбран местом для переговоров между гуннами и римлянами. В скором времени сюда приедут полководец Флавий Аэций и Аттила, прозванный за свою жестокость «бичом Божьим».

— В город уже прибыл наместник Паннонии. Ему сообщили о тебе, Диор. Он желает тебя видеть! — сказал Тит.


3

Моложавый, с завитыми волосами претор Гай Светоний Теренций пировал в окружении томных красавиц и изнеженных молодых людей. Они возлежали за мраморным круглым столом, уставленным изысканными яствами. Холеные, надушенные, белолицые, они желали только наслаждений, извлекая их даже из рассказов о героическом прошлом, стремясь забыть о настоящем. Изредка по их пресыщенным лицам пробегала судорога тревоги. Но с тем большим исступлением юноши обнимали красавиц, тем громче звучали кифары, тем чаще пенилось вино в серебряных кубках, наполняемых молчаливыми рабами, То был пир на закате дня, прощальных красок которого не видел никто, ибо Гай Светоний Теренций приказал зажечь все светильники и задернуть занавеси, и свет лампад усиливался сиянием золотых украшений гостей.

В тот же вечер Диор и Ратмир были выкуплены претором за десять тысяч денариев — сумму неслыханную, ибо за ученого раба–виноградаря давали две тысячи. Претор со смехом объявил, что Диор будет его самым необычным секретарем.

Светоний пировал до приезда Флавия Аэция. В первый день он пообещал подарить Диору виллу. На что один из пирующих завистливо заметил, что за столь щедрый подарок можно расплатиться лишь неблагодарностью. На второй день Светоний получил известие, что убит вождь сарматов Абе—Ак. Вождем вместо него стал племянник Абе—Ака Алатей, который прибыл в Аквенкум и просит наместника Паннонии принять его.

Лежа за столом, Светоний указал Диору место возле себя. И даже не изменил позы, когда в зал вошел Алатей. Вместе с новым вождем фарнаков явились Кривозубый, шаман и еще несколько сарматов. Кривозубый держал в руках хорошо знакомый Диору ларец Марка.

Светоний благосклонно принял ларец, даже не взглянув на содержимое. Спросил, чего хочет вождь сарматов? Когда Диор переводил вопрос, Алатей узнал его. В его глазах мелькнуло изумление, потом ярость.

— Ты уговорил Гейзериха напасть на гуннов, — спокойно сказал Диор Алатею. — И считал меня убитым! Но, как видишь, волею Неба я жив и благоденствую. Ты же поплатишься. Чегелай скоро узнает о гибели сотни Узура и о том, что я здесь.

Лицо гиганта покрылось смертельной бледностью. Он хрипло выдавил:

— Ты лжешь, что я уговорил Гейзериха напасть на гуннов!

— Спроси у Кривозубого! — посоветовал Диор. — Он тоже видел, как ты мчался вслед за нами в становище Гейзериха.

Светоний, бережно поправляя белыми пальцами завитой локон, нетерпеливо спросил, чего хочет посол.

— Так скажи, что тебе нужно от римлян? — обратился Диор к гиганту. — И не вздумай лгать!

Самообладание вернулось к племяннику Абе—Ака. Он произнес:

— Гунны нарушили союз с нами и хотят наших земель. Они направляются и сюда. Идут четыре орды. Сам Ругила ведет два народа — витторов и биттогуров. Справа от Ругилы идут акациры, народ, родственный гуннам. Ведет их вождь Куридах. Третью орду возглавляет Васих, это народ кутригуры. Они идут слева. Четвертая орда — угры и булгары — пока в тылу. Предводительствует ими Крум. Говорят, на подходе пятая орда хайлундуров царя Ерана. Сарматы оказались у них на дороге, подобно ручейку перед речным половодьем. Они грозят всех нас вырезать. Не позволят ли римляне перейти нам на правый берег Истра? Мы будем биться вместе с вами против гуннов!

Диор перевел сказанное Алатеем и добавил:

— Этому человеку нельзя доверять. Он нарушитель клятв. Знай, Абе—Ак усыновил меня. Он хотел, чтобы вождем сарматов стал я! Клянусь Небом, Абе—Ак умер насильственной смертью!

Претор, зная о судьбе Диора, спросил Алатея:

— Скажи, как умер Абе—Ак?

— Погиб на охоте, — помедлив, отозвался Алатей. — Огромный вепрь напал на него.

При последних словах предводителя Кривозубый опустил глаза.

— Сколько у тебя воинов? — спросил претор.

— Около десяти тысяч.

— Чтобы воевать с гуннами, этого мало. Если я разрешу тебе переправиться на правый берег Истра, у Ругилы появится предлог сказать: римляне приняли моих врагов, значит, они враги мне! — Светоний изящным жестом поправил прическу, — Подумай, могу ли я, спасая сарматов, жертвовать своим народом?

— Не надейся заключить с гуннами новый договор! — проревел Алатей. — Ругиле нужна Паннония! На равнинах ее он будет пасти свои табуны. Без союзников вы не справитесь с гуннами!

Диор понял, что настало время сообщить претору главное, что послужит началом его жизненного успеха.

— Не принимай его слова на веру. Я отведу беду от вас. Знай, я сын Чегелая!

Изумленный претор вцепился в плечо юноши, привлек к себе, воскликнул:

— Сын прославленного полководца? А ведь ты действительно похож на гунна! Но как докажешь?

Диор кратко рассказал свою историю. Непоколебимая уверенность, прозвучавшая в словах Диора, вселила надежду в претора. Подумав, он подтвердил Алатею свое решение не пускать сарматов на правый берег Истра. Испепеляющий взгляд, которым гигант наградил Диора, был выразительнее слов.

Поздно вечером к Диору явился управитель виллы и сообщил, что воин–сармат добивается встречи с ним, уверяя, что у него есть важные известия. Алатей еще в полдень покинул Аквенкум. Возможно, Тартай сбежал. Диор велел привести воина.

Вскоре перед ним предстал Кривозубый с разорванной полой. Одна из сторожевых собак успела во дворе вцепиться в него. В помещении, кроме них, был Ратмир.

— Меня послал к тебе Верховный жрец! — торопливо заговорил воин, испуганно оглядываясь. — Он велел передать, Абе—Ак умер от «летней» [75] болезни. Алатей ездил к Ругиле, но тот принял его враждебно. Скоро в Аквенкум прибудет племянник Ругилы Аттила. Верховный жрец просил напомнить, что сарматы усыновили тебя, а потому ты должен помочь нам.

— Я помогу вам, если поклянешься именем праведной Табити, что тебя послал действительно Верховный жрец!

Воин замялся, глаза его враждебно блеснули. Он сделал шаг к Диору, выхватил из–за голенища сапога короткий кинжал, прыгнул вперед, занося кинжал для удара. Юноша успел перехватить его руку. Ратмир кинулся ему на помощь. Но она не понадобилась. Крик боли вырвался из груди сармата. Кинжал выпал. Диор отшвырнул воина. Тот упал. Рука его висела, подобно плети. Диор склонился над Кривозубым, насмешливо сказал:

— Алатей и ты забыли, что я маг! Трава цикута ядовита. Кто подсыпал ее в пищу Абе—Аку?

— Это Алатей! Он уговорил меня!

— И народ признал его предводителем?

— Да, признал.

— А что сказал Верховный жрец?

— Сказал: великая беда постигнет фарнаков.

— Где Алатей тебя ждет?

— За мостом.

— Отправляйся к нему и расскажи, что здесь произошло. Я не стану помогать сарматам.

— Но тогда он убьет меня! — завопил воин, подползая на коленях к Диору. — Мне некуда деваться! Возьми меня с себе. Клянусь святостью Табити, я буду верным слугой!

Диор хотел отказать, но пристально вгляделся в Кривозубого. И увидел такое, что заставило его недобро улыбнуться. Ободренный Тартай осторожно коснулся здоровой рукой колена юноши — знак горячей мольбы.

— Хорошо, пусть исполнится веление Рока. Останешься со мной. Славянин вылечит твою руку. Алатей обещал за мое убийство повозку и жену?

— О, ты поистине всеведущ! — Воин опустил глаза.

Святость — удел стариков. Вступающему в зрелость предначертано творить жизнь. То, что Диор назвал велением Рока, было видением того, как он собственными руками подает Кривозубому чашу с отравленным вином.


Глава 8 ВЕЛИКИЙ РИМЛЯНИН И ВЕЛИКИЙ ГУНН


1

Флавий Аэций и Аттила прибыли в Аквенкум в один и тот же День. Первым Диор увидел Аэция.

Знаменитый патриций, коего Марк когда–то называл «последним великим гражданином», ехал на белоногом рыжем жеребце, выделяясь среди сопровождавших могучей высокой фигурой. Капюшон его дорожного плаща был откинут.

Если в одном человеке проявились хотя бы несколько лучших качеств человеческой породы, этого человека смело можно назвать совершенным.

Внешность Аэция поражала своей гармоничностью. Геркулесовское телосложение не подавляло взор чрезмерной мощью, скорее высокий рост подчеркивал стройность тела. Крупная голова на мускулистой шее была соразмерна широким плечам. Каштановые кудри красивыми прядями обрамляли властное, с правильными чертами лицо, выражавшее отвагу и благородство — редкое и счастливое совпадение качеств. В серых глазах, спокойных и проницательных, светился высокий доброжелательный ум. Такой ум в сочетании с первыми двумя качествами делает человека поистине величайшим героем. И Флавию Аэцию было суждено это подтвердить своими деяниями.

Приезд посольства гуннов был омрачен неприятным происшествием, давшим повод усмотреть в нем недоброе предзнаменование.

Обширную усадьбу претора по ночам охраняли собаки–волкодавы. Днем их запирали в клетках. Во время появления гуннов кто–то, явно со злым умыслом, открыл дверцы клеток. Кормили собак только сырым мясом. Ходили зловещие слухи, что на растерзание волкодавам отдают беглых рабов.

Первым во двор въехал приземистый, широкогрудый Аттила. За ним неотступно следовали три здоровенных гунна в кожаных кафтанах и войлочных сапогах. Позади теснились знатные тарханы в шелковых, шитых золотом и драгоценными камнями одеждах. Сам же Аттила был одет как простой воин. Только шапку его из тонкого войлока опоясывала алая лента.

В этот момент три волкодава с рычанием вырвались из клеток и огромными прыжками кинулись на гуннов.

Среди римлян, толпившихся в портике, возникло замешательство. Воздев руки к небу, из атрия вылетел Светоний, что–то горестно крича. Аттила бросил на римлян яростный взгляд. Диор мог поклясться, что у племянника Ругилы в это мгновение блеснули клыки, как у вепря. Его телохранители вдруг превратились в оскалившихся зверей. Все трое молниеносно вырвали из–за голенищ сапог острые кинжалы и метнули их в собак. Никто не успел вымолвить слова, как волкодавы, хрипя, валялись на земле, издыхая.

Один из телохранителей слез с лошади, косолапя, подошел к собакам, собрал кинжалы, вытер их, снова взгромоздился на коня. Оказавшись в седле, лениво развалился, темнолицый, с маленькими глазками, невозмутимо погладывая на римлян. Приближенные Аттилы равнодушно переговаривались, словно ничего не произошло. Если бы Диор не знал свирепости Юргута, не видел битвы сотни Узура с бургундами и этой короткой схватки с чудовищными псами, он бы не усмотрел в гуннах ничего воинственного.

А к нему уже спешил потный, перепуганный Светоний, забывший все свои изящные манеры.

— О, какое несчастье! Кто спустил собак? Скажи ему, дорогой Диор, скажи Аттиле, что волкодавы оказались во дворе по недосмотру! Я тотчас разыщу виновного…

Аттила с непроницаемым лицом выслушал оправдания претора и, видимо потеряв интерес к происшедшему, обратился к Диору:

— Кто ты?

— Я сын Чегелая! — ответил тот.

Гунны за спиной своего предводителя загомонили, передавая друг другу удивительную новость: «Говорит: он сын самого Чегелая!»

Новость изумила и Аттилу. Он откинулся в седле, уставился на Диора тяжелым пронизывающим взглядом. Тем временем претор шептал юноше:

— Спроси у этого варвара, пожелает ли он расположиться в саду? Там уже приготовлены шатры…

Вечером Диор записал свои впечатления о младшем племяннике Ругилы:

«Аттила несомненно рожден для потрясения народов. Он горделив поступью, мечет взоры туда и сюда и самими телодвижениями обнаруживает высоко вознесенное свое могущество. Говорят, он любитель войн, но сам умерен на руку, очень силен здравомыслием, доступен просящим и милостив с теми, кому однажды доверился. По внешнему виду низкорослый, с широкой грудью, с крупной головой и маленькими глазками, с редкой бородой, тронутой сединой, с приплюснутым носом, с отвратительным цветом кожи, он являет все признаки своего происхождения» [76].


2

Великий римлянин и великий гунн шагнули друг к другу. Римляне при встрече обмениваются рукопожатием. Гунны же поднимают раскрытые ладони вверх, обращая их к тому, кого приветствуют. Случилось так, что Аэций, подойдя к гунну, поднял раскрытые ладони, а Аттила протянул ему руку. Оба добродушно рассмеялись, оценив друг друга.

Аэций на правах хозяина начал первым:

— Я привез послание моего императора Ругиле. У правителя римлян нет большего желания, чем видеть гуннов добрыми соседями и надежными союзниками Рима.

Аттила слегка насмешливо возразил:

— Мудрому Аэцию, надеюсь, известно, что нет ничего легче, чем иметь добрые намерения, и нет ничего труднее, чем воплотить их в поступки!

— Да, известно! Как и тебе о том, что последние сто лет Рим не нападал, а лишь защищался!

— Причина этому, Аэций, — слабость!

Они разговаривали, не тая своих мыслей. Величие не опускается до низменной хитрости. Но возвышенная душа видит истину не там, где видит ее здравомыслие. Римлянин горячо возразил:

— Не слабость, дорогой Аттила, отнюдь! А понимание того, что мир стоит значительно дешевле войны, но ценится дороже!

— Не забывай, мудрый Аэций, за победителя расплачиваются побежденные!

— Ты прав. Но нет ни в чем постоянства. Пресыщенность победами расслабляет победителей, а жажда отмщения удесятеряет силы побежденных. Подумай, к чему это приведет. И так было всегда!

Аэций не дождался ответа на свои пророческие слова. Подняв и слегка склонив голову, гунн смотрел куда–то вдаль, как бы слыша отзвуки будущего. Неужели там были лишь несмолкаемые победные кличи его воинов? Наконец Аттила царственно выпрямился, и на его некрасивом лице промелькнула некая торжественная и мрачная мысль. Возможно, именно в это мгновение решилась судьба степняков.

Диор, наблюдая за ними, ясно видел, что они представляют собой две крайности человеческого духа — воплощение высоких помыслов и воплощение земных страстей. Одно не может вызревать без другого, а вызрев, они непременно столкнутся в смертельной схватке, несущей энергию обновления мира. Верховный жрец сарматов был прав.

— Зачитай послание императора! — обратился к нему Аэций.

— «Владыка римских законов, вершитель правосудия и справедливости, непобедимейший принцепс и постоянный август Флавий Плацид Валентиниан отважному и мудрому Ругиле, вождю гуннов и союзных им народов, шлет привет и пожелание благополучия. Стремясь видеть храбрых гуннов не иначе как преданными Риму федератами, мы утверждаем решение сената, а именно: о назначении отмеченного божественными знаками добродетели Ругилы магистром милитум, то есть начальником пограничных войск, кои он сам сформирует из управляемых им племен, с выплатой ежегодного жалованья ему как магистру милитум и его помощникам–тарханам по списку, который Ругила предоставит сенату. Мы полны надежд, что, будучи магистром милитум, доблестный Ругила сокрушит врагов империи и тем обезопасит наши восточные границы».

Цель императора была понятна: превратить гуннов из опасных врагов в надежных союзников, подкупив вождей. Но за явной целью скрывалась тайная: поссорить приближенных Ругилы с остальными, не внесенными в списки. Видимо, император вспомнил так хорошо послуживший когда–то римлянам девиз: «Разделяй и властвуй».

Тотчас понял это и Аттила. Он заявил, что гунны станут федератами Рима, если сенат согласится выплачивать жалованье всему войску Ругилы. Аэций спросил, сколько у Ругилы воинов.

— Императору это нужно знать не из желания выяснить мощь гуннов, но чтобы определить сумму, — объяснил он. — Дело в том, что Рим лишился большей части золота и серебра, выплатив контрибуцию вестготам Алариха [77].

— У Ругилы сорок туменов конницы! — сообщил Аттила.

Гул одобрения пронесся среди тарханов. Ибо делать секрета из цифры, поражающей воображение, не следовало.

Нет во вселенной силы, могущей сокрушить мощь гуннов. Изумление отразилось на лицах советников Аэция. Даже в лучшие времена Рим имел армию в триста тысяч. Потрясенные римляне зашептались. Но кто осмелится проверить истинность названной цифры? Аэций ответил, что решение может принять только сенат.

Официальная часть приема закончилась. По знаку Светония появились музыканты. Вбежали несколько стройных девушек. Одеяниями им служили лишь узенькие матерчатые пояски, прикрывающие бедра и груди. Насколько велико было удивление гостей, можно представить по тому, что их рысьи глаза вдруг сделались круглыми. Где это видано, чтобы перед мужчинами дразняще бегали голые девки? У тарханов разгорелись глаза. Один из них выронил серебряный кубок. Тот со звоном ударился о мрамор пола. Под звуки кифар танцовщицы, грациозно изгибаясь, принялись быстро и ловко перекидывать друг другу шерстяной мяч, посылая окаменевшим гостям воздушные поцелуи. Смуглым гуннам тела девушек казались ослепительно белыми. Покружившись, посмеявшись, они так же быстро исчезли, как и появились.

Только тогда гости зашевелились, похотливо облизываясь, делясь впечатлениями:

— Вуй! Что видели мои глаза!

— Ай, хорошо!

— Тьфу!

— Пусть дадут их нам на ночь!

Аттила прислушивался к восклицаниям тарханов, и какие–то соображения мелькали на его темном лице. Довольный произведенным впечатлением, Светоний спросил его об увиденном.

— Красивое женское тело приятно мужскому взору! — рассудил племянник Ругилы. — Но воина подобное зрелище расслабляет!

Диор перевел ответ и, повернувшись к Аттиле, сказал:

— Ты прав, величайший из вождей!

— Я не вождь! — нахмурился тот, но в его глазах не было недовольства.

— Ты станешь вождем! — объявил Диор. — Но знай, это будет не в лучшее для гуннов время. Вы столкнулись с миром людей, которые живут в роскоши, слаще едят и пьют! Нет на всем круге земли человека, который не стремился бы к наслаждениям. Римские обычаи вас развратят!

Тарханы начали прислушиваться к словам Диора. Заметив это, Аттила прервал его:

— Пока помолчи. Вечером я пришлю за тобой. Тогда поговорим!

В зале раздались крики, гуннская ругань. Оказалось, один из гостей украдкой сунул себе за пазуху красивое серебряное блюдо. Бдительный слуга заметил это и попытался отнять. Гунн не отдал и ударил слугу. Подозванный Светонием распорядитель пира пожаловался, что многие гунны припрятали дорогие вещи, стащив их со стола. Взбешенный Аттила велел телохранителям проверить карманы и походные сумки своих тарханов. Но вмешался Аэций, заявив, что взятое гостями пусть останется у них. Светонию же потерю возместит казна. Скоро порядок за столом восстановился. Тарханы продолжали как ни в чем не бывало жадно насыщаться, громко отрыгивая и вытирая замаслившиеся руки о шелковые скатерти.

После пира Светоний спросил Диора, о чем тот говорил с Аттилой. Диор ничего не утаил. Удивленный претор спросил:

— Почему ты назвал его вождем? Ведь Ругила еще жив! А Бледа старший племянник!

— Ругила болен. Бледа же легкомыслен, любит пиры и охоту.

— Это ты узнал от них самих?

— Да. Пришлось подарить десять денариев.

Претору, видимо, стало неловко, слова юноши прозвучали укором ему. Он сказал:

— Отправляйся к гунну и помни: если ты патриот Рима и поможешь нам, мои слова о вилле не останутся пустой фразой!


3

Аттила предпочел жить в шатре, поставленном в саду. Одноглазый постельничий по имени Овчи провел Диора через три цепи охраны и между двух костров, возле которых шаманы окурили юношу дымом священного дуба, дабы отогнать невидимых злых духов.

В шатре горели светильники, подвешенные к опорному столбу. Из–за шелковой занавеси выглянуло молодое женское лицо и тотчас скрылось. Там послышалось перешептыванье и хихиканье.

Угол просторного шатра был заставлен подарками римлян, в числе их был мраморный столик и две пуховые перины, драгоценная ваза, наполненная золотыми монетами, амфоры с вином. Римляне приучали будущего вождя к роскоши.

Аттила, обнаженный по пояс, лежал на ковре. Мускулистое смуглое тело его блестело от пота. Диор опять подивился тому, до чего же гунны некрасивый народ. Хоть в шатре Аттила держался не столь величественно, но от него исходила необъяснимая давящая сила превосходства. Сверкающий взор гунна свидетельствовал о неукротимой жажде власти. Постельничий Овчи удалился. Аттила вперил в Диора пронизывающий взгляд.

— Как ты, сын Чегелая, оказался у римлян?

Вновь пришлось рассказывать о своих похождениях.

Когда Диор сообщил, что в Маргус его привез десятник Юргут, прозванный Безносым, Аттила спросил, не тот ли это Безносый, что был гонцом у Баламбера. Диор подтвердил. Память у Аттилы была превосходной. С ним следовало держаться настороже.

Узнав о гибели сотни Узура, Аттила недоверчиво попросил повторить. Услышав еще раз рассказ о гибели сотни, он разъярился, глаза метали молнии. Аттила косолапо выбежал из шатра, проревел в темноту:

— Хай, Овчи!

— Слушаю, джавшингир! — отозвался от костров голос постельничего.

— С двумя гонцами ко мне!

Вскоре послышался топот копыт нескольких коней. Тяжело дыша, усердный Овчи крикнул:

— Мы здесь, джавшингир!

— Где сейчас бургунды Гейзериха?

— Переправились через Истр в двух днях пути на север.

— Тас—Таракай! — выругался Аттила. — Первый гонец Алтай! Скачи к Ругиле. Скажи так: «Ругиле от Аттилы привет. Переговоры с Аэцием проходят успешно. Главная новость: бургунды вырубили сотню из тумена Чегелая! Гейзерих переправился через Истр. Все». Второй гонец Ульген! Скачи к Чегелаю, скажи так: «Сотня Узура вырублена бургундами. Не проспи свой тумен. Все». Овчи, никого не пропускай за первую линию охраны!

Захрапели и рванулись пришпоренные седоками кони. Стук копыт быстро удалялся. Аттила вернулся в шатер, сел, скрестив ноги, помолчав, спросил:

— Почему ты назвал меня вождем?

Диор ответил ему иначе, чем Светонию:

— Я гадал на песке, джавшингир. И узнал твою судьбу.

— Ты маг?

— Да, маг. Но я еще молод.

— Какая же судьба ждет меня?

— Я смог узнать только ближайшее будущее. После твоего приезда в ставку Ругила скончается. Ты и Бледа станете соправителями, но ненадолго! Говорить дальше?

— Говори! — Лицо будущего правителя было бесстрастным. Глаза опущены.

Диор спросил, указав на занавеску:

— Нас подслушивают девушки?

— Они все равно что немые. Но если ты их опасаешься, я тотчас велю отрубить им головы.

— Я доверился тебе, джавшингир!

— И правильно сделал! — Аттила поднял глаза. Страшная улыбка тронула его почти черные губы. — Иначе бы я велел отрубить голову тебе! Знай, Аттила ничего не забывает! Если я разрешил тебе говорить при них, значит, так надо. Ты понял? И горе тому, кто хоть однажды попытается обмануть меня! Кто научил тебя волховству?

— Этому научить невозможно. Человек рождается волхвом.

— Абе—Ак усыновил тебя?

— Да.

— Он хотел, чтобы ты, сын Чегелая, стал вождем сарматов?

— Да.

— Значит, поэтому Алатей отравил Абе—Ака?

— Алатею недолго осталось жить!

Аттила задумался, опустив крепкую седеющую голову, потом поднял ее, вымолвил:

— Ты прав. Я его уничтожу. Чегелай говорил мне о тебе. Он до сих пор ждет твоего прибытия от сарматов. Почему мне и Бледе недолго быть соправителями? — Задав опасный вопрос, Аттила сжался, подобно леопарду, приготовившемуся к прыжку.

— Я исполню предначертание судьбы, — просто ответил Диор.

— Ты? — прошипел гунн, вперив в него сверкающий взгляд. — Смерть Ругилы — предначертание судьбы?

— Такова воля Неба!

— Что будет потом?

— Потом ты воссядешь в золотом кресле!

— У меня нет золотого кресла!

— Его подарю тебе я.

Аттила задумался, не спуская с Диора страшных глаз, но лицо его заметно смягчилось. Диор перевел дух. Племянник Ругилы поднялся, молча вышел из шатра, вскоре вернулся вместе с одноглазым тарханом–постельничим, произнес, показывая на юношу:

— Этого человека, Овчи, я назначаю своим личным советником. Если хоть один волос упадет с его головы без моего разрешения, тебя немедленно возьмут на аркан.

— Да осенит тебя своим крылом священная птица Хурри! — прошептал Овчи, выпучив на Диора единственный глаз, и согнулся в поклоне.

Не вызывало сомнения, что Аттила запомнил каждое слово этой беседы. Но подтвердить или опровергнуть утверждение Диора относительно того, что он сын Чегелая, мог только темник–тархан. Хай, откажется ли он от сына, ставшего личным советником Аттилы?


Глава 9 МЕСТЬ ГУННОВ


1

В Аквенкум прискакал гонец из ставки Ругилы с известием, что больной вождь предоставляет право стать магистром милитум самому Аттиле.

На очередной встрече Аттила согласился быть начальником пограничных войск, но настоял на выдаче жалованья всей коннице гуннов. Относительно суммы жалованья решили встретиться позже. А пока Аэций объявил постановление сената, принятое на случай согласия гуннов стать федератами Рима, — выделить им левобережную часть Паннонии под пастбища. Все равно там не оставалось ни римских поселений, ни городов. В конце Аттила попросил вернуть сына Чегелая Диора гуннам, а вместе с ним и его слуг, славянина Ратмира и сармата Тартая. На том и расстались.

Возвращалось посольство гуннов дорогой, по которой недавно бургунды гнали кнутами в Аквенкум пленных римлян. Диор ехал рядом с Аттилой, и взгляд его, когда он углублялся в воспоминания, был недобр. Аттила же вел себя как человек, соскучившийся по родным местам: привставал на стременах, жадно оглядывая зеленые просторы, вдыхал запахи трав, следя за проносящимися на горизонте стадами диких животных, прислушиваясь к крикам жирующей на озерах птицы. Душа степняка тоскует по вольным просторам, будучи оторванной от благодати степи!

Беседовать с Аттилой было одно удовольствие. Он никогда не вел бессодержательных разговоров, к коим склонны умы заурядные, а постоянно размышлял. По его вопросам можно было понять, куда направлены его мысли. Однажды он спросил, кто наследует у римлян в первую очередь — сыновья или племянники?

— Наследуют сыновья, — ответил Диор.

Он уже знал, что у Аттилы трое сыновей: Элах, Денгизих, Ирник, и первенец Элах наиболее любим отцом.

— Римляне принимали закон против роскоши? — спрашивал памятливый гунн.

— Да. Но законы оказались бессильны!

— Разве не может народ вновь воспрянуть духом?

— Может, но римляне еще и старый народ. Опыт, впитавший в себя жизнь тысяч поколений, не рождает героев!

Аттила задумчиво мигал и смотрел вдаль. Неотступно следующие за ним телохранители, сами того не замечая, старательно исполняли то, что испокон веков делают низшие в присутствии высших: улыбались, когда предводитель улыбался, хмурились, если хмурился он, или столь же гордо смотрели туда же, куда и он.

Когда они выехали за мост, Диор обратил внимание, что охрана посольства не слишком многочисленна. Правда, гунны на всех наводят трепет, но случай с сотней Узура убедил его, что предосторожность никогда не бывает излишней. Тем более что в отдалении, в том же направлении, что и посольство, на бешеной скорости проносились отряды. Из–за расстояния трудно было разобрать — чьи. Но странно, Аттилу это не тревожило, хотя он не столь беспечен, как сотник Узур.

На вечернем привале Аттила задал еще два вопроса: сможет ли полководец Аэций стать императором и могут ли римляне подкупить Бледу. На первый вопрос Диор ответил отрицательно, на второй — утвердительно. И опять это было то, что хотел услышать Аттила.


2

В полдень следующего дня впереди на горизонте показалась клубящаяся пылевая мгла. Она, разрастаясь, приближалась, подобно грозовой туче. Из нее, сначала слабо, затем все явственнее, начало доноситься погромыхивание, сопровождаемое невнятным шумом — тем особенным шумом, что производят при своем движении огромные скопления людей и стад.

И тут Диор увидел, что замеченные им отряды, которые он принимал за чужие, начали стягиваться к обозу Аттилы. Некоторые из них помчались вперед. Там возникло необычайное оживление. Скакали заставы. Гонцы один за другим исчезали в пылевой завесе. Наконец группа всадников из головных отрядов направилась к Аттиле.

— Джавшингир, едет сам Тургут! — воскликнул Овчи.

Про Тургута, начальника личной охранной тысячи

Аттилы, говорили, что ни одна птица не пролетит незамеченной мимо него. Тургут вскачь пересек небольшую речушку и поднялся на возвышенность, Где его поджидал Аттила.

Костистый, с необычно широкими плечами и плоским лицом, тысячник, подскакав к племяннику Ругилы, сдержав горячего жеребца, прохрипел:

— Говорю: там, — он показал плеткой на мглу, — идут отставшие бургунды. Спешат к Истру. Последние пять кочевий. Охраняют их две тысячи воинов. Предводитель кочевий прислал подарки и гонца с напоминанием, что между гуннами и бургундами мир. Все!

Аттила вдруг засмеялся. И смех его был подобен клекоту орла. Телохранители, видя странную мертвую улыбку на темном лице предводителя, оцепенели от страха, ибо Аттила на их памяти смеялся впервые.

— Само Провидение послало их нам! — воскликнул племянник Ругилы. — Великий Тэнгри предоставляет тебе, Тургут, возможность отомстить за погибшую сотню Узура! А заодно он желает убедиться в твоей удали! Ни одного бургунда не оставь в живых! Я буду наблюдать за каждым твоим действием! Харра, храбрецы!

— Хар–ра, джавшингир! Только встань повыше, чтобы все видеть!

— Я поднимусь туда! — Аттила указал на соседний, более высокий холм.

Диор, чувствуя, как знакомое пьянящее чувство отваги охватывает его, попросил:

— Позволь, джавшингир, и мне участвовать в сражении!

Голос Аттилы поразил его холодной рассудительностью:

— Нет! Тому, кто водит войска, не пристало махать мечом.

Они поднялись на соседний холм. И приунывшему Диору пришлось наблюдать, как на равнине разворачивается сражение между гуннами и бургундами.

Движение кочевий остановилось. Пыль рассеялась. Повозки бургундов образовали круг. На повозках, прикрытые высокими бортами, стояли воины, готовые отразить нападение степняков. В руках их были длинные копья и дротики. Имея двойное численное превосходство, бургунды тем не менее не решились принять открытый бой. Гунны носились вокруг повозок, на полном скаку осыпая бургундов стрелами. Те в ответ метали во всадников дротики. То один, то другой бургунд падал, пронзенный стрелой. Погибших заменяли подростки. Зоркие глаза Диора различили среди воинов на повозке женщин. Они тоже метали дротики. В степь уже уносились лошади с пустыми седлами. Так продолжалось до тех пор, пока воины Тургута не стали стрелять горящими стрелами в борта повозок. Те впивались в сухие доски, продолжая гореть. Скоро место сражения заволокло клубами дыма. Замелькали языки пламени. Бургунды не успевали тушить пожары. Вся их оборонительная линия занялась огнем. Предводительгерманцев, видимо, решил бросить обоз, скот и спасаться бегством. Из лагеря осажденных выехал большой конный отряд и ринулся на воинов Тургута. Те поспешно отступили. Несколько отрядов гуннов, что защищали дорогу к Истру, скрылись за рощей. Аттила невозмутимо наблюдал. Диор от Юргута знал о хитростях степняков и тоже с интересом ожидал, что будет дальше. Видя бегство гуннов, ободренные бургунды решили, что дорога к реке им открыта. Они кинулись в образовавшуюся брешь. Из лагеря тем временем показалась толпа женщин и детей. У многих женщин за спинами были привязаны младенцы. Эта многочисленная толпа поскакала вслед за своими защитниками.

И тут Аттила засмеялся еще раз, ноздри его раздулись. Из–за рощи, разворачиваясь на скаку в атакующую лаву, вылетали сотни Тургута. Отряды германцев остановились, выстраиваясь для отражения нового нападения. Тотчас две резервные сотни гуннов ударили им в тыл, отрезая толпу женщин от воинов.

Началось избиение. Свирепость гуннов не знала предела. Бургунды не могли прийти на помощь своим женам и детям. Они сами гибли под тучами смертоносных стрел. Дальнобойные луки гуннов при полном растяжении тетивы пробивали железные доспехи. Падали люди, падали кони. Шапка с голубой лентой Тургута мелькала то здесь, то там. Он умело руководил боем. Уцелевшие германцы в отчаянии кинулись спасать женщин. И тогда Тургут, подняв жеребца на дыбы, повел своих воинов в решающую атаку. Бургундам вновь пришлось остановиться. Схватились врукопашную.

Яростный шум боя долетал и до холма, будоража кровь наблюдавших за битвой. За спиной Аттилы шумно сопели телохранители. Слышались возбужденные восклицания тарханов. У Диора кровь приливала к голове от желания схватиться с кем–либо из германцев, но его рука напрасно стискивала рукоять меча. И тут ему представился случай показать свою удаль.

Угасающий бой постепенно смещался к холму, на котором расположился Аттила со свитой. Диор давно уже приметил огромного бургунда, который, возглавив десятка три рослых воинов, успешно отбивал атаки степняков. Эта отчаянная кучка германцев давно бы вырвалась из окружения, но, видимо, имела другую цель. Воины упрямо прокладывали себе дорогу к холму. Тысячник Тургут тоже заметил грозящую Аттиле опасность и торопился на помощь во главе сотни самых отчаянных рубак. Но им приходилось то и дело задерживаться. Уцелевшие бургунды, поняв замысел своего вожака, вцеплялись в сотню Тургута, подобно своре собак, ценой собственной жизни всячески замедляя ее продвижение.

Наконец, прорубившись сквозь последний жидкий заслон, предводитель германцев сумел–таки вырваться на простор и помчался к холму. Остальные опять задержали Тургута. Им уже нечего было терять, кроме своей жизни. И они старались продать ее подороже.

Увидев приближающихся мстителей, некоторые тарханы, радостно взвизгнув, выхватили мечи, толпой кинулись с холма. Бургунды скакали, держа наготове дротики и привстав на стременах, отчего казались еще громаднее. Аттила удержал Диора, рванувшегося было вслед за тарханами.

— Не спеши! — сурово проговорил он и, показав на сближающихся с бургундами тарханов, презрительно добавил: — Они хотят заслужить мое одобрение! Глупцы! Да, оставшимся в живых я скажу слова благодарности, если они того заслужат. Но знай: предводитель не тот, кого хвалят, а кто сам хвалит! Не тот, кто добивается благосклонности, а чьей благосклонности добиваются! Не иначе! Ты понял?

— Понял! — прошептал Диор.

— А теперь смотри! — повелительно произнес Аттила.

Тарханы гибли один за другим под клинками могучих

бургундов. Разряженные в шитые золотом одежды, в золоченых доспехах, разукрашенных шлемах, они были похожи на яркие цветы, срезаемые серпами умелых жнецов. В мгновение ока их осталась едва ли половина. А между тем они не сразили ни одного бургунда. Уцелевшие тарханы в панике повернули лошадей и кинулись назад. Германцы гнались следом. Сотне Тургута тоже удалось прорваться, и она изо всех сил спешила на помощь. Но расстояние было слишком велико.

— Задержите германцев! — хладнокровно приказал Аттила своим телохранителям.

— Я с ними! — умоляюще простонал Диор, нетерпеливо ерзая в седле.

— Да, ты, сын Чегелая! — вдруг добродушно воскликнул Аттила и, внезапно оскалясь, ударил плеткой жеребца юноши.

Тот прыгнул вперед, догоняя уже мчавшихся вниз телохранителей. Аттила остался на холме один.

Кони телохранителей мчались огромными прыжками, сближаясь с врагами со страшной быстротой. Мимо Диора, что–то вопя, промчался постельничий Овчи с залитой кровью головой. Он едва держался в седле. Его догонял сам предводитель бургундов, занося для удара меч. Жеребец Диора налетел на него, подобно буре. Столкнувшиеся лошади поднялись на дыбы, грызя друг друга. Всадники удержались в седлах. Огромный меч бургунда обрушился на Диора. Тот заслонился щитом. Бронзовый щит треснул, но задержал удар. С быстротой молнии сверкнул клинок Диора. Бородатая голова предводителя слетела с широких плеч. Безголовое туловище завалилось вперед, залив коня хлынувшей черной кровью. И тотчас на Диора насели трое германцев. Диор зарубил ближнего и отразил удар клинка второго. Но в руке его остался лишь обломок меча и прорубленный щит. Им он и оглушил подскакавшего бургунда. Но еще один занес над ним меч. Диор успел перехватить мускулистую руку врага, сжал. Бургунд застонал и выронил оружие. Свободной рукой Диор подхватил падающий клинок и вогнал его в толстое брюхо германца. Телохранители Аттилы рубились не менее славно. За время, равное нескольким вздохам, они сумели свалить шестерых врагов. Ни один германец не сумел прорваться к вершине холма, на котором высилась одинокая фигура Аттилы.

И тут подоспел Тургут со своими воинами.


Глава 10 ВОЖДИ ГУННОВ


1

— Ты удалец, сын Чегелая! — воскликнул Аттила, когда Диор вернулся на свое место. — Я восхищен! Певцы будут слагать о тебе песни!

Поодаль толпились понурые тарханы. Знахарь прикладывал целебные травы к разрубленной голове одноглазого Овчи. Тот морщился от боли, кряхтел и плевался. С презрением оглядев своих приближенных, Аттила отвернулся.

На равнине догорал обоз бургундов. Повсюду валялись трупы людей и животных. На месте побоища бродили гунны, снимая оружие и одежду с мертвых германцев, приканчивая раненых и притворившихся мертвыми. Ни один бургунд не уцелел, в том числе женщины и дети. Младенцам воины разбивали головы о щиты. В свое время так поступали и римляне с побежденными. И в этом для Диора не было уже ничего удивительного. Кому не знакома ярость, ослепительная, жгучая, всевластная, когда врага хочется рвать зубами? А как легко убить ближнего из ненависти к нему! Остановить руку убийцы может только страх или многолетняя мирная жизнь, каковой еще не случалось в истории народов.

Зарокотали барабаны в честь победы. Ударил в тугой бубен шаман, вознося благодарственную молитву могущественному Тэнгри. На походном алтаре приносили жертву громовержцу Куару. В отдалении воины сгоняли к реке стада германцев. Единственное, чего Диор не увидел после боя, — это поедание победителями дымящихся плодов, вынутых из чрева матерей. Чего не было, того не было.

Неподалеку от Аттилы забрызганный кровью Тургут чинил лопнувшую подпругу. Аттила воскликнул, чтобы слышали все:

— Тургут! Вся добыча твоя! Сверх того дарю тысяче двадцать горстей золотых монет! Раздели среди воинов по заслугам! Вечером назовешь погибших!

И еще один бой довелось увидеть в дороге Диору. Правда, тут было несколько иначе.

Это случилось на четвертый день пути, когда они уже подъезжали к Тиссе, на берегу которой располагалась ставка Ругилы.

Дорога начала спускаться с плоскогорья в густой лес. Ехали по нему до полудня. Вдруг лес расступился и открылась луговая низина. И Диор увидел, что в ней идет сражение между двумя конными отрядами. Издали было видно, как воины отважно наскакивали друг на друга, взмахивая сверкающими клинками. От передовой заставы отделилось несколько дозорных и помчалось к месту схватки. Пока они скакали, сражение внезапно прекратилось, отряды разъехались и исчезли за лесом. Диора удивило то, что на поле боя не осталось ни одного трупа, хотя он ясно видел, что сражение было жарким. Лицо Аттилы оставалось невозмутимым. А ведь от его взгляда ничего не ускользало.

Возле полноводной и быстрой Тиссы посольство поджидало не менее десяти тысяч приземистых воинов, выстроившихся на равнине. А из–за возвышенностей, рощ, из оврагов как по мановению волшебного жезла мага вырастали все новые и новые отряды. Можно было только поражаться их мастерству маневра, быстроте и внезапности появления.

К Аттиле густой толпой подскакали этельберы — предводители отрядов. Впереди ехал постаревший Чегелай. Об этом Диору сообщил сам Аттила. На равнине гремел воинственный клич:

— Хар–ха! Слава Аттиле!

Приблизившись, Чегелай поднял в приветствии обе ладони, произнес надорванным голосом:

— Хай, мое сердце радуется встрече!

Алая лента обвивала его шапку. Седобородый, морщинистый, с обвисшими под грузом пережитого плечами, это был далеко не прежний удалец, способный сразиться с пятью воинами и победить. Но боевой задор все еще горел в его запавших глазах, все еще грозно вскидывал он белую голову, обводя свирепым взглядом своих этельберов. На Диора он не обратил внимания.

— Да пребудут твои дни в довольстве! — ответил Аттила и спросил: — Кто командовал правым отрядом в низине?

— Правым командовал Кашкай, левым Силхан Сеченый, — сказал Чегелай.

— Ко мне, Кашкай, сын Кашкая! — приказал племянник Ругилы.

Подъехал самоуверенный стройный этельбер с дерзкой улыбкой на тонком, необычном для гунна бледном лице.

— Почему, Кашкай, ты опоздал выйти из боя? — спросил Аттила.

— Это не я опоздал, а ты подъехал слишком рано, — нагло ответил тот.

Сверкающий взгляд Аттилы вонзился в него. Этельбер с той же дерзкой улыбкой встретил взгляд джавшингира. Но вдруг как бы осел в седле, стал меньше ростом, покачнулся, застонал, начал заваливаться на бок, вслепую шаря рукой в поисках поводьев, судорожно цепляясь за высокую луку седла. Никто не пришел к нему на помощь, наоборот, многие поспешно отъехали прочь. Кашкай упал головой вниз. Аттила поднял тяжелую нагайку, ударил жеребца этельбера промеж глаз. Жеребец взвизгнул от боли, прянул, помчался в степь. Шапка свалилась с Кашкая, обнаженная голова билась о неровности почвы. Чегелай равнодушно отвернулся.

— Тысячник Карабур! — обратился Аттила к вислоусому гунну с голубой лентой на шапке. — Назначь на место Кашкая нового сотника.

— Будет исполнено, джавшингир! — отозвался Карабур, присматриваясь к Диору. Выражение лица тысячника было глуповатым, но хитрым.

Аттила повернулся к Чегелаю, долго смотрел на него, пока темник–тархан не заморгал заслезившимися глазами, спросил:

— Что предпринял Чегелай, получив донесение гонца о гибели сотни Узура?

— Собрал тумен. Разослал отряды на поиски бургундов. Но те ушли за Истр. Я решил дождаться тебя.

— Пять кочевий Гейзериха отстали. Они шли к Истру. Я встретил их и уничтожил! Как твои отряды проглядели их?

— Не проглядели, джавшингир! — проревел Чегелай, свирепо оскалясь. — Они, наверное, где–то прятались! Степь большая!

Трудно сказать, что произошло бы дальше, если бы подъехавший к Аттиле Карабур не шепнул ему:

— Не соверши ошибки, джавшингир, у Чегелая третьего дня погиб сын Будах!

Помолчав, Аттила торжественно обратился к Чегелаю:

— Я прощаю тебе этот случай. Прими мои соболезнования! Надеюсь, твоя печаль скоро рассеется, ибо я привез тебе удальца сына! — Он показал на Диора.


2

Обоз Аттилы, в котором ехали Ратмир и Кривозубый, догнал посольство на переправе через Тиссу. Переправа представляла собой огромные, наполненные воздухом бурдюки, поверх которых был устроен настил, достаточно широкий, чтобы на нем могли разминуться две повозки. Сюда с левого берега устремлялись бесчисленные стада и табуны, подгоняемые пастухами. Орды гуннов спешили на равнины благодатной Паннонии.

Вся конница Чегелая была на правом берегу. Аттила разрешил Диору несколько дней побыть с отцом и на прощание сказал Чегелаю:

— Диор мой личный советник! И притом он маг и удалец!

Чегелай помнил штурм Потаисса, как помнил и то, что в дни молодости он редкую ночь обходился без женщины. Когда Диор сообщил, что его мать — дочь декуриона Максима из Потаисса, Чегелай промолчал и лишь потряс головой, не отрицая, но и не возражая. Диор уже знал, что богатство темник–тархана огромно: едва ли не треть всех стад племени биттогуров, несколько кочевий рабов, где управляют его жены, и среди прочего — крытая железом повозка, день и ночь охраняемая десятком отборных свирепых воинов. В повозке хранилось золото. Точный счет ему знал лишь сам Чегелай. У Чегелая нет племянников, его сестры умерли молодыми, но если бы даже и были, то их ожидало бы разочарование: наследовать богатство Чегелая должны были его сыновья Уркарах и Будах. И вот Будах погиб. Но появился Диор.

В первый день Чегелай ничего не сказал, думал. К старости его алчность лишь усилилась. Равно как и жажда власти. Но старость требует покоя и защиты. Один сын — не сын. Тем более однорукий. И намек Аттилы был достаточно ясен. Отказаться от Диора значило навлечь на себя немилость будущего вождя.

На второй день он хитро сказал Диору:

— Ругила болен. Неизвестно еще, кто станет нашим вождем.

— Им станет Аттила.

— Почему ты так говоришь?

— Золотое кресло ему уже готово.

— Что ты сказал? Что готово? — задохнулся Чегелай от изумления. — Откуда о нем знаешь?

— Я же маг.

— Кто его подарит Аттиле?

— Я.

Лицо темник–тархана выразило величайшую растерянность. Разве он мог забыть предсказание прорицателя Уара: «…Вижу огромный шатер… В нем двое. Один — Аттила, другой напоминает римлянина, одетого в гуннские одежды… Аттила сидит в золотом кресле. У того, кто рядом с ним, недобрый взгляд…» Чегелай тогда еще подумал, а разве есть гунн с добрым взглядом? И решил, что золотое кресло подарит Аттиле он. Оказывается, Небо имело в виду не его, а вот этого римлянина Диора, одетого в гуннские одежды. То, что Диор не сын ему, Чегелай понял, как только римлянин сказал, что его мать дочь декуриона Максима Аврелия. У этого декуриона не было дочерей. О ней Чегелая поставили бы в известность. Тем более в ту ночь он, выполняя желание бога–громовержца Куара, повелел убить всех жителей Потаисса. Единственная женщина, которую тогда оставили в живых, была рабыня декуриона Максима, с которой ночью возился его телохранитель Безносый. Об этом тысячнику через несколько дней рассказал Тюргеш, ставший сотником, а ныне пребывающий в обозе. Так вот кто мать Диора, и вот кто его отец! Чегелай, поняв это, долго тряс головой. Так, значит, этот полуримлянин самозванец, мечтающий завладеть сокровищами темник–тархана!

На третий день прибыл извещенный отцом тысячник Уркарах. Войдя в шатер, он, не поворачивая головы, исподлобья уставился на Диора налитыми кровью глазами. Уркарах оказался очень похож на Чегелая в молодости, такой же темнолицый, жилистый, с волчьими повадками. Рука у него была отрублена у самого предплечья, рукав кафтана в этом месте был подшит. Рассмотрев Диора, тысячник сипло и мрачно заявил:

— Это не твой сын, отец! У черного жеребца и белой кобылы не бывает рыжих жеребят!

— Но он похож на гунна, — возразил Чегелай.

— Его отцом мог быть любой из твоей тысячи!

Уркарах даже не счел нужным скрыть свою враждебность к неизвестно откуда взявшемуся единокровному брату и проявил ее столь бурно и бесцеремонно, что Диор вынужден был гордо воскликнуть:

— Если сам отец не хочет назвать меня своим сыном, я не настаиваю! Ха, мне в этом нет нужды!

— Ты отказываешься от наследства? — недоверчиво спросил Уркарах.

— Я плюю на него! И объявлю об этом открыто.

Не прощаясь, он решительно вышел из шатра. Возле коновязи его поджидали Ратмир и Кривозубый. Из дверного проема выбежал сам темник–тархан, встревоженно осведомился:

— Разве ты уезжаешь?

— Я отправляюсь к Аттиле!

— Тогда возьми охрану!

Диор презрительно промолчал и тронул жеребца. Бывшие поблизости телохранители замерли. Никто не осмеливался так бесцеремонно унижать темник–тархана. Они еще более поразились, когда услышали заискивающий крик Чегелая:

— Наведывайся, сынок!

Последние слова служили как признание Чегелаем Диора своим сыном. Правда, прозвучали они после того, как тот пренебрег его богатством.

Возле реки Диор встретил тысячника Карабура, наблюдавшего за порядком на переправе. Узнав, что Диор едет в ставку, Карабур тотчас послал гонца на противоположный берег, чтобы остановить движение обозов и стад. Поджидая, когда это будет исполнено, Диор спросил тысячника, как погиб Будах. Выпучив на советника Аттилы хитроватые глаза, Карабур принял опечаленный вид, соболезнующе поцыкал.

— Странно погиб! — прокричал он. — Твой брат был могучим воином! Случалось, одним копьем мог проткнуть насквозь двух готов! Хай, даже стрелы ловил руками! Раньше у нас был прорицатель Уар. Очень хорошо мог будущее предсказывать. Жаль, утонул при переправе. Он предсказал Будаху, что того укусит змея. Твой брат стал носить высокие сапоги. А змея оказалась в его походной сумке. Как так? Все очень удивились. Никогда о таком не слыхали. Наверное, заползла ночью!

— Нет, Карабур, ее подложили, — сказал Диор.

— Кто знает! — осторожно ответил тысячник. — У Будаха были враги. Хочешь отомстить?

— Ты племянник Чегелая?

Из поспешности отказа многое можно было понять, но Диор все–таки спросил:

— Уркарах хорошо относился к Будаху?

Карабур лишь шире вытаращил на Диора маленькие глазки, но промолчал. Он был далеко не так глуп, как казалось.


3

Ставка Ругилы имела грандиозные размеры и была укреплена двумя концентрическими валами и рвами. Внешний ров простирался на пять миль с запада на восток и на четыре — с севера на юг. Здесь располагались кибитки семей охраны ставки и в случае опасности укрывались стада племен витторов и биттогуров. За внутренним укреплением находились шатры Ругилы, его племянников, тарханов, их семей и рабов.

Когда Диор появился в шатре Аттилы, тот, не удивившись его раннему возвращению, объявил, что они тотчас отправляются к больному вождю.

— Не забудь о предначертании судьбы! — напомнил Аттила, и в голосе его прозвучало нетерпение.

Они прошли три цепи охраны. Шаманы у шатра Ругилы окурили их дымом, произнесли заклинания против недобрых намерений.

Ругила, безбородый, грузный, с негнущимся стариковским станом, перетянутым широким кушаком, полулежал, опершись спиной на подушки. Желтое лицо его выглядело измученным, слабый голос при приветствии свидетельствовал об угасании жизненных сил. За его спиной неслышно возился знахарь, готовя снадобье. Возле входа стояли два могучих телохранителя. В шатре пахло лекарственными травами и молодой полынью.

Ругилу мало заинтересовало сообщение племянника о результатах посольства. Он лишь вяло сказал, что гуннам скоро понадобится вся Паннония.

— Тогда нам придется воевать! — заметил Аттила.

Ругила промолчал, прислушиваясь к себе. Лицо его часто искажала болезненная гримаса. Лекарь подал ему питье. Ругила послушно выпил. Но легче ему не стало

— Дядя, у меня появился личный советник. Он хороший знахарь и постарается тебя вылечить.

Ругила вцепился в Диора недоверчивым взглядом, закряхтел, отвернулся, сказал племяннику:

— Я повелел собраться в ставке предводителям орд. Хочу наметить будущие походы. Гуннам нельзя без войны. А твой советник пусть меня тоже лечит. Но ему тотчас отрубят голову, если он не отведает того, что собирается подать мне.

Оба телохранителя бдительно следили за каждым движением находящихся в шатре. Если Диор, отпив, бросит в ковш вождя крупинку яда из перстня, то позже это навлечет подозрение: как так, пили трое, а скончался один? У гуннов есть палачи, вытягивающие признание вместе с жилами. Если же Аттила возьмет своего секретаря под защиту, станет ясно, кто истинный виновник смерти Ругилы. Тогда Бледа получит преимущество не просто как старший из племянников, но и как лучший из них.

При возвращении Диор сказал, что безопаснее усыпить Ругилу ядом цикуты.

— Я доверился тебе! — повторил Аттила слова, сказанные однажды ему Диором. — Торопись! На Совете дядя объявит о назначении Бледы своим соправителем. Тас—Таракай!

Ненависть, прозвучавшая в голосе племянника вождя, не оставляла сомнений, что он будет добиваться задуманного любыми средствами. И не побоится переступить через обычай. Чтобы окончательно убедиться в этом, Диор заметил, что у Бледы больше прав на кресло правителя, чем у Аттилы.

— Никогда не напоминай Аттиле то, что ему неприятно! — с угрозой произнес гунн.

Диор остановил свою лошадь, смело посмотрел ему в глаза.

— Джавшингир, тогда сразу убей меня! Плох тот советник, кто в угоду повелителю говорит ему приятную ложь, скрывая правду!

В это мгновение решалась судьба советника: рука Аттилы уже нащупывала рукоять кинжала, но он вдруг повеселел, снял со своего запястья золотой браслет, протянул его Диору:

— Впредь поступай так же! Отныне ты — мой друг!

Друг для гунна дороже племянника, брата, сына. Обычай гостеприимства для степняка священен. Ни один чужестранец не может проехать по степи, не имея среди гуннов друга. Тот сопровождает купца, устанавливает ему юрту, дарит ему скот для пропитания, защищает от обидчиков. Покровительство Аттилы означало безопасное проживание везде, куда только ступало копыто гуннского коня.

Шатер личного советника поставили неподалеку от шатра Аттилы. Вместе с Диором в шатре жили Ратмир и Кривозубый. Последний услужливостью пытался загладить свою вину перед сыном Чегелая. Ему–то и велел Диор приготовить настой из травы цикуты.


4

Аттила вызвал Чегелая в ставку. Вместе с ним велел явиться тысячнику Уркараху. Вызов встревожил темник–тархана, решившего, что Аттила будет мстить ему за недоверие и враждебность, которые проявил Уркарах к личному секретарю племянника Ругилы. А ведь сын прав: от черного жеребца и белой кобылы не бывает рыжего жеребенка! Безносый был рыжим. Думали, Чегелай глуп и ничего не помнит.

И тут Чегелай опять затряс головой. Именно Безносому он лично поручал осмотреть царский дворец в Сармизегутте. Более того, он посылал сотника Дзивулла и Безносого на поиски поминального храма, где хранились сокровища дакийских царей. Тогда Дзивулл и Безносый уверили его, что ничего не нашли. Потом оба скрылись. Случайно? Ха–ха. Конечно, они нашли золото! И решили не делиться с тысячником! А Диор сын Безносого, который несомненно оставил ему наследство. И какое наследство — огромное! Поделить сокровища дакийских царей на двоих — о Небо! Такому человеку можно быть гордым. С другой стороны, Диор как сын разве будет обременителен? А польза от него Чегелаю огромна. Теперь даже он понимал, что прорицатель Уар был прав. Ругила при смерти. В таком возрасте уже не выздоравливают. А Бледа легкомыслен. В скором времени вождем станет Аттила. Хай, Уркарах, как ты подвел отца.

Сокрушенный Чегелай велел вызвать Карабура, чтобы передать ему командование конницей на время его отсутствия.

Явился Карабур и после приветствия небрежно сказал:

— Хай, твой сын Диор сообразительный!

— Почему ты так решил?

— Он спросил меня, как погиб Будах. Я рассказал. Тогда он объявил, что змею в походную сумку подложили.

Поумневший с возрастом Карабур намекал на то, в чем были убеждены многие. В том числе и Чегелай, у которого от этого известия опять затряслась голова. Он стар и слаб, хоть делает вид, что в его руках есть еще сила. Нет ее! Ему хочется покоя. Как в свое время темник–тархану Огбаю, над которым когда–то смеялся молодой тысячник Чегелай. Теперь в его душе нет ни решимости, ни отваги. Он не стал искать истинного виновника смерти Будаха, опасаясь, что им мог быть Уркарах. Тогда темник–тархан лишился бы последнего сына.


5

Ратмир, как–то рассказывая об обычаях славян, упомянул и об одном распространенном поверье.

— Мы верим, — говорил он, — что человек может оборотиться в волка. Для этого в глухом лесу следует отыскать пень, на котором любят отдыхать лешак или кикимора, положить на пень шапку, произнести заклинание. Потом перепрыгнуть через пень. И станешь волком…

Схожие поверья существовали у римлян, германцев, гуннов. Раньше Диор, гордясь своим логическим мышлением, отвергал домыслы, кои нельзя проверить. Сейчас он спросил, знает ли Ратмир заклинание.

— Нет, не знаю, — отозвался тот. — В них сведущи колдуны. Но иные и без заклинаний могут обрести волчьи повадки. Это случается с особенно свирепыми воинами в лунные ночи, ими овладевает безумная жажда крови. Тогда они становятся на четвереньки, воют, гоняются за людьми, набрасываются на них, кусают и пьют кровь. Самое сильное безумие проявляется в полнолуние.

— Как узнать таких воинов? — спросил Диор.

— У них красные глаза и взгляд как у волка.

Диор сразу вспомнил об одноруком Уркарахе. У него налитые кровью глаза и свирепый взгляд исподлобья.

А как раз наступили лунные ночи.

Чегелай и Уркарах, прибыв в ставку, остановились у Диора. В дороге Чегелай уговорил однорукого сына быть более дружелюбным к советнику Аттилы. Тот скрепя сердце согласился.

Во время угощения темник–тархан объявил, что признает Диора своим сыном, и попросил объяснить, почему тот отказывается от наследства.

— Мое богатство — мой ум! — смеясь, воскликнул Диор, отлично понимая, что хочет выведать алчный Чегелай.

— Тебя в Маргус привез мой десятник Юргут, — осторожно уточнил темник–тархан. — Зачем он это сделал, раз знал, что ты мой сын?

— Хай, отец, он хотел этим заслужить прощение! — прохрипел Уркарах.

— Да, прощение! — важно подтвердил хитрый Чегелай. — А почему? Ха, когда я стоял со своей тысячей возле Сармизегутты, то посылал Юргута искать поминальный храм. Он нашел храм и сбежал из тысячи. Разве Юргут ничего тебе об этом не говорил? — обратился он к Диору.

— Говорил. Но храм оказался пуст, отец. Юргут сбежал не по этой причине. Он боялся, что ты велишь взять его на аркан за обман сотника Тюргеша.

Ох, догадлив этот римлянин! Такой же догадливый, как и Безносый. Про таких биттогуры говорят: его на молоке черного козла не проведешь! Ха, ум — богатство? Умом наживают богатство! Значит, Диор хитрит. Но в чем тут хитрость — отказаться от наследства?

В шатре появился гонец Алтай. Аттила вызывал к себе Чегелая, Уркараха и славянина Ратмира.

Когда они ушли, Кривозубый подал Диору склянку с приготовленным настоем цикуты. Диор велел налить два ковша византийского вина, незаметно бросил в один ковш крупинку яда, протянул его сармату:

— Ты прекрасно выполнил поручение и достоин награды, пей!

Ничего не подозревающий воин выпил вино с большой охотой. Диор снял со своей руки золотой браслет, отдал его сармату. Обрадованный Кривозубый полюбовался на браслет, хотел надеть его на свое запястье, но вдруг захрипел, схватился рукой за горло, борясь с удушьем, глаза его вылезли из орбит, на губах запузырилась пена. Он успел произнести: «Ты отравил меня…», упал, судорожно дернулся и затих. Диор велел охране вынести труп.

Вернувшийся от Аттилы Уркарах сообщил, что Чегелай спешно убыл готовить тумен в поход против сарматов Алатея, славянину Ратмиру велено быть при темник–тархане доверенным лицом Аттилы. Проще говоря, быть соглядатаем. Ему же, Уркараху, приказано пока находиться в ставке и ждать секретного распоряжения Аттилы. Уркарах и гордился и недоумевал. Гордился потому, что не каждый получает секретное поручение, а лишь особо доверенные люди, а недоумевал оттого, что племянник Ругилы уже назначил вместо него тысячником Силхана Сеченого.

— Не тревожься, — сказал ему Диор, — Аттила хочет доверить тебе тумен.

— Да осенит его своим крылом священная птица Хурри! — воскликнул счастливый Уркарах. — Он тебе об этом говорил?

— Да. Пока же поживи у меня, брат.

Ночью, когда в раскрытую дверную полость вместе с запахами трав вливался призрачный лунный свет, Диор, встав в изголовье постели густо храпевшего Уркараха, размеренным шепотом произнес:

— В ночь полной луны, когда сон особенно беспокоен, в тебе, Уркарах, пробудится древняя память твоих предков–волков, и ты пожелаешь выйти на охоту, чтобы напиться свежей дымящейся крови! Вспомни, Уркарах, сколь сладостен запах добычи, вспомни: ты волк с неутомимым сердцем, твои мускулы сильны и готовы к битве! Ты жаждешь победы, зов предков могуч, и нет сил противиться ему! Ты волк, Уркарах, ты волк, ты волк, твои когти остры!

Однорукий тысячник перестал храпеть, его голова лежала на седле, лунный свет падал ему на лицо, освещая сомкнутые веки и огромное волосатое ухо. Он не проснулся, но по его жилистому сильному телу прошла странная дрожь, пальцы на темной руке растопырились, словно когти.

Утром Уркарах рассказал Диору, что ему снилось, будто он превратился в огромного волка и бегал по степи в поисках добычи.

Явился гонец Алтай и передал повеление Аттилы: пусть тысячник пока займется обучением молодых воинов. В этот день Диор сообщил телохранителям Ругилы, что видел огромного волка–оборотня, пробежавшего возле шатра вождя. Пусть телохранители смотрят в оба. Нет гунна, который не верил бы в духов ночи, колдовские наговоры, заклинания, каждый может рассказать множество случаев злого чародейства, заклинания, сверхъестественных превращений.

На вторую ночь Диор снова встал в изголовье постели уставшего за день тысячника и шепотом произнес:

— В тебе пробудилась память твоих предков–волков, отныне ты волк! Ты волк, ты волк! Подай голос волка, исполни протяжную песню одиночки!..

Вдруг спящий тысячник перестал храпеть и тихо провыл, лицо его приняло свирепо–настороженное выражение, оскалилось, он проворчал что–то хрипло и грозно.

Диор продолжил:

— Вспомни, Уркарах, как сладостен запах алой крови, льющейся из перекушенного тобой горла добычи! Вспомни жадность, с какой ты насыщался свежим мясом! Вспомни, как таинственно–прекрасна ночная летняя степь, залитая лунным светом!

На третью ночь Уркарах, не просыпаясь, встал на четвереньки в лунном свете и провыл тягуче и длинно, обратив закрытые глаза в сторону луны.

На четвертую ночь Диор сказал:

— Знай, Уркарах, тот, кто сейчас разговаривает с тобой — твой повелитель, твой вожак, ты должен беспрекословно подчиняться мне, моему голосу, иначе я уничтожу тебя! Бойся не исполнить моего повеления! Ты боишься меня! Тебя страшит мой гнев! О, как он страшен!..

Однорукий тысячник робко проскулил во сне, подставляя свою шею вожаку в знак покорности.

На пятую ночь наступило полнолуние. Сон Уркараха был беспокоен. Он то и дело переставал храпеть и к чему–то прислушивался, нетерпеливо повизгивая. Диор вложил ему за пазуху склянку с ядом, произнес:

— Я твой вожак, слушай меня, и только меня. И никого другого. Ты волк! Сейчас ты поднимешься с постели, проберешься в шатер Ругилы. Ты незамеченным минуешь охрану. Вспомни, как осторожна хищная ласка, когда она подкрадывается к добыче, как неслышен путь змеи в траве. Тебя никто не должен видеть, пока не окажешься в шатре Ругилы. Старый вождь спит. Влей ему в горло яд из склянки. Если он станет сопротивляться, перегрызи ему горло, напейся его крови! Я, твой вожак, буду незримо следить за тобой! Исполни мое повеление! Вперед, волк Уркарах!

Тысячник встал на четвереньки, неслышно соскользнул с постели, его темная фигура мелькнула, исчезая в дверном проеме. В чистом небе светила полная луна, и степь была залита ярким колдовским светом.

Вскоре из шатра Ругилы донеслись пронзительные вопли и яростное рычание волка. Залаяли собаки. Послышались тревожные крики.


Глава 11 ХОЛМ АТТИЛЫ


1

Всех потрясла смерть Ругилы. Волк–оборотень перегрыз ему горло. Были сильно искусаны телохранитель и знахарь. В шатре обнаружили разлитую склянку с ядом. Уркараха изрубила на куски ворвавшаяся в шатер охрана. Вся она была взята под стражу. Воины клялись самыми страшными клятвами, что не видели оборотня, пока не услышали в шатре шум. Оборотень есть оборотень. Все знают, что он может стать невидимым, отвести глаза самым бдительным часовым. Шаманы тоже клялись, что окуривали шатер дымом священного дуба и непрерывно читали заклинания против колдовства. И тем не менее больной вождь погиб страшной смертью, чего нельзя оставить без последствий.

Примчался с охоты Бледа. Он был совсем не похож на энергичного брата, толстый, с дряблым похотливым лицом сластолюбца. Он потребовал предать смерти всех, кто в ту ночь охранял Ругилу. Аттила заявил, что справедливость требует взять на аркан трех личных телохранителей, знахаря и двух шаманов, вина коих неоспорима. Между братьями возникла ссора. Диор, наблюдая за ними, видел, что раздражение их друг против друга давнее и привычное настолько, что ссоры вспыхивали часто без всякого повода. Насколько был умен Аттила, настолько глуп был Бледа. Поэтому здравомыслящий младший брат порой вынужденно отменял распоряжения старшего. Подобное положение долго продолжаться не могло.

Однажды Ратмир не без гордости заметил, что гунны многое переняли у славян. Например, стали употреблять сладкий напиток, именуемый «мед», а после погребения покойника теперь устраивают поминки, называя их, как и славяне, «страва».

На похороны собрались все предводители гуннов и союзных племен. Не прибыл единственно Чегелай. Его сына бросили собакам. Чегелай занемог. Бледа потребовал и его взять на аркан. Как в свое время поступили с темник–тарханом Огбаем, просмотревшим строительство крепостей готами Витириха. Кстати, эти крепости так и не были разрушены. По словам Аттилы, гунны смирились с их существованием потому, что были заняты продвижением в Паннонию. Как позже выяснил Диор, в этом объяснении была правда, но неполная. Сейчас крепости Витириха остались далеко в тылу Ругилы. Возможно, Аттила приблизил к себе Ратмира с дальним расчетом. Земли антов соседствовали с землями готов. Князь Добрент мечтал отомстить за смерть своего отца, павшего от руки Винитария. Никогда не лишне иметь в своем окружении врага твоих врагов.

Мертвого Ругилу поместили в серебряный гроб в полусидячем положении. Гроб установили на четырех столбах, откуда открывался вид на необозримые степные дали.

Привели на площадь рабов, обслуживавших вождя, когда тот был жив, в том числе много женщин, и со словами: «Отправляйтесь служить своему повелителю на том свете!» — всех перебили. Зарезали двести лошадей. Мясо пошло на поминальную трапезу. Шкуры с головой, ногами и хвостами растянули на кольях, чтобы было на чем убитым слугам сопровождать вождя в долгом пути. Гроб Ругилы увезли в неизвестном направлении. Его охраняла полусотня самых преданных воинов во главе с Тургутом. Когда слуги, похоронив покойного, возвращались обратно, эта полусотня Тургута напала на них и уничтожила. Таким образом было скрыто место погребения.

На поминках — «страве», сидя возле величественного Аттилы, который в знак скорби по дяде собственноручно нанес себе раны на лице кинжалом, Диор всматривался в прибывших предводителей.

Вот тощий акацир Куридах со злым, завистливым лицом исподлобья косится на соседей.

По–волчьи скалится круглолицый, безбровый предводитель кутригуров Васих.

Угрюм и насторожен чернобородый вождь угров Крум, его кудрявые черные волосы распущены по широким плечам. Великан Ардарих, предводитель германцев–гепидов, о чем–то шепчется с дородным седым аланом Джулатом. Два раза Аттила метнул на них молниеносные пронзительные взгляды. Не прибыл на похороны лишь царь хайлундуров Еран. Его орда пока еще на подходе.

После пира на площади состоялись пляски воинов, в которых приняли участие все желающие.

Пляски гуннов были далеки от пиррического танца римлян с его стройностью, ритмом и логической соразмерностью. Окружившие обширную площадь воины ударяли рукоятями дротиков в металлические щиты.

Шум стоял такой, как если бы сам громовержец Куар, спустившись на землю, метал свои молнии. Грохот барабанов смешивался с воинственными воплями. Что–то дикое виделось и слышалось в странных гибких телодвижениях, беспорядочном стремительном мелькании тел и безумных криках в пыли и грохоте.

Аттила наблюдал за плясками с помоста. Бледа, раздув ноздри, пригнув голову, подобно разъяренному быку, бросился в толпу. За ним последовали Куридах, Васих, многие тарханы и этельберы.

Диор сказал Аттиле:

— Деяния великих людей обрастают домыслами. Тебе следует назначить человека, который бы записывал важнейшие события и беседы. Только тогда твое имя останется в веках.

Вечером постельничий Овчи, рана которого уже зажила, принес Диору тонко выделанный пергамент и письменные принадлежности.

— До возвращения Ратмира записывателем событий будешь ты! — прокричал он, выпучив на Диора глаза. — И держи все в большом секрете!

Диор шутливо спросил, какое наказание ожидает того, кто разгласит тайну. Овчи, не умевший шутить, добросовестно перечислил, загибая для достоверности пальцы:

— Его ждет отрубание головы, четвертование, перепиливание, перетирание шершавой веревкой, отрезание языка, утопление в реке с камнем на шее, сдирание кожи с живого, повешение вниз головой, усаживание на острый кол, сваривание в котле заживо, съедение крысами. Но чаще мы прибегаем к взятию на аркан. Что бы ты предпочел?

Диор серьезно ответил, что лучше умереть от яда. Тот убивает быстро и безболезненно.

— Но мы не пользуемся ядом! — разочарованно прошептал Овчи.


2

В тот день состоялся Большой совет вождей. Диор расположился на скамейке за спиной Аттилы, имея при себе несколько дощечек, натертых воском, и стило. Потом он перепишет свои заметки на пергамент. Бледа и Аттила сидели в креслах соправителей. Кресло Бледы раньше принадлежало Ругиле, оно было выше и богаче украшено. Совет проходил в шатре покойного вождя, «вмещающем тысячу душ и устланном коврами». Позади вождей толпились тарханы и наиболее прославленные этельберы.

Аттила объявил о результате своей встречи с Флавием Аэцием. В шатре возник недовольный шум. Этот шум только усилился, когда Аттила спросил, согласны ли вожди заключить с Римом новый мир и стать его федератами. Первым, согласно старшинству, выступил Бледа, сказав кратко и энергично:

— Почему римляне хотят мира? Потому, что боятся нас! А раз боятся, значит, слабы. Зачем нам подачки, если мы можем взять все!

Бледу горячо и бурно поддержали. Он с победительным видом глянул на брата. Особенно усердствовал в одобрении великан Ардарих:

— Грабить лучше, все возьмем!

Пришлось опять взять слово Аттиле.

— Вы предпочитаете грабить! Прекрасно! Но те, у кого вы собираетесь отнять все, могут объединиться. Задумывались ли вы над этим? Да, мы ходили походами на Византию. И что получилось? Она приняла своими федератами вестготов Алариха и ищет союза с Римом. Осмелитесь ли вы теперь напасть на нее? Скорей наоборот! Более того, за спиной у гуннов крепости Витириха! У императора Феодосия очень умный советник Руфин, хитрец из хитрецов! Что вы знаете о его замыслах? А ведь готы построили крепости при содействии магистра Руфина! Теперь получено известие: Руфин предложил Витириху объединиться с Византией. Знайте, вожди, это будет означать наше окружение!

Здравый ум Аттилы проникал в суть явлений и грядущих изменений. Но чтобы оценить грозную справедливость его слов, надо было иметь ум, равный его уму. Бледа насмешливо выкрикнул:

— Что–то слишком мудрено ты говоришь! Какое дело мяснику до количества баранов, окруживших его?

Слова старшего соправителя вызвали одобрительный смех вождей. Глаза Аттилы бешено сверкнули.

Большой совет оставил у Диора тягостное впечатление беспечного маловразумительного действа. Единственно разумная речь Аттилы была пренебрежительно осмеяна.

Вожди разъехались на следующий день. А вскоре в ставку прискакал предводитель готов Витирих со своим тысячником Валарисом.

Войдя в шатер и увидев братьев, сидящих в креслах, грузный старик Витирих проницательно вгляделся в обоих и остановил свой взгляд на Аттиле, явно отдавая ему предпочтение. Это рассердило Бледу. Что опять же не ускользнуло от внимания опытного вождя остготов. Он подарил Бледе серебряное седло превосходной работы, а Аттиле золотой кубок, наполненный монетами.

После взаимных уверений в искренней дружбе Витирих заявил, что приехал заключить вечный мир.

Бледа ответил, что согласен заключить с готами вечный мир. Витирих не мог скрыть своей радости, сказал, что дарит Бледе табун отборных лошадей. Бледа хладнокровно пообещал отпустить на волю всех пленников–готов, ставших рабами гуннов. Вмешался Аттила, спросил, зачем Витириху понадобилось строить крепости?

— О могучий, чья слава простерлась от восхода до заката! — ответил гот, — Возле нас обитают анты, с коими мы не имеем договора, ибо анты находятся в диком состоянии. Поэтому наши земли постоянно под угрозой захвата. Дикарей сдерживают лишь крепости.

— Но теперь вас охранять будут гунны! — ответил Аттила. — Крепости следует разрушить!

Бледа встал на защиту Витириха, заметив, что незачем разрушать то, что впоследствии может пригодиться самим же гуннам. Яростно раздув ноздри, Аттила промолчал.

Утром тархан Овчи доложил Аттиле, что вчера вечером Витирих и Валарис зашли в шатер Бледы и пробыли там долго.

— Тас—Таракай, — угрюмо выругался Аттила. — Мой братец, подобно пауку, плетет вокруг меня заговор!


3

И опять наступила ночь полной луны. В шатре Аттилы пел древнюю песню певец–бахши.

В медвежьей шкуре мехом наружу, с бычьими рогами, искусно вшитыми в лохматую шапку, он быстро кружился, ударяя в трехструнный шуаз, голос его был подобен крику птицы:


Юных вскормят ветра и поднимет судьба

На крупы красногривых коней,

И по кругу земли поведет нас Тэнгри

В нескончаемый гул ковылей.


Громоносный Куар нам устроит привал,

Где небесный пасется марал,

У походных костров, где ночлег был и кров,

Мы оставимзаплаканных вдов.


Рослые воины, расположившись вдоль стен, держа в каждой руке по мечу, ударяли ими друг о друга, восклицая:


Мечом руби, стрелой убей,

Врага отвагой одолей!


Свирепые лица воинов напоминали глиняные маски громовержца Куара, что хранятся в святилищах гуннов. В глазах их разгорались зловещие огоньки. Отвага соседствует с безумием. О, громовержец будет сегодня доволен, и духи ночи, возможно, снизойдут к откровениям.

Вот отброшены мечи, воины, тяжело дыша, уселись на корточки. Лишь метался бахши, убыстряя движения, по смуглому лицу его струился пот, отрывистые заклинания срывались с посинелых губ.

Вдруг в шатер стали проникать таинственные отдаленные голоса, доносившиеся снаружи, подобно завываниям ветра, чьи–то крылья бились о стены жилища, когти царапали шелк, то ли птицы, то ли духи стремились проникнуть внутрь.

Шаман вскрикнул:

— О духи, вы явились на мой зов!

Язычок светильника изгибался от движений воздуха, казалось, кто–то невидимый летал по шатру. Бахши остановился, рухнул на кошму. Тотчас погас светильник.

Возле Аттилы сидели три его сына, и старший Элах негромко сказал:

— Отец, бахши куда–то исчез.

— Молчи! — оборвал его Аттила, не поворачивая головы.

Десятилетний Денгизих и восьмилетний Ирник, дружно посапывая, прижались друг к другу, младший вскрикнул:

— Какая–то птица летает возле нас.

— Тише, она не страшная! — успокоил его брат.

Диор слышал усиливающиеся завывания ветра и странные всхлипывающие звуки, словно в шатре неразборчиво бормотал и плакал ребенок. Все ждали. Снаружи раздались неуверенные шаги. Кто–то повозился, развязывая тесьмы дверного полога. В распахнувшийся проем проник свет луны. Все увидели, как в шатер вошел бахши.

Никто не выразил удивления. Для шамана исчезать из закрытого помещения — дело привычное. Один из воинов зажег светильник.

Устало подойдя к помосту Аттилы, бахши сказал:

— О джавшингир, явивший величие! Ищи четыре лапы у будущего! — и в изнеможении опустился на кошмы.

— Пусть воины выйдут! — приказал Аттила.

Воины поднялись и направились к двери, обходя неподвижно лежащего шамана.

Не стало слышно шума крыл, затихли, удаляясь, странные голоса. Опустив крупную седеющую голову, Аттила упорно размышлял. Старый бахши со стоном приподнялся, сел, открыл глаза, из закушенной губы его текла кровь. Аттила с плохо скрытой насмешкой крикнул:

— Ха! Ты стар, Игарьюк! Духи загадали нетрудную задачу про кошку! Знал ли ты об этом?

— Нет, — прошептал шаман. — Почему ты решил, что кошка?

— Ее как ни бросай — упадет на четыре лапы. Духи не сказали, что подразумевается под четырьмя лапами?

Игарьюк долго молчал, приходя в себя, наконец пробормотал, что передал то, что было ему открыто.

— Я сам поговорю с ними! — объявил Аттила.

— Это невозможно! — испугался Игарьюк.

— Ты хочешь сказать, что то, что умеешь ты, не сумею я?

— Ты велик разумом и волей, джавшингир, но для волхвования нужен особый дар.

— Верить ли мне тебе?

Бахши всмотрелся в желтые пронзительные глаза Аттилы, бестрепетно сказал:

— Ты прав, Игарьюк стар. И не ему обманывать сильных мира в угоду им. Скажи, джавшингир, ты можешь стать певцом?

— Да, я не смогу быть певцом.

— Почему же ты решил, что сможешь стать волхвом?

— Моей воле должно быть подвластно будущее! Я чувствую в себе могучую силу!

— Но твоя сила не имеет ничего общего с прорицанием, для него губительна жажда власти! Разве ты сосредотачивался на мысли о Великом духе, разве ты жил по многу дней без пищи, очищаясь от всего земного? Только нужда и страдания могут открыть волхву то, что скрыто от других. Великий дух не терпит притворства!

Насколько Аттила ничего не забывал, свидетельствовали его слова, обращенные к Диору:

— Теперь я убедился: ты был прав в Аквенкуме, сказав, что магом нужно родиться.

Аттила поднялся и, не обращая больше внимания на старого Игарьюка, направился к выходу.

К нему подбежали телохранители, один подвел жеребца, другой встал на четвереньки, третий, склонившись, уперся руками в колени. Аттила, не глядя, шагнул по спинам, как по ступенькам, поднялся в седло, сказал:

— Элах и Диор, поедете со мной!

Они ехали в окружении охраны, но телохранители, чтобы не подслушивать беседу, бесшумно двигались в сотне шагов, мелькая в лунном свете, подобно ночным демонам.

Огромное пространство внутри укрепления было заполнено повозками с кибитками. Лежали сонные стада. Справа под обрывом чернела река.

Впереди показался холм, возвышавшийся над равниной. Сильный жеребец привычно вознес Аттилу на вершину холма. Охрана окружила подошву его. Со стороны реки к холму подступал лес, отделенный от него глубоким заросшим оврагом. Три всадника отчетливо вырисовывались на вершине.

. Бескрайняя, залитая лунным светом равнина лежала внизу, смутно чернели силуэты далеких гор. Призрачными казались отсюда границы света и тьмы, зыбкой была тишина. Нарушил ее голос Аттилы:

— Вглядись, Элах, весь мир лежит под копытами наших коней!

— Весь мир! — прошептал тот. — Ты хорошо сказал, отец!

— Слушай меня внимательно! Когда я встретился с великим римлянином Флавием Аэцием, он сказал: победы расслабляют победителей, а гнев и победы удесятеряют силы побежденных! Неизбежно наступает время, когда весы судьбы склоняются в пользу последних. Его слова истинны. Ответь, сын: какая опасность заключена в них для гуннов?

— Рано или поздно мы окажемся побежденными.

— Именно так. Этому есть множество подтверждений, — Аттила показал на молчаливого Диора. — Мой советник рассказывал о персе Дарии и македонянине Александре Двурогом — создателях обширных государств. Где сейчас эти государства? То же с империей Син и империей Рим. Итак, Флавий Аэций прав! Что должны сделать гунны, дабы не повторить судьбу персов, греков, синцев, римлян и других?

Диор с любопытством ожидал, что ответит Элах. Но тот заколебался, неопределенно покачал головой.

— Ты слишком молод, — произнес Аттила. — Отвечу сам: гунны не должны оставлять побежденных!

— Хай, отец, ты хочешь…

Аттила поднял руку, обрывая Элаха, зло усмехнулся.

— Меня недаром прозвали «бичом Божьим». В двух походах я уничтожил больше людей, чем Аларих и вандалы. — Голос соправителя возвысился, стал вдохновенным, — С этого холма я объявляю о начале великого похода гуннов! Последнего похода! Моя конница пройдет по всей вселенной! Я разрушу все крепости, срою все стены, уничтожу всех храбрецов! Вселенная превратится в огромное пастбище для наших стад и табунов! Осуществится мечта гуннов: птицы будут вить гнезда на спинах овец, ибо не найдут свободного клочка земли!

— На тысячелетия, отец! — горячо выдохнул Элах.

— Ты будешь повелителем над этой частью вселенной, Элах! — Аттила показал на запад, — После того как я сокрушу Рим и Константинополь, там не останется врагов. И никогда не будет! Я возьму биттогуров и с Ирником отправлюсь на родину наших предков. Пройду через Персию и синцев! Гунны станут повелителями рабов! Ежегодно вы будете вырезать храбрецов, оставляя только женщин и робких!

— Наша победа будет вечной, отец!

— И ты хорошо сказал, сын! Каждый из вас будет владеть третьей частью вселенной. Я поверну поток времени вспять! И горе тому, кто встанет на нашем пути! Игарьюк открыл будущее! Ха, кошка! Вот эти четыре лапы: мощь гуннов, удаль гуннов, преданность гуннов, сплоченность гуннов…

В это время над вершиной пропела одинокая стрела, прилетев из–за оврага. И сразу свистнуло еще несколько. Одна на излете впилась в трехслойный капюшон Аттилы. Другая со звоном ударилась о доспехи Диора. Стреляли из леса, чернеющего за оврагом. Всадники невольно пригнулись. Опять залп стрел. Вскрикнул Элах. Внизу взревел Тургут:

— Прочесать лес! Джавшингир, спустись с холма!

Аттила, бешено оскалясь, ударил плеткой жеребца раненого Элаха, потом своего. Три всадника понеслись к спуску. Копыта дробно простучали по каменистому спуску. А от холма, в обход оврага, уже рвались через кустарник к лесу телохранители.

— Ты не ранен, джавшингир? — тревожно крикнул Тургут.

Осмотрели Элаха. Пробив кафтан, стрела задела плечо. Хоть стреляли из дальнобойных луков, но расстояние от леса до холма было слишком велико. 

Часть третья ЗОЛОТОЕ КРЕСЛО



Глава 1 ГИБЕЛЬ САРМАТОВ


1

Всю ночь ставка шумела, подобно растревоженному осиному гнезду. На правый берег Тиссы скакали гонцы. Оттуда примчалась тысяча Силхана Сеченого, развернулась, отрезая лес от степи. Лес тянулся вдоль реки почти на два гона, был густ, сумрачен, изобиловал чащобами и оврагами. Охранная тысяча Тургута неутомимо прочесывала его. Но под утро выпала обильная роса, скрыла следы. Ни ближние, ни дальние заставы не заметили чужих конных отрядов.

Аттила в ярости метался по шатру. Элах лежал, укрытый шубой, его лихорадило. Хоть сама рана и не представляла опасности, но, возможно, стрела была ядовита. Два знахаря суетились возле раненого, готовя целебные мази и взбадривающие напитки. Явился Тургут со стрелами, найденными на вершине холма. Наконечники стрел были трехлопастные, напоминавшие сарматские, но гораздо крупнее, явно приспособленные под дальнобойный гуннский лук. Древко стрел почти три локтя. Диор капнул особым настоем на наконечник. Если на нем яд, железо окрасится в синий цвет. Оно не окрасилось. Все облегченно вздохнули. Аттила уселся в кресло, велел Диору:

— Говори!

— В ставке знают, что в лунные ночи ты любишь подниматься на холм, — сказал Диор. — Со стороны степи в лес попасть невозможно. Чужих тотчас бы заметили заставы.

— А если они оборотни? — возразил Тургут. — Могли отвести воинам глаза.

— Выгодно ли сарматам убить соправителя гуннов и тем настроить против себя могучего соседа? — спросил Диор. — Нет, Тургут, нападавшие — люди Бледы!

Аттила согласился с советником и тем не менее распорядился оповестить племена, что убийцы подосланы вождем сарматов Алатеем. Это был удобный предлог для войны.

Оставшись наедине с Диором, Аттила доверительно сказал:

— Бледу пока оставим в покое. Сначала уничтожим Алатея. Его племя подобно занозе. Ты не забыл о золотом кресле? Где собираешься его раздобыть?

Советник рассказал все, что узнал от Юргута. Аттила распорядился вызвать Силхана Сеченого.

Когда тот явился, он в присутствии Диора спросил, помнит ли Силхан своего бывшего десятника Юргута, прозванного Безносым.

— Ха, конечно, помню, джавшингир!

— Почему он сбежал из тысячи Чегелая?

— На него хотел пожаловаться Тюргеш за украденные стрелы. Мол, Безносый украл стрелы с целью наговора на Тюргеша. Юргута могли взять на аркан. А он виноват не был. И оправдаться не мог.

— Где сейчас Тюргеш?

— В обозе. Очень старый. Постоянно трясется. Кормят его из жалости. Но кое–что помнит.

— Что знаешь о дворце дакийских царей?

— Все знаю, джавшингир! Мы его осматривали, очень старались. Это еще когда Юргут не сбежал. Искали подземелье. Нашли железную дверь. Бревном в нее колотили, но открыть не смогли. Наверное, заколдованная!

Аттила торжественно сказал:

— Силхан! Готовь свою тысячу. Сначала разгромим сарматов. Потом поведешь ее в Сармизегутту. Будешь сопровождать моего советника. Беспрекословно выполняй любые его распоряжения. Ты понял?

— Понял, джавшингир!

— Если Тюргеш еще в памяти, захвати и его с собой.

— Слушаюсь, джавшингир!

— Разрешаем удалиться!

Когда Силхан Сеченый вышел, Аттила сказал Диору:

— Теперь я верю: Юргут тебя не обманул. Но не мог ли римлянин Юлий распилить золотое кресло?

— У него не поднялась бы рука. Юлий любил в нем сидеть.

Лицо Аттилы исказила гримаса ревности.

— Ни один человек, кроме тебя и меня, не должен знать о царском троне и подземном дворце, — промолвил он.


2

Бледа не мог скрыть радости, узнав о мнении Аттилы, что напали на него сарматы.

— Да, именно они! — кричал он в притворном негодовании. — О вероломные! Едва не лишили жизни моего любимого племянника! Я одобряю твое решение, дорогой брат, напасть на них. Отомстим за раны Элаха!

Вот каким образом хитрец Аттила легко достиг согласия соправителя, а вместе с ним и вождей союзных племен, на уничтожение племени фарнаков.

В тот день Диор записал: «Под его (Аттилы) крайней дикостью таится человек хитроумный, который, прежде чем затеять войну, борется искусным притворством».

К Алатею помчался тархан Овчи с предложением заключить новый договор о мире. Обрадованный предводитель сарматов известил, что сам прибудет в ставку гуннов.

Тем временем к местам сбора уже спешили отряды низкорослых коренастых биттогуров и витторов, а также акациров и угров. Так торопятся только за добычей — с пустыми переметными сумами за спиной и вожделением в глазах.

Летучие отряды разведчиков на быстроногих конях молниеносно проносились вблизи кочевий фарнаков, замечая пути их передвижения. Естественной границей между землями соседей служила изломистая дугообразная гряда холмов, протянувшаяся на несколько дней пути с северо–востока на юго–запад. На удобных для обзора вершинах застыли зоркие наблюдатели.

Скоро конные тумены Чегелая, Куридаха, Крума замкнули вокруг сарматов плотное кольцо окружения.

Когда Алатею донесли о скоплениях гуннской конницы, все пути отступления уже были отрезаны. Он приказал объявить общий сбор войска, принес жертву богатырскому мечу Ушкула, велел наточить его. А сам помчался в ставку Бледы.

В его отсутствие у сарматов произошли два пугающих события, истолкованные шаманами как дурное предзнаменование.

Однажды в полдень на возвышенности вблизи становища появилось странное лохматое существо, отдаленно напоминающее человека с необычайно длинными, свисающими ниже колен мускулистыми руками, заросшим волосатым лицом и горящими глазами. — При виде ужасного чудовища женщины в испуге похватали визжащих детей и попрятались в повозках. Протяжно завыли собаки, поджав хвосты, наводя еще больший ужас. Чудовище, глухо ворча и скалясь, всмотрелось в людей сверкающими глазами, ударило себя огромным кулаком в грудь, вырвало росшее рядом молоденькое дерево и бросило его в направлении становища. Несколько воинов, охраняющих кочевье, схватили луки и в сопровождении шамана, произносившего заклинания, направились к возвышенности.

Странное существо вскинуло над головой длинные руки, испустило пронзительный вопль и исчезло, как провалилось сквозь землю. Когда воины осмелились наконец подняться на холм, там никого не было. На каменистой вершине не осталось даже следов. Но с того времени собаки стали обходить это место с поджатыми хвостами и встопорщенными загривками. Одна из них, взбесившись, вдруг принялась рыть на возвышенности яму. Когда кто–то хотел прогнать ее, то обнаружил, что собака околела, а возле ямы лежит неизвестно откуда взявшийся огромный человеческий череп. Никто из стариков не мог припомнить что–либо подобное. Когда Хранитель Священной Памяти сарматов узнал о необычной находке, то попросил принести ее к нему. Взглянув на вселяющий страх череп, Верховный жрец горестно промолвил:

— Беда пришла к сарматам! Кузнец Ушкул не явится к нам! — Сказал и вскоре испустил дух. В то же мгновение на площадке упал и развалился на куски гигантский меч. А его недавно наточили.

Встревоженный Алатей не добрался до ставки Бледы. На что он надеялся, осталось неизвестным. Его отряд был встречен тысячей Силхана Сеченого и почти полностью уничтожен. Спасся лишь Алатей с горсткой отборных воинов.

Аттила и Диор, наблюдая за скоротечным боем, видели, как уносился в вечереющую степь предводитель сарматов, окруженный телохранителями. За ним гнался сам Силхан. Его воины, привставая на стременах, натягивали дальнобойные луки, выпуская стрелу за стрелой. Но усталые кони гуннов отставали. Скоро Алатей скрылся в сумеречной дали.

— Догнал бы, стал бы темник–тарханом! — сказал Аттила вернувшемуся тысячнику.

Силхан только горестно почесал седой затылок и сплюнул. Держать счастье в руках и упустить!

Вскоре разведка донесла, что большой отряд сарматов численностью до тумена движется на сближение с конницей Чегелая, закрывающей дорогу на юг. Видимо, Алатей решил прорвать окружение на юге, чтобы уйти во Фракию. Аттила послал на помощь Чегелаю Крума.

Чегелай развернул свой тумен и принял бой. Сражение началось утром, а к полудню подоспевший Крум ударил Алатею в тыл. Сарматы были разгромлены. Те, кто успел спастись, отступили к главному становищу.


3

На рассвете третьего дня отряды биттогуров, витторов, акациров, угров окружили становище Алатея. В светлеющем воздухе различалась вершина холма, опоясанного повозками, на которых густо толпились воины. Высокие борта прикрывали людей до пояса, выше, подобно зубцам крепостной стены, чернели щиты.

Аттила в сопровождении Элаха, Диора, Ратмира и темник–тарханов объезжал изготовившиеся к штурму войска. Тогда–то он и произнес ставшие знаменитыми слова:

— Кто может пребывать в покое, когда Аттила сражается, тот уже похоронен!

Их тотчас передали по войску зычные глашатаи. В утреннем чистом воздухе поднялись в небо дымы жертвенников, на которых шаманы совершали приношения богам, моля даровать победу. Взлетели звонкие голоса молодых бахши, запевших древнюю песню:


Благосклонный Тэнгри, смельчака награди

За безумную удаль его!


И тут Диор увидел рыжего Алатея. Тот стоял в одной из повозок, возвышаясь над своими воинами, и угрюмо наблюдал, как Аттила на небольшом походном алтаре приносил жертву Тэнгри. За спиной племянника Абе—Ака тоже поднимались дымы алтарей. Несколько силачей сарматов, имевших дальнобойные луки, натянули их, пустили стрелы в направлении группы Аттилы. Внизу телохранители, смеясь, подставляли щиты, отбивая ими падающие на излете стрелы.

Аттила ударил плеткой своего жеребца и погнал его вверх по склону. Это послужило сигналом к штурму. Тысячи здоровенных глоток прогремели: «Во имя Тэнгри!» И повторили клич. Гунны ринулись в битву.

Аттилу обогнали телохранители, прикрыли его щитами. Склон холма покрылся массой всадников. Кони огромными прыжками взбирались на вершину. Сарматы пустили тучи стрел. На глазах Диора чей–то черный жеребец, храпя, взмыл на дыбы, опрокинулся навзничь, придавив всадника. Послышались стоны раненых. Покатились по склону трупы людей и животных. Их вминали в траву копыта бешено рвущихся вверх коней. Сарматы бросили луки, схватились за метательные дротики. Чей–то дротик пробил щит Ратмира. Славянин едва удержался в седле.

Вот штурмующие достигли повозок. Взлетели в воздух сотни арканов. Зацепив сармата, стаскивали его. Тот падал на землю, хрипел, удавливаемый петлей. Биттогуры с коней прыгали в повозки. Сарматы рубили их, но и сами падали, пронзенные дротиками. В некоторых местах гуннам при помощи арканов удалось растащить укрепление. В образовавшиеся бреши хлынула конница.

Диор не смог прорваться к Алатею. Вождь сарматов — лакомая добыча. Здесь кипела особенно яростная схватка. Множество угров штурмовали повозки, на которых отбивался Алатей и его телохранители. Они были подобны островку в бушующем море. То и дело в воздухе мелькали арканы. Телохранители рубили кожаные удавки. Поток конников увлек за собой Диора и Ратмира. Впереди гремел голос Тургута:

— Ульген, захвати шатер Алатея. Алтай и Ябгу, прорвитесь к мечу Ушкула!

Вскоре рубка переместилась в становище. Со всех сторон доносились вопли сарматских женщин и плач детей. Поистине гунны убивают, пока не насытятся видом крови. Врывались в кибитки. Тех, кто оказывал малейшее сопротивление, резали на месте. Девочек и молоденьких женщин связывали конскими путами, укладывали в повозки. Рядом втыкали стрелу, обозначающую, что у пленниц уже имеется хозяин. В эту же повозку бросали добытую утварь, одежду, посуду — все, что нельзя спрятать в походную сумку. Добыча — это то, ради чего воин идет в поход! Еще сарматы сопротивлялись, еще шла битва, а уже кое–где между воинами–гуннами вспыхивали ссоры. Там и сям слышались гневные окрики сотников:

— Эй, сын ослицы, ты оставил десяток? Немедленно возвращайся к своим, иначе возьму на аркан!

Диора сопровождали воины десятника Алтая, старшего над гонцами. Ратмир прикрывал друга щитом, отбивая стрелы и копья. И сам Диор орудовал клинком не менее ловко, чем когда–то силач Юргут. Вокруг звенела сталь, сталкиваясь со сталью. В лучах поднявшегося утреннего солнца везде громоздились трупы. Метались, призывно ржали лошади, лишившись хозяев.

Последняя схватка произошла на площади, возле обломков богатырского меча. Здесь оказался и Алатей. Он рубился, прикрывшись щитом, хрипло взывая:

— О кузнец Ушкул, спустись на своем крылатом коне, сокруши врагов!

Но тщетны были призывы. Огненный зрак солнца равнодушно всматривался, как уничтожали друг друга люди. Столь велика была жажда убийства, что едва ли бы нашлась сейчас сила, могущая остановить ужасающую резню.

Азарт боя владел Диором. Подскакав к площадке, он увидел, как взметнулся аркан длиннорукого Ульгена и пал на Алатея. Но рыжий сармат кинжалом успел перерезать его.

— Хай, Ульген, это моя добыча! — яростно крикнул Диор и метнул свой аркан.

Зацепив за толстую шею предводителя сарматов, рванул жеребца, волоком вытащил плененного вождя из свалки. Ратмир кошкой прыгнул на Алатея, вырвал из его ослабевших рук меч, оглушил ударом щита, связал.

Схватка на площади угасла. Гунны разъезжали между грудами тел, добивая раненых. Дым стлался над становищем. Горели повозки. Угры, весело перекликаясь, набивали переметные сумы добычей. Несколько воинов ловили лошадей с пустыми седлами. Обломки меча Ушкула втоптали в кровавую грязь ноги победителей.

Рыжий Алатей в разорванном кафтане, приходя в себя, уставился на Диора мутными от пережитого глазами.

— Вижу, ты узнал меня! — усмехнулся Диор. — Ты узнал того, кто не прощает обид! Ха–ха, из вождей снова в рабы!

Рыжий пленник рванулся к нему, но аркан Ратмира опрокинул сармата.

На площадь в тесном окружении охраны въехал Аттила. Из шатра Абе—Ака выбежал Ульген, крикнул:

— Хай, джавшингир, сундука с золотом в шатре нет.

Полузадушенный Алатей грузно встал на ноги, его покачивало.

— Проклятые гунны! — прохрипел он. — Вот что вам понадобилось от сарматов! Из–за жалких сокровищ вы уничтожили союзное племя! Боги не простят клятвопреступников!

— Ты ничуть не поумнел, Алатей! — презрительно усмехнулся Диор. — Боги прощали и не такое! Ты забыл, Как ради добычи ограбил Маргус?

Вдруг откуда ни возьмись на разоренное становище налетела огромная стая крупных ворон. Подобно туче, они застлали солнце. Тревожно каркая, мелькая в прорехах чадного дыма, они носились в воздухе. И вдруг разом взмыли вверх и пропали.

Диор посоветовал Аттиле распорядиться, чтобы отыскали поляну, на которой встречался с Хранителем Священной Памяти. Одна из сотен Силхана Сеченого, рассыпавшись цепью, довольно быстро отыскала тропинку, по которой когда–то шли Диор и Кривозубый. От молодой пленницы узнали, что старый жрец умер перед нападением гуннов.

Проезжая по тропинке, Диор почувствовал, что чего–то лишился. Он помнил, как ему было хорошо здесь в первый раз, как уютен был зеленый сумрак высоких трав, как резко и пряно пахли цветы. Теперь все было настороженно и сумрачно, а яркие цветы поникли, раздавленные копытами лошадей.

Поляна была пуста. Только пенек торчал возле дуба. Старик, похожий на деревянную ветхую статую, исчез. Пусты были и ветви дуба. Воины принялись обшаривать поляну. Вскоре обнаружили яму. Сверху она была присыпана толстым слоем сухих листьев. Разгребли их и увидели огромный плоский камень. Арканами вытащили и его. Под ним оказался жердевой настил. Сняли настил — и вот он, сундук! Приехал Аттила. При нем сбили замок. Подняли тяжелую крышку. У Аттилы раздувались ноздри, как у римлянина Юлия, когда тот любовался золотыми изделиями. Многие даже прикрыли глаза: так ослепителен был блеск сарматского золота.

Когда вернулись в становище, Аттиле доложили, что тяжело ранен Чегелай. Стрела ударила его в незащищенное место — в спину, под шелковые завязи доспехов, пробила тело с такой силой, что наконечник вонзился в доспехи с внутренней стороны. Это означало, что убийца был из числа приближенных Чегелая.

Аттила и Диор подъехали к повозке, на которую уложили темник–тархана. Возле него находились Карабур, Силхан, знахари. Аттила приблизился к Чегелаю. Тот открыл потемневшие от боли глаза. На черных губах его от дыхания пузырилась кровь, стекая на подбородок.

— Где мой сын? — прошептал он.

Диор склонился над Чегелаем, сказал:

— Я здесь, отец.

— Где Уркарах?

— Уркарах наказан смертью, отец! Разве ты забыл?

— Я ничего не забыл… Ты не сын мне. От черного жеребца и белой кобылы не бывает рыжих жеребят. Это ты околдовал Уркараха и превратил его в волка. — Темник–тархан перевел взгляд на Аттилу, сказал: — Боги наказали меня… Я многим желал зла… Скоро я уйду на Небо! Прошу тебя об одном: отдай все, что мне принадлежит, Карабуру… На Небе я буду молиться за тебя…

— Я выполню твое последнее желание, Чегелай! — громко сказал Аттила. — И назначу темник–тарханом вместо тебя Карабура!

Карабур приосанился, расправил плечи. Силхан же, наоборот, понурился. Диор остался равнодушен. Чегелай ему больше не нужен. А богатство легче потерять, чем приобрести. Наживая богатство, наживаешь врагов. Диору нужно полное доверие Аттилы. Имея его, он будет иметь все.

Спустя короткое время Чегелай умер. Похудевшее лицо его посветлело и стало строгим. Наверное, его хорошо приняли на Небе.

Добыча оказалась велика: имущество сарматов, тысячи девушек, молодых женщин, детей. Бесчисленные стада, отары, табуны. Освободившиеся пастбища.

Аттила велел оставить в живых только младенцев в зыбках, раздав их бездетным гуннским женщинам.

— Мы научим их нашему языку и обычаям, — заявил он, — они станут гуннами. Тот, кто помнит язык матери, рано или поздно становится мстителем!

Что касается сарматского золота, Аттила собирался использовать его на подкупы. Но применение ему нашли позже. Когда Аттила умер, золото расплавили, смешав его с дакийским, византийским, римским, готским, месопотамским, франкским, бургундским, и из него, ставшего поистине вселенским, изготовили золотой гроб великому гунну. Гроб вождя спрятали так тщательно, что и спустя века не найдут его. И виновником тому окажется Диор, которого после победы Аттила немедленно отправил на поиски подземного дворца.


Глава 2 ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДИОРА ВО ДВОРЦЕ


1

До Сармизегутты было пять дневных переходов. Но шли быстро. Голубая новенькая лента обвивала шапку Силхана, недавно назначенного тысячником и едва не ставшего темник–тарханом, а потому Силхан старался вовсю. При каждом удобном случае он приносил жертву тому, «кто создал небо и землю». Приношения были необычайно щедрыми — лошади, быки. Он велел гнать с собой целое стадо, ибо щедрость в подобных делах окупается сторицей.

Как–то на вечернем привале Диор спросил Силхана, не устает ли он, пожилой, быть целый день в седле. Тот воспринял вопрос советника Аттилы как намек на то, что Силхану пора в обоз, вытаращился, испуганно прокричал:

— Ха, в два года отец посадил меня на коня! С того времени и езжу. Не зад, а сплошная мозоль! Как тут устанешь? Я с любым могу потягаться! — и, прицелившись на увядшую от жара костра ромашку, лихо плюнул, попал.

Когда Силхан отправился проверять ночные дозоры, воспользовавшись его отсутствием, бывший гонец Ябгу, назначенный десятником телохранителей, завистливо пожаловался:

— Силхан не старше меня, а стал тысячником, как так? Ха, у него задница — мозоль! У меня тоже там мяса нет, все стер. Я всегда при Аттиле! Так старался, а никто не заметил. Чем Силхан лучше? Сеченым–то его прозвали недаром! Он монеты от дележа утаивал, за щеку прятал, тьфу! — Ябгу презрительно скривился. — Он жен своих бьет. Одну до смерти покалечил!

— Силхан делает то, «что дает господину его характер и полная воля», — строго напомнил Диор.

— Я и говорю: отчаянный и храбрый наш тысячник! — спохватившись, завопил Ябгу так, чтобы слышали и у соседних костров. — Очень веселый! Такой забавник! Ха–ха, жен не бить — добра не жди!

Уже на четвертый день отряд выехал на старую, мощенную каменными плитами Римскую дорогу. Вскоре эта дорога соединилась с другой, зарастающей кустарником. Показались горы, покрытые лесами. К вечеру подъехали к пологой возвышенности. Силхан показал на нее.

— Там стояла наша тысяча.

На травянистой возвышенности еще сохранились полусгнившие столбы с перекладинами, торчали средь кустарника покосившиеся щиты. Юргут в своих рассказах упоминал обширный лес, окружавший гору и каменную гряду, скрытую в чаще. Если проехать вдоль гряды на восход солнца, наткнешься на скалу–останец. Взобравшись на нее, можно обнаружить уютную лощину и поминальный храм. Продолжив путь к горе, увидишь глубокий овраг, в котором башня. Упоминал Юргут и о потайной долине, окруженной неприступными скалами. В тысяче Силхана было два пожилых десятника, с которыми он когда–то колотил в железную дверь. Везли в обозе и Тюргеша. О башне и подземном ходе никто из них не знал.

Силхан разослал во все стороны заставы, и те сообщили, что местность вокруг необитаема.


2

Дворец обнаружили довольно легко, хотя дорога к нему заросла лесом. Спустя два десятка лет после посещения его гуннами он являл собой вид еще большей заброшенности. Лишь каркали вороны да летали голуби. Но стены дворца прочны, при необходимости его можно было восстановить. Лишь на внутренней площади выросли деревья и травы.

Силхан повел Диора в бывший приемный зал и показал ту самую неприметную железную дверь, в которую они когда–то так усердно ломились. И вдруг Диор спиной почувствовал, что за ним следят чьи–то внимательные глаза. Но огромный, черный от пожара зал был пуст. Под полуобвалившимся потолком летали летучие мыши. В пустые оконные проемы вливался солнечный свет, отчего зал казался еще мрачнее. Рядом был тысячник, толпились воины, вроде бы ничто не предвещало опасности.

Диор велел очистить дверь от пыли и копоти. Воины кинжалами обнажили щель в местах прилегания ее к стене. Но не нашли отверстие под ключ. Диор слыхал о секретах для тайного открывания и закрывания дверей. Где–то должен быть скрыт потайной механизм.

И вдруг Диору захотелось немедленно выбежать вон из дворца. Он всем своим существом почувствовал надвигающуюся опасность. О том, что ощущение опасности никогда не обманывает, говорил еще Юргут. Воины стали нетерпеливо переминаться, боязливо поглядывая вокруг. Видимо, они тоже испытали нечто схожее. Силхан вдруг взревел:

— Всем во двор!

И первый огромными прыжками кинулся к выходу. Остальные ринулись следом. Только успели выбежать во двор, как потолок зала с ужасающим грохотом и треском рухнул. Туча взметнувшейся пыли на миг скрыла дворец.

— Проверить, все ли целы! — приказал Силхан.

Воины стали переглядываться, вспоминая, сколько их

было. Оказалось, нет обоих десятников, что знали о существовании железной двери. Пожилые не такие прыткие. Пыль осела. Бросились опять в зал. Высились груды искореженных балок, известковых плит, каменных перекрытий, засыпанных глиной. В зияющем проеме голубело небо. Принялись разгребать завалы. Вскоре нашли обоих. Они были раздавлены камнями.

Хоронили воинов в потайном месте, чтобы грабители не нашли могилу. Выкопали братскую могилу. Вместе с телами положили оружие десятников и походные сумки со всем содержимым. В сапогах у каждого оказались золотые монеты, припрятанные на черный день. Их тоже не тронули. От Силхана поставили в изголовье два серебряных сосуда, наполнив их вином. Могилу закопали. По тому месту прогнали на водопой и с водопоя табун тысячи. Следующей весной здесь вырастет трава. На поминки зарезали двух лошадей, устроили сражение на мечах.

Как бы случайно оказавшись возле Диора, Ябгу вкрадчиво сказал, что Силхан распоряжается неумело.

— Следовало осмотреть дворец, — пояснил он. — Те, кто там был, говорят, что чувствовали присутствие чужих людей. Если это так, потолок упал не случайно!

Диор согласился с ним. На следующее утро две сотни окружили дворец. Множество воинов с факелами в руках обшаривали каждое помещение. Людей не нашли, но обнаружили следы присутствия их: большое кострище, лежаки вокруг него из сухой травы, обглоданные кости. Зола в кострище не успела подернуться пеплом. Лежаков оказалось пять.

— Они были здесь вчера. Ушли до нашего прихода, — уверенно заявил Силхан, — У них был наблюдатель. Это они обвалили потолок! Хай, поймаю, с живых сдеру кожу!

— Они теперь в лесу, как найдешь? — ехидно заметил Ябгу.

— Прочешем лес! — свирепо произнес тысячник.

Диор разрешил заняться поисками неизвестных. Ему хотелось узнать, случайно ли они сюда забрели. Неподалеку от дворца, на поляне, скрытой в густом лещиннике, кто–то из воинов нашел новую коновязь, следы копыт, конский навоз. Судя по размерам коновязи, лошадей было не менее двенадцати. Это означало, что неизвестные имели запасных лошадей.

— Прибыли издалека, — рассудил Силхан, — стало быть, что–то ищут. Уж не подземелье ли? Зачем?

Он сам не знал, зачем его тысячу направили сюда. Аттила велел, чтобы он показал Диору железную дверь и беспрекословно выполнял распоряжения советника. Уж не хочет ли Аттила отыскать подземелье? Но этот вопрос Силхан Диору не стал задавать. Праздное любопытство столь же неуместно, как и неумеренная болтливость. За первое могут взять на аркан, за второе отрубить голову. Гунн с младенчества приучен к молчанию и беспрекословному подчинению предводителям. Разве стал бы Силхан тысячником, если бы был любопытен?

Искать в дремучем лесу горстку людей — все равно что ловить блоху в косматой кошме. Но зато нашли поминальный храм и башню, вернее, то, что от них осталось, — груды камней. Кто–то их разрушил, и, судя по тому, что огромные завалы поросли кустарником и травой — давно. Подземный ход оказался погребен.

В овраг гунны спуститься не осмелились. Среди мшистых глыб обитало множество змей. Впадины между камнями буквально кишели ими. Некоторые, свившись кольцами, грелись на солнце. Были среди них и настоящие гиганты в пять и более локтей. Они ползали в траве, высовывались из нор, шипели на появившихся на краю обрыва всадников, делая угрожающие броски в их сторону.

Диор решил попытаться разобрать завал и велел перебить змей. Воины начали стрелять в них, метать дротики. Но стрелы только разъярили гадов. Часть их попряталась в норах, другие продолжали ползать. Даже раненые с торчащими стрелами. Одна особенно огромная и злобная змея метнулась вверх по склону. Ее едва удалось пригвоздить к земле дротиками. Для остальных ее молниеносная атака послужила сигналом. Сотни гадов, извиваясь, поползли к всадникам. Силхан встревожился. Оружие следовало поберечь. В походной сумке не более десяти запасных наконечников. А стрелы в овраге как собрать?

Не отступавшие перед врагами гунны отступили перед змеями. Даже пришлось спасаться бегством. Свирепые гады гнались за ними до скалы–останца. И едва не настигли отставших.

— Это место, видать, заговоренное! — ошеломленно проворчал Силхан. — Ва! Столько змей никогда не видел! Может, что–то охраняют!

Даже ехидный Ябгу на этот раз промолчал.

Вернулись опять во дворец. Диор велел освободить железную дверь от упавших сверху балок и камней. Воины, чихая от пыли, исполнили приказ. Ябгу догадливо заявил, что дверь скорее всего открывается каким–либо колдовским заклинанием. Воины обрадованно загалдели, что так оно и есть.

— Заклинание обязательно дакийское! — добавил Ябгу.

— Ва, Тюргеш должен знать их заклинания! Он такой старый, чего только не помнит! — произнес Силхан. — Он в шалаше лежит. Сильно растрясло в дороге.

Послали за стариком. Через некоторое время привели Тюргеша. Двое воинов держали его под руки. Седобородый, с запавшим ртом, он выглядел больным и изможденным. Несладко коротать слишком затянувшуюся жизнь. Осознание собственной нужности старика приободрило. Тусклые глаза его оживились. Диор спросил, знал ли Тюргеш Безносого?

— Ха, еще как знал! — ответил Тюргеш, не забывший обиды. — Очень был к золоту жадный. У меня из колчана две стрелы стащил. Сказал, клад ими отыщет. Ха, отыскал? Где он сейчас? Такого хитреца Тэнгри разве допустит к небесному костру? Я вот не жадный, зато живой! — гордился старик, хоть гордиться было нечем.

— Известны ли тебе дакийские заклинания? — спросил его Силхан.

Тюргеш ответил, что известны. Ему велели открыть дверь. Он встал перед нею, долго бормотал что–то невнятное. Не помогло. Диор велел увести старика.

И тут раздался торжествующий смех. Смеялись не гунны.

Никто не понял, откуда он прозвучал. То ли сверху, то ли снизу. Воины схватились за мечи. Опять кинулись осматривать помещения. Нигде никого.

Снаружи раздались крики. Вбежал молодой воин, сообщил, что старого Тюргеша только что убили стрелой. Все выбежали во двор, оттуда на поляну. По дальнему краю ее тянулась полуразрушенная крепостная стена. Над ней возвышались кроны деревьев. Бывший десятник лежал на спине, вперив мертвые глаза в небо. Из горла его торчала стрела.

— Оттуда стреляли! — кричал испуганный воин, показывая на угол крепостной стены. — Едем, держим старика, чтобы не упал. Слышим, кто–то из лесу кричит: «Хай, Тюргеш!» Он задрожал, говорит, это смерть меня зовет. И точно. Цх! Прямо в горло…

Силхан отдал команду. Воины бросились к лошадям, вскочили, погнали к лесу, рассыпаясь цепью. Обыскали окрестности. Даже следов не нашли. Ябгу, стремясь выделиться, заметил, что звала смерть Тюргеша голосом гунна. И это странно. У смерти обличье женщины.

Наступал вечер. Сумрак окутывал поляну. Воины стали озираться, перешептываться, боязливо жаться друг к другу. Слишком много вокруг таинственного и непонятного. Степняка страшит сверхъестественное. А тут унылое и одичалое место, в таких заброшенных углах обязательно водится всякая нечисть.

Солнце закатилось за крутой склон горы. Поляну окружали непроходимые заросли. Лес стал еще сумрачней, еще мрачней, казалось, ближе подступил к дворцу. И вдруг из него донесся ужасный вопль. Потом раскатистый хохот. Эхо подхватило его в разных местах. И вдруг все смолкло, словно оборвалась струна шуаза.

Встревоженный Силхан приказал возвращаться. Похороны Тюргеша были простыми. Ни боевого лука, ни меча тот по старости не имел. Оставили то, что было на нем, а из оружия лишь кинжал. Зарезали его коня, тоже старого. Тысячник от себя выделил несколько монет. Из–за них могилу разрывать не станут. Седло покойнику не оставили. Шаман рассудил, что если бы Тэнгри уважал бывшего десятника, то давно бы забрал на Небо. Воин не должен умирать своей смертью. Тем более жить до преклонных лет. Это бесславная смерть. А раз так, то пусть едет без седла на тот свет. Поминки тоже были бедные.

На следующий день дворец вновь подвергли тщательному осмотру. Затем его оцепили воины. Часовых поставили во всех помещениях и даже на крыше. На дорогах и тропинках встали дозоры. Силхан пообещал десять золотых монет тому, кто обнаружит человека или демона. И двадцать монет, если притащит его на аркане. Утром шаман окурил воинов дымом священного дуба и прочитал заговоры против злых духов.

Диор объявил, что займется волхвованием, и велел, чтобы в зале никого не было и чтобы воины наружной охраны не заглядывали в оконные проемы и в дыру на крыше. Тот, кто ослушается, тотчас ослепнет. Приказ советника воинов обрадовал, им было явно не по себе в этом жутком помещении.

Диор остался один. Железная дверца не имела отверстия для ключа и наружной ручки. Но как ее, тяжелую, массивную, открывали? Когда–то она была выкрашена в один цвет со стеной. Человек, не знающий о существовании подземелья, едва ли бы обратил на нее внимание.

Предположение о том, что она распахивается вовнутрь, пришлось отвергнуть. Ведь Юргут со своими воинами колотил в нее бревном. Подобную прочность ей придают не засовы, их бы погнули, а сплошные металлические косяки. О потайных механизмах Диору доводилось слышать и читать. На них горазды египтяне, римляне, особенно персы. В свое время дакийский царь Децебал [79], воюя против римлян, просил помощи именно у персов. Возможно, и дворец построили они. Неужели изощренный ум Диора окажется бессильным против хитрости древних?

Эта железная дверца была встроена во внутреннюю стену, примыкающую к наружной, обе стены образовывали полутемный угол. Он был завален разным хламом. Пришлось изрядно потрудиться, отгребая упавшую штукатурку, обрывки истлевших кож, оттаскивая куски камней. Расчистив угол, Диор зажег факел и стал осматривать обнажившийся пол. Он был выложен гладкими мраморными плитами. В едва заметные щели набились пепел и грязь. В одном месте слой грязи показался Диору особенно толстым. Он кинжалом счистил его. Открылся обгорелый ковер. Диор оттащил его в сторону. В крайней мраморной плите оказалось углубление, забитое пылью и паутиной. Острие кинжала зацепило что–то звякнувшее. В углублении находилось бронзовое кольцо. Так вот что скрывая ковер.

Вдруг Диор опять почувствовал чей–то взгляд. Обернулся. На противоположной стороне зала часть кровли, обвалившись, не упала, а нависла. Под ней в темноте Диору почудился закутанный в черный плащ человек. Приказ Аттилы гласил: «Убей всякого, кто узнает тайну подземного дворца!» Диор выхватил меч, в два прыжка достиг темного угла. Да, там стоял человек. Глубокий капюшон скрывал его лицо. Взмах остро отточенного меча. Отрубленная голова скатилась с плеч незнакомца, с глухим стуком упала на пол. Странное существо, не издав ни звука, рухнуло навзничь. Черный плащ распахнулся. Перед Диором лежал безголовый деревянный идол. Как он здесь оказался? Диор мог поклясться, что идола только что тут не было.

Снаружи весело перекликались воины охраны. Диор поднял отрубленную голову. Грубо вытесанное лицо удивительно напоминало лицо Верховного жреца сарматов.Глазницы были пустые. Тонко прорезанные губы загадочно улыбались. Он отбросил голову прочь. Она откатилась в темноту под нависшей кровлей. Вложив меч в ножны, Диор вернулся к мраморной плите с бронзовым кольцом в углублении. Встав на колени, потянул за кольцо. Плита поднялась. Под ней оказался колодец в два локтя глубиной, сплошь затянутый паутиной.

Расчистив паутину, Диор увидел бронзовый рычаг, насаженный на металлический стержень, напоминавший копье. Рычаг был закреплен таким образом, что его можно было давить только вниз. Что Диор и сделал, наступив на него ногой.

Вдруг что–то заскрежетало под полом. Железная дверь стала со скрипом открываться, обнажая темный проем. Оттуда дохнуло могильной сыростью. Тщеславная гордость охватила Диора. Он превзошел парфянских магов! Ха–ха, ему нет равных по уму во всей вселенной! Радость Диора была столь велика, что он не задумываясь бросился к открывшемуся входу в подземелье. Каменные ступеньки вели вниз. Держа горящий факел, он вступил на них. И только спустившись на несколько ступенек, сообразил, что следовало бы закрепить рычаг, придавив его камнем. Вдруг послышался стук, как будто что–то упало. Он кинулся обратно. Успел заметить, что захлопнулась мраморная крышка колодца. Диор не добежал до железной двери. Она бесшумно закрылась перед его носом.


Глава 3 ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДИОРА В ПОДЗЕМЕЛЬЕ


1

В отчаянии Диор ударил в дверь плечом. Это было все равно что пытаться сдвинуть скалу. Факел освещал небольшое помещение, уходящее вниз. Там, где ступеньки заканчивались, был поворот. Запасной факел Диор не захватил. Силхан будет ждать до вечера, только тогда решится заглянуть в зал. Советника Аттилы там не окажется. Что подумает тысячник? Ведь вокруг дворца сплошная цепь охраны. Опять начнут обыскивать. Найдут загадочного деревянного идола с отрубленной головой. Конечно, Силхан решит, что тут не обошлось без колдовства. Перед чародейством воины бессильны. Возьмут на аркан старшего шамана тысячи, а не Силхана. Но Аттила силен здравомыслием. Он не поверит, что умнейший Диор вдруг превратился в статую, которой чей–то лихой меч снес голову. Силхан обнаружит и расчищенный от мусора угол. Заметит он и бронзовое кольцо. Догадается ли потянуть за него? Поймет ли, для чего предназначен рычаг? Гунны еще никогда не сталкивались с подобными вещами. Но если Силхан сообразит, как открывается дверь, вся тысяча будет знать о существовании подземелья. Тьфу, как плохо!

Диор тщательно осмотрел осклизлые замшелые стены, площадку, на которой стоял. Постучал в подозрительных местах рукоятью меча. Колодца, скрывающего рычаг, с этой стороны не оказалось. Странно. Как открывали дверь те, кто возвращался из подземелья? Возможно, условным сигналом. Впрочем, есть выход! Юргут рассказывал, как выбрался из подземелья, убегая от стражей–готов. Нужно найти лаз. И следует поторопиться, пока не догорел факел. Надо держаться правой стороны подземного хода, тогда не заблудишься. Диор кинулся вниз по ступенькам. Из темноты поворота на него дохнуло сыростью.

Пламя факела освещало грузный свод из плотно пригнанных каменных плит. Под ногами хлюпала отвратительная жижа. Видимо, где–то просачивалась вода. Стало быть, люди давно отсюда ушли и некому следить за порядком. По обеим сторонам чернели двери. Они были закрыты на железные засовы и заперты на огромные ржавые замки. Только шестая по левой стороне оказалась распахнута. В ней над очагом висел на цепях огромный котел. Из него торчала засохшая человеческая рука с растопыренными в мольбе пальцами. На стенах кельи вбиты крюки. На полу валялось нечто, напоминающее большой барабан, усеянный по ободу острыми шипами. Скорей всего это была камера пыток.

Подземный ход разделился на два. Диор свернул направо. Десятка через три шагов увидел раскрытую келью. Дверь в нее была выломана. Свет факела озарил каменную лавку. На ней лежащий навзничь скелет, привязанный к скамье истлевшими веревками. В земляном полу виднелось множество нор. Каждая — голова пролезет. Вот она — та самая Крысиная келья, в которую когда–то угодил Юргут. Но крыс не было видно. Они, наверное, ушли из подземелья. А это значит, что им здесь нет пищи. Плохой признак!

Факел сгорел почти наполовину. Диор мчался по проходу огромными прыжками. Его тень мелькала на стене, подобно черной птице. Вот еще один поворот. Диор вдруг краем глаза заметил, что его тень пересеклась с чужой. Он остановился, тяжело дыша, прислушался. Ни шороха, ни шагов. Пространство, освещенное факелом, было пустым. Но Диор мог поклясться, что мгновение назад кто–то был на этом повороте. Он крикнул:

— Хай!

Мертвая тишина была ему ответом. Диор метнулся в правый проход — никого. Кинулся в левый, свет озарил лишь каменные своды. Он опять крикнул:

— Хай, во имя всех богов! Кто здесь, отзовись!

Позади него раздался жуткий, леденящий душу хохот. И тотчас по проходу метнулась огромная черная птица. Хохот послышался слева, потом справа. Диор кинулся за птицей. Но она исчезла. Дикий смех дробился под сводами, удалялся. Диор в отчаянии продолжал бежать. Пот струился по его лицу. Где же этот лаз? Надо было догадаться спросить Юргута, за каким поворотом тот находится. Диор уже не помнил, сколько раз он сворачивал. А если римлянин Юлий забил лаз? От этой догадки Диора обдало холодом. Он остановился. Скорей всего, так оно и есть. Ведь кроме Юргута, никто тогда не спасся. Разве Юлий оставил бы без внимания место, откуда можно легко бежать из подземелья?

Диор побрел вперед не разбирая дороги. Она то и дело разветвлялась. Показалась открытая келья. Он зашел в нее и увидел, что здесь уже был. Вот на полу барабан с шипами. Над подернутым пеплом очагом висит закопченный котел. Из него вздымается сморщенная рука. Видно, в этом котле заживо варили людей. Факел догорал.

Выскочив из кельи, Диор пустился бежать наугад. Отчаяние придало силы. За его спиной вдруг послышались осторожные легкие шаги. Кто–то украдкой догонял его. Диор резко обернулся. За пятном света все терялось во мраке. Впереди опять развилка. Диор свернул направо. И увидел такое, что протер глаза.

Яркое сияние лилось из широко распахнутой двери. Слышалось журчание воды, словно за стеной. В это время потух факел. Но он уже не понадобился. Диор шагнул на манящий свет.


2

Перед ним открылся огромный великолепный зал. Тот самый, о котором с таким восхищением рассказывал Юргут. Зал был ярко освещен. Блестел мраморный пол. Сверкала позолота карнизов. Бежал ручей, исчезая в отверстии.

Но не от этого у Диора перехватило дыхание.

Возле противоположной стены на возвышении, покрытом ковром, стояло золотое кресло. А в кресле сидел человек.

Этим человеком был его отец Юргут.

Он смотрел на приближающегося Диора, как смотрят птицы или змеи: искоса, одним глазом, склонив голову и вытянув шею. Второй глаз его вытек. Лицо рассекал чудовищный багровый шрам. Юргут стал еще страшнее, чем был.

Только заметив шрам, Диор поверил, что его отец живой человек, а не дух, принявший облик Юргута. Вдруг за спиной Диора кто–то пронзительно завопил:

— Ха–ха, филин привел к нам чужака!

Этого испытания советник Аттилы уже не выдержал. Он упал и лишился чувств.

Очнулся Диор от холодной влаги на своем лице. Он открыл глаза. Над ним склонился человек, одетый в звериную шкуру, обросший всклокоченными волосами, с бледным рябым лицом. На его плече сидел большой серый филин. В глазах рябого незнакомца горел огонек безумия. Жутко гримасничая, он лил на Диора из пригоршни воду. Заметив, что чужак пришел в себя, незнакомец дико захохотал, отпрыгнул от него, хлопая ладонями по полу, и, не переставая гримасничать, завопил:

— Кто ты, ха–ха?

— Я сын Юргута, — по какому–то необъяснимому наитию ответил Диор, поднимаясь с пола.

— Зачем ты явился сюда? Тебя сварят заживо в котле, ха–ха!

— Кто меня сварит?

— Старший Милосердный Брат, его зовут Юлием! Вот кто! — Незнакомец ткнул длинным пальцем в сторону золотого кресла. Оно было пусто.

— Но Старшего Брата в подземелье нет, — осторожно возразил Диор, нащупывая на поясе рукоять меча. Меч оказался на месте. Это его успокоило.

— Ха–ха! Как бы не так! Он опять явился! Уходи скорей!

Нетрудно было догадаться, что боги лишили незнакомца рассудка. Диор встал на ноги, спросил: /

— Тот, кто только что сидел в кресле, на самом деле Старший Брат?

— Да! Он велик и милосерден! Он сварил заживо многих, а остальных убил в потайной долине! Убьет и тебя, ха–ха! — кричал безумный, сидя на корточках и подпрыгивая. Филин от его телодвижений только крепче вцеплялся когтями в шкуру и таращился на Диора желтыми немигающими глазами.

— Кто ты? — спросил Диор.

— Я Фока!

Фока? Тот самый римлянин, который вместе с Дзивуллом и другими помог Юргуту бежать?

— Как ты остался жив, Фока?

— Я превратился в филина и летал, пока брат Юлий и готы Ардариха варили других братьев и сестер заживо. Начальник стражей Ардарих не нашел меня. Я ловко их всех обманул, ха–ха! — вопил Фока, то и дело прерывая себя безумным хохотом.

— Где сейчас Милосердный Брат?

— Ушел в потайную долину за пищей. Сказал, чтобы я караулил тебя. У меня есть дубина! Дверь заперта!

Диор усомнился, на самом ли деле он видел покойного Юргута. Не показалось ли ему?

— Как звать Милосердного Брата? — спросил он.

— Юлий! Но он принял облик Юргута! — гримасничая, отозвался Фока, — По благоволению свыше, ибо я молился! Я много молился, когда обнаружил, что остался в подземелье один.

— А куда делись готы?

— Однажды я отправился в лощину поминального храма и увидел убитых мертвых стражей и Юлия. Среди них не оказалось лишь начальника стражей Ардариха. Они разрушили башню и храм и перебили друг друга из–за золота! Вокруг убитых валялись монеты и мешки с золотыми украшениями… — Фока вдруг замолчал, искоса глядя на Диора, сказал: — Если ты голоден, я велю филину принести тебе крысу! Самую жирную!

Диор поспешил отказаться от угощения, с тревогой спросил, где сейчас золото из сундука Юлия.

— Я вновь перетаскал его в подземелье через лаз! — прокричал безумный. — Я носил его больше года. А когда закончил, стал еще усерднее молиться! Филин добывал мне крыс! Я их варил и ел! Изредка навещал потайную долину, где пасется стадо. Мне было скучно. Наконец Небо вняло моим мольбам. Явился Юргут, сказал, что он Старший Брат и отныне будет жить в подземном дворце и сидеть в золотом кресле. Небесное знамение подтвердило его слова. Вдруг затряслась земля. Выход из потайной долины в лощину поминального храма засыпало! Ха–ха!

После рассказа Фоки многое становилось ясным. Стало быть, Юргут не был убит в доме Марка, а лишь ранен. Смутная догадка мелькнула у Диора при последних словах римлянина, и он спросил, были ли вчера Юргут и Фока в лесу возле дворца?

— Да, были! — прокричал безумный. — Юргут отомстил своему врагу Тюргешу, ха–ха!

— Но как вы попали в лес? Ведь башня уничтожена, а проход в лощину засыпан?

— Небо указало нам скрытый ход! Мы пробрались по подземному ручью!..

В это время в одном из поддонов, укрепленных на стене, догорел факел. Заметив это, Фока вскочил, взял из груды факелов в углу новый, ловко поменял. Забыв о чужаке, стал метаться по залу, вздымая руки вверх, исступленно крича:

— О Приносящий нам благодать! Обитающий в месте наивысшего блаженства, благослови грешного Фоку на величайший подвиг приобщения к святым помыслам еще большего грешника, чем Фока, по имени… — Он повернулся к Диору и спросил: — Как твое имя?

Диор ответил и велел римлянину показать ему сундук Юлия. Фока повел его в небольшую келью. Сундук был громаден, гораздо больше сарматского, ради которого Аттила уничтожил племя Алатея. Он не был закрыт на замок. Диор поднял крышку. Сундук оказался полнехонек.

Кто–то положил на плечо Диора тяжелую руку. Перед ним стоял его отец. Возле его ног была корзина, прикрытая свежим лопухом. Диор на мгновение испытал сыновью привязанность. Юргут ласково потерся щекой о его щеку. Блестя безумными глазами, Фока упал перед старым гунном на колени, стукнулся головой об пол и возопил:

— О Старший Брат, я угощал Диора жирной крысой, но он отказался! Прикажешь ли раздобыть змей?

— Он не ест ни змей, ни крыс, брат Фока, — отозвался чем–то озабоченный Юргут. — Возьми корзину, испеки лепешек и репу.

Фока схватил корзину и убежал с филином на плече. Юргут ласково спросил:

— Как ты разыскал меня, сынок?

Видимо, он решил, что Диор отправился на его поиски. Советник Аттилы не стал разубеждать отца и обстоятельно рассказал, что произошло с ним после нападения сарматов на Маргус.

Юргут изумленно воскликнул:

— О Небо, ты стал советником самого Аттилы! И отомстил Алатею за мою смерть! Я всегда верил в тебя, сынок! Всевышний внял моим молитвам! Велики его милости! — От возбуждения остатки его ноздрей шевелились, единственный глаз сверкал, как у циклопа. Более безобразного и страшного лица Диор еще не видел. Его радость увяла.

— Это ты привел сюда воинов? — спросил старый гунн.

— Да, отец. Аттила послал их со мной!

— Чтобы разыскать меня?

— Да, отец! Но там, в Маргусе, я решил, что ты убит. Ты лежал весь залитый кровью и без движения.

— Редкий выдержит два удара мечом! Но я убил четверых! Четыре трупа за две раны — неплохой бой для гунна! — Юргут горделиво выпятил грудь, — Значит, ты командуешь этой тысячей?

— Нет, командует Силхан Сеченый. Ты должен его помнить.

Юргут изумленно крякнул, что–то досадливо пробормотал. Видимо, подумал, что если простой воин из его бывшего десятка стал тысячником, то Юргут мог быть темник–тарханом.

Вбежал Фока, неся на золотом подносе еду, а в серебряных кубках вино.

— Как видишь, сынок, я достиг того, о чем мечтал! — утешился старый гунн. — Пью теперь только из серебряных сосудов, ем на золотых блюдах. У меня есть слуги и подданные! — Юргут улыбнулся, и улыбка его была ужасна.

Но тут он что–то вспомнил, лицо его помрачнело, тревога мелькнула в его единственном глазу. Диор спросил, что его обеспокоило.

— Сегодня я случайно наткнулся на Ардариха! С ним пятеро готов. Они ищут вход в подземный дворец! Как ты попал к нам? — неожиданно спросил старый гунн.

Так вот чью коновязь воины Силхана обнаружили на поляне неподалеку от дворца. Явился Ардарих. И ясно зачем. Но вход в потайную долину засыпан, башня разрушена. Диор решил, что Юргуту не стоит говорить о секрете железной двери, ответил, вспомнив сказанное Фокой:

— По подземному ручью, отец.

— Как ты узнал про него? — удивился старый гунн. Но тут же забыл о вопросе и с еще большей тревогой поинтересовался: — Аттила знает о золотом кресле?

— Я говорил ему, отец, — не солгал Диор.

— Зачем ты выдал нашу тайну! — взревел Юргут, вскакивая на ноги и взмахивая руками.

От этого движения испуганный филин снялся с плеча Фоки и вылетел в дверь зала.

— Я не отдам его Аттиле! — кричал Юргут, подбегая к золотому креслу. — Оно мое! Повелитель подземного дворца я, а не Аттила! Ты слышишь? О мой народ, ты слышишь?

Неизвестно, к кому он обращался в пустом зале, усаживаясь на царский трон.


3

Но Диору тотчас все стало ясно. До того, как опуститься в кресло, Юргут вел себя как благоразумный человек. Но стоило ему положить руки на разукрашенные подлокотники и принять горделивую позу, как в глазах его появился тот же безумный блеск, что и у Фоки. Юргут вперил лихорадочный взгляд в пустоту зала, надменно вскинул седую обезображенную голову и стал пронзительно кричать:

— Я Великий, Милосердный, Могущественный, Победоносный, Грозный, Солнцеподобный Юргут Первый, властитель подземного дворца и неисчислимого народа! Слушайте меня! Отныне царь гуннов Аттила мой враг! Я объявляю ему войну! О мои храбрецы, отправляйтесь в поход! А ты, простой народ, слушай меня! Кто смеет сомневаться в моем величии, будет тотчас лишен головы! Повторяйте все дружно: о Великий, Милосердный, Солнцеподобный, владей золотым креслом, но сохрани нам наши жалкие жизни!..

К возвышению тотчас подскочил Фока, гримасничая, упал на колени, стукаясь головой об пол, завопил:

— О Милосердный, владей золотым креслом, но сохрани наши жалкие жизни…

Диор слушал со все возрастающим изумлением. Видимо, пребывание под землей не проходит бесследно. Старый гунн и Фока походили на двух ужасных мимов, разыгрывающих неизвестно перед кем безумное представление.

Сколько бы оно продолжалось и чем бы закончилось, осталось неизвестным. В зал влетел филин. Огромная ушастая птица заметалась над возвышением, держа в клюве здоровенную крысу. Крыса дергалась и визжала. Пролетая над креслом, птица выронила крысу на голову Юргута. Злобная тварь вцепилась острыми зубами Старшему Брату в затылок. Тот от неожиданности и боли свалился с кресла. Вскочил, взревел, отодрал мерзкое животное, отшвырнул. Крыса метнулась к выходу. Но филин налетел на нее и стал долбить клювом.

Юргут как ни в чем не бывало спустился с возвышенности, грозно обратился к Диору:

— Дворец тоже мой! Помни об этом и скажи Аттиле! Если он попробует его отнять, на него обрушатся все кары небесные. Уж я об этом похлопочу перед Небом! Я хочу на старости лет пожить в довольстве и почете!

— Не отдавай никому свой народ! — в ужасе вопил Фока, ползая вслед за гунном на коленях. — Объяви им войну! Я наточу твой меч, сам разожгу в пыточной келье костер под котлом, и мы изжарим всех наших врагов, как крыс!

Диор терпеливо дождался, когда Юргут и Фока устали и притихли, спросил:

— А обо мне ты подумал, отец?

— Да, подумал, — отозвался тот, — Ты останешься со мной. Мы будем по очереди сидеть в золотом кресле! Когда я умру, тебе достанутся неисчислимые богатства. Будешь есть и пить на золоте! В потайной долине пасется стадо. В амфорах осталось много вина. Твоей жизни будут завидовать!

Диор горько рассмеялся. Зачем человеку золото, если его не на что употребить и не перед кем похвалиться? И что это за повелитель, который имеет подданных только в безумном бреду?

А Фоке тем временем вздумалось изображать филина, он подпрыгивал на корточках, таращился, махал руками, как крыльями, вопил:

— Я серый ушастик, ха–ха! Мне подвластны все крысы подземелья. — Вдруг он замолчал, уселся на пол, судорожно дергаясь и почесываясь. Хорош подданный!

— Ты согласен? — нетерпеливо спросил Юргут сына, тоже принимаясь почесываться. Значит, и Диора ожидает та же судьба.

— Согласен, отец. Но мне хотелось бы удостовериться, большое ли у нас стадо, хватит ли пищи всем подданным!

Юргут подозрительно уставился на него. Диор принял самый безмятежный вид. Старый гунн обрадованно воскликнул:

— Мы славно заживем, сынок! В трех днях пути отсюда пасут свои стада гепиды. Мы украдем у них женщин. Наконец–то мое сердце успокоилось. Фока, повелеваю показать моему соправителю Диору дорогу в потайную долину!

Когда Диор и Фока вернулись от лаза, Юргут уже приготовил славный ужин: вареную репу и вино. Перстенек с ядом у Диора был на пальце. Выбрать время и незаметно бросить в кубки Юргута и Фоки крупинки яда не составило труда, они вели себя беспокойно, То и дело отвлекаясь и почесываясь.

Выпив вина, Юргут и Фока стали сонно щуриться, зевать, жаловаться на усталость. Видимо, на безумных яд действует несколько дольше. Наконец оба улеглись прямо на коврах и захрапели. В этом мире они уже не проснулись. Диор холодно наблюдал, как сначала Фока, потом жилистый Юргут вдруг застонали, заскребли пальцами, борясь с удушьем, и замерли навечно.

Убедившись, что тела их похолодели, Диор взял десяток факелов, отнес к лазу. Вернувшись, подошел к неподвижно лежащему отцу, снял с его плеча походную сумку, вытряхнул из нее грязную репу. Больше в сумке ничего не было. Набил сумку золотом, тоже отнес к лазу. В каморке Юлия на крюке висела связка ржавых ключей. Диор снял ее и отправился осматривать соседние кельи.

В огромном помещении со сводчатыми колоннами стояли гигантские амфоры. Многие запечатанные. С потолка свисали истлевшие туши. Одна из келий была занята оружием. Груды тяжелых копий, мечей, ворохи наконечников, боевые шлемы и пояса — тут было отчего разбежаться глазам. В следующем оказалась одежда. Римские тоги, туники, галльские плащи–сагумы, шелковые рубашки, сарматские кафтаны, готские штаны и множество других вещей. Четвертая келья была заполнена посудой — золотой, серебряной, оловянной.

Вдоль подземного коридора чернели еще двери. Диор не стал их открывать, вернулся в зал. Уселся в золотое кресло и задумался. Увиденное свидетельствовало: подземный дворец — превосходный подарок предусмотрительному Аттиле. Угрызений совести Диор не испытывал, ибо выполнял волю правителя. Можно ли было оставить этих безумцев в живых? Холодный логичный ум Диора отвергал это. Еще древние греки считали, что из дилеммы: святость или цель — следует выбирать цель. Доверие Аттилы к советнику оказалось бы подорванным. Правда, гунны с почтением относятся к тем, кого боги на время лишили рассудка, считая подобное полезным при прорицании и в бою, ибо делает воина сверхотважным. Но Аттила не нуждается в храбрецах. Ему нужен тайник. И этим все сказано. Принять же совет Юргута остаться в подземелье означало быть заживо погребенным. Нет, Диору не в чем винить себя!

Он решительно поднялся с золотого кресла, но необъяснимая сила заставила его остановиться, когда он шагнул с возвышенности. Его опять потянуло к трону, как ребенка к расписной яркой игрушке. Помедлив, он опустился на сиденье. С высоты помоста оглядел зал. И вдруг явственно увидел множество коленопреклоненных людей, с благоговением ждущих его решений. Его охватило сладостное понимание собственной непогрешимости, захотелось говорить исполненные величайшей мудрости слова. И если бы в это время возле входа не раздался жуткий хохот филина, он бы сделал это. Крики птицы, прозвучавшие под сводами подземелья, отрезвили его. Диор вскочил. Прочь с трона! Он достойно венчает лишь безумие правителей!

И в это время в подземном переходе послышались осторожные шаги.


Глава 4 БОЙ ДИОРА С ГОТАМИ


1

Их было шестеро. Они вошли в зал, ступая друг за другом как волки. Каждый держал наготове метательные дротики, именуемые у германцев фрамеями. Рослые, бородатые, в пластинчатых панцирях, видневшихся из–под плащей.

Увидев Диора с мечом в руке, они быстро рассыпались по залу, окружая его. У Диора не было ни доспехов, ни щита. Кто сможет уклониться от шести дротиков, разом пущенных в тебя с близкого расстояния? Передний гот, краснолицый, голубоглазый, насмешливо произнес на гуннском языке:

— Брось меч! Иначе мы превратим тебя в ощетинившегося ежика!

Остальные захохотали над шуткой предводителя. Один из них, косматый рыжий великан, был похож на Алатея. Другой лошадиным лицом напоминал Кривозубого.

Диор бросил меч. Тот, зазвенев, упал на мрамор.

— Кинжал тоже, — добавил предводитель Ардарих. А что это он, Диор догадался сразу.

Диор вынул из ножен и кинжал. Бросил возле меча. Глупцы! Как только представится случай, он справится с ними голыми руками!

Ардарих подошел к трупам Юргута и Фоки, всмотрелся.

— Одоакр! — воскликнул он, обращаясь к лохматому великану. — Подойди–ка сюда! Клянусь всеми валькириями, эти мертвецы — Безносый и Фока! Я вам рассказывал про них!

Грузный Одоакр подошел, склонился, прорычал, ткнув толстым пальцем в труп Юргута:

— За ним мы гнались вчера вечером в лощине поминального храма. Он исчез в кустах возле ручья. Взгляни–ка, на их телах нет ран!

— Клянусь Вотаном, ты прав! — озадаченно прогремел Ардарих. — Как же они погибли? Эй, ты что–нибудь знаешь об этом? — обратился он к невозмутимому Диору.

Диор ответил, что появился в зале, когда оба мертвеца уже были холодными. Ему тотчас возразил Одоакр:

— Ты лжешь! — крикнул он. — Мы следили за тобой, когда ты входил в железную дверь. Это было третьего дня! А мы гнались за этим безносым гунном вчера!

— Я блуждал по подземелью! — хладнокровно ответил Диор.

Вот как долго он, оказывается, здесь. Несколько дней. А ему казалось, что все события произошли сегодня. Если готы видели, как он открыл потайную дверцу, значит, они и вошли через нее. Неужели Силхан снял оцепление дворца? Видимо, так оно и есть. Иначе готы не решились бы проникнуть в подземелье.

Ардарих подошел к Диору, внимательно вгляделся.

— Странно, ты похож на гунна, но не гунн. Мы слышали, как ты командовал тысячей. Но ты и не тысячник. Кто ты?

— Я советник Аттилы! — грубо и смело отозвался Диор.

Готы от удивления раскрыли рты, переглянулись, на их бородатых лицах отразилась невольная почтительность. Диор гордо выпрямился, окинул всех шестерых презрительным взглядом. Это произвело впечатление. Ардарих нерешительно спросил:

— Аттила знает о подземном дворце?

— Ты глуп! — заносчиво ответил Диор. — Зачем советник Аттилы оказался здесь с тысячей воинов? Затем, что Аттиле нужен подземный дворец! Скоро он сам прибудет сюда!

Встревоженные готы вновь переглянулись. На лице Ардариха промелькнули какие–то соображения. Гот с лошадиным лицом обратился к нему на своем языке, будучи уверен, что советнику Аттилы их язык неизвестен.

— Надо спешить! — сказал он. — Распилим золотое кресло, возьмем золотую посуду. А этого убьем!

— Но тысяча гуннов стоит неподалеку. Если мы убьем его, готам не будет пощады! — нерешительно произнес Ардарих.

— Как они узнают? Они же не видели, как мы ночью проникли через железную дверь? Уйдем тоже ночью!

Итак, оцепление Силхан снял. Но тысяча осталась на стане. И о потайном механизме Силхану по–прежнему ничего не известно. О нем знают лишь эти шестеро.

Пока Ардарих разговаривал с готом, великан Одоакр поднялся на возвышение, скрылся в келье. Трое других, молчаливые, со свирепыми лицами, стояли в сторонке, бдительно следя за Диором. Внезапно из кельи Юлия донеслись радостные возгласы Одоакра. Вскоре он сам выбежал оттуда, грохоча сапогами, размахивая двумя серебряными кубками.

— Там сундук, полный золота! — возбужденно вопил он. — И кубки с остатками вина! Я попробовал! Вино превосходное! Ардарих, ты говорил, что где–то здесь хранятся амфоры?

Но Ардарих, не слушая его, вместе с тремя другими готами вбежал в келью. Возле Диора остался только один воин. Косматый Одоакр стонал, мычал, широко разевая волосатый рот, пытаясь выдавить из кубка хоть каплю вина, даже попытался облизать внутренность сосуда.

— Оставь и мне хоть каплю, — потребовал второй гот.

Одоакр заколебался, но потом протянул второй кубок товарищу. Тот довольно зачмокал губами, вливая в себя драгоценное выдержанное ароматное вино.

Диор холодно наблюдал за ними, уже зная, что скоро произойдет, и начал прикидывать свои последующие действия.

— Я знаю, где вино! — объявил Диор.

— Где? — стремительно повернулся к нему грузный Одоакр. — Скажи где? Меня томит жажда!

— Ты сам не найдешь. Мне придется показать помещение. Пойдем вместе. Разумеется, если ты не боишься меня!

Могучий Одоакр пренебрежительно оглядел низкорослого Диора, расхохотался.

— Да я раздавлю тебя одним пальцем!

Диор показал на гота, стоявшего у него за спиной.

— Следует взять и его. Тогда мы принесем полную амфору. Они очень тяжелые!

— А я бы вас одних и не отпустил, — отозвался гот, заканчивая вытрясать из кубка последние капли. — Меня тоже мучит жажда.

Одоакр охотно согласился. И все трое быстрыми шагами направились в помещение со сводчатыми колоннами. Амфоры, наполненные вином и запечатанные, оказались столь велики, что их не унесли бы и десять сильных мужчин. Более того, каждая была высотой в два человеческих роста. Диор подвел обоих германцев к ближней, сказал:

— Эта амфора распечатана. Поднимите меня, и я наполню вам кубок!

Повторять дважды не пришлось. Одоакр вскинул Диора и поставил его себе на плечи. Второй гот рассмеялся. Это был последний смех в его жизни. Сказалось действие яда, и гот со стоном повалился на пол. Руки и ноги его судорожно задергались. Одновременно с ним зашатался и великан Одоакр, и Диору пришлось вцепиться в край горловины амфоры, чтобы не рухнуть вместе с готом вниз на каменные плиты.

Затем он осторожно спрыгнул и, презрительно усмехнувшись, пнул ногой бездыханное тело великана.

Во всех его дальнейших действиях сказался многолетний опыт воина. Диор быстро собрал дротики германцев и забрал у великана Одоакра меч. В это время в подземном переходе раздался топот бегущих людей и загремела ругань Ардариха.

— Клянусь Вотаном, я выбью дурь из Одоакра! Это он соблазнил Герма! Они сейчас напьются, и мы лишимся четырех сильных рук!

Диор бросил свой факел в горловину амфоры. Пламя, зашипев, погасло. Он быстро отступил за колонну.

Четверо германцев вбежали в помещение. Впереди Ардарих, размахивая факелом и восклицая:

— Одоакр! Герм, где вы, гнусные, отзовитесь!

Лишь хохот филина был ему ответом. Ардарих замолк.

Кто–то из готов прошептал:

— Здесь нечистая сила!

— Это птица! — проревел предводитель германцев. — Я прожил в подземелье три года! Здесь нет никакой нечистой силы!

— Но ведь это было много лет назад, — возразил тот же голос.

Ардарих высоко поднял факел.

— Я оставлю вас без золота, если вы будете робеть! Вперед! Найти Одоакра и Герма!

Угроза возымела свое действие. Готы кинулись на поиски. И вскоре наткнулись на два трупа. Изумлению их не было предела. Никто из четверых не заметил, как из–за колонны вылетел смертоносный дротик. Когда–то император Коммод дротиком мог пронзить слона насквозь [80] и очень гордился этим. Силой рук Диор не уступал Ком–моду. Он целился в Ардариха, но тот в это мгновение склонился над одним из убитых. Дротик попал в гота с лошадиным лицом. Удар был так силен, что пластинчатые доспехи оказались пробиты, и дротик прошел навылет. Германец без звука рухнул на пол. В быстроте готам нельзя было отказать. Они бросили факелы и мгновенно попрятались за амфоры.


2

Факелы догорали, освещая три трупа. Положение Диора становилось опасным. Чтобы скрыться в подземном проходе, ему нужно было пробежать изрядное расстояние. Со стороны готов не доносилось ни звука. Они, видимо, прислушивались, стараясь уловить, где находится противник. Зрение и слух у варваров — как у диких зверей. В меткости и силе им тоже не откажешь. Диор не успеет добежать, как три дротика пронзят его.

Вдруг Диор услышал за своей спиной крадущиеся шаги. Он резко обернулся. Чья–то фигура метнулась за ближнюю колонну. И оттуда раздался голос Ардариха:

— Сдавайся, гунн, тебе не спастись!

И тотчас с другой стороны к нему бросились два других гота. Колонна, за которой прятался Диор, была шириной почти в три локтя. Чтобы метнуть дротик в подбегавших, Диору нужно было выйти из–за нее. Отвлеченный возгласом Ардариха, он не успел этого сделать. Теперь двое готов прятались по другую сторону его колонны. Но убивать гунна они, кажется, не собирались. Сейчас он был виден Ардариху, и тому ничего не стоило прикончить его. Он отбросил дротик и вышел на открытое место. Тотчас показался Ардарих, держа оружие наготове, приказал:

— Свяжите ему руки, но не бейте!

Ему связали руки лошадиными путами и опять привели в зал. Один из оставшихся германцев, длиннорукий, с необыкновенно маленькой головой, шипя от злости, не выдержал и пнул Диора с такой силой, что тот упал.

— Не смей, Олаф! — прикрикнул на него Ардарих. — Он нам нужен!

— Он убил троих силачей! — закричал Олаф. — Я с него живого сдеру кожу!

— Тогда мы не выберемся отсюда с золотом, — объяснил Ардарих и велел третьему готу: — Пойди в то помещение, Гундар, и сними с них походные сумки.

Молчаливый Гундар, свирепо косясь на советника, взял из охапки факелов один, зажег и вышел.

— Как ты убил Одоакра и Герма? — обратился Ардарих к Диору.

— Я их не убивал, — ответил тот, усаживаясь на возвышение, — они выпили вина и умерли сами.

Готы издали тревожные восклицания. Видимо, одна и та же мысль пришла им в голову. Ардарих опрометью бросился вон из зала, крича:

— Гундар! Не смей пить вино из амфоры, возле которой лежат трупы! Вино отравлено!

— Слышу! — раздался голос длиннорукого.

Ардарих вернулся. Олаф сказал ему, ткнув дротиком в неподвижные тела Юргута и Фоки:

— Стало быть, они тоже выпили вина из той амфоры.

Ардарих устало присел рядом с Диором, уважительно произнес:

— Ты ловок метать дротики. Проткнуть насквозь могучего Энара! Я прощу тебе смерть моего родича, если ты окажешь нам услугу.

— Какую? — спросил Диор.

Олаф стоял рядом, опираясь на дротик, и лицо его было неодобрительно. Ему явно хотелось отомстить советнику за смерть Энара.

— Ты должен приказать тысячнику гуннов уйти из этих мест! Сам же останешься с нами!

— Но тысяча без меня не уйдет! — возразил Диор. — Иначе тысячника возьмут на аркан!

— Когда гунны удалятся от Сармизегутты на день пути, я отпущу тебя! — хитро заявил Ардарих.

Простодушный Олаф восхищенно заулыбался. Если уж догадался этот глупец, то Диору и вовсе нетрудно было понять, в чем заключается уловка Ардариха. Готы убьют его, как только убедятся, что смогут с золотом уйти из этих мест. Но если он откажется, его убьют тотчас. У входа в зал возник молчаливый Гундар, обвешанный походными сумками. Скинув их, угрюмо сказал:

— Скоро рассветет. Если мы остаемся в подземелье, надо сказать Эрику, чтобы он завалил чем–нибудь потайной колодец, а сам спрятался в лесу. Гунны могут появиться во дворце!

— Мы останемся и переждем здесь один день, — решил Ардарих. — Иди и скажи об этом Эрику. Ты не забыл условный сигнал?

— Пять ударов дротиком в дверь, — ответил Гундар и удалился.

Значит, у них есть свой человек, который ждет их снаружи. Диор вспомнил о деревянном идоле, спросил Ардариха, не они ли притащили его в зал. Германцы расхохотались. Варваров так же легко рассмешить, как и разгневать. Ардарих пояснил:

— Мы хотели тебя напугать! Хитрая задумка, не правда ли? Но вернемся к моему предложению. Что ты скажешь на него?

Диор сделал вид, что поверил Ардариху. Другого ничего не оставалось. Сказал, что ему надо обдумать, как сделать так, чтобы тысячник Силхан выполнил его распоряжение.

— Думай! Но быстро. Пока догорит факел! — Ардарих показал на факел, который Олаф только что поменял в поддоне. — Думать будешь связанным…

— Пусть носит золото! — заорал Олаф. — Я буду следить за ним! У нас мало рук!

— Ну что ж, пусть, — охотно согласился предводитель. — С грузом на плечах лучше думается, ха–ха!


3

Носили золото вчетвером в походных сумках. На площадке возле железной двери готы оставили несколько переметных сум. Золото ссыпали в них. На каждом повороте горели факелы, освещая путь. Работа была тяжелой. Диора спасала молодость и огромная физическая сила, которую трудно было угадать в его низкорослой фигуре. Готы скоро устали. Диор тоже притворился, что еле волочит ноги. Ардарих разрешил передохнуть и поесть. У запасливых готов с собой было соленое мясо и лепешки. Пот лил с них градом, когда они, тяжело дыша, уселись на возвышении и принялись за еду.

Вскоре они насытились, а после соленой еды захотелось пить. Но какой воин станет пить простую воду, когда рядом амфоры, полные сладкого вина? Олаф с отвращением глянул в сторону журчащего подземного ручья, заявил, что, возможно, вино отравлено только в распечатанной амфоре, а в запечатанных хорошее.

— Это нетрудно проверить, — буркнул малоразговорчивый Гундар. — Вскроем амфору и дадим выпить советнику Аттилы.

Германцы опять расхохотались. Предложение им показалось забавным. Согласился даже Ардарих. Они прихватили из сундука серебряный кубок и шумной гурьбой двинулись в помещение с колоннами. Распечатали амфору. Ардарих протянул наполненный кубок Диору, велел:

— Пей!

Диор взял кубок, спросил:

— Если вино отравлено, кто тогда отдаст приказ гуннам уйти из Сармизегутты?

— Гм, верно, — спохватился бородатый германец и жестом задержал руку советника. — Скажи, что ты надумал?

— Сделаю так. Я появлюсь на стане в белой одежде и скажу Силхану, что взят на Небо громовержцем Куаром. Он мне поверит. Тогда объявлю, что громовержец Куар повелел гуннам уйти из Сармизегутты!

Длиннорукий Олаф злобно завопил:

— Ха, не слушай, Ардарих, этого хитреца! Он не вернется со стана и сообщит гуннам о нас!

Мысли варваров коротки, как римские мечи. Но иногда и столь же остры. Помрачнев, Ардарих спросил Диора, не может ли он придумать что–нибудь получше?

— Нет! — дерзко отказался советник.

— Тогда пей! — проворчал гот.

В кубке было не меньше секстария [81] вина. Диор осушил его единым духом. Трое готов с нетерпеливым любопытством уставились на него, поднеся факел почти к самому лицу. У Диора мелькнула соблазнительная мысль притвориться отравленным и упасть. Его остановило лишь то, что эти трое останутся живы. Трещали факелы, разгоняя тьму. Прошло некоторое время. Готы то и дело облизывали пересохшие губы. Наконец Ардарих не выдержал и, наклонившись, ощупал ноги Диора. Всем известно, что если яд действует не сразу, то в первую очередь начинают холодеть нижние конечности. Ноги Диора были теплыми. Отяжелевшим после еды усталым германцам было лень самим добираться к вину. Пришлось этим опять заняться Диору. Он подавал наполненные кубки сверху. Осторожный Ардарих не стал пить первым. Это сделал нетерпеливый Олаф. За ним, ни на мгновение не промедлив, Гундар. Когда Ардарих решился взять кубок, упал Олаф. За ним рухнул Гундар. Оба выронили факелы. Побледневший Ардарих отбросил кубок. И тут на него сверху кошкой метнулся Диор. Но прыжок его был неудачен. Ардарих резко пригнулся и рывком сбросил с себя советника, рыча, навалился на него, занося огромный кулак. Страшный удар оглушил Диора. Второй удар раздробил бы ему челюсть. Но он успел перехватить Занесенную руку германца и сжать. Ардарих охнул. Только теперь он оценил грозную силу противника. Но было уже поздно. Диор перехватил и вторую его руку. Ардарих завопил, попытался ударить советника головой, но тот поднял грузного гота на вытянутых руках, и замах головы Ардариха оказался бесполезным.

В это время потухли факелы. В наступившей темноте, на миг ослепившей Диора, германец сумел освободить правую руку и вновь нанес страшный удар в лицо. Диор на мгновение лишился чувств. Это спасло Ардариха. Он вскочил и выхватил меч. Очнувшийся Диор успел заметить блеснувшее лезвие и покатился в сторону. Удар меча лишь разрезал отпахнувшуюся полу его кафтана.

Второй замах Ардариха был отбит. Третьего не последовало. Ардарих отказался от схватки с могучим противником и огромными прыжками бросился в подземный проход. Направляясь за вином, готы не взяли с собой дротики. Они остались в зале. Диор понял, что он не успеет настичь гота. Тот завладеет дротиками. Тогда сила не поможет Диору. Он вспомнил про лаз. Знал ли Ардарих о лазе? Если и знал, то воспользоваться им не мог, вход в потайную долину был завален. Фока дважды упоминал, что он и Юргут в лощину поминального храма пробирались по подземному ручью.


4

Потайная долина напоминала райский сад. Солнце поднималось к полудню. В ярком свете колыхались зеленые травы. В листве деревьев свисали золотистые плоды. Пели птицы в густых кронах, и тень манила прохладой. У ручья на ложе из цветов безмятежно отдыхало стадо.

«И насадил Господь рай в Эдеме на востоке; и поместил туда человека».

А человека в этой прекрасной долине, кроме появившегося Диора, не было. И никто сюда не мог проникнуть извне. Сплошная гряда обрывистых гор замыкала долину со всех сторон, подобно крепостной стене, но во много раз выше. Издали было видно, как на неизмеримую высоту взметнулись желтые утесы с нависающими каменными шапками. Множество водопадов сверкало под солнцем, разлетаясь мириадами брызг, словно падая с неба. Эту небесную влагу вбирал в себя ручей, вытекающий из огромной каменной чаши. Он струился в ромашковых берегах и исчезал за деревьями. Благодатный покой был разлит вокруг. Над этой долиной никогда не бушевали ледяные ветры, и пыль никогда не оседала на юную зелень. Какое, должно быть, счастье жить здесь. Что нужно человеку? Пища телу и покой душе. Немного пищи и много покоя.

Но надо было торопиться. Ардарих скорее всего кинулся к железной двери. Он будет стучать в нее до ночи. Поэтому до наступления темноты надо успеть попасть во дворец. Если Ардарих и его сообщник скроются и унесут с собой тайну подземелья, последствия для Диора будут ужасны.

Ручей был широкий, с пологими травянистыми берегами. Здесь паслись овцы, поднимая головы и с кротким любопытством посматривая на бегущего Диора. До скал было не меньше мили. Диор промчался это расстояние, подобно греческому бегуну, изображением которого он любовался на глазурованной вазе в доме Марка.

У выходного отверстия ручья бурлила вода, вырываясь из каменного отверстия. В скале слышался шум текущих струй. Диор вошел в холодную купель, погрузившись по шею, вобрал в себя побольше воздуха и ступил в отверстие. Цепляясь руками за шероховатости стен, преодолевая напор течения, он сделал несколько шагов. Каменное ложе ручья круто поднималось. Скоро голова Диора показалась из воды. Выпрямившись, он огляделся. Впереди виднелось бледное пятно света. Когда–то здесь была расселина, и ручей сумел пробить в ней себе путь. Узкий свод уходил вверх, теряясь в темноте. Глубина потока не превышала двух локтей.

Шагов через сорок Диор обнаружил, что свод понижается. Дальше пришлось идти согнувшись, а вскоре опуститься на четвереньки. На четвереньках он и выполз из расселины в кустах, окружающих ручей, который здесь разветвлялся: один уходил в скалу, второй огибал ее вдоль подошвы хребта. Только Юргут с его сообразительностью мог обнаружить эту необычную дорогу в потайную долину.

В лощине дул ветер. Шумели, раскачиваясь, вершины деревьев. Этот шум и спас Диора, когда он вышел из кустарника. На противоположной стороне лощины виднелись руины поминального храма. Неподалеку паслись лошади. Их охранял здоровенный гот, держа наготове дальнобойный лук и бдительно озираясь. Он в это мгновение оказался спиной к Диору, а шум ветра помешал ему расслышать чужие шаги. Диор успел скрыться в кустах. Лошадей в табунке оказалось двенадцать. Значит, этот воин — сообщник Ардариха.

Из оружия уДиора был только меч. Подкрасться к готу невозможно. И лошадь не уведешь. Дождаться, когда гот отправится к заброшенному дворцу, и перехватить его по дороге? Но пешему сразиться с всадником в доспехах, имеющим лук и метательные дротики, — слишком велик риск. Тем более гот выглядел могучим бойцом. И упустить его нельзя. Он знает секрет открывания двери.

Лощину окружал лес. Справа, где был овраг, в котором развалины башни, рос высокий лещинник. Там должна быть потайная тропинка, о которой рассказывал покойный Юргут. Лощину пересекал ручей, окаймленный густым молодым камышом. Гот стоял в десяти шагах от ручья.


Глава 5 ЗОЛОТОЕ КРЕСЛО


1

Прячась в кустарнике, Диор обогнул ближний край лощины. Пришлось опять войти в воду. Но уже со стороны леса. Диор плыл вниз по течению, держась ближе к берегу. Высокий камыш укрывал его.

Богатырь–гот, утомленно зевая, опустил лук. Поверх камыша виднелись лишь его голова и широкие плечи. Диор выполз из воды как раз напротив табуна. Но гот беспрестанно оглядывал местность.

Оставалось ждать. Диор отстегнул намокшие ножны, меч положил под правую руку. Положение затруднялось тем, что в это время стихли порывы ветра и наступила тишина. Солнце уже перевалило за полдень. Лошади перестали пастись и направились к ручью. Передняя вдруг тревожно вскинула голову, запрядала ушами, настороженно фыркая. И остальные лошади приостановились. Что–то их обеспокоило. Из дубины леса донесся явно не человеческий, но полный предсмертного ужаса и муки вопль.

Видимо, не только мать чувствует беду, случившуюся с ее дитятей, но и все на пространстве земли, что дышит, радуется, страдает, в отдалении или вблизи ощущает единые токи жизни, и всплеск предсмертной боли всегда отзовется безотчетной тревогой в душах живущих.

Испуганно заржали лошади, затеснились друг к другу. Гот вскинул лук, озираясь. Диору показалось, что над лесом промелькнула большая белая птица. И знакомый голос вдруг позвал:

— Сынок! Сынок!

Спустя мгновение этот же голос произнес в другой стороне:

— Сынок! Сынок!

Диор похолодел. Это был голос Юргута. Душа отца металась над лесом и звала его.

Гот бросился к лошадям. Опять налетел порыв ветра, еще более сильный. Гул пронесся над вершинами деревьев. Диор кинулся вслед за германцем. Гот был грузен и бежал тяжело. Легкими прыжками Диор настигал его. Когда он уже занес над воином свой меч, тот внезапно обернулся, увидел врага и сделал все возможное в его положении: выстрелил, не растягивая до конца тетиву, и попытался уклониться от клинка. Стрела, посланная торопливо и неприцельно, пробила кафтан и застряла в плече Диора, не причинив ему вреда. Меч Диора обрушился на воина, разрубая доспехи, тело. Гот упал на колени, слабеющей рукой вытащил свой клинок. Но второй удар снес ему голову.

Дух отца уже не звал советника, скакавшего на лошади к заброшенному дворцу.

Солнце садилось за гору, когда всадник въехал через пролом крепостной стены на поляну. Здесь не было ни души. Силхан снял оцепление. Ушла ли его тысяча со стана?

Оставив лошадь во внутреннем дворе, Диор забежал в зал. Люк, скрывающий потайной механизм, оказался завален хламом. Расчистить его не представило труда. И тут Диор услышал осторожный стук в дверь. Пять ударов. Через промежуток времени вновь пять ударов.

Диор теперь был хорошо вооружен и в доспехах. Правда, пришлось потуже затянуть наплечные ремни, чтобы броня не мешала при ходьбе. Он открыл люк, нажал на рычаг и приготовил метательные дротики. Дверь открылась. Рыжебородый Ардарих вывалился из подземелья. Увидев Диора, побледнел и отшатнулся. Метательный дротик вошел ему в жилистую шею и опрокинул на пол.


2

Силхан давно бы увел тысячу из Сармизегутты. Но он послал скорого гонца к Аттиле с сообщением, что его советник взят на Небо, и стал ждать решения Аттилы. Два дня он держал оцепление вокруг дворца, и все это время там происходили пугающие события. Из лесу доносились вопли, завывания, дикие крики. Но, прочесывая лес, ничего не обнаруживали. Ночные духи летали над поляной, хлопая крыльями. В глухую полночь в зале зажглось несколько факелов. Потом кто–то невидимый принялся бросать факелы в воинов. А когда гунны наконец осмелились–таки войти во дворец, то обнаружили деревянного идола с отрубленной головой. Воины зароптали. Страх перед нечистью не постыден.

Гонец, посланный к Аттиле, должен был известить соправителя, что тысячник Силхан неукоснительно выполнял распоряжения советника. А тот приказал ни под каким предлогом не приближаться ко дворцу, пока он находится там. Это слышали все сотники.

На шестой день вернулся из ставки скорый гонец. Вместе с ним прибыл славянин Ратмир. Аттила передал: «Слушайся славянина, как если бы он был я. Но без моего советника не возвращайся». Силхан упал духом. Славянин потребовал рассказать ему, что произошло. Тысячник ничего не утаил и с надеждой воззрился на друга Диора. Ратмир приказал поднять тысячу и отправиться во дворец.

И велико же было изумление заполнивших внутренний двор гуннов, когда к ним вышел не кто иной, как сам советник, облаченный в белоснежные одеяния с алой каймой понизу. Силхан на мгновение лишился дара речи. Позади Диора в страхе толпились воины, вошедшие в зал первыми. Диор спокойно произнес, обращаясь к Силхану:

— Хорошо, что дождался меня! Аттила отныне будет к тебе благосклонен! Но твои воины едва не прикончили меня, приняв за злого духа в человеческом облике!

— Не сердись на них, — прохрипел пришедший в себя Силхан, — Они очень напуганы! А ты и на самом деле не чэрнэ?

Ратмир соскочил с лошади, бросился в объятия друга. После взаимных приветствий Диор предложил Силхану проверить, действительно ли он не чэрнэ. Приободрившийся тысячник вызвал шамана, который произнес заклинание против злых духов и окурил советника дымом. Тот лишь поморщился от дыма, но никуда не исчез. Силхан осторожно приблизился к нему, пощупал. Оказалось, настоящий человек из плоти. Только тогда он решился спросить, где же Диор пропадал и куда так таинственно исчез из дворца.

— Был взят на Небо! — кротко объяснил Диор. — Когда я молился, пребывая в одиночестве, явился ко мне посланник громовержца Куара, прекрасный видом и в белоснежной одежде. Мы отправились к могущественному небесному владыке молний, и тот объявил мне, что под предводительством величайшего воителя Аттилы гунны покорят всю вселенную и не останется места, куда бы не ступили копыта наших лошадей!

— Хар–ра! Славен Аттила! — в едином порыве выдохнули воины.

— Слушайте меня, гунны! — вдохновенно прогремел советник. — Вы избранный народ! Вас ждут необыкновенные свершения!

— Да осенит тебя своим крылом священная птица Хурри! — прошептал изумленный Силхан Сеченый. — Твоими устами говорит сам громовержец Куар!


3

Даже своему верному другу Ратмиру Диор не сообщил о секрете железной двери. Сколько из–за нее уже погибло людей! И сколько еще погибнет! Диор не хотел, чтобы Ратмир оказался в их числе.

Новости, привезенные другом из ставки, заставили Диора задуматься.

Оказывается, противостояние между Аттилой и Бледой переросло в открытую враждебность. Назначение брата римским магистром милитум вывело завистливого Бледу из себя, и он объявил, что в ближайшее время соберет Большой совет и на нем будет настаивать на походе против Рима.

— Единственно, чтобы опозорить брата, выставить его нарушителем клятвы! — объяснил Ратмир. — Мало того, Бледа повелел взять для собственных нужд золото из казны. На это не решался даже своевольный Ругила.

— Зачем ему понадобилось золото? — спросил Диор.

— Он приказал украсить золотыми пластинами опорные столбы своего шатра, изготовить золотую бочку и золотое ложе для себя. И это не все. Он устроил себе трон на колесах. Для передвижения его запрягают лошадей. Аттила в ярости! То, что он с таким тщанием собирает, Бледа проматывает в один день. Аттила готовится к великим делам. Бледа стоит у него на пути. — Ратмир склонился к Диору, опасливым шепотом произнес: — Перехвачен гонец Бледы к Витириху! Аттила сам присутствовал при пытке гонца!

— И что же?

— Гонец умер, но не сказал ни слова.

Диор понял, что в ставке назревали грозные события. Ему следовало поторопиться. Как бы в подтверждение его мысли Ратмир сказал:

— Узнав, что ты исчез, соправитель пришел в неистовство. Хотел немедленно послать сюда Тургута, чтобы он взял Силхана и его сотников на аркан. Потом одумался. Мне сказал, что ты очень хитрый и на Небе долго не задержишься. Велел, как только ты спустишься на землю, чтобы немедленно возвращался. А ты на самом деле был там? — Ратмир показал пальцем в потолок шатра.

Диор только рассмеялся. Без золотого трона ему возвращаться не хотелось.

На следующее утро он опять велел оцепить дворец и строго предупредил Силхана, чтобы цепь охраны стояла не ближе сотни шагов от дворца и чтобы никто из воинов не смел приближаться к нему. Этим Диор вновь вверг Силхана в величайшее смятение. Но тысячник не осмелился ослушаться. Благо теперь с ним был личный наблюдатель Аттилы, которому советник также приказал к залу ни под каким видом не подходить.

Убедившись, что все исполнено как нужно, Диор с пятью самыми мощными воинами вошел во дворец. Теперь можно было не спешить. Покойный Юргут рассказывал, что секрет железной двери, кроме дакийского царя, знал и один из его приближенных, ставший впоследствии Великим Милосердным Братом. И что этот приближенный после штурма возвратился во дворец и «ужаснулся содеянному». Но каким путем он поднялся на поверхность? Либо через железную дверь, либо через башню. Мысль о башне Диор отверг. Трусливый царедворец не рискнул бы пробираться густым мрачным лесом.

Велев воинам пока оставаться во внутреннем дворе, Диор открыл колодец, принес камень нужного размера, нажал на рычаг. Бронзовое копье ушло под мраморные плиты. Дверь распахнулась. Диор закрепил принесенный камень таким образом, чтобы штырь не отошел назад.

Теперь дверь не могла захлопнуться. Он зажег заранее припасенный факел и принялся осматривать площадку с той стороны двери. Здесь валялись переметные сумы германцев, наполненные золотом. Он сдвинул их в сторону. После долгих поисков наконец обнаружил то, что искал, — бронзовое кольцо. Оно было тщательно вделано в углубление и прикрыто плотно слежавшейся пылью. Не зная предмета поисков, невозможно было догадаться о присутствии в этом месте тайника.

Диор позвал воинов. Увидев раскрытую дверь, те от удивления обомлели и суеверно переглянулись. Безумно храбрые на поле брани, они дрожали от страха и долго не решались войти в подземелье. Диор подбодрил их повелительным окриком.

Об освещении подземного зала теперь некому было позаботиться, он был погружен в темноту. Над головами идущих изредка пролетал филин. Его зловещий хохот раздавался то здесь, то там, заставляя воинов испуганно вздрагивать. Диор велел воинам осветить зал. Когда те увидели все великолепие подземного дворца, изумлению их не было предела. Тела убитых Диор еще вчера отнес в одну из келий. Вход в бывшую спальню Юлия он занавесил тяжелым ковром.

Укрепив несколько горящих факелов в поддонах на дороге к железной двери, Диор велел воинам вынести золотое кресло наверх. Пятеро силачей с немалым трудом подняли царский трон и потащили по подземному проходу. Предупредив, чтобы они возвратились тотчас, Диор направился в помещение, где хранилось вино, прихватив с собой пять бокалов из сундука. Наполнив их густым сладким вином, он вернулся в зал.

Когда явились запыхавшиеся воины, он бросил в кубок каждому по нескольку золотых монет, объявив, что золото принадлежит им. Выпили вино силачи с большой охотой.

Силхан был потрясен, увидев в прокопченном полуразрушенном зале золотое кресло, а в нем одиноко сидящего советника. Диор сказал, что золотое кресло — подарок богов величайшему из гуннов Аттиле. В углу возле закрытой железной двери громоздилась куча хлама. На робкий вопрос тысячника, куда подевались пятеро его лучших бойцов, советник торжественно объявил, что в награду за их безумную удаль они взяты на Небо. Но если над гуннами нависнет смертельная опасность, они, подобно бессмертному богатырю Бурхану, опустятся на землю, дабы отразить врагов. Последние надежды гунны, подобно сарматам, возлагали на бессмертных. И в этом нет ничего удивительного. Силхан окончательно поверил, что советник может повелевать духами.


Глава 6 СМЕХ АТТИЛЫ


1

А смех был необыкновенный — чистый, заливистый, звонкий. Так самозабвенно могут смеяться только дети.

В радости становятся детьми даже всесильные правители. Аттила веселился, восседая в золотом кресле, на его некрасивом смуглом лице багровели зажившие порезы. Гунны наносят их себе сами в знак скорби по умершему родичу. Эти раны у Аттилы появились на похоронах Ругилы.

— Сколько в сундуке золота? — с юношеской живостью спрашивал он у Диора, пристроившегося возле золотого трона на скамеечке с навощенными табличками и стило.

— Не менее семи тысяч фунтов! — скромно отвечал тот.

— Больше, чем Аларих в свое время взял выкупом у римлян! Превосходно! Я рад! И никто, кроме тебя, не знает, где оно?

— Никто! — сказал тот, не поднимая глаз от таблички.

Опять зазвенел его чарующий смех, он спросил, нежно поглаживая подлокотники кресла:

— Но куда же ты дел пятерых моих богатырей?

— Они остались в подземелье.

— Ты зарубил их?

— Отравил.

Что–то страшное мелькнуло в глазах Аттилы при ответе Диора, но он опустил их, с лукавой снисходительностью произнес:

— Святость — удел стариков! Признайся, ты возненавидел Юргута, когда он объявил себя повелителем? Каков безумец!

Диор подумал, что любой правитель, наслаждающийся неограниченной властью, — безумец, ибо в зерне покорности таится семя ненависти. Но ответил не то, что подумал:

— Лишь властитель по праву рождения вызывает к себе любовь!

— Гм, ты прав. Итак, про подземелье и потайную долину никто не знает. В скором времени я навещу ее вместе с сыновьями. Ты превосходно выполнил мое поручение. Знай, когда я умру, меня похоронят там. Я не хочу, чтобы мою могилу когда–нибудь оскверняли враги!

Предусмотрительность Аттилы простиралась чрезвычайно далеко.

— Но ведь ты еще молод, джавшингир! Разве нельзя всех врагов уничтожить еще при жизни?

— Ха–ха–ха, мой друг, всех врагов извести невозможно, особенно тайных! Но дело не в этом. Враги нужны! Благодаря им взращиваются истинно мужские качества. Подумай, что было бы, если бы нас окружали только друзья?


2

Шатры Бледы и Аттилы стояли на значительном удалении друг от друга. В последнее время братья общались через гонцов. Чаще Аттила посылал к Бледе. Но тот или уезжал на охоту или пировал у гостеприимных вождей союзных племен. Соправители встречались редко, и каждая встреча не обходилась без ссоры. Они вспыхивали по любому поводу, что свидетельствовало о том, что раздражение соправителей вызывалось уже не предметом спора, а привычкой и злобой друг на друга.

Скоро Диор стал свидетелем одной из них.

Сначала соправители разговаривали тихо, потом голоса их возвысились.

— Ты забыл заветы отцов! — гневно кричал Аттила. — Гунны явились сюда не для того, чтобы уподобляться изнеженным римлянам! Мы воины, а не развратники!

Намек, видимо, больно уязвил Бледу, он, вспыхнув, запальчиво ответил, что сладко есть и сладко пить еще не означает быть развратником.

— Оттого, что гунны научатся пить вино, они станут лучше владеть мечом? — презрительно спросил Аттила, и без того смуглое его лицо еще больше потемнело от ярости. — Вчера мой осведомитель донес: Феодосий и Валентиниан сговариваются не продавать нам оружие. Что ты будешь делать?

— Отниму силой, вот что я сделаю!

— Не лучше ли научиться ковать мечи самим?

— Вот занятие, достойное трусов! Изготовлять оружие, чтобы им пользовались другие. Не я, а ты забыл заветы предков! Отнять силой — вот доблесть гунна! Так было испокон веков!

— Умный человек знает: времена меняются, то, что было полезным вчера, завтра может оказаться вредным…

— Хай, а кто напомнил о заветах предков? Уж не ты ли? — ловил Бледа брата на слове и торжествовал.

В бессильном гневе Аттила шарил рукой на поясе, сжимал рукоять кинжала. То же самое делал и Бледа. Набычившись, они смотрели друг на друга, и только тогда становилось ясно, что у них одна кровь.

Бледа возражал против всего, что предлагал брат, не только потому, что был упрям, а больше потому, что понимал: уступи он хоть в малом, соправителем ему быть недолго. А на Большом совете вождей было постановлено, что решение одного из правителей обязательно к исполнению лишь в случае согласия другого. Таким образом якобы исключалась необдуманность приказов. И внешне это выглядело справедливым. В действительности же не было принято ни одного совместного решения. Выиграли от этого союзные вожди. Уже несколько осведомителей донесли Аттиле, что акациры и утигуры, точнее их племенные вожди Куридах и Васих, сговариваются предпринять совместный поход на Византию. Подобное могло стать распадом союза. Это понимал лишь Аттила.

Видя, как насуплен Аттила и как мрачно свистит носом простуженный Бледа, телохранитель младшего из братьев Ябгу и телохранитель старшего Читтар тоже свирепо поглядывали друг на друга. Неприязнь властителей передается приближенным. Диор понимал, что двум орлам в одном гнездовье не ужиться, и в какое–то время вдруг поймал устремленный на него полный ненависти взгляд Бледы и понял, что отныне тот — его враг. Аттила решительно поднялся, прекращая бесполезный спор.

— Знай, Бледа, только я могу привести гуннов к великим свершениям! — с бесцеремонной откровенностью сказал он. — Ты же мне мешаешь! Я все сказал!

— Это ты мне мешаешь! — прорычал тот и добавил: — Хай, я тоже все сказал!

Когда Аттила с советником и телохранителем отъехали от шатра Бледы, соправитель свистящим шепотом спросил у Диора, что тот надумал.

— Отвечу завтра, — сказал тот.

— Ну что ж, дождемся завтра! — мрачно ухмыльнулся Аттила. — Но не позже! Отныне у тебя должен быть личный телохранитель. Возьми моего Алтая! Все. Иди!

Если благодаря врагам взращиваются истинно мужские качества, то лишь для того, чтобы обрушиться на врагов.

Диор вернулся в свой шатер вместе с Алтаем — ловким и сильным воином. Телохранители отличаются молчаливостью, этот же не произносил и десятка слов за день. Ратмир, как обычно, за византийским столиком старательно переписывал с восковых дощечек на папирус то, что заслуживало внимания. Для разминки Диор и он поупражнялись на мечах. Алтай, наблюдая за боем, одобрительно крякал. Потом Диор вызвал на борьбу телохранителя. Тот оказался настолько крепким и увертливым, что Диору с трудом удалось сбить его с ног. В охрану выбирают самых сильных воинов. После состязания разгоряченные и потные Диор и Ратмир искупались в бассейне возле гостевого дома. Присутствующие на площади гунны наблюдали за ними с изумлением. Настоящий степняк не испытывает потребности в освежении тела и боится воды. Видя, что советник и писарь, бросившись в прохладу бассейна, не принесли жертвы богине Земире, гунны пришли в ужас. Любопытно, какие мысли появились у них, когда купальщики вышли из воды бодрые и невредимые?

Освежившись, Диор стал думать. Было ясно, что если Бледа опередит Аттилу и устранит своего соправителя, то немедленно уничтожит и Диора. Золотого трона и советов он ему не простит. Как устранить Бледу?

Удивительно, родить человека можно только одним способом, а убить множеством. Повторить случай с Уркарахом? Но это сразу наведет на мысль, что без участия Аттилы здесь не обошлось. Тогда вспомнят и смерть Ругилы. Пищу соправителей проверяют приближенные и слуги. Напасть на него во время поездки? С Бледой всегда большая охрана.

Бледа вспыльчив, горяч, не изощрен умом, доверчив, верит в приметы, любит золото, алчность его не знает меры. Но он и хитер. Так, Бледа с вполне осознанной целью заявил, что уничтожение сарматов осуществлено отнюдь не по желанию Неба, а единственно по воле Аттилы. И в этом он был отчасти прав, но объявил он об этом не из–за любви к правде, а чтобы склонить на свою сторону предводителей союзных племен, которые после гибели сарматов стали опасаться хитроумного Аттилу, который однажды не без горечи сказал Диору:

— Хитрость есть признак ума низкого, мелочного, недальновидного!

Эту мысль соправителя Диор счел важной и велел Ратмиру занести ее на пергамент. Аттила был прав. Хитрость ищет выгод сиюминутных, не задумываясь о последствиях. Необходимость скорейшего устранения Бледы заключалась в том, что он с недавних пор стал утверждать, что Аттила имеет намерение еще при своей жизни передать власть своим сыновьям, нарушая тем самым древний обычай. Правда, обвиняя в этом намерении брата, Бледа хотел представить того как осквернителя гуннских устоев, не более. Диор сомневался, что соправитель Аттилы видит дальше: изменение наследования в пользу сыновей Аттилы приведет к тому, что не только соправитель станет ненужным, но и союзные племена окажутся подданными повелителя. Но если этого не понимал Бледа, то в любое время у него мог появиться умный советник.


3

— Итак? — спросил Аттила на следующий день, пронзительно вглядываясь в советника.

— Я принял решение, джавшингир.

— И смерть его будет выглядеть случайной?

— Именно такой она и будет.

— Яд?

— Нет, это опасно. Он погибнет на охоте.

— Поторопись!

Но скорому осуществлению замысла Диора помешали два события. В ставку прискакал гонец с важным известием, что народ хайлундуров появился возле реки Пораты, южнее земель Витириха. Так как Бледа опять отсутствовал, обрадованный этим обстоятельством и появлением долгожданного племени Аттила послал к царю хайлундуров Ерану срочного гонца с пожеланием задержать свои кочевья на Порате и прибыть самому в ставку для важных переговоров. При этом он заметил Диору:

— До приезда Ерана Бледа должен быть похоронен!

А через день к гуннам прибыл римский посол Максимин в сопровождении многочисленной свиты. Узнав о цели приезда римлянина, Бледа подчеркнуто не явился на прием посла. Принимал его один Аттила.

На приеме посол торжественно огласил два указа. Первый о том, что земли левобережной Паннонии передаются в пользование федератам Римской империи гуннам, при этом правобережная Паннония переименовывается в Валерику. И второй — о назначении Аттилы магистром милитум с выплатой ежегодного жалованья ему, его тарханам и войску, но числом, не превышающим пятидесяти тысяч воинов.

После чего Аттиле были вручены плащ магистра, полное воинское вооружение и шлем, а также то, что римляне называют «диплома» — две складывающиеся бронзовые пластины, скрепленные захватами, на которых были выгравированы профиль Валентиана и надпись: «Аттила — магистр милитум согласно постановлению сената и утверждению императора».

Отложив в сторону подарки и диплом, Аттила сказал дородному Максимину, что его войску нужно оружие. По тому, как посол несколько смутился и заявил, что он не имеет полномочий по этому вопросу, Диор понял, что Рим не намерен усиливать своих федератов сверх того, чем те уже обладают. А это означало, что жалованье гуннам — не более чем взятка, имеющая целью умиротворить на время, кое империя сама сочтет нужным.

После приемок Диору подошел холеный римлянин с бритым умным лицом и сказал:

— Приск Панийский, философ и биограф, приветствует Диора Альбия Максима и говорит, что рад обнаружить среди варваров истинно достойного человека. Много наслышан о твоем уме и способностях, Диор!

— Ты преувеличиваешь мои достоинства, Приск! — возразил Диор.

— Никоим образом! Как я догадываюсь, мне названа лишь малая толика твоих добродетелей! — Философ проницательно всмотрелся в советника. — Ты не забыл еще Хранителя Священной Памяти сарматов или напомнить?

— Я не забыл о нем, — настороженно отозвался Диор, невольно взглянув на свои руки, испещренные крохотными шрамиками — следами нападения ворон, — но откуда знаешь его ты?

— Тайна мудрецов! — негромко произнес Приск.

Диор вздрогнул, удивленный. После уничтожения племени Алатея он решил не придавать значения словам древнего старика. У людей есть удивительное свойство скрывать за убедительными, но ложными доводами истинную причину. Этим в полной мере обладал сам Диор. Почему же он должен верить другим? Высоколобый философ понимающе улыбнулся:

— Не удивляйся, Диор. Пришло время нам встретиться, ибо назревают события, которые решат судьбы народов. Тайный Совет осведомлен о замысле Аттилы!

На этот раз не было стаи ворон, чутких к лжи и низменным страстям. И вот какой разговор произошел между Диором и Приском.

— Каким образом Совету стали известны намерения Аттилы?

— Узнаешь, когда станешь бессмертным.

— Хранитель Священной Памяти вошел в число бессмертных?

— Да. Его смерть была разрушением его тела, но не души.

— Кто сообщил тебе об этом?

— Посланец Высшего Тайного Совета. Когда Совет сочтет нужным, он явится и к тебе.

— Равны ли мы с тобой, Приск?

— Я избран так же, как и ты. Мы — одни из немногих, призванных воплощать замысел Высшего Разума. Только поэтому я советник Флавия Аэция, ты — Аттилы.

— Какая награда ожидает нас?

— Ты мог бы и сам об этом догадаться. Или тебя прельщают земные блага?

— Могу ли я увидеть Тайный Совет еще при жизни?

— Я тоже спрашивал об этом. Мне ответили: нет.

— Хорошо, я слушаю тебя со вниманием!

— Ты не доверяешь мне? — с горечью произнес Приск, вглядываясь в непроницаемое лицо советника Аттилы.

Диор лишь усмехнулся. Он как раз доверял советнику Аэция, но его насторожил вопрос Приска о Прельщении земными благами, ибо если Приск знал тайну мудрецов, то должен был знать и то, что если бы земные блага не прельщали людей, то откуда тогда взяться энергии, той самой энергии, что с неистощимым упорством вновь и вновь обновляет мир? Но он спросил не о том, что подумал:

— Ты считаешь, что стремление к совершенству должно включать в себя и предательство?

— Вопрос хорош! — улыбнулся философ. — Он свидетельствует, что способом познания бытия у тебя служит обыкновенная логика, пусть даже изощреннейшая. Поэтому мне не следует вступать с тобой в спор, ибо на каждый мой довод ты ищешь опровержения, а выслушиваешь чужую мысль не ради поиска истины, а дабы лишний раз насладиться гибкостью и многознанием собственного ума. Тщеславие влечет тебя по жизни, Диор, более чем свет правды. Ты стоишь пока на нижней ступени знания. Пришла пора перейти тебе на более высокую ступень, дабы постичь большую часть истины…

— Ты постиг? — ревниво спросил его Диор.

— Да. Логику смертных можно уподобить утлой лодке, которая хороша для плавания в спокойных водах озер, но не годится для бурного изменчивого моря. Задумывался ли ты, почему люди называют грехом то, что нарушает хрупкую устойчивость жизни, а святостью то, что восстанавливает ее? Не считай, что ответ в очевидном! Греховность и святость выдуманы земными мудрецами, равно как обычай, закон и вера — три ипостаси, на которых, как на устоях, держится бытие человечества. То же, что ты назвал стремлением к совершенству, есть на самом деле стремление к равновесию. Разница между ними огромна, как между вечностью и мигом. Люди и народы, стремясь к совершенству, обретают лишь равновесие, то есть миг вместо вечности! Совершенство недоступно живущим. Вот в чем смысл сказанного тебе Хранителем Священной Памяти сарматов, что смерть есть начало жизни и наоборот. Мы, считая, что движемся к цели, на самом деле лишь обретаем энергию. Теперь рассмотри под новым углом зрения греховность и святость. Для большей ясности скажу: Совету известно, что ты отравил собственного отца и тем самым нарушил сразу три ипостаси в угоду Аттиле и ради земных благ. Тем самым ты совершил и тяжкий грех! Но благодаря ему Аттила получил подземный дворец. А это в свою очередь подвигнет его к более решительным действиям. Не имей младший соправитель дворца, он был бы гораздо осторожнее. Теперь знай, что избыток энергии в одном месте столь же опасен, как и недостаток ее в другом. Гунны стали настолько могучи, что могут бросить под копыта своих коней всю вселенную. Поэтому у Аттилы и созрел замысел покорения мира. Дальнейшее нетрудно себе представить. Народы стоят перед угрозой уничтожения.

— Ты считаешь, что равновесие нарушено гуннами. Но разве оно не было нарушено раньше — Римом?

— Ты прав! — вновь улыбнулся Приск. — Действительно, могущество Рима возрастало и со временем стало опасным. Но в это время на востоке возвышалась держава Син. И если бы обоюдное возвышение продолжалось, обе державы неминуемо должны были схватиться и ослабить друг друга. И тем самым дать выход энергии зависимых от них народов. Но этого не произошло, ибо обе империи разделились — Син под ударами гуннов, Рим — готов…

— Теперь я понял! — воскликнул советник Аттилы. — Я понял, по какой причине гунны совершили свой сверхдальний бросок на запад. И вступили в бой с готами!

— Да. У шаньюя Далобяна был умный советник. Он вошел в число бессмертных. Но решающая битва между германцами и гуннами еще впереди. Мы их приведем на Каталаунские поля. После этой битвы…

— После этой битвы появятся новые народы, и у них будут новые цели, — за философа ответил Диор.

По римскому обычаю они обменялись рукопожатиями, как люди, заключившие только что договор. Диор спросил, где находятся Каталаунские поля.

— Близ города Труа, что в Галлии. В пяти днях пути на юго–восток от города Паризии [82], — ответил Приск.


4

— Посещал ли тебя Приск Панийский? — спросил на следующий день Аттила, испытующе всматриваясь в своего советника.

— Да, посещал.

— О чем у вас шла беседа?

— Он сказал мне, что каждый из нас рожден быть гражданином вселенной.

— Он хотел склонить тебя к измене?

— Нет, джавшингир! Философы выше этого! Мы беседовали о судьбах народов.

— Гм. Любопытно. И что же вы обсуждали?

— Причины возвышения и падения государств, казавшихся могущественными и незыблемыми. Рано или поздно, джавшингир, государства гибнут. Пример тому Ассирия, Парфия, Кушаны, Персия, Македония, Рим и другие. Только вселенная вечна. Поэтому Приск считает, что предпочтительнее быть гражданином вселенной, чем патриотом государства.

В желтоватых глазах Аттилы загорелись зловещие огоньки, он с силой хлопнул по подлокотнику золотого кресла, воскликнул:

— Аттила докажет, что философы ошибаются!

Именно это и хотел услышать от него Диор, ибо прощальные слова Приска были о том, что чем яростнее противоборство, тем устойчивее вселенная. Поэтому незачем разубеждать Аттилу, наоборот, следует всячески побуждать его к действию, ибо где–то, в местах, еще неведомых Диору, уже зреет ответное действо.

Прямота ответа советника убедила соправителя, что советник его не обманывает, но, возможно, он сделал вид, что поверил, и сердито заявил:

— Подобные беседы никчемны, они расслабляют! Ты уже решил, как обмануть Бледу? Напомню, его поддерживают утигуры и акациры. Сегодня я получил подтверждение: Васих готовит поход на Византию!

Диор вспомнил вождя утигур Васиха, круглолицего, безбрового, подшучивающего на пиру над тощим завистливым Куридахом, предводителем акациров. Тогда еще Диор обратил внимание, что Васих лишь кажется веселым, глаза же его настороженны и злы.

— Кто соседи утигур? — спросил Диор.

— Кутригуры. Вождь у них Сандилх. Он храбр, горд и не склоняется ни к кому, — раздраженно ответил Аттила.

В это время в шатре появился костистый плосколицый Тургут и объявил, что с Аттилой ищет встречи византийский купец по имени Клавдий, прибывший с караваном из Константинополя.

Аттила велел ввести купца. Вошел бритоголовый крючконосый купец. Подарил Аттиле меч в ножнах, усыпанный драгоценными камнями, и, подав свернутый в трубочку, запечатанный сургучом пергамент, торжественно возгласил:

— Письмо от сестры императора Валентиниана Юсты Граты Гонории повелителю гуннов! Кроме того, сестра императора прислала обручальное кольцо и свой портрет!

Озадаченный Аттила собственноручно распечатал письмо и протянул его Диору.

Вот что было в нем:


«Владыке моего сердца Аттиле от нежно любящей его Юсты привет!

Ты могуч и смел. Я полюбила тебя за великие деяния. Ты можешь покорить мир. У столь славного своими доблестями владыки должна быть умная высокорожденная жена. Жажду встречи с тобой. В приданое отдам Галлию».


Удивлен был и Диор. Юста Грата Гонория, августа, наследница престола, добровольно отдает себя на волю Аттилы! Тут было над чем подумать. Слухи о ней доходили и сюда.

Юста стала августой в семнадцать лет. А вскоре за любовную связь с управителем Равеннского императорского дворца была с позором изгнана своим дядей Гонорием, прозванным Курощупом, из Равенны в Константинополь. Ее мать Галла Плацидия, ставшая регентшей при своем сыне Валентиниане, не желает ее видеть. О, мать и дочь стоят друг друга! В свое время Галлу Плацидию взял в жены могучий Атаульф, брат знаменитого Алариха. Поддавшись уговорам Галлы, Атаульф перешел на службу к римлянам. Это случилось еще при Гонории, который, чтобы узаконить женитьбу Атаульфа на сестре, пообещал ему отдать во владение Галлию, которую в это время захватил узурпатор Иовин. Атаульф уничтожил Иовина. Но вскоре сам погиб в Барселоне. Галлу выгнал из дворца Атаульфа узурпатор Сингерих. Но был убит и Сингерих. Повелителем вестготов стал Валлия, который обменял Галлу на шестьсот тысяч мер пшеницы. Гонорий насильно выдал сестру замуж за своего полководца Констанция. От него Галла и родила Юсту и Валентиниана. Но вскоре Констанций скончался. Галла стала регентшей при своем сыне, когда тому было семь лет.

Прочитав письмо, Диор сказал:

— Или это хитрость, цель которой запрячь гуннского жеребца в повозку Византии, или же Юста хочет отомстить римлянам за погубленную молодость. Но скорей то и другое.

— Ха, наши цели совпадают! — решительно объявил Аттила, — Как только ты выполнишь наиглавнейшее поручение, отправишься с этим купцом в Константинополь! Посмотришь, красива ли моя невеста! — Аттила звонко и заливисто рассмеялся. — Хоть мне до смерти надоели мои жены, но получить законное право на один из величайших престолов — разве гунн смел об этом мечтать?

— Но не следует ей слишком доверять! — осторожно заметил Диор.

— А кто доверяет женщине? — удивился соправитель.


Глава 7 НЕДОБРЫЙ ВЗГЛЯД


1

Наиглавнейшим поручением Аттилы было убийство Бледы. И тогда Аттила расчистит дорогу к власти не только себе, но и своим сыновьям. Еще Юргут, рассказывая Диору о жизни гуннов, говорил, что мужчины у них давно уже знают своих детей, а любить родного детеныша более, чем чужого, свойственно даже зверям. Ах, если бы он знал, чем отплатит ему Диор! Впрочем, родительская любовь всегда бескорыстнее сыновьей.

У Бледы не было сыновей, а только дочери. Возможно, потому он и пропадал на охоте и пирушках. Если Аттила станет единственным правителем и впоследствии передаст власть своим сыновьям, то даже Большому совету не в чем будет обвинить его. Спешил же он еще и потому, что Бледа достаточно молод и его мужской силы может хватить на то, чтобы заиметь сына. Как некогда престарелый Авраам родил Исаака.

Выйдя из шатра Аттилы, Диор поспешил разыскать Читтара, сотника телохранителей Бледы.

Он нашел его на воинской площадке. Читтар следил за упражнениями молодых телохранителей. Воины на полном скаку рубили гибкую лозу, стреляли из луков по соломенным чучелам, прыгали через ров, наполненный горящим хворостом. Молодежь полна азарта и гордости. Разница между простыми воинами и телохранителями столь огромна и столь заманчиво попасть в личную охрану, что каждый из новичков трудился в полную меру сил и готов был зарубить родного отца, если бы заподозрил его в покушении на убийство повелителя.

Встретил Читтар Диора настороженно. Юношеский азарт его давно уступил место хладнокровному расчету, а гордость — алчности. Лицо его немного прояснилось, когда Диор вручил ему мешочек, полный золотых монет, со словами:

— У тебя родился сын! Да будет ему в жизни много счастья!

Последний сын у Читтара родился десять лет назад, но сотник охотно принял подношение, что–то проворчав в знак благодарности. Диор спросил, когда Бледа отправится на охоту. Читтар сделал вид, что не расслышал вопроса, приподнявшись на стременах, зычно прокричал:

— Харра, Бузулай! Поверни еще раз свой десяток на рубку лозы! Твои воины срубили меньше всех! — Опустившись в седло и не глядя на советника, он небрежно поинтересовался, правда ли, что Диор нашел в Сармизегутте подземные кладовые, наполненные золотом?

Какой гунн не жаждет богатства? А распущенного кем–то слуха уже не остановить. Диор, подтвердил, что так оно и есть. Но Читтара даже при всей его алчности едва бы удалось уговорить, если бы он не понимал, что борьба между хитроумным Аттилой и распутным Бледой рано или поздно закончится победой первого. Нетрудно было предвидеть в этом случае последствия для Читтара. Сотник живо навострил уши, когда Диор шепнул:

— В моем шатре для тебя приготовлены два кожаных пояса, набитые золотыми монетами.

— Мало, — буркнул сотник.

— Аттила назначит тебя тысячником!

— Он сам обещал?

— Клянусь Небом! Но только после несчастного случая с Бледой.

— Все три пояса доставь в мой шатер.

— Два.

— Три. И сегодня вечером.

— Хай. Я согласен.

Поколебавшись, сотник произнес:

— Бледа собирается на охоту завтра. Сегодня к нему приедут Куридах и Васих. Вождь утигур посоветовал Бледе пригласить на пир Аттилу. Якобы для замирения. Бледа согласился. Пусть Аттила будет осторожен.

— Он пригласил на охоту Куридаха и Васиха?

— Да. Я сам посылал гонца. Бледа велел выставить охрану в Черном ущелье. Это в двух гонах отсюда на север. Там, где лесистый перевал. Загонщики видели в Черном ущелье крупных оленей.

— Выбери для меня место, откуда я смогу наблюдать за охотой, но чтобы меня не заметили заставы.

— Хай, подари мне браслет!

Диор снял серебряный браслет со своей руки и протянул Читтару. Тот жадно схватил, нацепил на свое запястье, полюбовался:

— Красивый!

— Да. И не забудь, смерть Бледы должна выглядеть случайной!

— Случайной смерти не бывает! — Сотник рассмеялся, подумав, прибавил, заранее оправдывая себя: — Все только и говорят, что правителем должен стать Аттила! Он поведет гуннов от победы к победе! Хар–ра! Пусть свершится воля Неба!

После разговора с Читтаром Диор навестил Силхана Сеченого, тысяча которого назначалась в загон и в цепь охранения. Беседа советника и тысячника продолжалась недолго. У Силхана и нашел его телохранитель Алтай, объявивший, что Диора ждет Аттила, чтобы отправиться на пир, устраиваемый Бледой в честь примирения с братом.


2

По примеру развращенных римлян Бледа стал содержать несколько молоденьких танцовщиц, купленных им за деньги, взятые из союзной казны. Отчасти поэтому предводители племен охотно навещали Бледу. Неискушенные в чувственных соблазнах предводители цепенели, взирая на танцы полуголых красоток, задыхались от вожделения, лица их наливались кровью. После подобных встреч хитрый Бледа дарил каждому по белокожей рабыне.

Когда Аттила и Диор явились в шатер Бледы, пир был в полном разгаре. Пьяный Бледа возлежал на золотой кровати. Возле него за мраморным столиком восседали круглолицый Васих и тощий Куридах. Как разительно изменилась суровая простота жизни знатных гуннов после того, как они вкусили роскоши изнеженных римлян. На вождях шелковые, шитые золотом одежды, руки унизаны перстнями, едят они из золотых и серебряных блюд вкуснейшие яства. Аттила в воинском кафтане и без украшений отличался от них примерно так же, как воинствующая простота от воинствующего порока.

При виде брата Бледа велел виночерпию наполнить кубки. В это время в шатер вбежали полуобнаженные танцовщицы. Диор, сидевший подле Аттилы, краем глаза вдруг заметил, как Бледа на мгновение прикрыл ладонью наполненный кубок отвлекшегося брата и тотчас отдернул руку, словно обжегшись. Значение этого жеста было Диору более чем известно.

Когда танцовщицы скрылись, Бледа поднял свой кубок, торжественно провозгласил:

— За вечный мир между братьями! Да осенит тебя своим священным крылом птица Хурри, дорогой Аттила. Я жажду примирения! Хай, мы с тобой осушим кубки до дна назло нашим врагам и на радость истинным друзьям!

— Хай, да будет так! — отозвался без особой радости младший, принимая сосуд из рук старшего.

Диор жестом остановил Аттилу, громко сказал:

— В знак примирения по обычаю меняются кубками! Бледе следует отдать свой брату, а взять его!

Сообразительный Аттила по голосу советника понял, что заставило брата выпить по обычаю. Побледневший Бледа яростно прокричал:

— Откуда тебе известны наши обычаи, чужеземец? И как смеешь ты указывать высокорожденным!

— Я не чужеземец, а такой же гунн, как и ты! — смело возразил Диор. — Да, ты высокорожден! Но Небо наградило тебя всеми мыслимыми земными благами не для того, чтобы ты отравил единственного брата!

— Ты лжец! — завопил Бледа, хотя глаза его тревожно забегали. — Эй, стража, взять этого наглеца!

— Мой повелитель, — спокойно обратился Диор к Аттиле, словно не замечая шагнувших к нему телохранителей Бледы. — Если хочешь выяснить, правду ли я говорю, вели выпить брату из твоего кубка. Если вино не отравлено, чего ему бояться?

— И на самом деле, — заметил Аттила с деланным простодушием. — Почему ты отказываешься, брат? И пусть твои телохранители спрячут оружие!

Видя, что тайный замысел не удался и Бледа будет на глазах всех разоблачен, вмешался Васих.

— Нам не следует больше пить! — заявил он. — Ведь завтра охота на оленей. Наши руки должны быть сильны, а глаза остры!

— Ты прав, дорогой Васих! — обрадовался Бледа, поднимаясь на своем роскошном ложе и опасливо отодвигая от себя кубок брата.

Аттила и его советник незамедлительно покинули шатер Бледы.


3

Сотник Читтар явился к Диору, как только начало светать. Его сопровождал десятник по имени Бузулай.

— Это верный человек, мой племянник, — произнес Читтар, показывая на десятника, хотя он и Бузулай были одного возраста. — Он проводит тебя на место, откуда ты сможешь следить за охотой.

Вместе с Диором отправились Ратмир и Алтай. Маленький отряд выехал из ставки, проскакал чуть больше гона по караванной дороге и возле леса свернул к горам, вершины которых виднелись над деревьями. Проехали вдоль быстрой шумливой речушки, поднялись на возвышенность, забираясь все выше, к лесистому хребту. Вскоре внизу открылась долина, окаймленная горами и холмами. Пока ехали, поднялось солнце. Хорошо было видно, как по долине скакали отряды, постепенно растягиваясь в длинную цепь, чтобы отрезать место охоты от гор.

— Третьего дня вон в том ущелье заметили стадо оленей, — произнес Бузулай, показывая на далекое черное пятно между двух гор. — Сейчас их стерегут загонщики. Бледа с гостями выедет оттуда. — Он ткнул пальцем в сторону холмов. — Мы же будем находиться посередине. Нас никто не сможет увидеть, а мы увидим все.

Со стороны долины Диора и его спутников прикрывали низкорослые заросли. Диор увидел, что вдоль охранения проезжают Силхан и Читтар. Когда они поравнялись с Диором, тот услышал, как Силхан громко произнес:

— Этот сластолюбец Бледа раньше охотился по многу дней, а теперь не решается отлучаться от ставки дальше чем на два гона! Ха–ха, боится за свою жалкую жизнь!

Неприязнь к Бледе была всеобщей. Высокорожденность дает право лишь на почтительность подданных, не более. Гунн уважает ум, преклоняется перед силой, боготворит отвагу, а этими качествами Бледа не обладал даже в малой мере.

Из–за холмов показалась шумная разнаряженная толпа всадников. Впереди тарханов ехали Бледа, Васих, Куридах. Блестели яркие шелковые одежды, сверкали позолоченные фалары, серебряные широкие пояса, начищенное оружие. Бледа любил пышность.

— Сигнал! — крикнул Силхан сопровождающему его трубачу. Высокий резкий звук трубы пронесся над долиной. В ущелье, на которое раньше показывал Бузулай, послышались крики загонщиков. Силхан и Читтар поскакали к Бледе.

Диор и его спутники в это время уже находились на склоне горы, почти нависающей над долиной. Отсюда открывался превосходный обзор.

Горячий жеребец Бледы грыз удила, изгибал шею, предчувствуя бешеную скачку. Читтар держался в двух шагах позади соправителя, и хвост жеребца Бледы касался стремян сотника охраны. Вся толпа с напряженным вниманием смотрела в сторону ущелья, где слышались приближающиеся крики загонщиков.

Оттуда появилось стадо великолепных оленей с огромными рогами. В толпе раздались восторженные крики. Какой охотник спокойно перенесет подобный искус? Олени стремительно приближались. Читтар быстро наклонился, сделав вид, что поправляет стремя, что–то незаметно сунул под хвост жеребцу правителя. Бледа, азартно взвизгнув, ударил своего коня тяжелой плеткой. Тот всхрапнул и прыгнул вперед.

Разнаряженная толпа, истошно вопя, поскакала наперерез оленям, на ходу натягивая луки, выпуская стрелы. Но ни одна не попала в цель. Стрельба из дальнобойных луков требует силы и ежедневных упражнений. Скверные правители оказались еще более скверными стрелками.

Благородные животные пронеслись мимо, едва не налетев на Куридаха. Все, потеряв голову, пустились следом.

Даже у Диора, равнодушного к охоте, замерло от восхищения сердце, когда он наблюдал за бегом лесных красавцев. Олени мчалась по долине, запрокинув точеные головы так, что ветвистые рога легли им на рыжеватые спины, огромными скачками перескакивая высокие кусты, и шерсть их пламенела на солнце. Это был не бег, а полет.

Горячий сильный жеребец Бледы рвался за стремительно удаляющимися животными. За соправителем скакали Читтар, тарханы, телохранители. Но они отставали. Жеребец Бледы уносился вдаль, подобно вихрю.

Олени свернули к лесу. Бледа попытался повернуть жеребца вслед за ними, но не смог этого сделать. Он понял, что с его жеребцом что–то неладное, обернулся, гневно прокричал, чтобы ему помогли остановиться. Но куда там. Обезумевший конь мчался вперед, дико храпя, не разбирая дороги, прорываясь сквозь сплетения кустов. Многие воины оцепления пускались наперерез, надеясь задержать лошадь правителя. Морда жеребца покрылась хлопьями пены. Ветки проносящихся мимо деревьев сорвали с Бледы шапку, поранили щеку. Он, откинувшись назад, изо всех сил натягивал повод.

Но спастись ему не удалось. Жеребец совершил головокружительный прыжок через огромную рытвину, сорвался передними копытами и рухнул вниз, увлекая с собой и Бледу.

Когда подскакали тарханы и телохранители, правитель был мертв.

Это случилось неподалеку от пещеры, в которой скрывался Диор. Он видел, как суетились Васих и Куридах, заглядывая в яму, откуда телохранители вытаскивали безжизненное тело правителя. Жеребец его был еще жив и, пытаясь подняться на переломанные ноги, тоскливо ржал. Его пристрелил Силхан.

Васих и Куридах были не столь простодушны, чтобы поверить, что лошадь правителя могла взбеситься без причины. Они сами полезли в яму и принялись тщательно осматривать труп животного. Вскоре зоркий Васих вытащил из–под хвоста жеребца колючку. Сама она туда попасть не могла.

— Измена! — прокричал Васих, потрясая острым, как лезвие ножа, шипом. — Изменник среди нас!

— О, Тэнгри, ты всевидящ! Помоги нам обнаружить убийцу! — воззвал Куридах, простирая тощие руки к небу.

Диор внимательно наблюдал за тем, что происходило внизу. Теперь смерть Бледы случайной не назовешь.

За безопасность соправителя на охоте отвечали Силхан и Читтар. Но так как гибель Бледы произошла не из–за нападения, а из–за чьего–то злого умысла, пресечь который обязана личная охрана, то вина полностью ложилась на Читтара.

Грозные взоры Куридаха и Васиха обратились на него. Тарханы стали отъезжать от сотника, многозначительно перешептываясь.

Читтар сообразил, что попал в трудное положение. Лицо его посерело. Сотник взял шип из рук вождя утигур, сделал вид, что внимательно осматривает его. Теперь в дело должен был вступить Силхан, имевший верного друга в охране Бледы.

— Это он! — вдруг закричал один из телохранителей, показывая на своего сотника. — Он был возле джавшингира, почти рядом, клянусь громовержцем Куаром! Когда показались олени, я видел, как он наклонился к жеребцу джавшингира!

Читтар умер, не успев произнести ни единого слова. Стрела в три локтя длиной, выпущенная из дальнобойного лука Силхана, пронзила его с такой силой, что острый трехгранный наконечник высунулся из спины сотника почти на локоть. Никто из окруживших его людей не удивился столь незамедлительной расправе.

Вскоре скорбная процессия тронулась в обратный путь, увозя два трупа.

Но всего в этот день на охоте погибло трое. Когда толпа тарханов скрылась между холмами, Диор сделал знак Алтаю. И тот со словами: «Иди служить своему дяде на тот свет!» — погрузил меч в брюхо ничего не подозревающего Бузулая.


4

В тот день, оставшись наедине с Диором, Аттила много смеялся, вновь и вновь с жадным пристрастием расспрашивая, какое было выражение лица Бледы, когда тот мчался на взбесившемся жеребце к месту своей гибели.

— Прекрасно! — восклицал Аттила. — Прекрасно, мой друг! Ты совершил уже столько подвигов, что затмил славу древних богатырей Бурхана и Зорбы! За такие услуги любая благодарность покажется незначительной! Проси чего хочешь, я исполню любое твое желание!

— Мне ничего не нужно, — отозвался Диор, скромно стоя возле золотого трона.

В глазах правителя гуннов мелькнули страшные искорки, но Аттила тут же прикрыл тяжелые веки, и лицо его приняло скорбное выражение, потому что в шатер вошли вожди союзных племен, прибывшие на похороны Бледы.

Когда гроб соправителя опускали в могилу, в знак скорби Аттила нанес себе несколько ударов кинжалом. Но не на лице, а на теле. Свое некрасивое лицо безобразить он уже не хотел, так как готовился жениться на Юсте Грате. Он распорядился отправить на тот свет служить своему господину всех рабов, рабынь, слуг и служанок. В тот же день были сняты золотые пластины со столбов в шатре покойного и вместе с золотой кроватью превращены в слиток. Золотую бочку и ковш Аттила велел перенести в свой шатер.

После похорон Аттила сообщил Диору о своей беседе с византийским купцом Клавдием, ожидающим решения правителя гуннов, и протянул советнику портрет Юсты.

— Клавдий сообщил мне, что Юста отправила его втайне от Феодосия, — сказал Аттила. — Но в числе ее приближенных есть осведомители Феодосия и Валентиниана. Тайной поездка Клавдия долго не останется. Что скажешь?

Юста была изображена со стило, задумчиво прижатым к пухлым губам. Голову ее обхватывала золотая сетка. В руке она держала книгу. Нежное лицо в обрамлении рыжих кудрей, высокая гибкая шейка, широко распахнутые огромные зеленые глаза свидетельствовали о страстности и вдохновении поэтической натуры. От девушки исходило невыразимое обаяние цветущей молодости, женственности и совершенства. Казалось, в помещении, где находились Диор и Аттила, распространился нежный запах цветущей сирени.

Аттила, внимательно наблюдавший за выражением лица Диора, нетерпеливо спросил:

— Она красива?

— Не просто красива, прекрасна! — выдохнул Диор.

Понимание женской красоты у гуннов иное, чем у круглоглазых римлян. Удивленный Аттила взял из рук советника портрет, еще раз вгляделся, зачем–то перевернул портрет, посмотрел на него с другой стороны, заметил:

— Для гунна красива та женщина, которая рожает много детей, бережет богатства мужа, скачет на лошади, а в битвах кидается на помощь мужчинам! А эта не то чтобы рожать, но и меч в руках не держала! Ха! — Последнее восклицание означало высшую степень презрения. — Но я женюсь на ней! Заполучив римский престол без войны, я сохраню свою конницу для будущих битв!


Глава 8 МАГИСТР РУФИН


1

Караван оказался громаден. Узнав, что Аттила отправляет посла в Константинополь, а с ним тысячу охраны, в попутчики напросились местные купцы. Разъезжая по разным землям, купцы собирают множество сведений, ценность которых порой столь велика, что за них им платят иногда больше, чем они имеют прибыли от торговли.

Плодородные равнины Фракии, Фессалии в те времена славились богатыми урожаями злаковых, обилием фруктов, а города процветали благодаря ремеслам. Последний поход сюда гунны совершили десять лет назад, и все десять лет Фракия и Фессалия не знали войны. Издревле по здешним местам проходили три весьма оживленные дороги из земель прирейнских германцев и славян в Константинополь.

Караван шел по знаменитой «виа Эгнации» по правобережью Истра до его устья и далее вдоль Понта Эвксинского на юг. Этот путь пролегал вблизи Маргуса.

Когда посольство приблизилось к Истру, через полноводную реку была наведена переправа. Гуннского посла встречали магистры Маргуса из ближних городов. Огромная толпа горожан и окрестных поганус высыпала на берег. И все они, затаив дыхание, видели, как советник Аттилы в сопровождении Алтая, держащего личный знак посла — белый флажок на копье, — и грозной сотни Ульгена, который прославился в войне с сарматами, подъехал к маргусцам.

Воспитываясь в доме Марка, Диор мечтал, как будет идти впереди легионов. Разница была небольшая. Едва ли декурионы Маргуса узнали в гуннском после того смышленого юношу, который когда–то был для них простым осведомителем. Диор повзрослел, раздался в плечах, отпустил густую, как у угра, бороду, в которой уже пробивалась ранняя седина, в чертах его лица исчезла юношеская мягкость, а взгляд выражал непреклонность.

Среди декурионов, почтительно приветствовавших советника Аттилы, Диор с удивлением увидел постаревших Гая Севера и Квинта Ульпия.

Первое, что спросил Диор у Ульпия: живы ли Матерной и его дочь Элия?

Лысый Ульпий и одышливый Гай недоумевающе переглянулись, откуда этот внушительный гунн с пронзительным взглядом знает про их соседа. Ульпий ответил, так и не изменив своей манеры говорить:

— Материон! Да! Умер! Смерть! Похоронен. Элия жива, да!

— Она замужем?

— Нет, господин, — ответил за друга Гай Север. — Она повредилась в уме после того, как сарматы убили на ее глазах отца и мать.

— Сохранился ли дом Марка?

— Там сейчас живут другие люди. Господин, осмелюсь спросить, откуда тебе известны эти имена?

Диор, не отвечая, отъехал. Декурионы робко последовали за ним.

Маргус по–прежнему утопал в садах. На форуме возвышалась новая базилика. Уж не на средства ли Ульпия и Севера она построена? А раз так, значит, они умудрились–таки изготовить снадобье из василиска.

При появлении гуннов на торговой площади торговцы кинулись прятать выставленные товары. Женщины хватали детей, люди шарахались от свирепо скалившихся всадников. По этой улице когда–то за Диором бежали подростки, вопя:

— Вонючий гунн! Варвар, поймай блоху!

Диор с того времени красивее не стал, но как изменилось отношение к нему! Боязливо заискивающая толпа, подобострастные декурионы видели теперь в нем красавца.

Косяки книжной лавки оказались по–прежнему увешаны объявлениями о книжных новинках. И хозяином ее был все тот же бородатый грек, только борода его стала сплошь седа. Подъехав, Диор спросил, есть ли в продаже «Диалоги» Платона, «История» Марцеллина, сочинения Сенеки, Цицерона, знаменитые «Письма» Плиния?

— Я знавал только одного человека в Маргусе, который испытывал подобную страсть к книгам! — вскричал удивленный грек, подслеповато вглядываясь в советника Аттилы.

— Что же это был за книгочей? — с деланным равнодушием спросил Диор. — Назови его имя?

— Его звали Диор! Очень умный юноша! Но это было давно. С того момента люди стали менее любознательными.

— И где же теперь этот юноша? Хотелось бы взглянуть на него.

— О, такие, как он, — любимцы богов! Он исчез, когда на Маргус напали сарматы. Мы решили, что сарматы убили его вместе с Александром Гетой, Помпонием и Септимием — знатными юношами, захваченными разбойниками в ту ночь. Но позже Диор оказался в Аквенкуме переводчиком у самого претора Паннонии достославного Светония! И тогда я сказал: этот юноша станет великим человеком.

Хозяин лавки на миг скрылся в помещении и вскоре вынес спрошенные книги.

— Сложи их в походную сумку и береги как собственный глаз! — велел Диор Алтаю и попросил грека назвать цену книг.

Тот замялся, сказал, что книги очень дороги и он бы рад сделать скидку, но дела его нынче плохи… словом, начинался обычный торг. Диор прервал хозяина:

— Назови цену и не заставляй меня выслушивать оправдания!

— Я бы хотел получить за них триста денариев. Но если тебе эта сумма покажется чрезмерной, могу сбавить, хотя, клянусь Юноной, я сам заплатил за них…

Диор повелительным жестом остановил красноречивого хозяина, не глядя, запустил руку в свою походную сумку, вынул полную пригоршню золотых монет. Даже на глаз в ней было вдвое больше названной хозяином суммы.

Грек испуганно замахал руками, попятился.

— Нет, нет, я не могу взять столько! Здесь слишком много!

— Подставляй кошель! — смеясь, велел Диор. — Знай, что я могу высыпать в него вдесятеро больше монет…

— Но ведь это целое состояние!..

Диор покачал головой.

Маргусцы ахнули.

— Нет, Сократос, для меня это все равно что отщипнуть крошку от огромного каравая.

— Откуда ты знаешь мое имя? — изумился хозяин.

— Сократос, Сократос, — сказал Диор. — Поверь, я никогда не трачу отпущенную мне судьбой жизнь ради несбыточной надежды отыскать то, чего не может быть, то есть непорочного человека среди людей, сколько бы нас ни было, собирающих плоды на широко раскинувшейся земле. Но, право, если меня попросят указать такого человека, то я укажу на тебя! То, что я тебе даю, — это лишь малая плата за твои добродетели! Поэтому подставляй кошель и не удивляйся!

На глазах огромной пораженной толпы Диор высыпал в робко протянутую кису грека пять пригоршней монет — все, что было в сумке. Маргусцы ахнули.

— А теперь прощай и помни о Диоре! — Советник Аттилы повернул жеребца.

Дом Марка оказался заново отстроен. Крепкие ворота в усадьбу были затворены. За ними слышался злобный лай сторожевых собак. А вот некогда благоустроенная усадьба Материона, отца Элии, выглядела значительно хуже. Провалившаяся крыша, покосившиеся колонны перистиля, высохший бассейн во дворе.

Возле летнего, неумело сложенного очага спиной к Диору возилась сгорбленная старуха с седой простоволосой головой. За подол ее грязного рваного платья держался мальчишка лет семи, зверовато поглядывая на появившихся всадников.

О Небо! Во что превратили время и горе некогда гордую Элию, дочь Материона!

— Кто ты? — тускло спросила Элия у подъехавшего Диора.

— Не узнаешь меня? — вопросом на вопрос ответил тот. — Не узнаешь того юношу, которого ты когда–то отвергла?

— Ты хочешь выдать себя за Диора? — подбоченившись, вдруг провизжала старуха. — Ха–ха! Если б ты видел моего красавца Диора, ты бы не осмелился этого сделать! Он был высок, как башня, могуч, как Геракл, и божественно прекрасен! Ты нисколько не похож на него, моего красавчика, убирайся! — Она подняла костлявые руки, потрясая черными кулаками.

Диор слушал с жалостью и горечью. В голове несчастной, наверное, все перепуталось. Теперь ей казалось, что она любила Диора и что он был прекрасен. Элия проворно нагнулась, схватила длинную хворостину, хлестнула по морде жеребца Диора. Сотник Ульген мгновенно обнажил меч. И только повелительный окрик советника заставил его вложить клинок в ножны. Когда–то любовь к прекрасной Элии спасла Диора от ворон Верховного жреца сарматов. Удивительно раздвоен человек: в нем светлое соседствует с темным. И кто воздвигнет в его душе Царство Божие, если сам Владыка Небесный не смог этого сделать?

Диор обратился к сопровождавшим его декурионам:

— Знайте, блистательные! Гуннам ничего не стоит смести ваш город с лика земли! Они не сделают этого лишь потому, что я не позволю! Ульпий и Гай Север, слушайте меня внимательно, ибо речь идет о ваших жизнях. К моему возвращению из Константинополя отстройте дом этой женщины и всем, что нужно для приятной жизни ей и ребенку, наполните его! Помните, декурионы, Маргус будет процветать, пока живет в нем Элия Материона!

Жители Маргуса, а вместе с ними и купцы прониклись к советнику величайшим почтением, ибо увидели в нем светлое, но не знали о темном. В противном случае они назвали бы его злодеем.

Караван миновал город Андрианополь, знаменитый тем, что в его окрестностях бежавшие от гуннов готы разгромили отборные римские легионы. Тогда погиб сам император Валент.

Примерно в двадцати милях от столицы посольству встретились так называемые Длинные стены. Протянувшись по возвышенности, они прикрывали дальние подступы к Константинополю.

На въезде в столицу гуннского посла поджидал градоначальник эпарх Анфимий, одноглазый толстяк, славящийся, по рассказам Клавдия, телесной силой и обжорством. Левый глаз эпарха, выбитый дротиком, прикрывала черная шелковая повязка, но правый глядел столь зорко, что заменял оба глаза. Анфимий объявил, что послу приготовлена гостиница и император примет его в ближайшие дни. После этого он попросил изложить цели посольства для ознакомления с ними Феодосия.

О первой цели — потребовать руки Юсты — Диор сообщил. О второй, не менее важной, умолчал.

— Проверь, подтверждается ли донесение осведомителя, — наказал Верховный правитель.

Донесение, прибывшее с купцом Клавдием, было вот какое:

«Относительно укреплений можно сказать, что город окружен ими повсюду, кроме предместья, именуемого Влахерной. Длина стен равна восемнадцати милям. Даже со стороны моря невозможно пойти приступом, ибо и вдоль берега сильные укрепления. С северной стороны город огражден бухтой Золотой Рог. Укрепления на суше тройные. Две дополнительные стены возведены при нынешнем императоре Феодосии. Высота наружной стены пятнадцать локтей, высота внутренней стены — двадцать четыре локтя. Ворот множество, только вдоль моря их одиннадцать. Со стороны суши главные ворота — Золотые, за ними Пигийские, предназначенные для невоенных целей. В стене возле Влахерны скрыта потайная дверь, называемая Кирпокорта… Подступы к стенам затруднены из–за холмистости. Лишь участок низины, именуемый Месахтион, где протекает река Ликос, заключенная в трубу, пригоден для действий таранов…»

Гостиницу, в которой поселили Диора, называли «гуннской». В ней и ранее останавливались послы Баламбера и Ругилы. Неожиданное сватовство грозного Аттилы наделало переполоху во дворце. Об этом послу сообщил хозяин гостиницы, низенький толстяк Симмак.

— Великий доминус, Благославленный Всевышним император Феодосий, скорей всего откажет! — заметил толстяк, кланяясь и вытирая пухлой ладошкой обильно выступавший на его лице пот, ибо дни стояли душные.

Как бы подтверждая его слова, вскоре в гостиницу явился эпарх Анфимий и сообщил: дабы развлечь посла, занятый многотрудными государственными делами непобедимейший принцепс велел показать гостю укрепления города. Нетрудно было понять, что императору хотелось убедить гуннов в неприступности столицы.

Осмотру укреплений посвятили весь день. Аттила предполагал, что донесение осведомителя сильно преувеличено. Но оно подтвердилось. Грузная мощь колоссальных стен и замшелых башен произвела впечатление и на Диора.

Обратив внимание гостя на низину Месахтион, эпарх как бы между прочим заметил, что этот единственно слабый в обороне пункт нетрудно сделать непроходимым, перегородив реку Ликос.

— Не единожды к нашему великому городу подступали враги. Но на штурм не решались, стоило им взглянуть на циклопические сооружения! — откровенничал Анфимий. — На осаду бесцельно могут уйти годы и годы. Государственные склады ломятся от всевозможных запасов, защитников у столицы двести тысяч!..

С высокой крепостной стены хорошо был виден город, раскинувшийся до самого горизонта. По бесчисленным улицам сновали, подобно муравьям, толпы жителей. Широкая дорога вела к морю. Берег был покрыт садами. Среди густой зелени виднелись белоснежные виллы. Блестел на солнце огромный императорский Буколеонский дворец, «стены и колонны которого были покрыты золотом и серебром». В заливе на якорях стояли корабли. Мачты их казались лесом. Если эпарх и преувеличивал, то незначительно. Чтобы захватить столь многолюдный город, воинов потребуется не меньше полумиллиона. Но цель стоила средств. Тот же осведомитель доносил:

«Со всех земель ежегодно приносят сюда подати. Башни его наполнены золотом, шелковыми и пурпурными тканями, и ни в одной из земель не найдешь такого богатства…»

Осведомителем был не кто иной, как хозяин «гуннской» гостиницы Симмак. Как только Диор возвратился с осмотра, толстяк таинственно сообщил:

— Клавдий передал: великий доминус распорядился приготовить эскадру кораблей для отправки прекрасной августы в Равенну, к ее матери.

— Когда это случится? — спросил Диор.

— Как можно раньше, — ответил хозяин гостиницы, тараща на советника Аттилы смышленые глазки.

Диор дал Симмаку несколько золотых. Тот спрятал их в складках хитона, понизив голос, сказал:

— Клавдий приедет вечером. Если Юсту к тому времени не увезут, ты с ней встретишься!

Но встретиться не удалось. Когда Диор, Алтай, Клавдий и несколько воинов охраны подъехали в темноте к воротам стены, окружавшей дворец Юсты, на условленный стук вышел слуга и, узнав Клавдия, сказал, что Юсту увезли на корабль. Пришлось возвращаться ни с чем.


2

Император Феодосий так и не принял гуннского посла. Утром к Диору явился эпарх Анфимий, а с ним пожилой важный придворный, оказавшийся «магистром оффиций», то есть распорядителем дворцовых приемов, который объявил, что посла Аттилы примет магистр обоих родов войск Руфин. Лицезреть же царствующую особу посол сможет в знак особой милости, о чем ему будет объявлено позже, если решение окажется положительным. Но, видимо, оно не было таковым, потому что приглашения позже не последовало.

В сопровождении эпарха и магистра оффиций Диор отправился в Буколеонский дворец. К нему вела главная улица Константинополя — Мисийская, та самая, что шла к заливу Золотой Рог.

Чуть ранее приезда Диора столица праздновала годовщину вступления на престол непобедимого принцепса. Улицы все еще украшали венки, шелк, парча. Всадники миновали форум Феодосия Великого. На нем сотни рабочих при помощи блоков и канатов устанавливали на постаменты готовые колонны из мрамора. Вдоль форума стояли великолепные статуи Зевса, Геры, Афродиты, могучего Геракла.

— А вот и ипподром! — с гордостью воскликнул эпарх, указывая на гигантское многоярусное сооружение. — Сто тысяч народу может разместиться на его трибунах!

Глядя на циклопическую круглую стену ипподрома, возвышающуюся над самыми высокими деревьями и многоэтажными домами, Диор подумал, что ум человеческий в его созидательных устремлениях столь же велик, как и в злодейских ухищрениях, и благодаря первому заслуживает всяческих похвал, уважения и восхищения, равно как за второе — ненависти. Ах, если бы Всевышний вложил в наши души единственно благородные помыслы! Как странно сочетаются в нем поистине заоблачные вершины духа и бездонные пропасти низменных страстей! Увы, невозможна добродетель без низости, равно как добро без зла, ибо человек создан Всевышним служить источником энергии.

На обширной площади били фонтаны, рассыпаясь мириадами брызг. Мускулистые рабы проносили роскошные носилки, на которых возлежали томные красавицы. Скакали разнаряженные всадники. Толпились охочие до развлечений досужие зеваки. Возле мраморных колонн Буколеона стояли рослые преторианцы в медных доспехах.

Магистра Руфина эпарх Анфимий уважительно назвал величайшим умом империи. Руфин в свое время заставил Алариха повернуть готов на Рим. Аттила не раз говорил Диору, что именно магистр Руфин плетет паучью сеть заговора против гуннов, натравляя союзных вождей друг на друга и против гуннского союза.

— Это хитрец из хитрецов! — одобрительно восклицал Аттила. — Клянусь, я хотел бы видеть его своим советником!

Диор с любопытством ожидал встречи. И не напрасно.

Магистр оказался тщедушного сложения, медлительным, со слабым голосом подверженного сомнениям человека, но его крупная голова с набухшими венами на крутом лбу свидетельствовала о мощи мысли, а громадные кисти рук несомненно принадлежали богатырю; смуглота его кожи, вислый нос, смоляная бородка выдавали в нем неистового галилеянина, а неожиданно яркая голубизна злых насмешливых глаз говорила о прохладной крови жителя северных равнин. Когда природа колеблется в выборе, она на всякий случай в одном совмещает многое. Остановись она на чем–то определенном в случае с Руфином, и тот стал бы или великим философом, или великим злодеем. Диор вдруг почувствовал к магистру приязнь, как к человеку, близкому по духу. Видимо, то же самое испытал и Руфин, на его смуглом лице появилась доброжелательная, правда, нерешительная улыбка.

— Ты превосходно владеешь латинским языком, — заметил магистр, когда Диор изложил цель посольства. — Да и повадками ты римлянин. Странно. Твое лицо полно тайн. — Проницательно вглядевшись в Диора, Руфин задумчиво прибавил: — Кое–что о тебе я знаю. Говорят, ты редко бываешь откровенным, но Аттила доверяет тебе, хотя он крайне подозрителен!

Конечно, наивно было бы считать, что донесения от осведомителей и новости от путешественников и купцов получают только гунны. Диор не удивился сказанному магистром, подтвердил, что его слова истинны.

Руфину показалось забавным прямодушие советника Аттилы, он воскликнул:

— Так вот в чем причина! Ты умеешь в нужный момент быть откровенным!

— Не скрою, так оно и есть! — улыбаясь, вновь подтвердил Диор.

Руфин посерьезнел, неожиданно сказал:

— Я слыхал, ты необыкновенный силач? Не хочешь ли помериться со мной силой? Пожми мне руку!

С этими словами магистр протянул Диору громадную ладонь. У Диора она была значительно меньше, но тем не менее он бестрепетно принял вызов.

Они сцепились ладонями, напряглись. Окажись рука советника чуть слабее, она мгновенно была бы раздроблена в чудовищной хватке приземистого силача. Та же самая мысль, видимо, мелькнула и у магистра. Оба разом ослабили хватку.

— Мы равны с тобой, — заметил Руфин, — не похвалясь, скажу, что в обеих империях мало найдется силачей, мощью рук равных мне. Был когда–то богатырь, франк Арбогаст, самый могучий в Италии воин, но и он не умел делать того, что умею я, — дробить булыжники!

— Да, мы равны с тобой. Я могу делать то же, что и ты! Не согласишься ли, Руфин, что и в умственных состязаниях нам незачем пытаться превзойти друг друга?

— Пожалуй, — поколебавшись, согласился тот, но его яркие глаза, ставшие еще более насмешливыми, говорили об обратном.

— Итак, будем искренними? — спросил Диор, ничуть не веря, что подобное возможно.

— Разумеется! — воскликнул магистр.

При последних словах Руфина Диор невольно ожидал услышать секретный пароль — тайна мудрецов. Но этого не случилось. Диор и обрадовался и разочаровался.

Они уселись на низенькие скамеечки. Если бы они опустились в стоявшие громадные кресла, то показались бы друг другу незначительными.

— Что ж, будем искренни, — отозвался магистр. — Относительно цели твоего посольства. Посылая тебя просить руки Юсты Граты, Аттила не мог не знать, что никогда не получит согласия. Я имею в виду добровольное. Если это так, то Верховный правитель гуннов ищет предлог к войне. Я более чем уверен, что после твоего возвращения он сочтет, что руки его развязаны, и предпримет поход на Константинополь. Только поэтому я и велел эпарху Анфимию показать тебе крепостные укрепления. Надеюсь, как умный человек, ты убедился, что город неприступен. Чтобы штурмовать его, надо иметь войско в миллион воинов. У Аттилы же вместе с союзниками всего сорок туменов. Не оценишь ли мою откровенность?

Магистр был прав. Аттила мало верил, что ему отдадут августу. Но выглядеть обиженным сильному порой предпочтительнее, чем обидчиком. Диор сказал:

— Тогда не скрою и я. Получив отказ, Аттила разграбит провинции. Ваши полевые армии против гуннов слабы. Константинопольский же гарнизон не осмелится выйти из–за стен города! Вы еще не забыли битву при Андрианополе?

— Нет, не забыли. Я предлагаю Аттиле выкуп за нанесенную отказом обиду. Допустим, пять тысяч фунтов золота и тысячу тюков синского шелка.

— Аларих тридцать пять лет назад получил от римлян больше.

— Да, но Рим был вдвое слабее.

— И вдесятеро беднее! — в тон хитрецу отозвался Диор. — Впрочем, я передам твое предложение Аттиле. Ты ведешь переговоры со мной по поручению императора?

— Нет, — холодно ответил магистр.

— Как? — изумился Диор. — Тебя никто не уполномочивал?

— В том нет нужды. Тебе бы следовало знать обо мне побольше, — усмехнулся магистр. — Феодосий уже обречен. Третьим императором станет Марциан [83].

— Что с Феодосием?

— Он болен, — помолчав, отозвался Руфин, зябко кутаясь в теплый плащ.

О болезни Феодосия не знал даже хозяин гуннской гостиницы Симмак, человек сведущий. Разумеется, подобное скрывалось от населения во все времена, но не столь тщательно, чтобы предотвратить слухи. Скорей всего, дело было не в болезни Феодосия. Кто–то назначал и свергал императоров. Втайне от людей в Буколеоне происходили события, отчасти напоминающие те, что совершались в ставке Верховного правителя гуннов. И этому не следовало удивляться.

— Почему бы не стать императором тебе? — осторожно спросил Диор.

Руфин зло усмехнулся. И тем выдал себя.

— Византия — не Рим. Я могу узурпировать власть, но только в провинции. В столице подобное совершить невозможно, ибо восстанет народ. Здесь все еще истово чтят память божественного Феодосия Великого и одобряют назначение на трон его потомков. Мои заслуги в глазах толпы не столь значительны, а добродетели и вовсе скромны.

— Стоит ли мне ждать коронации Марциана?

— На его решения повлияет мое мнение.

— Итак, он откажет?

— Подумай, Диор, может ли быть иначе?

Взгляд советника Аттилы был недобр, когда он проговорил:

— Откажет только лишь потому, что Аттила — вонючий гунн?

— Я так не сказал! — возразил Руфин, хотя глаза его по–прежнему зло и насмешливо блестели. — Тебе уже известно, что Юста отправлена в Равенну. Там ее мать и брат. Почему Аттила стал требовать руки Юсты у Феодосия, а не у ее матери Галлы Плацидии? Только лишь потому, что Юста находилась в Константинополе? Но ведь этого мало! Если бы Юста оказалась в Ктезифоне [84], разве это могло послужить основанием Аттиле для посылки сватов шаху Каваду?

— Конечно, Аттила теперь обратится в Равенну. Но он не прощает обид!

— Повторяю, за обиды мы готовы заплатить, причем вдвое против названной суммы! Не забудем и тебя. Претор Светоний обещал тебе виллу на берегу Лазурного моря. Не желаешь ли получить ее от Марциана? Кроме того, станешь патрикием!

— Что я для этого должен сделать?

— Отговорить Аттилу от похода на Византию. Направить его конницу на Рим. Если исполнишь, станешь третьим лицом в империи, после Марциана и меня.

— Ты плохо знаешь Аттилу. Он самостоятелен в решениях. И не забыл, что именно ты послал когда–то некоего Каматиру строить крепости Витириху.

Намек Диора содержал в себе гораздо больше, чем вложенный в него прямой смысл. Он ясно давал понять, что Руфин — враг гуннов. Магистр живо возразил:

— Я плохо знаю Аттилу, но хорошо — тебя! Ругила и Бледа погибли не без твоей помощи! Или я не прав? Ради Иисуса, только не смотри на меня так! Я не враг тебе. Напротив. Надеюсь, мы станем друзьями. С кем–то тебе надо же будет проводить время в глубокомысленных беседах на берегу Лазурного моря! Твоим собеседником могу стать я! Оцени мое бескорыстие! Поможешь устранить Аттилу — обретешь все мыслимые блага в этой жизни!

— Нам не мешало бы выпить вина, — мрачно заметил Диор.

Руфин раскатисто рассмеялся.

— Но тебе не удастся отравить меня! Сколько в твоем перстне осталось крупинок яда? Надеюсь, сегодня запас твой не уменьшится. Вспомни свое римское воспитание, вспомни счастливые мгновения, Диор! Ведь они связаны отнюдь не с варварами! Ты любишь книги! И это прекрасно! В твоем распоряжении будет превосходная библиотека, сравнимая разве что с Александрийской! Лучшие умы Востока и Запада будут состязаться с тобой в упоительных спорах. Чудеснейшие девушки улягутся возле твоих ног, робко прося ласк. Тебе не будет нужды заботиться о чем–либо, любое твое желание будет мгновенно исполнено! Я воплощу твои мечты в действительность! Не Аттила!

— Воплощая мечту, отнимают жизнь! — отозвался Диор.

— Неужели слово варвара надежнее слова патрикия? Клянусь Господом нашим Иисусом Христом, все будет в точности, как я обещал, если ты избавишь мир от Аттилы!

— Нет! — Это были последние слова советника. — Подумал ли ты, что если воплотятся все мои мечты, то мне останется только умереть.


3

В гостинице к Диору явился толстяк Симмак и рассказал следующее:

— Господин, мой брат владеет харчевней на Мисийской улице неподалеку от Буколеона. Надо сказать, место весьма оживленное. В его харчевне всегда полно народу, а после смены караула туда заглядывают даже преторианцы и спафарии–телохранители. Захмелев, они иногда говорят такое, о чем, будучи трезвыми, никогда бы не осмелились рассказать. Брат содержит два зала, один — для знатных, другой — для черни. Зал для знатных он обслуживает сам или с зятем. Вчера к нему в харчевню явились несколько спафариев. Стали делиться впечатлениями о каком–то странном огне, который они называли «греческим». Один из спафариев говорил, как этим «греческим» огнем при испытаниях сожгли большущий корабль. А другой спафарий был свидетелем, как на Северной стене установили мощную баллисту, заложили в нее горшок с заключенным в нем огнем и метнули почти на тысячу локтей. Спафарий поклялся, что видел собственными глазами, как горела земля на том месте, где разбился горшок!

Диор вручил хозяину гостиницы несколько монет. Тот обещал узнать подробности о новом страшном оружии.

Диор спросил, может ли Симмак показать потайную дверь Кирпокорту.

— Где она находится, держится в строжайшей тайне, — ответил тот. — В предместье Влахерны к укреплениям примыкают склады. Потайная дверь в одном из них. Если даже удастся проникнуть в дверь, ты окажешься лишь между первой и второй стеной.

— Есть ли из города подземные ходы?

— Я пытался узнать. У моего брата приятель служит истопником в Буколеоне. А у него знакомый евнух. Они отмалчиваются. Чтобы подкупить их, нужны большие деньги.

— Я выдам тебе сколько нужно. И сверх того — награду. Знаешь ли ты магистра Руфина?

— Конечно! Кто же его не знает!

— Надо найти способ устранить магистра.

— Это невозможно, господин! — испугался хозяин гостиницы.

— Аттила не пожалеет золота!

Симмак, прижав руки к груди, боязливо попятился от Диора, покачивая круглой лысеющей головой.


4

При возвращении к гуннам в попутчики напросились купцы, направляющиеся в Аквенкум и дальше на Виндбону.

Караван растянулся на добрую милю. Дорога тянулась то по равнине, то лесами или между гор. Местность была густо заселена. Богатые виллы напоминали крепости, окруженные полями. Монастыри укреплены стенами и башнями. К усадьбам и монастырям лепились хижины колонов. Встречались селения свободных крестьян, по–местному именуемые комитуры.

— Каждое селение имело вооруженный отряд для самообороны от скамаров. Жители жаловались, что разбойники нападают даже на небольшие гарнизоны. Однажды Диор спросил у старосты одной из комитур, кто пополняет отряды скамаров.

— К ним бегут рабы и колоны, господин, — объяснил тот. — Потому что их чаще притесняют. Правда, и у нас жизнь нелегкая, но у колонов она невыносима.

— Чем же вы, свободные, отличаетесь от них? — спросил сотник Ульген, правя на оселке из серого песчаника жало меча.

— Земля, которой владеет свободный, — его собственность. Он лишь платит налоги и несет повинности.

— Каковы же повинности?

— Разные, господин, — строим крепости, дороги, мосты, даем тягло для государственных перевозок, принимаем на постой воинские команды и сборщиков налогов. У колона же земля принадлежит монастырю или куриалу–землевладельцу. Те берут с них подати не по возможности пахаря, а по своей потребности. Да еще в любое время могут превратить в раба. Уйти же от хозяина колон не может. Он терпит гораздо больше обид, чем мы.

Выслушав старосту, Ульген глубокомысленно заявил:

— Ха, насколько жизнь гунна лучше жизни ромея! Гунн не платит подати, идет на войну ради добычи. Подчиняется вождям и обычаям, живет где захочет. Никто не волен над ним, кроме обычая, которому покорны даже вожди. Удивляюсь, почему вы называете нас варварами, а не наоборот!

Староста промолчал, но по его лицу, вдруг ставшему презрительным, было понятно, что он хотел сказать, но не сказал.

Однажды караван шел дремучим лесом. Дорога вывела к неширокой, но полноводной реке, через которую был переброшен временный деревянный мост на сваях. Первыми перешли реку воины Ульгена. За ними тяжелогруженые верблюды и мулы. Около сотни животных с тюками синского шелка еще оставались на том берегу, когда мост внезапно рухнул.

Услышав грохот падающего настила, Диор обернулся. Несколько верблюдов вместе с погонщиками уносило быстрое течение. Над водой торчали остатки свай. Они были подрублены. Диор приказал Ульгену остановить караван и собрать свою сотню возле реки. И не напрасно. Из лесу высыпало множество конных и пеших скамаров. На том берегу из охраны осталось не более двух десятков воинов. Они немедленно вступили в бой с разбойниками. Но на каждого гунна приходилось не менее трех десятков скамаров, которые что–то ликующе кричали, предвкушая богатую добычу. На опушке леса на белом коне восседал длинноволосый предводитель скамаров, повелительно отдавая команды. Пешие разбойники уже ловили вьючных животных и гнали к лесу. Охрана не успела построиться для обороны. Да и не могла бы этого сделать. Воины один за другим гибли на глазах Диора. По берегу, горестно взывая, бегал купец, владелец синского шелка. Вот к купцу подлетел предводитель скамаров, размахивая мечом. В сумеречном свете блеснул клинок. Купец грузно повалился в траву.

Взбешенный Диор приказал переправиться через реку вплавь. И сам огрел жеребца хвостатой плеткой. Жеребец, храпя, влетел в воду, поплыл к другому берегу. За Диором кинулись остальные. Верный Алтай держался рядом, взяв для устрашения в зубы кинжал, как часто делают гунны, идя в атаку.

Предводитель скамаров явно не ожидал такой решимости от гуннов, робеющих перед водой. Лишь пятеро уцелевших воинов охраны продолжали еще отбиваться, сумев встать спина к спине. Несколько скамаров подскакали к берегу, снимая луки. Но река была неширока. Гуннов хоть и сносило течение, но Диор велел Ульгену зайти выше по реке. Так что они подплывали к берегу как раз напротив места схватки. Разъяренные гунны уже готовились выбраться на берег, грозя оружием. Вот из воды выскочил мокрый жеребец Диора. Первая стрела просвистела мимо советника, вторая впилась в доспехи. К Диору кинулся предводитель скамаров, занося меч. Он, как и другие, посчитал, что легко расправится с низкорослым противником. Диор, отбив удар, схватил главаря за широкий пояс, приподнял, вырвал из седла и бросил на землю. Оглушенный разбойник распростерся в траве. Остальные кинулись наутек. Но уже выскочили на берег Ульген, Алтай и другие. Боевой клич «Хар–ра!» разнесся над рекой. Гунны не знают жалости. К тому же разбойники оказались не слишком умелыми воинами. Тела их падали на землю, подобно срезаемым колосьям во время жатвы. Скоро трава на лужайке стала скользкой от крови.

К Диору подвели длинноволосого предводителя. Лицо его от удара о землю посинело, налитые кровью глаза смотрели вниз. Расшитый узорами кафтан, серебряный пояс с украшениями, горделивая манера держаться свидетельствовали, что этот человекдалеко не простолюдин.

— Кто ты? — спросил Диор.

Предводитель скамаров ничего не ответил, лишь усмехнулся.

— Как видишь, ты ошибся, решив, что гунны не придут на помощь купцам, — холодно сказал Диор. — Тебя бы следовало привязать к вершинам берез и разорвать. Но я решил подарить тебе жизнь.

Атаман скамаров поднял голову, быстро взглянул на внушительного гунна, в его глазах блеснула надежда.

— Так кто ты?

— Я владелец здешнего поместья.

— Почему же ты стал грабителем?

— Три года подряд был неурожай. Мои люди разбежались. Тогда я и принялся за грабеж. Ты уничтожил мой отряд.

— Что же ты теперь намерен делать?

— Пристану к другим.

— Много ли в здешних лесах разбойников?

— Очень много.

— Не большой прибыток — разорять здешних комитов, — усмехнулся Диор. — А купцов грабить, как видишь, опасно. Скоро сюда придут гунны. Я скажу о тебе Аттиле. Явись к нему и будь у него проводником. Покажешь все богатые виллы, монастыри, города. Твоя доля добычи будет равна доле тысячника.

Бывший владелец поместья охотно ответил согласием. Оказалось, его звали Тит. Диор велел отпустить Тита, снабдив необходимым, и велел объявить всем скамарам, что гунны подарят им жизнь, когда придут сюда, если те присоединятся к воинам Аттилы.

Возле Маргуса Диора нагнал скорый гонец из Константинополя. Магистр Руфин извещал гуннского посла, что император Феодосий почил в бозе и на ипподроме при стечении огромного количества народа «копьеносцы подняли на щите Марциана, облаченного в расшитый золотом стихарь и другие знаки императорского достоинства, и народ приветствовал нового императора одобрительной аккламацией: «Марциан, август, трон для тебя!» Если бы народ проявил недовольство, то была бы произнесена иная ритмическая фраза: «Другого императора ромеям!» Руфин напоминал послу, что договор остается в силе. Диор усмехнулся. Договора как раз не было. Магистр выдавал желаемое за действительное. В конце Руфин сообщал: «Хозяин гостиницы, в которой ты останавливался, скончался от разрыва сердца».

В Маргусе дом Элии Материоны заново отстроили, даже наполнили водой бассейн. На этот раз Элия была принаряжена и не казалась уже старухой. Она узнала Диора, или ей внушили узнать, она от радости заплакала, попыталась поцеловать пыльный сапог гунна. Но Диор молча проехал мимо.

Уже на переправе он спросил сопровождавшего его в числе других декурионов Ульпия, удалось ли им вырастить василиска.

Смешавшийся Ульпий сконфуженно промямлил, что цыпленок почему–то не вылупился, видно, яйцо оказалось не то, надо попробовать еще раз. Диору осталось лишь подивиться столь стойкой глупости.


Глава 9 ЗАВЕТЫ ОТЦОВ


1

Сидя в золотом кресле, Аттила внимательно выслушал рассказ Диора, велел повторить разговор с магистром. Диор не скрыл того, что Руфин предлагал ему отравить Верховного правителя. Аттила хрипло рассмеялся, воскликнул:

— Право, хитрец Руфин превзошел самого себя! Сомневаться в преданности приближенных правителя — значит не верить уму самого правителя! Итак, скоро он попытается поссорить гуннов!

Когда же Диор сообщил, что предложил Симмаку найти способ устранить Руфина, Аттила заметил:

— В этом больше вреда, чем пользы. Такие, как Руфин, нужны, ибо, изощряясь, они изощряют нас! Магистр стоит за спиной императора как декламатор за спиной мима… Ха–ха, дорогой советник, видишь, сколь много гунны переняли у римлян: Верховный правитель употребляет выражения латинян. — Аттила помолчал, раздумывая, произнес: — Руфин в одном прав: я знал об отказе! Мы для ромеев «сочетание безобразных ведьм и нечистых духов». Ну, что ж, Небо предоставило нам прекрасную возможность для возмездия! Наступают великие дни!

Аттила величественно выпрямился на золотом троне, глаза его засверкали, голос загремел.

— Слушай, что я решил! Мы начинаем войну с Витирихом и одновременно совершим поход на Византию! Константинополь я штурмовать не буду, еще не пришло время. Но ромеи не смогут оказать помощь готам. В Равенну я направлю Овчи. Он потребует выдать мне Юсту. Пусть объявит, что я с ней обручен. Конечно, матушка Галла и братец Валентиниан возмутятся. Следовательно, у меня появится превосходный предлог после Византии обрушиться на Рим.

— Хватит ли у нас сил штурмовать крепости Витириха и воевать с Византией? — спросил Диор.

— С Витирихом сразятся хайлундуры Ерана, — объяснил Аттила. — Это сильное племя! Помощь им окажут славяне князя Добрента. Еще Баламбер подписал с ними договор о дружбе. Ругила подтвердил его. К антам я направлю советником Ратмира! Пусть он передаст Добренту мое приглашение после победы над Витирихом служить в моем войске с равной долей добычи. Тебя же я назначаю главным советником при царе Еране и дам тебе свой личный Знак.

Знак Аттилы — золотая пластинка с изображением скачущего на коне гунна и надписью: «Как если бы я сам» — выдавался правителем в особых случаях, когда требовалось засвидетельствовать, что решения исходят от самого Верховного вождя. Это означало безграничное доверие Аттилы. Но само назначение могло знаменовать начало удаления советника от Аттилы. Диор понимал, что рано или поздно это произойдет, ибо он сделал свое дело.

— Ратмир получит серебряную пайзу, — объявил Аттила. — Отправиться он должен как можно скорее. Время не ждет! Ты же задержишься. Завтра я отправляюсь в Сармизегутту. Поедешь со мной. Возьму и Элаха. Только ты, я и он будем знать о тайне подземелья. Перед великим походом я должен надежно укрыть свои сокровища. Сегодня я отправил в Сармизегутту тумен Карабура. Он прочешет окрестности дворца дакийских царей. Чтобы вокруг не осталось ни единого живого человека, кроме гуннов! Одна из его тысяч встанет там на постой.

— Джавшингир, твои замыслы и предусмотрительность поистине безграничны. Но почему бы не допустить, что Галла Плацидия решит, что с тобой лучше породниться, чем воевать?

— Она так решит? — удивился Аттила, его маленькие глаза вдруг сделались круглыми. — Римляне предпочтут погибнуть, чем избавятся от своей кичливости и надменности! Отдать августу за вонючего гунна — подобное не придет ей в голову даже после купания в ледяной воде! Нет, Диор, мою невесту, а с ней и приданое, мне придется завоевывать!

— Пусть так. Но не лучше ли вместо Овчи послать кого–либо поумнее.

— Ха–ха, ни в коем случае! Овчи тем и хорош, что глуп и безобразен. Когда в Равенне увидят, как мой постельничий почесывается и плюет на пол, римляне содрогнутся от отвращения! Все заранее обдумано, дорогой советник!

Поистине Аттила был силен здравомыслием. Но оно же ценит единственно полезное и отвергает ставшее ненужным.


2

Верховного правителя в пути сопровождала тысяча Силхана Сеченого. Следом шел караван, груженный переметными сумами. Что в них — знали немногие. Два верблюда везли укутанное в шелк и шкуры золотое кресло. Аттила заявил, что до покорения вселенной оно ему не понадобится, если же он не осуществит свой замысел, оно ему тем более не понадобится. Вместе с караваном ехало несколько десятков сильных рабов.

Неподалеку от дворца их встречал Карабур. Доложил, что все исполнено в точности, везде стоят его заставы.

— Были здесь люди? — осведомился Аттила.

— Только пастухи, джавшингир. Гепиды и даки. Все мертвы. Мои воины убили даже лесного человека — алмасты. Выскочил на цепь загонщиков. Настоящий исполин. Ревел так, что с деревьев листва сыпалась. Воины всадили в него двадцать стрел. Он одному оторвал руку, другому размозжил голову о дерево. Очень сильный и свирепый! Джавшингир, здесь места нечистые, наверное, заколдованные. По ночам во дворце слышны стоны, плач и крики о помощи. Но никого не видно. Ночами мы жжем костры, а бахши читают заклинания. Тем и спасаемся. Вчера вечером какой–то человек звал из лесу твоего советника. Воины напуганы, джавшингир!

— Значит, в лесу прячутся люди? — Ноздри Аттилы гневно раздулись.

— Нет, джавшингир! — испуганно прошептал Карабур. — Я велел тотчас окружить лес. Целый день обшаривали и еще утро! За каждое дерево и в каждую рытвину заглядывали. Никого! Только десяток кабанов, оленей и столько же тарпанов убили.

— Кто же звал советника?

— Не знаю, джавшингир! — растерянно и тревожно отозвался темник–тархан.

Аттила обернулся к Диору, спросил, кто мог его звать.

— Это был, скорей всего, голос Юргута, прозванного Безносым, — побледнев, отозвался Диор.

Карабур, вытаращив глаза, обрадованно подтвердил:

— Хай, вспомнил, чей это голос! Голос Безносого! Но ведь он давно погиб!

Аттила искоса взглянул на советника, нахмурился, обратился к Карабуру:

— Ты хорошо исполнил мое повеление. Я доволен. Будешь награжден!

Лицо Карабура просияло от удовольствия. Однажды Диор посоветовал Аттиле как можно чаще поощрять приближенных, дабы они были преданнее. Тот, найдя совет здравым, охотно воспользовался им.

Разрушенный дворец осматривали втроем: Аттила, Элах и Диор. Элах, семнадцатилетний юноша, сгорал от любопытства.

В бывшем приемном зале над люком потайного механизма по–прежнему возвышалась куча хлама. Это означало, что люком после Диора никто не воспользовался. Диор с помощью Элаха расчистил место, поднял крышку. Объяснил секрет открывания железной двери. Аттила был удивлен. В глазах Элаха светился восторг перед таинственным неведомым.

Они зажгли факелы и отправились в подземелье. Едва они спустились по ступенькам, как вдруг из темноты вылетел филин и, ослепленный светом, свирепо ухая, вцепился когтями в волосы повелителя гуннов. Аттила от неожиданности оторопел. С большим трудом Диору и Элаху удалось избавить голову вождя от гнусной птицы. Филин улетел, успев долбануть вождя в затылок. Потеряв всякую величественность, Аттила лишь отплевывался, прислушиваясь к незнакомым шорохам и вздрагивая. Словом, на время стал обыкновенным человеком. И только в подземном дворце пришел в себя.

Свет факелов озарил великолепие зала. Элах вскрикнул. Не меньше сына был поражен и Аттила.

— Это обиталище подземных духов, отец! — шепнул Элах.

Правитель не преминул сурово заметить:

— Уподобившись доверчивому простолюдину, сынок, ты никогда не станешь истинным властелином! Вера в могущество духов полезна народу, но не вершителям судеб!

— Разве не боги вершители судеб? — робко спросил Элах.

Аттила усмехнулся, почесал то место, куда клюнул его филин.

— Боги покровительствуют сильным и отворачиваются от слабых! В замыслы могучих властелинов они не вмешиваются! Истинный повелитель всегда уверен в собственном превосходстве! Даже над духами!

Видимо, нападение филина придало ему еще большее здравомыслие.

Диор показал правителю келью, где хранился сундук с сокровищами, помещение с оружием, лаз, ведущий в потайную долину. Затем они отправились к разрушенной сторожевой башне, где по–прежнему множество змей ползало между камней. Аттила одобрительно поцокал языком.

Они тщательно осмотрели засыпанный вход в потайную долину и убедились, что извне проникнуть в нее невозможно.

В полуденном лесу было тихо. Не пели птицы. И никто не звал Диора. Словно все живое вымерло или навсегда покинуло эти места.

— Ты все показал, ничего не забыл? — спросил Аттила.

— Все, джавшингир, — ответил советник.

Предусмотрительный человек недоверчив. О подземном ручье Диор решил умолчать. Даже звери, готовя себе нору, оставляют запасной выход.

— Итак, о тайнике знаем только мы трое, — заключил Аттила, — На вас я надеюсь как на себя. Элах, сынок, вели прислать сюда караван и рабов. Пусть рабы разгрузят переметные сумы и внесут в подземный зал. А ты, дорогой советник, приготовь им угощение. Потом воины обрушат стены Верхнего дворца. Пусть завал скроет железную дверь. Со временем в этих камнях тоже поселятся змеи.


3

Не все вершится так, как задумано простыми смертными, даже и могущественными.

Не успел Аттила вернуться в ставку и объявить о сборе союзного войска, как ему донесли, что новый император Византии Марциан направил послов с богатыми дарами к акацирам и утигурам. Куридах и Васих приняли подарки. Но по умыслу или неопытности византийского посла, прибывшего к акацирам, Куридах получил подарок не первым, а вторым. Зная завистливый нрав тощего Куридаха, нетрудно было представить глубину его обиды. Видимо, хитрец Руфин не нашел ничего лучшего, чем прибегнуть к старому способу, хорошо послужившему когда–то римлянам, — ссорить вождей, чтобы властвовать над ними. Но магистр не предвидел, что в этом случае предпримет Куридах.

А тот спешно прибыл в ставку Аттилы, который тотчас принял его.

Куридах, еще более похудевший от сильных переживаний, кося черным глазом на приготовившегося записать разговор Диора, объявил:

— Я приехал сказать тебе, Аттила, что в нашем племени зреет измена!

Верховный правитель сделал вид, что поражен и напуган.

— Что такое? Разве подобное возможно среди акациров?

— Клянусь Тэнгри, дело обстоит именно так!

— И кто же изменник? — в притворном гневе спросил Аттила.

— Мой военный предводитель Курсих. Он собирается предать нас византийцам…

Вот и явился удобный предлог, которого так ждал Аттила. Нет, Руфин оказался не слишком умен, доверившись советнику Аттилы, когда тот сказал, что вождем акациров является на самом деле не Куридах, а Курсих. Теперь действовать следовало как можно быстрее.

Аттила вскочил на ноги, прогремел:

— Ульгена ко мне!

Когда коренастый начальник охраны вошел в шатер, правитель приказал поднять все тумены Южного крыла.

На следующий день конница темник–тархана Карабура ринулась на юго–восток, где пасли свои стада акациры и утигуры. Три тумена, с которыми ехали сам Аттила, Элах и Куридах, направились к акацирам, четвертый тумен, сопровождая Диора, помчался к утигурам. Было объявлено, что Южное крыло производит маневры в связи с предстоящим походом на Византию. Местом проведения маневров, как известно, могут служить земли любого племени.

Но среди акациров распространился слух, что на самом деле конница Карабура явилась у них по просьбе Куридаха, повздорившего с военным предводителем племени. К становищу Куридаха спешно прискакали тысячи преданных Курсиху бойцов. Могло произойти братоубийственное сражение. Последствия его были непредсказуемы.

Аттила велел собрать на обширной поляне за становищем всех знатных акациров. Простым воинам было разрешено присутствовать на совете и как в добрые старые времена выражать одобрение или порицание речам и решениям.

Народ заполнил поляну. Для тарханов, этельберов и беков были устроены сиденья. Перед священным костром старший бахши под гром барабанов объявил волю громовержца Куара.

— Смотрите, акациры! — воззвал он, показывая на взметнувшееся пламя костра. — Огонь могуч и буен! Владыка Неба принял наши жертвы! Смотрите! Шесть отростков огня взросли из общего основания и тянутся ввысь! Боги напоминают нам о единстве. Сплоченность гуннов есть наше господство! Кто нарушает единство, тот противится воле Неба. Охранители священных устоев говорят: народ, предавший заветы предков, уподоблен отростку пламени, оторвавшемуся от огня. Нарушивший достоинство степи обречен на позорную смерть! Сейчас сказитель напомнит вам наказы отцов — такова воля Неба!

Перед толпой предстал пожилой однорукий воин, пустой рукав его кафтана свисал от плеча и был заткнут за пояс. Многознающие сказители пользовались любовью народа наравне с певцами, ибо их устами говорила мудрость предков.

Высоким красивым голосом однорукий воин размеренно произнес соответствующие случаю заповеди:

— Чужеземцы хитры и коварны; они враждебны благу гуннов; их цель — посеять раздор, дабы ослабить братьев и покорить по отдельности; вождь племени, получая дары чужеземцев, заботится о своем народе, ибо помышляет лишь о его благе; получение же щедрых даров в обход вождя приближенными есть признак измены, потому что если бы даритель искал дружбы с племенем, то обратился бы к вождю…

Сказитель умолк. Аттила воззвал к народу:

— Расслышали ли вы, акациры, священные заветы?

Толпа выдохнула в едином порыве:

— Да!

Аттила сказал однорукому воину:

— Напомни Великую заповедь относительно изменников!

Хранитель священных преданий произнес:

— Изменников должно казнить немедленно. Наказание — смерть! Да не повлияет на решение совета раскаяние предателя, ибо предавший однажды предаст бессчетное число раз.

— Кто получал подарки в обход вождя Куридаха, пусть выйдут вперед! — велел Верховный правитель.

Вышли пять тарханов, в том числе и понурившийся Курсих. Они сняли с себя оружие и сложили у своих ног.

Присутствуй на этом совете римский законовед, он непременно бы заметил противоречие в решении Аттилы, ибо получение даров вместе с вождем отнюдь не означает получение их в обход вождя. Но гунны — простодушный народ, тем более что толпа легко подпадает под влияние чужого внушения.

— Вам решать, воины, какого наказания заслуживают изменники, — второй раз обратился к народу Аттила.

Толпа единодушно ответила то, что он и ждал:

— Смерти!

Аттила велел явиться палачу. Вышел могучий воин, исполнявший на это время обязанности палача. Обычно изменников брали на аркан. Но перед казнью попросил слова плечистый Курсих. Аттила разрешил.

— Нарушившим заветы незачем жить. Это справедливо, — подавленно сказал тот. — Снисхождение расслабляет душу. Мы просим об одной милости: пусть палач отрубит нам головы. Да, мы поддались обману хитроумных византийцев. Злые чэрнэ затмили нам разум. Но в своих помыслах перед Небом мы остались чисты!

Толпа криками изъявила согласие. Пятеро тарханов сняли с себя кафтаны, опустились на колени, покорно склонив мускулистые шеи. Палач взмахнул мечом пять раз. Пять черноволосых голов одна за другой упали в траву, обильно орошая ее черной кровью.

Догадывался ли Куридах, зачем Аттила взял с собой старшего сына Элаха? Едва ли. Ибо в этом случае он должен был понять и затеянную Верховным правителем хитроумную игру. Замысел Аттилы осуществился блестяще. После казни он обратился к народу с вопросом, достоин ли быть вождем тот, кто допускает в своем племени нарушение заветов отцов?

И весь народ гневно ответил:

— Нет!

Завистливого Куридаха не любили так же, как и развратного Бледу, ибо как бы ни скрывал тот или иной правитель свои пороки, но неприязнь народа непременно распространяется на тех, кто свое благо ставит выше блага народа. Людей можно запугать, но обмануть невозможно. Великую же цель Аттилы — покорить вселенную — знали и одобряли все, она как нельзя лучше соответствовала Заветам о благе для гуннов. Поэтому, когда Аттила объявил, что своей властью снимает Куридаха и ставит на его место Элаха, не раздалось ни единого протестующего голоса.

В тот же день к Аттиле примчался гонец с известием, что вождь утигур Васих скончался. Умер странно: лег в своем шатре с наложницей–гречанкой, а утром не проснулся. Гречанку заподозрили в колдовстве, многие видели, как она вечером варила в горшке пахучее зелье. Ее привязали к хвосту необъезженного жеребца и пустили по полю.

Оставив Элаха готовить войско акациров в поход, Аттила поспешил на похороны Васиха. Племя утигур менее воинственно, чем акациры. Здесь Верховный правитель даже не стал прибегать к народному собранию. На совете старейшин и знатных в присутствии невозмутимого Диора он назначил вождем племени своего среднего сына Денгизиха, а военным предводителем при нем сотника Ульгена.


Глава 10 ЗОВ КРОВИ


1

Аттила вручил Ратмиру серебряную пайзу еще до событий в племенах акациров и утигур. Диор, провожая друга, напомнил ему, что советник Аттилы — сын славянки Лады, отцом которой был князь Бож, — желал бы установить с антами самые дружественные отношения и как родич помогать им по мере сил. С тем Ратмир и отбыл.

Овчи же, посланный в Равенну, где находился императорский двор, вернулся гораздо быстрее, чем его ожидали.

— Очень торопился, скакал день и ночь! — объяснил он, подрагивая от возмущения жирными щеками. — Спешил сообщить, что тебя там унизили, джавшингир, говорили про тебя бесчестные слова, плевались, когда я называл им твое имя! Они и меня унизили, джавшингир! Император отказал в приеме, а его приближенные бросались в меня орехами и насмешничали! Один орех попал мне в глаз! — И действительно, единственный правый глаз постельничего, и без того узкий, почернел и заплыл. — Они кричали, что скорей выдадут Юсту за нищего плебея, чем за вонючего гунна! Ха! Я не стерпел! Я оскорбился, джавшингир! У меня отобрали оружие, но я кинулся на них и расшвырял не меньше двух десятков! Ха, все видели! — гордился постельничий, хвастливо выпячивая пухлую грудь.

Аттиле уже донесли, что на самом деле было не совсем так. Постельничий напал всего лишь на одного, самого малорослого, стукнул того по лысой голове, а когда тот пронзительно завопил, в испуге попятился и наткнулся на другого придворного, который трусливо убежал. Так что свой подвиг Овчи несколько преувеличивал. Но так как сила духа, равно как и телесная мощь, у людей различны, то подвиг карлика, вступившего в схватку с крысой, достоин уважения не менее, чем битва Геракла с Немейским львом.

— Ты поистине достоин награды! — невольно улыбаясь, рассудил Аттила. — Тебе так и не пришлось встретиться с Валентинианом?

— Видел, как не видел! — прокричал Овчи, вспотев от усердия. — Хай, джавшингир, император слонялся среди слуг и раздавал им орехи для метания в меня. Он очень глупый!

Аттила, смеясь, воскликнул:

— Жалую тебя пригоршней монет! Ты хорошо выполнил мое поручение! Знай, за тебя скоро отомстят! А что матушка Галла Плацидия?

— Хай, джавшингир, она похожа на войлочную подстилку для лежания! На Галле Плацидии мужчины только что не спят, но протирают ее кошму очень усердно! Она пожелала познать и меня!

— Вот как! — изумился Аттила, от души веселясь. — И какова она?

— У меня от ее вида случилось расстройство желудка. Вместо себя я послал молодого десятника моей охраны. Вернувшись, он сказал, что ее мог бы удовлетворить только племенной бык!

Аттила хохотал так, что едва не упал с трона, отдышавшись, заключил:

— Гунны недаром говорят: «Суди о племяннике по дяде, а о дочери по матери». — И вот тут он впервые, говоря о себе, вместо «я» сказал «мы». — Мы рады, что свадьбы не будет!

К ставке Верховного правителя прибывали войска племен. Скоро всю долину от гор до реки Тиссы заполнила конница. Запас кормов был взят всего на шесть дней. Подходили все новые и новые отряды. При столь огромном скопище людей и коней нельзя долго оставаться на одном месте. Спешно был собран Большой совет.

После ритуальных жертвоприношений тарханы окружили помост, на котором восседал Аттила и предводители племен. Аттила произнес речь:

— Братья! Когда дым сегодняшних приношений достиг небесной равнины, мы увидели птиц, во множестве летящих на юг. Великий Тэнгри дал знать: пора! Наступает утро грозных решающих битв! Воины наточили мечи, а кони откормлены. Гунны пройдут по равнинам земли до предвечернего океана, за которым начинается мрак. Клянусь громоносным Куаром, каждый воин после похода будет носить золотой пояс, а меч вкладывать в ножны, усыпанные драгоценностями. Став властелинами, гунны будут жить, как позволяет им характер и полная воля! Тэнгри указал, куда нанести первый удар — на юг, на Византию! — Выхватив свой меч, Аттила поднял его над головой.

— На Византию! — громом прокатилось по переполненной площади.

И тысячи мечей блеснули на солнце.

В это время толпа запыленных всадников въехала на площадь. Ее сопровождал сотник Ябгу, назначенный вместо Ульгена. Мясистое лицо Ябгу сияло. Наконец–то он стал человеком, облеченным доверием Верховного правителя. Впереди походы. Много погибнет тарханов. А он, Ябгу, теперь первый, кто имеет право притязать на место тысячника.

Ехавшие с ним всадники были вооружены длинными мечами, дальнобойными луками. Приземистые, темнолицые, в войлочных шапках и кожаных панцирях — при взгляде на них становилось ясно, что прибыли свои, но издалека. Впереди гарцевал на сильном жеребце широкоплечий длинноусый всадник. На его шапке алела широкая лента.

Подъехав к помосту, длинноусый легко поднялся по ступенькам помоста, остановился возле Аттилы, дружелюбно, но с достоинством сказал:

— Да осенит тебя своим крылом священная птица Хурри! Я царь Еран. Ты звал нас, и вот мы здесь!

Совет закончился пиром. Сохранившие обычаи предков хайлундуры отказались от предложенных скамеек, для них расстелили толстую кошму. Они восседали за трапезой, склонившись на колени, подобно каравану тяжелоношных верблюдов. У многих тарханов Аттилы эта поза уже вызывала презрительные усмешки и ехидное перешептывание.

— Почему вы шли так долго? Что задержало вас? — спросил Аттила.

— Мы свернули на Кавказ, — бесхитростно отозвался царь хайлундуров.

Аттила нахмурился, ему об этом ничего не было известно. Недавно некоторые вожди соблазняли его повторить поход на Месопотамию, куда в свое время ходил Баламбер. Оказывается, хайлундуры их опередили. Но более Аттилу насторожила независимость Ерана. Прибытия этого сильного племени ждал еще Ругила. Стало быть, они не слишком нуждаются в союзе с остальными гуннами.

— Удачен ли был поход? — вежливо осведомился он.

— Много добычи. Там вас еще помнят. Но сейчас персидский шах Кавад закрыл Дербентский проход крепостными стенами от гор до моря. Пришлось возвращаться к Дарьяльскому ущелью. Вот почему мы задержались. Но, хвала Тэнгри, наши женщины теперь носят красивые одеяния. — Бросив мимолетный взгляд на гору подарков, нагроможденную его воинами на помосте, Еран перешел к тому, что являлось целью его приезда. — Ругила обещал отдать хайлундурам земли между Прутом и Серетом. Сдержишь ли ты, Аттила, его обещание?

Диор услышал бесстрастный ответ Верховного правителя:

— Гунны всегда заботились о своих сородичах, Еран! Жаль, пока вы ходили на Кавказ, на ваших землях построил крепости гот Витирих. Тебе придется овладеть ими в бою. Землю, политую кровью хайлундуров, никто не осмелится у вас отнять!

— Да будет так! — вынужден был сказать Еран.


2

Гунны, долго соседствуя с чужими народами, переняли у них многие удобства жизни, стали носить яркие одежды, украшать себя золотом. Хайлундуры же оставались неискушенными детьми степей. По вечерам они разжигали костры, приносили на треногом жертвеннике жертву прародительнице всех гуннов Умай, состязались на мечах, боролись, а потом, сидя на корточках возле костра, пели протяжные, как сама степь, песни. Еран мало чем отличался от простого воина, лишь алая лента на шапке да более изящно вышитая походная сумка выдавали в нем царя.

Узнав, сколько у Витириха крепостей и что из себя представляет Белый замок, Еран охотно согласился иметь при себе опытного советника и попросил выделить ему и ветеранов, сведущих в штурме крепостей. Аттила расщедрился и направил в помощь хайлундуров тысячу Силхана Сеченого. Его ветераны еще в пути, не мешкая, принялись обучать воинов Ерана изготовлению штурмовых кожаных лестниц, шестов–ползунов, закрытых подъемников, легких таранов. А метать арканы на высоту крепостных стен хайлундуры умели и сами.

При возвращении Ерана в свою орду на одном из привалов к Диору подошел шаман, необыкновенно подвижный гибкий старик в вывороченном полушубке и с колокольчиком на поясе; пристукнув тяжелым посохом, бдительно прокричал, обращаясь к советнику:

— Отвечай, какому богу ты поклоняешься?

— Мой отец темник–тархан Чегелай, — спокойно напомнил Диор, грея возле пламени руки, ибо ночи наступали прохладные.

— Но ты не молишься и не приносишь жертвы!

Еран хотел заставить бахши замолчать, но передумал и с интересом стал ждать ответа. У соседних костров воины тоже прислушались. Равнодушие советника к богам настораживало не только шамана. Диор вдруг понял всю глубину пропасти, отделяющую его, поклонника Платона, Цельса [85], от этих детей природы. Разве постигнут хайлундуры всю глубину учения Платона или суть «Правдивого слова» Цельса? Только теперь он понял, почему здравомыслящий Аттила вынужден скрывать свои сомнения относительно могущества богов. Диор внушительно сказал:

— Старик, ты прожил много лет и наблюдал жизнь многих народов. Ты видел разные обычаи и поклонение разным богам. Так или не так?

— Да, это так, — вынужденно согласился бахши.

— И твоей мудрости, надеюсь, хватило не спрашивать, почему они живут по иным обычаям и поклоняются иным богам? Знай, у меня своя вера! И по ней я не должен приносить жертв и молиться вслух. Если тебя это удивляет, ты глуп!

К костру Диора уже косолапил настороженный Силхан и несколько ветеранов. На лице Ерана появилась тревога, он сурово обратился к шаману:

— Ступай, Арат, не приличествует бахши заботиться о чужой вере больше, чем о собственной!

Шаман удалился пристыженный.


3

По прибытии в кочевья Еран разослал вдоль границ земель Витириха летучие отряды, чтобы узнать, где расположены удобные проходы на плоскогорье. Вскоре разведчики вернулись. У Витириха оказалось три крепости, и каждая закрывала одну из дорог в земли готов.

Ветераны Силхана разыскали несколько приречных скал, высотой и крутизной напоминавших крепостные стены. Еран распорядился приводить к этим скалам ежедневно по тысяче воинов, дабы они упражнялись в лазании по скалам. Был выкопан и ров с насыпным валом. Ров однажды спас жизнь самому Ерану. Овраги, холмы, водные преграды — все стало местом упражнений.

Военные приготовления хайлундуров не ускользнули от внимания Витириха. И скоро к хайлундурам прибыл седовласый Валарис.

Военного предводителя готов проводили к холму, с вершины которого Еран и Диор наблюдали за обучением бойцов. Когда Валарис в сопровождении знатных готов подъехал к холму, на приступ скалы шла очередная тысяча.

На бешеной скорости, подбадриваемые криками ветеранов Силхана, воины мчались ко рву. За ним возвышалась скала. На вершине ее торчали подростки, которым велено было изображать защитников. Они обстреливали штурмующих из луков и кидали в них камни. Приказ Ерана был суров: отцов не жалеть! Конники скакали широким фронтом. Подлетев ко рву, сотня за сотней поворачивали коней и, проносясь вдоль препятствия, выпускали тучи стрел. Последняя сотня, рассыпавшись вдоль рва, продолжала обстреливать гребень, в то время как остальные соскочили с лошадей, скатились в ров, и вскоре ревущий поток показался на другой стороне его. Коноводы сноровисто отогнали табун подальше. Множество арканов мелькнуло в воздухе, кожаные петли, раскручиваясь, цеплялись за едва заметные выступы. Скоро вся скала покрылась черной шевелящейся массой. Несколько воинов сорвалось. Нескольких сбили камнями подростки.

— Не хочешь ли кумысу? — предложил Еран Валарису, внимательно наблюдавшему за грозными приготовлениями хайлундуров.

— Я не пью кобылье молоко! — презрительно отозвался тот.

— Намек хорош! — добродушно произнес Еран. — Зачем Витирих послал тебя ко мне?

— Предложить мир. Будем добрыми соседями.

Глаза хайлундура сузились и потемнели от гнева:

— Не находишь ли ты странным, Валарис, что готы собираются стать добрыми соседями тем, кого презирают? — С этими словами Еран одним прыжком вскочил на ноги, кинул ладонь на меч, но сдержался. — Передай своему вождю, что хайлундурам нужны пастбища! Наш скот слишком быстро плодится!

— Небо видит: твоя цель неправедна!

— Сильные не нуждаются в оправданиях, — насмешливо заметил Еран.

— Понравится ли Аттиле то, что затевают хайлундуры?

В разговор вмешался Диор. Он показал Валарису золотую пайзу. Гот понял и понурил голову. Диор сказал:

— Знай, Валарис, ромеи не придут вам на помощь. Аттила уже громит города Фракии. Ромейские гарнизоны в страхе и не оказывают сопротивления. Знатные покидают свои поместья и спешат укрыться в столице. Посоветуй Витириху сдать крепости и Белый замок.

— Что же оставите готам? — воскликнул Валарис.

— Жизнь.

Валарис, не прощаясь, стал спускаться с холма.

Вскоре прибыло долгожданное сообщение от Ратмира. Анты во главе с Добрентом выступили на помощь хайлундурам. Они плывут на кораблях, именуемых ладьи. Отдельно для советника Ратмир передал известие, взволновавшее того: Добрент младший брат матери Диора Лады, Князь антов обрадовался, что у него есть племянник, и с нетерпением ожидает встречи.

Жаждал встречи и Диор. На четверть римлянин, на четверть гунн, наполовину славянин, он в бою ощущал себя гунном, в размышлениях римлянином, но только здесь, вблизи границы славянских лесов, в полной мере почувствовал Зов Крови.

Зов Крови! Заставляющий заблудившуюся птицу с силой, равной любви к жизни, искать свою стаю. Отвергающий умственные построения, признающий единственно бессознательное влечение. Потому и мила родина человеку. Взор Диора часто устремлялся на север, где в солнечной дымке синели далекие леса.

На военном совете было решено: с прибытием антов начать штурм одновременно всех трех крепостей, анты должны атаковать самую дальнюю — северную. Еран разделил свою конницу на два тумена и направил один к восточной, другой к южной крепости. Сам с охранной тысячей остался ожидать антов.

Между ставкой Ерана и плоскогорьем готов пасли свои стада хайлундуры рода Волков. Когда тумены удалились от ставки на день пути, в образовавшуюся брешь скрытно проник неприятельский отряд. Витирих оказался гораздо решительнее, чем можно было ожидать от старика. Темной ночью спустившиеся с плоскогорья готы напали на становище пастухов Волков, разгромили его и ринулись на ставку ничего не подозревающего Ерана, по пути перехватывая и уничтожая заставы противника. Безумно отчаянный план Витириха едва не осуществился.

Спас хайлундуров Диор. Он проснулся среди ночи. Ему показалось, что его позвал тревожный голос отца. И вдруг слух его уловил отдаленный конский топот. Столь далекий, что только чуткое ухо могло различить слабый перестук копыт среди неопределенных ночных звуков. Но как дикий зверь мгновенно выделяет грозно–чужой звук в общем шуме и столь же мгновенно понимает его страшное значение для своей безопасности, так и Диор, насторожившись, сразу понял смысл приближающегося топота — кто и зачем так торопится.

В ставке Ерана подняли тревогу. Громким, словно отсыревшим в ночи голосом распоряжался Силхан. Успели отправить в тумены гонцов. В темноте спешно строилась тысяча. И тут у Диора мелькнул замысел, которым он поделился с Ераном и Силханом. Те одобрили его план.

А между тем топот стремительно приближался. Готы прекрасно знали местность. Но едва ли они придавали значение рву, вырытому перед скалой. Они не успели лишь на время сгорания факела. Еран и его воины укрылись под скалой, за рвом.

Уже потухали звезды и светлело небо. В сереющем мраке смутно чернела громада холма, а на его вершине брошенные шатры и повозки. Там злобно лаяли оставленные на привязях сторожевые псы. Возле высокой скалы темнота все еще была густа и скрывала ров. Многочисленная конница готов вынеслась из зарослей ближней лощины и помчалась к холму. На вершине вспыхнули костры, раздались беспорядочные испуганные крики, заметались люди. Еще громче залились собаки. Это десятка три оставленных на стане воинов создавали видимость поднявшейся в ставке тревоги. После этого они должны были отступить.

Готы решили, что застали хайлундуров врасплох. Неистовый рев, исторгнутый из множества глоток, смешался с остервенелым лаем собак. Большая часть всадников ринулась на холм, остальные поскакали в обход, чтобы отрезать пути бегства Ерана. А тот, наблюдая из темноты за нападением на его ставку, от ярости потерял голос, сипел и отплевывался. Силхан на всякий случай держал за уздцы его лошадь.

Вспыхнули факелы. Черные всадники, освещая себе путь, словно демоны на огненных крыльях, замелькали на вершине холма. Жутко свистнули стрелы. Захрипели и смолкли псы. Десятки копий, блеснув лезвиями в дымном свете, пронзили войлочные покрытия шатров. Готы ринулись на хрупкие жилища степняков, повалили жердевые остовы, растоптали копытами коней все, что находилось внутри шатров. И тотчас крики разочарования послышались на холме. Готы обнаружили, что хайлундуры успели сбежать. Раздался громовой голос Валариса, требующий догнать беглецов.

— Пора! — воскликнул Диор.

Еран отдал команду. Воинственный крик «Хар–ра!» сотряс скалу. Его услышали на вершине. Черные всадники ринулись с холма вниз, к скале. Спуск по крутому склону был произведен с бешеной быстротой. Сверху что–то кричал Валарис. Кажется, он догадался, что ждет его воинов. Но остановить яростный порыв атаки было уже невозможно. Словно выпущенный из пращи камень, отряд германцев в мгновение ока очутился у рва. На другой стороне препятствия стояли готовые к бою воины Силхана. Ров обрывался на глубину десяти локтей. Он стал братской могилой готам. На вершине холма рыдал седовласый тысячник Валарис, поняв, что его провели как глупейшего из ослов. Отряд погиб в считанное мгновение. Ряд за рядом всадники валились под обрыв. Задние напирали на передних. Кто хотел остановиться, того сбивали с ног. Упавшие пытались подняться, но их втаптывали в кровавую грязь, ломая кости, те, кто падал следом. Стоны, проклятия, вопли, предсмертное ржание коней доносилось из темного провала, где шевелилось чудовищное месиво из людей и животных. Ни один не выскочил наверх. Потрясенные хайлундуры притихли. Еран перестал отплевываться. Впервые степняками была одержана столь небывалая победа — нелепая по простоте и ужасная по последствиям.

Изумленный Еран просипел Диору:

— Ты хитроумный чародей! Простому смертному подобное задумать не под силу!

Советник холодно прервал его:

— Не время говорить об этом. Вели захватить Валариса живым!


4

Но Валарис живым не дался. Его окружили, он рубился с юношеской отвагой, под Ним убили жеребца. Он продолжал биться пешим, разя всякого, кто приближался к нему на длину его вытянутой руки с мечом. Скоро к нему нельзя было подступиться из–за нагромождения трупов, и тогда кто–то из рассвирепевших воинов выпустил по готу стрелу, попав в горло.

Еран в гневе велел доставить к нему ослушника. Привели пожилого мрачного воина со шрамом, пересекавшим его лицо от лба до подбородка. Поврежденный правый глаз воина сильно косил, отчего казалось, что глаза ветерана смотрят в разные стороны.

— Если б не твои заслуги и не седины, — зло просипел Еран, — я велел бы взять тебя на аркан! Ты осмелился не выполнить мое повеление!

— Валарис убил моего брата! — оправдываясь, сказал воин.

— Значит, вы оба оказались неумелы и беспечны!

Оскорбленный хайлундур вскинулся, ожег царя яростным взглядом.

— Я ходил в походы еще с твоим дядей! — проревел он. — Весь покрыт ранами! Я бился в предгорьях Кавказа, и ты сам наградил меня золотым кольцом. Я не беспечен, джавшингир! И мой брат не был беспечен! Возьми, джавшингир, свои слова назад.

— Гнев затмил мой разум. Обида всегда слепа, — спохватившись, примирительно проговорил Еран.

Нетрудно было понять, слушая разговор царя с простым воином, что власть Ерана не настолько крепка, как у Аттилы. Наблюдательность тяготеет к обобщениям. У Аттилы, в свою очередь, власть менее сильная, чем у византийского императора. Если Ерану подчинялись, Аттиле покорялись, то перед византийским императором раболепствовали. Власть стремится к неограниченности. Вот где истоки будущего хайлундуров! Багровое от ярости лицо Ерана, вынужденно уговаривающего простого воина не таить на царя обиду, подтверждало это предположение. Скоро хайлундурам предстоят потрясения.

Диор посоветовал Ерану не ждать подхода антов, а немедленно штурмовать Южную и Восточную крепости, ибо после столь страшного разгрома отряда Валариса и гибели самого тысячника готы уже не смогут оправиться. Еран и Силхан согласились с ним. Навстречу антам был послан гонец с пожеланием как можно скорее захватить Северную крепость и идти к Белому замку, где хайлундуры и славяне соединятся.

Предвиденье Диора блестяще оправдалось. Боевой дух готов оказался сломлен. Они лишились лучших бойцов. Обе крепости взяли одним непрерывным штурмом. Стены их были не столь внушительны и высоки, как стены Белого замка. И стояли они не на скалистой горе, а на холмах. В том, что Восточная и Южная крепости оказались более уязвимы, нельзя винить строителя Каматиру. Нужда заставила Витириха возводить крепости в местах не лучших для обороны.

Хайлундуры начали штурм, когда стемнело. Крепостные стены и защитники на них отчетливо вырисовывались на фоне бледного вечернего неба. Внизу уже сгустилась темнота, и готы осаждающих видеть не могли. Хайлундуры подкрадывались к крепостям пешими и молча. Отборные лучники, укрывшись за деревянными щитами, обстреливали осажденных из дальнобойных луков. Сотни стремительных арканов неожиданно вылетели из темноты, стаскивая зазевавшихся защитников со стены. Чтобы лучше видеть, что готовит враг, готы метали вниз горящие факелы, но те падали в ручей, служащий рвом, и гасли. Готы рубили арканы, бросали вниз камни и тяжелые бревна. Но не прицельно, а наудачу. Но главное, чего они не смогли предвидеть — это то, что к воротам крепостей подтащат тараны. Ворота располагались на самых обрывистых склонах, и к ним вели тропинки. Диор заранее объяснил Ерану, как тому следует поступать. Оба тарана поставили на колеса, сверху защитили дощатыми навесами и сырыми воловьими шкурами. Двухсот воинов хватило, чтобы поднять таран по склону вверх, выровнять площадку тарана, подложив под задние колеса приготовленные заранее опоры. Таким образом, оба тарана оказались вровень с вершиной. Готы растерялись, когда из темноты вдруг послышались тяжкие удары окованного бревна в створку ворот. Предпринимать что–либо было уже поздно. Раздались ужасающие крики, и хайлундуры пошли на приступ. Стрелки тем временем продолжали обстреливать каждую бойницу, не давая высунуть носа. Не зря Силхан со своими ветеранами обучал воинов Ерана. Ревели медные трубы, подбадривая осаждающих, гулкие удары тарана усиливали шум боя, от которого у храбреца разгораетсяазарт, а у трусливого кровь стынет в жилах.

Скоро в воротах образовались зияющие проломы. Через них в крепость хлынули черные потоки воинов резервных сотен, истомившихся в ожидании.

Оба конных тумена ворвались на плоскогорье. Готы в спешке бросали свои становища и стада, чтобы спастись в Белом замке. Вслед за туменами появились обозы. Сотни и сотни крепких повозок, управляемых женщинами, пожилыми или увечными воинами, грохотали по каменистым дорогам, наполняясь добычей, и во многих повозках виднелись белокурые головки готских ребятишек.


5

— Вот с этого места Чегелай смотрел на крепость! — Силхан ткнул плеткой на каменистый бугор, удивленно поглядев на советника Аттилы, не решаясь спросить, зачем это нужно знать.

Диор, не отвечая, въехал на бугор, остановил жеребца. Далеко вверху на горе виднелся Белый замок. Пушистые облака плыли по летнему небу, едва не касаясь его башен. На стенке толпились готы, блестели доспехи. Возможно, там был и Витирих.

Под горой, огибая скалистый мыс, текла широкая и полноводная река. Над ней носились стрижи. В одном месте вода вдруг забурлила, пошли волны, в беспокойных струях мелькнуло темное тело, похожее на дерево–топляк, разлетелись брызги под ударами могучего хвоста, но через мгновение поверхность воды успокоилась и вновь стала безмятежной. Черная река течет из лесов антов. Впадает она в другую реку, похожую на морской залив, а та катит свои воды в Понт Эвксинский. На другом берегу моря богатый людьми, ремеслами, изобильный товарами величайший город Константинополь. Оттуда по всей вселенной распространяются судьбоносные для окружающих народов знания.

На этот бугор Диора привело торжество. Он исполнил долг перед матерью. И исполнил хорошо.

Оказавшись советником Аттилы, он часто размышлял над одной казавшейся неразрешимой загадкой: почему Ругила столько лет терпел на своих землях крепости Витириха? Ведь ему не составляло труда их уничтожить.

И только недавно смутная догадка переросла в уверенность, получив должное объяснение.

Готские крепости закрывали антам путь на юг! Они как бы заперли их в лесах. Если бы не Белый замок, торговый флот антов давно бы появился в Понте Эвксинском, а сами бы они распространились по южным плодородным землям [86]. Вырвавшись на просторы и дороги, ведущие к Византии, и получив столь нужные им знания, они еще более усилятся.

Кто первый догадался об этом?

Чегелай!

Кто первым воспрепятствовал этому?

Ругила!

Вот почему Чегелай стал темник–тарханом Ругилы.

Тайное скрыто в явном. У Ругилы было четыреста тысячников. Разумеется, Чегелай был отнюдь не худшим из них, но и не настолько лучшим, чтобы возвыситься над родовитыми тарханами. Да, он умело воспользовался оплошностью старого лентяя Огбая. Но было ли это достаточным предлогом для столь стремительного возвышения простого тысячника? Много раз Диор задавал себе этот вопрос и столько же раз отвечал: нет! Вот на этом бугре у Чегелая, возможно, и появились впервые мысли, достойные великого полководца, благодаря которым гунны сумели на несколько десятилетий избавиться сразу от двух опасных соседей: готов и антов, заставив их неусыпно сторожить друг друга.

Как ни хитроумен Аттила, но именно потому, что анты остались в лесах, он не придал им должного значения, а постоянные уверения Диора, что анты станут преданными союзниками, если будет разрушен Белый замок, окончательно расположили Аттилу к антам и ускорили его решение вытащить из своего тела эту занозу — Витириха.

Что, кроме Зова Крови, могло подсказать Диору столь блистательный замысел? Или это Высший Тайный Совет, предугадывая будущее, направляет его волю?

Задумываясь над своей судьбой, Диор не мог не обратить внимание на то, что все превратности его жизни, выглядевшие случайными, вели его к неожиданно великим свершениям — это благодаря ему Аттила с его грандиозными замыслами стал Верховным правителем, это с его помощью анты выйдут из лесов.

И в это время как добрый знак Провидения раздался звук одинокой трубы. Из–за дальнего северного поворота реки показался крутобокий корабль. На высокой носовой палубе его стоял воин и трубил, завидев огромный стан, раскинувшийся под горой.

Прозрения не радуют истинных мудрецов. Диор вдруг почувствовал тоску. На короткое время перед ним расступилась завеса времени, и он понял, что ему суждено.


Глава 11 ОСТАТЬСЯ БЕЗВЕСТНЫМ


1

Добрент оказался одного роста с Диором, с широкими плечами, выпуклой бочкообразной грудью, белолицый и румяный. С его левого плеча свисал плащ, правая рука свободна. На широком поясе длинный меч, из сапога торчит рукоять кинжала, от его одежды исходит запах лесов, вод и трав. Князь силен, белозуб, улыбчив. Рядом с ним весело ухмыляется Ратмир, вдохнувший вольный ветер отчизны.

— Здрав будь, племянник! — ласково прогудел князь, неожиданно сгибаясь в глубоком поясном поклоне, простотой обращения сглаживая напряжение встречи.

Диор, сам не понимая почему, поспешил повторить движение Добрента. Князь не удивился тому, что Диор приветствовал его на языке антов, видимо, был оповещен Ратмиром. Они сдавили друг друга в объятиях, на миг поддавшись извечному мужскому соперничеству. Мощь Добрента была явной, мощь Диора скрытой. Изумление отразилось на лице князя. Они тотчас разжали могучие руки.

— Ну и силен же ты! — переводя дух, воскликнул Добрент. — Теперь вижу: наша кровь! Твой дед Бож в молодости задушил медведя!

Сняв кованый шлем и горестно склонив русую голову, князь молча выслушал короткий рассказ Диора о своей сестре.

— После гибели отца меня и Ладу прятали в лесу, — глухо сказал Добрент. — Лада заболела. Ее отправили в селение. Там сестру и схватили готы. Они искали детей Божа. Но Винитария разгромил Баламбер, и готы ушли… С того времени у меня было два желания: найти сестру и отомстить готам!

А к ним уже спешил из стана царь Еран, Силхан, знатные хайлундуры. Из крепости за встречей угрюмо наблюдали воины Витириха. С ладьи на берег по сходням спускались рослые воины–анты. Из–за поворота выплывали еще корабли. И на каждом трубили в трубы.

— Мы взяли Северную крепость! — после приветствия обратился Добрент к Ерану. — И прибыли тебе на помощь!

Ни одно деяние не несет в себе только благо или только зло. Встреча со своим дядей послужила началом грозных для Диора событий.

Переводя речь антского князя, Диор, забывшись, назвал Добрента дядей. Еран удивленно на него глянул. Диор спохватился, но было уже поздно. Еран спросил, действительно ли князь антов его дядя. Диор вынужден был подтвердить.

— Вот как! — еще более поразился хайлундур, переводя цепкий взгляд на Добрента и обратно, — Почему ты не уведомил об этом раньше? Да, вы похожи! — В его голосе послышалась подозрительность.

Хоть советник Аттилы был смугл, а Добрент белолиц, нетрудно было заметить, что они близки по крови телосложением, особенной схожестью обличья, крутыми подбородками, складками на щеках, взглядом чуть исподлобья, даже тем, как они хмурились и улыбались.

— Да, вы одной крови — ты и он! — мрачнея, подтвердил Еран.

Нетрудно было сообразить, какая опасность нависла над Диором. Ведь он скрыл от Аттилы, что его мать славянка, Аттила уверен, что мать советника — римлянка. Если Верховному правителю донесут, что Добрент дядя Диора, то вождь мгновенно сообразит: его советник умышленно скрыл свое родство с антами и ради выгоды для своего дяди настаивал на захвате крепости готов. Даже то обстоятельство, что сам Диор до недавнего времени не знал, что Добрент его дядя, не послужит ему оправданием.

— Аттила уведомил меня, что твоим отцом был прославленный Чегелай, а матерью — дочь знатного римлянина, — настороженно сказал Еран. — Но выходит, это не так! Если человек скрывает свое родство, не значит ли это, что он хочет извлечь из обмана выгоду!

Его слова слышали многие, в том числе и Силхан. Добрент, видя, что царь хайлундуров встревожен, вопросительно посмотрел на племянника.

— Еран удивлен, что ты мой дядя! — обратился к нему Диор, принужденно улыбаясь.

— Разве он не знал об этом? — в свою очередь изумился князь.

Диор пояснил:

— Я не мог сказать Аттиле о нашем родстве. Он усмотрел бы в моих советах желание помочь антам, а не пользу гуннам!

Теперь озадаченно нахмурился и князь антов. В разговор вмешался Ратмир, обратившись к царю Ерану со следующими словами:

— О какой выгоде может идти речь, как не о выгоде для хайлундуров? Разве не тебе нужны обширные пастбища готов? Разве для этого не самое важное — разрушить Белый замок? Но помогли бы вам столь охотно анты, если бы Добрент и Диор не оказались родичами?

Еран неохотно признал справедливость слов Ратмира, но было видно, что подозрительность его сохранилась.

На совет предводителей привели пленного гота. Он заявил, что в крепости продовольствия более чем достаточно. Вдоволь и воды, которую берут из земли. Диор вспомнил рассказ отца о некоем воине Корсаке, побывавшем в Белом замке. Корсак говорил, что под крепостью в горе скрыта пещера. Пленный гот подтвердил, что так оно и есть. Пещера служит продовольственным складом.

— Как же вы берете воду из земли? — недоверчиво спросил Еран.

— Когда Каматира осматривал мыс, он заметил на склоне горы темное пятно и вытекающую из трещины струйку воды. Потом обнаружил пещеру, — пояснил пленник.

— Ты спускался в нее? — спросил Диор.

— Нет, господин, но хорошо знаю от других. Каматира устроил подъемник для воды. Очень хитрое сооружение! Двое рабов качают рычаги, и вода льется из глиняной трубы. Почему так происходит, я не знаю. В пещеру же спускаются по лестнице. Через каждые десять локтей там устроены прочные помосты для хранения запасов. Помостов много, и все они заполнены. Крепость неприступна, господин! — убежденно заявил гот. — В ней всего вдоволь, а стены несокрушимы!

Диор зловеще усмехнулся. Неужели его ум не изобретет хитрости, превосходящей хитрость какого–то византийца?

Вечером Силхан предупредил его, что Еран послал к Аттиле самого быстрого гонца.

— Будь осторожен! — сказал он. — Еран перестал тебе доверять. Твоим отцом действительно был Чегелай?

— Ты думаешь иначе? — холодно осведомился Диор, окинув пожилого тысячника пронизывающим взглядом, как бы желая удостовериться, не пора ли тому в обоз.

Но Силхан, ничуть не смутившись, доверительно прошептал:

— Карабур говорил, что голос Юргута звал тебя из лесу: сынок, сынок! Юргут был мне большим другом. Однажды я спас его от неминуемой смерти! Тюргеш хотел пожаловаться Чегелаю на него, и тогда Юргута взяли бы на аркан. Я предупредил моего друга, и он сбежал из тысячи!

— Чего ты хочешь? — равнодушно спросил Диор, созерцая перстень на пальце своей руки.

— Стать темник–тарханом! — незамедлительно отозвался тысячник. — И я не пошлю гонца.

Это был второй удар за столь короткое время. Если Аттила узнает еще и о том, что Диор выдал себя за сына Чегелая, будучи всего лишь сыном простого воина, он перестанет доверять советнику, а возможно, велит взять его на аркан. Римляне шутят, что есть заслуги настолько большие, что за них легче расплатиться единственно неблагодарностью. Аттила теперь гораздо меньше нуждается в советнике, если вообще нуждается. Поэтому он и послал его с хайлундурами, дав золотую пайзу, чтобы скрыть истинные намерения. Теперь у него появится превосходный предлог устранить Диора. А если еще и Силхан пошлет гонца, то предлогов будет два.

— Ты станешь темник–тарханом! — сказал Диор.

Поистине в этом мире все было, все будет и нет ничего нового под солнцем.


2

Добрент жестом пригласил Диора войти под свежесрубленный навес, где стоял грубо сколоченный стол и длинные скамьи, покрытые волчьими шкурами. Здесь несколько телохранителей князя, пошучивая друг над другом, правили на точильном камне мечи. Добрент окликнул одного из них, молодого богатыря с румяным, опушенным кудрявой русой бородкой лицом, послал за угощением, назвав воина Черноволом. Тот вложил свой меч в ножны, выбежал из–под навеса. Остальные, прихватив камень, почтительно вышли, чтобы не мешать беседе князя с племянником.

— Воины любят тебя, дядя! — задумчиво сказал Диор, усаживаясь на скамью. — И я вижу, вы дружны! Отчего?

— Да, мы дружны! — охотно согласился Добрент. — А отчего — ответ прост. Между нами нет злобы. Мы не ходим за добычей, и нам нечего делить. Все, что мы выращиваем на наших подсечных полях или добываем на охоте, распределяем по справедливости. Я, князь, имею лишь то, что имеет простой воин, и ничего сверх того! Превыше всего анты ценят ум, мужество и справедливость. Кто выделяется этими достоинствами — тот и князь! Твой дед Бож был справедлив и мудр. После его гибели анты решили, что я унаследовал его достоинства; и выбрали князем. Так за что же меня ненавидеть?

— Между вами есть зависть!

— Завидовать более мужественному и мудрому — разве это плохо? Да, между нами есть зависть, она заставляет человека стремиться к совершенству.

— Ты прав, — грустно заметил Диор. И опять его мысленному взору, подобно взблеску молнии, приоткрылась завеса будущего.

Вошел Черновол, легко неся на берестяном подносе холодное мясо вепря, копченую рыбу, свежие лепешки, янтарный мед в туесках, два серебряных бокала. И еще были туески с алой ягодой.

— Это наша лесная земляника, — сказал Добрент.

Земляника оказалась сочна, сладка и пахуча. Как и в прошлые беседы с Добрентом, душой Диора овладел уют.

Спокоен и доброжелателен был князь, спокойны и доброжелательны были воины, приятно бывать там, где тебя не обидят, не унизят, не обманут, защитят ценой собственной жизни.

Отсюда просматривался противоположный луговой берег с высокими травами. В реке плескалась рыба, и легкая рябь пробегала по поверхности воды. Уже была срублена пристань, и вдоль нее стояли ладьи. Пустые палубы жарились под солнцем, источая смолу. Чуть дальше анты продолжали строить навесы, защищающие от палящего зноя и дождей, там же дымился походный горн, стучали молоты, гудело пламя, раздуваемое мехами, слышался голос Ратмира, распоряжавшегося дюжими кузнецами. Когда–то готы, не зная умельства Ратмира, продали его Джулату. Побратим научил алан ковать металлические стремена. Анты, по его рассказам, давно освоили плавку металла и изготовление из него различных изделий, в том числе и оружия.

— Хайлундуры ценят наши мечи и за каждый дают три лошади, — сказал Добрент. — Раньше мы воевали пешими, теперь будем конными. Вот и спешим изготовить седла и стремена. В болотах возле Северной крепости мы нашли много железной руды. В наших местах ее мало…

— Я сказал Ерану, что Северная крепость должна принадлежать антам!

— А он согласился? — спросил князь.

Об этом у них и раньше были разговоры. Добренту очень хотелось оставить Северную крепость за собой. Через нее лежал удобный путь в земли антов. И если раньше она закрывала дорогу в леса, то теперь она могла защищать подступы к ним. Нет, Еран не согласился, сказал, что Северную крепость следует разрушить. Тогда советник Аттилы показал ему золотую пайзу Верховного правителя. Еран вынужден был уступить. Но он опять послал гонца к Аттиле с известием, что Диор, пользуясь правом принимать решения, как если бы он был сам Верховный правитель, оставил Северную крепость антам, чем безмерно усилил мощь этого лесного племени. Аттила сразу поймет, ради кого старается советник. Это станет третьим предлогом.

— Он согласился, дядя, — сказал Диор.

Добрент облегченно вздохнул, радостно прогудел, что сегодня принесет жертву главному богу Перуну.

Сойдя на берег, анты первым делом устроили капище, где установили деревянных идолов с изображением человеческих лиц. Сейчас на капище волхвы антов молились о ниспослании победы над готами.

Второй гонец Ерана к Аттиле вернется через двадцать дней. За это время надо успеть взять Белый замок и тоже оставить его Добренту. Пожалуй впервые за много лет ничего не утаивая, Диор рассказал дяде о своих скрываемых ранее замыслах и о возможной расплате за них.

— Ты отправишься с нами! — воскликнул Добрент. — Мы не выдадим тебя Аттиле!

— Нет, дядя, это плохо для антов. Аттила обрушит на вас свой гнев. Он прикажет хайлундурам закрыть вам проходы на юг. Я вернусь к гуннам и попробую еще раз уговорить Верховного правителя. Аттила разумен, и часто разум заставляет его усмирять гнев. А теперь, дядя, выслушай меня внимательно. То, что я сейчас тебе поведаю, должен знать только ты…

И Диор рассказал князю антов о подземном дворце, о сокровищах, таящихся в нем, и о том, что Аттила отправил в подземный дворец свои неисчислимые богатства для тайного хранения. Рассказал, как пробраться в потайную долину, о лазе, по которому можно проникнуть в подземелье.

Добрент слушал с величайшим изумлением и после того, как Диор окончил свое повествование, сказал:

— Поистине удивительно слушать! Ты предлагаешь нам воспользоваться сокровищами Аттилы?

— Возможно, тебе это и удастся.

— Но до Сармизегутты много дней пути. Моему войску туда не пробиться.

— Не все берут силой, чаще хитростью! — заметил Диор. — Вот почему я должен явиться к Аттиле. У него великие замыслы. После возвращения из Византии он обрушится на Рим. Я постараюсь убедить его, что ссора с сильным племенем антов ему сейчас невыгодна. Он с этим согласится. Но, увы, ненадолго. После победы над своими главными врагами его мнение изменится. За это время вы должны успеть!

Положив тяжелые руки на плечи племянника, Добрент произнес:

— Ты жертвуешь собой во имя блага родичей. Так поступают только герои!

— Память о матери священна для сына, — ответил Диор. — Знай, Добрент, скоро анты выйдут из лесов и станут великим народом!

Кто подсказал ему эту мысль? Возвращаясь, Диор остановил лошадь между станом хайлундуров и станом антов.

Славяне обстраивали свой стан, возводили вокруг него частокол, сооружали жилье, черные бани. Везде стучали топоры, звенели голоса, там не слышалось повелительных окриков, ссор, лишь веселое перекликание и песни, в них звучала бодрость и жизнерадостный азарт, идущий от вольности и вдохновения. Две ладьи, став на якори, забросили сети, и рыбаки дружно вытягивали их, в мотне сетей сверкали серебристой чешуей бьющиеся рыбины.

Хайлундуры куда как беззаботнее. Их стан не защищен ни рвом, ни валом. Воины возле костров поджаривали мясо, переговаривались и позевывали. Там и сям возвышались шатры тарханов. На холме переливался разными цветами шелковый шатер Ерана. Хайлундуры довольствовались тем, что отнимали у других народов, и тем, что давала им степь. Такой народ обречен на прозябание.

Только народ–созидатель, народ–строитель может стать великим народом. Созидателями оказались анты.

Так кто подсказал ему эту мысль? Его собственный разум? Тайный Совет мудрецов? Или тот внутренний голос, который великий мудрец Сократ называл «дайоном», извещающий избранных смертных о воле богов? 

Часть четвертая СОКРОВИЩА АТТИЛЫ



Глава 1 НОЧНОЙ БОЙ


1

Узкая тропинка извивалась меж чахлых кустов вверх по крутому каменистому склону, ближе к вершине, усеянному валунами. Пленные готы уверяли, что валуны легко сдвинуть с места. Один из телохранителей Ерана, до предела растянув тетиву дальнобойного лука, пустил стрелу в направлении замка. Стрела упала, не долетев до середины склона. Готы засмеялись. Голос со стены, усиленный трубой, прогремел:

— Эй, царь Еран, говорят, твои уши напоминают ослиные! Поднимись выше, мы получше рассмотрим их!

Громовой хохот донесся с вершины горы. Обуянный яростью, Еран погрозил готам плеткой. Те ответили издевательским хохотом. Правитель ударил своего жеребца, и тот прыжками стал взбираться по склону.

Добрент, Диор, Силхан и охрана вынуждены были последовать за ним. Конечно, Еран был не настолько ослеплен бешенством, чтобы забыть о том, что стрелы сверху вниз летят гораздо дальше, чем снизу вверх, он остановился и вновь погрозил плетью готам. Тот же голос зычно проревел:

— Ближе, Еран! Поднимись повыше! Отсюда не видно твоих ушей! Не трусь! Говорят, твоя храбрость не уступает твоей глупости!

— Поберегись, джавшингир! Они сейчас столкнут камень! — предостерегающе крикнул Силхан.

И точно. Один из гигантских валунов качнулся и тронулся с места. За ним второй. От них отбежали фигурки готов. Сминая кусты, грохоча и подскакивая на выступах, валуны ринулись вниз, к тому месту, где остановились всадники.

Еран даже взвизгнул, поворачивая жеребца, помчался прочь. За ним остальные. Что–то беспорядочно кричали, нахлестывая коней, воины охраны. Шум, производимый несущимися вдогонку валунами, был подобен шуму бури. Разлетались осколки от ударов о встречные камни. Те тоже сдвигались. Вниз уже мчалась лавина камней. Лошадь Силхана вдруг споткнулась, упала. Тысячник вскочил, попытался высвободить ноги из стремян. Но на него налетел валун, подмял, перекатился, помчался дальше. Силхан и его лошадь остались лежать на склоне, превратившись в черное разбрызганное пятно. Диор, Добрент, Еран успели увернуться. Трое из охраны были раздавлены.

На крепостной стене ликующе вздымал руки к небу седой Витирих. На ветру развевался его красный плащ. В лагере хайлундуров поднялся переполох. Валуны мчались прямо на стан. И не было им ни малейшего препятствия. Хайлундуры бросились врассыпную. Но гигантский валун настиг толпу, оставил в ней широкую улицу, понесся дальше, к шатру Ерана, где находились две его жены и старший сын. К счастью, на пути его оказалась повозка. Он раздавил ее и остановился в сотне шагов от шатра. Поверхность его была черной от налипшей грязи и крови.

Охваченный припадком ярости Еран кусал собственные руки. Его с трудом успокоили. Он поклялся самой страшной клятвой, что ни один гот не останется в живых. Во исполнение этой клятвы были зарезаны все пленные готы, включая женщин и ребятишек. Казнь совершили на глазах у Витириха, наблюдавшего с башни крепости. Кусал ли он себе руки, осталось неизвестным.

Еран велел переместить стан на две тысячи шагов дальше от горы и собрал совет. Он задал присутствующим один вопрос: как взять крепость?

Выступил Диор.

— Открытый штурм невозможен, — сказал он. — Потери будут слишком велики. Надо действовать хитростью. Следует натолкнуть Витириха на мысль совершить ночную вылазку.

— Разве они уже забыли о налете, в котором погиб Валарис? — с мрачным удивлением спросил Еран.

— Конечно, не забыли! И хотят отомстить! У них нет выбора. В дневном бою они потерпят сокрушительное поражение! Но и медлить им нельзя, бог германцев Вотан может разгневаться на них.

— Да, у них выбора нет, — подумав, согласился Еран. — А что нужно, чтобы соблазнить их на ночную вылазку?

— Да не обидят тебя, Еран, мои слова, но готы уверены, что ты глуп!

Лицо длинноволосого царя хайлундуров побагровело, глаза сверкнули, рука потянулась к рукояти кинжала. Диор с любопытством наблюдал за ним, не отрывая взгляда. И повторилось то, что он видел уже не раз, как в случае с декурионом Фортунатом, Кривозубым, Алатеем. Фигура Ерана вдруг стала колебаться, подобно отражению в воде, менять свои очертания, и вместо живого даря хайлундуров перед Диором предстал труп с торчащей в спине стрелой. Диор отвернулся. У него давно уже созрел план, который сейчас он и Начал осуществлять.

— Надо оставить их в этом заблуждении! — сказал Диор, словно не замечая гнева правителя.

— И что для этого нужно? — зловеще усмехнулся тот.

— Отменить распоряжение о переносе стана. Лишь прикажи окружить его повозками. Не торопись гневаться, а выслушай! Ваша мнимая беспечность может сыграть с готами дурную шутку. По–прежнему вечерами ложитесь спать у костров, пойте песни, веселитесь, словно ничего не произошло. Более того, свой шатер поставь ближе к горе. Они решат, что ты это сделал из дикого упрямства, свойственного степнякам, и примутся насмехаться над вами. Делай вид, что всякий раз ты намереваешься начать штурм и только приближенные останавливают тебя от безрассудства. Они поверят, что опыт тебя ничему не научил. И решатся на вылазку. Тогда анты отрежут им путь отхода.

На лице Ерана появилась подозрительность.

— Силхан говорил, что ты хитрый–хитрый! И еще родич Добрента! Уж не хочешь ли ты гибели хайлундуров? А анты одни овладеют замком?

— Подумай, могут ли они это сделать без помощи хайлундуров?

— Ха, они взяли Северную крепость!

— Северная крепость вдесятеро слабее Белого замка! Подумай, Еран, прежде чем произносить несправедливое суждение!

Наступило молчание, которое неожиданно нарушил Добрент, воскликнувший, когда Ратмир перевел ему разговор советника с царем:

— Ах, леший тя задери!

Это странное выражение Диору было незнакомо. Темник–тархан Ерана по имени Ак—Булач, пожилой, покрытый шрамами, сказал:

— Советник прав: нам нельзя идти на открытый штурм. Но и ждать, когда Витирих сдаст Белый замок, все равно что ждать, когда зазеленеет скошенная трава. Я не могу придумать ничего хитрее, чем придумал советник. Надо попробовать.

Еран спросил у многоопытного темник–тархана:

— А если анты не придут нам на помощь?

Угрюмый Ак—Булач проворчал, трогая щетинистый ус под раздувающимися ноздрями:

— Чтобы развеялись твои опасения, следует две тысячи наших воинов поселить на стане антов. Тогда те не смогут нас обмануть.

На том и порешили.


2

Возвращаясь с совета, Диор спросил у Ратмира, что означает непонятное восклицание Добрента. Ратмир улыбнулся.

— Право, Диор, ты столь многознающ, что я думал, сам решишь такую простую загадку. Это нечто вроде шутливого пожелания, к которому не относятся всерьез!

— А кто такой леший? Ты мне о нем не говорил.

— Он водится в дремучих лесах. Его многие видели. Видел и я. Встретил вечером на дальних лугах. Великан. Настоящее страшилище. Весь оброс шерстью, глаза исподлобья горят. На меня из–за кустов как ухнет, напугать хотел. Я из лука в него собрался выстрелить, да не решился. От людей он прячется, дорогу всегда уступает. Только если ему помешать, осерчает, закружит путника по лесу, по топям и болотам. У нас поверье есть: лешего убить — не к добру.

— Так это же алмасты!

— Степняки так его зовут, — подтвердил Ратмир. — У нас в лесах много разной нечисти водится: кикиморы, русалки, водяные…

— А, это нимфы! — радуясь, узнавал Диор в непривычных названиях знакомых по рассказам других людей существ.

Они подъехали к реке, где их уже поджидал Добрент с несколькими воинами, среди которых был и молодой Черновол. Возле берега колыхалась на зыби лодка–однодеревка.

Добрент, Диор и Ратмир сели в лодку. Черновол и еще один молодой воин взялись за весла, оттолкнулись от берега, выгребая на стрежень. Сильное течение плавно понесло лодку, огибая скалистый мыс. Диор впился глазами в гору. На самом кончике мыса, там, где он обрывался в воду, от гряды отделился высокий утес, шагов в тридцать длиной, он перегораживал течение, волны лениво бились в него. Утес прикрывал собой небольшую бухточку, вдающуюся в берег и невидную с берега. Заметили ее вчера рыбаки, что забрасывали сети с ладей. Чуть повыше бухточки на склоне горы темнело мокрое пятно, и из узкой расселины вытекал ручеек, падая сверкающей струей вниз. Пленный гот не обманул.

— Князь, смотри, вон те челны! — Черновол указал на несколько челнов, притаившихся в глубине заливчика за огромным, упавшим сверху камнем. — Я вчера с сестричкой Заренкой рыбачил напротив утеса, она и узрела.

Диора удивило, что молодой богатырь упомянул имя сестры, на стане антов женщин не было, но он тут же забыл про это, отыскивая глазами тайный ход готов из крепости к реке. Еще вчера, узнав о новости, сообщенной Черноволом, он решил, что к заливчику, где спрятаны челны готов, непременно должен вести подземный ход. Ведь не станут же готы спускаться к реке по горе. Подобная мысль не могла прийти анту, не имевшему дело с крепостями и ухищрениями римлян.

— А вон, князь, глянь–ка, сети их сушатся! — шепнул Черновол.

Из бухточки выглядывали черные кормы готских лодок. На мшистом камне, что прикрывал заливчик со стороны реки, росло приземистое, с густой кроной дерево. За ним острые глаза Диора и разглядели сушившуюся на кольях сеть.

— Если бы Витирих был умен, он бы велел протоптать тропинку по горе к заливу, — насмешливо произнес Диор.

— Готы наблюдают за нами! — сказал Ратмир. — Ишь, насторожились! Сделаем вид, что ничего не заметили! — И весело прокричал: — Ах и хороша рыбалка! Не дадим ворогам ловить рыбу в нашей реке! Пусть умрут с голоду или сдаются!

Беспечный его голос, разнесшийся над рекой, был несомненно услышан, и на всякий случай пустили несколько стрел. Те на излете упали в воду шагах в десяти от лодки. Но, видимо, среди стрелков нашелся изрядный силач. Одна за другой две стрелы вонзились в корму лодки. Черновол поспешно принялся отгребать подальше. Диор прошептал Добренту:

— Ты заметил, дядя, за утесом, там, где уступ, отверстие заложено камнем! Камень пригнан неплотно. Это и есть тайный ход!

Лодка, обогнув мыс, вернулась к берегу. Чтобы рассеять подозрение наблюдателей–готов, Добрент приказал раскинуть сети напротив замка, но к заливу не приближаться.


3

Как и советовал Диор, хайлундуры не стали переносить свой стан и по–прежнему вели себя беспечно. Несколько дней подряд зычный глашатай–гот кричал в трубу обидные для царя Ерана слова. Пока не охрип. Еран делал вид, что приходит в ярость. Подлетал на жеребце к склону горы, свирепо ругался, грозил крепости плеткой. Но готы не решались пускать вниз камни, берегли их для штурма. Еран возвращался в стан, носился меж костров, размахивая мечом. Несколько тысяч хайлундуров спешно строились в ряды, беглым шагом приближались к горе. Но непривычные к пешей ходьбе, они производили маневр столь неумело, что готы разражались издевательским хохотом. В самое последнее мгновение Еран останавливал свое неуклюжее воинство.

Ночью цепь сторожевых огней опоясывала гору. Готы устанавливали факелы ниже валунов, ожидая решающего штурма. Хайлундуры карабкались наверх, но не приближались к границе света, пускали стрелы, которые не причиняли готам вреда, ибо валуны — превосходное укрытие. Вскоре Еран перестал тревожить осажденных. Когда наступал вечер, шаманы хайлундуров на виду у крепости совершали жертвоприношения. Возле костров азартно боролись силачи борцы. Устраивались сражения на мечах. Сказители повествовали о славных подвигах богатырей. У других костров воины слушали певцов. Наконец укладывались спать. И только редкая цепочка огней отмечала границу стана степняков.

Несколько дней огромный лагерь притворялся спящим. Багровая луна всходила и заходила все раньше. Скоро должны были наступить темные ночи. Искушение для готов было слишком велико.

В один из дней на военном совете Диор сказал:

— Витирих выступит в самое ближайшее время. Он все чаще наблюдает с башни. Глашатай даже перестал обзывать царя Ерана.

Еран при последних словах советника только плюнул и зло ударил плеткой по сапогу. Диор продолжил:

— Витирих пошлет отряд из отборных воинов, чтобы те захватили или убили царя, а также темник–тархана. Шатры их рядом. Потом готы постараются прорваться к вашим табунам, отбить лошадей и умчаться в степь.

— Ты столь подробно изложил замысел Витириха, словно беседовал с ним! — зловеще усмехнулся Еран. — А если мы напрасно прождем и потеряем время?

В его шатре находились все знатные хайлундуры, Ак—Булач, Добрент, Ратмир. Диор в знак клятвы поднял правую руку вверх:

— Если готы не нападут в одну из этих трех ночей, я выйду перед воинами и сам надену на свою шею аркан! Клянусь!

Его слова произвели впечатление.

В последующие две ночи ничего не произошло. Вечером третьего дня Еран сказал, что завтра утром он выстроит войско на равнине.

— Когда только взойдет солнце, ты исполнишь свою клятву! — заявил он во всеуслышанье.

Что может быть хуже доверчивого глупца? Только недоверчивый глупец. В тот же вечер Диор встретился с Ак—Булачем и объявил ему, что по воле Верховного правителя гуннов после смерти Ерана царем хайлундуров должен стать темник–тархан Ак—Булач.

— Но Еран жив, — возразил осторожный темник, ничуть не удивившись. — И неизвестно, когда умрет.

— В самое ближайшее время.

Хайлундур, склонив голову, искоса недоверчиво посмотрел на советника.

— Царя избирают на Великом собрании воинов. Ты разве не знал?

— Я знаю об этом, — усмехнулся Диор, — Как и то, что Великое собрание давно лишь видимость. Царем всегда избирают того, кого захотят знатные. Отныне все будет иначе. Правителей хайлундуров станет назначать сам Аттила. И я не думаю, чтобы кто–то осмелится его ослушаться!

— Покажи пайзу! — попросил Ак—Булач.

После того как советник показал, Ак—Булач покорно склонил голову, спросил:

— Чего хочет советник?

— Чтобы Белый замок остался за антами, как и Северная крепость.

— Это желание самого вождя?

— Иначе не может быть!

— Но Еран послал двух гонцов к Аттиле с жалобой на тебя. Силхан перед смертью тоже посылал. Как так?

Диор вынужден был сказать, что против него составлен заговор с целью опорочить его решения как советника и вождь уже уведомлен об этом.

Темник–тархан заколебался. Диор гневно заявил, что царем хайлундуров может стать и другой. Анты же в знак благодарности готовы возместить хайлундурам расходы на войну.

— Сколько? — спросил Ак—Булач. — Сколько они заплатят?

— Пять тысяч фунтов!

— Золотом? — В голосе темник–тархана послышалась алчность.

— Чистым золотом.

У Ак—Булача задрожали руки, он ответил, что согласен.


4

Вот уже много дней готы наблюдали, как беспечно ведут себя степняки. Те даже не огородили свой лагерь повозками. Не было у них ни рва, ни вала. Каждый день на стене появлялся Витирих. Он видел пасущиеся в отдалении стада и табуны, видел, как на стан в изобилии привозили туши быков, бурдюки с кумысом, как женщины навещали своих мужей–воинов, и понимал, что осада может продолжаться бесконечно долго. Стан антов располагался примерно в двух милях выше по реке и защищен высоким частоколом. Анты не столь беспечны, как хайлундуры, но на помощь своим союзникам они придут не сразу. Шатер Ерана стоит всего в нескольких сотнях шагов от горы. Правда, его окружает двойная линия повозок. Но разметать их богатырям–готам ничего не стоит. В случае удачи отряд той же ночью успеет вернуться в крепость по подземному ходу. Степняки не знают о нем и в первую очередь будут стараться помешать возвращению отряда, отрезав его от горы. А его богатыри обогнут гору справа и выйдут к берегу, где их будут поджидать челны. Догадываются ли хайлундуры о готовящейся вылазке? Витирих до боли в глазах всматривался в раскинувшийся под горой беззаботный стан. Степняки простодушны, они не могут так долго и искусно притворяться. И Витирих решился.

Перед рассветом, когда сон особенно крепок и необорим, когда костры сторожевого охранения хайлундуров едва мерцали, ворота крепости распахнулись. Большой отряд выскользнул из них и ринулся вниз.

Готы бежали, делая огромные прыжки, и в мгновение ока оказались у подножия горы. Лишь шорох обуви выдавал их бег. Охранение хайлундуров устало дремало возле затухающих костров, а в сереющем свете готы бесшумными тенями проносились мимо. Не замедляя движения, разделились на два отряда, первый устремился к шатру Ерана, второй — к шатру Ак—Булача.

Несколько черных голов поднялись среди вповалку лежащих хайлундуров, сонно всматриваясь. Послышался одинокий вскрик, оборванный ударом тяжелого копья. В спешке нападавшие не заметили, что спящих хайлундуров сейчас гораздо меньше, чем вчера. Когда последний ряд готов втянулся за цепь сторожевых костров, в тылу у них внезапно раздался резкий звук трубы, объявлявшей тревогу. Тотчас ночную тишину нарушила тревожная дробь барабанов.

Степняки, притворявшиеся спящими, живо вскочили на ноги. Предрассветную мглу озарил свет факелов. Готы в это время опрокидывали повозки, приближались к шатрам. Послышался топот копыт множества скачущих лошадей. На стан ворвались всадники. Оказывается, и на сей раз готов поджидала засада. По ним ударили стрелы. Лязгнули дротики, вонзаясь в щиты.

Еран и Диор в окружении плотного кольца охраны с возвышенности прислушивались к разгорающемуся в отдалении бою. Кольцо хайлундуров, окруживших готов, быстро густело. Сотни факелов приближались от реки. Это на помощь союзникам спешили анты.

В крепости пока было тихо. Витириху трудно было понять, что творится в долине. Наконец и на вершине замелькали огни. Там, видимо, поняли, что дела у нападавших плохи.

Факелы антов свернули к горе, стали растягиваться вдоль ее подошвы в длинную линию. Но по замыслу Диора не битва в долине была главным событием ночи. Она лишь отвлекала внимание готов, оставшихся в крепости. Сейчас Ратмир во главе отряда воинов–антов на челнах подплывает к заливчику. А несколько ладей, наполненных воинами, встали на якоре напротив мыска. Есть ли охрана в подземном ходе? Это Диора тревожило больше всего.

Воздух в долине светлел. Зарумянилось небо на востоке. Готы рубились отчаянно. Они, отступив от шатров, стянулись в плотную стаю, прикрылись щитами и ощетинились копьями. Гигантская броненосная черепаха медленно пятилась к горе, отражая наскоки конных хайлундуров. Но ползла она не к дороге, по которой можно было подняться к замку, а все больше забирала влево, в обход горы. Диор понял, что готы уйдут.

Стан хайлундуров напоминал морской прибой в момент, когда нахлынувшая волна останавливается в своем беге, рассыпаясь в брызгах пены на множество клокочущих, шипящих водоворотов, струй. Диор понял замысел Витириха гораздо раньше Ерана. Степняки привыкли к засадам, ложному бегству, неожиданным атакам, доводящим, противника до остолбенения. Они впервые увидели, как сражаются в поле пешие готы. И растерялись. Толпа всадников металась по стану, наскакивая на броненосную черепаху. Готские тяжелые копья в пять локтей длины били без промаха. Вот огромный германец, прикрывшись щитом, отразил меч конного хайлундура и с такой силой ударил копьем, что опрокинул всадника вместе с лошадью. Готы уходили по трупам врагов.

— Царь Еран! — громко крикнул Диор. — Если отряд не будет уничтожен, ты дорого заплатишь за это!

Еран что–то прорычал и, хлестнув плеткой жеребца, помчался с возвышенности. За ним поскакали телохранители, плетками прокладывая себе дорогу среди мечущихся всадников. Диор напряженно ждал. Черепаха стала втягиваться за угол горы. Антам не пришлось участвовать в сражении, ибо отступавшие готы обошли их левее. Поэтому анты стали отходить вправо, чтобы не мешать коннице Ерана.

Вот броненосная черепаха готов медленно втянулась за поворот. Преследовать отступавших хайлундуры теперь могли лишь вдоль склона горы, а не со стороны степи, где действию конницы мешала роща. Большая толпа хайлундуров приблизилась к тропинке, над которой нависали валуны. Соблазн для Витириха был слишком велик. Более удобного случая, возможно, уже не будет. Вождь готов отдал команду. Каменный ураган с оглушительным грохотом и свистом в считанные мгновения настиг мечущуюся толпу степняков, производя ужасающие опустошения. Все случилось настолько быстро, что никто не успел укрыться. Валуны давили людей и лошадей. Сила ускорения их была столь велика, что даже груды трупов не могли сдержать их стремительного бега. Один из камней докатился до возвышенности, на которой стоял Диор. На стане творилось невообразимое. Уцелевшие хайлундуры в панике скакали прочь. Лошади вминали убитых в землю, ржали, вставали на дыбы. Кричали раненые. Стан представлял собой сплошное месиво. Мощь хайлундуров теперь надолго подорвана.

К возвышенности подскакал забрызганный кровью Ак—Булач, прохрипел:

— Страшные потери. Почти треть воинов уничтожена…

— Где Еран? — спросил Диор.

Отводя глаза, Ак—Булач буркнул:

— Царь погиб. Раздавлен валуном. Его несут сюда.

— Наведи порядок на стане и собери в шатре вождей племени. Анты отомстят Витириху за гибель Ерана. Возьми на время золотую пайзу. Она будет знаком твоей царственной власти! Объяви всем о воле Верховного правителя!

Диор бросил темник–тархану золотую пластину. Тот, воровато оглянувшись, поймал, вгляделся, глубоко вздохнул, расправляя плечи и выпрямляясь, ликующе сказал своим телохранителям:

— Сообщите всем: Еран погиб. Верховный правитель Аттила назначил царем хайлундуров меня, Ак—Булача! Скачите! Кричите!

А к возвышенности уже мчался славянин Черновол. Приблизившись, он радостно объявил:

— Добрент велел передать: наши ладьи потопили челны готов. Все утонули. В доспехах сразу пошли на дно. Добрент ждет тебя. Сказал, чтобы ты прибыл без промедления!

Диор спустился с холма, обратился к Ак—Булачу:

— Итак, ты царь! Анты не дали нападавшим уйти в крепость! Готовь своих воинов к штурму!

— Хай, я все исполню! — заверил тот.


Глава 2 ШТУРМ БЕЛОГО ЗАМКА


1

Потный Добрент встретил Диора на берегу. Сняв шлем, зачерпнув им воды из реки, он жадно пил. Напившись, вылил остатки воды себе на голову, весело крякая, надел шлем на мокрые волосы, затянул ремни под кудрявой русой бородкой, сказал:

— Все сделали, как уговорились. Поспели вовремя. Готы думали, что уже дома. А тут мы. Сейчас все на дне, кроме пленных. Трех успели вытащить.

— Допросил их?

— А как же! Но это уже ни к чему было. Ратмир захватил пещеру!

— Хвала Небу! — облегченно воскликнул Диор. — Как это ему удалось? Неслыханная удача!

— Да, сегодня удачный день! — подтвердил князь, устало усаживаясь на бревно, лежащее на берегу. — Перун благосклонно принял наши жертвы!

Поблизости, привязанные к бревенчатым стойкам, покачивались на мелких волнах крутобокие ладьи со спущенными парусами. Корабли отдыхали, как усталые работники. Огненный зрак солнца поднялся высоко над долиной, словно всматриваясь, что случилось за ночь.

— Большие потери у хайлундуров? — спросил Добрент.

— Погиб один воин из трех.Еран раздавлен валуном, — ответил Диор, умолчав о том, что, когда Ерана принесли, у него из спины торчал обломок стрелы.

— Кто стал царем?

— Ак—Булач. Он согласен отдать вам Белый замок за пять тысяч фунтов золота.

Голубые глаза Добрента вспыхнули радостью.

— Перун внял нашим мольбам! — прошептал он.

— Пусть он поможет вам добыть золото Аттилы. Тогда вы расплатитесь с Ак—Булачем. Как Ратмиру удалось захватить подземный ход?

Князь весело объяснил:

— Один из пленных знал секретное слово. Охрана подземного хода уже ждала своих. Когда челны Ратмира подплыли, гот и крикнул это слово. Стража тревогу поднять не успела. Всех перебили. Ход, оказывается, ведет в ту самую пещеру, где Витирих хранит запасы продовольствия. Мои дружинники ворвались бы и в крепость. Там есть лестница. Но снаружи, возле лестницы, тоже оказалась охрана. Они успели опустить крышку люка. Я послал Ратмиру еще воинов. Теперь сам отправляюсь туда, везу факелы.

Они спустились к реке, где их поджидало несколько воинов во главе с Черноволом. Уселись в челн и поплыли к мысу. Неподалеку от утеса на якорях стояли две ладьи. С бортов в воду ныряли голые анты, белея мускулистыми телами. Каждый держал в руке конец веревки и здоровенный камень. Нырнув, надолго исчезали в воде. Другой конец веревки был у воина, стоявшего на палубе.

— Поднимают готские доспехи, — объяснил Добрент, — С камнем на дно идти легче.

Вот на поверхности реки показалась русая голова, отфыркиваясь, пловец что–то крикнул. Толпившиеся на палубе анты ухватились за веревку, принялись ее выбирать. Ныряльщик тем временем по лесенке взобрался на палубу, на загорелой шее его болтался нож. Вскоре из воды вынырнуло грузное тело гота. Дружинники с шутками и прибаутками втянули его на палубу, принялись снимать с утопленника доспехи. На поверхности показался еще один пловец. С палубы опять принялись тянуть наверх мертвое тело. Тем временем двое приготовились нырять.

— Много их там? — крикнул Добрент.

— Что дохлых лягух, княже! — бодро отозвался один из ныряльщиков, — И каждый в броне! Улов богатый!

Черновол направил лодку в заливчик. На склоне горы под каменным навесом чернела дыра. Возле него дежурили два воина с луками наготове.

— От Ратмира нет вестей, Мезамир? — обратился Добрент к пожилому вислоусому воину. Тот прогудел, что Ратмир сторожит ворогов на верхнем помосте возле входной лестницы.

— Готы вниз факелы швыряли, хотели помост поджечь, — добавил второй дружинник неожиданно тонким голосом. Лицо его было нежное, миловидное, из–под шлема выбивались русые кудри. Воин мельком взглянул на Диора и, порозовев, отвернулся.

На каменистой площадке появился пыхтящий Черновол, неся охапку факелов. Сбросил, крикнул миловидному воину:

— Как ты тут, сестричка Заренка, все ладно ли?

— Все ладно, братец, — прошептал молодой воин и потупился.

Заметив недоуменный взгляд Диора, вислоусый Мезамир улыбнулся в длинные усы.

— Дети они мне, — сказал он. — Черновол сын, а Заренка дочь. Напросилась в поход. Хочется ей свет белый посмотреть! — В голосе его послышалась нежность. — Заренка она и есть Заренка! Как утренняя заря алая! Ей бы повыше подняться да подальше глянуть!

— Ой, батюшка, помолчал бы! — Воин–девушка вспыхнула и рассердилась.

Черновол ласково добавил:

— Заренка у нас храбра! Когда Северную крепость штурмовали, она трех готов стрелами сняла! А еще одного в плен взяла.

Девушка, окончательно смутившись и покраснев до слез, отбежала от них и спряталась за скалу.

Подземный ход оказался неожиданно короток. Через десяток шагов началась пещера. Увы, это был не подземный дворец дакийских царей. Свет факела Черновола озарил неровный пол в глубоких трещинах и выбоинах. Из стен выступали камни. Над головами чернели неплотно пригнанные плахи грубо сколоченного помоста. Наверх вела бревенчатая лестница.

— Тут рисунки есть, княже, — вдруг сказал Черновол и ткнул факелом в темноту. — Кажись, в старину здесь чья–то молельня была.

Там, где бревна помоста упирались в стену пещеры, Диор увидел, что камни свода сглажены, словно их нарочно выровняли. На сглаженной поверхности охрой было изображено множество диковинных животных от пола до начала свода. Изготовившийся к прыжку тигр с гривой льва и торчащими из оскаленной пасти огромными клыками. Птица с длинной шеей и короткими крыльями, идущая по траве; ящерица, поднявшаяся на задние лапы и опирающаяся на толстый хвост. Возле птицы и ящерицы, видимо для сравнения, было нарисовано дерево, не достигающее высоты странных зверей. И тут же крохотные фигурки людей с длинными, распущенными по плечам волосами и с дротиками в поднятых руках. Далее убегающие от людей олени с витыми рогами; вставший на дыбы гигантский медведь; обросший шерстью великан, держащий в руке камень. Выше рисунки терялись в темноте. Изображения медведя и оленей испещрены мелкими выбоинами, напоминавшими следы ударов копий. Но ни золы, ни костей жертвенных животных. Древние тайны притаились под сводами пещеры.

— А вот леший! — воскликнул Черновол, показывая факелом на обросшего шерстью великана. — В наших лесах встречается…

— Ой, и вправду! — приглядевшись, подтвердила Заренка.

По лестнице поднялись на нижний помост. На нем были уложены кожаные мешки с зерном. Второй помост оказался заставлен дощатыми ларями. На третьем бочки с солониной, амфоры с вином, маслом, топленым жиром, копченые туши быков, овец. И все это в изобилии. Готы в Белом замке могли защищаться годами. Теперь им надо немедленно что–то предпринять.

На самом верхнем помосте, слабо освещенном одним факелом, закрепленным на стене, на выдубленных воловьих кожах лежали и сидели воины Ратмира. Лестница, ведущая наверх, упиралась в закрытый, окованный железом люк.

При появлении князя и советника воины замолкли и поднялись. Двое дружинников стояли на самом верху лестницы, не спуская глаз с люка и прислушиваясь. К Добренту подошел Ратмир, озабоченно сказал, что готы затаились и чего–то выжидают.

— Атаковать нас они не могут, — пояснил Ратмир, — лестница слишком узкая, а прыгать в доспехах опасно, ноги можно поломать. Они хотели факелами поджечь помост. Мы смочили воловьи кожи водой.

Итак, большая часть запасов крепости захвачена антами. Сколько готы смогут продержаться? К ним подошел Черновол, сказал:

— Прости, княже, что вмешиваюсь, но воины говорят: вход в пещеру следует закрыть. Тогда готы сдадутся.

— Как закрыть? — спросил Добрент.

— А камнем. Найти камень по размеру, поднять его, подпереть столбами, укрепить распорами…

Не успел Черновол произнести последние слова, как люк внезапно распахнулся. В пещеру хлынул дневной свет, но тут же померк.

— Берегись! — предостерегающе закричали дозорные, скатываясь по лестнице.

Вслед за ними в отверстие вползло что–то огромное, напоминающее ларь, в котором хранят муку. Длинный ящик со скрежетом заскользил вниз. Анты поспешно расступились, подняли луки, рванули тетивы. Множество стрел одновременно впились в стенки ларя. Стенки вдруг откинулись, наподобие створок гигантской раковины, придавив нескольких зазевавшихся воинов. Из ящика выскочили готы с обнаженными мечами и молча бросились на антов. Сверху сбегали новые враги.

Преимущество внезапности решает первые мгновения боя. Оказавшиеся ближе других к ящику упали, пронзенные готскими мечами. Остальные попятились. Но замешательство быстро прошло. Лук в ближнем бою плохое оружие. В руках антов появились топоры. Блеснули широкие, отточенные лезвия. Громадного роста жилистый ант гулко крякнул, врубаясь топором в готский щит.

— Держитесь, братья, не отступать! — прогремел Добрент, бросаясь на помощь своим. За ним последовали Диор и Ратмир. Диор опередил обоих. В нем закипела кровь гунна. Отбиваясь, воины Ратмира отходили к краям помоста. Готы напирали. Из крепости по освободившейся лестнице к ним спешили другие. В руках некоторых готов были тяжелые копья, которыми они владели особенно сноровисто. Отступавший перед Диором воин был опрокинут навзничь ударом копья. Упал он на Диора. Советник прикрылся убитым, как щитом. Поймав мелькнувшее перед ним древко копья, он вырвал его из рук опешившего гота, отбросил прочь, с мечом ринулся в освободившееся пространство.

— Поберегись, племянник! — тревожно крикнул сзади Добрент.

Откликаться было некогда. Диор оказался перед двумя готами. Те одновременно бросились на него. Диор применил прием, которому его обучил Юргут. Он мгновенно присел. Готы столкнулись, загремев щитами. У них вырвались крики ярости и изумления. Диор схватил обоих за ноги и опрокинул на других готов. Тут же блеснул его клинок. Пять раз поднялся и со свистом опустился его меч, и пять трупов рухнули на помост.

К Диору пробился Ратмир, прикрыл его со спины. Слева оказался Черновол, справа Добрент. Диор яростно пробивался к лестнице, круша мечом все, что попадало под удар. Готы быстро оценили необыкновенную мощь приземистого богатыря, выставили перед ним щиты. Но напрасно. Щиты разлетелись под ударами топоров Черновола и Ратмира. Рядом с ними трудился князь Добрент, словно пахарь на ниве, лишь крякал. Борода его была окровавлена. Трудно было разобрать — своя это кровь или чужая. Некоторое время слышалось лишь хриплое дыхание и звон рубящего оружия. Диор был неутомим. Ярость боя не давала расслабиться. То и дело слышались предсмертные вопли. Помост сотрясался от падающих грузных тел. Неожиданная атака Диора, Ратмира, Добрента и Черновола дала антам возможность переломить исход боя в свою пользу.

Ларь, в котором готы спустились вниз, избежав стрел антов, теперь стал для многих из них могилой. Прорвавшись к лестнице, Диор опрокинул его. Путь наверх оказался свободен. Четверо силачей бросились к входному люку. Несколько спускающихся по лестнице готов перегородили им дорогу. Но были сброшены под ноги сражавшихся. В отверстие люка заглядывал страж, что–то тревожно спрашивая. Диор стащил его вниз и задушил. Одним прыжком он выскочил наверх. За ним появились Ратмир, Добрент, Черновол и другие воины.

Подняв над головой мечи, анты издали воинственный клич. Свершилось долгожданное! Они стояли на ровной площадке посередине крепости. Вершина оказалась не более полутораста шагов в поперечнике. Справа стоял двухэтажный каменный дом. Вокруг него фруктовые деревья. За садом виднелись огороды и желтело пшеничное поле. Вдоль крепостных стен тянулись навесы. Там визжали свиньи. На крепостной стене толпились готы.

Услышав ликующий крик антов, многие обернулись, загомонили. На воротной башне появился Витирих. Его нетрудно было узнать по блестящему шлему, украшенному золотым гребнем, и красному плащу. Седые длинные волосы предводителя развевались на ветру. Он что–то властно крикнул. Воины со стены стали проворно спускаться вниз.

А тем временем из отверстия люка появлялись все новые анты. Диору показалось, что среди прибывших мелькнуло миловидное лицо Заренки и ее отца Мезамира. Добрент крикнул племяннику:

— Захватим дом, племянник! Пока Витирих на стене!

Диор согласился. Добрент послал Черновола с двумя десятками воинов в дом. Ратмир выстраивал остальных, готовясь к предстоящей схватке. У многих антов в руках были длинные готские копья, а прикрывались они готскими щитами. Их Ратмир ставил в первую линию.

Вдруг воины, сбегавшие со стены вниз, в нерешительности остановились. От подножия горы послышался рев труб и стук барабанов. Затем раздались ужасающие крики. Это пошли на приступ Белого замка степняки царя Ак—Булача.

Витирих опять прокричал что–то повелительное. Часть его воинов вернулась на стены, другие атаковали антов.

Черновол со своими людьми захватил дом и теперь из окон–бойниц сверху обстреливал наступавших готов. Те вынуждены были замедлить движение и прикрыться щитами. Добрент повел антов в атаку. Сблизились, началась рукопашная схватка. Силы противников оказались примерно равными.

— Отомстим за мою сестру Ладу! — крикнул Добрент Диору.

Но их вскоре разъединили сражающиеся. Диор зарубил двух врагов. Третьим оказался могучий воин, пожалуй не уступавший в силе самому Диору. Он был почти на две головы выше советника. Это преимущество хорошо для атаки, но не для защиты. Первым же ударом гот разрубил щит советника. Второй его удар Диор отбил с такой бешеной силой, что рукояти мечей выскользнули из потных ладоней и отлетели прочь. Гот кинулся на Диора, рассчитывая смять противника, навалившись на него грузным телом. Но Диор выдержал вес обрушившейся на него туши великана, сдавил его в объятиях, как в тисках кузнеца, поднял, повалил. Гот в изумлении издал громоподобный рев, сумел встать на колени, подобно оглушенному быку. Диор изо всех сил прижимал врага к земле, но его собственный вес был едва ли не втрое легче веса грузного богатыря. В это время удар чьего–то меча по шлему оглушил Диора, у него зазвенело в ушах, потемнело в глазах. Он понял, что второй удар снесет ему голову. Но послышалось падение тела — и над его ухом раздался звонкий голос Заренки:

— Отпусти выю этого медведя, воин!

Диор на мгновение ослабил хватку. Перед его глазами возникло блестящее лезвие кинжала и вонзилось в толстую шею гота. Тот слабо хрюкнул и повалился на землю.

Некогда было благодарить за помощь. Едва Диор успел подобрать свой меч, как пришлось выручать Заренку, на которую напали двое врагов. Зарубив их, Диор велел Заренке не удаляться от него, а держаться за спиной. С удвоенной энергией он бросился на готов. Мысль о том, что он теперь бьется за себя и за девушку, согревала его.

Положение осажденных становилось безнадежным. За стеной раздавались крики хайлундуров. Мелькали арканы, цепляясь за зубцы. Готы с трудом отбивались от антов и степняков. Подобное положение не могло сохраняться долго. Вот на стене сразу в нескольких местах появились хайлундуры. Вниз то и дело срывались готы, падая на каменистую землю, оставаясь неподвижными. Седой Витирих бился на воротной башне, его плащ, подобно языку пламени, метался над зубцами. На него наседало все больше врагов. Кому не желанна такая добыча? Того, кто захватит вождя в плен, станут прославлять как героя. Его имя войдет в сказания. Внизу анты теснили осажденных, отступающих в сад. Скоро битва переместилась на небольшое пшеничное поле. Все чаще среди отступавших раздавались крики отчаяния, мольбы, обращенные к небесному покровителю Вотану. Но боги почему–то любят только удачливых, от побежденных они отворачиваются. Странным было то, что готы еще при Винитарии, отце Витириха, приняли христианство, а в последние мгновения вспомнили богов своих предков.

Хайлундуры пленили Витириха, завладели башней и открыли ворота. В них хлынули толпы степняков. К этому времени анты справились с осажденными на пшеничном поле. Победители ликовали. Одни славили громовержца Перуна, другие громовержца Куара. В ворота въехал на белом жеребце Ак—Булач. Толпа степняков вела Витириха. Обнаженная голова его была окровавлена.

Безумие боя покидало медленно Диора. Ярость искала выхода. Только чудовищным усилием воли он переломил себя и не бросился на пленных врагов. Опомнившись, он снял с головы шлем, вытер чужую кровь на лице и вспомнил про Заренку. Он велел ей находиться подле себя. Но девушки рядом не было.

К Диору приблизились Добрент и Ратмир. У Добрента было перевязано плечо, но он радостно улыбался.

— Победа! Замок наш! — вскричал князь. — Отныне анты вышли из лесов!

Но радость Диора была неполной. Никто не мог вспомнить, где в последний раз видели девушку.


2

Он нашел ее среди лежащих вповалку трупов. Осторожно приподнял, снял с ее головы шлем. Заренка была без сознания, но Диор уловил ее слабое дыхание. Он поднял девушку на руки. И тут увидел отца Заренки Мезамира. Он лежал, навалившись на гота, сжимая его горло руками. В спине Мезамира торчал кинжал. Через несколько шагов Диор наткнулся на Черновола. Туловище его было рассечено страшным ударом от плеча до пояса. Возле трупа молодого богатыря валялись мертвые враги. Видимо, он отчаянно пробивался к сестре, но не успел.

Добрент послал за волхвами. Но оба молодых волхва были убиты, сражаясь как простые воины. Старший волхв был настолько стар, что ни держать меч, ни подняться на гору было ему уже не под силу. Шагая через трупы, Диор с девушкой на руках спустился в пещеру и вынес Заренку через подземный ход к реке. Здесь его ждали челны. Под могучими взмахами возбужденных победой гребцов однодеревка стремительно понеслась к лагерю антов.

Старый волхв находился на капище и молился Перуну. О том, сколь обильны были жертвы, принесенные богам, свидетельствовало то, что земля вокруг столбов с изображениями богов почернела и запеклась. Добрент говорил, что изображение главного бога Перуна они привезли с собой из лесов. Потемневшая, в трещинах от непогод статуя возвышалась над остальными. Под ней были сложены куски жареного мяса, ячменная лепешка. На глазах Диора большая белая собака со становища антов подползла к жертвенной еде, ухватила кусок мяса и уползла в траву. Старый волхв и не пытался отогнать ее, лишь объявил, что боги могут воплощаться в любое живое существо, и то, что собака появилась на капище, — это благоприятный знак.

Осторожно касаясь сухими длинными пальцами лица девушки, он осмотрел ее, склонился, прислушался к неровному слабому дыханию Заренки, послал одного из воинов в свой шалаш за глиняной корчажкой с лекарственным настоем. Когда тот принес, старик велел Диору приподнять голову девушки, осторожно разжал ее сомкнутые губы и влил несколько капель. Лекарство оказало чудесное действие. Девушка глубоко вздохнула и раскрыла глаза василькового цвета. Увидев склонившегося над ней Диора, она вскрикнула и зарделась, прикрыв ладонями лицо. Неиспытанное со времен встреч с юной Элией чувство нежности охватило Диора.

Старый волхв, зная, что Заренка спасла советника Аттилы от смерти, сказал спокойно и просто:

— Ты и она созданы друг для друга!

Этим он еще больше смутил Заренку. Она прошептала:

— Где мои отец и брат?

Как сказать ей, что Мезамир и Черновол погибли? Слух Диора давно уже уловил приближающийся к лагерю антов конский топот. Обрадовавшись, что может отложить рассказ о гибели родных Заренки, он поднялся на ноги и увидел приближающийся к нему отряд.

По кривым шапкам и особой посадке он узнал гуннов. Впереди ехал Ябгу, сотник личной охраны Аттилы. У следующего за ним Алтая на пике трепетал красный флажок — знак срочности гонца. Каждый из воинов охраны держал на поводу сменную лошадь.

Остановив шатающегося от усталости взмыленного жеребца, Ябгу раскрыл смуглую ладонь и поднес ее к глазам Диора.

На его ладони лежала золотая пайза. Гонцов с золотой пайзой еще никто не посылал.

Приказ Аттилы был краток и выразителен: «Советнику немедленно вернуться в ставку».

По грозному взгляду исполнительного Ябгу Диор понял, что дела его плохи. Сотник хотел отправиться в путь тотчас, но нужна была передышка лошадям, и он скрепя сердце отложил отъезд до полуночи.

Время перед дальней дорогой Диор провел с Заренкой. Светла и прекрасна была эта ночь молодой луны. Поднимался над береговыми кругами пар от реки. Загорались и гасли в бледном небе звезды, почему–то особенно много осыпалось их в это теплое осеннее время, они падали с тихим шуршанием и потухали за рекой в темнеющих лугах. Воздух, напоенный пахучими запахами трав, был густ, как медвяный отвар. Диор и девушка стояли над высоким береговым обрывом. Заренка прижималась к плечу Диора. Он укрыл ее своим плащом. Узнав о гибели отца и брата, девушка весь вечер проплакала и теперь была тиха и подавлена. Перед статуей Перуна в присутствии старика волхва, а также Добрента и Ратмира Диор поклялся, что будет беречь и лелеять Заренку, если она станет его женой. Волхв торжественно соединил их руки, после того как девушка согласилась слить их судьбы в единую судьбу.

— Твои волосы седеют, — шептала Заренка. — Как только я увидела тебя, поняла, что ты мне предназначен. Но подходить к тебе боялась. Ты был суров, и взгляд твой грозен. Но сейчас он добрый! — Девушка ласково приподняла теплыми ладошками голову Диора, вгляделась вещим сердцем. — Любый ты мой, у тебя на душе много печали…

— Как и у всех, любая моя, но с тобой я буду всегда ласков!

— Мил ты мне, — произнесла Заренка и с легким вздохом закрыла глаза. — Опусти меня на траву, она будет нам постелью…

В отдалении виднелись черные молчаливые фигуры воинов Ябгу. Они стерегли советника, подобно волчьей стае. Высокая трава скрыла Диора и Заренку от бдительных глаз мрачной стражи.


3

Утром Ябгу пришлось опять задержаться. Хайлундуры погребали убитых. Нельзя не отдать последние почести погибшим во славу всех гуннов храбрецам.

Трупы готов стащили в овраг и присыпали землей. Своих же убитых хайлундуры, как и все гунны, предают земле. Простых воинов, если их погибло много хоронят в братской могиле. Если же мертвых больше, чем осталось в живых, и поблизости нет оврага, трупы стаскивают в одно место и сжигают. В разных обстоятельствах хайлундуры поступают по–разному, и, право, было бы нелепо, если бы они во всех случаях поступали одинаково. Боги многое прощают победителям. Потерпев поражение, степняки бросают своих мертвых.

Анты своих погибших не предают земле, а сжигают. Число убитых славян превысило сотню.

На берег вытащили большую ладью и установили на четырех опорах. Вокруг соорудили нечто вроде деревянного помоста. Убитых сложили на палубе в одежде, но без брони. Из оружия оставили лишь ножи. Кто может себе позволить лишиться сразу такого количества средств боя? Старик волхв объявил, что Перун берет погибших храбрецов, жизнь которых оборвалась в битве, под свою защиту.

Принесли хмельные напитки, различные плоды и благовония, а также хлеб и лук, уложили все на корабль. Потом взяли двух лошадей и гоняли их, пока они не вспотели. Убили их, разрезали, мясо сложили в ладью. То же сделали и с двумя волами. Когда все было приготовлено должным образом, Добрент поднес к сухому хворосту, коим была обложена ладья, горящий факел. Заренка, прижавшись к Диору, вскрикнула. Хворост вспыхнул, и вскоре все сооружение охватило пламя. Гигантский костер бушевал недолго.

«Не прошло и часа, как превратился корабль со всем, что было на нем, в золу, потом в мельчайший пепел. Анты построили на месте этого корабля нечто подобное круглому холму и водрузили в середине его большую деревяшку…», перечислив на ней имена погибших. Диор по просьбе Добрента сделал схожую надпись на обратной стороне столба на латинском языке. Станут теперь ездить сюда купеческие караваны, останавливаться в Белом замке, превратится он в город, и не забудут люди тех, кто отдал свои жизни за право антов владеть крепостью — ключом, открывающим путь из лесного края в богатые заморские страны.


Глава 3 ГНЕВ АТТИЛЫ


1

Потери хайлундуров были громадны. Оставаясь на завоеванных землях, они теперь сами вынуждены были искать союза с антами по той причине, что если степнякам придется защищать свои пастбища от врагов, то сделать это им одним будет крайне затруднительно. Ак—Булач еще раз подтвердил, что отдает жителям лесов в вечное пользование крепости Северную и Белый замок за пять тысяч фунтов золота.

Добрент и Ратмир провожали Диора до границ бывших готских земель. Заренка следовала за своим мужем, одетая в теплый дорожный плащ и ведя на поводу сменную лошадь с переметными сумами, набитыми припасами. В переметных сумах было и то, что необходимо новорожденному.

— Славная тебе досталась женушка, — приговаривал Добрент, наблюдая за сборами Заренки.

В дороге Добрент обсудил с племянником будущее антов. Согласились на том, что опасения оно не вызывает: готы разгромлены, хайлундуры обессилены, Аттила занят на Западе, Византия наступательные войны вести не способна, Рим на пороге краха, наиболее сильные племена германцев — вандалы, бургунды, вестготы — расселились в обширной Галлии и сюда уже не вернутся. Аланы и большая часть сарматов ушли с германцами. О подходе новых кочевых племен с востока пока ничего не известно.

Разошлись лишь в выплате долга хайлундурам.

— Теперь путь на юг свободен, — убеждал князь Диора, — у нас есть чем торговать. Наше оружие, седла, сбруя, мед, воск, кожи — все раскупается охотно. Золото для выплаты долга мы наторгуем.

— Слишком долго вам придется торговать. Разве вы ни в чем не нуждаетесь?

— Нуждаемся, как не нуждаемся, — вздыхал в бороду Добрент.

— Так зачем вам обделять себя, когда есть возможность завладеть сокровищами Аттилы!

— Опасное это дело.

— Предоставь его мне.

На краю плоскогорья они остановили коней. Огромная равнина зеленела под ними, простираясь далеко за край небесного шатра. Грядущее вставало перед мысленным взором Диора, он видел зарева пожарищ, слышал тяжкий топот конницы и мерную поступь легионов на западе, скоро там будут пылать разоренные города, плакать матери на пепелищах, будут брести по дорогам толпы изнуренных рабов и купола христианских храмов Вечного города потускнеют от смрадного дыма пожарищ.

— Прощай, дядя! — сказал Диор и тронул жеребца.

Заренка ехала следом. Ратмир вдруг рванул свою лошадь так, что она присела, умоляюще сказал Добренту:

— Отпусти, княже! Не могу я его оставить одного! Сердце просит! Отпусти!

— Езжай! — махнул могучей рукой Добрент.

На радостях Ратмир поднял лошадь на дыбы, взвизгнул не хуже степняка — и только пыль завилась за ним.

— До встречи-и! — донеслось уже издалека.

Диор ехал, погруженный в думы. Замыслы Аттилы ему известны. Он выполнил главное дело своей жизни, и выполнил хорошо. Вернувшись в ставку, он отведет гнев Аттилы от антов.


2

Огромный край, по которому проезжал Диор, был в движении. Со слов Ябгу, подтвержденных встречными купцами, советник знал, что Аттила вернулся из похода, с огромной добычей. Конница гуннов обрушилась на Фракию подобно «снеговому урагану» и стремительно двинулась к Андрианополю, сея смерть и разрушения. Проводниками у Аттилы оказались скамары — местные разбойники. Не было ни одной богатой виллы или монастыря, кои не подверглись бы ограблению и разорению.

— Бич Божий навис над христианами, ибо грехи наши велики! — взывали проповедники с кафедр соборов. — Молитесь, молитесь, молитесь не зная устали, дабы Господь–вседержитель заступился за нас, тяжких грешников, денно и нощно взывайте к Небесам, и Всевышний смилуется над нами!

Гунны шли, оставляя за собой черные пепелища, и не было от них спасения ни в лесах, ни в болотах, далеко окрест разносился смрад и густые запахи прелой овчины, лошадиного пота, навоза, что сопровождает движение конницы степняков. И, словно усиливая ужас, случались в то лето небывалые грозы, молнии ударяли в землю, подобно сверкающим клинкам, разверзались хляби небесные, и ливневые потоки низвергались на города и поля, реки выходили из берегов, озера превращались в моря, и земля тряслась, словно в ознобе.

Но не было гуннам преграды, и шли они прямиком на Андрианополь, а там уже и Длинные стены недалеко. Какая сила могла остановить их, если вся Византия была охвачена страхом?

Но остановили. Не армия, ибо не было у Византии такой армии, остановил магистр Руфин, встретившийся с Аттилой в местечке Бокшар, в трех днях пути от Андрианополя.

Аттила и Руфин беседовали с утра и до заката. И сошлись–таки хитрецы. Караван в несколько сот верблюдов прибыл вместе с магистром. Чем они были нагружены, знали только трое — Аттила, Руфин и Диор. На следующий день Руфин вернулся в Константинополь уже без каравана, а Аттила повернул на Македонию, где многие города желали отделения от Византии, и, усмирив их старым как мир способом — разграбив и убив жителей, отступил в Паннонию. О чем же у них был разговор? Разумеется, Аттилу не устроили бы те десять тысяч фунтов золота, коими Руфин хотел откупиться от «бича Божьего», ибо он мог взять гораздо больше. Диор не долго размышлял об этом. Встреченный им в пути купец, направлявшийся к акацирам, получившим при дележе добычи четвертую часть ее, сообщил Диору, что, по достоверным слухам, Флавий Аэций собирает в Южной Галлии войска для войны с гуннами, что к нему присоединились встревоженные франки, бургунды, саксы, вестготы, аланы, сарматы и множество других племен. Всех их объединил страх за свое будущее. То, что говорил Аттила в ночь полной луны на холме, когда был ранен Элах, не осталось тайной. Купец сообщил, что столь внушительное войско не собиралось под начальством римского полководца со времен императора Траяна. Этому ослоподобному бабнику Валентиниану повезло, что у него оказался выдающийся полководец.

Диору стало ясно, что магистр Руфин предупредил Аттилу, что, если он задержится во Фракии, Аэций нанесет ему удар в тыл и захватит Паннонию, где сейчас пасутся стада гуннов. Что может быть ужаснее для кочевника, чем лишиться стад и пастбищ?

Итак, решающее сражение впереди. Потому–то по обширной равнине сейчас скакали гонцы в сопровождении усиленной охраны. Племен и народов, союзных и покоренных, много. Ябгу торопился исполнить повеление Верховного правителя, они то и дело обгоняли конные отряды, идущие в ставку. Шли с севера скиры и квады, с юга гепиды и герулы, тюринги и восточные бургунды. Это были народы, платившие гуннам дань, не осмелившиеся противиться требованию Аттилы о присылке войска и жаждущие добычи. Превратить вселенную в пастбище для скота Аттила собирался с помощью тех народов, для которых в будущем он не оставлял места. И они знали об этом. Но ближние соблазны, равно как и опасности, всегда сильнее дальних.


3

Верховный правитель встретил Диора величественно выпрямившись, и взгляд его метал молнии.

— Ты утаил от меня правду! — таково было его первое восклицание. — Кто пытается обмануть Аттилу, тот уже похоронен! Ты знал об этом?

— Я прибыл к тебе, хотя мог скрыться. И это служит доказательством моей невиновности, — твердо произнес Диор.

В глазах Аттилы мелькнули зловещие огоньки, он насмешливо спросил:

— Что сможешь добавить в оправдание? Говори сразу!

— Я привез тебе договор с более надежным союзником, чем гепиды или герулы, а может, даже угры. Анты, джавшингир, великий народ!

— Где же их войско? Почему оно не явилось сюда?

— Оно прибудет после того, как ты скрепишь договор с ними собственной подписью.

Недаром все, кто знал Аттилу, отмечали, что он силен здравомыслием. Правитель буркнул, что ему некогда ждать, но спросил, какое войско могут прислать анты.

— Не меньшее, чем любое из союзных племен, — хладнокровно заверил Диор, — но не численность их значима, а воинская доблесть и умение сражаться!

— Я не верю ни единому твоему слову!

— Тогда вели меня взять на аркан! — вспыхнув, отозвался Диор.

Иногда простая решимость производит обескураживающее впечатление. Рука Аттилы замерла на полпути к колокольчику, какое–то соображение мелькнуло в его желтоватых глазах. Все–таки его с советником многое связывало, и позволить гневу решить судьбу человека, оказавшего неоценимые услуги, недостойно Великого правителя. Следовало отыскать весомые доводы.

— Ты скрыл от меня родство с князем антов, — холодно сказал он, — ввел в заблуждение гуннов, объявив своим отцом Чегелая, хотя им был простой воин Юргут. За любой из этих обманов ты заслуживаешь смерти!

— О родстве с Добрентом я и сам не знал, джавшингир.

— Ты изощрен в оправданиях, но они не заставят меня поверить, что Северная крепость и Белый замок отданы антам ради выгод гуннов!

— И тем не менее это так, джавшингир!

— Молчи и слушай! — возвысил голос Аттила. — Я собираюсь разрушить на всем пространстве земли города, селения, монастыри, виллы — на их месте будут колыхаться травы, ты же воспользовался моей золотой пайзой, чтобы сохранить крепости для антов! Верни мне пайзу! — Он протянул руку к Диору.

Золотая пайза осталась у Добрента. Перед отъездом Диор взял ее у Ак—Булача и передал князю. Она могла понадобиться Добренту в переговорах со степняками. Невозможно быть предусмотрительным во всем.

Рука Аттилы повисла в пустоте, потом опустилась на широкий боевой пояс, на котором висел кинжал. В знак того, что гунны отныне в походе, через плечо Аттилы была перекинута походная сумка. Крупная голова Верховного правителя еще более поседела, а взгляд стал жестоким и непреклонным. Все, что раньше лишь намечалось в его характере, ныне развилось и приняло окончательные формы. Власть оставляет на лице правителя выразительные следы. И тем не менее Аттила колебался. Убив умного советника, он останется в окружении глупцов.

— Я надеюсь на твое здравомыслие, джавшингир! — с горечью воскликнул Диор. — Ты опасался независимости Ерана, он погиб не без моей помощи! Царем хайлундуров стал преданный тебе Ак—Булач. Подумай, я сделал антов твоими союзниками только благодаря родству с Добрентом! Ты ставишь мне в вину то, что должен был бы счесть заслугой!

— Хай, Ябгу! — взревел Аттила.

Когда сотник явился, приказал:

— Охраняй его и женщину–славянку, но не обращайся с ними дурно. Позже я приму решение. — Помолчав, Аттила промолвил Диору: — Знай, я беседовал с Руфином о тебе. Наши мудрецы говорят: выслушай врага, притворяющегося другом, и поступи наоборот.

Он так и не сказал, что ему посоветовал Руфин относительно советника. Но вскоре случилось предзнаменование.

Однажды в смутном полусне Диору привиделось, будто он идет по темной равнине и лишь бледный свет с небес озаряет ее, а навстречу приближается человек необыкновенный видом: в белом одеянии, с распущенными по плечам длинными волосами, а от головы его, исполненной величайшей кротости и мудрости, исходит сияние ореола, что изображают на ликах христианских святых. Но нет на страннике христианского креста и иных отличий людей этой веры. И незнакомец сказал Диору:

— Мы ждали тебя. Входи.

Перед ними вдруг возник белый просторный шатер. И они вошли в него. Купол шатра напоминал небесный свод, а вдоль стен на возвышении сидели люди, схожие внешним видом с незнакомцем, который тоже уселся среди них и обратился к Диору:

— Ты полон сомнений, поэтому спрашивай, и ни один твой вопрос не будет оставлен без ответа.

Удивляясь необычности встречи, Диор спросил:

— Приближаюсь ли я к совершенству?

— Скоро в твоей душе появится Бог, он поведет тебя! — последовал ответ.

Словно забыв разговор с Хранителем Священной Памяти сарматов, Диор задал вопрос:

— Почему бы ему не появиться гораздо раньше, в младенческой душе?

На это ответа не последовало. Но стены шатра вдруг озарились ярким светом, растворились в нем, и вместо стен вдруг возникли облачные горы, волнующееся море, далее простиралась желтая жаркая пустыня, за ней мрачные леса, в которых бродили хищные звери, — это все представилось столь явственно, что ошеломленный Диор закрыл рукой глаза, решив, что сошел с ума.

— Открой глаза и всмотрись! — раздался голос.

И Диор увидел на лесных полянах длинноруких волосатых людей, сражающихся дубинками и камнями с хищными зверями, горел у этих древних людей в глазах огонь ярости и азарта; увидел плывущие по бурному морю корабли, напоминающие ладьи славян, мечущихся на, палубе людей, лихорадочно всматривающихся в даль; увидел, как по желтым пескам пустыни бредут караваны, а сопровождающие их смуглые всадники, приподнимаясь на седлах, с тем же жадным блеском в глазах стремятся проникнуть взором за линию горизонта. Эту картину сменила другая. Люди роются в земле, подобно свиньям, промывают в ручьях золотой песок, и у них тот же нестерпимый блеск алчности и хитрости в глазах; возник многолюдный город с шумными базарами, криками зазывал, перекупщиков, менял, в дымных смрадных мастерских, где пышут жаром горны, полуголые рабы с ошейниками на шеях торопливо куют мечи, кинжалы, доспехи; а в это время орущая толпа воинов идет на приступ стен, воины падают, пронзенные стрелами, корчатся, обожженные смолой, но все новые и новые толпы упрямо ползут по штурмовым лестницам, стремясь достичь манящей цели. И вдруг все это исчезло, а перед глазами Диора предстала прекрасная земля в садах и цветах. Возвышались над роскошной растительностью великолепные дворцы с золотыми колоннами и сверкающими на солнце крышами, и беззаботные дети бегали возле них, смеясь и срывая цветы, и вдруг в голубое небо взмыло нечто извергающее огонь и, пролетев наискосок, мгновенно скрылось в недостижимой дали. Но опять картины сменились. Те же дворцы с провалившимися крышами, дороги, зарастающие буйными травами, дикие дебри кустарников вместо чудных цветников, а по узким тропинкам в дремучих лесах боязливо крадутся невзрачные карлики с потухшими глазами и вялыми лицами, они держат в слабых, неуверенных руках неумело изготовленные луки и стрелы с каменными наконечниками.

И вдруг все пропало, перед глазами Диора вновь появился белый шатер, люди, сидящие на возвышении. И голос спросил:

— Что узрел ты в этих видениях?

— Гибель мира! — не задумываясь, ответил Диор.

— Ты знаешь себя как человека?

— Да, теперь знаю! Во мне заключены алчность и доброта, любовь и ненависть, мстительность и жалость, гнев и отзывчивость, ярость и сострадание, великое и низменное — весь мир во мне! Я жажду истины, чтобы легче солгать, но, солгав, испытываю потребность в истине. Я понял: мудрость поселится в душах людей с угасанием их жизненных сил и мудрость эта будет печальна!

— Ты созидатель, пока сохраняешь в себе великое и низменное! Так нужен ли Бог душе младенца?

— Нет! — сказал Диор.

Голос продолжил:

— Вспомни слова Хранителя Священной Памяти сарматов о энергии, дающей Движение и Жизнь всему сущему. Хранитель находится среди нас. Скоро и ты войдешь в этот шатер, и в твоей душе навсегда поселится Бог.

И тут шатер пропал, Диор вновь оказался на темной равнине, но не лился уже свет с небес, и он бы не знал, куда идти, если бы отдаленный голос Заренки не позвал его. Он открыл глаза. Заренка, тревожно склонившаяся над ним, сказала:

— Любый, ты кричал и плакал во сне!


4

И опять Диор стоял перед Аттилой, и тот холодно произнес:

— Скоро сюда явится Флавий Аэций. Он очень опасен. Его следует отравить, мертвые не мешают!

Диор возразил:

— Джавшингир, ты сам говорил, что враги нужны, благодаря им взращиваются истинно мужские качества. А ты хочешь убить последнего великого римлянина!

Аттила долго смотрел на него с задумчивым любопытством и наконец молвил единственное слово:

— Ступай!

А была уже осень, и темнело рано. Возле шатра Аттилы бесполезно ржавел выкованный заново богатырский меч сарматов. У коновязи фыркали и хрустели ячменем в торбах лошади гонцов.

Цепь охраны пропустила советника и вновь сомкнулась за его спиной. По сторонам чернели шатры тарханов, а за рвом беспокойно шумел воинский стан.

Всеми хозяйственными делами в ставке ведал Овчи. Свои шатры тарханы ставили там, где указывал постельничий. А тот руководствовался исключительно расположением правителя к приближенному: милостив Аттила к тархану — жилище последнего стоит близко к жилищу Аттилы, и наоборот.

После возвращения от хайлундуров Диор обнаружил, что его поселили в самом отдаленном углу ставки — возле оврага, заросшего кустами терновника.

Когда Диор приблизился к кустам, в них послышался осторожный шорох, словно завозилась потревоженная ночная птица. Вдруг раздался тихий свист. Из терновника вылетела кожаная петля аркана. Упав сверху на Диора, затянулась на горле советника и бросила его на землю.

Диора спасло то, что под рубашкой он носил панцирь с двойным кожаным воротником, предохраняющим от стрел. Воротник не дал петле сдавить шею. Диора волоком потащили к кустам. Меч и нож были при нем. Выхватить нож и перерезать веревку — дело мгновения. В терновнике раздались возгласы разочарования. Видимо, напавшие рассчитывали, что советник после удавки впадет в беспамятство. Диор перекатился по траве и вскочил на нош. На него из кустов бросились несколько человек. Шатер был поблизости. В нем находились Заренка, Ратмир, Алтай. Но Диор не позвал на помощь. Ярость бушевала в нем. Он метнулся навстречу нападавшим. И первым же ударом меча развалил от плеча до пояса самого рослого из них. И тут же упал на колени. Если бы он этого не сделал, ему бы снесли голову. Клинок просвистел в пяди над ним. Диор пронзил мечом бедро ближнего противника. Тот вскрикнул и опустился на землю.

Диор вскочил и прыжком метнулся в сторону, и вновь чужой клинок едва не отрубил ему ухо. Нападавшие были умелыми воинами. Пятясь, Диор отбил два удара. Вдруг послышался пронзительный крик Заренки и голос Ратмира:

— Гей, побратим, держись!

Ратмир и Алтай спешили к месту схватки. Нападавшие оставили советника, подхватили раненого и убитого, скрылись в кустах. Возможно, там таились еще люди. Потому что из кустов тотчас вылетела стрела, впилась в панцирь Диора, вторая ободрала ему щеку. Подбежавшие Ратмир и Алтай хотели броситься вслед убегавшим. Но Диор удержал их.

Узнав о ночном нападении, Аттила вызвал Овчи и Ульгена. Того самого телохранителя, который отличился при нападении злоумышленников на холм Аттилы. Теперь Ульген ведал тайными делами и разведкой намерений врагов. Высокий, костистый, с длинными, свисающими, как у алмасты, мускулистыми руками, Ульген был знаменит похотью и чревоугодием. Однажды на спор он за один присест съел барана, а затем в присутствии свидетелей переспал с каждой из своих пяти жен не отдыхая.

Аттила сурово спросил у постельничего, почему шатер Диора оказался на окраине ставки. Глуповато моргая единственным глазом, Овчи ответил, что нужно было место для шатра Ябгу, а так как Диор был в отъезде, то он временно перенес его шатер, но сегодня же вернет назад. Ульген бросил быстрый взгляд на советника и тотчас отвел глаза. Такие взгляды свидетельствуют о многом. Тут был явный сговор, скрепленный молчаливым согласием Верховного правителя. Ульген осторожно сказал:

— Джавшингир, у меня важные новости.

— Говори! — разрешил Аттила.

Ульген, сутуля крутую спину, низким голосом произнес:

— Осведомитель передал: Аэций не прибудет к тебе. Вместо него явится посол Ромул. Аэций в Южной Галлии собирает войска. Проезжие купцы интересовались, по какой дороге ты двинешь свою конницу.Наверное, это хочет выведать и Ромул.

Аттила обратился к Диору:

— Судьба благосклонна к Аэцию. Ты вступился за него, и вышло по–твоему. По какой дороге нам следует пойти?

— По той, где тебя не ждут.

— Есть несколько дорог. Первая — по которой шел Аларих — на Сирмий, далее на Аквилей [87], Равенну, Рим. Это путь самый короткий и удобный для конницы.

— Его Аэций не оставит без прикрытия, — сказал Диор. — Где–то поблизости он и должен стоять лагерем.

Аттила с тем же задумчивым любопытством посмотрел на него, поглаживая бороду, заметил:

— Осведомители донесли, а купцы подтвердили: его лагерь возле Медиолана. Оттуда ему легко перебросить войска в любом направлении.

— Тем более, — произнес Диор, — местность вдоль дороги на Аквилей разорена вестготами. А тебе нельзя возвращаться без добычи. Иди туда, где нетронутые города и где тебя не ждут!

— Богатые города? — переспросил Аттила и обратился к Ульгену: — Откуда к нам идут самые богатые караваны?

— Из Августы Тревелов [88], Паризии, Труа — эти города на севере Галлии, джавшингир.

— Превосходно! — оживился правитель. — Поистине эти земли не тронуты. Ульген, пусть твои люди распустят слух, что я пойду на Аквилей!

— Будет исполнено, джавшингир. В ставке сейчас трое купцов.


5

Как только распространилась молва, что Аттила в ближайшее время двинет свою конницу на Аквилей, все три купца поспешно распродали товары и отправились в обратный путь. Один в Константинополь, второй в Аквилей, третий в Августу Тревелов. Ромул встретился с Аттилой и предложил заключить вечный мир в обмен на право гуннов владеть всей обширной Паннонийской равниной.

В ответ Аттила заявил:

— Мы уже владеем Паннонией! И не по разрешению императора, а по праву сильного! Нелепо заключать мир с тем, кого собираешься наказать.

— Какие у гуннов обиды на нас? — спросил Ромул. — Ведь я привез тебе и твоему войску жалованье как федератам согласно договору.

— Ты забыл, Ромул, Валентиниан отказал мне в женитьбе на Юсте Грате!

Что додумал утонченный патриций, глядя на некрасивого желтолицего седого гунна, можно только гадать.

Шатер Диора стоял сейчас за второй линией охраны. Когда Диор возвращался к себе, к нему подошел невысокий белокурый юноша–римлянин и шепнул:

— Тайна мудрецов!

Диор попросил юношу назвать свое имя.

— Такие, как я, безымянны, — ответил тот. — Я всего лишь исполнитель. Меня послал к тебе Приск.

— Я верю тебе.

— Итак, Каталаунские поля?

— Да. Аттила пойдет на Августу Тревелов.

— Приск благодарит тебя.

— Передай ему, что я побывал на Высшем Тайном Совете.

Римлянин побледнел, отшатнулся, сказал:

— Но ведь это значит…

— Да, — устало произнес Диор, — прощай!

Заренка в шатре занималась извечными женскими делами: что–то шила из грубого льняного полотна, одновременно присматривая за кипящим на огне очага варевом. Она встретила мужа сияющим взглядом. На днях Заренка сказала мужу, что понесла. И тогда страх охватил Диора. Не за себя, а за жену и ребенка.

— Что шьешь, любая?

— Сыну одежду готовлю.

Она не сомневалась, что их первенец будет сын.

— Не скучаешь ли по своей родине, любая моя?

— Ох, скучаю! — призналась жена, и даже слезы выступили у нее на глазах.

— Не хотела бы ты отправиться к родичам?

— С тобой? — обрадовалась Заренка.

Диор не успел ответить. Снаружи послышались тяжелые шаги. Дверной полог резко распахнулся. Вошли Ябгу и Ульген. Ябгу неприязненно сказал:

— Тебя ждет Верховный правитель! Немедленно!

Он даже не произнес обычных слов приветствия, руки его и Ульгена лежали на рукоятях мечей. Заренка поняла, что произошло что–то неладное, бросилась к мужу. Диор мягко отстранил ее:

— Запомни, любая, что бы со мной ни случилось, береги ребенка!

В шатре Аттилы находились Тургут, Овчи и стоял со связанными руками, но с гордо поднятой головой смертельно бледный белокурый юноша–римлянин.

— О чем ты разговаривал с этим? — зловеще обратился к вошедшему советнику Аттила, показывая на римлянина.

Значит, за ним уже следят люди Ульгена. Диор спокойно ответил, что юноша передал ему привет от Приска Панийского.

— И это все?

— Я расспрашивал его о дороге на Равенну.

— А он не расспрашивал тебя, куда пойдет моя конница?

— Нет, джавшингир.

Аттила знаком показал на римлянина. Ульген подскочил к тому, рванул с него плащ, повалил на пол и, приставив лезвие к горлу римлянина, прохрипел:

— Говори! Сказал ли тебе советник, куда пойдет конница Аттилы?

— Но ведь я знал об этом! — выкрикнул тот. — И все знают! На Аквилей! Разве не так?

Острое лезвие кинжала медленно вдавливалось в плоть нежной шеи юноши, показалась и закапала кровь. Но он молчал. Аттила велел Ябгу остановить пытку, спросил у Диора, знает ли он, кто этот юноша.

— Нет, джавшингир, он не назвал себя.

— Это сын Флавия Аэция по имени Гауденций!


Глава 4 ДАЖЕ МУДРЕЦЫ ОШИБАЮТСЯ


1

— Джавшингир, подумай, прежде чем совершить непоправимое! — вскричал Диор. — На возвращение посольству потребуется двадцать дней. Тот купец, что отправился в Аквилей, прибудет туда гораздо раньше! И не меньше двадцати дней понадобится Аэцию на сборы и на переход в Северную Галлию. В любом случае ты придешь в Августу Тревелов раньше римлян. Аэций не захочет оставить Медиолан, не убедившись, что твоя конница направилась на север. Что выиграешь ты, убив его сына? Аэций противостоит тебе как полководец, но ты приобретешь еще личного врага! Жажда мести удвоит его энергию! Не будь столь мелочно злобен! Если ты перестал доверять мне, то убей меня, но оставь сына Флавия!

Впервые с вождем гуннов разговаривали так грубо и бесцеремонно. И это поразило и Аттилу, и присутствующих. Все затаили дыхание, ожидая взрыва ярости. Аттила замер. Впервые его советник разговаривал с ним в подобном тоне, и он размышлял, что бы это значило?

Диор, не обращая ни на кого внимания, смело подошел к римлянину, вынул из своей походной сумки чистую холщовую тряпку и склянку с кровоостанавливающей мазью, перевязал сына великого полководца. Послышался шумный вздох Аттилы. Онемевшие тарханы вздрогнули, съежились. Но гунн, переведя дух, спокойно сказал:

— Пусть сын Аэция удалится. Не трогайте его. Советник прав!

Когда Гауденция вывели, Верховный правитель торжественно объявил Ябгу:

— Назначаю тебя тысячником!

Ябгу от радости взвизгнул, подпрыгнул чуть ли не до потолка, упал к ногам правителя, вопя, что отдаст за него жизнь. Не без удовольствия выслушав изъявления преданности, Аттила сказал Диору:

— Твои заслуги перед гуннами неоспоримы, поэтому я сохраню тебе жизнь. Но твоя вина велика, поэтому я отстраняю тебя от участия в походе. Назначаю советником к тысячнику Ябгу! Его тысяча встанет на постой возле дворца дакийских царей. Твоя жена останется в ставке. Ее будет охранять Ульген! Мне говорили, что славянка скоро родит ребенка. Если ты сбежишь или выдашь наши секреты, Ульген вырежет младенца из чрева твоей жены и отдаст его собакам. Ратмира можешь взять с собой. Я все сказал!

Диор не испытал ни малейшей радости оттого, что остался жив, лишь подумал, что Тайный Совет, возможно, не скоро дождется его. Это было далеко не худшее из возможных наказаний. Но когда он выходил из шатра, то встретился взглядом с похотливо ухмыляющимся длинноруким Ульгеном, и сердце его сжалось.

Прощание с Заренкой было тягостным. Она сказала, что отныне всегда будет иметь при себе острый кинжал, и если кто осмелится коснуться ее, она убьет себя.

Уже в дороге Ябгу зловеще сказал:

— Великий, уподобленный богам Верховный правитель, к ногам которого я бессчетно припадаю, велел передать тебе третье условие! Твоя жена и ребенок будут отданы на поругание Ульгену и только после казнены, если с моей тысячей случится что–то плохое.

Диор промолчал и лишь внимательно осматривал луг, по которому они проезжали в поисках травы цикуты.

На привалах преданный Ратмир утешал приунывшего побратима:

— Рано или поздно, друже, выход найдем. Аттила умен, но ведь не умнее же нас двоих!

Утром следующего дня дорога пошла по болотистой низине, заросшей густым разнотравьем. Диор показал Ратмиру невысокое растение с вершиной из десятка розовых соцветий.

— Вот цикута.

Ратмир, вглядевшись, сказал, что это растение ему знакомо, на его родине оно тоже растет, и называют его кикиморник болотный. Им пользуются, если хотят наслать на человека необоримый сон, от которого можно и не проснуться. Еще говорят, что соком этой травы обмазывают себя, чтобы сделаться невидимым и творить зло добрым людям.

У вечерних костров воины Ябгу с любопытством посматривали на Диора, будучи наслышаны о нем как о силаче и колдуне. Среди воинов давно уже ходили разговоры, что советник Аттилы властвует над духами ночи чэрнэ, и те указывают ему, где следует искать клады. Не раз шепотом передавались рассказы, как таинственные голоса звали советника и он улетал к ним, превращаясь в птицу. Диор не был бы столь знаменит, будь он только силачом, или храбрецом, или даже магом, ибо тех и других среди гуннов столько, сколько трав на лугу, но мысль о несметных сокровищах, коими, возможно, владеет этот человек, разжигала алчное воображение воинов.

Ябгу, за короткое время превратившийся из простолюдина в знатного, умом не отличался от своих воинов. Поэтому не было ничего удивительного в том, что однажды он осторожно спросил у Диора, много ли еще осталось сокровищ там, где он раздобыл золотое кресло.

— Много, — помолчав, отозвался советник.

У костра тысячника они были вдвоем. Ябгу воровато оглянулся, спросил:

— Где?

— Это тайна Аттилы, — сурово отозвался Диор. — Разве не при тебе Богоравный объявил, что, если я разглашу его секреты, он уничтожит мою жену и ребенка? А если любимец богов узнает, что ты у меня выпытывал? — возвысил он голос.

Ябгу перепугался, его смуглое лицо посерело, он зашипел, чтобы советник не говорил так громко.

— Почему? — простодушно удивился Диор. — Ты хочешь что–то скрыть от Богоравного?

— Не от повелителя, а от чужих ушей! — сообразил, как выкрутиться, Ябгу.

В последующие дни Ябгу не приставал к советнику с расспросами, но по его виду было ясно, что тысячник что–то усиленно обдумывает.


2

Они прибыли на бывшую стоянку, где еще сохранились коновязи, навесы, шалаши и капище тысячи Карабура. Вновь были разосланы дозоры. На день пути вокруг не было ни единой живой души. Возможно, по этой причине в здешних лесах появилось много диких зверей.

Прощаясь, Аттила предупредил Ябгу, чтобы тот сам осмотрел руины сторожевой башни и приемного зала дворца и убедился, что их не пытались разобрать, равно как и обрушившийся вход в потайную долину.

Прошлой осенью воины Карабура несколько дней ломали могучие стены дворца, хороня под обломками железную дверь и потайной люк. Сейчас на месте бывшего приемного зала высилась гора огромных камней, среди которых обитало множество змей, и хоть была уже поздняя осень, но дни стояли теплые, солнечные, гады не впали в спячку, а продолжали ползать по завалу. Вход в потайную долину преграждала рухнувшая скала. Сдвинуть ее не сумела бы и тысяча воинов.

— Что за ней? — спросил Ябгу, показав на упавшую скалу.

— Обиталище злых духов, — ответил Диор.

Ябгу зло засопел и покосился на него узкими горячими глазами. В его взгляде светилась ненависть.

Вскоре Диор и Ратмир отправились на охоту. Они проехали вдоль гряды скал, пробрались через лес в лощину поминального храма. Здесь они оставили лошадей и пошли вдоль ручья к тому месту возле кольцевого хребта, где ручей раздваивался. Здесь Диор показал Ратмиру скрытый в кустарнике потайной водоток.

— Задержишь дыхание, нырнешь в ручей и окажешься в расселине, — объяснил он Ратмиру. — Из нее попадешь в долину, о которой я тебе рассказывал. Если есть на земле место, которое христиане назвали бы раем, то оно здесь и нигде больше!

— За нами следят! — вдруг шепнул Ратмир.

И тотчас в лесу тревожно застрекотала сорока. На опушке леса ветки кустарника осторожно шевельнулись. Но густая листва скрывала преследователей. Диор поднял лук, который держал наготове, и послал туда стрелу. То же сделал и Ратмир. Стрелы, пробив листву, исчезли в чаще. Послышался тихий вскрик, поспешно удаляющиеся шаги. Не вызывало сомнения, что следили за ними люди Ябгу. Но кто их послал — сам Ябгу или это поручение Аттилы?

Еще в пути Диор обратил внимание на тихого, молчаливого помощника Ябгу по имени Джизах. Вспыльчивый Ябгу, избивавший своих воинов плеткой, кричавший на сотников, с Джизахом был весьма почтителен и никогда не повышал на него голоса. Джизах ведал хозяйственными делами тысячи — продовольствием, лечением воинов и лошадей, ремонтом сбруи, сбережением запасов и добычи.

Рябое лицо его всегда выглядело озабоченным. Но изредка Диор замечал брошенный на него Джизахом мимолетный, пронизывающий взгляд, словно тот исподтишка следил за ним. Молчаливость — признак скрытности.

Возвратившись из лощины поминального храма, Диор отправился посмотреть, где Джизах. Тот находился под своим навесом, осматривая запасные седла, войлочные потники, кожаные подпруги. Он быстро глянул на Диора и опустил глаза.

— Где твои люди? — обратился к нему советник.

— Десять на охоте, пятеро готовят пищу, коваль и лекарь возле лошадей, — настороженно отозвался тот.

— Не много ли отправил на охоту?

— Ябгу велел кормить воинов сытно. Еще мы сушим мясо. Надо делать запасы. Разве ты не знаешь, что наступила зима?

— Нынешняя зима будет теплая, птицы не улетают из этих мест, кормятся на озерах, — возразил Диор.

Вечером он вновь навестил Джизаха. Его люди уже вернулись с охоты и, усевшись вокруг закопченного котла, дружно хлебали густую шурпу, черпая ее глиняными чашками. У одного из охотников, коротконогого, с облысевшей головой и редкой бороденкой, на левой руке багровела глубокая царапина. Заметив взгляд Диора, лысый воин попытался спрятать раненую руку, но сделал это столь неловко, что локтем выбил чашку из рук соседа, отчего тому на штаны пролилась горячая шурпа. Сосед вскочил, гневно зарычав, и с маху опустил кулак на лысую голову охотника. Завязалась драка. От костров к ним поспешили зеваки, радуясь развлечению. Драчунов разняли. Лысый, хлюпая разбитым в кровь носом, попытался скрыться. Диор остановил его и спросил, откуда у него царапина.

— Ха! Скакал, за сучок задел! Вот откуда! — испуганно прокричал тот, глаза его беспокойно бегали.

— В каком месте ты охотился? — поинтересовался Диор.

— Ойя, откуда я помню! Долго лошадь погонял, по сторонам не глядел!

— Это было в лесу?

— Ха, зачем в лесу, на равнине!

— Откуда там появился сучок?

К ним вперевалку спешил Джизах. Быстро приблизившись, он строго велел воину удалиться и загадочно сказал Диору:

— Не старайся узнать сверх того, что этот человек скажет. Тем самым спасешь себе жизнь!

Намек был более чем ясный. Если Диор начнет выяснять, по чьему приказу следят за ним, его вынуждены будут убить.


3

А дни стояли непривычно теплые, почти летние, и, чего уже не случалось много лет, на равнине бурно шли в рост травы, на озерах жировали не улетевшие на юг птицы. Их беспокойный гомон еще издали слышали Диор и Ратмир, направляясь к озеру, где росла особенно сочная цикута.

Они не спеша удалялись от стана, и теплый ветер нежил их лица. Сытые кони шли бодро, весело пофыркивая.

— Ярило уже высоко поднялся, — сказал Ратмир и, прищурившись, глянул на солнце. — У нас скоро женщины изображение Матери–роженицы начнут лепить. Трава в рост пошла — украшают ворота зелеными ветками, варят зелье наговорное, мажут им ворота и гонят через них скотину на пастбище! Хорошо у нас, славно!

Диор горячил жеребца, свистел, подражая сусликам, жадно вдыхал душистый воздух, молодость и отвага распирали его грудь, но мысли о будущем омрачали его лицо. Он выполнил свое земное предназначение и скоро уйдет из этого мира. Что будет с Заренкой и сыном? Как лекарь порой не может лечить себя и близких, так и маг не в состоянии знать свою и близких судьбу, иначе бы не было ни врачевателей, ни магов, столь страшно бывает предвидение. Иногда Диор жалел, что отточил свой ум наподобие клинка. Глупому жить легче и беззаботнее. Но прошлого не вернешь, мысли советника вновь и вновь возвращались к судьбам народов.

Энергия сильных народов подобна клокочущему в закрытом котле пару. Она с равным успехом может быть направлена и на созидание, и на разрушение. В основе замысла Аттилы лежит разрушение. Но и римляне уже не способны творить и созидать. Свежие силы в дряхлеющую империю влили юные народы. Но лишь на время, пока их объединяет страх перед гуннами. Скоро Аттила отправится в решающий поход. Два льва схватятся в смертельном поединке. Оба гигантских союза столь могучи, что победа одного из них невозможна. Исход предрешен. Силы обоих союзов будут подорваны, и они неминуемо распадутся. Ослабленные гунны и римляне не смогут противостоять чуждым, набирающим грозную мощь племенам и скоро растворятся среди них. У других народов будут другие предсказатели.

Показалось озеро, лежащее в глубокой болотистой низине. Пологие скаты ее, поросшие кустарником, прогревались солнечными лучами. Трава в низине была сочнее и выше, чем на равнине. В зарослях кустарника, угрожающе хрюкая, бродили вепри, с треском проламываясь сквозь чащу. На глади озера плавало множество гусей и уток. Шум стоял, как на нундинах в Маргусе. Интересно, успели вырастить доверчивые декурионы Ульпий и Гай Север нового василиска до появления Аттилы?

Звериные тропки, пробитые в кустарнике, спускались к озеру. Диор и Ратмир проехали по одной из них. Теперь скаты лощины мешали обзору степи. Но кто осмелится напасть на двух вооруженных силачей? Тем более что заставы постоянно доносят: чужих людей в окрестностях Сармизегутты нет. Поэтому побратимы не придали значения стремительно нараставшему из степи конскому топоту, решив, что к озеру на водопой скачет табун.

Но наверху показались всадники, числом больше десятка. Лица всадников были странно черны. В их настороженных позах было что–то зловещее. Заметив внизу Диора и Ратмира, неизвестные стали спускаться по склону, на ходу снимая луки, накладывая на тетивы стрелы. Судя по длиннополым кафтанам и низко нахлобученным шапкам, это были сарматы. Но откуда они здесь взялись? И почему черны их лица?

Озеро было не так уж далеко от стана. Вокруг ни лесов, ни гор. Поэтому Диор и Ратмир не взяли с собой луков.

У них были только мечи. Диор повелительно крикнул:

— Хай, кто вы такие?

Вместо ответа свистнули стрелы. Одна из стрел ударила в позолоченный фалар, прикрывавший грудь жеребца Диора. Вторая пронзила коню шею. Жеребец, взвизгнув, взметнулся на дыбы. И тут третья стрела попала ему в брюхо. Жеребец рухнул на землю, придавив Диора, мешая ему выхватить меч. Рядом с тяжким стоном свалился конь Ратмира. Черные всадники окружили лежащих. Ратмир успел подняться и обнажить меч. Прикрывшись щитом, он прыжком метнулся к Диору, заслоняя друга. Но сверху на него прыгнули сразу двое, придавив к земле. Диора ударили палицей по голове, и свет померк в его глазах.

Очнулся Диор в полной темноте. Но тут же понял, что у него на глазах повязка. Он попытался вскочить, не смог. Его руки и ноги оказались туго связаны. Кто–то возле него захихикал, знакомый голос произнес:

— Свяжите славянина и вбейте ему в рот кляп!

Значит, Ратмир жив. Это обрадовало Диора. Кто–то склонился над ним. Тот же знакомый голос сказал:

— Будешь отвечать на вопросы. Ложь лишь усугубит твои страдания.

— Напрасно ты вымазался сажей и переоделся сарматом, Ябгу! — спокойно произнес Диор.

— Хай, нет, не напрасно. Ты думал, Ябгу глуп! Как видишь, Ябгу оказался умнее тебя, мудреца! Я переоделся не ради тебя! Ты уже никому ничего не скажешь. Я переоделся, чтобы меня не узнали заставы. Ха–ха, я в виде сармата показался им! Они гнались за моим отрядом и кричали: сарматы, появились сарматы! Как тебе известно, у меня и у моих телохранителей самые быстрые лошади в тысяче! Я ушел от погони. Теперь они ищут сарматов в лесу. Пусть ищут, глупцы! Вернувшись, я накажу всех десятников застав. Посланные на розыски тебя и славянина люди обнаружат ваши трупы и решат, что вы пали от рук сарматов! Ну как, хитро я придумал?

— Ты прав, хитро, — равнодушно согласился Диор.

Значит, мудрецы в том небесном шатре не ошибались и это был не сон, а знак судьбы.

— Где ты взял золотое кресло? — алчно спросил Ябгу.

— В подземном дворце.

Вокруг раздалось изумленное перешептывание, свидетельствующее о том, что никто из тех, кто сейчас слышал Диора, о подземном дворце не знал.

— Где он? — прорычал Ябгу.

— Именно его охраняет твоя тысяча.

— О-о! — вырвался единодушный вопль.

Ябгу повелительно прикрикнул на своих телохранителей, спросил:

— Как попасть в него?

— Ты все–таки глуп, Ябгу! — насмешливо произнес Диор. — Это ведь не моя тайна, а Богоравного повелителя нашего!

— Богоравного? — переспросил Ябгу и захохотал. — Вы слышите, он сказал: Богоравного! Эх ты, римлянин, пусть Аттила столь же умен, как ты, но я плюю на него! Он властелин, когда сидит в золотом кресле, а я стою перед ним! А здесь я властелин! А он — дурак, ха–ха!

— А если он узнает об этом?

— Каким образом? Среди моих телохранителей нет предателей! А мертвые никогда не говорят! Знай, скоро я отберу у Аттилы золотое кресло! О Небо, давно я так не радовался! Где вход в подземный дворец?

— Скрыт под завалом.

— Ты лжешь!

— Нет, говорю правду. Ты слыхал о железной двери, ведущей в подземелье?

— Ха, кто о ней не знает! Карабур уверял, что ее охраняют злые духи. Потому Аттила и велел разрушить приемный зал.

— Аттила сделал это, чтобы скрыть подземный дворец.

Тысячник издал удивленное рычание и надолго погрузился в размышления. Он так и не спросил, что делали Диор и Ратмир в лощине поминального храма. А это означало, что следили за советником не по его приказу. Скорей всего, это Аттила желал убедиться, не утаил ли его бывший советник какого–либо секрета, благодаря которому можно беспрепятственно завладеть сокровищами. Как говорят гунны: «В большой тайне всегда скрыты маленькие». Простодушный Ябгу о такой возможности не подозревает. А чтобы разобрать завал, всей тысяче потребуется много дней. За это время кто–то обязательно донесет Аттиле. Сейчас тысячник думает именно об этом. С другой стороны, жадность гунна не знает удержу, особенно когда золото лежит под ногами. Рядом с тысячником алчно сопели его телохранители. Все они родичи. Недавно Ябгу валялся у ног Верховного правителя, восторженно вопя, что отдаст жизнь за него. Лесть затмевает разум даже мудрым. Не доверяя хитроумным, поневоле приходится верить таким, как Ябгу.

И тут слух Диора опять уловил стремительно приближающийся конский топот.

— По коням! — взревел Ябгу.

Но было поздно. Видимо, тысячник забыл выставить наблюдателя. И теперь не знал, кто сюда скачет. Сверху послышались крики:

— Сарматы! Вот они где скрываются!

Раздался воющий звук сорвавшихся с тетив стрел. По этому звуку Диор определил, что стреляют люди Джизаха. У его воинов наконечники стрел были нарочно продырявлены и в полете издавали ужасающий свист. Рядом с Диором кто–то упал, хрипя и булькая кровью. Грузно повалилась лошадь. Стрелы летели так густо, что стоял сплошной вой.

— Остановитесь! — яростно кричал неподалеку Ябгу. — Я тыс… — Голос его прервался.

Скоро все было кончено. К озеру шумно спускались люди. Тот самый лысый, у которого на руке была рана от стрелы Диора, возбужденно рассказывал:

— Из лесу выехал, ха, что такое — сарматы! Меня кустарник скрывал. Увидел: они в эту лощину спустились. Третьего дня мы здесь на вепрей охотились. Хай, вот удачно получилось!

— Три доли добычи твои, — произнес голос Джизаха.

Кто–то остановился возле Диора, удивленно вскричал:

— Ва, тут связанный советник лежит!

— И славянин! — добавил другой.


4

Командование тысячей принял на себя Джизах. У него оказалась серебряная пайза Аттилы. В тот же день в ставку умчался гонец с известием, что Ябгу погиб при попытке выведать у советника Диора секрет железной двери. Именно такое сообщение посоветовал Джизаху передать Диор. Гонцом был послан лысый охотник, в охрану ему выделили полусотню. Свое назначение лысый воспринял с величайшим восторгом. Еще бы! Предстать перед самим Верховным правителем! Возможно, это начало везения! Что подумает Аттила, узнав, что тот, кого он выдвинул из простых воинов, надеясь на преданность, оказался вероломнейшим из вероломных? Что решит?

Гонец, вернулся гораздо быстрее, чем можно было ожидать. В пути он насмерть загнал три лошади. Его охранники шатались от усталости. Но сам лысый охотник сиял.

— Уподобленный богам сказал мне: Диор назначен тысячником, Джизах остается его помощником! — кричал гонец. — Меня Богоравный лично назначил помощником сотника! Он объявил: через два дня гунны выступают в великий поход. Пусть все знают об этом, ибо нет во вселенной силы, могущей сокрушить нашу силу! Пятьдесят туменов! Идут на Августу Тревелов!

Гонца распирала гордость и за свое стремительное возвышение, и за то, что его посвятили в высшие тайны. Он так гордился, что едва не забыл сообщить новость, чрезвычайно важную для Диора: у него родился сын.

— И еще Богоравный велел спросить у тебя, — обратился лысый к советнику, значительно хмурясь. — Войско антов не прибыло! Где оно? Ответишь после возвращения Величайшего из похода!

То, что Аттила поставил Диора тысячником, отнюдь не означало, что он изменил свое решение относительно него. Аттила передал с гонцом Джизаху золотую пайзу, приказав вручить ее перед всей тысячей. Теперь помощник мог отменить любое распоряжение тысячника, если считал его подозрительным. Аттила, видимо, решил, что таким образом тайна дворца будет охраняться более тщательно.

Диор знал, отчего Добрент не успел к сбору туменов гуннов и их союзников. Анты сейчас в пути. Но они пока не торопятся. Пришла пора действовать.

На следующий день Диор объявил своему помощнику, что отправляет Ратмира с десятком воинов охраны к антам. При этом известии лицо Джизаха осталось равнодушным, видимо, Аттила относительно славянина никаких указаний ему не давал. Причина же отъезда друга тысячника была вполне объяснима и оправдана. Поэтому Джизах одобрил решение Диора.

Прощание побратимов было коротким. Все, что нужно сообщить Добренту, Ратмир уже знал, но тем не менее Диор напомнил, чтобы теперь анты спешили изо всех сил.

Но судьба вмешивается в деяния людей. Вскоре после отъезда Ратмира на стан прибыл новый гонец. Им оказался Алтай. Молчаливый и хмурый бывший телохранитель Диора относился к советнику с полным дружелюбием, и Диор отвечал ему приязнью. Телохранитель подтвердил сообщение первого гонца: о том, что войско Аттилы выступило в поход. С ним отправились, кроме старых союзников, германские племена маркоманов, тюрингов, гепидов, квадов. Насколько важное значение Верховный правитель придавал подземному дворцу, говорило его секретное известие, переданное Алтаем тысячнику и его помощнику о том, где будут находиться резервы гуннов. В случае малейшей опасности тысяче будет немедленно оказана помощь.

Оставшись наедине с Диором, Алтай сообщил ему, что Ульген, назначенный Аттилой начальником охраны ставки, домогается любви Заренки.

Ужасная новость заставила Диора действовать, не дожидаясь появления антов. Он тут же объявил Джизаху, что сегодня отправляется на охоту. С ним едет и гонец Алтай, его личный гость. Гостеприимство для гуннов священно. Помощник ничего не возразил, но заметил, что тысячнику нужна большая охрана.

— Хватит двух воинов. Охотиться я буду неподалеку.

— Ты возьмешь больше.

— Ну хорошо, назначь десяток.

— Тебя будет охранять полусотня!

— Зачем мне столько? — Диор начал сердиться. — Я не нуждаюсь в загонщиках!

— Тогда ты не поедешь на охоту! — смело возразил Джизах и показал золотую пайзу.

Диор ожег его яростным взглядом. Джизах прикрыл ладонью глаза, прохрипел:

— Я выполню волю Богоравного! Ты не заставишь меня отменять решение!

Диор спохватился, опустил взгляд, сказал:

— Пусть опять будет по–твоему. Отправляй полусотню. Я задержусь на охоте. Вели взять из обоза амфору византийского вина. Я не намерен утолять жажду водой из болота.


Глава 5 СЫН ДИОРА


1

Как много лет назад скакал за своей женой и сыном в Потаисс Юргут, так сейчас мчался за Заренкой и своим сыном Диор. Бок о бок с ним торопился Алтай.

На одной из лесных полян по дороге в ставку нашла свою смерть вся полусотня охраны во главе с лысым помощником сотника. Для верности Диор влил в амфору, выставленную им для угощения воинов, не только приготовленный Ратмиром отвар цикуты, но и бросил все крупинки яда, оставшиеся в перстне. У каждого воина на поясе висит глиняная баклажка. Диор объявил, что сейчас они выпьют за великую победу гуннов и здоровье Богоравного. Алтай каждому наливал сам, следя, чтобы хватило всем. Диор произнес здравицу, и воины выпили разом. Умерли они тоже почти одновременно. Тех, кто еще шевелился, тысячник и Алтай добили. Пройдет не меньше двух дней, прежде чем Джизах заподозрит неладное и разошлет на поиски исчезнувших охотников отряды. За это время Диор уже будет в ставке. Алтай беспрекословно подчинился ему, ибо гунн превыше всего ценит дружбу, скрепленную кровью. Еще перед отправкой на охоту Диор предложил стать его побратимом. Алтай охотно согласился. Они надрезали себе руки, слили кровь в чашу, и смешанной таким образом кровью каждый провел на груди побратима алую черту в том месте, где бьется горячее сердце. Потом они поклялись в сторону восхода солнца, что отныне будут едины в желаниях и действиях.

Они мчались без отдыха день и ночь, взяв с собой сменных лошадей, и загнали их насмерть. В ставку Диор и Алтай прибыли в ночь третьего дня.

Еще за полдень их стали встречать заставы. Диор накинул на голову двойной капюшон, предохраняющий от стрел и закрывающий лицо. Старшие застав, завидя, что скачет скорый гонец самого Аттилы, отъезжали в сторону, ибо остановить скорого гонца — значило обречь себя на казнь.

Не замедляя скорости, Диор и Алтай промчались по мосткам, переброшенным через ров наружного укрепления. Воины, охраняющие мостки, едва успели отскочить в сторону, один из них сорвался в ров и разбился насмерть. Но всадники не слышали негодующих криков, что неслись им вслед. Какая–то женщина, бредущая по дороге, промедлила посторониться и была сбита грудью жеребца Диора. Охрана мостков внутреннего рва беспрепятственно пропустила побратимов.

Вдоль дороги горели факелы. Внутреннее укрепление ночью освещалось. Такое распоряжение отдал Аттила после нападения неизвестных на Диора. Вдоль ряда кольев с закрепленными на них факелами ходил полуголый раб–римлянин, заменяя сгоревшие на новые.

Вот и шатер Диора. Еще издали он заметил привязанную возле него чужую лошадь. Потный жеребец, храпя, из последних сил домчал советника и остановился, пошатываясь, с него хлопьями падала пена. Диор и Алтай едва успели соскочить с лошадей, как из шатра вывалился длиннорукий красногубый Ульген. Видимо, заслышал стук копыт подъехавших коней. Лицо его было мрачно и недовольно. Он открыл было рот, чтобы произнести нечто гневное, и замер, поняв, кто перед ним.

— Не смей мне помогать! — успел крикнуть Диор Алтаю, бросаясь на начальника соглядатаев.

Этот длиннорукий силач весьма искусно владел мечом, а страх удвоил его осторожность. Защищаясь, он выжидал удобного момента, чтобы покончить с низкорослым противником одним ударом. Диор бешено наступал. Его лицо было перекошено от ярости. Ульген заметил, что его противник рубится, презирая всякие уловки, и, чтобы еще более вывести его из себя, насмешливо крикнул:

— Хай, как хороша твоя жена в постели! Сегодня вечером она особенно была страстна! «О Ульген, — стонала она в моих объятиях, — о Ульген, как я хочу тебя!»

У Диора потемнело в глазах, он зарычал, нанося удары. Длиннорукий с трудом отбивался, в его глазах плескался страх, но он не терял самообладания, пятясь к коновязи, откуда мог бы позвать на помощь своих людей. Возле воротного столба Ульген неожиданно изогнулся и мгновенно оказался по ту сторону коновязи. Меч Диора врубился в столб и застрял в металлической запорной петле. Ульген не замедлил обрушить на безоружного противника свой клинок. Но ему помешала коновязь. Диор успел проскочить под бревном, обхватил Ульгена руками, повалил, добираясь до горла. Ярость и горе удесятерили его силы. Он сломал начальнику охраны шею и для верности переломил ему еще и хребет. Из шатра вышел горестный Алтай, держа на руках Заренку. В груди ее торчал кинжал, платье залито кровью.

— Она не далась ему, зарезала себя, — проговорил побратим, — там плачет твой ребенок.

Диор метнулся в шатер. В кожаной зыбке, подвешенной на крюке, возилось и кряхтело крохотное существо, запеленутое в мягкую козью шкуру. Он схватил сына, бережно прижал к груди. Алтай вдруг тревожно позвал:

— Побратим! Сюда бегут люди Ульгена! Спасай себя и сына!

Диор выскочил из шатра, держа в одной руке плачущий сверток. К шатру с криками бежали воины охраны. Они были уже недалеко. Мертвая Заренка лежала на траве. Лицо ее было бледно и спокойно. Казалось, она спит. Алтай бегом подвел к Диору жеребца Ульгена. Побратим держал меч и пику с красным флажком — знак срочного гонца. Жеребец храпел, переступая ногами, и косил на людей огненным глазом, предчувствуя бешеную скачку. К его седлу были привязаны щит и лук с колчаном, полным стрел. Ульген был запаслив.

— Скорей садись! — кричал Алтай, — Я задержу их! Возьми пику!

Диор взлетел в седло. Надо было спасать сына. Алтай подал ему меч и пику, стегнул плеткой жеребца. Тот прыгнул, помчался к мосткам через ров внутреннего укрепления. На скаку Диор оглянулся. Прикрывшись щитом, побратим рубился с подоспевшими воинами охраны. Диор поднял пику гонца. В свете факелов стал виден красный флажок. Воины охраны ворот поспешно расступились. Копыта жеребца Диора прогрохотали по мосткам.


2

Поистине, все повторяется в этом мире. Держа сына на руке, Диор уходил от погони. Спасла его темнота. Диор направил жеребца по дороге на Сармизегутту.

Сын плакал, требуя еды. В походной сумке была черствая лепешка и кусок вяленого мяса. Пришлось разжевать хлеб, завернуть в чистую тряпицу, дать сынишке пососать. Тот замолчал, но ненадолго. Растерявшийся Диор не знал, что предпринять. Много лет назад его отец оказался в точно таком же положении, что и он сейчас. Но отца тогда выручила коза.

Когда рассвело, Диор, приподнимаясь на стременах, стал оглядывать равнину.

Вдоль горизонта синели леса. Там же передвигались стада. Но до них далеко. Сын зашелся в требовательном плаче. Диор догадался его развернуть. Сынок был белокож, голубоглаз, на головке уже отрастали льняные волосики, похожие на пух. Диор перепеленал его в холщовую тряпицу, предназначенную для перевязки ран.

Жеребец Ульгена оказался на редкость вынослив и горяч, мчался неутомимо, покрывая милю за милей. Погоня если и шла по его следу, то наверняка отстала. Ближе к полудню Диор, проезжая вдоль опушки леса, заметил меж деревьев пасущуюся олениху с олененком. Олененок тыкался мордочкой в наполненное вымя матери, требуя еды. Олениха, поднимая голову, пугливо посматривала вокруг огромными влажными глазами. Диор спешился, привязал жеребца, положил в траву сынишку, стал подкрадываться к самке. Шагах в тридцати он остановился, спрятавшись за деревьями, прицелился. Дальнобойная стрела пронзила самку. Олененок жалобно закричал, но не убежал, а продолжал тыкаться мордочкой в вымя матери. Диор, боясь, что молока не достанется его сыну, отогнал олененка, поспешил к жеребцу. Раздвинув кустарник, он замер. Возле плачущего свертка, свившись кольцом, лежала огромная змея и тихонько шипела, покачивая высоко поднятой плоской коричневой головой. Диор схватился за лук. Но змея вдруг перестала шипеть, скользнула в траву и исчезла. Диор бросился к сыну, решив больше не выпускать его из рук. Молока у оленихи оказалось достаточно. Диор накормил сына и нацедил в глиняную фляжку, отрезал несколько сочных кусков мяса, затем удалился в чащу, развел костер, зажарил их и сложил в походную сумку. Когда он выезжал из леса, над останками самки уже трудились шакалы.

К полудню второго дня Диор приметил в стороне от дороги небольшое кочевье и свернул к нему. Кочевье было гуннское. Десятка два повозок кольцом окружили лужайку возле реки. Чуть подальше паслось стадо, охраняемое вооруженными подростками. На лужайке горели костры, возле них хлопотали женщины. Несколько остроухих больших собак с лаем выскочили навстречу Диору. Из–за повозок показалась группа настороженных пожилых мужчин. Некоторые держали луки. Увидев одинокого всадника, кто–то прикрикнул на собак. Диор поднял пику с красным флажком. Мужчины опустили луки. Диор, подъехав к ним, потребовал, чтобы привели старейшину кочевья.

Вперед вышел длиннобородый рябой старик, важно сказал, что он предводитель рода Сайгаков, звать его Симдемга, что в роде пять кочевий и что все молодые мужчины ушли в поход с Аттилой.

— Слушайте приказ Верховного правителя! — повелительно произнес Диор, — Слушайте, люди рода Симдемга!

Лица пожилых мужчин стали почтительными. Диор объявил, что везет с собой грудного младенца, сына главного советника Аттилы Диора, и в доказательство протянул сверток. Старейшина, приблизившись, убедился, что в козьей шкуре спокойно посапывает малыш.

— Его мать и охрана погибли. В двух днях пути отсюда на нас напали неизвестные люди. Я единственный спасся. Мне нужна женщина, груди которой полны молока. Она отправится со мной, пока я не доставлю младенца старшей жене советника. Вернувшись, я доложу Диору, какую услугу оказал ему род Симдемга!

В новости и требовании скорого гонца не было ничего удивительного. Молодые жены тарханов нередко сопровождали мужей в походах. Случается, в пути рожают и гибнут. Слава же о советнике Аттилы широко распространилась по кочевьям гуннов. Выполнив просьбу гонца, малоизвестный род Симдемга наверняка будет возвышен.

— Мой сын привез из прошлого похода молодую рабыню–славянку, — сказал предводитель. — Недавно она родила, но младенец умер. Груди ее полны молока. Я дарю советнику эту женщину!

Рабыню привели. Она оказалась круглолица, русоволоса и отдаленно напоминала Заренку. Рабыня с жадностью схватила малыша, тотчас поднесла к своей набухшей груди и, усевшись на траве, стала кормить его, ласково напевая ему что–то убаюкивающее, не обращая внимания на мужчин. Диор велел привести для славянки сильную лошадь с хорошим седлом. Потом обратился к ней и спросил, откуда она и как ее звать.

Услышав родную речь, женщина так была ошеломлена и обрадована, что разрыдалась.

— Успокойся! — ласково сказал ей Диор. — Теперь никто тебя не обидит. Знай, моя мать была тоже славянкой. И у него мать славянка. — Он показал на сына. — Откуда ты и какого рода?

Женщина, прижимая к себе ребенка, плача рассказала о своей судьбе. Она оказалась из племени Божа и попала в полон в одно время с матерью Диора, но только в младенческом возрасте и выросла в рабстве. Ее несколько раз продавали, пока она не оказалась здесь.

Кочевье Симдемги располагалось на возвышении. Равнина, по которой весь день сегодня ехал Диор, простиралась на северо–запад до самого горизонта. В той стороне была ставка Аттилы. Диор, оставаясь в седле, не забывал посматривать в ту сторону. И в какое–то мгновение заметил, как от края небесного шатра вдруг отделились несколько темных точек и стремительно покатились по направлению к кочевью. Приглядевшись, Диор понял, что это конный отряд. Как только солнце опустится за вершины деревьев, преследователи будут здесь.

Удивительно, но славянку звали Ладой. Ей привели лошадь с притороченным к седлу хурджином, наполненным припасами. Диор взял у нее насытившегося и уснувшего сына. Лада умело вскочила в седло. Диор попрощался со старейшинами и направил своего коня не по дороге на Сармизегутту, а правее. Только когда кочевье Симдемга скрылось из глаз, он повернул в нужном направлении.

Вскоре Лада знала судьбу Диора и его сына. А когда Диор сообщил ей, что скоро в этих местах появится войско антов, радости ее не было предела.

— Ты господин мой! — прошептала она. — Я стану твоей верной служанкой, а сын твой мне дороже собственного дитяти!

И она рассказала Диору, как не хотела рожать от гунна, а когда родилась дочь, она ее столь невзлюбила, что желала смерти дочери, и вот на небесах услышали ее желание, и дочь умерла. Рассказывая, она прижимала к груди светловолосого голубоглазого ребенка Диора, и было видно, что она искренне привязана к малышу и нежна с ним неподдельно.

Подъезжая к Сармизегутте, Диор удвоил осторожность. Как зверь, гонимый охотниками, торопится скрыться в норе, так и Диор стремился найти убежище в подземном дворце. В нем он надеялся дождаться Добрента. Преодолев перевал, анты пройдут по каменистому Дакийскому плоскогорью в стороне от кочевых гуннских дорог. Резервные тумены Аттилы пасут свои табуны южнее. Здесь же, кроме тысячи Джизаха, нет более войска. Хайлундуры и не подозревают о том, как замыслил Диор отдать долг им за Белый замок. Им вручат согласно договору золото, и Ак—Булач будет доволен. Остальное его не касается. Когда анты укрепятся в Белом замке и заново отстроят крепости, ослабевшие хайлундуры окажутся в ловушке. Им не останется иного выбора, кроме как уйти из тех мест. На войну с окрепшими антами Ак—Булач не решится. Тем более что Аттила не сможет прийти ему на помощь. Диор не сомневался в успехе задуманного. Судьбе было угодно, чтобы именно так закончились детские мысленные игры советника, когда в мечтах он представлял себя на месте римского императора.

Боясь случайной встречи с заставами Джизаха, Диор далеко от стана свернул на заброшенную дорогу и углубился в дремучий лес. Заблудиться он не мог. Та самая гора, в недрах которой скрывалось подземелье, была видна за много миль.

В лесу и произошла встреча Диора с алмасты. Ещеюношей он страстно желал сразиться с лесным гигантом, дабы испытать свою силу и храбрость. Это случилось на лесной поляне, на которой они заночевали, выбрав это место потому, что на поляне бил родничок.

Диор сидел возле костра и жарил мясо убитого им вепря. Рядом Лада кормила сынишку, напевая ему колыбельную песенку. Недавно она призналась Диору, что у нее в жизни не было радостей, а вот теперь она безмерно счастлива. Смерть Заренки наполнила ее состраданием, а от сострадания до любви — один шаг.

Чтобы свет костра не проникал далеко в чащу, Диор еще засветло нарубил лапника и огородил им поляну, как частоколом, набросав его и на кроны ближних деревьев. Получилось нечто вроде уютных зеленых стен. Насытившийся сын уснул. Диор и Лада приступили к еде, запивая жареное сочное мясо родниковой водой. Лада вдруг тихо засмеялась и сказала:

— Второй день кормлю сына, а как звать его — не знаю!

— Ратмиром, — ответил Диор.

Ратмир, сын Диора! Что может быть звучнее?

— А если у нас будет дочь, — добавил он, — назовем ее Заренкой!

Лада потупилась, порозовела, смущенно прошептала, что она согласна и будет предана своему господину до смерти.

— Не зови меня господином! — засмеялся Диор. — Я муж твой!

И в это время Диор вдруг заметил, что одна из молоденьких берез на краю поляны отклонилась в сторону, зашелестев ветками, да так и осталась согнутой, будто под напором ураганного ветра. А между ней и соседним деревом появилась огромная лохматая голова и горящими глазами всмотрелась в людей.

Диор мгновенно оказался на ногах. Его лук лежал наготове. Рядом — несколько стрел, длиной в полтора локтя, из тех, что, будучи выпущенными могучим лучником, пробивают металлический панцирь.

Алмасты был громаден, голова его достигала средних веток березы. Хозяин леса был явно недоволен вторжением в его владения непрошеных гостей и глухо ворчал, сжимая огромной черной лапой ствол дерева. Тот вдруг треснул и надломился. Какой чудовищной силой надо обладать, чтобы с легкостью переломить дерево. Диором уже не владел юношеский задор, и к битве с лесным чудовищем он не стремился, тем более это, по словам Ратмира, грозило несчастьем. Диору уже не хотелось рисковать.

— Уходи, лесной дух! — повелительно сказал он, — Я не боюсь тебя, но не желаю твоей смерти! Уходи, леший!

И чудовище послушалось. Оно скрылось столь же бесшумно, как и появилось. Даже палая листва не прошуршала под его тяжелыми ногами. Вскрикнула опомнившаяся Лада, сама не заметив, как в ее руках оказался малыш, и она бережно прижала его к себе. Диор взял лопух с жареным мясом и, углубившись в чащу, положил мясо возле упавшего дерева.

— Я приношу тебе жертву, лесной дух, и благодарю тебя за доброту! — крикнул он в темноту. — Рано утром я уйду от родника, потерпи!

В ответ неподалеку послышалось довольное ворчание. Утром мясо вместе с лопухом исчезло. Встреча с алмасты заставила Диора обратить внимание на самого себя, он впервые осознал, что ему хочется покоя, и понял, что стареет. Что старику нужно? Немного пищи и много покоя.


3

Вскоре они достигли лощины поминального храма. Здесь отпустили лошадей пастись, сами направились к тому месту, где ручей раздваивался. Лада уже знала о тайне подземного прохода. Но как пробраться по нему с младенцем? Диор взял одну из переметных сум, которыми их снабдили в роде Симдемги. Уложив в хурджин несколько камней, он погрузил его в ручей и вскоре убедился, что тот непромокаем. Оставался один выход: поместить малыша в хурджин, тщательно завязать горловину и пронести его под водой. За это время сын не успеет задохнуться. Благо плыть придется по течению, что значительно облегчало задачу. Диор объяснил Ладе, как им следует поступить. Для пробы Диор нырнул в ручей, погрузился в воду возле скалы и, проплыв под водой десяток локтей, оказался в расселине. Возвращаться было значительно труднее. Вынырнув на поверхность, он услышал тревожный вскрик Лады. Мигом выскочив на берег ручья, он понял причину ее тревоги. Их обнаружили. Из лесу со стороны скалы–останца выезжали воины одной из застав Джизаха. Они заметили пасущихся лошадей и увидели молодую женщину. Воины с криком помчались к скале.

— Прячь сына в хурджин и ныряй! — успел крикнуть Диор Ладе, берясь за лук.

Лада схватила сына, переметную суму и исчезла в кустарнике. Диор бросился навстречу нападавшим. Среди них послышались изумленные возгласы:

— Советник!

— Глядите, вот он где!

— Маг появился!

Первой же стрелой он сбил десятника. Тот упал в ручеек. От следующей стрелы споткнулась лошадь второго. Всадник перелетел через голову лошади, ударился о землю. Но тут чужая стрела пронзила бедро Диора. Воинам заставы нужно было преодолеть довольно широкий ручей. Они прекратили стрельбу. Кони их, подбадриваемые плетьми, прыгали в воду. Это задержало преследователей и спасло Диора. Оглянувшись, он увидел, что Лады уже нет на поляне. Он бросил лук, который ему теперь только мешал, схватил меч и щит, повернулся и, преодолевая боль в ноге, скрылся в кустарнике. Держа оружие, он погрузился в воду, и поток увлек его в расселину. Вынырнув, он позвал Ладу. Она отозвалась. Велико же было изумление преследователей, когда, продравшись сквозь кустарник, они никого не обнаружили на берегу. Конечно, они решили, что тут не обошлось без нечистой силы.


4

Юный Ратмир был спасен. Измученные беглецы оказались в благодатной долине. Здесь, как в райском Эдеме, все дышало покоем и негой. Мирно паслось стадо возле ручья. В белом весеннем цветении стояли фруктовые деревья. Теплый воздух был напоен ароматом цветов. Торжествующий Диор поднял над головой сына. Голубоглазый малыш беззубо улыбался. И тут Лада вскрикнула, заметив оперение стрелы, торчащее из бедра ее мужа.

Отрезав наконечник, он сам вырвал древко из ноги. Лада нашла цветок, листья которого, превращенные в кашицу, останавливали кровь, перевязала рану. Бедро распухло и мешало двигаться. Диор попросил срезать ему палку. Опираясь одной рукой на палку, другой на сильное плечо молодой женщины, он доковылял до лаза.

Единственное, что оставалось, — дождаться появления антов. В райской долине они пробыли несколько дней, пока заживала рана Диора. Покой, свобода, любовь чудесным образом преобразили Ладу, она расцвела, похорошела, заискрились веселым огнем ее глаза, голос стал звонким. Исчез из ее души страх, уступив место нежной материнской привязанности к малышу. Голубоглазый Ратмир оказался на редкость крепким ребенком и рос стремительно. Он уже узнавал отца и Ладу, тянулся к ним ручонками, смеялся, обнажая пустые розовые десны, и при виде улыбки сына в радости замирало сердце Диора, это был его сын и его улыбка, его, Диора, продолжение в несколько ином обличье — как завершение мечты о себе самом. Он останется в сыне!

Со слов Диора Лада знала о подземном дворце и хотела взглянуть на него. Ее желание исполнилось, когда нога Диора выздоровела. Перед тем как повести Ладу в подземелье, бывший советник один побывал в нем. Убедившись, что там все осталось по–прежнему, он убрал истлевшие трупы воинов–гуннов и германцев, зажег в подземном зале и проходах факелы и вернулся за Ладой и Ратмиром.

Как удивилась Лада, увидев великолепие дворца, распахнутый огромный сундук, наполненный сверкающими грудами сокровищ, раскрытые переметные сумы, набитые золотом Аттилы и, наконец, золотое кресло, прикрытое шелковым покрывалом, которое Диор небрежно сорвал и отбросил прочь.

— Сядь в него! — велел он молодой женщине, показывая на царский трон.

Лада, держа Ратмира, робея, опустилась на роскошное сиденье, и трон ей оказался впору, как и любому человеку.

Ратмир хлопал ручонками по разукрашенным подлокотникам и, довольный, смеялся, радуясь красивой игрушке. Ему не было дела до того, что из–за этой безделицы люди убивали друг друга, царедворцы затевали хитроумные заговоры, возвышались и гибли народы.

Впервые за всю многострадальную историю людей на царском троне сидели РАБЫНЯ и РЕБЕНОК.

Диор открыл кельи, где хранились царские одежды, выбрал роскошное женское платье, усыпанное яхонтами, жемчугами, агатами, заставил славянку надеть его и небрежно бросил под ноги Лады горсти перстней, золотых колец, браслетов, высыпал на мрамор пола груду желтых монет, усадил на них ребенка, и Ратмир играл сверкающими блестками, смеялся и в конце концов пустил на них ребячью струйку. Все трое были равнодушны к золоту.


Глава 6 ГИБЕЛЬ ТЫСЯЧИ ДЖИЗАХА


1

Когда–то Диор мечтал о власти, богатстве и славе. Теперь он хотел одного — покоя.

Упоительно прекрасны были весенние вечера в цветущей долине Эдема, за неприступной горной грядой. Ни малейшего звука не доносилось сюда из беспокойного, наполненного страстями мира людей. Здесь воздух был свеж и тих, здесь небо было вечно голубым и всегда улыбалось солнце.

Диор не был Адамом, а Лада Евой, а потому они были счастливы, ибо счастье — это покой после бури, блаженство после страданий, отдохновение после иссушающих забот, а не вечный покой, не беспредельное блаженство, которые можно уподобить состоянию смерти.

Но вот однажды, когда солнце опустилось за горную гряду, и особенно прекрасен был закат, и синие тени легли на долину, и невыразимое обаяние разливалось в природе, от скалы, где была расселина, послышался отдаленный зов:

— Диор, Диор!

Это был голос Ратмира. Сумерки уже окутывали долину, в них гасли великолепные краски дня, которыми Диор не успел полюбоваться.

Ратмир полз по траве навстречу побратиму, кашляя кровью. И вода, из которой он вышел, была окрашена в красный цвет. В спине славянина торчала стрела.

— Я привел антов, — прошептал он подбежавшему Диору. — Добрент ждет тебя на старой Римской дороге. В долине поминального храма засада Джизаха. Я не знал… Спешил… Прости…

Он умер на руках окаменевшего от горя друга, обвиняя себя в неосторожности. Диор понял, что оказался виновником гибели побратима. Он мог догадаться, что Джизах непременно велит устроить в долине поминального храма засаду. Но сонный покой райского сада усыпил его ум.

Он соорудил для мертвого друга погребальный костер, как того требовал обычай антов, собрал пепел побратима в самую драгоценную чашу, какая только отыскалась в сундуке, уложил сосуд в развилке могучего дуба, откуда открывался прекрасный вид на цветущий сад Эдема. Поистине, душа Ратмира после смерти поселилась в раю.

В тот же день ближе к вечеру Диор собрался в дорогу. Горестная Лада проводила его до расселины. Удел женщин — встречать и провожать мужчин. Она лишь робко попросила поберечь себя и помнить о сыне.

Перед тем как скрыться в расселине, Диор оглянулся. Маленький Ратмир улыбался и тянулся к нему.

Из оружия у Диора был меч и два дротика, кои германцы называют фрамеями. В походную сумку он на всякий случай, помня об алчности гуннов, насыпал несколько горстей золотых монет и перстней.

Бесшумно вынырнув из воды, он огляделся. Здесь кусты так низко нависали над бурлящим потоком, что почти скрывали то место, где ручей раздваивался. Гул воды заглушал посторонние звуки. Диор осторожно раздвинул ветки. В трех шагах от него на берегу сидели пятеро воинов Джизаха и бдительно озирались. Странное исчезновение Диора и раненого славянина, видимо, насторожило Джизаха, коль он выставил здесь секретный пост.

Не выходя из–за прикрытия кустов, Диор сделал несколько шагов влево, ручей вновь увлек его но не в расселину, а вдоль скалы.

Он выбрался на берег шагах в тридцати ниже поста. Вечерняя темнота уже окутывала долину поминального храма. В глубине ее горел большой костер. Присмотревшись, Диор насчитал возле него десятка два воинов. Вблизи паслись лошади.

Ярость кипела в груди Диора. Кто–то из этих воинов убил Ратмира. С ними он расправится сам. Нужно только раздобыть лук. Подползти поближе он не решился: лошади могли почуять чужака. Сидевшие у костра жарили мясо, беспечно переговариваясь. Доносился дразнящий запах. Пусть они насытятся. Потом их потянет на отдых. Сытость располагает к лени. Он лег в траву и стал терпеливо ждать.

Вскоре пятеро воинов поднялись и направились к скале сменить тех, кто сидел в засаде. Спустя время вернулись те, кого Диор видел возле скалы.

Наступила ночь. На небе густо высыпали звезды. У костра гунны стали располагаться ко сну. Расстилали войлочные попонки, укладывали подле себя оружие. Некоторые сняли сапоги, оставшись в толстых чулках. Теперь лишь караульный подбрасывал в пламя сухие ветки. Лошади, пощипывая траву, постепенно удалились от стоянки в сторону Диора. Это могло стать опасным. Он осторожно попятился и, бесшумно обойдя сидящих вдоль опушки, приблизился к ним уже со стороны оврага. Теперь лошади находились по ту сторону костра.

Молодой крепкий караульный сидел на корточках, задумчиво обхватив голову руками и изредка сплевывая в пламя. Удивительно, как разнятся обычаи народов: для сармата плюнуть в огонь — тягчайший грех, для гунна же — наоборот, ибо плевок отгоняет злых духов.

Ближние к караульному воины лежали в двух шагах от него. Сон гунна чуток. Диор вынул из походной сумки золотую монету, бросил ее под ноги караульному. Тот вздрогнул, мгновенно вскочил, озираясь, не забыв наступить на монету сапогом. Но вокруг была безмятежная тишина. Тогда он убрал сапог с желтого кружка и осторожно поглядел себе под ноги. Золотая монета не исчезла. Воин три раза кряду плюнул через правое плечо. Желтый кружок остался лежать на том же месте. Лицо воина побагровело, он оглядел спящих. Никто из них не поднял головы, все натруженно похрапывали. Он быстро наклонился, схватил монету, куснул ее, просиял, спрятал за щеку.

Вторая монета упала чуть дальше от костра. Крайне удивленный, караульный шагнул к ней, опять три раза плюнул, прошептал наговор. Вскоре и она оказалась за щекой караульного. Он поглядел на небо, молитвенно что–то бормоча. Третья монета прилетела именно оттуда, но еще на шаг дальше. В неописуемом восторге воин опустился на колени и пополз в темноту, собирая падающее с неба золото. Рот его оказался плотно забитым. Он стал складывать в походную сумку. Десятую монету караульный подобрать не успел. Могучие руки Диора сдавили ему горло. Золотые кружочки выкатились из разинутого рта задушенного воина. Кто–то возле костра поднял голову, сонно спросил:

— Хай, Караим, ты где?

Сидя на корточках и загораживая спиной мертвое тело, Диор проворчал невнятно натужливым голосом, давая понять, что занят неотложным делом.

— У тебя что, «летняя» болезнь? — спросил проснувшийся, но не дождался ответа, уронил голову на седло и тонко засвистел носом.

Ночной воздух в долине посвежел. На травы начала опускаться обильная роса. Теперь можно было смело подойти к костру. Никто не удивится, что караульный накинул на голову глубокий капюшон, ежась от холода. Диор поднял лук часового. Колчан полон стрел. Из–под капюшона он оглядел спящих. В холодное время воины спят по десяткам, тесно прижавшись друг к другу, так значительно теплее. Оружие каждого лежит всегда в изголовье. Протянул руку — и хватай. Спящий воин всегда настороже. Он не обратит внимания на обычный шум, производимый часовым: шарканье ног, кашель, заунывную песню, но сразу насторожится, если раздастся что–либо тревожное, пусть это будет даже вскрик птицы. Сейчас шум был обычный: ходит сторожевой, ломает ветки, подбрасывает в костер, трещит пламя. Костер забушевал с новой силой. Разморенные теплом спящие расправляют окоченевшие члены, засыпают крепче.

Диор склоняется над ближним; Голова того запрокинута на валике седла, на смуглой жилистой шее вспухла синяя жила, широко раскрытый рот, храпит. Руки Диора могут дробить булыжник. Два пальца обхватывают шею спящего, сдавливают жилу. Воин даже не вздрогнул. Он ушел в другой мир, так и не поняв, что с ним случилось. Второй лежал, пригнув голову, скорчившись, спрятав ладони между высоко поднятых колен. Диор не стал его трогать, шагнул к следующему. Третий спал, вольно раскинувшись. Это был десятник. Ближние даже во сне не решались в нему прижиматься. Шапка с черной лентой откатилась. Пальцы Диора легли на горло десятника, сжали его. По ту сторону костра вдруг раздался испуганный крик:

— Хай, ты что делаешь?

Возле сапога Диора лежало оружие мертвого. Он схватил дротик, метнул его в проснувшегося воина. Дротик попал тому прямо в рот. Крик воина прервался. Он опрокинулся на спину. Мгновенно перестали храпеть остальные. Воины, еще не раскрыв глаз, потянулись к оружию. Диор успел послать дротик еще в одного, уже поднявшегося на четвереньки, и огромными прыжками метнулся в темноту. И вовремя. Вдогонку ему свистнуло несколько коротких копий.

Возле костра поднялась суматоха. Гунны мгновенно оказались на ногах. Чей–то властный голос проревел:

— Хай, Караим? Отзовись!

Вместо ответа из темноты вылетела стрела, затем другая. Два воина, застонав, опустились на землю. Замешательство остальных прошло. Они попадали в траву, отползая от костра. Тревожно заржали лошади. Из лесу донесся крик испуганной птицы. По шороху травы Диор понял, что его окружают. В мгновения опасности гунны действуют быстро и молча.

До полуразрушенной ограды поминального храма было не больше двух десятков шагов. Диор успел проскочить это расстояние. Он упал по ту сторону ограды. Несколько стрел, пущенных вслед, вонзились в камни. Диор быстро пополз к руинам храма. Теперь гуннам не хватит людей, чтобы окружить его. Опять прогремел голос второго десятника:

— Эй, Ваха, скачи на стан! Пусть Джизах пришлет помощь! Скажи: на нас напали!

Десятник, видимо, решил, что нападавших много. Диор усмехнулся. Если его убьют и обнаружат один–единственный труп, засаде несдобровать. Двадцать гуннов против одного! Такого позора Джизах не перенесет. Но Диор не даст Вахе ускакать.

Прячась за камнями, он приблизился к сбившимся в беспокойный табунок лошадям. И увидел Ваху, бежавшего к табунку. В сотне шагов догорал костер. Треща, прощально взметнулось пламя. Этого света оказалось достаточно, чтобы охватить взглядом часть лощины от ручья до руин храма. От скалы, в которой находилась расселина, к костру бежали пятеро воинов. Несколько гуннов крались вдоль ограды. Еще трое огибали развалины храма со стороны скалы–останца, стремясь отрезать беглеца от леса. Стрела Диора заставила Ваху упасть на колени. Диор успел свалить одного из пятерых, подбежавших к костру. Остальные попадали в траву. Те, кто крался вдоль ограды, остановились, заметив, как упал гонец, кинулись к Диору, рассыпаясь на ходу в цепь. То же самое сделали и четверо возле костра. Действовали гунны сноровисто. Диор укрылся за табунком, рассчитывая, что тогда в него не станут стрелять, боясь попасть в лошадей. Гунны уже поняли, что напал на них один. Это разъярило их. Теперь они будут преследовать его, пока не убьют.

Под прикрытием табунка Диор успел пробежать расстояние, отделяющее лошадей от ручья. По обоим берегам его рос высокий камыш. Теперь Диор был спасен. Ему ничего не стоило укрыться в лесу или вернуться в потайную долину. Но он этого не сделает.

Камыш скрыл его с головой. Послышались разочарованные крики преследователей, обнаруживших его исчезновение. Они стали осматривать местность. На этот раз стрела Диора не достигла цели, ударившись о бронзу щита. Гунны поняли, где он притаился. Яростный вопль исторгся из их грудей. Они опять рассыпались в цепь и бросились к камышам. Но что это им могло дать? В любое время Диор спрячется на другом берегу. А гунны боятся воды.

Под ногами советника оказалась узкая тропинка, протоптанная грузным вепрем. Он бесшумно пробежал по ней и оказался на правом фланге преследователей. Теперь он стрелял по ногам. Две его стрелы попали в цель. Два воина с проклятиями опустились в траву. Остальные по камышам ломились к нему. Ничего не оставалось, как броситься в ручей. Камыш трещал все ближе и ближе. Диор лежал в воде, поставив лук стоймя, чтобы не намочить тетиву. В этом месте множество молодых стрельчатых побегов росли прямо из воды. Преследователи были разъярены и испуганы. На них напал всего один человек, а убил или ранил за короткое время около десятка воинов. В этом было что–то пугающее. Возглавивший погоню десятник, видимо, понял, что его ждет в случае неудачи. Десятника осенило, что следует делать, он завопил:

— Выходите все из камыша! Это злой дух чэрнэ! Он погубит нас всех!

Тревожный случай получил должное объяснение и оправдание. Некоторые воины стали выбираться из камыша, крича:

— О чэрнэ, я приношу тебе жертву!

— Даю золотую монету, только оставь меня в покое!

Оказавшись за границей камыша, преследователи столпились возле десятника, шумно обсуждая случившееся. Кто–то говорил, что слышал шелест крыл, кто–то видел горящие злобой глаза. Десятник важно объявил, что простые стрелы чэрнэ поразить не могут, нужны заговоренные. Их ни у кого не нашлось.

Диор выбрался из воды, подкравшись к толпящимся, он выпустил по ним три стрелы. Но теперь его не стали преследовать. Уцелевшие упали на колени, взывая к злому духу, обещая принести ему неслыханные жертвы. Храбрецы перед нечистой силой словно оцепенели, осознавая свою обреченность. Диор хладнокровно выбивал по одному воину из жалкой кучки. Последнего, десятника, он оставил в живых. Тот лежал, уткнувшись лицом в траву, крича:

— О всемогущий Тэнгри, спаси меня!

Диор подошел к нему, поставил мокрый сапог на затылок воина, сказал:

— Я похлопочу перед Тэнгри, чтобы он посадил тебя перед самым жарким небесным костром и дал самую вкусную баранью похлебку, если ты скажешь, где расположены заставы вашей тысячи.


2

Ударом меча он отрубил десятнику голову. Обшарил всю лощину и добил раненых. Выбрал самого сильного жеребца, вскочил на него и углубился в предрассветный лес.

Заставы он миновал благополучно. Когда взошло солнце, он выбрался на старую Римскую дорогу, оставив далеко в стороне стан Джизаха.

Дальнейший путь его проходил без происшествий. К вечеру того же дня Диор прибыл в лагерь антов.

Воины Добрента расположились на большой лесной поляне. На этот раз они не обустраивались и готовы были в любое время сняться и уйти. Лишь построили шалаш для князя да капище с единственной статуей Перуна.

Добрент встретил племянника с радостью. Они обнялись, но уже не испытывали силу друг друга, как в первый раз.

— Слава Перуну! — облегченно прогудел князь. — Ты явился. А где Ратмир и Заренка?

Диор рассказал дяде о смерти жены и побратима. Это известие опечалило князя. Он вызвал молодого волхва, велел принести жертву Перуну в честь храбрых воинов Ратмира и Заренки. Диор сообщил о рождении сына и где тот сейчас находится.

— Сокровища дакийских царей и золото Аттилы по–прежнему находятся в подземном дворце в сохранности, — добавил он в конце.

В свою очередь Добрент сказал, что хайлундуры, понеся страшные потери, как и предвидел Диор, стремятся жить с антами в мире. Ак—Булач с нетерпением ждет выплаты долга.

— Мне думается, хайлундуры скоро уйдут из этих мест, — заключил князь. — Они лишь ждут, чем закончится поход Аттилы.

— Аттила пошел на город Августа Тревелов, — произнес Диор и с удивлением услышал ответ князя.

— Я знаю, — сказал тот. — Мой старый волхв осведомлен, что гунны встретятся с войском Флавия Аэция на Каталаунских полях. Ему об этом поведали боги. Мощь гуннов и римлян будет подорвана. Поэтому старый волхв сказал: смело отправляйся, княже, за золотом гуннов!

То, что старый волхв антов тоже ведает тайну мудрецов, не удивило Диора: подобные ему люди должны быть у каждого народа, их называют пророками.

— Сколько ты привел воинов? — спросил Диор.

— Тысячу. Но каждый из них в одиночку ходил на медведя.

Отправились в путь в тот же вечер. Добрент опасался, как бы Джизах, узнав о гибели засады в лощине поминального храма, не изменил расположение остальных. Ни один гунн из тысячи Джизаха не должен остаться в живых. Таким образом Аттила никогда не узнает, кто похитил его сокровища.

Воины–анты ехали на сильных выносливых лошадях, в седлах сидели уверенно, а лошадьми управляли не хуже степняков. Многие из них участвовали в штурме Белого замка. Теперь в нем стоял гарнизон из пятисот воинов.

Первая секретная застава Джизаха из полусотни воинов встретилась на перекрестке дорог, одна из которых шла в обход Сармизегутты, а другая на Виндбону. Застава была скрытно окружена и уничтожена головной охраной антов. Прибывшие на место скоротечного боя Добрент и Диор лично пересчитали убитых гуннов. Их оказалось пятьдесят один.

И тут произошла неожиданность. Утром передовой отряд донес, что по дороге из Виндбоны приближается торговый караван. В охране каравана две сотни воинов, едут два купца, а с ними больше десятка девушек. Пропустить их означало подвергнуть риску задуманное.

— Что будем делать, племяш? — встревожился Добрент.

— Уничтожим караван! — холодно и решительно ответил Диор. И взгляд его вновь был недобр.

— Но купцов нельзя трогать!

Возражение князя, в сущности, было ответом на старый как мир вопрос: следует ли жертвовать малым, чтобы спасти большее. Кто хочет достичь великой цели, подобным вопросом не задается.

— Это не важно, дядя! — Голос Диора был непреклонен. — Если караван пропустила застава гуннов, что прикрывает дорогу на Виндбону, значит, караван отсюда пойдет на «виа Эгнацию». От нее до ставки гуннов день пути. Ты понял, что ожидает антов, если мы оставим в живых купцов?

Князь только крякнул. В его голубых глазах засветилась решимость. Анты не жалостливый народ. Но они не привычны истреблять бесцельно, единственно ради удовлетворения кровожадности, присущей многим племенам. Чтобы стать великим народом, антам следует отказаться от многих привычек лесных жителей.

Напасть на караван было решено возле реки, через которую был переброшен старый римский мост. Несколько сот антов переправились через реку и укрылись в густом лесу. Пропустив караван, они должны были окружить и уничтожить вторую секретную заставу Джизаха, которая могла услышать шум боя.

Берега реки были обрывисты, течение стремительно. Спастись вплавь было невозможно, особенно в доспехах. Наконец показался караван. Впереди ехала охрана. За ними рослые лошади везли большие тюки и носилки под ковровыми балдахинами, на которых возлежали купцы в обнимку с девушками. Когда передовая охрана перешла по мосту и втянулась в лес, воины увидели на дороге одинокого всадника, внешностью похожего на гунна, но бородатого, с тяжелым недобрым взглядом. Всадник был хорошо вооружен, в доспехах. Он властно поднял руку. Было в его облике нечто такое, что внушало невольное почтение. Начальник охраны подскакал к всаднику, хмуро спросил, кто он такой и чего ему надо.

— Что вы везете и куда направляетесь? — вместо ответа спросил Диор.

— Зачем тебе это знать? — надменно усмехнулся старший.

— Я хочу купить у вас товар!

— Вот как! — изумился начальник охраны. — Но ты не знаешь, что мы везем!

— Это неважно. Я куплю любой товар.

— Мы не собираемся ради тебя одного распаковывать тюки. Прочь с дороги.

— Я куплю у вас весь товар, — спокойно возразил Диор.

— Ха–ха! И у тебя хватит золота?

— Хватит.

Уверенный тон одинокого всадника несколько встревожил начальника охраны. Что–то тут было не так. В это время приблизились его воины. Один из них снял лук и наложил на тетиву стрелу, ожидая лишь команды. Тогда Диор махнул рукой. И тотчас между деревьями по обеим сторонам дороги показались богатыри анты с луками на изготовку. Расступившаяся охрана пропустила вперед носилки с молодым белокурым купцом.

Приподнявшись на носилках, купец сердито спросил, почему караван остановился. И побледнел, поняв — почему.

— Позор падет на ваши головы! — закричал купец Диору. — Разве ты не знаешь, что купцов нельзя грабить?

— Я не собираюсь грабить. Я хочу купить у тебя весь товар. Разве это запрещено? Что здесь плохого?

Сбитый с толку купец недоуменно воззрился на внушительного гунна, пробормотал:

— Разумеется, это не запрещено. Но, боюсь, приобретение будет для тебя слишком обременительно.

— Назови цену!

— Тысяча фунтов золотом! — объявил купец. — И ни денарием меньше. Если у тебя нет таких денег, то дай нам дорогу!

Диор сказал:

— Я уплачу вам эту сумму. Тебе и начальнику охраны надо проехать со мной. Мое золото лежит в лесу, в мешках. Вон там. — Диор показал на небольшую прогалину, ведущую в чащу.

То ли миролюбивый тон Диора, то ли алчность подействовала на хозяина каравана, но он изъявил согласие. Втроем они въехали на прогалину и вскоре вернулись. Начальника охраны с ними не было. Купец дрожащим голосом велел воинам охраны разоружиться и отойти в сторону. Нерешительно переглядываясь, воины начали бросать на землю оружие. В это время подъехал второй купец, испуганно спросил, что здесь происходит. Диор приблизился к нему, тихо сказал:

— Я сохраню тебе жизнь, если ты подчинишься повелению хозяина каравана.

Наемная охрана предпочла разоружиться, благо повеление исходило от самого владельца. Жизнь сохранили только купцам и девушкам. Их вместе с лошадьми отвели в лес. На этом настоял Добрент, объявив купцам, что дальше их будут сопровождать анты.


3

Уничтожив секретные заставы гуннов, анты вечером того же дня скрытно окружили стан Джизаха.

Но застать врасплох гуннов не удалось. Когда Диор и Добрент въехали на тот самый холм, на котором когда–то стоял Юргут, они с удивлением обнаружили, что воины Джизаха в полном вооружении и на конях выстроились на равнине, разбившись на сотни. Вдоль фронта отрядов метался на жеребце сам тысячник в шапке с голубой лентой и что–то кричал. Из–за отдаленности его голос не был слышен.

— Наверное, узнал о гибели застав, — предположил Диор, мрачнея. — Если так, Джизах готовится прочесать всю округу.

— Но скоро наступит ночь! — возразил Добрент.

— Я отсюда вижу: у воинов за седлом привязаны факелы. Если Джизах промедлит, кто–нибудь обязательно донесет на него Аттиле! — И вдруг Диора осенило. — Дядя, где моя золотая пайза?

— У меня. Она тебе нужна?

— Дай ее!

Через мгновение жеребец Диора огромными прыжками мчался с холма. Гунны заметили одинокого всадника. От ближней сотни отделился десяток и покатился навстречу. Когда воины приблизились, то опешили, узнав таинственно исчезнувшего советника.

— Почему вы не приветствуете своего тысячника? — грозно спросил Диор, подъезжая к ним.

Растерянные воины сорвали с голов шапки, замерли в поклоне. Десятник, опомнившись, боязливо и почтительно сказал:

— Следуй за нами, джавшингир! Пусть решает Джизах!

Глаза Диора гневно сверкнули.

— Как смеешь, сын осла, мне указывать? Я выполняю секретное поручение Богоравного! И никто, вы слышите, никто, даже Джизах, не вправе требовать у меня отчета! Иначе вас немедленно предадут смерти! Знайте, Джизах — предатель! Он воспользовался моим отсутствием. Готовы ли вы следовать за мной? — В его руке блеснула золотая пайза.

— Да, джавшингир! — прошептали воины, преисполняясь решимости.

— Тогда берите луки и стрелы! Как только подъедем к Джизаху, убейте его! Кто выпустит стрелу первым, станет сотником! За мной!

Диор рванул жеребца и поскакал к тысяче. Гунны последовали за ним, на ходу накладывая стрелы на тетивы. Лица их напряглись. Еще бы! Один удачный выстрел — и ты сотник! Когда это бывало?

Крики изумления послышались среди отрядов, когда там увидели, кто подъезжает. Сопровождавшие Диора, злобно косясь друг на друга, поднимали луки. Джизах в растерянности заморгал, но тут же его лицо побагровело, он открыл рот, чтобы отдать команду. Диор повелительно махнул рукой. Первым успел выстрелить десятник. За ним остальные, торопясь, рвали тетивы. Джизах завалился в седле, шапка с голубой лентой упала с его головы. Диор ударил лошадь тысячника, та прянула и понеслась в сторону леса.

Диор повернулся лицом к гуннам, поднял над головой правую руку. В свете заходящего солнца в его раскрытой ладони все увидели знак, требующий немедленного и безоговорочного повиновения. Воины покорно склонили головы.

Первую сотню Диор повел в лес лично. Остальным было приказано дожидаться. Не доезжая до притаившихся в засаде антов, Диор велел гуннам сойти с лошадей, встать на колени и молиться о ниспослании победы могучему войску Богоравного, которому предстоит сражение с римлянами. В это время их бесшумно окружили внезапно появившиеся из лесной чащи анты.


Глава 7 СОКРОВИЩА АТТИЛЫ


1

Тысяча Джизаха была уничтожена полностью до единого человека. Кто теперь догадается, что виновником ее гибели и исчезновения сокровищ из подземного дворца были анты? И кто поймет, каким образом они исчезли?

Сотни переметных сум, наполненных песком, хватило, чтобы перегородить ручей в том месте, где он раздваивался.

Когда вода ушла, обнажилась расселина, ведущая в скалу. Размеры отверстия позволяли пройти в него согнувшись. Что и сделали Диор и Добрент.

Свет факелов впервые озарил мрачный мокрый ход. По скользкому ложу ручья выбрались в потайную долину.

Добрент и другие анты были потрясены, увидев этот благодатный уголок земли, божественным промыслом отгороженный от внешнего мира. В сказочном саду уже зрел урожай. Наливались соком яблоки, груши, сливы и другие чудесные фрукты, о которых анты только слыхали, но пробовать еще не пробовали.

Вскоре они увидели Ладу, бегущую с маленьким Ратмиром на руках им навстречу. Подбежав, она сказала, что очень испугалась, обнаружив, что ручей начал неожиданно мелеть, и замерла, увидев рослых бородачей антов. Заплакав, она кинулась к ним, опустилась на колени перед Добрентом. Князь ласково поднял ее, сказал, что отныне она свободна. Ратмир радостно лопотал что–то при виде отца. Диор подхватил его, прижал к груди. Покой вновь начал овладевать его душой.

Но следовало поторопиться, ибо купцы, которых Добрент оставил под охраной на лесной поляне, сообщили, что Аттила грабит северные города Галлии и что в его ставку скоро подойдут караваны с добычей. А это значило, что караван должен появиться и здесь. Поэтому Диор без промедления повел Добрента в подземный дворец. И уже в который раз насладился изумлением людей, впервые увидевших великолепие зала.

— Поистине чудо из чудес! — только и выдохнул Добрент, озирая красочные панно, золотые карнизы, роскошный царский трон, груды золота в переметных сумах.

Вес сокровищ тянул не меньше чем на двадцать тысяч фунтов. Для перевозки столь ценного груза решено было использовать выносливых гуннских лошадей, оставшихся от погибшей тысячи.

Особенно Добрента восхитило кресло. Драгоценные камни были вделаны в округлые подлокотники так, что, вбирая в себя тепло человеческих рук, светились еще ярче. По краям спинки величественно взирали на людей рубиновыми глазами золотые грифоны, осеняющие своими крылами изголовье трона.

— Кресло придется распилить, — сказал Диор.

— Нет, племянник, этого я не сделаю, — ответил князь, восторженно рассматривая царский трон.

— Почему? Уж не собираешься ли ты оставить его здесь?

— Придется, — вздохнул князь, — золота нам хватит, а портить красоту рука не поднимается. Распилим, пропадет вещь.

Сколько людей не задумываясь уничтожили бы красоту, лишь бы завладеть золотом. С пороком легче договориться, чем с добродетелью.

— Но здесь оно никому не нужно! — рассердился Диор. — Кто им будет любоваться?

Добрент мягко, но твердо произнес:

— Рано или поздно дворец найдут. Может быть, это будут умные люди и ради обладания красивой вещью они не станут истреблять друг друга…

Диора поразила дальновидность князя антов, и он промолчал.

Несколько дней анты грузили сокровища в переметные сумы и переносили в долину поминального храма. Работа была затруднена тем, что приходилось волоком тащить груз по лазу, который лишь немного удалось расширить: мешали каменные глыбы. Забрали также и оружие, что хранилось в здешних кладовых. Осталось Золотое кресло, опустевший сундук. По окончании работ распечатали три амфоры с вином. В лесу добыли десяток вепрей.

Пир устроили в лощине поминального храма. Добрент не решился осквернять потайную долину, назвав ее Местом, Где Отдыхают Боги.

Как только сокровища были вынесены через расселину в скале, плотину, перегораживающую ручей, убрали, и вода вновь скрыла проход. На этот раз уже навсегда. И вот тут во время пира случилось происшествие, значение которого понял только Диор. Над долиной вдруг появилась и заметалась, тревожно вскрикивая, большая белая птица. Многие из пирующих, решив не упускать случая поупражняться в стрельбе, потянулись к лукам. Но птица улетела в лес, окружающий гору, и послышался отдаленный крик:

— Диор, Диор, сынок!

Это был голос Юргута. Добрент удивленно прогудел:

— Кто–то зовет тебя, племянник. Разве здесь есть люди, кроме нас?

Но Диор не ответил. Привстав, напрягая слух, он ждал, не донесется ли еще что–нибудь. Не донеслось. Но над лесистой вершиной горы, подобно снежной туче, возник белый шатер. Он держался какое–то мгновение в воздухе, потом медленно растаял в голубизне неба. Многие пирующие заметили его, удивленно загалдели, шумно обсуждая, что бы это могло быть. В конце концов склонились к мысли, что видели обыкновенное облако. Над лощиной вдруг пронесся холодный ветер, прошумел вершинами деревьев. Князь озабоченно заметил:

— Надо уходить. Чую, будет буря.

Скоро караван был готов в дорогу. Каждый из воинов держал на поводу навьюченную переметными сумами лошадь. Лада с Ратмиром тоже сидели на крепком коне. Лишь Диор не был в седле, он стоял возле коня Лады, не отрывая глаз от своего сына.

— Что ж, трогаемся! — произнес Добрент.

Диор, очнувшись от тяжкой задумчивости, с трудом отвел глаза, медленно и печально сказал:

— Прощайте! Я остаюсь здесь.

Его слова поразили всех, кто их слышал. Добрент и Лада ахнули, опять над долиной, заполненной лошадьми и людьми, пролетел порыв холодного ветра. Потом настала тишина. Лишь было слышно, как неумолчно бурлит вода, натыкаясь на скалу. Диор снял шлем. И все увидели, что волосы его необыкновенно длинны и сплошь седы, белизной напоминая первый выпавший снег. Лада горестно вскрикнула, прижимая к себе Ратмира.

— Ты так решил? — тихо спросил князь.

— Да, прощайте.

— А сын? — Князь могучей рукой показал на беззаботно играющего с гривой лошади Ратмира.

— Его взрастишь ты. Лада будет ему матерью. Когда–нибудь вы расскажете ему обо мне и подземном дворце. Пусть он вернется сюда. Вон под тем камнем, — Диор указал на замшелый валун, вросший в землю, — его будет ждать мое оружие. Это в случае, если вы вырастите его воином. Если же мудрецом, пусть он войдет в подземный зал, я буду ждать его в золотом кресле, а рядом со мной будет КНИГА, НАПИСАННАЯ БОГОМ. Он поймет.

— Но разве ты не хочешь повидать родину своей матери? — спросила Лада.

— Я видел ее во сне. Этого достаточно. Там я уже не смогу жить. Моя душа будет рваться сюда. Здесь мне покойно. Торопись, дядя, скоро придут караваны Аттилы. Прощайте! — Диор отвернулся и зашагал к кустам, скрывающим расселину.

— Я оставлю тебе твоего жеребца! — крикнул ему вслед князь. Лада плакала.


2

Дождавшись, когда последний всадник–ант скрылся в лесу, Диор вышел из кустов. У него еще были дела в этом мире. Его жеребец спокойно пасся возле ручья. На всем остальном пространстве трава была вытоптана множеством копыт и местами обнажилась почернелая земля. Зарастут плеши только следующей весной. Возле жеребца стояла торба с ячменем. Видимо, Добрент надеялся, что Диор передумает и нагонит их. На небо наползали с севера темные тучи, воздух заметно посвежел. Добрент прав: скоро будет гроза. Диор поглядел на гору. Вершину ее окутывал туман, сползая вниз по зеленым склонам.

— Отец! — крикнул Диор. — Отец, отзовись!

Но было тихо.

Диор вынул из кустов заранее припасенные тяжелое сарматское копье, сарматский кафтан, боевой пояс, лохматую шапку, вскочил на жеребца и тронулся к стану тысячи Джизаха.

На стане он едва успел построить себе шалаш, как началась гроза. Всю ночь гремел гром, полыхали молнии, лил дождь. Утром небо прояснилось, запели птицы на освеженных ливнем ветвях деревьев. Диор развел костер, пожарил мяса, поел и стал терпеливо ждать. Больше ему делать было нечего.

Так он ждал три дня. Потом пришел караван. Привел его постельничий одноглазый Овчи. Караван был велик, сопровождала его тысяча воинов.

Овчи разинул от удивления рот, увидев на стане лишь одинокого Диора. За спиной постельничего толпились и перешептывались воины охраны. Овчи знал о смерти Ябгу, как и то, что Аттила назначил своего бывшего советника тысячником.

— Где твои войны? — растерянно спросил он.

— Погибли, — спокойно отозвался Диор, поворачивая над огнем кинжал с куском сочного мяса вепря. Жир капал в пламя, трещал, сгорая.

— Как погибли? Неужто все? И Джизах тоже?

— Все, кроме меня. На нас напали сарматы. Наверное, решили отомстить за уничтожение племени Алатея. Я в это время выполнял секретное распоряжение Богоравного. Он знает какое. Только ему я могу дать полный отчет. Вернулся, когда бой закончился, а сарматы ушли на Виндбону. Я догнал их, троих убил. Вот оружие. — Диор показал на сарматское копье.

Овчи выпучил единственный глаз на чужое оружие. Его малоподвижное лицо не отразило полета мысли. Глупость возраста не знает. Овчи хорош тем, что старательно исполняет порученное и ничего сверх того.

— Но я же не ведал об этом! — расстроенно сказал он, заранее оправдывая себя.

— Что тебе поручил Богоравный? — спросил Диор.

Овчи замялся, но сказал, что Богоравный поручил привести караван именно в это место, все остальное должен был сделать Джизах.

Это означало, что Аттила счел свой поход неудачным и теперь спешил спрятать награбленное. Именно это и предвидел Диор.

— Скажи, что мне делать? — в унынии обратился к нему Овчи.

— Об этом поговорим позже. Сначала ответь: была ли битва между гуннами и римлянами и чем она закончилась?

— Битва произошла на Каталаунских полях, — приободрившись, сообщил постельничий. — Она была лютая, зверская, переменная, упорная! Мы разбили римлян, и они отступили!

— А Богоравный?

— Он тоже отошел, чтобы дать туменамотдых. Богоравный не стал преследовать римлян. После величайшей победы он решил вернуться в свою ставку. Да благословят его боги!

Диор сказал:

— У меня золотая пайза Аттилы.

— Покажи! — попросил постельничий.

Диор показал пайзу, взятую у погибшего Джизаха. Свою он опять отдал Добренту. Овчи покорно склонил голову.

— Слушаю и повинуюсь! — сказал он облегченно.

— Вели охране снять груз, сложи его в одном месте. Дай своим воинам отдых. Выставь заставы на дорогах. Выдвинь к лесу разъезды. Потом сядешь к моему костру и расскажешь о Каталаунском сражении.

Постельничий отправился распоряжаться. Диор был удовлетворен. Свершилось все, что намечалось свершить. Подобно тому, как солнце неумолимо движется по своему извечному кругу, так и в пучине безвестности, называемой Будущим, определен свой круг пути народам, и они движутся по нему не уклоняясь. Это подтвердилось. Солнце римлян и гуннов закатывалось.

Воины, весело перекликаясь в предвкушении отдыха, с натугой снимали плотно набитые переметные сумы, складывали их в место, указанное Овчи. Скоро они нагромоздили холм, высотой в три человеческих роста. Если в сумах было золото и серебро, а что в них могло быть иное, то этот холм был поистине драгоценным. И едва ли нечто подобное появлялось и появится когда–либо.

Если Аттилу заботило то же, что заботило, допустим, готского вождя Алариха, а не было оснований считать, что мысли великого гунна отличны от мыслей великого гота, то эти сокровища предназначались всего лишь на похороны. Диор знал, как хоронили вождя готов. Когда тот умер, перегородили плотиной реку, в обнажившемся дне реки вырыли огромную усыпальницу. Опустили в могилу золотой гроб и множество сокровищ. Совершив положенный по обычаю ритуал, готы разрушили плотину, и река вернулась в прежнее русло. Не довольствуясь этим, они в ту же ночь перебили всех, кто знал, в каком месте реки находится могила вождя. И теперь никто не ведает, где скрыто погребение. Известно лишь, что оно вблизи города Козенца.

А где надежнее всего после смерти Аттилы будет покоиться его прах, как не в подземном дворце, о котором знает лишь сам вождь, его сын и бывший советник? И разве не ясно отсюда, какую смерть уготовит Диору вождь гуннов?

Вскоре к костру подошел запыхавшийся постельничий. Диор угостил его мясом. Отведав, Овчи принялся рассказывать. Удивительно, но он оказался не лишен наблюдательности и даже здравого ума. Видимо, эти свойства у приближенных скрыты под раболепием, исполнительностью, угодливостью, освободившись от коих, придворные становятся сообразительнее и предприимчивее.

— За Паннонийской равниной на севере тянутся горы, покрытые густыми лесами, — сообщал Овчи. — В тамошних лесах живут люди, не оскверненные алчностью, почитающие своих предков и богов. Они заботятся о своих детях, уважают старость, и между ними нет обмана. Пищи у них достаточно, ибо в лесах не счесть вепрей, туров, перелетной птицы, рыбы в озерах и реках. Питаются те люди также к хлебом, для чего сеют по лесным полянам пшеницу, ячмень и иные злаки. Одеваются они бедно, и у них мало украшений, одежду носят из льна и мехов. На каждую деревню у них свой старейшина, который управляет народом по обычаю. Я рассказываю тебе столь подробно затем, чтобы ты не удивлялся тому, что мужчины тамошних народов необычайно воинственны, но милосердны к пленным. А подобное — большая редкость среди нас, — неожиданно умно заключил Овчи. — Если бы мы не грабили других, то и наша жизнь была бы столь же проста и подвержена старинным обычаям. И это удивительно!

— Как называются те племена? — спросил Диор.

— Венеты! — едва выговорил трудное чужое слово Овчи. — Они не принадлежат к германцам.

Добрент, рассказывая об антах, упоминал, что они часть народа, который носит название славяне. Венеты тоже славяне, расселившиеся на северо–западе за рекой, именуемой Эльбой.

— И как же поступил Аттила с венетами? — спросил Диор.

Как только речь коснулась Аттилы, Овчи словно бы опять поглупел, изобразив на своем жирном лице льстивую улыбку.

— Богоравный, да продлят боги годы его жизни, пожелал иметь их в своем войске! — прокричал Овчи. — Свет его мудрости изумил лесных жителей, все они вошли в войско Богоравного. Засим он пожелал подсчитать число своих воинов. О, сколь многотрудным представилось это дело, ибо нашему войску поистине не было числа! Но вождь нашел выход! — Восхищенный Овчи плюнул в костер, остановил свой блуждающий взгляд на Диоре, хитро спросил: — Ты знаешь, почему вождь послал мой караван именно сюда?

— Хочешь выведать у меня тайну Богоравного?

Овчи съежился, втянул маленькую голову в плечи, но

тут же распрямился, оскалясь, крикнул:

— А где ты был, когда на тысячу напали сарматы?

— Я уже говорил тебе об этом, — ответил Диор. — Бойся стать мне врагом, Овчи! Лучше продолжай свой рассказ.

Больше Овчи не пытался хитрить. Вот что он поведал.


Глава 8 КАТАЛАУНСКАЯ БИТВА


1

Мало кто из предводителей, сопровождавших Аттилу в походе, умел считать сверх числа большего, чем количество пальцев на руках и ногах. Войско же собралось столь разноплеменное и столь огромное, что Аттила занялся подсчетом сам, ибо воинам нужна пища, а лошадям корм. Любому гунну известно, что путь, по которому прошла пятидесятитысячная конница, можно повторить спустя столько времени, сколько потребуется траве вырасти заново. Воин же может взять с собой пищи не больше чем на десять дней, иначе он обременит себя. Остальное должно добываться в той местности, где проходит войско, или храниться в обозе. Но в какой местности хватит запасов пищи, включая и будущий урожай, на миллион воинов?

Удивительно, но как раз на эту важнейшую сторону похода не обращали внимания сочинители трудов по истории народов. Диору, например, были прекрасно известны сведения, сообщаемые Геродотом и Плутархом о греко–персидской войне [89]. Персидский царь Ксеркс якобы привел в Грецию столь огромное войско, что для подсчета поступили так: выстроили в поле десять тысяч воинов бок о бок, очертили по земле чертой. По черте построили кирпичную стенку по пояс человеку. Эту площадку стали заполнять воинами снова и снова. Так пришлось сделать сто семьдесят раз. То есть у Ксеркса было миллион семьсот тысяч одной пехоты. А вместе с конницей, моряками, носильщиками и обозом будто бы пять миллионов двести восемьдесят три тысячи двести двадцать человек. По уверениям греков, война на их крохотной территории велась больше года. Сколько же тем и другим нужно было продовольствия и где они его раздобывали?

Поразительным оказалось то, что Аттила, едва ли зная о существовании некоего Ксеркса, при подсчете своего войска поступил как персидский царь. Овчи с гордостью сообщил, что в войске оказалось пятьдесят два тумена.

Основу гуннской конницы составляли пять туменов биттогуров и четыре тумена витторов — воинов приземистых, кривоногих, одетых в длинные, загнутые назад войлочные шапки, в бронзовых доспехах, вооруженных дальнобойными луками, с колчанами, «как открытый гроб», и мечами длиной в два локтя. Эти воины хоть и малорослы, но необычайно сильны и выносливы. Об их неприхотливости ходили самые невероятные слухи. Диор сам не раз убеждался, что биттогур на лошади способен за день покрыть расстояние в восемьдесят римских миль, при этом всадник довольствуется ячменной лепешкой, а лошадь двумя горстями ячменя, скормленного с ладони. Темнолицые, безбородые, они готовы были идти за Аттилой хоть на край вселенной и снискали себе славу столь неистовых воинов, что враги часто в ужасе бежали, лишь заслышав заунывный, протяжный вой, похожий на волчий, — клич биттогуров и витторов. Аттила берег эти девять туменов, всячески заботился о них и то же заповедал своим сыновьям Денгизиху и Ирнику, возглавившим их. Старший сын, как известно, командовал акацирами.

По словам Овчи, Аттила сделал смотр своей армии на берегу Рейна, пока умельцы готовили через полноводную реку переправу. Верховному правителю пришлось объезжать фронт выстроившихся туменов с раннего утра до позднего вечера.

Через Рейн переправились по нескольким мостам, представляющим собой тройные канаты с настилом поверх. Они оказались столь прочны, что прошел даже тяжелогруженый обоз.

Самые ненадежные союзники — маркоманы, квады, гепиды и другие — были посланы вперед. Аттила заявил, что пусть они лучше сразу перебегут на сторону противника и обременят его, чем предадут гуннов во время решающей битвы.

Теплые дни этой весной, как и утверждали предсказатели, установились рано, и в долинах, по которым шла конница Аттилы, трава была высока и сочна.

Передовое войско союзников, возглавляемое Ардарихом, захватило Августу Тревелов без сопротивления. Ардарих применил хитрость, которую в свое время использовал Аларих при захвате Рима, продав римлянам триста отборных юношей, которые ночью, перебив стражу, открыли Соляные ворота. Ардарих еще загодя отправил в Августу Тревелов караван с товарами. Когда караван подошел к городу, то городская стража ворот не открыла. Караванщики остановились поодаль и разложили для обозрения товары. Горожане не вытерпели и вышли за ворота полюбопытствовать. Началась бойкая торговля. Причем купцы продавали товар удивительно дешево и вели себя мирно, уверяя горожан, что гунны еще очень далеко. После, оказавшись в плену у Ардариха, легат крепости бил себя кулаком по лысой голове и недоумевал, как он мог так глупо попасться.

Два дня союзники грабили город, пока тот не обезлюдел. И ушли из него, когда на горизонте показалась конница Аттилы. Среди тарханов Аттилы возник ропот, что, мол, союзники ничего не оставят гуннам. На что Аттила заметил, что отныне Ардарих уже не сможет предать гуннов, ибо после примененной им хитрости Аэций ему не поверит. Что и произошло в действительности. Осведомитель донес, что германский вождь послал к Аэцию тайного гонца с предложением выступить вместе против гуннов. Прямодушный Аэций заявил гонцу, что тот, кто схитрил однажды, предаст и дважды. Союзникам ничего не осталось, как сражаться на стороне Аттилы.

Прослышав, что город Паризия, ранее именовавшийся Лютеция — крепость весьма мощная и с многочисленным гарнизоном, хитроумный Аттила велел Ардариху захватить ее, а сам двинулся на Амьен, по пути грабя мелкие города.

Дальше весь путь гуннов сопровождался дымом сплошных пожарищ, слившихся в один, дым тянулся по следам конницы, отмечая кровавый путь, «поистине пылала костром большая часть Галлии, и не было ни у кого упования на стены». Отблески пожарищ в ночное время напоминали извержение вулкана и видны были за много миль.

В тылу конницы шел разбухший, словно коровье вымя, обоз. От Амьена Аттила двинулся на Орлеан и долго осаждал его, предприняв три неудачных штурма. На четвертый гунны ворвались в город. Но как только начался грабеж и избиение жителей, Аттила получил донесение, что Аэций стремительным маршем идет к. Орлеану, готовясь отрезать гуннам обратный путь на восток. Аттила велел перебить всех жителей города, включая стариков и младенцев. На совете было решено отправить в Паннонию все обозы, а самим отходить, прикрывая их. Маршрут движения наметили через город Санс на Труа, места еще не разоренные, а оттуда к переправам. На следующий день гунны покинули Орлеан, оставив его в развалинах и обезлюдевшим.

По всей западной империи гонцы Аэция разносили весть о необычайной свирепости степняков, тем самым укрепляя решимость союзников римлян биться на стороне империи. За Аттилой теперь навсегда укрепилось прозвище «бич Божий».

Самый ценный караван был секретно отправлен в Сармизегутту. В охрану его были назначены отборные воины–биттогуры. Перед этим Аттиле привиделся во сне небесный воин Тэнгри, который объявил ему, что сражение он должен дать на Каталаунских полях, что в дне пути на восток от города Труа. Впрочем, об этих полях Аттила уже и сам знал от осведомителей. Это было, пожалуй, единственное место в округе, где можно было действовать большими массами конницы. Так что караван Овчи почти до самых переправ сопровождала вся армия Аттилы, а сам постельничий оказался свидетелем сражения.


2

Каталаунским полям отныне предстояло остаться в памяти человечества местом, где на небольшом пространстве произошла самая грандиозная битва [90] всех времен, в которой участвовало наибольшее количество народов. Более миллиона человек сошлись здесь на участке земли, едва превышающем квадратную римскую милю.

Собственно, поля ничего примечательного не представляли, являя продолжение всхолмленной равнины, ограниченной рекой и полукругом темнеющего вдалеке большого леса. Отсюда до предгорий Альп было не менее двух дней пути. На зеленеющей равнине виднелись виноградники и массивы пшеницы, а также несколько убогих деревушек, покинутых жителями, прослышавшими о приближении жестоких гуннов.

В ночь перед величайшим сражением Аттиле явился призрак Ругилы. Кроме Аттилы, пребывающего в глубокой задумчивости, в шатре находились пятеро силачей телохранителей устрашающего вида и несколько наложниц за перегородкой. Сначала из темного угла шатра потянуло запахом сырой земли и тлена, и оттуда вдруг выступила странная фигура, закутанная в истлевший плащ с накинутым на голову глубоким капюшоном. Призрак держал в руке чью–то отрубленную окровавленную голову. Неустрашимые телохранители оцепенели, девушки за отдернутой занавеской вскрикнули. Призрак протянул отпрянувшему Аттиле отрубленную голову, и вождь узнал искаженное волчьим оскалом лицо бывшего тысячника Уркараха. Глаза его были открыты и горели ненавистью.

— Я Ругила, — глухим замогильным голосом произнес ужасный незнакомец. — И послан сказать, что на тебе моя кровь и кровь твоего брата Бледы!

Аттила быстро пришел в себя, остался сидеть в кресле, лишь пальцы его, обхватившие подлокотники, кресла, побелели.

— Кто тебя послал? — угрюмо спросил он.

— Тот, в чье существование ты не веришь!

Верховный вождь надменно вскинул седеющую голову и с угрозой воскликнул:

— Не тревожь меня, дядя! Иначе, клянусь громоносным Куаром, чью волю я исполняю, ты будешь вырыт из могилы и четвертован, как сообщник злых духов ночи!

— Ты не волен над мертвыми, — сказал покойник. — Там нет ни Куара, ни злых духов. Знай, твои желания низменны, и лишь замыслы Неба достойны свершения! Так будет!

Утром приближенные заметили, что Аттила подавлен и вял. Он оживился лишь когда поднялся на бревенчатую башню в сорок локтей высоты, которую за ночь воздвигли для вождя, чтобы он мог обозревать местность. Тургут сообщил правителю, что все окрестные мелкие ручьи и озера выпиты лошадьми и воинами.

— Если до вечера битва не закончится, нам негде будет напоить коней и людей, — добавил Тургут.

На что Аттила ответил:

— Если мы победим, то напоим лошадей в той реке, — Аттила показал на запад, где протекала Сена, — если потерпим поражение, то напоим в той! — Он показал на восток, в сторону Рейна.

Потом он вдруг произнес с мрачной решимостью слова, не имеющие отношения к предыдущему разговору, как бы кому–то гневно возражая:

— Цель растет вместе с вождем: вначале она низменна, как желание, в конце величественна, как замысел!

Внизу возле башни шаманы приносили жертвы, стучали в бубны, взывая к богам гуннов, прося даровать победу любимцу Неба, не подозревая, что Богоравный только что выразил презрение богам.

С башни открывался превосходный вид на огромную, слегка покатую на запад равнину, напоминающую раскрытую ладонь. На ней неподвижно чернели тринадцать прямоугольников римских легионов, вытянувшихся более чем на милю. Между легионами почти не было промежутков, а глубина построения достигала центурии. Только такая плотная масса пехоты в состоянии сдержать стремительную атаку конницы. На левом и правом флангах римлян, подобно грозовым тучам, виднелись густые конные толпы федератов. В тылу стояли четыре легиона резервов. Нетрудно было понять, что Аэций готов биться и в окружении.

Впереди наблюдательной вышки уже стояли развернутые тумены биттогуров и витторов. Сегодня они пойдут на острие атаки. Их храбрость должна решить судьбу битвы. На левом фланге разместились надежные угры, на правом — акациры. В тылу оставались кутригуры, утигуры и другие. Протяженность фронта гуннов не превышала римский. Верховный правитель счел свое войско достаточно могучим, чтобы презреть уловки и схватиться с противником грудь о грудь. Никто не посмеет обвинить гуннов, что они победили хитростью!

Тургут доложил, что все готово к битве. Но вождь медлил. Солнце, поднявшееся над равниной, светило в глаза римлянам, отражаясь в начищенных мелом щитах. Между изготовившимися противниками зеленело поле винограда, и было видно, что каждая лоза заботливо привязана к колу. С гибелью урожая местных жителей ожидает голодная смерть. Справа от башни караванная дорога уходила к горизонту, где синел далекий лес, подковой загибаясь к полям пшеницы.

Гунны и римляне одновременно увидели, как над лесом вдруг поднялась и стала расти, приближаясь к ним, темная клубящаяся туча. Когда она приблизилась, многие ахнули. Это оказалась не туча, а гигантская стая ворон. Из каких уж необозримых далей учуяли стервятники скорую поживу, но тысячи и тысячи их, шумно каркая, стали опускаться вблизи выстроившихся войск, мгновенно покрывая зеленя, подобно черному пеплу.

Никто не знал, почему выжидал Аттила в то утро грозной битвы, но тарханы видели, что голова вождя тряслась. Дряхлый шаман Игарьюк, примостившийся на кошме возле ног правителя, воскликнул, показывая на воронов:

— Прекрасное предзнаменование! Смотри, Богоравный, на нашей стороне птиц село гораздо меньше, чем на стороне римлян! Тебя ждет большая удача! Знай, ты победишь!

Только тогда Аттила отдал приказ. Над башней взвился алый треугольный стяг. Зарокотали барабаны, запели медноголосые трубы.


3

Тумены биттогуров и витторов тронулись и пошли, набирая скорость. От топота копыт вздрогнула земля. Воины издали ужасающий вопль. Виноградники и пшеница были разметаны в мгновение ока. Там, где пронеслась конница, осталась лишь черная, словно перепаханная земля.

Еще раз вздрогнула земля, когда римские легионы разом шагнули вперед, сплачивая щиты и ощетиниваясь копьями в несколько рядов. Великий римлянин Флавий Аэций сумел возродить в своих воинах дух гордых предков. Ни один легионер не дрогнул и не нарушил строй.

Когда ревущему потоку конных гуннов оставалось до противника не более пятисот локтей, а всадники уже откидывались в седлах, поднимая мечи, случилось небывалое. Неподвижные легионы одновременно наклонили сомкнутые щиты, ловя солнце выпуклостью доспехов, так чтобы, отразившись, оно отбросило навстречу стремительно приближающимся гуннам сверкающие отблески, слепящие глаза лошадей и людей. Римляне проделали это несколько раз, затем дружно ударили дротиками в металлические щиты. Небо было чисто, никакой грозы не предвиделось и в помине, но над Каталаунским полем засверкало множество молний и прогремел гром.

И тотчас чудовищная стая галдящего воронья, поднявшись, затмила солнце. Испуганные и ослепленные кони передних гуннов ржали, вставали на дыбы, следующие за ними всадники натыкались на них, сбивали с ног. Сумятицу усиливал непрекращающийся гвалт птиц.

Опытные предводители гуннов сумели справиться с замешательством и выровнять строй. Степняки вновь ринулись в атаку. Но тот замах, что делает удар тарана неотразимым — огромная масса, помноженная на огромную скорость, — был ослаблен. Не столь стремительно поток конницы налетел на стену из копий и щитов.

Гунн не боится смерти, но страшится бесславья. Римлянина вдохновляет память о былом величии предков.

Ни один гунн не попытался остановить коня. Ни один римлянин первых шеренг не показал спины. Передовые ряды гуннов и римлян погибли почти мгновенно, образовав ужасающий завал из трупов людей и лошадей. Он послужил римлянам прикрытием, но и лишил свободы маневра. Римский легион может идти лишь вперед. Если он поворачивает назад, спасаясь бегством, то превращается в толпу. Но гуннские кони привычны преодолевать подобные завалы. Подстегиваемые плетьми, они рвались через трупы и сверху прыгали на легионеров.

Как описать мелькание струй схлестнувшихся встречных потоков? Как описать рукопашную схватку, когда грудь о грудь в одно мгновение сходятся тысячи воинов, и тысячи блестящих росчерков клинков поднимаются и опускаются с поспешностью кузнечных молотов? Как описать ярость и отвагу? Безумие воцарилось над Каталаунским полем, когда единственным желанием людей осталось одно — убийство.

Конница биттогуров и витторов завязла в глубине построения римской пехоты. В тесноте работали лишь мечи. Мечи гуннов длинны, мечи римлян вдвое короче, и это обстоятельство в тесноте свалки дало римлянам преимущество. Легионеры вспарывали животы лошадей. Гунн сверху прыгал на легионера, добираясь до жилистого горла. Исход битвы стал неопределенным. Первым это понял Аттила. Он повернул трясущуюся голову к Овчи и приказал:

— Отправляйся тотчас! Спеши к переправе, как если бы у тебя выросли крылья! В Сармизегутте тебя ожидает Джизах. Он знает, что нужно делать.

Конца битвы Овчи уже не видел. Он увел караван.


Глава 9 МЕСТО, ГДЕ ОТДЫХАЮТ БОГИ


Пока Овчи рассказывал, его воины принесли к костру малую амфору вина, привезенную с караваном из Галлии. Диор и постельничий осушили несколько кубков. Опьянев, одноглазый тархан стал гораздо откровеннее, наклонился к бывшему советнику и шепотом произнес:

— Возле переправы через Рейн меня догнал скорый гонец. Спешил в ставку с известием: Богоравный возвращается в Паннонию. После великой победы, ха–ха!..

Недаром римляне говорят: что у трезвого в голове, то у пьяного на языке. Овчи икнул и выболтал то, чего Диор ждал эти три дня:

— Я подарил гонцу две золотые монеты. Кое–что узнал! Только никому не говори! Иначе тебе и мне не сносить головы! У Богоравного осталось всего двадцать туменов. От него ушли маркоманы, гепиды, квады, росомоны — все союзники, кроме венетов и угров! Ты понял, что это значит? И еще два слова передал мне Богоравный для Джизаха, но что теперь с ними делать, я не знаю…

— У меня золотая пайза! — строго напомнил Диор. — Говори, что велел передать Богоравный Джизаху.

— Покажи пайзу! — еще раз попросил постельничий и икнул.

Когда Диор сунул ему под нос золотую пластину с выбитой на ней надписью: «Как если бы я сам», Овчи недоуменно сказал:

— Он велел передать: «Убей знающего». Но как исполнить это повеление?

— Успокойся, я убью знающего! — сказал Диор и предложил выпить за великую победу гуннов. Овчи не отказался. Опрокинув в разверстый рот чашу вина, он бессмысленно уставился в огонь своим единственным глазом, покачнулся, рухнул на землю и захрапел во всю мощь. Больше Диору здесь нечего было делать. Он встал и велел привести его жеребца. Возле золотого холма на корточках сидели караульные и жевали вяленое мясо, с завистью поглядывая на беззаботно спящего постельничего. Диору подвели лошадь. Он вскочил на нее и направился к озеру, возле которого его и побратима Ратмира когда–то захватил Ябгу.

На берегу он набрал полную сумку сочной цикуты и повернул жеребца к поминальному храму. Лес, по которому он проезжал, выглядел опустевшим, даже птицы не пели. На одной из прогалин жеребец вдруг остановился, попятился, тревожно фыркая и прядая ушами. Диор поднял голову. Впереди, загораживая дорогу, стояло лесное чудовище алмасты. Поза его была мирной, хотя на широченных покатых плечах гиганта вздыбилась бурая шерсть. Огромные руки лохматого существа свисали ниже колен, пристальный взгляд не выражал ни ярости, ни недовольства. Какое–то время Диор и алмасты молча и внимательно смотрели друг на друга — два отшельника, отныне связанные одной судьбой. В глазах лесного чудовища вдруг промелькнуло нечто похожее на сочувствие, он шумно вздохнул, шагнул в сторону, освобождая дорогу, шагнул еще раз, уже поверх кустов бросил взгляд через плечо на одинокого всадника и скрылся в чаще. Диор продолжил путь.

В лощине поминального храма он снял с жеребца сбрую, седло, отнес все в кусты возле ручья. Здесь, в нескольких шагах от скалы, лежал большой замшелый валун, на который показал Диор Добренту. Поднять валун не под силу и пятерым. Когда Ратмир вырастет, Лада или Добрент расскажут ему о подземном дворце и укажут, где тайник. Если Ратмир вырастет богатырем и сумеет отвалить камень, он поймет, зачем отец оставил ему свое оружие. Диор склонился над огромной глыбой, напрягся и отвалил камень в сторону. Под ним оказалась сухая песчаная яма. Диор углубил ее мечом. Выстлал дно ямы ветками. На толстую кошму уложил все, что обрел в этой жизни: седло, сбрую, оружие, шлем, доспехи, золотые монеты, снятые с руки браслеты, перстенек, походную сумку. Прикрыл тайник потником и снова навалил камень. Земные дела его были завершены.

Теперь оставалось дождаться Знака Неба.

Он ушел в то место, где отдыхают боги, приготовил напиток из травы цикуты. Покой для смертного — награда. Для Диора покой стал очищением. Он провел в саду Эдема несколько дней, не вспоминая прошлое, отрешаясь от земных забот, готовясь к познанию иной, высшей мудрости, которая простому смертному, даже повелителям народов, недоступна. Грехи умирают вместе с плотью.

По мере очищения от всего земного рождалось новое понимание собственной судьбы и судьбы самой вселенной. Ему открылась великая тайна его жизни, тот самый смысл бытия, который люди мучительно ищут со времен Адама и Евы, но ищут живые, а мертвые не говорят, где и что искать. И тайна эта была подобна озарению, а озарение нельзя облечь в слова, ибо они лишь внешне сходны с мыслью, и чем величественнее мысль, тем меньше сходства.

Итак, в начале было не Слово, но Мысль, и она открылась Диору. Когда Диор вернулся в подземный зал, то увидел, что на золотом троне лежит раскрытая книга с пустыми страницами. И он понял, что это значит, и, поняв, засмеялся.

КНИГА, НАПИСАННАЯ БОГОМ, ДЛЯ ЖИВЫХ ПУСТА.

Он уселся в кресло, захлопнул книгу и положил ее на колени. Если сюда явится мудрец, он поймет тоже.

Когда в зале появилась большая белая птица, Диор был готов. Выпил напиток и последовал за птицей.

И вот перед ним возник белоснежный шатер, и он вошел в него, зная, что равен богам.


11 августа 1993 г.

г. Каспийск


КОММЕНТАРИИ


СОЛОВЬЕВ АНАТОЛИЙ ПЕТРОВИЧ — родился в 1941 году в Хабаровском крае, село Томское. После службы в армии переехал в Дагестан, где работал строителем, потом корреспондентом. Окончил литературный институт им. Горького. Член Союза писателей России.

Свою литературную деятельность начал книгой «Мир тревог», выпущенной Дагиздатом в 1982 году. После этого дебюта одна за другой начинают выходить его книги: «Сын Мариона», «Чрезвычайное происшествие», «Рождение государства» и другие.

В настоящее время Анатолий Соловьев живет в Каспийске и работает в Дагестанском коммерческом республиканском еженедельнике «Новое дело». Предлагаемый читателю роман — одна из последних работ писателя. Острый сюжет, головокружительные приключения, и все это на фоне подлинных исторических событий — вот что такое «Сокровища Аттилы».

Текст печатается по рукописи автора: Соловьев А. П. Сокровища Аттилы.


[1] Дакия — римская провинция на Дунае. Ныне в основном территория современной Румынии. Вследствие натиска варварских племен при императоре Римской империи Аврелиане (270–275) Дакия разделилась на Левобережную и Правобережную. В 271 году Левобережная Дакия была оставлена римлянами, господствующее положение в ней заняли готы.

[2] Сармизегутта… Потаисс… Апулей… — Чегелай коверкает на гуннский лад названия городов: Сармизегетуза и других.

[3] Прут, Гипанис — соответственно Днестр и Дунай.

[4] Борисфен — Днепр.

[5] …приставлен сторожем к аланам и вандалам… — Аланы — кочевые иранские племена, родственные сарматам. Вандалы — восточногерманские племена, занимавшие территории современных Польши и Венгрии. В V веке переселились на запад Европы.

[6] Маркоманы — племя германского происхождения, относящееся к свевам.

[7] Тархан — знатный гунн.

Темник–тархан — знатный гунн, командовавший десятью тысячами воинов. Исторические источники упоминают среди знатных гуннов тархан–конюших, тархан–постельничих, этельберов и так далее.

[8] Джавшингир — почтительное обращение, соответствует «господин».

[9] Месопотамия — междуречье Тигра и Евфрата в современном Ираке. Поход туда гунны предприняли в 395 году. В этом же году Римская империя разделилась на Западную и Восточную. Столицей Западной Римской империи остался Рим; столицей Восточной империи, впоследствии ставшей называться Византией, — Константинополь.

[10] Западные готы — многочисленные германские племена, обитавшие в Причерноморье с III века. После прихода гуннов часть готов покорилась им, другие бежали за Дунай и впоследствии дальше на запад. Первые стали называться остготами, вторые вестготами.

[11] В дальнейшем все выделенные кавычками места есть цитаты из исторических подлинников.

[12] …в битве на реке Эрак; …обоз самого Винитария. — В исторических летописях есть упоминание о битве между гуннами и остготами, вождем которых был Винитарий, на реке Эрак. Но место и время не идентифицировано.

[13] …гунны отправились в Великий поход… — В Европу первые сведения о гуннах поступили в 160 году, когда гунны жили в местности, прилегающей к Аральскому морю. Позже, подчинив себе соседние угорские племена, гунны стали продвигаться на запад, тесня сарматоалан. В Причерноморье они появились во второй половине IV века, где столкнулись с готами, которых разгромили в 375 году. Вождь готов Германарих погиб.

[14] …на треть гона… — Треть гона, расстояние, проходимое лошадью быстрым аллюром до утомления, примерно 8–10 километров.

[15] Старица — участок старого русла реки, текущей по новому руслу.

[16] Фалар — круглая металлическая пластина, защищающая грудь коня и служащая одновременно украшением.

[17] Турлучные хижины — хижины с плетенным из прутьев каркасом, стены которых обмазаны глиной.

[18] Паннония — римская провинция, занимала часть территорий современных Венгрии и Югославии.

[19] Галлия — современная Франция.

[20] …да благословит его Всевышний… — Готы были христианами арианского толка, считавшими, что Иисус не рожден Богом, а создан им, следовательно, он не единосущен Богу, а подобносущен ему.

[21] …в городе Маргусе. — Маргус находился в месте слияния рек Моравы и Дуная.

[22] …как у керуленского гунна. — Родиной гуннов были земли Внутренней Монголии, где в начале нашей эры они создали мощное объединение кочевых племен, распавшееся под ударами китайцев в конце I века на северных и южных гуннов. Южные оказались под властью китайцев, а северные начали свой беспримерный поход на запад. Сначала к Аральскому морю, а потом и в Европу. Керулен — река, протекающая в Монголии.

[23] …гонялся за таврами. — Тавры — племена, обитавшие в Крыму.

[24] …конюший самого шаньюя Далобяна. — Шаньюй — титул наследственного правителя гуннов во время их пребывания в Азии.

[25] …через каждую милю. — Римская миля равняется приблизительно 1480 метрам. Протяженность дорог, ведущих из Рима, в III веке составляла около семидесяти тысяч миль. Все они были благоустроены.

[26] …живут потомки римских легионеров–ветеранов. — Римские легионеры служили до шестидесятилетнего возраста. Последние пятнадцать лет — в гарнизонах. После чего они селились в так называемых канабах — городках, основанных возле стоянки легиона.

[27] Труа — город на северо–востоке Франции. В 451 году близ Труа на Каталаунских полях произошла битва между гуннами и римлянами.

[28] Декурионы (лат., букв. — блистательное сословие) — знать провинциальных городов.

[29] …римлянин всаднического сословия. — Второе после сенаторов знатное сословие с имущественным цензом в четыреста тысяч сестерций.

[30] Атрий — главное помещение богатого римского дома.

[31] …доехать охлюпкой… — ехать без седла.

[32] Тас—Таракай — в переводе с гуннского — «плешивый раб».

[33] Аквенкум — современный Будапешт.

[34] …золотой весил одну сороковую долю фунта… денарий — одну восемьдесят четвертую, — Римский фунт равнялся примерно 327 граммам. Соответственно — золотой весил приблизительно 8,2 грамма, а денарий — 3,9 грамма.

[35] Легион — крупная войсковая единица римлян. Его численность в разное время колебалась от пяти тысяч человек до пятнадцати тысяч, но вместе со вспомогательными отрядами.

[36] Когорта — десятая часть легиона. Но могла быть и самостоятельной тактической единицей.

[37] «Фидес милитум» и «виртус милитум». — Латинские девизы — «верность воинов» и «храбрость воинов».

[38] …Диор стал совершеннолетним… — По римским законам юноши становились совершеннолетними в четырнадцать лет, девушки в двенадцать лет.

[39] Перистиль — внутренний двор римского дома, часто с бассейном.

[40] Муниципальные рабы — рабы, купленные на средства городской казны.

[41] Форум — главная площадь города, украшенная статуями, фонтанами.

[42] «Энеида» — эпическая поэма римского поэта Публия Вергилия Марона (70–19 гг. до н. э.), входила в курс обучения римских школьников.

[43] …совершили поход на Византию. — Первый поход на Византию гунны совершили в 441 году, второй — в 447 году.

[44] Магистры — должностные лица городского управления из знатных людей города.

[45] …в Иберию и дальше. — Иберия — римская провинция на Пиренейском полуострове, современная Испания. Вандалы захватили сначала Иберию, а потом ушли в Африку, где основали свое государство.

[46] Претор — управляющий провинцией.

[47] Лимес — оборонительная система укреплений (рвы, валы, частоколы), построенная на границах Римской империи для борьбы с варварскими племенами.

[48] Оптион — помощник центуриона, младший командир. Буквально — десятник.

[49] …у Железных ворот. — Узкое место в нижнем течении Дуная.

[50] Феодосий Великий (378–395) — последний римский император. После него империя распалась на Западную и Восточную части.

[51] Легат — командующий легионом.

[52] Барра — воинственный клич римских легионеров.

[53] Стилихон — римский полководец, вандал по происхождению, разгромивший полчища своих соотечественников во главе с вождем Аларихом в 403 году. Позже обвинен в предательстве и убит.

[54] Равенна — город на северо–востоке Италии, резиденция римских императоров в V веке. Считалась неприступной крепостью.

[55] Гонорий (395–423) — римский император, прозванный «курощупом», занимался разведением бойцовых петухов.

[56] Валентиниан (425–455) — император Западной Римской империи Валентиниан III.

[57] Италийский статус — города, обладавшие этим статусом, имели преимущества в землепользовании и уплате налогов.

[58] Император Адриан — правил в 117–138 годах.

[59] Триба — ранее трибой называли объединение граждан по родовому признаку, позднее трибы образовывались по территориальному признаку, представляя собой административные округа.

[60] …два ликтора с фасцами. — Почетные стражи при должностном лице, несущие пучок прутьев с топориком посередине.

[61] …лишении языческих храмов имуществ. — Здесь Диор допускает неточность, имея в виду указ Гонория и Феодосия от 428 года о превращении языческих храмов в христианские. Указ же о лишении имуществ был в 408 году.

[62] Поганус — так горожане называли сельских жителей.

[63] Эргастул — тюрьма.

[64] Центурион — командир воинского подразделения, входившего в когорту, численностью в сто воинов.

[65] …наследницей, как дочь по отцу. — Так римским правом определялась доля наследования жены, если у мужа были дети мужского пола. По закону дочь получала меньшую долю.

[66] Таблинкум — кабинет хозяина в римском доме.

[67] Пробой — петля для навешивания замка.

[68] Сирмий — современный город Любляна.

[69] …закончивший риторскую школу. — Обучение римских детей до двенадцати лет проходило в школе грамматиков, с двенадцати до восемнадцати лет в школе риторов.

[70] …получить пифийский час. — Пифей из Массилии, греческий географ и мореплаватель, жил в IV веке до нашей эры, во времена Александра Македонского. Понятие «час» впервые введено им, но составлял он не 1/24 суток, а 1/12 между восходом и закатом.

[71] …от племянников к родным детям. — Существовал долгий исторический период (закончившийся у одних народов раньше, у других позже), когда кровное родство вследствие неупорядоченных половых отношений признавалось лишь по материнской линии. Отсюда возникло и так называемое «материнское право», когда наследование шло исключительно по материнской линии. В этот период брат матери считался самым близким родственником ее детям и обязан был заботиться о них более, чем о своих.

[72] Югер — римская мера площади, примерно 0,4 га.

[73] Кубитус — локоть, римская мера длины, примерно 0,44 см.

[74] …всего в ста экземплярах. — В Риме существовали издательства, где под диктовку декламатора (чтеца) текст могли переписывать одновременно десятки писцов.

[75] …Абе—Ак умер от «летней» болезни. — Так называли дизентерию.

[76] Подлинная цитата из Гетики Иордана. Иордан — историк VI века готского происхождения, опубликовал несколько своих сочинений, а также кратко изложил несохранившийся труд Кассиодора по истории готов.

[77] …выплатив контрибуцию вестготам Алариха. — В 410 году Аларих захватил и разграбил Рим. Римляне откупились от готов Алариха пятью тысячами фунтов золота, тридцатью тысячами фунтов серебра и прочими товарами. Сумма значительная, если помнить, что фунт равнялся 327 граммам.

[78] …Не родной! Сын брата! — Родным у гуннов считался сын сестры.

[79] …дакийский царь Децебал. — Правил в 101–107 годах. В честь победы над Децебалом в Риме была воздвигнута знаменитая колонна Траяна с барельефом, изображающим эпизоды войны.

[80] …пронзить слона насквозь… — Император Луций Элий Коммод (176–192) прославился тем, что ста дротиками мог убить сто львов. Отличался большой физической силой и ловкостью. Правда, убивал он зверей из безопасного места, ничем не рискуя. Вообще о мускульной силе древних воинов дают представление слова Аммиана Марцеллина, сообщавшего: «Копья и стрелы варваров пронзают по нескольку человек сразу».

[81] …не меньше секстария вина… — Секстарий — римская мера объема сыпучих и жидких тел, примерно 0,55 литра.

[82] Паризия — современный Париж.

[83] …Третьим императором будет Марциан. — После раздела Римской империи первым императором Восточной Римской империи стал Аркадий, сын Феодосия Великого (395–408). Вторым Феодосий II (408–450), ему наследовал Марциан.

[84] Ктезифон — столица Новоперсидского государства.

[85] Цельс — римский философ II века. Написал книгу «Правдивое слово» — одно из значительнейших произведений античности, направленное против христианства. Защищая церковь, епископ Ориген вынужден был написать труд «Против Цельса» в восьми книгах.

[86] …распространились по плодородным землям. — Славяне начали движение на юг в середине пятого века. Отнюдь не претендуя на историческую достоверность (последняя всегда легко может быть опровергнута), автор в данном случае выдвигает свою версию, почему это движение не началось раньше или позже.

[87] Аквилей — город на северном побережье Адриатического моря.

[88] Августа Тревелов (правильнее Августа Треверов) — современный город Трир.

[89] …о греко–персидской войне. — Имеется в виду война в 480 году до нашей эры.

[90] …самая грандиозная битва… — В битве на Каталаунских полях, состоявшейся 22 июня 451 года, участвовало более одного миллиона человек.


ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И ДЕЯНИЙ АТТИЛЫ — ВОЖДЯ ГУННОВ


Время и место рождения Аттилы неизвестно.


433 год

Смерть Ругилы — вождя гуннов и дяди Аттилы и Бледы.


434 год

Аттила и Бледа — вожди гуннов.


441 год

Первый поход Аттилы на Восточную Римскую империю.


443 год

Новое вторжению гуннов на территорию Восточной Римской империи.


445 год

Убийство Бледы. Аттила — верховный вождь гуннских племен. 447 год

Еще один поход гуннов в Восточную Римскую империю.


449 год

Мирный договор Аттилы с императором Феодосием Вторым.


451 год

Вторжение в Галлию, провинцию Западной Римской империи.

Лето. Битва на Каталаунских полях гуннов против объединенного войска римлян, франков и вестготов.


452 год

Вторжение гуннов в Северную Италию. Разграбление Вероны, Падуи, Милана и других городов.


453 год

Смерть Аттилы.


Комментарии В. М. Мартова

ЦАРЬ ГОРЫ, или ТАЙНА КИРА ВЕЛИКОГО

Автор выражает искреннюю благодар­ность господину ХАМИДУ РЕЗА БОДАГИ, третьему секретарю посольства Исламской республики Иран в Москве, за помощь, ока­занную при работе над книгой.




Из энциклопедии «Британика».

Издательство Вильяма Бентона, 1961, т. 6.


КИР ВЕЛИКИЙ (греч. Кирус; перс. Куруш; евр. Кореш) (ок. 593 г.— 530 г. до н.э.) — основатель Персидской империи. Сын Камбиса Первого из клана Ахеменидов, ведущего клана в персидском племени, именовавшемся Пасаргадами. В своем воззвании к вави­лонянам Кир называл своих предков, Теиспа, Кира Первого и Камбиса Первого, «царями Аншана». Однако из библейских источников известно, что Элам, одной из областей которого был Аншан, под­вергся завоеванию в 596 г. до н. э., и возможно, что пасаргадская династия Теиспа захватила Аншан в том самом году.

Пасаргадские цари Аншана были вассалами Мидийской империи вплоть до восстания Кира, который (согласно сведениям Геродота, утверждавшего, что правление Кира продлилось 29 лет), вероятно, стал царем в 558 г. Мятеж начался в 553 г. и завершился пленением царя Мидии Астиага и захватом Эктабана, мидийской столицы. С того времени Кир стал именовать себя «царем персов».

История Кира вскоре обросла легендами. Геродот упоминает четыре версии о его происхождении. Согласно одной из них, Кир являлся сыном Манданы, дочери царя Астиага. Онбыл увезен в горы, вскормлен собакой и воспитан пастухом. Надо отметить, что законность правления Кира в Мидии подтверждалась его кровными связями с Астиагом, о которых, кроме Геродота, упоминают и другие историки (Юстин, Элиан). Согласно второй, более рационалисти­ческой версии, Кир в горах был вскормлен не собакой, а женой пастуха. Геродот пишет, что в судьбе Кира, отвергнутого Астиагом, принимал участие мидийский военачальник Гарпаг, что было ответом с его стороны на жестокость Астиага, который якобы приказал убить сына Гарпага. В дальнейшем Гарпаг возвысился при Кире и коман­довал армией, подчинившей власти Кира народы малоазийского побережья. Согласно третьей версии, Кир был сыном нищего мардианского разбойника Атрадата (марды были кочевым персидским племенем), который впоследствии возвысился, поступив на службу к Астиагу. Предсказание о будущем величии, изреченное халдеями, подвигло Кира к побегу в Персию и к началу мятежа. Согласно Эсхилу, который объединил эллинские сведения с восточными, Кир наследовал царство от некоего безымянного сына индийского царя Мидаса и, став правителем, благословленным небесами, завоевал Лидию, Фригию и Ионию.

Дальнейшая биография Кира известна в основном из Истории Геродота. Некоторую полезную информацию можно почерпнуть так­же у древнего историка Ктесия и в книгах Ветхого Завета. Ориги­нальные источники малочисленны. Кроме цилиндра с воззванием Кира к вавилонянам, сохранилось лишь несколько частных вави­лонских документов, которые помогают вести хронологию событий в соответствии с датировкой Птолемеева канона.

Вскоре после захвата Мидии Кир подвергся нападению со сто­роны коалиции Вавилона, Египта и Лидии, поддержанной также Спартой, которая обладала наибольшей военной мощью среди по­лисов Эллады. Однако в 546 г. Кир захватил Сарды, столицу Лидии, превратив Лидийское царство в одну из персидских провинций. В течение ряда последующих лет персы под началом Гарпага подавляли лидийский мятеж, поднятый неким Пактием, завоевывали ионий­ские города, а также земли карийцев и ликийцев. Царь Киликии добровольно признал над собой персидскую власть. После разгрома армии вавилонского царя Набонида Вавилон в октябре 539 г. сдался персидскому военачальнику Гобрию.

С начала 538 г. Кир начинает именовать себя «царем Вавилона, царем стран». Вслед за столицей персам подчинились и вавилонские провинции Сирии. В 538 г. Кир позволил евреям, которых некогда увел в плен вавилонский царь Навуходоносор, возвратиться в Па­лестину и восстановить разрушенный храм в Иерусалиме. Согласно Ктесию, Кир разбил бактрийцев и саков. Историки Александра Ма­кедонского (Арриан, Страбон) упоминают также поход Кира через Гедросию, в котором он потерял всю армию, за исключением всего семи воинов, а также основание на берегах Яксарта (Сырдарья) города Кирополиса. В 530 г. Кир, сделав своего сына Камбиса царем Вавилона, начал новый поход на Восток и погиб в сражении.

Кир был погребен в Пасаргадах (ныне Мургаб), городе, который он выстроил на своей родине и где также возвел царский дворец.

В короткий срок вождь небольшого, мало кому известного пле­мени основал могущественную империю, распростершуюся от Инда и Яксарта до Эгейского моря и пределов Египта. Кир был великим воином и государственным деятелем. Он прославился своим мило­сердием в отношении покоренных народов. В Вавилоне он действо­вал в рамках своего рода «конституционной монархии». В памяти персов он остался как «отец народа». Противники также признавали его величие, что подтверждает эллинская традиция.



ПРЕДИСЛОВИЕ


К востоку от залива Кара-Богаз-Гол есть место, которое издревле зовется Пиром Мертвых. Оно ничем не приме­чательно для глаз — те же пустынные холмы, что и вокруг. Однако местные жители боятся его и всегда обходят сто­роной.

По легенде, каждую ночь сюда приходит пировать ты­сяча мертвых воинов. Их трапеза продолжается до утра, до того часа, когда в небе запоет первый жаворонок. Тот из живых людей, кто осмелится прийти до рассвета на это место, вскоре обязательно погибнет.

Порой здесь находили золотые и серебряные блюда и сосуды. Однако жители считают, что эти дорогие вещи принесут несчастье тому, кто унесет их со стола, за который садятся мертвецы.

Археологические раскопки, проведенные в этом месте, завершились сенсационными открытиями. Было обнару­жено несколько тысяч бесценных предметов персидской чеканки шестого века до нашей эры. Более того, легенда о великом пире как бы подтвердилась: все найденные не­глубоко под землей блюда были некогда уложены тремя ровными полосами длиной около двухсот метров. Это на­водило на мысль, что те блюда и сосуды были выставлены посреди пустыни для грандиозной трапезы.

В сотне метров к югу было обнаружено некое подобие братской могилы, в которой найдены останки нескольких тысяч воинов. Судя по оружию и браслетам, там были погребены персы из отряда царских телохранителей, ко­торых именовали «бессмертными».

Так возникла гипотеза о том, что Пир Мертвых — поле битвы, на котором войска персидского царя Кира Великого сражались против кочевников-массагетов. Согласно исто­рии, в той битве персы потерпели поражение, а сам царь Кир Второй, Ахеменид, погиб.

Эту гипотезу подтвердила еще более удивительная на­ходка археологов. Небольшой пологий холм, расположен­ный немногим севернее Пира Мертвых, оказался курганом, под которым была погребена знатная женщина из массагетского племени. Вместе с ней в погребении было остав­лено множество обережных амулетов и особый кинжал, применявшийся только для жертвоприношений. Судя по этим предметам, женщина принесла себя в жертву богам.

Однако самыми поразительными предметами были пять золотых сосудов, запечатанных смолой. В каждом из сосудов хранился свиток пергамента, содержавший своего рода вос­поминания разных людей о царе Кире. Пять свитков были написаны на арамейском языке, и только один, самый ко­роткий,— на древнеперсидском, причем с ошибками.

Эти записки проливают свет на жизнь легендарного и, пожалуй, самого загадочного властителя древности.

Кир, сын Камбиса, происходивший из знатного пер­сидского рода, начал великие завоевания в возрасте сорока лет, а до этого тихо и мирно правил в горах своим не­многочисленным племенем. В течение пятнадцати лет он создал огромную державу, захватив многие государства Азии и покорив десятки народов.

Кир — единственный в своем роде великий властитель, который проводил в высшей степени мирную политику по отношению к покоренным народам. Он запрещал своим воинам грабить и разрушать города и селения. Он крайне уважительно относился ко всем культам и верованиям, брал под свое покровительство чужие храмы и часто поддерживал средствами их жрецов. Наконец, он сохранил жизни всем низложенным правителям, и некоторые из них, в частности знаменитый царь Лидии Крез, стали его ближайшими со­ветниками.

В период его правления в империи практически не было мятежей и восстаний порабощенных племен. Известно, что в державе Ахеменидов подданные называли Кира Отцом или Пастырем. Ни один из его преемников не удостоился такого «звания».

Став самым могущественным правителем своего вре­мени, царем царей, шестидесятипятилетний Кир пошел с большим войском на север, в бесплодные скифские земли, и погиб в битве с массагетами, как простой воин.

Все древние летописцы отмечали в Кире доброжела­тельность и мягкость нрава. Своим характером персидский царь явно отличается от всех последующих завоевателей, творцов империй.

И разве не загадка: как такому «доброму персу» удалось создать первую на земле великую Империю?

Свитки, найденные в пустыне между Каспийским и Аральским морями, проливают свет на эту загадку истории.



1. КНИГА КPATOHA МИЛЕТСКОГО


Когда колесница Феба блеснула последним золотым лу­чом за краем эгейских вод, кто-то окликнул меня по-пер­сидски:

— Вернись, Кратон!

Очень удивившись, я повернулся лицом к городским воротам.

Там толпились торговцы, спешившие управиться до пер­вой ночной стражи. Одни рабы разгружали повозки, другие уже отводили мулов к стойлам, что располагались за при­станью моего родного Милета.

Никто из тех потных, суетливых и занятых своими важ­ными делами людей не мог так подшутить надо мною. Тогда я невольно посмотрел в небеса и не поверил своим глазам.

Вестница ночи, тень, быстро всползала, поднималась в рост по сторожевой башне, а над ней, в лучах Феба, уже недоступных простым земнородным тварям, парил и не­жился златокрылый орел.

Сорок лет назад один из первых весенних вечеров на­чинался так же. Я был немного пьян — в той мере, когда еще можешь пустить гальку по воде не меньше чем на десять скачков,— и здесь, на краю пристани, стоял и смот­рел, как колесница Феба исчезает в дымке эгейских вод. Точно такая же перистая полоска тянулась по небосклону, и море было таким же спокойным. И тогда мне тоже по­слышался странный оклик. И, обернувшись, я увидел над крепостной башней большую вещую птицу. То была очень хорошая примета. Сердце мое тогда сильно забилось, ведь судьба готовила мне царский подарок и много лет жизни, чтобы такой большой и дорогой подарок смог вместиться в нее.

Вечер повторился, и хороших примет в нем хватало, но теперь не хватало меня самого — моей молодости, моих сил и здоровья. Я не верил, что может повториться жизнь.

Как любит говаривать мой старый друг Гераклит, с ко­торым мы часто сиживаем в нашей любимой таверне «У Цирцеи», что неподалеку от Северных ворот: «Нельзя войти дважды в одну и ту же реку».

Осмелюсь добавить:

«И нельзя войти дважды в одну и ту же судьбу».

Но сердце мое взволнованно колотилось. Теперь, вер­нее, гремело со скрипом, как старое мельничное колесо в половодье. Я глядел на орла, удивленный волей богов, пока меня не окликнули вновь — звонким отроческим голоском и на эллинском наречии:

— Господин! Господин!

С бурдюком вина ко мне мчался из города мой раб, мальчишка-фракиец, которого недавно — уж никак не со­рок лет назад — я послал в таверну.

— Господин! Там тебя спрашивал какой-то человек! — выпалил мой мальчишка, подскочив ко мне и чуть не за­дохнувшись, — Он сказал, что будет ждать тебя в «Золотой сети». Чужестранец.

— Каков из себя? — спросил я, недоумевая.

Мальчишка засунул бурдюк между ног, растопырил пальцы и провел руками перед собой сверху вниз, показывая знатный вид и богатство одежд:

— Он весь такой. И чуток шепелявит.

«Варвар,— решил я. — Что ж, дареному коню в зубы не смотрят. Будь рад и такому собеседнику. Немного их тебе осталось». И велел:

— Веди меня к нему, Сартак.

Мальчишка служил мне не только «походным обозом», но и — живым посохом. Левую ногу я потерял в битве со скифами. Вместо нее меня подпирает крепкая колонна из эктабанского кипариса с маленькой резной капителью в виде бычьих голов.

У ворот торговцы поприветствовали старика и велели рабам расступиться. Мы стали протискиваться между тю­ков, и по запаху я определил персидские ткани. Все в этот вечер тревожило мою душу, поднимало волны дорогих вос­поминаний.

Людей на улицах было еще немало. Многие любят об­ращаться ко мне с незначащими вопросами, а потом хва­литься домашним: «Сегодня я беседовал с Кратоном, ведь он друг Гераклита и знал самого царя царей». Я всем отвечаю приветливо и никем не брезгую, а потому переход к «Зо­лотой сети» занял не меньше пяти пехотных парасангов. «Этот посланец чужих богов должен быть терпелив»,— ду­мал я.

Еще за два угла до таверны показались слуги ее хозяина. С радостными возгласами они бросились навстречу и, под­хватив меня на руки, понесли по знакомой дороге. Едва мы достигли таверны, как из нее выскочил и сам хозяин, Силк.

— Кратон! — с волнением обратился он ко мне. — У меня первый раз такой богач! Он за жареное седло заплатил целый дарик!

Силк раскрыл кулак, и у него на ладони засветилась золотая лужица. Это была монета, недавно введенная царем персов Дарием Первым. Одной такой монеты хватило бы на месячный наем гоплита с полным вооружением.

— Я не верю своим глазам! — воскликнул Силк и, спря­тав монету, сказал: — Он ищет Кратона Милетянина! Я спросил, кто отец этого Кратона, ведь у нас в городе не один Кратон. А он сказал, что не знает, кто твой отец, но ищет того из них, который был слугой Пастыря.

И тогда я понял, что мои стариковские глаза все же не обманули меня и орел — орел великих Ахеменидов — появился у меня над правым плечом неспроста.

Чужеземец сидел за отдельным столом, у самого очага. Его богатое персидское одеяние темно-синего цвета с зо­лотым шитьем отбрасывало блики, словно спокойное море в ясный полдень.

Силк сам вызвался быть моей опорой, довел меня до стола и, подходя к гостю, все кланялся, так что меня качало из стороны в сторону, как в лодке.

Когда я сел за стол, мы посмотрели друг другу в глаза. Несомненно, передо мной был перс: прямое лицо, свет­ло-серые глаза и золотистые волосы. Однако не черты его, а скорее движения рук, плеч и торса (а затем, как я при­метил, и манера есть) выдавали в нем примесь скифских кровей. На вид можно было дать ему немногим больше тридцати лет. Он обратился ко мне на арамейском:

— Итак, ты — Кратон. Здравствуй!

— И я желаю чужестранцу здоровья и спокойных до­рог,— с осторожностью ответил я, — Но имени его не знаю.

— Мое имя ничего не скажет Кратону, слуге самого Пастыря,— с улыбкой сказал незнакомец.

— Значит, мне должен быть известен тот, кто тебя по­слал,— заметил я.

Перс отвел взгляд к огню и некоторое время задумчиво смотрел на пламя.

— Да,— тихо сказал он по-персидски, — Азелек.

Сердце чуть не выскочило у меня из груди прямо на стол, превратившись в блюдо, поднесенное персу. Я с тру­дом перевел дыхание, и, раз уж поверил своим глазам, ничего не оставалось, как только поверить теперь и ушам.

— Она жива?! — Я невольно заговорил на персидском наречии, и мое волнение чудесным образом улеглось.

Перс оторвал взгляд от огня.

— Нет,— по-скифски резко качнул он головой, — Ее дав­но нет в Царстве живых. Но я послан ею.

Он надолго замолк, и я тоже хранил молчание.

— Значит, ты готов, Кратон из Милета? — спросил перс, когда молчание переполнилось тревогой.

— Если боги желают вернуть мне молодость... и ногу, то готов,— был мой ответ.

Взглянув на мою «колонну», перс широко улыбнулся:

— То-то я заметил, что в Эктабане не хватает одной такой.

— То, чего там не хватает, подарено мне Камбисом, сыном Пастыря,— не желая шутить на эту тему, сказал я.

Действительно, царь персов Камбис лично распорядил­ся выделить для меня, калеки, молодой кипарис из двор­цового сада.

— Значит, ты, Кратон из Милета, готов исполнить по­следнюю волю Азелек? — сказал перс, перестав улыбаться.

— Последнюю волю? — изумился я, но размышлять над ответом мне вовсе не требовалось.— Если боги дадут мне силы...

— Ахурамазда даст тебе силы, Кратон! — вздохнув с об­легчением, проговорил перс. — Азелек хотела, чтобы ты, Кратон, написал о том, как умер Пастырь.

— Как умер Пастырь?! — несказанно удивился я, — Но ведь об этом знают все.

— Не лги, Кратон,— тихо проговорил перс. — Правду знаешь только ты.

Знал ли я правду?

Шум битвы раздался в моих ушах. Я услышал свист стрел и вопли умирающих. И увидел стаи тех скифских стрел, облака пыли и песка, окровавленные лица бессмер­тных, увидел вражеских коней — тысячи и тысячи — та­буны, обрушившиеся на нас, как горный обвал. И я увидел то предательское копье. И увидел глаза Пастыря, его го­лубые, как небо над горами, глаза. Он спокойно смотрел на то копье, летевшее прямо в его грудь.

— Ты знаешь правду, Кратон, — донеслось до меня.

И вдруг я увидел совсем иную картину. То была ночь, и в свете факелов ярко сверкали глаза Пастыря. Он стоял прямо передо мной, в трех шагах, одетый как эллин, а по персидским меркам — просто раздетый. В одном легком хитоне и без анаксарид. В его глазах не было гнева и бес­пощадной ярости, хотя перед ним стоял Кратон, подо­сланный к нему из Милета наемный убийца. Вокруг на дощатом полу царского дворца в Пасаргадах валялись тру­пы, стыли лужи крови, и я сам был весь изранен. В тот миг решалась моя судьба. Один стражник щекотал мне копейным острием кожу над кадыком, а еще двое тихонько жалили меня копьями в пах и печень. Пастырь пристально смотрел на меня. И вдруг мы оба одновременно расхохо­тались, и я порезал-таки шею о копье, но не почувствовал боли.

— Молодые многого не понимают,— вновь донесся до меня голос перса, — Они спрашивают, как мог великий царь, который властвовал над царями и странами, потерять свою жизнь т а к...

— Как? — спросил я.

— Как простой воин, — Тут перс потянулся ко мне через стол и добавил: — В бесполезной битве с невежественным народом. Безрассудно и даже глупо... если не знать воли Ахурамазды.

Я усмехнулся. Этот перс тоже был молод и многого не понимал.

— Ведь ты знаешь правду, Кратон,— в третий раз по­вторил он, заметив мою усмешку.

И тогда гордость моя пропала, и я понял, что сам не понимаю слишком многого. Я знал Пастыря, знал, как он смог умереть, но не понимал, как смог он подчинить страны от одного края мира до другого. Каким образом страны и цари подчинились тому, кто не имел в сердце ярости льва, а в поступках и делах — быстроты и зоркости орла, тому, кто был сыном миролюбивого отца и братом брата, который вовсе не жаждал власти.

— Мне нужно время,— сказал я персу, скрывая смуще­ние.

— Сколько? — спросил перс.

— Месяц. Или два,— ответил я наобум.

— Хорошо,— довольно кивнул перс. — Два месяца ни­чего не значат для двух тысяч лет. Потомки немного по­дождут. Я привез достаточное количество пергамента и луч­ших египетских чернил. Пиши на арамейском. Теперь о плате за труд. Когда ты, Кратон, закончишь работу, ты получишь шесть тысяч дариков.

И вновь мое сердце едва не выскочило из груди на стол, превратившись в скифское блюдо. Шесть тысяч да­риков! Этого золота хватило бы нанять целое войско, луч­ших беотийских или спартанских гоплитов, захватить с ними какую-нибудь не слишком людную область, основать город и спокойно властвовать на своем куске земли до конца дней.

— Почему ты не пришел ко мне хотя бы десять лет назад? — с тяжелым вздохом упрекнул я перса. — Тогда бы взял хоть драхмами, хоть кизикинами.

— Именно по этой причине,— хитро прищурился перс. — Десять лет назад у тебя не осталось бы времени на великую работу. Ты бы выпрашивал большой задаток, а потом растранжирил бы его в суете. Вот! — И на столе появился кожаный кошелек. — Две тысячи. Для начала хва­тит. Не пей много, Кратон.

— Это говоришь мне ты! — вспылил я.

— Нет. Так просила Азелек,— остудил он меня.

На другое утро в моем доме появилось два пергаментных свитка, каждый толщиной с полувековой кипарис, и два кирпича сухих египетских чернил. Уксусу для их разведения также хватило бы на писцов всех сатрапий.

Перс простился и уехал, сказав, что появится вновь ровно через два месяца, на закате.

На следующее утро я принес обильные жертвы всесож­жения у храма Аполлона Дидимейского, и жрец сказал мне, что жертвы благоприятны. Однако еще в продолжение целой недели я не смог написать ни строчки и только бродил по берегу моря в отчаянных размышлениях, при­зывая себе на помощь и Аполлона, и разом всех муз.

И вот однажды я заметил какое-то копошение среди прибрежных камней. В воде плескался крохотный щенок и отчаянно карабкался на сушу. Наверно, кто-то решил утопить его и, может статься, не одного, а целый выводок, а этот новорожденный силач сумел выбраться из мешка и теперь изо всех сил бился за свою жизнь. Я зашел по щиколотку в море и подцепил его концом посоха. И в тот же миг догадался, почему так легко подчинились Пастырю цари и государства всех четырех сторон света. Вернувшись домой, я обмакнул палец в молоко и напоил щенка, а уж потом обмакнул в чернила кончик тростника.

Я решил рассказать потомкам о том, что видел и слышал, не обременяя их своими рассуждениями и выводами. Пусть они найдут в моих воспоминаниях свою собственную прав­ду — такую, которая, возможно, недоступна и мне самому. И первый мой рассказ будет о том,


КАК Я СОБИРАЛСЯ УБИТЬ ЦАРЯ ПЕРСОВ КИРА И КАК КИР СПАС ОТ СМЕРТИ МЕНЯ САМОГО


Первым делом потомки конечно же спросят меня:

— А кто ты такой, Кратон, и откуда взялся?

Моего отца звали Исагор. Он был одним из богатых торговцев Милета и происходил из древнего ахейского рода. Мой отец умер, когда мне было всего восемь лет от роду.

Моя мать, Афрена, была родом из Сирии, по крови набатейка. Она рано умерла, и я совсем не помню ее. Говорили, что она была необыкновенной красавицей. От нее мне достались темные волнистые волосы и карие глаза.

Два года за мной присматривал попечитель из магис­трата, а потом меня забрал в свою школу Скамандр.

И ныне Милет славится своими школами и учеными людьми, а в ту пору мой родной город, как небесный факел, освещал знаниями и мудростью весь мир.

Великий Фалес, который постиг тайны чисел и звезд и с легкостью предсказывал затмения светил, заметил у меня способности к геометрии. Знаменитый технит Демодок просил отдать меня в свой гимнасий, а искусный врач Каллисфен считал, что раз я с детства легко различаю по запаху все вина и масла, то из меня, несомненно, выйдет прекрасный лекарь.

Однако слово Скамандра имело наибольший вес. Он сказал, что ему нужен такой юнец-полукровка, как я, и магистрат молча повиновался.

Хозяин своей таинственной школы, Скамандр не водил знакомств. Его остерегались, как духа из Царства теней, но уважали. Ведь именно благодаря стараниям его пред­шественников и самого Скамандра Милет, в отличие от соседних эллинских городов Ионии, никогда не подвер­гался опустошительным нападениям. Они называли себя «невидимыми стратегами» и умели уладить дела с любыми правителями, зная загодя их намерения. В пору моего от­рочества Скамандр был главой милетской школы Послан­ников, которую шепотом называли школой Болотных Ко­тов. О силе, способностях и заработках Болотных Котов ходили легенды.

Как только я очутился в доме Скамандра, он приказал мне:

— Покажи, как собака обнюхивает угол дома.

Я показал как мог.

— Теперь прокричи петухом,— потребовал он.

Пришлось кричать.

Пока я изображал всяких зверей, он подбрасывал на ладони несколько разноцветных камешков и вот, внезапно сжав кулак, резко спросил:

— Сколько их было и какого цвета?

Услышав мой ответ, Скамандр улыбнулся левым угол­ком рта и велел, чтобы меня накормили.

Потомки спросят, кто же такие Посланники и чему их учат. Связанный еще одной клятвой — клятвой мол­чания, я могу сказать немногое. Если один правитель хочет узнать замыслы своего соседа, а в чужом дворце у него нет верных людей, то, скорее всего, этот дальновидный правитель пошлет своего гонца в Милет, к стратегу Бо­лотных Котов. Если один правитель хочет о чем-то дого­вориться с другим втайне от всех иных царей и тиранов, а заодно — и от всех своих приближенных, то, скорее всего, он поступит так же, как первый, и пришлет в Милет задаток. Обоим известно, что Болотным Котам из Милета можно доверять. Об остальном потомки пусть догадываются сами.

Я дал клятву Посланника, когда мне исполнилось де­вятнадцать лет, в довольно неудачное время. В мире стояло удивительное затишье. Во многом оно оказалось результа­том неустанного труда моих предшественников. Школа Скамандра очень обогатилась. Однако Посланнику платят за возложенное на него дело, а не за заслуги предтечей. Пропивать обычное недельное пособие — довольно уни­зительный труд.

На Востоке, откуда поступали основные «прошения» и, следовательно, большая часть золота, царила идиллия золотого века. В соседней Лидии уже тридцать семь лет кряду правил самый богатый, самый просвещенный и самый суеверный царь на всем белом свете. Его звали Крез. Он преклонялся перед эллинской мудростью и что ни месяц посылал гонцов ко всем оракулам Эллады с вопросами, с какой ноги ему вставать и какой рукой брать кусок с блюда. Для таких дел и советов Болотные Коты не годились.

В соседнем дворце, а именно в Эктабане, сидел и мирно правил великой и могучей Мидией еще один любитель тихой и сытной жизни — Астиаг. Отец Астиага, Киаксар, сокрушил ассирийское царство и справился со скифами, заполонившими его страну. У его ленивого сына не хватало ни желания, ни сил, ни врагов, чтобы расточить мир, бо­гатство и процветание, доставшиеся ему в наследство.

Когда Мидией правил Киаксар, а Лидией — отец Креза, Алиатт, между этими царствами шла большая война, однако во время главного сражения на реке Галис день внезапно померк и наступила ночь. Случилось затмение, загодя пред­сказанное многомудрым Фалесом, моим земляком. Цари так испугались этого знамения, что заключили мир на дол­гие времена, установив границу по той реке. Алиатт поддался настояниям посредников — эллинов и вавилонян — и выдал свою дочь Ариенис замуж за Астиага.

Кое-какие ветры поначалу ожидались из Вавилона. Там после смерти буреподобного Навуходоносора на трон взо­шел его сын, но вскоре был убит заговорщиками. Потом какие-то безродные самозванцы сменяли друг друга чуть не каждый год, будто шишки на кипарисе. В ту пору в Вавилон из Милета уехало полдюжины Посланников, и все во главе со Скамандром выручили из той вавилонской суеты немалую прибыль. Однако за два года до того дня, как завершилось мое учение, коллегия вавилонских жрецов сумела крепко усадить на трон некоего Набонида. Тут уш­лые вавилонские жрецы обошлись без услуг Скамандра и за богатые подношения выпросили у Астиага сестру — в жены своему новоиспеченному царю. Таким образом в Ва­вилоне мне работы тоже не хватило, а весь Восток прибрала к рукам одна семейка, которая уже терялась в догадках, что ей еще под небесами нужно.

В Египте правил фараон Амасис Второй. Он был и сам неглуп, и власть его держалась на войске ионийских эллинов-наемников, и жена его была чистокровной эллинкой, которую в свое время предложил ему сам Скамандр.

Оставалась Эллада. В Элладе всегда хватало дел, но и тут мне не повезло. В ту пору эллинам хватало своих бла­горазумных правителей, своих советчиков и своих проныр. В Афинах мудрец Солон придумал для своих сограждан такие замечательные законы, что у тех от счастья уже три десятка лет кружились головы. Наконец появился хитрый и предприимчивый Писистрат, который привлек на свою сторону простолюдинов и, захватив славные Афины, сде­лался тираном. Он оказался дельным и незлопамятным человеком, способным не только расточать, но и создавать, так что избавиться от него оказалось не так-то просто. Эллинских грубиянов, спартанцев, в ту пору тоже поглотили домашние неурядицы, и, значит, обоим великим городам было не до их старой вражды.

Можно было еще вытянуть шею и заглянуть в Рим, поглазеть на всяких там латин и умбров, над которыми властвовали этрусские цари. Но эти этруски, как говорят, имеют какие-то книги, написанные их пророчицами, и в этих книгах скрыто все, что произойдет с этими варварами на протяжении последующих пяти веков. Причем подробно описан каждый год. Поэтому этруски считают себя самым мудрым и осведомленным насчет своей Судьбы народом. Что же касается тех варваров, которыми правят, то эти латины, как известно, по своей натуре настолько хлад­нокровны, невозмутимы и прямодушны, что не понимают никаких намеков и иносказаний. Наживаться на них — чересчур тяжкий труд.

Таков был мир в пору моей юности. Все напоминало то великое перемирие между Египтом, Хеттским царством и Старой Элладой, о котором повествуют предания. Того перемирия будто бы добился сам Геракл, и продлилось оно более двух столетий.

Однако первые драхмы я заработал, отправившись По­сланником именно в Афины. Писистрату требовалась под­держка Ионии, и стараниями Скамандра он такую под­держку получил. Меня афинский тиран принял очень хо­рошо. Двое суток подряд мы наслаждались обществом пре­красных гетер, играли в кости и выпили на пару не менее двух амфор хиосского вина. Потом Писистрат привел меня в учрежденный им городской театр на представление с великолепными хорами, музыкой и шествиями в честь Диониса.

Путешествие в Аттику произвело на меня такое сильное впечатление, что, вернувшись домой, я неделю кряду ходил очарованный, будто бы тянулся в хвосте того самого дионисийского шествия. Больше всего Скамандру не понра­вилось, что я там сильно увлекся игрой в кости. Он пре­дупредил, что, если я не оставлю игры, он вовсе отстранит меня от всех великих дел школы и обречет на жалкое про­зябание. Это он сказал мне как раз накануне того дня, когда над крепостной башней Милета, а вернее над моим правым плечом, появился златокрылый орел.

Итак, я подошел к началу моей истории и — к дей­ствительному началу моей судьбы.

В тот вечер я стоял на пристани и смотрел, как золотая колесница Феба исчезает за краем эгейских вод, в стороне Афин. Я вспоминал их шумные улицы, театр Писистрата, и на душе у меня было грустно. И вот мне показалось, будто меня окликнули. Я обернулся, не заметил никого, невольно посмотрел в небеса — и увидел орла.

Мне пришла в голову мысль, что боги подают добрый знак, что отчаиваться не стоит и Скамандр сменит гнев на милость, ведь его первое поручение было исполнено мною хорошо. Повеселев, я двинулся в «Золотую сеть», которую содержал тогда дед нынешнего хозяина.

Там я разговорился с одним торговцем, который только что вернулся из Рима и теперь потешался над латинами, над их обычаями и законами, в которых латины пытались учесть все мелочи своей жизни. Я хотел поспорить с ним и стал утверждать, что когда-нибудь эти римляне, воору­женные своими законами и четким порядком жизни, за­воюют весь мир и что именно на краю света, в маленьких захолустных городишках, зреют семена будущих великих государств. Хмель прибавлял уверенности моим дерзким высказываниям. Торговец сначала удивился, а потом стал хохотать, говоря, что даже законы Солона не прибавили Афинам ни разума, ни порядка, если их взял голыми руками такой бойкий проходимец, как Писистрат. Я вспылил, и дело могло бы кончиться плохо, если бы не орел, паривший над пристанью моего родного города.

Только я раскрыл рот, чтобы сказать торговцу, что он глупец и в подметки не годится Писистрату, как почув­ствовал крепкую руку на своем плече. То был слуга Скамандра.

— Твой учитель зовет тебя,— сказал он.

Сразу остыв, я учтиво распрощался с торговцем и от­правился на зов.

— Я вижу, что тебе вредно оставаться среди эллинов,— без всякого гнева сказал мне Скамандр.— В Афинах ты справился с делом, но заразился опасной болезнью.

— Какой болезнью, учитель?! — испугался я.

— Праздностью мыслей,— ответил Скамандр,— Не виню тебя. Афины — большое искушение для всех честолюбцев и не только — зеленых юнцов. Горы и пустыни Востока излечат тебя.

— Да поможет мне Геракл Путевод! — с жаром произнес я главную молитву школы,— Я готов, учитель.

— Еще нет,— качнул головой Скамандр,— Протрезвей, проспи один час, проплыви семь стадиев, съешь тарелку бобов и приходи.

Выполнив все наставления, я вернулся, готовый хоть в тот же час отправиться в Индию или к Геркулесовым Стол­бам.

— Ты похож на арамея, поэтому это дело я поручаю тебе, Кратон,— сказал Скамандр.— Ты должен сделаться настоящим арамеем.

Искусство перевоплощения, которому обучали в школе, давалось мне без особого труда.

— Ты отправишься коновалом в Мидию, на самый юг. Там, в горах, есть персидский город, называемый Пасаргады. В нем от имени царя Астиага правит некий Куруш. Наши торговцы называют его Киром. Ты должен проник­нуть в его дворец в качестве коновала, осмотреться, а за­тем...— Скамандр замолк и прищурился,— А затем ты дол­жен улучить мгновение и разорвать нить его жизни. Даль­нейшее зависит от твоей ловкости. Если ты справишься с этим важным поручением, то станешь первым среди моих лучших учеников.

Итак, мне полагалось убить какого-то неизвестного царька.

Первым делом мне предстояло отправиться в Дамаск, где окончательно принять вид и повадки арамея. Там же от верных Скамандру людей я должен был получить не­обходимые знания о племени персов и об их властителе. Тем временем по прямой дороге в Пасаргады двинулся бы еще один Посланник. Его забота была простой: подсыпать царским коням в пойло особую, несмертельную отраву, от которой у них стали бы редеть гривы и хвосты. Мне в Дамаске оставалось дождаться вести-приказа: пора!

По обычаю школы, я принес жертву у храма Аполлона, и Скамандр, рассмотрев внутренности закланной овцы, ска­зал, что судьба, несомненно, будет благоволить мне. Затем, когда мы вернулись в город, он подвел меня к гранитной плите, что была установлена во дворе палестры, и торже­ственно произнес:

— Если, однако, тебе придется погибнуть, знай, что твоя слава переживет тебя на много веков.

На плите были высечены имена Посланников, испол­нивших поручение ценой своей жизни.

— Тогда твое имя, Кратон, войдет в число имен почет­нейших граждан Милета,— напомнил он.

Предшественник Скамандра добился от магистратов того, что погибшим Посланникам давали посмертно по­четное гражданство. Нас, молодых Болотных Котов, это особенно воодушевляло.

Другой старый обычай школы повелевал Посланникам покидать город на утренней заре.

Мне оставалось только пройти обряд предварительного очищения, ведь на время я должен был превратиться из эллина в чужака, в варвара. В последнюю ночную стражу ученики Скамандра подняли меня на руки, отнесли в свя­щенное подземелье, положили на холодную мраморную плиту и раздели донага. Затем меня натерли благовонными маслами и полностью подготовили к погребению, которое совершилось в соседней комнате, освещенной множеством ламп. Светильники окружали гробницу, уже принявшую не один десяток Посланников. Меня положили в нее, на­крыли плитой из чистого серебра и совершили над ней возлияние. Лежа в подземной тьме, я превратился из Кратона в некоего Анхуза-коновала. Когда плита поднялась надо мной и я прищурился от света, раздался глас Ска­мандра, вещавший на арамейском:

— Поднимайся, варвар! Здесь тебе нет места.

Ни одна рука не протянулась помочь мне. Я стал чужим. Поднявшись, я увидел, что комната пуста и в углу, около темного прохода, лежит варварское одеяние. Я облачился и по очень узкому подземному ходу вышел прямо за Южные ворота города, которые в ту пору еще назывались Фини­кийскими. Отойдя на несколько шагов, я услышал шорох за спиной и, оглянувшись, увидел, что ход уже заткнут огромным камнем и совершенно незаметен.

Если бы мне полагалось когда-нибудь вернуться и продолжить свою службу у Скамандра, то мой путь из варваров в эллины вновь пролегал бы через гробницу. Мое возвращение в Милет затянулось на три с половиной десятилетия. По обычаям школы я все еще не эллин. Но я считаю, что уже давно прошел через вторую гробницу, которую хитроумный Скамандр приготовил мне некогда в Пасаргадах.

Как правило, Посланникам не положено знать тех лю­дей, которые обратились к Скамандру с просьбой оказать услугу, и тем более — их истинных намерений. Каждый из Болотных Котов, отправленных в дорогу, удовлетворяет свое любопытство в меру своей догадливости.

И вот, сидя со свитками в Дамаске, я пришел к за­ключению, что смерть предводителя персидского племени будет на руку не кому иному, как только самому мидийскому царю Астиагу.

Из писаний я узнал, что у царя Астиага была дочь по имени Мандана. Много лет назад царю привиделся страш­ный сон: его дочь присела в дворцовом саду помочиться и в одно мгновение испустила из себя такое количество жидкости, что во всей Азии начался настоящий потоп, а царский дворец и вовсе исчез под волнами мочи. Царь в своем сне стал захлебываться, замахал руками и, свалившись со своего широкого ложа, больно ударился боком об яш­мовую ступень. Он тут же призвал своих жрецов, которые у мидян именуются магами, и потребовал растолковать сон. Маги переговорили между собой и сказали царю:

— Повелитель, радуйся! Дитя, рожденное твоей доче­рью, обретет в недалеком будущем такое могущество, что будет править всей Азией.

Царь Астиаг поразмышлял над этой «радостной вестью» и, как говорят, устрашился. Когда Мандана выросла и ей пришла пора выходить замуж, царь решил не отдавать ее за какого-либо мидянина, имевшего высокое происхожде­ние. В горных окраинах его царства обитали родственные мидянам племена персов. Персы говорили на одном с ми­дянами языке, а правили ими люди из рода Ахемена. И вот Астиаг надумал выдать свою дочь за Камбиса, который приходился двоюродным братом тогдашнему правителю персов, Аршаму, и отличался очень кротким нравом. Этот Камбис, унаследовав власть от своего отца, Куруша Пер­вого, сам отказался от тиары в пользу своего родича. Астиаг решил, что человек столь нечестолюбивый и, значит, по­корный подходит ему в зятья как нельзя лучше. Надо сказать при этом, что мидяне хоть и признавали персов за своих, но смотрели на них сверху вниз, как на бедных родствен­ников.

Едва в царском дворце Эктабана сыграли свадьбу, как мнительного Астиага поразил новый сон. Он увидел, как из чрева Манданы быстро вырастает огромное пло­довое дерево и его ветви раскидываются над всей Азией. Маги-снотолкователи вновь «обрадовали» своего пове­лителя.

— Царь! — сказали они.— Недалек тот день, когда сын твоей дочери станет властелином самой великой на земле державы!

Астиаг же испугался, что младенец, едва появившись на свет, свергнет его с трона, что во дворце уже теперь зреет заговор против него, и надумал погубить младенца.

Он повелел держать Мандану под стражей. Но перед тем, как несчастной Мандане разрешиться первенцем, ему привиделся третий сон: огромное, выросшее до небес дерево было подрублено по его приказу, но стало падать прямо на него. Астиаг проснулся в ужасе.

Маги, увидев своего повелителя вконец растерянным, совещались долго.

— Царь! Не пристало тебе страшиться своего потом­ства! — сказали они,— Да и что подумают о тебе наши со­седи, твои родственники в Лидии и Вавилоне? Ведь ты уже поступил мудро, отдав дочь за безвольного и низко­родного человека. Таким же станет его родной сын. Пусть он вырастет и правит своими далекими горами и долинами. Уверяем тебя, он не позарится на твой трон. Живи спокойно и долго, великий царь. А там будет видно.

С тех пор минуло уже три десятилетия. Маги не ошиб­лись. По крайней мере на этот срок. Царь Астиаг бла­гополучно правил и здравствовал, а его внук, именем Куруш, или Кир, что в переводе на эллинский означает «пастырь», тихо пас свой маленький народец на самом краю его царства.

«Верно, царю Астиагу наконец привиделся четвертый сон,— подумал я.— Хуже всех предыдущих, раз уж он за­думал убить своего внука чужими руками».

Оставалась еще одна загадка. Если отец Кира отказался от правления в пользу своего брата, у которого тоже был сын, то каким образом власть вернулась к самому Киру? Свитки об этом умалчивали. От арамеев, побывавших в Персиде, я также не добился ясного ответа. Я думал, что в этой истории и скрыта разгадка того, почему Астиаг ре­шил-таки покончить со своим кровным престолонаслед­ником.

Постарался я узнать побольше и про обычаи персов. В пору моей юности этот народ был совсем не богат и не носил никаких украшений. Персы ходили в простой ко­жаной одежде, кожаных штанах и плотной глухой обуви, скрывающей всю ступню, а иногда и всю голень. Все муж­чины со дня совершеннолетия считались воинами, равными между собой. Персы прекрасно владели копьем и луком. Коней в то время у них было немного. Кони принадлежали наиболее знатным воинам, которые, несмотря на свою ма­лочисленность, считались на Востоке прекрасными наезд­никами.

Своих детей персы — и знатные и простые — учили с малолетства переносить тяготы самой суровой походной жизни, как бы воскрешая тем самым память об очень да­леких и славных временах, когда их предки двигались с севера к местам нынешнего обитания. Отцы внушали сы­новьям, что для мужчины нет ничего позорнее того, как лгать и делать какие-либо долги. Больше всего меня по­разило, что персы не устраивают рынков и вообще прези­рают всякую торговлю.

Узнав обо всем этом, я подумал, что такому гордому и простодушному народу никогда не суждено по-настоящему обогатиться или удержать под своей властью хоть какую-нибудь часть чужой земли, если им удастся ее за­хватить.

Персы не любили держать рабов. В сопредельных стра­нах они захватывали пленных, селили их на особо отве­денных наделах и заставляли работать. На таких наделах трудились и их соплеменники, подпавшие под какую-либо повинность. Жили персы также разведением скота и охотой в своих горных лесах.

Чтобы нечаянно не проронить слово, считающееся у персов дурным, а также избежать какого-либо предосуди­тельного поступка или жеста, я читал и подробно расспра­шивал знающих людей о верованиях этого племени вар­варов и о богах, которым оно поклоняется.

У них, как и у мидян, было два добрых божества — верховные братья Митра и Ахурамазда. Злой бог, виновник всех земных бед и несчастий, был один. Его, создателя змей, жаб и насекомых, звали Ариманом.

Более всего мидяне и персы поклонялись в ту пору богу Митре — устроителю порядка и справедливости на земле, «великому выпрямителю дорог». Бог Митра по­велел своим народам говорить только правду и запретил лгать. Но, судя по всему, мидяне во главе со своим царем уже давно отклонились от этой заповеди. Их царство стало похоже на остальные богатые страны. Нам, элли­нам, Зевс Вседержитель не запрещает скрывать правду, если это нужно для личного или общественного блага. Что же касается мидян, то либо сам Митра должен был вскоре отказаться от них, либо они — от своего верхов­ного бога. В обоих случаях их ждало наказание. Так я думал и оказался прав.

Мир сам по себе — небеса, земли и воды — был создан Ахурамаздой, богом мудрости. Этот мидийский бог и вправду был очень мудрым, раз предпочитал держаться в тени своего брата.

Однако я узнал, что вдали от царской столицы, где-то на Востоке, в пределах Маргианы и Бактрии некоторое время назад объявился новый пророк по имени Зороастр. Наверно, он наслушалсяпроезжих иудейских торговцев, потому что убеждал народ, будто весь мир некогда сгорит во вселенском пламени, а все души умерших людей будут подвергнуты суду, который будет вершить Ахурамазда, единственный бог на небесах. Праведные души будут по­селены в прекрасных садах, а все грешные сгорят в очи­стительном огне. Этот Зороастр проповедовал, что вся земля стала полем великой битвы, которую ведут Ахура­мазда и его добрые духи, язаты, против сил тьмы, воз­главляемых Ариманом и его дэвами. Ариман и его слуги тоже были созданы Ахурамаздой, но отложились от своего создателя и объявили ему вечную войну. Зороастр пытался убедить своих слушателей, что нет никаких богов и бо­гинь, вершащих судьбу человека. Никто в небесах или в подземном царстве не вьет нитей жизни. Нет и всесиль­ного случая, а человек является полным хозяином своей судьбы и сам своими поступками выпрямляет или запу­тывает свои пути. Наконец, человек сам волен выбрать себе сторону в великой битве между злыми и добрыми духами и тем самым решать и судьбу всего мира, и судьбу своей собственной души, когда она после смерти двинется по мосту, перекинутому через темную пропасть, в обитель блаженных. Сам Зороастр окончил свои дни так: его пле­мя повздорило с другим племенем, и он был убит ударом копья.

Мидяне и персы не верили и до сих пор не верят в судьбу и предопределение. Меня это невежество очень удив­ляло и забавляло. Я, в ту пору сам юнец, посчитал их очень юным и неискушенным народом. Что стоит любому человеку с ясным рассудком заметить власть судьбы! Разве мой отец сам определил срок своей жизни и способ, когда и как ему умереть? И разве мне дано было выбрать себе Достойную судьбу? Разве я мог повелеть своему отцу: сделай так, чтобы магистрат не наложил опеку на твое имущество, решив «облагодетельствовать» твоего единственного сына, а просто по закону оставил все мне.

Вера мидян и персов изумляла меня, забавляла и вдо­бавок чем-то тревожила. Чем — я не мог понять. Порой я даже вел мысленные беседы с Киром, стараясь высмеять его. «Знал ли твой Зороастр, из-за чего примет смерть? Ты не веришь, что судьба властвует над тобой, а ведь Посланник твоей судьбы ждет от нее последнего приказа. Ты еще ничего не знаешь, ты, может быть, строишь великие замыслы, а из Дамаска в тебя уже нацелена губительная стрела. Я, Кратон, и есть доказательство того, что от судьбы тебе никуда не уйти!»

Признаюсь: мысль о том, что во мне воплощена вся губительная и неотвратимая сила Мойр, наполняла меня гордостью. Я бродил по базару Дамаска, представляя себя не просто Посланником Скамандра, не просто Бо­лотным Котом, а посланцем немилосердного и всесиль­ного божества. Значит, столь же всесильным, как оно само.

И вот однажды под вечер, когда я, погруженный в такие мысли, в очередной раз проходил через ворота базара, меня окликнули:

— Добрый человек! Купи на ужин зайца.

Я оглянулся. Какой-то бедняк простолюдин стоял, при­валившись к вратному столбу, а там было условленное место встречи.

— Продам всего за два обола,— добавил он еще два важ­ных слова.

Урочный час настал.

«Бедняк», не сделав ни шага навстречу, важно принял от меня плату и протянул мешок. Дома из этого мешка вылез на циновку заяц с надрезанным ухом.

Я спрятал длинную веревку, которой была обвязана гор­ловина мешка, как вещь ценой не в два обола, а в один золотой талант, потом вышел из города и в придорожном кустарнике вырезал себе палку толщиной точно в размер медного медальона, висевшего у меня на груди. Вернувшись обратно, я на эту палку туго намотал веревку, и тогда буквы, начертанные на ней едкой киликийской охрой, сложились в повеление Скамандра:


«УЧИТЕЛЬ ТОРОПИТ.

К НОЧИ ЗА ТВОЕЙ СПИНОЙ ДОЛЖНО ОСТАВАТЬСЯ

НЕ МЕНЕЕ

ПОЛУТЫСЯЧИ СТАДИЕВ.

ГЕРАКЛ ДА ХРАНИТ ТЕБЯ!»


Итак, первой жертвой большого замысла стал корноухий заяц, которым я подкрепился перед дорогой. Утром я купил себе не слишком породистого, но выносливого жеребца, затем — короткий меч, который спрятал в дорожной суме, и собрался в путь, не принося жертв никаким богам. Ведь действенными считались только жертвы, принесенные по эллинским обрядам. Как лжеарамеец я не мог обманывать богов, а как эллин не мог выдать, даже тайно, своего про­исхождения.

Я покинул Дамаск в третий день весеннего месяца, на­зываемого в тех краях нишаном. Путь предстоял дальний и нелегкий. Но я был так воодушевлен и чувствовал в себе такую легкость, что жеребцу ничего не стоило нести меня. Сам бог Аполлон, принявший мои жертвы в Милете, уберег меня в дороге от разбойников, зверей и болезней. Для бога эллинов я оставался эллином.

Рек Вавилона я достиг даже раньше срока и смог по­любоваться их величием. Сам баснословный город мне пришлось обойти стороной, хотя и не терпелось посмотреть на его стены, словно бы возведенные древними титанами, на его храмы, упиравшиеся своими башнями в небеса, и на его висячие сады, похожие на волшебные облака. Ва­вилон таил для посланника Судьбы слишком много опас­ностей и искушений, а сама Судьба, как известно, не терпит отсрочек.

И вот как-то, преодолев уже более половины пути, за городом Ниппуром я остановился переночевать на одном постоялом дворе. То дорожное пристанище было ничем не хуже и не лучше прочих. Хозяин принял меня любезно, велел слуге отвести коня в стойло. Присмотревшись сначала к коню, а потом, когда я убрал с лица пропыленную ма­терию, и ко мне, он сам подал мне воду для омовения и сказал:

— Добрый путник может получить свое блюдо отдель­но. Но хозяин рад пригласить его за общий стол. Сегодня боги послали ему знатных гостей. У меня остановился нынче богатый иудей со своим товаром. А еще — ученый человек из Тысячевратного. А третий гость — торговец железом из Армении. Он возвращается домой из Персиды и Кармании. Все трое будут вести разговоры за обшей трапезой. Добрый путник сможет услышать много ново­стей.

Поначалу я хотел уединиться, но, услышав про Персиду, насторожился и сам пристально посмотрел на хозяина. Тот опустил взгляд.

Так четверо чужеземцев оказались за одним столом. Армении хотел показать себя и не скупился на лучшие блюда. Хозяин подавал ему и фазанов, и оливки, приве­зенные из Пелопоннеса, и больших рыб, привезенных в чанах живьем от Евфрата. Иудей ел что-то свое, по его понятиям, «чистое», но не отказывался от пальмового вина. Я, не желая выглядеть бедняком, попросил седло барашка, оливок и вина.

Мне не терпелось узнать новости из Персиды, и судьба благоволила мне. После второго глотка тягучей и горько­ватой, а к тому же сильно пьянящей жидкости торговец железом стал самым разговорчивым постояльцем.

— Видел я многих царей и владык, но такого, каков царь персов Кир...— Он на мгновение замолк и развел ру­ками.— Таких, я думаю, не бывало на земле от самого Золотого века.

Иудей замер с куском в руке и, приподняв бровь, воззрился на арменина.

— Неужто так праведен этот Кир? — спросил он.

— Праведен или нет, мне это неизвестно,— ответил арменин,— А то, что его любят все подданные, это правда. Говорят, он правит Персидой уже полтора десятка лет и до сих пор ни разу ни на кого не разгневался и никого не наказал. Каждый перс считает себя воином и личным телохранителем своего царя. На месте Астиага я или приблизил бы такого внука к самому сердцу, чтобы вся­кий час он был на виду, или же послал бы его в поход против скифов на самый край света. К тому же у Кира во дворце полно ручных хищников. Он — добрый царь. Но я не думаю, что о таком добром царе когда-нибудь узнает свет.

Иудей снисходительно — если не с презрением — улыб­нулся.

— Все в руках Вседержителя,— почти с вызовом сказал он.— Если Господь изберет себе доброго слугу, о нем услы­шат все, будь он хоть пастухом на дальнем краю пустыни.

Вавилонянин тоже улыбнулся, умудренный своей нау­кой. Он, в отличие от остальных собеседников, был худ и высок, с болезненно серой кожей на лице и тонкими, блед­ными губами. Его мелко завитые волосы, как на голове, так и на подбородке, были редки, хотя он был достаточно молод.

— Все это можно проверить,— тихо проговорил он,— Посмотреть на звезды, потом взять в руки циркуль и уголь­ник и узнать, на каком краю пустыни боги остановят пастуха или великого царя с его бесчисленным войском.

Тут ненадолго все отвернулись друг от друга и стали есть молча. Каждый из троих считал остальных глупцами в их вере и взглядах на мир, но здесь, на перекрестке дорог, каждому полагалось уважать чужую глупость и чужое невежество.

Я решил подать голос, поскольку молчуны всегда вы­зывают подозрения, а к тому же выглядят или мудрецами, или полными невеждами, не способными связать двух слов. По молодости мне нелегко было изобразить из себя муд­реца, а показаться невеждой было стыдно.

Царь Кир, должно быть, человек вполне счастливый и довольный жизнью,— начал я.— Его поля и пастбища, наверно, не постигает засуха, а стада тучнеют.

— Среди персов мне не доводилось видеть людей с го­рестным выражением на лице, это правда,— ответил арменский торговец.— Они никогда не отводят глаз в сторону, когда говорят с тобой. Притом вряд ли хоть один из персов может похвалиться истинным богатством или же простым излишком в своем имении. В том числе и сам царь.

— В отличие от некоторых, которым всегда чудится, будто они кем-то жестоко порабощены, хотя сами куда богаче своих поработителей,— с ехидством добавил вави­лонянин, косо поглядев на иудея.

— И выгодно отличаются от тех,— не полез за словом в кошелек иудей,— которые хоть и кичатся своей древностью, но всегда подчиняли свои судьбы бессмысленному расположению звезд, всяким бездушным циркулям и уголь­никам, а потому никогда не знали, что есть истинная сво­бода.

Он повернул голову, так что из-за края материи, по­крывавшей его голову, гневно сверкнул только один его левый глаз.

Сладковатое вино уже слегка ударило мне в голову, и потому я решил вновь поскорей напомнить о себе:

— Мне довелось слышать историю о некоем власти­теле, царство которого процветало, а богатство прибав­лялось что ни день. Один мудрец, побывавший у него в гостях, осторожно заметил, что чрезмерное благополу­чие — это первый признак недовольства богов. Тогда властитель бросил в озеро свой любимый перстень, чтобы хоть немного испортить свое благополучие. На другой день ему подали к столу рыбу, выловленную в озере. Перстень оказался в той рыбе. Застрял в жабрах. Мудрец спешно покинул царский дворец, словно это было за­чумленное место.

Тут я запнулся, внезапно рассудив, что конец истории может обратиться в дурное пророчество. По меньшей мере — в дурной намек.

— Чем же кончились дни этого властителя и его царства? — с усмешкой спросил догадливый вавилоня­нин.

— Я тоже слышал эту историю,— невольно помог мне арменин.— Думаю, Киру нечего бояться судьбы этого властителя. Он уже теперь мог бы стать царем всей Мидии, если бы того сильно пожелал. Однако, скорее всего, никогда им не станет. Он в немилости у своего деда Астиага, хотя мидяне это скрывают. К тому же как раз при мне в Пасаргадах случилась беда. Любимых царских коней охватил странный недуг. Они исхудали, у них выпадают волосы. Свои лекари не в силах справиться. Болезнь царского ста­да — не только беда, но в определенном роде позор для любого властителя.

Я с трудом скрыл волнение и опустил голову, опасаясь, что зримо бледнею. Надо было торопиться в Пасаргады, уезжать немедля! Однако мой ночной отъезд мог вызвать подозрения. «Помните, что слухи порой обгоняют ветер»,— не раз говаривал Скамандр.

— Признаюсь, что царь персов Кир пригласил меня обучать своего сына Камбиса языкам и точным наукам,— хвастливо заявил вавилонянин,— Мне также известны мно­гие секреты врачевания. Великий Мардук расположил звез­ды на небосклоне в пользу царя персов.

«Еще один лекарь!» — изумился я, пристально глядя в стол.

— Что ж,— со вздохом откликнулся иудей.— По просьбе славного царя персов Кира я везу ему много ценных и полезных вещей. Пожалуй, стоит немного задержаться и потратиться еще на добрых аравийских коней. Я приведу их в Пасаргады как раз к тому дню, когда полностью за­вершится великое вавилонское лечение.

Тут уж все вино разом вышло из меня холодным потом! Сколько еще было дорог и сколько еще «благодетелей» то­ропилось к царю Киру со всех концов света?! Видно, судьба его решалась не мелкими злыми духами, а самими верховными богами. Чем-то этот добрый правитель их встревожил? Так или иначе, всяких посланников набиралось немало, а вся мзда должна была достаться тому, кто поспел бы первым.

Последняя мысль подняла меня на ноги.

Пошатываясь и спотыкаясь, я удалился от стола. Шутки, что тут же донеслись мне вслед, не рассердили меня.

Я добрался до своей комнатушки, задвинул за собой дверной засов — и в тот же миг преобразился в Болотного Кота, выходящего на ночную охоту. Раздеться, а затем вы­браться через крохотное окошко на саманную крышу стоило мне еще пары мгновений.

Ночь была безлунной. Надо мной ярко светили звезды. Судьба явно благоволила мне.

Повозки с товарами и мулы иудейского купца стояли за отдельной загородью. Наемные охранники жгли костры и, успев захмелеть, громко переговаривались, то есть были и слепы и глухи. Найти лаз под оградой тоже оказалось нетрудным делом.

Так я подобрался к повозкам и провел опись чужому имуществу. Там были тарские ковры, прекрасные ткани из Харрана и Каппадокии, свитки египетского пергамен­та. Все это я определил на ощупь, а по запаху — откуда вина в объемистых бурдюках. Оказалось, из родной Ионии. Некоторые повозки были нагружены мешками с каким-то сыпучим товаром. Тонким, коротким кинжалом — тем самым, которому предстояло стать последним словом судьбы,— я вспорол три мешка и удивился. Тонкими ру­чейками из мешков потекла мне на пальцы пшеница. На вкус зерно было отменным. Но странный, едва уловимый запах подсказывал мне, что хлеб здесь не главное. Пришлось перевернуть верхние мешки и забраться по­глубже. Я нанес раны еще нескольким и вот, сунув руку в одну из дыр, едва не с криком отдернул ее назад. Мне самому пустили кровь!

Другой рукой я осторожно пощупал лезвия. То были длинные обоюдоострые мечи, кованные или в Беотии, или в Пеллах Македонских. Дорогое и прекрасное оружие!

Размышлять над этим открытием не хватало и стигмы времени. Я уложил все как было, выбрался из стойбища и вскоре вновь очутился на крыше. Теперь моей целью был ученый муж из Вавилона.

В его комнате стояла непроглядная темень. Но если свеситься ниже к окошку, то по сопению постояльца легко было определить, что он притворяется спящим.

Для такого случая у меня, как и у всякого Болотного Кота, была припасена крохотная дощечка с отверстием, палочка, большой рыбий пузырь и сухой пучок травы Цирцеи. Пузырь с тлеющей дурманной травкой полетел в окно, и вскоре послышался грохот падающего тела. Мне оставалось сосчитать еще до тридцати, потом по­вязать нос и рот льняной тряпкой, смоченной известко­вым раствором, спуститься в окошко и на всякий случай задержать дыхание.

В суме ученого мужа я не нащупал ничего опасного — только исписанные свитки кож и пергаментов, медную ли­нейку и угольник. Зато его широкий двуслойный пояс хра­нил много такого, чем добрый вор мог поживиться: золотые монеты лидийской чеканки и три крупных изумруда. Од­нако слишком любопытному вору довелось бы тут скорее не разбогатеть, а лечь мертвецом.

Мои пальцы наткнулись на два серебряных шипа, полых внутри, тупые концы которых были запаяны смолой. В таких шипах тайно носят смертельные яды. Я отошел в угол и отвел от носа край повязки. Чутье не помогло мне, но утром мои догадки подтвердились. В одном из шипов таилась хрустальная пыль, разъедающая кишки того, кто отведает вино или мед, сдобренные этот страшной при­правой. В другом — яд морских ежей, которого хватило бы сразу «вылечить» и коней царя, и самого царя, и все царское войско.

Скамандр учил нас быть ворами, которые не остав­ляют следов воровства. Вот что мне оставалось сделать в комнате посланника Вавилона: снова затянуть на нем пояс, аккуратно повязать на поясе все кожаные тесемки, потом подрезать и надорвать их в том месте, где хра­нились шипы, а заодно — и сам крохотный тайный кар­машек (пусть ученому мужу в пути придется проклинать себя за свое ротозейство), наконец аккуратно устроить путника на его ложе, сунув ему под щеку его ладошку. Последние два дела: прихватить пузырь и убраться са­мому.

И еще одно важное дело оставалось мне свершить той ночью близ вавилонского Ниппура, на постоялом дворе, над крышей которого звезды и впрямь расположились зло­вещей тайнописью. Иудейского обоза я не опасался, а вот «ученый» наверняка знал дорогу лучше меня и хоть ли­шился своих змеиных зубов, но мог-таки добраться до Кира первым. Этого я позволить ему не мог. Его жеребец стоял в конюшне рядом с моим, а на следующий день должен был отстать от моего не меньше, чем на четыре сотни стадиев.

У ворот конюшни я прислушался. Мой конь опасливо фырчал. Мне показалось, что там возится какая-то мелкая тварь — кошка или крупная крыса. Щель под воротами была широкой. Я проскользнул в нее и обомлел. Слух не мог обмануть меня: то, что я собирался сделать с чужим конем, уже делали с моим!

Одним прыжком я настиг негодяя и вцепился одной рукой в горло, а другой в его руку. Кони шарахнулись в стороны. Мы оба испугались шума и, разом оттолкнувшись ногами, откатились к воротам.

Негодяй оказался маленьким, жилистым и вертлявым, все норовил укусить меня и лягнуть в пах. Но справиться с ним не стоило большого труда. Я заломил ему руку и уперся коленом в затылок. Он тихо застонал.

— Кто послал тебя, крысенок? — прошипел я у него над ухом.

Он терпел боль и не сдавался.

Тогда я вынул у него из онемевших пальцев железную колючку, которую он хотел оставить в копыте моего коня, засунул ее ему между ног и стал вдавливать в мошонку. Он захрипел, а потом завонял такой отвратной кислятиной, что я уж решил было плюнуть ему на спину и убраться. Но тут он сдался и еле выговорил имя:

— Аддуниб!

— Учитель из Вавилона? — уточнил я и убрал колючку.

— Аддуниб! — радостно повторил «крысенок» и весь скрючился от судороги.

Дожидаться рассвета не пришлось. Судьба не просто торопила, а стегала кнутом по загривку. Однако я изображал из себя честного арамейского коновала, а не безродного вора, поэтому разбудил хозяина, дал ему денег и сказал, что увиденный сон велит спешить по своим делам. Хозяин сам пошел открывать конюшню и ворота. «Крысенок» ко­нечно же успел исчезнуть.

До границ Мидии мне предстояло еще преодолеть ве­ликую реку Тигр, обогнуть стороной болезнетворные болота низовий и, наконец, пересечь пределы древнего Эламского царства, некогда сокрушенного ассирийским царем Ашшурбанапалом.

Я слышал, что летом в Эламе стоит такая жара, что на открытых местах, бывает, заживо запекаются даже ящерицы и скорпионы. Эламиты — народ темнокожий, мрачный и расчетливый по натуре — в это время оби­тают в глубоких подвалах под своими жилищами. Все их молитвы начинаются со слов «Бог, не лиши меня глотка воды». Такими же словами — «Да не лишат тебя боги глотка воды» — они встречают и напутствуют своих родичей. Эламиты считают себя изначальными людьми. Действительно, их предки основали свое царство едва ли не раньше египтян, но поскольку не отличались ни любопытством, ни живостью ума, то и не достигли мно­гого.

Мне, однако, довелось пересекать эламские земли вес­ной, и более прекрасной и чудесно благоухавшей страны я не видывал. Деревья, кусты и травы цвели, поражая взор и дурманя голову. Жителей я замечал немногих, и все они, с темными лицами и опасливыми взглядами исподлобья, казались чужаками, случайно забредшими в эту блаженную страну.

Наконец передо мной выросли горы, сверкавшие чистой белизной вершин. Дальние ущелья, перевалы и нити троп открылись моему взору. Тогда я достал первую карту с рисунком гор и, приложив ее к видимому миру, выбрал нужную дорогу.

Мысль о том, что вавилонский шакал исхитрится обо­гнать меня, не давала покоя, и я все же решил положиться на проводника, которого нашел себе в ближайшем селении. Так мне удалось добраться до Пасаргад на день быстрее, чем полагалось по замыслу Скамандра.

Однако путь по козьим тропам был нелегок. Горы высились надо мной, упираясь вершинами в небосвод. Я невольно проникался их безмолвным и несокрушимым величием. Мне начинало казаться, что и сам царь персов должен быть среди этих круч и высот грозным великаном вроде Полифема и править он должен такими же гиган­тами. И справиться с ним, как и Одиссею с Полифемом, будет куда как непросто. Ближе к небесам становилось все холоднее, особенно ночью. В ущельях лежали снега, не таявшие, как видно, со времен создания мира. Когда наползали густые туманы и меня окружали тени чудовищ, от сумрачных мыслей и снов не было покоя.

Скалы в тех краях имели красноватый оттенок, и я видел в этом предзнаменование грядущих бед в Персиде.

И вот на третьей утренней заре моему взору открылось широкое плато, окруженное могучими гранитными стра­жами. Солнце поднималось передо мной из-за гряды, заливая великий простор золотистым светом. Свежий ве­терок, «пахнущий» небесной чистотою, дул мне в лицо с востока, холодил кожу, а солнце уже чуть-чуть обжигало ее. В лазурном небе розовели невесомые корабли Гермеса. И вдруг необъяснимая радость наполнила мое сердце, и эта радость обратилась в чувство великой свободы. Хотя, если разобраться, в тот час я был не более свободен, чем преступник, проданный в рабство и прикованный к га­лерной скамье.

— Персы! Пасаргады! — выкрикнул мой проводник, до этого мгновения раскрывавший рот только для того, чтобы торопливо проглотить лепешку.

Он тянул руку, указывая вниз. Я пригляделся и увидел вдали небольшое селение, состоявшее из редко разбро­санных домов и одного здания покрупнее, обнесенного невысокой стеной и окруженного густой растительностью.

Я развернул пятую карту (со второй по четвертую не понадобились) и приложил ее к настоящим горам. Все сов­падало. Только на карте Пасаргады выглядели куда вну­шительней.

«Если он и лжет, то Пасаргады все же где-то рядом,— подумал я.— Теперь найду сам. Дальше держать при себе этого крысенка опасно».

Я бросил ему серебряную драхму и не успел моргнуть, как монета, эламит и его мул пропали.

«Погребенному эллину» запрещалось молиться. И вот, уже не призывая себе на помощь никаких богов, Анхуз-коновал двинулся по тропе вниз к селению.

Спустившись, он первым делом присмотрел заметный камень у дороги и спрятал под ним ядовитые вавилонские шипы. Потом он поскакал мелкой рысью, с любопытством осматривая чужую страну.

Плоскогорье местами поросло густым кустарником, местами же казалось пустынным и бесплодным. Однако вдали, за селением, виднелась длинная полоса очень густой растительности. Видимо, там пробегала река. По сторонам от дороги, довольно далеко от нее, можно было различить и небольшие, узкие наделы обрабаты­ваемой земли. К одному из них вели длинную вереницу мулов, груженных бурдюками с водой. В общем же, было безлюдно, и когда Анхуз-коновал заметил впереди двух быстрых всадников, покинувших селение, у него не возникло сомнений в том, что всадники спешат встретить именно его, чужака, проникшего в эту тихую страну.

Всадники были вооружены копьями. Когда они при­близились, Анхуз-коновал разглядел их одежду. В это про­хладное утро, когда пар валил из конских ноздрей, персов грели ладно скроенные овечьи шкуры, вывороченные мехом внутрь. Из-под шкур свисали полы длиннорукавных хито­нов, вытканных из плотных шерстяных тканей. Кожаные штаны-анаксариды скрывали их ноги, а в закрытых и очень мягких на вид башмаках прятались ступни. Осталось упомянуть только их высокие войлочные шапки с загнутыми вниз острыми концами. Анхуз-коновал, закутанный с ночи в полдюжины льняных сирийских тканей и шерстяной плащ, обутый в сандалии с узкими кожаными прокладками, слегка позавидовал персам и не отказался бы превратиться в какого-нибудь местного коновала, одетого в варварские шкуры.

Сократив расстояние до половины стадия, персы разъ­ехались в стороны и приблизились так, что чужестранцу пришлось вертеть головой. Оба воина были светлокожи и светловолосы, с прямыми открытыми лицами. Оба — если бы не эти варварские штаны — напоминали воинов ахей­ской древности, героев сказаний о Трое: небесная голубизна в глазах, густые золотистые бороды, гордый, хотя и не надменный вид. Уже не Анхуз-коновал, а милетянин Кра­тон тайно подумал, что, может быть, и вправду, как уверяют иные знатоки древности, персы и эллины происходят из одного рода, пришедшего из какой-то неведомой страны то ли на севере, то ли на востоке.

Я остановился. Остановились на расстоянии двух про­тянутых копий и всадники. Заговорил старший, подъехав­ший ко мне справа.

— Путник! — произнес он по-арамейски, но с мягким выговором,— Именем Митры, владыки границ и верного слова, ответь, кто ты и куда держишь путь!

Лгать полагалось не отводя и не опуская взгляда.

— Анхуз-коновал из Дамаска.— Я обратил к всадникам свои ладони и развел руки в стороны.— Прослышал о беде вашего царя, да пошлют боги здоровье и благополучие ему и его коням. Мне известно, как излечить эту болезнь. Кони славного повелителя вновь станут лучшими на всем свете.

Персы переглянулись, и старший сделал знак. Они отъехали. Затем, сойдясь, тихо переговорили между собой, и старший сказал:

— Следуй за нами, чужестранец.

Солнце быстро поднималось над плоскогорьем, и ясный день становился все теплее.

Когда мы достигли селения, мои проводники-стражни­ки перешли на шаг. Я забеспокоился, что они могут за­держать меня здесь, и учтиво сказал им, что хотел бы попасть в Пасаргады не позднее полудня. К тем словам добавил, что готов щедро отблагодарить их, если они проводят меня до места.

Воины дружно расхохотались на всю округу. Мне даже послышалось эхо в горах.

— Теперь уж ничего не выйдет,— сказал старший, он ехал позади меня,— Ни к полудню, ни к полуночи. Даже к зиме не выйдет.

И оба вновь рассмеялись.

Тут-то я догадался. Это и называлось Пасаргады! Эти жалкие домишки — числом в три, от силы четыре десятка — и была вся царская столица персов, из которой правил своим счастливым народцем сам Кир!

Ни крепостной стены, ни сторожевых башен, ни рва! В изумлении озирался я вокруг. Несколько пожи­лых мужчин в длиннополых шерстяных одеждах вышли из домов посмотреть на чужеземца. Полдюжины ребя­тишек, прячась, выглядывали из-за разных углов. Жен­щин я не видал ни одной. Живности еще сумел на­считать — с десяток темных коз и овец, бродивших меж­ду домов, да четыре крупных пастушьих собаки, при­вязанные к железным кольцам, что висели на стенах. Они тянули носы в мою сторону и глухо рычали. Вот и вся была угроза.

«Где грозное войско? Где конница и колесницы? — не­доумевал я.— Кто устрашился этого горного муравейника и его обитателей? Почему со всех концов света к безобид­ному пастуху подбирается смерть?»

Не успел я толком оглядеться, как очутился перед гли­нобитной оградой, за которой произрастал густой сад. Пло­довые деревья уже начали цвести, и это место показалось мне тихим и блаженным уголком на самом краю обитаемого мира.

Всадники спустились с коней перед простыми дощатыми воротами. Сошел на землю и я. Старший громко окликнул кого-то на своем наречии. Через несколько мгно­вений ворота приоткрылись. Из сада появились еще два воина с копьями, а за ними вышел человек лет сорока. Его высокое положение выдавали только грубая золотая цепь на груди, два золотых браслета на правом запястье и конечно же гордая осанка. В остальном он был одет так же, как и воины.

Я поклонился ему до земли, а мои проводники даже голов не склонили. Позже я узнал, что они происходят из древнего персидского рода, равного по крови самим Ахеменидам. Тот, кто вышел к нам, был хазарапатом, то есть управителем царского дворца и начальником царской стра­жи. Его имя было Уршаг.

Воины коротко переговорили с хазарапатом на своем наречии, и Уршаг обратился ко мне, а вернее к Анхузу-коновалу очень приветливо:

— Анхуз! Царя персов нет дома. Я приветствую тебя от его имени. Мы слышали о тебе. Твоя слава обогнала тебя.

Вслух я поблагодарил хазарапата, а про себя — учителя, умевшего рассылать нужные слухи по всему свету.

— Царь примет тебя с миром и щедро одарит, если ты вылечишь коней,— продолжал Уршаг.— Кров, пищу и омо­вение ты получишь немедля.

— Первым делом желаю взглянуть на больных коней,— сказал я.

— Великий Митра и твои боги, Анхуз, да хранят тебя! — громко произнес хазарапат и, приказав широко открыть для меня ворота, повел меня внутрь.

Это место оказалось и вправду блаженным и плодород­ным уголком, напоенным волшебными ароматами. Едва мы углубились в сад, как до моих ушей донеслось пение птиц и журчание воды. Оказалось, та речка, которую я заметил еще с горного склона, протекала через дворцовые пределы, где была искусно разбита на множество живо­писных ручьев.

Внезапно мой конь испуганно фыркнул и дернулся в сторону, едва не сбив меня с ног. Один из воинов тут же подхватил его под уздцы, а хазарапат жестом приказал уве­сти жеребца. Из кустов нам навстречу неторопливо вышли два пятнистых хищника. То были гепарды. Я знал, что эти равнинные кошки поддаются полному приручению, но и мне, Болотному Коту, поначалу стало не по себе. Персид­ские же кони только повели ушами. Один гепард, подойдя, сразу сунул голову под руку хазарапату, и тот ласково по­чесал хищника за ухом. Другой же, унюхав чужака, потерся о мое бедро, пометив меня как свою собственность. Я был доволен — с этим «стражником» царя уже не будет хло­пот,— но ласкать зверя, как позволялось управителю, не стал.

И вот я увидал сам дворец и даже устыдился того, что никак бы не назвал его этим словом, доведись увидеть мне такое здание в Милете, а тем более в Афинах. Это был просто большой дом, который мог бы себе выстроить любой состоятельный торговец. Дом был довольно про­сторен и чем-то напомнил мне казарму наемников около Афин. Дворец Кира, не украшенный ни облицовкой, ни узорами, мог казаться издалека просто двумя грубыми каменными плитами, положенными одна на другую. Та, что поменьше, лежала поверх большей. В верхней был «просверлен» ряд окошек-дупел. Нижние же окошки были едва заметны на высоте в полтора человеческих роста. Поначалу я заметил только один вход во дворец и предположил, что есть еще по меньшей мере один тайный, где-нибудь позади. Со стороны парадного входа был короткий портик, имевший ряд крупных, грубо об­тесанных колонн. Каждая капитель изображала две мас­сивные бычьи головы. Двери дворца отливали блеском темной бронзы.

Осмотрев на ходу все, что мог, я подумал: в этот дворец проникнуть или же совсем легко, или же очень трудно.

Конюшня располагалась на задворках, представляя со­бой протяженный сарай на каменном фундаменте.

— Вот они! — указал управитель на стойло, отделенное от прочих глухой перегородкой.

Отравленные кони имели жалкий вид. У меня даже закралось опасение, что мой предшественник переусерд­ствовал и моего противоядия не хватит, чтобы вывести отраву из этих истощенных, полудохлых животных. Навер­но, это и вправду были любимые кони царя, раз он еще не приказал забить их и сжечь где-нибудь подальше от дворца.

— Колдовство? Дурной глаз? Дело Ажи-дахаки? — спро­сил хазарапат.

Со знающим видом я покачал головой:

— Лишайники. Кое-какие из них бывают ядовиты в новолуние. Готов взяться за дело прямо сейчас. Порадовать царя, когда он вернется.

— Начни с этих двух,— ткнул пальцем управитель в са­мых худых и слабых.— Посмотрим, что у тебя получится.

— Когда же вернется повелитель персов? — осторожно полюбопытствовал я.

— Воля царя,— ответил управитель,— Царь охотится в горах.

Вечером того дня он уже был доволен мною. Кони стали охотно пить воду, в которую было подмешано про­тивоядие, а потом так же охотно умяли большую охапку сена, хотя с начала болезни и до этого дня хватали по травинке.

Миновал один день, за ним — другой. Я жил при ко­нюшне с двумя конюхами, которые стали смотреть на меня как на сошедшее с небес божество. Приходилось радоваться вместе с Уршагом, скрывая тревогу. Кони быстро выздо­равливали, а их хозяина все не было.

— Смогу ли принять плату из рук славного царя персов? — не выдержав, спросил я Уршага на третий день.

— Воля царя,— сказал тот,— Бояться нечего. Не приедет царь, получишь плату из моих рук. Знаю, сколько заплатит» сам царь. Не обижу.

На четвертый день я осмелился погулять по саду. Воины-стражники, прослышав о моих чудесах, улыба­лись и кланялись мне, но подойти близко к задним дверям дворца не позволили. Пара ручных гепардов бесстрастно наблюдала за мной, когда я ходил вдоль внешней стены.

Настала пора приглядываться и к хребтам, так же за­щищавшим плоскогорье, как стены защищали дворец. Если бы работа завершилась, если бы все конские хвосты и гривы отросли бы вновь, а меня с почетом и золотом выпроводили бы вон до возвращения Кира, то пришлось бы найти себе щель где-то в горах и поглядывать оттуда на дворец, подобно ястребу, следящему за норой.

Конюхи играли в дощечки, как в кости. Коротая время, пригляделся и к этим дощечкам. Персы обрадовались. Денег у них не было и не бывало. Стали играть на плоды инжира. Мне так удивительно везло, что пришлось опа­саться и того, что конюхи в конце концов примут меня за колдуна и распустят ненужный слух или же, того хуже, вся моя удача, вся судьба растратится на объедение ин­жиром. Чтобы проигрывать, пришлось научиться шельмо­вать не в свою пользу.

Утром на девятый день, когда все кони уже наели бока и резвились на выгоне, я, как обычно, взглянул на дальние горы, в ту сторону, откуда пришел сам,— и по­холодел. Там, по главной вавилонской дороге, спускалась вереница повозок. Иудей со своим «товаром» был уже на подходе. Значит, и «ученый муж» мог таиться где-нибудь поблизости.

Пока я тревожно глядел вдаль поверх стен, деревьев и даже гор, вокруг внезапно началась суета. Несколько стражников побежало ко внешним воротам. Донеслись радостные возгласы и строгие приказы хазарапата. Со свистом ветра пронеслись мимо меня гепарды, только Два золотистых пятна мелькнули среди кустов. Коню­хи — добрая дюжина — уже мчались куда-то со всех ног.

— Царь! Царь возвращается! — закричали они мне враз­нобой на бегу.

Еще несколько мгновений я стоял столбом. Стук копыт Раздался внезапно — сразу громко, словно отдаленные раскаты грома. Царь персов появился где-то рядом, в устье ближайшего к Пасаргадам ущелья.

За деревьями сада и стенами ничего не было видно. Я тоже двинулся в сторону ворот. Но не спеша. Нужно было успокоиться, все обдумать и рассчитать. Один тонкий, ко­роткий кинжал, пригодный для удара вплотную или броска с десяти шагов, был при мне. Оставалось решить, что цен­нее: спасение или вечное почетное гражданство. Я был молод, но сердцем все же не слишком горяч.

Все воины, стражники дворца, выстроились в две ше­ренги от ворот до бронзовых дверей. Там в золотой одежде, вытканной явно не в этих диких краях, встречал повелителя хазарапат Уршаг. Только конюхов пропустили к воротам. Остальные слуги и подданные остались за плечами воинов, державших копья ровными рядами.

Я стал опасаться, что в этом торжественном столпо­творении ничего толком не выйдет. Пробиться вплотную к повелителю стража не даст, а на точный бросок издалека рассчитывать нельзя. Но в том, что нынешний ясный день станет последним днем царя Кира, сомневаться мне не полагалось.

Я нашел довольно возвышенное место, с которого были хорошо видны и ворота, и промежуток между шеренгами воинов, и двери дворца, и приближающийся к Пасаргадам иудейский обоз, и весь обратился в зрение.

Ворота отворились, и въехала варварская конница. В тот же миг все «нестроевые», оттесненные стражами, высоко подняли руки и стали выкрикивать славословия.

И я вновь был изумлен. Все всадники казались одина­ковыми. Все статны, крепки, но одеты не лучше встречав­ших меня под городом воинов, если не считать посверки­вавших на запястьях браслетов да более дорогих тканей, выбивавшихся из-под светлых, хорошо дубленных овечьих шкур. У всех к седлам были приторочены примерно равные охотничьи трофеи: гроздья птиц, горные косули и козы. Все всадники выглядели немолодо, самому младшему явно пошел уже четвертый десяток. Старший же из них, седобородый перс, ехал первым, но я сразу догадался, что царь не он.

«Кто же из них Кир?» — недоумевал я и встревожился еще сильнее, когда заметил среди всадников человека, лицо которого казалось бронзовым, как дворцовые двери. То был, несомненно, эламит, и наверняка тому эламиту было рукой подать до царя.

Но вот в дворцовых пределах грохот утих, кони ос­тановились, и конюхи, бежавшие по бокам и следом, почти одновременно подхватили их под уздцы. А за во­ротами и за оградой еще слышался стук копыт, и я, под­тянувшись на носках, мог заметить по шапкам и копьям, что там разъезжаются в стороны еще полторы-две сотни воинов.

Хазарапат Уршаг, благоговейно подняв руки, стал спускаться со ступеней дворца. Из дюжины знатных пер­сов, вернувшихся с охоты, вышел невысокий плотный человек, которого я теперь видел только со спины. Уршаг сделал шаг ему навстречу и торжественно поцеловал в левое плечо.

Кир! Невысокий и ничем не примечательный с виду царь персов!

Когда он проезжал мимо, я даже не запомнил его лица!

И я обозвал себя невеждой. Ведь, пытаясь разглядеть всех сразу, не приметил главного отличия. На головах у всадников высились войлочные и кожаные шапки, украшенные серебряными кольцами и чешуйками, но вершины шапок были загнуты вниз. И только царская шапка, поблескивавшая золотыми колечками, горделиво торчала своим острым концом в небеса. Вот и все от­личие царя!

Впервые за дни моего пребывания в дворцовых пределах бронзовые двери открылись, и царь персов, явившись моему взору всего-то на несколько мгновений, исчез в сумраке своего дома.

Минуло еще немного времени, и снова вокруг дворца стало тихо и почти безлюдно. Стражники теперь стояли вокруг всего дворца, но именно теперь я смог вполне безнаказанно обойти дворец со всех сторон в нескольких шагах от стен, даже мимо задних дверей. Видимо, в отсутствие царя подходить к пустому дому, в котором обитали только слуги и женщины, чужим не позволя­лось. Священных сил царского тела (персы называют эти силы «хварено», или «сияние») хватало, чтобы ото­гнать от стен всякие злые чары.

Воины знали Анхуза-коновала как пришельца, исце­лившего царских коней, и теперь с особенной радостью приветствовали его взмахами рук и копий. Но Анхузу-ко­новалу не требовалось почестей, золота и похвального слова царя. Он искал лазейки, щелки и выступы на стенах.

Смерть бродила в нескольких шагах от царя. Еще одна смерть или даже две пока что спускались к нему с западных склонов гор. Первая не хотела делить свою добычу с ос­тальными и потому жадно бродила кругами, ища подступ к жертве.

Я предоставил Киру выбор: или он сам придет на ко­нюшню, когда с выгона приведут не совсем окрепших ко­ней, или дождется меня ночью в своей собственной опо­чивальне.

По выбору или само собой вышло второе.

С каждым часом кровь в моих членах становилась все горячее. Каждая мускульная жила как будто превратилась в туго натянутую тетиву, а все чувства обострились, словно у хищника, готового к броску.

Я слышал, как хрустят камешки под ногами воинов, охраняющих дворец и покой царя, как пчелы перелетают с цветка на цветок, а по земле пробегают жужелицы. Слышал не только пение птиц, но и тонкий свист их перьев, когда перелетали они с ветки на ветку где-то в дебрях сада. Мне казалось, что начинаю различать гулкий голос царя в стенах дворца и шепот его женщин, навечно спрятанных от всех чужих глаз. И с каждым часом с расстояния в сотни стадиев все отчетливей доносился скрип колес и позвякивание медной посуды в обозе иудейского купца.

Глаза улавливали движение чуть не всякого листика в саду и уже начинали прозревать сквозь всю толщу расти­тельности, сквозь стены. В своих грезах я уже мог пере­считать всех стражников, проникнуть за бронзовые двери, сквозняком пронестись по комнатам и переходам, заглянуть за углы и пологи.

Так дождался и заката и ночи. Это ожидание длилось как будто дольше моего путешествия из Милета в это горное гнездовье.

Я был уверен, что иудей благополучно добрался до Пасаргад. Знал без сомнения, что в этот день он не был и уже не будет допущен во дворец. Предполагал, что вави­лонянин не повернул назад и ему куда легче, чем обреме­ненному грузом иудею, появиться в любое мгновение по эту сторону стен. Да, стены были низки, а сад чересчур густ. Будь я хазарапатом, то возвел бы преграду понадежней.

Незадолго до полуночи Болотный Кот наконец вышел на охоту.

С черных небес, полных необыкновенно ярких звезд, быстро опустился холод. Сад застыл без звука и движения. Всю мою одежду составляла тугая повязка на чреслах да еще, можно считать, тонкий слой оливкового масла, ко­торым я как следует натерся для большей гибкости членов и для того, чтобы немного отбить человеческий запах. Но холода я не чувствовал и знал, что сил против него хватит на всю ночь.

Конюхи спали крепко.

Укрепив на поясе все необходимое — два маленьких кинжала в ножнах, веревки и несколько железных крюч­ков,— я двинулся по саду. Стояла глухая тьма. Только огни факелов, горевших у парадных дверей дворца, теплыми звездочками поблескивали сквозь листву.

Первым делом предстояло добраться до внешней сте­ны и забросить на нее мешок с одеждой и дюжиной лепешек, удержав при броске конец веревки, привязанной к этому мешку. Ведь я так и не решился облегчить свои хлопоты и закончить свою жизнь вместе с делом здесь, На копьях стражников. Значит, приходилось думать и о завтрашнем дне, о том, как унести ноги, а потом спрятаться и выжить в горах первое время, в дни самых упорных облав.

Итак, забросив мешок со своей жизнью на стену, я повернулся назад, обратил взор ко дворцу и двинулся во тьме навстречу своей судьбе. Местами я шел как человек, местами — на четвереньках, как хищник, под кустарником проползал ящерицей.

Мне удавалось хранить первозданную тишину. Ни один камешек не зашуршал под ступнями, ни одна ветка не хрустнула. Хотя, признаюсь, исцарапался я в садуиз­рядно.

И вот когда, по моему расчету, я преодолел половину первой и самой легкой тропы, мне вдруг послышалось чье-то дыхание. Я замер и, поводив головой, приметил два огонька, холодных, как звезды, но крупнее и ближе самых ярких звезд. У самой земли сквозь тьму сада огонь­ки приближались ко мне. Как мне хотелось в те мгновения остановить не только дыхание, но и сердце и похолодеть подобно самому мертвому камню. Но вся плоть моя го­рела.

Я опустился на колени, и гепард своим прохладным носом ткнулся мне в висок, а потом пощекотал мне своим ухом шею и плечо. Ничего не оставалось, как только по­чесать его за ухом. Тут и второй по-дружески толкнул меня лбом в поясницу. Было приятно, что приняли за своего, но не предлагать же было им общую охоту!

Оставалось еще чуть-чуть поублажать их, а потом быстро перерезать шеи обоим. Но, к счастью, судьба забрала из моих рук это злое дело. Вернее, произвела обмен.

Странный шорох мы услышали все трое, и трое разом навострили уши и выгнули спины. Я остался на месте, а гепарды, как истинные хозяева сада, бросились во тьму.

Послышались треск веток, рычание, приглушенный вскрик. Некто, явно двуногий, выскочил на меня и, спо­ткнувшись об мою ногу, растянулся плашмя. Мига хватило, чтобы прыгнуть ему на спину и проткнуть кинжалом тьму вместе с его шеей. Двуногий содрогнулся подо мной и захрипел. Но и позади меня, в кустах, раздался ужасный хрип, а затем — истошный кошачий визг. И сразу же вдали, у дворца, загремел топот ног.

Шумное начало — самое плохое начало. Теперь только десятикратная быстрота могла спасти мое дело. Я оставил простор для стражей и со всех ног кинулся в обход, ветками и шипами срывая с себя кожу.

У задних дверей дворца валялась целая шеренга ис­кусно заколотых стражников, все факелы были ослепле­ны, а ловкий убийца — мне так и не удалось узнать, чьей школы,— уже карабкался вверх, цепляясь за щели своими кинжалами.

Сбросить его вниз — наделать лишнего шума. И вот, достигнув другого угла, где еще при свете дня приметил все выступы и щелки, я полез наперегонки со своим со­перником.

Олимпийский венок не ждал победителя. Награда была другой — пара мгновений отдыха. Мы столкнулись наверху в безмолвной схватке, и его уставшая рука промахнулась. Лезвие со свистом пронеслось мимо моей щеки, коснулось лица только зябким дуновением.

Я бросился клубком ему под ноги, перекатился через плечо и своим жалом достал врага в печень. Он фыркнул, как жеребец, и осел, процедив сквозь зубы проклятие на каком-то неясном наречии.

Моя рука вырвала острие из плоти, ибо все эти жертвы были пока не в счет. Моему кинжалу полагалось остаться только в главной жертве. На рукоятке железного жала кра­совалась мета — двуглавый тигр. Об этой мете по всему миру прошел бы слух, и тогда тот, кто платил Скамандру, Убедился бы, что дело сделано именно его наемником и Деньги не пропали зря.

Самый густой мрак стоял в окнах верхних покоев. Внизу же, поодаль, все еще продолжалась какая-то возня, разда­вались приглушенные крики стражников, рыскавших в ку­стах.

Оценив обстановку, я решил, что на последнем десятке шагов надо сохранить полное хладнокровие и ни в коем случае не торопиться. Прижавшись к стене между окош­ками, я разложил между ног испытанные средства — до­щечку, пузырь и травку Цирцеи.

Все удалось не хуже, чем на постоялом дворе, только сначала пришлось подрезать перепонку из большого бычь­его пузыря, которым затянули на ночь окно.

Когда пролез в него, то первой спящей свиньей, по­павшейся мне под ноги, оказался один из царских евнухов.

Я попал на женскую половину дворца. Как в тех пред­закатных грезах, мне теперь пришлось наяву, хоть и в полном мраке, пробираться подобно сквозняку сквозь занавеси и пологи, по коврам, через тюфяки и непо­движные тела, ощущая всей своей плотью их покорную теплоту. И я молил разом всех богов, чтобы не шелох­нулась и не подняла крика ни одна из одурманенных дымом женщин. Эта, хоть и варварская, кровь замарала бы не кинжал, а всю мою душу, так что не отмыться б потом ни в какой реке, даже в Лете.

Чутье подсказывало, что царь где-то рядом. Он уже побывал в своем варварском гинекее и мог возвратиться вновь, ведь не один день провел вдали от ласк.

И все же я не стал устраивать ему засаду среди скла­док женских материй. Время торопило, и дышать в по­вязке было слишком тяжело. Я пробрался к дверям и, приоткрыв их на половину локтя, выскользнул в узкий коридор.

По сторонам коридора была еще пара дверей. В щели ближней из них пробивался свет. Я сунул нос в дальнюю, таившую мрак. За ней было прохладнее и стоял чад бла­говоний, отдававший, однако, запахом нечистот. Там было отхожее место гинекея. Тогда, слегка приподняв другую дверь, чтобы не заскрипели петли, я выглянул в светлое помещение.

Там широкая — для трех человек — лестница спуска­лась в нижнюю половину дворца. По одну сторону от ле­стницы виднелась часть галереи и два ее угла. В ближайшем углу, то есть у верхней ступени, стояла бронзовая тренога с масляным светильником, а рядом с ним, на низеньком стульчике, дремал безбородый страж-евнух, у которого с пояса свисали ножны с коротким мечом.

По закону симметрии на противоположном конце пло­щадки, не видном в дверную щелку, полагалось быть второй треноге и дремать второму евнуху. Глазомер и чутье под­сказывали, что расстояние между стражами — шагов два­дцать. Это означало, что по соседству с этой дверью на­верняка есть двери, ведущие в другие комнаты.

Только я вновь натянул повязку себе на нос, чтобы вернуться назад, как евнух встрепенулся на своем стульчике, и огонек светильника тревожно вздрогнул.

Взгляд мой скакнул к окошку, под которым сидел стражник,— уж куда быстрее, чем сам евнух поднялся на ноги и повернулся лицом к перепонке из бычьего пузыря, которой было затянуто окно. Верно, ему что-то послы­шалось.

В тот же миг копье пронзило извне перепонку и во­ткнулось евнуху в лицо.

Мне пришлось отдать соперникам еще несколько мгно­вений. Второй стражник двинулся на помощь к первому еще до смертельного удара. Он шел не торопясь, но, когда удар копья поразил его напарника, вскрикнул и бросился со всех ног к лестнице. Едва он приблизился к двери, как я распахнул ее, ухватил евнуха за пояс, дернул на себя и на острие своего кинжала, а в следующий миг толкнул обмякшее тело в отхожее место.

Тем временем один чужак успел проникнуть во дворец, а другой уже просовывал голову в окошко.

Первый, едва я появился на свету, замахнулся было в меня одним из своих кинжалов, но поостерегся. То ли побоялся лишнего шума при промахе, то ли решил сохра­нить в руках оба своих жала.

Наши тени сошлись в безмолвной схватке раньше нас. Мой противник, одетый лишь в анаксариды, а по виду арамей, двигался очень умело, качаясь, как паук, и уходя от боковых ударов. Сам он успел махнуть кинжалом дважды и даже поцарапал мне предплечье. Но я воспользовался его коротким отступлением и, качнувшись назад, метнул в него железный обоюдоострый шип. Острие вонзилось в солнечное сплетение.

Добив врага одним ударом и удержав его за волосы, чтобы не падал с грохотом на пол, я успел оттолкнуть ногой второго, который уже успел пробраться во дворец целиком. Он отлетел к стене, но тут же выдернул копье из убитого евнуха и вновь напал на меня.

Увернувшись от острия и схватившись за древко, я дер­нул врага на себя. Но в тот же миг у меня в тылу послы­шалось очень опасное движение. Закон симметрии оказался против меня. Я не поспевал за всеми и не мог раздвоиться. Только качнулся в сторону, избегая прямого удара в спину и нанося «копьеносцу» передо мной слабый, слишком про­тяженный укол сбоку под ребра.

За моими плечами послышался мощный, рубящий вы­дох тяжкого лезвия, и меня опахнуло теплом. Раздался звон­кий удар об пол.

Я развернулся волчком, выставляя копье для резкого, короткого укола.

Прямо на меня падало обезглавленное тело.

Я невольно отступил на шаг, и тело рухнуло к моим ногам.

Краем взора я заметил откатившуюся голову, за которой по полу протянулся багровый хвост.

И ту голову с ужасом узнал. Она принадлежала Нар­циссу, одному из лучших учеников Скамандра и моему приятелю по школе. Сладкоголосому Нарциссу принадле­жала та голова! Значит, сам Скамандр послал его мне во­след — убить меня ударом в спину!

Рука Нарцисса все еще вздрагивала, сжимая рукоятку кинжала.

Я только что был сгустком огня — и сразу превратился в холодный камень. Пальцы мои онемели, будто я сделался стоячим трупом. Трупом — хоть и не достало меня острие.

Передо мной был царь персов Кир.

Он стоял, пригнувшись и расставив крепкие ноги, и держал в опущенной правой руке короткий, слегка изо­гнутый меч. Он пристально смотрел на меня.

На нем висел только просторный шерстяной хитон с рукавами до плеч. Хитон едва скрывал его срамное место, и прямо против срамного места край одежды был чуть замаран брызгами крови.

Первый и последний раз в своей жизни видел его голые ноги — немного кривые, потому уменьшавшие рост, очень жилистые, покрытые густым рыжеватым волосом.

Царь Кир стоял против меня и смотрел мне прямо в глаза.

В эти мгновения уже грохотала лестница под ногами стражников, бежавших наверх спасать своего повелителя, уже мелькали новые огни.

Я успел бы поразить Кира в любую из смертельных точек — в печень, в сердце, в шею или в глаз. Успел бы проткнуть его, убить его и один раз, и дважды, и трижды. И полагаю, даже успел бы спастись сам, ведь до окошка оставалось рукой подать. Но ведь не только Анхуз-коновал, но и сам Кратон из Милета сделался трупом, пусть с копьем и кинжалом в руках. Только ступни еще чувствовали тепло, но — чужое тепло, что еще выплескивалось с кровью из чужого тела, распростертого на полу.

В светлых глазах царя гор я не видел гнева. Только — покой и власть. Тот покой и ту власть, которую видишь, глядя на далекую горную вершину.

И руки мои вдруг потеплели, и пальцы ожили.

И мои пальцы отпустили и копье и кинжал. Оружие со звоном упало.

Воины уже обступили своего повелителя, и полдюжины копий загородили царя персов.

Кир вполголоса проронил одно слово — и копья не пронзили меня насквозь. То слово значило: «Живой!»

Мы были квиты.

Два копья уперлись остриями мне в пах, одно — в кадык. Получилось, что я смотрю на царя сверху вниз. Все силы я отдал тому, чтобы не отвести глаз.

И вдруг словно молния ударила в меня — и разразился гром.

Мы оба разом захохотали.

И от смеха я ожил весь и порезал-таки шею об острие копья, но не заметил боли. Воин же с испугом отстранил оружие.

Мы с царем смеялись долго. Огни светильников заис­крились у меня перед глазами, и все поплыло вокруг.

А потом мы оба перевели дух, и он спокойно, едва ли не по-дружески вопросил меня на арамейском наречии:

— Что ты здесь делаешь, вижу. Ответь, что должен был сделать. Убить убийц или царя?

Я отвечал правду и наслаждался этим:

— Царь! Я пришел убить тебя, но сначала — убить твоих убийц.

Произнося эти слова, я впервые чувствовал в себе не­описуемую полноту жизни и необъятную силу.

— Говоришь правду, вижу,— кивнул царь персов, не сво­дя с меня глаз.— Зачем?

— Чтобы оставить их позади.

— Не о том спрашиваю.

— Такова моя служба, и таков мой заработок.

— Довольно,— снова кивнул царь персов,— Остынь. Ос­туди свою память. Ночь еще не кончилась. Эта ночь будет долгой.

Он повернулся ко мне спиной и, указав пальцем куда-то в сторону и вниз, скрылся за своими стражниками. Воины сразу сомкнулись плотным строем, надвинулись на меня, схватили сильными руками, и я, не сделав ни одного шага по полу, очутился в какой-то темной и хо­лодной каморке, вполне пригодной для прояснения па­мяти.

Помню, что совершенно не чувствовал страха и был очень доволен собой. Там, в подпольной тьме царского дворца, у меня не возникло никаких обид на Скамандра, так хотевшего поскорей сделать Кратона почетным граж­данином Милета. Не было никакого желания отомстить ему. Там у меня даже не возникло любопытства, зачем понадобился Скамандру этот базарный «фокус с шарика­ми», исчезающими из руки. Там мне хотелось только, чтобы царь Кир задал мне еще какой-нибудь вопрос и я так же правдиво ответил бы ему, невзирая на самую дорогую цену правды.

И царь дал мне такую возможность, за что я и по сей день благодарен ему больше, нежели Скамандру — за самое почетное гражданство.

Прежде чем вновь привести к царю пойманного убийцу, его одели в чужую одежду, но тоже арамейской, а не пер­сидской принадлежности. Той, в которой он явился во дворец, видимо, опасались, хотя наверняка всю общупали и перетряхнули.

И вновь я проделал короткий путь, не сделав ни единого шага, то есть повиснув в крепких руках царских стражей.

Они перенесли меня в другую комнату, попросторней застенка, но с такими же грубо обтесанными каменными стенами и без окон. Ту комнату освещали простые гли­няные светильники, заправленные скорее всего пальмо­вым маслом. Прежде чем меня ткнули носом в пол, я успел заметить три небольших резных стульчика на воз­вышении, а на стене позади возвышения — золотую че­канку в виде орла с небольшой головкой и широко рас­простертыми крыльями. То был родовой знак Ахеменидов.

Стражи молча поставили убийцу на колени, пригнули ему голову к полу, а один даже придавил его шею ногой.

Вскоре я услышал, как открылась дверь (но не та, через которую внесли меня), послышались мягкие шаги, шуршание одежд, и вот с возвышения раздался властный голос:

— Поднимите его!

Я очутился на ногах.

— Отпустите ему руки! — повелел Кир.

Стражники освободили мои уже онемевшие от крепких захватов предплечья. Замечу, что меня не держали связан­ным.

Теперь царь персов возвышался передо мной во всем своем блеске — в шкуре гирканского тигра, грубо под­крашенной в пурпур, в шерстяном хитоне с рукавами до запястий, в анаксаридах из светлой кожи и высоких башмаках с золотыми колечками и тесемками, стяги­вавшими голенища. На голове Кира поблескивала зо­лотыми кольцами остроконечная тиара, закрывавшая уши.

Теперь Пастырь персов показался мне гораздо крупнее и гораздо старше, чем в час, а вернее, в миг нашего первого, чересчур близкого знакомства. В густой, тщательно завитой кольцами бороде резко проглядывала седина. Черты каза­лись правильными, если не считать крупноватого носа. Лицо выглядело прямым, продолговатым и несколько тя­желым. Лоб царя был чист. Я не увидел на его лбу ни тяжелых складок, ни торчащего вверх над переносицей пря­мого «копья тиранов». И щеки его совсем не одрябли, как бывает у людей невоздержанных или просто утомленных жизнью.

Удивили меня его руки, неподвижно лежащие на не­больших подлокотниках,— крупные, очень широкие кисти и резко выделявшиеся костяшки пальцев, какие бывают у каменотесов или пахарей. Я взглянул также на его стопы и подумал, что они непропорционально малы по сравнению с кистями. Впрочем, потом мне иногда казалось, что в оценке этих подробностей мной владела невольная иллю­зия, вызванная освещением.

По правую руку царя сидел высокий, довольно худой человек, тоже в тигровой шкуре, но некрашеной, и тоже в тиаре, но с загнутым вниз концом. То был Гистасп, двоюродный брат Кира, по своей воле отдавший ему власть над Персидой. Он выглядел года на два старше царя.

А по левую руку от Кира находился змееликий эламит, посаженный вавилонским царем правитель Элама по имени Гобрий, в те дни — гость царя персов. Без всякого коле­бания ему можно было дать и сорок и восемьдесят лет от роду. Роскошь его одеяний, похоже, превосходила все богатство самого Кира. Темно-синий парчовый кафтан эла­мита, скрывавший ступни, весь переливался узорами из золотых лилий. Пояс сверкал драгоценными камнями. Шапка на нем была круглая, плотно прилегавшая к голове и перетянутая составным обручем из электра. Само же лицо эламита так и отливало бронзой, а с тонких губ не сходила неподвижная улыбка. Этот человек вызывал у меня смутные подозрения, и Кир, как мне показалось, заметил мою тре­вогу.

— Итак, ты — Анхуз-коновал из Дамаска,— неторопли­во выговаривая каждое слово, будто кладя камень на камень, сказал Кир.

— Нет,— покачал я головой,— или не больше, чем на тридцать дней моей жизни, проведенной в Дамаске.

Кир переглянулся с эламитом. И в то время как улыбка на губах эламита не дрогнула, на лице Кира промелькнуло самое искреннее, хотя и сдержанное изумление.

— Однако ты излечил коней,— так же ровно и твердо произнес он.

— Это верно,— искренне подтвердил я.— Но должен сказать, царь, что исцеление твоих прекрасных коней и убийство твоих убийц — дела одного и того же порядка.

У Кира приподнялись брови, у Гистаспа брови, нап­ротив, опустились. Улыбка Гобрия стала шире, вернее — «удлинилась», а в его глазах коротко вспыхнул огонек лю­бопытства.

— Вижу, не наши вопросы, а наше молчание скорее раскроет все твои тайны,— немного подумав, заметил Кир.

Это был приказ рассказывать все начистоту. И я рас­сказал все, скрыв только имя Скамандра, историю шко­лы Болотных Котов и все знания, запрещенные клят­вами. Частичная правда тоже может считаться полноценной правдой, если ею не пользоваться только для своей выгоды, как пользуются ложью. Кратон Милетянин выходил просто наемным убийцей и, несмотря на молодость,— знатоком стран, обычаев и политики их правителей. До сих пор полагаю, что мой рассказ той ночью получился увлекательным, хотя и не мог бы срав­ниться с повествованием Одиссея, попавшего на остров эаков.

Когда я закончил, пальцы Кира несколько раз шевель­нулись. Сам он казался невозмутимым. Гистасп сидел на­хохлившись, а Гобрий напоминал статую, только складки его одежд чуть волновались и сверкали, как тихая вода в лунную ночь.

— Итак, ты эллин,— пробыв некоторое время в молча­нии, так же твердо сказал Кир, будто не понаслышке, а своей царской волей теперь раз и навсегда утверждая мое происхождение.

— Да, царь! — с гордостью принял я от него это утвер­ждение.

— Не очень-то похож на эллина,— донесся шелестящий шепот эламита.

— Я уже сказал, что моя мать была набатейкой.

— Древний и славный народ,— с едва заметной усмеш­кой сказал Гобрий, глянув искоса на царя персов.

— Никогда не доводилось видеть чистокровного эллина,— признался Кир,— У нас в горах не бывает ваших сбо­рищ,— добавил он, имея в виду рынки,— Но часто прихо­дилось слышать, что эллины — народ, не любящий правду, будто правда — одежда слишком простая для человека, как шерсть на волке или медведе.— Он свел брови, подыскивая слово.— И неказистая. Верно ли это?

— Чужестранцы всегда преувеличивают недостатки со­седей,— попытался я выгородить своих.— Но чего не от­нимешь у эллинов, так это склонности украшать одни слова другими словами.

— Однако ты эллин, и справедливый Митра, спрямитель путей, видит моими глазами, что ты говоришь правду,— с некой непонятной мне торжественностью изрек Кир, слов­но пропустив мою апологию мимо ушей.

— Это так,— подтвердил я и попытался развести руками, открыв царю ладони, но стражи вцепились в мои руки и прижали их к моим бокам.

Царь задумался и потеребил нижние колечки бороды.

— Что ты скажешь, брат? — вопросил он Гистаспа, по­вернувшись к нему вполоборота.

— То, что этот негодяй открыл не все,— без всякого священного гнева, а скорее даже устало ответил Гистасп.

— А ты, мой добрый гость...— Кир в четверть оборота повернулся к эламиту,— В тебе мудрость многих веков.

— Эллины владеют своим рассудком и языком, как ла­сточки и стрижи своими крыльями,— осторожно проше­лестел эламит,— Можно сказать, он сумел и скрыть, и честно проговориться. Из этого эллина, думаю, можно извлечь пользу.

Мое мнение об эламите раздвоилось. Я не смог побороть чувство благодарности. И было похоже, что он разгадал мои собственные тревоги и сомнения.

— Если царь позволит, можно узнать больше,— добавил он.

— Здесь повелевай, Гобрий,— охотно позволил Кир и даже, как почудилось мне, вздохнул с облегчением.

Эламит по-змеиному качнул туловищем в мою сторону.

— Потерявший голову тебе известен? — вопросил он.

— Да,— был мой ответ,— Раньше видел и голову и тело в едином целом.

-Где?

— В Милете.

— Имя знаешь?

— Нарцисс. Его многие знали в Милете.

— Что он там делал?

— Пел.

Ни одно мое слово не было ложью, но клятву молчания я был обязан сдержать.

— Пел,— усмехнулся Гобрий,— Здесь он тоже пел. Про­давать в одной лавке птиц и оружие — большая ошибка. Того, кто покупает мечи, могут раздражать птичьи трели. И вот плачевный итог.

— Милет,— задумчиво проговорил Кир.— Ведь этот город очень, очень далеко.

Мне показалось, что в быстром взгляде эламита на царя персов мелькнуло снисхождение.

— Как ты думаешь, эллин, это он, певец, смог убить гепарда? — задал Гобрий странный вопрос.

— Не знаю.

— Хороший ответ,— кивнул он,— Скольких ты убил в саду и во дворце?

— Одного в саду. Одного на дворце. Двоих внутри. Всего четверых,— доложил я.

— Сражение было большим,— обратился Гобрий к царю,— раз на флангах осталось еще столько же чужих трупов.

Внезапно Кир рассмеялся — в стенах дворца как будто громыхнул раскат грома.

— Значит, большее число моих славных воинов осталось в живых,— произнес он уже без всякой улыбки.— Вот у нас есть эллин. Пусть он и ответит, какой тут был порядок всех убийств и когда полагалось умереть ему самому — до или после этого певца. Эллины верят в могущество судьбы. Пусть он даст свою разгадку.

Эламит подался назад, сверкнув складками своих оде­яний.

— У меня нет разгадки,— ответил я,— кроме той, что заговор против тебя, великий царь, гораздо больше, чем могло показаться каждому из тех, кого наняли лишить тебя жизни.

— Хитроумные эллины,— вполне уважительно прогово­рил Кир.— Как мудрено говорят. Скажи проще: кого ты будешь теперь обвинять в своей дурной судьбе и своей смерти?

Не помню страха. Но помню, что испытывал гордость оттого, что царь был готов прислушаться к моим самым сокровенным мыслям и выводам.

Как уж там проще ни старайся, а к логову тигра в полный рост и по прямой линии не подойдешь.

— Раз одним убийцам велели немедля покончить с дру­гими убийцами,— начал я,— значит, за всем этим черным делом стоит человек осторожный и остерегающийся молвы. Но он, замышляя против тебя, царь, сам устроил такую путаницу. Выходит, этот человек имеет слабый характер и довольно тороплив.

— Молод, а как говорит,— усмехнулся Кир,— Вот они, эллины. Наверное, все — певцы.

— Винить — не мое дело,— подойдя к «последней две­ри», сказал я и запнулся.

Произнеся имя подозреваемого в охоте на Кира, то есть получив право осудить владельца этого имени, Кратон Милетянин, отрекшийся от своего рода, поднимался на ступеньку ближе к царям.

— Виной царь распорядится, а ты делай свое дело,— торопливо проговорил Кир, поморщился и подобрал под себя ноги, словно все стесняли его, словно, окажись мы один на один, он бы вскочил со своего трона и, подбежав к преступнику, сам бы тряхнул его за шиворот.

— Подозрения простого безродного наемника, не свя­занного узами крови, долга и подданства, падают на царя Мидии,— признался я и почувствовал, будто начинаю взле­тать над полом и над головами обступивших меня страж­ников.

Кир медленно и глубоко вздохнул, затем оторвал руки от подлокотников и правой взялся за свой широкий пояс, а левую положил на рукоятку своего меча.

Его брат Гистасп не шелохнулся, как будто заснул с открытыми глазами, а эламский гость снова двинулся всем туловищем, теперь — в сторону царя.

— Вот так говорят чужеземцы,— негромко произнес Кир словно бы с тяжестью на сердце.— И станут говорить потом.

— Раз так,— подал голос эламит,— то мы можем считать этого эллина на один час правителем всех чужеземцев — арамеев, бактриан, согдов, лидийцев, египтян и даже эл­линов. Можно узнать от него все будущие слухи.

По взгляду Гобрия, обращенному в мою сторону, я по­нял, что избавил его от неприятной необходимости вы­сказывать Киру свои собственные подозрения.

— Что известно чужеземцу о царе Мидии Астиаге? — вдруг очнулся Гистасп, понимая, что его царственному брату самому неуместно задавать такие вопросы.— Да почиет на царе великой Мидии милость богов.

Я сказал что знал.

— Известно ли чужеземцу, что Кир, сын Камбиса, по­велитель Персиды, подвластной царю Мидии, никогда не нарушал перед царем Мидии своего слова и никогда не желал получить престол в Эктабане?

— Готов в это поверить,— был мой честный ответ,— Здесь, в горах, легче дышится. И на вершинах гор обитают боги.

Кир снова вздохнул и отпустил пояс, вернул руку на подлокотник.

— Известно ли чужеземцу,— продолжал свои расспросы Гистасп,— что и царь Мидии Астиаг милостиво принял; священную отрасль от своей дочери Манданы, несмотря на многие неблагоприятные предзнаменования?

— В милосердии царя Астиага нельзя сомневаться.

Действительно, чего мидянин ждал сорок лет, раз уж так опасался внука? Чем соперник моложе, тем легче с ним покончить. Неужто и вправду посовестился? Чрезмер­ная любовь к дочери? Советы мудрых жрецов-магов? Теперь Астиагу было уже под восемьдесят, и иных высокородных наследников, кроме Кира, он не имел. Так чего ему теперь было страшиться своего естественного преемника, который уже почти сорока годами своей жизни доказал царю метрополии, что не страдает чрезмерным честолюбием? Жажда власти более всего мучает юное сердце, а Кир был уже далеко не юн.

Да, пред лицом Кира мои подозрения слабели. Но я знал, что есть еще одно верховное господство над всеми узами и договорами — господство Судьбы. И что она на­шептала на ухо дремавшему после сытного обеда Астиагу сам он, чего доброго, не помнил. Но, возможно, запомнил только одно — страх.

— Что же, твой рассудок обманывает тебя, чужеземец?— с деланной усмешкой вопросил Гистасп, видя мое заме­шательство.

Здесь, в Пасаргадах, валить всю вину на судьбу не имело смысла. Кир и Гистасп не поверили бы ни мне, ни судьбе.

— Не знаю.

Ответить правдивей было трудно.

— Вот ответ, достойный эллина,— заметил Гобрий.

— Эллина, который говорит правду? — тут же лукаво уточнил царь персов.

Эламит, казалось, первый раз моргнул, и на его лице промелькнула тень недоумения.

Все некоторое время молчали, только слышалось по­трескивание огоньков.

Внезапно Кир встрепенулся.

— Еще один переход сделан, а мы на том же месте, в том же ущелье. Пойдем новой тропой,— Он громко хлопнул в ладоши,— Принести зайца!

Мое изумление не превысило изумления Гистаспа.

— Брат! — довольно резко обратился он к Киру,— Здесь предел благоразумия.

Гистасп стал чего-то опасаться всерьез.

— Что у нас есть? — сказал Кир, не поворачивая к нему головы,— Один мертвый заяц. Восемь мертвых убийц. И один живой убийца. Даже больше того: убийца убийц. Он — эллин, говорящий правду. Ты сомневаешь­ся, брат?

— Я всегда доверял твоей прозорливости, брат,— пони­зив голос, ответил Гистасп.

— Мы допрашивали его,— Кир указал на меня перстом, не отрывая руки от подлокотника,— а теперь желаем узнать его суждения, как будто он из старших кшатрапаванов со­вета племен. Разве не так? Он — чужестранец, молод, не­глуп, многое повидал и, как видно, немало умеет. Девятый мертвец не добавит знания. Узнаем же все, что можем, как верно советует мой добрый гость Гобрий.

Не успел эламит благодарно склонить голову, как страж­ник внес тушку зайца и, встав ко мне боком, чтобы не загораживать от царя, поднял тушку на уровень моего под­бородка.

— Посмотри и скажи, что думаешь,— повелел мне Кир.

То был обыкновенный заяц, спинка которого была про­бита ударом стрелы. В разгар охоты один из воинов увидел эту готовую добычу у самой тропы. Поскольку заяц был пронзен стрелой с царским, красным, оперением, то он не мог взять его в руки, а только поднял на стреле и принес в стан, до которого было рукой подать — не больше стадия. Кир изумился: он знал, что никакого зайца не убивал, и даже обратился к своему копьеносцу. Тот пересчитал стрелы в колчане и сказал, что все на месте. Опасаясь, что тушка отравлена, Кир приказал копьеносцу осмотреть ее. Тот обнаружил, что заячье брюхо распорото и умело зашито. В брюхе таился кожаный кошелек со свернутым в трубочку листком пергамента.

Без особого труда и мне удалось добыть этот листок на свет.

— Прочитай глазами,— повелел Кир, явно довольный тем, что с первой загадкой я так быстро управился.

Надпись на пергаменте гласила:


«Сын Камбиса! Боги хранят тебя. Твой день пришел. Теперь ты можешь взять царство Астиага, не дожидаясь, пока его разум окончательно помутится от старости. Больше некому взять державу. А если придет иной, то тебе, имеющему высшее право на престол, несдобровать. Побуди своих персов на восстание и выступай в поход на мидян. Если Астиаг в войне против тебя поставит военачальником меня или кого-либо из знатных мидян, знай, большая часть войска перейдет на твою сторону. Слово Гарпага.

Все готово. Послушайся моего совета и действуй успешно.

Великий Митра хранит тебя».


— Кто такой Гарпаг? — спросил я. Кир взглянул на Гистаспа.

— Приближенный царя Астиага,— помолчав, ответил Гистасп, смущенный, что уже не мне, а ему самому приходится отвечать на вопросы.— Хранитель печати дворца. Стоит на третьей ступени царского родства.

Этот заяц напоминал приманку в капкане.

Открывалось уже три темных пути.

Астиаг создает видимость заговора, чтобы разделаться с Киром.

Астиаг узнает о готовящемся против него заговоре и пытается упредить развитие событий.

Астиаг не знает ничего, а истинный зачинщик загово­ра — Гарпаг. Ему удается соблазнить Кира на мятеж. И вот он получает в свои руки войска. Смерть же Кира не­обходима и в случае удачи, и в случае поражения. Если наемные убийцы были подосланы именно Гарпагом, зна­чит, заговор рухнул раньше, чем подстреленный заяц до­брался до Пасаргад.

Поделившись своими соображениями, я к тому же узнал, что подозревать Гарпага вдвойне трудно: он всегда засту­пался перед Астиагом за его внука, за что в свое время пережил длительную опалу.

Чем больше копилось важных сведений, проливающих свет на тайны Мидийского царства, тем более загадочной становилась вся эта история с покушением на Пастыря персов. К кому ни подступись в этой тихой и доброй стра­не — все милосердные люди, хлопотавшие о судьбе Кира. Да и от самого Астиага ожидать убийства единственного внука было бы и вправду странным, если только старик не выжил из ума. Пока ясно было одно: еще часа два назад, посреди глубокой ночи, дворец Кира был нашпи­гован убийцами, как стручок горошинами.

Спрятав свиток обратно в тушку и подумав, что теперь судьба глумится надо мной, подсовывая зайцев, я честно признался в бессилии своего ума:

— Царь, эта загадка выше моего понимания воли богов или злых умыслов смертных людей.

И вновь подобно раскату грома раздался смех Кира.

Брат царя и его гость, видимо, привыкли к этим вне­запным раскатам и, как говорится, ухом не повели.

— Приятно убедиться, что мы не глупее эллинов,— ска­зал Кир.

— Могу только сказать, царь,— поспешил я хоть не­много исправить положение,— что не стоит доверять по крайней мере еще двум чужестранцам. Иудейскому купцу, который, насколько догадываюсь, уже появился здесь со своими повозками и грузом пшеницы.

— Шету? — уточнил Гистасп.

— Не знаю имени. Повстречал его около Ниппура. Сле­дует заглянуть поглубже в его мешки. Второй чужестранец — Аддуниб из Вавилона.

Упомянув «ученого мужа», я пожалел о том, что ли­шил его ядовитых жал. Пойманный с ними, он послужил бы доказательством моего искреннего стремления ока­зать царю услугу. Теперь же мой навет попахивал кле­ветой. Вавилонянин же наверняка стал вдвойне осто­рожным.

— Нельзя больше верить никому из живущих за пре­делами Пасаргад,— задумавшись и помрачнев, прогово­рил Кир,— Весь мир вокруг наполнился ложью и тем­ными духами. Надо воздвигать высокую стену. Таков со­вет эллина.

Он пристально посмотрел на меня и, показалось мне, заглянул в мою душу, как охотник заглядывает в темную нору.

Потом он шевельнул рукой, и меня живо увели, и я сам оказался в норе. То есть теперь меня столкнули в какую-то глубокую, но довольно сухую яму, покрытую же­лезной решеткой. Мне сбросили сверху, сквозь прутья, одеж­ду, десяток лепешек и бурдюк с водой.

В той яме мне суждено было провести девять или десять дней. И, надо признаться, чем дольше я сидел, тем меньше сомнений и страхов по поводу своей судьбы оставалось у меня. Я с удовольствием вспоминал тот царский «большой совет», на котором мне довелось оказаться не последним человеком. И вот, сидя в яме и не ведая о своей участи, Кратон Милетянин воображал, как его приведут на новый совет и сам царь персов предоставит ему новые тайные сведения и станет также учтиво и вни­мательно выслушивать соображения Кратона по поводу дальнейших действий против врагов Кира. В своих грезах я восходил по всем ступеням, что вели к царскому трону, и вот уже обнаруживал себя сидящим по левую руку Кира в роскошных одеждах и произносящим важные и мудрые слова. Тогда приходилось потрясти головой и оглядеться вокруг.

Мне казалось, что Кир уже внял моим советам и расставил капканы на иудея и вавилонского «ученого». Теперь ожидали мы оба. Каждый на своем месте. Как только чужеземцы будут уличены, меня сразу поднимут наверх и призовут торжественно подтвердить свое об­винение.

Был я рад и тому, что мне на голову не бросают ядовитых пауков и змей. В других царствах стражники наверняка бы потешались такой забавой. Здесь эта не­чисть и сама не падала в яму, поскольку вовсе не водилась в пределах дворца и, верно, вообще в Пасаргадах. Персы считают насекомых, ящериц и змей созданиями злого Аримана, а потому стараются уничтожать их, как только увидят. У них даже есть особые жрецы, которые разыс­кивают нечисть по всем щелям и убивают крепкими пал­ками.

И вот наконец мне сверху протянули деревянную лест­ницу. Воодушевившись, я начал свое восхождение. Однако на земной поверхности меня схватили, связали мне руки и ноги, а лицо обмотали тряпкой. Потом я оказался над землей, но невысоко, то есть перекинутым через седло по­добно тюку или охотничьей добыче.

Путешествие продлилось недолго. Когда меня вновь спустили на землю и позволили осмотреться, я увидел, что нахожусь в узком ущелье, затянутом густым утренним ту­маном. По двум сторонам света вздымались гранитные стены. а узкий проход между ними закрывали неподвижно стоявшие всадники, числом в полдюжины с каждой из сторон, вооруженные копьями.

Кроме меня, был здесь только один пеший. Этот перс диковатого вида стоял с опущенным мечом в руке подле плоского камня.

И тогда я устрашился. Поначалу казалось, что просто начал мерзнуть, ведь утро было сырым и холодным. Но стало ясно, что зубы застучали не от холода, а от страха. Судьба немало потрудилась, чтобы провести меня извили­стыми тропами к этому камню, с которого должна была скатиться моя голова, а душа — вновь, но уже оставив по­зади тело, сойти в Царство мертвых.

Грезы растаяли.

Кем я был? Только наемным убийцей, не справившимся со своим делом. Полагалось быть благодарным царю персов за то, что меня допрашивал он сам, не применял пыток и теперь в награду за правдивость дарит легкую смерть. Все кончится не так уж и плохо, если меня не станут душить, отчего, прежде чем испустить дух, сначала испу­стишь все остальное — семя, мочу и жидкий кал, и не станут живьем сдирать кожу.

С одной из сторон всадники расступились, пропуск царя, въехавшего в ущелье на крепконогом белом жеребце. В просторной шкуре горного медведя царь выглядел очень могучим.

Я стиснул зубы, желая показать, что эллин способен умирать достойно.

Два воина, ехавшие следом за царем, соскочили с седел и подхватили царского коня под уздцы. Кир неторопливо сошел на землю в десяти шагах от меня. Еще двое всадников соскочили с коней. Один поставил около камня высоки раскладной стульчик с матерчатым сиденьем, а второй бросил с другой стороны от камня тростниковую циновку.

Перс с мечом подошел ко мне, взял меня за плеч сильной рукой, подвел ближе к царю и не посадил, а прямо-таки вдавил меня в циновку. Не согни я колени, так наверно, и ушел бы по пояс в землю.

Я боролся со страхом и холодом, но первые же слова Кира изумили меня до такой степени, что страх и холод отпрянули прочь, как стая мух при порыве ветра.

— Говорят, при игре в кости тебе сопутствует удача.

— Случалось,— пробормотал я.

Царь дал знак, воин поднес небольшую шкатулку и по указанию повелителя высыпал из нее на камень иг­ральные кости, искусно выточенные из слонового бивня и, безусловно, весьма дорогие. Моему удивлению не было предела.

— Попробуй, эллин,— вовсе не повелел, а учтиво пред­ложил Кир, будто мы сидели с ним в какой-нибудь таверне и играли на равных.

Я сразу протянул руку и заметил, что она дрожит. Тогда собрался с силами и крепко сжал кости в кулаке.

Воин Кира подал мне игральную чашку. Я погонял в ней кости изо всех сил и выбросил их на камень. Из чашки выпрыгнула «собака», то есть хуже не придумаешь — одни двойки.

Осужденный Судьбою ждал раската грома, ждал, что от царского смеха содрогнутся горы. Но царь персов, чуть подавшись вперед, мрачно взглянул на кости и тихо про­говорил, будто хотел помочь моей последней, бесполезной игре с Роком:

— Попробуй еще раз.

Выпустив вторую «собаку», я смирился со своей участью и успокоился, даже пальцы мои потеплели и перестали дрожать.

Кир отвернулся от камня вполоборота и со вздохом сказал:

— Слышал, эллины преклоняются перед Судьбой, но считают, что Судьбу ничем не задобришь. В Вавилоне же и Египте подчиняются звездам. Теперь желаю знать, почему эллины считают силу Судьбы крепче силы богов и своих собственных сил.

— Потому что Судьба и есть высшая сила, неделимая на череду приказов и поступков, безучастная ко всему. У нее нет желаний, нет злобы и любви. Именно поэтому она сильнее всех — и людей и богов. Судьба — это сила в чистом и первозданном виде.

Так я вещал в полном равнодушии, словно загробная тень, представляя самого себя лучшим доказательством сво­их слов.

— Не понимаю,— сказал Кир.

Тогда я стал рассказывать ему о царе Эдипе.

— Некогда фиванскому царю Лаю богами была пред­сказана смерть от руки его собственного сына, который только что появился на свет. Царь приказал оставить мла­денца далеко в горах и проколоть ему иглой лодыжки. Однако пастухи спасли новорожденного. Много лет спустя Эдип вопросил Дельфийского оракула о своем происхож­дении, но вместо ясного ответа получил прорицание, что ему суждено убить своего отца и жениться на матери. Ведь у нас, эллинов, брак на близких родственниках считается противоестественным.

— Знаю,— кивнул Кир.

Среди высших персидских родов, напротив, принято даже необходимым жениться на сестрах. Этот обычай, как говорят, они переняли у эламитов, которых, несмотря на определенную неприязнь, признают самым древним и очень мудрым народом.

— Продолжай,— велел царь персов, явно не желая вы­смеивать эллинские «предрассудки».

— Эдип чувствовал, что в его жилах течет царская кровь, и много лет держался вдали от городов и царских дворцов. Но однажды на перекрестке дорог его оскорбил и даже ударил какой-то знатный человек, проезжавши мимо на колеснице. В завязавшейся драке Эдип убил путника и его слуг своим посохом. Он не знал, что этот путник был его отцом Лаем. Потом Эдипу удалось погубить чудовище, устрашавшее город Фивы. Жители Фив в благодарность сделали его своим царем и отдали за него вдову Лая, то есть его родную мать. Так, к полному неведению Эдипа, прорицание сбылось полностью. Когда, же все открылось, вдова Лая повесилась, а Эдип-отцеубийца выколол себе глаза. И к тому же фиванцы изгнали его из города. Вот это и есть Судьба, царь. Боги знали участь Эдипа, но могли только прорицать и не могли ничего изменить. Даже если бы хотели. А хотели они этого или нет, сказать трудно.

— Не могли,— проговорил вслед за мной Кир и усмех­нулся.

Я ожидал от него примерно таких слов: «Слабы же боги эллинов!» — или же возмущенного вопроса: «За какую же вину боги прокляли Эдипа?» И тогда бы я ответил, что не было никакой вины, а Судьбу винить так же бес­смысленно, как бурную горную реку: если уж в нее попал, то она невольно мощной силой своею пронесет тебя, ударит обо все камни и утянет во все водовороты и водопады, что попадутся на ее пути. Но царь персов сказал совсем иное:

— Значит, виноват царь Лай. Он сделал три ошибки. Захотел узнать будущее, как будто сам был богом. Стал слушать прорицание. Поверил в него. Его сын повторил ошибки отца. Он захотел узнать тайну своего рода у прорицателей. Он был как неразумный пастырь: еще не дал овце родить, как в нетерпении дернул ягненка за голову.

— А что, если Лай не желал знать свою судьбу, а сам бог по своей воле поведал ему о ней? — предположил я.

— Разве так и было? — удивился Кир.

— Не знаю,— было мое признание.

— Такого быть не могло,— твердо изрек царь персов.— Прорицания — вредное и опасное колдовство. Они ис­кривляют Пути и делают людей рабами чужих слов и за­говоров. Жертвы — иное дело. Жертвы могут помочь или остеречь. Прорицания же — дело темных духов или лживых и опасных своей колдовской силой людей.

— По-твоему, царь, таковы даже прорицания Дельфий­ского оракула?! — поразился я утверждениям Кира.— Даже в храме, посвященном Аполлону?!

— Не приходил туда. Не видел этого оракула даже издали,— не раздумывая отвечал Кир.— Но если вы, эллины, верите — так верьте. Однако известно, что темные духи способны являться честолюбцам в светлых одеждах, ведь темные духи — умелые лжецы и обманщики.

— История Эдипа еще не окончена,— сказал я, не зная, что противопоставить таким суждениям,— До конца своей долгой жизни Эдип странствовал по дорогам, как нищий слепец-изгнанник, и тяжко страдал. И боги, глядя на его муки, постановили, что жители того места, где Эдип найдет последнее упокоение, будут всегда побеждать в битвах своих врагов. Такова бывает оборотная сторона Судьбы.

— Теперь я знаю, что вы, эллины, называете Судьбой,— сказал Кир, выслушав меня.— Есть малое колдов­ство. Злой человек сглазит коня, и тот спотыкается на каждом шагу. Судьба —это большое колдовство. Эллинов и вавилонян сглазил когда-то один большой колдун. Очень сильный темный дух вроде Ажи-дахаки явился к эллинам в человеческом обличье и сумел обмануть их. Эта Судьба может навредить и нам, персам, если мы поверим эллинам и их оракулам. Попробуй еще один раз.

Без всякой надежды на удачу я бросил кости. Вышло немногим лучше: две «двойки» и «тройка».

— Вижу, что ты говорил правду, эллин,— посмотрев на результат, изрек царь персов и сделал знак.

Воин подал царю кости и чашку. Кир тряхнул ее один раз и своим броском — всего одной лишней «тройкой» — забрал мою жизнь.

— Твоя Судьба, эллин,— усмехнулся он.

— Твоя воля, царь,— ответил я, еще до его броска за­кончив прощание с жизнью.

Между тем в ущелье светлело и туман поднимался между мрачных стен все выше.

Кир посмотрел вверх, а потом, опустив взгляд, тихо спросил меня:

— Ты видел их тогда?

— Кого? — не понял я.

Кир прищурился и произнес еще тише:

— Женщин.

— Хвала богам, не удалось,— ответил я с облегчением. Было очень темно. Но могу поклясться, что ни на одну не наступил.

Кир отстранился. На его лице появилась хитрая улыбка.

— Если бы ты их увидел, тогда бы моя воля стала бы твоей Судьбой, это уж верно,— язвительно проговорил он.— И я бы сам не смог бы никуда отвернуться от своей воли. Вот и хорошо, что удалось избежать этой вашей заразы — Судьбы. А теперь,— тут улыбка исчезла,— слушай меня вни­мательно, чужеземец. Мне нужен на службу один эллин. Ловкий, пронырливый, любопытный и неглупый. Умею­щий говорить правду. Такой, как ты. Нет ли у тебя такого на примете?

— Найдется,— ответил я так, будто сами боги вложили мне слово в ycтa, ибо, только произнеся это слово, дога­дался, что спасен, и уж гораздо позже сумел испытать пол­новесную радость.

— Далеко? — испытывал меня Кир.

Помню, едва удержал себя, чтобы не вскочить на ноги и не подпрыгнуть если не до небес, то до самых горных вершин.

— Стоит тебе, царь, только позвать его, как он в тот же миг окажется перед тобой. Он мой тезка. Такой же Кратон, как и я.

— Беру на службу этого Кратона,— решил Кир.— И обещаю хорошо заплатить ему, если он не улизнет так же быстро, как и появится на мой зов.

Жизнь вновь разгоралась во мне: чувствовал, как весь начинаю пылать.

— Готов дать царю клятву стать ему верным слугой до конца жизни! — И я был уверен, что изрекаю истинную правду, глядя прямо в светлые, проницательные глаза по­велителя персов.

— Клятвы не нужно.— Небрежным жестом Кир как будто смахнул мою клятву с того места, где остались кости,— Довольно жертвы. Принеси жертву на этом кам­не. Очисти кровью это священное место от вашей кол­довской Судьбы.

Тут же привели овцу, и я принес очистительную жертву.

Так спас меня царь Кир. Так началась моя вторая жизнь.

Там же, в ущелье, под пологом тумана началась моя новая служба.

Войска царя Астиага уже восьмой день двигались на юг, в сторону Пасаргад, и никто не знал ясной цели этого похода. Во главе армии стоял тот самый Гарпаг.

Кир повелел мне проникнуть к Гарпагу и выяснить его намерения. Я пообещал Киру, что в случае, если мидяне меня поймают, признаюсь им вавилонским лазутчиком и выдержу все пытки, а про себя думал, что более надежного и ловкого лазутчика, чем Кратон, персидскому царю не найти во всей Азии. И к тому же мне не меньше, чем самому Киру, хотелось порасспросить Гарпага о тайнах и замыслах, как его собственных, так и его мидийского по­велителя.

На этом завершаю первую историю и начинаю вторую историю о том,


КАК ЦАРЬ КИР СПАС ЦАРЯ МИДИИ АСТИАГА ОТ УНИЖЕНИЯ И СМЕРТИ, А ЕГО СТРАНУ — ОТ ГУБИТЕЛЬНЫХ МЕЖДОУСОБИЦ


Царь Кир повелел мне отправляться в путь прямо из ущелья, расположенного в двадцати стадиях от Пасаргад. Мне дали одежду, пропитание на несколько дней пути и доброго коня.

— Тебе нужен верный проводник, знающий горы и кратчайшую дорогу. Выбирай любого.

И царь обвел рукой своих всадников, стоявших в ущелье с двух сторон от нас.

Казалось, и выбирать не надо — ткни пальцем наугад. Все крепки, статны, могучи. Каждый — с виду Аякс. Haступит день, когда таких отборных телохранителей станет у царя ровно десять тысяч. Теперь их именуют «бессмертными», поскольку в случае гибели любого из них на его место в строю до истечения дня должен встать новый воин. Ныне «бессмертные» ходят в золотых одеяниях, в ту пору, когда их насчитывалось всего три десятка, оде­вались они в темные грубые шкуры, вывернутые мехом внутрь.

Итак, все были хороши, но чересчур мрачны. Поэтому я попытался сделать верный выбор, полагаясь на чутье.

Я осмотрел один фланг, потом — другой и подумал, что рассержу царя своей разборчивостью. Все воины по­глядывали на меня безо всякой приязни.

Но вдруг я почувствовал на себе чей-то взгляд, при­стально меня изучавший, и с изумлением заметил ма­ленького всадника, словно таившегося поодаль, за мо­гучей конницей. Он следил за мной, как следят за врагом из леса.

Стоило сделать шаг в сторону, как он тоже сдвинулся, уже явно прячась за одним из могучих великанов. Такая игра мне понравилась — победить в ней было куда легче, чем в игре в кости с царем. Два обманных движения — и вот он на миг открылся весь моему взору.

Всадник оказался юн и на вид хрупок, а главное — не перс, а выходец из скифских степей. Маленький, со­всем юный скиф, одетый по-степному — весь в коже с головы до ног, от зимней шапки с длинными ушками до башмаков с кожаными тесемками. Скиф, укутавшийся в очень просторную кожаную накидку с оторочкой из короткого меха по верхнему и нижнему краям. Вместо застежки эта накидка имела спереди несколько прорезей, через которые были пропущены косичками длинные ко­жаные ремешки.

За спиной у маленького скифа торчал длинный лук.

«Вот этот царский слуга мне подойдет!» — с некоторым ехидством решил я и переспросил Кира:

— Могу выбрать любого?

— Сказано,— ответил царь персов в явном нетерпении.

— Беру того,— указал я в пустой просвет между всад­никами, уже уверенный, что смогу объяснить свой выбор.

— Хатиуш,— позвал царь, и вперед, нам навстречу, тро­нулся всадник, за которым скрывался скиф.

— Того, кто прячется за славным воином по имени Хатиуш,— в полный голос уточнил я.

Хатиуш замер. Царь поднялся со своего походного трона и тоже замер. Трудно было ожидать, что он растеряется.

Отступать было нельзя, и оставалось повторить свой выбор громко и решительно:

— Призываю того, кто так умело прячется в засаде. Та­кой лазутчик нужен для дела.

И вот через брешь в строю великанов въехал скиф на своем легком, серой масти жеребце.

Одеть бы его так, как эллинские матери одевают своих отроков для выхода в общественные места — несомненно, получился бы настоящий юный Парис. Да, признаюсь, я сразу залюбовался этим степным юношей, его тонкими чертами, красивым изломом тонких бровей, чуть-чуть пухлыми, но при том решительными губами, обличав­шими в нем далеко не низкое варварское происхождение. И взгляд его миндалевидных серых глаз удивлял смело­стью и достоинством. Разглядев скифа поближе, я опре­делил его возраст в семнадцать, самое большее — в во­семнадцать лет.

— Вот такой лазутчик и несомненно меткий стрелок пригодится как нельзя лучше,— и в третий раз повторил я свой выбор, прекрасно понимая по выражению на ока­меневшем лице Кира, что для только что помилованного убийцы веду себя с неописуемой наглостью.

Но уж испытывать Судьбу — так испытывать до конца!

— Азал! — резко произнес Кир имя скифа и направил свой перст в сторону бреши.

Дело ясное: он велел скифу вернуться на место. Однако скиф еще раз быстро взглянул на меня с холодным любопытством, затем молниеносно, подобно ласке, спрыгнул с коня и, оказавшись коленопреклоненным перед царем, поцеловал его в широкий узорчатый браслет, туго обхвативший запястье царской руки.

— Царь! — воскликнул скиф высоким и чистым юно­шеским голосом.— Я поеду! Твое слово, царь!

— Встань! — твердо, но при том с удивившей меня по­датливостью повелел Кир.

Скиф Азал живо поднялся и легким движением поп­равил на себе накидку.

Кир посмотрел ему в глаза, потом повернул голову в мою сторону и, не мигая, долго и пытливо смотрел на меня. Казалось, он пытается разрешить какую-то за­гадку.

Азал стоял перед царем, чуть склонив голову. Снова повернувшись к скифу, Кир властно произнес:

— Мое слово!

А затем указал на коня. И мига не минуло, как скиф взлетел в седло.

— А ты, эллин, подойди ближе,— велел мне царь персов. Я двинулся к нему, полагая, что мы оба испытываем на прочность эллинскую Судьбу.

— Ближе,— велел Кир, стоило мне остановиться в двух шагах от него.

И вот мне пришлось войти в облако его теплого дыхания.

— Кратон, у тебя острый глаз. Да, мне очень пригодится такой слуга, как ты,— почти шепотом произнес он.

Я приложил ладонь к сердцу:

— Благодарю тебя, царь, и прошу прощения, если для честной службы приходится преступать пределы дозволен­ного.

— Митра — великий хранитель пределов,— сказал Кир.— Учти, Азал со ста шагов попадает стрелой в глаз летящей голубице.

— Обещаю тебе, царь, что не стану удаляться от Азала более чем на две сотни шагов.

Рот Кира растянулся в улыбке, и под усами открылся Ряд ровных, крепких зубов — редкое явление для человека его возраста.

— Ты взял на себя две службы, Кратон, смотри не упусти обе, как двух зайцев,— предостерег он меня.— Ты головой отвечаешь за Азала. Потеряешь — оставайся зверем в горах, уходи служить к Гарпагу или возвращайся в свой Милет. Твое дело. Уйдешь — буду хорошо знать эллинов и их Судьбу.

И вновь — ни скрытой угрозы, ни какого-либо недо­верия. Только испытание чужой души — вот чего, как ни удивительно, желал Кир, варварский царь в своих далеких варварских горах.

— Обещаю тебе, царь, что не стану удаляться от Азала дальше чем на двадцать шагов.

— И ближе не подходи. Скифы любят простор и волю. Они пугливы. Только в случае грозящей опасности ты мо­жешь спасать его любым удобным способом. Запомни мои слова.

Так соблазнила меня новая загадка Кира.

Искренне признаюсь, что у меня не возникло ни малейшего стремления к побегу. Почему? Ответов не­сколько. Скамандр, верно, уже считал меня «почетным гражданином», и разубеждать его в этом представлялось опасным. Первый раз в жизни, а вернее как бы родив­шись заново, я давал настоящему царю по крови, хоть варварскому, но все же царю, такие обещания, которые возвышали меня в собственных глазах. Да и вправду моя судьба уже принадлежала ему, как честно проиг­ранная в кости. Наконец, всякий Болотный Кот очень любопытен по натуре, а здесь, в горах, судьбу одного слегка заплутавшего Кота решали столько загадок, что не разгадать хоть одну из них означало признать себя уже ни на что не годным, глупым и потерявшим всякое чутье Котом.

Подозревал ли Кир, что я могу сбежать, не знаю. Но повторяю: он, как мне представляется, всегда испытывал этот мир, старался познать его и, значит, покорить своим способом — не прибегая к пыткам, разрушению и казням! Теперь почти уверен: он желал, чтобы мир принял и признал его власть как естественную правду, такую же естественную и вечно плодоносящую, как весенний дождь, поток горной реки или обыкновенный теплый день.

Кир не нуждался в наказании наемного убийцы как способе утверждения своей власти и естественной правды. Вовсяком случае, в тот день ему гораздо важнее было понять причины странных событий, которые стали проис­ходить вокруг него.

— Третьего я выберу сам,— сказал он,— Вам нужен по­мощник, способный раздвинуть горы и без труда перенести вас вместе с конями через горные потоки. Иштагу!

Из строя всадников выдвинулся великан с бородой, в которой с радостью поселился бы вороний выводок. В руке он держал копье толщиной в кипарис.

Жестом Кир велел мне отойти. Иштагу же, приблизив­шись к своему повелителю, пригнулся, чтобы тот смог про­шептать свою волю ему на ухо, не вставая на цыпочки или на камень.

Потом мне подвели моего коня, который, узнав хозяина, весело замотал головой, будто радовался, что его оставили в живых.

Спустя несколько мгновений вся царская «свита» по­тянулась за Киром вдоль ущелья. Замыкали «свиту» лазут­чики, отправлявшиеся в стан Гарпага. Последним ехал Иш­тагу.

Только ли с целью испытать эллинскую Судьбу выехал Кир в это ущелье, удаленное от дворца? Я не раз раз­мышлял об этом, всякий раз благоразумно полагая, что не стоил царских хлопот. Много лет Кир спокойно правил и охотился в своих горах, казалось бы не помышляя ни о каком мятеже. Внезапное нашествие наемных убийц, тайное послание Гарпага и наконец движение большого войска в направлении Персиды встревожили его и за­ставили, может быть, впервые задуматься о своем пред­назначении. Кто знает, не видение ли было послано ему свыше. Полагаю, у всякого великого человека в урочный час случаются чудесные видения, тайну которых он уно­сит в могилу. В том ущелье, как мне позже стало известно, Кир однажды чудом избежал гибели от упавшей с высоты каменной глыбы. И вот я, самонадеянный эллин, задаюсь вопросом: а не принял ли меня тогда Кир за посланца небес, которые нередко являются в образе странников или даже лазутчиков?

В устье ущелья наши пути разошлись. Кир с воинами двинулся вниз, к Пасаргадам, а мы повернули на довольно узкую тропу, что вела наверх, в горы.

Да, то был третий важный поворот в моей жизни, и мне казалось, что тропа моей Судьбы тоже становится из­вилистей и круче.

Иштагу вел нас, а вернее подталкивал сзади, ибо пред­почел остаться арьергардом. Он устанавливал быстроту на­шего передвижения и направление пути, молча производя указания своим громадным копьем. Я продвигался первым, и, когда полагалось свернуть или остановиться, позади раз­давалось его глухое рычание. Тогда мы вместе с Азалом оборачивались. Это означало, что я видел лицо Азала только на привалах.

Иштагу избрал, вероятно, самый короткий путь, уда­ленный от всех удобных горных дорог и от селений. Пер­вые два дня мы только и делали, что взбирались на кручи, все дальше вступая в область нерастаявших снегов. Порой приходилось надевать на копыта наших коней мешочки с сухой травой, иначе кони проваливались бы в снег по самое брюхо.

Мы жгли костры в расщелинах. Подвинувшись к огню, Иштагу превращался в изваяние, изредка протягивал руку в сторону, загребал снег, топил его в кулаке и слизывал влагу с ладони. Азал же закутывался в свою накидку до самых глаз и завороженно смотрел на огонь. Его глаза сверкали, и эти искорки начинали тревожить меня, будить в душе противоречивые чувства.

За два дневных перехода никто не произнес ни слова, а длительное молчание, несомненно, вредит душе эллина. Он становится чересчур мечтательным.

Я никогда не испытывал влечения к мальчикам или мужчинам, хотя в школе Скамандра такое не возбранялось. Тот же Нарцисс нередко уходил на ночь в комнату Учителя. Меня же никто не принуждал. Мне мужеложство казалось делом просто неприятным, если уж не противоестествен­ным.

В первую же ночь, глядя, как искрятся глаза юного скифа, я стал испытывать томление. Заснув же у костра, вскоре очнулся, ощутив, что не удержал быстрый поток. Под повязкой на моих чреслах оказалось довольно густо и липко. Пришлось засовывать туда пучок сухой травы.

Причиной неудобств представлялось мне долгое воз­держание. Последний раз я брал женщину еще в Дамаске — за драхму. И с тех пор не утратил, как говорится, ни обола.

Весь следующий день я оборачивался в пути куда чаще, чем рычал и взмахивал своим копьем Иштагу. Он мог быть доволен моей прилежностью.

Несколько раз я пытался улыбнуться Азалу, но пре­красные глаза скифа только холодели, а брови сходились взмахом соколиных крыльев. Он начинал смотреть испод­лобья или попросту отворачивался.

Во вторую ночь как ни опускал я веки, как ни пытался вспоминать родной Милет, а только выдержке моей на­ступил предел.

У костра мы располагались всегда одинаково: Иштагу садился слева от меня и ближе ко мне, чем к Азалу; скиф же устраивался напротив, за огнем и дымом. И вот, до­ждавшись, пока Иштагу склонит свою медвежью голову на грудь и засопит, я приподнялся и бесшумно, по-кошачьи, двинулся направо, в обход тлевшего кострища. Скиф, ка­залось, тоже заснул, раз две искорки в ночи передо мной потухли.

Не тут-то было. Медведь тоже оказался непрост. Едва я подвинулся на пару локтей, как наткнулся на толстое древко копья, как на выставленную загородь. Великан даже не зарычал, а только чуть-чуть приподнял одно веко.

Вернувшись, я стал горевать, что лишился травки Цир­цеи. Но горевал недолго — вспомнил вдруг, как несколько колючих семян этой травки зацепилось за мой гиматий, когда я торопился убраться с постоялого двора за Ниппуром. Тогда отделаться от них было недосуг.

Парочка тех семян нашлась, стоило только терпеливо перебрать пальцами все складки.

«Теперь держись, циклоп!» — со злорадством подумал я и потянулся за головешкой.

Оставалось только осторожно положить семена на кро­хотный огонек и поднести тлевшую на конце ветку к самому носу Полифема, постаравшись при этом уберечь его усы от пожара.

Затея удалась. Полифем втянул в себя целое облако дурмана, издал тихий звук, напоминавший не голос гроз­ного быка, а жалобное мычание коровы, и повалился на бок. Его копье едва не скатилось в костер.

Одним бесшумным скачком я переместился на новое место и попытался тихонько накрыть скифа одной сто­роной своего гиматия. Азал не шелохнулся. Тогда сердце мое забилось чаще, и я ласково обнял его за плечи. Под своей скифской накидкой он показался мне хрупким и маленьким.

Я провел рукой по его спине, обнял за узкую талию, потянулся к нему губами и почувствовал, что наткнулся кадыком на какую-то острую колючку.

Колючкой оказалось острие короткого меча.

От укола я сразу протрезвел и очень изумился своим: влечениям. Заодно вспомнились все обещания, данные: царю, и все его наказы своему личному лазутчику. Ко­нечный расчет всех преимуществ и недостатков положе­ния на кончике меча побудил Кратона вернуться на преж­нее место.

Помню последнюю мысль перед тем, как меня накрыл своим гиматием Морфей: «Неужто и царь персов не пре­небрегает мальчиками?! Ведь он явно питает слабость к этому скифу, раз дал ему какое-то клятвенное слово не ущемлять его свободу!» Насколько мне было известно, любовью к юношам персы «не страдали».

Наутро появилась новая забота: растолкать Иштагу-По­лифема, поверженного чарами Цирцеи. Я даже стал опа­саться, не заснул ли он навеки — не столько от дыма, сколь­ко от холода. Скиф прыскал со смеху, когда я, подобно уже не Одиссею, а Сизифу, кряхтя и натужно пуская ветры, поднимал тяжеленного великана, а потом подпирал его огромным копьем, спасенным от огня.

До полудня нам все-таки удалось преодолеть еще один парасанг и добраться до перевала. К исходу следующих суток, уже едва не ослепнув от снега, мы наконец спустились в леса. А на закате четвертого дня пути нашим глазам открылась долина, запруженная войсками Астиага.

Мы достигли места, как нельзя лучше пригодного для орлиного наблюдения за добычей, копошащейся внизу, и я решил не спешить.

Горы окружали долину с трех сторон. Внизу виднелись два селения и широкая дорога, уходившая в горы мимо нас, в стороне. Ясно было, что если Гарпаг двинется на Пасаргады, то именно по этой дороге.

Как только опустился ночной сумрак, в долине замер­цало множество красноватых звезд. Воины жгли костры. Днем по движущимся пятнам табунов я сосчитал примерное число коней, ночью же — число огней. Получалось, что у Гарпага не менее пяти тысяч всадников и пятнадцати тысяч пеших.

Поначалу я предполагал захватить какого-нибудь стра­тега из тех, что устроились в ближайшем, более зажиточном на вид селении, и дознаться у него о целях Гарпага, а может, и самого Астиага. Потом, однако, возникла здравая мысль не тешиться охотой на всякую мелочь, а подкрасться к самому Гарпагу. Тут требовалась особая приманка. И тогда я первый раз обратился к скифу:

— Азал, нужен заяц. Пробитый стрелой вот так.— И я ткнул себя в холку, примерно в то место, куда при­ходилась рана у зайца с тайным посланием Киру от Гарпага.

Скиф сверкнул глазами, очень понятливо улыбнулся — и пропал в кустах. Иштагу при этом не шелохнулся.

Азал отсутствовал около часа. Честно говоря, у меня возникли опасения, не воспользовался ли он поводом улизнуть наконец от своего хозяина. Однако Иштагу оставался невозмутим, да и все три наших коня, привязанные к деревцу, тихо помахивали хвостами. А куда деться скифу без коня?

Ожидая Азала, я присмотрелся к мечу, висевшему на поясе перса, и попросил его показать свое оружие. Иштагу вытянул меч из ножен наполовину, и я, потрогав лезвие сделал вид, что очень высоко оценил и сам меч, и его хозяина. Иштагу остался доволен. У меня же прибавилось вопросов: меч скорее всего был из тех, что тайно привез в Пасаргады иудейский торговец Шет.

Азал появился с тремя зайцами на выбор! Чудесный стрелок, он всех трех подбил одинаково — точно в холку. Теперь добычи хватало и на хитрую уловку, и на легкий завтрак. Правда, великан Иштагу после тяжелой дороги проглотил бы их разом десяток. Однако всемогущий рои преподнес ему последнего зайца, и следовало бы съесть его с толком — хорошо поджарив и приправив,— а не сырым и не второпях, как сделал не знавший своей судьбы великан.

У одного зверька, самого тощего с виду, я проделал отверстие в брюшке и запихнул в него хвост стрелы с оперением. Когда стрела треснула в моих руках, Азал содрогнулся и сверкнул глазами, будто мой самый заклятый враг.

С такой добычей мы крадучись пошли к селению где, по моим наблюдениям, стоял сам Гарпаг. Я изо всех сил убеждал Иштагу остаться с конями и последить за нашей удачей издали и сверху. Ведь такой великан должен наступать в полный рост, сотрясая шагами горы и долины. Как ему подкрасться к недругу, не выдав себя? Но Иштаг ничего не хотел слышать, поскольку получил приказ Кир пасти нас на расстоянии протянутого копья. В этом была ошибка царя. Кое-как удалось уговорить перса держаться сторонней тропы и не подходить к селению ближе указанного мной места, иначе бы и вовсе не исполнит нам главного веления царя, а только всем пропасть без смысла.

Как только солнце спряталось за высокий хребет, мы с Азалом подступили к селению. Я усадил его в сотне шагов от крайнего дома — прикрывать меня во время вы­лазки. При этом, пока еще не сгустился ночной мрак, скиф со своей позиции мог видеть крышу того самого дома, который облюбовал для постоя Гарпаг.

У тощего зайца была завидная судьба: напоследок ему предстояло стать птицей. Он влетел прямо в окошко дома. Стражники и слуги военачальника высыпали наружу с дротиками и копьями в руках и принялись кружить вокруг дома, задирая головы, будто поджидая стаю летучих зай­цев. Потом они вернулись назад, не подозревая, что на крыше, прямо над их головами, вот-вот затаится лазутчик Кира.

Боясь упустить хоть одно важное слово, я вставил в дымовое отверстие трубочку из ивовой коры, прекрасно усиливающую звуки, и прислушался к голосам.

Удача сопутствовала мне: моему уху досталась самая важная часть разговора.

— Не убеждай меня, Фарасг. Вовсе ничего не ясно. Нет,— доносился старческий голос, принадлежавший, как вскоре выяснилось, Гарпагу.— Я не понимаю его совсем. Совсем! Это оперение может означать все, что угодно. И согласие, и полный отказ. То есть «мое дело — только хвост; стреляй мной куда угодно — смысла никакого, все равно острия нет».

— Чересчур хитроумно,— возражал другой голос.— На­сколько мне известно, он всегда был прямодушен. Может, он просто боится? Привык править в своих горах только козами и зайцами.

— Но он далеко не глуп. Уж поверь мне. Я знаю его с пеленок. Когда я привел его за руку к Астиагу, он был мальчишкой-дикарем. Тем не менее всего за один день он сумел поставить себя так, что никто во дворце более не смел ни унизить его, ни тронуть, ни оклеветать в глазах Деда.

— Старая история,— усмехнулся Фарасг.— Все люди ме­няются. К тому же раз он прямодушен, значит, пытается честно сдержать свое слово и...

— Но ведь никто и не подстрекает его открыто нападать на царя! — перебил Гарпаг.— Просто сама судьба отдает ему в руки власть! Астиаг уже безнадежно стар и болен и всех утомил своими прихотями. Теперь уж никак и ничем ему не угодишь. И с каждым днем будет все хуже. В Парфии и Гиркании уже зреет мятеж. Не верю, что Кир не понимает, какая опасность ему грозит, если «быков» поведет кто-нибудь другой.

«Быками» называли мидийский трон, массивные подлокотники которого изображали золотых быков.

— Если их не поведем мы с тобой, Гарпаг,— вкрадчиво уточнил Фарасг.— Раз уж он отказывается.

Некоторое время в дымовом отверстии стояла тишина.

— Знать бы наверняка, от чего именно он отказывается,— с осторожностью проговорил Гарпаг,— Я сделал все, что мог. Кому он еще может доверять в Эктабане, как не мне. Войска готовы. Он знает. Я рискую ради него головой. Он знает. Ждать опасно. Он и это знает. Какое еще известие, какая опасность способна побудить его к действию. Да, я сделал все, что мог. Я показал ему опасность. Боги вовремя надоумили меня.

— Но до сих пор не ясно, что же там произошло. Не так ли?

— Да. Это воистину необычайная загадка. Я достал лучших людей. Мой «охотник» целую неделю следил за ко­новалом. Оба знали только часть замысла. Труп коновала должны были найти во дворце наутро. С кинжалом в руке. Но там появились еще какие-то охотники и все перепуталось...

— Признайся наконец, Гарпаг. Ведь тебя устраивали оба возможных исхода.

— Сейчас, Фарасг, мы говорим о лучшем исходе! — властно и даже чересчур громко изрек Гарпаг.— Мой коновал, как мне известно, все еще жив, хоть пойман и посажен в яму. Охотнику же Кир снес голову своей собственной рукой. Те неизвестные, которые пытались захватить дворец, тоже были все перебиты. Я подозреваю что у меня и Астиага в один и тот же час возникли в головах сходные замыслы, и потом эти замыслы скакали в Пасаргады наперегонки. Теперь я в полном недоумении. С одной стороны, все складывается как нельзя лучше. Астиаг поверил, что горы следует обложить войсками. Вот они, войска! Киру остается только самому спуститься с гор. И я, как встарь, готов за руку привести его в Эктабан.

— Он уже не мальчик, чтобы вести его за руку.

— Тем лучше. Тем лучше, Фарасг,— произнес Гарпаг с нескрываемым сожалением.— Но он молчит. Он бездей­ствует. Чего ждет? Нового покушения на свою жизнь? Те­перь это загадочное послание! Будто он не прирожденный воин, а какой-нибудь премудрый эллинский оракул. Может быть, ты, Фарасг, скажешь, каким еще способом можно сманить Кира с его голой и холодной горы в плодородную долину?

При этих словах или чуть позже из тьмы над селением раздался какой-то шум, и мне пришлось навострить оба уха в другую сторону. Похоже было на то, что Иштагу попался.

Я узнал уже достаточно и для себя и для Кира. «Пора уносить ноги» — эта мысль оказалась верной, но, увы, слег­ка запоздавшей.

Видно, Иштагу проявил мощь целого войска, совер­шившего внезапное ночное нападение, и уже отовсюду к дому военачальника потекли огни и тревожные голоса.

Я спрыгнул с крыши и юркнул в ближайшую темную щель между домами, но кто-то успел заметить мою тень.

Сначала меня догнали только крики:

— Вот он! Вот он! Ловите его!

Облава началась. Как ни запутывал я свой отходной путь, как ни ускользал от топота погони, а только мидяне знали лучше меня все выходы из лабиринта щелей.

На одного охотника я во тьме напал первым и заколол его в живот. Всего же их в том переулке оказалось трое — все без факелов. Но огни приближались.

Передо мной блеснуло лезвие меча. Я выбил оружие из руки ударом в запястье. Однако мидянин оказался цеп­ким. Он прыгнул на меня, ухватил за плечо и дернул за собой на землю. Мы упали, прокатились по короткому склону и наткнулись на стену дома.

— Поверни! Поверни! — кричал третий, пытаясь достать меня копьем, но боясь во тьме проткнуть товарища.

Упершись в стену спиной, я развернул ловца, сделав его своим живым щитом. Каждый из нас пытался теперь добраться до горла своего врага.

— Огня! Огня! — требовал копейщик.

Факелы неслись к нам, как огромные светляки.

Едва я решил, что дела совсем плохи, как случилось страшное чудо. Кадык врага выскочил наружу, мидянин издал булькающий звук и обдал мне лицо кровью.

Стоявший на ногах копейщик вскрикнул от страха и отскочил.

Руки моего врага ослабли и свесились плетьми. Я oтбросил его в сторону. У него позади, из шеи, торчала, как из того зайца, скифская стрела. Промахнись Азал на три пальца — и заячья судьба досталась бы мне, угодив своим острием прямо в глаз!

Я оказался на ногах в то мгновение, когда один из приближавшихся факелов вдруг упал на землю. То еще одна стрела поразила жертву. Сразу сделалось темнее — мидяне отпрянули и попрятались по углам.

И все же зайцем, по счастью живым, мне пришлось стать ненадолго, чтобы, спасаясь, запутать следы. Даже скиф не ожидал, что появлюсь у него из-за спины. Он испугался и чуть не спустил тетиву раньше, чем я радостно и благодарно прошептал ему:

— Ты спас мою жизнь, Азал!

Селение гудело, как растревоженное гнездо ос. В стороне же и выше — там, где полагалось оставаться конями великану Иштагу,— напротив, воцарилось полное затишье. Нам обоим было ясно, что надо немедленно уходить в горы и при этом обойти то место стороной.

Внизу факелы цепочками растекались по краям селения и можно было разглядеть мидян, вооруженных щитами Они явно намеревались настичь лазутчиков.

Отступать на ощупь, не зная ни троп, ни ясного на­правления, было очень нелегко. Мы то и дело натыкались на отвесные стены, на колючие кусты; камни выскаки­вали у нас из-под ног, грозя то сбросить вниз с опасной высоты, то шумом своего падения выдать нас преследо­вателям.

Скиф был очень легок, и не стоило труда подсаживать его в трудных местах. Сам же я отказывался от его помощи и часто отводил протянутую сверху руку, боясь, что с моим весом ему не сладить и мы сорвемся оба.

Огни медленно двигались за нами где вереницей, где широкой фалангой. Воинам Гарпага, видно, наскучило без­делье, раз утомительная ночная травля представлялась им столь приятным развлечением.

Мы с облегчением перевели дух, когда наконец достигли леса и когда крики возбужденных охотников приутихли, а огней позади не стало видно. Однако настоящую передышку сделали только на рассвете — в тишине и густом тумане, окутавшем кроны деревьев.

Больше всего тревожило отсутствие коней. Я предложил Азалу переждать день, а потом заглянуть в ближайшее се­ление и увести коней оттуда. Скиф в знак согласия не проронил ни слова.

Но стоило нам найти несколько съедобных корешков и лужицу для возлияния, как ниже послышался шум и слабый стук копыт. Мы затаились в кустах. Азал же до плеча натянул тетиву.

Каково же было наше удивление, когда среди стволов, как говорится, «на кончике стрелы» появился наш грозный персидский всадник. Двух наших коней он держал в поводу.

Иштагу ехал, прильнув к холке, будто спал в седле. Он был ранен в бок ударом меча, и кровь тонкой тесемкой тянулась за ним следом. Я едва не надорвался, помогая ему сойти на землю. Рана оказалась такой, что перса нетрудно было бы через нее нашпиговать перепелами.

Он подполз к луже и высосал всю мутную воду за один вздох.

Мы с Азалом мрачно переглянулись. Причин для многих тревог хватало, и все тревоги подтвердились. По кровавому следу Иштагу конечно же двигалась погоня.

— Кони! — хрипло выдохнул перс и указал только на двух — моего и Азала,— Уходите! Иштагу здесь. Моя вина. Буду здесь стеной.

Я набил рот листьями горного подорожника, разжевав их, а потом сунул зеленый комок прямо в его рану. Когда перс перевел дух от боли, я решительно потащил его к коню, подбодрив его только одним словом:

— Успеем!

И все же мы не успели. Охотники Гарпага знали здешние тропы лучше нас. Наверно, взяли хороших провод­ников.

Нас настигли и обложили не сразу, зато основательно. Это случилось через парасанг пути — уже на голом, каменистом месте, чуть ниже края огромного снежного языка лежавшего на крутом горном склоне.

Мы двигались по узкой тропе, когда впереди и немного выше раздались веселые, возбужденные голоса. Мы натянули поводья и увидели чужих воинов, появившихся из-за скального выступа. Позади тоже послышался топот, а вскоре появились и сами «охотники». Путь был перекрыт с двух сторон.

Итак, впереди дюжина врагов, позади две дюжины; по правую руку отвесная стена в полтора человечески роста, а выше — глубокий снежный склон; по левую руку каменистый склон, сходящий в ущелье глубиной немногим больше двух плетров. Этот склон не был отвесным и давал слабую надежду на спасение, если бы не... Таких «если бы не» я сразу набрал полный мешок. Легко было сорваться. Сверху, конечно, стали бы стрелять и бросать дротики. Наконец, пока я размышлял, внизу также появились всадники в медных парфянских шлемах, огласившие все ущелье приветственными криками. Облава «охотникам» удалась.

Я взмолился богам и пожалел, что не одолжил у царя персов его замечательных игральных костей, выручавших от беды, несмотря на самый плохой бросок.

Передние остановились в двух сотнях шагов от нас и осторожно, по очереди спустились с коней на тропу. Задние сделали то же самое. Нижние развернули строй на дне ущелья, прямо под нами.

Азал бесстрашно нахмурил брови и приложил разрез стрелы к тетиве лука. На нас спереди тут же нацелилось полдюжины стрел.

— Опусти! — приказал я скифу.

Азал послушался, и встречные стрелы тоже опустились. Это означало, что нас хотят взять живыми.

— Что вам нужно?! — крикнул я.

— Мы не станем убивать вас! — донесся ответ,— Брось­те лук. Бросьте мечи вниз! Наш начальник Гарпаг сказал, что вы не враги! Он желает поговорить с вами!

Пока глашатай вещал волю Гарпага, я расслышал ка­кой-то сторонний шум и напряг слух. В это мгновение нам на головы посыпался снег. Мы невольно подались к скальной стене.

И тут, когда лицо и шею мне обдало холодом, мысли мои вдруг прояснились.

Там, где спереди и сзади, отрезав нам все пути, стояли преследователи, отвесная стена сходила на нет. Враги-то как раз и рассчитывали запереть нас в таком безысходном месте, но теперь именно на этом месте мы могли бы из­бавиться от них, если бы призвали на помощь силу горы. Сердце мое лихорадочно забилось. Еще раз осмотревшись и оценив положение, я, не говоря ни слова, стал слезать с коня, уже невольно прижимаясь к холодному, но спаси­тельному граниту.

Надо заметить, что в этот трудный час великан Иштагу как будто оправился от своей ужасной раны, посветлел лицом и выпрямился в седле.

Увидев, что я схожу с коня, он без труда оставил седло и вытащив меч из ножен, стал неторопливо спускаться по тропе.

— Ты куда?! — не на шутку встревожился я.

— Там, где будет стоять Иштагу, никто не пройдет, бросил он через плечо.

— Стой! — крикнул я ему.

Сверху снова потекли снежные ручейки. Наши кони затрясли гривами, боязливо переминаясь.

Иштагу, придерживаясь левой рукой за стену, продолжал наступать. Ему навстречу выдвинулись острия копий.

— Стой! — еще громче и яростней крикнул я ему в спину,— Ведь царь велел тебе не отходить от нас больше чем на десять шагов!

Велел Кир ему или нет, а только Иштагу наконец встал на месте, однако удалился по тропе уже настолько, что следующий, тайный приказ, предназначенный только для наших ушей, мне пришлось бы прокричать для него во всю глотку.

Тот приказ я прошептал Азалу в самое ухо, когда он оказался у стены рядом со мной:

— Прижмись к стене и не отходи.

Я протиснулся между коней к краю обрыва и выкрикнул на три стороны света наши условия:

— Мы сдадимся! Но вы должны поклясться богами, что не причините нам зла! Каждый из вас должен дать клятву в полный голос! По моему знаку! Согласны?

— Да! Согласны! — вразнобой отвечали преследователи и с тропы, и снизу, со дна ущелья.

А сверху, из огромной толщи горных снегов, вновь донесся глухой угрожающий треск. Невесомые белые ручейки вились уже беспрерывно и ярко искрились на солнце. Кони же фыркали и начинали мелко дрожать.

«Только бы хор не подвел,— уже сам обмирая от волнения, от ожидания страшной стихии, подумал я.— Вот бы как в Афинах, в театре у Писистрата!»

— Только сразу бросайте оружие! — добавил со дна ущелья один из всадников, наверно, стратег охоты.— Мы пропустим вас назад!

— Так и будет! — крикнул я в ответ, не тревожась о том, что Иштагу скорее уж сам бросится вниз головой, чем выпустит из рук свой меч (хорошо, что перс молчал и не начал бунтовать, а то и впрямь пришлось бы сдаться или погибнуть без толку).— Готовы?

— Мы готовы! — радостно отвечали «охотники».

Я поднял руку с мечом, набрал в грудь воздуха и заорал изо всех сил:

— Клянитесь!

Гул голосов сотряс ущелье. Да и сам я, повернувшись лицом к снежному склону и запрокинув голову, помогал им как мог, вопя, будто резаный боров.

Еще не стихли громогласные клятвы, как горы отклик­нулись грозным эхом. Склон над нашими головами загудел, будто вниз понеслись бесчисленные табуны. Я увидел, как поднялась и, заклубившись, устремилась в ущелье мощная волна, и в тот же миг бросился к стене, вжался в нее лопатками и взмолился:

— Теперь спасите нас, все боги, какие есть! Зевс! Ве­ликий Аполлон! Митра! И ты молись своим богам, Азал! Только ничего не бойся и не сходи с места!

Сквозь гул и грохот снежного обвала донеслись крики. На дне ущелья одни всадники в ужасе разворачивали коней, а другие галопом понеслись дальше по ущелью. Передние, те, кто отрезал нам путь в Пасаргады, всем скопом замерли в оцепенении. Кое-кто из задних опо­мнился и бросился вперед, под укрытие отвесной стены, но ее защищал насмерть ничуть не дрогнувший Иштагу. Закипела схватка, и двое разрубленных мидян повалились в ущелье, кувыркаясь по выступам всего за несколько мгновений до того, как самого перса и всех его врагов смело вниз снежной волной.

И вдруг чудовищно ухнуло над нами и накрыло нас тьмой, будто исполинской крышкой. У меня заложило уши и сдавило грудь. Сквозь рев стихии послышался испуган­ный, прямо-таки девичий возглас Азала. Над нами неудер­жимым потоком проносился великий Хаос.

Сначала Хаос поглотил и унес моего коня. Жеребец перса дернулся вперед, будто стремясь протиснуться между мной и моим конем и так спастись, и оттолкнул собрата за край тропы. Передо мной в клубящемся и слепящем глаза потоке мелькнула голова, оскал крупных зубов —и конь исчез. Тут жеребец Иштагу едва не придавил меня к стене насмерть, и пришлось изо всех сил оттолкнуть его ногами. Лавина захватила его. Жеребец вскрикнул, будто подстреленная птица, и пропал следом за первым.

Испугавшись этого вскрика, задергался и конь Азала. Его участь была решена. Только я собрался оттолкнуть его в сторону, чтобы он ненароком не придавил нас или не ударил копытом, как Азал схватился за поводья.

У меня волосы встали дыбом.

— Отпусти его! Отпусти! — завопил я, пытаясь перекрыть грохот снежного потока.

Не тут-то было. Конь для скифа дороже жизни.

Схватив Азала за его ледяные пальцы, я пытался разжать их, но никак не мог. Руки Азала закостенели, как у мертвеца. Тогда я сжал его кисти до хруста, надеясь, что от боли он сдастся и отпустит поводья. Но в тот же миг чуть ослабевший поток Хаоса опустился ниже, накрыл коня и рванул его за собой вместе с нами — и мы с Азалом полетели в бездну, увлекаемые лавиной.

«Отпусти коня! Раскинь руки!» — мысленно кричал я Азалу, вертясь и кувыркаясь.

Необоримая сила несла и толкала меня, как буря пушинку. Снег сразу забил мне глаза, ноздри и уши. Как уж тут было кричать вслух? В один миг все мои легкие, желудок и все мои кишки оказались бы туго набитыми снегом. Но в той кутерьме удалось-таки выкрикнуть всего одно слово:

— Отпусти!

И тут же Хаос отнял у меня Азала.

Теперь оставалось спасать только самого себя, и я ши­роко раскинул руки и ноги, как учил нас делать Скамандр, словно он прозревал, что каждому из Болотных Котов хоть раз в жизни придется угодить в снежную лавину. Он говорил, что в этом случае поток поднимает несомый предмет в верхние слои, и, значит, появляется надежда в конце концов выбраться наружу, если уцелеешь до того момента, как стихия смирит свое буйство.

Признаюсь честно: в жизни мне не раз доводилось бла­годарить своего учителя за его науку. Так вышло и в тот раз.

Первозданная тишина и полная неподвижность насту­пили внезапно.

Мне почудилось, будто я повис над бездонной пропа­стью.

Дышать сначало было трудно, а потом стало и вовсе невмоготу. Я осторожно пошевелился, боясь вновь разбу­дить грозную стихию.

Снег был по-весеннему плотен и тяжел, и очутись я на локоть глубже, верно, суждено было бы мне умереть мучительной смертью — от удушья.

Головой и плечами оказалось шевелить куда легче, чем стопами. Это могло означать только одно: в этих чужих местах я вновь выбросил «собаку». Судьба, подобно царю персов, продолжала благоволить некоему Кратону из Милета.

Потрудившись, как крот, я наконец выбрался на по­верхность и ослеп от яркого солнечного света. Утро в горах выдалось удивительно мирным и ясным, будто вовсе ничего и не произошло.

Первым делом прочистив ноздри и уши, я огляделся, надеясь поскорей разобраться, куда же меня занесло.

Разобрался, однако, не сразу. Места представились незнакомыми: заснеженная долина шириной в три стадия между двух высоких хребтов. С удивлением я заметил ту самую тропу, по которой мы ехали, и узнал отвесную стену, послужившую нам защитой от лавины. До той тропы было теперь рукой подать — всего полплетра в высоту. Ущелье, наполнившись снегом, превратилось в маленькую долину.

Но вот за радостью спасения настал черед новой тревоги и нового огорчения. Я стоял посреди ровной долины один. Лавина погребла под собой всех и только одному даровала жизнь и полную свободу. Да, Кратон получил свободу, если не считать клятв, данных царю Киру. Да, Кратон имел в тот час полное право считать себя ожившим мертвецом, отныне свободным от любых клятв. Но вдруг он вспомнил юного Азала, и его сердце сжалось.

Невольно я позвал его по имени. Сначала тихо — боясь нового обвала. Однако горный склон очистился от снега досамых вершин хребта.

— Азал! — крикнул я изо всех сил, и меня охватил жар.

Найти юного скифа под снегом, откопать, спасти — все это казалось труднее, чем выбросить «собаку» две сотни раз подряд. Но я уже не сомневался, что в то утро Судьба позволит мне сделать это и три сотни раз кряду.

Что-то блеснуло на снегу вдали. Я бросился к тому месту, проваливаясь по колено. На солнце сверкал пар­фянский шлем, чудом «всплывший» вместо своего хо­зяина.

Вернувшись назад, я принялся вскапывать шлемом снег вокруг того углубления, из которого выбрался сам. По моему расчету, скифа не могло утянуть слишком да­леко в сторону.

И вот, когда появилось уже с десяток лунок, будто я собрался посадить в снежной долине оливковую рощу, по­зади меня шумно хрустнуло и в спину ударили комья снега.

В испуге я отпрыгнул едва не на целый плетр.

Из «белой земли» торчали, судорожно вздрагивая, кон­ские ноги. По ним легко было узнать жеребца, принадле­жавшего скифу. Так случилось, что конь сам утянул в лавину своего хозяина и сам же его спас.

Я принялся изо всех сил раскидывать снег вокруг за­дыхавшегося коня — и вдруг наткнулся на руку, крепко сжимавшую конец поводьев. Посиневшие пальцы вздрогнули, стоило дотронуться до них. Тогда, отбросив шлем, краем которого легко нанести рану, я принялся за дело вручную и нашел прядь волос, а затем добрался и до затылка. Ухватив скифа за длинные волосы, я потянул его голову назад.

О, как радостно забилось мое сердце, когда послышался похожий на рыдания вздох! Столько сил появилось во мне, будто я сытно поужинал, сладко проспал всю ночь и только что проснулся от светлых лучей Феба!

Я выкопал Азала, перекинул его через плечо, выбрался с ним наверх, на тропу — благо, лезть было теперь невысоко,— и помчался со всех ног в ту сторону, где темнели леса.

Боги и тут помогли нам, выведя к поваленной ели с густой побуревшей хвоей.

Я нарубил мечом веток и разложил вокруг нас три боль­ших кострища. Но как только искра от огнива попала в пучок травы и в ноздри потянулся дымок, я едва не повалился в обморок, будто разжег прямо перед своим носом травку Цирцеи. Силы мои иссякли. Однако отдыхать было рано. Какой-то бог — то ли скифский, то ли персидский — толкнул меня в бок.

Когда ветки хорошо разгорелись и пламя поднялось в человеческий рост, я взялся за скифа, свернувшегося клу­бочком на мху.

Как красиво, помню, разметались его волосы по земле. Судя по их длине, скиф в своем степном племени должен был принадлежать к царскому роду.

Я усадил Азала и попытался стянуть с него заледе­невшие одежды, с которых стекала вода. Он весь сжался и задрожал.

— Надо раздеться, иначе не отогреешься! — строго ска­зал я ему и, подвинув поближе к одному из костров, на­сильно повалил на спину.

Потом я, ничуть не смущаясь, уселся прямо на него задом наперед и, подняв его ноги, рывком потянул скиф­ские штаны-анаксариды.

И тут окаменел, потому как увидел вовсе не то, что должно принадлежать мужчине! Мужского-то ничего и вов­се не было, зато то, чему быть не положено, имелось в полном наличии.

Так я и сидел на скифской «охотнице», приходя в себя и держа в поднятых руках скифские штаны, от которых валил пар.

Потом я осторожно слез с Азала, повернулся и посмотрел в лицо скифской красавицы.

Она лежала неподвижно, с закрытыми глазами и ровно дышала. Тепло наконец проникло в нее, и бледность стала уходить. Я взял ее за руку. Пальцы оказались уже теплыми и податливыми.

Еще не собрав все мысли и все догадки, я тихо сказал ей, наклонясь к самому уху:

— Надо снять всю одежду и просушиться. Я обязан вер­нуть тебя царю живой и здоровой.

Она ничего не ответила, только пошевелила губами и развела руки, насколько у нее хватило сил, словно помогая мне, отдаваясь моей воле.

С куда большей осторожностью я стянул с нее остальную одежду и, признаюсь, даже вздохнул с облегчением, увидев маленькие, но тугие грудки с остренькими сосками.

— Вот так «собака»! — оценил я положение дел и, даже не заметив, что шепчу на эллинском, очень испугался, что красавица оскорбится.

Но она не обиделась, а только приоткрыла рот и стал дышать глубже.

— Не жарко? — заботливо спросил я ее.

Она качнула головой из стороны в сторону и произнесла первое слово за все дни нашего путешествия:

— Хорошо!

То было персидское слово.

Я с трудом отвернулся от нее и занялся делом: стал развешивать одежду на рогатины, воткнутые в землю около огня. Пальцы мои мелко дрожали, и вскоре всего меня несмотря на близость пламени, стал охватывать озноб. Тогда я решил, что сушить свою одежду на себе — излишня мужская гордость, и разоблачился донага сам.

Сев на мох рядом с красавицей, я нарочно отвернулся от нее и подвинулся еще ближе к огню. Члены мои, oтогреваясь, стали ныть, а поясницу и ребра мучительно заломило. Да, приятно и радостно было наслаждаться теплом и жизнью.

Вдруг мне показалось, что девушке плохо. Так и было: ее трясло, зубы стучали. Уже ничего не стыдясь, я при­поднял ее и усадил так, чтобы жар ближайшего костра лучше охватывал ее тело. Но она все дрожала, а стоило ее отпустить, сразу валилась на бок.

Оставалось последнее средство. Я снял с рогатин наг­ревшуюся одежду, уложил на мох, развернув поверх ши­рокую скифскую накидку, а потом перенес на это ложе девушку, лег рядом с ней, завернул на нас обоих сверху края накидки и осторожно обнял амазонку. Она не стала искать свой меч и сопротивляться, и меня сразу охватил такой жар, будто я улегся прямо в костер.

Да, сколько раз в своей жизни ни вспоминал я о тех мгновениях, ни разу не сомневался, что большего наслаж­дения никогда не дарили боги Кратону и ничего более сладостного уже не будет дано ему испытать.

Всем своим телом и каждым кусочком тела в отдель­ности — и щекой, и плечом, и ребрами, и животом, и бед­рами, и коленями, и ступнями — я чувствовал, как стихает дрожь в ее теле, как словно оттаивают в живом тепле и становятся податливей все ее мышцы, бедра становятся горячей самого огня, а дыхание — послушным моему ды­ханию. И вот она ожила и наконец ответила на мою силу своей живой силой. Ее руки крепко обвили мою шею, ее ноги крепко обвили мои чресла — и моя плоть вошла в ее плоть так легко, так сильно и глубоко, будто я сам превратился в лавину, всей своей плотью и силой двинув­шуюся с высокой горы в ущелье.

Она едва не задушила меня, когда нас обоих припод­няла волна сладчайшей судороги. И не скоро отпустила нас та волна, не скоро отпустила нас та сладчайшая судорога, унося в бездну, словно поток великого Хаоса. И на целую вечность замерло во мне дыхание, а перед гла­зами стали вспыхивать ослепительные огни. Когда же первый вздох наполнил чудесной легкостью все мое тело, мне почудилось, будто с этим-то вздохом я впервые по­явился на свет.

Скифская красавица нежно погладила меня по спине и с легким стоном вздохнула сама. И, услышав тот тихий вздох, я вспомнил ее страстный крик, с которым не срав­ниться ни грому небесному, ни гулу страшной лавины.

Я поцеловал ее в шею, и под моими губами своенравно дернулась тонкая жилка.

И тогда тихо спросил ее:

— Как тебя зовут?

Она снова вздохнула и еще раз, уже легко и ласково, обняла меня за шею.

— Азелек,— словно шелест тихого ветра донесся ее ответ.

— Что это значит по-скифски?

— Жаворонок.

— А мое имя — Кратон. Это значит Побеждающий,— прошептал я.— Но как можно победить жаворонка? Жа­воронок поет себе в небесах над всякой победой.

Похоже, Азелек пропустила мимо ушей все мои витиеватые любезности. Она убрала руки, а ее дыхание осталось таким же спокойным и ровным.

Нам стало нестерпимо жарко в скифской накидке. Я откинул край, выбрался наружу, вновь закутал в накидку моего «скифского юношу», а потом с необъяснимой лег­костью поднялся на ноги и осмотрелся по сторонам.

Дым почти погасших костров свивался над нами и огромным белым столбом поднимался в чистые синие небеса.

«Всемилостивые боги! — в беззаботном, хмельном ве­селье мысленно взмолился я,— Благодарю вас и обещаю вам жертвы всесожжения на всю свою годовую выручку! Вы приютили Кратона и прекрасного «юного скифа» на острове блаженства. Никто никогда не доберется до острова и не отыщет нас тут!»

Несомненно, белый столб дыма над нами можно было легко приметить не только из лагеря Гарпага, но и от самих Пасаргад.

Чтобы испытать Судьбу в третий раз, полагалось теперь явиться к царю персов живым и невредимым, бережно неся в руках его любимого «жаворонка».

Теперь мне уже нравился свежий холодок, охватывав­ший мою наготу со всех сторон.

Тайна оставалась тайной. Искушение разгадать ее до конца — конечно же до конца, весьма опасного,— сладо­стно мучило меня. Но кое-что уже было ясно.

Да, тайна Азала крепко связывала их обоих — царя пер­сов и его скифскую красавицу. Кем была она у Кира? Женой? Наложницей? Невольницей? Персам полагалось скрывать своих жен от чужих глаз — вот в чем была основа тайны, за которой скрывалась еще одна — тайна странной слабости царя Кира.

Глядя в небеса и на белую колонну дыма, я ни мгновение не сомневался в том, что вернусь к Киру или вместе с Азелек, или в одиночку, если она изберет себе отдельный путь, и при том ничуть не стану страшиться ее возможного признания своему господину. Не Скамандр, а Кир научил меня весело принимать Судьбу и испытывать наслаждение, честно играя с ней в самые опасные игры.

У меня за спиной послышалось движение: Азелек оде­валась. Я подождал немного, а потом, сдерживая улыбку, громко произнес:

— Азал! Без коней нам будет трудно добраться до дома. Ты должен помочь мне.

Ответа не дождался, но не усомнился в том, что «Азал» безропотно повинуется.

Тогда я смело, не стыдясь наготы, повернулся к Азелек лицом и добавил:

— Думаю, нам вполне хватит одного коня.

Азелек была уже полностью одета и уже с прибранными под края накидки волосами. Она сверкнула глазами, по­тупила взгляд и зарделась.

Замечу наперед, что до самых Пасаргад Азелек не про­ронила ни единого слова.

Мы нашли селение на той широкой дороге, что уходила в горы из долины, занятой войсками Гарпага. Одному из жителей я предложил за худоватую кобылу несколько серебряных монет, которые держал в своем поясе но тот напугался и побежал за помощью. Пришлось забрать лошадь так, даром. Была небольшая погоня, но стоило издали показать меч, как простолюдины отстали. Впоследствии на пути Кирова войска из Пасаргад в Эктабан мне даже удалось вернуть кобылку ее пугливому хозяину.

Итак, мы возвращались в Пасаргады по главной торговой дороге. Правил я. Азелек сидела сзади и не обхватывала меня за бока даже тогда, когда лошадь пускалась в галоп.

Иногда, на привалах, я нечаянно притрагивался к Азелек. Она не отскакивала в сторону, но взгляд ее прекрасных глаз напоминал мне о ночном уколе короткого скифского меча, по счастью унесенного лавиной.

Признаюсь, я сильно желал ее, но не добивался своего ни ласковым обращением, ни соблазнами, ни силой. Kaжется, я начинал понимать Кира. Он знал, чего стоит истинная свобода, потому и не мог, не хотел признавать никакой Судьбы. И ему был необходим такой «жаворонок». Ведь жаворонка можно поймать, но тогда как насладишься его пением в высоких синих небесах?

Едва мы достигли на пятый день плоскогорья, как нас сразу окружили всадники-персы. И в окружении низкорослых, крепких жеребцов наша легкая кобылка резво помчалась в Пасаргады, весело взбрыкивая и крутя хвостом.

Царь Кир вышел нам навстречу, оставив позади своего брата Гистаспа и хазарапата. Он шел, широко раскинув руки и радостно улыбаясь.

Я поспешил соскочить с седла и припасть на колено. В тот же миг Азелек очутилась на земле рядом со мной.

— Царь! — с грустью обратился я к Киру, не поднимая глаз.— Дорога была нелегкой. Мы сделали все, что было в наших силах.

И тут на мое плечо легла сверху тяжелая рука царя персов.

— Рад, что ты вернулся, эллин.— Голос Кира оказался, сверх моего ожидания, не гневен, а даже весел.— Мой брат Гистасп всегда во всем сомневается, и мы поспорили. Теперь ему придется отдать мне лучшего коня из своего табуна.

— Царь! Мы потеряли Иштагу,— не переменил я пе­чального тона.— Он прикрывал наш отход и доблестно сра­жался один против десятка врагов. Враги не смогли убить его, но от шума битвы случился горный обвал. Так погиб Иштагу.

— Славный был воин,— только раз вздохнул Кир, по­молчал и вдруг коротко рассмеялся: — Иштагу подхватил от тебя, эллин, дурную болезнь, Судьбу. Так ты и остался сам в живых.

— Признаю свою вину,— сказал я, и вправду почув­ствовав себя кое в чем виноватым.

— Встань! — повелел Кир и убрал руку с моего плеча.— Ты — тоже, Азал.

Он зорко посмотрел сначала мне в глаза, потом — сво­ему скифу. Его брови таинственно пошевелились, он сказал Азелек:

— Иди.

Затем царь персов жестом приказал мне приблизить ухо к самым его устам. В его глазах мелькнуло то самое выражение, с которым он некогда задал вопрос, решавший мою судьбу: «Ты видел их?» Жилы мои натянулись. Спроси он теперь: «Ты видел ее?» — пришлось бы ответить правду или потерять право называться Кратоном хоть на земле, хоть в Царстве мертвых.

— Благодарю тебя, эллин, за то, что уберег Азала,— прошептал Кир.— Я слышал о том обвале.

Меня охватил жар. «Буду верно служить тебе, царь пер­сов, до скончания дней»,— только мысленно изрек я, не желая превращать клятву в истертую монету, и лишь коротко поклонился Киру.

— Теперь, эллин, подкрепись, соберись с мыслями и Расскажи, что узнал,— произнес Кир и для Кратона, и для всех окружающих.— Помни, что новые вести могут опередить старые. Тогда твоя нелегкая добыча потеряет цену.

Мой доклад царю персов происходил в небольшой уютной комнате, завешанной коврами. Все присутствовавшие сидели также на мягких коврах, вокруг большой медной кадильницы, из которой к потолку тянулась струйка apoматного дыма, напоминавшая мне о многом. Поначалу было нелегко держать четкий строй рассказа.

По сути дела, я вновь оказался равноправным членом царского совета, хотя все знатные персы, кроме самого царя, открыто выказывали подозрительность и даже пре­зрение к чужестранцу. Меня слушали царь Кир, его брат Гистасп, знатный перс Губару (в будущем — лучший вое­начальник Кира и сатрап Мидии), а также хазарапат Уршаг. Эламита Гобрия уже не было: видно, он убрался восвояси, подальше от чужой беды.

Я рассказал им обо всем, что увидел с высоты гор в долине и услыхал через дымовое отверстие дома. Из моего повествования само собой выходило, что мятеж Кира против Астиага, царя Мидии и его деда, выгоден всем — и самому Киру, и Астиагу, и Гарпагу с его союзниками. Киру следовало захватить трон Мидии раньше своих недругов, тем более что Гарпаг так настойчиво предлагал ему свою поддержку. Астиаг, не зная о возможном предательстве, ждал повода пустить в дело все свои застоявшиеся войска и жестокими карами устра­шить и смирить всю страну. Гарпаг же, вовремя поддержав Кира войсками, превышавшими все силы пер­сов, мог не только сохранить свою жизнь и высокое положение, но и мечтать о большем, несравнимо боль­шем.

— Слышно, что царь Мидии становится все более мни­тельным и нетерпеливым,— не дожидаясь от Кира позво­ления, заговорил глухим голосом Губару, большой и тучный перс.— То, что говорит этот чужеземец, похоже на правду. Гарпаг долго не будет стоять на месте. Он пойдет в горы. Считаю, что нужно выступить ему навстречу, закрыть Орлиный перевал в самом узком месте. Там и добиться от Гарпага клятвы.

— Что делать потом? — спросил осторожный Гистасп.

— Ясно наперед! — Губару сделал рукой резкое дви­жение, как будто разрубал мечом врага.— Персам идти во главе войска на Эктабан. Боги наконец отдают нам власть над этими обжорами и лентяями, тела которых стали мягкими, как у мучных червей. Сколько еще терпеть мидян?

— Орлиный перевал очень хорош, это верно,— кривя губы, произнес Гистасп,— Там три десятка воинов способ­ны перебить сверху стрелами и камнями целую армию. Что будет с персами, когда они сойдут на равнину и ока­жутся в окружении большого войска?

— Кто из вас не верит Гарпагу? — внезапно спросил Кир.

— Брат,— взял на себя нелегкую ношу Гистасп,— Мы все знаем о былом великодушии Гарпага. Но кто знает о тайных замыслах его союзников? Того же Фарасга. И кто ныне уверен в преданности парфянской конницы?

— Значит, со стороны виднее,— заметил Кир,— Непло­хо бы спросить чужеземца, что бы он стал делать на нашем месте.

— Этот чужеземец и так чересчур осведомлен,— Гистасп косо посмотрел в мою сторону.

— Говори, эллин,— повелел Кир.

— У нас, эллинов, всегда очень запутанные отношения как между союзниками, так и между врагами,— начал я в затруднении,— Не думаю, что мой совет может разрешить такое нелегкое положение. Вижу два пути. Первый: воз­будить парфян и гирканцев против мидян, против Астиага и его военачальника Гарпага. Когда начнется война «на стороне», стремительным броском малой персидской армии захватить Эктабан, а уже оттуда нанести столь же быстрые Удары по каждой из враждующих армий в отдельности, пока их стратеги не успели сообразить, кто действительный союзник, а кто враг.

— Неплохой способ погубить персов,— оценил мой во­енный план Гистасп.

— Второй путь: довериться Гарпагу и первым спуститься к нему в долину. Но держаться настороже и не ходить к нему в гости без охраны числом не менее двух сотен верных воинов.

— Неплохие слова для чужеземца,— признал Губару.

— Кто желает войны? Быстрой или медленной, не важно. Кто из вас? — вопросил Кир и обвел взглядом свой совет.

Все смотрели на повелителя, не говоря ни слова.

— Молчание — тоже хорошая военная хитрость,— подвел итог царь персов и всех распустил.

Теперь мне отвели отдельный дом неподалеку от стен дворца. Признаюсь, я предпочел бы остаться в каморке при царской конюшне — то есть поближе к таинственной скифской красавице.

Когда с этими тоскливыми мыслями я направлялся к дому, то почувствовал на себе взгляд. Моим соседом «по улице» оказался не кто иной, как иудейский торговец Шет! Мы любезно поприветствовали друг друга.

— Наш вавилонский «приятель» тоже здесь,— с недоб­рой усмешкой сообщил Шет.— Надеюсь, Анхуз-коновал поспел на помощь к царским коням раньше него.

Не то чтобы я вовсе остолбенел посреди дороги, но рот от удивления разинул. Присутствие в Пасаргадах уче­ного мужа и торговца представилось мне большим поводом для тревог, нежели стояние в предгорьях Персиды много­тысячной армии Гарпага.

Аддуниба я увидел на другое утро, когда входил во дворец по зову Кира. Тогда же впервые увидел и Кирова сына, которого звали Камбисом. Мальчику было в ту пору около десяти лет. Переглянувшись с вавилонянином и ответив кивком на его сдержанный поклон (кланялся он, полагаю, на всякий случай), я невольно приостановился на ступенях дворца. Отрок гладил по загривку оставшегося в живых гепарда и что-то тихо говорил, не глядя на Аддуниба, а тот стоял рядом, можно сказать, жался к юному персу, робко сцепив пальцы на животе. Кто был этот отрок, я просто догадался.

Признаюсь, мне не понравились оба. Не понравилось и то, что я увидел Камбиса в первый раз именно в со­провождении нового учителя. Похоже было на некое дурное предзнаменование.

Скажу мягко, Камбис мало напоминал отца: высокий для своего возраста, длинноногий, худощавый, с узковатым лицом и большими, но холодными глазами. Не будь он светловолос, как все персы, можно было принять его за отпрыска того же сумрачного вавилонского звездочета. Действительно, они были похожи, чужак Аддуниб и юный Камбис,— строением тела, выражением лица и подозри­тельной холодностью взгляда.

Замечу, что младший сын Кира, Бардия, которому в ту пору было всего три года от роду, стал впоследствии более походить на отца, чем Камбис, но нравом вышел в тихоню деда.

Оттуда, со ступеней, я грустно предрек, что Камбис хорошо усвоит вавилонские науки, научится заговаривать звезды и при таком учителе станет похож на него еще больше — и внешним видом, и строем ума.

— Кратон! — властно позвал меня царь персов.

Повернувшись, я заметил в полумраке дворца его боль­шую руку, зовущую меня внутрь. От него не скрылась моя настороженность, и, когда мы поднимались в верхние по­кои, он спросил меня:

— Видел вавилонского учителя?

— Не доверяю ему,— напомнил я Киру.

— У меня хорошая память,— сказал царь персов.— Жи­вой эллин очень пригодился.

Он хитро взглянул на меня, радуясь моему удивлению.

— Когда учитель приехал и узнал, что ты здесь, то приз­нался во всем.

— Неужели во всем?! — опешил я.

— Им сказали звезды,— Кир при этих словах усмех­нулся,— что в Персиде есть великий муж. И этот муж придет в Вавилон и спасет город от богохульников. Они знали Гистаспа как первого царя Аншана и Персиды. Вот и решили поначалу, что я только путаю пути их звезд. Потом их боги поняли, что ошиблись. Или просто передумали. Ты хорошо спрятал яд, что предназначался для меня?

Теперь мне не впервой было говорить правду, глядя царю в глаза.

— Неплохо,— признался я.— Но вблизи дороги. Наверно, тот иудей тоже явился неспроста. Он, наверно, тоже пророчит царю персов великое будущее?

— А ты один не пророчишь мне великого будущего? — весело спросил Кир.

Мы уже вошли в комнату. Царь сел на кипарисовый стульчик с резными подлокотниками. Мне же полагалось сиденье пониже и без всяких украшений.

— У эллинов для этого есть оракулы, слово которых царь персов не признает,— ответил я.

— Вот и хорошо,— остался доволен Кир.— Пусть они присматривают за будущим. Ты же мне необходим для того, чтобы яснее видеть настоящее.

Последующие три месяца я изо всех сил старался «яснее видеть настоящее», снуя челноком между Пасаргадами и войсковым лагерем Гарпага, который постепенно перемещался все дальше в горы, то есть все ближе к дворцу Кира.

Каждое новое путешествие лазутчика Кратона становилось все более легким и коротким.

Гарпаг через своих людей слал Киру одно послание за другим. Царь не отвечал на них.

Гарпаг медлил как мог. Царь же медлил со своим решением еще более искусно. Оба прямо-таки состязались в медлительности.

Никто не знал, что на уме у Кира. Все недоумевали.


В том числе и Кратон Милетянин, превратившийся из Анхуза-коновала в Анхуза-пастуха. Гарпаг ведь не знал в лицо наемного убийцу, посланного Скамандром к царю персов. К тому же Анхуз-пастух ни разу не попал военачальнику на глаза; он гонял себе вблизи лагеря маленькое стадо овец и старался робко ублажать воинов Гар­пага, дабы те не слишком обижали его. Пешие мидяне и каппадокийцы, парфянские всадники, наемные лучники из Урарту по вечерам ожидали, когда пастух появится с парой бурдюков дешевого пальмового вина (этим вином стал снабжать меня не кто иной, как иудей Шет). Некогда устроив снежное погребение их товарищам, я теперь ко­ротал ночи, греясь у их костров. Воины часто говорили между собой о Кире. Одни считали, что он укроется где-нибудь в горах и вовсе не покажется на глаза. Другие, любители сказаний и страшных историй о призраках и чудовищах, предостерегали: Кир повелевает горными ду­хами и способен устроить обвал куда убийственней того, что случился, когда преследовали персидских лазутчиков. А в общем разговоры сводились к тому, что от Кира неизвестно чего ждать. С такими выводами был согла­сен и я.

В те дни Кир был осведомлен о том, что через его горы к областям Кармании и Гедросии с целью установления более точных границ Мидийского царства движется войско Гарпага, состоящее из двенадцати тысяч пехотинцев и пяти тысяч всадников. Этому войску никак было не обойти плос­когорья, на котором стояли Пасаргады. А вот суждено ли воинам Гарпага пройти дальше, до пределов Кармании, предсказать было трудно. Разумеется, я не давал Киру со­ветов обращаться к оракулам.

Да, в те месяцы я провел больше времени в лагере Гарпага, нежели в Пасаргадах. И к лучшему: сердце чуть-чуть остыло и колотилось уж не так взволнованно, когда я входил в пределы дворца и невольно искал глазами Азелек. Довелось увидеть ее пару раз — и то мимолетно. Она же старалась не смотреть в мою сторону.

Разумеется, самого Кира я видел при каждом посе­лении дворца, и с каждым разом он казался мне все более мрачным и неприступным. Он выслушивал мои Доклады, сосредоточенно хмурясь, не задавал никаких вопросов, не шутил, а когда обращал взгляд на меня, я читал в его глазах только молчаливый приказ: отправляйся обратно и не упусти никакой новости. Особенно помрачнел он, когда войско перешло через Орлиный перевал.

На военные советы меня больше не приглашали. Видимо, спор между Гистаспом и Губару так и не находил разрешения. Кир явно колебался. По мнению же эллина, Кир колебался только по той причине, что не желал воспользоваться предсказаниями.

Неотвратимо приближалась армия Гарпага, и неотвратимо приближалась та ночь, когда чужие огни должны был заполонить плоскогорье. И эта ночь настала.

К стене дворца подставили удобную лестницу. Кир взошел по ней и две ночных стражи неподвижно простоял на площадке у верхних покоев. Он смотрел на множество костров, мерцавших вдали. Мысли Кира были для всех великой загадкой.

Позднее я узнал, что еще в начале первой стражи царя персов побывал человек, присланный Гарпагом. Вое начальник просил о тайной встрече, однако его посланник ушел ни с чем.

Я не позволил себе даже вздремнуть в ожидании при­казов: предчувствовал, что наступает решающий час.

В начале третьей стражи Кир прислал за мной.

Он принял меня в одной из нижних комнат и велел повторить в подробностях все слухи о нем, какие передавали друг другу чужие воины, все россказни и даже самые глупые небылицы.

— И многие верят, что меня вскормила волчица? — спросил он по поводу сказки о своем младенчестве.

— Думаю, немало,— предположил я,— Эту историю лю­бят рассказывать у них самые старые воины из мидян.

— И парфяне тоже верят?

— Насмешек не слышал.

Особое любопытство Кир проявил еще к двум небы­лицам: о том, что на самом деле он отпрыск мардианского разбойника, проникшего во дворец Астиага и силой взявшего его дочь, а также о том, что он в действительности не внук, а сын самого Астиага, совокупившегося со своей дочерью. Волчица, вскормившая своим молоком младенца, которого спрятали далеко в горах, появлялась в обоих случаях. И как только Кир слышал про волчицу, в глазах его загорались огоньки и лицо светлело.

В ту ночь он так и не отправил меня в лагерь Гарпага.

На рассвете же во дворце, в самих Пасаргадах и вокруг них началось великое движение.

Солнце еще не поднялось над горами, когда Кир со своими воинами числом около семи сотен выступил из Пасаргад и направился в сторону возвышенного места, бо­лее отдаленного от чужого войска. На горных высотах и в ближайших ущельях появились вереницы всадников и пе­ших. Оказалось, еще ночью Кир послал скорых гонцов к подвластным ему другим персидским племенам (сам он, отмечу, принадлежал к племени, давшему название и «сто­лице», то есть к пасаргадам). И вот на большую встречу двигались воины — марафии, маспии, германии и марды. Все, кроме мардов, внешне едва ли отличались чем-то от персов Кира. Марды же выглядели настоящими дикарями: коренастые, нечесаные, в огромных, грубо выделанных тем­ных шкурах, на низких гривастых конях, головами своими напоминавших тифонов или крокодилов. Десяток таких конных разбойников напугал бы и сотню не слишком от­важных вояк.

Когда все сошлись на широкой площадке, загодя очи­щенной от колючего кустарника, то вместе с пришедшими из других селений пасаргадами набралось всего около шести тысяч персов. Сила была внушительная, но явно недоста­точная для столкновения в открытом бою с более много­численным и лучше вооруженным противником.

Гомона, столь обычного у эллинов, тут не было. На этом сборе родов и племен все молча дожидались первого, священного, слова, право на которое имел только сам Па­стырь, по-персидски — Куруш. И никто, как мне показа­лось, даже не оглянулся в сторону грозного войска, вторг­шегося в Персиду.

Здесь тоже лежал большой плоский камень, на который воины Кира набросили множество медвежьих и волчьих шкур. Персы, оставив коней, расположились вокруг этого камня. Кир же оставил седло последним. Он неторопливо спустился с коня, взошел на камень и воздел руки к небесам.

— Кара!— было первое, громогласно возглашенное Пастырем слово.

У персов это слово является сплавом двух значений. «Кара» — это и народ и войско.

Мне вдруг почудилось, что Кир сделался больше и едва зримое, искрящееся сияние окутало его. Да, в те мгновения тень горного хребта отступила прочь, и солнечные лучи упали на поляну и на самого царя персов.

— Кара! — повторил свое обращение Кир, повернушись от востока к югу.

И так, поворачиваясь в правую сторону, он повторил священное слово еще дважды.

Никакой тревоги, ни тени сомнения или нерешитель­ности не заметил я в его поистине царском — грозном и властном — взгляде.

Вновь оказавшись лицом к востоку — в ту сторону, где стояли седобородые старейшины родов,— он заговорил столь же громогласно. Наверно, горное эхо его голоса до­носилось и до ушей Гарпага.

— Великий Митра, хранитель границ, спрямитель путей, и верховный брат его Ахурамазда, творец земли,— вещал, царь персов,— даруют нам ныне день большой охоты! Пусть ни одна стрела не промахнется, ни одна рука не дрогнет, ни один конь не оступится! Пусть ни одно острие не ос­танется холодным! Награда лучшему охотнику — копье моего отца Камбиса.

Киру подали копье с древком, окрашенным в алый цвет, и царь поднял копье над головой.

В рядах персов прокатился восторженный ропот.

Кир передал копье Губару. После этого к нему по очереди подошли вожди и старейшины. Каждый поцеловал царя в плечо. Каждого царь целовал в лоб и тихо произносил несколько слов на ухо. Старейшины чинно кланялись в ответ, а некоторые скрытно улыбались. Особенно заметно ухмыльнулся, поглядев себе под ноги, вождь мардов.

Затем Кир сошел с камня, поднялся на коня и сделал правой рукой движение, будто зачерпнул воды из источ­ника. В тот же миг все, кто явился на племенной сход на конях, вернулись в седла.

Царская охота началась.

Я держался поодаль и мог только наблюдать за проис­ходящим.

Племена вновь растеклись по плоскогорью, по пологим склонам и ущельям. Но теперь отовсюду слышались крики возбужденных охотников и лай охотничьих собак.

Я запомнил бешеный скач коней и стремительный, едва уловимый глазом бег ручного гепарда, который молние­носно настигал ланей, появлявшихся среди кустарника на расстоянии в стадий и больше.

Я запомнил Кира Охотника, превратившегося в кен­тавра. Он мчался, сливаясь с конем в единое целое.

Царь даже не бросал копья. Он состязался со своим гепардом и в погоне сбивал добычу одним мощным уколом. Он дважды менял коня, давая взмыленным животным пе­редышку.

«Скиф» же появлялся то там, то здесь как по вол­шебству. Если напуганная птица, взлетавшая из кустов, вдруг падала, не успев подняться вверх и на пару локтей, я тут же искал глазами Азелек, и порой мне даже удавалось перехватить ее диковатый и гордый взгляд. И всякий раз я говорил себе: «Сегодня охотится царь Кир. Помни об этом».

И как ни казалась эта большая царская охота делом отчасти непредсказуемым, вскоре мне стала открываться ее тайная стратегия. Охота постепенно приближалась к ла­герю Гарпага, охватывала его кольцом. Всадники с гиканьем и свистом проносились мимо палаток, собаки гнали дичь едва ли не прямиком на чужое войско.

Конечно же в лагере началось волнение. Оттуда тоже послышались возбужденные голоса и даже звуки боевых Рожков. Я немного отстал от царя и нарочно выбрался на возвышенное место — посмотреть, что же делается у Гapпага.

Там происходила беспорядочная суета. Какие-то стратеги поначалу даже выстроили своих воинов в боевые порядки. Но другие, более понятливые или осведомленные, то ли подняли собравшихся воевать на смех, то ли просто объяснили им, что повода для битвы нет, и тем самым внесли в их ряды сомнение и растерянность. «Враги» толпились и вертели головами, пытаясь понять, что же в действительности происходит вокруг. Однако замечу: оружия из рук уже не выпускали.

С той стороны, где стояли каппадокийцы, доносился самый громкий шум. Там в кустарнике, в непосредственной близи от лагеря, мелькали лани и настигавшие их марды. Ланей было немало — целый табун. Мардов тоже хватало; я насчитал до двадцати всадников. С дикими криками они гнали животных прямо к палаткам. Казалось, марды в своей неистовой погоне потеряли рассудок и вместе с ланями и собаками того и гляди пронесутся прямо через лагерь, никого не заметив вокруг. Каппадокийцы уже ставили щиты стеной и выставляли копья, верно ожидая мощного удара конницы.

В это мгновение появился воин Кира с приказом от царя присмотреть за мардами (чем я как раз и занимался) и доложить обо всем, что произойдет, когда марды столкнутся с чужаками. Тут только до меня дошло, что безумный гон вовсе не случаен.

В самом деле марды прибавили ходу, словно пытаясь обойти ланей слева, и стали вопить еще громче и страшнее. Лани, естественно, свернули вправо и наконец выскочили к палаткам, но уже не прямо на ощетинившихся копьями каппадокийцев, а под углом, и пронеслись мимо них, стороною.

Тут-то на глаза опешившим «врагам» явились на бешеном скаку и марды. До боевого строя каппадокийцев им и дела не было. Марды, увлеченные гоном, будто и не заметили вооруженных чужаков. В ланей, а не в людей полетели мардианские копья и стрелы. Несколько животных упали прямо перед строем. Щиты каппадокийцев дрог­нули. Иные воины, видимо прирожденные охотники, не сдержались и метнули свои копья в проносившуюся мимо дичь; кое-кто попал в цель.

Еще несколько мгновений мне казалось, что марды и чужаки вот-вот схватятся в рукопашной, не поделив по крайней мере добычу. Но потом я расхохотался до слез.

Вот что произошло. Несколько мардов остановили своих коней и соскочили на землю, причем с ними ос­тался один из старейшин, который не сошел с седла. Остальные продолжили погоню и вскоре снова поворо­тили ланей в сторону лагеря Гарпага. Те же марды, что остались забрать добычу, делали свое дело, не обращая никакого внимания на чужаков. Никакого спора или опасного дележа не возникло: марды брали свое, каппа­докийцы — свое. Старейшина указал на одного из убитых животных, и грозные марды предложили его каппадокийцам, как бы в дар за то, что их охота удалась на чужой земле. Тут боевой строй окончательно смешался. Воины побежали к своим палаткам, и не успел я два раза моргнуть, как они вернулись с небольшими бурдю­ками и стали протягивать их мардам. Кир мог радоваться: первый охотничий союз был заключен.

С этой доброй вестью я и разыскал царя примерно в десяти стадиях от лагеря. Он устроил привал, и, похоже было, не только ради отдыха.

— Марды поторопились,— сообщил я ему,— Они уже начали пир с каппадокийцами.

Царь весь светился от радости. Он живо поднялся со шкуры, брошенной на траву, подошел ко мне и так крепко хлопнул по плечу, что у меня подогнулись ко­лени.

— Ты слышал, брат?! — оборотился он к Гистаспу.— А ведь охота только началась!

Гистасп улыбнулся. Его лицо немного покраснело.

— Хвала Митре! — негромко произнес он.— Надеюсь, что и весь день окажется благоприятным.

Остальные воины, сидевшие вокруг, тоже стали возно­сить славословия персидским богам. Царь пригласил меня к трапезе, и я, как добрый гонец, совершил вместе со всеми благодарственное возлияние.

Однако царь Кир явно ожидал каких-то более важных вестей. Он чутко прислушивался ко всем отдаленным шумам и крикам. После громкого славословия воины стали вести себя очень тихо, словно боясь спугнуть какую-то затаившуюся поблизости дичь.

В этой тишине пестрая птица не побоялась усесться на один из ближайших кустов.

Увидев ее, Кир неторопливо протянул мне кувшин с вином и сказал:

— Кратон, ты погадаешь нам по-эллински. Моя охота завершится удачно, если эта птица...— Он замолк, размышляя над выбором обстоятельств.— Если эта птица улетит раньше, чем ты выпьешь весь кувшин. Начинай.

Я взял кувшин за горлышко и стал неторопливо отпивать глоток за глотком, косясь одним глазом на куст.

Птице явно понравился этот насест. Улетать она не собиралась.

Искренне желая царю удачи, я стал цедить жидкость сквозь зубы и задерживать во рту.

— Жульничаешь! — заметил Кир, и я едва не поперхнулся.

Птица как будто заснула на ветке, а донышко кувшина поднималось все выше и выше. Но в то мгновение, когда вина осталось на последний глоток, Кир вдруг громко хлоп­нул в ладоши. Птица встрепенулась, взмахнула крыльями и понеслась прочь.

Я проглотил остатки вина и поднял кувшин над головой, горлышком вниз. Кусты поплыли у меня в глазах.

— Видишь, эллин. Знамения благоприятны,— весело за­метил Кир,— Ведь не важно было, по какой причине улетит птица.

— Рад, что смог способствовать твоей удаче, царь,— только и оставалось сказать мне.

Вино было неразбавленным и ударило в голову, поэтому главные события большой царской охоты запомнились мне подобно необыкновенному сну.

Не помню, то ли в тот же миг, то ли часом позже появился гонец от Губару.

— Царь! — воскликнул он, спрыгнув с коня.— Вепрь из Черного ущелья! Вождь Губару нашел его и гонит к ми­дянам, как ты велел, царь!

Все встрепенулись и стремительно оседлали коней. Кир ждал именно этой вести.

Вновь началась бешеная скачка. Кусты, собаки, конские хвосты замелькали у меня в глазах, и я с трудом догадался, что все мчатся в направлении лагеря Гарпага.

Охота продолжалась в полном согласии с замыслами Кира.

Воины Губару выгнали огромного вепря на ту сторону лагеря, где стояли парфяне.

Когда мы достигли крайних палаток, там уже сверкало множество шлемов и всадники готовились отразить шумное нападение. Однако появление вепря привело их в смятение. Кони попятились. За вепрем на открытое место со страш­ным лаем высыпали собаки, а уж следом за ними появились персы.

Пока на скаку я различал перед собой только всадников и отдельные купы кустов, то в беззаботном хмелю и думать не думал, каким невиданным черным чудовищем окажется на самом деле этот вепрь! Когда все выскочили на открытое место, я так и обомлел: в холке вепрь оказался бы мне по плечо, сойди я с седла на землю, а тяжестью своей перевесил бы и дюжину обыкновенных свиней!

Комья земли так и полетели в стороны, когда чудище завертелось волчком, отбиваясь от собак, теперь с особой отвагой наседавших на него. Одного грозного пса вепрь подцепил-таки своими страшными клыками и чуть было разом не освежевал. Бедное животное распласталось с раз­бросанными кишками.

Тут уж парфянская конница и вовсе дрогнула. Один из парфян — по-моему, от страха — первым метнул в кабана копье. Оно угодило зверю в холку и отскочило, как обыкновенная палка. Думаю, попади горе-охотник зверю в хре­бет или в бок, случился бы тот же итог, столь крепка и толста была кожа у этого кабаньего гиганта.

Вепрь сразу приметил своего обидчика и ринулся на него, уже невзирая на свору, почти повисшую скопом у него на ушах. Парфянин так струсил, что оцепенел в седле.

Его товарищи завопили:

— Гони! Гони!

Он поворотил было, ударил коня пятками по бокам, но, увы, опоздал. Вепрь налетел на коня лбом и одним ударом переломил ему передние ноги. Раздался хруст хрящей, и жеребец опрокинулся на землю. Парфянину как будто повезло: он сам отлетел далеко в сторону и в тот миг, когда вепрь одним мощным рывком распарывал жеребцу брюхо, уже мчался наутек. Но ему бы припустить зайцем, умело путающим следы, а он нырнул прямо в ближайшую палатку.

— Куда ты, глупец?! Беги! — кричали ему парфяне на своем наречии.

— Хватай другого коня! Скорей! — кричали ему персы.

Но бедняга с перепугу уже не слышал ничьих советов.

В два счета покончив с конем, вепрь оставил его, мотнул мордой, отпугивая псов, и шумно втянул ноздрями эфир. Запах страха выдал несчастного человека. Вепрь бросился на палатку, легко прорван крепкую, грубую материю и пропал внутри.

Из палатки донесся ужасный крик, а потом — стон, перешедший в глухой хрип. Палатка заходила ходуном, завалилась, превратившись в ком, и вспучилась с одного бока, как вздутые мехи. Материя с треском прорвалась сразу на два локтя, словно ее легко прорезали изнутри двумя острыми ножами, и зверь выскочил наружу. Черная его морда блестела кровью, пятак и клыки были багровыми.

И выскочило чудище прямо на царя Кира, вставшего на его пути всего с одним железным «клыком», крепко зажатым в руке.

Когда вепрь еще расправлялся с парфянским жереб­цом, Кир уже спустился с коня. Его копьеносец протянул ему оружие, однако Кир отмахнулся и вынул из кожаных легких ножен, висевших у него на поясе, особый меч. Тот меч был длиною в полтора локтя, немного загнут, но не плавно, а четким углом, и дальняя сторона угла своею шириной — и, значит, весом — значительно пре­вышала ближнюю сторону, соединенную с весьма длин­ной рукояткой.

Решительным жестом левой руки Кир запретил своим воинам следовать за ним, а сам быстро двинулся к палатке и остановился от нее в десяти шагах. Доблестные и по­слушные псы сразу образовали по сторонам от него плотную фалангу, а когда грозный враг появился перед ними, тут же завернули края фаланги полукольцом.

Вепрь, выскочив из «мешка» наружу, замер на месте, а потом, поведя мордой из стороны в сторону, громко засопел, словно желая перевести дух от обильно пролитой им крови.

Царь расставил ноги на ширину плеч, чуть подогнул колени и медленно повел мечом.

Собаки не лаяли, а только глухо рычали, плотно прижав уши и вздыбив шерсть.

Персы не могли ослушаться своего повелителя, но не­вольно подвинулись на шаг вперед, держа наготове копья. Целая стая копий обрушилась бы на страшного зверя, слу­чись что, но казалось, остановить эту гору дикого мяса, обладавшую титанической силой, смогла бы только молния самого Зевса.

Парфяне, снедаемые теперь не только страхом, но и любопытством — неужто один невысокий ростом и не слишком могучий видом человек устоит против чудови­ща?! — тоже подвинулись поближе к просцениуму.

Оглянувшись, увидел я вдруг и прекрасную Азелек. Ее конь стоял позади всех. Скифская стрела была наготове. Азелек держала тетиву натянутой до половины.

Ятак сильно удивился, что почти протрезвел. Куда ей было стрелять?! И какой урон могла нанести черной горе тоненькая стрела, если казались бесполезными копья? И все же я сказал себе: «Ей хватит для точного выстрела одной крохотной щелки между всадниками. Богам изве­стно, что она сумеет помочь своему великодушному по­велителю вернее всех остальных: угодит зверю прямо в глаз. Два скорых выстрела — и два железных жала попадут чудищу в мозг. Она-то сумеет спасти Кира».

Что оставалось делать Кратону Милетянину? Увы, те­перь только наблюдать.

Если бы царь персов погиб в схватке со зверем, Кратон Милетянин получил бы полную свободу. Кто из эллинов поверил бы Кратону, если бы он признался своим землякам, что в те тревожные мгновения он вовсе не желал себе такой полной свободы?

Как только зверь перестал водить мордой и уставился прямо на царя персов, Кир неторопливо двинулся ему на­встречу, мягко приседая при каждом шаге.

Вепрь на миг застыл как изваяние. Затем он вдруг взре­вел и, поначалу подавшись тушей назад, бросился на Кира.

«Левый фланг» прекрасно обученной собачьей фаланги тут же с лаем и ревом рванулся вперед.

Вепрь в своем неудержимом броске невольно забрал чуть правее: ему надо было сразу и напасть на человека, и защититься от псов.

Кир сам качнулся вправо, одновременно же поворачи­ваясь к зверю правым боком — и вдруг мощно, по-медве­жьи прыгнул прямо на вепря. Получилось так: вепрь как бы проскочил мимо Кира, а тот в один миг крепко оседлал его, обхватил руками и ногами и сразу изо всех сил полоснул мечом снизу по кабаньему горлу.

Послышался хруст. Вепрь, словно оступившись, ткнулся мордой в землю и, содрогнувшись, откинулся назад, как строптивый конь, пытающийся сбросить седока. И вновь широкое лезвие меча исчезло в черной шерсти.

Раздался уже не хруст, а шипящий хрип. Кровь брызнула из-под вепря двумя сильными струями, будто вино из лопнувшего меха.

Вепрь издал такой чудовищный визг, что все кони, персидские и парфянские, шарахнулись вспять. Персы едва не поранили друг друга поднятыми копьями. В этой внезапной толкотне кони многим из седоков прищемили ноги.

Из последних сил вепрь рванулся в одну сторону, потом в другую, завалился на бок и мог бы легко раздавить Кира. Но царь успел спрыгнуть со зверя. Как только вепрь вско­чил, царь схватил его за шерсть на холке и, словно удерживая вепря на ногах, нанес сверху по первым позвонкам два быстрых и очень мощных удара.

Голова вепря как будто осела к земле. Кир ударил в третий раз, а четвертый и пятый удары нанес мечом уже с двух сторон от головы. Туша вепря мелко задрожала, и Кир отпустил зверя, а вернее, толкнул его на бок. Вепрь упал и забился в предсмертных судорогах. Тремя послед­ними ударами Кир отсек огромную голову.

Когда голова отвалилась от туловища и Кир пихнул ее ногой, собачье войско смешалось, и псы, окружив Кира, принялись слизывать кровь с травы и с ног царя персов.

Кир выпрямился и обвел властным взглядом весь мир.

В тот же миг персы разом соскочили с коней и с ра­достными криками двинулись навстречу своему царю, по­бедителю чудовища. Да, его подвиг был достоин и самого Геракла. Великий силач, несомненно, признал бы царя пер­сов своим собратом.

Даже чужестранец Кратон испытывал гордость от того, что служит такому славному царю-герою, и стал снисхо­дительно поглядывать на парфян. Те тоже спешились, и, хотя их здесь было куда больше, чем хозяев гор, они ти­хонько обступили персов со всех сторон, терпеливо дожи­даясь, когда их подпустят к победителю зверя и к самому поверженному чудовищу.

Только «скиф Азал» не двинулся ближе ни на шаг, так и остался в стороне. Но Кратона учили зоркости в школе Болотных Котов, и он видел, что Азелек очень радовалась победе своего необыкновенного повелителя, только скры­вала свою радость глубоко в сердце.

Она неторопливо убрала стрелу в колчан, повесила лук, а потом, поплевав на пальцы, взялась за поводья и стала разворачивать коня.

На Кратона скифская красавица Азелек не взглянула в тот день ни разу.

Парфяне конечно же дождались своей очереди. Так за­думал и того очень хотел Кир, царь персов.

По знаку Кира его соплеменники расступились, про­пуская чужаков. Парфяне подошли, но не так близко, как персы, и стали выражать свое восхищение беспорядочными возгласами и взмахами рук. Они словно робели, признавая в царе нечеловеческую силу и ловкость.

Из парфянских рядов выступил на шаг вперед человек наружности более благородной, чем имели остальные, в воинском гиматии из дорогой материи.

— Вот поистине царь! — немного склонив голову, с до­стоинством проговорил он на арамейском.— Царь, кото­рому надлежит править многими доблестными воинами и большой страной. Приятно и почетно исполнять веления истинного царя.

— Кто ты? — вопросил его Губару.

Парфянин представился кшатрапаваном конницы.

— Так ты хочешь иметь разговор с царем персов? — многозначительно произнес Губару.

— Почту за самый высокий дар богов! — воодушевленно ответил тот.

От парфян отделился еще один человек. Он вышел с медной чашей, полной воды, подал ее стратегу, а тот принял сосуд и торжественно поднес его царю персов.

Кир наклонился, сильным движением погрузил меч в землю и так очистил его от крови, а затем погрузил меч рукояткой в поданный сосуд и омыл в нем свои руки.

По завершении ритуала парфянин осторожно, чтобы не полетели брызги, вылил воду на землю.

— Кшатрапаван, ты хочешь говорить с царем при всех или наедине? — задал новый вопрос Губару.

— Если царь пожелает говорить наедине,— ответил по­нятливый парфянский стратег.

Губару переглянулся с Киром. Оба казались очень до­вольными. Даже Гистасп, державшийся в стороне, как рав­ный среди простых персидских воинов, был удовлетворен. На его лице появились розовые пятна, а глаза влажно за­блестели.

Персы стояли плечом к плечу с парфянами, и все затаили дыхание.

Кир и парфянин отошли от туши убитого вепря. Стратег приложил руку к сердцу и неслышно произнес две или три фразы. Кир только и сделал, что невысоко поднял руку и кивнул, как если бы парфянин находился у него в подчинении. Тени кустов не успели сдвинуться и на палец, как оба вернулись на прежнее место и парфянин, еще раз поклонившись Киру, с гордым видом вернулся к своим воинам.

Губару еще раз радостно переглянулся с царем. Прои­зошло именно то, чего они ожидали.

— Царь персов приглашает всех на празднество по слу­чаю удачной охоты! — как обычный глашатай, громогласно объявил Губару,— Охота была дарована богами!

Да, теперь можно было считать, что охота на войско Гарпага оказалась удачной.

Тем временем со всего лагеря тянулись к этому месту воины Гарпага — мидяне, каппадокийцы, армене. По­явились разгоряченные охотой марды, маспии и другие жители гор, подвластных Киру. Быстро пролетел по ок­руге слух, что царь персов поразил необыкновенного зверя.

Сам Гарпаг появился едва ли не последним. Радоваться ему или огорчаться, он, похоже, и сам не знал. Вид у этого семидесятилетнего стратега — впрочем, еще крепкого в мышцах и костях — был довольно растерянный. Все ре­шилось без него и как бы само собой. С одной стороны, войско как бы оставалось под его началом, а с другой —

уже перешло под начальство Кира. Получалось, что Гарпаг мог вовсе не считать себя мятежником. Возможно, именно эта мысль выражалась на его лице в блуждающей и неясной улыбке.

Прихрамывая и переваливаясь с боку на бок, он двинулся навстречу Киру.

— Царь! Да хранят тебя боги! Как же я рад видеть тебя после стольких лет... — произнес он уставшим, почти жалобным голосом, вытянул вперед руки и повторил: — После стольких лет.

— Мой добрый Гарпаг! — с искренней радостью приветствовал старика Кир. — Сколько раз я приглашал тебя в гости! Вот наконец ты добрался до моих гор. Приветствуя тебя.

Они обнялись, и Кир поцеловал его как равного — щеку. Бледное лицо Гарпага зарделось. Он поцеловал Кира в плечо и смиренно подождал, пока царь сам выпустит его из своих объятий.

— Да, мой старый воспитатель, — проговорил Кир, учтиво отстранив от себя старика. — Мы оба постарели. Сколько серебра! Сколько серебра нажили! Теперь мне вновь понадобятся твои добрые советы.

— Если прикажешь, царь, не стану отходить от тебя ни на шаг! — в волнении отвечал Гарпаг.

Так обрел царь Кир большое войско, с которым уже не страшно было двинуться на Эктабан.

Но прежде царь персов устроил огромный пир. Когда охота только начиналась, я видел стада коз, овец и коров, гонимых к Пасаргадам. Оказалось, царь велел своим соплеменникам очистить от колючего кустарника еще один большой участок земли и забить там для пира всех живот­ных, доставшихся ему от отца. Кроме того, он велел прине­сти большое количество вина и хлеба. Так было приготовлено обильное угощение для всех: как для подвластных ему племен, так и для пришедшего в горы войска.

Такого грандиозного пиршества, какое произошло на следующий день, мне никогда более не приходилось видеть.

В начале праздника Кир отдал отцовское копье одному воину, который во время охоты наткнулся на медведя и в одиночку убил его. Однако воин отказался от дара, сказав, что царь, несомненно, совершил куда больший подвиг. Эллины бы стали спорить, начав сравнение сил медведя и кабана, однако в горах Персиды никакого спора не вышло. Все в один голос стали славить Кира, и тот легко сдался на уговоры. Да и в самом деле копье лучшего охотника принадлежало ему по праву, хотя только малое число сведущих людей, и то мысленно, засчитали ему в добычу целое войско числом почти в двадцать тысяч во­инов.

Когда пиршество, длившееся трое суток подряд, стало подходить к концу, Кир призвал к себе своих глашатаев и через них обратился ко всем горным племенам с вопросом:

— Воины! Какой из дней вам больше понравился: тот, когда вы в поте лица рубили кустарник, или тот, когда вы сели пировать со мною, Киром из рода Ахеменидов?

Нетрудно было предсказать дружный ответ персов.

— Тогда я, Кир, царь персов, Ахеменид, скажу вам, персидские воины! Если вы пожелаете следовать за мною, то у вас будут и эти блага, и еще в тысячу раз больше. Верю, что вы ничем не уступаете мидянам, которые считают себя нашими властителями. Настало время, когда вы дол­жны обрести первенство на всех землях, которые завоевали наши общие с мидянами предки многие века назад. Идите за мной, и все народы скажут: «Вот лучшие воины на земле, созданной по воле Ахурамазды!»

И все персы, услышав такую речь, поднялись в едином порыве и двинулись со всех сторон к своему царю. Это Движение — всего несколько десятков шагов — было по­добно начальному движению горной лавины, ибо оно уже не могло остановиться и, обретя полную мощь, в скором времени потрясло весь поднебесный мир.

И Кратон Милетянин, чужак среди персов, был при этом великом начале, двинулся с персидской лавиной и вместе с этой неудержимой лавиной достиг пределов Мира.

На пятый день, отдохнув от пиршества, соединенное войско покинуло предместья Пасаргад и тронулось на север в направлении Эктабана.

Повод для огорчения имел только верный хазарапат Кира Уршаг. Царь не взял его с собой в поход, велев сотней воинов охранять Пасаргады и дворец от пожара и разбойничьих наскоков. В продолжение двух часов, пока войско удалялось от города, можно было различить вдали у стен дворца, алый гиматий Уршага, который он надел для проводов.

Странное чувство владело мною в первые недели похода на Эктабан. Я находился в гуще войска, жил в палатке днем видел сверкающие медью парфянские шлемы, a вечером сидел у костров вместе с воинами. Но мне казалось, что я до сих пор остаюсь лазутчиком, проникшим в лагерь вражеской армии, и надо узнать о ней как можно больше, а потом спешно пробираться через горы и докладывать обо всем Киру.

Между тем Кир был рядом, он сам вел это войско. Он жил, как и воины, в обыкновенной палатке, так что Гарпаг, наверно, совестился, обитая или в обширном шатре, или в лучшем из домов селения, у которого останавливалось войско. Видно, Гистасп и Губару роптали по этому поводу, раз однажды у большого костра я услышал слова Кира:

— Пускай старик понежится. Туман вредоносен для моего доброго Гарпага. У него больные ноги и хребет уже не гнется, а его послали в такую даль.

Я с нетерпением ожидал часа, когда Кир вновь при­зовет меня и пошлет куда-нибудь с важным делом, для выполнения которого лучше всего годится Болотный Кот. Например, в Эктабан: разведать, что на уме у Астиага, а там или вовсе заморочить ему голову, или просто тихонько отделить ее от туловища и припрятать в надежно месте.

Однако Кир как будто забыл о чужестранце и в первый месяц похода ни разу и не призвал его к себе, чтобы дать важное поручение. Впрочем, как я заметил, он не особо жаловал и других чужестранцев — иудея Шета и ва­вилонянина Аддуниба,— которые следовали вместе с ним теперь, когда двинулась великая сила, Кратон с его повадками и его уменьем уже как будто не требовался царю персов. Кир наконец принял все необходимые решения и весь превратился в действие, отказываясь наперед от всяких советов, а тем более от коварных, скрытных замыслов. Оби­жаться на него за это было по меньшей мере неблагора­зумно.

Кир-военачальник ничем не отличался в этом походе, особенно в первый месяц, от Кира-охотника. Он почти не слезал с коня, зорко, с прищуром, осматривался, хотя в его взгляде не было подозрительности, недоверия к чужим воинам. Приказания он отдавал больше руками, чем го­лосом, словно стараясь сберечь тишину, необходимую в начале охоты, при выслеживании зверя. Теперь, когда все подчинялись ему, я не замечал в его лице и в его манерах ни малейшего высокомерия, даже чрезмерной властности, какую он проявил, когда поборол вепря и одним взглядом покорил чужое войско.

Однако вскоре после того, как войско спустилось в равнинную область, между нами все же случился короткий разговор, заставивший взволнованно биться мое сердце.

Однажды в полдень с ясных небес послышалась чудесная мелодия. Царь приостановил коня и стал вглядываться в вышину. Невольно задрали головы и сопровождавшие его воины.

Маленькая птаха темной точкой дрожала в синеве, а ее звонкая песня заливала, казалось, всю равнину.

Я не сдержался и, вновь дерзко окликая свою Судьбу, произнес чересчур громко:

— Жаворонок!

Кир сразу обернулся, остро взглянул на меня и поманил рукой. Его воины расступились. Я подъехал к царю.

Поначалу он долго смотрел в небеса, будто подозвал меня только для того, чтобы я разделил с ним это без­молвное наблюдение.

— Скажи, эллин, этой птицей, по-вашему, тоже владеет Судьба? — вдруг проговорил он, не опуская взгляда.

Я ответил не сразу. Сначала поразмышлял, дабы сказать не слишком нарочито и прямолинейно, то есть по-варвар­ски.

— Думаю, любой эллин завидует этой птице, когда слы­шит ее песню,— наконец нашел я пригодные слова.— Эл­лин скажет, что жаворонку дарована такая счастливая Судьба.

— Дарована? — удивился Кир и, «опустившись» с небес, испытующе посмотрел на эллина,— Но разве то, что даровано, может назваться Судьбой?

Не раз за свою жизнь я вспоминал и вновь обдумывал эти слова, но и до сих пор не смог постичь всю их глубину, их тайну.

Азелек жила в отдельной палатке. По слухам, ходившим среди войска, того требовал скифский закон, запрещавший спать под одной крышей с иноплеменником. Она часто охотилась; иногда вместе с персами, но чаще в одиночку. И всегда сопровождала царя, когда он выезжал куда-то из своего лагеря. Я уже знал, что «скиф Азал» входит в сотню царских воинов-телохранителей, несмотря на свои юные годы и не слишком внушительный вид. Звание лучшего стрелка, носимое «скифом», никто не оспаривал. Можно было добавить к этому званию и второе: «самый зоркий глаз». Не раз я усмехался про себя: впору бы именоваться скифской амазонке не «жаворонком», а «соколом». И что же! Однажды наконец открылось: «азалом» скифы называют маленького степного сокола.

Несмотря на свою зоркость, я ни разу не замечал, чтобы Азелек хоть на миг заходила в палатку царя или же он сам приближался хотя бы на десять шагов к ее палатке. Тут была волновавшая меня тайна, раскрыть которую я, по правде говоря, уже не надеялся.

Я знал свое место и, признаюсь, очень дорожил им. Чтобы отвлечься от смутных замыслов и влечений, я брал себе женщин в селениях. Они отдавались легко и не тре­бовали ни платы, ни жертв. И ни с одной из них, безымянных и, как теперь чудится, даже безлицых, не испытал я того блаженства, какое охватило меня некогда в горах, между трех горящих костров, под столбом белого дыма, поднимавшегося высоко в небеса.

Любимая жена Кира, которую звали Кассанданой, сопровождала войско, сидя в особой, очень просторной и наглухо закрытой, повозке. В двух других повозках ехали наложницы, числом двенадцать или четырнадцать.

Кассандана приходилась царю персов двоюродной сестрой. Их сыновьями и были юный Камбис и совсем еще маленький Бардия. Еще было известно, что Кассандана очень умна и рассудительна и Кир советуется с ней не реже, чем с Гистаспом или Губару. Напомню, что никому, кроме супруга-царя, не допускалось видеть ее — так пове­левал персидский закон.

Кир запретил воинам под страхом жестокого наказа­ния всякие разговоры о том, что они будто бы идут войной на самого Астиага. Напротив, он повелел считать, что войско движется на помощь престарелому Астиагу, дабы облегчить ему власть над большой страной, с которой тому, по ветхости здоровья, все трудней и трудней управ­ляться. Воины были не настолько прямодушны, чтобы воспринять такую стратегию всерьез. Тем не менее игра, предложенная царем, пришлась им по нраву, возбуждая их гордость и честолюбие.

Какие бы вести ни стали доходить до Астиага, а только он сразу почуял неладное и прислал к своему внуку гонца с повелением незамедлительно явиться к нему в Эктабан, оставив войско.

Кир ответил, что явится к царю Мидии гораздо быстрее, чем тому в действительности угодно.

Сам же Кир вовсе не торопился достичь Эктабана, хотя, если вдуматься, в его ответе не нашлось ни одного лживого слова.

Он неторопливо вел армию от одной области к другой, будто терпеливо ожидал, пока тот или иной управитель отложится от Астиага в его пользу. Успеху такой тактики очень способствовал Гарпаг, хорошо знавший, кто из управителей готов присоединиться к врагам Астиага, если увидит, что их числа и мощи уже вполне достаточно для начала мятежа. И так войско, набирая все новые силы, двигалось на Эктабан не по прямой линии, а как бы на­меревалось охватить город петлей, то есть по-охотничьи обкладывало волчью нору или, если угодно, медвежью берлогу.

В начале лета следующего года Астиаг наконец не выдержал и проявил решимость. Видимо, мидийский царь наконец уразумел, что стоит еще помедлить — и он, чего доброго, останется вовсе безо всякой защиты. Он собрал внушительное войско и двинул его навстречу персам.

Когда весть о неминуемом большом сражении дошла до Кира, он впервые созвал большой совет, пригласив на него и эллина Кратона.

На совете говорил в основном Гарпаг. Он уже не выглядел таким робким и растерянным, как в день oxоты на его войско, и казался даже помолодевшим. Куда делась старческая медлительность его походки и даже хромота?!

Он убеждал Кира и других военачальников, что по­бедить в сражении будет нетрудно. По его словам, не­которые стратеги Астиага готовы перейти на сторону Кира прямо перед началом сражения, и если бы их тайные уверения были лживы, то они давно бы выдали изменника Гарпага царю Мидии. Он уверял, что ассирийцы, армены, каппадокийцы, а также стоящие под Эктабаном части наемников из Дома Тогармы, несомненно, примут сто­рону персов, как только встретятся с ними и таким об­разом смогут легко противостоять тем десяти тысячам хорошо вооруженных мидян, которые оставались под на­чалом ближайших родственников Астиага и за которых Гарпаг не ручался.

Губару считал, что пора начинать войну всерьез и биться с врагом в открытом бою, иначе от долгого бездействия чрезмерной уверенности в своих силах войско начнет разлагаться. Гистасп молчал и, значит, соглашался.

Мнение Кратона вновь не потребовалось, да и что го­ворить — сражения больших армий не по его части.

И вот, пройдя через западные пределы Парфии и Гиркании, войско Кира двинулось на Эктабан по прямой.

Пришло время Кратона, назначенного стратегом лазут­чиков, и он воспрял душой. Снова начались бессонные ночи, гон коней, хитроумные засады, короткие столкно­вения с индийскими разъездами.

Пришло наконец время, когда моих вестей вновь стали с нетерпением ожидать Кир и его военачальники, включая и самого Гарпага, чьим недавним врагом, нанесшим его войску в горах самый ощутимый урон, был Болотный Кот из милетской школы.

Когда до столкновения армий осталось не более пяти дней, Гарпагу из моих рассказов стало ясно, что враг, выйдя на поле битвы, по всей видимости, нанесет «удар трезуб­цем». То есть основными частями конницы ударит по флан­гам, а третьей частью, меньшим, но отборным отрядом мидийских всадников, числом примерно в две тысячи,— по центру персидского войска, дабы отбросить его и вызвать панику в самой гуще персов. А между «зубьями» конницы будет наступать пехота.

Тогда Кир принял решение поставить пять тысяч пеших персидских воинов именно в центре.

Гарпаг был удивлен и пытался отговорить Кира, но тот сказал:

— В первом сражении персы должны устоять перед кон­ницей и показать пример остальным. Тогда они станут непобедимыми.

Гарпаг ответил, что такое противостояние требует от пехотинцев не только доблести, но и большой сноровки.

— Научи персов,— просто сказал Кир.— Они не такие гордецы, какими кажутся. Они будут тебе благодарны.

Три дня кряду парфяне изображали грозных врагов, несущихся галопом на пеший строй персов.

Большим знатоком обороны оказался Фарасг. Он учил персов, как правильно ставить копья, уперев их концами в землю перед стопой, выставлять через плечи воинов первого ряда копья второго и третьего рядов, дер­жать щиты и, наконец, попросту сплачиваться в одном дыхании перед мощным ударом. Сам Кир прилежно учился ставить копье к ноге, удивляя Фарасга простотой обра­щения.

Кир также запретил Гарпагу и другим стратегам воо­душевлять воинов тем, что большая часть вражеского вой­ска, выйдя на поле битвы, перейдет на сторону персов.

— Так будет не всегда,— прозорливо заметил он,— Нельзя приучать персов к легкой добыче и надеждам на то, что у врага нет желания сражаться.

И вот наконец в одну из ночей долина впереди замерцала мириадами костров.

Следующий день ожидался таким же знойным, как и предыдущий, поэтому противники не сговариваясь приго­товились к сражению, как только забрезжил рассвет. По традиции ожидали первого луча солнца.

Земля так нагрелась накануне, что уже на заре эфир дрожал над ней и враг казался пестрым облаком мошкары, висящей над серебристой гладью мелких озер.

Гарпаг вглядывался в даль, прищурив глаза.

— Мы не ошиблись,— заключил он,— На правом фланге конница Ашташа. Они держатся отдельно и повернут про­тив мидян. Слева — Гут. Ему я тоже доверяю. Пехота Вазгена не станет торопиться, а я подам ему знак «змеем» (имелось в виду копье с длинными лентами алой материи, висевшими у острия). Опасен только центр. Всадники и пехота Атрагира.

— Прекрасно,— без всякого волнения сказал Кир,— Не мы ожидаем гостей, а нас давно ждут в гости, поэтому надо идти навстречу.

И так, принеся последние жертвы и помолившись богам, войско Кира двинулось вперед.

Поскольку никто не требовал от чужестранца Кратона стоять в боевом строю, то он предпочел следовать за царем на почтительном расстоянии. Однако на протяжении всей битвы он хорошо видел алый гиматий Кира и его высокую тиару.

Поначалу Кир, окруженный сотней лучших воинов, двигался впереди войска. Замечу, что «скифа Азала» среди воинов не было. Может статься, Кир убедил своего «скифа», что ниже достоинства лучшего стрелка стоять там, где люди пускают наобум друг в друга тысячи стрел.

Затем, когда расстояние между противниками сократи­лось примерно до трех стадиев, он остановил коня, нето­ропливо спустился на землю и вошел в глубину пешего строя персов. Всадники свиты разъехались, присоединив­шись к немногочисленной персидской коннице, а царского жеребца и вовсе увели с поля битвы. Так Кир воодушевил своих воинов сражаться без страха.

Издали мне показалось, что вместе с пешими персами он двинулся на мидян так же, как на чудовищного вепря: медлительно и немного вразвалку.

Гарпаг мог быть доволен: все произошло именно так, как он предсказывал. Верные Астиагу и не знавшие о за­говоре, воины Атрагира с криками бросились на персов, его конница начала разбег, зато все остальные, сделав не­сколько шагов, стали будто засыпать на ходу.

Решительно бросившись вперед, персы вовремя оста­новились и выставили копья, как учил их Фарасг.

Донесся страшный треск. Передние кони мидян взды­бились, словно морская волна, налетевшая на камни. От наката огромной тяжести персы немного попятились, но устояли. И вот кони мидян, завязнув в гуще пешего строя, стали валиться один за другим и словно исчезать вместе с седоками в бурлящем водовороте. Всего несколько мгно­вений перед тем, как потемнеть от крови, в руках персов ярко сверкали новые мечи, привезенные Киру иудейским торговцем Шетом.

Тем временем пешие отряды армен и каппадокийцев попросту остановились и стали безучастно наблюдать за сражением, а парфяне и каппадокийцы Гарпага легко окружили отряды Атрагира и стали добивать их со всех сторон. Наемники же — те и вовсе не стали дожидаться итога, а сразу ударились в бегство, видно полагая, что лучше всего держаться подальше от возбужденных побе­дителей.

Битва длилась не более часа. Войско Атрагира было истреблено поголовно, а сам он принял смерть, как доб­лестный воин. Кир устроил ему торжественное погребение и даже досадовал, что первое сражение завершилось чересчур быстро и чересчур успешно. В самом деле армия Кира, потеряв всего два десятка воинов, за один час увеличилась втрое.

Кир отказался от большого торжества по поводу победы и не дал воинам отдыхать.

— Охота не кончена,— сказал он.— Солнце еще высоко. Отдых вреден.

В три дневных перехода войско Кира, выросшее подобно волшебным зубам дракона, подошло к Эктабану.

Когда вдали ярко засверкал серебряной кровлей дворец мидийского царя, Кир приказал остановиться. Губару убеждал его двигаться быстрей дальше и захватить город, не дав Астиагу опомниться. Его поддерживали и все стратеги, старые и новые, перешедшие на сторону персов.

Однако Кир не стал отвечать на эти призывы. Целый час он неподвижно простоял на холме, глядя на город. С таким видом он стоял некогда и на крыше своего собственного дворца, всматриваясь в ночную даль, где мерцали огни чужого войска.

Потом он отправил к Астиагу гонца с посланием. Он уведомлял царя Мидии о своем приезде и самым миролюбивым тоном предлагал Астиагу принять с царскими почестями своего внука и законного престолонаследника.

Астиаг отрубил гонцу голову, собрал, а вернее, согнал все мужское население города, включая подростков и стариков, в одно бесполезное войско, то есть попросту в стадо, вооружил всех копьями и дротиками и велел сражаться с Киром. При этом он приказал своим воинам, охранявшим дворец (их было две тысячи) без пощады убивать всех, кто трусливо побежит с поля боя.

Увидев огромную толпу, двинувшуюся навстречу, Кир грустно вздохнул.

— Мой дед совсем выжил из ума,— проговорил он.— Кем он собирается править, если решил остаться и без юрода, и без народа?

Кир даже не стал строить своего войска.

— Стыдно воевать с теми, кто едва успел родиться, и с теми, кому и так пришла пора умирать в своей постели,— заметил он.

Затем он приказал выступить вперед только арменским стрелкам и перебить только настоящих воинов. Для при­крытия лучников Кир выслал конных парфян.

Чтобы предсказать итог новой «битвы», не требовались ни внутренности животных, ни оракулы. Как только, по­раженные стрелами, воины стали валиться наземь, простые мидяне кинулись врассыпную. Два десятка стариков, уже не способных к бегу, бросили копья и пришли к Киру с поклоном. Они смиренно просили Кира принять под свою власть Мидийское царство, не наказывать подневольных жителей Эктабана и не разрушать их город, ничем не про­винившийся перед Киром.

Кир сказал, что ему для справедливого правления город нужен в полной целости и сохранности, и сдержал свое обещание.

Персы без ропота приняли его запрет грабить Эктабан, ведь в ту пору они еще не испытывали чрезмерного влечения к роскоши и богатству.

В конце дня войско персидского царя, не встретив никакого сопротивления, вступило в Эктабан и распо­ложилось в городе, как если бы просто пришло на по­стой.

Незахваченным оставался только царский дворец, в ко­тором с горсткой воинов заперся Астиаг.

Об Эктабане, расположенном у подножия священной для персов и мидян горы Оронта, и чудесном дворце следует сказать несколько слов. По эллинским меркам, Эктабан Уже можно было назвать городом, даже весьма немалым городом, однако этот город не был защищен крепостной стеной. Дворец же, который представлял собой мощную крепость, располагался выше, на горном склоне. Таким образом, цари Мидии, сами укрепившись за стенами, оставляли своих подданных на произвол судьбы. Стены вокруг Эктабана были возведены позднее по велению Кира.

Удивительно, что дворец мидийских царей до сих пор не считается одним из чудес света. По преданию, он был построен царицей Семирамидой. Семь его стен — одна выше другой — возведены из огромных кедров и кипа­рисов, так что со стороны дворец выглядит ступенчатой пирамидой высотою почти в полтора плетра. Все ярусы, кроме первого, самого высокого, окружены портиками со множеством резных колонн необыкновенной работы и обиты серебряными и золотыми пластинами. Кроме того, зубцы стен, с первой по седьмую, выкрашены в разные цвета: белый, черный, красный, синий, оранжевый, серебряный и золотой. Кровля дворца, как я уже сказал, была выложена серебряными плитами. На втором и третьем ярусах располагались плодовые сады, подобные чудесным висячим садам Вавилона. Царский трон нахо­дился на четвертом ярусе, посреди просторного помещения, вмещавшего до полутора тысяч приближенных и гостей. Таков был уже в то время этот великолепный дворец. Глядя на его древесные стены, я удивлялся, как мидийские цари не страшились пожара, способного вспыхнуть или по воле рока — от грозы или случайного поджога,— или же при нашествии врагов. Оказалось, что бревна были предварительно подвергнуты особому мо­рению, а потом обожжены таким образом, что разжечь их после такой обработки было бы не легче, нежели рас­топить очаг камнями.

Воины Кира, воодушевленные победами, предлагали немедленно начать осаду. Персы, умевшие легко взбираться на горные кручи, уверяли своего царя: им не потребуются даже лестницы — будет достаточно длинных веревок и сот­ни наконечников копий. Однако Кир отказался от осады. Он повелел воинам провести ночь без вина и шумных разговоров, предавшись спокойному сну. Захваченный го­род затих, а сам Кир не сомкнул глаз. Один из приближенных Астиага, перешедший на сторону персов, предложил царю расположиться в его роскошном по персидским меркам доме. Кир же отказался и от этого предложения, оставшись ночевать в своей походной палатке. Всю ночь в ней горел светильник.

Третий его отказ что-либо предпринимать в ту ночь касался лично Кратона Милетянина. Стражники пропус­тили меня к царю, и я, уже сгорая от нетерпения, предложил ему и свои услуги: пробраться во дворец, выведать доско­нально, что там происходит, и вернуться со сведениями о замыслах Астиага.

Кир впервые за эти дни показался мне уставшим.

— Благодарю тебя, эллин,— сказал он.— Не хочу тре­вожить своего деда в такой час.

Мое удивление было велико.

— Буду тих, как кошка,— пообещал я,— Никто не за­метит меня.

— Верю,— кивнул царь персов,— но лучше избежать всяких случайностей. Вдруг тебя все же увидит один из стражей. Мой дед — человек очень мнительный. Подождем.

«Чего ждать?!» — подумал я, но промолчал.

Не успел я покинуть палатку, как дрогнули огоньки светильников и новые тени изогнулись на ее полотне перед царем. Сначала появились воины Кира и доложили:

— Царь! Пришли стражники самого Астиага и со сле­зами просятся к тебе. Мы уже обыскали их.

Кир внезапно воспрянул.

— Пустите их! — приказал он воинам, а мне повелел остаться, добавив: — Да, у тебя хорошее чутье, Кратон. На­верное, твой час.

И вот в палатке появились двое стражников Астиага, одетых куда роскошнее, чем сам Кир: они были в свер­кавших серебряным шитьем парчовых кафтанах. Однако без шапок.

Оба стремглав бросились к ногам царя и замерли, уткнувшись лбами в волчью шкуру, лежавшую под раск­ладным сиденьем Кира. Царь поморщился. Наутро, когда уже сотни мидийцев выражали ему свою преданность и поклонение таким же образом, он уже не морщился, а впоследствии стал спокойно переносить даже раболепные поклоны персов из других родов, ибо персы быстро пере­няли многие обычаи и одежду мидян. Но в ту ночь он поморщился, когда перед ним распростерлись двое вра­жеских воинов, пришедших просить его о милости.

Кир повелел им подняться, но они отказались вставать с колен.

— Пощади нас, великий царь! Да будут боги покро­вительствовать тебе во всех твоих делах и да продлят твой славный род во веки веков! — обратился к нему один из стражников,— У нас нет никакого желания сра­жаться против тебя. Напротив, мы сочтем за лучшее в жизни верно служить царю персов. Мы просим смило­стивиться над воинами, которые еще находятся под чужой властью. Царь, пусть твои славные воины сохранят нам жизнь. Мы готовы сейчас же открыть ворота дворца и вывести Астиага наружу.

Кир снова поморщился. На этот раз — от многословия. Он приподнял руку, и мидянин замер с открытым ртом.

— Мой дед, великий царь Астиаг, здоров? — строго спросил Кир.

— Мы видели его здоровым, царь,— изумленно пробормотал мидянин.

— Он спокоен или пребывает в страхе?

— Он очень устрашился, царь. Он велел запереть все двери, сидит в опочивальне без движения.

— А вы говорите, что здоров,— покачал головой Кир, сильно напугав и самих «послов»,— У великого царя Астиага есть оружие? Он может иметь при себе какой-нибудь яд?

— Да, у него есть меч. А о яде мы ничего сказать не можем. Не видели.

— Мне нужны воины. Я сохраню вам жизнь и всех охотно приму на службу, только если вам удастся сохранить жизнь царю Астиагу.

Мидяне переглянулись в величайшем недоумении.

— Кратон,— подозвал меня Кир,— Ты пойдешь с ними. Позаботься о моем бедном предке. Не допусти, чтобы он, в приступе отчаяния покончил с собой.

— Приложу все силы,— с радостью пообещал я.

— Не хочу быть похожим на вашего царя Эдипа,— тихо, с улыбкой добавил Кир.— Оденься получше и уговори ста­рика, чтобы он принял меня, как доброго гостя.

Мы проникли во дворец через один из тайных ходов. Сразу за стенами мне в нос ударил тяжкий запах мертве­чины.

— Что это? — спросил я мидян.

Стражник, вытянув руку с факелом, отошел на несколько шагов, и я, увидев шеренгу стоячих трупов, содрогнулся. Лица мертвецов были перекошены, рты разинуты. Тела их вздулись. Потом я заметил, что их ноги не достают до земли, потемневшей вокруг от крови. Внизу, под богатыми одеждами каждого из этих несчастных людей, скрывался тесаный кол.

— Это маги! — делая страшные глаза, прошептал ми­дянин.— Астиаг казнил всех своих жрецов, ведь они ког­да-то предсказали ему, что от Кира не будет беды.

«Дважды ошиблись царские мудрецы»,— грустно усмех­нулся я.

Помню множество резных лестниц и дверей, обитых золотыми пластинами с изумительной чеканкой, а так­же слоновой костью, изрезанной тонкими узорами.

Стражники не лгали. Астиаг сидел на своем ложе, по­среди мятых покрывал, и бессмысленно таращился на стену. Царь Мидии был очень полный, обрюзгший старик с круп­ной головой и мясистым подбородком. Завитые колечки его еще густых волос теперь клубились в беспорядке, и он немного напоминал отжившего свое, ослабевшего, ослеп­шего и оглохшего льва, который уже из последних сил поднимает голову, чтобы гаснущим взором окинуть свое племя и свои владения.

— Отвлеките его,— тихо велел я стражникам.

— Как?! — соображая не лучше своего повелителя, бес­помощно развели они руками.

— Поднесите ему питье и скажите: «Вот, ты просил, Повелитель».

— Но ведь он не просил.

«Если все мидяне так отупели, странно, что их никто не успел завоевать раньше»,— подумал я и гневно приказал:

— Делайте что сказано, если хотите жить.

Астиаг содрогнулся, будто увидел не стражника, под­носящего золотой сосуд с вином, а ужасного призрака.

— Зачем?! — так и взвизгнул он.

— Ты просил пить, царь,— пролепетал стражник,— Вот вино.

— Я ничего не просил! — закричал Астиаг.

— Просил, царь, просил,— стал настаивать стражник, чуть отступив; его рука задрожала.— Мы все помним. Спроси остальных.

Мне-то и нужно было это препирательство. Я быстро управился: шмыгнул по-кошачьи на царское ложе позади Астиага и живо отыскал среди складок короткий меч, кинжал и какой-то подозрительный пузырек, отлитый из серебра.

— Вы все хотите меня отравить! — вопил на весь дворец царь Мидии,— Хотите моей смерти! Не получите! Я сам... Я сам...

И он завозился, видимо ища припасенные для себя орудия смерти. Тут перед ним появился Кратон из Милета, одетый в дорогие одежды знатного мидянина, которые по­добрали по его указанию сами стражники.

— Царь Мидии! — громко возгласил я,— Твой внук, Куруш, царь Ахеменид, шлет тебе привет и желает тебе и твоему славному роду здоровья и благоденствия!

Астиаг разинул рот и вытаращился на меня. Уж я приложил все свои силы и способности, чтобы явиться перед ним словно по волшебству — как бы возникнув из эфира.

— Ты кто? — прошептал старик, едва справившись с изумлением.

— Посланник богов! — не ведая стыда, отвечал я.

— Ведь ты чужестранец!

— Тем более. Выслушай меня, царь Мидии. Куруш, царь персов, желает тебе, своему ближайшему родственнику, самых великих благ и надеется, что ты примешь его достой­ным образом.

— Куруш... Куруш...— как в бреду, забормотал Астиаг, уронив голову, а потом вдруг встрепенулся.— Где мои маги?! Почему они обманули меня? Пусть они мне скажут, что делает здесь Куруш.

— Он пришел навестить своего деда,— уже не особо церемонясь, сказал я Астиагу.

— Навестить?! — злобно воскликнул Астиаг,— Мои маги обманули меня. Значит, он тоже обманет. Вот он прислал чужестранца, который лжет.

«Любопытно, что Астиаг ответил бы Гистаспу или Губару? — подумал я, усомнившись в своих способностях как посла и, значит, усомнившись в правильности выбора, сделанного самим Киром.— Губару вспыльчив, а вот Гистасп подошел бы для этого дела гораздо лучше меня».

Позже я узнал от Кира, что он попросту опасался за жизнь любимого брата, до конца не доверяя стражникам Астиага.

— Возвращаюсь к царю,— шепотом сказал я стражни­ку,— Но скоро вернусь. По знаку вы поднимете Астиага и понесете его навстречу царю Курушу. Тогда крепко держите его за руки и за ноги, чтоб не брыкался и сохранил вели­чественный вид.

Еще я велел им открыть главные дворцовые ворота.

Кир пребывал в тревоге и нетерпении. Он уже не мог усидеть в палатке и стоял под прикрытием двух щитов, поглядывая на верхние ярусы дворца.

Увидев меня, Кир удивился и даже отступил на шаг, чтобы осмотреть разодетого по-мидийски эллина с головы до ног.

— Ты успел стать хазарапатом у царя Мидии, Кратон? — Усмехнулся он, хотя взгляд его остался тревожным.

Мой рассказ о том, что я видел и слышал, был коротким, но исчерпывающим.

— Магов жаль,— покачал головой Кир.— Знал многих. Они очень помогли мне, когда я еще не мог надеяться на свою силу. Я хотел одарить их всех. Ведь они не лгали моему деду. Никто из них не лгал.

— Надо спешить,— таков был мой вывод.— К утру царь Мидии, да помогут ему теперь только боги, может и вовсе лишиться рассудка от страха и волнения. А то и лопнет какая-нибудь жила. Стражники готовы.

Кир взглянул на меня, как никогда, строго.

— Если царь Мидии умрет от страха, ответишь головой ты, а не они,— предупредил он.

Я мог бы отказаться от затеи, сказав царю: «Повелитель, делай сам что хочешь». Но тень Анхуза-коновала маячила у меня за спиной.

— У великого царя Мидии остался один хазарапат,— ответил я Киру,— Он перед тобой и готов ответить головой за недостойный прием царя персов.

Тогда Кир сухо улыбнулся и велел своим воинам-персам выстроиться в две торжественные шеренги перед вратами дворца. «Царская дорога» ярко осветилась факелами.

На четвертом ярусе дворца мидяне, перегнувшись вниз через стены, с нетерпением ожидали моего знака, и когда все было готово, я помахал им факелом. Они исчезли.

Зато ожидание царя персов продлилось недолго. И вот главные, высокие, сверкающие золотом ворота стали мед­ленно распахиваться.

Кир твердым шагом, однако чуть приседая по-охотни­чьи, двинулся вперед.

Ему навстречу шестеро стражников-мидян несли царя Мидии, крепко вцепившись в него и не давая шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Астиаг был бледен, взгляд его остекленел. Казалось, ему уже видится тесаный кол, на который его вот-вот усадят. Бывшие верноподданные вынесли своего царя наружу и остановились по знаку завоевателя Эктабана.

Кир раскинул руки и с искренней благожелательностью громко произнес:

— Великий Митра радуется нашей встрече! Видишь, Астиаг, небеса чисты и огонь горит ровно. Ветер не гонит пыль нам в глаза, и тьма не мешает. Я счастлив, царь Мидии, что ты наконец принимаешь меня как ближайший родич. Ведь и в самом деле у меня нет родичей ближе, чем ты.

Он не лгал, поскольку его родители уже умерли.

Кир подошел к Астиагу вплотную, велел стражникам отпустить его ноги, а потом крепко обнял своего деда.

— Прочь! — послышался его приказ носильщикам.

Те отскочили в стороны.

Видимо, Астиаг был очень тяжел, раз оба покачнулись.

У Болотных Котов слух острый, поэтому я расслышал слова, которые царь персов сказал Астиагу шепотом на ухо, обхватив при этом его тучное тело. Другие, стоявшие ближе к царю,чем я, не услышали ничего и расспрашивали друг друга.

— Дед, не бойся меня,— уверял Кир Астиага.— Мы оба держали свое слово тридцать лет. Разве не так? Ты не причинил мне вреда, и я не причинил тебе вреда. Разве я пришел к тебе отнять жизнь или золото? Ты казнил магов за обман, но они и не думали обманывать тебя. Ты сам увидишь, что обмана нет.

Он отстранился от Астиага. Тот вновь покачнулся, и стражники, следя за каждым движением Кира, сразу под­хватили старика под руки, но уже не стали держать его, как пойманного волка.

Астиаг несколько раз порывисто вздохнул, содрогаясь всем телом, а потом уже сам потянулся к своему внуку и цепко схватил его за руки.

— Куруш! Мой дорогой внук! — воскликнул он, словно Уже рыдая, хотя слез еще не было видно.— Ты пришел! Теперь ты спасешь бедного старика. Все обманывают меня! Все кругом лгут!

Тут Астиаг и вправду зарыдал и стал судорожно трясти Руки своего дорогого внука.

— Смилуйся над стариком! — всхлипывал он,— Они все хотят меня погубить.

— Теперь я пришел к тебе, и ты будешь отныне жить в радости и покое,— обещал Астиагу Кир.

Астиаг вдруг замер, глядя Киру прямо в глаза. По его толстым щекам наконец обильно потекли слезы.

— Верю тебе, мой дорогой внук! — с необычайным благоговением прошептал царь Мидии.— Верю! Ты один в этой стране говоришь правду. Бери все царство, бери! Он снова сам затрясся и стал трясти руки своего Куруша,— Вот мой дом! Он теперь твой!

Тут Астиаг наконец отпустил внука и, словно переняв от него достаточно сил, самостоятельно отошел на не­сколько шагов. Стражники кинулись было поддержать своего повелителя, но он злобно отогнал их прочь.

В общем, старый Астиаг вдруг ожил, отчасти пришел в себя, и страх покинул его. Замысел Кратона удался благодаря чудесной силе самого Кира.

— Теперь это все твое! — уже не раболепно, а гордо изрек Астиаг, широко разводя руками,— Я устал, я болен, мне все лгут. Отдаю тебе, Куруш, все, что принадлежит моему прямому наследнику по праву.

Он обвел всех сверкающим взором — теперь уже вовсе не таким мутным и невидящим, каким он озирался вокруг всего несколькими мгновениями раньше,— и громогласно известил своих бывших подданных (здесь, во дворце, их можно было пересчитать по пальцам):

— Я, Астиаг, царь Мидии, ныне передаю свою власть свой трон, свою корону и скипетр своему внуку Курушу сыну моей любимой дочери Манданы. Отныне и вовеки мой внук Куруш — царь Мидии, царь Персиды, царь Аншана. Ему повинуйтесь!

Лицо Астиага побагровело. Он воздел руки к небесам и обратился к главному божеству:

— Великий Митра, хранитель пределов, да исполнится твоя воля во свидетельство моих слов.— И отдал свое последнее повеление: — Повинуйтесь!

Стражники-мидяне бросились ниц перед новым царем Мидии. Воины Кира одобрительно зашумели, считая, что мидянам пора именно таким способом выразить свое по­чтение персам.

Кир замер, как изваяние. Ни одна жилка не дрогнула на его лице.

Как радушный хозяин, принимающий доброго гостя, Астиаг учтивым жестом пригласил Кира пройти в глубину дворца:

— Пойдем, Куруш, я покажу тебе твои владения, твой дворец.

Чужестранец Кратон удивлялся чудесному превраще­нию, случившемуся с Астиагом: теперь он выглядел вполне бодрым и даже искренне довольным своей участью — уча­стью правителя, утомленного заботами и теперь с радостью передающего свою власть достойному преемнику. Может, и вправду что-то перевернулось в голове и в сердце Астиага от объятий его добросердечного внука. Может, более всего он боялся унижения, страшился бесславной смерти, а уви­дев, что ему не грозит ни то, ни другое, воспрял духом и смирился. Одно ясно: до сего часа самим Астиагом правили предрассудки.

— Я помню здесь каждый угол,— ответил Кир.— Мне очень нравился твой дворец.

— Твой! — воскликнул бывший царь Мидии.— Отныне твой! Пойдем, я поведу тебя к «быкам»! Они теперь тоже твои!

— Я помню дорогу к «быкам», Астиаг,— настойчиво на­помнил своему деду Кир.— Теперь глубокая ночь, и всем нужен отдых. День был нелегким и для тебя и для меня. Отложим хлопоты до света.

— Но ведь ты должен принять «быков» немедля! — уже не предлагал, а требовал Астиаг.— Они должны почувство­вать руку хозяина. Иначе разбредутся по горам, ищи их потом!

С этими словами старик мелко рассмеялся.

— К тому же для хозяина «золотых быков» ты, мой дорогой внук, одет неподобающим образом,— добавил он.— Пойдем, я покажу тебе сокровищницу. Я сам помогу тебе облачиться в лучшие царские одежды. Ведь теперь ты правишь великой страной, а не двумя ущельями.

— Я видел сокровищницу, Астиаг,— напомнил старику новый царь.

— С тех давних пор в ней немало прибыло,— сказал Астиаг,— Пойдем. Ты должен все увидеть теперь и знать каков размер твоего имущества.

И Кир повиновался-таки воле деда. Окруженные знатными персами, оба двинулись в глубь дворца.

Меня снедало любопытство, и, поскольку я сам назвался последним хазарапатом Астиага и был одет на удивление всем покорителям Эктабана, то набрался смелости и двинулся следом. Никто не решился отогнать меня прочь.

Тут произошло одно забавное событие.

До сего часа Гарпаг хотя и присутствовал при «тор­жественной встрече», но по указанию Кира укрывался среди воинов, дабы раньше времени не попасть на глаза Астиагу. Кир полагал, что появление Гарпага может еще сильнее напугать и так-то до смерти запуганного царя Мидии.

Теперь же Гарпаг увидел, что даже какой-то эллин поз­воляет себе сопровождать царя при его восшествии на пре­стол, и решил про себя: «Недостойно тому, кто оказал Курушу такие великие услуги, оставаться в тени». Он по­торопился догнать персов, потянувшихся вслед за своим царем, и оставить позади себя выскочку Кратона.

Астиаг все еще с опаской озирался на вооруженных персов. Так он вдруг и заметил своего славного воена­чальника. Он резво повернулся к нему и поначалу остол­бенел, воззрившись на изменника. Персы невольно рас­ступились.

— А вот и ты, Гарпаг! — язвительно изрек бывший царь.— Может, тебя пропустить вперед? Какой у тебя оби­женный вид. Я хорошо знаю Гарпага и догадываюсь: он теперь приписывает себе все деяния моего внука.

Гарпаг побледнел, но отвечал с достоинством:

— Ты правил жестоко, Астиаг. Ты погубил моего сына. Ты возбудил против себя народ. Да, я писал царю о бедах страны и несчастьях твоих подданных. О многом царь узнал от меня, это верно. Да, я убедил многих стратегов и воинов в том, что власть Куруша принесет стране благополучие и изменит их жизнь к лучшему. Славный Куруш знает, что я всегда любил его, с самого дня его рождения. Это единственная моя заслуга, которую я приписываю лично себе.

— Глупец! Ты глупец, Гарпаг! — воскликнул Астиаг и даже притопнул ногой.— И на свете нет большего глупца, чем ты! Если ты заставил стратегов поверить тебе, зачем ты возложил царский венец на другого, хотя мог бы хоть слегка прикрыть венцом свою плешь? Ми­дяне возвысили тебя, а ты сделал мидян рабами! Вот и вся твоя заслуга.

— Довольно, Астиаг! — резко оборвал его словоизли­яния Кир.— Ты сам говоришь глупость. Никто не делает мидян рабами. Они братья персам, как Гистасп является братом мне самому. Запомни, Астиаг, и не поднимай смуты.

Теперь побледнел и сам бывший повелитель Мидии. Видимо, он опомнился и устрашился своих слов, обронен­ных в приступе гнева.

— Прости меня, мой дорогой внук,— ослабевшим го­лосом пробормотал он,— Как бы там ни было, я не люблю изменников.

Надо было видеть лица персов, когда перед ними от­крылась сокровищница Мидии. Позднее, добравшись до дворца Креза в Сардах, они попирали настоящие горы зо­лота, но тогда они уже не были так заворожены желтым сиянием, как в эктабанских подвалах.

Астиаг противился тому, чтобы простые воины Кира узрели его богатство, однако Кир вновь резко оборвал вы­сокомерную речь старика.

На всякого человека золото действует чарующе: сердце начинает биться чаще, мышцы напрягаются, рот наполняет слюна и на глаза навертывается влага. Перед грудами зо­лотых украшений, рядами чаш по десятку талантов каждая и россыпями золотых лидийских монет, хранившихся в сундуках (другая их часть хранилась в запечатанных медных сосудах), персы стояли разинув рты. В каждом зрачке свер­кала полновесная золотая монета.

— Вот, персы, ныне это принадлежит нашему! царству,— теперь уже властным голосом проговорил Кир.

— Тебе, царь! — поправил Гистасп.

— Тебе, царь! — эхом откликнулись воины.

— Глава каждого из персидских родов получит по та­ланту,— сказал Кир.

— Хвала богам, что мой великодушный внук правил не мидянами,— тихо пробормотал Астиаг, имея в виду, что мидяне в ту пору были куда многочисленней персов.

Потом Астиаг пытался облачить своего внука в рос­кошные царские одежды, а тот отказывался, говоря, что час не настал.

— Неужели ты не примешь одежду даже с моего плеча, старшего в роду?! — с горечью (деланной или искренней, уже не поймешь) воскликнул Астиаг, снимая с себя рас­шитый золотом и серебром кафтан.

Если бы Кир отказался вновь, то оскорбил бы древний персидский закон. Он снял с плеч гиматий и принял дар. Мне казалось, он не желал стать похожим на мидянина, пока все остальные персы ходят в своих простых одеждах.

Кир остановился, не дойдя до трона Мидийского цар­ства нескольких шагов. Искусно выточенный из кипариса и покрытый тонким золотом трон был невелик, и спинка его была невысока, поэтому особенно массивными и мо­гучими выглядели отлитые из чистого металла быки, стоявшие по бокам от сиденья. Трудно было именовать эти фигуры просто подлокотниками.

— Что же ты, Куруш, мой славный преемник?! — все не унимался Астиаг.— Садись скорее! Покажись своим подданным в истинном величии. Пора!

Он так взволнованно торопил Кира, будто боялся, что кто-нибудь успеет вскочить на трон быстрее него и захватить власть еще легче, чем это удалось сделать Киру.

— Нет, Астиаг,— покачал головой Кир, как будто не боявшийся потерять власть.— Быков ночью не запрягают.

И по ночам не распахивают поля. Утро — вот время, когда принимают великие дары богов.

Так Кир отказался взойти на мидийский трон посреди ночи.

Он распустил всех и повелел стражникам устроить знатныx мидян достойным образом во дворце.

Отдав приказания своим, Кир подозвал меня.

— Раз ты назвался хазарапатом, эллин,— сказал он мне,— то и побудь им до утра. Не думаю, что ты захочешь им остаться на больший срок. Присмотри и за своими и за чужими. У тебя холодный и зоркий глаз.

Я пообещал Киру, что в эту ночь буду зорок, как никогда. Однако про себя думал, что за оставшуюся до рассвета ночную стражу в захваченном безо всякого боя, насилия и грабежа дворце уже ничего не произойдет и можно будет уже для собственного удовольствия пройтись по всем ярусам и покоям дворца, в случае чего ссылаясь на волю самого царя. Я полагал, что, когда перестану быть ряженым ха­зарапатом, другой такой возможности осмотреть весь дво­рец может и не представиться.

Между тем последняя стража стоила всех предыдущих вместе с минувшим днем и даже сражением на подступах к Эктабану.

В продолжение часа я бесшумно, как и полагается ночью Болотному Коту, прогуливался по внутренним помещениям и портикам царского дворца, дивясь искусству строителей, а затем наконец углубился в благоухающий сумрак висячих садов.

Ночь была тихой. Цвели магнолии. Их аромат дурманил чувства и вызывал передо мной образы обнаженных жен­щин.

Внезапно я почувствовал присутствие чужой силы. То мог быть враг или зверь.

Я сбросил с себя мидийский кафтан, непригодный для любой схватки, и осторожно двинулся сквозь кусты.

— Кама! Кама! — послышался неподалеку голос Кира.

Он звал кого-то по имени.

В той стороне я заметил слабый отсвет, а когда подошел ближе и раздвинул ветки кустов, то на мгновение похолодел.

Царю не спалось, и он тоже решил сделать прогулку по своим новым владениям. Он вышел из внутренних покоев в сад, а из кустов ему навстречу вышла самка леопарда. Этого-то ручного зверя он теперь и подзывал к себе.

Однако со зверем происходило что-то неладное. Кошка переступала осторожно, двигаясь к царю по дуге. Светильник на треноге горел за спиной Кира в отдалении, но я смог различить главный знак опасности: самый кончик кошачьего хвоста подергивался то в одну, то в другую сторону, как голова рассерженной змеи.

— Кама, иди сюда! — ласково позвал кошку царь,— Разве ты меня не узнаешь?

Мы прыгнули в один и тот же миг: я и леопард. Я — на зверя, а зверь — на царя Кира. Но мне-то понадобилось два прыжка, а леопарду — всего один.

Кир успел отскочить в сторону и выставить руку. Зубы зверя клацнули по его браслетам. Зад леопарда подогнулся в броске, и когти задних лап с треском разодрали полу кожаного гиматия, висевшего на плечах Кира.

В тот же миг я в прыжке схватил леопарда за загривок, а другой рукой нанес ему удар кинжалом в горло. Однако, умея точно бить человека, здесь чуть промахнулся и толь­ко прорвал зверю шейные мышцы, не поразив главных жил.

Кошка пронзительно взвизгнула и вывернулась на меня. Благо, ее задние лапы зацепились за гиматий Кира, а то бы сразу двадцать кривых ножей прошлись по мышцам и костям несчастного Кратона. Я успел отвернуть лицо, и только пять когтей скользнули по моему плечу, срывая кожу. Тут-то я воткнул кинжал зверю под нижнюю челюсть.

Но хищница не хотела отдать жизнь даром. Она рва­нулась, шерсть выскользнула из моей руки — и меня оп­рокинул сгусток неудержимой силы. Падая навзничь, я от­махнулся кинжалом и угодил зверю в грудь. Но и кошка вновь достала меня лапами: мне обожгло правый бок и левое бедро.

Блеснули зубы. Я выставил левую руку, спасаясь от пасти, и почти ненароком схватил зверя за горло. И вдруг страшная боль пронзила мою левую кисть, а кошка со­дрогнулась и упала на меня плашмя, внезапно лишившись и сил и жизни.

Ее шея вместе с моей рукою была пробита насквозь скифской стрелой.

Мы так и лежали теперь оба: я — на полу, переводя дыхание от схватки и боли, а леопард — на мне, испуская последний дух. Из пасти зверя пахло кровью, а его тело казалось мне горячим.

Кир появился надо мной, а с ним — еще три персид­ских воина. Один из них, не разобравшись, попытался подхватить кошку на копье, но я сам зарычал на него, как зверь.

— Ты жив, Кратон? — спокойно спросил меня Кир, приглядываясь к моей руке, пронзенной вместе со зверем.

— Жив,— только и пробормотал я.— Где Азал?

— Сейчас ты увидишь его,— пообещал мне Кир и отдал приказ одному из воинов: — Позови лекаря.

Азал, которому Кир подал знак, наконец появился надо мной, и настроение мое сразу улучшилось.

— Вот, Азал,— старательно улыбнулся я,— одной стре­лой тебе удалось поразить сразу двух зубастых котов. Ты — самый лучший охотник на свете.

Азал присел на корточки рядом со мной и с сочувствием посмотрел сначала на мою простреленную руку, а потом — мне в глаза. Как возвеселилась моя душа!

А уж сердце и вовсе едва не выпрыгнуло из груди, когда Азелек тихонько прикоснулась к моему запястью и погла­дила мое предплечье. Боль ненадолго прошла. Я даже был доволен, что сверху весь прикрыт распластавшимся на мне леопардом, иначе все бы увидали, как живо поднялась во весь рост моя мужская плоть.

— Прости меня, Кратон. Не хотел,— со вздохом про­говорил скиф.

— Одной стрелой ты спас и царя и меня,— радостно отвечал я.— Это малая плата. С меня причитается куда больше.

Тут появился лекарь Астиага со слугой, который нес за своим господином сумку с приспособлениями и сково­роду с двумя дымящимися головнями. Какими-то особыми щипцами лекарь перекусил стрелу между моей рукой и головой леопарда, потом выдернул из моей кисти острие, осмотрел руку со всех сторон, а потом раздул головню и прижег рану с двух сторон.

После такой пытки плоть моя, конечно, прилегла отдохнуть, и, когда с меня снимали уже остывшего хищника, мне уже нечего было смущаться.

За все время лечения Кир не отходил от меня ни на шаг. Вторую головню он взял со сковороды сам, сам же раздул уголь, и, когда его лицо осветилось, прижег глу­бокие царапины, оставленные зверем на его собственной руке.

Лекарь Астиага, глядя на царя персов с величайшим изумлением, пробормотал:

— Хвала великому Митре, теперь есть истинный царь. Повелитель Астиаг устрашился бы сделать с собой такое.

Когда я поднялся на ноги, Кир осторожно положил ту же раненую руку на мое плечо.

— Это была не Кама,— с грустной улыбкой сказал он.

— Мне сзади было виднее,— ответил я, пытаясь смяг­чить ошибку великого царя Мидии и Аншана,— Она водила хвостом.

Говоря эти слова, я осторожно огляделся: Азелек про­пала так же внезапно, как и появилась. Она всегда появ­лялась и пропадала словно по волшебству.

— Десять лет,— вздохнул Кир,— Давно здесь не был. Все осталось как было. Все узнал... Мне показалось, что это была Кама. Забыл, сколько времени прошло. Мой дед успел завести себе нового зверя.

— Она была последним доблестным защитником Эктабана,— решился я на сомнительную шутку.

— Да,— словно не заметив шутки, вполне серьезно кив­нул царь персов.— Я рад, что у меня пока есть такие же проворные защитники. Один из них — ты. Другой — Азал. Оба — чужестранцы.

— Твои воины, царь, отважны и сильны, как никакие иные воины в мире.

— Верю,— вновь кивнул царь персов,— Это так. У меня есть львы и быки. Но теперь мне потребуются и ночные хищники. Все изменилось, хотя я мог бы обойтись без этих перемен. Ты, эллин, сам говорил, что в горах легче дышится и стоишь ближе к богам.

«Судьба!» — едва не проронил я.

— Ты спас меня,— сказал Кир.— Иди в сокровищницу. Возьми сколько хочешь.

И вдруг я догадался, почему в тот миг, когда лекарь вынул острие из моей руки, не только мое тело, но и душа почувствовала облегчение.

— Царь! — отвечал Киру Кратон Милетянин.— Напро­тив, это я отдал тебе старый долг сполна, а ничего сверх того еще не заслужил. Ничего, кроме свободы.

Кир остро взглянул мне в глаза.

— Эллин, так что ты выбираешь теперь: судьбу или сво­боду? — вопросил он.

Ответ эллина был конечно же по-эллински лукав:

— Свобода позволяет мне выбрать судьбу.

Я в тот день не приносил жертв, не обращался к оракулам и гадателям. Всем правит Судьба, но там, где стоял царь Кир, который не признавал Судьбы и которому было суж­дено завоевать мир,— там правила его персидская свобода. Мудрый Гераклит согласился со мной.

— Бедный, бедный царь Эдип,— проговорил Кир; не­сомненно, судьба Эдипа произвела на него глубокое впе­чатление.— Несчастный человек. Он захотел иметь судьбу и не захотел иметь свободу. Больной человек. Ты меня вновь уверил, Кратон, что судьба — это болезнь, которую легко подхватить в иных дурных местах и среди иных слабых людей.

Уже светало, и Кир повелел мне оставить службу и отдохнуть до восхода солнца.

Меня устроили в богатых покоях, и лекарь принес мне какое-то успокаивающее питье. Но этому зелью не суждено было погрузить меня в приятный сон и успокоить боль от раны и царапин.

Не успел я смежить веки, как полог около моего ложа колыхнулся. Невольно я схватился за кинжал: мало ли сколько еще оставалось у Астиага ручных хищников.

И признаться, вовремя отбросил его, иначе Азелек на­ткнулась бы на острие моего кинжала вовсе не так безна­казанно, как я сам — на острие скифского меча давным-давно, в далеких персидских горах.

Да, то была она, Азелек! Жаворонок и сокол в одном невесомом, но сильном тельце.

И она пала на меня сверху, как сокол на добычу.

Амазонки не умеют нежно целовать, зато кусаются так изысканно и сладострастно, как никакие иные женщины. Сокол превратился в ласкового леопарда. Теперь Кратон мог свалить вину за любую рану и любой укус на мертвого зверя, не знавшего пощады.

На исходе той ночи я испытал самую приятную боль в своей жизни.

И наконец она наткнулась на то острие, коему и жаж­дала принести в жертву свое тело. Она стонала и изви­валась надо мной, и в мгновения высшего блаженства и высшей обоюдной силы я приподнялся и крепко обхватил ее обеими руками, не чувствуя боли. Я измазал ей кровью всю спину.

Потом, застыв в судороге, она вздохнула так глубоко и с таким наслаждением, что вся тьма надо мною и все небо свернулись в этот ее блаженный вздох.

А спустя мгновение в моих руках оказалась пустота. Азелек снова исчезла.

Я откинулся на подушки и весь утонул в боли. Мне казалось, будто меня наконец загрызли хищники.

На восходе, едва держась на ногах, я добрался до трон­ного зала и решил подпереть одну из колонн позади персов.

В то утро царь Кир, облаченный в золотые одежды, восшел на мидийский престол и стал править «золотыми быками» и страной, которыми его дед Астиаг правил более трех десятилетий. И, воссев на трон, Кир первым делом велел персам не притеснять мидян, а, напротив, перенять у них все полезные обычаи, потребные для владения такой богатой и обширной землей, какой она представлялась Киру.

На этом, как видно, Кратон завершает вторую историю и начинает третью, о том,


КАК ЦАРЬ КИР СПАС ЦАРЯ ЛИДИИ КРЕЗА ОТ ОГНЯ, А ЕГО МАЛОЛЕТНЕГО СЫНА — ОТ НЕМОТЫ


Персы слушались своего царя, как воины слушаются своего стратега. Недаром слова «народ» и «войско» слиты у них в одно. К тому же, в отличие от многих варваров, персы не имели природного влечения к безудержному гра­бежу, бессмысленному разрушению чужих домов и лихо­имству. Зато с легкостью перенимали чужие обычаи, если эти обычаи могли возвысить их в собственных глазах или в представлении соседних народов. Спустя год после за­воевания Эктабана стало нелегко отличить на улице перса от мидянина.

Мидяне поначалу и сами изумились тому, что не за­метили на себе тягот чужого ига. «Новый царь наполовину мидянин,— говорили они.— Разбавленная кровь течет лег­че. Старый был чересчур мидянин. Сгущение крови при­носит вред».

Кир разделил свою большую страну на области, которые назвал сатрапиями. Больше, чем мидяне, удивились иные подвластные царю народы, когда во главе отдален­ных областей он поставил чиновников из местной знати. Каждый из них вдруг превратился из обыкновенного мытаря или писца в маленького царя. Каждый стал держаться за свое место, надолго запомнив, кому обязан своим возвышением.

Так погас, не успев разгореться, мятеж в Парфии. Гордые парфяне считали, что Кир воссел на престол именно благодаря их поддержке, и хотели получить в награду ту призрачную независимость, которой обладали до недавнего времени области Дома Тогармы, Урарту и Маны. Вдруг оказалось, что даже самой Мидией стал управлять сатрап — Губару, ближайший сподвижник царя. В Доме Тогармы и Урарту сатрапами сели местные армене, и ранее правившие этими странами. В Парфии тоже появился сатрап: им стал стратег парфянской конницы, первым поддержавший Кира. Так парфянская гордость была утолена.

Когда Кир попросил стать сатрапом своего брата, Гистасп выбрал Гирканию.

— Почему ты не хочешь взять лучшее — Аншан и Пер­сиду? — изумился Кир.

— В своем собственном доме ты должен остаться уп­равителем до конца дней,— отвечал Гистасп.— Не отдавай его никому. Если же какая-то область твоего царства по­ложена мне по природному достоинству, как твоему брату, то я с радостью возьму Гирканию. Слышал, что область не слишком богата, малолюдна и в ней испокон веку не было никаких восстаний.

Астиаг, уверившись в добром нраве Кира, сделался на старости лет очень занудлив. Он таскался за своим внуком по дворцу, докучая ему нравоучениями и сове­тами, как править страной. Кир был терпелив к своему деду и, надо признать, почерпнул из его наставлении много полезного.

— И помни, мой дорогой внук: все равно тебе придется воевать с Крезом,— Этим Астиаг каждый день завершал свои словоизлияния, прежде чем удалиться в опочивальню.

— Надеюсь, великий Митра позволит мне дожить до того дня, когда Лидия станет твоей.— Этими словами он приветствовал Кира каждое утро.

Зная, что я происхожу из Милета, веками выяснявшего отношения с Лидией, Кир часто расспрашивал меня о цар­стве Креза.

— Крез доверяется только нашим оракулам,— повторял я слухи, ходившие о нем в Милете.— Он посылает горы золота в Дельфы, чтобы узнать, как ему следует поступить даже в самых незначительных начинаниях. Если он обра­тится к вещей Пифии с вопросом, начинать ему войну против царя Кира или не начинать, то все будет зависеть от ответа оракула. Если оракул посоветует ему начать войну, то можно считать, что война будет объявлена тебе, царь, Дельфийским оракулом, а не Крезом.

— Войну объявят мне эллинские боги или же только одни прорицатели? — однажды мудро вопросил Кир.

Я смутился, осознав, что начинаю думать по-персидски, а не по-эллински, и ответил так:

— Многое зависит от того, какой ответ нужен самому Крезу. Захочет он воевать с тобой, царь, или нет.

— Значит, свои удачи он хочет приписать себе, а неудачи свалить на предсказателей. То есть на эллинскую Судьбу? Или же он надеется купить на золото свое бу­дущее?

Кир ставил меня в тупик.

— Возможно, мне удалось бы ответить на эти вопросы, царь,— вполне по-эллински уклонился я от неясной для меня правды, а заодно и от льстивой лжи,— если бы знал наверняка первое: нужна ли война тебе, царь,— и второе: нужна ли война Крезу.

Был холодный зимний вечер, и мы сидели около жаровни, полной углей. Кир отвел взгляд и долго смотрел на эти лиловые от жара угли. В его глазах светились яркие огоньки.

— Персы пока не так многочисленны, чтобы удержать весь мир,—тихо проговорил он,— Боюсь, как бы они не рассыпались горстью проса по широкому полю...

Эти слова он произнес через год после взятия Эктабана и за три года до взятия Сард, столицы Лидийского царства.

— Крез очень богат...— начал я, но царь персов перебил меня:

— В одном не сомневаюсь: больше всего война с Лидией нужна Астиагу. Он все помнит. Он помнит сон про дерево, выросшее из лона моей матери. Ему уже нечего страшиться и нечего терять. Он хочет проверить предсказание магов. Если Лидия падет, он будет доволен волей богов. Астиаг рад, что теперь можно нарушить мирный договор с Лидией. Поручителями договора был Вавилон и вы, эллины. Гнев поручителей падет на меня, а не на него. Если победа останется за мной, то он сможет насмехаться над Вавилоном. Если победит Крез, то у моего деда появится надежда вернуть себе трон. Астиаг хочет проверить мои силы.

— Не ведет ли Астиаг тайную переписку с Крезом?

— Ты, как всегда, понятлив, Кратон,— улыбнулся Кир,— Я хочу, чтобы на этот вопрос ответил мне ты сам... Крез богаче всех царей. У него хватит золота, чтобы купить себе у ваших предсказателей хорошую судьбу. Ты, эллин, должен первым узнать их ответ.

Большие труды взвалил на меня царь персов в тот год. Собирая сведения, дважды побывал я в Эфесе. Родной Милет был рядом, но я все еще страшился там показываться. Один раз завернул за слухами и в Сарды. В царском дворце Эктабана дел было тоже невпроворот.

Да, против всяких его ожиданий, Судьба внезапно воз­несла Кратона на такую высоту, о которой он никогда не грезил.

Да, отныне я мог по праву считать себя приближенным великого царя. Но теперь мне приходилось в немыслимой спешке покрывать огромные расстояния. Возвращаясь в очередной раз в Эктабан, я уже на третий день обязан был докладывать царю о том, чем промышляют его мидийские писцы по тайному приказанию Астиага. И вот я уже начинал жалеть о тех приятных временах, когда мы с Азелек и простодушным Иштагу пробирались козьими тропами к опасному врагу, теперь казавшемуся столь незначительным.

Моя вторая «охотничья» вылазка в Сарды оказалась очень успешной: удалось подстрелить «жирного зайца». Я выследил и перехватил гонца, отправленного Крезом в Спарту. Крез пытался заручиться поддержкой спартанцев и прямо вопрошал, во сколько обойдутся ему военные услуги Лакедемона. Кроме того, в своем послании он упо­минал о дружеских связях с фараоном Амасисом. На Западе стала собираться туча, и я, поспешив в Эктабан, загнал в дороге двух жеребцов, а потом со всех ног взбежал по ступеням царского дворца.

Я очень обрадовался, что меня с нетерпением ждут. Стражники выскочили мне навстречу и так же бегом про­водили к царю. Пыль лидийских дорог сыпалась с моего гиматия на дворцовые полы.

— Царь! — воскликнул я, увидев Кира.— Важные вести!

Кир, однако, поднял руку, останавливая мой порыв.

— Умерь пыл, Кратон, и слушай.

Вид у царя был тревожный, брови нахмурены.

— Есть для тебя неотложное дело,— продолжал он.— Ты должен незамедлительно отправиться в путь и доставить одного человека в Нису.

— В Нису?! — изумился я, даже не сразу сообразив, где это.

Город Ниса располагался на самом севере Парфии, мож­но сказать, за Гирканским морем. Севернее Нисы, как мне было известно, простирались уже безводные земли Кара­корума, по которым носились песчаные ветры и полчища скифов. В такие дикие места меня еще не посылала ни Судьба, ни царь персов!

Переведя дух и невольно оглядевшись, я наконец до­гадался, что Кир принял меня в одном из дальних покоев дворца, неподалеку от одного из потайных выходов.

— До Гекатомила тебя проводят воины, а дальше ты двинешься один...— Царь на несколько мгновений заду­мался,— Вернее, вдвоем. У тебя нелегкая задача, эллин. Торопись. Я сам принесу за тебя жертвы.

Я коротко поклонился, не зная, что и сказать.

Кир протянул мне ксюмбаллон — половинку разрубленного медальона:

— В Нисе найдешь невольничий рынок. Там торгуют конями скифы. Подойдешь к ним, покажешь знак. Тому кто достанет вторую половину, отдашь этого человека. Только тому...— Кир снова тревожно задумался, а потом резким голосом спросил: — Ты запомнил, Кратон?

— Меня учили запоминать,— ответил я с поклоном.

— Тогда торопись.

Царь вновь поднял руку. За его спиной отворилась не­большая дверь, и появился мой провожатый, одетый в длиннополый серый кафтан и кожаные сандалии, то есть городским торговцем средней руки. Я понял, что мне пред­стоит скрываться под новой личиной.

— А вести-то! — спохватился я, уже сделав первый шаг к выходу.— Очень важные вести, царь!

— Слушаю тебя,— нетерпеливо кивнул царь персов.— Будь краток.

Я постарался быть по-спартански кратким и, досадуя на Кира за недостаток оказанного мне внимания, сразу раздул угрозу так, будто весь мир готов подняться против Пастыря персов. Однако Кир невидящим взором смотрел куда-то сквозь меня, а мои важные вести, казалось, про­летали сквозь царя, не задерживаясь у него ни в голове, ни в сердце. В этот час вовсе не будущие войны заботили его.

— У тебя нелегкое дело,— повторил он,— Торопись, я буду ждать тебя с нетерпением.

Так, и сам проскочив через дворец, как важная весть из одного царского уха в другое, я в большом недоумении двинулся за своим провожатым по улицам Эктабана.

Мы достигли восточной окраины города, называемой Козьим рынком. Там, однако, продавали не только коз и овец, но также волов, коней и рабов. Среди сотни повозок, в которых приезжали к этому месту сельские жители и кочевники, мой молчаливый провожатый уве­ренно разыскал одну, ничем от других не отличавшуюся, и указал на нее пальцем. Повозка была закрыта со всех сторон. Я догадался, что в ней притаилась женщина. В то же время с разных сторон появились шесть пер­сидских всадников, и один из них подвел мне гнедого жеребца. Провожатый взял за поводья коня, запряженного в повозку, и вскоре мы выбрались на Парфянскую дорогу.

Тогда «торговец» коротко поклонился мне и поспешил бегом обратно в город.

Гекатомил — столица Гиркании — располагался на расстоянии двух третей пути от Эктабаны до Нисы, то есть примерно в девяноста парасангах, или двух тысячах восьмистах стадиях, от царского дворца. По приказу царя мы торопились и достигли Гекатомила на десятый день пути. Это был самый молчаливый поход из всех мною совершенных. Всю дорогу ехали будто воды в рот набрав и без того малоречивые персы. Ни звука не доносилось из повозки. Воины, я уверен, не знали, кого охраняют, и, похоже, ничуть не задумывались об этом. От природы любопытному эллину было куда труднее выносить это молчание.

Ясно было только, что мне доверена «запечатанной в сундуке» одна из главных тайн царского дома.

У ворот Гекатомила персы повернули назад, хотя самая опасная часть дороги оставалась впереди. Выходило, что в этом «нелегком деле» царь больше доверял чужестранцу, чем своим. Мне было лестно, однако, с другой стороны, Болотные Коты непривычны к большой обузе.

Голова моя перегревалась от мыслей и всевозможных предположений день и ночь, но я, конечно, не мог поз­волить себе грубо нарушить чужие пределы и попросту заглянуть в повозку, подняв один из пологов. Великий Митра, хранитель пределов, жестоко наказал бы преступника. Пару раз, на рассвете, я нечаянно видел руку, полностью, До кончиков пальцев, обернутую в тонкую материю. Рука появлялась из повозки, держа медный сосуд для нечистот, переворачивала этот горшок, а потом исчезала вновь. Еду — в запасе было вяленое и просоленное мясо, к которому я по своему усмотрению добавлял плоды и размягченную чечевицу — приходилось подавать на подносе под полог. В общем, я вообразил, что царь послал меня отвезти на продажу или в дар какому-нибудь правителю диковинную птицу в клетке — симурга или африканского говорящего дрозда.

Волею самого Митры или же нашей эллинской богини случая, Тюхе, тайна сама собой раскрылась на восемна­дцатый день пути.

Пустынная дорога не обошлась без десятка добрых разбойников. Я увидел издали всадников, внушивших мне по­дозрение, и свернул с дороги в низкий кустарник.

Они припустили навстречу, рассыпаясь цепью.

«Вот теперь мне очень нужны твои жертвы и молитвы, царь персов!» — без особого почтения обратился я в мыслях к Киру, вслух же обратился к повозке:

— Госпожа! Близко грабители! Мне нужно укрыть тебя!

Ответа не последовало, и я решил, что наконец получил полное право нарушить все пределы и, возможно, перед гибелью узнать главную тайну Кира.

Я распахнул полог и не увидел в повозке никого!

Сколько мыслей вихрем пронеслось в моей голове за одно неуловимое мгновение! А вдруг птичка успела упорхнуть, обманув зоркого Кота?! А вдруг ее и вовсе не было в повозке?!

Чудес я раньше не видел, но теперь был готов поверить в чудо. Кто знает: может, я вез какую-нибудь из персидских богинь или нимф, пойманных Киром и отправленных им в далекую чудесную страну по велению свыше.

Все эти «разгадки» так и скакали в моей голове, пока я сам бушевал в повозке, как грабитель, раскидывая тюфяки и подушки, гремя блюдами и киликами и еще подспудно надеясь, что «птаха» просто забилась с испугу в какую-нибудь щелку.

Земля уже гремела под копытами чужих коней. Уже доносились хищные возгласы дорожных шакалов.

Бросив глупые поиски и выругавшись, я выпрыгнул из повозки в кустарник и приготовился отразить нападение.

Три метательных кинжала предназначались для самых храб­рых, а потом... Потом будь что будет, подумал я, вепрь царю тоже не дался даром; посмотрим, найдется ли тут охотник, достойный Кира.

Стук копыт подсказал мне, как вернее юркнуть от одного куста под другой.

Меня заметили крайние двое из цепи и едва успели завернуть коней, когда первого настигло мое жало. Острие пробило ему жилы под правой ключицей, он опрокинулся с седла. Я тут же бросил второй кинжал и прыгнул на раненого, надеясь выдернуть из него жало и метнуть его вновь, в другого разбойника.

И вдруг чужие кони заметались. Послышался испуган­ный горловой вопль, потом — еще один, и грохот копыт покатился куда-то в сторону. Разбойники понеслись прочь, словно наткнувшись на злобного духа пустынь.

Я осторожно высунул голову над кустами, поглядел во­след храбрецам и насчитал четырех коней, потерявших сво­их седоков и теперь скакавших за своими собратьями на­легке. Что за чудеса?! Может, и в самом деле Судьба довела меня до нечистых мест?

Поблизости тем временем слышались глухие стоны. Я навострил уши и ноздри и по-кошачьи двинулся на запах человечьего страха и боли.

Двое неподвижно лежали там, где их настигло мое оружие. Стонал же где-то третий. Я двинулся дальше и вскоре нашел оставшихся. Счет оказался верным. Еще двое валялись друг около друга, один уже мертвый, а другой еще не совсем. Из каждого — у одного между лопаток, а у другого из печени — торчало по одной скиф­ской стреле.

Я увидел оперение и поразился.

— Азелек! — невольно сорвалось с моих губ.

Я поднялся в полный рост, растерянно огляделся по сторонам и позвал ее вновь:

— Азелек!

Ответа из пустыни не было.

— Азелек! — позвал я в третий раз, еще громче, в полный свой голос, осознавая, что наконец случилось чудо и мо­литва Кира дошла до небес.

И тут мне в глаза бросилась одинокая повозка — и тогда я замер, остолбенев.

Сколько я стоял посреди пустыни окаменевшим исту­каном, не могу сказать. Мне показалось, что целый эон. Пока все уложилось в моей голове, где-то поднялись новые горы, где-то пересохли или разлились моря, а все звезды на небесах поменялись местами.

— Азелек, ты вернулась? — тихо спросил я у повозки, подойдя к ней вплотную.

Сначала было тихо, а потом колыхнулся полог, и наружу высунулась рука с медным горшком.

Первый раз мне изменила эллинская душа, и я не рас­смеялся, а только стыдливо отступил, хотя повод покатиться со смеху был лучше некуда.

До Нисы я управлял повозкой сам не свой. У меня за плечами — рукой подать — за легким пологом безмолвно таился прекрасный и необыкновенный «скиф». Куда по­сылал Кир своего верного телохранителя? Зачем? Бесчис­ленные догадки роились пчелами в моей голове. Извили­стые судьбы-тропы грезились мне впереди, и все уводили в пустыню с этой прямой и главной дороги. В мыслях я похищал Азелек, увозил ее с собой в далекую Бактрию или же в Афины, к Писистрату, где с гордостью показывал ей эллинские чудеса. Чтобы обдумать все замыслы, мне не хватило и двух переходов до Нисы. В последние две ночи пути я не сомкнул глаз, коротая стражи у маленького костра. «Станет ли петь посаженный в клетку жаворонок?» А что теперь сделал Кир?

Ответов не было.

На рынке в Нисе я, наверно, походил на грабителя, впервые решившего продать чужое добро. Многие испуганно отводили от меня глаза, иные обходили стороной. Найдя каких-то кочевников, я одной рукой держался за оружие, а другой показывал ксюмбаллон. Один старый варвар, увидев знак, прищурился, по-птичьи дернул го­ловой и что-то сказал грязному мальчишке, который тут же нырнул под повозки. Мне же старик махнул рукой: отъезжай!

Я отъехал и встал на краю рынка, поглядывая по сто­ронам на торговцев и их товар: низеньких темнокожих рабов и широкобедрых рабынь, привезенных откуда-ни­будь из Гандхары, Арахосии или самой Индии. Настро­ение мое падало. Мне не нравился невольничий рынок и то, что в таком положении я сам напоминаю торговца. Подспудно я надеялся, что «скиф» давно улизнул и по­возка уже пуста.

Вдруг прямо передо мной появилась скифская кибитка. Из нее выскочили четверо крепких скифов и живо обсту­пили меня с двух сторон. Теперь уже обе руки оказались у меня заняты кинжалами.

Один из скифов поднял руки, показав мне сначала пу­стые ладони, потом полез за пазуху и вынул половинку медальона, висевшую на бычьей жиле. Сомнения быть не могло. Мне оставалось только завершить дело, порученное мне Киром.

Знаками скифы велели мне сойти на землю. Я пови­новался. Один из них вскочил на место возницы, заглянул за полог и довольно оскалился. Не минуло и двух мгно­вений, как он соскочил вниз и встал на четвереньки.

Сердце мое дрогнуло, когда полог колыхнулся.

Из повозки появилась женщина, скрытая с темени до пят долгим варварским одеянием. Так прячут себя от чужих глаз персидские жены. Темным, но, видимо, отчасти про­зрачным покрывалом было завешено ее лицо. Она двигалась очень неторопливо. Села, опустив стопы на спину скифа, а уже потом сошла с него на землю.

«Это не Азелек!» — с глупой радостью подумал я, за­метив, что безликая женщина полновата.

Какой-то дух шепнул мне в ухо нечто о причине такой полноты, и я похолодел.

Скифы между тем обступили свою госпожу и проводили до своей кибитки. Каждый их шаг, каждый жест выдавал ее высокородность.

Тот же скиф вновь превратился в ступеньку. Опершись на руки остальных мужчин, женщина поднялась в кибитку и скрылась за пологом. Теперь старший варвар, показы­вавший мне половинку медальона, уселся возницей, а про­чие скифы вперевалку засеменили рядом с кибиткой. По­смотрев вдаль, я заметил на краю рынка несколько осед­ланных низкорослых коней, привязанных к столбу с раз­вевавшейся наверху алой змейкой. Туда скифы и держали путь. Они не попрощались со мной, и никто из них ни разу не обернулся.

Оставшись один, я испытал поначалу необъяснимое облегчение. Из множества догадок появилась одна боль­шая «разгадка». Я привез в Нису высокородную женщину скифского происхождения, беременную ребенком от Кира, царя Мидии, Персиды и Аншана. У Кира были некие основания скрывать это свое маленькое завоевание. Почему — не мое дело. Вполне возможно, это была не Азелек. Я невольно убеждал себя, что привез не Азелек, ведь она могла забеременеть от Кира гораздо раньше. Отвернувшись к своей, уже ненужной, повозке, я вдруг догадался, отчего мне стало так легко. Скифы не предложили мне платы. Значит, я вез не рабыню и не дико­винного симурга, посаженного в клетку.

Я принялся распрягать коня, и вдруг у меня за спиной явственно послышался оклик:

— Кратон!

Я вздрогнул и повернулся.

Задний полог удалившейся кибитки был чуть отстранен. Только на мгновение пересеклись наши взгляды. Азелек! Я был сражен невидимой скифской стрелой. Полог кач­нулся, скрыв ее глаза.

Многим позже я узнал, что скифские и сарматские де­вушки, становящиеся амазонками, беременеют не сразу: их телам приходится долго вспоминать свои извечные обя­занности.

До сих пор мне принадлежит только половина тайны. Второй я так и не держал в своих руках. Царь Кир доверил секреты, но вторую половинку этого ксюмбаллона он скрыл в сжатом кулаке.

Так угодно моей Судьбе — может, и к лучшему. На старости лет эта тайна согревает мою душу, как ни одно другое воспоминание. Она не дает моему рассудку скис­нуть, как молоку. До сих пор я возвращаюсь к этой тайне, как ребенок к запретной двери,— с тем приятным стра­хом, которыйучащает дыхание, ускоряет кровь, обостряет слух и зрение, напрягает мышцы, с тем страхом, который, в сущности, и есть чувство жизни. Если бы я знал все о странных отношениях Кира со скифами, живущими подобно неудержимым ветрам в бескрайних просторах на краю света, может быть, моя молодость представлялась бы мне ныне вовсе не в таком волшебном свете и о самом Кире я вспоминал бы слишком приземленно, слишком по-эллински.

Я вернулся в Эктабан на закате дня. Красное солнце, уже коснувшееся хребтов, предвещало сильные ветра с за­пада.

Во дворце мне сказали, что у царя начался большой совет с приближенными, а потому принять меня он не сможет.

— Очень важная весть,— предупредил я царского под­данного,— Царь ждет ее с большим нетерпением.

Перс не понял намека, но знал о моем также не слишком малом положении в царстве Кира. Поклонившись, он ото­шел, а вскоре я услышал его топот, доносившийся с гулких деревянных лестниц. Он подбежал, запыхавшись:

— Царь ожидает тебя!

Мы поднялись на два яруса, прошли через узкую по­лутемную колоннаду, и перс исчез за невысокой резной дверцей, оставив меня перед ней.

Кир сам появился передо мной, а не я перед ним. Он оставил совет. Последний раз мне была оказана такая чрез­мерная честь.

— Царь! — Склонившись, я поцеловал его руку.— Твоя воля исполнена. В Нисе я встретил тех скифов, которые показали мне вторую половину...

С этими словами я протянул Киру золотой ксюмбаллон.

— Я очень рад, Кратон! — вздохнув с облегчением, радостно сказал он.— Молился за тебя и приносил жертвы. Наши персидские боги проявили благосклонность.

Он поднял руку к моему лицу, крепко сжал ксюмбаллон в кулаке и проговорил:

— Это золото стоит целого таланта. Иди к хранителю и скажи ему, что царь велел выдать тебе талант.

— Царь...— раскрыл я рот.

— Не перечь! — оборвал меня Кир,— Персы не берут в долг. Иди и возьми. Это — награда, а не плата.

Что верно, то верно: в то время персы считали долг и ложь самыми непотребными делами. В тот год само собой стало расти мое богатство, которое потом само собой же почти незаметно испарилось, подобно лужице в жаркий день после обильного дождя.

Я вдруг пожалел, что слишком быстро покинул Нису.«Вот бы обменять у царя весь талант на этот ксюмбаллон!» — пришла мне в голову безумная мысль, и я невольно опустил взгляд на его сжатый кулак.

Кир всегда был прозорлив.

— Ты видел ее? — услышал я вопрос, от которого слег­ка похолодел.

Я поднял взгляд, посмотрел царю прямо в глаза и сказала:

— Видел, царь!

— Ты знал раньше?

— У меня был повод догадываться...

Кир вздохнул.

— Ты ведь один, много странствуешь и любишь свободу.

— Каждое твое слово, царь, стоит таланта,— сказал я, стараясь, чтобы мои собственные слова не казались обыч­ной дворцовой лестью.

— Значит, ты понимаешь немало. В детстве я жил в этом дворце, у своего деда, и у меня была ручная птица. Маленький сокол. Он улетал и прилетал когда хотел. Я ждал его в саду. Раз я заболел желудком. Была зима. Я лежал. Астиаг хотел сделать как лучше и приказал, чтобы птицу посадили в клетку и принесли ко мне. Я очень обрадовался и целый день просовывал ему в клетку цыплят. Но он отгонял их. Потом я выздоровел, вышел в сад, вы­пустил сокола. Больше он не вернулся ко мне.

Некоторое время мы стояли молча, смотрели друг на друга. Я первым опустил взгляд.

— У тебя была трудная дорога, но день еще не кончил­ся,— сказал Кир уже совсем иным тоном, хладнокровным и повелевающим,— Ты вернулся как раз вовремя. Все твои важные вести пригодились. Ты должен присутствовать на совете.

Замечу, что к тому времени царь персов стал более словоохотлив.

Он двинулся к потайной дверце, позвал меня за собой, а в последний миг как будто спохватился и жестом оста­новил меня:

— Асарн тебя проводит.

Царский слуга, перс, засеменил впереди меня тороп­ливой, мелкой походкой — совсем как придворный ми­дянин, каких царь оставил себе немало. Он ввел меня на совет через другую дверь, предназначенную для под­данных.

Лица были знакомые — Гистасп, Губару, Гарпаг, став­ший у Кира хазарапатом. Появился один новый советник, которому я мало удивился. Иудей Шет, исправно снаб­жавший войска провиантом, за год сильно возвысился. К тому же, имевший многочисленные связи по всей Азии, он решил соревноваться со мной по части снабжения царя важными сведениями.

Кир и Гистасп восседали на деревянных креслицах. Ас­тиаг отсутствовал: видимо, Кир опасался посвящать его во все свои замыслы и решения. За плечами Кира, на стене, Уже распростер крылья золотой орел Ахеменидов.

Остальные располагались на ковре. Губару и Гарпаг — по правую руку от царя, а Шет — по левую; лицом друг к другу.


Время было холодное, и в комнате светились алыми Углями несколько жаровен. Войдя, поклонившись царю и его приближенным, я внимательно поглядел на руку Кира, однако он оставил выбор места за мной. И тогда я опустился на ковер рядом с иудеем, причислив себя к стороне чуже­странцев.

Я сразу навострил уши, потому как с невольной ревностью относился ко всем новостям, пришедшим помимо моей воли. Но причин завидовать Шету не было. Совет обсуждал те же самые важные вести, которые мне удалось добыть и принести перед отъездом в Нису. Я был рад, что на срок моего необычного путешествия время словно остановилось.

Царь Лидии Крез продолжал осыпать золотом Дельфийский оракул, выпрашивая у эллинских богов приемлемое для себя будущее. Он уже получил три прорицания, однако пока ни одно не показалось ему пригодным для начала войны. По ходу сношений с оракулом он слал гонцов в Египет, Спарту и Вавилон, как бы пытаясь убедить богов, что сил и поддержки союзников среди простых смертных у него также будет достаточно.

По всему выходило, что скорая война с Крезом неизбежна и Крез намерен отнять у Кира богатую область Каппадокию, которая некогда была подвластна лидийцам.

Вопрос стоял так: начинать войну с Крезом немедля, найдя какой-нибудь повод, или же дожидаться, пока он первым нарушит мирный договор, заключенный после битвы Затмения.

Все сошлись на том, что у Креза прекрасное войско, не хуже, чем у Спарты и Вавилона, а уж конница и вовсе лучшая в мире. Противостоять этому войску будет очень нелегко. Если Крез убедит союзников и выплатит наперед жалованье еще и чужим войскам, что сделать ему не составляет труда, то положение Кирова царства еще более осложнится.

— Египет не представляет опасности,— убеждал Кира иудей Шет,— Войско Амасиса замерзнет в твоих краях, царь. Сам фараон нужен Крезу только для того, чтобы убедить спартанцев, что им не следует оставаться в сто­роне от больших событий. Что на уме у эллинов, я не скажу. Виднее эллину,— И Шет довольно учтиво склонил голову в мою сторону.— Вавилон поддержит Креза только на словах. Ни одного воина, ни одного коня, ни одной стрелы в Лидию не уйдет. За это ручаюсь я, Шет из колена Давидова. Торговый Дом Эгиби перекроет Евфрат за сотню парасангов выше Вавилона, если Набонид решится поддержать Креза. Не поддержит. Только в тебе, царь, иудеи видят единственного богоданного правителя Азией.

Мне уже доводилось слышать о могуществе иудейского Дома Иакова-Эгиби, державшего в своих руках три четверти вавилонской торговли, а также почти все дела по ссудам и обмену монет.

— Ты, иудей, говоришь одно, а происходит другое,— как всегда, с большим недоверием к чужеземцам заметил Губару.— Войско вавилонского царя захватило Харран, а это наш город.

— И где теперь Набонид? — не смутившись, усмех­нулся Шет и развел руками.— Он оставил Вавилон и уехал в Аравию, бросив все дела. Спросите Аддуниба. Вавилонянин знает. Их жрецы возвели Набонида на трон, но уже не любят его. Набонид возвеличивает тем­ных демонов... Мы делаем что можем. Набонид не опа­сен для царя. И что там за войско, в Харране? Вы видели сами? Тысяча вечно пьяных ассирийцев в маленьком городишке на самой границе с Вавилоном. Великий царь Кир совсем недавно получил в свои руки огромную стра­ну, богатые земли и прекрасные города. Сколько вели­ких дел и благотворных перемен произвел царь в своей стране всего за один год. Харран просто нищее посе­ление. И вот увидите: не пройдет много времени, как Набонид сам вернет этот Харран, преклонившись перед могуществом царя.

— Ты хочешь сказать, Шет, что у меня до всего пока руки не доходят? — с веселой улыбкой спросил иудея Кир.

Замечу, что уже давно не доводилось слышать его рас­катистого, громоподобного смеха.

Иудей смутился.

— Я хочу сказать, царь,— проговорил он, потупившись,— что иудеи верят: настанет день, когда всемогущий Господь отдаст тебе Вавилон вместе с Харраном. Тогда Харран будет нелегко и приметить. Мы прикладываем всевозможные усилия.

— Вот уж до Вавилона у меня руки пока не доходят, это верно,— усмехнулся Кир,— Так что можно ждать от спартанцев и кто они такие? Ответь, Кратон.

— Гордые, высокомерные. Небогатые. И не любят богатства.

— Хорошо,— кивнул царь.— Значит, они ближе к нам чем к Крезу. Продолжай.

— Очень целеустремленные и упрямые, если чего захотят,— добавил я, сомневаясь, однако, в заключении Кира.— Отличные воины, но немногочисленны и потому в далекий поход не пойдут.

— Чем может Крез завлечь их в «далекий поход»? — задал точный вопрос Кир.

— Вероятно, только тем, что надумает присоединить свою Лидию к Спарте.

— Как это Крезу еще не пришло в голову спросить об этом эллинских предсказателей! — поддержал меня Шет.

— К тому же спартанцы воюют с аргосцами за одну из областей,— добавил я.— Думаю, им пока хватает своих хлопот.

— Значит, Крез посылает богатые дары другим царям и просит их о поддержке, но знает наперед, что будет довольствоваться только собственным войском,— проговорил Кир.

— Думаю, брат, что он хочет напугать тебя раньше, чем сам начнет войну,— высказал свое мнение Гистасп.

— Я хочу понять, что думает он сам,— сказал Кир.— В случае поражения он потеряет гораздо больше, чем приобретет, если победит все мое войско. Он немолод и кажется осторожным. Он пятый в роду последних пра­вителей Лидии, а когда-то эллинский оракул предрек, что на пятого правителя из его рода падет гнев богов. Об этом мне рассказывал Астиаг. Кому, как не эллинским оракулам, верит Крез... По всему видно, он идет наперекор своему страху.

И вправду, Пифия некогда предсказала, что на пятого потомка лидийца Гигеса, который вероломно отнял власть прежнего царя Кандавла и умертвил его, падет законное возмездие. Пятым и был нынешний царь Крез, правивший страной уже более четырнадцати лет.

— Я бы много отдал за то, чтобы поговорить с Крезом, как говорю теперь с вами,— добавил Кир.

На некоторое время воцарилось молчание. Все обду­мывали слова Кира.

— Может быть, именно древнее предсказание теперь и заставляет Креза задабривать Пифию, а заодно и богов богатыми дарами и своим послушанием,— предположил я, осмелившись первым подать голос.— А благоприят­ные предсказания о грядущей войне и успех в ней — все это могло бы свидетельствовать об отмене старого приговора.

— Эллин думает о Судьбе,— задумчиво произнес Кир,— Но Крез все же не эллин. Жаль, что нельзя с ним сейчас поговорить. Я приглашу Креза в гости, а если он побоится приехать, то сам поеду к нему.

Даже у хитроумного иудея Шета от удивления припод­нялись брови.

— Только этого и ждет Астиаг,— себе под нос пробор­мотал Гистасп,— Крез не Гобрий Эламский. Правители та­кой силы, какую имеет он, ходят в гости только с большим войском, гостят подолгу и о ч е н ь обременяют хозяев... Твое приглашение он воспримет как признак слабости и двинется не в Каппадокию, а прямо на Эктабан. Идти же к нему без войска — это, брат, предел всякой опрометчи­вости. Ты наверняка потеряешь многое... потеряешь куда больше, чем имел раньше... в горах Персиды.

Кир слушал своего брата очень внимательно и без вся­кого недовольства.

— Губару и Гарпаг молчат. Значит, думают так же, как мой очень благоразумный брат,— заметил он.

— Славный и многомудрый Гистасп сказал гораздо больше, чем мне даже пришло в голову,— сказал Губару; он уже перенял от мидян всякие приемы обхождения с высоким повелителем,— Сейчас показывать мидянам спину нельзя.

— Время такое, что великому царю не стоит покидать свой город, как простому охотнику,— поддержал его пре­старелый Гарпаг.

Только на одного Гарпага Кир и бросил сердитый взгляд хотя, казалось, престарелый военачальник выразился мягче всех остальных.

Тогда попросил слово иудей Шет.

— Позволю себе допустить,— начал он,— что две страны, два великих царства находятся как бы в равном положении. Война между ними по определенным при­чинам неизбежна. Однако обе стороны находятся при этом в некотором затруднении. Начинать ли первой, дабы упредить вероломство врага и избежать излишних разрушений в своих пределах? Или же самой дождаться вероломного нападения и тогда уж воззвать к небесам о справедливости и смело выступить навстречу против­нику. При этом известно, что одна сторона полагается на предсказания, высказанные некими духами через не­ких мало кому известных людей. Другая же сторона поступает согласно с волей небес. Я предлагаю рассу­дить, какое из предсказаний, данных Крезу оракулом, в конечном итоге обойдется славному царю Киру де­шевле. Крез желает начать войну, в этом уже нельзя сомневаться, но при этом желает развеять свои опасе­ния. Возможно, что всемогущий Бог отдает Лидию в руки славному царю Киру. Как Господь волен это сде­лать, смертные знать не могут. Пути Господни неис­поведимы. Даже демонские оракулы находятся в Его власти. Однако мы можем решить, сколько времени нужно для того, чтобы подготовить войско к войне с Крезом. Нет сомнения и в том, что время и золото хотя бы отчасти находятся в нашей власти.

— Ты хочешь сказать, Шет, что эллинская Судьба может вдруг заговорить с Крезом на иудейском наречии? — с улыбкой вопросил Кир.

— Царь! Можно не беспокоиться. Наш народ всегда славился умелыми переводчиками с одного языка на дру­гой,— почувствовав поддержку, гордо отвечал Шет.

— Тогда слушайте! — повелел Кир, приняв величествен­ный вид.— Я, Кир Ахеменид, царь, не желаю войны с Кре­зом. Если ему не терпится начать войну, то это его беда. Если он верит оракулам, тогда это его Судьба. А если бы в моей власти было приказывать оракулам, то я приказал бы дать Крезу предсказание, которое предоставило бы ему такой выбор, какого он раньше никогда не имел... Если и в этом случае он выберет войну, тогда я двинусь ему на­встречу с легким сердцем... и хотя бы с самым небольшим войском.

Мысленно я вдруг увидел игральные кости, подскаки­вающие от падения на плоский камень.

— Ты хотел что-то сказать, эллин Кратон? — вопросил меня Кир, обведя всех властным взглядом.

В самом деле, еще несколько мгновений назад я с нетерпением ожидал очереди, чтобы высказать свои со­ображения. Уж если от этого Креза одни беспокойства и хлопоты, думал я, то почему бы ему вдруг не умереть и тем самым облегчить положение всех — и врагов и союзников. Царь Лидии был уже немолод, и всякое могло случиться: падение, кровоизлияние, внезапное ночное удушье. Наконец, просто укус ядовитой змеи, ненароком заползшей к нему во дворец. Обращаться по этому поводу к Скамандру не стоило. Вероятно, возник бы первый случай отказа. Лидия всегда висела над Милетом подобно снежной лавине. Сам Скамандр приложил большие труды к тому, чтобы укрепить склон. Крез, преклонявшийся перед мудростью эллинов, слишком устраивал и его са­мого, и всю Ионию, и всю Элладу. Но еще жил на свете один Болотный Кот, преданный своим коварным хозя­ином и посланный им на заклание. И этот Болотный Кот не отказался бы от маленькой мести. Тем более — пока сам не состарился и не потерял хватки и чутья.

Такими мыслями я хотел было поделиться с царем, однако, услышав про последний выбор, которым Кир хотел одарить Креза, сразу выбросил из головы, как мусор из дома, все коварные замыслы. Царь Кир желал честной игры.

— Мне уже нечего сказать,— признался я,— Видят боги, царь, что твое великодушие — самая благоприятная жертва и самый лучший оракул.

— И ты, эллин, тоже успел научиться мидийскому крас­норечию,— усмехнулся Кир.

Через три месяца Крез получил из Дельф удивительное предсказание, которое гласило:


«Если царь Лидии начнет войну с царем на востоке, то сокрушит великое царство».


Спустя еще три месяца царь Лидии Крез двинулся на Каппадокию, подвластную Мидии, перешел реку Галис и стал разорять земли, города и селения сирийцев.

Даже прямодушному Губару была очевидна двусмыс­ленность предсказания. О каком царстве речь?

Выходило, что сам Крез не считал свое царство «великим». Тогда я впервые подумал, что человек, слишком на­деющийся на чужие оракулы, невольно принижает свое собственное достоинство.

Так или иначе, Крезу был дан выбор, и он его сделал. Война началась.

Теперь Гистасп, Губару и Гарпаг выглядели куда бо­лее озабоченными, чем на том совете: Крез двигался во главе прекрасно обученного и грозно вооруженного войска, а вооружение персидской армии еще оставляло желать лучшего. Кир же, напротив, очень оживился и стал казаться вполне счастливым и беззаботным пра­вителем, будто бы уже одержал победу над сильным противником.

— Крез напоминает мне моего деда Астиага,— сказал он как-то.— Не заметил подвоха и сразу двинулся вперед. Смутить и напугать его будет куда легче, чем вепря. Но тем же способом с ним не управиться, это верно.

Раз уж Крез выбрал себе путь, то я осмелился-таки предложить Киру свои «кошачьи услуги», заодно намек­нув и о Скамандре. Кир отверг мои замыслы, однако отправил вестников в города эллинской Ионии, побуждая их отпасть от Креза. Милет первый ответил многослов­ным отказом; за ним в ту же флейту стали дуть Эфес и Галикарнас.

— Ты оказался прав, Кратон,— сказал Кир.— Теперь уже нельзя медлить. Лидийцы нам хоть немного известны. Твоих рассказов мне не хватит, чтобы знать наверняка, каковы на поле боя спартанцы. Если они еще большие гордецы, чем жители твоего Милета, то от них можно ждать всякого. А малому союзному войску легче добраться до Сард, чем большому.

Вскоре пришла радостная весть. Гарпаг, будучи по про­исхождению наполовину арменом, сумел убедить повели­теля армен Тиграна скорее поддержать Кира своим войском. Гарпаг писал Тиграну, что, если в самой Мидии мидяне вернутся к власти, арменов ждут худшие времена. В ме­сячный срок Тигран выставил хорошо вооруженное один­надцатитысячное войско. Особенно хороши были арменские лучники.

Примерно в тех же словах обратился Кир через глаша­таев ко всем племенам своей новой державы, более всего пугая мидян лидийцами.

— Кара! — назвал он всех, в том числе и своих бывших врагов,— Много лет назад наши славные предки доблестно сражались с лидийцами у реки Галис. Богам было угодно прекратить эту вражду. Боги затмили тьмой солнце и тем знамением принудили народы к миру. Ныне лидийцы вновь попрали пределы, установленные богами. Это означает, что они лишились разума и теперь одержимы желанием обра­тить нас в рабов. Они не остановятся, пока мы сами не поставим предел их притязаниям и не накажем за вероломство. Кара! Я, Кир, царь Ахеменид, веду народ исполнить волю великого Митры, дабы сохранить мой народ свободным.

Итак, собрав у стен Эктабана свои войска числом около двадцати пяти тысяч, Кир двинулся на запад. Неподалеку от Ниневии к нему присоединилось и вой­ско армен. Таким образом, в пределы Каппадокии вошло тридцать шесть тысяч. Конницы было всего около семи тысяч. Крез же перешел Галис с двадцатью четырьмя тысячами, а всадников у него было не менее двенадцати тысяч.

Кир продвигался быстро, и, как стало известно впо­следствии, Крез был очень удивлен, когда восточную сто­рону света, на расстоянии пятнадцати стадиев от его стана, вдруг заполонили повозки, шатры и палатки неприятеля, а ночью на широком пространстве засверкали костры.

Кир проявлял великодушие до тех пор, пока его можно было проявлять, не роняя своего достоинства. Он послал Крезу письмо с учтивой просьбой убраться с чужой земли. Окруженный эллинскими писцами, Крез ответил не толь­ко высокомерно, но и высокопарно. Царь персов пре­зирал высокопарность и потому сразу начал готовиться к битве.

С особым вниманием Кир прислушивался к советам Гарпага. Раньше царь с малым числом верных соратников устраивал в своих горах стремительные охоты. Теперь ему приходилось управлять большим, разнородным и не слишком поворотливым войском. Мне кажется, он тяготился таким большим числом «охотников», тяготился тем, что не имеет никакой возможности вполне доверять всем и положиться на каждого из воинов в отдельности, тем бо­лее — на мидян или парфян. Он привык к охотничьей так­тике, которую в военном деле можно назвать «вылазками». Неохватные одним взглядом просторы, запруженные вой­сками, вызывали у него тревогу. В те два последних вечера перед битвой он подолгу стоял у входа в свой новый, цар­ский, шатер и задумчиво смотрел в сторону поля будущей битвы. Помню, с таким же видом некогда проводил он ночные стражи на втором ярусе своего дворца в Пасаргадах, когда внизу, на плоскогорье, мерцали бесчисленные, как звезды, костры чужого войска.

у Креза были только лидийцы. У Кира же — персы, мидяне, армены, парфяне. С разноплеменным войском всегда больше хлопот. Если в сражении одно из племен дрогнет, то другие заражаются паникой гораздо легче, чем стойкие воины одноплеменного войска, товарищи которых оказались сломленными на другом фланге. Иног­да более стойкие ряды даже сильнее воодушевляются, дабы показать пример доблести своим дрогнувшим со­племенникам.

Короче говоря, лидийцев было значительно меньше чис­лом, но зато они имели в своем войске большее единство, а к этому в придачу — более сильную конницу. Кир же, понаблюдав за своим войском, чувствовал, что за мидян и парфян он не может полностью ручаться.

В стане лидийского царя, однако, тоже не было заметно особого воодушевления. Крез хотел отнять Каппадокию, но всерьез воевать не хотел. Киру эта война также была ни к чему. Выходило, что решающая битва никому не нужна, но неизбежна.

И вот день битвы настал.

Кир, как и раньше, поставил своих персов в середину. Мидянам же определил место рядом с персами, с левой стороны, а потому на всякий случай укрепил левый фланг большим числом арменских воинов и стрелков. Таким образом, персам полагалось показать свою доблесть ми­дянам, а самим мидянам — не опозориться навеки в гла­вах персов. Правый фланг также прикрывали армены. Парфянских всадников Кир оставил позади, в запасе: на случай прорыва или обходного маневра лидийской кон­ницы.

Итак, против Креза было выставлено целиком пешее войско. Кир не сомневался, что персы при первом ударе Устоят, но при этом он возлагал большие надежды на арменских стрелков.

Войска стали строиться друг против друга на рассвете. Не успело солнце показаться над дальней грядою гор, как в рядах лидийцев началось мельтешение. Их войско дви­нулось навстречу быстрым шагом, а кони сразу перешли на рысь. Лидийцы торопились начать схватку до того, как солнце начнет слепить им глаза. Вскоре до нас донеслись звуки их боевых рогов.

К этому часу дым последних жертв уже вознесся в небеса Кир вместе с Гистаспом и Гарпагом остался позади войска, на возвышенном месте. Он сидел на коне, окру­женный десятком верных воинов и еще десятком готовых ринуться к войску гонцов. Всего часом раньше Кир наотрез отказывался остаться в стороне от сражения. Как в битве против мидян, он хотел лично вести в бой своих персов и рубить врагов собственным мечом. Все военачальники убеждали его, что царь великой страны уже не должен рисковать жизнью, как простой воин или вождь малого племени, а в случае его внезапной гибели персов буду ожидать большие беды. Гистасп пугал брата полным истреблением народа. Гарпаг долго молчал, а потом как бы между прочим обронил тихим голосом:

— Если мидяне стоят рядом, кто мешает какому-нибудь негодяю бросить свое копье не в лидийца, а в царя персов? Кое-кто — и таких пока немало — могут даже посчитать его героем. Может быть, уже обещана плата...

Даже у Губару отвисла челюсть, а Гистасп просто по­бледнел как полотно. Кир же нахмурился. Однако приводить новые доводы уже не потребовалось, и царь остался на холме, позади своего войска.

И вот как только враги двинулись навстречу, Кир поднял над головой копье своего отца, выкрашенное в алый цвет. В тот же миг раздались гулкие звуки боевых рогов. Как будто резкий порыв ветра с шумом пролетел по полю: это персы в ответ застучали древками копий по своим плетеным щитам и двинулись в битву.

Действительно, многочисленные арменские лучники принесли царю Киру в этой битве большую пользу. Две тысячи армен бегом выскочили вперед и осыпали приближавшуюся конницу тучею стрел. Передние кони падали десятками, всадники летели кувырком, задние же споты­кались, сталкивались друг с другом и даже невольно сбивали друг друга с седел. Когда стрелки сделали свое дело и бро­сились назад, под защиту войска, заслуженно спасая свои жизни, персы и мидяне уже хорошо подготовились к встрече с неприятелем. Острия кольев и пик целили в грудь коням.

Я наблюдал за битвой, находясь неподалеку от Кира. С высоты седла было видно, как конница налетела на пе­ших, и, хотя многие всадники напоролись на острия, ли­дийцы общим своим огромным весом сдавили первые ряды персов и отбросили их назад. Спустя несколько мгновений до нас донесся страшный звук столкновения — треск ло­маемых копий, крики и ржание, слившиеся в один корот­кий, истошный вопль.

Персы вновь не дрогнули, а мидяне, глядя на них, тоже не ударили лицом в грязь. Конница врага увязла, а вскоре послышался голос лидийского рожка, и всад­ники очень искусным маневром откатились назад, осво­бождая место лидийской пехоте. При этом передние всадники продолжали рубиться, сдерживая персов, а зад­ние быстро развернулись и отъехали. В образовавшийся «мешок», выставив копья, вступила пехота, поддержала своих всадников снизу и, с очень близкого расстояния метнув копья, единым движением обнажила мечи. Звон железа усилился.

Кир очень обрадовался первому успеху своих воинов и даже приветствовал их громким охотничьим возгласом. Конь под ним затанцевал. Однако теперь, когда сошлись пешие и лидийцы еще немного потеснили персов, он вновь нахмурился и стал часто оглядываться на Гарпага. Тот ка­зался невозмутимым.

Наконец конь Кира, почувствовав нетерпение хозяина, двинулся вперед на несколько шагов.

— Брат! Теперь тем более нельзя! — поспешил преду­предить Гистасп.— Они не отступят, вот увидишь. Губару не даст им отступить.

Из военачальников только один Губару находился в са­мой гуще той схватки, поддерживая персов личной добле­стью.

Предчувствие не подвело даже мнительного и осто­рожного Гистаспа. Персы налегли на врага и выровняли положение. Долгое время войска сражались на равных. Несколько часов подряд хор мечей не стихал и не уси­ливался, потом стал немного тише, однако со стороны казалось, что противники сражаются вовсе не с меньшим упорством.

— Сегодня не кончим,— вдруг сказал Гарпаг, и по его тону я не смог определить, хорошо это или плохо.— Теперь они сражаются и отдыхают одновременно. Ни у кого уже нет сил наступать. Но до конца дня у всех останется до­статочно сил, чтобы не отступить.

— Не пора ли воевать парфянам? — недовольно бросил через плечо Кир,— Они уже застоялись.

— Крез тоже придержал конницу,— заметил Гарпаг.— Подождем. Я вижу, что назавтра можно будет поставить лучников в лучшую позицию. Подождем...

Кир промолчал. Он очень дорожил мнением много­опытного Гарпага, но собственное бездействие, длитель­ность сражения и его неясный до сих пор исход угнетали его, еще не привыкшего (и, замечу, так никогда и не привыкшего!) вести затяжные и кровопролитные войны.

Чуть небо стало темнеть — а темнело оно в ту пору рано, тем более, что на западе также возвышались горы,— с лидийской стороны донесся звук рога, предлагавший прервать сражение.

Кир мрачно оглянулся на Гарпага.

— Царь! Твоих персов здесь меньше, чем лидийцев, но они выстояли против лучшего в мире войска,— твердым голосом произнес Гарпаг.— Мидяне не предали. Армены сделали все, что могли. И у нас есть немногочисленная, но свежая конница, еще не вступавшая в битву. День остался за тобой! Сомнения быть не может. Наше войско больше, и завтра мы займем лучшую позицию.

Как только над полем прозвучал ответ, звон мечей разом стих, воины стали расходиться, пятясь, то есть на первой сотне шагов оставаясь лицом к лицу с врагом и плечом к плечу с товарищами.

Многие воины уже не имели сил даже дойти до стана. Они падали на землю и мгновенно засыпали мертвым сном. Их приносили в стан вместе с ранеными.

Ночью над полем брани, подобно светлякам, двига­лись факелы: посланные с двух сторон люди, не участво­вавшие в сражении, мирно разбирали своих погибших, чтобы сложить в одном месте, а потом провести обряд погребения.

Потери в обоих войсках оказались немалые: около шести тысяч убитыми потерял Кир, более четырех тысяч — царь Лидии.

Поразмыслив над положением, я решил вновь предло­жить Киру свои услуги и добился того, чтобы он принял меня.

В эту ночь Кир уже не стоял около своего шатра, за­думчиво глядя в сторону поля битвы и вражеского стана. Он сидел на тюфяке, почти прислонившись спиной к тре­ножнику, на котором стояла жаровня с углями, и смотрел на крохотный огонек маленького глиняного светильника, находившегося прямо перед ним, на ковре.

Я присел на ковер.

Кир показался мне осунувшимся. В самом деле, он, похоже, ничего не ел в этот день.

— Говори! — глухо повелел он мне.— И не присматри­вайся!

— Царь! Мне хорошо известно, где и как поставлен шатер Креза,— начал я.— Легко было пересчитать издали всех его стражников. Труд не столь велик...

— Ты опять предлагаешь плохую охоту, эллин,— про­бурчал Кир.

— Царь! Была ночь, когда мы с Азалом...— я невольно примолк на мгновение, а у Кира приподнялась правая бровь,— и с Иштагу проникли в стан Гарпага. Разве то была плохая охота?

— Тогда ты должен был узнать, а не убить предательским способом.

Кир был все еще сердит, но взгляд его оживился.

— А я и не предлагаю предательского убийства. К можно попугать, испортить ему сон. Показать, кто истин­ный хозяин на этой земле.

Тут взгляд Кира просветлел. И даже как будто заиск­рилось его священное царское сияние — хварено.

— Что ты хочешь? — спросил он.

— Я могу проникнуть к нему в шатер, связать его и, если все боги будут благосклонны ко мне, принести до­бычу к тебе, царь. Ты ведь хотел поговорить с Крезом по душам.

Широкая улыбка расплылась по лицу Кира.

— Ты памятлив, эллин,— уже похвалил меня он.

— Если же унести краденое окажется слишком трудным делом, то я могу оставить Крезу твое личное послание, царь.

Кир, продолжая улыбаться, почесал свою густую и прихотливо завитую бороду. В его глазах засверкали веселые огоньки.

— Крез любит эллинов. Можно послать ему эллинскую Судьбу,— стал он размышлять вслух.

— Мы знаем предсказание Пифии и потому свободны в своем выборе,— намекнул я.

— Сколько тебе нужно людей? — спросил Кир.

— Справлюсь один. Меньше шума и хлопот,— Тут я, немного помедлив, добавил несколько слов, которыми ис­пытал еще раз свою эллинскую Судьбу: — Жаль, нет Азала. Вот чья помощь пригодилась бы... Он бы там пе­рестрелял из лука половину войска, а я уж наверняка без всякой опаски унес бы на своих плечах Креза, не боясь погони.

— Значит, тебе не хватает Азала? — испытующе прого­ворил Кир.

— Да, не хватает,— глядя царю персов прямо в глаза, подтвердил я.

— Царь персов сгодится вместо Азала?

Я несказанно опешил и несколько мгновений не мог произнести ни слова.

— Ты полагаешь, что Кир не пригоден для ночной охо­ты? переспросил царь персов.

— Не знаю лучшего охотника...— пробормотал я, при­ходя в себя.

— Хорошо, что ты напомнил мне об этом,— продолжал Кир.— Давно хочу поговорить с Крезом. Лучшего повода не предвидится. Я пойду с тобой, эллин.

— Это ведь опасно,— опрометчиво пробормотал я и, осознав сказанное, похолодел.

Кир взглянул на меня как на вражеского лазутчика, и я, потупив взгляд, попытался исправить положение:

— Знаю твоих славных воинов, царь. Могу посоветовать, кого из них стоит взять с собой. На охоту.

Кир живо поднялся. Встрепенулся и я.

— Мы пойдем только вдвоем,— наотрез решил Кир,— Иштагу оказался лишним. Разве не так?

— Жаль храброго Иштагу,— подтвердил я.

Никогда Кратон Милетянин не готовился к «охоте» так тщательно, как той ночью. Он по многу раз проверял каж­дую из петелек, державших метательные кинжалы. Расти­раясь жгучими маслами, он прощупывал каждую мышцу и связку, а напоследок раз десять перепрыгнул через голову, проверяя былую ловкость, давно не находившую приме­нения.

Если бы некогда Кир погиб от руки Кратона, над ним свершилась бы эллинская Судьба. Теперь царь Кир брал Кратона с собой, чтобы самому испытать Судьбу, прове­рить, не заразился ли он от эллина этой «дурной болезнью». Погибни царь этой ночью, и былое дело Кратона (а значит, и самого Скамандра) можно было бы считать свер­шенным уже без воли на то Кратона или Скамандра.

Некогда получив от царя персов жизнь взаймы, Кратон Милетянин невольно пытался доказать ему свое право на свободу. Теперь царь Кир будто бы вновь решил показать Кратону, что же есть истинная свобода.

Без факела, пользуясь мраком, я выбрался на поле битвы. Персы и лидийцы, помощники Харона, все еще собирали убитых, отделяли живых от мертвых. Слышались сто­ны. По запаху смерти я нашел несколько тел убитых лидийцев и снял с двух трупов одежды, выбрав те, что меньше пахли кровью и, значит, были меньше испачканы. С теми одеждами я вернулся обратно.

Перед шатром Кира стражники остановили меня, ска­зав, что царь говорит с Губару. Вскоре военачальник вышел наружу с обескураженным видом.

— Жди здесь! — резко повелел он мне, ткнув пальцем в землю у самого входа в шатер.

Сам он обошел шатер и приказал стражам разойтись, а костры, разведенные позади шатра, погасить. Вернувшись, он таким же резким тоном приказал мне следовать за собой.

Мы вошли. Кир ожидал меня с нетерпением.

— Вот чужие одежды, царь.— Я положил одеяния ли­дийских воинов перед ним,— Иного способа не вижу. Шатер Креза стоит в самой середине стана и окружен тремя кольцами стражи.

— Старые охотники учили меня кричать по-звериному и по-птичьи,— сказал Кир,— И не раз мне приходилось выслеживать ланей и вепрей, обернувшись в шкуру.

— Царь! — осмелился еще раз напомнить о себе и своем мнении на этот счет Губару.

— Ты исполняешь мою волю,— властно прервал его Кир.

Губару злобно взглянул на меня исподлобья. Так невольно я нажил себе грозного врага.

— Ты сделал все, Губару? — сухо вопросил Кир.

— То, что ты повелел, царь,— мрачно ответил воена­чальник.

— Ты остаешься здесь до моего возвращения. И не за­будь: царь не принимает никого.

— Как велишь, царь,— Губару снова яростно сверкнул глазами.

— Тогда начинай, Кратон.— Кир указал мне на заднюю стенку шатра.

— Что начинать? — удивился я.

__ То, чему ты обучен. Раз мы не можем явиться к Крезу обычным способом, значит, и отсюда не можем выйти обычным способом.

Я достал самый острый кинжал и одним движением распорол снизу плотную материю. Губару был вне себя: он шумно сопел и скрипел зубами. Я пожалел находившийся за полотном войлочный полог, тем более что тот висел свободно, а не был растянут на распорках. Я при­поднял войлок и пропустил под ним царя. Так же я по­пытался приподнять и внешнюю стенку, сшитую из кож, но уже не смог: ее держали крепко натянутые бычьи жилы.

— Режь! — приказал Кир.

Я вспорол стенку снизу до уровня пояса, и Кир стре­мительно выскочил в эту щелку.

Во мраке нас ожидали два жеребца. Их копыта были обернуты войлоком. Кир скорее меня, по-юношески взле­тел в седло, и мы поскакали в сторону вражеского стана.

Предсказание Дельфийского оракула, которое получил Крез, все время вертелось у меня в голове.

Теперь, уже достигнув возраста мудрого мужа, Кир ис­пытывал не только свою судьбу, но и свое великое царство. Куда было мне до него! Мне, гордецу, прожившему на земле вдвое меньше царя персов и имевшему разве что эллинское честолюбие да один честно заработанный золо­той талант!

Еще до начала битвы я присмотрел в стороне купы кустарников, примерно в трех стадиях от лидийского стана. Там мы оставили коней и переоделись.

Приблизиться к самому стану не стоило никакого тру­да. Сложнее было сделать верный выбор, а именно: явить­ся ли к Крезу обычными смертными, хотя и в лживом обличии, или же подобраться к добыче подобно ночным хищникам.

— Коты охотятся по ночам,— шепотом проговори Кир,— Тебе и решать.

Я решил, что здесь будет безопасней остаться людьми. И мы с Киром как ни в чем не бывало пошли через весь стан, не торопясь и не пригибаясь, но конечно же стараясь не приближаться к кострам.

Кто-то окликал нас, кто-то даже звал на угощение. Я весело отвечал на арамейском, не вызывая никакого подозрения. В войске Креза служило много арамеев, живших в пределах Лидии. Однако один из кинжалов я все же держал наготове.

Кир шел рядом со мной уверенным широким шагом но все же чуть опустив голову и скрывая краем гиматии свою царскую бороду.

Последнее кольцо стражей, окружавших Креза, оказалось самым плотным. Однако в битве, нам на беду, а теперь уже на наше счастье, лидийцы имели слишком много коней. Неподалеку от шатра как нельзя кстати в землю был воткну высокий шест, к которому были привязаны несколько жеребцов. У меня же на поясе висело множество мешочков с разными злыми хитростями. Из одного я достал продолговатый камень, несколько раз обернутый куском волчьей шкуры, которая была вдобавок обильно смазана волчьим жиром и мочою. Я швырнул эту гадкую вещицу прямо под копыта коней, и животных тут же охватила паника. Кон заржали, стали вздыматься на дыбы, рваться в сторону и наконец, вывернув из земли шест, понеслись через стан, распугивая людей.

— Вот с чего надо было начинать утром! — весело шепнул мне на ухо царь персов.

Трое лидийцев выскочили наружу из царского шатра, желая узнать, что стряслось.

— Пора! — шепнул я Киру.

Стражникам было уже не до лазутчиков, и мы, никем не остановленные, бегом приблизились к шатру с тыльной стороны.

Привычным движением я вспорол материю, и мы скрылись с чужих глаз.

Там преградили нам путь еще два слоя материи. В последнем я проковырял дырку и прильнул к ней глазом. Царю Крезу, оказывается, тоже не спалось. Тепло одетый, он стоял в тревожной позе посреди шатра на красивых разноцветных коврах. Вокруг него горело полдюжины светильников. Вероятно, царь не любил сумрака. И целых три очень широких жаровни с углями согревали царский эфир.

Повелитель самой богатой страны того времени был немолод и грузен. Я уже привык к облику персов и теперь дивился гладкой, бледной и нежной коже царя Креза. Он напоминал мне престарелого гражданина Афин, проводящего жизнь среди роскошных предметов, диковинных блюд и смазливых артистов. Этот человек с белым, мясистым лицом и жидкой, сильно поседевшей бородой, казалось, случайно попал в эти дикие, вар­варские края, где идет война, и теперь теряется в до­гадках, как бы ему поскорей отсюда выбраться. Так он и стоял с растерянным видом посреди ковров, окру­женный крохотными огоньками, будто понимая, что эти мягкие ковры не могут покрыть целиком чужую землю, а масляные огоньки не способны разогнать чужой бес­крайней ночи.

Я уступил место Киру. Царь персов всего на несколько мгновений приложился глазом к дырке и усмехнулся.

— Пора! — сказал он.

Лидийская материя оказалась прекрасно сотканной: под напором лезвия ткань разошлась легко и без малейшего треска.

Мгновением позже в шатре появились воины и доло­жили Крезу, что ничего страшного не случилось и внезап­ного нападения врагов нет, а просто непонятно чего ис­пугались кони — не иначе как хищников, пришедших из пустыни на запах крови.

Тут-то я и нырнул в разрез и разом метнул с двух рук два кинжала. Только охнув, оба воина тихо повалились на Ковры.

Одним прыжком я достал Креза, обхватил его сзади рукой за шею, а острием третьего кинжала всего лишь уколол его в мочку уха. Колени у Креза подогнулись, я едва не свернул ему шею.

Крез оказался очень тяжелым. Пришлось опуститься вместе с ним на ковер.

— Царь! — миролюбиво шепнул я ему на ухо.— Хочешь жить — никого не зови на помощь!

Кир появился следом за мной. Он быстро прошел к «царскому выходу» из шатра, будто предчувствуя, что еще один зверь бежит прямо на охотника. Так и случилось: в шатер шагнул еще один стражник и сразу наткнулся животом на короткий меч царя персов. Kир отбросил тело в сторону и жестами указал мне, что еще полагалось сделать, прежде чем приступать к учтивому разговору.

Я заставил Креза подняться, подойти к выходу и клик­нуть кого-нибудь из своих.

— Скажи им, царь, чтобы к тебе никого не пускали!— шепнул я сзади, сам прикрываясь широким царским телом, закутанным в просторные одеяния.

Хриплым, срывающимся голосом Крез исполнил наше приказание.

— У тебя важные гости, царь! — так же миролюбиво предупредил я его и повел на место.

Несчастный, перепуганный насмерть царь Лидии оставлял за собой на коврах мокрые следы. Мы с Киром сделали вид, что ничего не замечаем.

Я предложил Крезу сесть на место, показавшееся мне самым почетным, а сам устроился позади него. Кир же опустился на ковер напротив Креза всего в одном шаге.

— Царь Лидии! — негромко обратился он к Крезу.— Тебе нечего страшиться. Твои воины не обманули тебя. Ничего не случилось. Враги не напали.

Жаль, не мог я видеть лица Креза. Заметил только, что он, приходя в себя, содрогнулся и пробормотал:

— Персы! Персы!

— Ты не ошибся, царь Лидии: перед тобой перс,— подтвердил Кир, с трудом сдерживая улыбку.— Но перс не нанесет тебе вреда. Он послан царем Киром, чтобы спросить тебя о Судьбе.

— О Судьбе?! — Крез снова содрогнулся,— О боги! О боги!

— Больше всего ты веришь эллинским оракулам, разве не так? Они предсказали твою участь.

— О, Солон, Солон! — воскликнул Крез и схватился за голову.

— КакойСолон? — удивился Кир.

Я тоже удивился, хотя знал, о ком речь, и сообщил, что Солон — великий эллинский мудрец, давший Афинам справедливые законы.

— Значит, судьбу предсказал тебе Солон? — уточнил Кир.

Крез все раскачивался из стороны в сторону, и я понял, что толку от него не добьешься. Неподалеку находился золотой поднос, а на нем стояли золотой кубок, украшенный рубинами, и два кувшина: один большой, серебряный, а другой, поменьше, золотой. Я подвинулся к подносу (услышав мое движение, Крез опять вздрогнул) и взял ма­ленький кувшин. Ошибки не было: в нем плескалось чистое хиосское вино. Значит, в большом была вода. Крез пил по-афински: разбавляя один к трем.

— Царь! — обратился я к Крезу, подавая ему из тыла кувшин,— Окажи гостям милость: выпей глоток по-скиф­ски — не разбавляя. Жизнь сразу станет гораздо при­ятней.

Крез повернул голову и, бледный как труп, выставил руку. Видя, как дрожит его рука, я не доверил ему ценный груз, а сам поднес кувшин к его губам. Крез сделал один судорожный глоток, потом второй, а потом — очень то­ропливо — и третий, будто уже страшась, что волшебное питье отнимут. Так и случилось. Четвертый глоток был бы лишним, и я отнял кувшин.

Крез глубоко вздохнул и с тяжелым стоном вновь про­изнес имя афинского мудреца:

— О, Солон, Солон!

— Да скажи нам скорее, великий царь,— потерял я терпение,— при чем здесь Солон?

Я подвинулся вбок и увидел, как лицо Креза начало розоветь. Он обратил на меня слезившийся взгляд, а потом повернулся к Киру. Ум его стал проясняться. Он наконец уразумел, кто из гостей знатнее, хотя и одет как простой лидийский воин.

— Передайте вашему царю,— сказал Крез, обращаясь к Киру и даже стараясь принять величественную позу,— что он как нельзя вовремя напомнил мне слова самого мудрого человека на свете, Солона из Афин. Солон указал, в чем истинное счастье, но моя жизнь до этого часа представлялась мне слишком счастливой, чтобы я мог постичь и принять истину. Жалею, что здесь нет моего отца Алиатта, хотя моя досада может показаться кощунством.

— Так в чем же истинное счастье? — с любопытством вопросил Кир.— Наш царь непременно захочет узнать слова Солона.

— Да, эти слова могут когда-нибудь пригодиться и ему. Истинное счастье — только в счастливой смерти...

Дав Афинам справедливые законы, Солон покинул го­род якобы с целью повидать свет и сравнить свои установления с теми, что приняты в иных странах. На самом же деле он просто опасался, что афиняне, большие люби­тели пустопорожних споров, не отстанут от него со своими вопросами и «дельными советами» и когда-нибудь вынудят изменить законы.

И вот однажды Солон приехал в Сарды. Тогда Крез только-только получил от своего отца Алиатта в наслед­ство самую богатую золотом страну. Молодой царь ра­душно принял известного мудреца. С гордостью показав эллину свои богатства, Крез сказал: «Солон, ты посетил уже многие царства. Ты увидел мою сокровищницу, мою армию, мои земли. Я живу в мире с могущественными царями, что правят Вавилоном и Мидией. Видел ли ты человека, более одаренного Судьбой и богами?»

«Видел,— не задумываясь отвечал Солон,— Таков мой земляк, афинянин Телл».

«Неужели этот не известный никому, кроме тебя, эллин имел большее богатство и большее благополучие, чем я?» — был неприятно удивлен Крез.

«Телл жил в то время, когда его славный город про­цветал. Он имел прекрасных, благородных сыновей и вну­ков, и никого из них ему не довелось хоронить. У него был дом, стадо коз и поле; он мог сам прокормить свою семью. Когда началась война, он выступил в поход, обратил врагов в бегство, а сам принял на поле битвы доблестную смерть. Афиняне устроили ему погребение за свой счет. Вот истинное счастье. Ты думаешь, царь, что я просто желаю возвысить своих земляков? Отнюдь нет. Знал я од­ного египтянина. Он был очень беден. Сорок лет подряд он рыл канал в пустыне и за месяц до смерти увидел, как по нему потекла вода, напитала принадлежавший ему кло­чок земли и на ней взошли первые ростки. Его семья смогла впервые сытно поесть».

Крез, хотя и был по натуре мягок и благоразумен, раз­гневался на старого, повидавшего жизнь Солона.

«Гость из Афин! — воскликнул он,— Ты делаешь вид, будто вовсе не замечаешь моего благополучия, раз ставишь меня наравне даже с этими простолюдинами! Я и не знал, что мудрецы бывают горькими завистниками!»

«Знаю, что имею много недостатков,— с улыбкой от­вечал Солон,— Но и божества бывают завистливы. Об этом не стоит забывать, царь. Я вижу, что ты владеешь великими богатствами и повелеваешь множеством людей, но на вопрос о твоем счастье я не смогу ответить, пока не узнаю, что жизнь твоя кончится благополучно. Ведь обладатель сокровищ не счастливее человека, имеющего одно лишь дневное пропитание, если только счастье и благополучие не сопутствуют ему всю жизнь до самого ее конца. Многим божество даровало блаженство, а затем окончательно погубило. Тебе, царь, никоим образом не желаю такой судьбы и в подтверждение этого с радостью принесу обильные жертвы богам ради твоего благополучия. Ибо иметь знакомство с истинно благополучным человеком считаю доброй приметой и для своей собственной судьбы. Однако всегда надо помнить, Крез, человек — лишь игралище случая. Только тот царь, который счастливо окончит жизнь, вправе называться счастливым».

Так говорил некогда мудрый Солон. Так, слово в слово передал его речи памятливый Крез.

— И вот теперь сбылись его сомнения,— вздохнул уже повидавший жизнь Крез и сам потянулся за маленьким золотым кувшином.

Я помог ему. Крез сделал несколько быстрых глотков, поперхнулся, облил вином одежду и закашлялся. Я учтиво постучал его по хребту.

— И на этом благодарю,— придя в себя, усмехнулся Крез,— Мой старший сын когда-то погиб на охоте. Копье лучшего охотника поразило не вепря, а его. Вот случай! Моего младшего сына в раннем детстве испугала собака, и он стал немым. А я... Теперь обо мне нечего и говорить. Даже если вы оставите мне жизнь, я буду сам себе казаться мертвецом. Царь Кир убедил меня в правоте Солона. Они заодно — Солон и ваш царь.

— Царя Кира должны были умертвить в тот день, когда он родился на свет,— сообщил Крезу «посланник Кира», пристально глядя на царя Лидии.

— Вот видите! — всплеснул руками Крез.— А теперь он жив, здоров, имеет, как я слышал, умного сына и правит великим царством! Вот игра случая!

— Зачем же ты, царь, пошел войной на человека, которому, по твоим понятиям, благоволит случай? — вопросил Кир.

Крез, сопротивляясь натиску хмеля, выпрямился и вни­мательно посмотрел на «посланника».

— Ты не похож на простого воина,— проницательно заметил он,— Раз спрашиваешь от лица самого Кира, скажу. Мой отец Алиатт был счастливым человеком. Солон под­твердил бы. Но сам он не считал себя таковым. Для полного счастья ему не хватало Каппадокии, которая некогда при­надлежала Лидии. В свое время он не мог начать войну.

Было затмение солнца. Этот дурной знак мой отец при­нимал на свой счет. К тому же мирный договор с Мидией был выгоден и для Вавилона. Если бы мой отец нарушил мир, Мидия и Вавилон выступили бы против него, и тогда он разрушил бы свое собственное великое цар­ство.. Крез вздрогнул, закрыл глаза и забормотал как умалишенный: — Великое царство... великое царство... великое царство...

Вдруг он уронил голову на грудь, закрыл лицо руками и едва слышно пробормотал:

— О боги! Вот оно, возмездие! Пятый в роду! Пятый в роду!.. Ведь это я! Я и разрушил теперь великое царство!

Мы с Киром переглянулись. Я по его велению тронул Креза за плечо и тихо сказал ему:

— Успокойся, царь. Еще не все потеряно.

— Что?! — изумился он и поднял голову; взгляд его вы­ражал глубокую растерянность.

— Тебе, Крез, тоже не хватало для полного счастья Кап­падокии? — спросил Кир.

Царь Лидии — в будущем самый мудрый и самый бла­горазумный приближенный Кира (замечу теперь, что даже Гистасп признавал его ум и не раз обращался к нему за советом) — в тот миг только бессмысленно выпучил глаза. Не дождавшись вразумительного ответа, Кир задал ему но­вый вопрос:

— Или ты, царь, хотел проверить собственными руками крепость своего счастья и благополучия?

— Кто вы? — спустя несколько мгновений пробормотал Крез, тряхнув головой.

Некоторое время он опасливо озирался с таким видом, будто почувствовал, что к нему в шатер вместе с персид­скими лазутчиками забрались невидимые злые духи. Потом снова потянулся за вином, но я отставил кувшин.

— Ты, царь, веришь эллинским оракулам,— сказал Кир,— Значит, для тебя мы всего лишь посланники случая.

— Или, если угодно тебе, царь, Судьбы,— добавил я; мне, эллину, Судьба нравилась больше случая.

— Вспомни Солона, царь,— улыбнулся Кир.— Ты жив. Значит, еще можешь надеяться на истинное счастье.

С этими словами Кир вынул из-под гиматия притороченный к поясу кожаный кошелек, распустил тесьму и высыпал на ковер перед Крезом содержимое.

Уж не знаю, кто больше удивился — Крез или Кратон. Из кошелька высыпались игральные кости. Те столь знакомые Кратону кости!

Появление этих костей так поразило меня, что мне даже почудилось, будто Кир желает опять сыграть со мной, и я едва не потянул к ним руку.

Крез потер кулаками глаза и уставился на ковер. На­верно, у нас с царем Лидии было одинаковое выражение на лицах, ибо Кир сверкнул глазами и оглушительно разразился тем смехом, которого я уже давно не слыхал. Огоньки заметались от испуга. Думаю, что и кони лидийского войска шарахнулись в стороны от шатра. Не вовремя обратился Кир в былого весельчака, но все обошлось: никто из врагов не бросился в шатер узнать, что за страшный дух смеется над их повелителем.

— Царь Кир предлагает игру? — обретя дар речи, во­просил Крез,— На что?

— Твой случай, царь, твоя Судьба — ты и ставь... Так хочет царь Кир. Каппадокия. Или «великое царство». Или же счастье. Царь Кир Ахеменид пока имеет то же самое. Равное на равное.

«Неужели Кир готов проиграть в кости Каппадокию?!» — изумился я.

— Если я выиграю Каппадокию, это не значит, что вы­играю свою жизнь,— пробормотал сообразительный Крез.

— Выбор за тобой, царь,— твердо и повелительно про­говорил Пастырь персов.— Так хочет царь Кир.

— О боги! — вздохнул Крез и потянулся к костям.

Кир положил перед ним кожаный кошелек. Крез брал каждую из трех костей по отдельности, подносил близко к глазам, осматривал со всех сторон, а уж потом опускал в кошелек.

— Если царь Кир оставляет мне выбор, то я желаю выбирать после броска,— надумал он.

— Благоразумно,— согласился «посланник Кира» с та­ким осторожным условием.

Крез тщательно потряс кошелек, держа его у самого лица, и сделал бросок. Выпали все пятерки — прекрасный итог!

Кир улыбнулся, сам собрал кости, заставил их немного поплясать и выбросил на две «горошины» меньше.

— Тебе, царь, сопутствует удача,— вполне дружелюбно заметил он.— Повторим еще дважды.

Второй раз оказалось поровну. В третий Крез опять выбросил больше.

Лицо лидийского царя побагровело. По всему лбу и даже на крыльях носа у него выступили крупные капли пота. Радости я в нем не замечал. Он только дышал глубоко и шумно, как человек, наконец оторвавшийся от пресле­дователей.

Кир вовсе не был удручен своим проигрышем.

— Вот видишь, царь,— сказал он,— Страшиться было нечего. Чем посылать к оракулам, можно было все быстро решить самому. Не говори о своем выборе. Успокойся. Подумай. Когда персы решают что-то между собой и договариваются в вечерний час за кувшином вина, тогда они обязательно собираются вновь на следующее утро трезвыми и утверждают все договоры заново. Это хоро­ший обычай.

— Вы еще вернетесь завтра? — робко спросил Крез, словно страшась, что ему придется бросать кости вновь, на трезвую голову.

— Нет,— ответил Кир.— Тебе остается только послать к царю Киру гонца со своим словом.

— Да, я пришлю,— закивал Крез.— Обязательно пришлю.

Кир коротко взглянул на меня, и я принял его молча­ливый приказ.

— Моему товарищу надо торопиться,— сказал я Крезу.— Царь Кир ожидает его. Мне же придется еще ненадолго остаться с тобой, царь.

Кир поднялся, поправил на себе чужие одежды и решительно вышел из шатра прямо через «царский ход». Уши Болотного Кота напряглись, сам он весь собрался, готовый выскочить на помощь царю персов, если снаружи начнется шум и зазвенит железо.

Крез опасливо оглянулся на меня:

— Кто он? Стратег Кира... Или даже брат царя?

— Брат своего брата. Это верно,— ответил я.

К моему удовольствию, Крез немного поразмышлял в молчании.

— А ведь я выиграл,— тихим, но радостным голосом проговорил он.— Царь Кир не обманет?

— Царь Кир никогда не обманывает,— резко ответил я.|

— Может, выпьешь за мою удачу? — еще громче и веселей сказал Крез.

Я невольно взглянул на кувшин с моим любимым хиосским вином и с трудом сглотнул. У меня во рту и глотке было сухо, как посреди пустыни.

— Теперь нельзя,— все же справился я с искушением.

В это время вдалеке раздался пронзительный крик шакала. Я вздохнул с облегчением: Кир благополучно покинул лидийский стан и скрылся во мраке.

Напоследок я решил удивить и немного напугать Креза: пусть сидит и думает, не духи ли вправду посетили его. Я незаметно бросил обол в золотой светильник. Мо­нетка звякнула. Крез, вздрогнув, повернулся в ту сторону, а я в тот же миг бесшумно выскользнул из шатра через тайный лаз.

Кир терпеливо дожидался меня в том месте, где мы оставили коней.

Еще полчаса назад я не знал главного замысла царя и мне очень нравилась его смелая затея. Теперь же мне она не нравилась вовсе. Уверился ли Кир в том, что «эллинский случай» сильнее персидской воли? Поверил ли он в Судьбу? Неужто он готов и впрямь отдать Каппадокию за несколько «горошин»?

— По-моему, Крез пришел в себя,— с опаской заметил я, когда мы уже достаточно удалились от лидийцев и неторопливо ехали по направлению к персидскому стану,— убедился в своей удаче и завтра с гораздо большим воодушевлением двинет на нас свое войско.

— Поживем — увидим,— весело отвечал Кир,— Пожи­вем — увидим.

Я не понимал, чему тут радоваться, и осторожно добавил:

— К тому же ему просто удивительно везло.

— Тебе — тоже, Кратон,— сказал царь.

Я опешил: ведь в той роковой игре я только и делал, что выпускал «собак». Именно в моей игре, в моей судьбе тогда все решила воля самого царя.

На рассвете в стане Креза было замечено лихорадочное движение. Вскоре стало ясно, что враги вовсе не соби­раются наступать, а, напротив, спешно уходят в сторону Лидии.

Многие — особенно среди ионийских эллинов — будут впоследствии утверждать, что Крез решил отступать только по причине малочисленности своего войска. Какова точная, до драхмы, доля истины в этих домыслах, я и тогда не брался судить. Не берусь и ныне.

Готовые праздновать победу персы, выкрикивая сла­вословия своему царю и потрясая копьями, стали окружать шатер Кира. Даже сумрачный Губару и тот весь светился радостью и поднимал к небесам обнаженный меч.

Сняв чужие одежды, пройдя еще ночью обряд очищения и умастившись священными маслами, царь Кир вышел к войску в сиянии своего божественного хварено.

Теперь, внимательно присмотревшись к Пастырю пер­сов, я впервые угадал его замыслы. Радость и тревога уживались в его взгляде. Он не считал эту победу дей­ствительной победой и не хотел уводить войско обратно. Ему казалось, что персы уже начали кичиться сравни­тельно легким успехом и если теперь вернутся домой, то ослабнут и им труднее будет противостоять более силь­ному врагу, если тот нападет при более неблагоприятных обстоятельствах.

— Кара! — громогласно изрек он.— Враг уходит, чтобы собрать новые силы. Нам нельзя отдыхать. Но также нельзя бросаться в погоню немедля. Зима — союзник лидийцев. Если они заманят нас в голодные места, то легко справятся с нами. Надо запастись всем в достатке на три месяца: скотом, бобами и вином. Это мы сделаем здесь, в Каппадокии, и немедля двинемся на Сарды, ибо вероломный Крез нарушил волю богов и попрал пределы, установленные великим Митрой. Если мы, пер­сы, вместе с народами, подвластными мне, царю Киру из рода Ахеменидов, не накажем святотатцев, то гнев ве­ликого Митры падет на нас. Так говорю я, царь Кир, Ахеменид.

Войско с воодушевлением поддержало своего царя, но Гистасп и Губару помрачнели. Губару первым опустил свой меч.

— Персам рано идти на Лидию, их еще не так много. Надо поначалу укрепить царство и подчинить себе более мелкие народы, живущие на Востоке.— Так на совете убеж­дал своего брата Гистасп.

Как ни странно, доблестно сражавшийся с лидийцами Губару поддержал Гистаспа:

— Все видят, что волею богов мы победили и тем уже восстановили справедливость. На персов недобрыми гла­зами смотрят мидяне. Иные народы твоего государства, царь, также пока не приняли твоего владычества как из­начально данного богами: как сияние солнца днем и луны ночью. Надо один раз возвратиться с верной победой. И тогда в новый поход все пойдут за тобой, царь, с гораздо большей охотой.

За время, проведенное в Эктабане, Губару также успел сделаться куда более многословным.

— Каждый из вас прав отчасти,— терпеливо выслушав всех, сухо проговорил Кир.— Я же прав в целом. Войско пойдет на Сарды, как только пропитания будет доста­точно.

Царь сделал рукой рубящее движение.

Мне показалось, что за истекшую ночь в его бороде прибавилось седых волос.

Войско царя Кира вторглось в пределы Лидии спустя две недели.

За несколько дней до этого случилось малозаметное событие, которое, однако, в большой, а может быть, и в решающей степени повлияло на будущее. «Случай»,— скажу я, эллин. Персы, думаю, сказали бы в ответ: «Достаточно было наших рук и ног».

При спешном отступлении лидийцев от их войска от­билось несколько породистых коней, еще во время битвы потерявших своих ездоков. Некоторые из животных имели легкие ранения и потому хромали.

Персы, питавшие к коням почти священные чувства, поймали их и, видя прекрасную стать, решили сберечь для разведения новых табунов.

Иудей Шет тем временем накупил для войска большое количество провианта, а для перевозки груза привел не­малое число верблюдов.

И вот оказалось, что лидийские кони на дух не переносят этих горбатых уродцев: даже хромые жеребцы при виде верблюдов тут же бросались от них в пустыню, вырывая поводья из рук коноводов, а самых упорных еще и волоча по земле.

Мудрый Гарпаг, увидев такое явление, очень обрадо­вался.

— Нам бы еще сотню таких грифонов,— сказал он Шету.— Пускай даже пойдут налегке.

Шет посчитал деньги, посоветовался с царем и, уехав ненадолго, вернулся со стадом в сто двадцать голов.

— В крайнем случае будет чем откупиться,— пробор­мотал он себе под нос, когда стадо потянулось в Лидию позади войска.

Расчет Кира оказался верным. Лидия была очень богата золотом, но бедна — особенно в ту зимнюю пору — рас­тительностью. Однако запасы были сделаны большие, и войско продвигалось, не испытывая трудностей.

Меня Кир, как обычно, выслал вперед, за сведениями о Крезе, и потому я до сих пор считаю себя первым воином Кира, вступившим в Сарды. Одновременно меня можно было считать и осажденным, потому как вместе с лидийцами я с волнением и тревогой дожидался подхода к Сардам персидского войска.

Мне удалось выяснить, что Крез никак не ожидал наступления Кира, а, едва узнав об этом, сразу послал гонцов к вавилонянам и спартанцам, прося их о военной помощи и обещая щедро отблагодарить за подмогу. С египетским фараоном Амасисом он уже заключил союз, больше, однако, рассчитывая не на его силу, а на его влияние на лакедемонян. К моему удивлению, спартанцы вскоре ответили согласием и стали снаряжать корабли. Я дал знать Киру, что теперь поспешность принесет только пользу.

Со своим выносливым войском Кир наступал очень быстро, и Крез наконец понял, что дожидаться союзников более опасно, нежели встретить Кира со своим мощным войском на подходе к Сардам.

За два дня до сражения я побывал в шатре Кира.

— Теперь твое место в Сардах, у Креза,— сказал он,— Когда войду в город, то должен буду знать все: где Крез, что он делает, как себя чувствует, что ест и как долго собирается продержаться в осаде.

Итак, мне довелось наблюдать за битвой издали, глазами лидийцев, и первым из их врагов слышать горестные вздохи и вопли ужаса.

Войска сошлись на большой, совершенно голой рав­нине неподалеку от города. Семнадцатитысячная кон­ница Креза, поставленная в ровные боевые порядки, выглядела очень внушительно. Нагрудные пластины ли­дийских всадников, их шлемы и щиты сверкали, хотя солнце было скрыто высокими серыми тучами. Кроме копья в руке, у каждого на поясе висел длинный меч. Войско Кира, подошедшее к самой столице, не пугало их. Воины Креза были невозмутимы и готовы не только и не столько к осаде и отчаянному сопротивлению, сколько к решительному удару и преследованию пора­женного неприятеля.

Легковооруженных лидийцев с луками и дротиками было на глаз не менее двадцати тысяч.

Так, по числу воинов войска противников были на этот раз почти равны (армия Кира перед вторжением в Лидию еще пополнилась каппадокийцами и арменами), а по силе, можно полагать, лидийцы даже имели превосходство. Вме­сте с тем, несмотря на тщательные сборы и видимую ре­шимость, они, по-моему, учли и возможность отступления, раз уж встретили Кира в непосредственной близости от города.

Дело в том, что Сарды, как и Эктабан, не были обнесены крепостной стеной. Сарды превосходили индийскую сто­лицу и числом зданий, плотно теснившихся на возвышен­ности, и их внушительным видом. В случае отчаянного сопротивления со стороны жителей Киру пришлось бы нелегко. А главное, дворец Креза и еще множество важных построек располагались на высоком акрополе, подобном тому, что является сердцем Афин. Акрополь Сард был по­истине неприступной гранитной горой. Наверх вели всего две узкие лесенки, вырубленные на крутых гранитных скло­нах. Эти лесенки не только легко простреливались защит­никами, но защитникам также ничего не стоило завалить их, что, как мне было известно, и собирался сделать Крез при худшем исходе битвы на равнине. Итак, знатные жители Сард поднялись наверх еще перед битвой, а в будущем — в случае поражения — хотя бы часть войска успела бы под­няться на гору и приготовиться к длительной осаде, особо неблагоприятной для Кира в это зимнее время. Еды, копий, стрел и разных метательных снарядов было запасено на акрополе в достаточном количестве. В общем, при любом развитии событий Кира ожидали большие трудности, если бы Кратон Милетянин не выведал одной тайной тропы на акрополь.

Я наблюдал за передвижением армий, затесавшись среди простых горожан, которые собрались на вершине высокого холма около Сард. Войска строились друг против друга очень долго, словно присматриваясь к силам противника. К полудню лидийцы первыми собрались в боевые порядки и замерли в ожидании, которое меня немало удивило: им бы сразу броситься на войско Кира, а они все расчесывают коням хвосты! Казалось, Крез и его военачальники все не могут решить, по какому флангу наносить первый удар, и хотят посмотреть, какую тактику примет Кир, первым начав движение. В отличие от чужеземца, жители города очень одобряли основательность и неторопливость своих воинов, видя в такой тактике проявление храбрости и хладнокров­ного расчета. Лидийцы, как самый богатый в ту пору народ, по натуре были склонны к медлительности, которая на этот раз не пошла им на пользу.

В стане Кира между тем все еще происходила неясная суета и неразбериха. Пешие отряды персов, мидян и армен подвигались вперед, но какими-то неровными толпами, а конница двигалась совсем вкривь и вкось.

— Видно, перс не знает, как и подступиться! — радо­вались одни.

— Может, он хочет уклониться от битвы и обойти го­род? — тревожно недоумевали другие.

— А что там за стадо?! Посмотрите! — стали возбуж­денно восклицать третьи, самые зоркие, указывая вдаль.

Я первым разобрался что к чему, но смолчал, не желая заранее пугать жителей Сард.

Кир, увидев лидийскую конницу во всем ее блеске, дрогнул, но — себе же на пользу. На этот раз он решил поберечь своих доблестных персов, а заодно и всех осталь­ных. Он понял, что здесь, на чужой земле, большие потери втройне опасны и нужна не просто победа, а безусловное превосходство над врагом, достигнутое любой ценой — хотя бы и хитростью.

И вот против лучшей в мире конницы было выставлено самое настоящее стадо: все верблюды были выгнаны вперед, даже те, что ранее были нагружены продовольствием. На каждых двух из трех горбатых уродцев Кир посадил лег­ковооруженных воинов, одев их как всадников. Пешему войску он приказал быстрым шагом следовать за верблю­дами, а свою конницу расположил по двум сторонам от пехоты и частично даже позади нее. Такое невиданное вой­ско и двинулось навстречу Крезу.

Жители Сард расценили тактику Кира по-своему и едва не стали праздновать победу заранее.

— Да у перса и воинов-то по пальцам пересчитать! — смеялись они.— Задумал провести нас! Хорошо же, тягло­вый скот нам пригодится, да и рабов прибавится!

Конница Креза двинулась в битву очень слаженно — ровным поперечным лохом. Покрыв половину стадия, кони перешли на рысь, лес копий опрокинулся вперед, на врага.

Лидийцы продолжали шумно ликовать.

— Вперед! Топчите персов! — кричали они.

— Эгей! Два верблюда с краю — мои! Не поломайте им ребра! — горланил какой-то весельчак, вызывая смех окру­жающих.

А лазутчик Кратон затаил дыхание.

Когда между войсками осталось несколько плетров, с хваленой лидийской конницей случилось что-то стран­ное. Казалось, буря ударила ей в лицо и стала налетать мощными порывами то слева, то справа. Ряды смешались. Несколько десятков коней вырвались вперед, но вдруг все разом поднялись на дыбы, сбрасывая с себя седоков, развернулись назад и бешеным галопом помчались на своих. Смятение началось необычайное, а верблюды продолжали невозмутимо наступать легкой неторопли­вой рысью.

Крики ужаса вокруг меня слились в единый вопль, пе­решедший в стон. Чтобы не выдать своих чувств, я и сам схватился за голову.

— Колдовство! Колдовство! — истошно завопила какая-то здешняя Кассандра.

И вправду было похоже на колдовство. Лидийские всад­ники только успевали спрыгивать со своих жеребцов, ко­торые, почуяв нечистый верблюжий дух, уносились прочь, поначалу лидийские кони толкались или неслись врас­сыпную, но, как известно, даже в панике находятся свои вожаки, которые увлекают толпу в каком-нибудь направлении: то ли к спасению, то ли к окончательной гибели.

Так случилось и здесь: несколько жеребцов помчалось по прямой к городу, к конюшням, а за ними едва ли не oтлаженным строем — хоть не ровным, но ясно видимым лохом — потянулись остальные.

— Колдовство! Колдовство! — все завывала обезумев­шая Кассандра, а те из жителей, кто уже осознал положение и успел прийти в себя, бегом поспешили к городу, подобно тем пугливым лидийским коням.

Однако доблести лидийских всадников надо отдать должное. Большинство из них, лишившись своих коней не последовали их примеру и не пали духом. Они быстро подобрали копья, построились в боевые порядки и бро­сились на врага. Сначала им пришлось приложить не­мало усилий, чтобы пробиться через стадо верблюдов и многих четвероногих горбунов недосчитался потом бережливый Шет. Сойдясь наконец с персами, лидийцы метнули копья и сразу взялись за мечи, которыми от­менно владели. Схватка закипела нешуточная, и звон железа донесся до Сард. Но все же начальный переполох и смятение отняли у лидийцев слишком много сил. К тому же сражаться прирожденным всадникам с пехотой, стоя на земле, все равно что соколам, не поднимаясь на крыльях в воздух, сражаться с бойцовскими петухами. Лидийцы дрогнули, и спаслись из них единицы — только самые быстроногие.

Когда исход сражения был решен, я поспешил в город. Жители прятали имущество в потаенные места. Кое-кто со всех ног торопился на акрополь, все побросав на произвол победителей. Этих, видимо, подгоняла мысль, что все ходы наверх вот-вот завалят.

О Кире переговаривались впопыхах со страхом, но и с надеждой на его милость:

— А слышали, что он пощадил Астиага и запретил грабить Эктабан?

— И никого из мидян не тронул, а многих даже возвысил!

— Кир — самый великодушный из всех царей!

— Может, боги и посылают его нам вовсе не на горе?

В начале сумерек войско Кира вошло в город. Насчет неописуемого великодушия царя персов лидийцы слегка ошиблись. Едва разгоряченные победой воины достигли первых домов, как сразу бросились выносить чужое иму­щество под крики его владельцев. Меня такая новость вовсе не удивила. Во-первых, Сарды — не Эктабан. Ми­дией как-никак правил родной дед Кира, и царь персов считал Эктабан домом, который положен ему по наслед­ству. Во-вторых, лидийцы — не мидяне. Последних Кир (а вместе с ним и все персы) мог по праву признавать своими родственниками, пусть не лучшими. Лидия была чужой землей, доставшейся персам в тяжелых сражениях. Наконец, в-третьих, сами персы изменились, уже успев поднабраться алчности у тех же мидян. Кир позволил своим воинам захватывать золото и ценности, но настрого запретил отнимать у лидийцев самое необходимое, а тем более убивать их, кроме как в случаях вооруженного со­противления.

Кир занял один из богатых домов с крепкими стенами и очень маленькими окнами, который стоял на окраине города, в достаточном отдалении от акрополя. Я решил, что он опасается внезапной вылазки. Я уверился в крайней осторожности Кира, более характерной для его брата Гистаспа, чем для него, когда узнал, что перед началом боя царь запретил брать, пленных и повелел истребить лидий­ское войско поголовно. Охотник впервые забрался далеко в чужие земли и чувствовал себя не совсем уверенно. Вместе с тем он приказал захватить самого Креза во что бы то ни стало живым, даже если тот будет отбиваться мечом. Воинам он также запретил занимать дома под ночлег, а велел им разбить стан около города, поставив палатки как можно ближе одна к другой.

— Где Крез? — недовольно спросил Кир, едва увидев меня, будто я обязан был поднести ему лидийского царя на блюде.

— По-моему, он вообще не слезал со своей горы,— ответил я.

Кир поднял глаза на акрополь, уже терявшийся во мраке ночи. Там, на скальных высотах, мерцали сторожевые огни.

— Глупец,— проронил Кир,— Он ничего не понял... Ты там все облазил? Есть где пройти?

— Наверху не меньше трех тысяч отборных воинов,— доложил я царю свои сведения.— Приступ будет очень не­легким.

— Я не хочу терять персов, а других туда тоже не пущу,— с тем же недовольством пробурчал Кир,— Ни мидян, ни армен. Никого... Пусть поголодает.

— Лидийцы запасливы,— видя, что царь не в духе, но не находя этому причин, осторожно заметил я.

— Мы тоже не изголодавшиеся волки,— ответил Кир.— Посмотрим, у кого первого засосет в желудке. Шет привезет мне съестного на целый год.

Честно признаюсь, Кир так и не объяснил мне своего недовольства победой и покорением самого богатого цар­ства. Возможно, все дело было в верблюдах, которыми при­крылись доблестные персы. Возможно, он хотел сразу за­хватить Креза или ждал, что тот, потерпев поражение, сам явится к нему еще раз сыграть в кости. Теперь уж — на что-нибудь меньшее, чем его «великое царство».

Издали, с юго-восточной стороны, вид Сард и возвы­шавшегося над ними акрополя чем-то напоминал Пасаргады, если смотреть на них с дороги, по которой некогда двигалось войско Гарпага. Сам Кир вошел в столицу Лидии как раз с юго-востока. Вот еще одна из возможных причин той его раздраженности.

Спустя неделю прибавилось поводов для царского гнева. В домах лидийцев было немало роскоши, дорогих материй и, главное, вина. Воины, обложившие осадой Креза, обо­гатились. Хмельные герои стали кичиться друг перед другом. То там, то здесь случались стычки. Армены держались на­стороже. Мидяне стали выяснять с персами старые долги. Без приступа войско Кира потеряло за первые дни полтора десятка сильных воинов. Тех из виновных в стычках и бесчинствах, кто оставался в живых, Кир наказывал, отбирая награбленное ими золото в свою казну. Телесных наказаний он не применял, считая, что нельзя позорить воинов-победителей в захваченной стране и на глазах по­бежденных.

Видя, что его охотники в ожидании, пока «зверь» сам выйдет из норы, сами, чего доброго, потеряют человеческий облик, Кир решился на приступ и объявил щедрую награду первому, кто взойдет на стену: этому воину полагалось столько золота, сколько тот сможет нагрузить на верблюда. Однако награда не досталась никому. Приступ был отбит. Высота была слишком большой. На осаждавших падали сверху огромные камни. Воинов, медленно тянувшихся ве­реницей по заваленным подъемам, едва не по очереди сби­вали стрелы и дротики.

Потеряв полторы сотни персов, Кир сильно разгневался и прекратил наступление.

— Ищи лазейку! Ищи! — требовал царь от меня, свер­кая глазами и даже брызгая слюной; ни разу я еще не видел его в таком раздражении,— У них должен быть какой-нибудь тайный ход. Прими вид лидийца! Тебе это ничего не стоит. Можешь даже воевать против меня. Бро­сай в персов копья. Там, наверху, тебя должны считать своим. Ищи!

Я старался как мог. По ночам я, одевшись лидийцем, поднимался наверх по узким лестницам, прорубленным в скалах. Без лат и оружия перебраться через завалы такому худощавому человеку, как я, было несложно. Несмотря на эти завалы, на самом акрополе места спус­ков тщательно охранялись. Забившись в какую-нибудь щелку, я терпеливо дожидался того часа, когда можно будет появиться перед стражами самым обыкновенным лидийцем, жителем города. Короче говоря, любой на моем месте, владея повадками Кота и искусством пе­ревоплощения, мог в одиночку проникнуть на акрополь. Но пронести с собой в мешке персидскую армию я не был способен.

Наконец мне удалось выяснить, что в одном месте акрополь практически не охраняется. Там скала круто спускалась вниз и казалась совершенно неприступной.

Еще два дня ушло на то, чтобы вызнать старый секрет: стражникам из ближайшего окружения Креза был известен какой-то незаметный ни сверху, ни снизу подъем по той самой стене.

В эти же дни, проникнув в глубины царского дворца, скромного снаружи, но поражавшего своим великоле­пием внутри, я узнал нечто, что, по моему понятию, должно было обрадовать Кира. Царь Лидии хоть и не собирался сдаться на милость победителя, но совсем пал духом. Он вспоминал древнее проклятие, что должно было пасть на него, как на пятого в роду Мермнадов, вероломно захвативших власть в Сардах. И вот ему пришло в голову, что остался единственный способ спасти страну от полного разорения и тем самым избежать нового проклятия, что падет на его голову со стороны лидийцев, а заодно уберечь от расправы своих потомков. Этот способ был прост: принести самого себя в жертву богам, взойдя на жертвенный костер. Огонь должен был возгореться прямо посреди тронного зала. В одном из покоев дворца стояло огромное ложе с колоннами, выточенное из цельного, поистине исполинского кедра. По преданию, именно на этом ложе предком Креза, Гигесом, был убит последний царь из династии Гераклидов. Крез велел распилить это ложе на поленья и соорудить из них погребальный костер.

Узнав эту новость, Кир не только не обрадовался, но даже побледнел.

— Нет! — воскликнул он.— Этот кабан мне нужен живым! Вот тебе мои воины! Бери сколько нужно! Крез должен остаться живым!

— Царь, иногда люди и даже цари не властны над жизнью и смертью! — наконец не сдержался и я.— И перед тобой стоит не бог, способный сдвигать горы, а обычный смертный!

Кир сжал кулаки, чего при мне никогда не делал, шумно вздохнул и отвернулся. Несколько мгновений он смотрел на ровный масляный огонек, освещавший комнату.

— Если он проклят в своем роду, то не моей рукой должно свершиться проклятие. Я не желаю этого, и этого не должно случиться,— негромко проговорил Кир,— Он мне не родич и не кровный враг. Здесь чужая страна. Ты уразумел, эллин?

Мне оставалось покорно кивнуть.

— Тогда сделай что можешь, и как можно скорее.

— Сделаю,— пообещал я.

Чья судьба — моя ли, Креза ли или же самого Кира — способствовала успеху моего предприятия и какие боги вмешались, сказать не могу. Однако именно в тот миг, когда я дал Киру обещание, мне в голову пришел довольно забавный замысел.

— Царь, отбери полторы сотни самых ловких воинов, и пусть они зорко наблюдают за неприступной стеной со стороны Тмола,— сказал я; Тмолом именовалась горная цепь, разделявшая долины двух рек, Гермы и Каистры, что протекали неподалеку от Сард.— Как только они увидят, каким образом можно подняться на скалу, пусть берут ее приступом немедля. Мое дело — отвести глаза лидийцам наверху. Потом я приведу твоих воинов к Крезу. Мы за­хватим его и пригрозим лидийцам, что подожжем дворец и убьем царя, если они станут сопротивляться. Пусть твое остальное войско, царь, приготовится к решительному при­ступу. Как только наверху прокричит шакал, приступ дол­жен начаться со всех сторон...

Тут я хитро ухмыльнулся.

Кир же прищурился, и в глазах его наконец заискрились веселые огоньки.

— Но только для виду,— завершил он мою мысль.

— Разве не прекрасная охота, царь?

— Начинай! — велел Кир.

Самым трудным делом оказался вовсе не стремительный захват дворца и спасение поднявшегося на костер царя Лидии. Таким делом оказалась выпивка с лидийским страж­ником над скалой акрополя. Я соблазнял его, уламывал и так и сяк часа два кряду. Наконец он сдался. Осторожно, намеками я выяснил, что подъем ему известен. Трудно было не только заставить его пить, но и вовремя остановить выпивку, а то бы весь великий замысел рухнул вместе с рухнувшим на землю воином.

Уже начинало смеркаться, и надо было спешить.

Когда лидиец сделал несколько глотков, я сделал тре­вожное лицо и сказал:

— Кто там гремит внизу? Может, персы?

Воин прислушался и небрежно отмахнулся от меня:

— Никого там нет. Персы сюда не подходят. Что им здесь делать? Они же не орлы, чтобы взлетать на крыльях. Тропы все равно не видно. Ее не знает никто.

— А все же кто-то там есть,— с испуганным видом настаивал я,—А вдруг у них крючья!

Тут я оставил бурдюк с вином и перегнулся через стену вниз.

Воин невольно, из естественного любопытства, последовал моему примеру, продолжая уговаривать меня, что страшиться нечего и можно спокойно опорожнить бурдюк до конца.

Стражники Креза носили очень дорогие, позолоченные шлемы. Такой шлем сверкал на голове и у моего лидийца. Когда он перегнулся вниз рядом со мной, я указал ему под самую стену:

— Вон там! Наверно, овцы забрели.

Он опустил голову еще ниже, и я одним легким движением смахнул с него шлем, так что могло показаться, что тот просто свалился сам. Со звоном ударяясь о выступы скалы, шлем поскакал вниз.

— Вот козья погибель! — выругался лидиец,— Теперь мне и головы не сносить!

Он отпрянул от стены, опасливо поозирался вокруг и торопливо протянул мне копье. Я невозмутимо принял его оружие, а потом — и его воинский гиматий.

— Постой тут за меня! — скорее не попросил, а приказал он, справедливо считая меня виновником своей внезапной потери,— Я мигом туда и обратно!

Он живо перебрался через стену и стал спускаться вниз по естественной и совершенно незаметной со стороны «ле­сенке», состоявшей из уступов. Я молил всех богов, чтобы в это самое время персы не дремали, а глядели бы во все глаза на скалу. Однако Кир знал толк в охоте и все пре­дусмотрел: двух самых зорких мардов он выслал под стены акрополя, а остальной отряд укрыл в засаде на расстоянии в два стадия.

Лидиец подобрал внизу свой шлем и стал подниматься обратно. Когда я подавал ему руку, первые марды уже под­нимались следом.

— Говорил же, никого там нет и не было,— сердито пробурчал воин.

— Теперь есть повод осушить бурдюк до конца,— сказал я невольному «проводнику»,— Пей до дна. Я виноват. Мне теперь не положено ни глотка.

По правде говоря, я вовсе не хотел его убивать: хватило бы того бурдюка, чтобы превратить воина в подстилку для ног. Он и в самом деле решил допить все вино и долго стоял, запрокинув голову и повернувшись спиной к стене. Первый же мард, со звериным проворством вскочивший на стену, со всего маху ударил беднягу мечом прямо по спасенному шлему.

Тут я прокричал по-шакальи, и внизу вокруг всего ак­рополя начался шум и гром. Всем скопом воины Кира двинулись к стенам, стуча копьями и мечами по щитам.

Так жители селений выстраиваются обложными цепями и, учиняя страшный шум, выгоняют из чащи и логовищ животных, нападающих на их стада или опустошающих посевы.

Осажденные отовсюду бросились к стенам отбивать при­ступ и даже не заметили чужаков, проникших в крепость с самой, казалось бы, безопасной стороны, которую никто и не думал защищать.

Я вел персов во дворец теми путями, что были исхожены разве что поварами да евнухами Креза. Мы мчались со всех ног спасать царя Лидии, решившего покончить счеты с жизнью. Все, кто попадался нам по дороге, на миг пре­вращались в живых статуй. Кто здесь мог ожидать столь невероятного нападения?! Увы, марды не знали пощады и взмахами мечей косили остолбеневших лидийцев, не ус­певавших ни вскрикнуть, ни охнуть. Я на бегу уже опасался что не смогу удержать этих разбойников от кровопролития даже в тронном зале.

Мы ворвались во дворец. Сначала, нещадно ломая искусно подстриженные кусты, проломились через цар­ский сад, потом миновали крытые черепичным навесом купальни. Замечу, что под купальнями были искусно про­ложены глиняные трубы, и вода подогревалась горячим воздухом круглый год. Сам Фалес Милетский некогда советовал Крезу, как лучше провести отопление. Я по­бежал в обход этих водоемов, выложенных красивой эл­линской мозаикой, а марды, подобно стаду быков, понеслись напрямую, поднимая волны и разбрасывая тучи брызг. Что стоил такой брод, если воды было там всего-то по пояс!

Вымокли они кстати. Когда мы ворвались в тронный зал, гора крупных кедровых поленьев высотой в два чело­веческих роста, сложенная ровной пирамидой и облитая оливковым маслом, уже крепко занялась огнем со всех сторон. Что и говорить, внушительным некогда было цар­ское ложе!

Сам царь Крез, облачившийся по такому торжествен­ному случаю в багряные одежды, стоял наверху, сложив руки изакрыв глаза, и бормотал какие-то молитвы.

Как только под акрополем раздались гул и грохот, Крез подумал, что начинается самый решительный при­ступ его дома, и, повелев немедленно начать обряд, при­готовился к священной смерти. Вся его челядь — полторы сотни человек, больше половины из них женщины,— со­бралась толпой в тронном зале, вокруг погребального костра. Добравшись до золотых дверей зала, мы услышали плач и причитания. При явлении персов все причитания потонули в оглушительном вопле ужаса. Челядь бросилась врассыпную.

— Никого не убивать! Воля царя! — во все горло крик­нул я мардам, готовым сразу учинить страшную резню.—

Приказ царя — тушить огонь и схватить Креза живым! Ско­рее тушите огонь!

Крез даже не шелохнулся. Наверно, он подумал, что полчища злобных духов привиделись ему в предсмертную минуту.

Легко было сказать: тушите! Пламя уже вздымалось кверху и начинало жадно облизывать царские стопы. Са­мые рьяные марды принялись раскатывать поленья уда­рами мечей. Другие, свалив на пол жаровни с углями и светильники, принялись орудовать треножниками. Наи­более сообразительные срывали тяжелые занавеси, что висели на струнах между колонн, подхватывали ковры и набрасывали сверху на пламя. Потом эти воины смело прыгали на брошенные покровы, своим весом разрушая тщательно сложенное сооружение. От персов валил пар, будто они и в самом деле были подземными духами, слугами самого Аида.

Поразившись увиденному, лидийцы сначала затихли и замерли у стен, но потом, осознав, что враги спасают от огня их любимого отца и повелителя, сами в едином порыве кинулись на помощь персам. Вот была картина! Как жаль, что ее не видел Кир!

Тронный зал сразу затянуло густым дымом. Первым закашлялся сам Крез и от кашля, видно, очнулся.

— Кто вас послал?! Кто вас послал?! — закричал он со своей горы.

Как раз в это мгновение одна из сторон погребального кострища посыпалась и почти вся раскатилась по полу, царь Крез рухнул сверху прямо на головы персов, и персы муть было не подставили ему вместо рук свои мечи!

— Не убивайте моего отца! — раздался пронзительный крик отрока, которого поодаль держал за плечи какой-то испуганный старик.

— Отпустите меня! — завопил Крез и забился среди трех крепких мардов, которые усердно сбивали пламя и искры с его одежд.

— Отпустите царя! — приказал и я им.

Марды расступились, и Крез, дымя полою, бросился к мальчику.

— Сын мой! Сын мой! — плаксиво заголосил он.— Ты говоришь! Ты говоришь! Все сбылось! Все сбылось!

Он обнял отрока и затрясся в рыданиях.

Оказалось, что некогда знаменитая лидийская прови­дица предсказала Крезу, что его безгласный отпрыск обретет дар речи в самый бедственный для царя день.

Могу подтвердить как свидетель, все видевший воочию: тот день и вправду выдался для Креза самым бедственным. Все последующие он, обретя мудрость, считал вполне бла­гополучными, а некоторые — даже счастливыми, хотя его младший, не слишком крепкий разумом сын так и не стал разговорчивым, как все обыкновенные лидийцы. Замечу, что среди тех же спартанцев он не выделялся бы своей молчаливостью.

Таким образом свершилось то, чего желал Кир: лидий­ский царь остался жив, хотя изрядно прокопчен.

Мы вывели его из дворца в сопровождении челяди, уже безбоязненно толкавшейся среди персов. Теперь всех их уже снедал не страх, а любопытство, что же делается снаружи. |

Шум под стенами не стихал, но было ясно, что персы все еще не начали приступа. Лидийские воины, наверно, уже устали держать наготове бревна и корзины с камнями. Охваченные недоумением, они глазели вниз. Но еще боль­шее «недоумение» уже подступало к ним с тыла.

Некоторые из защитников наконец оглянулись и не сразу сообразили, в чем дело, а когда сообразили, то ос­толбенели и разинули рты. Едва опомнившись, они стали толкать в бока своих товарищей. Наконец все повернулись к нам лицом и долго стояли, так и держа в руках тяжелые бревна и корзины. Взорам воинов предстала необыкновен­ная толпа во главе со слегка обгоревшим царем. Толпа щурилась и кашляла.

Вскоре осажденные и осаждавшие уже вместе трудились, разбирая завалы и готовя дорогу царю персов. Кир пощадил всех защитников акрополя.

Несмотря на уговоры приближенных, Кир твердо решил сам подняться наверх для встречи с Крезом, а не ждать внизу, в своем стане, пока к нему приведут поверженного врага.

Когда он в роскошных золотых одеждах вступил в акрополь и приблизился к Крезу, тот совершенно за­стыл, побледнел и потерял дар речи, уподобившись сво­ему отпрыску. Кир был очень доволен и широко улы­бался.

Он еще издали протянул руки к Крезу и громко про­изнес:

— Сколько ты задал мне работы, царь Лидии, чтобы спасти тебя от огня!

— Вот чего желали боги! — ошеломленно пробормотал Крез.

— Ты должен быть благодарен мне, царь Лидии! — в шутку нахмурился Кир и на мгновение заключил повер­женного Креза в объятия,— Ты верил только предсказани­ям. А я убеждал тебя, что надо верить своей руке. Ты выиграл, разве не так? И вот теперь я наконец доказал тебе, что от выигрыша нельзя отказаться. У меня есть эллин, который подтвердит мои слова.

Он знаком приказал мне выйти вперед, и в тот же миг стены царского дворца содрогнулись от громоподобного смеха.

Крез вздрогнул и, можно сказать, ожил повторно. Как тогда, в шатре, он теперь побагровел и на лице его вы­ступили капли пота.

— Да, я благодарен тебе, царь Кир,— попытался он го­ворить твердым голосом,— Все горькие предсказания, тя­готевшие над моим родом, сбылись, и в довершение всего я разрушил «великое царство». Но ты, царь, дал мне воз­можность выиграть. Я искупил преступление предка в пятом колене. Кто знает... если бы не ты, царь персов, мое ис­купление могло обойтись мне куда дороже...

Услышав такие слова, Кир вновь сотряс стены дворца раскатом смеха. Но самое удивительное то, что и Крез, сначала горько усмехнувшись, вдруг зашелся в приступе беззвучного смеха, привлек к себе своего сына и внезапно повалился без чувств. Успели подхватить его, чтоб не рас­шибся, ловкие марды, а вовсе не дворцовая челядь.

В ту же ночь, придя в себя после обморока, Крез проявил мудрость, которая сразу позволила ему приблизиться к царю персов.

Сначала он, подобно Астиагу, привел Кира в свою ве­ликую сокровищницу. Столько золота, сколько имел Крез, мидийскому царю и не снилось. Однако персов уже трудно было удивить, и сам Кир принял во владение такое не­сметное богатство с завидным спокойствием, чем весьма удивил Креза. Когда же тот увидел, как воины Кира грабят здания акрополя и беспрепятственно расхищают те двор­цовые богатства, что лежат на виду, то с осторожностью обратился к царю персов:

— Царь! Могу ли я теперь высказывать тебе свои мысли или обязан молчать?

— Ты свободный человек, Крез, и можешь говорить мне без всякой опаски все, что угодно,— сказал Кир.

— Тогда можешь ли ты, царь, ответить мне, твоему плен­нику, что учиняют здесь твои воины с такой яростью?

— По праву победителей они расхищают твои сокро­вища.

— Вовсе не мои сокровища они растаскивают, а твои,— заметил Крез.— Нет у меня больше ничего, кроме сына. Твои воины расхищают твое достояние. И это не к добру.

Кир пристально посмотрел на Креза и, приказав своей свите удалиться, вопросил лидийца:

— Что предрекаешь мне ты, любитель оракулов?

— Боги сделали меня твоим рабом, царь,— отвечал Крез,— и я считаю своим долгом сказать тебе нечто такое, чего другие не замечают или скрывают. Я слышал о твоем народе, что персы свободолюбивы и по своей натуре пре­зирают ложь и чрезмерное богатство. Здесь же богатства у них стало разом чересчур много. Если ты позволишь своим воинам проявить ненасытность, то произойдет вот что: кто из них больше всего награбит, тот возгордится и станет считать, что он не беднее самого царя. Этот человек когда-нибудь поднимет против тебя восстание, помяни мое слово. Если тебе угодно послушаться своего раба, то поступи так: поставь у всех выходов стражу из твоих верных телохранителей. Пусть они отнимают добычу у всех, кто ее выносит, говоря, что десятую часть следует посвятить бо­жеству. Например, Зевсу.

Крез почитал эллинских богов.

— Великому Митре, Хранителю Пределов,— поправил его Кир.

— Прекрасно,— принял Крез,— Значит, Митре. Тогда твои воины не только не возненавидят тебя за то, что ты силой отнимаешь у них добычу, но отдадут ее с радостью и будут восхвалять тебя как самого справедливого царя.

Такой совет показался Киру превосходным. Он осыпал пленника похвалами и сказал ему:

— Ты говоришь и действуешь, как подобает царствен­ному мужу. Вижу, что не зря приложил столько усилий, чтобы спасти тебя, многомудрый Крез.

Такова история спасения Креза. О бывшем царе быв­шего «великого царства» я в дальнейшем буду писать мало, гораздо меньше, чем он того заслуживает, ведь речь все же не о нем, а о великом Пастыре персов. Поэтому здесь я еще раз напомню миру, что Крез сде­лался самым мудрым советником Кира. Часто Кир ста­вил его мнение даже выше мнения своего брата Гистаспа, считая, что «чужеземцу со стороны виднее». Го­товясь к последней, роковой битве, Кир попросил имен­но Креза сопроводить наследника своего царства, Камбиса, в Эктабан и уберечь его от опрометчивых по­ступков, к которым сын Кира имел склонность. Крез пережил Кира и скончался в возрасте восьмидесяти ше­сти лет. На склоне жизни Крез часто говаривал, что, если бы не Кир, он растратил бы все золото Лидии на предсказания, вконец разорил бы свою страну, а сам бы сошел с ума от темных и многозначительных вы­сказываний эллинских оракулов.

Этим Кратон из Милета завершает историю завоевания Лидии и начинает рассказ о том,


КАК ЦАРЬ КИР УБЕРЕГ ИОНИЮ ОТ СПАРТАНСКОЙ СПЕСИ, СТРАНЫ ВОСТОКА — ОТ БУЙСТВА ДИКИХ ВАРВАРОВ, А ВАВИЛОНСКОЕ ЦАРСТВО — ОТ ГНЕВА БОГОВ


Каждое из этих деяний Кира заслуживает отдельной истории, однако я объединил их в одну по ряду сообра­жений.

Во-первых, завоевание народов Востока и безрассудных ионийцев происходило одновременно и заняло неполных шесть лет. При этом подчинение городов Ионии Кир до­верил Гарпагу, который получил в сатрапию сначала Ли­дийское царство, а потом и саму Ионию (замечу, что Кир принял мысль своего брата Гистаспа, советовавшего дер­жать многоопытного Гарпага подальше от Мидии и Эктабана).

Во-вторых, именно в эти годы я имел наименьшую возможность беседовать с Киром и наблюдать за ним. Чем более он возвышался, тем менее становился доступен для простых смертных, к коим я без всякой досады при­числяю и себя. Советчиков у него теперь хватало, хоть отбавляй. Чего стоил один Крез, большой знаток эллин­ской мудрости. Работы у меня, однако, не убавилось, а привалило еще больше. Хотя бы за счет того, что пределы Персидского царства несказанно расширились, дороги стали куда длиннее и мне теперь едва не приходилось разрываться на двух Кратонов, чтобы разом поспеть на два края света. Молодость между тем проходила, и бесконечные разъезды давались мне уже не с той легкостью, как в начале судьбы. Новые поручения Кира я, как правило, получал от его гонцов, настигавших меня то в Эфесе, то в Трапезунте, то где-нибудь на окраине Киликии. Кроме всего прочего, мне приходилось держаться подальше от невзлюбившего меня Губару. Он умер вскоре после взятия Вавилона, и только после его смерти я вздохнул с облегчением и стал, так сказать, «приближаться» к Киру тогда, когда считал это необходимым.

В-третьих, по моему глубокому убеждению, завоевание обширнейших земель Востока и даже великого Вавилона потребовало от Кира куда меньше душевных сил, напря­жения воли и, наконец, воинской доблести как его самого, так и всей его к а р ы, нежели достославная «охота» под Пасаргадами, ввиду войск, присланных Астиагом. Расши­рение Персии, укрепление ее могущества происходили как бы сами собой, ибо лавина уже двинулась, набрала всю возможную мощь и теперь ее масса уже не могла не рас­пространиться до естественных пределов, положенных са­мим строением гор. Всего три поистине тяжелых и кро­вопролитных сражения пришлись на жизнь Кира. Два из них — с лидийцами, которые стали затем самыми прилеж­ными из всех подданных Персидского царства; третье же, последнее — со скифами-массагетами, которые, полагаю, никогда не станут ничьими подданными. В третьем своем сражении Кир и принял смерть — ту, какую, по-видимому, и желал принять.

Итак, я возвращаюсь к тому дню, когда Кир принял от Судьбы во владение Лидийское царство.

Дым еще не выветрился из дворца в Сардах, когда Кир воссел на трон Креза. На очень высокой и широкой спинке золотого трона красовался в виде искусной чеканки под­нявшийся на задние лапы лев в естественную свою вели­чину. Сам трон стоял на возвышении, куда вели семь сту­пеней из коринфского мрамора. Кир легко и быстро, как бы намеренно избегая излишней торжественности, взошел по ступеням и так же легко, с домашней простотой сел на трон, будто садился на него раньше каждый день, начиная обеденную трапезу. Всем своим видом он показывал, что Раболепная толпа лидийской знати ему здесь вовсе не тре­буется для подтверждения его прав и могущества.

По обе стороны от трона Кир велел установить еще по одному роскошному сиденью, причем своего царственного брата он усадил по левую руку, а низвергнутого Креза — по правую. Позже я узнал, что так просил его сделать сам осторожный Гистасп, который считал, что уже наступает пора заручиться поддержкой лидийцев на случай войны как с Ионией, так и с Вавилоном.

Говорят, что Кир спросил Креза, как ему приручить лидийцев, и бывший царь дал такой совет: надо обязать их учиться наукам и искусствам, в первую же очередь танцам, и дать им побольше празднеств, на которых они могли бы соревноваться в искусствах, а между делом от­нять у них все оружие. На самом деле этот совет был дан Гистаспом, а Крез его одобрил и только подтвердил, что привыкшие к богатству и благополучию лидийцы охотно подчинятся новому закону. Кир не только отдал повеление лидийцам, что называется, «жить весело», но и выделил на их празднества немалую часть царской каз­ны. Позднее лидийцы почитали Кира куда больше, чем мидяне.

Гистасп перед толпой персов, ликующих искренне, и лидийцев, славословящих нового повелителя по необходи­мости, выглядел, как всегда, настороженно. Он не любил быть на виду ни у своих, ни у чужих.

По красному от ожогов и волнения лицу Креза блуждала туманная улыбка.

Сам Кир казался довольным и счастливым очень недолго. Сначала он принял величественную позу, подобающую часу, и обвел взглядом толпу, как гордый пахарь обводит взглядом только что возделанное им обширное поле или же богатый пастырь — свое многочисленное стадо, мирно пасущееся на равнине. Но внезапно свел брови и стал внимательно всматриваться в толпу, словно ища кого-то одного. В первые мгновения я даже надеялся, что он ищет меня, чужеземца Кратона, немало постаравшегося для его победы и нынешнего торжества. Но ошибся: он лишь коснулся меня взглядом и стал смотреть куда-то дальше, поверх моей головы. Может быть, ему не хватало здесь Азелек, маленькой богини охоты, перед которой можно было похвастаться новой добычей?

И как только он поднял взгляд надо мной и, верно, над всею толпой своих подданных, особое волнение охватило меня — волнение, подобное тому, что я некогда испытал ясным утром в горах Персиды, когда передо мной в лучах утреннего солнца открылось широкое плато с ма­леньким селением на склоне дальней гряды. Тогда холод­ный, удивительно чистый эфир охватил меня со всех сторон. Теперь я стоял посреди жаркой толпы, в помещении, про­питанном гарью, но я вновь ощутил дуновение холодного, надземного эфира.

И тогда Кратон из Милета прозрел, что завоевания не завершены, что равновесие в мире уже нарушено настолько, что Киру ничего не остается, как только подхватить на свои руки его весь — этот пошатнувшийся мир. За Лидией последуют другие царства и страны: Иония и Киликия, Дрангиана и Бактрия, Согдиана и далекая Индия. Настанет черед Египта и, возможно, даже Эллады. Вот что могли означать нетерпение и тревога на лице Пастыря персов. Минуло семь лет со дня, а вернее, с ночи нашей первой встречи. Кир же постарел на полтора десятка. Борода его почти вся поседела. Присев на лидийский трон, он понял, что надо торопиться.

Я подумал, неужели не настанет день, когда Кир наконец признает великую власть Судьбы. И похолодел от мысли, чью судьбу мог бы однажды решить безвестный Кратон одним быстрым ударом кинжала — судьбу не одного че­ловека, а всего мира. И вот уж недалек был тот день, когда и сотни Кратонов, посланных из Пасаргад или Эктабана, не хватило бы, чтобы донести повеления Кира во все концы его царства.

Второй человек, которому пришли в голову подобные мысли, хотя он и не присутствовал в тот час во дворце лидийских царей, был не кто иной, как многомудрый и всезнающий Скамандр. Он появился в Сардах спустя всего Два дня после их падения, опередив представителей Спарты, к которой Крез обращался за помощью.

Я очень опасался, что теперь Кир решит обойтись без меня, и когда он повелел мне быть рядом во время своей беседы со Скамандром, то радость моя превысила все иные чувства, какие я испытывал и в ожидании встречи со своим бывшим Учителем, и в продолжение самой встречи. Мечты о мести давно развеялись, как дым над старым пожарищем. Молодость Кратона уже прошла.

Скамандр же, напротив, ничуть не изменился, будто время не властвовало над ним. Ничто не изменилось в его лице и в тот миг, когда он увидел меня рядом с великим Покорителем пределов.

Скамандр привез из Милета уже готовый договор с царем персов. В этом договоре милетяне полностью признавали власть Кира и принимали любые его условия, прося Кира только об одном: чтобы царь оставил за милетянами право беспошлинной торговли на побережье Срединного моря, Эгеи и Понта.

— Милет — ведь это очень далеко,— с улыбкой вспо­мнил Кир свои собственные слова, некогда сказанные им в Пасаргадах, а потом задал Скамандру вопрос: — К какому оракулу вы, жители Милета, обращались, чтобы узнать свою судьбу?

— Только к благоразумию, которому так верны милетяне,— отвечал Скамандр.

Кир удивился:

— У вас есть божество благоразумия?

— Да. И не одно.— В улыбке самого Скамандра я приметил неподобающую разговору снисходительность,— Эти божества — наши собственные головы. Мы сами себе оракулы.

— А вот этот эллин из Милета всегда убеждал меня, что надо доверяться Судьбе,— указал на меня Кир.

Скамандр бросил на меня короткий взгляд и сказал:

— Может быть, милетяне доверяют Судьбе больше, чем остальные эллины, поэтому-то и не слишком доверяются оракулам.

Расчетливая покорность Милета была для персидского царя еще совсем непонятным явлением, и он принял договор, не выдвинув Милету никаких кабальных условий. Я молчал, не желая зла родному городу. Вот если бы при этой встрече присутствовал Шет, не сомневаюсь, что Ска­мандру пришлось бы попотеть.

— Где же эллинские послы иных городов? — спросил Кир.

— Они не подчиняются по крайней мере Милету, царь,— сдержанно ответил Скамандр,— и, вероятно, ожидают про­рицаний от своих оракулов.

— Один пастух вышел со своим рожком на берег реки,— проговорил Кир,— и решил попробовать, не соберутся ли рыбы под звуки его рожка, как собираются на земле овцы. Он дудел целый день, но у него ничего не вышло. Тогда рыбак рассердился, закинул невод и выволок много рыбы на берег. Он увидел, как рыбешки запрыгали в сети, и с усмешкой сказал им: «Что за глупые твари! Вы не собрались под мою дудку, а теперь расплясались, хотя я вовсе не думаю играть для вас!»

Скамандр широко улыбнулся, показав очень крепкие для своего возраста зубы:

— Я передам рыбам слова пастуха, царь!

Кир повелел мне проводить Скамандра из дворца, а потом немедля вернуться.

В долгой, сумрачной колоннаде мы шли молча. Я сле­довал, на шаг отставая от своего Учителя. Когда мы совсем покинули дворец, он, не поворачивая головы, произнес:

— Жертвы были принесены недаром... Я не ошибся. Судьба очень благоприятствовала тебе, Кратон.

— Мне благоприятствовала Судьба Кира, царя персов,— был мой ответ.

— Тоже неплохо,— усмехнулся Скамандр.— Значит, тебе повезло вдвойне. Ты жив, и притом уже получил по­четное гражданство. Если не веришь мне, приезжай в Милет и посмотри на нашу плиту.

— Сомневаться в твоих словах не только неразумно, но и невыгодно...

— Тебе только остается очиститься и снова стать элли­ном. Ты будешь первым из моих учеников, кому удалось восстать из мертвых.

— Однажды по воле царя персов Кира я уже родился заново,— спокойно возразил я.— Мне не требуется твоего очищения, Скамандр.— И добавил, чтобы еще сильнее разозлить Скамандра: — Отныне моя судьба — в руках Кира а не твоих, Учитель.

Только теперь Скамандр чуть повернул голову в мою сторону.

— Ты сделался более покорным, чем был,— заметил он.

— Это мой выбор,— ответил я.

— Мне казалось, что ты все еще хочешь поступать во благо родному городу,— попытался уязвить меня Скамандр.

Но ответ и на эти слова был у меня уже готов:

— Я уже поступил во благо родного города. Во время твоих переговоров с царем.

Расставшись со своим бывшим Учителем, я вернулся к царю. Пока поднимался наверх, то с каждой ступенью во мне нарастало смутное недовольство. Достигнув ко­лоннады, я осознал, что зол на Кира так же, как на Скамандра. «Отчего?» —ломал я голову. Выходило, именно оттого, что царь не оценил-таки по достоинству ни моих способностей, ни моих трудов, ни моей верности. То, что я пришел к нему убийцей, оказывалось теперь не в счет.

Кир тоже был недоволен и мрачен.

— Кто-то из вас не похож на эллина,— проговорил он.— Или ты, или он.

— По внешности — скорее я.

Кир пригляделся ко мне и предложил сесть.

— Мне даже не хотелось предложить ему сыграть в ко­сти,— сказал он.— Не обманет?

Мне показалось, что Кир желал и в дальнейшем воевать с теми, кто верит в Судьбу и в оракулы, и одерживать над ними победы. Теперь он как будто уже не боялся заразиться от эллинов «болезнью» под названием Судьба.

— Полагаю, что не обманет,— сказал я,— Милетяне очень не любят воевать. В отличие от спартанцев.

Лакедемонское посольство прибыло в Сарды на третий день. В то утро, когда знатный спартанец по имени Лакрин поднялся на акрополь, я последний раз видел Креза сме­ющимся сквозь слезы. Понять его было легко. Едва началась осада, как он послал в Спарту за помощью, обещая союзникам огромное вознаграждение. Спартанцы, подумав, решились-таки вести войну с Киром на далекой земле и начали тщательно готовиться к походу, напоминавшему эллинам троянскую древность. Они уже собрали большой флот и только натужились оттолкнуть корабли от причала, как пришла весть о падении Сард. Никто не думал, что осада кончится так скоро. Чтобы сохранить важный вид и чтобы никто не подумал, будто они тянули время по тру­сости, спартанцы все же отправили в Ионию один большой, пятидесятивесельный корабль со своими представителями. Теперь они пообещали всем ионийским городам свою под­держку в случае нападения персов, а к самому Киру на­правили своего посла.

Лакрин был принят Киром в тронном зале при стечении всех придворных.

Приняв очень гордый и надменный вид, Лакрин объявил Киру, что спартанцы не позволят персам разорить ни одного ионийского города.

Когда Кратон, находившийся подле Кира, выслушал этого спесивого глупца и посмотрел на царя персов, он понял, что по вине Спарты судьба Ионии уже решена. Скамандр, желавший сохранить не только имущество, но и достоинство своего города, торопился в Сарды неспроста.

Когда-то Кир предложил царю Лидии выбор. Теперь выходило, что Спарте удалось лишить выбора самого Кира. Он побледнел, но сдержал свой гнев, а только поманил меня к трону и стал громким голосом выспра­шивать, кто такие спартанцы и сколько их на свете на­берется. Я отвечал то же самое, что и раньше, при давнем разговоре с царем.

— Значит, спартанцы тоже эллины? — спросил меня Царь под конец.

— Считаются эллинами,— подтвердил я.

— И значит, они тоже верят в верховенство Судьбы?

В ответ поспешил первым подать голос Лакрин:

— Мы верим в славную судьбу Лакедемона и в волю наших богов!

— Очень хорошо,— кивнул Кир и вновь обратился не к спартанцу, а ко мне: —Этих эллинов оставлю на­последок. Ныне слишком много иных, куда более важных дел. Если останусь жив, то на старости лет займусь ими. Тогда этим эллинам придется позаботиться о своей собственной судьбе, а не о судьбе городов Ионии.

Так спартанцы сделали худшее из того, что могли сделать для своих ионийских единоплеменников. И ныне потомки Пастыря помнят его слова, брошенные надменным спар­танцам. Предрекаю, что недалек день, когда им, а с ними, к великому сожалению, всей Элладе и вправду придется или отстаивать свою собственную землю, или же заранее подчиниться персам, подобно хладнокровному и благора­зумному Милету.

На исходе того дня Кир долго стоял на краю акрополя, обратив взор в сторону темнеющего востока. Раньше он любил так стоять в одиночестве, теперь его окружали те­лохранители.

Я предчувствовал, что он позовет меня, и держался не­подалеку. Когда совсем стемнело, он приказал зажечь фа­келы и, оглядевшись, поманил меня рукой.

— Эллин! Было время, когда я мог окинуть одним взгля­дом всю долину или все ущелье, где собирался начать охо­ту,— устало проговорил он.— Я знал каждую нору и каждое гнездо. Это были хорошие времена, но они прошли. Теперь мне не хватает глаз... и не хватит даже самого быстрого и выносливого коня.

— Разве новые времена не лучше? — сделал я удивлен­ный вид.

— А как ты думаешь, эллин? Знаю, что сказал бы сейчас Гистасп или Губару. Твой ответ мне никогда не известен заранее, чему я рад. Ответь же.

— Держава, которой суждено стать самой великой дер­жавой на свете, должна стать таковой.

— Теперь и ты говоришь как все,— вздохнул Кир и рас­правил плечи.— Да, держава велика, и теперь все хотят проверить, насколько она велика. Эти вавилонские жрецы, эти иудеи... и даже скифы — кто только не пророчит мне владычество над всеми царствами и странами. Может быть, они где-нибудь готовят мне ловушку, как вепрю или волку?

Этим словам самого могущественного в мире царя я очень удивился.

— Может быть, они охотятся на меня таким спосо­бом? — прибавил Кир и хитро улыбнулся, будто показывая мне, что просто шутит.— Ведь Гарпагу удалось-таки сделать то, что он хотел,— выманить меня из моих гор. Значит, ты не видишь вдали опасности? Приглядись. Ведь твоим глазам не важно, день или ночь.

— Царь! — подумав, обратился я к Киру,— Днем ли, но­чью ли — мне видно только одно: как бы ни выпали бро­шенные тобой кости, будет все равно по-твоему. Дичь идет к тебе в руки. А в ловушки попадут те, кто их устраивает. Эллины говорят: если случай благоприятен, опаснее всего не воспользоваться им, ибо навлечешь на себя гнев богов. Я решил воспользоваться случаем, царь, и потому остался подле тебя.

— Раз уж остался, то скажи, что мне делать с эллинами.

— Чем раньше ионийцы почувствуют твою силу, царь, тем лучше,— скрепя сердце сказал я.— Жители Фокеи такие же гордецы, как и спартанцы. Есть и другие, кого они увлекут своим примером. Хуже всего, если спартан­ское войско успеет прибыть в Фокею. Тогда эллины ионийского союза будут драться насмерть, а если их не остановить, то могут дойти и до Сард. Они попытаются сделать это, хотя бы из чувства мести к лидийцам, ведь ионийские эллины еще не забыли времена, когда Крез осаждал их города и разорял их поля. Для эллинов новая война кончится плохо: они будут истреблены, города их разрушены, богатство потеряно. Вот мое мнение: чтобы завоевать цветущую страну и получить ее в руки все той же цветущей, надо немедля двинуть на нее мощное войско.

— Хороший совет эллина, желающего добра эллинам,— с усмешкой проговорил Кир.— Я тоже воспользуюсь слу­чаем, но отдам это дело в руки Гарпагу или кому-нибудь из мидян. Персы туда не пойдут — слишком много чести для этих эллинов. Если уж персам идти на эллинов, то — на всех эллинов. А для этого нужны большие лодки (он так и сказал: «лодки»), а у персов нет пока ни таких лодок, ни их искусных строителей. Пусть эллины ждут. Или молчат.

У него не было никакого расчета уязвить мою эллинскую душу, поэтому у меня не возникло обиды.

Царь персов сделал так, как сказал.

Для похода на Ионию он выбрал Мазареса, индийского военачальника, который отличился в битвах с войском Кре­за. Подходя к каждому из ионийских городов, Мазарес должен был требовать от его жителей, чтобы они «посвя­тили» в знак покорности царю персов всего один дом. В случае исполнения приказа Мазаресу полагалось вовсе не начинать осады. В случае же отказа городу грозил реши­тельный приступ и последующее разграбление, но не ис­требление его жителей.

Отправив часть своего войска в Ионию, Кир сам не стал задерживаться в Сардах и двинулся назад, в Эктабан, взяв с собой Креза. Сарды вовсе не приглянулись ему. По-моему, этот город вызывал у царя какие-то недобрые предчувствия, которые вскоре подтвердились. К тому же в тот год в окрестностях Сард появилось очень много змей, которых персы терпеть не могут и уничтожают, как только ползучие твари попадаются им на глаза.

Управление Сардами Кир поручил своему приближен­ному, персу по имени Табал. Хранение же сокровищ Креза он оставил на лидийца Пактия, бывшего казначея царя Лидии. Крез говорил, что не найдется человека скупее Пак­тия. Однако он ошибся в своем приближенном, как будто забыв свои же мудрые слова, некогда сказанные Киру: «Тот, кого ты, царь, возвысишь и сделаешь чересчур богатым, поднимет против тебя восстание».

Когда Пактий видел своими глазами того, кому принадлежит золото Лидии, и верил в могущество своего повелителя, голова его правильно сидела на плечах. Вдруг повелителя не стало, а новый владыка, выделивший его из лидийцев и оказавший неслыханное доверие, уехал, не­долго «погостив». Голова у Пактия пошла кругом. Едва Кир удалился на тысячу стадиев, как Пактий тайными хо­дами вывез из Сард большую часть золота и направился к морю, в сторону Галикарнаса, дабы не двигаться по следам Мазареса.

Позвенев золотом, он набрал армию из эллинских на­емников, возвратился в Сарды и осадил акрополь, где с небольшим отрядом персов и каппадокийцев заперся Табал.

Узнав о мятеже, вспыхнувшем у него за плечами, Кир был взбешен.

— Теперь я сам сожгу твои Сарды! — рявкнул он в лицо Крезу, развернул коня и помчался обратно.

За царем во весь опор поскакал отряд его «бессмертных» телохранителей, которых в ту пору было две тысячи.

Крез, нахохлившись, сидел в крытой повозке и ожидал, пока царь персов «погаснет» сам и у него пройдет приступ гнева.

Войско, завершавшее в тот час свой обычный дневной переход, смешалось. Не получив от царя никакого приказа, воины и стратеги в глубоком изумлении смотрели вслед своему повелителю.

Наконец, проскакав десяток стадиев, царский отряд раз­вернулся и стал возвращаться уже не галопом, а мелкой рысью. Видно, Кир начал остывать.

Я находился рядом с повозкой Креза, верхом на коне, и видел, как лидиец облегченно вздохнул.

— Как ни брошу кости, все равно головы мне не сно­сить,— с грустной усмешкой сказал он мне на эллинском.

Несмотря на ту неистовую скачку, Кир был бледен, левое веко у него дергалось. Он подъехал к повозке Креза, высоко подняв поводья и крепко сжимая их в кулаке.

— Крез! — хрипло выкрикнул он,— Надо продать твоих лидийцев в рабство, иначе с ними не оберешься хлопот! Ты назови приличную цену, чтоб иудей Шет не насмехался надо мной оттого, что я продешевил.

Крез грузно выбрался из повозки. Не привыкший к длительным зимним походам, он был одет очень тепло. И вот теперь он сбросил с себя верблюжью шкуру, а потом — и дорогой гиматий, и предстал перед восседавшим на коне Киром как простой слуга или раб.

— Царь! — тихо проговорил он.— Ты волен посту­пать, как тебе вздумается. Но все пожалеют о древнем городе, который будет сожжен твоей рукою. Да, я ошиб­ся в Пактии. Он обезумел, вообразив, что золото теперь принадлежит ему. Осмелюсь сказать, что даже я, пра­вивший страной долгие годы, не предполагал, что может случиться такое,— даже я, советовавший тебе не обога­щать чрезмерно твоих персов. Посмотри, царь, кто воюет за Пактия. Наверняка куда больше наемников, чем ли­дийцев. Наемников казни, а лидийцев, что пошли за Пактием, продай по самой дешевой цене, как тощих овец. Пусть же остальные, как ты некогда приказал, сначала научатся танцам, а также игре на кифаре и лире. Такие рабы будут цениться куда дороже, чем даже эфиопские евнухи.

Тихий и спокойный голос Креза казался мирно текущим ручейком. Я заметил, что Киру нравилось слушать покорное красноречие самого знатного из лидийцев. Бледность сошла с лица персидского царя, он заулыбался и разжал кулак. Даже конь его присмирел, перестав бить копытом и встря­хивать гривой.

— Славно говоришь, Крез,— сменив гнев на милость, проговорил Кир,— только уже стучишь зубами, и тебя труд­но понимать. Оденься! Сегодня ты продолжаешь править Лидией, раз я принимаю твой совет. Вот и вестник уже готов,— Он указал на меня.— Не нужно повторять твои слова.

Кир повелел мне скакать к Мазаресу с приказом по­вернуть войска обратно на Сарды, быстро подавить мятеж, продать в рабство всех, кто пошел с Пактием, а его самого обязательно взять живым.

Пактий оказался очень трусливым и, как только узнал о приближении персидского войска, сразу бежал в Ионию, тем самым только усугубив ее положение. Там он скитался из города в город, пока эллины острова Хиос не выдали его персам за мзду в виде небольшой местности, располо­женной на побережье Мисии. Пактий кончил свои дни в темнице.

Мазарес, подавив мятеж, вновь двинулся на Ионию, взял приступом город Магнесию, а после трудной осады внезапно занемог и скончался.

Тогда Кир, видя, что хлопот с ионийцами больше, чем казалось поначалу, передал дело покорения этой области в руки Гарпагу.

Многоопытный, крепкий умом и здоровьем старец быстро продвигал войско от одного прибрежного города к другому, а подходя к стенам, первым делом приказывал воинам быстро возвести насыпь на высоту крепостной стены: не только для облегчения приступа, но и для показа титанической силы своего войска. Завершая на глазах осажденных эти «земляные работы», он милос­тиво давал городу три дня на размышление и на нес­колько стадиев отводил войско от города — отдохнуть и набраться сил перед возможным приступом. Самые гордые из эллинов, фокейцы и теосцы, воочию узрев мощь персов, спустили на воду все свои многовесельные корабли, погрузили в них своих жен, детей, пожитки, а также изображения богов и посвятительные дары, от­толкнулись от родных берегов и отплыли искать иную землю для проживания. Некоторые из городов доблестно сопротивлялись, однако были покорены. Третьи же с опозданием, а потому и с некоторыми издержками, пос­ледовали примеру Милета.

Что касается спартанцев, то они, узнав о судьбе фокейцев, самых верных своих приверженцев, так и не вы­слали флот на помощь Ионии, тем более что у них самих Усугубилась новая распря с аргосцами.

Я и по сей день уверен в своей правоте. Лавина уже сорвалась с гор. Спартанцам, даже объединившись со всеми ионийцами, включая милетян, не удалось бы остановить ее. Вся Иония была бы сброшена в море. Эллинов погибло бы несчетное число. Ныне же все города стоят на своих местах, и даже Фокея вновь заселена: частью кое-кем из вернувшихся фокейцев, частью другими эллинами.

Кир же добрался до Эктабана и в продолжение целых трех лет не предпринимал никаких новых походов, сначала ожидая хороших вестей из Ионии, а потом — пока наро­дятся от персидских женщин новые персы. Помню его слова: «Персов еще недостаточно не только для завоевания обширных стран, но и для того, чтобы жить на больших просторах. Персы не должны потеряться, как жемчужины среди песка».

Насколько мне известно, он очень разочаровал Аддуниба и других вавилонских перебежчиков, открыто изме­нивших царю Набониду, когда по дороге из Лидии отказался от взятия Харрана, некогда захваченного Набонидом. Кир считал, что воевать с Вавилоном рано.

Большую часть земель бывшего Мидийского царства Кир в ту пору разделил на наделы «лука», «коня» и «ко­лесницы», которые были распределены между воинами в зависимости от их достатка и вооружения. Наделы «колес­ницы», разумеется, были самыми большими. Их получили самые знатные воины, которых Кир обязал иметь для по­ходов эти боевые повозки, снабженные страшными колес­ными серпами, по примеру вавилонян и парфян. До этого колесниц в персидском войске не было.

И вот, зная, что персам предстоят новые походы и за­воевания, куда более далекие и опасные, Кир повелел им родить в ближайшие годы как можно больше сыновей. В таком деле персы подчинились с особой охотой и, насколько могу судить, постарались на славу.

Сын Кира, Камбис, между тем быстро рос и стал вы­соким, худощавым юношей, еще меньше похожим на отца, чем был в отрочестве. Он смотрел на всех исподлобья, отличался немногословием и скупостью движений. Но если начинал говорить, то резким, наставительным тоном вы­сказывал довольно мудреные вещи, как выходец из круга жрецов, философов или гадателей, а вовсе не из высшего, царского, сословия воинов-правителей. Киру, однако, нра­вились такие речи. От приближенных Кира мне было известно, что в детстве, будучи во дворце Астиага на правах одного родственника, будущий царь видел, с каким ува­жением и даже трепетом слушает его суровый дед жрецов-магов, их высокопарные и туманные изречения. Кир ра­довался, что его сын не глупее жрецов, и хотел, чтобы он был не менее их образован.

На манеру речи Камбиса походили и его повадки. Он часами сидел на одном месте, искоса поглядывая на про­исходящее вокруг него, и притом не шевеля и пальцем, а потом мог вдруг сорваться и ринуться куда-то, распугивая слуг и чиновников, которыми теперь вдвойне наполнился царский дворец в Эктабане. То он вскакивал на лошадь и мчался по горам, возвращаясь к вечеру остывшим и мол­чаливым. То вдруг требовал от жрецов провести тот или иной пышный обряд поклонения какому-либо из божеств, хотя ни праздника, ни иного повода для такого обряда не предвиделось.

Киру эти порывы его сына не казались странными. Он видел в этом ранние проявления истинно царского харак­тера. «Жеребенок породист,— говаривал царь персов про своего отпрыска.— Любит взбрыкивать. Угомонится».

Чужеземец Кратон видел в таком характере признаки вырождения. Ведь Камбис был сыном Кира и Кассанданы, его двоюродной сестры, которая сама была плодом брака между какими-то близкими родственниками. Египетские фараоны, особенно в древности, женились на своих сестрах, и династии вырождались, если в их жилы по воле случая не вливалась новая кровь. Выродились цари древнего Эла­ма, которых персы почему-то и поныне почитают едва ли не как богов. От них-то персы и переняли не только добрые, но и вредные обычаи. Не сомневаюсь, что и Ахеменидам может грозить вырождение, если они не откажутся от вред­ного кровосмешения.

И вот минуло три года благополучного пребывания Кира в Эктабане. Царство процветало, мятежей не было, персы плодились.

В ту пору, получая царские приказы через вестников Кира, я устраивал его дела в прибрежных городах Эгеи и Понта, наблюдал за настроениями жителей, чтобы вовремя и малой кровью с обеих сторон пресечь бунт, если таковой грозил вспыхнуть, а заодно следил за чиновниками, соби­равшими дань и арендную плату с земельных наделов. По­рой меня одолевала скука, ведь такому человеку, как я, вообще должно быть скучно в спокойной, процветающей стране. Но податься было некуда (в «благоразумный» Милет я не хотел, наживаться на распрях эллинов в Элладе уже считал подлостью, Вавилон и Египет меня отталкивали чрезмерной утонченностью интриг), а платили мне из цар­ской казны вполне исправно.

Я сразу навострил уши на восток, как только из Эктабана потянулись слухи о том, что где-то на самом краю света собираются бесчисленные полчища скифов и Кир начинает готовить свое войско к новому походу.

Мне вспомнилось все, что я знал об этих варварах, носящихся на своих низкорослых скакунах по бескрайним пустыням, как губительные ветры.

Столетие назад скифы владычествовали над всей Ми­дией. Их господство кончилось, когда отец Астиага Киаксар хитростью завлек всех скифских вождей на празднество, напоил их допьяна и перебил, после чего справился и со всей остальной варварской ордою, не способной к разум­ному ведению боя из-за потери вожаков.

Конечно, у скифов уже выросла новая знать — внуки вероломно убитых мидянами вождей. Эти потомки уже не знали силы чужого оружия и хитрости врага, но могли гореть жаждой мести за своих предков. Приняв от Астиага Мидию, Кир принимал «в наследство» и кровную вражду скифов.

Но была еще Азелек и ее скифская тайна!

Что замыслил Кир? Войну против скифов или же войну вместе со скифами против кого-то?

Эти-то тайны и лишили Болотного Кота его скуки и спокойствия.

Я надеялся, что наконец понадоблюсь Киру для более важных дел, однако он еще почти два года продержал меня на одних слухах и скупых сведениях с Востока, запретив мне покидать пределы Ионии.

Можно его понять: после мятежа Пактия в Лидии он опасался любых возмущений у себя в тылу. Простор для охоты оказался слишком большим. Кто, кроме меня, мог с тою же быстротой донести Киру о готовящемся мятеже в Ионии или тех же Сардах, хотя престарелый Гарпаг пока еще оставался верной порукой всякому порядку в западных областях царства? Доверие царя персов льстило мне, однако было плохим лекарством от тоски.

Здесь я могу честно признаться: если мне и доступна правда о последних днях Кира, то не стоит слишком до­верять моим предположениям о походах царя на Восток.

Дам только краткое описание и выдвину только одну гипотезу, не отличающуюся новизной.

Кир выступил на Восток с большим войском и оста­новился не где-нибудь, а в Нисе.

Узнав об этом, я живо вспомнил невольничий рынок, золотой ксюмбаллон, скифов и последний взгляд Азелек. Полагаю, что в Нисе Кир вел какие-то тайные переговоры со скифами.

Тем временем в нижнем течении Аракса, впадающего в Араксианское озеро, скопилась скифская орда, насчиты­вавшая, как говорят, не менее ста пятидесяти тысяч всад­ников. Тучастрел, выпущенная из луков такой ордой, могла бы запросто затмить солнце и накрыть целиком не только Эктабан, но и целый Вавилон.

Вскоре из трех царств Востока — Согдианы, Бактрии и Маргианы — к Киру направились посольства с просьбой о защите от грядущего губительного набега.

Приняв послов, Кир передал через них царям этих стран, что они могут рассчитывать на его покровитель­ство, а затем двинулся далее на Восток и безо всяких препятствий дошел до столицы Бактрии. К тому дню все три царства, а следом еще три южных — Гандхара, Арахосия и Дрангиана — признали над собой владычество персидского царя. Так без единого сражения Кир уве­личил свое государство почти вдвое.

Мне кажется, он не пошел бы в Бактрию вовсе, если бы не поддался уговорам своего брата Гистаспа, которому приходилось все больше по вкусу учение Зороастра, некогда проживавшего в тех краях. Сам Гистасп тут же сделался сатрапом Бактрии. Наверно, он очень надеялся что ему удастся склонить брата к принятию этого учения, познакомив его с бактрианскими магами и мудрецами и показав ему величественные башни, на вершинах которых днем и ночью пылает неугасимый огонь. Ведь именно огню, как первородной стихии, поклоняются последова­тели Зороастра.

Удивительно, что таких башен огня не воздвигают в Эфесе и не поклоняются, как божеству, моему мудрому другу Гераклиту, который также считает огонь первопри­чиной всех вещей!

Кир был принят в Бактрии очень гостеприимно, однако новое учение не принял как единственно верное на всем свете. Я слышал, будто бы ему не понравилось обращение зороастрийцев со своими умершими родственниками: тела выносят за пределы селения и бросают на камни — на рас­терзание стервятникам.

Пока царь персов пребывал в Бактрах, столице Бактрийского царства, орды кочевников стали постепенно рас­сеиваться.

В те месяцы произошло два не слишком заметных со­бытия. Но эти события стали предвестниками куда более значительных вестей с западных пределов Персидского цар­ства.

Небольшое войско мидян и каппадокийцев выбило из Харрана вавилонский гарнизон, преследовало врагов по долине Евфрата, но, вторгшись в Вавилонию, было встречено более сильным войском, потерпело поражение и ма­лым остатком убралось восвояси.

Вавилонский царь Набонид в это время покинул оазис Тейма посреди Аравийской пустыни и переместился в Сиппар, находившийся немногим севернее Вавилона. Надо сказать, Набонид всегда опасался Вавилона, где ему угрожали заговоры жрецов. Некогда отдав великий город в управление своему сыну Валтасару, он на целых десять лет покинул великий город и поселился в Тейме, через который пролегал важный торговый путь в Египет. Перед тем как уехать из Тейма, Набонид принял послов египетского царя Амасиса и заключил с фараоном «столетний мир». Все это свидетельствовало о том, что сам Набонид, заручившись под­держкой Египта, или хочет напасть на Персию и тем самым упредить притязания Кира, или ожидает скорого нападения со стороны персов.

Персидские вестники донесли Киру, что Набонид вме­сте со своим войском подвинулся к границам его царства. Кир покинул Бактры и двинулся в обратном направлении.

Какой мудрец, какой провидец мог определить, чьи страхи и опасения, чьи замыслы были первопричиной, а чьи, напротив,— их следствием? Чем дальше друг от друга находились два самых могущественных владыки того времени, тем, наверно, больше они опасались вне­запного нападения друг от друга. Наконец они решили сблизиться и двинули войска, рассчитывая показаться один перед другим во всей красе. А ведь остановить дви­жущееся войско может окончательно только сражение или же богатый беззащитный город.

Кир дошел до Эктабана, задержался в нем всего на три дня и двинулся дальше на запад вдоль долины реки Диялы, восточного притока великого Тигра.

В первый день весеннего месяца, который в Вавилоне именуется шиваном, войско Кира вторглось в соседнее царство. Спустя еще неделю наместник восточных и юж­ных областей Вавилонии, небезызвестный эламит Гобрий изменил Набониду и перешел на сторону Кира с пят­надцатью тысячами эламских воинов, которые уже в ско­ром времени славно послужили новому повелителю своей Доблестью. Как оказалось, эламские части в вавилонских войсках обладали наилучшим вооружением. Так Набонид, еще не начав сопротивляться Киру, успел понести не­малые потери.

Последний день вавилонского месяца шивана оказался для Кратона самым счастливым из всех дней, сложившихся в целое пятилетие. Он получил от царя персов предписание явиться в его стан. Так началось и вторжение Кратона в Вавилонию.

Я спешил, как в молодости. Пыль вихрем взлетала позади моего коня. Меня вновь распирала гордость, что я не какой-нибудь путешествующий философ, вроде того же Солона, и потому увижу Вавилон глазами завоевателя и хозяина, а не робкого странника. В том, что Кир возьмет Вавилон и присоединит его к своему царству, у меня не было ни малейшего сомнения.

Поначалу, оказавшись на вавилонской земле, я обходил селения и пробирался нехожеными путями, воображая себя неуловимым лазутчиком и наслаждаясь своими старыми повадками. По ночам я теперь вновь с двадцати шагов отличал спящую птицу от камня и слышал, как ящерица шуршит мелкими камешками.

В пустынных местах я пускался вскачь, распугивая стада страусов и порой подбирая за ними большие яйца. Но все же я старался добывать себе пропитание теми способами, что более подобают хищнику, Болотному Коту.

Наконец-то я избавился от чиновничьей скуки, тяго­тившей меня в Лидии и в усмиренной Ионии, вздохнул полной грудью и вновь почувствовал себя молодым.

Но однажды горло у меня так пересохло, что я не стал дожидаться тьмы, и не скрываясь заглянул в одно придорожное селение, на краю которого торговец выставил несколько больших глиняных кувшинов с паль­мовым вином.

Мужчины, сидевшие вокруг саманного дома, уже успели поговорить о многом и не представляли никакой опасности. Они даже не заметили меня и еле ворочали языками, но слова, кое-как еще вываливавшиеся из их ртов, все до одного стали падать прямо мне в уши и проваливаться в сердце.

— Кир! Кир — он бог! — громко повторял один.— Да! Ты его не видел, а я видел! У него голова из чистого золота. Вся!

— Из чистого золота,— кивал другой, никогда не ви­девший Кира.— А борода? Скажи... ты говорил...

— Из чистого серебра. Вот посюда.— Простолюдин про­вел рукой ниже пупа, будто хотел отмахнуть ножом свой уд — Чистое серебро. Этого перса родили нам боги. Да! Недаром ячмень так пошел, хвала Мардуку!

— А еще ты говорил, к чему бы он ни прикоснулся, все превращается в золото.

— Если правой рукой, то — в золото. А если левой — то в серебро. А если он дунет на камень, тот становится самым драгоценным. В Лидии Кир сделал золотым целый табун лошадей. Целый табун!

«Бедный царь Мидас! — с усмешкой подумал я,— Куда ему теперь угнаться за царем Киром».

— А еще он может выпить реку. Ты говорил. Скажи...

— Может, может,— поболтал головой знаток чудес, со­вершенных Киром,— Он жил в маленьком доме. Вот чуть побольше этого. Там вокруг были горы, и против него пошли... этот... как его... Астиаг. Он на своего внука пошел. Тогда Кир выпил целую реку и обрушил ее с гор прямо на войско, и всех смыло. Он помочился на них сверху — и все! Как не бывало! Это Астиагу приснилось раньше, будто мать Кира залила мочой все поля. Все! И ничего в тот год не взошло.

Остальные пьянчужки, слушавшие эти россказни, толь­ко покачивались из стороны в сторону и кивали. Эту ме­стность Кир уже мог присоединить к своему царству безо всякого сражения.

Не вынеся такой лжи, я подал голос:

— Снег! То был снег! Кир выпил реку, превратил ее в снег, повернулся задом к обрыву и завалил сверху всех своих врагов. Они стали мерзнуть и попросили пощады. И Кир всех пощадил.

Весь достойный ареопаг обратился в мою сторону.

— Неужто снег?! — радостно поразился любитель чудес.

— А ты что, сам видел этот снег? — недоверчиво ухмыль­нулся рассказчик.

— Я?! Я сам его разгребал. Под этим снегом оказалось ровно пятнадцать тысяч пеших и десять тысяч всадников. Да ты знаешь, кто перед тобой? — принял я надменный вид и сунул в нос рассказчику кулак, на котором блестел перстень-печать с царским орлом.— Посланник самого царя Кира!

Все встрепенулись и отодвинулись от меня подальше, насколько хватало сил после выпитого.

— Я хожу по городам и селениям и проверяю, насколько народ Вавилона почитает персидского царя. Если вы преклонитесь перед царем Киром, он дарует вам счастье и благоденствие на долгие годы. Не только ячмень будет всходить, но и овцы будут исправно ягниться. Засуху он отменит... для начала на десять лет. Но если царя здесь не станут почитать, то без засухи не обойдется никак. Сами будете виноваты.

— Мы и так почитаем царя Кира более всех царей! — радостно признался любитель чудес,— Мы знаем, что он самый могущественный и добрый царь из всех, какие только жили на свете. Тут все в округе его почитают. Так и передай царю. Пусть царь Кир поскорее прогонит этого нечестивого Набонида.

— А скажите-ка мне, чем плох ваш Набонид? — полюбопытствовал я.

— Как чем? — изумился вавилонянин.— Он и его мать — святотатцы. Они оскверняют наши святыни, вы­зывают из-под земли демонов. Набонид вот-вот навлечет на всю землю гнев богов. И сам он живет не в Вавилоне, а в какой-то пустыне. Зачем царю жить посреди пустыни? Наверно, боится и богов и жрецов.

— А откуда вы обо всем этом знаете?

— Набонид изгоняет жрецов. Они ходят повсюду и рассказывают о его гнусных делах.

— Передам царю Киру ваши слова,— пообещал я,— Он будет доволен и проявит к вам великую милость. Переда­вайте и вы всем, что царь Кир пришел не разрушать ваши дома и разорять ваши поля, а спасти вас от гнева богов.

— О! Мы расскажем всем! — взмахнул руками любитель чудес.— Просим тебя, посланник персидского царя, совер­ши здесь возлияние, и да будут к нам милостивы великие боги.

Разве можно было отказываться?

— А правда, что у царя персов голова из золота? — спросил меня кто-то из недоверчивых.

К тому времени «жертвенный» сосуд для возлияний опустел почти на один хус, и мне привиделось нечто не­обыкновенное.

— Голова у царя персов не только из золота, но и видит одинаково во все стороны: что вперед, что назад! — оше­ломил я вавилонян, которые так и ахнули; даже самозваный рассказчик обомлел и выпучил глаза.

Я замолк, пытаясь сообразить, как же такое возможно и сколько у Кира должно быть глаз, и наконец нашел подходящее объяснение.

— У царя Кира два лица. Одно спереди, другое сзади. Он видит все.

Жители селения снабдили Кратона провиантом и с по­четом отправили дальше. Везде его встречали как посланца верховного бога, и за неделю он завоевал для царя Кира почти всю северную часть Вавилонии. Как жалел я, что поначалу скрывался, полагая, что вавилоняне враждебны Киру! Я даже подумывал вернуться назад и прихватить еще несколько приграничных областей, но время было дорого — на зов царя негоже опаздывать.

Порой мне даже казалось, что Кир мог бы вступить в Вавилонское царство безо всякого войска — так благоже­лательно относились к нему местные племена, передавав­шие друг другу всякие баснословные истории. Да ему можно было бы и вовсе не покидать Эктабан, а просто отправить Набониду послание о том, что все Вавилонское царство Уже отдано богами Киру и с завтрашнего дня именуется Уже не царством, а сатрапией. Если же бывший вавилонский Царь не верит в такое чудесное превращение, то пусть спро­сит у своего народа, кому народ повинуется и кого больше почитает. И тогда пусть нечестивый Набонид даже в мыслях остерегается покарать вавилонян за ослушание, ибо тогда на самого Набонида обрушится неминуемая и жестокая кара.

В маленьком городке Каркадаш, что стоит на левом берегу Тигра, слава Кратона вознеслась на высоту, недосягаемую для простых певчих птиц. В том городке было три тысячи жителей: поровну иудеев и ассирийцев. Один из иудейских торговцев узнал «посланника»:

— Да это же Кратон, друг Кира! Я видел его в Ионии!

Деревенские жители, провожавшие меня до города, по­валились передо мной на колени, как перед самим царем. Самые ушлые маловеры сразу были посрамлены, ибо мое истинное достоинство перевесило все мои россказни. Слух о моем величии покатился по дороге с быстротой и мощью снежной лавины.

Сотня детей ходила вкруг меня хороводом. Весь город чествовал гостя, которого посчитал добрым знамением того, что скоро все избавятся от ненавистной власти и приобретут над собой власть желанную, и так чествовал, что едва не утопил его на радостях в одной из огромных ям, смазанных известью и глиной, в которых на Востоке держат вино.

Кировой мощи мне не хватило и потому выпить в не­сколько глотков десяток амфор не удалось. Хвала богам, меня спасли.

На другое утро пришла весть, что войско Кира при­близилось к Тигру еще на четыреста стадиев. Тогда было решено выслать навстречу Киру посольство от порабощен­ных народов Вавилонии и вручить ему в знак покорности и наилучших пожеланий священные дары: зерна, ягненка и щенка пастушьей собаки. Весь Вавилон уже знал историю о том, как Кира-младенца вскормила в горах собака. В этом я и сам уже почти не сомневался.

Теперь, став главой посольства, я думал, что Киру лучше всего было остаться в Эктабане со своим войском, а на завоевание Вавилонии отправить одного человека. Этот че­ловек запросто собрал бы весь вавилонский народ и привел его к Киру. Нечестивый Набонид, оставшийся без подданных — воинов, слуг и рабов,— сам приплелся бы следом.

С такими славными замыслами, а также с десятком уважаемых людей Каркадаша и некоторых селений, рас­положенных ниже по течению Тигра, Кратон Милетский достиг устья реки Диялы.

По дороге мне много рассказывали об этой полно­водной реке, по которой плавают большие суда. Вави­лоняне спорили о том, где дешевле перевоз. Мелковатой показалась мне речка — коню по колено. Я даже поду­мал, не пора ли протрезветь как следует. Но вавилонские послы позади меня с великим изумлением обсуждали новое чудо: река внезапно, всего-то за день или два, поразительно обмелела. В самом деле, опустевшее русло казалось глубоким ущельем. Белесые округлые камни на его дне высохли совсем недавно. Две барки, по два­дцать весел каждая, беспомощно лежали на них, пова­лившись на бок.

— А ведь царь персов стоит выше по течению! — ус­лыхал я взволнованный шепот у себя за спиной.

— Да, он уже недалеко отсюда,— соглашался другой ва­вилонянин со страхом в голосе.

Уважаемые люди признавали величие Кира, но не на­столько, чтобы, подобно сельским простакам, верить, будто он способен выпить целую реку. Теперь они были готовы поверить во что угодно. Мне и самому стало не по себе.

Посольство без труда перешло вброд ручеек, еще на­кануне именовавшийся рекой, перенесло дары и в робком молчании двинулось вверх по его течению.

В попадавшихся на нашем пути небольших селениях уже боялись говорить о Кире, хотя он никого не грабил и никого не истреблял. Знали только одно: Кир остановил реку, а как — неизвестно, потому что царь персов велел никого не подпускать к своему стану. Говорили, что пер­сидский царь перевозил через Диялу табун священных бе­лых коней, и один жеребец прыгнул в воду и утонул. За это Кир и решил наказать реку.

Послы совсем приуныли, и я стал подбадривать их.

Воины первого персидского разъезда, встретившего нас были молоды и не помнили никакого Кратона. Пришлось показать им перстень с царской печатью. Тогда нас учтиво проводили к персидскому стану. Вавилонские послы жались ко мне со всех сторон.

Стан Кира широко раскинулся по плодородной долине. Лазутчику не требовалось считать дымы костров: он бы и так легко увидел, что войско огромно. Окинув взглядом долину, я решил не убеждать Кира, что при завоевании Вавилона он мог бы и вовсе обойтись без войска: при такой великой мощи такие слова могли бы показаться царю оскорбительными.

Чуду с рекой сразу нашлось объяснение, впрочем поразившее послов не меньше, чем настоящее чудо. Поднявшись на холм, мы увидели десятки прямых, как стрела, каналов, прорытых перпендикулярно к реке с обоих берегов. Длина каждого из них превышала пят­надцать стадиев. С одной стороны каналы отводили воду в какую-то болотистую низменность, а с другой — к реке, протекавшей по долине несколько ниже русла Диалы. Тысячи воинов продолжали усердно выкапывать новые каналы.

— Да ведь таким способом персы могут истощить и весь Тигр! — воскликнул один из ассирийцев.

Мне показалось, что в его словах кроется истина: Па­стырь персов скорее всего по совету Гистаспа или старого Гарпага решил заранее напугать вавилонского царя. На весь Тигр у него вряд ли хватило бы сил, но кто знал волю богов?

Сам Кир находился в этот час на другом холме, ближе к каналам. Окруженный «бессмертными» — сотней всадников в золотых одеяниях,— он, как и мы, наблюдал за тяжелой работой своих воинов. В его мно­гочисленной свите я смог разглядеть только три зна­комые фигуры, две худые и одну плотную: Камбиса, Аддуниба и Губару.

Один из моих ассирийцев совсем заробел и сказал, что приближаться к царю опасно, но я заверил его, что бояться нечего и Кир милостиво примет послов.

Мы двинулись дальше и у подножия «царского» холма спустились с лошадей.

«Бессмертные» персы-великаны расступились, и Кра­тон, возглавлявший посольство, предстал перед своим по­велителем.

Мою душу вновь волновали надежды на будущее, и сердце билось часто.

Послы увидели грузного человека в высокой тиаре и небесно-голубом гиматии, расшитом золотыми орлами. Бо­рода его вся так и сверкала серебром, лицо же отливало бронзой, то есть — почти золотом. Теперь послы могли подтвердить кому угодно все россказни и небылицы о пер­сидском царе. Если у Кира и было позади второе лицо, то теперь он прикрывал его «крыльями» тиары: значит, не желал идти на Вавилон с оглядкой и все его помыслы были только в грядущем. На своем белом в яблоках коне Кир сидел неподвижно, и сам конь будто врос ногами в вавилонскую землю.

Я показал вавилонянам, как надо приветствовать вели­кого царя, ожидая при этом, что царь прикажет мне под­няться с колен раньше, чем прикоснусь лбом к чужой земле. Поэтому я старательно медлил, хотя моя неторопливость могла иметь значение особой торжественности. Но Кир остался безмолвен. Оглянувшись из-под руки на павших ниц послов, я поднялся первым.

Холодную надменность Камбиса и варварскую надмен­ность Губару я стерпел без труда, но только не презри­тельную ухмылку Аддуниба. «Ты еще пожалеешь, звездо­чет!» — мысленно пообещал я этому вавилонскому выс­кочке, послав ему в лоб невидимую молнию.

— Кратон, сколько тебе теперь лет от роду? — с тем же бесстрастным, но отнюдь не надменным видом вопросил меня Кир.

Немного удивившись, я ответил:

— Пошел тридцать четвертый.

— Ты стареешь быстрее меня, раз делаешься таким медлительным. На этот раз ты явился на мой зов не так скоро как получалось у тебя раньше.

— Будь милостив ко мне, царь,— отвечал я, с досадой отмечая, что и сам Кир заметно постарел, и его характер стал изменяться не к лучшему,— В дороге не мог отказаться от доброй охоты. Добыча сама лезла в руки со всех сторон. Я привез ее тебе, царь.

И с этими словами указал послам выйти вперед с дарами. Ассирийцы приветствовали царя мудреными славословиями и поднесли ему дары как своему новому повелителю, посланному богами.

Киру особенно понравился щенок. Царь даже склонился с коня и сам протянул за ним руку. Пухлый звереныш растопырил лапы и потянулся носом к серебряной царской бороде.

Наконец-то Кир улыбнулся, как в былые времена, добродушно и чуть лукаво.

— Все мы когда-то были такими,— проговорил он, передавая щенка Губару, и вновь обратился ко мне, на этот раз уже с искренним добросердечием: — Значит, ты считаешь, что принес мне в корзине всю Ассирию и мне тут уже нечего делать?

— Плох тот воин, который не хочет стать сатрапом,— ответил я царю.

Ударил гром, будто Зевс и впрямь бросил молнию с ясного неба. Послы, не знавшие, каков смех персидского царя, способного выпить реку и обрушить на врагов лавину, снова попадали ниц. Худой жеребчик под Аддунибом дернулся в сторону, и жалкий умник повис на поводьях. Часть мести свершилась.

Я поднял послов на ноги и произнес скорее для их ушей, чем для ушей Кира:

— Так же, царь, ты сокрушишь стены Вавилона!

— Стены мне еще пригодятся,— вновь приняв хмурый вид, ответил Кир.

Вечером царь персов призвал меня в свой походный шатер, который теперь поддерживали двенадцать резных столбов из эктабанских кипарисов, украшенных капителя­ми в виде бычьих голов.

Кир неподвижно сидел на высоком кипарисовом сиде­нье, неестественно выпрямившись, ровно положив руки на подлокотники и ровно сведя колени. Так — я видел на изображениях — сидят на своих тронах египетские фара­оны. Кто-то убедил Кира научиться такой «божественной» позе, и он научился, раз теперь, как мне показалось, не испытывал ни малейшего неудобства.

Было удивительно, что никого нет вокруг царя: ни Гистаспа, ни Губару, ни Гарпага. По сторонам от поход­ного трона стояли только два великана-телохранителя из «бессмертных», напоминавшие собой изваяния. Впрочем, теперь Кир выглядел как бог, а богу не требуются со­ветчики.

«Для того чтобы взять Вавилон, царь отказался от чужих слов и верблюдов,— подумал я,— Любопытно, отказался ли он и от игральных костей?»

— Раз начал, так продолжай,— велел мне царь.— У тебя это хорошо получается. Я пока постою здесь с войском, а ты принеси мне Вавилон. Ты ведь теперь об этом мечтаешь, эллин?

— Ты ведь знаешь, царь, что я верно служу тебе и не требую за службу никаких наград,— сказал я, вновь почув­ствовав на сердце тяжесть.

— Знаю,— коротко кивнул Кир.— За это и ценю моего бывшего убийцу.

Тут мое сердце и вовсе облилось кровью.

— Царь! Твой убийца, Анхуз-коновал, давно казнен тво­ей рукой,— сказал я и позволил себе дерзость: — Разве ты не помнишь об этом, царь?

Кир на миг сжал губы.

Я подумал, что он предчувствует какую-то опасность. Вернее, я сам стал ее предчувствовать. Вместе с могуще­ством Кира возрастала и сама опасность, как если бы тот страшный вепрь ожил и стал расти соразмерно тому, как расширялось царство Кира, а сам он оставался тем же сильным, но все же обычным человеком, хотя и повелевающим многими людьми и многими воинами. Каждому из них — десятку, сотне, тысяче — он мог приказать броситься на вепря, облепить зверя со всех сторон и прон­зить его бока тысячами копий. Но то была бы уже совсем другая охота. Внезапно я посочувствовал царю, и он заметил перемену в моем взгляде.

— Ты помнишь Каму? — спросил он.

Как я мог забыть ту хищную эктабанскую кошку, гибель которой дала мне свободу выбора.

— Не приручишь зверя или птицу, если долго не будешь держать их рядом с собой. Разве не так? — задумчиво про­говорил Кир и, приняв мое согласие с этой глубокой ис­тиной, добавил: — А если надолго отпустишь, потом по­жалеешь и о том, что отпустил, и о том, что вернул обратно. Разве не так?

Откуда же теперь исходила опасность, угрожавшая Киру? Астиаг давно умер, а мидян владычество Кира вполне устраивало. В Парфии и на Востоке все было тихо. За Ионию и Лидию я сам мог ручаться, как никто иной. Оставался Вавилон — ослабевший, сам валивший­ся персидскому царю в руки. Где-то стоял Набонид со своим войском, на две трети собранным из египетских, арабских, фракийских наемников. Ни на миг я не со­мневался, что Набониду далеко до того вепря — сгодится разве что в поросята.

В огромных серебряных сосудах Кир теперь возил с собой воду из горных рек, протекавших в Персиде. Эту воду он считал священной, самой чистой и живительной. Полдюжины «бессмертных» охраняли каждый из сосудов. Здесь, на вавилонской земле, Кир мог бы страшиться отравления. Однако хитроумные вавилонские жрецы, знавшие толк в ядах, уже давно встали на его сторону и распространяли среди народа слухи о персидском царе-избавителе. Странно, что они еще не отравили самого Набонида. Может, сам Кир запретил им это через Аддуниба, чтобы охота оставалась охотой, справедливая вой­на — справедливой войной, если можно было говорить о какой-то справедливости.

«Ты ошибся, — уверил я себя наконец. — Никого царь не боится. Ты сам всегда боялся потерять его расположение, вот и все. На самом деле он тоскует. Может, об Азелек?»

— Ты стал не только долго ехать, но и долго думать, Кратон, — без всякого гнева заметил Кир. — Вправду ста­реешь или пьешь слишком много.

— Одно из двух несомненно, — кивнул я. — Царь! Если ты хочешь знать мои мысли по этому поводу, то лучше совсем никого не приручать, чтобы сохранить полную сво­боду. Свою свободу.

— Когда-нибудь ты пожалеешь и о такой свободе, по­мяни мое слово, — сказал Кир. — В такой свободе нет силы — одно бессилие. И нет власти — одно презрение, которое ломаной драхмы не стоит. Ты говорил, что мечта­ешь стать сатрапом. Значит, лгал мне?

В тот вечер Киру нужно было меня посрамить, и он посрамил. Будь я помоложе, вспылил бы и рискнул голо­вой, а теперь только опустил голову, не опасаясь, что могу потерять ее:

— Царь, если я солгал тебе, то невольно — по причине долгого безделья и пьянок с эллинскими чиновниками в Ионии. Эта работа испортила меня. Но и не пить с ними было никак нельзя. Ведь истина в вине.

Вдруг я почувствовал облегчение и понял, что Кир до­бился того, чего хотел: он очистил Кратона от спеси лучше, чем Скамандр очистил бы его от чужого имени.

Я вздохнул и посмотрел Киру в глаза.

— Вижу, теперь готов, — скупо улыбнувшись, сказал Кир и сделал знак.

В шатре появился человек, который с поклоном протя­нул Киру пергаментный свиток, но царь молча повелел ему передать свиток в мои руки.

— Отправляйся в Сиппар с моим словом царю Набониду, — было повеление Кира.

Поскольку свиток еще не был запечатан смолою, я по­просил у царя позволения самому узнать «слово» Кира. Царь позволил.

Послание гласило:


«Кир, царь стран, Ахеменид —

Набониду, царю Вавилона:

Ты нарушил благочестие и разгневал богов.

Ты отринул покровительство великого бога Мардука.

Бог Мардук отдал Вавилонское царство в мои руки.

Признай власть Кира, царя стран, Ахеменида, и Мардук смирит свой гнев».


Я свернул пергамент, и главный писец царя поспешил забрать его из моих рук, заключить в золоченый цилиндр и скрепить две пурпурные тесемки теплой киноварью, смешанной с кедровой смолой. С низким поклоном писец протянул Киру положенный на поднос цилиндр. Царь персов отвел руку в сторону, и слуга быстро обмазал его пер­стень оливковым маслом. В следующий миг царь вдавил перстень в смолу.

Похоже было, что не царь, а сам бог Мардук посылал Набониду краткое уведомление о том, что тот низложен.

— Царь, позволь задать вопрос,— попросил я, хотя раньше задал бы вопрос без всякого предварительного проше­ния.

Времена менялись.

— Давно жду, что задашь,— сказал Кир.

— Не стоит ли присовокупить к твоему повелению хотя бы парочку игральных костей?

Кир молчал.

— Значит, Набонида ты лишаешь всякого выбора, царь?

— Над этой землей другие небеса,— наконец изрек царь персов,— С Крезом я мог играть в кости. Здесь же верят в счастливое расположение звезд. Я не могу изменить дви­жение звезд...

— Зато, царь, можешь изменять движение рек.

— Ты всегда нравился мне своей проницательностью,— усмехнулся Кир и первый раз пошевелился на троне, как живой человек.— Эта река течет в Тигр из пределов моей Персии. Не желаю, чтобы ее воду пили задаром в Вавилоне.

Вода содержит силу. Зачем отдавать силу? Вавилон — самый великий город на земле.

— Пока что самый великий,— заметил я, думая угодить Киру.

— Пусть таким и остается,— ответил Кир.

Я не мог скрыть удивления, и несколько мгновений мы смотрели друг на друга в молчании.

— Ты хотел бы, чтобы здесь, в Вавилоне, твои дни были исчислены по звездам? — спросил меня Кир.

— Совсем того не желаю, царь,— признался я.

— Как ты думаешь, царь персов любит свободу меньше тебя, эллин?

Так получилось, что царь персов задал мне куда больше вопросов, чем я ему. Послание Кира Набониду и было для того последним выбором.

— Ты отправляешься в Сиппар,— повторил Кир свое повеление,— Посмотри на Мидийскую стену. Говорят, это самые большие укрепления в мире. Как горный хребет. Тебя будет сопровождать Аддуниб.

Удивляться было нечего, но на несколько мгновений я все же растерялся:

— Ты останавливаешь реки, царь. Ты сможешь соеди­нить в пути людей, которые всегда избегали подходить друг к другу ближе, чем на десять шагов.

— Аддуниб говорит, что здесь людей сводят и ссорят звезды,— сказал Кир,— Поэтому тебе нечего опасаться, эл­лин.

На рассвете следующего дня мы с Аддунибом выехали из персидского стана в сопровождении двенадцати «бес­смертных» воинов и до самого полудня ехали, ни разу не обменявшись словом.

Аддуниб в конце концов первым нарушил молчание.

— Посланник, здесь недалеко селение, где можно хо­рошо подкрепиться,— указал он на северо-запад, хотя мы двигались в сторону Описа, то есть к югу,— Там ждут по­сланников Кира, как добрых духов, приносящих удачу. А наших стражей лучше всего отправить немного дальше, в деревню победнее. Им не все нужно знать.

Я посмотрел на «ученого мужа» если не с опасением, то с недоверием.

— Не жевать же нам всухомятку сухие лепешки! — с ехидной улыбкой проговорил Аддуниб.— Разве эллин может отказаться от более достойной трапезы? Или опасается, что царь вновь укорит его за медлительность? Или еще чего-то опасается на этой доброй и благодатной зем­ле?

— Все дело в звездах? — с иронией обронил я.

— Будем считать, что в звездах,— кивнул вавилоня­нин,— Торопиться незачем. Сам увидишь.

Мы свернули.

Аддуниб, казалось, все рассчитал: та деревня, куда я направил «бессмертных» и приказал им ожидать нас, располагалась несколько ниже гостеприимного селения и была видна из него как на ладони. Со своей стороны «бессмер­тные» также могли успокаивать себя тем, что не упускают нас из виду.

В селении нас и в самом деле приняли как посланцев богов: не только прекрасной трапезой, но даже музыкой и танцами. Приятные звуки струились из свирелей, а самые красивые девушки округи кружились перед нами и задаром предлагали свои ласки.

В Вавилоне по особым праздникам для посланцев богов (а таковыми издавна считают всех проезжих чужестранцев) открываются лона красивых девушек из знатных семейств, которые все считаются жрицами богини Иштар. Поскольку в самом Вавилоне живут в основном богатые семьи и та­ковых очень много, то по праздникам в теменосе храма этой вавилонской богини собирается множество девушек — целая толпа, которую жрецы разделяют проходами, чтобы чужеземцам было легко ходить среди женщин и выбирать себе по вкусу. Раз пришедшая девушка уже не имеет права вернуться домой, пока какой-нибудь пришелец не бросит ей в подол деньги и не воспользуется ее лоном где-нибудь за пределами теменоса. Деньги надо бросать со словами: «Призываю тебя на служение богине Иштар!» Плата может быть сколь угодно малой. Эти деньги считаются священными, поэтому девушке нельзя отказать чужестранцу и надо идти за первым, кто предложит плату. Красавицам долго скучать не приходится, а дурнушкам порой приходится ос­таваться в святилище по два-три года.

Обычай очень древний. Считалось, что священное со­итие с чужаком, который и впрямь может оказаться по­сланцем богов, способствует плодородию вавилонских зе­мель, ведь самый благодатный дождь — из тучи, пришед­шей издалека. Насчет земли сказать не могу, а для осве­жения крови в жилах племени, живущего за самыми мощными на свете городскими стенами, такой обычай в самом деле можно найти полезным.

Полагаю теперь, что Вавилон — «великая блудница», как называют его иудеи — давно, долгими веками, ожидал в свои объятия самого знатного и самого сильного чуже­странца. И дождался. Им стал Кир, персидский царь. Какую же плату он предложил «священной блуднице» для соития, если потом сам же наложил на нее самую большую дань среди всех прочих сатрапий? Вавилон остался на своем месте и процветает как ни в чем не бывало. Его великий бог Мардук, благодаря Киру, восстановил свое величие. Разве это не самая большая плата, какую мог предложить Кир?

Итак, целый день мы с Аддунибом провели в том се­лении. Он предложил переночевать, и я не отказался: так и так путешествие приходилось уже на вечер и ночь.

В тот вечер я пил совсем немного, сохраняя полную ясность рассудка и ожидая от Аддуниба хоть малого, но подвоха. Впрочем, мы с Аддунибом проводили время за низким, грубым столом, как старые друзья — два чужеземца на службе у чужого царя. Мы знали друг о друге немало, и нам уже давно нечего было делить.

Наконец Аддуниб подступился ко мне с вопросом, что издавна точил его душу.

— Теперь вражда между нами бесполезна для обоих, не так ли? — сказал он.

Я искренне согласился.

— Когда-то ошиблись те, кто послал тебя. Когда-то ошиблись и мы,— добавил он.— Такова была воля богов.

С этим тоже нельзя было не согласиться.

— Тогда могу ли я узнать, куда ты дел тот яд, стоивший немало денег? — спросил «ученый муж»,— Ведь ты не мог выбросить эту редкостную отраву?

Я пристально посмотрел в его темные и, несмотря на выпитое вино, холодные глаза. Аддуниб был одним из слуг бога Мардука. Кир был нужен жрецам Мардука по крайней мере до тех пор, пока не вернут в свои руки власть в Вавилоне.

— Один царь выбросил перстень в море и нашел его в пойманной рыбе,— напомнил я Аддунибу тот старый разговор в таверне неподалеку от Ниппура.— Но то был обыкновенный, хоть и драгоценный, перстень, не таив­ший смерти...

Тонкая улыбка зазмеилась на губах «ученого мужа», и он согласно кивнул.

— Поэтому я припрятал твой яд на твердой земле и вблизи дороги.

— У дороги! — уважительно произнес Аддуниб.— Ты са­мый благоразумный человек, Кратон, из всех чужестранцев, которые мне известны. У дороги! Ты думаешь о будущем!

— Нет! — резко возразил я.

— Не верю,— мелко засмеялся вавилонянин.— Ты спря­тал яд у дороги и не думаешь о будущем. Одно противоречит другому.

Его змеиная улыбка спряталась так стремительно, как стремительно исчезает змея среди камней у дороги. Он потянулся ко мне через стол, вперив в меня остановившийся взор.

— Ты можешь донести на меня персу. Царю. Будем по праву называть его царем. Но разве не мы с тобой сохранили ему жизнь, посадили на трон и помогли завоевать весь мир?

— Все это сделали твои звезды, вавилонянин,— так же хладнокровно глядя ему в глаза, ответил я.

Аддуниб на миг замер, сообразив, что меня такими ча­рами не проймешь, и, откинувшись назад, воздел к небесам руки.

— Звезды! Разумеется, звезды! — громко возгласил он,— Наши звезды! Готов присовокупить и в а ш у эллинскую Судьбу! Ты прав, эллин. Ты бы никогда не подошел ко мне сам. Кир соединил наши судьбы. Воля царя Кира, эллинская Судьба и наши звезды — разве этого мало? разве это не доброе предзнаменование? Разве это не сви­детельство того, что наше будущее стоит немало?

— Говори прямо, Аддуниб, что ты хочешь,— спокойно прервал его я.— И зачем тебе нужен яд?

— Мне? — сделал он удивленный вид.— Мне он не нужен. И тебе, полагаю,— тоже. По крайней мере, пока правит Кир. Но ему уже немало лет. Мы с тобой все-таки моложе. Он добрый правитель, но всегда завидовал чужой мудрости и страшился ее. Вот увидишь: когда он возьмет Вавилон, то перенесет в него свою столицу. А может быть, перенесет ее даже дальше — в Сузы. Вавилону три тысячи лет, а Сузам все пять! Каково? Первые стены Суз уже превратились в песчаные дюны. Кир хочет стать древнее самого себя и своего собственного рода. Он так и не научился быть богатым. Вавилон и Сузы нужны ему только для того, чтобы чувствовать, что он правит всем миром не десять лет, а по меньшей мере тысячу. Он всегда боялся начинать, поэтому и терпел Астиага столько времени. Пока его не выгнали на от­крытое место, как робкого зверя из норы, он боялся и пальцем пошевелить. А потом уж ничего не оставалось, как только доказывать всем отсутствие трусости. Его отец был рохлей. Его братец и сейчас таков, хотя умен, не спорю. Киру всегда не хватало честолюбия. Он завоевал мир, не имея честолюбия. Воистину чудо! Этого не могло бы случиться, если бы не воля богов, расположение звезд и, если эллину угодно, сила Судьбы.

— Замечательное красноречие, но ради чего? — полю­бопытствовал я.

— Ради истины,— уверил меня Аддуниб.— Чудо не мо­жет длиться долго. На то оно и чудо. Кир хотел мудрости. Он ее получит. В новом колене. Того хотят звезды. Наступит время, когда царством будет править Камбис. Он будет править миром из Вавилона. Он поднимется на башню бога Мардука. Потом Камбис захватит Египет. Так говорят звезды. Кир же с годами станет мнительным, как и все правители. Как его дед. Как мнителен уже ныне Гистасп. Тогда его будут мучить старые сны. Та ночь, когда ты напугал его, будет часто возникать в его старческой памяти. Подумай, Кратон. Когда-то он подарил тебе жизнь. Я по­лагаю, что ты заплатил за его милость уже сполна. Служи дальше царю, но поразмышляй на досуге о своей жизни. Разве ты уже не чувствуешь на себе его холодности? Кое-кто даже называет тебя «другом Пастыря». Но неужели тебя ослепит самая дешевая лесть? Время идет. Когда-нибудь настанет черед Египта. И нам потребуется в Милете или Фивах... или даже в Афинах... нам потребуется свой Скамандр. Человек благоразумный, опытный, знающий дела на Востоке. Может наступить день, когда многие за­хотят узнать, у какой дороги спрятан самый сильный в мире яд.

— Об этом яде мы все можем забыть, клянусь богами! — предупредил я «ученого мужа».

— Хорошо, забудем,— легко смирился Аддуниб и развел руками.— Подумай об остальном.

Холод из его темных глаз против моей воли стал вли­ваться в мою душу. Из чувства превосходства я намеренно не отводил взгляда, начиная понимать, что в словах ва­вилонянина есть-таки горькая истина. Я всегда любил свободу, но когда-то подчинил свою волю воле Скамандра. Кир дал мне свободу, но, платя за нее, я подчинил свою судьбу его воле и успокоился, безосновательно ре­шив, что мир отныне неизменен до скончания века. Но сколько умных людей теряло к старости рассудок! Сколь­ко справедливых царей на склоне лет становились не­выносимыми для своего собственного народа и своих собственных потомков!

__ Подумаю,— сказал я Аддунибу, уже глубоко задумав­шись над превратностями судьбы.

— Приятно встретить посреди пустыни разумного че­ловека! — с довольным видом проговорил «ученый муж» из Вавилона.

В это время где-то залаяла собака, потом еще две, и сквозь лай донесся стук копыт. Аддуниб и ухом не повел, а в его глазах мелькнул очень недобрый огонек.

«Неужто измена!» — встрепенулся я и, опрокинув ска­мью, опрометью выскочил в темноту. Какова могла быть измена, я ума приложить не мог, но, признаюсь, первый раз испугался, что не выполню приказ Кира и, попавшись в руки каким-нибудь врагам, нанесу царю убыток.

Во мне проснулись старые кошачьи повадки. В один миг я взлетел на крышу одного из ближайших домов, за­таился и напряг зрение.

Лаяло уже с десяток собак. Люди выскакивали из домов с огнями. Кто-то уже гнал скотину и женщин в сторону зарослей кустарника, полагая, что на селение налетели раз­бойники.

Действительно, из тьмы появилось полдюжины всад­ников. Они сбавили ход и, никого не трогая, спокойно проехали по единственной улице селения к тому самому дому, где мы держали «совет» с Аддунибом. По одежде в них можно было определить знатных вавилонских воинов. Всадники были одеты в длинные, до колен, кожаные рубахи с обрезанным подолом, подпоясанные широкими ремнями. Передний всадник отличался от прочих перевязью через левое плечо и золотыми бляшками, сверкавшими на поясе. Штанов эти воины не носили.

Вавилоняне спустились с коней около дома. Один из них поспешил в сторону и стал требовать у жителей вина. Кто-то повел его за собой. Я тут же спрыгнул с крыши, настиг жертву в темноте, прыгнул ей на загривок и, зажав Рот, приставил к горлу кинжал. Вскрикнул не он, а обе­щавший ему вино житель селения.

— Молчи и убирайся! — зашипел я на простолюдина, и тот исчез.

Я придавил воина лицом к ближайшей стене, немного ослабил хватку и начал допрос:

— Ты откуда?

— Из Описа,— прохрипел вавилонянин.

В Описе стоял гарнизон под началом Валтасара, сына царя Набонида.

— Зачем приехали сюда?

— Не знаю...

С той стороны, где остановились всадники, донесся подозрительный шум, и я невольным движением пронзил пленнику шею.

— Кратон! — раздался громкий голос Аддуниба,— Кра­тон, ты где?

Я отпустил мертвеца и, когда тело сползло по стене на землю, выдернул из плоти кинжал.

— Найдешь его теперь! — веселился тем временем «ученый муж».— Кратон, выходи! Опасности нет!

Я начал злиться и на него и на себя: похоже было, что я показал чрезмерную прыть. Но эту игру надо было доводить до конца.

— Слушай меня, Кратон! — крикнул Аддуниб, видя, что я не собираюсь «сдаться» задешево,— Мы будем говорить в доме обо всем том, что нужно знать и тебе. Знаю, ты все услышишь. Даю тебе время найти место поудобней.

После этого он приказал всем всадникам, кроме их предводителя, удалиться за пределы селения.

Положение мое выходило глупым, но ничего не оста­валось, как внять совету Аддуниба.

Перебравшись с земли на крышу дома, в который вошли Аддуниб с прибывшим из Описа воином, я устроился, и вся картина стала напоминать ту достославную ночь, когда мы с Азелек пробрались в селение, занятое Гарпагом. Тогда опорой и зашитой мне была прекрасная Азелек, а теперь кто?

Вавилонский стратег говорил Аддунибу о сдаче Описа, и его громкая речь была обращена скорее ко мне, чем к «ученому мужу». Тот лишь задавал наводящие вопросы.

За Валтасара будут сражаться только фракийцы,— сообщил стратег.— Пять тысяч. Но если мы откроем ворота, то хлопот не будет.

— Вы сможете выдать Валтасара?

— Он имеет тысячу верных телохранителей, но, если великий Мардук того хочет, нам удастся и это дело.

— Учтите там, царь персов не любит принимать и ми­ловать мертвых царей.

— Нам известно о великом милосердии персидского царя.

— Что слышно в Сиппаре?

— Набонид хочет послатьбольшое подкрепление своему сыну. Если он сделает это, то сам останется только с гор­сткой личной охраны. Если же царь Кир начнет наступать, то подкрепление может и не подоспеть. Тогда оно окажется бесполезным уже для обоих. Так для царя персов будет лучше всего: подождать еще сутки, а потом начать быстрое продвижение к Опису. Тогда царь Кир подойдет к Вавилону безо всякой войны.

«Что за охота! — думал я,— Сотня великанов на пол­дюжины зайцев! Так и Кир: ведет огромное войско на страну, где уже никто, кроме одного царя и его сына, не хочет воевать. Все только и хлопочут, чтобы поднести за­воевателю ягнят да щенят. В таком положении сильное войско выглядит попросту смешным... как и я на этой крыше».

Спустившись на землю, я еще подумал, что Кир, может быть, теперь сам понимает забавную двусмысленность сво­его великого похода на Вавилон. Тут бы наконец повоевать как следует, чтобы удивить весь мир не только своим ми­лосердием к покоренным народам, а вот ничего не полу­чается. Как ни бросай кости, выпадает одно и то же. По­тому-то царь и начал теперь сражение с вавилонскими ре­ками, чтобы хоть как-то удостовериться самому и убедить всех в своей мощи... Однако, с другой стороны, он ведь не выступил в поход против Вавилона раньше, чем Набонид со своими прихотями вконец опротивел всему народу.

С этими противоречивыми мыслями я и вошел в дом не стучась.

Вавилонский стратег сразу догадался, что за «гость» пе­ред ним. Он живо поднялся и, отвесив низкий поклон, приветствовал посланника царя персов.

— Так ты был на охоте, Кратон?! — с деланным удив­лением воскликнул Аддуниб, посмотрев мне на ноги.— Мы и не догадались сразу.

Я опустил взгляд и увидел, что мои анаксариды внизу густо запачканы кровью. Верно, я угодил тому бедняге пря­мо в шейную жилу, и, когда выдернул кинжал, кровь брыз­нула струей.

— Плохая охота, Аддуниб! — ответил я, имея в виду гораздо большее,— Надо предупреждать заранее. В гарни­зоне Описа уже есть потери, а славные воины остались без вина.

Стратег приподнял бровь и с удивлением посмотрел на Аддуниба. Я объяснил ему, в чем дело, и принес извинения.

— Кратон из Милета — тот самый человек, который по ночам способен в одиночку брать укрепленные города,— столь же многозначительно заметил Аддуниб.

Вавилонский стратег снова поклонился. Он не сел, пока я сам не опустился на грубую скамейку.

— Что слышно в Вавилоне? — спросил я его первое, что мне пришло в голову.

Стратег бросил на Аддуниба еще один удивленный взгляд и ответил:

— Вавилон готовится к осаде. Съестные припасы свозят со всех сторон. Евфрат течет прямо через город, и воды всегда будет достаточно, даже в засуху. Взять приступом стены Вавилона невозможно. Город может легко продер­жаться три года. А может и пять лет.

— Хорошо, что еды будет много,— заметил Аддуниб,— Хватит и на жителей и на персов. В обиде никто не оста­нется. Меньше будет грабежей.

Во взгляде стратега появилось напряжение.

— А что жители Вавилона? — задал я ему еще один вопрос.

— Жители? Я не слышал, чтобы в Вавилоне сильно опасались осады. Паники нет.

— Вавилон есть Вавилон,— с иронией проговорил Аддуниб.— Там из двух зол всегда умеют выбрать мень­шее.

— Итак, Опис готов к сдаче, Сиппар при удачных об­стоятельствах не окажет особого сопротивления, а в Вави­лоне к приходу Кира будет достаточно провизии для долгого постоя?

— Если великому богу Мардуку угодно, так и будет,— подтвердил стратег.

Аддуниб намекнул, что большего и не требуется.

— Позволит ли посланник великого царя Кира задать два вопроса? — с некоторым смущением проговорил стра­тег, поднявшись.

Разумеется, я позволил.

— Это правда, что царь Кир хочет остановить Тигр, а потом и Евфрат?

Мы переглянулись с Аддунибом, и оба не смогли сдер­жать злорадных усмешек.

— Для царя персов это не составит труда,— сказал я.— Но никто не знает, будет ли на то его воля.

— И воля богов,— добавил Аддуниб.

— И воля богов,— подтвердил я.

Стратег наморщил лоб. Такой ответ, видимо, не слиш­ком удовлетворил его.

— Это правда, что у великого царя Кира кости головы из чистого золота? — был второй вопрос, также, наверно, мучивший теперь все Вавилонское царство.

— У великого царя персов,— отвечал я,— все какие ни есть кости сотворены из самого драгоценного и прочного металла, известного богам. И не только кости.

Стратег отбыл в большом смущении. Как только топот копыт коней стих в ночи, «ученый муж» разразился громким смехом.

— Теперь я вижу, что царь персов мог бы обойтись без войска! — сказал он, переведя дух,— Достаточно одного тебя, славный Кратон!

Оказалось, что путешествие Аддуниба и должно было завершиться в этом самом селении. Теперь он сам отбывал к Киру с важными вестями. Мне же с «бессмертной» свитой надлежало двигаться дальше — в Сиппар.

— Не удивляйся, Кратон, что завтра поутру тебе при­дется спуститься в деревню и самому расталкивать персов,— с хитрым видом предупредил Аддуниб,— И не гневайся на них. Никто, кроме нас, не должен был знать о нашем ночном совете, о твоей славной охоте и о приезде благоразумного стратега. Позволь мне пока скрыть его имя даже от тебя, Кратон.

Всем своим видом Аддуниб показывал, что здесь не постоялый двор под Ниппуром и он владеет обстановкой куда лучше меня.

Мне было уже тридцать четыре года от роду, и я мог позволить себе спокойно мириться с чужим высокомерием.

Поутру мы расстались. К тому часу у меня появился новый проводник — маленький, молчаливый сириец,— ко­торый и проводил меня до Сиппара.

В дороге обошлось без происшествий, и единственным впечатлением, отложившимся в моей памяти, был вид Мидийской стены, которую я издали принял за невысокий горный хребет.

Это мощное укрепление было возведено вавилонским царем Навуходоносором Вторым между Тигром и Евфратом в том месте, где расстояние между двумя великими реками Востока не превышает ста двадцати пяти стадиев. Этому грозному сооружению полагалось остановить или хотя бы задержать вражеские полчища, которые могут вторгнуться в пределы царства с севера. Оно представляло собой стену, сложенную из необожженного кирпича, высотою почти в три плетра и шириною в десять царских локтей. Мидийская стена уступает своей мощью разве что городской стене самого Вавилона, который я опишу ниже. Перед укреплением вырыт ров глубиной в половину плетра.

Старания могущественного Навуходоносора мало помогли его преемнику. Царь Кир обошел не торопясь со своим войском Мидийскую стену, а потом, взяв Вавилон, приказал разрушить ее.

Сиппар выглядел внушительной крепостью, вдвое пре­вышавшей своими размерами укрепленный акрополь в Сартах. Впрочем, после той ночной беседы с вавилонским стратегом, готовым предать Валтасара и сдать Опис, вид грозных стен уже мало беспокоил меня. Мною владела не твердость воина, готового мощным усилием или военной хитростью взять любую стену, а спокойствие торговца, ко­торому остается только договориться с хозяином стен о сносной цене и заполучить их в свое владение. Ожидая у ворот Сиппара посланников вавилонского царя, заперше­гося в крепости, я даже подумал с тоской, что для испол­нения такого дела царь Кир вместо меня вполне мог бы послать иудея Шета. Возможно, царь так и поступил бы, если бы иудеи не считались в Вавилоне плененным народом. Видимо, царь решил, что унижение Набонида принесет мало пользы.

Навстречу мне из ворот выехал один из приближенных царя. Его сопровождала охрана в том же количестве, что и моя: двенадцать всадников.

С настороженным видом он приветствовал меня и при­гласил в крепость, однако потребовал, чтобы «бессмертные» остались за пределами стен.

Тут я наконец вспомнил, что еду вовсе не затем, чтобы принять готовую к сдаче крепость, а пока только везу весьма дерзкое послание от одного царя другому царю, и если последний крепко вспылит, прочтя его, то Кратону не­сдобровать.

В этом случае оставалось или быстро переманить фра­кийцев на свою сторону, или доблестно сразиться с ними и всех перебить, или же попросту унести ноги.

Я оставил «бессмертным» свой гиматий, неудобный для жаркой схватки и кошачьих прыжков, и отправился в кре­пость.

Последний царь Вавилона Набонид принял меня в са­мой высокой башне Сиппара. Он сидел на своем походном троне с очень высокими и мощными ножками. Под ногами, обутыми в сандалии с золотыми ремешками, стояла золотая подставка в виде трех черепах.

У вавилонян один только царь имел право носить на себе сразу несколько одежд. Кроме того, только царская рубашка, называвшаяся «канди», имела такую длину, что скрывала ноги почти полностью, до самых стоп. Царскую рубашку ткали из тончайшей белой шерсти непорочных ягнят менее чем годовалого возраста. Поверх канди царь носил довольно узкий плащ, конас, с закругленными по бокам краями, который весь был обшит длинной пурпурной бахромой. На конасе царя Набонида сверкали золотые звез­ды, а на спине, как мне рассказывали, красовался золотой месяц весом в мину. Царь был также плотно подпоясан, и на конце длинного пояса висела двойная кисть с тонкими золотыми пластинками. Головной убор царя назывался «кидарис». Белый войлок кидариса был также украшен золо­тыми изображениями луны, которой поклонялся Набонид (его предшественники поклонялись солнцу, поэтому рань­ше царский кидарис украшали маленькими розетками). На вершине кидариса сверкал золотой шишак, а низ головного убора был обвязан белой лентой, более широкой спереди. Длинные концы этой ленты, украшенные бахромой, сви­сали позади.

На каждой руке царь носил по два браслета: на запя­стье — с изображением луны, а выше локтя — в виде не­большого разомкнутого обруча.

Рассказываю об одежде вавилонского царя так по­дробно по двум причинам. Во-первых, нет уже ни ва­вилонских царей, ни таких одежд. Во-вторых, кроме как великолепием одеяний, ничем Набонид не запом­нился. Это был некрупный и очень малокровный с виду человек, так густо умащенный ароматическими масла­ми, что блестел лицом и весь тяжко благоухал, как на­бальзамированный труп. Светлые, невыразительные гла­за и довольно редкая, но очень прихотливо завитая — причем с золотыми нитями — борода дополняли образ бесполезно вызолоченной немощи.

Двое нубийцев, ростом и мощью своих мускулов, еще более унижавших бледного царя, стояли по сторонам от трона и вяло раскачивали огромными страусовыми опахалами. Мухи отлетали в сторону так же вяло.

Я приветствовал царя с положенной цветистостью речи, однако почтил его довольно дерзким поклоном — всего лишь кратким кивком головы. Набонид сохранил бесстра­стность. Стражи его не шелохнулись.

Когда я показал Набониду цилиндр с посланием Кира, один из сановников бросился ко мне и выхватил цилиндр из моих рук. Особым кинжальчиком, похожим на те, что я всегда носил за поясом, он срезал Кирову печать, не повредив ее, быстрым движением достал пергамент, раз­вернул его, тщательно обнюхал с обеих сторон и наконец, упав на колени перед царем, протянул развернутый пер­гамент прямо к глазам своего повелителя.

Набонид медленно прочел слова царя Кира, написанные на арамейском языке.

Выражение его лица ничуть не изменилось.

По движению его глаз видно было, что он прочел по­слание повторно. Потом поднял взгляд. Сановник сразу отскочил в сторону и свернул пергамент.

— Царь Кир пришел с войском в мою страну,— задум­чиво проговорил Набонид.— Он идет на Вавилон.

— Мне неизвестна воля моего царя,— сказал я.— Пойдет царь персов на Вавилон или нет, я не знаю.

Набонид вперился в меня тусклым, ничего не выра­жавшим взглядом и сказал:

— Ты не перс.

— Не перс,— согласился я.

— А кто?

— Наполовину эллин, наполовину сириец, а точнее, набатей.

— А кто твои боги?

— Я поклоняюсь многим богам, и прежде всего тем, на чьих землях нахожусь.

— Значит, здесь ты готов поклониться и принести жерт­вы великому Сину?

— Здесь, в этой крепости,— отвечал я, весь подобрав­шись для первого прыжка,— перед тобой, царь Вавилона я готов принести жертвы Сину, ибо великий бог Син, как мне известно, имеет свою долю власти на небесах. Здесь царь. В других местах я сначала должен узнать обычаи и богов-покровителей тех мест. Так издавна поступают все эллины.

— Вот как царь персов пытается уверить меня, будто ему подчиняется уже весь свет и он, только он один, ис­полняет волю всех известных богов... Я слышал, Кир очень бережет своих персов и они, будто послушные овцы, зовут его Пастырем.

— Да, царь персов любит свой народ.

Набонид опустил веки, а потом посмотрел на меня по­луоткрытыми глазами.

— Пусть царь персов попробует остановить великие реки и взять приступом стены Вавилона,— сонно проговорил последний вавилонский властитель,— Пусть попробует. Если ему удастся сделать и то и другое, я буду готов по­верить, что он исполняет волю самого могущественного из богов. Может быть, царь персов замыслил еще что-то, никому не ведомое?

Какой-то дух толкнул меня прямо в сердце. Оно ис­пуганно содрогнулось, и я стал говорить нечто, как мне кажется, не предсказанное никакими вавилонскими звез­дами.

— Замыслил, царь Набонид, это верно.

Веки Набонида, дрогнув, поднялись. Царь проснулся.

— Что же? — полюбопытствовал он.

— Царь персов не будет останавливать великих рек, хотя может. Царь персов не станет сокрушать стен Вавилона, хотя способен это сделать. Он замыслил сделать так, чтобы жизнь шла своим естественным чередом. Реки должны течь с более высоких мест к более низким. Цари должны править в сердце государства, а не из далекой пустыни. Великим богам должно приносить жертвы... Наконец, война должна быть войной, а не посмешищем. Великий бог Мардук был покровителем Вавилона. Исполняя волю Мардука, царь персов пришел, чтобы узнать, может ли царь Вавилона поддерживать порядок вещей: течение рек, а также естественные обычаи мира и войны. Царь персов хочет узнать, остались ли вавилоняне, которые готовы защищать свою землю, потому что им дорога собственная земля и соб­ственная свобода. Если таковые остались, то царь Кир с радостью поможет такому народу процветать и множиться, ибо исполняет волю богов.

Закончив речь, я приложил немалые усилия, чтобы са­мому быстро вспомнить ее слово в слово и трезво оценить, до какой степени дерзости я дошел, говоря за царя Кира его сокровенные мысли, которые сам же только что при­думал.

Набониду крепко досталось, поэтому мне можно было ожидать заслуженного наказания.

Вавилонский владыка долго смотрел на меня присталь­ным взглядом, а потом, так ничего и не сказав, поднял руку.

Оказалось, что этот жест означает не осуждение дерзкого посланника на быструю казнь, а просто окончание приема.

Тот же провожатый вывел меня из крепости. Когда тя­желые, окованные медью ворота раскрылись перед нами и мы сделали первый шаг наружу, он опасливо оглянулся и шепотом спросил меня:

— Посланник, это правда, что царь персов остановит Тигр и Евфрат?

Похоже, в Вавилоне все со страхом и благоговением ожидали этого часа.

— Если и остановит, то ненадолго,— уверил я защитника Вавилонского царства,— Попросите царя, чтобы не оста­навливал, и он не станет этого делать.

От удивления мой провожатый споткнулся на ровном месте.

«Бессмертные» встречали меня ровным строем. Их зо­лотые одежды сверкали на солнце, но под этим золотом дышали мощные тела, а не мумии, и в золотых рукавах были сильные руки, способные добросить копье с этого места до вершины башни, в которой сидел бескровный Набонид. У меня мелькнула мысль, а не взять ли стреми­тельным приступом Сиппар прямо сейчас, пока эти сонные мухи все еще возятся там с воротами. Прорваться в город захватить царя и отправить к Киру уже нового посланника с вестью о славной победе над Вавилонским царством.

Я вздохнул, вспомнив, как только что сам говорил о естественном порядке вещей. Кир, несомненно, обиделся бы на меня за такую выходку.

— А это правда, что у царя персов голова из золота и он двулик? — еще тише спросил провожатый, хотя от царя Набонида мы успели отойти еще дальше.

О боги! Кратона Милетского догнала его собственная небылица, которую он придумал сам на крепко хмельную голову, чтобы припугнуть невежественное простонародье. А тут меня пугливо вопрошал один из царских советников!

— Придите к царю Киру и посмотрите сами,— дал я добрый совет.

На этом мы простились. Я сел на коня и отправился к «златоглаво-двуликому» повелителю рек.

Когда я прибыл в стан Кира, вода в реке Дияле упала настолько, что русло уже можно было перейти, не замочив колен.

— Что ответил царь Набонид? — спросил Кир, приняв меня в своем шатре, но уже позволив себе восседать не на походном троне в позе египетского фараона, а как рань­ше — на удобном тюфяке.

— Ничего не ответил,— сказал я,— Кажется, вавилон­ский царь страдает лунной болезнью. Он сидит на троне, говорит, открывает глаза, но, похоже, делает все, не про­буждаясь от сна. Недаром он стал поклоняться богине Луны. Царь Набонид только сообщил, что реки в его стране очень полноводны, а стены Вавилона очень высоки и крепки.

Кир нахмурился и проговорил с недовольством:

— Ты должен был узнать, пошлет он подкрепление в Опис к Валтасару или же нет.

— Царь! В тот час, когда твой посланник стоял перед Набонидом, царь Вавилона, похоже, сам еще не решил, посылать ему подкрепление или не посылать,— твердо сказал я.— Теперь полагаю, что обязательно пошлет своему сыну подкрепление.

К моей радости, Кир улыбнулся и сказал:

— Ты всегда берешь на себя слишком много, Кратон. Поэтому сатрапом тебе никогда не быть.

Если бы я не сгодился на старости лет в сатрапы, то в прорицатели мог бы податься без опасений. Набонид выслал к Опису большой отряд фракийцев.

Узнав об этом, Кир позволил течь ручейку под на­званием Дияла и сразу двинул войско к Опису. Непода­леку от города произошла битва, в которой участвовали только персы и фракийцы. До конца того дня война шла естественным порядком. Потом наемники Набонида были опрокинуты и бежали. Валтасар, окруженный от­борной стражей, понаблюдал со стен Описа не только за битвой, разгоравшейся за их пределами, но и за своим войском, делавшим вид, что готовится к осаде. Он по­чувствовал измену и, не дожидаясь исхода битвы, бежал из Описа в Вавилон.

Захватив Опис, Кир двинул войско не на запад, а на юг, то есть обошел укрепления, возведенные Навуходо­носором, с восточной стороны и переправился через Тигр, не ставший менее полноводным от потери Диялы. Затем стремительным броском он достиг Сиппара и окружил его. Как только персидское войско спокойно располо­жилось и приготовилось к осаде, крохотный гарнизон крепости прислал к Киру своих представителей и открыл ворота.

Когда я поднялся на главную башню, от царя Набо­нида остался в ней только сладковатый аромат благово­ний.

Узнав о бегстве царя, Кир не дал войску даже подкре­питься, а сразу двинул его на Вавилон. У самых высоких в мире стен царь персов остановился уже следующим ве­чером, то есть на закате шестнадцатого дня вавилонского месяца арах-шашна.

Кир всегда умел сочетать неторопливость со стреми­тельным, неудержимым порывом и этому свойству был наверно, обязан своими успехами.

На подходе к Вавилону, уже за двадцать стадиев, во­инам и самому царю Киру пришлось задирать головы чтобы видеть хотя бы зубцы крепостных стен, окружавших город, не говоря уже о голубой, украшенной золотыми рогами башне бога Мардука, возвышавшейся над Вави­лоном.

Стратеги и сотники торопили воинов, но те невольно замедляли шаг, приближаясь к этим величественным со­оружениям. Даже кони и те робели. Их приходилось не­престанно бить по бокам.

Последние стадии войско двигалось в полном молчании.

Хотя речь идет о царе Кире, нельзя не описать не­обыкновенный город, доставшийся ему воистину по воле обиженных Набонидом богов. Ведь, что и говорить, царь Кир получил эту самую неприступную цитадель всех времен и народов совершенно даром.

Вавилон был, до сих пор остается и, возможно, останется навсегда самым большим и самым богатым городом мира. Раньше я полагал, что нет и не может быть ничего пре­краснее и величественнее Афин. Афины, пожалуй, пре­красней всех городов. Но нет ничего величественнее и ве­ликолепнее Вавилона. Если отбросить пристрастия, надо признать: Афины перед Вавилоном подобны Эктабану пе­ред Афинами.

Вавилон лежит на обширной равнине и представляет собой довольно правильный четырехугольник. Длина каж­дой из его сторон никак не менее сотни стадиев. Во рву, окружающем город, могут плавать, не боясь помех, даже пятидесятивесельные корабли. Стены города, подобные горным хребтам, возведены из сырцового кирпича, обо­жженного в печах. Вместо цемента строители использовали горячий асфальт и через каждые тридцать рядов кирпича закладывали в промежутках камышовые плетенки. Высота стен достигает не менее ста пятидесяти царских локтей, а в особо укрепленных местах доходит до двухсот! И это не считая одноэтажных сторожевых башен, поставленных по краям стен. Какие нужны лестницы или осадные ма­шины, чтобы поднять воинов чуть не в небесную высь! Легче выдрессировать сотню тысяч орлов для доставки осаждающих или же выкупить из преисподней древних титанов, боровшихся с богами, чтобы использовать их для приступа в качестве наемников! Ширина стены также поражает разум: от тридцати до сорока царских локтей! В промежутках между башнями без труда могут разъез­жаться боевые колесницы, запряженные тройкой лоша­дей. Через день после взятия Вавилона я предложил Киру в ознаменование славной победы над новым царством устроить состязания, посвященные богам Митре и Мардуку, которые действовали в добром союзе, и в частности пустить по стенам вокруг всего города сотню лучших бегунов, а потом сделать заезд колесниц. Такие состяза­ния, несомненно, запомнились бы воинам и всему на­роду, и о них сложили бы гимны, подобные гимнам о троянской древности или же о победителях первых Олим­пийских игр. Но персы понимают, что такое война и что такое охота, а прекрасный дух олимпийских состязаний чужд им. Кир нашел мою затею пустой тратой сил.

Такова только внешняя стена Вавилона, именуемая Нимитти-Бэл. Есть еще и внутренняя стена — Имтур-Бэл,— отстоящая от внешней местами на десяток, а ме­стами всего на два плетра. Внутренняя стена немногим ниже и уже внешней. Каждая из стен имеет по сто входных ворот, сделанных целиком из меди, включая косяки и притолоки.

Быстрая и полноводная река Евфрат течет прямо через Вавилон, разделяя его на две почти равные части: новый город и старый город. Надо отметить, что внутренняя стена защищает Вавилон от нападения врага со стороны самой реки, то есть тянется по обоим ее берегам. Через старый город проходит также отводной канал, прорытый как для предотвращения наводнений в случае подъема воды, так и для перевозки грузов от Евфрата к рынку.

Вавилон застроен очень тесно. В нем не найдешь зданий ниже трех этажей. Есть четырех- и даже шестиэтажные. Не будь улицы строго прямыми и пересекающимися между собой под прямыми углами, город представлял бы собой убийственный лабиринт, в котором легко заблудился бы не только Тесей, но и сам критский Минотавр. Каждая из поперечных улиц — все такие улицы выходят к реке — име­ет на внутренней стене маленькие медные ворота, не менее прочные, чем внешние.

Из этого описания становится ясно, что город поистине неприступен. Теперь от многих слышишь, что царь Кир отвел воды Евфрата в какое-то озеро и, когда воды осталось по колено, как в Дияле, его воины прошли под низким сводом внешней стены и вступили в Вавилон прямо по руслу. Отвести воды Евфрата персы сумели бы, но если бы кто-то из нынешних болтунов посмотрел воочию, можно ли после этого без труда войти в Вавилон, то, верно, по­стыдился бы и своих ушей, слушавших такие россказни, и собственного языка, передающего их дальше. Как только вода начала спадать, защитники сразу перекинулись бы всем скопом на внутренние стены, к реке. Там они спокойно дождались бы врагов и с двух сторон играючи перебили все персидское войско. Нашлись бы только для этого дела доблестные защитники, а если таких вовсе не набралось хотя бы сотни во всем огромном городе, то какой толк был и самим персам трудиться в поте лица, укрощая реку, которая на другой же день пригодилась бы им самим как новым хозяевам Вавилона.

Основная часть горожан, причем в своем большинстве знатного происхождения, проживает в старом городе. Там же расположены все главные святилища и царский дворец. По сути, это отдельная цитадель — с виду просто очень ровно обтесанная скала,— втрое более неприступная, чем сам Вавилон, и готовая к обороне как от нападения извне, так и из самого города. Царская крепость расположена на северной окраине Вавилона таким образом, что половина ее как бы погружена в город, а другая выступает наружу, причем две ее стороны защищены Евфратом, словно рвом, наполненным водой.

Северная дорога, ведущая к столице царства, конча­ется узким проходом между царской крепостью и вы­купом городской стены. В глубине этой «ниши» распо­ложены главные, самые величественные и самые краси­вые, ворота Вавилона, именуемые «Вратами богини Иштар». Привратные башни, косяки и притолоки этих ворот сплошь покрыты драгоценными изразцами синего цвета и испещрены цветными барельефами, которые изобра­жают быков, тифонов и прочих баснословных чудовищ. От Врат богини Иштар через весь город идет прямой, как копье, Храмовый путь, выложенный плитами белого и розового мрамора. Главная цель этого Пути — стоящий посреди города храм бога Мардука, священный участок которого обнесен каменной стеной. Каждая из сторон участка — не менее двух стадиев в длину. В теменосе воздвигнута громадная башня. Каждая из сторон ее ос­нования шириной в один стадий. Эта башня, высотой не менее двухсот пятидесяти царских локтей, состоит как бы из восьми отдельных разноцветных башен, по­ставленных одна на другую. Наружная лестница вьется вокруг них, подобно змее. На самой вершине воздвигнут храм, в котором нет ничего, кроме одного большого, роскошно убранного ложа и стоящего рядом с ним зо­лотого стола. Никаких изображений божества там нет. В особые дни на том ложе проводит ночь женщина, из­бранная халдеями, вавилонскими жрецами, для священ­ного соития с богом Мардуком. Халдеи утверждают, что сам бог приходит в храм возлечь с женщиной. Сама она, разумеется, обязана молчать, храня великую тайну, го­ворят ли жрецы правду или лгут ради своего величия.

Как бы там ни было, царь Кир подошел к Вавилону в те дни, когда храму на вершине башни полагалось пустовать.

Известна ли всеведущим богам история более короткой «осады», чем взятие Вавилона царем персов?

Все было подготовлено заранее. Халдеи уговорили и застращали кого требовалось. Иудейские торговцы вместе с финикийцами подкупили всех, кого посчитали нужным. Кир, подведя войско к стенам, едва успел отдать главные приказы, а его военачальники едва успели разместить свои части в необходимых местах, как половина из сотни вавилонских ворот распахнулась перед завоевателями.

Вот каким было главное повеление царя персов, переданное войску через глашатаев:


«Я, Кир, царь стран, Ахеменид, говорю:

Кара! Воины!

Боги отдают в мои руки великий город Вавилон. Здесь множество храмов, священных мест и предметов, посвященных богам.

Повелеваю: войти в стены города, взять под свою защиту все храмы и в первый день не допускать к ним никого, кто не имеет моей печати.

Запрещаю: присваивать любые предметы и изображения; под­вергать насилию, убивать и захватывать в рабство любого из жителей города, если он не грозит нападением с оружием в руках.

Отныне город принадлежит мне и персам и должен почитаться наравне с иными городами, что исконно принадлежат великим пер­сидским родам. Таковые города: Пасаргады, Аншан, Эктабан».


Персы ровными шеренгами вступали в Вавилон через ворота на южной стороне города. Оттуда было ближе до храма Мардука и других, наиболее богатых зданий. Элам­ские копьеносцы входили с восточной стороны совместно с мидийскими частями. Наиболее знатным воинам из армен, а также парфянам и каппадокийцам была отдана западная сторона Вавилона, старый город. Поскольку Врата богини Иштар находились прямо под царской ци­таделью, где засел Валтасар, то, во избежание всяких неприятностей, было обоюдно решено пока оставить их на запоре, а потом приготовить к торжественному въезду Кира.

Вступление персов было великолепным зрелищем. На город быстро опускались осенние сумерки, и на самых широких улицах были зажжены большие масляные све­тильники в виде бычьих голов, что были развешаны на медных цепях по стенам и оградам домов. В свете огней перед пораженными людьми появлялись персидские воины, примкнувшие к своим бокам высокие плетеные щиты и державшие копья вверх наконечниками. Каждый из отрядов громовым шагом вступавших на одну из улиц, имел своего проводника из жреческого сословия или иудеев, двигался в три плотных ряда, быстро, в полном спокойствии и молчании. Казалось, чужое войско просто проходит через город, благосклонно отказываясь от по­стоя и провизии.

Последовав за воинами Кира, я, в отличие от них, с большим любопытством озирался по сторонам. Не было заметно тревоги, обычной для осажденного города. Многие торговцы еще не закрывали своих лавок. На улицах бродило много праздного люда в разноцветных льняных хитонах до колен и в белых хламидах.

Я видел множество богатых носилок с густой бахромой и кистями: какие-то знатные дамы явно направлялись в гости, ничуть не тревожась по поводу нашествия. В чудес­ных висячих садах, расположенных на особых террасах, выше улиц, так же безмятежно разгуливала знать. Как будто никто не знал об осаде или вовсе не принимал ее всерьез. То ли все были уверены, что город совершенно неприступен во веки вечные, то ли в Вавилоне проживали сплошные провидцы, которых давно успокоило благоприятное рас­положение звезд.

Многие горожане, может искренне радуясь персам, а может благоразумно опасаясь чужаков, приветствовали их криками ликования. Бездельники, гулявшие в висячих садах, облепили, как птицы, низкие ограды и глазели на нас сверху. Правда, некоторые из встречных застывали в изумлении, видимо все-таки не ожидая такого развития событий. Попадались люди, которые спешили скрыться в проулках — от беды подальше, но такие стараются не показываться на глаза любой власти, своей или чужой, не важно.

На Храмовом пути не случилось никаких происшествий. Персы быстро окружили храм Мардука и, взяв чужого бога под свою защиту, стали дожидаться новых приказаний царя.

Эламиты Гобрия также не встретили сопротивления тем более что раньше отряды эламитов составляли часть царской стражи и стояли в самом городе.

Стычки произошли только на правом берегу Евфрата и на юго-восточной стороне крепостных укреплений, захваченных мидянами. В новом городе подвыпившие жители приняли чужаков за грабителей, что, надо признать, ока­залось отчасти правдой, несмотря на царский запрет. Во втором случае укрепления держал какой-то слишком рья­ный вавилонский стратег, который не до конца разобрался в происходящем.

Мне же в тот вечер не удалось приметить вообще ни одного вавилонского воина, обязанного защищать стены: куда-то все подевались. Как я уже говорил, многие здеш­ние стратеги были подкуплены. Другие, видно, опасались проявить доблесть, настолько силен был слух об измене и о мощи царя Кира, останавливающего реки. Тот царь, который должен был поднять свой народ против завое­вателей, так долго скрывался на стороне, что народ Ва­вилона уже считал его просто бродячим среди пустынь призраком, бесплотной тенью. Никто даже не мог сказать, в городе он или нет. Его сын, Валтасар, оказался под стать своему отцу, хотя в другом роде. Он набил царскую крепость всякими припасами и вином, законопатил все выходы и уже третий день подряд пировал наверху со своими приближенными под охраной всего сотни воинов, выходцев из Харрана, откуда был родом он сам и его отец.

На многих стенах я видел таинственные слова, грубо намалеванные алой краской: «мене, текел, фарес». Мне объяснили, что такими художествами занимались ноча­ми иудейские мятежники, якобы получившие на то по­веление своего бога. Эти слова значили: «исчислен, взве­шен, разделен» — и предвещали гибель царству Набонида.

Итак, уже к концу того дня, когда войско Кира подошло к Вавилону, во власти Набонида и его отпрыска осталась только одна пядь вавилонской земли, на которой стояла царская цитадель.

Можно было бы оставить обоих в покое и посмотреть, сколько времени они смогут продержаться в своей крепо­сти, а вернее, просидеть в своей собственной тюрьме. Од­нако царь персов имел насчет правителей Вавилона свой особый замысел.

Персы не пустили меня в храм Мардука, как я их ни упрашивал. Я не удосужился загодя получить на лист пергамента печать царя и, теперь сильно пожалев об этом, поспешил в его стан, что был расположен в четырех ста­диях к северу от Врат богини Иштар, на самом берегу Евфрата.

Царь персов стоял у входа в свой походный шатер, глядя на рукотворную скалу, в утробе которой прятались Валтасар и его отец.

Скорее всего, Кир пребывал на том месте в глубоких раздумьях уже не первый час, поскольку напоминал собой изваяние, и не сразу обратил на меня взор, хотя, как оказалось, я уже давно был ему необходим для важного дела.

— Вот ты где! Тебя ищут,— коротко обронил он и спро­сил меня: — Сколько тебе лет?

Я удивился — ведь Кир уже задавал мне такой вопрос — и напомнил царю свой возраст.

— Стареешь. Стареешь, Кратон,— сказал он и пригля­делся к моим волосам.

Признаться, до того часа я еще не чувствовал, что на­чинаю стареть и терять силы, хотя на висках у меня про­бились первые седые волосы.

— Старею, царь,— однако согласился я, вовсе не досадуя на Кира,— Поэтому с еще большим нетерпением жду от тебя приказов, чтобы многое успеть и вспоминать потом свою жизнь с теплотой на сердце.

— Вон дворец,— кивнул он в сторону тонувшей во тьме цитадели.— Говорят, крепости выше этой нет. Слышал?

— Слышал,— подтвердил я,— Но и на глаз видно.

— Значит, другой такой не найдешь, чтобы вспоминать,— сказал Кир.

Тут я догадался, что хочет от меня царь персов, и в мускулах ног почувствовал приятное напряжение.

— Узнай, кто в крепости,— повелел мне Кир,— я не верю россказням. Если Набонида и его сына там нет, я буду считать этих обманщиков беглыми рабами и объявлю об этом. Если они там, то должны прийти ко мне до рассвета Своими ногами. Ты все понял, Кратон?

— Да, царь. Все должно быть как обычно.

— Как раньше. Никаких приступов. Никакого сражения. Тогда это будет похоже на волю бога Мардука.

Кир не изменил своему обычаю не проливать царскую кровь, но, похоже, теперь установил для этого обычая новое основание.

— В остальном поступай как знаешь,— добавил царь,— Бери в помощь столько воинов, сколько посчитаешь нуж­ным. Только не устраивай никакого побоища. Но знай: ты можешь убить любого, кто вздумает тебе помешать привести ко мне Набонида и Валтасара. Любого! Кроме Набонида и Валтасара.

— Твое слово, царь,— кивнул я.

— Любого! — настойчиво повторил Кир.— Что бы тебе ни предлагали. Не верь никому. Делай свое дело. У тебя до рассвета целых три стражи.

Я насторожился: в повелении Кира крылась какая-то тайна. Уж не на Аддуниба ли намекал царь, опасаясь, что вавилонские жрецы попытаются покончить с презиравшим их Набонидом. Если так, то я не испытал бы сожаления, убрав «ученого мужа» со своей дороги. Думать о будущем — одно, а делать дело — совсем другое.

Я взял с собой вот что: полдюжины ловких мардов, крепкую веревку длиной в пару стадиев, не меньше, три сотни железных наконечников от копий (разумеется, не сам я нес два тяжелых мешка, наполненных ими) и полный набор хитростей Болотного Кота: тонкие, гибкие кинжалы; особые ремни, позволяющие повисать на разных крючках и выступах, а заодно быстро придушивать жертву; рыбьи пузыри с травкой Цирцеи; огниво и многое другое. По ходу сборов я напряженно раздумывал о том, где начинать приступ. Со стороны города стены дворца были освещены уличными огнями хоть и слабо, но достаточно для того, чтобы внизу собралась толпа зевак и местные бездельники стали делать ставки, кто из моего отряда бы­стрей доберется наверх. К их спору могла в конце концов присоединиться и стража дворца. Сколько с той стороны на стенах бойниц, я не знал, зато помнил, что есть три яруса, на которых приятно переводить дух, если стражи вовсе никакой нет. На очень высокой отвесной стене кре­пости, гордо выступавшей во внешнюю тьму, еще можно было разглядеть три ряда бойниц по четыре в каждом из рядов. По моей догадке эти бойницы служили зоркими глазами Набониду: за ними наверняка — как и на ярусах, выходивших в город,— бодрствовали воины, и в немалом числе. Оставалась та сторона царской крепости, что была обращена к рукотворному «ущелью» — в проход, который вел к Вратам Иштар между дворцом и выступом внешней оборонительной стены. Начинать приступ в этом «ущелье» казалось полным безумием, к тому же там стояла темень, как в царстве самого Аида. Так выбор был сделан. Осталось только принести жертвы богам, которые могли бы способ­ствовать удаче.

Город был давно захвачен персами и даже был теперь доволен новым чужеземным игом, а мы между тем под­бирались к его стенам, как вражеские лазутчики. Опасное дело, порученное мне царем Киром,— этот приступ самой высокой из всех ранее покоренных мною гор — начинало казаться мне детской игрой.

Мы углубились в проход и достигли самих Врат Иштар, которые все еще терпеливо ожидали великого Кира. Скорее по наитию, чем на глаз, я определил, что на этой стороне Дворцовой стены всего три бойницы, расположенные до­статочно далеко друг от друга, да и те — на самом верхнем ярусе, то есть на высоте почти двухсот локтей! Я собрался с духом: успеть до конца третьей стражи совсем непросто, привалов не будет.

Одной веревкой я обвязался. Другую, более тонкую имевшую маленькие петли, пропустил через смазанную маслом петлю на поясе. К правому запястью подвесил не­большой молоток, сделанный из твердого дерева.

Потом я вознес к небесам, грозно нависавшим над кре­постью, последнюю молитву и вытащил из мешка первую пару наконечников.

Половина — если не больше того «дела», что по­ручил мне Кир, заключалась в том, чтобы отыскивать на ощупь проемы и щели в крепостной стене, затем ос­торожно, чтобы не стучать слишком громко, забивать в них длинные наконечники персидских копий и подни­маться по этим железным «сучкам» все выше и выше по стене. Чтобы нечаянно не сорваться вниз, я цеплялся за наконечники петлей ремня. Главным было добраться до бойницы, перебить там всех, кто попадется под руку, а потом закрепить веревку и спокойно отдохнуть, пока по ней живо взберутся марды. Все остальное казалось мне не слишком трудной задачей.

И вот я стал подниматься по стене, а мне посредством тонкой веревки с петельками стали посылать вдогонку на­конечники копий. Я старался стучать как можно тише, однако «ущелье» отдавалось гулким эхом, будто на его дне стучал по наковальне сам Гефест. Мне чудилось, что стук слышен и в стане Кира, и по всему городу, а потому стражу дворца вот-вот охватит страх, что царь персов приказал своим титанам разрушить всю крепость до основания, пока не успело взойти солнце.

Поначалу я не медлил, но и не особо торопился: нужно было беречь силы. Мерно — палец за пальцем, локоть за локтем, плетр за плетром — поднимался я по стене и так увлекся, что потерял счет времени и почти забыл, куда стремлюсь: то ли за каким-то сокровищем, то ли просто на вершину безжизненной горы.

Так не сразу я и заметил, как внизу, подо мной, что-то произошло. Поначалу мне послышались какие-то вскрики, я подумал, что марды забеспокоились, почему так долго прошу новых наконечников (для этого нужно было подергать за веревку). С высоты уже примерно сотни локтей заметил внизу какое-то движение и вдруг с ужасом осо­знал, что стал видеть в темноте гораздо хуже, чем раньше. И уши тоже впервые подвели меня! Еще три года назад я бы не упустил на слух движения змеи, зашуршавшей среди камней где-нибудь за углом башни.

Немного повисев на стене без дела и переведя дух, я постарался забыть вещие слова Кира, подергал за веревку и снова принялся стучать молотком.

Вдруг рядом с молотком сверкнула искра! Так стрела чиркнула об стену и отлетела в сторону!

Кто-то снизу, не различая цель во мраке, выстрелил в меня из лука!

Я замер и похолодел.

Этот охотник не мог быть воином из царской охраны дворца. Тех набежало бы не меньше десятка не только внизу, но и на стенах; стали бы шуметь, замахали бы фа­келами. Невидимый стрелок хотел сделать свое дело так же незаметно, как и я свое.

Великим усилием я усмирил свое сердце, которое стало колотить в грудь громче деревянного молотка.

Вокруг было тихо, если не считать каких-то слабых шорохов внизу. Стены и бойницы надо мной оставались безмолвными.

Все мои мускулы впервые в жизни горестно стонали от усталости.

«О, великий Кир! — столь же горестно подумал Кра­тон.— Ты был прав!»

Повиснув на полпути и оказавшись дичью в столь неудобном положении, я долго не мог ума приложить, что же теперь делать, и решил дотерпеть до того часа, пока что-нибудь не произойдет само, помимо моих ста­раний.

Этот решающий час настал спустя всего несколько мгно­вений!

Снизу донесся крик одного из мардов:

— Кратон! Спасайся!

И следом донеслись еще два очень ясных звука: короткий, хриплый стон и удар упавшего на землю тела.

Внезапно мои чувства прояснились, и вся ужасная кар­тина раскрылась передо мной с высоты орлиного полета.

На одних охотников нашлись другие охотники. Все мои марды были уже перебиты стрелами, выпущенными из-за угла крепостной стены, с близкого расстояния. Один из них, по всей видимости, успел притвориться мертвым и, когда убийцы отвлеклись, попытался живо вскарабкаться по наконечникам следом за мной, чтобы предупредить об опасности, но, увы, был замечен.

Состязания, посвященные славной победе над Вавило­ном, все же начались, помимо воли персидского царя. Кто-то уже взбирался по противоположной стене ущелья. И не один, а целых трое!

Эта тройка неизвестных атлетов поднималась такбыстро, что трудно было поверить глазам. Наконец, по дви­жениям их рук я догадался, что они используют веревки, опущенные вниз со стены. Однако на самой стене никто не появлялся: значит, прятался.

Они теперь вместе со мной играли в игру под названием «приступ Вавилона».

Раз Кир велел убивать любого, кто помешает привести к нему вавилонского царя Набонида и его сына Валтасара, значит, кто-то теперь пытался опередить Кира. Презри­тельная улыбка Аддуниба, растянувшаяся на всю стену, привиделась мне во мраке.

Бешенство охватило меня, а вместе с бешенством я ощутил мощный прилив сил.

Я выхватил из-за пояса пару самых прочных кинжалов, принялся вгонять их в одну щель за другой и живо под­тягиваться на этих железных когтях. О, сколько легких стен я одолел когда-то в учении у Скамандра! Эта стена была самой высокой, но тогда, в молодости, я без труда проходил подряд три-четыре стены и, если поставить те одну на другую, как Оссу на Пелион, получилось бы куда выше этой, вавилонской.

Да, впервые в жизни я ощутил грузную тяжесть своего тела, слабость уже иссыхающих связок и излишнюю твер­дость костей.

Царь Кир был прав. Старость! За дружеским столом и в седле я был еще молод, но здесь, на отвесной стене,— уже стар.

Я полз вверх и, скрипя зубами, унижал себя как мог, дабы прибавилось злости, а вместе со злостью — сил: «Ты не Болотный Кот! Ты просто старый вонючий хомяк!»

Те опережали меня. Им было легче. Им явно помогала молодость. Охотники за царями поднялись позади меня на стены, и вскоре несколько теней промелькнуло слева, среди крепостных зубцов, прямо над Вратами богини Иш­тар. По-видимому, они дерзнули-таки проникнуть во дво­рец через те бойницы, что были обращены к городу и наверняка усиленно охранялись. Молодая и сильная смерть поспевала к вавилонскому царю быстрее дряхлеющего спа­сения.

В груди у меня горело. Кожа свисала с предплечий лохмотьями. Окровавленные локти прилипали к стене, ког­да я наконец добрался до цели. Последним взмахом правой руки я уже не воткнул кинжал в щель между широкими камнями, а метнул его в бойницу, чуть ниже блеснувших во мраке зрачков. Тело рухнуло мне навстречу и едва не сшибло вниз. То был явно не царский воин, а один из убийц Набонида, поджидавший меня в засаде.

Я перевалился в утробу башни и на краткий миг лишился всех сил и чувств. Разноцветные круги плыли перед глазами.

Мои соперники милостиво предоставили мне пере­дышку. Они избавили меня от лишних хлопот. Когда я очнулся, то обнаружил вблизи бойницы четырех убитых стражников.

Дальнейший путь также оказался прилежно расчищен: на углах, у колонн, у дверей и на лестницах я натыкался на мертвые тела.

Отчаяние охватило меня. В каждом попадавшемся под ноги трупе мне чудился вавилонский царь. С кем я состязался ныне, спустя пятнадцать лет и в трех тысячах стадий от дворца в Пасаргадах?

У одной из колонн меня подстерегали. Едва успел я отскочить от тени, возникшей на стене по левую руку, и развернуться, как в то самое место, где мигом раньше полагалось быть моей печени, ткнулся острием короткий меч. Мое легкое жало пронзило чужую шею, и передо мной на мраморных плитах распростерся юноша, одетый, как и я — в одной набедренной повязке.

Еще от одной тени я отскочил за следующим углом и обругал себя: испугался маленькой статуи. Статуей оказа­лась насмерть перепуганная женщина, мимо которой сов­сем недавно пронеслись «охотники». Закутанная до самых глаз в тысячу одежд, она стояла затаив дыхание. Только огромные глаза, в которых зияли бездны страха, отличали ее от мраморного изваяния.

— Где Набонид? — спросил я шепотом, подступив к ней вплотную.

Казалось, она вовсе не дышит.

Я подхватил женщину на руки, толкнул ногой дверь ближайшей комнаты и, вбежав, поставил бедняжку на ковры. Слабые огоньки светильников метались в страхе. Один из пологов трепетал. Там, за материей, скрывался мелко дрожавший евнух. Еще двух я вытащил из-за спинки огромного пустого ложа, тщательно затянутого парчовым пок­рывалом.

— Где царь? — допытывался я на арамейском теперь у всех троих,— Он еще жив? Я пришел спасти его. Куда пошли убийцы? Отвечайте!

Одно из безбородых и наголо обритых существ обмочилось. Другого евнуха вырвало.

— Раздевайся! — рявкнул я на женщину и в ответ ус­лышал только стук зубов.

Я сорвал с нее с десяток одежд, но осталось еще по меньшей мере столько же. Затем я приказал всем снова попрятаться по углам.

Пришлось еще долго метаться в лабиринте полутемных галерей и комнат, то там, то здесь натыкаясь на кровавые следы моих соперников. Чем больше замечал я этих следов, тем больше надеялся, что смерть все еще не разыскала Набонида и его сына, а потому, может статься, мне еще повезет.

Не могу судить о том, что происходило в тот час на небесах и как вавилонские боги договорились там с иудейским. Шет потом говорил, что Набонид, в отличие от своего сына, не совершал кощунств против иудейского бога и потому великий Ягве пощадил вавилонского царя. Так или иначе нам обоим — мне и Набониду — все-таки повезло.

Крадясь по одной из галерей, я внезапно ощутил зна­комый запах благовоний. Потягивая носом, я двинулся по ароматному ручейку эфира к его источнику и наконец очу­тился в сумрачном и очень просторном зале, прямо перед статуей, что изображала царя Навуходоносора Второго си­дящим на мраморном троне.

Я обнюхал изваяние со всех сторон и обнаружил между стеной и спинкой трона довольно широкую щель, в которую нетрудно протиснуться не слишком упитанному человеку. Само изваяние оказалось пустотелым. Набонид, испускав­ший мускатный дух, таился где-то в утробе своего побе­доносного предшественника.

Опасливо оглядевшись, я приник к щели и негромко позвал вавилонского владыку:

- Царь!

Поначалу ответа не было.

— Царь, тебе грозит большая опасность от людей, которые не подчиняются царю Киру,— пояснил я На­вуходоносору на ухо истинное положение дел.— Они ищут тебя и хотят убить. Я — Кратон, посланник Кира. Царь персов послал меня, чтобы спасти тебя и твоего сына. Ты ведь знаешь, царь, что великий и славный Кир очень милосерден. Он не убивает людей, равных себе.

Мне показалось, что к приятному аромату примешался другой, менее приятный.

Лезть за Набонидом в чужой желудок, пусть каменный не хотелось, и я, начиная злиться от нетерпения, предо­ставил вавилонскому царю последний выбор:

— Или ты навсегда остаешься под покровительством мертвого царя, или немедля выйдешь под покровительство живого, куда более великого и могучего, чем этот.

Что-то зашевелилось в глубине. И вот позади трона будто бы прямо из заднего прохода статуи, показалась го­лова.

Я решил, что лишняя осторожность не помешает, и протянул в щель женские одежды, предложив царю пере­одеться внутри, если возможно. Не знаю, насколько это было трудно, но Набонид с задачей справился, так что вскоре я протянул руку помощи уже не царю, а одной из многочисленных дворцовых «служанок».

— Это ты? — изумился Набонид, увидев меня воочию.

— А это ты, царь? — спросил я его, поскольку увидел только глаза на его закутанном лице.

Набонид отвел вниз край материи.

У него было такое же спокойное, «лунное» выражение, как и тогда, когда он принимал меня в Сиппаре.

— Царь, где твой сын Валтасар? — задал я новый вопрос, еще не дав царю полностью выбраться.

— Пирует в верхних покоях,— ответил Набонид и добавил совсем упавшим голосом: — Уже третий день подряд.

— Царь, ты можешь провести меня к нему?

— Он не послушал меня, своего отца. Разве послушает чужака?

— Что с ним случилось?

— Мой сын, верно, лишился рассудка. Он пьян третий день и даже не знает, что случилось в городе. Он запер двери и думает, что будет назло Киру пировать три года, потому что никто его там не сможет достать. Я говорил ему, что во дворце тоже предательство. Кто-то из евнухов подкуплен.

— Кем?

— Иудеями, кем же еще?

— Царь, ты видел тех людей, что проникли во дворец раньше меня? Это иудеи?

— Их не видел. Но чувствую, что они уже здесь. Пока Кир не вошел в город, они еще страшились. Наверно, иудеи.

Я желал узнать еще многое, но время подгоняло. Я повелел царю следовать за мной в трех шагах. Никто из живых не попался нам по дороге. Крепость казалась совсем безлюдной; все, кто еще дышал и надеялся спастись, по­прятались по щелям.

— Ты прекрасно знаешь дворец,— сказал Набонид, ког­да я вывел его к своей бойнице.— Ты бывал здесь раньше.

Ничего не отвечая, я стал обвязывать царя веревками и по ходу объяснять, что ему полагается делать. Полагалось нетрудное: тихонько повисеть с полчаса на высоте двухсот локтей и дождаться меня. Ничего лучшего я не придумал, чтобы сохранить жизнь вавилонскому царю в свое отсут­ствие.

— Почему иудеи хотят смерти твоей и твоего сына? — спросил я царя, пока затягивал последние узлы.

— Навуходоносор пленил их народ и разрушил их сто­лицу и храмы. Иудеи таили месть почти семьдесят лет. Теперь для них не важно, какому царю отомстить за свое пленение.

Я помог Набониду осторожно сползти в «пропасть» с широкого основания бойницы и дал ему последний совет:

— Царь! Сейчас темно, но ты не смотри вниз. Ты ведь уже много лет не смотрел вниз. Удержись от этого, царь, еще полчаса.

Уже спустив его вниз на плетр («лунный» царь Вавилона не отличался большим весом), я вдруг спохватился и крик­нул едва не в полный голос:

— Царь! Как мне признать твоего сына среди других? Если он не окажется на царском месте...

Моим соперникам тоже стоило прислушаться.

— Ты сможешь признать его,— донесся до меня спо­койный, если не смиренный голос Набонида,— Признаешь так же, как два раза признавал меня.

Путь к верхним покоям, где пьянствовал обезумевший Валтасар, занял у меня всего несколько мгновений. Я об­наружил на вершине крепостной башни темную круговую галерею и, двигаясь вдоль внутренней стены, нащупал пол­дюжины бронзовых дверей. Но все двери были наглухо заперты и уже не охранялись, поскольку под ноги не по­палось ни одного трупа и ни одного пятна крови. К одной двери я прижался ухом. Изнутри доносился гул голосов, будто там роились осы.

Доказательство того, что мне не удалось чудесным образом опередить своих соперников, я обнаружил скоро, тоже на ощупь. Под сводом галереи располагались малень­кие окошки, из которых тянуло ночной прохладой. Из одного свисала веревка.

Теперь можно было воспользоваться чужой невольной помощью. Я осторожно потянул за веревку и, когда удо­стоверился, что та выдержит мой вес, взобрался по ней и с трудом протиснулся в тесное отверстие. Так я вновь ненадолго повис снаружи, над землей, до которой было теперь не ближе, чем до самих небес, а потом, ведомый «нитью Ариадны», всунул голову в другое отверстие, что находилось выше первого примерно на пять локтей. От­туда мне навстречу пахнуло теплым, спертым духом и гарью. Гул голосов доносился громче. Это было уже не окошко, а один из отводных ходов для проветривания покоев.

Я подумал, что если теперь, как крот, поползу по этому ходу, то, чего доброго, упрусь головой прямо в зад пос­леднего из убийц или же выпаду прямо им на руки.

Немного раскачавшись на веревке из стороны в сторону, я достал ногой одно из соседних отверстий и, приложив еще немного усилий, пробрался в другой ход.

Признаться, я едва смог пролезть туда и, пока двигался, чуть не задохнулся насмерть. Те два десятка царских локтей, выстланные птичьим пометом и разделенные на два колена, дались мне совсем не легче, чем две сотни локтей подъема по голой стене. Как проклинал я неумеренные застолья с толстыми чиновниками в Сардах, Киликии и Каппадокии!

Несколько взрослых мужчин, втиснувшихся по очереди в такой ход, непременно бы задохнулись. Убийцами Валтacapa можно было послать только худых, жилистых под­ростков. Такая мысль странным образом успокоила меня, и я приготовился проиграть это состязание легкой и без­заботной юности.

Второе колено шло под уклон и расширялось, выводя к свету. В конце пути теснота уже не мешала, а помогала мне, иначе легко было бы вывалиться прямо на головы пирующих.

И вот с высоты никак не менее пятнадцати локтей я обозрел то безумное, уже захлебнувшееся само в себе пир­шество.

Тела — в роскошных золотых одеждах и полностью об­наженные — шевелились, как черви в густом навозе. До­рогих блюд, сосудов, подносов было на низких столах ни­чуть не больше, чем вокруг столов — на коврах, на кафтанах и даже на спинах изнемогших обжор и пьяниц. И все это золото сверкало и тоже двигалось, расползалось в разные стороны и местами тонуло среди тел. Полуобъеденная туша жареного теленка валялась в пустом углу, точно дожидаясь стервятников или собак. Тут и там всплывали бараньи кости с обрывками плоти. Вряд ли и десятая часть винных сосудов стойко держалась в естественном положении, на днищах; большинство давно каталось на пузе, извергая остатки алой жидкости. Самым крепким гостям пир давно опротивел, и они занимались соитием кто с женщинами, а кто друг с другом. Они отталкивали ногами и руками мешавших им бездельников. Какой-то сумасброд, похоже, начинал пристраиваться к оставленному без присмотра теленку. И вся эта оргия издавала звуки, сливавшиеся в нечеловеческий гул: икала, рыгала, пускала ветры, сладострастно стонала, извергала содержимое раздувшихся, как мехи, желудков и из последних сил славословила Валтасара.

Набонидова сына я никак не мог отыскать глазами и уже стал с опаской подозревать, что он одним из первых утонул в этом животном месиве.

«На три года их явно не хватит!» — усмехнулся я, прежде чем был ослеплен поразительно яркой вспышкой.

Что может сверкнуть ярче молнии?

Там, под каменными сводами дворца, сверкнуло разом не меньше трех молний.

Гул голосов как бы вздулся, подобно бычьему пузырю, и лопнул общим воплем ужаса. Этот вопль едва не вытол­кнул меня через ход наружу — такая мощная волна затх­лого, перегоревшего в утробах эфира ударила снизу мне в лицо.

Пока я моргал, пытаясь справиться с ослеплением, все поползли в одну сторону. Кто еще мог, вскочил на ноги и бросился бежать. Шумно задвигались дверные засовы.

Конца веревки, закрепленной мною у самого начала хода (сам ход изнутри был тщательно промазан глиной, и не нашлось ни одной щели, за которую можно было за­цепиться железным когтем), хватало еще на пять локтей, не больше.

Не долго думая, я крепко схватил конец одной рукой и, вывалившись из хода вниз, повис над толпой, обезумевшей уже не от обжорства и разврата, а от общей паники.

Веревка стала вращаться в руке, и я, завертевшись вместе с ней, с высоты десяти локтей быстро обозрел происходя­щее.

Огромные парчовые занавеси, закрывавшие стены на той стороне, где находилось царское возвышение, пыла­ли. Огонь словно охватил их сразу целиком, и, казалось, по воле самого Зевса, бросившего молнии в нечестивцев, горят уже сами стены. С самого возвышения тянулся вниз, к столам, густой, желтоватый дым. Едкий запах, защекотавший ноздри, явно исходил от этого колдовского тумана.

Царское место оказалось пустым.

Пьяные, обессилевшие от пиршества люди наконец справились с засовами и принялись давить друг друга на­смерть в дверях.

Краем взора я приметил трех маленьких и очень шустрых человечков, мелькнувших за боковыми занавесями.

Пылавшая материя тем временем провисла и обнажила наверху еще два хода, из которых свисали струйки пламени. То горели веревки, по которым спустились отважные мсти­тели.

Меня никто не замечал. Я отпустил конец, свалился вниз переспевшим яблоком и едва не раздавил пьянчугу, которому было все равно — пожар или потоп.

У дверей я выхватил из толпы какого-то сановника, еще крепко державшегося на ногах, и, сдавив пальцами его ушные раковины, гаркнул ему в одно ухо:

— Где Валтасар?!

— Не знаю! — дернулся он, как пойманный заяц.

— Как он одет?!

Сановник вздрагивал в моих руках, извергая слова, будто сгустки рвоты:

— В синем! В синем! С луной! Не знаю!

Я отпустил его и отскочил обратно, к столам. Легко ли было в той гуще тел, давившейся сразу в нескольких дверях, приметить синий кафтан с золотой луной.

Внезапно я увидел, что один из полутрупов лежит на помятом синем кафтане. Но тот чернявый арамей никак не мог быть благородным Валтасаром. Я подс­кочил к нему, отвалил его в сторону ногой и, выдернув из-под него кафтан, принюхался к материи. Приню­хаться было нелегко: от едкого дыма, напущенного в кре­пость хитрецами (такого вещества явно не знал и сам Скамандр!), горело уже не только в ноздрях, но и в груди, и вдобавок сильно щипало глаза. И все же я уловил мускусный аромат.

Спустя несколько мгновений я по этому аромату нашел и владельца кафтана. Валтасар — худой человек лет три­дцати, с бледным, но очень красивым лицом — лежал, удоб­но устроившись между двух толстяков, и густые струйки желтой отравы уже подбирались к его разинутому рту. Если б не я, он, наверно, задохнулся бы во сне. Но, увы, мне удалось продлить его жизнь всего на несколько вздохов несмотря на все усилия!

Я взвалил его на плечо и, когда распрямился, еще одно чудо произошло прямо перед моими глазами, так что я невольно замер, пораженный до глубины души.

Догоравшие занавеси стали обрываться со струн, рух­нули вниз лоскутьями и обнажили заднюю стену. На стене масляно блестели вещие слова, огромные — в два роста,— очень прилежно написанные охрой или какой-то иной, очень яркой краской:


МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС.


Те самые слова, что я уже видел на разных углах Ва­вилона:


ИСЧИСЛЕН, ВЗВЕШЕН, РАЗДЕЛЕН.


Признаюсь, мурашки побежали у меня по спине: по­чудилось, будто здесь эта необыкновенная надпись обра­щена именно ко мне, а раз ко мне, то — и к самому царю Киру.

Кто-то из спасавшихся тоже заметил знамение, и новая волна ужаса поднялась за моей спиной.

Тот всеобщий вопль привел меня в чувство, и я бросился спасать Валтасара.

Как обычно и случается при панике, все давились только в тех дверях, которые были открыты первыми. Трое дверей так и оставались на засовах. Я подскочил к самым дальним от толпы и, поднатужившись, сдвинул железный засов.

Оставив Валтасара, я выскочил наружу с кинжалами в обеих руках и, увидев, что с этой стороны галерея пуста, прихватил с собой бесчувственного царского сына.

Да, я был уже немолод, очень устал, а желтая отрава напрочь отбила мне чутье.

Едва я сделал несколько шагов и миновал одну из ко­лонн, как за мной следом мелькнула тень. Я заметил ее у себя же между ног, чуть позади.

Валтасар вздрогнул у меня на плече, и я услышал страш­ный звук, хотя и напоминавший нежный щебет ласточки.

Я развернулся со своим грузом и метнул от бедра один из кинжалов. Острие чиркнуло об колонну и отлетело во тьму.

Прямо передо мной появился с обнаженным мечом в руке высокий длиннобородый человек в легких кожаных одеждах. Несомненно, иудей.

Если бы он захотел, то мог одним ударом разрубить сразу обоих — и Валтасара, висевшего на моем плече, и меня самого. Его меч был длинен и тяжел.

— Теперь можешь уносить эту падаль! — с усмешкой сказал он и быстро отступил во тьму, а потом, уже из непроглядного мрака, донесся его злорадный голос: — По­дожди немного, пока он не станет легче!

Теплый ручей тек вниз по моей спине. Валтасару пе­ререзали горло, а ласточкой защебетала на последнем су­дорожном вздохе его обнаженная гортань.

«Вот тебе и помогли! Полдела сделано». От этой мрачной мысли я разом потерял все силы и едва не повалился с ног под тяжестью мертвого тела. Убийца лгал: труп всегда становится тяжелее.

Я решил, что честно признаю свою немощь и низко поклонюсь своим соперникам, если обнаружу Набонида висящим на стене уже без головы.

Но Кратон из Милета решил состязаться до конца.

Оставив тело Валтасара у стены в достойной царя сидячей позе и пристроив поприличнее на плечах его болтавшуюся на одном позвонке голову, я сделал следу­ющее: помолился богу Аполлону, потом — великому Ге­раклу, собрался с силами и побежал на отдаленный шум толпы.

Хвала богам, это напуганное стадо еще не рассеялось и еще не окончательно передавило друг друга. Я нырнул в толпу, лавиной стекавшую по лестнице, принял чужую личину, кого-то на ходу раздев, потом юркнул в какой-то темный угол, а потом стал скакать из комнаты в комнату, по галереям и коридорам, заметая следы. Так я сам прев­ратился в зайца, спасающегося от охоты.

Грозная надпись все еще пылала в моих глазах, стоило на миг опустить веки. Мне казалось, что иудейские мсти­тели следят за мной отовсюду и я, как ни буду стараться улизнуть от них, вспоминая все хитрости и приемы Скамандра, все равно приведу убийц за собой к несчастному царю Вавилона. Будь во мне чуть меньше честолюбия, тщеславия, бросил бы Набонида подвешенным на кре­постной стене, явился бы к Киру и привел бы к башне сотни две «бессмертных». Но то было бы уже нечестным состязанием.

Вернувшись к бойнице, я торжествовал уже потому, что достиг ее первым. Когда подергал за веревку, груз внизу зашевелился. Такой радости, какая охватила меня в тот миг, я не испытывал с детства.

Еще раз проверив все крепления, я принялся потихоньку опускать царя вниз, храня полное молчание и вместе с молчанием — спасительную тишину.

По мягкости, с которой я отпускал веревку, царь должен был догадаться, кто наверху занялся его судьбой. Но На­бонид то ли заснул в ожидании своего спасителя, то ли потерял заодно с терпением и свой рассудок.

— Это ты, эллин?! — вдруг крикнул он во весь голос.

Мысленно обрушив на него сверху лавину проклятий, я продолжал с осторожностью спускать «царский груз».

— Это ты, эллин?! — снова завопил Набонид.— Кто там? Ты, Валтасар?!

Эхо прокатилось не только по «ущелью» между стенами, но даже по всем пустотам самого дворца, вернувшись в мои уши невнятным окликом из-за спины.

— Успокойся! — не выдержав, крикнул я вниз и как следует тряхнул Набонида.

Но вавилонский царь уже сделал все для того, чтобы выдать себя всем своим врагам. Вслед за эхом, донесшимся из галерей, я услышал топот ног.

Проклиная царя и весь Вавилон, я закрепил в бойнице веревку, на которой висел Набонид, потом обвязался сам второй веревкой, оставленной мною ранее, и стал быстро спус­каться вниз по стене, держась за первую. Когда я достиг царя, то определил, что до земли осталось не более пятидесяти локтей.

— Это ты, эллин, хвала великому Сину! — хрипло дыша, обрадовался мне вавилонский царь.— Где Валтасар?

— Провожает гостей! — огрызнулся я, стараясь скорее привязать себя к наконечникам персидских копий.

В любой миг наверху могли перерезать спасительную жилу, и тогда бы нам обоим хватило еще одного мгновения, чтобы позавидовать бедному Валтасару.

Изумившись, Набонид затих, что мне и требовалось. Закрепившись на стене, я стал привязывать его ко второй веревке.

— Что ты делаешь, эллин? — спросил царь.

— То же, что и раньше, спасаю царя Набонида по ве­лению царя Кира,— ответил я.

Внезапно первая веревка дрогнула, и Набонид стал под­ниматься вверх!

— Хватайся за меня! — крикнул и я, но поздно: перед моим лицом уже появились царские ноги.

Тогда я сам ухватил Набонида за лодыжку, изо всех сил потащил его вниз, а другой рукой протянул ему петлю своей веревки:

— Держи и не отпускай!

Царя тянули вверх, а я тянул его вниз, молясь, чтобы выдержали наконечники копий, на которых висел я сам. Как только удалось с огромным трудом, одной рукой, об­вязать Набонида за пояс, я сразу протянул ему рукояткой вперед кинжал и приказал перерезать свою веревку.

— Мы упадем! — ужаснулся он.

— А если взлетим, тебе отрежут голову! — прокричал я, хрипя от натуги и сопротивляясь изо всех сил «охотникам» (теперь уже, вернее, «рыбакам»).— Выбирай!

Перерезая свою веревку, Набонид затрясся. Когда он сорвался вниз, я успел обхватить его одной рукой за пояс, и мы стукнулись лбами. Если б я не удержал его, он бы, наверно, разбился не об землю, а об стену, всего тремя локтями ниже.

Сверху донеслись изумленные возгласы, но до победы в состязании было еще далеко. Я вновь принялся спускать Набонида, теперь находясь в куда более тяжелом положе­нии. Он висел не шевелясь, то есть полностью доверив мне свою жизнь.

И вдруг я заметил, что надо мной становится светло, будто разверзлись тучи и появилась луна, которой покло­нялся Набонид. Я задрал голову и ужаснулся: сверху при­вязанный к веревке быстро опускался прямо мне на голову факел с длинным древком.

— Вот он! Вот он! — закричали сверху на арамейском.

Я дернул веревку и крикнул вниз Набониду:

— Беги к Киру! Твое спасение только у Кира! Больше нигде!

И сразу расслабил хватку настолько, что веревка, свитая из конского волоса, с шипением заскользила вниз, обжигая мне руки, как раскаленное железо.

Но боль от ожога исчезла в страшной боли, пронзившей мне плечо. Жало пущенной из бойницы стрелы угодило точно в цель. Рука онемела. Я потерял свой драгоценный груз и услышал внизу звук удара об землю.

Внезапно я увидел множество факелов. Они текли к Вавилону со стороны персидского стана подобно огненной реке — новому Евфрату, несшему в своем русле пламя, а не воду. Потом в моих глазах факелы стали превращаться в круги и кольца, и наконец — в огненные буквы, в слова, плывшие подо мной к Вратам богини Иштар. И слова те грозно гласили:


МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС.


Я очнулся от страха, что уже целую вечность болтаюсь на крепостной стене и никуда с нее не денусь, даже в царство теней.

Приподняв веки и немного поворочав головой, я об­наружил, что лежу на роскошном ложе посреди просторной комнаты, освещенной оливковыми огоньками.

Я попробовал пошевелить правой, раненной, рукой, и она, хоть и с большой неохотой, все же послушалась меня. Боги сохранили мне руку, назначив в конце концов потерять другую конечность.

Кто-то, сидевший за моим изголовьем, заметил мои движения и вздохи и, поднявшись, вышел из комнаты.

Вскоре около моего ложа появился сам Кир, одетый в вавилонский гиматий с золотой бахромою,— отныне царь Вавилона, царь стран и царь царей. В тот день Кир оказал мне невиданную честь, хотя поначалу я не испытал ни счастья, ни гордости.

— Царь! — с грустным вздохом обратился к Киру эллин из Милета.— Вот, я действительно постарел гораздо больше, чем мне казалось. У меня не хватило сил исполнить твое повеление. Двум или трем подросткам удалось опередить меня. Я не успел справиться с человеком, который был вооружен всего одним мечом. Не смог увернуться от одной стрелы, хотя раньше легко избегал сразу трех.

Терпеливо выслушав мои жалобы, Кир проговорил с улыбкой:

— Трем самым сильным мардам едва удалось снять тебя со стены. Легче было сначала повалить набок всю башню. Хочу испытать тебя.

Он поднял указательный палец, и слуга поднес к моим глазам знакомую чашку. Я с трудом скосил взгляд, увидел в ней кости и сразу ощутил прилив сил.

— Попробуй раз! — велел Кир.

Из-под легкого шерстяного одеяла я вытащил здоровую руку, но Кир запретил мне, сказав:

— Бросай другой!

Пока я добрался до костей дрожавшими пальцами пра­вой руки, весь взмок от боли и дважды перед моими глазами персидский царь тонул в багровом тумане.

В этот бросок я вложил последние силы и от резкого движения вовсе лишился чувств.

Когда пришел в себя, Кир стоял на том же самом месте. Я с трудом вспомнил, что играл с ним в кости. Слуга помог мне приподняться.

— Что видишь? — сухо вопросил Кир.

— Хороший бросок,— признал я, пытаясь догадаться чей же это был бросок: первый, то есть мой, или же второй, то есть самого царя.

— Эллинская судьба отличается постоянством,— прого­ворил Кир, и в его голосе мне почудилась то ли досада то ли зависть.— Иудей Шет нажился бы как никто другой, если бы затеял торговать по свету эллинскими судьбами.

Бросок был, по правде говоря, не хорош, а просто ве­ликолепен: две шестерки и пятерка. Боги даже позаботились о том, чтобы царь царей не почувствовал у моего одра предела своей власти. Он мог взять кости и сделать свой бросок. Он имел возможность превысить мою удачу.

Однако царь дал знак, и слуга быстрым движением спря­тал кости.

— Вижу, что ты мне еще можешь пригодиться, Кратон,— сказал Пастырь персов.— В самом трудном деле. Даже если останешься без рук и без ног. Я повелю Набониду каждый день в этом месяце приносить жертвы за твое здравие и благополучие.

О, с каким облегчением я вздохнул! Мои труды все же не пропали даром. Набонид остался жив, отделавшись не слишком тяжелыми ушибами.

— Больше не бросай кости, пока не прикажу тебе сам,— сказал мне Кир в тот день напоследок.

Я поклялся, что, если не получу такого приказания, больше никогда не возьму их в руки.

Выздоравливал я, глубоко сожалея о том, что не смог увидеть торжественное вступление Кира в Вавилон через Врата богини Иштар и ту грандиозную церемо­нию, когда он вместе со своей свитой и вавилонскими жрецами целый день поднимался на башню бога Мардука, дабы восстановить его культ, ранее отмененный Набонидом, и принять в свои руки царство из рук са­мого Мардука.

Говорили, что на церемонии присутствовало никак не менее одного миллиона человек.

Своего сына Кир поставил наместником в Вавилоне, конечно же худолицего Камбиса, обученного Аддунибом, вавилоняне приняли за своего.

Жителям всех вавилонских городов Кир пообещал мир и полную неприкосновенность. Всем народам, которые были некогда насильственно переселены в Вавилонское царство, Кир обещал даровать свободу.

Ни одного вавилонского чиновника — ни высших са­новников Набонида и Валтасара, ни тем более самых безвластных разносчиков писем — Кир не заменил пер­сом или на худой конец мидянином. Пировавшие с Вал­тасаром еще долго не могли прийти в себя, не веря, что никакой осады вовсе не было. Зачем они тогда запира­лись, три дня дышали смрадом и наедались до тошноты на три года вперед?

Вавилонская знать дерзко и во всеуслышание шутила, что никак не может взять в толк, кто же кого на самом деле пошел завоевывать и как оказалось, что, не двинувшись с места, Вавилонское царство оказалось втрое более об­ширным и могучим, чем раньше. Поговаривали даже, что сам Навуходоносор явился в Вавилон в обличии персид­ского царя, дабы отомстить нечестивому Набониду за по­ругание древних святынь.

Вещие надписи живо стерли со стен, а от иудейских слухов про разные чудеса и волшебные руки, пишущие на стенах ужасные прорицания, со смехом отмахивались.

Иудейский Торговый дом Эгиби вдруг оказался едва ли не могущественнее самого царского дома. И раньше-то все местные богачи, подрядчики и торговцы были повязаны денежными делами с домом Эгиби, но об этом старались много не говорить, горделиво считая, что попросту выгода заставляет иметь дело с разжившимися пленниками. Ведь в Вавилоне проживает множество рабов, чьи владения пре­вышают владения многих знатных людей и на чьих полях трудятся сотни и даже тысячи других рабов. Так думали и об Эгиби: пусть богаче всех, зато почти рабы. Теперь все с удивлением обнаружили, что Вавилонское царство при­надлежит персидскому царю Киру, а вавилонское золото, по сути дела, принадлежит иудеям из рода Эгиби, ранее пленникам и почти рабам, а ныне полноправным вавилонянам.

Что касается Набонида, спасенного от гнева богов, вавилонских жрецов и иудейских мятежников, то Кир отправил его в почетную ссылку в Карманию, где Haбонид несколько лет прожил в таком довольстве и благополучии, которое, полагаю, ему и не снилось в затерянном оазисе посреди Аравийской пустыни. Когда Набонид умер, ходили слухи, что на самом деле вавилонские жрецы отравили его, выждав приличный срок из уважения к Киру и опасения перед ним. Это подозрение могу подтвердить многозначительными словами Аддуниба, которые тот вскоре после смерти Набонида сказал мне с хитрой усмешкой: «Яд, спрятанный у до­роги, уже пригодился».

Замечу, что однажды, оказавшись в Эктабане, а потом покинув город, я свернул на достопамятную дорогу и заглянул в тайник: «змеиные зубы» все еще оставались на месте.

Все же к словам Аддуниба стоило прислушаться, ведь многие его прозрения, которыми он делился со мной из тщеславия, сбылись.

Кир провел зиму в Вавилоне. Весной же, в пору цветения плодовых деревьев, отправился в Сузы и дей­ствительно объявил этот самый древний на свете город главной столицей своего царства, чем чувствительно — и в первый раз — огорчил вавилонян, которые за свою покладистость сразу понадеялись получить первое ме­сто под покровительством Кира, а оказались на третьем или, вернее, четвертом — после персов, эламитов и ми­дян.

Когда Кир увидел, что Камбис становится вавилоняни­ном более, чем персом, и к тому же узнал, что тот требует от жрецов божественных почестей, как самому Мардуку, он отстранил своего сына от власти в Вавилоне и назначил на его место эламита Гобрия.


КАК УМЕР ЦАРЬ КИР


Весну царь проводил в цветущих Сузах, на лето пе­ребирался в более прохладный Эктабан, а зимой пред­почитал прогуливаться в чудесных висячих садах Вави­лона, где в это время собирались торговцы, путеше­ственники, прорицатели и мудрецы со всего света. Так и провел он почти десяток лет, будто небесное светило, в мерном движении по кругу, при благополучии и про­цветании, царивших в его державе, и при всеобщей люб­ви и благоговении, которые питали к нему подданные. Никто той всеобщей любви не отрицает и поныне, спу­стя многие годы после смерти властителя, что случается крайне редко.

Захватив Вавилон, Кир мог бы немедля двинуть мощное войско на Запад и, полагаю, без особого труда покорить Фракию, Элладу и Эпир. Если бы он захотел, то присо­единил бы новые земли к своему царству.

Кир мог бы двинуться на Египет. Стоило ему только захотеть, как Египет подчинился бы.

Пока Кир был жив, в персидской державе не случалось никаких мятежей. Десять лет он не желал ни с кем воевать. И никто не собирался затевать войну с ним самим.

На исходе десятого года спокойствия и благополучия царь Кир внезапно собрал большое войско и направился в голые и бесплодные пустыни, где в краткой и совершенно бесполезной войне со скифами-масагетами погубил и себя, и свое грозное войско.

Нелепый замысел. Нелепый поход. Нелепый поворот судьбы. «Разве не так?» — мог бы спросить сам Кир, как любил он спрашивать своих советников.

Немало стратегов и просто рассудительных людей пы­тались понять причину, побудившую Кира двинуться на кочевников и совершить в своих военных действиях не­сколько очень грубых ошибок.

Некоторые утверждают, что персидский царь никогда не был силен в военном деле. Может, и так. Однако он держал прекрасных военачальников и, как никто иной сре­ди властителей, умел прислушиваться к дельным советам.

Иные убеждены, что Кир долго собирался захватить Египет и наконец собрался, а для войны на Западе ему нужно было обезопасить восточные пределы от вторжения степных варваров. Я всегда спрашивал этих «мудрецов»; «Неужто Киру надо было дожидаться старости, чтобы у него возникло желание обладать дряхлым Египтом?» Умники не могут ответить на мой вопрос, и тогда я задаю им еще два: «Не легче ли было Киру победить кочевников, когда он только что вступил в Вавилон и во все стороны света волнами растеклись слухи о нем как о непобедимом двуликом великане с золотой головой? И не проще ли было ему, бывалому охотнику, заманить дикие табуны в пределы Парфии и там обуздать их, нежели гоняться за ними по голым землям?» Ведь так поступил некогда со скифами мидийский царь Киаксар, избежавший потерь в своем войске, и вы не найдете и не вспомните ни одного властителя, кто более Пастыря старался беречь своих воинов. Умники только разводят руками.

Третьи упрямо повторяют: «Кир хотел завоевать весь мир и покорить все народы, вот и дошел черед до массагетов». Этим я вовсе не задаю никаких вопросов, а только вспоминаю про себя слова моего друга Гераклита: «Того, кто хочет обладать всем миром, всегда губит спешка, ибо его союзником может стать только вечность». Напомню, что царю Киру в год захвата Вавилона шел уже пятьдесят четвертый год.

Спросят меня самого: «Так, значит, только ты, Кратон, знаешь, почему царь Кир пошел войной на массагетов и нелепо погубил в битве и свое войско, и самого себя?»

Я много думал об этом и пришел к выводу, что вовсе ответа не знаю и потому мне предпочтительно молчать. Однако таинственный посланник Азелек рьяно утверж­дал, что лишь мне одному доступна правда о смерти царя Кира. Поэтому на пергаменте, который он принес мне, я все же осмелюсь описать последние события из жизни царя таким образом, как если бы знал ясный ответ на этот вопрос.

Однажды царь Кир вышел к своим подданным в белых траурных одеждах, и великий плач разнесся по всему цар­ству. Умерла его супруга Кассандана, которую он очень любил и которую никто, кроме него, не видел.

В тот год, после смерти Кассанданы, он подолгу стоял на стенах Вавилона, обратив свой взор в сторону скифских пустынь. В тот год, я полагаю, он и задумал двинуться на скифов.

Кир никогда не приближал меня к себе, однако всегда заботился о моей судьбе. Когда в Вавилоне я поднялся на ноги и вновь смог крепко держать правой рукой поводья или оружие, царь отправил меня не в Ионию, а на другой край своей державы — в Бактрию: в помощь Гистаспу (на самом же деле — для того, чтобы сообщать о действиях и настроениях своего брата). Так он спас меня от убийствен­ного пьянства, поскольку знать и чиновники в Бактрии вели куда более умеренную жизнь.

В те годы я достаточно близко сошелся с Гистаспом. Этот спокойный и мудрый человек, не любящий славы и лишних волнений, верно, проживет до ста лет. И странное дело: его сын Дарий по внешности и характеру всегда более походил на Кира, своего дядю, нежели на своего отца.

Нам хватало на вечер всего одного кувшина сладкого согдианского вина, гревшего кровь и смягчавшего чувства. Как последователь Зороастра, брат персидского царя любил повествовать о великой войне Света против Тьмы, Добра против Зла, справедливого бога Ахурамазды и его чистых духов против лживого Аримана и его демонов. «Когда-ни­будь очистительный огонь испепелит вселенную, проник­нутую Злом,— говорил он,— а затем Ахурамазда воссоздаст справедливый мир, в котором уже не будет ни лжи, ни смерти, и пошлет души праведников населить новую землю под новыми небесами».

Жители Бактрии всегда считали степных варваров воп­лощением злобных стихий. Даже тех скифов, с которыми мирно торговали. Так говорил о них и Гистасп: «Эти скифы не построили ни одного города и не вспахали ни одной борозды. От них можно ждать только разрушения и смерти. Временами злые духи вселяются в них, и тогда их орды гибельным вихрем проносятся по цветущим стра­нам».

Я вспоминал Азелек. Тогда странное, противоречивое чувство охватывало мою душу и заставляло тяжело вздох­нуть.

В ту пору массагетами повелевала царица Томирис. В восточных сатрапиях державы это имя знали все. Меньшее число людей знало, что у Томирис есть младшая сестра, которую зовут Азелек. Совсем немногие знали, что у Азелек есть дочь, Сартис. Всего четверым было известно, кто отец этой девушки.

И вот однажды, подобно стойкому западному ветру, в Бактрию потянулись вести о том, что Кир, царь Вавилона, царь стран, собирает большое войско, чтобы двинуться на скифов и завоевать кочевых варваров вместе с их бескрай­ними пустынями.

— Полагаю, что мой брат исполняет волю Ахурамазды,— сказал Гистасп после долгих раздумий.

— Значит, по наущению Ахурамазды царь упреждает тот день, когда темные духи сойдут на землю и вселятся в скифов? — спросил я Гистаспа.

— Это было бы лучшим объяснением желаний моего брата,— сказал Гистасп.

«Во всяком случае, настало время, когда царь начал опасаться за жизнь своей дочери,— подумал я.— Опасения оправданны, если он все больше сомневается в своем сыне».

Чем ближе подходил Кир со своим великим войском к пределам Бактрии и Согдианы, тем большее воодушев­ление поднималось среди жителей этих стран. Все принимали персидского царя за посланца Ахурамазды, которому надлежит покорить всех кочевников и навсегда избавить мир от губительного вихря пустынь. Даже осторожный Гистасп впервые начал считать войну делом совершенно не­обходимым и неизбежным.

Меня же впервые обуревали недобрые предчувствия.

И вот однажды ночью мне приснилось, будто я сам охочусь на огромного вепря и загоняю зверя в ущелье, откуда тому нет никакого выхода. Попав в ловушку и упе­ревшись в каменную стену, вепрь поворачивается ко мне, а я вдруг осознаю, что преследовал его, не имея при себе никакого оружия. Однако при этом чувствую, что за мной по пятам следует Азелек. Отступать стыдно. Я спускаюсь с коня и, как некогда Кир, медленно иду навстречу вепрю, веря в то, что, как только зверь бросится на меня, Азелек спустит тетиву и стрела, попав вепрю точно в глаз, поразит его насмерть. И вот когда до вепря, оскалившего пасть, остается всего несколько шагов, я невольно оборачиваюсь и замечаю, что в ущелье пусто. Я один. Нет Азелек. И значит, нет ни помощи, ни спасения.

Я очнулся в холодном поту и услышал, что кто-то в ночи крадется вдоль стены дома.

Тот Кратон, который успел поседеть на службе у пер­сидского царя, безнадежно отстал от того юного, полного сил Кратона, который некогда отправился убивать персид­ского царя. Второй уже прыгнул бы на голову ночному охотнику, а первый, потея впопыхах, еще только спускался во двор, поскольку уже опасался выскакивать из высокого окна.

В ту ночь на чистом небе светила полная луна. Я решил дождаться гостя в тени, замер в углу дворика и напряг слух. Чужак, обходя дом, бросил через ограду камешек, проверяя, нет ли собаки. Потом долго стоял без движения. Он был опытным охотником. Затаив дыхание, я подождал, пока он снова двинется с места, и, осторожно смочив по­лотенце в бадье, у колодца, обернул мокрой материей ниж­нюю часть лица. Ведь как тут было не вспомнить травку Цирцеи.

И вот охотник появился. Он легко взобрался на гли­нобитную ограду моего скромного бактрийского дома и почти бесшумно спрыгнул во двор.

Сердце мое едва не разорвалось!

— Азелек! — глухо выдохнул я в повязку и невольно вышел из тени.

Прекрасный «скиф» застыл посреди дворика в лунном свете. И никакого лука не было у него в руках.

Сорвав с лица повязку и подставив лицо луне, я глубоко вздохнул и вновь, теперь уже снеописуемым наслаждением повторил это варварское имя:

— Азелек!

Хрупкая фигурка не двинулась с места. И вдруг до меня донесся тихий голос юной девушки:

— Ты Кратон?

Я похолодел: не иначе как тень Азелек явилась ко мне лунной ночью из Царства мертвых. Ведь не могла же по­молодеть скифская царевна на двадцать лет!

— Кратон,— еле выговорил я онемевшим языком.

— Ты стар. Моя мать видела другого Кратона,— про­изнесла девушка на ломаном персидском.

Кровь ударила мне в голову.

Азелек прислала ко мне свою дочь. Дочь царя Кира!

— Зато Кратон видел точно такую же Азелек много-много лет назад,— ответил я ей.— Ты и твоя мать похожи, как два жаворонка, поющих высоко в небе.

Я поднял руки и сделал шаг ей навстречу. Она же отступила на шаг.

— Сартис! Во имя твоих богов приглашаю тебя в свой дом разделить со мной трапезу,— сказал я ей,— Очень хочу посмотреть на тебя при свете живого огня.

Девушка, не ответив ни слова, бросила что-то мне под ноги.

Я нагнулся. На камнях блестела половинка золотого медальона. Подняв тайный знак, я сказал:

— Сартис! Мне нечего показать тебе. Вторую половину забрали у меня твои соплеменники на невольничьем рынке в Нисе.

Фигурка дрогнула.

— Ты Кратон,— с облегчением вздохнула Сартис.

— Неужели мы всю ночь так и простоим в темном дворе? — с улыбкой спросил я.

— Ты должен сказать царю,— твердым голосом пове­лела мне дочь Азелек.— Твоему царю нельзя воевать с нами. Он не знает нашего закона. Он не помнит нашего договора.

Вот откуда взялось мое дурное предчувствие!

— Сартис, ты когда-нибудь видела своего отца? — по­чувствовав тяжесть на сердце, спросил я.

— Нет! — ответила девушка и отступила еще на шаг.

— Царь не знает вашего закона. И царь не знает тебя. Может быть, он идет в вашу страну, чтобы увидеть свою дочь? С ним войско. Но таков закон царей. Они не стран­ствуют поодиночке.

Я тщетно ждал ее ответа и, не дождавшись, задал ей вопрос:

— Азелек хочет, чтобы царь персов остановился?

— Да,— ответила Сартис.

— Я знаю царя. Мне он может не поверить. Но поверит тебе, если увидит свою дочь. Ты пойдешь со мной к царю, чтобы увидеть своего отца?

Саргис отступила еще на шаг и уперлась спиной в ограду.

— Воля моей матери,— прошептала она.

— Твоя мать Азелек недалеко? — с еще большим вол­нением вопросил я девушку,— Ты можешь отвести меня к ней?

Фигурка отделилась от темной стены и молча прибли­зилась к дверце, ведущей на улицу.

— Пришла в город днем,— сказала Сартис, отодвинув засов и пропустив меня вперед.

— Не бойся. Стража выпустит нас,— уверил я девушку и вышел первым.

Так и шел Кратон по узким улочкам, что были залиты мертвенным сиянием луны, до самых городских ворот. Иногда ему казалось, что его просто охватила лунная бо­лезнь и тень юной Азелек привиделась ему во сне. Кратон повелел себе не оборачиваться, а девушка следовала за ним совсем бесшумно.

Она появилась впереди, как только городские ворота выпустили Кратона на холмистый простор. Там Кратону показалось, что девушка стремительно ускользает от него и он сразу проснется, как только она канет в сумрак среди кустов.

Сартис привела меня к рынку, и я увидел, что на окраине торга появилось несколько скифских кибиток, окружавших большую палатку. Никаких изображений не было на кожах, покрывавших жилище Азелек. Ничто не выдавало знатность обитателя этого жилища, кроме двух атласных змеек, сви­савших с высоких шестов перед входом.

Девушка повелела мне ждать, исчезла в палатке и вскоре вернулась за мной.

— Моя мать ожидает тебя.

В палатке зажглись светильники, и как только я отвел в сторону полог, так сразу увидел Азелек.

Она так сильно изменилась, что я узнал ее только по острым бровям и пронзительному взгляду светло-карих глаз. Лицо ее пополнело. Движения стали мягкими и ве­личавыми. На ней было теперь множество широких одежд, уж никак не способствовавших охоте и стрельбе из лука. Ее волосы под войлочным головным убором, немного на­поминавшим вавилонскую башню бога Мардука, были за­плетены в косы и свернуты кругом.

Теперь соплеменники Азелек, верно, почитали ее как скифскую «богиню-мать». Я уже не мог назвать ее ни «жаворонком», ни «соколом», но она была прекрасна и стала прекрасной по-новому, истинно по-царски.

— Кратон,— позвала она меня по имени второй раз за минувшие двадцать лет и пригласила присесть на ковры перед собой.

— Азелек,— с наслаждением произнес я ее имя и протянул половинку медальона.

Она улыбнулась и протянула мне вторую.

Мне тут же поднесли кувшин с крепким скифским ви­ном и кусок бараньей ляжки. Я решил сделать только два глотка: один сразу, а второй только перед уходом.

— У тебя прекрасная дочь,— признался я скифской царевне,— Наверно, она стреляет из лука не хуже своей матери, уже успела поразить насмерть своего первого врага и получила право выйти замуж за достойного воина.

Азелек неподвижно смотрела на меня и долго не отве­чала. Так долго, что отвечать на мои слова стало уже не­нужным. Она просто заговорила о том, что волновало ее и все скифское племя.

— Царь никогда не покорит скифов. Никогда. Не при­несет добра нашему роду. Будет зло.

Я повторил Азелек то, что уже сказал ее дочери: если царь не знает скифских законов и опрометчиво решил на­вести на скифских землях свой порядок, то надо посылать к нему не Кратона, а скифа. Дочь царя или же мать его дочери. Самого же царя можно понять: раз у него есть дочь на скифских землях, значит, он полагает, что имеет родовые права на эти земли.

— Договор был другой,— сказала Азелек с бесстрастным выражением на лице.

Она явно не хотела открывать мне тайну договора между Киром и скифами. Могу лишь догадываться, что скифы некогда испытывали нужду в свежей крови. От Гистаспа я потом также ничего не смог добиться, сколько ни под­бирался к нему с разных сторон.

— Но это был давний договор,— заметил я, подумав, что скифам неведомы политические тонкости,— И тогда Кир еще не был царем многих стран и народов.

Никак не менее получаса скифская царевна сидел« пе­редо мной в молчании и полной неподвижности.

— Поедет Азелек,— наконец проговорила она,— Скоро рассвет.

Еще до зари была собрана повозка, и мы отправились навстречу царю Киру. Тот путь навеял мне много дорогих воспоминаний.

Богам было угодно, чтобы встреча произошла в Нисе, причем в ту же ночную стражу, когда у дверей моего дома в Бактре появилась Сартис.

Кир расположился не в самом богатом доме города, а в шатре посреди своего великого стана. Войско, которое он вел к скифским пустыням, было не меньше того, что некогда двигалось на Вавилонское царство.

Я оставил Азелек и дюжину сопровождавших ее скиф­ских охранников примерно в двух стадиях от персидского стана и, пользуясь пергаментом с царской печатью, подошел ко входу в шатер.

Сотник «бессмертных», державший в этот час стражу, очень внимательно рассмотрел при свете факела печать, удалился в царский шатер и вскоре вернулся с вестями, которые меня очень удивили и огорчили.

— Царь не примет тебя,— сказал сотник, указывая мне в темноту ночи.— Царь сказал, что ты обязан пребывать на службе у его царственного брата и можешь отлучаться только по воле царя. Царь повелел тебе вернуться туда, откуда пришел.

Как столб, стоял я перед сотником до тех пор, пока он не взял меня довольно грубо за плечо и развернул прочь от шатра.

Ответ Кира был для меня не менее загадочен, нежели его давний договор со скифами.

Пока я возвращался, злость созревала во мне. Увидев Азелек, я не менее повелительным тоном сказал ей:

— Готовься к охоте, А з а л! Как раньше. Только лук с собой не бери.

О, как напоминала ночная охота на Кира ту охоту, которую мы когда-то устроили вместе с ним самим на лидийского царя Креза. Персы бросились догонять своих испуганных коней так же, как некогда лидийцы.

Лезвия моих кинжалов не затупились. Я безжалостно распорол утробу царского шатра и появился перед царем без спроса. Азелек тем временем пряталась в складках.

В отличие от Креза, Кир не слишком удивился. Он еще явно не собирался почивать и был одет, словно при торжественном въезде в захваченный им город.

Лицо Кира было бледным и осунувшимся. В его глазах горел недобрый огонь.

— Гистасп послал тебя перерезать мне горло? — про­бормотал он, вновь удивив меня до глубины души.

Я развел руки. Оба кинжала остались на коврах у разреза в стене.

— Гистасп?! — Моя растерянность была искренней, и это не могло укрыться от зоркого взгляда царя.— Царь, разве твой добродетельный брат может принести зло хоть самому низкородному существу? Разве у него за всю его жизнь могла появиться хоть одна недобрая мысль, за ко­торую ты мог бы укорить его?

Лезвие царского меча, коротко сверкнув, убралось об­ратно в ножны.

Я отступил на пару шагов.

Кир ударил кипарисовым жезлом в бронзовый круг, висевший около его походного сиденья, и в шатре появи­лись трое «бессмертных» во главе с сотником. У сотника едва не вылезли на лоб глаза, и он, выхватив свой меч, кинулся было на меня. Но царь остановил его движением руки.

— Значит, ты явился ко мне с доносом о дурном за­мысле? — спросил он меня, усаживаясь, но не приглашая меня присесть.

— Нет, царь,— ответил я.— Но не с менее важной ве­стью.

— Какой же?

— Жаворонок вернулся...

С этими словами я сделал знак, и Азелек, следившая через шелку за всем, что происходило в шатре, появилась перед царем, прикрыв лицо.

Кир побледнел.

— Выйди! — брызнув слюной, приказал он.

Сотник и стражники исчезли.

— Выйди! — хрипло вскрикнул он вновь и вновь вы­хватил меч.

Только тогда я опомнился и невольно шагнул к тайному ходу.

— Туда! — повелел Кир, указав на выход, предназна­ченный не для убийц, а для подданных.

Я покинул шатер и сразу был взят под стражу, хотя и с достаточной учтивостью.

Вскоре царь снова призвал к себе сотника, отдал ему приказ, и тот, выйдя, подошел ко мне и требовательно протянул руку ладонью вверх.

Я догадался и отдал ему половинку ксюмбаллона. |

Сотник исчез в ночном мраке, и спустя еще немного времени послышался скрип колес.

К самому входу в царский шатер подъехала скифская повозка.

Едва ли кто, кроме меня и сотника, приметил, как в нее поднялась укутанная с головы до ног женщина.

Царь все-таки пожелал увидеть меня напоследок, и я очень обрадовался, когда застал его уже в спокойном рас­положении духа.

— Ты испортил мое жилище,— с усмешкой сказал он и пригласил меня сесть на ковры.

— Не в первый раз, царь,— со вздохом облегчения признал я.— Такова моя эллинская Судьба. Она испытывает твое терпение.

— Ты видел ее? — остро посмотрев на меня, спросил Кир.

— Видел,— признался я,— Она прекрасна.

— Не лжешь до сих пор,— опять усмехнулся Кир,— В этом твое спасение, эллин. Подвинься ближе.

Я с радостью повиновался.

— Ты должен знать, ибо теперь твое дело присмат­ривать за Гистаспом,— вновь немало удивил меня царь пер­сов.— Ты умеешь толковать сны?

— Чужие не пробовал.

— Не к магам же мне обращаться теперь. Астиаг уже обращался. Но ты должен знать мой сон, дабы знать явное: то, что я от тебя хочу. Боги пекутся обо мне и заранее открывают мне грозящую беду. Я видел во сне Дария с двумя крыльями. У него были такие большие крылья, что он закрывал ими весь мир. Ты должен выведать, что теперь на уме у моего брата и его сына.

— Царь, насколько мне известно, некогда Гистасп по своей воле отказался от власти в твою пользу, никогда не замышлял против тебя и всегда был твоим добрым совет­чиком заметил я.

— Верно,— кивнул Кир.— Но с годами люди меняются.

— С годами люди меняются,— согласился я и не дерзнул сказать Киру то, что хотел.

А хотел сказать ему вот что: «Царь! Когда-то сон, по­добный этому, видел Астиаг и если бы не устрашился ноч­ных видений, то, может быть, его жизнь завершилась бы куда более достойно».

— Ступай! — велел Кир, заметив тень сомнения в моем лице.

— Могу ли узнать твою волю, царь? — осмелился я спро­сить его напоследок, ведь мне не терпелось узнать, принял ли он совет Азелек и всех ее соплеменников.

Взгляд Кира вновь похолодел.

— Ступай! — так же холодно приказал он. На окраине Нисы мы простились с Азелек. У меня было тяжело на душе. Я предчувствовал, что теперь уж мы прощаемся навсегда.

Не вытерпев, я задал ей тот же вопрос:

— Царь послушал скифов? Азелек долго молчала, глядя мне в глаза.

— Можно остановить маленький ручеек,— еле слышно прошептала она.— Кто может остановить великую реку? Если боги захотят, эта река напитает поля.

Вот и все, что она сказала мне в ту ночь.

— Если позовешь, буду служить тебе до конца дней,— сказал я.

— Прирученному зверю не стоит менять хозяина,— от­ветила Азелек, ставшая мудрой царевной скифов.

Еще по дороге в Бактру меня догнала весть, что пер­сидское войско оставило предместья Нисы и стремительно двинулось дальше — в сторону Согдианы.

Стоило мне после трех бессонных ночей смежить веки, как привиделась полноводная река. Ее мутный, желтоватый поток медлительно тек через пустынные земли.

Я узнал эту реку, как только оказался на ее берегу вместе с царем Киром. Река называлась Араксом. На другой стороне расстилались просторы, на которых правила цариц скифов-массагетов Томирис.

Можно было гордиться тем, что Кир взял с собой на берег Аракса только одного «советника», эллина Кратона разогнав накануне всех остальных, самых знатных и самых мудрых. Но вместо гордости меня все больше снедало то дурное предчувствие. Мутные воды Аракса напоминали мне подземную Лету.

Вот что произошло за те дни, пока я достиг Бактры и, не успев отряхнуть с гиматия пыль дорог, вновь тронулся в путь. Гистасп получил повеление Кира прибыть в его войско, прихватив с собой Кратона.

Достигнув скифских пределов, Кир отправил к То­мирис послов с предложением сватовства. Разумеется, только сама царица, старшая сестра Азелек, была дос­тойна стать супругой царя стран. Что думал Кир о самой Азелек, гадать не берусь, но он не упоминал о ней, и вид его в продолжение всего похода был мрачен. Может быть, его тоже мучили предчувствия. Он двигался на ски­фов, словно влекомый жестокой необходимостью. Эллин мог бы сказать: Судьбою. Персы признают только Волю и Свободу. Воля царя царей превратилась в его Судьбу. Воля царя Кира стала так велика, что превысила его Свободу. Так полагает эллин Кратон, и с ним согласен мудрый Гераклит.

Томирис отказала Киру, чем вызвала его гнев и еще сильнее укрепила в нем желание обладать бескрайними землями скифов. Ведь он стал считать, что эти земли принадлежат ему по праву, раз племянница царицы Томирис приходится ему самому родной дочерью. Полагаю, еще одно обстоятельство толкало Кира на другую сторону Аракса: он опасался, что земли наследуют не Азелек и Сартис, а сын Томирис, которого звали Спаргапис. Его отец был скифом. Будущее правление Спаргаписа, хотя бы и на краю света, унижало достоинство Кира. К тому же он имел ос­нования опасаться за жизнь Сартис. Поэтому теперь Кир торопился.

Накануне переправы персидского войска через Аракс Кир впервые объявил наследником великого царства своего сына Камбиса и повелел ему вернуться в Эктабан. Вместе с Камбисом Кир отправил в Эктабан и престарелого Креза, который сопровождал царя во всех переездax и походах с того самого дня, как оказался его плен­ником. Целый вечер, насколько мне известно, царь настоятельно внушал Камбису почитать Креза и прислушиваться к его советам.

Своего брата Гистаспа Кир также отправил в Персию, едва тот достиг царского шатра. В отличие от Креза, у Гистаспа были причины горько сокрушаться по поводу это­го приказа. Ведь Кира так и не оставили опасения отно­сительно возможных козней Дария, хотя тот был еще на­столько молод, что даже не привлекался к военной службе. Кир велел Гистаспу взять Дария, удалиться с ним в Сузы и не покидать города вплоть до окончания похода на массагетов. Царь был уверен, что хитроумный Гобрий со сво­ими эламитами не даст Гистаспу и его сыну затеять смуту в его отсутствие.

Вот какие настроения владели Киром накануне того дня, когда он вторгся в земли массагетов, в те земли, где родилась Азелек. Можно только гадать, почему перед рас­светом того рокового дня он впервые в жизни пожелал остаться вовсе без своих мудрых советников.

Так и случилось, что на берегу Аракса мы остались вдвоем, молча всматриваясь в чужую даль. Я вспоминал ту ночь, когда царь в присутствии Гистаспа и Гобрия доп­рашивал наемного убийцу, известного в ту далекую пору как Анхуз-коновал.

Словно угадав мои мысли, Кир подозвал меня поближе и сказал:

— Ты эллин, но умеешь принимать чужие личины. Ты был арамеем. Каппадокийцы доверяли тебе, как сво­ему. Слышал, что теперь уже бактрийцы принимают тебя за своего. Стань на час массагетом. Прямо здесь, передо мной.

Я видел массагетов на рынках и попытался изобразить перед царем их немного неуклюжую походку (ведь они куда больше времени проводят в седлах, чем на своих ногах), их быстрые взгляды исподлобья, их порывистые жесты.

— Теперь ты Спаргапис,— постановил Кир,— Сыграй с царем персов.

Киру тут же поднесли ларец с игральными костями.

— Наверно, массагеты не знают игры в кости,— опра­вившись от изумления, заметил я.— Власть Судьбы они также не признают.

— Тем лучше,— оборвал меня царь,— Здесь мой бро­сок — первый.

Кости покатились прямо по сухой, притоптанной траве у его ног. Выпало столько же, сколько выпало у эллина Кратона, когда тот бросал кости раненой рукой, лежа во дворце вавилонских царей.

— Теперь твой черед,— сказал Кир.

Я поднял кости и выбросил свою, некогда спасительную «собаку»! Худшее число!

— Для этого ты и нужен был мне, Кратон,— с довольным видом сказал Кир и наступил на кости, вмяв их в землю.— Ты можешь идти. Гистасп примет тебя.

Но у меня было иное решение. Мне очень хотелось, чтобы моя Воля хоть раз перевесила Судьбу, если такое возможно хотя бы на самом краю персидских земель.

— Царь! — обратился я к Киру.— Позволь мне теперь остаться с тобой. Я умею принимать чужие обличья. Может, тебе еще на один час пригодится «массагет» Кратон.

Признаюсь, я мечтал и надеялся увидеть Азелек.

— Оставайся,— сказал мне Кир,— Посмотрим, на что еще пригодится твоя эллинская Судьба.

На другой день посреди реки во многих местах выстроились ряды судов, бросивших якоря, и по этим судам на другую сторону Аракса были наведены мосты.

Войско Кира двинулось длинными вереницами по этим мостам в чужую землю, еще неподвластную царю царей и царю стран.

Перейдя мутные воды Аракса, Кир, насколько мне из­вестно, сделал все именно так, как посоветовал ему Крез. Он вновь отправил послов к Томирис. На этот раз — с приглашением разделить с ним великую трапезу, посвя­щенную богам, и во время этой трапезы установить новый договор с персами.

Томирис опять ответила отказом, напомнив Киру, что некогда таким же образом мидийский царь Киаксар заманил скифских вождей и, как только они напились, всех перебил поголовно.

Кира охватил гнев, но он ответил царице весьма уч­тиво, заметив в своем послании, что теперь он сам пришел на земли массагетов, а не заманивает их к себе и готов вовсе отослать прочь все войско и остаться на пиру только с самыми знатными стратегами и малым числом личных охранников.

Три дня Кир ждал ответа и, не дождавшись, повелел установить посреди пустыни низкие столы, каждый едва ли не в стадий длиною, зарезать сотни баранов и по­ставить на столы всевозможные и самые необыкновенные в этих диких краях яства, а также — огромное количество сосудов с цельным вином. Изнеженный лидиец Крез счи­тал, что массагеты, совершенно незнакомые с богатством и роскошью теперешней персидской жизни, обязательно польстятся на угощения, как только увидят издали все это великолепие и почувствуют ноздрями соблазнитель­ный дух.

Пока готовилась эта необыкновенная трапеза под яс­ными небесами пустыни, конница массагетов появлялась то на восточной, то на северной стороне света. Варваров было очень много. Они клубились на земном окоеме вол­нами, но не приближались. По их беспорядочному движе­нию можно было полагать, что они весьма удивлены про­исходящим в их степях и теряются в догадках, как все это понимать.

Когда на двенадцать столов легла тысяча жареных ба­ранов и тысячи золотых кубков засверкали под солнцем, Кир оставил при себе лишь сотню телохранителей и отдал войску повеление отойти к югу на шесть стадиев. Стратеги особенно кшатрапаван «бессмертных», пытались возражать опасаясь за жизнь царя, но Кир пригрозил им, что казнит всех по окончании похода. Он приказал «бессмертным» приблизиться и занять за столами свободные места только в том случае, если массагеты Томирис «примут приглаше­ние» и разделят с ним священную трапезу.

— Ты желал остаться со мной,— сказал мне Кир,— Ос­танься.

Эта трапеза казалась куда более удивительней той, что была некогда устроена Киром для войска Астиага в предместьях Пасаргад.

Дул слабый южный ветер, прокатываясь волнами по высохшим травам. Пустыня казалась бескрайней. Ярко све­тило солнце. Казалось, шатер царя и эти столы, ломившиеся от блюд, стоят посреди совершенно пустого мира. Царь, окруженный своими лучшими воинами, восседал на своем царском месте, во главе трапезы, спокойно и терпеливо дожидаясь гостей.

Мириады массагетских мух еще не успели облепить рос­кошные персидские яства, как хозяева пустыни стали при­ближаться с северной стороны. Земля задрожала от гула копыт. Травы затрепетали.

Царь Кир даже не посмотрел в ту сторону, откуда дви­галась огромная орда.

Конница сразу заняла треть холмистого окоема. На мой глаз, гостей ожидалось никак не менее трех, а то и пяти десятков тысяч.

«Бессмертные» еще плотнее обступили своего повели­теля.

— Садитесь за трапезу! — приказал Кир своим воинам.

И те, с опаской поглядывая на орду чужаков, стали рассаживаться на персидских коврах, постеленных вдоль столов.

Впервые мне досталось место по правую руку от Кира.

Царь вздохнул с облегчением, когда увидел, что его войско не сразу ринулось к стану, а стало медленно приближаться, как бы уступая первенство здешнему народу. Меня же эта медлительность тревожила не менее, чем «бес­смертных». Замысел Кира казался мне чересчур опасным.

За три-четыре стадия до места священной трапезы массагеты тоже сбавили ход.

Надо признать, их конница выглядела великолепно. Всадники так и сверкали золотыми украшениями — коль­цами, висевшими на их головных уборах, нагрудными пла­стинами. На лошадях также блестели широкие нагрудники, выкованные из меди, а золотом поблескивали нащечники, уздечки и удила. В остальном же массагеты не отличались от менее богатых золотом и медью скифов. Они носили такую же кожаную одежду — хитоны, гиматии, штаны и закрытые высокие башмаки.

— У тебя всегда были зоркие глаза,— обратился Кир ко мне.— Еще не ослабли?

Я пригляделся к гостям и вынужден был огорчить Кира:

— Царь! Не вижу царицы Томирис. Не вижу ее сестры. Может быть, они следуют за своим воинством. Впереди — какой-то знатный молодой воин.

— Каков возраст? Каковы волосы? Каков конь? — на­хмурив брови, скороговоркой вопросил меня Кир.

— Царь! — сказал я, впервые в жизни щурясь до боли.— Ему около двадцати лет от роду. Гордое лицо. Но волос не вижу. У него головной убор, похожий на тиару. Выше, чем у остальных. Украшен с боков двумя большими золотыми кольцами. Конь необычный: воро­ной, с белой грудью, белым лбом и светлыми пятнами на крупе.

— Спаргапис! — решил Кир, не оглядываясь в сторону предводителя массагетов,— Наверно, ослушался свою мать. Воин.

Впервые после перехода Аракса на лице Кира появилась улыбка.

Между тем массагеты раздумывали, что же им делать. А выбор был прост: сразу напасть на стан Кира и, пока не подоспело все персидское войско, перебить охрану царя, а его самого или убить, или захватить в плен; самим присоединиться к необыкновенной трапезе; наконец, попросту убраться восвояси, глотая слюну.

Конь под Спаргаписом волновался. Царевич ездил на нем вдоль своего войска и приглядывался скорее не к столам с яствами, а к персидскому войску, также остановившемуся как только остановились массагеты.

Видимо, не в обычаях этих варваров коварно убивать гостей, устраивающих трапезу для хозяев. К тому же ветер дул как раз в сторону массагетов, наполняя их ноздри бла­гоуханием блюд.

Спаргапис наконец подал знак своим и двинулся к стану Кира в сопровождении не более чем двух сотен знатных воинов. Видимо, он сам пересчитал издали телохранителей Кира.

Не доезжая примерно двух плетров, массагеты остано­вились, сошли с коней и приблизились к столам уже пешком.

Кир же повелел своим воинам начать трапезу.

— Не напивайся сразу,— предупредил он меня,— Бу­дешь послом. Слушай, что они скажут.

И вот массагеты подошли к царскому столу. Между ними и «бессмертными» остался зазор в пятьдесят шагов (мне пришлось точно измерить это расстояние). Спар­гапис первым снял с пояса меч и, опустившись на ковер против жареного барана, положил свое оружие рядом с собой.

Спаргапис был невысокий человек с довольно широко посаженными глазами и несколько приплюснутым — ви­димо, поврежденным — носом. Признаюсь, я не заметил в нем никакого сходства с Азелек.

Сев, он не притронулся к еде, а, склонившись вперед и повернув голову, стал внимательно смотреть на Кира.

— Может, он боится, что вино отравлено? — тихо за­метил я.

— Твой черед,— бросил мне Кир и жестом указал, где теперь должно быть мое место.— Скажи Спаргапису, что Кир, царь стран, Ахеменид, желает благополучия его матери Томирис, ее сыну и ее коням.

Я поднялся на ноги и направился в сторону безмолвных массагетов. Все они вперились в меня, как охотники в бегущую лань. Мне показалось, что я прошел вдоль стола никак не менее целого парасанга, пока не достиг воинов Спаргаписа.

Я передал послание Кира на бактрийском наречии, ко­торое многим массагетам было понятно, а затем, нагнув ближайший к Спаргапису кувшин, отлил из него в кубок вина и с наслаждением сделал несколько глотков. Вино было хорошим.

Массагеты разом шумно вздохнули, загалдели между собой и принялись за трапезу.

Все начиналось хорошо, если не считать того, что персы и кочевники, принявшись за трапезу, все еще бросали друг на друга косые, опасливые взгляды.

Выполнив первое поручение Кира, я, весьма доволь­ный своим успехом, неторопливо двинулся вдоль стола в обратный путь. Но приятно насытиться мне уже было не суждено. Едва я достиг своего места, которым, как никогда, мог гордиться (оно находилось совсем близко от походного трона), как царь вновь отправил меня в дальнюю дорогу, повелев мне мягко укорить Спаргаписа за то, что тот все еще не зовет к столу весь свой народ, ведь места и еды хватит на всех, а если даже и не хватит, то Кир прикажет уставить столами весь обозримый про­стор земли.

Скрыв горестный вздох, я вновь поднялся — на этот раз с еще с большим трудом — и пошел к массагетам.

Внезапно столы и весь обозримый простор земли дви­нулись передо мной и пошли кругом. На полпути я замер и, закрыв глаза, постарался удержаться на ногах.

«Неужто вино такое крепкое?!» — изумился я, кое-как справившись с головокружением, а когда открыл глаза, изумился еще больше.

Массагеты еле ворочали ртами, раскачивались из сто­роны в сторону. Кое у кого из них уже не хватало сил донести кусок до зубов. Движения их становились все более медлительными и неуклюжими, а ведь и четверти часа не прошло с начала пира!

Ужас, охвативший меня, отчасти выпарил из моей го­ловы проникший в нее опасный хмель. Вино казалось хо­рошим. Хмель же от него — очень плохим. В этом-то я разбирался. Стоило двинуть головой, как все начинало кру­житься.

Стараясь не слишком привлекать к себе внимание, я закрыл глаза, осторожно повернулся к царю и, только креп­ко уперевшись ногами в землю, снова поднял веки.

Персы, начавшие трапезу раньше, выглядели очень бодрыми. Царь же смотрел на меня остановившимся взо­ром, и я, точно так же вперив в него взгляд, двинулся к нему. Если бы он отвел от меня глаза, то, думаю, вся земля вновь бы завертелась передо мной и я упал бы. А так, имея перед собой чудесную опору, я добрался до места.

— Отрава? — тихо спросил меня Кир.

Земля вертелась и могла вот-вот перевернуться, а царь задал свой вопрос невозмутимым тоном, ничуть не меняясь в лице.

— Не похоже,— предположил я.— Что-то вроде сонного зелья. Есть изменник.

Довольный шум со стороны массагетов стих. Кто-то из них скорчился у стола, кто-то растянулся на боку. Один скиф из последних усилий потянул к себе кувшин, опро­кинулся вместе с ним навзничь и едва не захлебнулся вин­ной рекой, потекшей ему на лицо. Послышался храп. Сам Спаргапис заснул в сидячем положении, уткнувшись лбом в бараний бок.

В отличие от массагетов, «бессмертные», заметив про­исшедшее, встрепенулись.

— Царь! — взволнованно обратился к Киру его люби­мый сотник,— Повелевай!

Он хотел, чтобы Кир быстро покинул стан и присо­единился к своему войску, пока сюда не хлынула вся орда, все еще неподвижно стоявшая вдали.

Кир спокойным голосом приказал всем оставаться на своих местах, однако лицо его приняло землистый отте­нок.

Тем временем я успел залить себе в утробу почти целый бурдюк простой холодной воды, и мне сильно полегчало.

— Царь! Солнце еще высоко, и священная трапеза толь­ко началась,— с радостью заметил я,— Надо напоить Спаргаписа водой. Он очнется, а мы поднесем ему твоего чистого вина.

Кир не желал отступать, и не желал призвать к себе свое войско, и не желал пленить Спаргаписа.

Ничего лучшего, чем посоветовать царю продолжать пир, я придумать не мог.

— Делай! — хрипло повелел Кир.

Я взял полный бурдюк и только поспешил к «гостям», как до меня донесся голос Кира:

— Где Шет?! Где этот проклятый иудей?! Он должен знать!

Я достиг Спаргаписа, сел около него так, чтобы заго­родить сына Томирис от пока еще далекой орды, дожи­давшейся своего предводителя, и сделал вид, будто любезно подливаю питье в кубок самому почетному гостю персид­ского царя.

На самом же деле я омыл холодной водой его лицо и, осторожно приоткрыв его рот, еще с большей осторожно­стью стал вливать жидкость ему в горло.

Два огромных войска стояли друг напротив друга, до­жидаясь то ли мира, то ли беспощадной войны, и чья-то гнусная выходка, больше похожая на злую шутку, чем на предательство, могла теперь погубить жизнь величайшего из великих властителей, который пытался утвердить в этих чужих пустынях свой закон, а теперь и сам, похоже, поп­росту не знал, как вернее поступить. Что бы сказал теперь Гистасп? Какой совет дал бы многомудрый Крез? Как бы вышел из положения опытный военачальник Гарпаг?

Одно было ясно. Кир хотел получить земли Азелек, и хотел получить их миром, а не войной. Теперь в моих руках оказался истинный наследник скифских земель, а вместе с его жизнью и жизнь самого Кира. Судьба!

Воины Кира затаили дыхание, следя издали за моим «врачеванием». Еще двести тысяч воинов следили издали с двух сторон света, за странной трапезой персидского царя, вряд ли пока понимая, что происходит в действи­тельности.

Внезапно Спаргапис вздрогнул в моих руках, очнулся и, поперхнувшись водой чистой персидской реки, шумно закашлялся.

О, если бы я мог предвидеть, что случится тотчас! Но я был не перс, а эллин, всегда носящий с собою отраву неотвратимой эллинской Судьбы!

Спаргапис судорожно поднял веки. Я немного отстра­нился от него и принял самый приветливый вид, какой только мог.

Скиф рывком вскочил на ноги и оглядел мир вокруг себя совершенно безумным взором. Он увидел своих то­варищей, лежавших вповалку. Он увидел чужих воинов, невольно встрепенувшихся со своих мест. И по всей ви­димости, он не нашел глазами своего грозного войска, а может, и просто забыл о том, что оно поблизости — таково было коварство вина.

Спаргапис покачнулся. Земля, наверно, закружилась пе­ред ним так же, как недавно передо мной. Да и выпил он гораздо больше меня. Я подскочил к нему, надеясь под­держать, и заметил, как его рука дернулась к левому боку — за мечом. Но меча не было!

Я схватил Спаргаписа за плечи и повернул к себе. Глаза варвара были мутны. Он невольно уперся руками мне в живот и так же невольно наткнулся на связку из трех тонких кинжалов, что я всегда держал у себя за поясом.

Он оттолкнул меня, и один из моих кинжалов блеснул в его руке!

Несколько воинов Кира невольно выхватили свои мечи.

— Спаргапис! — самым доброжелательным тоном поз­вал я варвара и сделал шаг ему навстречу.

Ему ничего не стоило одним ударом заколоть меня. Но Судьба вела иную игру!

Племянник Азелек снова покачнулся и вдруг резким движением вонзил себе кинжал прямо в сердце. Я остол­бенел на месте, а он замертво рухнул к моим ногам.

Некогда сам Кир, Пастырь персов, великий Ахеменид, мог бы так же упасть передо мною, пронзенный точно таким же кинжалом.

Судьба!

Что случилось со Спаргаписом, какой злой дух подвиг его на самоубийство, можно только гадать. Зелье, рас­творенное в вине, помутило его рассудок. Наверно, ему показалось, что он попал в ловушку, что все его воины убиты по велению коварного перса, а сам он очутился в позорном плену. И такой беды не случилось бы, если бы он не ослушался матери, не отправился посмотреть, что за чудесный пир устраивает на его землях персидский царь. Гордый кочевник, он только смертью мог искупить свою ошибку.

Теперь весь свет, от края и до края, увидел, что случилось на священном пиру.

Земля задрожала.

То с двух сторон ринулись к стану Кира два огромных войска, и теперь каждое стремилось поспеть к «священному пиру» первым.

— Царь! — воскликнул сотник «бессмертных»,— Пове­левай!

Но Кир так и не двинулся с места. Только что его лицо было бледным. Теперь же оно побагровело. Однако с виду он казался совершенно невозмутимым.

— Сотник! Налей мне вина! — твердым голосом повелел он.

Сотник выпучил глаза и судорожно огляделся. Конница массагетов сверкающей лавиной катилась с севера, конница персов — с юга. Убийственный грохот нарастал. Земля тряслась и уже как будто действительно раскачивалась из стороны в сторону, словно большая лодка.

— Ты оглох, сотник? — без гнева спросил Кир.

Тот подхватил кувшин и стал наливать в царский кубок вино. Кувшин дрожал в его руках. Как только кубок на­полнился, сотник чинно поставил кувшин на стол и, с поклоном отступив на два шага, прокричал воинам:

— Щиты!

«Бессмертные» стояли вокруг, оцепенев с мечами в ру­ках, и только вертели головами, наблюдая за состязанием двух войск в быстроте передвижения. По оклику сотника они сорвались с мест и живо образовали вокруг царя трех­рядную крепостную стену. Дюжина воинов возвела над са­мим царем шатер из плетеных щитов. Но разве такие укрепления спасли бы царя, если бы лавина кочевников обрушилась на него всей мощью?

Кир неторопливо поднялся со своего места, взял золотой кубок обеими руками и перед тем, как пригубить вино, торжественно изрек:

— Во имя Митры, великого Хранителя Пределов!

Как раз перед тем священным возлиянием я успел юркнуть в последнее «укрытие» царя и сразу потерял весь обзор, такой плотной оказалась стена персидских щитов.

«Твоя последняя «собака», Кратон!» — обреченно по­думал я, полагая, что массагеты на своих низкорослых, но очень быстрых конях настигнут «добычу» куда быстрее чин­ных персов.

Грохот двух лавин, готовых столкнуться в страшном противоборстве, стал оглушительным.

В любой миг стихия могла смести нас, но ни единый мускул не дрогнул в лице Кира. Спокойным и нетороп­ливым жестом он указал мне на другой сосуд.

— Теперь ты, Кратон, налей мне воды,— столь же бес­страстно повелел он.

О, сколько усилий приложил я, чтобы не опозориться и не действовать слишком поспешно.

Я взял серебряный сосуд с водой священной персидской реки и наполнил серебряный кубок, стоявший перед Киром, бок о бок с кубком из золота. Я не пролил ни капли.

Когда Кир взял кубок с водой, настоящая буря зашумела над нами, свет солнца померк, как при затмении, а с двух с горой двумя оглушительными волнами на стан обруши­лись крики и стоны.

Кир поднял серебряный кубок над головой и торже­ственно произнес:

— Во имя Ахурамазды, великого творца мира!

Замедлив бег своих коней, войска персов и массагетов стали осыпать друг друга тучами стрел. В это время царь Кир спокойно пил чистую воду.

Поняв, что новых повелений не будет, пока Кир не завершит обряда и не опорожнит весь кубок, я отскочил в сторону и выглянул наружу, просунувшись, как мышь, между ногами «бессмертных».

Обе лавины остановились всего в сотне шагов от цар­ского стана! И весь стан оказался теперь накрыт еще одним, очень высоким и текучим, «шатром» — «шатром» из пу­щенных навстречу друг другу стрел!

В обоих войсках десятками и сотнями валились наземь всадники и кони, громоздясь кучами и давя упавших рань­ше. Пронзительно вскрикивали раненые. Хрипели и сто­нали умирающие.

Тысячи «бессмертных» отважно пробивались вперед, к стану, и наконец первыми достигли священного пира. Их кони перескакивали через столы, безжалостно расталкивали ногами блюда и сосуды.

— Царь! — с великой радостью воскликнул я, опять нырнув в царский «шатер», составленный из щитов.— Царь! Твое войско уже здесь!

Великого труда стоило мне перекричать шум сражения.

Кир и в самом деле будто не услышал самой радостной из всех возможных вестей. С тем же невозмутимым видом он опустился на свое место и взялся за седло барашка. Он, царь царей, продолжал свой священный пир.

И вдруг страшный, тяжкий дождь застучал по шатру из щитов и по столам. Теперь стрелы и копья кочевых варваров обрушились прямо на нас.

Со стоном упал один из «бессмертных», державший щит над царем, потом — другой. Свод затрепетал, и заколеба­лись «крепостные стены», окружавшие Кира.

Царь же продолжал трапезу.

В укреплении стали появляться бреши. Варварская стрела вонзилась в стол рядом с серебряным кубком. Еще одна угодила прямо в жареного барашка.

Массагеты хоть и отступили на полстадия, но, как могли усилили стрельбу, несчетным числом стрел поражая воинов Кира. Смертоносные жала сыпались с ясных небес чаще дождевых капель. Персы, став вокруг своего царя насмерть, гибли сотнями, не в силах уберечься от этого ужасного ливня. Сплошь утыканные стрелами щиты становились не­выносимо тяжелы или попросту рассыпались, как гнилая труха. Убитые воины падали у столов, а то и оседали бок о бок, словно собираясь наконец приступить к царской трапезе.

Увертываясь от стрел, я подобрал щит, чтобы встать на место одного из павших «бессмертных» и загородить новую брешь, и вдруг увидел, что некто, принявший личину «бессмертного», направляет свое копье прямо в царя.

Я бросился к царю и прикрыл его щитом, но разбитый щит уже ни на что не годился, а бросок убийцы был настолько силен, что копье прошило разорванное пле­тение насквозь, сорвало острием кожу с моего бока и со свистом пронеслось мимо меня. В тот же миг мой кинжал настиг бросившегося в сторону злодея и застрял у него в хребте.

Злодей вскрикнул и упал ничком.

Позади же меня не раздалось ни вскрика, ни стона, и я успел восхвалить богов за то, что истинно бессмертные отвели смерть от царя. Но когда я повернул голову, то содрогнулся.

Предательское копье поразило царя чуть выше печени.

Хотя щит и не дал копью пронзить царя насквозь, рана была очень тяжелой.

Кир только глубоко вздохнул, не издав ни единого стона.

Лицо Пастыря персов сделалось мраморно-бледным.

Правой рукой он неторопливо сжал древко и вырвал предательское острие из своей плоти.

Царская кровь брызнула на стол, окрасив оба священных кубка.

— Царь ранен! Царь ранен! — во все горло завопил я.— Коня! Скорее коня!

Своей рукою, еще не потерявшей былой силы, Кир схватил меня за предплечье.

— Найди Азелек! — хрипло повелел он мне.— Найди ее. Скажи... Скажи...

Он стал валиться на бок. Я ухватил царя за плечи.

В этот миг «стены» с южной стороны разошлись, и прямо к царскому месту подвели коня.

Трое «бессмертных» помогли мне поднять окровавлен­ного царя и положить его на коня, причем один из воинов был тут же сражен стрелою.

Я стал быстро отводить коня под прикрытием несколь­ких всадников. И вдруг царский конь вздрогнул и громко заржал. Варварская стрела угодила ему прямо в шею.

Потащив меня за собой, конь дернулся в одну сторону, в другую, невольно выскочил из-под защиты и сразу был ужален еще двумя стрелами.

Сам я, пытаясь удержаться на ногах, попятился, изо всех сил потянул коня за поводья, но запнулся ногой за край стола и завалился навзничь, так и повиснув на по­водьях. И тут-то силы оставили исколотого коня. Туша жеребца рухнула прямо на меня. От ужасной боли в при­давленных ногах я потерял сознание и провалился во мрак.

Когда чувства вернулись ко мне, тишина царствовала вокруг, и поначалу я решил, что нахожусь уже в Царстве мертвых.

Но вдруг услышал тихий оклик:

— Кратон!

Невольно встрепенувшись и ощутив очень сильную боль в ногах, я открыл глаза.

Надо мной в ночи пылал факел, а когда огонь отодви­нулся в сторону, я увидел над собой освещенное лицо скифской девушки.

— Азелек! — с радостью позвал я.

— Сартис! — изрекла надо мной девушка.— Мать велела найти тебя.

Сердце сильно забилось в моей груди, и стук его стал отдаваться в ногах почти нестерпимой болью. Боясь по­шевелиться, я в волнении спросил Сартис:

— Где твоя мать? Царь велел мне найти Азелек.

Мрачная тень промелькнула по лицу девушки.

— Матери нет. Не ищи,— бесстрастно ответила Сартис и отстранилась.

Надо мной осталось только темное небо пустыни, слабо освещенное низкой луною.

Сердце мое сжалось от вести, еще не известной, горькой и страшной. Я с трудом перевел дух.

— А где царь? — вопросил я темное небо.— Сартис, ска­жи мне. Где царь?

— Царь умер,— донесся голос девушки.

— Как он умер?! Как?! — прокричал я в бескрайний мрак, чувствуя, что больше всех виноват в смерти Кира.

— Он умер на коне,— донесся до меня из недосягаемой дали голос Сартис.

— На коне? — изумилсяя.

Земля подо мной начинала кружиться.

Слова Сартис донеслись с небес:

— Да. Царь поднялся на коня и умер в сражении как великий воин.

Вот и все, что я узнал о смерти Кира за мгновение до того, как вновь провалился в подземную тьму.

Помню, что очнулся от прохладных капель. Сартис по­брызгала мне лицо водой из того серебряного кувшина, который я подносил царю.

Когда меня поднимали в повозку, я смог осмотреться по сторонам.

Залитая лунным светом пустыня вся была усеяна мерт­выми телами, среди которых бродили варварские воины с факелами.

По всей видимости, стан Кира несколько раз переходил из рук в руки. Вокруг столов лежали вповалку, бок о бок, персы и массагеты, будто долгое время все вместе пировали по-братски и, утомившись от трапезы, решили не расхо­диться на ночлег. И все вокруг — земля, столы, тела людей и коней — все густо поросло прямым и низким «тростни­ком». То были стрелы.

Пока меня везли в скифской повозке по направлению к Нисе, я еще много раз спрашивал Сартис о смерти царя, ее отца, и — не только девушку, но и ее соплеменников, которые охраняли меня в дороге. Ничего большего мне не сказали.

В пути я узнал от Сартис, что битва была долгой и очень кровопролитной для обеих сторон. Массагеты пере­силили, когда подошло свежее войско, возглавляемое самой царицей Томирис. Почти все персы погибли. Однако, за­хватив стан Кира и тело самого царя, Томирис запретила своим воинам преследовать остатки чужой армии. По обы­чаю своего народа, она повелела отрезать голову Кира и увезла ее с собой, дабы превратить в чашу, дарующую силу и власть тому, кто будет пить из нее священное вино. Тело царя она отдала персам.

В Нисе Сартис передала меня слугам Гистаспа. В том городе я окончательно лишился одной ноги. Царский конь, рухнув наземь, размозжил мою конечность об край стола. В пути мышцы загнили, и ее пришлось отрезать.

Там же, в Нисе,— вот усмешка Судьбы! — меня в один и тот же день навестили Шет и Аддуниб. Хотя я никого из них не звал, признаюсь, был, как ни странно, рад обоим.

Оба принесли мне хорошего вина, оба выражали свое сочувствие и оба расспрашивали меня о гибели Кира. Я передал им все в тех же словах, которые услышал на поле битвы от Сартис.

И, судя по выражениям их лиц, оба что-то от меня скрывали. Многим позже узнал я от Шета, что он в тот день обладал величайшей святыней — головой царя Кира, которую выкупил у Томирис. Аддуниб же спустя год, когда мы оба оказались перед гробницей Пастыря персов, уверял меня, что знал об измене, торопился пред­отвратить ее, но опоздал и теперь всю оставшуюся жизнь будет сокрушаться об этом. Он также сказал мне, что жрецы в Вавилоне стали опасаться его, как слишком ос­ведомленного в их тайных заговорах, и просил меня по­мочь ему за плату скрыться где-нибудь за пределами цар­ства. Я не держал на него зла и, более того, в некотором смысле был даже виноват перед ним за ту выходку под Ниппуром. Я похлопотал за своего старого недруга, и после смерти Камбиса, которого я сам не любил, он нашел приют в Афинах. Поговаривают, что смерть без­рассудного Камбиса была делом его рук. Что ж, у меня был достойный соперник. Но предугадывал ли этот ко­варный «звездочет» по движению звезд, где и как суждено ему окончить свои дни?

До Камбиса, который принял царство своего отца, дош­ли сведения о том, что чужестранец Кратон оставался при Кире до последнего часа и даже пытался спасти царя. По­лагаю, что доброе слово обо мне замолвил и Гистасп.

Тогда-то Камбис повелел выточить для меня «колонну» из эктабанского кипариса и предложил мне службу. Но я с благодарностью отказался (а впоследствии отказался и от предложения Гистаспа), в ту пору твердо решив вернуться в родной Милет и окончить свои дни в тихих воспоминаниях.

Все прочее имеет малое отношение к последней воле прекрасной Азелек, кроме двух дней моей жизни.

Первый из этих дней начался и завершился следую­щим утром в Нисе. Я уже примерил дорогой подарок от Камбиса, достаточно окреп и собирался навсегда поки­нуть город.

Незадолго до полуночи в доме внезапно и бесшумно, подобно истинному Болотному Коту, появилась Сартис.

— Воля моей матери,— только и сказала Сартис.

Тогда до меня уже доходили слухи, будто Азелек при­несла себя в жертву солнцу, верховному божеству своих соплеменников.

Больше о том дне и той необыкновенной ночи я не скажу ничего.

Второй день был днем, когда я стоял, опираясь на «цар­скую колонну», перед скромной, достойной самого прос­того смертного гробницей Кира и думал о Судьбе царя и своей Судьбе. В тот день исполнился год со дня смерти Пастыря персов. Там, у гробницы, среди толп народа, я видел и Шета и Аддуниба. У меня и поныне нет сомнений, что горестные чувства на их лицах были по-персидски ис­кренними. Уверен, что со смертью Кира они потеряли боль­ше, чем, может быть, надеялись приобрести после его смерти.

Согласно завещанию Пастыря персов, которое он со­ставил еще в Вавилоне, вскоре после смерти своей любимой супруги Кассанданы, надпись на его гробнице должна быть такой же простой, как искренний призыв к богу, подни­мающийся из глубины души.

Эта надпись куда проще, яснее и потому — сильнее всех тайн и всех превратностей Судьбы. Следовательно, эта над­пись, эти последние слова Кира сильнее самой Судьбы. И обращены эти слова к любому человеку и любому богу:


Я КИР — ЦАРЬ, АХЕМЕНИД.


Замечу напоследок, что в тот день, когда на далеких землях были поставлены столы для священной трапезы, в небесах над пустыней не пел ни один жаворонок.


Конец книги Кратона Милетского




2. КНИГА АДДУНИБА


Во имя Мардука, владыки богов, ведателя судеб.

Я — Аддуниб, семнадцатый потомок в роду серебряной ветви верховных служителей Мардука, изгнанный из Ва­вилона по приговору совета служителей золотой ветви Пра­вой Руки.

Аддуниб пишет здесь:

«В третий касбу девятого дня месяца нисанну 4459 года творения ко мне пришел священный Посланник, не ведающий долготы дорог. Явился в обличии перса с печатью дракона и золотой секирой. Явился с пове­лением к Аддунибу, служителю Мардука, дабы тот на­писал, как и по какой причине умер Кир, царь персов, царь стран.

Вот я пишу во искупление вольных и невольных грехов, ради избавления от недугов, кои настигли мою плоть, когда бог отошел от меня, ради спасения от мук последнего дня жизни и первой ночи пред ликом ужасной Аллату.

В 4418 году творения в Вавилоне творились беззакония и бунты. По воле служителей золотой ветви и благопри­ятному расположению звезд владыкой Вавилона стал На­бонид, сын Аддагуни, служительницы бога Сина. Набонид дал клятву приносить жертвы великому Мардуку и оказы­вать благодеяния храму. Военачальники и знатные роды Вавилона проявили искреннюю покорность царю Набониду, ибо по мужской линии он происходил из древнего рода великих воинов.

Однако Аддагуни была двоедушна. Женщина замыслила возвысить служение богу Сину и умалить величие Мардука. Аддагуни желала восстановить силу темной луны и кол­довского служения духам пустыни. Она убедила Набонида делать все так, как желала сама.

Набонид захватил Харран и вновь восстановил там стены древнего храма, посвященного богу Сину. Богу Сину он стал поклоняться более, чем владыке богов Мардуку. По воле своей матери, Аддагуни, он навел чары на воинов и глав знатных родов. Он лишил города священных изобра­жений и привез их в Вавилон, дабы отнять силы и пло­дородие у городов, которые подчинялись высшей власти Мардука.

Набонид стал притеснять служителей Мардука и лишал их большей части жертвенного дара.

Тогда в священную ночь акиту 4420 года творения слу­жители Мардука принесли обильные жертвы и просили Владыку богов о помощи.

Звезды открыли волю Владыки богов.

По Таблицам судеб служители золотой ветви получили знание.

Владыка судеб наказал Вавилон. Изрек бог: никому из жителей Вавилона не суждено стать царем за преклонение пред Набонидом и за презрение к служителям Мардука. Иноземец из народа сильного придет и станет царем. Ино­земец поклонится Мардуку, и станет его слугою, и расширит Вавилонское царство, и сильное войско с ним придет в Вавилон и подчинится Мардуку. Новое царство станет ве­лико, и слава пришельца, исполняющего волю великого бога, затмит славу Навуходоносора. Так пожелал Владыка богов.

Мардук повелел служителям золотой ветви найти ино­земного царя, который по указанию звезд до того дня скрывался в тайне и не был ведом царям, находящимся в силе.

Служители приносили обильные жертвы. Они читали Таблицы судеб и многие ночи подряд, не смыкая глаз, вопрошали звезды.

Звезды сказали:

«Ищите на Востоке среди отверженных знатных родов Мидийского царства и Персиды».

Служители приняли два имени из знатного рода Ахеменидов: Кир и Гистасп.

Наместник Элама Гобрий знал персов. Он оказал слу­жителям помощь.

Тогда выбор пал на Гистаспа Ахеменида, ибо он отка­зался от власти в Персиде в пользу своего брата Кира. Кир же Ахеменид был отвержен царем Астиагом, дедом своим. Итак, поначалу был принят Гистасп.

Служители опасались за жизнь Гистаспа, полагая, что Кир силой вынудил брата отдать первенство, а после смерти престарелого Астиага сочтет необходимым лишить жизни своего брата.

Гобрий-эламит убедил Кира в том, что его сыну будет полезно и почетно освоить вавилонскую мудрость, дабы впоследствии возвысить персидское племя в глазах мидян, которые считали персов необузданными дикарями. Кир со­гласился и отправил к служителям посла с просьбой об учителе для своего юного сына.

По указанию звезд был избран Аддуниб от рода сереб­ряной ветви и отправлен в город персов, именуемый Пасаргады. Там правил Кир, царь.

В начале пути, за шестым дорожным камнем, вблизи города Ниппура, в третью ночь новой луны, боги послали мне вещий сон. Владыка судеб явил мне в сновидении истинного избранника, избавителя Вавилона — Кира, царя.

О том видении сообщил я служителям золотой ветви. Служители приняли волю Мардука.

Враги Кира, царя, выведали из гаданий судьбу избран­ника и послали убийц, дабы лишить его жизни. Боги чудесным образом уберегли Кира от смерти, а убийц его наказали, ибо те, сойдясь, лишили жизни друг друга. Так боги явили миру назначение Кира, царя, повелителя персов.

Затем я прибыл в Пасаргады и был ласково принят Киром, царем. Я нашел его сына, Камбиса, рассудительным юношей, не имеющим склонности к дикой охоте и прочим забавам невежественных народов. Камбис, по воле богов, был готов принять истинную мудрость.

Киру, царю, положено было явить миру свое могущество и отомстить врагам, кои желали его смерти, и силой взять царство Астиага, деда своего, мидянина, который отверг от преемства внука своего и помышлял о его погибели.

Киру, царю, требовалось большое войско.

Подвластные служителям золотой ветви иудеи прекло­нились пред волей Мардука. Они могли с легкостью про­никнуть в Мидию, не вызвав опасений у Астиага и нече­стивого Набонида. Служители и Торговый дом Эгиби скре­пили печатями памяти договор. Дом Эгиби дал золота и провианта достаточное количество, чтобы крепкое войско, повинуясь воле богов, само пришло в служение Киру, царю, и более не ведало никаких лишений ни в еде, ни в одежде, ни в вооружении.

Кир, царь, двинулся с тем войском на Эктабан, город Астиага, и с легкостью захватил город, дворец, а также самого мидийского царя, явив миру свое предназначение. Астиага он не стал лишать жизни за унижение, которому мидийский царь некогда подверг его. Так же поступал он затем со всеми царями, страны которых брал по воле богов, ибо считал, что жизнью и смертью могут распоряжаться только боги. Так он явил высшую добродетель.

Войско Кира, царя, увеличилось многократно, по­скольку никто, кроме самого Астиага, не хотел сражаться с царем, исполняющим волю богов и насыщающим на­роды хлебами.

Астиаг же казнил своих гадателей, ибо те отвернулись от него, получив богатые дары от Торгового дома Эгиби и узнав об истинном предназначении Кира, царя. Так говорил мне Шет, иудей, снабжавший провиантом персидское войско.

Кир, царь, стал владыкой Мидии.

Он желал избавить Вавилон от ига нечестивого Набо­нида. Однако лидийский царь Крез, узнав, что его род­ственник Астиаг лишен трона, замыслил покарать пове­лителя персов и присоединить Мидию к своему царству и так исполнить волю своих честолюбивых предков, а вовсе не богов.

Служители Мардука предлагали Киру, царю, избавиться от притязаний Креза, покарав того тайно, однако повели­тель персов желал явить истинную силу и подчинить себе Лидию таким образом, чтобы народ Креза восхвалил при­шельца как избавителя.

Кир, царь, пошел с войском на Лидию и захватил ее земли, а также город Креза, именуемый Сарды, и самого царя. Так он вновь исполнил волю богов, ибо над родом Креза тяготело древнее проклятие.

Затем владения Кира, царя, расширились вдвое, ибо народы эллинской Ионии, а также Бактрии, Маргианы, Согдианы, Арахосии и Дрангианы постигли волю богов и сами с радостью приняли владычество иноземца от рода Ахеменидов.

Так Вавилону надлежало стать главным городом на всех землях от берегов морей Срединного, Эгеи и Понта до пределов Индии.

Нечестивый Набонид, опасаясь гнева бога Мардука, на многие годы оставил Вавилон и скрывался в Аравийской пустыне, где его защищали злые духи.

Народ Вавилонского царства, видя творящиеся безза­кония и кощунства, стал чаять прихода избавителя.

Служители издавна знали, кого следует ожидать. На­ступило время, когда открылись сердца воинов и прос­толюдинов. Многие получили от богов дар вещих сно­видений. Кир, царь, являлся им златоглавым двуликим драконом, видящим прошлое и будущее, являлся осиян­ным истинным светом Мардука, многокрылым победи­телем злого чудовища Тиамат.

Когда чаяния служителей и всех народов Вавилонского царства слились в единый гимн, призван был в Вавилон Кир, царь, идущий с Востока.

В месяце нисанну 4435 года творения Кир, царь, со своим войском вступил в пределы вавилонские, и Гобрий, эламит, привел к нему своих воинов, дабы искренне по­служить Мардуку.

Кир, царь, явил тогда свою силу, в три дня и три ночи остановив бурную реку, которая текла с востока и впадала в священные воды Тигра.

Однако нечестивый Набонид, хотя и был поражен та­ковым чудом, не преклонился перед Киром, царем. Он еще полагал, что у него достаточно сил, чтобы противос­тоять Избавителю.

Своему сыну Валтасару он дал войско и повелел ему защищать город Опис. Сам же Набонид укрылся в Сиппаре. Из обоих городов нечестивый Набонид некогда вывез изоб­ражения богов-покровителей. По этой причине стены этих городов уже не могли выдержать осады, а Набонид не думал о неизбежном поражении.

Божество явилось во сне начальнику войск в городе Описе и предрекло гибель Валтасару. Начальник решил открыть ворота перед Киром, царем, и послал к нему ве­стника.

Кир, царь, принял Опис со всем его войском, а Валтасар постыдно бежал в Вавилон.

Набониду было предсказание, что явится к нему в человеческом образе Посланник от самого Мардука, чужеземец, не похожий ни на перса, ни на мидянина, ни на арамея, ни на эллина, говорящий на многих язы­ках, и предупредит, что все войско Набонида будет обречено на погибель, если станет сражаться с воинами Избавителя.

Служители просили Кира, царя, отправить в Сиппар, к нечестивому Набониду, чужеземца Кратона — того, кто по воле Мардука стал служить царю, хотя некогда пришел к нему как враг, с помыслом о злодеянии против него.

Кир, царь, внял просьбе служителей и послал в Сиппар Кратона, чужеземца.

Нечестивый Набонид устрашился и оставил город, од­нако не отказался от сражения. Как было предречено за­ранее, все его войско погибло.

В третий день месяца арах-шашна 4435 года творения Кир, царь, приблизился к Вавилону.

Набонид, имея только пять сотен верных воинов из харранских родов, поклонявшихся богу Сину, пришел в Вавилон и заперся во дворце вместе со своим сыном.

Какие-то лживые гадатели сказали ему, что, если он продержится во дворце три года три месяца и тридцать три дня, то Кир, царь, умрет, не успев овладеть Вавилоном, и царство останется в его руках. В подвалах дворца было запасено пшеницы, ячменя и чечевицы, а также сильно просоленной рыбы не менее чем на пять лет. Дворец же был неприступен.

У главных врат города Набонид также поставил верных воинов, хорошо вооруженных. Однако по воле богов этих воинов внезапно объял такой сильный сон, что они все попадали на своих местах, а многих не могли разбудить еще целых три дня.

В четвертый день месяца арах-шашна 4435 года творения по воле Мардука двенадцать главных врат города, кроме Врат Иштар, были открыты перед войсками Кира, царя. Сам же Кир, царь, вступил в город через Врата Иштар на пятый день.

По воле Властителя судеб нечестивый Валтасар умер накануне, подавившись костью той жертвенной белой овцы, что предназначалась самому богу, но была подана Валтасару на его кощунственной трапезе.

Набонид же, узнав о смерти сына и видя бесполезность всякого сопротивления, искренне покаялся в своих пре­грешениях перед Ведателем судеб. Он сам, без войска, в простой одежде, покинул дворец и своих воинов и, придя к Киру, царю, преклонил пред ним колени, как простой раб. Он униженно просил прощения и молил о пощаде.

Великий Мардук проявил высшую милость и повелел Киру, царю, оставить Набониду жизнь, однако изгнать его за пределы благодатных земель. Так Кир, царь, и поступил.

Кир, царь, принял Вавилон из рук самого бога Мар­дука. Он возвеличил служителей и восстановил их пер­венство перед служителями иных богов. Он вернул в го­рода вывезенные Набонидом священные предметы и изображения.

Кир, царь, объявил Вавилон главнейшим городом своего царства и с тех пор стал укрываться за его стенами в самые неплодные месяцы года.

Так, волею Мардука, Владыки богов, сбылось все так, как предрекали служители.

Кир, царь, сделал своего сына Камбиса наместником в Вавилоне. Аддуниб обучил Камбиса многим наукам, да­ющим истинное знание. Камбис поклонялся Мардуку и почитал служителей. В каждый праздник и в каждый из дней священного служения Камбис, ведомый служителями, восходил по всем ступеням великой башни Этеменанке и приносил обильные жертвы истинному Владыке и Судье богов.

Камбис желал войти в род служителей золотой ветви, дабы принять истинное главенство среди вавилонских ро­дов, однако его отец, Кир, царь, воспротивился этому, ибо считал, что его сын должен остаться персом от персов. Так возжелал Кир, царь.

Он исполнил волю Мардука, однако, исполнив ее, сам возгордился своим величием, ибо ранее, в детстве и юности, не мог похвалиться перед иными людьми вели­чием рода.

Многие страны достались Киру, царю, как военная до­быча. Рассудок его помрачился от невиданного богатства и поклонения от диких народов, которые стали считать его божеством. Он, получивший власть в Вавилоне по воле Мардука, возжелал, чтобы служители поклонялись ему, буд­то самому богу Мардуку.

Гобрий, эламит, подстрекал Кира, царя. Он говорил ему:

«Вот, царство Эламское самое древнее. Город Сузы древ­нее Вавилона. Сделай Сузы столицей своего царства и тем возвеличишь свой род. Поклоняйся нашим подземным бо­гам и обретешь силу».

Шет, иудей, подстрекал Кира, царя. Он говорил ему:

«Вот, Вавилон пленил многие народы и угнетал их, как злой господин рабов своих. Великое богатство ты, царь, обрел в Вавилоне, когда взял его. Но здешние жи­тели куда хитрее лидийцев или мидян. Они успели спря­тать от твоих глаз куда большее богатство, нежели ты захватил в этих стенах. Наложи, царь, на Вавилонское царство дань вдвое большую, чем на прочие страны, и увидишь, что оно ничуть не обеднеет. Наложи дань впя­теро большую и увидишь, что ни одного украшения не лишится ни одна из вавилонских красавиц. Наложи на них дань во сто раз большую и увидишь, что даже никто из бедняков не начнет голодать».

Иудеи всегда замышляли злое, хотя, будучи плененны­ми, проживали на самой благодатной из всех земель, не ведая ни в чем недостатка. Они обогатились в Вавилоне куда больше, нежели в Египте. Многие же, подобно Да­ниилу, хитрому толкователю снов, возвысились высоко при царях вавилонских.

Киру, царю, пришлись по нраву слова Шета, иудея, и он поступал по его наущению. Он наложил на Вавилон дань большую, чем на все прочие страны, покорившиеся его власти.

Кир, царь, запретил своему сыну Камбису принять от служителей посвящение и знаки верховной власти в Вавилоне на священном празднике Таммуза, а затем ли­шил его наместничества, отдав Вавилон в руки Гобрию, эламиту.

Когда умер персидский военачальник Губару, Гобрий, эламит, хитростью присвоил себе наместничество и над всеми вавилонскими землями.

Так, Кир, царь, получив великие дары, отступил от воли Мардука.

Когда умерла Кассандана, любимая супруга Кира, царя, ум его еще более помрачился.

Служители принесли обильные жертвы и обратились к богам со своими чаяниями.

По расположению звезд служители прочли волю Мар­дука. Бог сказал:

«Следует приготовить Киру, царю, невесту. Девушку ясную ликом и не обделенную разумом, красивую — от рода золотой ветви. Приняв ее, Кир, царь, примет волю Мардука. Не приняв, отречется. Тогда и вы отрекитесь от него».

Служители выбрали девушку красивую, не проходив­шую служения у храма богини Иштар. Но Кир, царь, от­казался взять ее в жены.

Тогда служители вновь принесли великие жертвы богу Мардуку и обратились к богу за помощью.

Так указали звезды:

«Теперь Кир, царь, пресыщенный богатством и вели­чием, возжелает большей власти и большего могущества. Если он захватит Египет, то еще более умалит Вавилон и еще более унизит служителей. Так случится.

Следует знать: есть бескрайние земли на севере и вос­токе. Там живут бесчисленные орды кочевников. Ни еди­ному царю не суждено повелевать этими племенами, по­рожденными чудовищем Тиамат. Всякий царь, дерзнувший вступить на их земли, потерпит неудачу и погибнет, пус­тившись в бесплодную погоню за их конями, что подобны ветрам.

Сделаете лучшее, если убедите Кира, царя, пойти войной на кочевые племена северных пустынь. Скажите ему, что народы Араксианских пределов будут вечно угрожать его царству и даже могут захватить царство после его смерти. Именно по этой причине их следует завоевать и укротить подобно тому, как укрощают диких жеребцов.

Пусть Кир, царь, пойдет со своим войском в далекие пустыни. Пусть душа его не успокоится, пока он не по­работит кочевников. В такой войне он лишится своей жизни и своего войска. После него будет править сын его, Камбис».

Такова была воля Мардука.

Служители тайно посылали богатые дары к вождям ко­чевых племен, саков и массагетов, у которых никогда не было истинных царей, а только — вожди-вожаки, как в стаях волков и в табунах коней.

Трижды злые демоны насылали на дороги разбойни­ков, и дары попадали в их руки. Один раз послы утонули вместе с дарами при переправе через бурную реку Араке. Однако воля Мардука свершилась. Вожди кочевых племен получили дары и впоследствии получали их неоднократ­но.

Поначалу эти вожди отказывались внять великим про­рицаниям. Они боялись Кира, царя. Наконец Ведатель су­деб даровал им храбрость, коей они не имели до той поры. Предводительница массагетов Томирис первой приняла волю Мардука. Она собрала огромное войско и встала у пределов царства Кира, царя.

Она сказала Киру, царю, через своих послов:

«Никто из владык этого мира не достоин быть мне супругом, кроме тебя. Если ты откажешься от моего сва­товства, то я силой захвачу твое царство».

Такие слова передали послы Томирис.

В то время в окрестностях Эктабана появилось много змей. Это было предзнаменованием того, что следует ожи­дать скорого нападения врагов.

Тогда Кир, царь, собрал большое войско и двинулся на массагетов.

По расположению звезд на восточной стороне небосвода служителям стало известно, что среди «бессмертных» — так именовались воины личной стражи царя — есть один, жаждущий отмстить царю за некие унижения, которым, по воле царя, были подвергнуты его предки. Звезды пере­дали служителям веление Ведателя судеб, бога Мардука:

«Жизнь Кира, царя, должна остаться на той земле, где он вступит в сражение с войском Томирис».

Кир, царь, перешел со своим войском реку Аракс и продвинулся на один дневной переход. Там, где он разбил стан, произошло, как я слышал, следующее.

Кир, царь, оставил в своем стане часть провизии, в том числе почти весь запас вина. Он собрал самых сла­босильных воинов и повелел им стеречь свой стан, а сам увел свое войско обратно к реке. Такова была его хит­рость.

Сын Томирис имел в своем подчинении треть всего войска массагетов. Он внезапно напал на стан персов и с легкостью перебил всех сторожей. Такой вкусной еды, ко­торую кочевники нашли там, они не пробовали ни разу в своей жизни. Они уселись пировать и праздновать победу и, выпив много вина, повалились сонные.

Тогда Кир, царь, вернулся к стану со своим войском и перебил всех кочевников, которых нашел там спящими. Некоторые ныне говорят, что сына Томирис, которого звали Спаргаписом, он тоже убил, хотя раньше никогда не лишал жизни пленников царских кровей. От других я слышал, будто тот, оказавшись в плену, убил себя сам. В их слова мне так же трудно поверить, как и в речи первых.

Томирис же, еще не зная о смерти сына, отправила к Киру, царю, своего вестника с такими словами:

«Кровожадный Кир! Не кичись своим подвигом. Ты одолел моего сына и его воинов не силой оружия, как делал раньше, встречаясь со своими врагами. Боги отсту­пили от тебя и лишили тебя силы, поэтому ты устрашился нас и прибегнул к обману. Плодом виноградной лозы, ко­торая и персов лишает рассудка, ты коварно погубил воинов и пленил моего сына. Даю тебе добрый совет: выдай мне сына живым и уходи из моих земель. Если ты воспроти­вишься, то клянусь тебе богом солнца, владыкой массагетов, я напою тебя кровью, как ты напоил моих воинов сладким зельем».

Однако слух о том, что Спаргапис уже мертв, достиг предводительницы кочевников раньше ответа Кира, царя. Что ответил ей Кир, царь, осталось неизвестным.

Персидского гонца она, как видно, убила и в ярости напала со всем своим войском на персов. Битва была очень жестокой и длительной. Сначала противники стре­ляли из луков, а когда запасы своих стрел истощились, еще более часа осыпали друг друга теми вражескими стре­лами, что в обилии находили вокруг себя целыми, неполоманными. Затем они бросились врукопашную с ме­чами и копьями. Все бились отважно, не думая отступать. Наконец массагеты одолели, и почти все персидское вой­ско пало.

Кир, царь, начал отходить и, как передают, был поражен ударом копья. Вероятно, что это копье было направлено рукой того человека, которого послали служители. Когда Кир, царь, остался с малым числом верных воинов и стал в спешке отступать, этот посланник мог бросить в него копье незаметно, дабы самому не оказаться убитым за это свое дело, которое его соплеменники, несомненно, сочли бы за самое ужасное злодеяние.

Томирис настигла остатки персидского войска и отбила труп царя. Она велела отрубить ему голову и опустить ее в винный мех, наполненный кровью вражеских воинов. Когда это было сделано, она сказала:

«Ты все же погубил меня, погубив моего единственного сына. Вот я сдержала свою клятву и напоила тебя кровью».

Так умер Кир, царь.

О его смерти мне рассказали трое парфян и один согдианец, когда я пребывал в городе Ниса. Эти люди, как они уверяли меня, следовали за персидским войском, на­ходясь в обозе, и видели издалека все, что происходило между персами и кочевниками. Те же персы, которые ос­тались в живых, хранили молчание и отказывались произ­носить слова о смерти своего владыки.

Потом, как мне известно, голова Кира была выкуплена у массагетов за сто мин золота».

Аддуниб пишет здесь:

«Незадолго до того дня, как Кир, царь, со своим вой­ском перешел через реку Аракс на земли кочевников, Аддунибу в сновидении явился великий Набу, сын бога Мардука.

Набу сказал, что после смерти персидского царя меня и весь мой род постигнут несчастья.

Таков был сон.

Меня обуяло непреодолимое желание предупредить Кира, царя, о мести со стороны человека, находящегося в его окружении. Я скрыл от служителей, каково было мое сновидение, и без их на то воли поспешил вслед за войском персов.

Однако когда я достиг Нисы, меня поразила лихорадка, отнявшая много сил, ибо Мардук отошел от меня в нака­зание за мое своеволие. Болезнь не давала мне подняться с ложа больше двух недель.

Я принес обильные жертвы и слезное покаяние и так вернул себе благоволение бога.

Когда недуг оставил меня и я вновь обрел силы, то, выйдя на улицу, случайно встретил эллина Кратона, ко­торый служил у Кира, царя. Этот эллин, потерявший в сражении с кочевниками ногу, утверждал, что оставался рядом с царем до последнего мгновения его жизни, однако, как и все персы, не желал ничего рассказывать об обсто­ятельствах смерти царя.

Смею полагать, что этот эллин мог быть истинным убий­цей самого царя, поскольку некогда в своем городе обучался способам коварно проливать кровь и был послан мидянами убить повелителя персов. Однако в то далекое время он, по словам Гистаспа, раскаялся в своем замысле и, получив прощение царя, был принят им на службу.

Вернувшись в Вавилон, я признался служителям в про­явленном своеволии.

Служители принесли жертвы и сказали, что во сне под видом Набу злой дух был способен прийти. Они сказали, что высшие служители золотой ветви, если бы своевременно узнали о моем сне, немедля обратились бы к звездам и смогли бы узнать истинное существо того духа, что мне явился.

Служители сказали, что такой проступок карается смер­тью, однако можно искупить его по воле Мардука. Они сказали мне, что после смерти Кира, царя, нет, кроме меня, иного вавилонянина, кто может приблизиться к Камбису и открыть его помыслы.

В продолжение пяти лет я пребывал при Камбисе, царе.

Когда Камбис захватил Египет, то принял египетские обычаи и стал приносить обильные жертвы египетским богам. Он назвал себя «фараоном» и захотел сделать Египет главной страной своего царства. Он отступил от бога Мар­дука, и Ведатель судеб лишил Камбиса, царя, своего бла­говоления. Камбис потерял рассудок, а его младший брат Бардия взял власть над Персией.

Звезды указали служителям судьбу Камбиса:

«Царю Египта ныне суждено умереть от яда змеи, пря­чущейся под камнем у дороги, ведущей в Пасаргады».

Узнав о том, что брат поднялся на него, Камбис по­спешил в Персию, однако в дороге случилось именно так, как было предсказано.

Когда я вернулся в Вавилон, служители сообщили мне, что первоначальный приговор заменен изгнанием. Все цар­ство было охвачено мятежами. Служители сказали мне, что я могу навлечь на них беду, поскольку враги персов видят во мне приближенного Камбиса и его отца, Кира, царя стран, в правление которого земли и скот приносили много плода, а среди подвластных ему народов не проис­ходило волнений и междоусобиц.


Конец книги Аддуниба



3. КНИГА ШЕТА


Слова Шета, сына Нафанаила, из торговцев в Нааране и Галгале, в земле Вениаминовой.

В двадцать первый год по освобождении народа Израилева из великого плена на реках вавилонских, в первый месяц в двенадцатый день пришел ко мне посланник от персидского племени, с дарами богатыми и смиренной просьбой, дабы я, Шет, сын Нафанаила, записал истинную правду о смерти Кира, царя доброго, освободителя сынов иудейских, который по воле Господа сказал Иерусалиму: «Ты будешь построен!» — и храму: «Ты будешь основан!»

Так просил меня посланник, ибо много смут и нест­роений произошло с тех пор в царстве Персидском и много разнеслось лживых слухов, порочащих славу Кира.

Ведает душа моя, что Господь мой велит мне, недо­стойному рабу Его, записать все по истине, как пришел царь Кир по уготованному Богом пути ради народа моего и как он умер.

В третий год царствования Иоакима, царя Иудейского, Навуходоносор, царь Вавилона, осадил Иерусалим.

И за грехи народа Израилева предал Господь в руки его Иоакима, царя Иудейского, и десять тысяч лучших сынов иудейских, воинов и ремесленников, и часть сосудов Дома Божия.

Седекия стал новым царем, и, против воли Господа, задумал он отложиться от Вавилона и принять власть фа­раона египетского. Иеремия, пророк, предостерегал Седекию, но тот пренебрег его словами. И вот Навуходоносор узнал о замыслах Седекии, и вновь пришел под стены Иеру­салима, и разрушил город и Дом Божий. Он убил перво­священников и множество народа, а оставшихся увел в плен. И был плач великий.

Вот по истечении пятидесяти трех лет плена вавилон­ского явлена была сила Кира, царя персов, о коем хранили сыны народа Израилева предсказание Исаии, пророка.

Вот истинные слова Исаии:

«Так говорит Господь помазаннику Своему Киру: «Я держу тебя за правую руку, чтобы покорить тебе народы, и сниму поясы с чресл царей, чтобы отворялись для тебя двери, и ворота не затворялись.

Я пойду пред тобою, и горы уравняю, медные двери сокрушу, и запоры железные сломаю.

Ради Иакова, раба Моего, и Израиля, избранного Моего, Я назвал тебя по имени, почтил тебя, хотя ты и не знал Меня.

Я Господь и нет иного; нет Бога, кроме Меня; Я пре­поясал тебя, хотя ты не знал Меня».

Когда был я торговцем среди переселенцев в областях Суз и Ниппура, а именно в пятьдесят второй год пленения, Даниил, начальник многих людей, возвысившийся при На­вуходоносоре за мудрость свою и толкование снов, позвал меня и сказал:

— Вот, пойдем мы вместе к Иезекиилю, пророку, ко­торый живет при реке Ховаре, ибо настает час великий.

Возрадовался я этой вести, надел одежды лучшие свои, умаслил голову и пошел за Даниилом.

И вот приходим мы к дому Иезекииля, а жил он бедно, ради грехов народа иудейского, и дивимся тому, что пред домом расстелена плащаница чистая, коей оборачивают покойников, а пророк бездвижно стоит на ней, повернув­шись лицом в сторону Иерусалима.

Тогда спрашивает его Даниил:

— Скажи, что видишь, многомудрый Иезекииль?

Отвечает тот:

— Так говорит Господь Бог: вот, Я открою гробы ваши и выведу вас, народ Мой, из гробов ваших, и введу вас в землю Израилеву. И вложу в вас дух Мой, и оживете, и помещу вас на земле вашей.

И спросил Даниил:

— Скоро уже? Грядет ли Кир, избавитель?

И ответил Иезекииль:

— На то воля Господа. Выпрямите пути его, уложите дорогу его через горы камнями дорогими, хорошо отшли­фованными. Постройте для него мосты через реки. По­ставьте светильники, дабы видел он путь свой и днем и ночью. И не жалейте масла, ибо скупые более пожалеют о том, что сберегли, нежели щедрые — о том, что отдали.

Не мог я, по невежеству своему, уразуметь слова про­рока, а Даниил-начальник очень возрадовался и сказал мне:

— Теперь ты, Шет, несомненно, избран Господом нашим для великого дела. Ты выложишь камнями ров­ными, отшлифованными прямой путь Киру, царю пер­сов, коему суждено освободить нас от ярма вавилонс­кого. Ты получил от владык вавилонских печать на тор­говлю с иными странами. Вот повеление: иди к Киру и привези ему все необходимое для того, чтобы взял он царство Мидийское у деда своего Астиага. Когда же воцарится он, то обретет силу и богатство достаточные, чтобы низвести во прах царство Халдейское, по слову Исаии, пророка нашего.

Устрашился я избрания своего, но Даниил сказал мне:

— Господь укрепит мышцу твою, Шет, сын Нафанаилов! Великий грех — страшиться воли Его. Слушай меня, Шет. Дом Эгиби ждет слова моего и ждет слова Иезекиилева. И вот ты видел своими глазами и слышал своими ушами. Я приду в Дом Эгиби. Доныне люди Эгиби были вознесены над тобою. Отныне ты, Шет, вознесен над ними. Подго­товься к дороге, ибо горы персидские высоки и путь будет нелегок.

И сказал Даниил-начальник также, что будут посланы верные люди к Гарпагу, военачальнику мидийскому, под началом которого находится все войско царя Астиага, ибо, тот Гарпаг давно страшится своего повелителя. И предложат они военачальнику много золота и серебра, дабы он сам мог на свои средства содержать большое войско и, отринув всякий страх и всякое сомнение, перейти от Астиага к Киру и исполнять всякое его повеление.

И вот был собран мною обоз великий с зерном, мукою, тканями различными и большим числом винных сосудов. В тех мешках с зерном были скрыты слитки золотые общим весом в тридцать талантов — для Кира, а также много мечей для воинов его.

И вот вышел я в путь.

Вблизи Ниппура, на постоялом дворе, довелось мне встретить халдея Аддуниба и эллина Кратона, которые так­же держали свой путь в горы персидские.

Того Аддуниба послали жрецы вавилонские с целью погубить Кира, ибо они предсказали по звездам, что пер­сидскому царю суждено завладеть их царством и самим городом великим, блудным.

Однако в ту самую ночь Аддуниба поразил некий сонный недуг, так что хозяин гостиницы наутро даже принял его за умершего и был весьма напуган. Халдей не мог про­снуться целых три дня, а потом еще целую неделю пролежал j расслабленным.

Устрашились маги халдейские, узнав о каре, павшей на их посланника, и отказались от своих злых замыслов, и преклонились пред волей Того, Кто возвысил Кира над другими народами и отдавал в руки Кира многие земли.

Эллин же Кратон в те дни скрывался под видом си­рийского коновала, имевшего намерение излечить персид­ских коней и получить за это большое вознаграждение. Полагаю, что он был послан Гарпагом, мидийским воена­чальником, с целью выведать, действительно ли Дом Эгиби окажет Киру большую помощь оружием и провиантом. Кра­тон был весьма хитрым и искусным лазутчиком, хотя и имел склонность к неумеренному винопитию.

И вот, когда я пришел с дарами тайными к Киру, в Пасаргады персидские, то с радостью принял меня Кир, обласкал и стал расспрашивать о народе моем. Был он лицом светел, крепок в костях и мышцах.

И поведал я Киру о страданиях народа Израилева, о том, как некогда пребывал народ мой в плену у фараона египетского, а ныне терпит ярмо халдейское.

И спросил меня Кир:

— Где же поселил царь вавилонский твоих соплемен­ников, когда увел их в свою страну?

Отвечал я:

— Навуходоносор повелел отвести для иудеев часть го­рода Вавилона, иных поселил в дальних городах, иных за­ставил строить себе жилища у полей — ради возделывания их.

Спросил Кир:

— Продают ли иудеев в Вавилоне, как рабов и скот?

Отвечал я повелителю персов:

— Мы, иудеи, всегда считали себя пленниками и никогда не были рабами.

Спросил еще Кир:

— Слышал я, что возделываете вы, иудеи, землю вави­лонскую и пользуетесь ее плодами. Разве эта земля менее плодородна, чем земля той страны, откуда уведены вы?

И сказал я правду:

— Плодородна земля вавилонская, и пользуемся мы ее плодами, и даже продаем плоды ее и плоды лозы вино­градной.

Тогда спросил Кир:

— Неужели на своей земле вы трудились бы меньше чем на той, что более плодородна, чем ваша?

Ответил я Киру:

— Больше пота нужно, чтобы сполна оросить землю иудейскую.

Вновь спросил Кир:

— Слышал я, что торгуете вы по всей земле вавилонской. И многие ваши роды стали богаче родов халдейских. И обычаев ваших не запретили халдеи. И старейшин ваших ныне не притесняют. И один от рода вашего, именем Да­ниил, возвысился так, что стал приближенным царей ва­вилонских. И своему Богу вы поклоняетесь, не испытывая притеснений, разве не так?

С чистым сердцем отвечал я царю персов:

— Истинно так. Халдеи не заставляют нас поклоняться их богам, но позволяют свободно служить нашему Богу. Многие иудеи на зависть народу халдейскому тяжким тру­дом своим стяжали богатство и благополучие и ныне имеют дома крепкие.

Изумился Кир и сказал:

— Чего же не хватает вам, иудеям, если земля новая плодородней той, что лишили вас? Слышал, что застав­ляют твой народ копать русла для орошения полей и возводить укрепления городов. Однако всякий царь при­казывает народу своему: «Иди и возведи стены города моего и дворца моего» или «Отдай мне часть плода зем­ного». Так устроено на всей земле от века. Чего же вы, иудеи, хотите еще?

И отвечал я Киру:

— Свободы вожделеет народ иудейский — пусть на са­мой неплодной земле, но лишь той, что обетована Госпо­дом. И Дома Божия вожделеет народ иудейский, Дома Божия, что разрушен был халдеями посреди Иерусалима. И града Божия, Иерусалима, вожделеет народ мой, ибо град также разрушен; и пока не будет возведен вновь, не иссохнут слезы моего народа.

И последний раз спросил меня Кир, царь персов:

— Верите ли вы, иудеи, во власть судьбы над человеком, как верят в то эллины, верите ли в то, что предопределен каждый день человеческий от рождения и до смерти?

Отвечал я:

— Верит народ Израилев только в Господа, а всякое суемудрие эллинское отвергает, как мерзость и ложь дья­вольскую. Жизнь наша в руке Господней, и все будет по воле Господней. Воздаст Господь каждому и за благодеяния его, воздаст и за грехи его. А судьбы нет никакой, кроме дьявольского искушения.

И сказал Кир, царь персов:

— Блажен народ, которому свобода дороже земли туч­ной. Истинно велик Бог народа этого!

В тот день, когда пришел я в Пасаргады персидские, то узнал также, что Астиаг, царь Мидии, послал своих людей тайно умертвить Кира, ибо страшился, что Кир от­нимет у него престол. Эти убийцы сумели проникнуть но­чью во дворец, однако в один миг были поражены слепотой и безумием, так что закололи кинжалами друг друга.

Астиаг, получив известие об этом, сам впал в бешенство и повелел Гарпагу идти с войском на персов, захватить Кира, связать его узами крепкими и привести живым в Эктабан.

Гарпагу же были ведомы предсказания свыше. Кроме того, он разумел, что, исполнив повеление царя, навлечет беду и на себя. Ведь он приходился Астиагу дальним род­ственником, так что царь индийский, избавившись от Кира, увидел бы перед собой опасность в самом Гарпаге, началь­нике над многими воинами.

Итак, тайно приняв дары Дома Эгиби, Гарпаг привел свое войско к Эктабану и с радостью отдал его под на­чальство Кира.

Кир же со своим народом и с войском, принятым от Гарпага, немедля двинулся на Эктабан и захватил его. Когда Астиаг, лишившись всех своих воинов и слуг, познал свою Участь, то покинулдворец и сам пришел к Киру молить о пощаде. Кир проявил великодушие, сказав Астиагу:

— Бог повелел мне лишить тебя престола, но нет Его веления лишить тебя жизни.

Так милосердно Кир потом поступал со всеми царями тех стран, что покорились его власти.

И вот лидийский царь Крез захотел покорить мидийские земли и ниспровергнуть самого Кира. Крез поклонялся эллинским идолам и все исполнял, как велели ему оракулы. И вот он решил отомстить за Астиага Киру, который ис­полнял волю Господа, а не иных богов, и не слушал лживых предсказаний, в капищах вещаемых, посреди мерзости эл­линской.

Крез повел сильное войско на персов и захватил область Каппадокии. Тогда и Кир двинулся ему навстречу со своим войском.

И вот в ночь перед самым сражением налетел на стан Креза сильный вихрь и, как передают, разогнал всех ли­дийских коней, так что разыскивали их и собирали до самого рассвета, а многих коней и вовсе не смогли найти. А Крез, как известно, имел самую сильную конницу и очень гордился ею.

Устрашился он этого знамения и отступил из Каппа­докии в пределы Лидии.

Тогда Кир призвал меня к себе и сказал:

— Видно, Богу угодно отдать мне Лидийское царство, ибо не могу я двинуться на Вавилон, оставив у себя за спиной сильного врага. Слышал я, что в горах Лидии много золота, а сами земли бесплодны. К тому же опасаюсь я, что лидийцы отравят колодцы и животных на моем пути. Вот, говорю тебе, Шет: собери провианта как можно боль­ше, дабы год и два в походе не испытывали мои воины ни в чем недостатка — ни в еде, ни в питье, ни в одежде, ни даже в дровах для их костров. Торопись, ибо я хочу немедля двинуться на Сарды лидийские и отнять у Креза его престол. Чем скорее исполнишь ты мое повеление, тем скорее принесешь пользу мне и облегчение своему народу, ибо известно мне, что народ твой чает освобождения из плена вавилонского.

Так говорил Кир.

И вот, приложив труды немалые, исполнил я волю царя персидского и собрал тысячу повозок, полных всякого за­паса — и зерна, и чечевицы, и мяса вяленого, и вина, и воды из тех рек, кои почитал Кир.

Когда все было собрано мною, возрадовался царь пер­сидский, собрал войско, вдвое больше прежнего, и пошел войной на нечестивого Креза, погрязшего в богатстве и мерзости эллинской.

Тот год на землях лидийских был весьма неплодород­ным, и народ жил во многих лишениях. Персы же имели все в избытке. И вот иные лидийцы приходили в стан Кира и покупали чашку чечевичной похлебки за золотую монету. И славили Кира, говоря:

— Вот царь, при котором и у нас все будет в избытке. Не так, как при Крезе, источающем богатства свои на лжи­вых эллинских предсказателей.

И преклонялись перед Киром.

Когда царь персов подошел к Сардам лидийским, тогда Крез выставил против него все свое войско и всю свою великую конницу.

И вот Шет, сын Нафанаила, свидетельствует о том, что видел собственными глазами.

Как только конница Креза приблизилась к войску Кира, тотчас же всех лидийских коней вновь охватил невидимый вихрь и разогнал по всему полю. Многие всадники убились, попадав на землю с седел. Иные в страхе бежали. Те же, которые не устрашились знамения и бросились в битву против персов, погибли все до единого.

Так Господь поразил самую великую конницу, коей боялись иные цари, и никакого вреда и урона не нанесла она персам.

Жители Сард, увидев происшедшее, устрашились и прислали к Киру своих старейшин просить о милости. Кир же сказал им, что не причинит городу вреда, если золото будет отдано победителям.

Дворец Креза стоял на высокой горе и издавна считался неприступным. Кир обложил гору со всех сторон и, зная, что у лидийского царя запасов немного, стал спокойно дожидаться того дня, когда Крез сам выйдет к нему за куском хлеба.

До приближенных Креза, которые заперлись во дворце вместе со своим царем, донеслись слухи о том, что персы не будут брать гору приступом, а попросту уморят всех осажденных голодом.

И вот лидийцы устрашились и замыслили принести своего царя в жертву богам. Они знали, что предок царя коварно завладел троном законного властителя, и ныне над самим Крезом должно свершиться древнее пророчество о том, что именно пятый потомок того злодея потеряет власть и погубит свое царство.

Приближенные Креза в невежестве своем полагали, что такая жертва спасет их от гнева персидского царя, при­шедшего в Сарды.

И вот, как передают многие персы из знатных родов, Киру привиделся сон, будто посреди осажденного дворца разведен огромный жертвенный костер и царя Креза на­сильно толкают прямо в его мощное пламя. Охваченный огнем Крез простирает руки к персидскому царю и умоляет его о спасении.

— Как я могу спасти тебя? — вопрошает во сне Кир.

— Скорее пошли самых ловких воинов по тайной тро­пе! — восклицает Крез, терпя ужасные страдания.— Я по­кажу тебе, где эта тропа!

И вот Кир, увидев узкую тропку, ведущую на гору, тотчас очнулся и повелел своим воинам проникнуть во дворец, захватить Креза и во что бы то ни стало привести его к нему живым и невредимым.

Ловкие воины из мардов быстро поднялись по указан­ному пути и, войдя во дворец, увидели, что несчастного Креза уже тащат к огромному пылающему костру.

Марды отбили его и привели к Киру.

— Ни один эллинский оракул не пророчил мне такого бесславного конца,— сказал Крез персидскому царю.— И все оракулы умолчали о моем спасении. Ты спас меня, хотя я не мог просить тебя об этом. Ты ниспроверг эллинскую мерзость в душе моей. Мое царство отныне при­надлежит тебе, славный Кир.

— Возблагодари Бога, который даровал тебе спасение,— отвечал ему Кир.— Ибо по Его воле ты молил меня о спа­сении, сам не ведая о своей мольбе.

Изумился Крез этим словам персидского царя, а Кир поведал ему о своем видении.

И преклонился Крез перед царем Киром и поклялся ему в своей верности.

Так Кир завладел Лидийским царством и всеми нес­метными богатствами Креза.

Теперь он мог идти на Вавилон, не страшась войска халдейского.

Однако не истек еще срок наказания великого, на­ложенного Господом на народ Израилев, за грехи его, ибо некогда велел Господь обратиться от злого пути и не ходить во след иных богов, а народ не послушался Бога.


И вот, по слову Господа, народ сей будет служить царю вавилонскому семьдесят лет; когда же исполнится семьдесят лет, наказан будет царь вавилонский; и сделает Господь землю халдейскую вечной пустыней.

Так сказал Господь через пророка своего Иеремию.


В тот год, когда подчинилось Лидийское царство Киру и царь Крез по доброй воле своей преклонился перед ве­личием Кира и отдал ему свой престол, минуло только шестьдесят лет пленения на реках вавилонских.

И вот еще десять лет надлежало пострадать Израилю под скипетром халдейским.

Узрев величие Кира, преклонились пред ним и прави­тели восточных стран до самой Индии и с радостью приняли власть персидского царя.

Так возвысился Кир, как ни один из иных царей, пра­вивших до него в мире, ибо его величие должно было восславить величие Господа, предавшего в его руки бес­численные племена ради спасения народа Израилева.

На семидесятом году пленения, в месяце нисане, в тре­тий день, Кир, царь персидский, ступил с войском великим в пределы вавилонские.

И вот, по слову Господа, который бездне говорит: «Ис­сохни!» — Кир повелел своим воинам иссушить полноводную реку Диялу во устрашение халдеев, во знамение воли Господней над землями вавилонскими.

И в три дня иссякла река Дияла.

Царь же Набонид в безумии своем не принял сего ве­ликого знамения и не преклонился перед Киром, а стал укреплять города свои, готовясь к войне с персами. Своему сыну Валтасару он повелел защищать город Опис, а сам остался в Сиппаре.

И вот военачальник Описа, видя в персах силу великую, перед коей не устоять халдеям, тайно послал к Киру своего человека со словами:

«Царь! Отдам я в твои руки город и самого Валтасара, ради милости твоей, ибо мне дорога жизнь, а мои воины не хотят сражаться за Набонида и сына его».

Кир же принял просьбу военачальника, только повелел отпустить Валтасара, ибо желал, чтобы тот по своей воле пришел к нему и преклонил голову свою пред тем, в чью руку Господь отдает все Вавилонское царство.

Как известно мне, повелел Кир тому военачальнику послать в Сиппар, к Набониду, своего гонца с ложной вестью, будто Валтасар оказался в плену у тех персов, что числом не более десяти тысяч были направлены царем персов взять приступом стены Описа.

Получив такую дурную весть, Набонид приказал сво­ему войску быстро двинуться к Опису и освободить Вал­тасара.

Когда воины Набонида достигли стен Описа, все вой­ско персов ожидало их там. Многие воины нечестивого царя были перебиты, остальные же были взяты Киром в плен.

Узнав об истинной беде, Набонид устрашился и по­спешил в Вавилон, чтобы просить прощения у того вави­лонского бога, коего он некогда отверг в угоду своей матери, и принести тому богу обильные жертвы. Служители того главного бога Вавилона возненавидели Набонида за его отступничество, поэтому царь халдейский прибыл в город под видом простого странника.

В то время сын Набонида Валтасар также пребывал в Вавилоне и, запершись во дворце своем, возомнил из себя истинного царя халдейского и предавался безудержному пиршеству.

В тот день, когда царь Кир со своим войском великим уже подступал к стенам вавилонским, Валтасар устроил самый большой из пиров, на который привел тысячи вель­мож и пред глазами тысяч пил вино.

Изрядно же опьянев, приказал он принести те священ­ные сосуды, золотые и серебряные, которые Навуходоносор вывез из храма Иерусалимского.

Слуги Валтасара принесли те сосуды, и нечестивый хал­дей приказал наполнить их вином: и пил из них сам, и вельможи его, и жены его, и наложницы его.

В тот самый час над головой сына Набонидова вышла из стены рука светящаяся и стала писать против лампады на извести стены чертога царского таинственные слова, не­понятные никому из пирующих.

Изменился в лице Валтасар и побледнел как мертвец. Задрожали колени его, и выронил он из рук сосуд с вином.

И призвал он к себе всех мудрецов своих, дабы те прочли надпись и объяснили значение ее.

Когда пришли мудрецы, то устрашились, увидев на стене надпись пламенную, и никто из них не смог ни прочитать те слова, ни объяснить знамение.

Тогда жена Валтасара обратилась к своему мужу с такими словами:

— Есть в царстве муж, в котором дух святого Бога. По воле Навуходоносора назвали его, как и тебя, Валтасаром, однако он от иудейского племени — и имя его истинное Даниил. Сам Навуходоносор поставил его главою тайноведцев и гадателей за дар толковать загадочное и разрешать узлы. Призови его — и услышишь значение сей надписи.

И призвал Валтасар Даниила, начальника над многими, и сказал ему:

— Я слышал о тебе, что дух Божий в тебе и свет, и разум, и высокая мудрость найдена в тебе. Итак, если смо­жешь прочитать это написанное и объяснить мне значение этих слов, то облечен будешь в багряницу, и золотая цепь будет на шее твоей, и поставлю я тебя третьим властелином в моем царстве.

Посмотрел Даниил на ту стену, на которой появилась надпись, и отвечал:

— Дары твои пусть останутся у тебя, и почести отдай другому. А написанное я прочитаю и значение объясню. Ты вознесся против Господа небес, и сосуды Дома Его принесли тебе, и ты, и вельможи твои, и жены, и на­ложницы твои пили из них вино. И ты славил богов серебряных, и золотых, медных, железных, деревянных и каменных, которые не видят, не слышат, не разумеют. За это и послана от Него кисть руки, и начертаны слова: МЕНЕ, TEKEJI, ФАРЕС. Вот и значение слов. МЕНЕ — исчислил Бог царство твое и положил конец ему. TEKEЛ — ты взвешен на весах и найден очень легким. ФАРЕС — разделено царство твое и дано мидянам и персам, коих ведет сюда Кир, царь.

Еще больше устрашился Валтасар и, как передают, изо­шел весь смрадным потом, который выступает на теле пре­ступника в час казни его.

И повелел Валтасар облечь Даниила в багряницу и воз­ложить золотую цепь на шею его и сказал Даниилу:

— Вот, стал ты отныне третьим властелином в царстве моем. Иди к Киру и попроси у него пощады для меня. Тебя послушается царь персов.

Тогда Даниил пришел к Киру и рассказал ему о великом знамении и о том, что настает час, когда Господь ввергает Вавилон в волю Кира.

Царь персов сказал Даниилу:

— Вернись к Валтасару и скажи ему: пусть он и отец его Набонид придут ко мне просить о милосердии. Тогда возьму я город и не стану разрушать его, а царя вавилонского и сына его приближу к себе, как и прочих царей, кои отдались в мою волю.

Отвечал Даниил Киру:

— Царь! Валтасар свершил святотатство, осквернив со­суды Дома Божия, и кара Господня не минует его. Набонид же, царь, принял на себя грехи Навуходоносора перед на­родом Израилевым и также повинен смерти. Царь персов, всем известно твое милосердие великое, но бессилен и ты против воли Господней. Вавилон же будет разрушен, если не сегодня, то завтра, и если не завтра, то внуки наши увидят на этом месте развалины, занесенные песком. И если не твоей рукой будет наказана блудница вавилонская, то рукой иного, кого истинно изберет Господь. Ибо так говорят наши пророки.

Ничего не ответил Кир Даниилу и отпустил его.

В тот же час нечестивый Валтасар был убит, а Набонида пощадил Господь, потому как (слышал я это от многих старейшин) покаялся царь вавилонский пред Богом за свои прегрешения пред народом моим.

Тою же ночью Кир со своим войском безо всякого противления со стороны халдеев вступил в Вавилон.

Было же пред тем так, как говорят иудеи, пребывавшие в стенах вавилонских.

Когда Валтасар вернулся в город, то поставил у каждых ворот стражу крепкую, числом не меньше сотни, ибо стра­шился, что жители города с радостью примут нового вла­дыку.

Даниил же был сведущ в науках халдейских и знал, как составить сонное зелье.

И было изготовлено того зелья целая мина, так что хватило бы усыпить и целое войско.

Тогда в одночасье стражам поднесли сосуды с вином разбавленным. В те сосуды было положено зелье. И воины, не удержавшись, пили много вина, потому как по велению Валтасара питались в те дни только вяленым мясом, запа­сенным заранее.

Тогда всех стражей обуял сон, и персы прошли мимо них, как мимо вражеских воинов, убитых в сражении.

Так воцарился Кир в Вавилоне по воле Бога.

Истинным властителем Вавилона сделал он своего сына Камбиса, сведущего в науках халдейских, а управителем всех земель вавилонских при сыне своем поставил персидского военачальника Губару, известного своей неподкупностью.

И вот в один из дней Даниил облачился в багряницу и, придя к Киру, просил его:

— Царь! Отпусти народ мой.

И отвечал ему Кир:

— И не только отпущу народ твой, но и верну сынам иудейским сосуды их Храма, и дам золота, дабы возвели они и Храм, и город свой Иерусалим, ибо помогли они мне одолеть вавилонян, и Бог иудейский сильно помог мне. Будет так, но не тотчас же. Ибо если нынче же отпущу иудеев, иные народы, пребывавшие в пленении у халдеев, возропщут и бросят поля незасеянными и не­возделанными, и не принесет земля плода. И возведут на меня клевету, будто я, царь персидский, принес не­дород на эту землю, отданную мне богами. И возведут клевету на иудеев, будто возвысил я вас пред другими народами. И будет смута.

Говорил Даниил Киру:

— Царь! Говоришь ты во всеуслышание, что город Ва­вилон отдан тебе богом халдеев, Мардуком. Не Мардуку идол золотой, безгласный, отдал в твою руку царство ве­ликое, а Бог живой, Бог присносущный, Бог народа моего.

Отвечал царь Кир Даниилу:

— Вот боги персов предрекли мне великое владычества. Вот и халдеи давно предсказывали по звездам своим волк их бога Мардука, отдающего царство их в руку мою. Вот и эллинские боги, как говорил мне Крез об эллинских оракулах, были на моей стороне. И даже боги скифов-ко­чевников некогда вещали жрецам своим, что уготована мне великая власть. С юности своей почитал я всех богов, не осквернил ни одной святыни, не повалил ни одного идола, не отказывал в жертве ни одному из богов, на чьи земли приходил. И ни одному из подданных своих, и слуг, и рабов своих не воспрещал поклоняться их богам. Потому боги избрали меня и вознесли меня. Ты же при­зываешь меня признать лишь одного Бога иудейского. Тогда иные боги разгневаются и лишат меня своего бла­говоления.

Тогда сказал Даниил Киру:

— Царь! Призвали тебя халдеи, когда ты уже вошел в силу свою, и все увидели, что тебе надлежит овладеть цар­ствами многими. Бог же народа моего вложил имя твое и славу твою в уста Исаии, пророка нашего, еще два века тому назад. Еще тогда, когда не родился в мире даже за­чинатель и праотец рода твоего, тогда говорил Бог живой устами пророка, что овладеешь ты Вавилоном, по воле Его.

Слушал Кир слова Даниила и, имея от Бога нрав кроткий и зная мудрость Даниила, не гневался на него за дерзкие речи, однако так и не принял Бога в сердце свое.

Халдеи же и сатрапы страшились, что царь еще более возвысит Даниила, и стали искать предлог к обвинению его и не могли найти. Тогда сошлись они и договорились, чтобы Губару, управитель, постановил, чтобы в продолже­ние тридцати дней только один Камбис мог возносить мо­литвы к богам за благополучие Вавилона. Если же кто иной будет уличен в служении своим богам в это время, то надлежит бросить такого ослушника в ров глубокий, в котором на забаву вавилонским царям обитали львы. И был введен тот указ.

Даниил же, узнав об этом повелении, пошел в дом свой. Окна в доме его были открыты в сторону Иерусалима. Трижды в день Даниил преклонял колена и молился своему Богу и славословил Его, как это делал он и прежде того.

Тогда злые люди подсмотрели, что служит он Господу своему, и донесли Губару.

Управитель персидский опечалился, ибо почитал Да­ниила, как мужа мудрого, но не мог изменить повеления, утвержденного самим царем. Тогда послал он стражей к дому Даниила, и взяли его, и, приведя ко рву, опустили вниз, где ходили звери, и подняли лестницу.

В тот день Кир был на охоте, вдали от стен вавилон­ских, а когда вернулся в дворец свой и узнал об участи Даниила, то сильно возмутился и в ночь тайно пришел ко рву, сопровождаемый людьми своими и управителем Губару.

Он сам взял в руки свои факел и, наклонившись надо рвом; кликнул Даниила:

— Даниил, раб Бога живого! Бог твой, которому ты слу­жишь так усердно, мог ли спасти тебя от львов?

Тогда проснулся во рву Даниил и поднялся на ноги, а спал он среди львов, накрыв своей накидкой и себя и хищников, и львы согревали его своими телами.

И удивился Кир до глубины сердца своего.

А Даниил сказал царю со дна рва глубокого:

— Царь! Во веки живи! Бог мой послал ангела Своего и заградил пасть львам, и они не повредили мне, потому что я оказался пред Ним чист, да и пред тобою, царь, я не сделал преступления.

Тогда Кир возрадовался и тотчас же приказал поднять Даниила изо рва, а тех людей, что обвинили его, повелел ввергнуть в ров, и не успели они спуститься по лестнице, как львы уже бросились на них и сокрушили все члены и все кости их.

Так Господь послал Киру новое знамение силы Своей. И признал Кир величие Бога Даниилова и отпустил народ Израилев.

И случилась великая радость сия в третий год царство­вания Кира в Вавилоне, на семидесятый год великого пле­нения, как и предсказал Исайя, пророк.

И стал собираться народ мой в путь дальний, но при­ятный для сердца и стал укладывать имущество свое в по­возки и без сожаления оставлять дома свои в землях ва­вилонских. Лишь немногие остались, чье имущество было велико и чья торговля шла весьма успешно, на пользу на­роду Израилеву. Но и те отписали большую часть богатства своего на восстановление Дома Божия и возведение стен иерусалимских. И славили все иудеи Кира, царя персид­ского.

Кир же отнял управление Вавилоном из рук Губару и передал Гобрию, эламиту, имевшему мудрость и разум ве­ликий.

И отнял Кир власть у сына своего Камбиса, ибо тот стал во всем слушаться халдеев и делать все им в угоду и стал почитать бога халдейского выше иных богов.

Незадолго до того дня, как народ мой отряхнул прах вавилонский с ног своих, пришел Даниил к Киру и стал вновь увещевать его обратиться всем сердцем своим и всей душою своею к Богу живому.

В те дни тосковал царь по любимой супруге своей, что была от племени персидского и скончалась некоторое время назад.

И предложили старейшины народа моего в супруги царю деву чистую, прекрасную и лицом, и телом, и нравом своим, именем Руфь.

И не принял Кир ее, ибо уже замыслил взять себе в жены царицу сильную, от племен кочевых на севере, не подчинявшихся никогда никаким царям и живших подобно зверям хищным посреди бескрайних земель.

Так Кир, по исполнении воли Божией, прельстился властью своею и богатством своим.

Соломон, царь иудейский, мудрейший из мудрых, прельстился царицей Савской. И во время старости Соломона жены его склонили сердце его к иным богам, и сердце его не было вполне предано Господу Богу своему.

Что тогда говорить о Кире, царе народа персидского, с которым Господь не заключал завета Своего!

Разгневался народ на Соломона и воздвиг на него царей многих. Киру же Господь уготовал гибель на чужой земле во знамение того, что великие земли, коими овладел Кир, даны были Господом ему и народу его лишь на временное подержание, ради спасения народа, избранного Богом.

Не внял Кир мудрым словам Даниила, и как только Даниил отошел от него, в тот же час отошел Господь от Кира, ибо исполнились уже все пророчества, исполнились все дела земные, которые надлежало сделать Киру. Принять же Бога единого и низвергнуть идолов вавилонских он не захотел.

И когда народ Израилев покинул Вавилон, то еще сильнее затосковало сердце Кира. Ничто больше не ра­довало глаз его: ни чудесные сады вавилонские, ни бо­гатство великое, ни одежды, ни блюда, ни жены его, ни наложницы.

Многие ночи проводил он на самой высокой башне дворца своего, стоя неподвижно, будто каменный столб, у самого края стены и обратив взор свой на восток, к Пасаргадам персидским.

Не находил царь места себе и стал часто переезжать из одного города в другой: из Вавилона в Эктабан мидийский, из Эктабана в Сузы эламские. И нигде не обретал он своему сердцу желанного покоя.

И вот наконец, по прошествии лет семи, собрал царь Кир большое войско и пошел войной на скифов-кочевников. Желал он теперь овладеть землями, коим, как го­ворят, нет никаких пределов.

Направил он своих послов к царице скифов, предлагая ей стать ему супругой, и преклониться перед ним, и отдать свое царство в его руки без всякого сражения.

Царица же скифов заманила Кира и его войско на свою землю и отступала несколько дней, так что воодушевились персы и потеряли осторожность. И вот в один из дней она напала на персов, бросив в битву всех своих воинов, и победила их, и Кир в той битве поражен был копьем и погиб бесславно.

Так умер Кир, не приняв в сердце свое Бога живого, Бога народа Израилева.

В те дни пребывал я с повозками своими и слугами в Нисе парфянской, и вот когда узнал я о смерти Кира, то сильно опечалилось сердце мое, ибо был он царь добрый, воистину милосердный и освободил народ мой. Под его рукою процветали страны и славили владычество его.

И привиделись мне в ту ночь смуты грозные и кро­вопролитные на всей земле, от царства Египетского и до самой Бактрии. Так познал я, по воле Господней, что кончится благополучие в царстве великом, и возмутятся народы и восстанут, и начнутся бедствия и недороды, деяния злых ангелов. Не то, как было на земле при Кире, царе добром.

И узнал я, что осквернено тело Кира, царя, и отъята голова от тела его и увезена скифами для поругания. И вот поднялся я и оставил повозки свои и с малым числом слуг поспешил в земли скифские, ибо взволновалась душа моя и стало мниться мне, что, если обрету я голову царя и передам ее народу персидскому для погребения по обы­чаю его, то, по милости Божией, не случится смут и нестроений, и безопасны будут дороги, и народы будут добывать хлеб свой в мире и благополучии, как было при Кире, царе.

И встретил я по пути племя саков, которые именовали себя «большой ордой». С тем племенем торговал я раньше, так что предводитель саков знал Шета, сына Нафанаила.

И просил я его о помощи в своем деле и сказал ему, что отдам ему в Нисе десять талантов серебра только за то, чтобы привел он меня к царице скифской, которая взяла голову Кира.

Пришлось мне и слугам моим пересесть на коней скифских, быстрых и низкорослых. Три дня и три ночи скакали мы по следу племени массагетского. Там, где прошли массагеты, вдыхали мы тяжкий дух стойбищ их, дым костров погасших и зловоние кала скифского и коней скифских.

И вот настигли мы то племя, которым повелевала царица скифская, именем Томирис. И устрашились массагеты, ког­да увидели «большую орду», ибо подумали, что те подчи­нились персам и пришли отомстить за царя их.

Тогда передал я царице свою просьбу и предложил ей за голову Кира талант золота.

Поначалу воспротивилась царица скифская.

Укрепил Господь дух мой и даровал на один час ис­тинное бесстрашие сердцу моему, словно был я не торгов­цем, а сотником из войска грозного.

Тогда сказал я царю «большой орды»:

— Если не отдаст царица голову Кира, нападем на нее вместе и отнимем голову. Тогда получишь от меня десять талантов серебра и три таланта золота. Если же просто устрашишь ее и без всякого сражения отдаст она мне то, что прошу, отдам два таланта золота.

Принял царь «большой орды» в сердце свое слова мои, и вот сказал я царице Томирис:

— Месть твоя свершилась. Довольно ты сама поглуми­лась над мертвым царем. Настала пора погребения по свя­щенному обычаю. Отдай то, что принадлежит не тебе, а Богу, иначе кара Бога моего падет на тебя и весь род твой, и тогда весь род твой и народ твой будут низвержены во прах на земле, которую сотворил Господь.

И устрашилась царица скифов и отдала мне голову Кира, царя, которую скифы уже успели выварить в своих котлах и содрать с нее кожу, дабы сделать кубок священный для пиров царских.

Но узнал я голову и не мог не узнать, ибо и до старости крепки были зубы царя персидского, только у одного зуба, верхнего, был сколот край в давние времена, когда отроком играл он в воина и ударили его по лицу дере­вянным мечом.

Так обрел я голову Кира, и возрадовалась душа моя.

Сильно истощилось богатство мое, и пришлось мне сде­лать долги, ибо отдал я царице талант золота, который имел с собой, и, по возвращении в Нису, отдал я царю «большой орды» много золота и серебра, как и обещал, ибо нельзя было обманывать его, ради Кира, царя доброго. Так обошлась мне голова Кира в три таланта золотом и в десять талантов серебром.

Когда же вернулся я в Нису, то повстречал я в городе том и Кратона, эллина, который служил Киру, и Аддуниба, халдея, который учил мудрости халдейской сына его, Камбиса. И был я весьма удивлен этой встрече.

Оба они казались опечалены смертью Кира. Кратон же, эллин, лишился ноги в битве со скифами и утвер­ждал, будто бы находился при Кире в его смертный час и даже уберег царя от многих вражеских стрел и копий, но не уберег от судьбы его. Этот Кратон рас­сказывал, что Кир первым пустил коня вскачь впереди всего войска своего и доблестно сражался со скифами, как простой воин.

Было ли так на самом деле, сам я утверждать не могу, ибо разве можно доверять многоречивому эллину, имевшему слабость к женщинам и неразбавленному вину.

Слышал я от иных, мудрых людей, будто халдеи за­мыслили отомстить Киру за ту чрезмерную дань, которую он по справедливости наложил на царство Вавилонское. И вот халдеи подослали в войско его убийцу, который и поразил царя в спину во время сражения так, чтобы потом никто и не мог сказать: «Вот, против Кира был заговор, и убили царя предательски».

Видел я в Нисе того халдея, Аддуниба, и казался он мне опечаленным, но полагаю, что лживым было сердце его и лживыми были слезы его. Если не иной халдей, то этот вполне годился бы для подобного злодеяния, ибо учил он сына царского не только наукам вавилонским, но и лицемерию великому, которое сам постиг в совер­шенстве.

Слышал я, что и сам Камбис, сын Кира, принявший царство его, был впоследствии отравлен халдеями. А сам Аддуниб после смерти Камбиса бежал в Афины эллинские, и кому, кроме Господа, известны ныне причины бегства его?

Когда же привез я в Эктабан голову Кира, царя, воз­радовался Камбис и весь народ персидский. И был погребен Кир неподалеку от Пасаргад, в горах персидских, в простой гробнице.

А Камбис, ставший царем после отца своего, возместил мне весь ущерб, который потерпел я от скифов, и дал мне много золота и серебра и отменил все пошлины для тор­говли моей по всему царству его. И славили меня во многих городах персидских, в какие приходил я с повозками сво­ими, и торговал там с большой выгодой.

И вот возжелал Камбис стать фараоном египетским и править царством своим из Египта и сделал по желанию своему. Тогда поднялся против него брат его, Бардия, и начались смуты кровопролитные по всему царству, и воз­мутились народы, и все произошло, как привиделось мне во сне моем. И дороги царства персидского стали опасны и полны разбойников.

Так, хотя и удалось мне сберечь голову Кира, царя, от последнего осквернения, но не удалось уберечь страну его от смут, ибо наказал ее Господь за грехи сына его, Камбиса, и за то, что не принял тот истинного Бога в сердце свое.

Стражду ныне, ибо вижу, что свершил грех пред Гос­подом моим, приняв от Камбиса, царя, золото и серебро за голову отца его, Кира.

Ибо самому Киру служил я, Шет, сын Нафанаила, без принуждения безо всякой мзды, лишь по велению Господа.


Конец книги Шета



4. КНИГА ГИСТАСПА, АХЕМЕНИДА


Я — Гистасп, Ахеменид.

Бог великий Ахурамазда, который создал небо и землю, который создал человека, отдал сыну моему Дарию, царю царей, царю Персии, все земли и страны, коими правил Камбис, Ахеменид, и отец его, Кир, Ахеменид.

На закате дня минувшего, когда солнце покраснело, предвещая сильные ветры с западной стороны, пришел ко мне посланник Ахурамазды в одеждах светлых и сказал:

— Гистасп, ныне твой сын вознесен выше иных царей. Великое царство досталось ему по воле Ахурамазды, цар­ство, которое возвел до небес из низкого и расширил до пределов земли из малого брат твой, Кир из рода Ахеменидов. И вот настал час, когда тебе надлежит написать истину о Кире, о делах его, кои неизвестны простым смер­тным.

В большом изумлении отвечал я посланнику:

— Во всех странах и во всех царствах известны великие дела брата моего, Кира. Что мне писать еще?

Тогда посланник сказал мне:

— Верно говоришь ты, Гистасп: все народы знают о великих делах Кира и ничто не изгладится из памяти их.

Ты же напиши то, что не знает никто. Как родился Кир, как явил он царскую силу свою и как умер.

Еще больше удивился я и говорил так:

— Известно мне то, что неизвестно другим. Но не видел я брата моего в смертный час его, ибо был далеко от того места.

Сказал мне посланник:

— Верно и это, Гистасп. Не видел ты смерти Кира, но знаешь истину, откуда пришла смерть его. О том и напиши.

И, велев мне писать и дав мне пергаменты, и перья, и чернила восточные, посланник покинул мой дом.

Тогда в тяжелых мыслях заснул я, а когда проснулся, то в тот же час просветлел рассудок мой, и уразумел я, что поистине знаю то, что ныне не знает никто, ибо нет уже среди живых ни Азелек, ни сестры ее, Томирис, и не осталось никого из того знатного скифского рода, рода царей массагетских.

Вот напишу я по воле Ахурамазды правду о том, что более всего осквернено ложью, и вымыслом, и россказнями людей невежественных, и слухами, и небылицами, и тем посрамлю дэвов, посланников лжи.


Ныне передают из одних лживых уст в другие такую небылицу, и разошлась она уже по всему свету.

Говорят, будто Астиаг, царь индийский, видел некогда сон, который устрашил его. Будто бы предвещал тот сон, что Астиага свергнет с престола внук его, рожденный от дочери его Манданы. Тогда выдал Астиаг свою дочь за перса, а когда родился внук его, названный Киром, то приказал он приближенному своему, Гарпагу, умертвить младенца. Но Гарпаг ослушался царя и скрыл ребенка в одном селении, в семье волопаса. И говорят даже, что не женщиной, а пастушьей собакой был вскормлен Кир где-то в горах, ибо и волопас устрашился своего прибытка и унес его подальше от царского дворца, в свое горное жилище. Когда же Кир подрос, то открылось Астиагу, что жив его внук. Будто бы так случилось, что охотился Астиаг в тех горах и заметил мальчика, который с царственным видом повелевал овцами и собаками. Приблизился к нему царь, а мальчик не побоялся его и воинов его и остался стоять на месте, смело глядя на царя. И когда присмотрелся к нему Астиаг, то признал в нем черты свои. И не стал он убивать отпрыска своего, ибо увидел в этой встрече боже­ственное знамение. Гарпага же он наказал тем, что повелел своим людям тайно убить сына его и тем пресечь весь род его.

И вот говорю я, Гистасп, Ахеменид: вся эта история лжива от начала до конца.

Никакого вещего сна не видел царь Астиаг, а в дей­ствительности было то, что своим преемником он желал иметь сына, а не дочь, Мандану, и очень надеялся он, что родится у него сын, наследник царства его.

Что же до Манданы, то он опасался выдать ее замуж за кого-либо из своих приближенных или подвластных ему царей, ибо разумел, что таким образом чужой род будет домогаться престола его.

И вот настала пора, когда уже никак нельзя было ос­тавлять Мандану девой, а сына все никак не удавалось зачать самому Астиагу, ибо, верно, остыла в нем кровь рода его и семя уже зачахло. Но это было неведомо Ас­тиагу — именно то, что уже не будет от него отрасли креп­кой. И оставался он в той же страстной надежде.

Тогда задумался он и решил отдать свою дочь за самого благонравного и мягкого сердцем человека в царстве своем, помышляя, что ни такой человек, ни потомок его ближай­ший, получивший в наследство его тихий нрав, не восстанут против мидийского царя.

И отдал он свою дочь за Камбиса, перса из рода Ахеменидов. Я, Гистасп, приходился Камбису племянником. Из всех подданных царя мидийского Камбис, царь персов, отличался самым спокойным нравом и не имел никакой алчности в сердце своем.

Когда у Камбиса и Манданы родился сын, то назвали они его Киром в честь деда его.

Однажды, когда подрос Кир, Астиаг позвал всех Ахеменидов к себе, в Эктабан, на праздник великий по случаю дня рождения своего. И прибыли мы, персы, в Эктабан мидийский.

Пока принимал царь Астиаг подношения от подданных своих и говорил с ними, тогда отроков персидских, среди которых был и я, Гистасп, отпустили поиграть на задних дворах царского дворца.

Там была гора песчаная высотой в пять или шесть лок­тей.

И вот стали мы играть с сыновьями приближенных царя, с отроками индийскими, и парфянскими, и армей­скими.

Выбрали мы ту игру, что называют «царь горы». И вот как играют в нее: все устремляются на гору со всех сторон, и каждый пытается первым достичь ее верши­ны, и тот, кто смог достичь, старается удержать вершину в своей власти и силой сбросить вниз всех тех, кто норовит оттеснить его и занять наивысшее место горы, именуемое «престолом». Тот же, кто устоит наверху дольше остальных и сумеет при этом хотя бы один раз сбросить с вершины каждого, тот объявляется царем горы.

И вот встали мы все, отроки, вокруг горы, и сын Гарпага изо всех сил подкинул вверх перепелиное яйцо. По закону игры все должны были ринуться на гору в тот самый миг, когда яйцо начнет падать вниз. Однако отроки мидийские сразу устремились наверх, как только сын Гарпага подбросил яйцо, ибо считали себя высоко­роднее всех прочих.

Тотчас же все ринулись на гору, и началась настоящая схватка.

Не сразу приметил я, что Кир вовсе не торопится за­хватить гору и померяться силой со сверстниками.

Он остался внизу и начал пристально наблюдать за теми, кто сильнее и кто как борется за «престол». Он ступил на склон той песчаной горы только тогда, когда схватка закипела уже на самой вершине и первые неудачники кубарем покатились вниз.

Мидяне, первыми оказавшиеся наверху, поначалу объ­единились и стали нещадно сталкивать остальных. Сына Гарпага, которого звали Варданом и который по крови был арменин, они даже ударили по лицу, и рассекли ему губу, и, жестоко сбросив отрока вниз, насмехались над ним.

Тогда Кир помог ему подняться на ноги и сказал ему ободрительные слова, а затем вместе с ним стал безо всякой спешки подниматься на гору, сторонясь падающих тел.

Кир воспользовался тем, что мидяне и их противники уже достаточно устали и, сбившись наверху в кучу, уже не замечали того, что происходит вокруг. Тогда он с сыном Гарпага подобрался к ним сзади и, по-кабаньи бросившись им в ноги, легко опрокинул обоих и сбросил с горы.

Потом он стал без особых усилий сталкивать и осталь­ных, поскольку успел узнать их повадки.

Сын же Гарпага сам спустился с горы и признал власть Кира, Ахеменида, и громким голосом прокричал, что Кир победил всех и ему быть «царем горы».

Тогда возмутились мидяне и стали кричать, что Кир овладел горой в нарушение закона.

Кир же стоял на вершине горы и, ничуть не устрашив­шись мидян, спокойно вопросил:

— Если я нарушил закон, скажите чем?

Мидяне же стали говорить наперебой:

— Вот, ты проявил трусость и не пытался захватить гору сразу! Ты выждал, пока другие растолкают друг друга и растратят свои силы! Ты напал на нас внезапно и победил хитростью!

Кир же ничуть не смутился и отвечал мидянам:

— Если бы я был трусом, то уже давно сошел бы с горы и уступил вам «престол». Но я этого не сделаю. А если вы теперь нападете на меня, то пожалеете об этом. Вы первые нарушили закон, когда бросились на гору раньше остальных. Разве я говорю неправду и не было такого?

— Ты говоришь правду! — закричал Вардан,— Они пре­ступили закон!

И Вардана поддержали остальные отроки, даже те, кто опасался силы мидян.

Тогда Кир продолжил свою речь:

— Теперь скажите мне, разве закон запрещает хитрость? Разве закон велит спешить так, как спешат свиньи к кор­мушкам своим и расталкивают друг друга, чтобы скорей нажраться своей похлебки? Разве закон запрещает приме­нить сначала ум, а уж потом — силы?

— Нет такого закона! — сразу прокричал Вардан,— Если бы таков был закон, то «царем горы» становился бы тот, кто взобрался на нее первым! Самый быстрый, а вовсе не самый сильный! Если бы таков был закон, то царями на земле стали бы зайцы, а вовсе не львы!

Все засмеялись, а мидяне не знали, что сказать, и от злости заскрежетали зубами.

Тогда Кир, не давая им прийти в себя и рассудить по-своему, поднял руку и громко сказал:

— Я — «царь горы»! Кто признает мою власть, того я сделаю своим приближенным и возвышу. Кто признает меня по закону «царем горы», пусть скажет это!

И все признали Кира «царем горы», кроме сына одного царского сановника, мидянина Артембара.

Тогда Кир велел остальным схватить этого мидийского отрока, и все исполнили его приказание. Кир сделал Вар­дана «оком царя» и послал его за плетью. Когда же при­несли плеть, то Кир повелел высечь мидянина за непо­виновение.

Сына Артембара высекли и прогнали со двора.

Тот же в негодовании побежал во дворец, к своему отцу, и, роняя слезы, нажаловался на Кира. Артембар, узнав о случившемся, впал в такое сильное раздражение, что явился к самому царю Астиагу жаловаться на неслыханное обращение с его сыном.

— Царь! — сказал он,— Вот как жестоко поступил с ми­дянином сын Камбиса, перса. Знаю, что Кир является тебе внуком, но для всех знатных мидян, твоих верных слуг, это большой позор!

Повернув своего сына за плечи и задрав ему на голову одежды, Артембар показал царю следы побоев.

Астиаг смутился и повелел привести к нему Кира.

Сам же Кир подошел к трону мидийского царя, не опуская головы.

Увидев, что Кир ведет себя дерзко, Астиаг вознегодовал и грозно сказал своему внуку:

— Ты рано вообразил себя царем! Я прикажу высечь тебя самого, чтобы ты знал свое место.

Кир же, не отводя от царя глаз, проговорил:

— Господин мой и царь великий! Сначала хочу знать я от тебя, как истинный царь поступает по закону и справедливости, если слуга его отказывается служить ему и даже говорит: «Не господин ты мне и слово твое не стоит ничего»?

— Такой неверный слуга повинен не только порке, но и прилюдной казни,— отвечал Астиаг отроку,— ибо если уйдет он безнаказанным, то смутит многих и подвигнет многих к мятежу. Так случится, потому что все подумают, что стал слаб царь и не может больше править.

Обрадовался Кир, услышав такие слова, и вновь обра­тился к Астиагу:

— Господин мой и царь великий! Если я заслуживаю наказания по закону твоему, то вот я в твоей власти. Но сначала прошу тебя узнать, как случилось, что я приказал высечь этого мальчика. И если ты усомнишься в моих словах, то есть много свидетелей, которые подтвердят, что я говорю правду.

Астиаг удивился и преклонил ухо свое и, когда узнал, как все было, долгое время оставался безмолвным. Едва же придя в себя, царь проговорил в смущении:

— Истинно то, что течет в твоих жилах царская кровь.

Затем царь поступил так: он отослал Кира, не став на­казывать его, призвал к себе Артембара, долго беседовал с ним и пообещал ему более высокую должность, а также дал ему три таланта серебра в возмещение позора сына его. Однако при том повелел он Артембару воспитывать своего сына так, чтобы тот не возносился над сверстниками и почитал законы.

Он также повелел Камбису оставить своего сына на некоторое время во дворце, чтобы тот научился почитать царскую власть, живя среди тех мидийских отроков, кому избрана судьба стать царскими телохранителями. Годом позже Астиаг велел забрать Кира в Персиду и более не привозить его в Эктабан.

Царь Астиаг был весьма мнителен и затаил зло на отрока Вардана, ибо стал опасаться, что когда вырастет сын Гар­пага, то примкнет к Киру и станет побуждать его к мятежу против царя. И когда Вардан достиг возраста воина, тогда Астиаг послал его далеко на север, где тот и погиб в стычке со скифами.

Вот за смерть своего сына Гарпаг и стал вынашивать месть царю Мидии. И настал день, когда Гарпаг пришел со своим войском в Персиду, чтобы принять власть Кира, Ахеменида.


Другую небылицу издавна распускают по земле мидяне, и многие верят лживому слуху, будто Кир силой забрал у меня, брата своего,власть над Аншаном и так, против закона, сделался царем всех персов.

В действительности же было совсем по-иному.


Истинно, что власть над Персидой изначально принад­лежала деду Кира, которого также звали Киром, и был Кир Первый внуком Ахемена, прародителя. Сын же Кира Первого, Камбис, которого Астиаг и избрал за его тихий нрав мужем своей дочери Манданы, некогда сам отказался от власти над Аншаном в пользу своего двоюродного брата Аршама, отца моего. Так было. Никто не принуждал Кам­биса отдавать власть свою, утвержденную законом. Сам он, став мужем Манданы, передал правление Аршаму, ибо опасался того, что мнительный Астиаг или его потомки увидят в нем перса, который тайно желает овладеть троном мидийским.

И вот помню, что после той игры отроков в «царя горы» мой отец Аршам, узнав обо всем, что случилось на заднем дворе царского дворца, и о том, как держался Кир перед самим Астиагом, позвал меня и тихо сказал мне:

— Помни всегда, Гистасп, сын мой, как досталась мне власть в Персиде. Помни, кто мне отдал скипетр свой. Вот говорю тебе: настанет день, когда Кир войдет в силу. Видно, что боги любят его. Если попросит он скипетр, то отдай ему без всякого спора, гнева и огорчения. Знай: если по­ступишь так, то когда-нибудь власть возвратится к тебе сторицей, как посеянное в землю зерно.

Так говорил мне отец, и всегда хранил я слова его в сердце моем.

И вот как случилось, что отдал я власть Киру, брату моему, по своей воле.

Когда вошли мы с Киром в возраст воинов, то часто проводили дни, охотясь на зверей и птиц.

Однажды мы вдвоем преследовали горного барана и подъехали на своих конях к самому краю ущелья. Там была такая узкая тропа, что пришлось сойти с седел и тянуть за собой испуганно упиравшихся коней. Помню, как у них из-под копыт выскальзывали камни и шумным градом сы­пались на дно пропасти.

Когда миновали мы опасную тропу и выбрались на не­большое плоскогорье, нашим глазам открылось, что баран, уходя от погони, встретил в этих местах противника, не менее крепкого, чем он сам. И вот теперь оба, опустив завитые рога, готовились к поединку.

Мы оставили коней за выступом скалы и подобрались к животным поближе, скрываясь за крупными камнями. Я снял с плеча лук и приложил стрелу к тетиве и колебался только в том, какого из баранов избрать своей добычей, а какого будет правильным оставить своему брату.

Тогда я тихо сказал Киру:

— Ты стреляй в того, который водил нас по горам, а я возьму другого. Он помельче.

Но Кир тронул меня за правую руку и шепнул в самое ухо:

— Гляди зорче, Гистасп. Будем соблюдать закон и тер­пеливо подождем свой черед.

Он указал вдаль, и я, к своему удивлению, заметил барса, который, как и мы, таясь за камнями, наблюдал за будущей добычей.

— Великий Митра посылает нам не только добрую охоту, но и доброе знамение,— заметил Кир.— Поглядим, что бу­дет.

Бараны сначала покружились, опустив головы, потом замерли на несколько мгновений и вот, разом поднявшись на дыбы, ударились рогами.

Так сталкивались они три или четыре раза, а затем уперлись лбами и стали изо всех сил теснить друг друга, пока ноги одного не дрогнули и шея его не стала сгибаться вбок. Сильнее оказался тот самый баран, который полдня убегал от нас. Он ударил побежденного в бок завитками рогов, и тот, упав, покатился по камням прямо к краю пропасти.

В тот же миг из-за камней выскочил барс и бросился на победителя.

Не успел я моргнуть, как мой брат выхватил из колчана стрелу и натянул тетиву до самого плеча.

— Бей нашего барана! — велел он мне.

Барсу не хватило последнего прыжка, а баран не успел отпрыгнуть в сторону, как обоих поразили стрелы.

Вторая стрела Кира пробила шею побежденному барану, едва тот поднялся на ноги.

Так охота выдалась очень удачной!

И вот что сказал мне Кир, когда мы приторочили свою добычу к седлам:

— Видишь, Гистасп, все достается тому, кто более вни­мателен и менее тороплив, чем все остальные. Бараны были глупы уже потому, что стали драться, только завидев друг друга. Барс был умнее. Если бы он попытался напасть сразу, то двух пар крепких рогов хватило бы, чтобы дать ему отпор. Но он выждал, пока один побьет другого, чтобы потом справиться с обоими по очереди. Если бы поторо­пились мы, то, скорее всего, упустили бы барса.

Он огляделся вокруг и рассмеялся так громко, что эхо донеслось со дна ущелья и дальних перевалов.

— Теперь главное,— добавил он,— чтобы никто не го­товил засаду на нас с тобой. Плохо оказаться глупее, чем думаешь о себе самом.

И тогда, слыша столь мудрые слова своего брата, я невольно воскликнул:

— Ты должен быть царем Персиды!

Кир пристально посмотрел мне в глаза и сказал:

— Гистасп! Таких слов не бросают впустую. Вспомни их, когда придет время.

На обратном пути нас ждала новая трудность, ибо верно говорят разумные люди: «Нет такого прибытка, от которого не может статься убытка». А случилось то, что добыча наша оказалась такой большой, что коням стало совсем невмоготу пройти по той узкой тропе над пропастью, по которой мы добрались до плоскогорья, тем более что одного барана Кир подбил еще утром и целый день таскал его на своем коне. Перетаскивать добычу на своих плечах представлялось делом не менее, а может, и более опасным.

Рассудив так и эдак, мы с братом все же решили подвергнуть риску коней. Осталось только договориться, кому из нас идти первым и проверить удачу: сохранить свою добычу или потерять ее вместе с конем. И скажу больше: не только с конем, но и вместе со своей жизнью. Ведь конь мог сорваться внезапно, и неизвестно, успел бы Кир или я вовремя отпустить поводья. На все была воля Ахурамазды, однако решать предстояло своей го­ловой.

И тогда брат мой Кир предложил поступить по жребию. Он подобрал маленький камешек, завел руки за спину, а потом протянул ко мне два сжатых кулака и сказал:

— Выбирай, Гистасп! Если «камень», то пойдешь первым, а если «пусто», то сначала посмотришь, как пройду я.

Помолившись богам и упросив богов отдать мне «ка­мень», я ткнул пальцем в левый кулак брата.

Кир раскрыл ладонь, и я обрадовался до глубины души, увидев, что боги вняли моей молитве.

Я протянул было руку за камнем, но брат внезапно опять сжал кулак и, ни слова не говоря, переложил камень на правую ладонь.

Удивившись, я спросил Кира:

— Брат! Почему ты не отдал мне мой жребий, установ­ленный богами? Ты хочешь повторить все сначала?

Тогда Кир улыбнулся мне и твердо сказал, наперед от­вергая все мои возражения:

— Брат! Жребий был в моих руках, потому остается в моей воле решать, кому и как он должен достаться. Ты не пойдешь первым. Первым пойду я.

И с этими словами он швырнул мой жребий далеко в пропасть, так что камешек сразу пропал с глаз.

Более я ни слова не мог сказать ему, ибо Кир говорил со мной как истинный царь.

Уже ступив на узкую тропу, он крикнул мне:

— Гистасп! Если я сорвусь, то достань мое тело со дна пропасти, погреби по царскому обряду и оставь на гробнице надпись: «Я — КИР, ЦАРЬ, АХЕМЕНИД». Поклянись, брат мой, что сделаешь так после моей смерти.

В большом волнении отвечал я брату:

— Кир! Клянусь, что поступлю по слову твоему, но буду сейчас молиться богам, чтобы уберегли тебя, брат мой. Прошу и тебя поступить таким же образом, если мне суж­дено сорваться в эту пропасть. Клянусь также в том, что сорвусь я или нет, а вернешься ты обратно истинным царем Аншана и Персиды!

Представляется мне теперь, что после этих слов Кир тянул своего коня куда более осторожно, чем вел бы его, не услышав всех моих клятв.

Так, по своей собственной воле, отдал я власть над персами брату своему, Киру.

И вот, по прошествии многих лет все стало так, как предрекал отец мой, Аршам, и власть Кира вернулась в руки сыну моему, Дарию, сторицей.


Много иных прорицаний было о Кире.

Вавилонские жрецы утверждают, что они первыми узна­ли по звездам истинное предназначение Кира.

Эллины настаивают, что их оракулы давно предсказы­вали возвышение персов пред иными народами.

На словах всех превзошли иудеи. Они говорят, что еще два века тому назад какой-то их пророк назвал имя Кира и возвестил, что родится в горах персидских царь великий, который сокрушит Вавилон и подчинит себе многие на­роды. Кто ныне подтвердит, что этот иудейский пророк так говорил в те давние времена?

Ныне мне доподлинно известно только одно: первыми принесли моему брату весть о его грядущем возвышении не эллины, не вавилоняне и не иудеи. То были массагеты, которые прислали к моему брату своих послов за год до того дня, как явились в Пасаргады учитель Аддуниб и тор­говец Шет.

Кто, кроме меня, теперь знает об этом?

Вот в один из дней поздней весны приехали в Пасаргады скифы, переодетые гирканцами, иначе задержала бы их дорожная стража на мидийских путях и не пропустила бы в Персиду, пока не дозналась, по какой надобности они едут.

Цель же свою скифы скрывали, имея на то причину.

Они привезли с собой девушку из своего племени. Она приходилась младшей сестрою царице массагетской, кото­рую звали Томирис и которая потом погубила Кира. Де­вушку ту звали Азелек, что означает «жаворонок».

Массагеты привезли в дар Киру священные золотые сосуды и обратились к нему вот с какой просьбой:

— Царь персов! Мы поклоняемся божеству солнца. Слышали мы, что персы также почитают солнце. И вот наш бог рек жрецам, что в далеких горах правит царь, имя которого Пастырь, и могущество его вскоре рас­пространится на многие земли. Бог сказал, что если в царском роде массагетов появится ребенок от этого пра­вителя, то никто и никогда не сможет покорить наш народ и овладеть нашими землями, которые простира­ются за пределами Мидийского царства, у Гирканского моря. И вот мы просим тебя, повелитель персов, принять в жены или наложницы — уж как тебе самому будет угод­но — сестру нашей царицы. Дары, которые мы принесли, ты видишь. Мы от имени нашей царицы даем тебе, царь, также обещание в том, что, когда пределы твоего могу­щества распространятся до наших земель, массагеты ни­когда не нарушат границ твоего царства ради грабежа и добычи. Мы клянемся тебе в этом.

Девушка из скифского племени, которая подошла к Киру и поклонилась ему, была пригожа лицом, и взгляд ее был горд, какой бывает лишь у истинно царской до­чери. Однако мне сразу показалось, что она больше по­хожа на высокомерного отрока семнадцати лет, чем на девушку.

Помню, как мой брат стал очень пристально пригля­дываться к ней и даже весь подался вперед со своего пре­стола. Лицо его покраснело, губы крепко сжались, а брови сошлись над переносицей, но даже я не мог разгадать, что у него на душе: гнев или удивление.

Скифская девушка не отводила глаз. Никакая иная жен­щина из персидского или мидийского рода не осмелилась бы смотреть в глаза своему будущему супругу, будто муж­чина-воин, готовящийся к поединку, а ведь Кир был царем. В нашем народе иной обычай.

Долго длилось молчание. Скифы тогда стали перегля­дываться между собой, и старейшина, вновь поклонившись Киру, сказал:

— Царь! Мы, скифы, считаем себя самым свободным народом на земле. Мы знаем, что вы, персы, прячете своих жен за стенами и материями, ибо боитесь дурного глаза. Наши женщины воюют наравне с мужчинами и стреляют из лука лучше многих воинов. Они всегда на виду, ибо ничего не страшатся. Они скрываются в повозках только тогда, когда носят плод в утробе своей. Таковы наши обычаи. И вот мы просим тебя, царь, не сажать Азелек в клетку, не покрывать ее пологами, ибо скиф не терпит рабства и в неволе скоро чахнет и умирает. Когда же Азелек понесет от тебя, царь, свой плод, просим отпустить ее, ибо наш бог не желает, чтобы она оставалась до конца своего века среди твоих жен и наложниц, а желает, чтобы она вернулась в свою землю, к своему народу. Таковы наши просьбы, а примешь ли ты, царь персов, наше пред­сказание о твоем могуществе, наши дары и наши просьбы, то решать тебе.

И вот Кир с трудом оторвал взгляд от девушки и по­вернулся ко мне, молчаливо прося совета. Скифам он ска­зал:

— До заката солнца услышите мое слово.

Он повелел проводить скифов в самые лучшие покои, как самых знатных гостей, а когда они ушли, то позвал меня сесть поближе к нему. У него на лбу блестели капли пота.

— Что мне делать, Гистасп? — спросил он меня в бес­покойстве.— Разве она девушка?

— Разве она не похожа на девушку, разве не красива? — спросил и я своего брата.— Разве она не приглянулась тебе?

Кир отвел глаза и, помню, долго смотрел на пламя светильника.

— Она волнует мою плоть, и от ее взгляда сильнее стучит мое сердце,— сказал он со вздохом.— Но как я смогу сле­довать скифскому обычаю, оставаясь персом?

— Если ты отвергнешь ее, то отвергнешь и великое пред­сказание о своем грядущем могуществе,— напомнил я Киру.— К тому же союз со скифами может пригодиться в будущем.

— В твоих словах правда,— согласился Кир.

И вот Ахурамазда послал мне хорошую мысль.

— Если она хорошо стреляет, сделай ее охотником «пра­вой руки». Пусть она одевается как скиф. Пусть сами скифы дадут ей мужское имя. Пока она не отяжелеет животом, кто отличит ее от юноши? Разве груди у нее велики? Разве трудно скрыть на время все, что женщины и так скрывают без труда? Таким образом она будет пользоваться свободой, и никто не пустит слух, что ты, царь, попрал персидский обычай. В этом нельзя найти никакой лжи, ибо поступишь ты по договору со скифами не ради обмана персов. Они пришли к тебе тайно, ты же только согласился хранить их тайну.

Кир обнял меня и с радостью сказал:

— Хвала великому Митре, который послал мне такого рассудительного брата! Бог посылает тебе мудрость как раз в тот час, когда лишает спокойствия меня!

Кир поступил по моему совету.

Девушка, которой старейшины дали имя Азал, и впрямь оказалась таким искуснейшим стрелком, какого среди пер­сов еще надо поискать. И я признаюсь, что не встречал на своем долгом веку стрелка более меткого, чем Азал-Азелек.

Персы, увидев ее умение, сразу признали ее прекрасным охотником, и никому не могло прийти в голову, какие страшные тайны скрываются под кожаными одеждами ма­ленького скифского наездника, не расстающегося со своим луком.

Итак, первое волнение Кира утихло быстро, а второе возникло уже спустя три месяца и не могло потом улечься долго, до тех самых дней, когда мой брат воссел на мидийский трон в Эктабане.

Предреченного скифскими богами зачатия не проис­ходило, и мы начинали думать, что иные, более могуще­ственные не благоволят появлению ребенка.

Я пытался успокаивать брата, говоря, что, быть может, срок, установленный богами, еще не наступил.

— Если только наши боги не враждуют со скифски­ми,— хмурился и сокрушался мой брат,— и не требуют чтить персидский обычай... Она уже привыкла к горам, стреляет в лесах, и каждый день я гадаю, вернется она или нет, жива она или погибла, упав в пропасть. Вот моя Кассандана. Она всегда приносит в мою душу ра­дость и спокойствие. А от Азелек одна тревога на сердце, словно болеет мой любимый жеребец и я не знаю, как ему помочь.

— Попробуй усмирить ее и усадить в женский покой,— отвечал я брату.

— Ничего путного из этого все равно не выйдет. Легче усмирить ветер.

В другой раз Кир позвал меня и в сильном смущении поделился своей новой тревогой:

— А вдруг она наполовину женщина, наполовину муж­чина. Я слышал, такое случается у скифов. Разве может зачать такая тварь, как будто созданная самим Ариманом?

На эти слова я вопросил брата:

— Неужто скифы долгими и опасными путями проби­рались к тебе через парфянские и мидийские земли только затем, чтобы унизить тебя и посмеяться над тобой?

Когда минуло полгода, Кир, скрепя сердце, пожаловался мне на Азелек:

— Она только исполняет повеление своих старейшин принимать мое семя в свое лоно. Больше ей ничего не нужно. Вот моя Кассандана. Как теплы ее ласки! Порой на ложе я готов подчиниться ее желаниям и ее прихотям. А эта дикарка приходит и ложится на спину и лежит, как ящерица на холодном камне. Она не умеет ни лас­кать, ни целовать мужчину. Если все скифские жены такие, то удивительно, как еще не выродилось на земле их племя!

— Если так, то боги знают, что делают,— сказал я брату,— Будь скифы страстны и плодовиты, они заполо­нили бы всю землю.

Азелек тем временем продолжала как ни в чем не бывало охотиться и ежеденно привозить во дворец по целому вороху дичи. В ту пору я ни разу не видел в ее лице радости, но не замечал и тени огорчения.

От массагетов в ту пору так и не появилось гонца с недоуменным вопросом скифских старейшин и самой ца­рицы Томирис, почему медлит царь персов и не случилось ли с ним или Азелек чего дурного.

И вот наступила весна, которой с нетерпением ожидали все прочие народы.

Сначала в Пасаргады явились подосланные к Киру убий­цы. Насколько мне известно, в ту ночь, когда убийцы про­никли во дворец, Кир возлежал со своей скифской женой в отдельной комнате. Если бы он был на женской половине, то, несомненно, лишился бы жизни, поскольку смерть ра­зыскивала его среди самых покорных жен.

Потом, когда боги спасли своего избранника, пришли во дворец Аддуниб от вавилонян и Шет от иудеев.

Что касается своих слуг и союзников, то в их от­ношении Кир всегда был очень проницателен. Все были изумлены, когда он помиловал своего убийцу, эллина Кратона, и принял его себе на службу. Однако он не ошибся в этом чужеземце, который, хотя и стал потом известным на все царство пьяницей, все же оказал мо­ему брату, а затем и мне самому множество бесценных услуг.

Настал день, когда Астиаг задумал послать свое войско в Персиду.

Узнав от гонцов Гарпага о замыслах царя, Кир на сле­дующее утро поехал в горы. Когда ему было трудно решить, что вернее предпринять, он всегда начинал охотиться, по­скольку именно на охоте «ловил» вместе с дичью и мудрые мысли.

С ним был я, Гистасп, и тайный гость, Гобрий, наме­стник одной из вавилонских областей. Этот хитроумный эламит также знал предсказания о скором возвышении Кира и ожидал дня, благоприятного для того, чтобы перейти на службу к моему брату.

В тот день охота не заладилась сразу, словно дикие звери и птицы знали заранее о нашем появлении и все попрятались по щелям и норам. В куропатку, внезапно вырвавшуюся из-под камня, мой брат промахнулся и не стал пускать вдогон вторую стрелу.

Он долго смотрел, как удалялась эта спасшая свою жизнь птица, а потом обернулся и произнес такие слова:

— Скоро решится многое. Предсказания обо мне ока­жутся или правдивыми, или лживыми. Все в воле великого Митры! Скоро и скифы услышат обо мне. Если ребенка не будет, то они подумают, что силы мои невелики, и могут напасть на царство, которое я едва успею получить в свои руки. Нельзя доверять также и парфянам. Скифы же сильны, ибо некогда владели Мидией. Нужно избежать этой войны.

— Настала пора, когда Азелек положено вернуться к своим с утробой непраздною,— согласился я.

— Ты всегда понимал меня, брат мой,— отвечал Кир.

— Как я понимаю, может возникнуть неразрешимая трудность,— осторожно заметил Гобрий.

Кроме меня, только он был посвящен в тайну договора со скифами, столь доверял этому эламиту мой брат. Впервые он столкнулся с Гобрием еще в пору своей юности, именно на охоте, в горах. Еще тогда Гобрий начинал торить тайную дорогу в Мидию и замышлять против своих вавилонских господ.

— Уже возникла,— коротко подтвердил мой брат и пе­ревел взгляд на край тучи, появившейся из-за хребта,— Град или дождь. А может, не будет ни того, ни другого.

Я подумал, что он прикажет возвращаться, однако он тронул коня и двинулся выше, навстречу туче.

Гобрий переглянулся со мной и, получив мое молча­ливое согласие, немного обогнал меня и пристроился по­ближе к Киру.

— Царь! — сказал он негромко, но так, чтобы и я мог слышать его совет.— Позволь мне вслух предположить то, что сделал бы на твоем месте будущий владыка Элама, если бы таковой родился.

Кир не оборачиваясь кивнул.

— Сначала он бы подумал, что боги Элама не желают, чтобы его кровь влилась в скифское племя. Но он бы не сомневался в том, что скифская царевна страшится того, что ее вернут неплодною, хотя станет скрывать свою бо­язнь. Итак, царь Элама надеялся иметь скифов своими союзниками. Но при таких обстоятельствах они скорее могли бы оказаться врагами. Он, этот эламит царской крови, попробовал бы устроить дело так, чтобы одна тайна породила другую. Он бы отрекся в душе от своей скифской жены, как если бы вовсе не был ее господином.

Конь моего брата мотнул головой и фыркнул. Кир ос­тановил его и очень пристально посмотрел на Гобрия.

— Он бы отрекся немедля,— отвернувшись в сторону и глядя теперь на тучу, явно угрожавшую нам, продолжил Гобрий,— отрекся бы, призвав богов в свидетели, ибо при­нимал ее на свое ложе, как жену, не по эламскому закону, а по договору со скифами... И только богам известно, кто же первый нарушил договор.

— Говори до конца,— резко повелел Кир Гобрию, хотя и не мог повелевать эламитом.

Тот вовсе не оскорбился таким тоном, а только очень лукаво улыбнулся моему брату.

— Дорога тебе, славный царь персов, эта скифская ца­ревна?..— вопросил он Кира.— Как жена. Как наложница. Или как рабыня... Подумай и реши сам.

— По договору она пользуется полной свободой,— хму­ро проговорил Кир и, немного помолчав, откровенно до­бавил: — Не вижу я, чтобы она почитала меня как своего господина. Ее сердце подчиняется только договору. Она слишком горда. Будь она простой наложницей, я бы давно отослал ее прочь. Или отдал бы одному из моих воинов. Не самому лучшему.

— Тогда пообещай мне, царь, что не разгневаешься, услышав мой совет, совет эламита,— спрятав улыбку, по­просил Гобрий.

— Приму любой твой совет без гнева и огорчения, мой добрый гость,— сказал ему Кир.

— Ведь ты уже решил судьбу этого эллина,— напомнил Гобрий моему брату.— Если ты не хочешь казнить его, то пошли лазутчиком к Гарпагу и дай ему возможность выбрать среди твоих воинов кого-нибудь себе в помощники. Ты увидишь, кого выберет он. Я видел этого эллина. У него острый глаз. Не противься его выбору. Дальше все прои­зойдет так, как будет угодно богам. Эллин может погибнуть или во время разведки, или после нее. Ко всему прочему он — чужак и умеет держать язык за зубами. Он сам по­остережется рассказывать опасные небылицы. С твоим скифским охотником также может произойти всякое... При любом исходе ты ничем не нарушишь договора со скифами, ведь скифы не станут тянуть тебя за язык. Что же касается твоей скифской охотницы, то она и так немногословна, а потом и подавно будет молчать, если захочет избежать по­зора или жестокой казни. Ты своей собственной рукой бросишь кости, и, как бы они ни выпали, ты, брат мой, окажешься в выигрыше.

Кир круто развернул коня и оказался лицом к лицу с эламитом.

— Ты хочешь обмануть богов? — грозно вопросил он Гобрия.

— Нет,— спокойно ответил ему эламит, уже не отводя взгляда в сторону,— Только успокоить скифов... если эта полудевушка-полуотрок в самом деле понесет, не нарушив при том воли богов... И никоим образом, царь, не уронит твое царское достоинство. Ведь будешь повелевать ты, а не скифы и не этот подосланный из Ионии убийца и вор. Наверняка очень хитрый и умный вор. Ты просто бросишь кости, царь, и так овладеешь той свободой, которую блю­дешь по договору. И кто знает, стоит ли делать скифов непобедимым народом?

Небо потемнело.

Внезапно донесся шум, и спустя несколько мгновений посыпал град, хотя мелкий, но такой густой, что все вокруг скрылось, как в тумане.

Кир хрипло крикнул на коня и пустил его куда-то во весь опор.

В изумлении, если не сказать в страхе, мы пустились за ним следом, совершенно не понимая, куда он правит.

Казалось, брат хочет скорей выскочить из этого ледяного тумана на свет.

Мы видели, что он держит наготове лук, и удивлялись тому вдвойне.

Град вскоре прекратился. Вокруг посветлело. На склоны лег белый покров.

Когда Кир остановил уставшего, испуганного коня, то огляделся вокруг и выдохнул из своей груди целое облако пара.

Лицо его раскраснелось, в бороде висели градинки.

Помню, я тоже облегченно вздохнул, увидев, что мрач­ная тень сошла с его лица, подобно туче с гор, и взгляд его посветлел.

— Сегодня плохая охота,— сказал он, и мы, конечно, согласились с ним.

Потом он подозвал к себе поближе эламского гостя и сказал ему с усмешкой:

— Если ты, Гобрий, захочешь властвовать над Вавило­ном, то неизвестно, что окажется сильнее: все предсказания о моем могуществе или же твоя хитрость.

Тот искренне рассмеялся и отвечал моему брату:

— Известно только то, что чересчур бодливой козе боги дают короткие рога.

Прошло некоторое время, и через день после того, как разведка в стан Гарпага вернулась, потеряв в горах сильного воина Иштагу, Кир как бы невзначай заметил за трапезой:

— Гобрий оказался прав. Жаль, что его нет с нами. Эта дальняя охота пошла на пользу.

Более всего на пользу пошла следующая охота, которую сам Кир вел на войско Гарпага. Когда мой брат победил вепря и Гарпаг склонился пред ним, он старался сохранить спокойствие и скрывал радость. На следующее утро радость переполнила его душу, как опара, поднявшаяся в тесном сосуде.

Кир спустился в нижние покои, немного пошатываясь. Казалось, он ослаб в коленях. Глаза его сверкали.

— Вепрь был силен,— осторожно заметил я.

— Что вепрь! — воскликнул Кир,— Оказывается, и жа­воронок способен лишить всех сил, если наконец попадется в руки!

В то утро он выпил неразбавленного вина и до полудня сидел осоловевший.

Дождавшись, пока к брату вернется ясный рассудок, я спросил его:

— Что будешь делать с эллином?

— Если надежды скифов сбудутся через месяц-дру­гой, то, по совету Гобрия, придется лишить его жизни,— отвечал Кир.— Если — позднее, то пусть благодарит свою эллинскую судьбу, в которую они, эллины, все верят. Но я не стану лишать его жизни. Каждый, кого посылают мне боги,— посланник богов и может ока­заться мне полезен до того дня, когда боги сами решат отнять у него жизнь. Ты первый убедил меня в этом, Гистасп.

Однако Азелек зачала ребенка только через полгода пос­ле того дня, когда Кир воссел на трон Астиага. Мы от­правили ее к скифам с посланием, что так пожелал наш бог Митра.

Что касается эллина Кратона, то в пору, когда я правил Бактрией, он верно служил мне в продолжение многих лет. И как бы ни был пьян, он даже после смерти моего брата так ни разу не признался мне в том грехе, что, воз­можно, случился во время той достопамятной вылазки в стан Гарпага.

Я полагал, что мой брат Кир отпускает Азелек в свое племя безо всякого сожаления, как простую наложницу. Ведь он очень любил свою супругу Кассандану, а к тому же оставил в живых эллина.

Но когда Кассандана скончалась, душу моего брата ох­ватила тоска.

Однажды, когда у его любимых жеребцов уже отросли гривы и хвосты, по обычаю обрезанные на третий день после смерти царицы, я прибыл в Вавилон и ночью увидел Кира неподвижно стоящим на главной башне дворца.

С недобрым предчувствием я подошел к нему и осто­рожно спросил:

— Ты вспоминаешь Пасаргады, брат мой?

— Если б я тосковал о Пасаргадах, то не стоял бы здесь, а уже был бы в пути и считал парасанги,— с грустью ответил он.— Нет, брат, я смотрю дальше, куда собраться просто, а дойти нелегко.

— Ты вспоминаешь об Азелек? — догадался я.

— Она могла бы стать мне хорошей женой,— тихо про­говорил мой брат,— Она была только хорошим охотником, но потом изменилась.

— Азелек всего лишь сестра царицы скифов. А ты — царь царей, брат мой. Теперь только самой царице впору стать тебе супругой,— полушутя заметил я.

Однако Кир бросил на меня гневный взгляд.

— Решу, кто мне впору, а кто нет,— резко ответил он.

Тогда я напомнил ему о договоре со скифами, который он подписал собственной рукой.

— Какой лживый дух нашептал в твои уши, что я могу нарушать договоры?! — еще больше разгневался мой брат.

Я поклонился ему и с тяжелым сердцем подумал, что спокойствию в царстве наступает конец. Ведь Кир приходился внуком Астиагу, а характер деда часто пе­редается внуку, когда последний достигает преклонных лет.

— Есть не только договор, но и предсказание скифов, которое достигло тебя первым,— дерзнул я еще раз потре­вожить память моего брата.— Твой ребенок живет среди них. Кто теперь сможет покорить их?

Кир усмехнулся на мои слова.

— И ты, как эллин, веришь предсказаниям? — произнес он с тем лукавством, с которым обычно задавал каверзные вопросы,— Ты, почитатель Ахурамазды и последователь Зороастра?

— Сбылись предсказания халдеев, эллинов, иудеев,— заметил я.— Чем хуже предсказания скифов, тем более что они пришли к тебе первыми?

— Ты видишь меня, Гистасп? — немного помолчав, вновь вопросил меня Кир,— Где я стою? Где нахожусь те­перь?

— На башне царского дворца в Вавилоне,— с удивле­нием ответил я.

— На этом месте кончаются все предсказания обо мне, разве не так?

— Так, брат мой,— признал я.

— Значит, завтрашний день истинно в моих руках,— громко изрек он.— Мы, Ахемениды, рождались воинами. Я сделал ошибку, отдав Камбиса халдеям. Великий Митра наказал меня. Теперь я, Кир, Ахеменид, должен искупить вину и утвердить славу нашего рода.

И тогда я понял, что не в силах отговорить Кира от единственного опрометчивого поступка, который он решил совершить в своей жизни. Я жил в Бактрах и теперь знал о скифах куда больше своего брата. Я знал, что отразить их нападение возможно, но идти на них войной, идти покорять их бескрайние степи — просто безумие. Но я смолчал об этом, иначе только усугубил бы безумие моего брата.

— Тебе служит Кратон,— сказал мой брат немного по­годя,— Он рассказывал тебе про Эдипа, эллинского царя?

— Слышал от него историю этого несчастного Эдипа,— подтвердил я.

— Его несчастье было в том, что он ничего не знал,— сказал Кир, вновь помолчал и наконец добавил такие сло­ва: — Я же хочу проверить, мой ли это отпрыск растет среди скифов... или же боги умалчивают о своих замыслах, а нас только тешат предсказаниями.

Что случилось потом, известно всему миру. Мой брат Кир, Ахеменид, двинулся с большим войском на скифов и погиб в сражении.

Незадолго до того дня, когда царь пошел в роковой брод через Араке, он призвал меня к себе и стал обвинять в злых замыслах, в том, что я подстрекаю своего сына Дария захватить персидский престол.

Я знал, что мидяне, которых приблизил к себе мой брат, наговаривают на меня как на последователя Зороастра, и потому не слишком огорчился.

— Брат,— твердо обратился я к Киру, глядя ему в глаза,— со дня той, самой удачной нашей охоты, когда я отдал тебе власть над Аншаном, мне никогда не приходило мысли нарушить наш договор. Тебе, верно, привиделся дурной сон.

— Привиделся,— мрачно подтвердил Кир, и я немало удивился своей проницательности.

Он рассказал, что ему приснилось, и я с усмешкой сказал ему:

— Неужто ты, Кир, Ахеменид, будешь теперь воевать и со снами, как некогда Астиаг?

Он раздраженно посмотрел на меня, потом долгое время пребывал в раздумьях и наконец проговорил с улыбкой на устах:

— В чем ты прав, Гистасп, так только в том, что престол все равно останется кому-то из нас... Так придержи своего сынка. Пусть не торопится. На все воля богов.

Потом он еще немного помолчал и спросил меня:

— Помнишь ту нашу игру в «царя горы» на задворках?

Разве мог я забыть! Ведь годы детства помнишь куда яснее, чем все остальные.

— Как ты думаешь, Гистасп,— проговорил Кир с гру­стью,— долго бы я простоял тогда на той горе, если бы вы все вместе вдруг покинули меня и пошли бы играть в другое место и в другую игру?

Признаюсь, я ничего не мог ответить на этот его нео­бычный вопрос.

Мы простились, и больше я не видел Кира живым.

Таков путь, который привел моего брата к смерти за пределами великого царства.

После смерти Кира сын его, Камбис, тайно убил своего младшего брата Бардию, а потом захватил Египет, чтобы сделаться фараоном. Так Камбис отрекся от своих богов и своего народа, и нельзя стало называть его истинным царем персов.

Тогда великая смута поднялась в царстве. Камбис поспешил вернуться из Египта в Эктабан, но умер по дороге.

Мне известен слух, будто Камбиса отравил Аддуниб, его вавилонский учитель. Тем самым ядом, который не­когда предназначался халдеями для Кира. Дальше говорят разное. Недоброжелатели Кратона Милетянина уверяли меня, будто бы сам эллин отдал в руки Аддуниба тот яд, который у него некогда похитил. У гробницы моего брата я видел собственными глазами, как Аддуниб, оказавший­ся там в один день с Кратоном, подошел к последнему и имел с ним какой-то короткий разговор. Я видел, как Кратон усмехнулся и несколько раз кивнул. Но это не может быть доказательством вины Кратона, хотя злые языки утверждают, что именно в тот день, перед гроб­ницей, и состоялся между ними сговор. Иные же говорят, будто эллин, украв яд, припрятал его на дороге, непо­далеку от Пасаргад, и сделал это для устрашения Адду­ниба, на тот случай, если потребуется доказательство его старых происков против Кира. Ведь отрава содержалась в маленьком вавилонском сосуде, на котором были хал­дейские заклинания. Так вот однажды Кратон решил за­глянуть в тайник, а Аддуниб подглядел за ним. Кто мог нанять этого «ученого» для убийства Камбиса, также ос­тается загадкой, если только вся эта история — не досу­жий вымысел.

Как бы то ни было, Камбиса покарал великий Ахурамазда за отречение от своих богов и своего народа.

И вот, мой сын Дарий, Ахеменид, воссел на престол Кира, царя царей, Ахеменида. Случилось же это так. После смерти Камбиса власть в царстве захватил некий жрец Смердис, утверждавший, что он и есть истинный сын Кира, Бардия. Тогда семеро знатных персов, среди которых был и мой сын, заключили между собой клятвенный союз и, напав на Смердиса, на его сторонников и его воинов, пе­ребили их. По закону престол должен был достаться Дарию, однако остальные считали, что теперь также имеют право царствовать над персами и другими народами. Тогда мой сын предложил им бросить жребий, как любил это делать в трудные дни Кир. Шестеро персов согласились с ним, и вот, когда жребий был брошен, то по воле Ахурамазды, властителя справедливости, царство моего брата досталось моему законному сыну из рода Ахеменидов. Дарий подавил многочисленные мятежи, случившиеся во многих сатрапиях, и восстановил царство во всем его былом величии — таким, каким оно было при Кире.

Теперь он замыслил поход на скифов, считая, что дол­жен отомстить за своего предка.

Я, Гистасп, Ахеменид, получил от Ахурамазды долгую жизнь — видимо, в дар за некогда отданную мною по доб­рой воле власть. Дни мои уже ветхи, и у меня ныне остается только один долг: отговорить своего сына от этого похода, этого безрассудного дела, которое мог позволить себе только тот, кто смог стать «царем горы», как это сделал мой брат, Кир, царь стран, царь царей, Ахеменид.


Конец книги Гистаспа, Ахеменида

5. КНИГА ЖАВОРОНКА


ТЫ — КИР, ЦАРЬ СТРАН, ЦАРЬ ЦАРЕЙ, АХЕМЕ­НИД.

СЛЫШИТ ЗОВ ТВОЙ АЗЕЛЕК, СУПРУГА ТВОЯ, И ПО СВОЕЙ ВОЛЕ ИДЕТ К ТЕБЕ.


Конец книги Жаворонка

КОММЕНТАРИИ


СЕРГЕЙ АНАТОЛЬЕВИЧ СМИРНОВ — московский про­заик, член Союза писателей России. По образованию психо­физиолог, кандидат медицинских наук. Автор ряда книг в жан­рах исторического романа («Сны над Танаисом», «Семь свит­ков из Рас-Альхага») и триллера, вышедших в издательствах «Молодая гвардия», «Современник», «Центрполиграф», «Келвори» и др. Основная область писательских интересов — древ­ний мир и раннее средневековье.


Стр 5. В Британской энциклопедии нет упоминания о вре­мени рождения Кира. Здесь оно приводится в соответствии с косвенными данными, имеющимися у Геродота.

Элам — во времена мидийского царя Астиага был одной из провинций Вавилона.


...подвергся завоеванию в 596 г. до н.э.— Возможно, Аншан был захвачен во время завоевательных походов мидийского царя Киаксара.


Эсхил (ок. 525 — 456 до н.э.) — великий древнегреческий поэт-драматург, считавшийся «отцом трагедии». Основные про­изведения: «Орестея», «Семеро против Фив», «Прометей при­кованный».


Гобрий — изначально был наместником вавилонского царя в Эламе и командующим эламскими частями в вавилонской армии. Он перешел на сторону Кира, как только тот вторгся в пределы Вавилона. Некоторые историки считают, что Гобрий и перс Губару, бывший одним из военачальников и сподвиж­ников Кира еще со времени мятежа против Астиага,— одно и то же лицо. В романе принята версия об эламском проис­хождении Гобрия.


Навуходоносор Второй — царь Вавилонии в 605—562 гг. до н.э., при котором царство достигло наивысшего расцвета. В 605 г. захватил территории Сирии и Палестины. В 598 г. со­вершил поход в Аравию. В 587 (или 586) г. разрушил вос­ставший Иерусалим, уничтожил Иудейское царство и увел в плен большую часть жителей Иудеи.


Стр. 6. ...сделав своего сына Камбиса царем Вавилона... — Кир поставил своего сына Камбиса царем в Вавилоне вскоре после его захвата в 539 г. Однако уже в 537 г. Кир отстранил Камбиса от власти.


В 528г. он погиб в сражении... — Местом гибели Кира при­нято считать район Узбоя, одного из западных притоков Амударьи, тянувшегося от Каспийского моря. Ныне этого притока не существует.


Стр. 9. Кара-Богаз-Гол — залив на восточной стороне Кас­пия.


Стр. 10. Массагеты — собирательное название кочевых и других племен Закаспия и Приаралья в сочинениях древнег­реческих авторов. Этническая принадлежность неясна.


Арамейский язык — относится к семитской ветви семито-хамитской семьи языков. В основном был распространен в Сирии и Египте. В древности на протяжении столетий считался своего рода «международным языком» Востока.


Стр. 11. Крез (годы правления 560—546 до н.э.) — послед­ний царь Лидии, значительно расширивший пределы своего государства, однако в конечном итоге проигравший войну Киру, в результате чего Лидия стала провинцией персидской империи. Согласно греческим источникам, Крез, став плен­ником Кира, приобрел большой авторитет и стал одним из ближайших советников царя. Богатство Креза вошло в пого­ворку.

Стр. 12. ...до первой ночной стражи.— Ночное время в древ­них городах обычно делилось на промежутки, равные примерно двум часам и называвшиеся стражами.


Стр. 13. Гераклит Эфесский (конец VI — начало V в. до н.э.) — древнегреческий философ-диалектик, высказывавший идею непрерывного изменения, становления («все течет») и утверждавший, что в космосе существует «скрытая гармония» при вечной борьбе противоположностей.


Стр. 14. «Варвар, решил я...»— Эллины в древности называли «варварами» все народы иной этнической принадлежности.


Парасанг, или фарсанг — мера длины, равная 5549 м. В военном деле иногда так называли один войсковой переход между двумя привалами.


Гоплит — тяжеловооруженный воин в армиях эллинских полисов.


Стр. 17. Анаксариды — название кожаных скифских шта­нов.


Драхмы и кизикины — монеты, имевшие хождение в странах Малой Азии.


Ахурамазда — в персидской мифологии бог — творец мира.


Стр. 18. Аполлон Дидимейский — один из богов — покро­вителей эллинских городов Ионии. Знаменитый в VI в. до н.э. храм, посвященный этому божеству, находился неподалеку от Милета.


Стр. 19. ...по крови набатейка. — Набатеи были народом арабской группы, проживавшим на территории Сирии.


Фалес Милетский (ок. 625 — ок. 547 до н.э.) — древнегре­ческий философ, родоначальник античной философии. (Два других персонажа, Демодок и Каллисфен,— вымышленные лица.)


Стр. 22. Солон (между 640 и 635 — ок. 559 до н.э.) — афин­ский архонт 594 г., который провел реформы, ускорившие окончательную ликвидацию пережитков родового строя (от­мена поземельной задолженности, запрещение долгового раб­ства, введение земельного максимума и др.). Античные пре­дания причисляли Солона к семи греческим мудрецам.


Стр. 25. Стадий — аттическая мера длины, равная 177,6 м.

Геркулесовы Столбы — древнее название Гибралтарского пролива.

Стр. 26. Палестра — внутренний дворик в учебных заве­дениях Древней Эллады, предназначавшийся для гимнасти­ческих занятий.


Стр. 27. ...царю привиделся страшный сон.— Здесь сон царя Астиага описан в соответствии с рассказом Геродота (История, книга I).


Стр. 30. Митра и Ахурамазда — верховные божества ин­доиранского Пантеона. Митра изначально представлялся бо­жеством — покровителем справедливых договоров, мира, согласия, установленных границ. Позднее стал отождеств­ляться с солнечным божеством. Ахурамазда, буквально «гос­подь мудрый», считался творцом мира и почитался наравне с Митрой; верховным божеством признан в системе зоро­астризма.


Ариман, или Ахриман — в древнеиранской мифологии вер­ховное божество зла, противник Ахурамазды.


Стр. 31. Зороастр (древнегреческая форма имени Заратуштра) — пророк и основатель иранской религии зороас­тризма. Время жизни точно не установлено. Проповедь Зороастра относят к XVI в. до н.э. Главной идеей учения была зависимость миропорядка и торжества справедливости в ми­ровой борьбе добра и зла от свободного выбора человека и его «праведной» хозяйственной деятельности на земле. Последователям Ахурамазды пророк обещал посмертное бла­женство, пособникам зла угрожал осуждением на Страшном суде, который будет вершить Ахурамазда в конце мира. «Аве­ста» — священное откровение Ахурамазды, которое пророк передал своим ученикам.


Дэвы — в иранской мифологии злые духи, противостоящие благим духам, ахурам.


Стр. 32. Мойры — в древнегреческой мифологии богини судьбы.


Обол — мелкая греческая монета.


Золотой талант — мера веса, равная 26,196 г.


Тысячевратный — одно из названий-эпитетов города Ва­вилона.


Стр. 34. Армения — во времена Геродота горная страна, где берут начало реки Тигр и Евфрат; армении, по Геродоту,— фракийское племя, переселившееся в Малую и часть Передней Азии. Во времена Астиага и Кира армении проживали на тер­ритории ряда государственных образований — Дома Тогармы, Урарту, Маны (см. ниже) — и в некоторых занимали главен­ствующее положение. В различных источниках эта народность именуется подчаспо-разному. Название, использованное в романе, принято автором для удобства «исторического восп­риятия» и может считаться достаточно условным. Предполо­жительно армением был Гарпаг, сына которого, по некоторым источникам, звали Вардан.


Стр. 37. Мардук — центральное божество вавилонского Пантеона, главный бог города Вавилон, почитался как «судья богов» и «владыка богов».


Стр. 38. Стигма — греческая мера времени, самый ко­роткий отрезок, соответствующий «мигу»; буквально «укол стрелы».


Стр. 41. Ашшурбанапал, или Ашшурбанипал — царь Ас­сирии в 669 — ок. 633 до н.э. Воевал с Египтом, Эламом, Вавилонией. Вошел в историю как собиратель древних пись­менных памятников.


Стр. 42. Полифем — в греческой мифологии огромный одноглазый великан, в пещеру которого попал Одиссей со своими спутниками.


Гермес — в греческой мифологии сын Зевса, вестник богов, покровитель пастухов и путников, бог торговли и прибыли.


Стр. 48. Ажидахака — в персидской мифологии трехликий дух зла.


Стр. 56. Лета — в греческой мифологии подземная река на границе Царства мертвых, при переправе через которую души теряют свою земную память.


Гинекей — часть дворца, в которой проживают женщины.


Стр. 63. Кафтан — здесь: условное название верхней одеж­ды.


Электр — сплав золота и серебра.


Стр. 64. ...Одиссея, попавшего на остров эаков.— На бла­женном острове эаков Одиссей получил теплый прием и сделал «привал» в своих долгих странствиях.


Стр. 68. ...доказал царю метрополии...— Кратон именует «метрополией» Мидию, которой подчинялась Персида.

Стр. 69. Кшатрапаван — название военачальников у пер­сов; с возвышением персов так стали называть и наместников провинций; отсюда эллинизированное слово «сатрап».


Стр. 70. Надпись на пергаменте гласила... — Текст письма Гарпага к Киру почти полностью заимствован у Геродота.


Стр. 77. Дельфийский оракул.— Храм Аполлона в эллинском городе Дельфы славился своими «оракулами», предсказания­ми, которые изрекались верховными жрицами в состоянии особого транса.


Стр. 80. Аякс — один из героев Троянской войны, ахеец, славившийся огромной силой.


Стр. 96. Плетр, или плефр — мера длины, равная 29,6 м.


Стр. 117. Тифон — мифологическое чудовище с драконь­ими головами; туловище до бедер — человеческое, ниже бе­дер — змеиное тело с хвостом.


Стр. 124. Просцениум — передняя часть театральной сцены, расположенная перед порталом, архитектурным обрамлением сцены, отделяющим ее от зрительного зала.


Стр. 131. ...обратился ко всем горным племенам с вопросом... — Обращение Кира к племенам перед началом мятежа заимствовано у Геродота.


Стр. 136. Дом Тогармы — одно из полуавтономных госу­дарственных образований на территории Мидийского царства. В основном было населено армениями, или арменами.


Стр. 140. Зубы Дракона — волшебные зубы, при посеве ко­торых в землю вырастали воины.


Стр. 142. Семирамида (а с с и р. Шаммурамат) — царица Ассирии в конце IX в. до н.э., с именем которой связаны завоевательные походы (главным образом в Мидию) и стро­ительство «висячих садов» в Вавилоне — одного из семи чудес света.


Стр. 148. ...шестеро стражников-мидян несли царя Мидии...— Согласно летописи вавилонского царя Набонида, восставшие воины Астиага выдали своего царя Киру.


Стр. 160. Амазонки — в греческой мифологии племена во­инственных женщин. Их историческим прообразом, видимо, были женщины из кочевых индоарийских племен (в частности, сарматских), посвященные в женские воинские культы и по­тому державшиеся отдельно от соплеменников.

Стр. 161. Урарту — древнее царство на территории Армян­ского нагорья, существовавшее с IX в. до н.э. В VI в. до н.э.— полуавтономная область Мидии.


Мана (Матиена) — полуавто­номное государственное образование на территории Мидии, в районе озера Урмия.


Стр. 163. Пифия — жрица-прорицательница в храме Апол­лона в Дельфах.


Стр. 165. Лакедемон — одно из названий Спарты.


Стр. 168. Килик — мелкий сосуд.


Эон — эллины называли этим словом, в частности, огром­ный временной промежуток, охватывающий все время суще­ствования известного мира.


Стр. 177. Торговый дом Эгиби — клановая организация в Вавилоне, в руках которой, судя по источникам, была сос­редоточена основная часть всех торговых и финансовых дел в городе, включая кредитование, строительство и дела по земельной аренде. По мнению большинства исследователей, во главе Дома Эгиби стояла еврейская семья, что лишний раз свидетельствует о достаточно уверенном положении, ко­торое занимали в Вавилоне многие выходцы из плененного народа.


Харран — город на западных границах Мидии с Вавилон­ским царством.


Стр. 182. ...Крез получил из Дельф удивительное предсказа­ние...— Предсказание, данное Пифией царю Крезу, цитиро­вано по Геродоту.


Селения сирийцев,— Сирийцами именовались практически все племена и народности, проживавшие на восточном по­бережье Средиземного моря.


Стр. 188. ...против лучшего в мире войска.— Войско Лидии действительно считалось в ту пору лучшим на территории всей греко-азиатской ойкумены.


Хварено — в древнеиранской мифологии особое сияние, присущее праведной душе.


Стр. 192. Харон — в греческой мифологии перевозчик мер­твых душ через реку Лету в царство подземного бога Аида.


Стр. 198. И вот однажды Солон приехал в Сарды.— Пре­бывание Солона в Сардах у Креза исторически довольно сомнительно, однако автор посчитал возможным использовать ис­торию, описанную Геродотом.


Стр. 211. Поперечный лох — способ построения воинов; войско имеет форму прямоугольника и наступает на врага его короткой стороной.


...с лидийской конницей случилось что-то странное,— О том, как лидийские кони испугались верблюдов, писал Геродот.


Кассандра — троянская провидица, тщетно предупреждав­шая сограждан о коварной хитрости ахейцев, которые в конце Троянской войны оставили на берегу деревянного коня в ка­честве дара осажденному ими городу.


Стр. 218. ...я одним легким движением смахнул с него шлем — Согласно Геродоту, лидийский воин сам уронил свой шлем.


Стр. 222. ...свершилось то, чего желал Кир,— Согласно Ге­родоту, Кир решил принести Креза в жертву и возвел его на погребальный костер. Тот воззвал к Аполлону, и бог затушил костер ливнем, после чего Кир оставил Креза в живых, как человека «любезного богам». Современные историки считают, что за этой сказочной историей стоит реальная попытка са­мосожжения Креза, который хотел избежать позорного плена и спасти свой род от проклятия богов. В данном эпизоде автор принял версию Г. Лэмба (Lamb. H. Cyrus the Great), который считал, что костер был потушен по приказу Кира его воинами, успевшими ворваться во дворец, пока Крез еще оставался в живых.


Стр. 224. Могу ли я теперь высказывать тебе свои мысли...— Здесь и ниже советы Креза, данные Киру после взятия Сард, почерпнуты из Геродота.


Стр. 231. Один пастух вышел со своим рожком на берег реки...— Притча, рассказанная Киром, взята из Геродота.


Стр. 236. В тот год в окрестностях Сард появилось много змей.— Появление змей в окрестностях Сард описано у Геро­дота.


Стр. 239. Мисия — небольшая область на северо-западной оконечности Малой Азии.


Стр. 243. Аракс — под таким названием известно несколько рек. По мнению современных исследователей, в истории Кира так именовался Узбой, левый приток Окса (Амударьи), впос­ледствии пересохший.

Стр. 245. Шиван — месяц вавилонского исчисления, при­ходившийся на май — июнь.


Стр. 247. Мидас — легендарный царь Фригии, территория которой позднее отошла Мидии. Славился своим несметным богатством. Согласно греческому преданию, предметы, к ко­торым прикасался царь, становились золотыми.


Стр. 249. Хус — мера емкости, равная 3,24 л.


Стр. 260. Иштар — в аккадской мифологии центральное — женское божество, богиня плодородия и плотской любви, а также — войны и распри.


Теменос — священный участок земли, на котором стоит храм.


Стр. 270. Царский локоть — мера длины, равная 532,8 мм. Простой локоть — 440,0 мм.


Стр. 272. Мина — мера веса. Персидская мина — 420 г.


Стр. 273. Син — лунное божество. Бог-покровитель города Ура. Второй важный культовый центр располагался в Харране, на севере Двуречья.


Стр. 277. Арах-шашна — месяц вавилонского года, прихо­дившийся на период октября — ноября.


Стр. 280. Тесей — в греческой мифологии сын афинского царя Эгея, «современник» героев Троянской войны. Прославился победой над Минотавром, чудовищем критского лабиринта, ко­торому приносили человеческие жертвы. По античной традиции, объединил жителей Аттики в единый народ и создал единое афинское государство.


...и вступили в Вавилон прямо по руслу — Вступление пер­сидских войск в Вавилон по руслу реки описано у Геродота. Однако в вавилонских источниках имеются сведения о доб­ровольной сдаче города его жителями.


Стр. 288. Гефест — в греческой мифологии бог огня и куз­нечного дела.


Стр. 290. Осса и Пелион — горы, которые громоздили друг на друга титаны с целью свержения олимпийских богов.


Стр. 296. Ариадна — дочь критского царя Миноса, которая, влюбившись в Тесея, дала ему клубок нити для того, чтобы тот не заблудился в лабиринте.


Стр. 317. ...уже успела поразить насмерть своего первого врага...— В некоторых кочевых племенах (особенно у сарматов) женщины сражались наравне с мужчинами и получали право выйти замуж после победы над первым врагом.


Стр. 342. Но ты должен знать мой сон,— Сон Кира о воз­можном предательстве Дария, сына Гистаспа, упомянут у Ге­родота.


...вонзил себе кинжал прямо в сердце.— Согласно Геродоту, самоубийство сына Томирис произошло при иных обстоя­тельствах. Кир оставил съестные запасы в лагере и малое число охраны, а сам с войском отошел. Спаргапис со своими воинами напал на оставленный лагерь, перебил сторожей и стал праз­дновать победу. Кочевники напились вина и запьянели, после чего Кир взял их «голыми руками». Очнувшись уже в плену и протрезвев, Спаргапис покончил с собой.


Стр. 342. Касбу — вавилонская мера времени, равная при­мерно двум часам.


4459 год творения — указано одно из жреческих летосчислений, которым пользовались посвященные.


Печать дракона и золотая секира — священные знаки ва­вилонского бога Мардука.


Аллату — в вавилонской мифологии богиня подземного мира и Царства мертвых.


Стр. 343. Культ «темной луны» — существовал у ряда древ­них народов. Был связан с черной магией.


Он лишил города священных изображений.— Лишение горо­дов священных изображений их богов-покровителей считалось в Вавилонском царстве вопиющим святотатством, обрекаю­щим эти города на скорую гибель.


Акиту — новогодний праздник в Вавилоне, во время ко­торого чествовалась победа весеннего солнца и его владычество над миром.


Стр. 346. ...захватил ее земли... и самого царя.— Согласно вавилонским источникам, лидийский царь Крез был казнен Киром.


Тиамат — в аккадской мифологии чудовище, воплощение мирового Хаоса. Убито богом Мардуком.


Стр. 349. Этеменанке — башня храма Мардука в Вавилоне, высота которой была не менее 70 метров.


Стр. 350. Даниил — легендарный еврейский праведник и пророк, живший во времена вавилонского пленения евреев (597—536 до н.э.). Эпизоды его жизни описаны в библейской книге, канонически носящей его имя.


Стр. 353. Произошло, как я слышал, следующее.— Вавило­нянин рассказывает историю гибели Кира, приводимую Ге­родотом.


Стр. 355. Набу — в аккадской мифологии бог писцового искусства и мудрости; считался богом-покровителем Борсиппы, пригорода Вавилона. Сын бога Мардука.


Стр. 357. Земля Вениаминова — одна из областей Палес­тины, разделенной некогда между коленами Израилевыми.


Стр. 358. Дом Божий — храм в Иерусалиме.


Иеремия — еврейский пророк VII — нач. VI в. до н.э., переживший разрушение Иерусалима вавилонским царем Навуходоносором.


Исайя — еврейский пророк второй пол. VIII в. до н.э., один из потомков царя Давида. Предсказал вавилонское пле­нение евреев и их последующее освобождение персидским царем. Предсказывал пришествие Христа Спасителя и Его рас­пятие.


«Так говорит Господь...» — цитата из Книги пророка Исаии.


Иезекииль — еврейский пророк, живший во времена ва­вилонского пленения евреев (см. выше).


Стр. 374. Тогда Кир возрадовался и тотчас же приказал поднять Даниила изо рва,— История осуждения Даниила за­имствована из Книги пророка Даниила. В это время царем Вавилона считался, по-видимому, Камбис, сын Кира, хотя, согласно Библии, пророк был освобожден наместником Ва­вилона, носившим персидское имя Дарий.


Стр. 375. И отнял Кир власть у сына своего Камбиса,— Согласно ряду источников, Кир лишил своего сына Камбиса власти в Вавилоне в 537 году.


Стр. 377. ...«большой ордой». Одно из племенных объеди­нений саков-массагетов. Следует отметить, что во время похода Кира на массагетов некоторые из кочевых племен тех областей уже подчинялись Киру. Впоследствии часть сакских племен воевала на стороне персов.


Стр. 383. ...повелел своим людям тайно убить сына его и тем пресечь весь род его.— История убийства сына Гарпага заимствована из Геродота.

Стр. 396. ...сделай ее охотником «правой руки».— Во время охоты приближенные восточных царей и их слуги в зависи­мости от положения при дворе распределялись, как в войске, по своего рода флангам «правой» и «левой руки».


Стр. 397. Я слышал, такое случается у скифов.— Судя по сведениям древних авторов, гермафродитизм был достаточно частым явлением у кочевых скифских племен.


Стр. 408. Теперь он замыслил поход на скифов... — Поход персидского царя Дария Первого на скифов, начавшийся в 512 г. до н.э., закончился полным провалом.

ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И ПРАВЛЕНИЯ КИРА ВЕЛИКОГО


Точных сведений о годе рождения Кира, сына Камбиса Первого, нет. По косвенным источникам, эту дату можно от­нести к 595 — 590 гг. до н.э.


558 г. до н. э.

Кир становится царем среди персидских племен областей Аншана и Персиды, подчиненных Мидии.


553 г. до н. э.

Начало восстания против мидийского царя Астиага.


550 г. до н. э.

Взятие столицы Мидийского царства, Эктабана, и пленение Астиага.


550—548 гг. до н. э.

Подчинение Парфии и Гиркании.


546 г. до н. э.

Против Кира начинает войну коалиция держав: Лидии, Египта, Вавилона, Спарты и самостоятельного эллинского го­сударства острова Самос. Кир побеждает лидийского царя Кре­за, захватывает Лидию, а также часть городов Ионии и выходит к берегам Эгейского моря.

545—539 гг. до. н. э.

Завоевание Дрангианы, Бактрии, Маргианы, Согдианы и Хорезма.


539 г. до н. э.

Завоевание Вавилонского царства. Октябрь — вступление в Вавилон. Кир — царь Вавилона, царь стран.


530 г. до н. э.

Поход против сако-массагетских племен Закаспия. Гибель Кира в сражении с кочевниками.

Гисперт Хаафс Ганнибал. Роман о Карфагене

Аннибал (Ганнибал) Биографическая справка


Энциклопедический словарь.

Изд. Брокгауза и Ефрона.

Т. IA. СПб., 1890


АННИБАЛ — сын Амилькара Барки, один из величайших полководцев и государственных мужей древности, заклятый враг Рима и последний оплот Карфагена, родился в 247 г. до P. X., имел 9 лет от роду, когда отец взял его с собою в Испанию, где искал для своего отечества вознаграждения за потери, понесенные в Сицилии.

По словам Полибия и других историков, Аннибал сам рассказывал, что пред отправлением в поход отец заставил его поклясться пред алтарем, что он всю жизнь будет непримиримым врагом Рима, и эту клятву он сдержал вполне. Его выдающиеся способности, необыкновенные условия его воспитания подготовляли в нем достойного преемника своего отца, достойного наследника его замыслов, гения и ненависти.

Выросший в военном лагере, Аннибал тем не менее получил тщательное образование и всегда заботился о его пополнении; так, уже будучи главнокомандующим, Аннибал научился у спартанца Зозила греческому языку и до того овладел им, что составлял на нем государственные бумаги. Гибкий и крепкий телосложением, Аннибал отличался в беге, был искусным бойцом и отважным наездником. Своею умеренностью в пище и сне, неутомимостью в походах, безграничной отвагой и беззаветной храбростью Аннибал всегда подавал пример своим солдатам, а своей самоотверженной заботливостью о них приобрел их горячую любовь и беспредельную преданность. Свои стратегические дарования он обнаружил, еще будучи на 22-м году от роду начальником конницы у зятя своего Аздрубала, который, по смерти Амилькара в 229 г., принял главное начальство в Испании, Едва ли кто другой сумел в такой степени соединять в себе обдуманность с горячностью, предусмотрительность с энергией и настойчивостью в преследовании намеченной цели.

Истый сын своего народа, Аннибал отличался изобретательным лукавством; для достижения своих целей он прибегал к оригинальным и неожиданным средствам, к разным ловушкам и хитростям и изучал характер своих противников с беспримерным тщанием. С помощью систематического шпионства он всегда узнавал своевременно о замыслах неприятеля и даже в самом Риме содержал постоянных шпионов. Современники Аннибала старались очернить его характер; его упрекали в лживости, вероломстве и коварстве, но все мрачное и жестокое в его деяниях частью должно быть отнесено на счет второстепенных полководцев его, частью находить себе оправдание в тогдашних обстоятельствах и тогдашних понятиях о международном праве. Его военный гений восполнялся великими дарованиями политическими, которые он обнаружил в предпринятой им, по окончании войны, реформе карфагенских государственных учреждений и которые доставили ему и в изгнании беспримерное влияние на правителей восточных государств.

Аннибал владел даром властвовать над людьми, что выражалось в беспредельном повиновении, в котором он умел держать свои разноплеменные и разноязычные войска, никогда не бунтовавшие против Аннибала даже в самые тяжелые времена. Таков был этот человек, которого, по смерти Аздрубала, павшего в 221 г. от руки убийцы, испанская армия избрала своим вождем и который решился осуществить предначертания своего не менее гениального отца. Средства для этого были подготовлены вполне.

Без поддержки карфагенского правительства, даже при тайном его противодействии, Амилькар создал в Испании новую провинцию, богатые рудники которой дали ему возможность запастись казной, а зависевшие от нее общины доставляли вспомогательные войска и наемников, сколько требовалось. Амилькар оставил своему сыну в наследство полную казну и сильную, привыкшую к победам армию, для которой лагерь служил отечеством, а патриотизм заменяли честь знамени и беззаветная преданность своему вождю. Аннибал решил, что наступило время свести счеты с Римом.

Но трусливое карфагенское правительство, погрязшее в меркантильных расчетах, вовсе не думало увлекаться замыслами 26-летнего юноши-полководца, а Аннибал не решался начать войну явно наперекор законным властям, но пытался вызвать нарушение мира со стороны испанской колонии Сагунта, находившейся под покровительством Рима. Сагунтцы ограничились тем, что обратились с жалобой в Рим. Для разбора дела римский сенат послал в Испанию комиссаров. Резким обхождением Аннибал думал вынудить у них объявление войны, но комиссары поняли, в чем дело, смолчали и сообщили в Рим о собиравшейся грозе. Рим начал усиленно вооружаться.

Время проходило, и Аннибал решился действовать. Он послал в Карфаген извещение, что сагунтцы стали теснить карфагенских подданных, торболетов, и, не дожидаясь ответа, открыл военные действия. Впечатление от этого шага в Карфагене было подобно удару грома; шла речь о выдаче дерзкого главнокомандующего Риму.

Но оттого ли, что карфагенское правительство боялось армии еще больше, чем римлян, оттого ли, что оно сознавало невозможность загладить то, что было сделано, или же по свойственной ему нерешительности оно решило ничего не делать, т. е. не вести войны и не препятствовать ее продолжению. После 8-месячной упорной осады Сагунт пал в 219 г.

Римские послы потребовали в Карфагене выдачи Аннибала и, не получив от карфагенского сената ни удовлетворительного, ни отрицательного ответа, объявили войну, которая названа Второй Пунической войной.

Гений Аннибала подсказал ему, что с Римом можно бороться лишь в Италии. Обеспечив Африку и оставив в Испании брата своего Аздрубала с войском, он в 218 г. выступил из Нового Карфагена с 90 000 пехоты и 12 000 всадников. В битвах между Эбро и Пиренеями Аннибал потерял 20 000 человек, и для удержания этой вновь завоеванной страны он оставил в ней Аннона с 10 000 пехоты и 1000 всадников; тем не менее Аннибал подкрепил отрад Аздрубала еще 10 000 человек и лишь с 50 000 пехоты и 9000 конницы перешел Пиренеи. Оттуда Аннибал спустился в Южную Галлию и здесь искусно уклонился от встречи с консулом Публием Корнелием Сципионом, который думал преградить ему путь в долину Роны, и с помощью цизальпинских галлов совершил в 15 дней свой знаменитый переход через Альпы.

По исследованиям Уикгама и Крамера («On the passage of Н.» (1820); ср. Лав, «The Alps of Н.» (1866)), перевал этот Аннибал сделал через Малый С.-Бернард. Другие указывают на Мон-Женевр, а также на Мон-Сени.

В конце октября 218 г. армия Аннибала после 5 1/2 месяцев тяжелого похода, проведенного в беспрерывных битвах с горцами, спустилась в долину р. По. Но потери, понесенные ею за это время, были громадны, так что по прибытии в Испанию у Аннибала под рукою оставалось всего 20 тысяч пехоты и 6 тысяч конницы. Эго не помешало ему, однако, безотлагательно двинуться вперед. Заняв и разрушив Турин, Аннибал одержал победу над римлянами близ р. Тичино, а затем совершенно разбил их на р. Треббии, несмотря на то, что неприятель был усилен значительными подкреплениями, поспешно вызванными из Сицилии и Массилии.

После нанесения первых ударов врагам Аннибал расположился на зимних квартирах в Цизальпинской Галлии и озаботился усилением своей армия союзными войсками из галльских и других племен. При открытии кампании 217 г. две неприятельские армии — Фламиния и Сервилия — выставлены были на путях наступления Аннибала к Риму. По стратегическим соображениям Аннибал решился не атаковать ни той, ни другой, а, обойдя с левого крыла армию Фламиния, угрожать ее сообщениям с Римом. Для этого Аннибал избрал крайне затруднительный, но зато кратчайший путь — на Парму и через Клузиумские болота, затопленные в это время разлитием р. Арно. Четыре дня армия его шла в воде, потеряла всех слонов, большую часть лошадей и вьючного скота, и сам Аннибал от воспаления лишился одного глаза. Когда, по выходе из болот, Аннибал сделал демонстрацию движения к Риму, то Фламиний, оставив свою позицию, последовал за карфагенянами, но при этом не соблюдал никаких военных предосторожностей. Пользуясь оплошностью своего противника, Аннибал устроил беспримерную засаду целою армиею у Тразименского озера, и тут в кровопролитной битве, где погиб сам Фламиний, нанес неприятелю совершенное поражение.

Ввиду страшной опасности, в которой очутилось отечество, римляне вручили диктаторскую власть Фабию Веррукозу (впоследствии прозванному кунктатором, т. е. медлителем). Фабий, хорошо поняв положение дел, прибегнул к новой системе действий: он избегал решительных сражений, а старался истомить противника походами и затруднениями в добывании продовольствия. Медлительность и осторожность его, однако, не понравилась римлянам, и по окончании срока диктатуры Фабия командование армией поручено было двум консулам: Теренцию Варрону и Павлу Эмилию. Армия, им подчиненная, была самая многочисленная со времени основания Рима (90 тысяч пехоты, 8100 конницы и 1 тысяча сиракузских стрелков).

В это время Аннибал находился в весьма трудном положении: войска его были истощены беспрерывными походами, терпели во всем недостаток, а из Карфагена, по интригам враждебной Аннибалу партии, подкреплений не присылалось. Из затруднений этих Аннибал был выручен опрометчивостью Т. Варрона, который (26 г.) атаковал карфагенян при Каннах (в Апулии) в местности, удобной для действия их отличной нумидийской конницы. Тут римляне потерпели новое, ужасное поражение; большая часть их армии легла на месте, а Павел Эмилий был убит.

Несмотря на одержанную победу, Аннибал не мог теперь, как и прежде, покуситься на овладение самим Римом, так как не имел никаких средств для правильной осады. Ему пришлось удовольствоваться тем, что после сражения при Каннах большая часть римских союзников в Италии приняла его сторону и что Капуя, второй город республики, открыла ему свои ворота. В этом городе он дал временный отдых своим истомленным войскам; но положение Аннибала мало улучшилось, так как правители Карфагена, занятые исключительно своекорыстными торговыми интересами, упустили удобный случай окончательно раздавить своих исконных соперников — римлян и не оказывали своему гениальному полководцу почти никакой поддержки. За все время Аннибалу выслано было в подкрепление только 12 тыс. пехоты и 1/2 т. конницы. Рим между тем оправился, собрал новые войска, и консул Марцелл одержал при Ноле первую победу над карфагенянами. После ряда военных действий, шедших с переменным успехом, Капуя была взята римлянами, и Аннибал должен был принять чисто оборонительное положение.

Не получая помощи из отечества, Аннибал вызвал из Испании брата своего, Аздрубала, который (207 г.) вследствие сего двинулся со своими войсками в Италию, но соединиться с Аннибалом не мог, так как римляне своевременно приняли меры, чтобы воспрепятствовать этому. Консул Клавдий Нерон одержал победу над Аннибалом при Грументуме, а затем, соединившись с другим консулом, Ливием Сампатором, разбил Аздрубала. Узнав об участи, постигшей его брата (отрубленная голова которого была брошена в карфагенский лагерь), Аннибал отступил в Бруциум, где еще в течение 3 лет выдерживал неравную борьбу со своими заклятыми врагами.

По прошествии этого времени карфагенский сенат вызвал Аннибала на защиту родного города, которому угрожал консул Корнелий Сципион, перенесший войну в Африку. В 203 г. Аннибал покинул Италию, приплыл к африканским берегам, высадился при Лептисе и расположил свои войска при Адрумсте. Попытка вступить в переговоры с римлянами не имела успеха. Наконец, на расстоянии пяти переходов от Карфагена, при Заме, последовало решительное сражение (202 г.). Карфагеняне были наголову разбиты, и этим закончилась 2-я Пуническая война.

В последующий затем период мира полководец Аннибал выказал себя и государственным человеком; занимая должности претора, или главы республики, Аннибал привел в порядок финансы, обеспечил срочные уплаты тяжелой контрибуции, наложенной победителем, и вообще в мирное, как и в военное, время оказался на высоте своего положения.

Мысль о возобновлении борьбы с Римом, однако, не покидала его, и, чтобы заручиться большими шансами на успех, он вступил в тайные сношения с сирийским царем Антиохом III. Враги Аннибала донесли об этом в Рим, и римляне потребовали его выдачи. Тогда Аннибал бежал к Антиоху (195 г.) и успел уговорить его поднять оружие против Рима, надеясь склонить к тому же своих соотечественников, но карфагенский сенат решительно отказался от ведения войны. Флоты сирийский и финикийский были разбиты римлянами, и в то же время Корнелий Сципион нанес поражение Антиоху под Магнезией.

Новое требование римлян о выдаче Аннибала заставило его бежать (189 г.) к вифинскому царю Прузию. Тут стал он во главе союза между Прузием и соседними с ним владетелями против римского союзника, пергамского царя Эвмена.

Действия Аннибала против неприятеля были и теперь победоносны, но Прузий изменил ему и вошел в сношения с римским сенатом относительно выдачи своего гостя. Узнав об этом, 65-летний Аннибал, чтобы избавиться от постыдного плена после столь славной жизни, принял яд, который постоянно носил в перстне.

Так погиб этот человек, равно гениальный как воин и правитель, которому, однако, не удалось остановить хода всемирной истории, может быть потому, что древняя доблесть Рима нашла в Карфагене соперника себялюбивого, неспособного стать выше интересов минуты и искать прочные основы государственной жизни в недрах народа, а не в меркантильных расчетах олигархии. По собственному выражению Аннибала, «не Рим, а карфагенский сенат победил Аннибала».

Гисперт Хаафс Ганнибал. Роман о Карфагене

…Наконец он ударил семь раз большим пальцем, и целая часть стены повернулась.

Она скрывала склеп, где хранилось много таинственного, безымённого, немыслимо дорогого. Гамилькар спустился по трем ступенькам, взял в серебряном тазу кожу ламы, плававшую в черной жидкости, потом снова поднялся наверх.

Гюстав Флобер. Саламбо
…Регул был настроен решительно… Он знал Карфаген (экзаменаторы вас об этом не спросят, так что можете не записывать), который представлял собой нечто вроде Богом забытого африканского Манчестера.

Редьярд Киплинг. Регул

Пролог


Стены имения даже сквозь густую крону деревьев поражали своей белизной. Слева по пыльной равнине медленно тащилась повозка. Знойный воздух как бы слоился, и все вокруг обретало искаженные очертания. Внезапно мы увидели вдали двух огромных лошадей, а за ними черную точку. Постепенно она превратилась в опрокинувшуюся колесницу, казалось летевшую по небу. В нескольких шагах от нее виднелись сгорбленные спины батраков. Они вряд ли смогли бы нам помешать.

Ночью мы добрались до бухты в точно назначенный срок, поскольку на Бомилькара всегда можно было положиться. Корабль прикрывали выступы скал, и с моря его никак нельзя было разглядеть.

— Бостар прибыл почти вовремя, — Я снова присел за каменной глыбой и подмигнул Бомилькару, — Ну как, капитан?

Его смуглое лицо сияло от радости. Он обнажил в улыбке ослепительно белые зубы и сказал:

— Прошло восемь лет. Мой отец теперь уже далеко не молод. — Бомилькар осторожно хихикнул и добавил: — Как, впрочем, и ты, Антигон.

После нашего бегства из Карт-Хадашта[10] мы еще ни разу не ступали на пунийскую[11] землю. Бухта находилась совсем рядом с развалинами виллы, на которой я в детстве и юности провел многие годы. Восемь лет назад все принадлежавшие Баркидам[12] имения были полностью разрушены.

— Давай пойдем им навстречу. Здесь с нами вряд ли что-нибудь случится. — Я уже хотел было встать.

Но тут Иолаос резко дернул меня за край туники и показал на тянувшиеся за повозкой клубы пыли. Вскоре мы разглядели нескольких всадников в развевающихся белых одеждах.

— Нумидийцы![13] — Бомилькар, не обращая ни малейшего внимания на отчаянно размахивающего руками каппадокийца[14], стремительно вскочил с места. — Нам нужно скорее туда! О великие боги, сделайте так, чтобы Масинисса захлебнулся в крысином дерьме!

На мгновение я застыл в раздумье, а затем сделал своим спутникам знак:

— Быстрее, тогда они, может быть, не заметят нас.

— Как прикажешь, господин. — Лицо Иолаоса искривилось в гримасе, он заложил два пальца в рот и пронзительно свистнул.

Старики — никудышные бегуны. Поэтому я шел сзади, крепко сжимая меч и стараясь двигаться как можно быстрее. В первых рядах бежал Бомилькар — размахивая своим критским оружием. Каппадокийские лучники двигались легко и упруго. Навстречу нам мчались батраки — мужчины, женщины и их дети.

Я попытался ускорить шаг, уставшее за восемь десятилетий сердце металось в груди, словно дикий зверь в клетке, а легкие будто жег огонь. Перед глазами вихрем закружились видения прошлых лет: нумидийские всадники зятя Гамилькара, Нараваса, гонятся за разбегающимися в панике наемниками. Нумидийцы Магарбала стремительно несутся по одному из иберийских[15] ущелий. Вихрем летящие нумидийцы Ганнибала, казалось намертво сросшиеся со своими рослыми скакунами, врезаются в ряды тяжелой римской конницы и разметают их. Но здесь перед нами были всадники нумидийского царя Масиниссы, союзника Рима. Они нападали на пунийские селения, опустошая все вокруг и забирая все больше и больше исконно пунийских земель. А Карт-Хадашт, связанный условиями мирного договора, не имел права вести войну ни в Ливии[16], ни для защиты собственной территории.

Теперь впереди бежала женщина с развевающимися волосами. Я не столько слышал, сколько, казалось, видел вырывающийся из ее рта отчаянный крик. Один из всадников догнал ее. Она широко раскинула руки, сверкнул меч, ее голова отлетела в сторону, а тело пробежало еще несколько шагов. Другой нумидиец гнал перед собой мужчину. Он бежал лицом к нему, издавая какой-то дикий булькающий рев и цепляясь руками за древко насквозь пронзившего его; грудь копья. Наконец нумидиец как бы даже нехотя отпустил его, несчастный, шатаясь, отступил назад и, не переставая кричать, рухнул чуть ли не прямо у моих ног.

Растянувшиеся широкой линией нумидийцы начали стягиваться к повозке. Наши лучники встали на колени, образовав полукруг. Они стреляли быстро, спокойно и очень метко. Голос Иолаоса заглушил вопли, ржание лошадей и шум боя:

— Кони! Цельтесь в коней!

Эта реплика решила исход стычки. Ранее его люди пускали стрелы в нумидийцев в грязно-белых одеяниях, однако после приказа Иолаоса выяснилось, что в коней попасть гораздо легче, чем в наездников.

Внезапно уцелевшие нумидийцы, еще несколько мгновений назад стремительно мчавшиеся в атаку, развернулись и с такой же скоростью унеслись прочь. Их осталось всего десять — двенадцать человек. Еще двенадцать валялись на земле, пораженные стрелами или придавленные ранеными и убитыми конями. Один из каппадокийцев, весь залитый кровью, сидел на краю борозды. Шлем смягчил удар, и клинок, соскользнув, только задел плечо. Другой лучник лежал лицом в пыли. Между лопатками торчало сломанное древко копья.

Иолаос и трое его воинов выхватили красные кинжалы и занялись нумидийцами и их конями. Один из кочевников, безжизненно волоча левую ногу, изо всех сил старался отползти как можно дальше в лес.

Иолаос не спеша подошел к нему и, схватив левой рукой за волосы, запрокинул голову назад. Лезвие, казалось, едва коснулось горла.

Я отвернулся и тяжело дыша побрел к повозке. На сиденье лежала голова чернокожего раба-возницы. Его тело торчало из-под трупа одной из упряжных лошадей. Вторая сумела вырваться и теперь стояла возле растоптанного кустарника, уткнувшись мордой в листья.

Бомилькар сидел рядом с левым передним колесом, держа на коленях голову отца. Я медленно присел рядом с ним. Отлетевшее в сторону копье пробило Бомилькару ключицу, и прикрывавшая зияющую рану белая накидка быстро окрасилась в багровый цвет.

Старик едва дышал. Глаза его были закрыты, лицо заметно побелело. Я легонько коснулся его правой щеки. Кожа была холодной, как пергамент.

— Ты меня слышишь, старый друг?

Бомилькар крепко сжимал руку отца и не сводил с неба мокрые от слез глаза.

— Ты меня слышишь, Бостар? Это я, Антигон…

Внезапно умирающий прищурился и даже раздвинул губы в легкой улыбке.

— Эй, Тигго, — пробормотал он, — увы, нам уже никогда больше не купаться возле мыса Камарт. Но все, что нужно, осталось в повозке. — Он закашлялся, издавая какой-то странный звук. — Уж лучше так, чем в постели от какой-нибудь неизлечимой болезни.

Он поискал глазами лицо сына. Я тронул Бомилькара за плечо, заставляя перестать смотреть в небо, и несколько капель сразу же упали на лоб Бостара.

— Бросьте меня в воду, — еле слышно сказал он. — Я ухожу, сынок. Ма…

Бомилькар закрыл ему глаза. Последний призыв к Танит[17]: «Мать — покровительница Карт-Хадашта, я возвращаю тебе мои весла», — Бостар так и не успел произнести до конца.

К заходу солнца все уже было перенесено на корабль, В десяти тяжелых, обитых железом ящиках лежали золотые слитки на общую сумму в двадцать талантов[18]. Маленькую кожаную коробочку я забрал себе. Сделанное по моему заказу через посредника стеклянное изделие осталось целым и невредимым, а таланты — единственное, что Бостар сумел сохранить из когда-то огромного моего и Баркидов состояния. Однако деньги эти уже не имели особого значения, ибо основную часть выгодных сделок я успел провернуть за пределами Карт-Хадашта еще до изгнания Ганнибала. Осталось только порвать последние связи с пунийской столицей.

Когда погрузка закончилась, Бомилькар сошел на берег. Я нежно обнял его за плечи:

— Послушай, друг, я не знаю, сколько здесь принадлежало твоему отцу, но без него мы бы не имели ничего. Возьми половину, ведь ты наследник Бостара.

— А что в ящиках?

— Шиглу — золото. Твоя доля — десять талантов.

— Да ты с ума сошел! — Он даже вздрогнул от неожиданности.

Я похлопал его по спине и подошел к Иолаосу, сидевшему на скале и пытавшемуся швырять камешки в море. Однако они то и дело падал и на песок, так как до воды было довольно далеко.

— Что намерены делать ты и твои люди?

— А что ты посоветуешь? — Он задумчиво поскреб бороду.

Я взглянул на лучников. Они уже запрягли в повозку упряжку — лошадь и уцелевшего нумидийского жеребца — и погрузили на нее свою добычу, а также луки и колчаны. Этих каппадокийцев, нанятых Спартой для устройства мелких стычек в тылу ее противников, я обнаружил в Пилосской гавани. Правда, поначалу я даже сожалел, что переманил их к себе.

Раненого они перевязали, а мертвеца без особых церемоний бросили в одну яму с убитыми нумидийцами. Со стороны имения к нам приближалось несколько человек. Один из них — видимо, владелец или управляющий — восседал на лошади. Рядом брели батраки, успевшие убежать от нумидийцев.

— Даже не знаю, может, взять вас с собой в Пилос и там высадить? Придется, правда, потесниться, но…

Иолаос наморщил лоб:

— Хорошие лучники всегда найдут себе достойное занятие. Здесь, в Кархедоне, или еще где-нибудь.

Всадник — высокий, худощавый пун средних лет — спешился и, представившись владельцем имения, горячо поблагодарил нас за помощь. Вопросов он не задавал, это было бы сейчас просто невежливо, однако в глазах его читалось откровенное любопытство. Когда я спросил у него совета, он лишь пренебрежительно махнул рукой:

— Кархедон? Там теперь нет потребности в воинах. — Он окинул взглядом каппадокийцев и улыбнулся: — Вернее, она есть, но ничего нельзя сделать.

По-гречески он говорил совершенно свободно, хотя и с легким акцентом.

— Мы знаем, что у них связаны руки, — ответил я на пунийском, и лицо его сразу же озарилось понимающей улыбкой, — Карт-Хадашт уже не тот, что раньше. А как обстоят дела в Утике или Гиппоне[19]?

— Лучше всего в Утике, — после недолгого раздумья, с неприкрытым сомнением в голосе ответил он и тут же снова перешел на греческий: — Но я хочу предложить вам переночевать у меня, и мы тогда все обсудим, У нас тут много молодых вдов, и потом, как я слышал, кое-кто из лучников умеет обрабатывать землю.

— Говоришь, вдовы? — Иолаос хитро подмигнул ему. — Ну тогда посмотрим.

— Значит, вы хотите остаться? Хорошо. Тогда я еще отблагодарю вас.

Я отстегнул от пояса кошель и швырнул его Иолаосу. Он поймал его на лету. Услышав звон, каппадокийцы начали ухмыляться, из глоток донеслось довольное урчание.

С наступлением темноты мы отчалили. Труп Бостара был завернут в белую ткань и накрепко перетянут канатами. Привязанный к ногам якорный камень доставит моего старого друга на дно моря.

Бомилькар передал управление судном кормчему и подошел ко мне. Я стоял прислонившись к двери каюты. Матросы выбрали якорь и теперь сидели у борта и дружно жевали. Один из них с набитым ртом напевал какую-то мелодию, напоминавшую просто отрывистые звуки. Ночь была безлунной, но звезды, по которым Бомилькар выверял путь, отчетливо виднелись на темном небе. Парус чуть изогнулся, налетевший с юго-запада ветер сильным порывом надул его, и корабль понесло на восток.

— И куда теперь?

— В Александрию[20].

— А потом?

Я откашлялся:

— Афины, затем Вифиния[21].

— О всемогущие… Что ты там забыл? — Бомилькар искоса взглянул на меня.

— Да нужно кой-кого навестить.

Бомилькар не стал продолжать разговор. Он медленно прошел вперед и сел рядом с лежащим среди ящиков и тюков телом отца.

* * *
— Антигон из Колхиды[22]? — робко прозвучал нежный женский голос.

Я поднял глаза. Передо мной на каменном полу хранилища стояла совсем еще юная девушка. Раб, который привел ее сюда, вопросительно посмотрел на меня. Я небрежно махнул рукой, и он мгновенно исчез.

На вид ей было не больше шестнадцати — семнадцати лет. Покрытые синяками обнаженные плечи, изодранная до крови кожа на скулах и затаенная боль в огромных черных глазах.

— Не из Колхиды, а из Кархедона, — нарочито сухо ответил я.

— Ты не похож на пуна, господин, — помедлив, сказала она, — а это послание написано на греческом языке.

— Я одновременно и пун и эллин[23]. Давай его сюда. — Я протянул руку.

Она сявной неохотой вложила мне в ладонь перевязанный черной шерстяной нитью пергаментный свиток. Я взял со стола маленький нож, разрезал нить и с улыбкой прочел:

— «Милость Ваала[24], ниспосланная Танит Гадирской».

— Ты понимаешь этот язык, господин?

— Да. — Я задумчиво посмотрел на нее, радость от предстоящей встречи сочеталась во мне с недоверием к этой избитой рабыне. — Кто дал тебе свиток?

— Какой-то человек вручил его моему господину — смотрителю гавани…

— Откуда ты тогда знаешь, что он написан по-гречески?

Она пожала плечами, легкая усмешка скользнула по ее изящно очерченным губам, но глаза оставались по-прежнему печальными.

— Смотритель гавани прочел письмо и что-то недовольно пробурчал. Он не стал снова перевязывать его, а просто дал мне.

— Выходит, ты умеешь читать?

— И писать, господин. Но смотритель гавани этого не знает. — Она опустила голову, затем вдруг резко вскинула ее и внимательно посмотрела на меня.

— Ну хорошо. А теперь иди, хотя нет, подожди. Ты страдаешь от морской болезни?

Теперь она, правда робко, улыбнулась также глазами.

— Нет, господин. А имя мое — Коринна.

Я махнул рукой в сторону ярко освещенного выхода. Минуту-другую она вопросительно смотрела на меня, а затем вышла прямо под палящие лучи полуденного солнца.

Я сел за стол и взял в руки свиток с перечнем товаров. Однако мысли мои были заняты совсем другим. Khenu Baal — Милость Ваала. Это означало, что, когда солнце окажется над потерянным нами Гадиром[25], Ганнибал будет ждать меня в храме Артемиды[26] или поблизости от него. Раньше я вовсе не был уверен в том, что сумею застать его в Никомедии из-за развернувшихся здесь бурных событий, положивших начало войне между Вифинией и Пергамом[27]. Царь Прусий вполне мог поручить своему знаменитому гостю какое-либо важное дело. В городе никто толком ничего не знал.

Однако эта девушка развеяла мои сомнения. Она явно умела владеть собой, была достаточно умна и, безусловно, получила какое-то образование. Едва заметный акцент не позволял определить, откуда она родом. Вероятно, она появилась на свет на Крите или на одном из маленьких островков Южной Эллады и совсем еще ребенком стала чьей-то легкой добычей по время войны между Римом и Антиохом. В Кархедоне с рабами обращались довольно хорошо, не из добрых побуждений, а просто чтобы не портить ценный товар. Когда наемники подняли мятеж, рабы также встали на защиту столицы и показали себя отменными храбрецами. В большинстве городов эллинической части Ойкумены[28] такое даже представить себе было нельзя. За все эти годы и никак не мог привыкнуть к тому, что к рабам относятся хуже, чем к скоту. Я снова в мыслях вернулся к этой девушке. Она умела читать и писать и вполне могла заменить выходца из Александрии, в последнее время исполнявшего обязанности моего писца. Бедняга во время плавания из Египта в Вифинию постоянно страдал от морской болезни, хотя море летом воистину не давало никаких оснований для таких мучений.

Кроме того, она была очень красива. Ох уж это возбуждение плоти! В восемьдесят лет о нем, казалось, следовало просто забыть. Однако на отсутствие похотливых желаний старику надлежит жаловаться лишь в тех случаях, когда у него нет возможностей их удовлетворить.

С помощью александрийца, который теперь должен был остаться в Никомедии, я закончил составлять опись товаров.

Караваны бактрийских[29] купцов уже снова покинули город, чтобы еще до наступления зимы успеть добраться до горных границ Персидской державы. Их столь поспешный отъезд был также вызван стремлением не оказаться на подвластных Вифинии и Пергаму землях в тот момент, когда Прусий и Евмен опять всерьез возьмутся за осуществление безумной идеи создания единого эллинистического государства.

За загородкой в самом конце склада я нашел маленькую коробочку с белым порошком, обладающим соответствующим запахом. Из дорожной сумы я вынул чудесную стеклянную бутылочку, изготовленную в одной из ремесленных мастерских пунийской столицы.

Бутылочка была сделана в виде женского тела, только без рук и ног, но зато с высокими крутыми грудями. Затычку украшало нечто вроде ожерелья с прикрепленным к нему вырезанным из сапфира изображением молодой пунийки. Сквозь бутылочку, «ожерелье» и нижнюю часть затычки тянулась тонкая золотая цепочка. Таким образом бутылочку можно было носить на шее.

Мои мысли вернулись на восемь с половиной лет назад, во времена скорби и тоски. Я тихо вздохнул, разомкнул цепочку, осторожно вытащил ее из крошечного отверстия, вынул затычку и высыпал белые крупинки в узкое стеклянное горло.


На цоколях коричневых колонн портала кучки белого голубиного дерьма образовывали причудливые узоры. В помещениях расположенного в верхней части примыкавшего к гавани квартала Царского банка царила приятная прохлада. Служитель в позолоченном, плотно облегавшем мускулистую грудь панцире и украшенном пышным султаном шлеме почтительно провел меня сквозь скопище толпившихся в зале людей.

При виде меня Ипполит не только мгновенно вскочил с места, но и быстрыми шагами пошел навстречу. В знак приветствия он крепко сжал мое правое предплечье и небрежным жестом отослал служителя. Затем он опустил тяжелые шторы из обшитой золотом плотной шерстяной ткани и предложил расположиться поудобнее на изящном сиденье. Оно было обтянуто простой кожей, но зато подлокотники были выложены инкрустациями из слоновой кости.

— Рад тебя видеть, — Он осторожно подергал за край своей довольно странной одежды, представлявшей собой накидку из обшитой по краям хлопчатобумажной ткани с наглухо застегнутым воротником, украшенным двумя золотыми пряжками и витой золотой целью. После явно намеренно сделанной паузы он добавил: — У себя.

Я подождал, пока он, кряхтя, усядется за заваленный свитками и шкатулками стол. Лицо Ипполита посерело, глаза глубоко запали.

— Ты плохо выглядишь.

— Да. И точно так же себя чувствую, — Он провел рукой по глазам, — Ох уж это военное время… Из-за Прусия с его безумными планами нам сейчас остро не хватает наличных денег, мы связаны по рукам и ногам, но, увы, далеко не все клиенты понимают это. Добавь сюда особые списки, особые поборы, необходимость постоянно исчислять налоги на набежавшие проценты — и все это нужно было сделать к позавчерашнему дню… Но ведь ты пришел ко мне не для того, чтобы выслушивать жалобы.

Я сообщил ему, что намерен снять со счета почти все деньги, за исключением необходимой суммы, остающейся в распоряжении моего управляющего. Отныне он должен был стать моим компаньоном. Ипполит долго рылся в столе и наконец вытащил целую кипу пергаментных свитков.

Под конец беседы я узнал, что смотритель гавани сильно задолжал банку, а рабыня-критянка стоит не больше пяти мин[30]. Для большей убедительности Ипполит направил вместе со мной своего служителя, призванного напомнить смотрителю о величине его долга. День уже клонился к закату, когда я наконец отвел Коринну на корабль и попросил Бомилькара позаботиться о том, чтобы ее накормили, напоили теплой водой и переодели. В благодарность она так стремительно припала губами к моей ладони, что я даже не успел отдернуть руку.


С маленького холма открывался великолепный вид на залив, город, гавань и горы. Вода отливала голубовато-зеленым и черным цветами. Маленькие лодки отправлявшихся на ночной промысел рыбаков обогнули каменный мол и начали постепенно вытягиваться в прямую линию. Справа от холма начинался редкий лес, окружавший дворец царя Прусия. Сквозь листву отчетливо просматривалась белая стена, увенчанная башнями.

Я пришел на цоколь рухнувшей колонны. Развалины древнего храма Артемиды как нельзя лучше подходили для невеселых встреч. Большинство каменных плит заросло мхом и лишайником. Устояла только одна колонна, но и она уже вся покрылась трещинами.

На гору он взошел как юноша — легко и быстро. Дыхание у него оставалось ровным и спокойным. На мгновение он прижался ко мне щекой, затем чуть откинулся назад, положил руки на мои плечи и пристально посмотрел в глаза. Годы — по-моему, Ганнибалу уже исполнилось шестьдесят один — никак не отразились на его внешности. Разве что глубже стали складки у рта, да возле левого глаза сплелась густая сетка морщин. Но взгляд, как всегда, оставался холодным и внимательным, в волосах почти не прибавилось седых прядей, брови и борода по-прежнему были иссиня-черного цвета.

— Рад тебя видеть, старый друг. В отличие от меня ты совсем не постарел, — улыбнулся Ганнибал.

— К чему вся эта таинственность? Полагаю, ты — гость царя, хотя, может быть, он уже успел втравить тебя в какую-нибудь безумную затею в Никомедии или где-нибудь еще.

— Вот именно «безумную». — Он повел рукой назад, — Ты уже видел пресловутую «военную гавань государя»?

Я посмотрел вниз — туда, где возле берега стояли четыре старые триеры[31], две пентеры[32] и кучка изрядно потрепанных парусных судов.

— Ничего не скажешь, могучий флот. И что теперь?

— Прусий приказал следить за каждым моим шагом, — грустно усмехнулся Ганнибал, — Он ужасно боится любой из моих военных хитростей. Во всяком случае, за мной постоянно следуют два-три соглядатая. Отсюда они видны уже издалека, а потому я обычно прогуливаюсь здесь по вечерам.

— Так вот почему ты предпочел послать мне тайную весть! Где ты был все эти годы? Если верить слухам, то в Армении.

— Да. — Он вздохнул и прислонился к одиноко стоящей колонне. — Я был у царя Артаксия, очистил там леса и дороги от разбойничьих шаек и разработал для него план строительства города. Но… — Он показал на раскинувшуюся под сенью гор черную водную гладь. По другую сторону был виден багровый край заходящего солнца.

— Что «но»? Море?

Ганнибал пристально взглянул на меня. Его единственный глаз выражал странную смесь самых противоречивых чувств — печаль, упрямство, тоску, смирение, высокомерие.

— Ты точно такой же, как я, — вполголоса заметил он.

— Ах вот почему… Ты не можешь покинуть берега этого моря.

Ганнибал скрестил руки на груди. Как обычно, он был одет в простой хитон с прикрепленными к груди металлическими пластинками. И как обычно, за поясом у него торчал короткий меч Плана.

Заметив мой взгляд, Ганнибал похлопал ладонью по рукоятке:

— Твой самый острый и самый дорогой подарок. Никогда еще он не подводил меня.

— Но что ты собираешься делать сейчас с мечом или без меча? Это море…

Он вскинул руку:

— Вот именно, это море, этот воздух, эти ветра. А также горы, бухты и люди. Я знаю: еще немного, и оно превратится в своего рода внутренние воды Рима. Тем не менее как обстоят дела дома?

— В Карт-Хадаште упущенного в прошлом уже не вернуть, однако торговля процветает, а проведенные тобой реформы заложили основу для дальнейшего упорядоченного развития. Взяток берут уже гораздо меньше, должностных лиц, как ты и хотел, выбирают теперь на один, а не на два года. Но…

— Что «но»?

Я поведал ему о происшедшем прямо на моих глазах нападении нумидийцев на работавших в поле батраков и дополнил рассказ сведениями, полученными от самых разных людей — торговцев, путешественников, матросов. У Масиниссы была только одна мечта — создать огромную нумидийскую державу со столицей в Карт-Хадаште. Посланцы Рима намеренно недостаточно четко установили новые границы, давая тем самым повод для любых претензий. Как Сенат, так и все остальные римляне не обращали ни малейшего внимания на залитые кровью границы Кархедона и утрату им своих исконных земель. Кроме того, Риму хватало забот, и первое место среди них занимала война в Иберии, где вожди племен давно поняли, что новые повелители превратили их в слуг. Между тем Карт-Хадашт стремился просто сделать эти племена своими союзниками и совершенно не вмешивался в их внутренние дела. Безусловно, римлян также тревожили восстания галлов[33] и нумидийцев, откровенное недовольство жителей многих италийских городов-союзников, распри между различными эллинистическими государствами и городами и, наконец, весьма напряженные отношения с крестьянами и рабами на их собственной территории.

— Ах да, нумидийцы, — Ганнибал снова скрестит руки на груди, на лице его появилось суровое и одновременно горестное выражение. — Как ты сказал? «Упущения прошлых лет»? Мой отец и мой брат Гадзрубал так и не смогли добиться полного единства Карт-Хадашта и остальных пунийских колоний. Совет предпочел иметь дело с откровенными прислужниками. А вообще-то знаешь ли ты, что несколько лет назад я всерьез обсуждал со Сципионом вопрос об изменении условий договора? Мы попросту вступили друг с другом в переписку.

В ответ я лишь удивленно взглянул на него.

— Я предложил ему сделать Карт-Хадашт союзником Рима. — Он осторожно провел пальцами по повязке, прикрывавшей пустую глазницу, — Взамен следовало признать в качестве западной границы Пунийского государства линию, проведенную между древними городами Табрак[34], Сикка и Тиквест. На восточной границе основным укреплением должен был стать город Лепсис[35].

— И что он тебе ответил?

— Он уже намеревался выступить в Риме в поддержку этого предложения. Но тут…

Он замолчал, но я и сам прекрасно знал, что произошло потом. Тогда крупные землевладельцы и бывшие высокопоставленные должностные лица Кархедона сообщили в Рим о том, что Ганнибал якобы втайне готовится к новой войне с ним. Римляне немедленно потребовали выдачи моего друга, и ему ничего не оставалось, как бежать. Такая же участь постигла меня и еще очень многих.

— Ну и что ты собираешься делать? Кроме как смотреть на море и дышать соленым воздухом?

— То, что я лучше всего умею, — сеять смуту. — Он горько усмехнулся. — Завтра могучий флот царя Вифинии под командованием его нового наварха[36] Ганнибала выйдет в море и потопит жалкие скорлупки царя Пергама.

— Ты шутишь? У Пергама…

— Можешь не продолжать. У него самый мощный и самый большой по численности флот после Рима, Египта и Родоса. Тем не менее я знаю, как нужно поступить в данном случае.

— Опомнись, Ганнибал! — Я положил руки ему на плечи, — Даже если тебе будет сопутствовать удача, все равно у Евмена огромное превосходство в силах. И потом, он же в союзе с Римом.

— Верно. Но когда римская армия прибудет сюда, все уже будет кончено. Правда, есть одно уязвимое место.

— Ты заблуждаешься. Их очень много. У Пергама — деньги, много оружия и очень сильное войско. А у Прусия под началом лишь несколько десятков тысяч человек. О его флоте лучше вообще не говорить.

— Забудь о нем, — Ганнибал весело подмигнул мне. — Что же касается армии, то Евмену для скорейшего окончания войны нужно вторгнуться на побережье Пропонтиды[37] — только так он может отрезать Вифинию от источников снабжения и не позволить Армении прийти к ней на помощь. Я знаю все пути, которые ведут к побережью. Какой бы из них ни выбрал Евмен, везде есть места, где несколько тысяч воинов способны уничтожить огромное войско.

— Поскольку это говоришь ты… — Я глубоко вздохнул, — Но где же уязвимое место?

Ганнибал пренебрежительно сплюнул;

— Это сам Прусий. Он такой же, как Антиох.

— То есть он мечтает о том, чтобы вся слава досталась ему, и откровенно пренебрегает советами великого полководца?

— Это твои слова, мой друг.

— Но тогда к чему все твои теперешние начинания?

Я никак не мог понять выражение его лица. В сгустившихся сумерках оно казалось изображением на колонне.

— А ни к чему, — голос его звучал спокойно, в нем не слышалось ни печали, ни издевки.

— Как? Но ведь…

Он осторожно присел рядом со мной.

— Это уже римское море, — тихо сказал он.

Теперь я прекрасно понимал его. На берегах этого моря ему больше не было места. Иберию окончательно покорили римляне. Северо-западное побережье Ливии все больше и больше попадало под власть Масиниссы. Из Карт-Хадашта он был вынужден бежать, и ни один из пунийских и основанных финикиянами в Ливии городов не осмеливался приютить его. Египет колебался, не зная, какой из двух вариантов выбрать: то ли полностью заняться борьбой с внутренними неурядицами, то ли продолжить войну с царством Селевкидов[38]. Разумеется, его царь никогда бы не осмелился дать пристанище несчастному изгнаннику и тем самым пойти против воли Рима. С Селевкидами у Ганнибала прекратились все отношения сразу же после битвы при Магнезии, когда великий полководец, сознавая свое полное бессилие, вынужден был смотреть, как римские легионы обратили в бегство много раз превосходящие их по численности войска, которыми командовал вечно колеблющийся Антиох. В Малой Азии все эллинистические государства, за исключением Вифинии, стали союзниками Рима, равно как и Массалия[39] в Галлии.

— Эллины по духу своему — рабы, — глухо сказал я, высказывая вслух наболевшую мысль.

— Да нет, не рабы, а слуги, — угрюмо проворчал Ганнибал, — Рабы ни в чем не виноваты. Они ведь не сами обрекли себя на такую участь. Напротив, Афины, Коринф, Спарта и Македония с их детскими сварами и раздорами сами себя делают прислужниками римлян.

Я умоляюще посмотрел на него:

— Поедем со мной. Я как раз собираюсь покончить со всеми делами. Часть денег так и так принадлежит тебе. Александрия — более-менее свободный город, правда лишь до тех пор, пока очередной римский посол не потребует твоей выдачи. Но хотя бы несколько дней ты там проведешь спокойно, а я за это время улажу свои дела.

— А потом?

— В Аравийском море вода не менее соленая. — Я призывно вскинул руки, — Или, например, древние пунийские города по ту сторону Столбов Геракла[40] — Лике[41], Карт-Ганнон, Счастливые острова[42]. Или Индия…

Он выдавил на лице улыбку:

— Два старика вздумали уйти от судьбы. Нет, Тигго, забудь об этом. Я должен, как и прежде, творить историю. Неужели ты думаешь, что теперь, когда мне уже за шестьдесят, я смогу заставить себя забыться и, попивая вино, спокойно смотреть на мир!

— Но ведь эта твоя вифинская затея, она же совершенно бессмысленна.

— Нет, не совсем. Есть одна возможность.

— Какая? Где?

— Если Прусий прислушается к моим словам, если он предоставит мне свободу действий, тогда Пергам неминуемо ждет поражение. И тогда именно здесь, на Боспоре, можно будет начать все заново.

Он считал, что Никомедия не подходит для осуществления его целей из-за своего местоположения. Гораздо разумнее было бы воздвигнуть прямо на Боспоре новый город или же просто использовать уже существующий полис[43] — например, Византий[44], который, правда, в настоящее время является союзником Рима. Расположенный на стыке Европы и Азии, по причине своей удаленности от Рима, по мнению сенаторов, не представляющий для него опасности и в то же время остающийся в пределах Ойкумены, — одним словом, можно было бы не только способствовать расширению торговых связей, но и оказывать влияние на политические события. А имея в распоряжении более-менее сильный флот и хорошо обученную армию, защитить его не составит труда…

— Рано или поздно, — брезгливо поморщился Ганнибал, — устроившие между собой свару греческие селения Афины и Спарта поймут, что для них просто нет другого выбора. Иначе Рим раздавит их. Под властью пунов сицилийские города жили собственной жизнью, теперь у них все подчинено желаниям Рима. Он не только установил там свои законы, но и посягнул на нравы и обычаи их обитателей. Вероятно, он еще заставит покоренные народы поклоняться единому богу, и это будет самое ужасное…

Вопреки желанию я был вынужден признать, что это была не просто единственная возможность противостоять Риму, нет, это был очень хорошо продуманный план. На меня он произвел сильное впечатление. Подумать только, на восточной окраине Ойкумены возникнет метрополия[45], которая станет связующим звеном между македонцами, фракийцами, армянами, персами, жителями Месопотамии, арабами, греками и скифами! Эдакое единство в многообразии, выгодно отличающееся от римского монолита с его стремлением задушить любое инакомыслие. Я отчетливо себе это представил в виде мозаики: осколки стекла плотно подгоняются друг к другу, и возникает цельное изображение. Именно так Византий притянет к себе государства, возникшие на развалинах империи Александра Великого. Характерно, что сделают они это совершенно добровольно, и тогда, образно выражаясь, обутые в кожаные сандалии ноги римских легионеров уже не смогут вдребезги разнести новый мозаичный узор.

— А Прусий… — Я осекся, не закончив фразы.

Ганнибал тяжело вздохнул:

— Не забывай, что эллины и пуны вот уже чуть ли не шестьсот лет враждуют между собой. Одно дело — принять у себя пунийского полководца, покрытого не только славой, но и пылью после долгих странствий. Но позволить ему стать основателем могучей державы… Сыновей же Прусия боги просто лишили разума.

У меня чуть слезы не выступили на глазах — такая безнадежность звучала в его голосе. Ведь осуществление грандиозного замысла, от которого даже дух захватывало, всецело зависело от того, предоставит ли хитрый правитель крошечного государства свободу рук величайшему стратегу в истории.

— Но Пергам — союзник Рима, — поспешил напомнить я ему, — и если Евмен потеряет все свои владения, сюда придут легионеры.

— Я постараюсь не допустить этого, — Ганнибал оперся подбородком на скрещенные ладони, — Я отнюдь не намерен полностью сокрушать Пергам, а хочу лишь… немного умерить его притязания. Я предложу ему такие выгодные условия, что Евмен после разгрома своего войска непременно примет их. В Рим же отправятся послы с предложением заключить мирный договор и принять участие в претворении в жизнь другого, еще более величественного плана.

В багряном отсвете лучей заката он выглядел совсем юным, не знающим, что такое бег времени, и мне вдруг показалось, что он сейчас снимет повязку и ободряюще подмигнет вторым глазом.

— Что ты еще задумал?

— Речь о завоевании и заселении земель, населенных скифами, фракийцами, кельтами и германцами. Мы вместе дойдем до Истра. По-моему, здесь его называют Данувий[46].

Воцарившееся молчание я осмелился прервать лишь после того, как полная луна залила небо мертвенно-бледным светом.

— Для старика купца такие планы слишком уж грандиозны, — наконец прохрипел я.

Он, похоже, даже не услышал меня.

— Если они согласятся и протянут руки на Север, их чрево на Юге окажется совершенно беззащитным, а если откажутся… что ж, я хотя бы выиграю время.

Он постоял в раздумье и с нескрываемой горечью заявил:

— Я никогда не испытывал ненависти к Риму, ты это хорошо знаешь, Тигго. Я только хотел, чтобы Рим уважал права Карт-Хадашта и признал его равным себе. Но для него это совершенно неприемлемо.

— А если тебя постигнет неудача? Если Прусий не позволит тебе действовать по твоему усмотрению?

Он равнодушно пожал плечами:

— Тогда я лишусь последнего пристанища в этих краях.

Я медленно снял с шеи бутылочку и, напрягшись, прошептал:

— Индийский порошок. Лучше, конечно, смешать его с водой или вином, но в крайнем случае можно просто принять в чистом виде. Быстро и без мучений.

— Спасибо, друг. — Ганнибал протянул руку и вдруг замер, не сводя глаз с бутылки, — Вылитая Элисса, — едва шевеля губами, произнес он имя женщины, едва не ставшей матерью его ребенка.

— Наверное, это мой последний подарок. И да смилуется над нами Ваал.


Через три дня после того, как флот Вифинии покинул гавань, на борту нашего судна появился Ипполит в сопровождении носильщика, с трудом удерживающего на плечах большой кожаный мешок.

— Вчера вечером мне удалось окончательно уговорить Гефеста, — облегченно вздохнул банкир, вытирая потный лоб. — Ты ведь знаешь, как он противился моим предложениям. Но у него столько долгов… Короче, в обмен на их погашение он позволил мне переписать на его имя весь твой вклад, за исключением оговоренного остатка. За это он дал мне для тебя мешок с жемчугом.

В полдень наше судно миновало каменные стены мола и вышло из гавани. Никаких сведений о судьбе флота пока не поступало. Бомилькар задумчиво склонился над разостланной на небольшом столике картой, провел пальцем по изображенному на ней побережью и взглянул на небо:

— Ночь будет ясной. И погода не изменится. А значит, если повезет, за Геллеспонтом[47] пойдем по звездам.

Бомилькар уверенно управлял кораблем, предпочитая ночью держаться поближе к побережью. На третий день мы заметили мерно покачивающиеся на легкой волне доски, обломки мачт и обрывки парусов, а вечером вытащили из воды человека.

Им оказался старший кормчий с одной из принадлежавших Пергаму пентер. Целых полтора дня он пропел в открытом море, цепляясь за бочку. Утолив жажду и голод, он поведал нам о сотворенном Ганнибалом чуде.

— Флот царя Евмена состоял из восьмидесяти недавно построенных боевых кораблей, и те, кто служил на них, отличались хорошей выучкой. Подобно нам, эти суда также старались не отдаляться от побережья и по ночам бросали якоря в бухтах или среди бесчисленных маленьких островков.

Мы особенно и не спешили, поскольку знали, что враг никуда не денется. Позавчера вечером от одного рыбака мы узнали, что так называемый вифинский флот расположился в крошечной бухте, поскольку суда дали течь. Там ветер всегда дует с суши, но нас это нисколько не волновало. Все равно в сражении мы спускаем паруса и ставим всех людей к рулю. Вышли мы еще до рассвета и, когда солнце взошло и осветило лучами скопище жалких суденышек, разразились таким громовым хохотом, что, наверное, смогли бы заглушить самого Зевса Громовержца[48]. Вдруг от них отделилось маленькое судно под белым флагом. Вроде как они собрались вступить с нами в переговоры или даже сдаться. Тем временем мы уже подошли вплотную к бухте и кое-как втиснулись в нее, И тут, представляете, это суденышко приблизилось к нам, и какой-то человек осведомился, на каком из наших кораблей расположился наварх, а потом вдруг предложил нам сдаться. Ну мы его подняли на смех и прогнали прочь, а потом, увидев, что вифинцы наполовину подняли паруса, дали сигнал к атаке.

Его речь становилась все бессвязнее. Из сбивчивого рассказа стало ясно, что зажатый между скалистыми берегами бухты флот Пергама потерял подвижность. Флот же Вифинии, напротив, обрел ее благодаря дувшему с суши ветру. Ганнибал, применив одну из своих пресловутых военных хитростей, узнал, на каком из вражеских судов находится наварх.

Внезапно в стоявшие на левом крыле пергамские корабли полетели глиняные кувшины. Оказывается, Ганнибал заранее приказал установить на крутых берегах бухты небольшие катапульты, и теперь они обрушили на врага наполненные земляным маслом[49] кувшины. Вслед за ними летели пущенные пифинскими лучниками обмотанные просмоленной паклей горящие стрелы.

Вскоре корабль наварха и стоявшие рядом суда занялись ярким пламенем. Пергамцы с дикими воплями прыгали за борт, чтобы навсегда исчезнуть в огненном водовороте.

Тут спасенный нами кормчий раскрыл глаза так, что они, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Лицо его стало белым как мел.

— Тем временем несколько их пентер подошло к уцелевшим кораблям. Теперь на нас градом посыпались кувшины со скорпионами и змеями. Они с грохотом разбивались о палубы, и эти твари тут же набрасывались на нас. Воины же Ганнибала, которые также запрыгивали на наши корабли, могли не бояться змей и скорпионов. На ноги у них были надеты кнемиды[50], на стопы натянуты кожаные кошели. Думаю, Ганнибал захватил около тридцати кораблей, остальные или сгорели, или пошли ко дну. У Пергама больше нет флота.

Вечером в крошечной гавани одного из островов мы узнали, что после столь блистательно выигранного им морского сражения Ганнибал сразу же сошел на берег, чтобы осмотреть укрепления на южной границе Вифинии и пополнить ряды своего войска.

* * *
Как приятно писать именно вечером, время от времени поднимая голову из-за заваленного папирусными свитками и заставленного чернильницами стола и смотреть на море усталыми глазами. Вскоре тьма окончательно поглотит меня, как море ныряльщика, но в отличие от него старику Антигону уже никогда не будет суждено сойти на берег.

Дующий с северо-востока легкий ветерок доносит сюда запахи моря и дальних дорог. Корабли в Александрийской гавани готовятся плыть на запад, однако римляне не пропустят их слишком далеко.

Я посылаю Коринну за сирийским вином и водой и приказываю набрать ее в глубоком колодце на площади. Там она всегда свежая в отличие от хранящейся и стоящей в подвале моего дома цистерне воды, набранной в одном из отведенных от Нила каналов. Под воздействием вина и ветра я вновь погружусь в раздумья и закончу свои записанные на множестве папирусных свитков воспоминания, обнаружив наконец нить, связующую их с нынешними временами. Работая над ними, я потерял счет дням, и потом, кто знает, какой завтра подует ветер. Этот сегодняшний, например, побудил меня мысленно перенестись в мои родные места, а именно в любимый Кархедон, который, если исполнятся пожелания римлян и Масиниссы, довольно скоро превратится в груду развалин. И тогда они скажут: «Здесь стоял Карфаген».

Там я родился за четыре года до нелепой гибели великого Пирра[51] и пресловутого нарушения Римом договора, вызвавшего первую войну между Италией и Ливией. Никто тогда даже представить себе не мог, что оно повлечет за собой гибель целого мира. За свою долгую жизнь я побывал и на заснеженных горных отрогах Восточной Индии, и на западном побережье по ту сторону океана. Мне довелось видеть многих великих людей и присутствовать при принятии ими самых отчаянных решений. Теперь они все кажутся мне совершеннейшими ничтожествами: и несчастный добродетельный упрямец Регул, и выдающийся стратег Гамилькар, и, разумеется, Сципион Бесчувственный, которого они называют Сципионом Африканским. Какими бы великими они ни были, на деле они представляли собой лишь колеса механизма, способные только ускорить или замедлить его ход. Однако они не могли ни остановить этот механизм, ни самостоятельно отломиться от него. Только один-единственный человек способен был заглянуть в даль времен, и все эти годы, когда бурные события сменяли друг друга с головокружительной быстротой, только он мог предотвратить гибель его и моего мира и направить поток времени в другое русло. Ни Ахилл[52], ни Кир[53], ни Александр не могли сравниться с ним. Прошло уже два года после гибели Ганнибала, а в александрийских тавернах все еще вспоминают его. В Риме же о нем просто никогда не забудут. Он был огромным костром, из пепла не возродится феникс[54], и мне остается только придавать пеплу моих воспоминаний форму отточенных фраз.

* * *
Вообще-то все увиденное мной в этом сне происходило на самом деле, но теперь я уже далеко не уверен в этом, уж больно часто он мне снится.


— Вон еще один. И опять совсем без весел. И весь нос в пробоинах. Жуть какая. И с каждым днем таких все больше и больше. Плохи наши дела. — Бостар помахал гранатом, затем впился в него зубами и начал выплевывать косточки. Ювелирная мастерская его отца находилась поблизости от окружавших военную гавань высоких стен. Тамошние обитатели знали, правда, не больше жителей других городских кварталов, но уже сама близость к гавани превращала Бостара в истинного знатока происходящего вокруг. Стоявший рядом Итубал важно кивнул в знак согласия. Он не то чтобы верил Бостару, но считал своим долгом поддержать приятеля, поскольку оба были пунами.

— Не говори глупостей. — Я скорчил брезгливую гримасу. — Вот если бы вернулось мало кораблей, тогда да. А поврежденные триеры всегда можно починить.

Худой как щепка Итубал прикрыл глаза рукой, пытаясь разглядеть приближающееся с юга военное судно. Оно неторопливо проплыло мимо сторожевой башни. На таком расстоянии разглядеть пробоины в носу было совершенно невозможно. Здесь Бостар, несомненно, дал волю своей фантазии, если только за ночь глаза у него не стали как у орла. Однако у корабля действительно отсутствовали два ряда весел.

— Ну что скажешь, глупый эллин? — хитро сощурился Бостар.

— А ты безмозглый пун. — Я ухмыльнулся и принялся яростно тереться спиной об острый край расселины. После купания какое-то зловредное насекомое залезло под длинный, до колен, шерстяной балахон и укусило меня между лопаток.

— Осквернители коз, вот вы кто оба. — Даниил узнал что-то новое и явно гордился этим.

Иудей жил по ту сторону стены, в юго-западном предместье, расположенном прямо на дороге, ведущей в Тунет[55]. Он работал в садах своего отца и щедро снабжал нас не только фруктами, но и последними сплетнями и смачными бранными словами, услышанными на рынках и дальних окраинах.

Всю первую половину дня я не разгибая спины трудился на отцовском складе, где взвешивал пшеницу, складывал рядами мешки и отмечал их количество на свитке папируса. Потом появился Бостар, и, поскольку больше никаких срочных дел не было, отец разрешил мне пойти с ним погулять. Какое-то время мы бесцельно блуждали по торговой гавани, перекусили в харчевне хлебом и жареной рыбой и с интересом смотрели, как по перекинутым на причал дощатым трапам резво бегают рабы и матросы, занося на корабль бочонки с водой, связки сушеной рыбы, амфоры с оливковым маслом, битком набитые корзины с едой и мехи с вином.

Потом мы бродили по хаотичному лабиринту маленьких улочек, застроенному похожими на кубики домами, пока наконец неподалеку от Бирсы[56] не встретили Итубала. Его отец был потомственным красильщиком, и потому к одежде сына, казалось, навсегда пристал едкий запах краски. Он предложил найти Даниила и вместе отправиться на Пиратское озеро. Так мы называли мелкую бухту в северо-западной части Карт-Хадашта.

Там мы, как обычно, остались до вечера. В двух стадиях[57] от берега виднелось множество крошечных островков, до которых так приятно было плыть наперегонки в теплой воде. В ней также порой можно было обнаружить интересные предметы. Там двумя днями раньше я выловил треснувшую деревянную фигурку то ли богини, то ли демона в женском обличье. Во всяком случае, у нее было пять грудей.

Позднее мы решили пойти погулять и, миновав несколько жалких рыбацких хижин, забрались на скалы близ мыса Камарт. Они прямо подступили к стене, защищавшей Карт-Хадашт с моря. Мы долго дразнили чернокожих стражников с короткими копьями в руках и широкими мечами на поясе. Однако они не понимали по-пунийски и в ответ лишь ухмылялись и плевались.

Солнце зашло слева от нас, и на более отдаленном восточном берегу бухты вершины окрасились багряным цветом. По отливавшей медью водной глади медленно, словно насекомое, у которого оторвали одну или две ноги, ползло военное судно. Вскоре оно войдет в гавань, и стена скроет его от нас. Я долго смотрел вслед кораблю, чувствуя, как что-то дергается в моей груди. Теперь я знаю, что это была неукротимая любовь к дальним странствиям и конечно же к морю.


Всякий раз, когда мне снится этот сон, я просыпаюсь с ощущением, что в моей груди что-то дергается и напрягается. Даже за восемьдесят лет я так и не смог утолить эту жажду. Я объездил великое множество стран, познал нравы и обычаи многих народов. Я пил их вина, слушал их песни, их забавные и страшные истории, торговал их товарами и совокуплялся с их женщинами. Все это было прекрасно, и всем этим я полностью насытился. Но море… ласкающий кожу ветерок над чуть колеблемой легкой зыбью соленой водой заполняет все вокруг резким запахом гибели. Тому подтверждение — качающиеся на волнах доски, выброшенные на поверхность водоросли, мертвая рыба, обрывки парусов. Где бы я ни вдыхал этот запах, будь то на берегах далекой Тапробаны или далеко-далеко по ту сторону Столбов Мелькарта[58], — всегда он преследовал меня во сне. Просто поразительно, что обоняние обладает поистине божественной властью над душой. Но ведь ни один из известных мне народов не воздавал носу божественные почести.

Я никогда не имел ни времени, ни возможности для того, чтобы попытаться вникнуть в тайный смысл так часто повторяющегося сна о так славно проведенном времени неподалеку от мыса Камарт. Не занимался я и разгадыванием загадки собственной души. Наверное, в определенном отношении она схожа с гордиевым узлом, который, как известно, можно было только разрубить[59]. Иначе говоря, для постижения ее тайны потребуется вмешательство извне. Тем не менее мне кажется, что я многое понял из этого сна. В наши дни на покоренных легионерами и подчиняющихся римскому Сенату землях есть только два сорта людей: римляне, считающие себя господами, и все остальные, обязанные им прислуживать. В моем же сне, несмотря на все различия, мы все были равны между собой — и чернокожие стражники, и иудей, и оба пуна, и я — сын метека[60], выходца из Греции.

С этого дня для нас также началась совсем иная жизнь. Перемены бросались в глаза уже по дороге домой. Оказывается, в промежуток между предвечерними часами и заходом солнца поступили новые сведения с полей сражений Великой Сицилийской войны (позднее мы — пуны — называли ее Первой Римской войной), и Совет издал новые распоряжения. Надлежало расширить и расчистить запущенный ров, окружавший город. Множество рабов, пленных и брошенных им на помощь воинов поднимали со дна плиты земли и каменные глыбы или устанавливали за рвом колья с бронзовыми наконечниками. Слышались крики, грохот, звон, скрежет. Люди сновали взад-вперед как муравьи. Лучи заходящего солнца отражались на залитых потом лицах, а также обнаженных плечах и спинах. Они казались отлитыми из меди. Нестерпимо воняло разогретой смолой.

— Похоже, мы готовимся к осаде… — Бостар посторонился, пропуская пятерых рослых, плечистых ливийских пехотинцев во главе с командиром в шлеме. Своим жезлом он показывал им, куда следует вынести из ворот огромное бревно.

В суматохе мы потеряли Даниила, которому, впрочем, не нужно было возвращаться в город. Я взобрался на парапет и огляделся. Всю рыночную площадь заполнила голосящая толпа, в которой отчетливо выделялись купцы, спешно собиравшие свои товары, и ремесленники, закрывающие свои мастерские. Далее виднелись плоские черепичные крыши многочисленных, выросших за эти годы на окраине Карт-Хадашта домов. И наконец, заслоненные кипарисами, выжженные солнцем пыльные равнины. Над ними низко висел в воздухе черно-красный шар заходящего солнца. Он напоминал мне чей-то огромный злой глаз.

Сделанные из плотно пригнанных бревен и окованные полосами железа огромные створки главных городских ворот были широко распахнуты. Пройдя полукруглую арку, мы вышли на заросшую по обеим сторонам густыми зарослями кактусов и, как обычно по вечерам, довольно спокойную улицу и сразу же снова столкнулись с отрядом ливийских наемников в испачканных грязью и известью одеждах. Несмотря на жару, они предпочли не снимать свои горностаевые шапки. Лица многих из них были покрыты ссадинами.

— Откуда они идут? — У Итубала на лице опять появилось глупое не по годам выражение.

— Неужели стену со стороны Бирсы также приказано укрепить? — голос Бостара сорвался на хрип. — Значит, действительно произошло нечто страшное.

Вскоре мы узнали, что на восточном побережье, близ города Аски, высадилось огромное римское войско во главе с двумя консулами. Вот уже восемь лет всего лишь в трех морских переходах отсюда на полях сражений Великой войны лилась кровь, но этот мир был от нас очень далек. Мы спокойно росли, почти не замечая, что вокруг лихорадочно вербуют наемников и затем груженные ими корабли покидают гавань. Вернее, мы воспринимали это как водопад, привычный шум которого уже просто не слышишь. Сейчас мы почувствовали на лице брызги пены и поняли, что нас тоже могут перемолоть мощные струи воды.

Дома я узнал, что отец вместе со своим другом Гамилькаром решили мою судьбу. Мой старший брат Атгал уже несколько лет жил в Массалии, а мне теперь предстояло спешно отправиться в Александрию, где проживал компаньон моего отца. Там я должен был не только расширить свой кругозор, но и научиться торговать. Гамилькар был для меня как старший брат, он всегда внушал мне уважение, но в тот вечер я люто возненавидел его, ибо он вдруг оборвал мою привычную жизнь. Он командовал конницей, предназначенной для зашиты Большой стены, и еще ночью собирался выехать в глубь страны, чтобы навербовать тем побольше наемников.

Внезапно все вдруг показалось мне каким-то кошмарным сном — прощание с родителями и сестрами Арсиноей и Аргиопой, бешеная скачка в ночь и застилающие глаза слезы. Старшины нумидийской конницы, получив от Гамилькара в Тунете деньги, перевезли меня через горы на побережье. В один из этих доставивших мне столько страданий дней я наконец понял, что это был вовсе не сон.

Только через пять с половиной лет мне было суждено вновь увидеть Карт-Хадашт. У старика время подобно горячему стеклу, которое, постепенно охлаждаясь и застывая, из-за изгибов и вздутий дает искаженное представление об окружающем мире. Поэтому я хочууспеть дать ясную, свободную от искажений картину своей жизни, ибо сильно сомневаюсь, что судьба будет еще долго терпеть мое пребывание на этом свете.

Вместе с купеческим караваном я добрался до оазиса бога Амуна и уже оттуда прямиком направился в Александрию. Я очень полюбил не изуродованный в дальнейшем новшествами египетский город и всем сердцем возненавидел надменных македонцев, и прежде всего компаньона отца и моего наставника Аминта. И как же я ликовал, когда через год до нас дошли первые сведения о положении в Карт-Хадаште. Оказывается, карфагеняне под командованием лакедемонянина[61] Ксантиппа нанесли сокрушительное поражение римскому войску и взяли в плен консула Марка Атилия Регула. Особенно отличился Гамилькар, показавший себя одаренным и весьма умелым предводителем конницы.

В Карт-Хадашт я вернулся не только отягощенный многими знаниями, но и научившийся многого в жизни избегать. К тому времени отец уже умер, Арсиноя вышла замуж за его управляющего Кассандра, а мать и Аргиопа предпочли перебраться в загородное имение. Используя привезенные из Тапробаны жемчуг и драгоценные камни, я благодаря покровительству Гамилькара вместе с моим старым другом Бостаром принял меры, позволившие нам в дальнейшем не только увеличить семейное состояние, но и сделаться полностью независимыми от прихотей пунийских банкиров. Иными словами, я учредил собственный банк, а после возвращения из поездки в далекие западные края постепенно выплатил родным их долю и создал широко разветвленную сеть своих представительств.

Коринна говорит, что так лучше и, когда стилю изложения присуща некая головокружительная быстрота, гораздо легче записывать. В свою очередь я, вознамерившись описывать лишь те эпизоды моей жизни, которые позволяют понять главное, буду рассказывать об Антигоне, сыне Аристида и бывшем владельце давно забытого «Песчаного банка», лишь в тех случаях, когда они проливают свет на не слишком известные события, происходящие на далеких окраинах Ойкумены, ибо главное здесь совсем не Антигон, а другие, гораздо более великие мужи.

Мое дело — описывать, а вовсе не толковать их деяния. И начать я хочу с возвращения с берегов Внешнего моря[62] прямо на войну, когда уже шел ее последний, шестнадцатый год. Если боги, которые конечно же не существуют, проявят милость, что в общем-то им несвойственно, я выполню свою задачу.

Глава I Возвращение в Карт-Хадашт


Пятнадцать гаул[63] шли по морю, выстроившись в два ряда. Паруса надувались, захватывая в себя тугие струи свежего осеннего ветра, налетевшего с запада. Тем не менее ни один из кораблей ни разу не нарушил строя благодаря тяжелому грузу, хранящему я во вместительных трюмах. В основном это были добытые в иберийских рудниках слитки железа, которых с таким нетерпением ждали в кузницах Карт-Хадашта.

На парусах головного корабля был нарисован огромный красный глаз. Капитан, коротко поговорив с сидящими на корточках в носовой части судна лучниками, быстрыми шагами прошел на корму. Подобно кормчему, он также носил плетеные сандалии с толстыми корковыми подошвами и кожаный панцирь поверх изрядно перепачканной туники[64]. Нервно дергая ее за край, он еще раз внимательно оглядел палубу, проверяя, все ли в порядке. Лежавший возле мачты вверх днищем челн, как и положено, был прикреплен к настилу, у бочки с водой крышка была намертво прикручена веревками, а обычно беспорядочно разбросанные бухты просмоленных канатов аккуратно сложены возле правого борта. Одним словом, придраться было не к чему.

Капитан удовлетворенно буркнул, ловко поднялся по двум ступеням на открытый низкий мостик, кивнул отважившемуся плыть с ними в Карт-Хадашт молодому купцу и, приложив ладонь ко лбу, начал пристально всматриваться в далекий ливийский берег, где через рапные промежутки времени вспыхивали огненные блики сигнальных костров.

Начальник лучников, тоже надевший поверх туники кожаный панцирь, раздраженно повел плечами. Свой красный плащ он оставил в нижней каюте, а шлем с красным плюмажем небрежно бросил себе под ноги.

— Лучше бы ты смотрел на море, — прохрипел он, качнув кольцами в ушах.

— Зачем? — удивленно сощурился капитан. — Ну да, понятно. Вон они. Пять… Нет, семь триер. Эх, если бы Мелькарт разнес их на куски.

Он замотал головой и несколько раз провел дрожащей от волнения рукой по седой бороде.

— Ты только не волнуйся. — Начальник лучников весело щелкнул языком и встал рядом с кормчим, тяжело ворочавшим штурвал. — А ты не вздумай менять направление.

— Не беспокойся, сынок… Я хотел сказать, господин. — Кормчий дерзко ухмыльнулся, навалился грудью на штурвал и искоса взглянул на воду, бурлившую прямо под мощным тараном с кованым наконечником, висевшим на бронзовых кольцах возле верхней палубы, — Хорошо бы, конечно, нам плыть быстрее.

Из-за тяжелого груза гаулы даже при попутном ветре не могли увеличить скорость.

Неожиданно трое матросов дружно опустились на колени возле мачты, закрыли глаза и подняли руки. Их глотки исторгли непонятные хриплые звуки, а обнаженные до пояса мускулистые тела ритмично начали раскачиваться взад-вперед.

— Сардинцы, — пояснил капитан, вплотную приблизившись к купцу. — Они, Антигон, молят богов даровать им милость в ином мире.

— Если мир иной столь же ужасен, как их язык… — На лице Антигона мелькнула легкая улыбка, он отвернулся и вновь стал рассматривать приближающиеся вражеские корабли.

Триеры все больше и больше набирали ход. Весла дружно вылетали из воды и вновь вонзались в нее. Антигон скорбно вздохнул и медленно натянул панцирь. Уже отчетливо были видны абордажные мостики, приготовленные к броску. Пока еще никому не удавалось отбить атаку легионеров, сбегавших по ним на корабли. Вообще римский флот появился всего тринадцать лет назад, то есть лишь через три года после начала Великой Сицилийской войны. Свои корабли римляне строили по образцу пунийских судов, выброшенных бурей на берег, а отсутствие должного опыта постарались возместить абордажными мостиками, превращавшими морские сражения в своего рода «наземные бои».

Начальник лучников, видимо, был согласен с Антигоном.

— Сегодня эти проклятые «вороны» пользы им не принесут, — вполголоса сказал он. — Римлянам не удастся вонзить свои «клювы» в борта наших гаул.

Взмахом руки он дал знак капитану. Тот мгновенно сунул три пальца в рот и громко свистнул. Матросы гурьбой выбежали из трюма и разбежались по своим местам, а начальник лучников вынул из-под шлема рожок и поднес его к губам.

Уцелевшие в битвах римские триеры с некоторых пор нападали у берегов Ливии на гаулы и при появлении вдалеке кархедонских военных кораблей тут же исчезали. Тогда пунийский наварх распорядился отправить на запад дополнительно еще несколько судов. Их капитанам было приказано ждать возле Гиппона до тех пор, пока здесь не соберется достаточное количество гаул, идущих в Карт-Хадашт. На них заранее разместили отряды лучников. Замысел выманить римские корабли из укромных бухт, по словам начальника одного из отрядов, целиком принадлежал Гамилькару.

— Убрать паруса! Развернуться вправо! — прогремел над палубой голос капитана.

Антигон напрасно пытался уловить в нем малейшие признаки страха или сомнения.

Все пятнадцать гаул в точности выполнили приказ и разомкнули строй, образовав довольно широкий проход.

На шести пунийских пентерах, слегка отставших и потому до последней минуты скрытых от вражеских глаз, паруса внезапно обвисли. Зато весла, вылетевшие из гребных окошек, вспенили зеленоватую воду, и корабли, подобно стае вспугнутых птиц, стремительно понеслись навстречу триерам.

— А теперь поднять паруса! Вернуться в прежнее положение!

Дождавшись, пока полотнища парусов надулись под порывом ветра, кормчий снова вцепился в рукояти штурвала.

— Какие же все-таки римляне глупцы, — пробормотал начальник лучников.

Гаулы снова шли сомкнутым двухрядным строем.

— Но почему? — Антигон чуть наклонял голову, прислушиваясь к хлопкам широких парусов, напоминавшим щелканье бича. Не на шутку разыгравшийся ветер сносил в сторону дикие звуки рожка.

— Обычно купеческие суда начинают метаться при появлении вражеских военных кораблей или пиратов. Римляне видели, что мы не разбежались, как перепуганные гуси, и вообще-то должны были заподозрить неладное.

С кормы головной гаулы было невозможно разглядеть полную картину боя. Одна из пентер пронеслась между двумя триерами, круша и ломая их несла. Римляне не могли перебросить абордажные мостики ни с носа, ни с кормы, так как пентера держалась на должном расстоянии от них. Стоявшие на ее палубе балеарские пращники[65] вместе с двумя маленькими вращающимися катапультами обрушили ка левую триеру град камней и свинцовых шаров, утыканных заостренными иглами. Одновременно лучники-гетулы[66] выпустили по правой триере целый рой горящих стрел. Римский корабль тут же занялся огнем.

Антигон на мгновение закрыл глаза, а открыв их, увидел, как пентера, чуть накренившись на разведенной носом волне и зачерпнув низким бортом воду, крутанулась на одном месте и всадила кованый наконечник тарана несколько ниже кормового весла второго римского судна. Треск ломаемого дерева показался Антигону ударом грома. Римляне напрасно пытались вцепиться в борта пентеры крючковатым концом абордажного мостика. Он лишь царапнул железную обшивку носовой части и соскользнул вниз. Пентера отвалила в сторону, уводя за собой таран. Триера накренилась, перевернулась и с громким засасывающим звуком скрылась в морской пучине.

Антигон мрачно склонил голову. Бурлящая на месте затонувшего римского корабля вода почему-то вызвала у него чувство горечи. Вокруг бурно ликовали матросы и лучники. Старый опытный капитан радовался победе, как мальчишка. Он прыгал вверх-вниз, стуча корковыми подошвами о деревянный настил. Антигон поморщился. Звук был ему неприятен. Кормчий, скаля в улыбке кривые зубы, чуть ли не до хруста позвонков вертел головой, боясь упустить подробности увлекательного зрелища. Начальник лучников схватился за край борта так, что даже побелели костяшки пальцев, и сорванным голосом выкрикивал одни и те же слова:

— В погоню! В погоню за ними!

Уже ничто не могло спасти римскую флотилию. Две триеры камнем пошли ко дну. Еще на двух горело все: и борта, и надстройки, и мачты со скатанными парусами. Пентеры догнали два последних судна и постепенно брали их в кольцо. Антигон нахмурился и медленно стянул с себя кожаный панцирь.

— Иногда полезно немного отвлечься, — полушутя-полусерьезно произнес капитан, — но за это тебе, господин, платить не придется.

Антигон лишь вежливо улыбнулся в ответ. Он заплатил за переход до Карт-Хадашта и даже не счел нужным упомянуть, что оба корабля с нарисованным на парусах красным глазом Мелькарта принадлежали именно ему. Капитан просто не поверил бы двадцатилетнему юноше.


Под вечер, когда они обогнули мыс, облачный покров вдруг прорвало и заходящее солнце залило светом зеленоватую воду и белые стены домов на восточном берегу бухты, как бы покрыв их ржавым медным слоем.

Осталась позади стена, воздвигнутая для защиты Карт-Хадашта с моря. За ней виднелись дома и сады Мегары — предместья, заселенного в основном богатыми купцами и крупными землевладельцами. На площадках сторожевых башен толпилось много стражников, радостно размахивавших флагами и копьями. Не меньшее оживление царило на большом каменном молу и на стоявших рядом кораблях.

— Убрать парус! Выбрать весла! — Капитан резко повернул голову, — Надо пропустить вперед героев.

Пентеры медленно проплыли мимо. Только одна из них получила незначительные повреждения. На ее палубе кто-то приветственно вскинул руку, на гауле начальник лучников тут же замахал в ответ.

— Весла на воду!

Гребцы тут же взмахнули веслами и с силой погрузили их в воду. Гаула обошла поврежденную пентеру и, быстро миновав проход между стенами, вошла в Кофон[67] с севера. За кормой послышался лязг опускаемой цепи. Теперь вход в тихую внутреннюю гавань был снова закрыт.

Первыми на набережную спрыгнули лучники, которым так и не довелось принять участие в сражении. Им предстояло проделать долгий путь до своих казарм, расположенных внутри западной стены. Сложенная из тесаных камней, она была настолько огромной и широкой, что в ней хватало места также и для конюшен и оружейных мастерских. Однако воинов не слишком огорчала дальняя дорога. Ведь они должны были идти по улицам, заполненным пестрой толпой, радостно приветствующей их.

Повинуясь властному жесту Антигона, носильщик избежал по трапу и последовал за молодым греком в тесную каморку под кормой. Антигон взял под мышку небольшую кожаную сумку и показал носильщику на обернутый кожей огромный тюк.

— Что там у тебя, господин? Свинец? — Здоровенный ливиец, кряхтя, взвалил на плечо тяжелый груз.

— Почти, — лукаво усмехнулся Антигон, — Золото.

— Ну хорошо, пусть будет так. — Носильщик ясно не поверил его словам, — И куда его?

— В «Песчаный банк».

Ливиец пробормотал что-то невнятное и спустился по скрипучим сходням на набережную. Дождавшись, пока Антигон попрощался с капитаном и кормчим, он зашагал впереди, поводя мощными плечами, плотно обтянутыми старой туникой, и широко расставляя крепкие босые ноги. Из-под облезлой меховой шапки, сдвинутой на глаза, непрерывно струился пот.

Антигон с нескрываемым любопытством разглядывал торговую гавань Карт-Хадашта. Ее никак нельзя было сравнивать ни с Александрийской гаванью, ни с речной гаванью Палипутры — столицы мудрого индийского царя Ашоки, ни с гаванью древнего Гадира. Здесь все радовало сердце Антигона. Жадно раздувая ноздри, он втягивал в себя, казалось бы, нестерпимый смрад, в котором слились запахи гниющих водорослей, свежей краски, горячей смолы, конского навоза, ржавого железа, прокисшего вина и потного, давно не мытого тела ливийца.

На западной окраине города располагались хранилища, ремесленные мастерские и многочисленные таверны. Там же находился и банк Антигона. Его название сперва воспринимали как шутку. Однако многие называли песком деньги — в основном бронзовые, медные и электронные[68] монеты. Единственный в Карт-Хадаште банк, принадлежащий метеку, должен был привлекать внимание уже одним своим названием.

С разрешения коллегии жрецов Антигон выбрал себе броскую эмблему — красный глаз Мелькарта.

Ему потребовалось также найти подставное лицо из числа пунов и пожертвовать храмам весьма солидную сумму. Антигон не верил в богов, но прекрасно понимал, что добрый отзыв о нем жрецов значит очень многое. Среди тех, кто первым поспешил положить деньги в банк, созданный восемнадцатилетним юношей, было много гетер[69], и Антигон, желая на всякий случай заручиться покровительством Танит и Мелькарта, платил жрицам любви целых четыре с половиной процента.

Дом примыкал к стене, отделявшей город от гавани, и выходил одной стороной на набережную, а другой — на довольно шумную улицу, ведущую к площади Собраний. Только служителям банка разрешалось беспрепятственно переходить из одной части дома в другую. Все остальные могли попасть в банк через тщательно охраняемый проход.

При виде старого друга Бостар с ликующим криком перепрыгнул через длинный мраморный стол, протиснулся сквозь толпу клиентов и крепко обнял Антигона.

— Ты… откуда?.. Ну как же я рад тебя видеть!

— Успокойся, успокойся, — рассмеялся Антигон.

— Но как же от тебя дурно пахнет, — брезгливо поморщился Бостар. — Ты оброс, у тебя косматая борода. Нет, тебе нужно немедленно сходить в баню, натереться благовониями и привести волосы в порядок. — Он ухмыльнулся и с силой хлопнул Антигона по плечу.

— Это потом. А сперва… — Антигон кивком подозвал носильщика, переминавшегося у дверей. Бостар предупредительно откинул подвижную часть столешницы. Когда тяжелый груз оказался в хранилище, Антигон бросил ливийцу полшекеля[70]. Это вдвое превышало обычный дневной заработок носильщика.

— О господин, если тебе еще понадобится перенести куда-нибудь камни, песок или золото… — Ливиец тяжело переломил туловище в глубоком поклоне.

— Что еще за золото? — настороженно спросил Бостар, когда они остались одни.

— Здесь свыше двух талантов. — Антигон показал на большой тюк.

— Ого! — Бостар даже присвистнул сквозь зубы. — Обычно люди платят выкуп за свое освобождение. Ты же ухитрился вернуться из нумидийского плена с золотом. Как тебе удалось?

— Не будем об этом, — сдержанно ответил Антигон, и на его лице появилось сосредоточенное выражение, — Насколько я знаю, мое золото равно примерно тридцати пяти талантам серебра. Меньше, чем два года назад, но все-таки…

Тогда, вернувшись из долгих странствий, он привез из Тапробаны жемчуг и получил за него почти пять талантов золота.

— Глупый эллин, — насмешливо сказал Бостар и выразительно постучал пальцем по лбу.

— А ты безмозглый пун.

Они расхохотались. Затем Бостар принес темно-зеленую амфору с эмблемой банка и два изящных кубка.

— Давай выпьем за тебя и твое возвращение.

— А также за глаз и песок. — Антигон облизнул сухие губы и одним глотком осушил кубок.

— Теперь расскажи, где ты был. Зимой какой-то купец сообщил, что ты попал к гарамантам[71]. Потом от тебя долго не было вестей, и вдруг это неожиданное послание из Гадира…

Антигон с наслаждением откинулся на сиденье из слоновой кости, обитое мягкой кожей, и вкратце рассказал Бостару о своем пребывании на южном берегу нумидийской части Ливии, о своем пленении мятежными нумидийцами и удачном бегстве от них в селение гарамантов.

— Но ведь ты сразу же мог вернуться сюда! — Бостар напрягся и чуть наклонился вперед.

— Верно, но ты знаешь, как манят меня неведомые дали.

— Знаю, знаю. И еще далекие земли. А пока пусть глупый старик Бостар позаботится о твоих делах.

Антигон хмыкнул и продолжил свой рассказ. С купеческим караваном он прошел через всю пустыню, добрался до маленькой пунийской колонии на берегу Внешнего моря и даже побывал на Счастливых островах…

— Выходит, ты видел многое из описанного стариком Ганноном[72].

— Да, — коротко бросил в ответ Антигон. О наиболее опасных эпизодах он так и не поведал другу детства, так как поклялся вообще никому не говорить о них. Про себя Антигон решил все-таки в общих чертах рассказать о них Гамилькару, — Дальше я проследовал на север. Из Гадира я вместе с купцом добрался до Игильгили[73] и проделал остальной путь на гауле. Мне очень повезло с капитаном. Кажется, его звали Хирамом, а имя кормчего…

— Его звали Мастанабал. Я их обоих хорошо знаю. Надеюсь, ты хоть не участвовал в нашумевшем морском сражении?

— Вот тут ты ошибаешься.

— Я так и думал. Без Тигго ни одно бурное событие не обходится. Ну, хорошо, позднее я готов и дальше слушать тебя, но сейчас давай обсудим наши дела.

— А зачем? — Антигон удивленно вскинул брови. — По-моему, в «Песчаном банке» все в порядке, иначе в море не плавали бы корабли с красным глазом Мелькарта на парусах. А ты уж точно не сидел бы здесь.

— Ты хоть знаешь, что стал одним из пятидесяти наиболее богатых жителей Карт-Хадашта?

— Это банк разбогател, а не я. — Антигон лениво зевнул, — Я стану им, только когда сполна рассчитаюсь со своими родственниками. Кстати, где они?

Бостар равнодушно пожал плечами:

— Думаю, что с началом лета они опять переехали в имение. Но разумеется, без Кассандра.

Он помедлил немного и добавил:

— Похоже, он не слишком тоскует по твоей сестре.

— Лучше ничего не говори мне. — Антигон раздраженно щелкнул пальцами. — Иначе тебе придется выложить мне все до конца.

Солнце уже зашло, и в комнате царил полумрак. Молодой и совершенно незнакомый Антигону служитель, появившийся на пороге, с поклоном протянул Бостару ключ.

— Со стороны гавани дверь заперта. Я жду твоих приказаний, господин.

Бостар показал на Антигона и тихо произнес:

— Перед тобой владелец нашего банка Антигон.

Грек властным жестом отослал почтительно изогнувшего спину служителя и устало зажмурился:

— Списки клиентов я посмотрю потом, а сейчас я хочу помыться, переодеться и поесть. Что ты собираешься делать сегодня вечером?

— Я… Э-э-э-э… Я же не знал, что ты… — Бостар с трудом выдавил на лице растерянную улыбку, — В общем, у меня гости.

— Видимо, весьма важные особы? — недобро сощурился Антигон.

— Невеста. А также ее и мои родители.

— Прими мои наилучшие пожелания, старый друг, — Антигон протянул Бостару руку и рынком сдернул его с сиденья. — Прости, что задержал тебя. — Он небрежно ткнул пальцем в тюк. — Надеюсь, с ним ничего не случится?

— Здесь самое надежное место в Карт-Хадаште.

Они вышли вместе. Бостар задвинул крепкий засов и напоследок по привычке окинул взглядом закрытые окна и плоскую крышу, украшенную статуями и стеклянными шарами.

— Значит, завтра утром? — медленно выговаривая слова, спросил он.

— Да, но только не в ранние часы, — Антигон ласково провел ладонью по плотному слою меди, покрывавшему дверь, и медленно побрел вдоль стены.


Узкие извилистые улочки метекского квартала были ярко освещены. Масляные фонари, смоляные факелы и свет, струившийся из окон домов, придавали людям и предметам самые причудливые очертания. Один раз Антигон даже прикрыл глаза, ослепленный ярким пламенем костра, горевшего в одном из внутренних дворов, и чуть было не упал, поскользнувшись в луже темно-красной бараньей крови. Две разделанные туши животных лежали на грубо сколоченном столе около ворот.

Антигон обошел старика в тюрбане, неторопливо запиравшего свою лавку, с удовольствием вдохнул резкий запах сыра, доносившийся сквозь щели в стенах ветхого строения, и, услышав предостерегающий крик, резко отшатнулся в сторону. В двух шагах от него кто-то выплеснул сверху чан с помоями. Антигон тихо выругался и тут же весело улыбнулся, «Было бы несправедливо бранить здешние порядки», — мысленно убеждал он себя. Он родился и вырос в этом квартале, нигде больше не сталкивался с таким разнообразием нищеты и не видел такого огромного скопления самых разных людей. В нижней части Карт-Хадашта жизнь всегда била ключом. Казалось, здесь клокочет какое-то загадочное варево, дающее густой осадок в виде людей самых разных национальностей. Метеки составляли почти пятую долю жителей этого города, возникшего за шестьсот лет до того, как предки нынешних италийских варваров высыпали первую кучу мусора в месте основания Рима. В отличие от Афин, Дамаска, Вавилона и древних египетских городов Карт-Хадашт еще ни разу не был захвачен и разрушен.

Именно благодаря метекскому кварталу, напоминавшему лабиринт, жизнь в пунийском городе претерпела весьма значительные изменения за последние десятилетия. Антигон прекрасно понимал, что еще шестьдесят — семьдесят лет назад его бы попросту распяли за слишком вольные шутки и чересчур откровенные намеки. Тогда его прадед перебрался из Леонтиноя в Кархедон. Безусловно, в семьях старожилов сохранилось немало ярых приверженцев исконно пунийских традиций. Своим вызывающим поведением они внушали страх добропорядочным эллинам. Однако рабы, наемники, стекавшиеся сюда чуть ли не со всех концов Ойкумены и после окончания срока службы не пожелавшие вернуться в родные края, купцы и не в последнюю очередь греческие учителя и философы — даже пифагорейцы[74] со своими безумными идеями считались здесь чуть ли не светочами мудрости — изменили облик города и открыли его миру. Разумеется, сами пуны также способствовали этим переменам. Купцы, создававшие поселения на Тапробане и берегах Ганга, привозившие в родной город с севера олово и янтарь, ловко обманывавшие даже лживых критян и изворотливых ахейцев[75], ухитрившиеся продать арабу песок, а жителю Мемфиса — изображения пирамиды, осмеливавшиеся заплывать за Столбы Мелькарта и ночами вести свои гаулы по звездам, — одним словом, эти купцы уже давно не прислушивались к советам богов, столь переменчивых в своих настроениях. Вообще в последний раз мнимых повелителей человеческих судеб пытались умилостивить, принося им в жертву детей, когда Агафокл[76] осаждал Карт-Хадашт. С тех пор минуло уже шестьдесят лет…

Предаваться размышлениям Антигон перестал, лишь войдя во внутренний двор одного из домов. Дверь была не заперта, ни в одном из окон не горел свет — очевидно, Кассандр уже отпустил рабов.

По витой лестнице Антигон поднялся на третий этаж и зажег бронзовый светильник, выполненный в форме голубя. Со времени его отъезда здесь ничего не изменилось. По-прежнему в углу просторного пиршественного зала стоял огромный сундук с крышкой из черного дерева, украшенной затейливой резьбой. Антигон несколько раз прошелся взад-вперед по чисто убранным комнатам, вышел в длинную прихожую с высокими потолками, — где звуки его шагов раздавались особенно гулко, отражаясь от голых стен, и вынул из дорожной сумы, брошенной посреди комнаты, пригоршню монет. Он положил их в глубокий карман, пришитый к тунике, и покинул дом.

Севернее улицы, ведущей от площади Собраний к Тунетским Воротам, еще очень давно возник некрополь[77]. Позднее, когда население города изрядно увеличилось, над могилами возвели своды и окружили их крепкими стеками. Еще через какое-то время на западном склоке Бирсы начали строить дома и прелагать между ними дороги. Однако попасть в подземелье со множеством запутанных, ведущих неведомо куда ходов по-прежнему было довольно легко. Зимой многие нищие, спасаясь от холода, забирались туда и проводили ночи вместе с крысами и призраками.

Погруженный в воспоминания о долгих увлекательных играх в разбойники, когда дети вопреки запретам гонялись друг за другом по узким каменным переходам, Антигон даже не заметил, что приблизился к одной из бань, притулившихся у стен Бирсы. Как правило, эти заведения оставались открытыми до глубокой ночи. В них часто собирались любители хорошо выпить и закусить, члены Совета и купеческих коллегий. Порой они заменяли даже храмы, ибо люди здесь не только мылись, но и заключали политические соглашения, обсуждали торговые дела, давали священные клятвы, находили себе подруг на ночь и даже занимались сватовством.

Выбранная Антигоном баня располагалась в довольно уединенном месте, и это его очень радовало. Он швырнул жирному банщику несколько монет и коротко изложил свои пожелания.

Внутри баня представляла собой огромный зал, разделенный на несколько помещений, обшитых деревом и увенчанных частично застекленным сводом. Посредине находился стеклянный ящик, наполненный зеленоватой водой. Яркие блики факелов и масляных светильников переливались на поверхности, никак не желая быть поглощенными красным отблеском очага находившейся на крыше таверны.

Антигон быстро сбросил с себя одежду, перекинул через мраморный гребень порога насквозь промокшее белье и с удовольствием растянулся на просторной каменной скамье, стоявшей вплотную к стене.

Пока двое мускулистых банщиков поливали его тело горячей водой, разминали и натирали его благовониями, Антигон, забыв о тревогах, обжах и неотложных заботах, безмятежно любовался купальщицей, изображенной на полу. Она пол и вата себя голубой водой из желтого кувшина.

Потом банщики бережно перенесли Антигона на особое сиденье с подголовником и подставкой для ног, обитое мягкой кожей. Брадобрей — худой эфиоп с кустистыми бровями, — тихо посвистывая сквозь дырку в зубах, вымыл ему голову и умело подстриг косматую бороду и волосы, а молодая ливийка привела в порядок его ногти. Она двигалась мягко и гибко, словно дикая кошка в лесах и степях Южной Ливии. Ее стройное, смуглое, едва прикрытое коротким белым передником тело с длинными, плавно переходящими в округлые бедра ногами вызвало у Антигона резкий и мощный всплеск желания. Он никак не мог оторвать глаз от напрягшихся темно-коричневых острых сосков, вокруг которых выступили бисеринки пота.

Закончив водить бронзовой пилкой по ногтям и сдирать пемзой с подошв огрубевшую кожу, ливийка на несколько минут удалилась и вернулась с большой кружкой, наполненной вином, слегка разбавленным водой и приправленным медом и пряностями. Попеременно окуная туда пальцы, она начала растирать подошвы и от усердия чуть ли не каждую минуту облизывала пухлые губы розовым языком. У Антигона даже помутилось в глазах.

— Пойдем за одеждой, — Хриплый голос ливийки заставил Антигона очнуться.

Мимо вереницы темных ниш и мраморных львиных голов, исторгавших в бассейн струи горячей воды, они прошли в предбанник. Из разложенных на длинной скамье стопок новой одежды Антигон выбрал себе белый фартук из хлопка и белую льняную тунику с пурпурными краями и короткими рукавами, которая едва доходила до колен. Из кармана прежней грязной и потрепанной туники он извлек деньги и головную повязку с эмблемой банка.

— Ну хорошо. А теперь сожгите или выбросите мою прежнюю одежду, — Антигон брезгливо поморщился, глядя на свои старые сандалии, покрытые запекшейся бараньей кровью.

Неожиданно ливийка положила руку на его плоть, ощутимо выпиравшую из-под куска ткани.

— Там у тебя… большая змея, да?

— Очень страшная, — усмехнулся Антигон, — но неядовитая.

Она понимающе улыбнулась, чуть прикусив кончик языка ослепительно белыми зубами.

— И давно ты… один?

Антигон закрыл глаза и вспомнил жену иберийского торговца в Гадире.

— Почти два месяца.

— Ты щедрый, да? Тогда ползолотого, и будет хорошо.

Антигон вынул из кошеля целый шекель, подбросил его и тут же снова поймал:

— Очень, очень хорошо?

Она хрипло застонала, стремительно запахнула дверной проем, скинула со скамьи одежду и отшвырнула в сторону передник. Взгляд Антигона сразу же приковался к темной ложбинке между ногами. У ливийки она была тщательно выбрита.

Он сорвал с себя кусок ткани и подбежал к скамье. Ливийка крепко схватила его за руку.

— У твоей змеи много лишней кожи. — Ее большие темные глаза, казалось, пронизывали его насквозь.

В отличие от большинства пунов Антигону после рождения не сделали обрезания. Он издал сдавленный смешок, лег на скамью и протянул к ливийке горячую ладонь:

— Она еще и очень голодная.

— Новое еще больше возбуждает, — пробормотала ливийка и, покачав головой, села прямо на вздымающуюся плоть.


— Увы, уже очень поздно, — с сожалением сказал хозяин таверны. — Музыканты ушли, а из еды есть только остатки. Правда, очень вкусные…

— Меня они вполне устроят, — небрежно отмахнулся Антигон и, зевая, прошел за хозяином в одну из ниш.

Огонь в очаге больше не горел. Мрак рассеивали только отблески пламени двух светильников.

— Ты долго отсутствовал, господин, — Хозяин помог Антигону сесть за треугольный стол.

— Да. Но я вернулся и хочу есть и пить. — Антигон с удовольствием вытянул затекшие ноги.

— Что угодно господину? — Хозяин почтительно улыбнулся. — Может быть, вина?

— Но только необычного.

— У меня есть изысканное сирийское вино почти без примесей, — Хозяин даже закатил глаза, — Есть смолистое вино из Аттики, и чуть беленное известью вино из Бизатия, а также…

— Дай мне сирийского вина, — нетерпеливо прервал его Антигон.

Хозяин мгновенно исчез. Антигон с нескрываемым любопытством принялся рассматривать возвышение, по бокам которого стояли деревянные столбы, и музыкальные инструменты, лежавшие возле низких скамеек.

Пун принес стеклянный сосуд с красным вином, глиняный кувшин с водой и обтянутые темной кожей чаши.

— Что за музыку играют здесь по вечерам?

— Просто бесподобную! — Пун сложил губы дудочкой. — Двое мужчин и женщина-египтянка. Она поет как царица жаворонков.

— Каждый вечер?

— До середины следующего месяца. Стоит дорого, но все в восторге.

Рабыня принесла маленький глиняный котел с клокочущим, сильно наперченным рыбным супом, в котором торчала ложка из слоновой кости с резьбой на черенке. В свою очередь хозяин поставил на стол плоское блюдо с еще теплыми лепешками.

— Ничего себе жалкие объедки, — Антигон весело подмигнул хозяину и зачерпнул густое, исходящее сытным духом варево.

— Чего только не сделаешь для уважаемых гостей, — поспешно ответил пун и для убедительности даже развел руками.

— А есть у тебя свободное ложе? Боюсь, что после сытной еды я уже не найду дорогу домой.

— Если хочешь женщину, я могу…

— Нет, нет, — вяло отмахнулся Антигон, — Только спать.

— Жаль, — хозяин тяжело вздохнул. — У меня есть красавица македонка, белокожая, светловолосая, А не понравится, заменю ее страстной элимерийкой.

— Нет, — Антигон с сожалением отодвинул от себя пустой котел. — Ничего не хочу.

Лишь сейчас он по-настоящему почувствовал усталость. Веки неудержимо слипались, тело словно наполнилось железом.

Какой-то человек, проходя мимо ниши, вдруг остановился, заглянул в нее и негромко постучал по столу.

— Антигон? Я столько лет тебя не видел. Оказывается, ты еще жив.

Это был эллин-метек, присланный сюда богатым киренским[78] купцом.

— Да, Деметр, — холодно отозвался Антигон. — Я пока еще жив и, как видишь, снова дома.

Антигон из Кархедона, владелец «Песчаного банка», — Фриниху, ведающему торговлей с Западной частью Ойкумены, Царский банк в Александрии.


Прими от меня привет, пожелание дружбы, умножения рода твоего и богатства, а также благодарность, славный Фриних! Если помнишь, в моем предыдущем послании я взывал к милости богов и высказывал надежды — они сбылись, и теперь дела обстоят просто великолепно. Признаюсь, самым лучшим моим решением было последовать твоему совету и превратиться из купца в банкира. Даже не знаю, стоит ли обращаться к тебе с новой просьбой, когда я еще не могу толком отблагодарить тебя за письменные советы, данные совершенно незнакомому тебе человеку.

Перед тем как изложить одну из самых настоятельных просьб, я хочу попробовать описать, какие именно сделки мне удалось провернуть. Ты знаешь, что из-за волнений в Ливии в Кархедоне ощущается острая нехватка зерна. Его, однако, полным-полно в Египте, который очень боится быть втянутым в войну и потому не поставляет ничего ни Риму, ни Кархедону. Ты также знаешь, что в Массалии живет мой старший брат Аггал, а у его жены есть родственники в Александрии. Ты, конечно, скажешь, что плыть из Массалии в Египет сейчас очень опасно. Не могу не согласиться с тобой. Но не забудь, что у меня повсюду — в Леонтиное на Сицилии, в Колхиде на берегу Понта Эвксинского[79], в Византии и Коринфе[80] — есть племянники, дяди или хотя бы дальние родственники. Я уверен, что ты никому не сообщишь о рассказанном мной. Таким образом, Царский банк, сам того не ведая, уже имеет с нами дело.

Итак, весьма уважаемые и очень богатые купцы обещали египетскому царю, испытывающему крайнюю нужду в деньгах из-за своего намерения в ближайшее время пойти войной на Сирию, помочь ему и разнести по своим городам весть о щедрости и доброте Птолемея[81] — истинного преемника Александра Великого. В обмен они просили лишь чуть снизить цену на зерно, что и было сделано. Свой шаг они предприняли якобы по поручению массалийских купцов, которые, однако, не могли забрать товар по причине бушевавшей на море войны. И тогда в Александрию прибыли корабли из Леонтиноя, которые, покинув гавань, спустили белые паруса и подняли новые — уже с изображением большого красного глаза. Взамен Леонтиной, где не нуждаются в пшенице, получает, скажем, пунийское стекло. Но доставляем мы его туда не из Кархедона — захватившим почти всю Сицилию римлянам это вряд ли пришлось бы по нраву, — а, к примеру, из Климиона.

После создания «Песчаного банка» мы немедленно купили небольшую судостроильню на Языке — узкой песчаной косе между бухтой и заливом. Там есть мол, несколько мастерских, хранилища и жилые дома. Теперь мой двоюродный племянник из Коринфа поставляет сюда стволы сосен. Из них мы изготавливаем не только гаулы и прогулочные челны, но и военные суда. В результате возникла такая цепочка: Кассандр на предоставленную банком ссуду покупает застрахованные у нас же корабли и доставляет на Кипр изделия наших же ремесленников. Их стоимость исчисляется в зерне, которое мы не можем купить в Египте. Поэтому его доставляют в Кархедон на кораблях, принадлежащих объединению судовладельцев «Око Мелькарта», и продают или на рынке, или прямо городским властям. Им же нужно как-то прокормить шестьсот тысяч человек. А корабли Кассандра тем временем загружаются в какой-нибудь вольной гавани сирийским вином и египетским папирусом и возвращаются назад. Надеюсь, ты все понял, дорогой Фриних?

Непременно сообщи, сможет ли Царский банк, чьим мудрейшим и ценнейшим служителем являешься именно ты, предоставить моему банку такие же или даже лучшие условия, как и торговому дому, основанному еще моим дедом. Пока желаю тебе высоких доходов, здоровья и, главное, неиссякаемой мужской силы.

Антигон.

Глава 2 Гамилькар

— Богиня явит тебе милость, уж тут-то я постараюсь. — Жрец хитро улыбнулся, обернул кожей кусок золота весом в одну мину, проводил Антигона до опушки священной кипарисовой рощи и довольно невнятно благословил его на прощание.

Близился полдень, Антигон окинул взором город, бухту и море, глубоко вздохнул и потянулся всем телом. Он хорошо выспался, с удовольствием поел хлеба с фруктами, выпил чистой родниковой воды и по обычаю принес дары Мелькарту и Танит — точнее, их жрецам. Все остальные обязанности вполне можно было исполнить позднее.

Тихо напевая, он спустился с горы. Сторож возле высокого кирпичного забора посторонился и молча выпустил его. На едва заметной среди богатых домок круто поднимающейся вверх узкой улочке Антигон едва не столкнулся с водоносом, который, натужно кряхтя, снимал со спины тощего облезлого осла большие бурдюки из козьих шкур. Набрав в ладони холодной воды, Антигон с удовольствием растер ею потное разгоряченное лицо, дал водоносу мелкую электронную монету и пошел дальше.

В лучах осеннего полуденного солнца вымощенная квадратными плитами площадь Собраний казалась совершенно вымершей. Чуть поколебавшись, Антигон переступил порог величественного, окруженного роскатными колоннами Дворца Большого Совета, проскользнул мимо безмолвно застывших стражей и в длинном, освещенном спрятанными в нишах светильниками коридоре обратился к спешившему куда-то служителю:

— Мне нужно поговорить с Гамилькаром, сыном Ганнибала и внуком Ваалиатона, младшим начальником конницы, в прошлом году входившим в коллегию пяти, ведавшую постройкой кораблей.

Правда, в настоящее время в Кархедоне не многие придерживались древних финикийских традиций, и потому в Совете тридцати, в Совете ста четырех, в различных коллегиях пяти[82], наконец, в войсках и на флоте имелось довольно много людей, носивших почетное имя Гамилькар, то есть «Мелькарт — брат мой».

— Все, кто ранее был с ним, направлены в Клумиду для вербовки пращников, — служитель внимательно просмотрел список — но сам он, кажется, уже вернулся. Тебе, господин, вероятно, следует поискать его на Большом валу.

У огромной арки Бирсы наемники в кожаных штанах, шерстяных накидках и меховых шапках с застегнутыми, несмотря на жару, наушниками встретили Антигона настороженными взглядами. В руках они сжимали короткие копья. Грек с любопытством посмотрел на них, прислушался к доносившемуся из нижней части города будоражащему шуму и направился в банк.

— Хочешь взять еще золота или решил остаться здесь? — Бостар устало посмотрел на него из-за возвышавшейся на его столе и угрожавшей вот-вот рухнуть горы папирусных свитков.

— Ни то, ни другое. Я просто возьму кое-что и скоро вернусь.

Он вытащил из тюка с золотом свернутую звериную шкуру, кивнул Бостару и удалился.


Почти семь тысяч шагов — такова была длина Большой улицы, протянувшейся от гавани на восточной окраине города до Тунетских ворот на западе. Сразу же за гаванью, южнее Большой улицы, начиналось «Скорбное место». Так этот квартал называли метеки. Высокая каменная ограда вокруг засыпанных могил, в которых под камнями, песком и землей покоились останки принесенных в жертву детей, когда-то была призвана подчеркивать святость этого места. Антигон же воспринимал заросший лишайником и окруженный густыми кустами забор как средство защиты людей от храма. Он не верил в богов, однако очень радовался приходу на смену кровожадному Ваалу покровителя древнего Тира[83] Мелькарта, которого эллины отождествляли с Гераклом, и добросердечной Танит. Теперь в жизни города гораздо большую роль играли бог-целитель Эшмун и двуполые божества наподобие Решефа, культ которого носил явный отпечаток египетского влияния. Только очень важные события могли побудить членов Совета направить свои стопы в храм Ваала. Однако метекам, проживавшим в непосредственной близости от святилища, было строжайше запрещено переступать его порог. Но вряд ли кому-нибудь из них могла прийти в голову такая безумная мысль. Антигону храм казался средоточием темных сил, источником зла, воплощенного в обитавших здесь людях преклонного возраста, обладавших не только омерзительными привычками, но еще и безграничной властью. Видимо, лишь благодаря крепкой ограде город еще не затопил мрак.

НаБольшой улице как обычно царило бурное оживление. Носильщики с тележками с попал и взад-вперед возле Тунетских ворот и небольших рынков. Водоносы тащили груженных бурдюками и большими, похожими на тумбы амфорами ослов к давно облюбованным местам, где уже толпились женщины и рабы из ближайших таверн. Коренастый военачальник с могучими плечами и толстой шеей в развевающемся пурпурном плаще и бронзовом шлеме медленно ехал на колеснице. Следом бежали иберийские наемники в кожаных сандалиях и коротких красных плащах из грубой материи. Из их глоток вырывался дикий рев, мало похожий на песню. Тихо позвякивали короткие мечи в железных ножнах.

Возле лавки греческого торговца папирусными свитками собралась толпа. Грек, размахивая руками, пытался успокоить истошно вопившую гетеру в разорванной розовой тунике. Из пореза на ее щеке струйка крови стекала прямо на маленький столик с разложенными свитками. Внезапно она с силой провела когтями по размалеванному лицу, подбежала к лотку торговца фруктами и начала забрасывать дынями, гранатами и сливами какого-то невзрачного человека, плотно зажатого в первых рядах. Двое здоровенных пунов тут же заломили ему руки и вытащили вперед. От удара тяжелой дыней из его рта потекла кровавая пена, тело выгнулось и бессильно обвисло. Гетера ликующе закричала и довольно почесала уже изрядно обвисшую грудь.

Рядом с Гунетскими воротами Антигон чуть не упал, споткнувшись о единственную ногу нищего, сидевшего на пороге таверны и протягивавшего прохожим заскорузлую мозолистую ладонь. Выпрямившись, Антигон увидел раба-элимерийца, обычно выполнявшего наиболее деликатные поручения Гамилькара. Он стоял возле запряженного в двухколесную повозку жеребца, мерно жевавшего листья какого-то горшечного растения, и неотрывно смотрел на пышнотелую рабыню, сбивавшую в бочке масло в одном из дворов. Передник никак не мог прикрыть мерно колыхающиеся мощные ягодицы. При виде их элимериец даже забыл про зажатую в левой руке обтянутую кожей глиняную чашу. Почувствовав на своей плече чью-то крепкую руку, он нехотя повернулся и даже замер от неожиданности.

— Ой! Молодой господин Антигон! Ты вернулся?

— Иначе и быть не могло, Псаллон. Объясни, где мне найти Гамилькара.

— Вон там. — Элимериец ткнул большим пальцем правой руки за спину, намотанные на его левую руку поводья натянулись, и жеребец громко фыркнул, — Среди слонов, нумидийцев, балеарцев и прочего зверья.

— Хочу его немного отвлечь, — рассмеялся Антигон. — А эллинов ты тоже за людей не считаешь?

Выходец из племени, поселившегося на Сицилии еще несколько столетий назад, подмигнул Антигону и зажмурился. Его лицо тут же словно покрылось паутиной — так много на нем оказалось морщин.

— Эллины? Да они только небо коптят. Знаешь, откуда они вообще взялись? Из кишок Зевса, когда он однажды, поднатужившись, выпустил ветры. Так, во всяком случае, полагали мои предки.

— Тогда я с легкостью уношусь отсюда, — Антигон постучал по седой голове собеседника, — Ты скоро все глаза высмотришь.

— Я вот думаю-думаю… — Элимериец задвигал челюстью и выпятил нижнюю губу.

— О чем, Псаллон?

— О нашем поистине загадочном мире. Ну почему, почему меня, старика, могла так заворожить толстая задница?


Протянувшаяся от мыса Камарт на северо-западе до гавани стена не позволила врагу захватить город с моря. Нападавшие на смогли бы даже закрепиться на изгибистом скалистом берегу. На песчаной косе между морем и заливом просто не хватило бы места для размещения большого войска. Кто-то весьма удачно сравнил Карт-Хадашт с кораблем, накрепко зацепившимся якорем за дно. Опасность могла грозить ему только с суши, а именно с Истмоса — узкой полоски земли между заливом и мелкой бухтой западнее мыса Камарт. На севере, где построенные на перешейке укрепления вплотную примыкали к стене, имелось два узких прохода между бухтой и Мегарой. В южном направлении тянулась еще одна линия стен со множеством башен и выступов.

И тиран[84] Сиракуз Агафокл шестьдесят два года назад, и римлянин Регул совсем недавно в конце концов отказались от мысли осаждать, а уж тем более брать штурмом так хорошо укрепленный город. Ширина внешнего рва достигала двадцати двух шагов. Посредине он был настолько глубок, что там на дне вполне можно было поставить на плечи друг другу пятерых высоких мужчин и голова верхнего была бы полностью покрыта водой. Ее можно было спустить в ров, разрушив возведенную между северной бухтой и заливом не слишком прочную плотину. Кроме того, дно было утыкано острыми серпами, наконечниками копий и бронзовыми пиками. Далее следовали еще две стены, из нижних выступов которых торчали железные колючки, еще один ров и, наконец, так называемый Большой вал с четырехэтажными башнями, расположенными на расстоянии восьмидесяти шагов друг от друга, передвижными катапультами[85], котлами с кипящей смолой, грудами каменных ядер и хранилищами оружия.

Непосредственно за Большим взлом находились соединенные помостами, лестницами и проходами два ряда конюшен на четыре тысячи лошадей и загоны для боевых слонов, где могли разместиться триста гигантских животных. Частично непосредственно в стене, частично рядом на широкой улице располагались казармы для двадцати тысяч пехотинцев и четырех тысяч всадников, а также оружейные, шорные и кожевенные мастерские и хранилища военного снаряжения и съестных припасов.

Хотя в городе осталось совсем мало слонов и воинов — почти всех их перебросили на Сицилию, где вот уже шестнадцать лет бушевала война, и в глубь Ливии, на усмирение мятежных племен, — Антигону пришлось потратить на поиски Гамилькара несколько часов. Он обнаружил его сидящим на краю бойницы второго этажа одиннадцатой башни. Младший начальник конницы был одет в кожаные сандалии и короткую пурпурную тунику. Конец не менее ярко-красного, перетянутого золоченой лентой платка небрежно свисал на его левое плечо. Он был без оружия. Даже пустые ножны не висели сегодня на его широком кожаном поясе, Гамилькар небрежно кивнул Антигону с таким видом, словно видел его не далее как вчера, и жестом попросил немного подождать.

Прислонясь к кирпичной стене, Антигон напряженно вслушивался в разговор Гамилькара со старейшинами иберийских наемников. Насколько он понял, речь шла об убийствах и отравлениях, широко использовавшихся вождями горных иберийских племен в борьбе за власть.

Наконец Гамилькар отпустил иберийцев. Антигон тут же встал на колени у его ног и торжественно произнес традиционную церемониальную фразу:

— О слуга Мелькарта, бесправный чужеземец жаждет твоего расположения и молит богов ниспослать милость на твою голову.

Гамилькар вздернул его за ухо и крепко прижал к груди.

— Не говори глупости, Тигго. Очень рад тебя видеть. Говорят, ты вернулся из Гадира? Зто правда?

— Откуда ты знаешь?

— Не бывает бесполезных сведений. Я припадаю к любому их источнику.

— Ну да, конечно. — Кожа на лбу Антигона собралась в мелкие морщины. — Наверное, поэтому ты так внимательно слушал истории про убийства в иберийских горах.

В глазах Гамилькара промелькнула настороженность. Он провел ладонью по холеной бороде и сдвинул в раздумье кустистые черные брови:

— А я и не знал, что ты понимаешь их язык. Иначе бы…

— Для купцов-метеков также нет бесполезных знаний, — Антигон положил руку ему на плечо. — Но если тебе хочется сохранить свой разговор с ними в тайне… Словом, считай, что я уже забыл о нем. — Он протянул Гамилькару сверток из звериной шкуры. — Вот что я тебе привез.

Пун чуть наклонил голову в знак благодарности, не изъявляя, однако, ни малейшего желания взять подарок.

— Если ты и впрямь сумел уподобиться своим доблестным предкам, в чем я, учитывая твою молодость, честно говоря, сильно сомневаюсь, — недовольно заявил он, — значит, ты что-то задумал. И я желаю знать, что именно. Но сейчас у меня нет времени, и потом здесь не самое подходящее место для серьезной беседы. Ты вечером свободен? Тогда приходи к нам после захода солнца. Кшукти будет очень рада. Она часто спрашивала про тебя.

Четырехэтажный дворец Гамилькара считался одним из наиболее роскошных и древнейших зданий Мегары. Его нынешний владелец являлся прямым потомком кормчего корабля, давным-давно доставившего сюда легендарную основательницу и первую правительницу Карт-Хадашта — Нового города, дочь царя Тира Злиссу. Основу огромного состояния Баркидов заложили доходы с обширных угодий в плодородной южной части Ливии. Богатство им также принесло умение торговать с заморскими странами и превосходное знание лабиринтов власти Карт-Хадашта.

Еще издали Антигон увидел на площадке широкой мраморной лестницы улыбающуюся Кшукти. Он спрыгнул с колесницы, бросил поводья конюху и ринулся вверх по гладким ступеням.

— О повелительница, — сдавленным голосом произнес он, — мое сердце скачет в груди, как горный козленок по камням.

— Если бы ты приехал чуть раньше, нам бы не пришлось забивать другого козленка. — Она обняла его и повела внутрь.

Кшукти была дочерью вождя одного из балеарских племен и, выйдя замуж за Гамилькара, согласно обычаю Карт-Хадашта, тут же взяла себе пуни некое имя, которым ее, однако, никто никогда не называл.

За мраморным столом сидели обе дочери Гамилькара. Младшей совсем недавно исполнилось восемь лет. Она уже немного говорила по-гречески. Антигон называл девочку не иначе как «Сапанибал, дочь моего повелителя» и на прощание — ее довольно скоро отправили спать — даже впервые поцеловал свою любимицу в лоб. Старшая же, десятилетняя Саламбо, очевидно, изрядно страдала от придирок воспитательницы — молодой жрицы храма Танит. Саламбо двигалась медленно и степенно, словно почтенная мать семейства, а ее большие темные глаза, казалось, были устремлены в другой мир и не замечали ничего вокруг.

— Саламбо нужно дать эллинское воспитание, — обратился Гамилькар к Антигону и жестом приказал дочери удалиться в спальню.

— Хочешь, чтобы я нашел подходящих учителей?

— Да, Тигго. А теперь хочу напомнить тебе, что за едой ты далеко не все рассказал. Поведай нам теперь о свертке из звериной шкуры.

Они сидели на верхней террасе, пили пряное, вяжущее рот вино и смотрели на прыгающие по поверхности моря розовые закатные блики.

— Вообще-то… тут есть трудности, — замялся Антигон.

Кшукти тихо рассмеялась и уже хотела было встать, но Гамилькар осторожно коснулся ее локтя.

— Останься. Знай, Тигго, что от Кшукти у меня нет тайн.

— Счастливые острова, — просипел Антигон и закашлялся, прочищая горло.

— Так, — Гамилькар резко выпрямился. — Кто там у них? Все еще Гулусса?

— Ты знаешь его? Он всегда такой злой?

— Да нет, — Гамилькар равнодушно повел широкими плечами, — просто притворяется. На самом деле он довольно вежливый, обходительный человек.

— Он… — Антигон запнулся, пытаясь найти нужные слова. — Тут… Ну, если только в общих чертах. Я дал клятву… Понимаешь?

Кшукти кивнула. Гамилькар невесело усмехнулся и деланно-равнодушным голосом спросил:

— Наверное, это связано с теплыми течениями?.. Видимо, он объяснил тебе, как добраться до Гадира?

— Выходит, ты знаешь?..

— Я знаю только, что если плыть от Счастливых островов на запад, течение как бы само несет тебя. Я уже не говорю о попутном ветре. И через много-много дней перед тобой необъятный кусок суши.

— Но ведь это строжайшая тайна, не так ли?

— Да, Там очень большие залежи золота, но знают о них лишь несколько членов Совета. Вновь избранных казначея и суффетов[86] ставят в известность сразу же после вступления в должность. И плавать туда имеют право исключительно капитаны четырех кораблей, находящихся в ведении Совета. Понятно, почему мне довелось побывать там. Но вот как ты попал туда?

Антигон чуть наклонился, и в пламени светильников стали отчетливо видны незаметные днем маленькие дырочки в ушах.

— Я решил изобразить, из себя знатного молодого пуна. Когда купцы из Карт-Хадашта в большом городе на берегу Гира[87] не увидели на мне серег и заподозрили неладное, я немедленно обратился к чернокожему лекарю, и он проколол мне уши…

— Ясно. Дальше, — Гамилькар неторопливо взял с блюда из черного дерева крупную виноградину.

— Я, не верящий ни в какие небесные силы, сотню раз клялся нашими и чужими богами. Сперва Гулуссе… Я сразу выяснил, что со стоявшими возле маленького островного мола судами все далеко не так просто. Я приставал с расспросами, молил, допытывался и в конце концов поклялся Мелькартом, Эшмуном, Танит, Решефом и еще неведомо кем, что никогда не посвящу никого в эту великую тайну. Лишь тогда мне позволили сесть на корабль.

— Гулусса, похоже, сильно постарел. Но продолжай.

— Не помню, рассказывал ли я о том, что семь, ах нет, восемь лет назад я попал к оракулу[88] храма Амуна в пустыне?

— Того самого древнего эллинского святилища? — Кшукти изумленно приподняла брови.

— Именно, — Антигон понизил голос до хрипловатого шепота, — Тогда Кирена отделилась от Египта, и Птолемей готовился к войне с ней. Поэтому я вместе с купцами предпочел идти через пустыню, а не плыть вдоль побережья. Храм Амуна меня вообще не интересовал — да и какое дело двенадцатилетнему мальчику до нелепых старых стен? Правда, я знал, что оракула посещал сам Александр Великий и что его весьма чтили фараоны. Но меня гораздо больше привлекал рынок возле храма, куда стекались люди чуть ли не со всех концов света. Я сидел на краю колодца, ожидая, когда караван соберется в дорогу. Вдруг что-то коснулось моего плеча. Я оглянулся и увидел человека с очень страшным лицом. Будто плохо выдубленную кожу натянули на очень шаткую опору. Но зато сверкающие глаза обжигали, как палящее солнце. Он сказал: «Плыви на закат. Откинь назад волосы, и пусть все идет своим чередом. Мир содрогнется от грозного рыка трех львов. А золото уйдет к Богу». Глаза его внезапно потухли, рука скрылась в широком белом рукаве, как голова черепахи в панцире, и он удалился в храм. Только ночью, в озаренной мертвенным светом луны пустыне, я понял, почему мне было так страшно. Ведь жрец не только не открыл рта, нет, он даже не шевелил губами! Его пророческие слова просто звучали в моей голове.

— Закат… волосы… три льва. Вот откуда у тебя шкура? — глухим безжизненным голосом спросил Гамилькар.

— Простите. — Антигон тяжело опустился на колени перед супругами. — Простите меня за все, что теперь произойдет. О многом я вынужден умолчать, а сказанное причинит вам боль…

Глаза Кшукти расширились и влажно заблестели. Она чуть коснулась губами лба Антигона. Гамилькар же, с силой сжав его лицо, тихо сказал:

— Ты сын моего друга и мой друг. Мы внимательно слушаем тебя.

От выпитого вина у Антигона закружилась голова. Он зажмурился и осторожно взял шкуру.

— Мы плыли по Внешнему морю на запад. Я высадился на одном из многочисленных, покрытых зеленью островов. Его обитатели доставили меня на челне до уже известного тебе места. Я провел там всего несколько дней, но зато полностью использовал все свои знания, полученные в Александрии, Индии, Тапробане и здесь. Они ничего подобного не умели. Короче, у меня оказалось больше двух талантов золота, и Амуну я, безусловно, пожертвую его долю. Только не просите меня рассказать, как я его добыл. Потом я познакомился с мудрым старым жрецом довольно странного племени. Он живет в горах, но властвует над побережьем. Мои серьги не вызвали у старика неприязни, напротив, я ему очень понравился. — Антигон открыл глаза, он говорил мягко, но очень серьезно. — Три дня и три ночи мы не отходили друг от друга. Я так гордился перед ним своими знаниями, так… Но это не важно. В ночь перед отплытием он сказал: «Помощь тебе не нужна, но ты получишь от меня подарок». Я попросил совета, как закончить войну или хотя бы предсказать ее исход, но он ответил: «Не могу. Вот если бы в твоих жилах текла кровь римлянина или пуна…» А ведь он не знал, что я метек. И тут я вспомнил о вас и поведал ему о великом человеке, способном спасти Карт-Хадашт, если город, конечно, этого захочет, о его красивой, доброй, умной жене и о том, что у них две дочери, а они очень хотят сыновей. Он закрыл глаза, немного помолчал и сказал: «Да, я их вижу». Потом вытащил из золотого сосуда звериную шкуру, несколько минут подержал ее в руках и дал мне.

Антигон стремительным движением прикрыл шкурой колени супругов. Ее нижняя сторона напоминала дубленую кожу, верхняя была покрыта чем-то вроде верблюжьего волоса.

— Этого зверя, называемого ламой, они принесли в жертву богам. Старик доверительно сказал: «Пусть твой друг с женой лягут на эту шкуру, и у них родятся трое доблестных сыновей. Старший прославится больше отца, средний почти так же, младший чуть меньше. После рождения третьего сына отец должен окурить шкуру дымом горящих священных трав своей страны и в сражениях прикрывать ею грудь. Но брызги пены ни в коем случае не должны попасть на нее».

— А ты, — после довольно долгого молчания поинтересовалась Кшукти, — ты от него больше ничего не получил?

— Ну почему же. — Антигон уселся поудобнее и отпил из кубка. — Он дал мне много мудрых советов. И самое удивительное — я ничего не говорил ему про оракула, тем не менее он шепнул мне на прощание: «Не забудь отдать часть золота Богу, жрец которого прислал тебя сюда».


Поездку к насчитывающему уже три тысячелетия храму Амуна Антигон после долгих раздумий решил отложить на весну и вплотную занялся делами банка.

Бостар показал себя превосходным управляющим, но кругозор его был достаточно ограничен. Кроме того, он не отличал смелость от легкомыслия.

— Но почему ты вздумал продать судостроильню? Она же приносит такую прибыль!

— Эх, друг мой, — Антигон с иронической улыбкой покосился на него. — Надеюсь, тебе известно о событиях, происшедших полтора года назад близ Дрепала и Камарины?

— Хочешь завести разговор о Сицилийской войне?

— Именно так.

— Ну хорошо… — Бостар недовольно поджал губы. — Там наварх Адербал и военачальник Карталон потопили оба римских флота.

В действительности же все происходило несколько иначе. Карталон хитростью заставил римские корабли бросить якоря у крутого берега с подветренной стороны и, видя, что приближается буря, укрылся в надежно защищенной бухте. В результате шторм разбил римские суда о скалы. Но Антигон не собирался вникать в подробности.

— Теперь смотри. От наших друзей доподлинно известно, что Рим истощен войной и что у него нет средств на строительство нового флота.

— Отлично, — восхитился Бостар. — И что же? Когда мы наконец-то неимоверными усилиями снова добились господства на море, ты вдруг собрался продавать судостроильню. Ничего не понимаю.

— Попробую объяснить. Наибольший доход приносит изготовление готовых частей для постройки кораблей. Верно?

— Верно.

— Как в таких случаях обычно поступают мудрые правители? Они увеличивают собственный флот, опустошают вражеское побережье и не позволяют перебрасывать подкрепления на Сицилию. Так?

— Да, но…

— Но, увы, наших правителей боги или кто там вместо них явно обделили мудростью. В Совете собрались купцы, которые говорят: пусть все идет, как идет, и давайте-ка лучше займемся вновь торговлей. И уж точно они не станут заниматься строительством новых кораблей. Верно?

— Истинно так, — Бостар даже засопел от смущения. — И поэтому…

— …мы продаем судостроильню, поскольку от нее теперь одни убытки.

Через три дня в банке неожиданно появился Гамилькар, подтвердивший худшие опасения Антигона.

— Адербал, Гимилькон и Карталон, — сказал он, перекосив в презрительной улыбке лицо и расширив и без того крупные зрачки, — были, наверное, нашими лучшими военачальниками и навархами на этой изрядно затянувшейся войне.

— И какова их судьба?

— Адербал сохранил за собой пост наварха, вот только кораблей у него под началом будет весьма мало. А Карталона сместили…

— Видимо, не тех поддержал…

— Ты прав. Они примкнули к «молодым», то есть к тем, кто понимает, что Рим гораздо опаснее всех наших прежних врагов. Но разве в Совете прислушиваются к разумным доводам? Когда Регул приблизился к Карт-Хадашту, эти презренные трусы прямо-таки на коленях умоляли его заключить мир. К счастью, римлянин поставил слишком жесткие условия. А после пленения они под честное слово отпустили его в Рим, чтобы он там договорился о возврате к прежнему довоенному состоянию. Но Сенат напрочь отверг их предложения. В прошлом году он точно так же упорствовал, несмотря на гибель всех своих кораблей.

— Просто им нужно или все, или ничего. Так?

— Ну почти, — грустно улыбнулся Гамилькар. — Они хотят нас уничтожить. Риму и Карт-Хадашту вместе на этой земле места нет. Если римляне победят, они сразу же набросятся на эллинов, сирийцев и египтян. Они там, на Тибре, успокоятся, лишь истребив всех, кто осмеливается думать иначе и придерживается обычаев своих предков. Успехи Гимилькона и Каргалона на руку тем, кто это прекрасно понимает, то есть «молодым». А эти заплывшие жиром глупцы из Совета считают Рим самым обычным городом и предпочтут лучше проиграть войну, чем позволить «молодым» одержать победу.

Антигон прислонился к спинке из слоновой кости и скрестил руки за головой.

— А что там с Регулом?

— Он сдержал слово и вернулся в Карт-Хадашт, — Гамилькар равнодушно передернул плечами. — Вероятно, сидит себе и мечтает о скором окончании войны…

— Ты знаешь, где его содержат?

— Разумеется. Он сидит под стражей в одном из самых богатых домов Мегары. Но зачем тебе это?

— Вчера здесь объявился этрусский[89] купец, — снисходительно улыбнулся Антигон, — Он передал мне довольно любопытные сведения. Думаю, они заинтересуют римлянина.

— Тебе они кажутся очень важными?

— Конец войны сообщенное купцом вряд ли приблизит. Но возможно, оно поднимет Регулу настроение. Тем более если он, по твоим словам, такой упрямец.

— Он еще и очень честен. — Гамилькар устремил на грека долгий испытующий взгляд. — Ему бы еще немного ума и веселого нрава… Но если хочешь, я приглашу его к себе. Можешь привести с собой купца.

— Полагаю, Регул не будет против, А как бы ты поступил на его месте?

— Я? Между мной и им большая разница. Я ведь не хочу уничтожить Рим… Ну, на его месте я бы приложил все усилия для достижения мира на более или менее приемлемых для обеих сторон условиях, — Гамилькар задумчиво закусил губу. — И я бы, естественно, не сдержал слова и остался в Риме. Он же в родном городе на всех перекрестках без умолку призывал ни в коем случае не подписывать с нами мирный договор.

Гамилькар нахмурился и какое-то время сидел молча, погруженный в грустные мысли. Потом он постучал по крышке стола.

— Ладно, об этом потом… Я пришел к тебе по другому поводу.

— Слушаю тебя, друг моего отца.

— Я говорю с тобой сейчас как купец, землевладелец… и, разумеется, как твой близкий друг. — Лицо пуна на мгновение озарилось доброй улыбкой. — Видимо, скоро я опять уеду… может, в Иберию, может, в Клумизу, может, куда-нибудь в глубь Ливии. Даже не знаю, что мне опять поручат эти негодяи из Совета — то ли набрать новое войско, то ли подавить мятеж… Я выяснил, что у твоего банка очень хорошая репутация и сам ты уже не только добрый славный юноша. Одним словом, я хочу поручить тебе вести мои дела.

— Это слишком большая честь для меня, — торопливо, словно боясь, что его прервут, произнес Антигон.

— Пойми, — Гамилькар начал выказывать признаки раздражения, — ни у кого из нас, «молодых», нет ничего похожего на свой банк. Я не хочу, чтобы на мне наживались такие люди, как Ганнон. Ведь только заслуги предков позволяют этому мерзавцу в золотых побрякушках называть себя «великим».

Антигон мрачно потупился. Владелец обширных земель и множества торговых кораблей, член Совета и банкир, тридцатилетний Ганнон считался бесспорным главой партии «стариков». В Совете он всегда яростно выступал против любых предложений своего сверстника Гамилькара.

— Нет, этого никак нельзя допустить. Но дружба дружбой, а в таких делах нужен трезвый расчет. Я сейчас позову управляющего.

Молодой пун, узнав о предложении Гамилькара, даже вытаращил глаза от изумления. Гамилькар успокаивающе похлопал его по плечу и, обняв на прощание Антигона, с наигранной медлительностью сказал:

— Если сможешь, приходи ко мне завтра вечером до заката. Мы обсудим все подробности. Я дам тебе копии важнейших списков.

Когда Антигон, проводив его, вернулся в комнату, Бостар по-прежнему стоял неподвижно и вполголоса повторял:

— Ух-ух-ух-ух. Один из самых богатых людей Карт-Хадашта. Ух-ух-ух.

— Ему еще нужен управляющий имением, — Антигон бесцеремонно толкнул его в бок, заставляя повернуться. — У тебя есть кто-нибудь на примете?

— Нет, — горестно признался Бостар, — Слишком уж ответственная должность. Сколько же у него земли в Бизатии… Ух-ух-ух.

— А чем занимается осквернитель коз?

— Даниил? Дает советы торговцам овощами. На рынке его очень уважают. Думаешь?.. Но он же иудей?

— Ну и что? Гамилькар выше предрассудков. А ливийцам, возделывающим его поля и сады, совершенно все равно. Я поговорю с ним.


Во второй половине следующего дня Антигон направился на большой рынок у Тунетских ворот. Позади остались высокие здания со встроенными в нижние этажи лавками и увитыми виноградными лозами колоннами портиков[90]. Вскоре Антигон увидел волнующуюся толпу. Он недовольно поморщился, вдохнув плывущий над площадью густой аромат, состоящий из запахов кожи, ливийских смол, чеснока, гниющих отбросов, чадящих переносных жаровен с кипящим маслом и свежей рыбы. В один сплошной гул сливались голоса торговцев, без умолку расхваливающих свои товары, громкое ржание лошадей и хлесткий свист бичей. Здесь можно было купить все, что угодно: и разную морскую живность, и кожаные сандалии, и персидские благовония, и расписные коринфские вазы. Среди молодых крестьянок с заплетенными в косы волосами, менял, пристально поглядывающих по сторонам из-за своих далеко не всегда правильных весов, моряков в войлочных колпаках и эфиопов в красных набедренных повязках Антигон увидел знакомую худощавую фигуру Даниила, одетого, как обычно, в длинную грязную тунику. Внешне он ничем не выделялся среди окружавших его людей, однако толпившиеся вокруг трех груженных овощами повозок торговцы относились к нему с явным почтением.

— Эй, глупый эллин! — Даниил бесцеремонно растолкал их и бросился Антигону на шею, — Или мне следует называть тебя теперь достопочтенным господином владельцем банка?

— Немедленно замолчи, осквернитель коз! — Антигон сжал его руку и долго не выпускал ее.

— Давай зайдем куда-нибудь. А с вами я после поговорю.

Он небрежно кивнул торговцам и потащил Антигона сквозь дружно расступившуюся толпу.

В этот день царила какая-то особенно приятная прохлада. На фоне серого неба пестрое многообразие рынка довольно быстро поблекло. Антигон кинул сторожившему его колесницу мальчику несколько мелких монет, показал подбородком на желоб с водой и вслед за Даниилом переступил порог таверны.

— Мое возвращение мы отпразднуем позднее, — Антигон поднес к губам глиняную чашу с густым душистым травяным настоем — он сумел убедить друга, что в такую погоду лучше пить отвары. — У меня к тебе важное дело.

Даниил пригубил настой и брезгливо поморщился. Он пробормотал проклятие на родном языке и настороженно спросил:

— Твоему банку нужны деньги?

— Нет, спасибо. Один весьма влиятельный и знатный пун доверил мне все свое огромное состояние и заодно попросил подобрать ему управляющего имением в Бизатии.

— Думаешь, они возьмут иудея?

Антигон непроизвольно сжал горячую чашу.

— Ну уж если он поручил эллину-метеку ведать всем своим богатством и пригласил не только его, но еще и этруска поужинать с ним…

— Ты смотри-ка! — шумно выдохнул Даниил, — Как он не боится вас вместе собирать…

— Ну, так как?

— Даже не знаю. — Минуту-другую Даниил задумчиво глядел куда-то вдаль, словно не видя Антигона, — Уж больно это неожиданно. С другой стороны, отец и братья вполне могут без меня обойтись… Хорошо, а что я должен делать?

— Мы прямо сейчас поедем с тобой к нему во дворец. Главное, чтобы ты понравился. Остальное мы обсудим в ближайшее время.

— Но я же не могу предстать перед ним в таком виде. — Даниил с гримасой отвращения дернул за край своей туники, изрядно перепачканной навозом, глиной, пылью и раздавленными фруктами.

— Им нужен управляющий, а не глупец в красивой одежде, — спокойно ответил Антигон. — Но после беседы ты тут же удалишься. У нас не просто ужин, а…

— Ясно. Тогда завтра утром встречаемся в твоем банке.


Внешне Марк Атилий Регул с угловатой, гладко выбритой головой напоминал простого крестьянина. За семь лет пребывания в Карт-Хадаште он отнюдь не проникся добрыми чувствами к взявшим его в плен и ни разу не выразил готовности хоть в чем-нибудь пойти им навстречу. Даже на ужин к Гамилькару он пришел в тоге[91], стремясь как бы тем самым подчеркнуть непоколебимость духа. Его стражи — два молодых крепких пуна — остались в прихожей. Для них там был накрыт стол.

Кшукти римлянин с его прямотой и подчеркнуто скупыми жестами внушал страх. Сразу же после ужина она поспешила удалиться, а четверо мужчин — Гамилькар, Антигон, Регул и маленький неуклюжий этруск с расплющенным носом — перешли в примыкавшую к террасе просторную комнату, где в очаге весело потрескивал огонь.

Гамилькар пребывал в отличном настроении. Сдержанный, старавшийся говорить только «да» или «нет» Даниил ему очень понравился, и пун даже приказал Псаллону доставить его домой.

— Я привезти новость Рим. — Этруск намеренно коверкал ненавистную ему латынь.

Регул рассеянно посмотрел на него. В равнодушном взгляде консула сквозило холодное равнодушие.

— Я бы вообще запретил италийским городам-союзникам торговать с врагом и тем более передавать ему какие-либо сведения, — глухо произнес он, — и потому даже не желаю слышать о них.

— Мы вам не союзник, — зло усмехнулся этруск. — Вы заставил нас вам служить. Другие плен мучаются, ты — нет. Повезло.

— Ты о чем? — глаза Гамилькара сверкнули тревожным блеском.

— Рим держать заложник три знатных пуна. Их взять плен возле Эрикс.

Регул плотно сжал губы и устремил на купца долгий недоверчивый взгляд. У него непрерывно дергалась щека, выдавая скрытое напряжение.

— Их держать сперва семья Регул. Потом он остаться Карфаген, и их мучить до смерти, — холодно и надменно улыбнулся этруск и для убедительности хлопнул по столу.

Красноватое лицо римлянина залилось молочной белизной, толстые крепкие пальцы с такой силой впились в подлокотники, что даже покорябали резьбу.

— Нет, не может быть! — его голос зазвенел на самой высокой ноте и тут же сорвался в хрип, — Это… это совсем не похоже на нас… Римляне так не поступают.

— Сегодня мы ничего не можем сказать. — Латынь в устах Гамилькара поражала отточенностью и изяществом слова в той степени, разумеется, в какой эти свойства вообще могли быть присущи столь «деревянному» языку. — Ты, купец, привез горькую весть. Я обязан доложить о ней Совету. Поверь, мы сможем установить ее достоверность.

— Я хочу написать Сенату, — Регул тяжело встал, его плечи бессильно обвисли, голова понуро свесилась, но голос уже обрел привычную твердость, — Пусть ваши люди захватят с собой мое послание.

Шатаясь, он подошел к красной двери и вялым взмахом руки подозвал своих стражей.

После его ухода Кшукти немедленно вернулась к гостям, и этруск рассказами о различных случившихся с ним забавных происшествиях смог немного поднять настроение ей и Гамилькару. Уже после полуночи Антигон, спускаясь по лестнице, обернулся и весело крикнул:

— А как вам шкура ламы?

— Уж больно она царапает кожу! — в тон ему откликнулся Гамилькар, обнимая грустно улыбающуюся жену.


Хотя до вечера было еще далеко, пиршественный зал дома, нанимаемого Объединением виноторговцев, был переполнен. Для Антигона заранее оставили столик возле возвышения, и теперь он с нескрываемым удивлением следил за выступлениями. Ничего подобного он еще никогда не видел.

Один из музыкантов — смуглый, с неприятным расплывшимся лицом — напоминал Антигону то ли евнуха-кушита, то ли тоглодита[92] с берегов Аравийского моря южнее Береники[93]. Но его движения были поразительно ритмичными, он превосходно владел множеством музыкальных инструментов, из которых особое внимание Антигона привлекли маленький, обтянутый шкурой барабан с позвякивающими железными пластинками по бокам и бронзовая чаша, прикрепленная к наполовину заполненному водой стеклянному сосуду. Кушит водил по ней камнем, завернутым в мокрый кусок кожи.

Другой музыкант выглядел гораздо старше и, судя по светлой коже, был или эллином, или македонцем. Подобно кушиту он также носил желтый хитон[94] и ловко упражнялся с сирингом и двойным авлом, ухитряясь не только подпевать певице, но и несколько раз меняться с ней флейтой на кифару[95].

Таких женщин, как египтянка, Антигон еще никогда не видел. На вид ей было чуть больше двадцати лет. Сквозь прозрачную кисею легкого покрывала отчетливо просматривались маленькие крепкие груди с чуть обвисшими сосками. Просторные зеленые шаровары мягкими складками сбегали на изящные красные башмачки с загнутыми носами. Даже уродливый шрам на лбу делал ее еще более привлекательной. Она не подводила глаза, волнистые волосы украсила двумя страусиными перьями, вдела в левую ноздрю золотое кольцо и расписала щеки причудливыми узорами, использовав для этого охру и известь. Антигон пристально всматривался в ее лицо. Оно то застывало, превращаясь в подобие маски, то мгновенно меняло выражение, выдавая какую-то неземную завороженность, душевную теплоту или всепоглощающую страсть. Египтянка, словно бабочка, металась по возвышению, бросая в разные стороны гибкое, как у змеи, тело и поочередно выбрасывая перед собой руки. Затем она сбросила башмачки и начала вскидывать ноги так, что на украшенных крошечными кусочками серебра и покрытых черным лаком ступнях дробились и переливались красноватые отблески света.

Голос ее мгновенно менялся, становясь то чарующим, то, напротив, визгливым. Над египетскими богами она откровенно потешалась, исполняя гимны в их честь под неприятные звуки, вызываемые трением кожи о бронзу, и призывно покачивая бедрами. Но, перейдя к греческим песням, она совершенно изменилась и стала петь с нарочито грубым латинским акцентом. В зале стоял оглушительный хохот.

Первая из двух исполненных перед перерывом песен была написана на весьма удачно переведенные на пунийский стихи Сафо[96]. Теперь египтянка неотрывно смотрела на Антигона.

Богу равным кажется мне по счастью
Человек, который так близко-близко
Пред тобой сидит, твой звучащий нежно
Слушает голос
И прелестный смех. У меня при этом
Перестало сразу бы сердце биться:
Лишь тебя увижу, уж я не в силах
Вымолвить слова.
Но немеет тотчас язык, под кожей
Быстро легкий жар пробегает, смотрят,
Ничего не видя, глаза, в ушах же —
Звон непрерывный.
Потом жарким я обливаюсь, дрожью
Члены все охвачены, зеленее
Становлюсь травы, и вот-вот как будто
С жизнью прощусь я.
Антигон откровенно наслаждался пением. В жилах грека кипела молодая кровь, заставляя его непроизвольно дергать бровями и подрагивать левым уголком рта. Когда музыканты закончили играть и начали меняться инструментами, он велел рабыне принести серебристый поднос с тремя кубками сирийского вина и несколько кусков хлеба. Из мякиша он слепил фаллос и прислонил его к стоявшему посредине кубку.

Вскоре ему сделалось как-то не по себе. Ко всему прочему, хорошо знакомый с детства древний эллинский гимн в честь бога плодородия сопровождался довольно странной мелодией, немедленно вызвавшей в памяти долгое заунывное пение погонщиков верблюдов, так надоевшее ему во время двухдневного перехода через пустыню. Но тогда они молили своих богов ниспослать им на пути крошечный источник посреди выжженной безжалостным солнцем пустыни. Здесь же речь шла совсем о другом. «Евнух» самозабвенно бил костью по глухо гудевшему от ударов барабану, старик играл на флейте, а египтянка то прижимала к груди, то как бы отбрасывала от себя незнакомый Антигону музыкальный инструмент с полым корпусом и длинной, изящно изогнутой декой. Быстро-быстро пробегая по струнам пальцами, она гортанно выкрикивала в притихший зал:

Давайте вместе воспоем хвалу ему
И уберем препятствия с полей!
Ведь божество желает одного:
Разбухнуть, растянуться и через
Них пройти, пройти по ним.
Контраст между словами, музыкой и манерой исполнения был настолько сильным, что потрясенные слушатели восприняли перерыв едва ли не с облегчением. Антигон подошел к музыкантам, поднес «евнуху» и старику кубки с вином и поставил перед певицей поднос с вылепленным им символом оплодотворения.

— Своим пением ты укрепила мою плоть и потому заслуживаешь благодарности.

Ее смуглое лицо запылало от возбуждения, расширившиеся ноздри дрогнули. Она села на низенький стул, пригубила вино и без тени смущения начала жевать подарок.

Антигон повернулся и почувствовал на себе ее пронизывающий взгляд. Всю вторую часть представления глаза египтянки, казалось, были прикованы к нему.


Через узкую щель между плотными кожаными занавесками пробился солнечный луч и окрасил кирпичную стену в бледно-розовый цвет. Антигон откинул одеяло, осторожно опустил ноги на пол и распахнул шторы. На улице было еще тихо, легкий северный ветерок доносил в гостевые покои на четвертом этаже запах моря и приятно освежал лицо. Сквозь окутавшую бухту туманную дымку сочился свет, делая ее похожей на наполненную лимонным соком хрустальную чашу. Вдали над белыми плоскими крышами виднелись смутные очертания холмов на мысе Камарт.

«Вроде бы недавно вернулся, а в груди опять защемило и снова манит в дальние странствия», — с удивлением подумал Антигон. К обычным в этих покоях запахам благовоний, кожи и шерсти добавился еще и кислый запах пота, исходивший от разгоряченных тел. Вместе это создавало щекочущий ноздри аромат любви.

Антигон искоса взглянул на ложе. Черты лица египтянки без ярких красок выглядели более мелкими, они одновременно неудержимо влекли, отталкивали и создавали ощущение полной беззащитности их обладательницы.

Антигон нежно провел рукой по щеке и лбу египтянки. Она мгновенно прижалась губами к его ладони.

— Откуда у тебя, дочь древних богов, такой ужасный шрам?

Она раздраженно переломила сросшиеся черные щеточки бровей:

— Это не шрам, а нарост. Его нужно как можно скорее удалить. Но где ты так хорошо выучил мой язык?

— Я почти три года прожил в Александрии. Должен признаться, что жители Ракотиса мне гораздо приятнее надменных македонцев, — улыбнулся он, — Ночью мы с тобой так и не нашли времени для разговора. Меня зовут Антигон. А тебя?

— Изида, — нервно ответила она и, желая скрыть смущение, взяла с подоконника бронзовое зеркало, долго смотрела в него, а потом решительно тряхнула головой.

— Ну, хорошо. Мне как-то не хочется плоско шутить и уверять, что я снова вернулся в лоно Большой матери[97]. Но поверь, такого божественного ощущения я никогда не испытывал.

Она ласково погладила его прямой нос, коснулась черной бороды, намотала на тонкий изящный указательный палец завитки волос на его груди.

— Мы пробудем здесь еще больше месяца. Ты никуда не собираешься?

— Да нет, дела, напротив, заставляют остаться здесь.

Изида была единственной дочерью предсказателя из Канопоса — города порока и наслаждений, расположенного в устье одного из притоков Нила и соединенного с Александрией искусственным каналом. Ее мать умерла при родах. За последние десять лет — Изиде было двадцать пять — она объездила пол-Ойкумены, танцуя и распевая песни под музыку самых разнообразных исполнителей.

За увлекательной беседой они даже не заметили, что город пробудился от сна и сквозь забранное затейливой медной решеткой окно с улицы начали доноситься крики торговцев и громкий надрывный скрип колес. Антигон встал, набросил на мускулистое тело тунику и поцеловал египтянку.

— Извини, но мне пора.

Она зевнула и устало опустила веки.

— Ты всегда так рано встаешь?

— Не люблю терять время.

Весь последний месяц осени Антигона не покидало ощущение счастья. Он много и упорно трудился, стремясь вникнуть во все дела банка, и, за исключением его служителей и, разумеется, Изиды, почти никого не видел. Гамилькар вместе с Даниилом отбыл на юг, чтобы на месте дать указания новому управляющему, а заодно выяснить, все ли там в порядке. Кассандр по-прежнему ведал торговыми сделками с заморскими купцами, он показал себя толковым, однако не слишком дальновидным человеком. Арсиноя и двое ее детей вернулись в город, а Аргиопа предпочла остаться у матери в имении. Антигон как-то навестил их и узнал, что будущей весной его шестнадцатилетняя сестра станет женой соседского сына. Эти четыре дня Антигон очень тосковал по Изиде и, вернувшись в Карт-Хадашт, выяснил, что не увидит ее еще целых два дня и две ночи, поскольку приглашен на свадьбу Бостара с дочерью богатого торговца овощами. Он сразу же люто возненавидел всех, кто должен был участвовать в торжественной церемонии, включая жениха и невесту.

После окончания выступлений Изида вместе с музыкантами провела в Карт-Хадаште еще несколько дней,дожидаясь каравана, направляющегося в Египет.

В одну из таких омраченных горечью предстоящей разлуки ночей они лежали, полузадохнувшиеся, оглушенные, не имея ни сил, ни желания даже немного пошевелиться. Внезапно Антигон почувствовал, что прижавшаяся к его плечу щека Изиды становится мокрой. Стараясь не двигаться, он хрипло произнес:

— На южном берегу бухты пустует большой белый дом. Мне ничего не стоит купить его. Огромный сад, много овощей, дикий виноград и кипарисы. Есть также пруд и лодочные мостики.

Теплые губы обожгли его уже жарким вздохом. Голос Изиды звучал словно издалека:

— Стоит ли срезать цветок, чтобы сохранить его? В белой просторной вазе он непременно завянет. Я бесконечно благодарна тебе, но пойми и ты меня. Пусть не сейчас, пусть через несколько лет…

Она впилась острыми ногтями в его спину и принялась нараспев выкрикивать обращения к древним богам своей страны. Антигону даже показалось, что в комнате помимо них присутствует еще какое-то огромное, дышащее холодом существо.

Не выдержав, Антигон привлек Изиду к себе, коснулся губами темного пятнышка соска и срывающимся голосом спросил:

— Зачем ты взываешь к богам смерти?

— А разве прощание не есть смерть? — не открывая глаз, прошептала египтянка.


Через два месяца после отъезда Изиды в один из зимних вечеров Гамилькар зашел к Антигону в банк. Они уже давно собирались обсудить его дела, но на этот раз пун хотел поговорить совсем о другом. Таким веселым Антигон его еще никогда не видел.

— У меня одна плохая и две хорошие новости, мой верный друг. С какой начинать?

— С плохой, естественно, — хмыкнул Антигон, разливая вино.

— Как хочешь. — Лицо Гамилькара сразу помрачнело, — Сегодня на рассвете в город прибыл посланец из Рима с письмом для Марка Атилия Регула.

— Так?

— Они там совсем обезумели, — недоуменно повел плечами Гамилькар, — Мы потопили все их корабли и не дали захватить Сицилию. В Риме уже начинается голод, многие потери невосполнимы, и, наверное, любой на их месте принял бы наше великодушное предложение. Мы согласны вернуться к прежним границам, уступить им восточную часть Сицилии, возобновить поставки зерна и даже возместить потери пятьюстами талантами серебра, хотя война началась по вине Рима.

— За победу, — Антигон одним глотком осушил кубок, — Они, конечно, отказались?

— Да. И родственники Регула действительно до смерти замучили троих знатных пунов.

— Но зачем? Их что, принесли в жертву римским богам войны?

— Не знаю. — На лицо Гамилькара легла тень тревоги. — И что на это скажет Марк Атилий? Он глуп, упрям, но честь для него превыше всего.

— Ему уже известно?..

— Сегодня в полдень Совет отправил к нему вестника.

— Но ведь всего лишь несколько минут назад ты был в прекрасном настроении, — насмешливо проговорил Антигон. — Значит, две остальные новости и впрямь хорошие?

— Ты угадал. — Лицо Гамилькара мгновенно повеселело. — Сегодня на Совете мы сумели сорвать планы наших противников. Обсуждалось предстоящее избрание суффетов на будущий год. А поскольку Рим отверг наши предложения, следовало назначить также нового стратега. — Пун выдержал красноречивую паузу и добавил: — Он перед тобой!

Антигон подпрыгнул, обежал вокруг стола и обнял Гамилькара.

— Ну наконец-то на этом посту оказался лучший из лучших! Если бы это произошло десять лет назад!

— Тогда я еще был слишком молод, — с горькой улыбкой ответил Гамилькар. — В двадцать два года не занимают такие важные посты. Но как же ловко мы обвели их вокруг пальца!

— Расскажи. — Антигон снова опустился на сиденье.

— Сперва мы одобрили сокращение флота, — радостно сверкнул глазами Гамилькар, — хотя это очень глупый шаг. Тем самым мы внесли замешательство в их ряды. Затем мы предложили направить Ганнона стратегом в Ливию, а суффетами выбрать столь почитаемых ими Битиса и Магона. Они пришли в такой восторг, что без возражений позволили нам назначить стратегом на Сицилию своего человека.

— По-моему, вы поступили крайне легкомысленно. Предоставить Ганнону свободу рук в Ливии…

— Но зато в Карт-Хадаште его не будет несколько месяцев. Это уже даст нам очень много. Суффеты, конечно, займутся толкованием законов в свою и «стариков» пользу, но слишком большой ущерб они вряд ли причинят. Я же сумею навести порядок на Сицилии и заставлю Рим уже в будущем году заключить с нами мир.

— А какова же из трех новостей наилучшая? — Антигон внимательно посмотрел пуну в глаза.

— Прошло восемь лет, — Гамилькар смерил грека смеющимся взглядом, — и Кшухти наконец снова забеременела. Давай выпьем за шкуру ламы!

Утром смотритель гавани сообщил Антигону, что Марк Атилий Регул отнял у одного из стражей меч и пронзил им себя.

Фриних, ведающий торговлей с Западной частью Ойкумены, Царский банк в Александрии, — Антигону, владельцу «Песчаного банка» в Кархедоне.


Здоровья тебе, Антигон, душевного спокойствия и неистощимой мужской силы, а также дальнейших успехов в торговых делах. Спешу обрадовать известием о том, что банк Птолемея готов предоставить тебе заем на сумму в тысячу талантов серебра под обычные проценты. Кроме того, зная твою склонность получать удовольствие от чего угодно, намерен также рассказать историю одного человека. Правда, не знаю, какую пользу ты сможешь извлечь из этих, на мой взгляд, совершенно никчемных сведений.

На землях, населенных маками, был схвачен бывший житель Александрии Лисандр. На этого несчастного старика в последнее время сыплются тяжкие удары судьбы. В Александрии его называли Нос, ибо он по праву считается одним из искуснейших изготовителей благовоний, придумавшим различные давильные устройства и котлы для выпаривания нежнейших лепестков. Александрию он покинул из-за того, что здесь все принадлежит царю и для занятия любым ремеслом необходимо заручиться его разрешением и соответственно платить ему его долю.

Но она оказалась совершенно непосильной для Лисандра, и старик в одну из осенних ночей покинул наш город и после долгих скитаний нашел приют в Делосе, где условия были несравненно лучше. И пусть даже его изделиям отныне был закрыт доступ на рынки Александрии, убыток с лихвой покрывала торговля с Афинами, где за одну бутылочку с услаждающим ноздри запахом давали полмины серебра за вычетом всего лишь сотых долей таможенных пошлин. У нас же «царский налог» составляет целых четыре десятых цены товара. Однако прошло несколько счастливых для Лисандра лет, и тут два шторма и одно землетрясение полностью разорили его. Одна буря потопила неподалеку от мыса Сунион корабли, на которых везли все изготовленное Лисандром за целый год, а также почти все принадлежавшее ему золото и серебро, другая — судно, которое должно было доставить в Делос[98] очень редкие и дорогие цветы и травы. Землетрясение же оказалось не очень сильным, но затронуло именно ту часть города, где находились дом Лисандра и его мастерская.

Оправившись от горя, он решил поправить свои дела и в прошлом году уехал в Кирену, откуда перебрался на земли маков. Это племя добывало для него сильфий[99], который, как известно, ценится на вес золота. Однако Лисандр так и не смог расплатиться с ними за предыдущую партию. Поэтому вождь племени приказал держать его в шатре под стражей в надежде, что кто-либо из его друзей заплатит за него несчастные пять талантов золота. Лагерь маков находится в трех днях пути к югу от Филайнея.

Благополучия и процветания «Песчаному банку». И пусть удача сопутствует тебе во всех твоих начинаниях, Антигон.

Глава 3 Изида

Через двадцать дней медленного плавания, которое кормчий Мастанабал метко назвал «ползаньем вдоль берега», они обогнули большую восточную бухту и оказались на границе, разделявшей Кирену, Египет и пунийские владения. Это место называлось Филайней-Бомой. Более двух с половиной столетий назад здесь потерпели сокрушительное поражение дорийцы[100], вознамерившиеся захватить часть подвластной пунам Ливии.

Имея на руках письмо нового стратега Гамилькара, Антигон собирался вместе с большинством стоявшего в здешней крепости отряда отправиться в степь и любым способом освободить насильственно удерживаемого кочевниками-маками старика Лисандра, чтобы затем использовать его знания и умение в своих интересах. «Песчаный банк» уже приобрел западнее Карт-Хадашта участок земли, где со временем предполагалось открыть мастерскую по изготовлению душистых масел для втирания в кожу, краски для ращения волос и прочих благовоний.

Послание Гамилькара произвело на начальника маленькой крепости Филайней такое сильное впечатление, что он немедленно выделил в распоряжение Антигона пятьдесят всадников-пунов, пятьдесят лучников-гетулов и пятьдесят ливийских пехотинцев, то есть половину всех своих воинов.

После осенних дождей степь как бы покрылась зеленым ковром. В предрассветной мгле всадники и пехотинцы с трудом пробирались сквозь бесчисленные стада овец и коз. В ложбине между холмами и колодцем стояли полукругом выжженные солнцем и изрядно потрепанные ветром шатры и бродили несколько полуголых маков в песочного цвета просторных накидках. В руках они держали короткие копья с широкими наконечниками. На переговоры с их вождем Антигон отправился без оружия. С собой он взял только начальника крепости.

— Дружба с твоим народом приносит Карт-Хадашту только счастье, — несколько витиевато начал Антигон, поднося к губам чашу с дымящимся травяным настоем. — От царя Египта можно ожидать чего угодно, но наши правители могут спать спокойно, зная, что их границу стережет такой храбрый и верный человек, как ты.

Мак задумчиво почесал взлохмаченную бороду и что-то пробормотал себе под нос.

— Он говорит, — перевел пун, — что Карт-Хадашт мог бы сообщить ему об этом, не прибегая к помощи ста пятидесяти хорошо вооруженных гонцов.

— В знак дружбы между твоим замечательным народом, вождь, — по лицу Антигона пробежала улыбка, — и Карт-Хадаштом мы привезли тебе в подарок золота на целых два таланта.

Вождь радостно вскрикнул и даже всплеснул руками, как женщина, у которой убежало перекипевшее варево.

— Ему нравятся твои слова, — сказал пун, — и потому он готов принять этот дар.

Антигон резко вскинул руку:

— За него мы просим так мало, что вождь, славящийся своей щедростью, даже ничего не заметит.

Антигон быстро собрат весы и бросил на одну чашу пригоршню монет, а на другую — кусок свинца.

— Вот. Можешь сам убедиться, что мы тебя не обманываем.

Мак молча смахнул шекели и драхмы[101] в две дорожные сумы, одобрительно буркнул и растянулся на полуистлевшем ковре.

— Я вижу, — усмехнулся Антигон, — что на повозке под свернутым шатром лежат сосуды, в которых обычно хранится сок, добытый из корней и стеблей сильфия. Рядом с ними бычьи пузыри…

— У тебя зоркие глаза. Жаль, если ты их потеряешь.

— Обычно за восемь пузырей и три амфоры дают один талант золотом, — На лице Антигона не дрогнул ни один мускул. — Однако мы слишком ценим дружбу с тобой, вождь, и потому не будем торговаться. Просто ты дашь нам в придачу повозку, и мы запряжем в нее свою лошадь.

Антигон убрал свинец и начал класть на весы один шекель за другим, пока обе чаши не застыли в равновесии.

— Вот тебе еще один талант, о мудрый и великодушный вождь. — Антигон вытянул левую руку, и проникший сквозь чуть приоткрытый полог солнечный луч весело заиграл на украшавшем перстень зеленом камне с эмблемой банка. — Остальные восемь бычьих пузырей и три небольшие амфоры ты передашь весной моему посланцу. У него на руке будет такой же перстень. В последующие пять лет мы щедро отблагодарим вождя тем, что будем брать у него один талант сильфия за пять талантов золота.

Мак наморщил лоб, набрал в грудь воздуха и быстро-быстро заговорил.

— Он утверждает, что целовать хвост скорпиона можно, лишь когда раздавишь его камнем.

— А ему вообще не стоит тянуться губами к этому мерзкому ядовитому насекомому. Не нужно переводить ему эти мои слова. Лучше скажи ему, что такую цену мы платим ему не только из дружеских чувств и благодарности. Нет…

— Он говорит, что вспомнил о старом греке и готов выдать его еще за пять талантов. Но деньги он хочет получить уже сейчас.

Антигон рывком встал. Вождь тут же вскочил и угрожающе положил руку на торчащую из-за пояса рукоятку кривого ножа.

— Теперь, надеюсь, он понял, зачем сюда прибыли еще сто пятьдесят гонцов, — в голосе грека зазвенел металл, — Я открою вождю маленькую тайну. Здесь золота ровно столько, сколько красной жидкости в теле человека. И если он не перестанет упрямиться и говорить заведомые глупости, я наполню другую чашу весов его собственной кровью. Пусть лучше он не испытывает мое терпение.

Кочевник напрягся и медленно, словно ему вдруг изменили силы, опустился на ковер.


Лисандр так торопился покинуть негостеприимный лагерь маков, что даже упал с вьючной лошади и до крови разбил лицо. Поднявшись, он обрушил на окружающих поток брани, а потом начал размахивать выбитым зубом.

— Предпоследний, — простонал он, и в темном проеме обрамленного дряблыми складками рта показался болтающийся зуб, — Как же я буду есть?

Антигон окинул его задумчивым взором. Пальцы старика были покрыты следами ожогов, в омертвевшую кожу въелась краска. Знаменитый нос, представлявшийся греку чем-то вроде слоновьего хобота, на самом деле почти затерялся на изборожденном морщинами лице. К тому же ноздри густо заросли седыми волосами. Оттопыренные уши прославленного изготовителя благовоний напоминали ручки амфоры.

— В Кархедоне много хороших лекарей, — слегка поморщившись, Антигон отодвинул в сторону протянутую к нему руку. — Они вставят тебе любые зубы — из дерева, бронзы или слоновой кости. Хочешь, они даже вынут их изо рта покойника.

Лисандр сплюнул, вяло махнул ладонью и с трудом вскарабкался на лошадь.

— Кархедон? Ну ясно. Ты выкупил меня, чтобы сделать своим рабом…

— Отнюдь. Я просто хочу предложить тебе хорошую работу. Будешь, как и прежде, делать бутылочки с благовониями…

— …и есть вашу мерзкую похлебку из муки, сыра и меда.

Несмотря на скривившиеся в пренебрежительной усмешке губы, лицо Лисандра приобрело другое выражение. Морщины стали глубже и резче, но глаза потеплели, а руки перестали дрожать. Затем складки на лбу разгладились, он снова открыл беззубый рот и, шамкая, изъявил согласие без всяких предварительных условий поставить свои знания и способности на службу «Песчаному банку». По истечении шестилетнего срока обеим сторонам предстояло или расторгнуть, или пересмотреть весьма выгодный для них обоих договор.


В Филайнее Антигон приказал курчавым неграм-носильщикам в узких набедренных повязках занести на корабль груз, передал Лисандру письмо для Бостара и долго стоял на изогнутом, как олений рог, волнорезе, дожидаясь, когда матросы отвяжут канаты и судно, тяжело отвалив от причальной стенки, медленно наберет ход. Затем он прямиком направился в таверну. В сложенном из хорошо обтесанных камней домике он три ночи пьянствовал с начальником отряда и его людьми. Четвертую ночь он провел в помещении для вконец упившихся гостей, завалившись на шаткий скрипучий топчан вместе с пышногрудой светловолосой рабыней. Вопреки ожиданиям она не стонала, не кричала и даже не пыталась изобразить страсть, а откровенно зевала, сонно сопела и временами громко всхрапывала.

Утром Антигон чувствовал себя отвратительно. Перед глазами плавали разноцветные круги, покрытое липким потом тело ломило, во рту было сухо, в висках гулко стучала кровь. Он брезгливо провел рукой по мятому колючему покрывалу, отпихнул так и не проснувшуюся даже от сильного толчка рабыню и вышел наружу с твердым намерением отправиться в путь одному. Тут ему сообщили о прибытии каравана.


Последний раз Антигон побывал в Александрии после возвращения из Индии. С тех пор город почти не изменился — он стал больше, богаче, но отнюдь не красивее.

Близился полдень, когда Антигон добрался до Восточной, так называемой Царской, гавани. Возле дворцового квартала он повернул направо, торопливо прошел по узким, грязным и зловонным улочкам и оказался на выложенной каменными плитами широкой — в семьдесят шагов — главной улице, где высились заметные уже издалека роскошные строения Царского банка. Служитель в позвякивающих на каждом шагу доспехах провел его через рельефно обрамленный колоннами зал и, когда позади остались бесконечные галереи и увешанные поразительной красоты коврами переходы, почтительно распахнул двустворчатую бронзовую дверь.

Ведавшему торговлей с западной частью Ойкумены на вид было около сорока лет. В отличие от привыкших кичиться дорогими одеяниями и драгоценностями александрийских богачей он был одет в простой хитон и обычные плетеные сандалии. Фриних отличался от местных богачей также своим происхождением. Его родители перебрались сюда из Афин, и греку пришлось изрядно потрудиться, чтобы добиться такого высокого положения. В государстве Птолемеев, согласно неписаному правилу, все важные посты должны были занимать выходцы из Македонии.

Антигон показал Фриниху перстень с печаткой и напомнил о своем письме.

— Ах да, конечно, Антигон из Кархедона. Славную эмблему ты выбрал для своего банка. Помню, помню. — Фриних жестом предложил ему поудобнее расположиться на сиденье с деревянной резной спинкой и мраморными подлокотниками, — Все готово. Правда, я лично представлял тебя совсем другим… Скажем так, человеком преклонных лет.

— Сейчас не только в Кархедоне многие рано начинают жизнь, — устало ответил Антигон, полной грудью вбирая приятное тепло, исходившее от дымившихся в углу жаровен.

— Слышал-слышал, — понимающе усмехнулся банкир. — Лет с тринадцати-четырнадцати, не так ли?

— Да, где-то так. Правда, родовитые богатые семьи могут позволить себе не спешить. Они отдают своих детей на воспитание жрецам. Те учат их читать, писать и немного считать. Пуны полагают, что этого вполне достаточно. Да, я забыл упомянуть, что им еще дают полезные советы.

— Я расспросил о тебе многих сведущих людей, — тихо, почти ласково произнес Фриних. — Пойми правильно, речь идет о слишком большой сумме. Теперь я хотел бы подробнее узнать о твоих намерениях. Твой банк существует лишь два, ах нет, прости, два с половиной года, и пока у меня нет никаких оснований считать тебя надежным компаньоном.

— Я ждал такого вопроса. Что именно ты хочешь узнать?

— Не я… не я, — добродушно улыбнулся Фриних, — а наши власти и Надзорный совет. Сам понимаешь…

— …никто не вправе делать, что вздумается, у каждого есть четко очерченный круг обязанностей…

— Ты хочешь нарушить не мной установленный порядок. Потому я и хочу внести ясность.

Антигон скрестил руки на груди и начал коротко рассказывать о полученном им воспитании, о своем пребывании в Александрии в доме купца Аминта, о поездках в Индию, Тапробану и Аравию, о разделе оставшегося после смерти отца имущества и дальнейших планах.

Фриних слушал молча, изредка внимательно посматривая на возможного будущего партнера. Когда Антигон закончил рассказ, Фриних взял камышовую палочку и быстро заскользил ею по свитку папируса, а затем задумчиво спросил:

— Значит, ты хочешь разорить Аминта?

— Ни в коем случае! — Лицо Антигона мгновенно озарилось улыбкой. — Я только хочу разорвать все связи между банком, управляющим имуществом моего покойного отца, и надменным македонцем. Я не собираюсь больше зависеть от таких людей, как он.

— Вообще-то в Александрии с македонцами следует обращаться почтительно, — важно произнес Фриних. — Однако если за тобой будет стоять Царский банк… Ладно, два эллина всегда договорятся друг с другом.

Через час, весело напевая про себя, Антигон спустился по мраморной лестнице, захлопнул за собой тяжелую медную дверь и чуть ли не бегом устремился к двухэтажному особняку Аминта, расположенному между главной улицей и дамбой, соединявшей Александрию с Фаросом[102]. Зная привычки хозяина, он сразу же поднялся по пристроенной наружной лестнице на крышу и обнаружил ненавистного македонца лежащим под пестрым тентом. Темнокожая рабыня растирала и умело холила жирное тело, тонкими сильными пальцами выдавливая из него усталость и вялость.

Антигон небрежно кивнул Аминту и молча протянул ему свиток с текстом договора, согласно которому унаследованная молодым эллином доля в торговых сделках македонца переходила к известному своей неуступчивостью Царскому банку. Лицо македонца потемнело, на лбу выступили мелкие бисеринки пота. Он как-то сразу обмяк и бессильно, как студень, растекся по ложу.

— Скажи, о самый мудрый и богатый купец в Александрии, где флакон с твоим любимым душистым маслом? — с издевкой спросил Антигон, глядя прямо в затравленно бегающие глаза Аминта.

Македонец пробормотал что-то невнятное. Тогда Антигон сам вытащил из лежавшего рядом дорогого голубого хитона бутылочку и с силой ударил ею о край ложа.

На следующее утро угрюмый возничий-египтянин отвез Антигона в речную гавань. Там он несколько часов провел в маленькой беседке, потягивая пенистое местное пиво и дожидаясь дау[103], которое должно было доставить его в Канопос.

Изида жила в маленьком домике прямо на опушке пальмовой рощи. Снаружи сильный зимний ветер раскачивал верхушки пальм и выбрасывал на прибрежный песок грязные клочья пены. В убого обставленной комнате их обоих согревали не только прикрытая медной решеткой жаровня, но и жар страсти.

Вечером Антигон был просто потрясен греческой песней в исполнении Изиды. Гости одной из наиболее известных здесь таверн также пришли в совершеннейшее неистовство. Под резкие рыдающие звуки флейты египтянка трагическим голосом восклицала:

Видишь весну ты, и зиму, и лето, так в мире
повсюду; солнце заходит, границы не видны в ночи.
Не мучайся и не ищи, где рождается солнце
и откуда вода вытекает.
Но раздобудь лучше денег, чтобы
купить мазь для втирания и много венков.
Сыграй мне на флейте!
Будь у меня много источников меда, вина,
благовоний и масел
и когда нужно, мог бы я тело свое согревать
или же в жаркую пору холодом тешить его;
то всемогущих богов лишь об одном бы молил:
юношу с девушкой мне для наслажденья пошлите!
Сыграй мне на флейте!
Отдал мне Лидии[104] царь и лиру и корабли,
и завладел я колосьями Фригии[105]; глухо
гремит барабан, шкурой коровьей обтянутый.
Поя эти звуки петь я хочу, пока жив;
если умру, в голову флейту, а у ног
лиру мне положите.
Сыграй мне на флейте!
Если же вдруг перед нами мертвые встанут
и побредут вдоль могил,
знай, в зеркало смотришься ты;
время их скоро настанет, сердце
твое содрогнется, его ожидая.
Знай — жизнью бросаться нельзя.
Сыграй мне на флейте!
Хор дружно подхватывал припев, и у потрясенного Антигона даже волосы вставали дыбом.


Капонос полностью оправдал в глазах Антигона свою славу города зрелищ и развлечений. Смуглый, с вьющимися волосами укротитель львов бестрепетно клал голову в пасть огромного зверя, как собачонка спокойно сидевшего на задних лапах. Фокусник, стоявший, широко расставив ноги, на качелях и ловко перебрасывавший из ладони в ладонь пять деревянных палочек или пять монет. Пожиратель змей, равнодушно засовывавший в рот пресмыкающееся, а потом с видимым удовольствием откусывавший крепкими зубами плоскую голову. После неожиданно быстрого прихода весны Изида уговорила Антигона отправиться плавать по Нилу. Забыв обо всем на свете, они целых два дня блуждали между заболоченными протоками и заросшими тростником островками, пока на них не обрушился рой разбуженных солнцем комаров и других кровососущих мошек.

Наконец Антигон понял, что пора возвращаться домой, и вместе с Изидой выехал в Александрию. В гавани, как обычно, царила суматоха. У причала покачивалось множество судов, по водной глади скользили бесчисленные рыбачьи лодки, а набережную заполонила толпа моряков. Спокойно постоять им удалось только на самом дальнем конце волнореза. Здесь они подставили лица дующему с моря легкому, пахнущему водорослями ветерку и долго молча любовались проносившимися над головами чайками. Ощущение ясности и спокойствия омрачала лишь мысль о предстоящей разлуке. Им обоим очень не хотелось уходить с мола. Лишь когда из-за моря наплыли тучи, сгустились почти до самой земли и пошел мелкий холодный дождь, они забежали в таверну. После свежего морского воздуха от запаха дыма и пряных соусов у Изиды даже закружилась голова. Антигон бережно усадил ее за припертый к стене стол и опустился рядом, невольно вслушиваясь в причитания некоего Эрастофена. Этот худощавый, изрядно потасканный человек сидел в полном одиночестве прямо под покрытой копотью и жиром потолочной балкой и горько жаловался на судьбу, обвиняя в вероломстве капитанов кораблей и караванщиков.

Капитан Молон — здоровенный киприот с обезображенным шрамами лицом — смерил его презрительным взглядом и угрожающе покачал огромным, как глиняная гиря, кулаком.

— В детстве, — Антигон чуть наклонился и в упор посмотрел на него, не переставая поглаживать хрупкое плечо Изиды, — я слышал, как один из кархедонских купцов сказал другому: «Если хочешь добраться до западного берега Галлии, знай: попутный ветер с юга или юго-запада должен дуть ровно одиннадцать дней. На девятую ночь Небесная Колесница[106] должна проехать слева от носа корабля к седьмому гребному окошку. Это значит, что капитан ведет судно в правильном направлении».

— Верно, — жестко проговорил Молон, — но ведь тебе, господин, наверняка хочется знать, сколько здесь стадий или парсангов. Для таких исчислений у капитана нет ни времени, ни желания.

— А для предводителя каравана главное — добраться до ближайшего источника. — Изида улыбнулась и оперлась локтями о грубо сколоченную крышку стола. — Все остальное его мало волнует.

— Простым матросам во время плавания вообще ни до чего дела нет, — впервые за время разговора улыбнулся Антигон, — и потому они, вернувшись, рассказывают всякие глупые истории об одноногих обитателях далеких таинственных островов, где из земли якобы фонтаном бьет молоко.

Антигон придвинул к себе уже четвертую за день кружку с вином и разом осушил ее. В голове зашумело, веки начали слипаться. Он повел плечами, разминая тело и отгоняя хмель, и, с трудом ворочая языком, выдавил:

— Я, правда, пьян, но… Короче, что лучше: шуршание папируса или свист ветра в парусах, сухие, мертвые мысли или кровь, вино или извержение живительного семени?

Молон ухмыльнулся и радостно дернул маленькую медную серьгу в левом ухе. Изида захихикала, а Эрастофен провел языком по запекшимся от волнения губам.

— Ты, наверное, юноша, купец или поэт. — Его рот хищно округлился в улыбке, черная острая бородка грозно вздернулась, — Вижу, ты умеешь брать от жизни все. Вижу также рядом с тобой красивую умную египтянку, но скажи… скажи, тебе доводилось убивать? Ты хоть раз лишил жизни кого-нибудь? Ты хоть знаешь, что это такое?

Изида искоса взглянула на возлюбленного. Ей явно не хотелось слышать от него утвердительный ответ.

Антигон с усилием провел рукой по лбу. Он вспомнил четверых разбойников, напавших в Тапробане на их маленькую группу. Первого из них заколол кинжалом китайский торговец шелком, второго задушил его чернокожий слуга. В диком прыжке он обрушился на его грудь и подмял под себя. Разбойник долго хрипел, пытаясь оторвать от горла широкие ладони, а эфиоп все сильнее стискивал их, перекатывая под гладкой кожей упругие шары мускулов. Антигону хорошо запомнилось выгнувшееся в предсмертной судороге тело и вырвавшийся изо рта вместе с обильной слюной предсмертный хрип. Когда разбойник в последний раз дернулся и затих, эфиоп встал, торжествующе повел могучими, как бы отлитыми из металла плечами и гордо выдвинул вперед мощную челюсть. К этому времени Антигон уже вступил в схватку с третьим разбойником и, увернувшись от двух ударов секиры, чуть шагнул в сторону, развернул торс и бросился навстречу наседавшей огромной туше, выставив перед собой короткий меч. В ушах долго стоял потом отчаянный вопль. Четвертого грек преследовал до зияющего черного проема пещеры и уже внутри не побоялся наброситься на него с бешено колотящимся сердцем и прихваченными судорогами икрами ног. Удача и на этот раз сопутствовала ему. Он ощутил напряженной рукой недолгое сопротивление чужой плота, разбойник со стоном, похожим на звериный рев, рухнул на спину и начал беспорядочно шарить по груди, пытаясь извлечь оттуда вошедший по самую рукоятку клинок. Странно, но тогда Антигон не почувствовал радости ни от победы, ни от шести набитых жемчугом дорожных кожаных сум, благодаря которым он, собственно говоря, и смог основать впоследствии собственный банк.

— Ну, так как? — Эрастофен скорчил ехидную гримасу.

— Вина! — прохрипел киприот, с грохотом опуская на стол кулаки, — Какая разница? Даже хорошо, если он убил кого-нибудь. Слишком уж много людей развелось. Скоро на земле вообще места не останется.


Карт-Хадашт захлестнула волна слухов. Жители с хмурым видом или, наоборот, со злорадными улыбками рассказывали друг другу о Ганноне Великом, двинувшемся с огромным воинством в глубь Ливии и там растекшемся лавой по ее землям. В итоге он «покрыл себя славой», наголову разгромив отчаянно защищавшихся жителей нескольких селений. Однако в своих донесениях, исправно доставляемых в город гонцами, он именовал их не иначе как «жестоким и коварным врагом».

Гамилькар же за неполных два месяца сумел заслужить в народе почетное прозвище Барка, то есть Молния. Римляне никак не ожидали, что на восемнадцатом году войны новый пунийский стратег без всяких подкреплений — всех завербованных недавно наемников спешно передали под начало Ганнона — будет действовать по-новому и нанесет поистине молниеносные удары по их передовым укреплениям, В одном из первых сражений он не только сумел остановить разбегавшихся в панике ливийских пехотинцев, но и дать отпор уже почти уверенным в победе легионерам. Не выдержав атаки, они сломали строй и кинулись врассыпную, бросая оружие и щиты. В отличие от своих предшественников Гамилькар засылал к римлянам лазутчиков-элимерийцев, у которых было много родственников и друзей на занятых легионерами сицилийских землях. Именно через них он узнал, что из хорошо укрепленного зимнего лагеря — его, как обычно, окружали ров, прочный защитный вал с частоколом и плетеные щиты — в помощь осаждавшим Эрике[107] римским воинам вышел целый легион в сопровождении «союзных» отрядов[108]. Пока черноголовые всадники-нумидийцы непрерывно атаковали растянувшуюся на марше пятнадцатитысячную колонну, Гамилькар бросил на римский лагерь вооруженных фалькатами[109] иберов в полотняных панцирях и балеарцев с подвешенными к поясам на черных шнурках пращами. После короткого, но ожесточенного боя ему достались все оставленные там съестные припасы и оружейные хранилища. На следующий день он обрушился на зажатых между заросшими невысокими соснами скал легионеров, уже понесших значительные потери. Вскоре на узкой горной дороге вперемешку с обломками копий и щитов громоздились тела убитых и тяжелораненых римлян.

Окрыленный успехом Гамилькар собрался еще до конца лета изгнать врага из Сицилии. Но из Карт-Хадашта, несмотря на настоятельные требования стратега, на остров так и не прибыли десять тысяч пехотинцев и три тысячи всадников. Оказывается, из доблестно сражавшегося с жителями ливийских поселений более чем сорокатысячного войска Ганнона нельзя было забрать ни одного воина.

Антигон знал, что Гамилькар был единственным полководцем-пуном, внимательно изучившим сочинения и наставления греческих стратегов и боевые приемы римлян. Поэтому он ничуть не удивился, услышав однажды в бане слова богатого пожилого землевладельца из партии «стариков»:

— Молния подверг опустошительным набегам берега Италии. Он наносит удары повсюду. Не знаю, сумеем ли мы потом совладать с ним.

Его не менее пожилой собеседник несколько минут громко фыркал и с шумом, как бегемот, ворочался в бассейне с теплой водой.

— Но ведь мы… — Он вскарабкался на мраморные ступени и нервно провел рукой по багровой от прилива крови совершенно лысой голове, — Мы не хотим потерять Сицилию?

— Ливия для нас важнее, — Землевладелец с удовольствием погладил себя по впалой и морщинистой, как у старухи, груди, — Там мы с лихвой возместим все потери.

Антигон крепко стиснул зубы, подавляя жгучее желание вступить с ними в спор. Будучи владельцем богатого и влиятельного банка, молодой грек мог не бояться пунов, но он слишком хорошо знал «стариков» и понимал, что переубедить их невозможно.

На следующий день он навестил беременную Кшукти. Как всегда, они сидели на восточной террасе, и Антигон никак не мог оторвать глаз от заметно выпирающего из-под розовой туники живота.

— Ну, давай выходи скорее! — Кшукти чуть наклонила голову, и ее тонкое умное лицо с широкими бровями озарилось багрянцем заходящего солнца, — Не важно, кто родится, главное, чтобы ребенку не пришлось хоронить отца. Скорее бы наступил мир.

Антигон тяжело опустился перед Кшукти на колени и погладил ее чуть подрагивающие от волнения ладони.

— Могу я чем-нибудь помочь тебе?

— Ты и так очень много сделал для нас — ты и шкура ламы. Приходи почаще. С Псаллоном совершенно невозможно разговаривать, он просто старый брюзга, а мне так нужно дружеское участие.

Она тихо всхлипнула и отвернулась.

— К сожалению, я почти все время провожу в банке. Увы, Бостар сейчас больше думает о раздутом животе своей жены, чем о делах. — Антигон встал и медленно прошелся по террасе.

— Но и ты вроде бы неплохо относишься к женским животам, — рассмеялась Кшукти. — Сколько тебе лет? Двадцать один?

— Пока да. Полагаешь, мне нужно последовать примеру Бостара и твоего мужа?

— А почему бы и нет? Или ты намерен жениться только в глубокой старости?

— Я еще могу подождать. И потом, далеко не всякая женщина достойна стать матерью моих детей.

— А твоя египтянка?

— Вот именно моя египтянка, — нарочито медленно повторил Антигон. — Она сейчас поет в Александрии.

— А мой пун побеждает на Сицилии, — помолчав, сказала Кшукти. — Бедным метекам остается только ждать.

— Ты в первую очередь хозяйка этого дома, — Антигон хрустнул пальцами крепко сплетенных рук, — и потому должна запастись терпением. В Карт-Хадаште довольно странные обычаи — плохих стратегов распинают, а хороших отзывают. Возможно, Гамилькар скоро вернется.

— Если нет, — голос Кшукти звучал мягко и доверительно, в глазах застыли боль и тоска, — я зимой уеду с дочерьми в Лилибей[110]. Тебе же как другу семьи и вестнику богов — кто, как не они, прислал нам через тебя шкуру ламы — придется позаботиться о ребенке. Иначе он будет видеть вокруг себя только лица рабов и женщин.

— Я полюблю его как младшего брата… или сестру.

— Очень хорошо, — устало кивнула Кшукти, — Тогда я спокойна за него.

Через десять дней у Кшукти родился мальчик. Исполняя желание мужа, она назвала его Khenu Baal — Милость Ваала. Привыкшие к изысканным выражениям пуны произносили это имя как Ганнибал. Так в свое время называли отца Гамилькара.

Вскоре у Бостара также родился сын. Счастливый отец пожелал, чтобы его имя содержало намек на эмблему банка. Он назвал первенца Бомилькаром, что первоначально произносилось как Bod Melgart — Раб Мелькарта.

Военные действия в Ливии закончились только в начале зимы, однако Ганнон предпочел вместе со значительной частью своего войска вернуться в город раньше. О творимых им зверствах ходили самые жуткие слухи, но, поскольку на землях Ливии царило относительное спокойствие, члены Совета не стали принимать никаких мер. Они даже позволили Ганнону устроить торжественное шествие. Стоя в разношерстной толпе мореплавателей, мелких торговцев, ремесленников, строителей, поденщиков и бродяг, Антигон в ярости сжимал кулаки так, что даже побелели костяшки. Мимо него ровными рядами шли те, в ком так нуждался Гамилькар и кого правители Карт-Хадашта вместо отправки на Сицилию бросили против, в сущности, безоружных мятежных ливийских крестьян. Бодро шатала легкая пехота — лучники, пращники и копейщики со щитами из рысьих шкур. Мерно ступали солдаты тяжелой пехоты в прочных шлемах. В правой руке они держали длинные копья, в левой сжимали ремни больших цилиндрических щитов. Щетинившиеся над головами наконечники колыхались, создавая ощущение, что по Большой улице ползет огромный чудовищный еж. Проехали нумидийские наездники в белых накидках с почти наголо обритыми головами. Осторожно шагая, прошли слоны в пестрых попонах, на которых возвышались обитые кожей башенки. Сзади брели пленные с горестно опушенными голосами, а впереди, в окружении всадников в чешуйчатых доспехах, на конях с богатой сбруей, в громадных носилках с позолоченными ножками гордо восседал Ганнон Великий. Обгонявшие носилки поджарые смуглые нумидийцы истошно вопили:

— Прочь! Прочь с дороги!

Сам Ганнон высунулся из-за пурпурных занавесок и, сложив толстые губы в подобие улыбки, гордо тыкал пухлым пальцем в покачивавшиеся перед ним синие деревянные щиты с эмблемой Карт-Хадашта — вырезанной из слоновой кости лошадиной головой.

Чуть позже в город прибыл Гамилькар, так и не позволивший римлянам, несмотря на их значительное превосходство в силах, захватить Сицилию, Его судно попало в бурю, и толпившиеся на волнорезе жители Карт-Хадашта, среди которых был конечно же и Антигон, несколько дней с тревогой всматривались в туманную даль. Наконец в один из вечеров пробившийся сквозь плотную пелену туч багровый луч солнца высветил на горизонте далекий парус, и сразу же в ликующие крики встречающих ворвался веселый медный звон. Море уже несколько успокоилось, корабль легко преодолевал пологие волны, то взмывая вверх, то мягко сползая вниз и рассекая носом, украшенным вырезанным из слоновой кости изображением лошади, белую пену гребней. Вскоре триера обогнула мыс, вошла в гавань и медленно начала притираться бортом к стенке волнореза. Толпа ринулась к сходням, радостно приветствуя стоявшего рядом с кормчим рослого чернобородого человека в небрежно наброшенном поверх обшитого железом кожаного панциря плаще. Антигон тяжело вздохнул и пошел в банк. Он решил, что в такой толчее разговор с Гамилькаром не имеет никакого смысла.

Увидел он его лишь накануне Народного собрания и был просто поражен, с какой трепетной нежностью стратег держал в своих руках, словно свитых из одних выступающих толстыми жгутами мышц, крошечное тельце первого и пока единственного сына. Когда Антигон, как обычно после полуночи, собрался уходить, Гамилькар попросил его немного задержаться и осторожно осведомился о настроении горожан.

— В целом оно хорошее, — не менее осторожно начал Антигон, — Ведь море очищено от римских кораблей, и сюда пока исправно поступает золото. Но я не уверен, что его хватит для осуществления твоих планов. Будь италийские греки чуть поумнее, они бы уже давно обрезали крылья римским стервятникам. То же самое можно сказать и о наших людях. Если бы не их глупость и жадность, мы бы еще десять лет назад одержали победу.

— Ну, посмотрим, — загадочно улыбнулся Гамилькар. — У нас есть чем удивить Ганнона.

— А у него — тебя, — резко возразил Антигон, — И потом, не забывай, что он вернулся в Карт-Хадашт гораздо раньше.

Как метек, Антигон не имел права участвовать в Народном собрании и потому наблюдал за запрудившей огромную площадь толпой с крыши пятиэтажного, вымазанного смолой дома, где жила его очередная подруга.

Гимилькон, представлявший партию «молодых», в короткой речи особо подчеркнул, что если бы Народное собрание наказало Совету выделить ему подкрепление, война бы успешно закончилась.

Антигон от неожиданности даже тихо свистнул. Первый ход оказался довольно удачным — на собравшихся здесь людей повлиять было гораздо проще, чем на членов Совета.

На помост широкими шагами взошел Гамилькар, и над площадью раскатисто зазвучал его мощный голос:

— Я не хочу вас долго задерживать и потому сразу объясню суть дела. У нас принято незадачливых стратегов казнить, а победоносных отзывать в Карт-Хадашт.

В ответ послышались смех и какие-то невнятные выкрики. Внезапно рядом с Гамилькаром оказался Ганнон, и даже на таком расстоянии Антигон увидел, как у него, будто студень, трясутся жирные щеки.

— Год оказался очень удачным для нас, — невозмутимо продолжал Гамилькар, и в его голосе отчетливо прозвучали горделивые нотки, — Надеюсь, в будущем году я сумею убедить вас послать на Сицилию как можно больше воинов и военного снаряжения. Но не следует забывать также и о Ганноне Великом, которому, правда, с большими издержками удалось все-таки усмирить Ливию, Мы оба одержали много побед во славу наших богов и нашего города, и мне кажется безумной сама мысль о назначении новых стратегов в Сицилию и Ливию.

Когда смолк восторженный гул, Ганнон вскинул правую руку и срывающимся в хрип, но тем не менее довольно звучным голосом прокричал:

— Я благодарю Молнию за добрые слова. Подобно вам я также горжусь его победами. Он вновь доказал, что с малыми силами можно также достичь великих целей. И поэтому я прошу собраниеничего не менять до окончания войны. Полагаю, Гамилькар и дальше сможет обойтись без подкреплений, как, впрочем, и я. И да избавят нас боги от самых тяжких испытаний!

Радостный клич, нарастая подобно грозовым раскатам, прокатился над площадью и примыкавшим к ней шести улочкам, которые также были заполнены народом.

Ганнон запахнул длинный черный плащ и даже положил руку на плечо Гамилькару.

— Так пусть же мое предложение рассмотрит Совет. Уверен, что он, как обычно, проявит мудрость. Мы же пока отпразднуем окончание года.

Он со звонким хлопком сдвинул ладони, и на заранее расставленных вокруг площади накрытых пунцовыми скатертями столах быстро появились красные, украшенные черными узорами глиняные грелки с похожими на диски кругами сыра, щедро присыпанными анисом сдобными румяными хлебами, разрезанными на ломти и дольки арбузами и лимонами, маринованными угрями и сочащимися жиром огромными кусками мяса. Ганнон распорядился зажарить для торжественного угощения простого люда несколько быков. Не забыл он и об амфорах с вином.

Теперь собравшихся на площади ничего больше не интересовало. Антигон взглянул на помост. Гамилькара там уже не было. Стратег, как никто другой, умел признавать поражение и уходить вовремя.


Ни на одно из своих писем Изиде Антигон так и не получил ответа. Когда же он нашел время и собрался было навестить ее, началась война между двумя эллинистическими государствами — Египтом и Сирией. Место правившего почти сорок лет Египтом и почти полностью разорившего страну Птолемея Филадельфа занял Птолемей Евергет, на сестре которого был женат также скончавшийся представитель династии Селевкидов Антиох II. Когда его преемник Селевк Каллиник лишил всех прав на престол Беренику и ее маленького сына, она обратилась за помощью к брату. В ответ островные эллинистические государства — союзники Селевкидов — на несколько месяцев отрезали Александрию от внешнего мира.

Летом Антигон получил послание из Лилибея, куда вместе с детьми и слугами переехала Кшукти. В нем говорилось следующее: «Хвала шкуре ламы, наш добрый друг Антигон. Тебе шлют привет Кшукти, Саламбо, Сапанибал и их братья Ганнибал и Гадзрубал».

Минул еще один год, и Антигон наконец смог выбраться в Александрию.

Деревянный домик на песчаном берегу, видимо, снесли. Во всяком случае, Антигон так и не сумел найти его и после долгих блужданий по плохо вымощенным улицам Канопоса был вынужден обратиться с вопросом к одному из рывшихся в куче мусора нищих. Так он оказался в одном из самых заброшенных кварталов, где обычно жили забытые певцы, танцоры, музыканты и фокусники и где в почти пустой комнате под самой крышей поселилась Изида.

Лицо ее сохранило прежнюю красоту, но голос звучал так, словно звуки вырывались из горла сквозь кучу раскаленных углей.

— О чем мне тебе писать? Видишь, как я живу? — Она всхлипнула и ткнула пальцем в покосившийся деревянный топчан.

— Но я бы мог послать тебе денег, — тихо сказал Антигон, чувствуя, что внутри возникает ледяной шар, а кончики пальцев начинают неметь, — И я бы тут же приехал… Пусть даже в разгар войны.

Она молча пожала плечами с таким видом, будто каждое движение причиняло ей страшную боль.

— Чем здесь так пахнет? — брезгливо скривил рот Антигон.

— Флейта и лира, — сокрушенно произнесла она, закрыв глаза. — Я продала их, когда думала, что смогу вылечиться. На, смотри…

Она рывком сбросила заплатанную накидку, и Антигон непроизвольно поднес ко рту руку, чувствуя почти неудержимый позыв к рвоте. Лаская когда-то стройное крепкое тело Изиды, он совершенно не обращал внимания на маленькие узелки, превратившиеся теперь в омерзительные бугристые наросты и гнойники. Грек скрипнул зубами и отвернулся.

— У меня даже слез больше не осталось. — Изида тяжело разлепила веки, как-то странно посмотрела на него и хрипло выдохнула: — Пойдем!

По скрипучей лестнице они спустились этажом ниже. Старуха в ветхом клетчатом плаще без всякого интереса взглянула на них и вновь склонилась над жаровней, вытянув морщинистую, как у черепахи, шею. В соседней комнате на полу сидел тощий и грязный мальчик.

— Два года и четыре месяца, — словно подслушав мысли Антигона, с вызовом сказала Изида и близоруко прищурилась. — Я назвала его Мемноном.

Она дернулась и схватилась за стену скрюченными пальцами с обломанными ногтями, когда-то покрытыми черным лаком.

* * *
Мертвая возлюбленная воспринимаюсь им как мгновенная ослепительная вспышка света. Но как мать его ребенка, Изида навсегда осталась в памяти Антигона. Мемнон набрался сил, выучил много новых слов и вполне освоился в Карт-Хадаште. Большую часть времени — полгода и дольше — он проводил в маленьком селении на берегу моря, где с удовольствием играл с детьми Аргиопы, бродил вместе с ними по окрестным рощам и полям и бегал в соседние имения смотреть коз и овец.

Мемнону было три года, когда пошел двадцать пятый год войны. Именно тогда купцы и лазутчики сообщили, что богатые римские граждане под очень высокие проценты одолжили своему городу деньги на постройку новых военных кораблей. Но в Совете не восприняли эти донесения всерьез. Ведь Рим уже был на грани истощения, на Сицилии военные действия ограничивались мелкими стычками, а на море безраздельно господствовал флот Карт-Хадашта, даже после многих поражений сохранивший свою мощь. Таким образом, большинство членов Совета не видано никаких оснований для тревоги.

Осенью Кшукти умерла при рождении третьего сына, получившего имя Магон. Антигон был вне себя от горя, Карт-Хадашт как бы погрузился в сон, а Рим бросил все силы на строительство судов по образцу захваченных несколько лет назад пунийских пентер. В результате Вечный город смог выставить свыше двухсот военных гребных судов и больше пятисот парусных кораблей, доставивших к берегам Сицилии целых семь легионов, то есть почти сорок тысяч воинов в дополнение к уже имевшимся там десяти легионам. Сторожившая Мессенский пролив пунийская флотилия была полностью уничтожена, и римский консул Гай Лутаций Катул, совершив неожиданный бросок, без особых усилий захватил Дрепан и осадил Лилибей, считавшийся едва ли не важнейшим сицилийским городом. Через шесть лет после блистательных побед на море и гибели нескольких римских флотов Карт-Хадашт жестоко поплатился за ошибки и упущения своих властителей.

Гамилькар вернулся только поздней осенью. Он перевез своих детей в Мегару и тут же поспешил с отчетом во Дворец Большого Совета. В зал заседаний он вошел с гордо поднятой головой, готовый выслушать любые упреки и принять любой приговор. Однако вопреки ожиданиям даже Ганнон поддержал его. Тяжело дыша, как вытащенная из воды рыба, он привстал из-за длинного прямоугольного стола и предложил не только послать на Сицилию новые войска, но и оплатить из казны все понесенные Гамилькаром расходы.

Узнав об этом, Антигон даже засопел от возмущения. Остовы для военных кораблей изготовлялись на небольшой судостроильне, недавно проданной «Песчаным банком» жениху младшей сестры Ганнона. Крупнейшие оружейные мастерские Карт-Хадашта принадлежали брату Ганнона. Вдобавок глава партии «стариков» потребовал продления своих полномочий на посту стратега Ливии и назначения навархом одного из своих приверженцев. Гамилькар был вынужден скрепя сердце одобрить эти предложения.

Антигон из Кархедона, владелец «Песчаного банка», — Фриниху, ведающему торговлей с Западной частью Ойкумены, Царский банк в Александрии.

Я также желаю тебе здоровья и укрепления плоти, Фриних, и сразу спешу уведомить, что пока еще не принял окончательного решения относительно участка земли близ Александрии. Ты пишешь, что городские власти намерены проложить под землей множество каналов с целью очистить местность от следов человеческих испражнений. Так сделай, чтобы они проходили под этим участком, а заодно убеди соединить их с подземным каналом, по которому в Александрию поступает из Нила питьевая вода. Впрочем, в обозримом будущем я собираюсь сам приехать в ваш город и заодно договориться с зодчими о строительстве дома.

Теперь о главном, ибо этой зимой, принесшей столько горестей, я вынужден думать совсем о другом. Я метек, и прав у меня гораздо меньше, чем у большинства других жителей Кархедона. И все равно я считаю себя не меньшим пуном, чем глупцы из Совета. Я никогда не возлагал больших надежд на помощь эллинистической части Ойкумены в борьбе с Римом и даже не смел мечтать о том, что Совет выполнит свое обещание и предоставит великому стратегу Гамилькару достаточно денег и воинов для победоносного завершения войны на суше. И разумеется, я был твердо уверен, что управляемый почти полностью лишенными разума людьми Кархедон пошлет практически на верную гибель корабли с неопытными капитанами и командами на борту.

Так оно и случилось, и теперь совершенно очевидно, что Рим не только заберет всю Сицилию, но и потребует гораздо большего. Поэтому я очень прошу тебя, Фриних, по возможности подготовить почву для новых переговоров с твоим повелителем. Восемь лет назад Птолемей отверг просьбу Кархедона из желания остаться в стороне. В этот раз он должен согласиться, ибо Риму совершенно безразлично, где Кархедон возьмет серебро для удовлетворения его непомерных требований. Но я опасаюсь, что в Александрии возобладает прежняя ненависть эллинов к пунам и Царский банк откажется от очень выгодной сделки. Постарайся же, Фриних, убедить считающего себя преемником фараонов македонца в том, что долговые обязательства Кархедона надежнее всех заверений Рима в вечной дружбе, что нынешние пуны в корне отличаются от своих предков, триста лет назад воевавших с эллинами, и что македонцев в конце концов никак нельзя причислить к ним. Низко припадаю к твоим ногам.

Антигон.

Глава 4 Ганнон

Через полчаса Гадзрубал отбросил лук и раздраженно сплюнул.

— Слишком сильный ветер. — Он взглянул на небо, поморщился и нехотя отстегнул от предплечья кожаную кнемиду.

Антигон прищурился и вынул из колчана стрелу. Дрогнула тетива, но оперенная тростинка со свистом пролетела мимо щита, висевшего на скрюченном стволе пальмы. На нем по-прежнему не было отметин.

— Ну хоть бы раз попасть, — пробормотал Антигон. Он взял новую стрелу и натянул тетиву так, что кулак оказался почти вровень с плечом. Снесенная порывом ветра стрела лишь задела край шита и мягко вошла в песок.

— Ладно, — Антигон опустил руку. — Я сдаюсь.

Гадзрубал жестом подозвал раба-возничего.

— Пойди собери стрелы, — Он нервно размял пальцы и повернулся к Антигону: — Может, побросаем дротики?

— Нет, — Грек, хмурясь, растирал правое плечо. — Давай выпьем воды и поедем. Все остальное сегодня уже не имеет смысла.

Возле колесницы Гадзрубал откупорил кожаную флягу и протянул ее Антигону. В небе не на шутку разгулявшийся ветер рвал в клочья облака, в мелкой бухте неподалеку поднимал волны и гнал их к берегу, разметая пенистые гребни.

— Ты можешь возвращаться, — небрежно бросил Гадзрубал возничему, и раб, положив в колесницу щит, колчаны и луки, покорно склонил голову, — Скажи, Антигон, к чему нам все эти боевые упражнения? Ведь война закончилась?

— Иначе у тебя не хватит сил на рыжеволосую подругу, — твердо сказал грек, глядя прямо в смеющиеся глаза молодого пуна. — И вообще я не хочу зарасти жиром.

— Видимо, ты прав. Поехали.

Гадзрубал одернул белый хитон, одним махом взлетел в седло и слегка хлестнул нумидийского жеребца.

Девятнадцатилетний юноша родился в одной из самых богатых и знатных семей города и, несмотря на молодость, уже успел хорошо проявить себя в сражениях на Сицилии. Полгода он воевал под началом Гамилькара, командовал конным отрядом и показал, что вполне способен стать одним из вождей «молодых». Во всяком случае, в умении плести интриги он ничуть не уступал Гамилькару. Три года назад одно из непокорных, привыкших к грабежам племен сожгло загородный дворец, куда, на свою беду, как обычно летом, переехали родители Гадзрубала. Он остался сиротой и, стремясь приумножить доставшееся в наследство огромное богатство, обратился за советом в «Песчаный банк».

Антигону Гадзрубал Красивый сперва очень не понравился. Слишком уж счастливым и безмятежным выглядело его девичье лицо, слишком ухоженной казалась черкая борода, слишком гибкими и ловкими, как у египетского зверька[111], были движения его худощавого мальчишеского тела. Но вскоре Антигон убедился, что у этого женственного юноши глубокий и трезвый ум, и сразу переменил слое мнение о нем.

Когда позади остались сады и поля, а впереди показался берег залива, всадники перешли на шаг и медленно приблизились к построенному Антигоном за пять лет «Селению ремесленников».

— Интересно, что ты будешь делать, если у тебя здесь ничего не получится? — как бы невзначай спросил Гадзрубал, окидывая взглядом небольшие дома.

— Есть кое-какие соображения, — помедлив, ответил Антигон.

Гадзрубал закрыл глаза и откинулся назад, наслаждаясь каждым движением идущего под ним коня, а потом вдруг резко выпалил:

— О чем ты договорился с ибером?

— Откуда ты знаешь? — Антигон впился настороженным взором в веселое лицо Гадзрубала.

— Нужно знать обо всем, что происходит в Карт-Хадаште, если не хочешь однажды заснуть навечно, — Пун заговорщицки подмигнул греку, — Кто-то называет это мудростью, кто-то — осторожностью, другие говорят просто: «Не жди, пока зачешется». Вот я и не жду.

— Только пусть это останется между нами, — шепотом произнес Антигон, хотя вокруг никого не было. Он вкратце рассказал о своих переговорах с вождем контеспанов. Это довольно большое племя обосновалось в юго-западной части Иберии неподалеку от бухты Мастия, которая представляла собой природную гавань. Осенью Урдабал — так звали вождя — приехал в Карт-Хадашт в сопровождении четырех тысяч воинов. Однако нужда в них быстро отпала из-за окончания войны, — Я быстро сумел доказать Урдабалу, что хорошие ремесленники принесут пользу и ему, и его народу. Сын вождя Мандун вернулся с Сицилии с пятьюстами соплеменниками и сейчас проживает неподалеку от Истмоса. Если не произойдет ничего непредвиденного, они вместе с еще несколькими семьями скоро отправятся в Иберию. Банк уже купил в Мастии участок земли. Возможно, со временем там появится пунийская колония.

— Мы думаем об одном и том же. — Гадзрубал изогнулся в седле и одобрительно похлопал Антигона по ляжке, — По-моему, за последние месяцы мы стали полностью доверять друг другу. Мне это нравится.

— Мне тоже, — тихо откликнулся Антигон, — Скажи: какие мысли роятся в твоей красивой голове? Что, по-твоему, может случиться с моим селением?

— Сам понимаешь, «старики» сейчас сильнее, — после короткого раздумья глухо сказал Гадзрубал. — Они, безусловно, попытаются оставить все, как есть. Иными словами, они хотят по-прежнему обманывать варваров, выменивая у них дорогой исходный материал на дешевые изделия. Ни честного состязания с эллинскими купцами, ни претензий со стороны Рима. Из-за дружбы с «молодыми» ты им особенно ненавистен. Они постараются взять тебя за горло. Эти люди просто не могут позволить тебе быть счастливым.

— А я им не буду, даже если все мои планы осуществятся, — зло процедил Антигон, — Поэтому пусть не тревожатся…

Он взглянул на белые стены маленьких домиков, чуть повернул голову и неожиданно хитро подмигнул Гадзрубалу.


— В моем возрасте? — Лицо Лисандра выражало крайнее изумление, — Плыть морем? В Иберию? Без разрешения Совета?

Он раздраженно прошелся взад-вперед и пробурчал:

— Но хозяин здесь ты и потому…

— Все твои долги макам уже выплачены. Ты вправе ставить новые условия. Или просто остаться здесь. Никто тебя никуда не гонит.

Старик погладит загорелую лысину, почесал крашеную бороду и широко открыл рот, обнажив серые беззубые десны:

— Мне скоро восемьдесят. Зрение ослабло, ноги почти не держат. Я должен спешить, если хочу еще успеть повидать мир. Ты всегда был добр ко мне, Антигон, и я по мере сил старался принести тебе пользу, — Он в раздумье закусил нижнюю губу и постучал когда-то крепким пальцем по бронзовой чаше, колыхнув на ее дне лужицу ароматической жидкости. — Выходит, в Кархедоне я больше не нужен?

— Ты меня неправильно понял. Я же сказал, что ты можешь остаться. Я попробую найти тебе замену, хотя, признаться, это очень нелегко.

Лисандр, кряхтя, прислонился к стойке с котелками, горшками и тиглями, скрестил на груди руки и окинул задумчивым взглядом чистое светлое помещение. Двое юношей, не обращая на них ни малейшего внимания, увлеченно занимались каким-то непонятным делом. Один из них склонился над чаном с давильным устройством и время от времени заглядывал в стоявший рядом длинный сосуд с изогнутыми краями, наполненный терпко пахнущей жидкостью. На ее поверхности плавало несколько лепестков. Другой подручный размешивал деревянной ложкой кипящее варево.

— Давай продолжим разговор за чашей хорошего вина, — с добродушной ухмылкой предложил Лисандр.

Они вышли из мастерской и пересекли площадь Умелых Рук, где стекольщики через глиняные трубки выдували маленькие разноцветные бутылки, плотники строгали и долбили куски дерева, а кузнецы в кожаных передниках ковали мечи, кинжалы и ножи для снятия копыт под сиплые звуки мехов, раздувавших плавильные печи.

Таверна располагалась прямо на берегу, в треугольном доме с двумя крытыми террасами. Внутри стены были обшиты чистыми гладкими досками. Здесь было прохладно, уютно, приятно пахло свежим воском и смолой.

— Уж никак не думал, что попаду в такое чудесное место, — с набитым чечевичной похлебкой ртом произнес Лисандр. — Здесь прямо-таки один из Счастливых островов.

— Давай обсудим наши планы, — Антигон добавил воды в чашу с горячим вином и поднес ее ко рту. — Хочу сразу предупредить: если ты всерьез веришь в мое бескорыстие, то жестоко ошибаешься.

— Для меня главное, что здесь все довольны споим положением. Думаю, так будет и впредь, — усмехнулся Лисандр, выскребая со дна котелка редкие кусочки мяса. — Вряд ли кто-нибудь попытается обмануть доброго хозяина.

— Есть у тебя какие-либо пожелания? — Антигон отвел глаза от владельца таверны, собиравшегося поставить между двумя жаровнями вертел с насаженными на него пластами мяса, и осторожно извлек из глиняной тарелки тонкую, как лист, полоску телячьей печени, вымазанную кисло-сладкой подливкой.

— Да как сказать. — Лисандр выплеснул в рот остатки похлебки. — Видишь ли, мне нужны лишь трудолюбивые помощники, челн для плавания по заливу, доброе вино и умные разговоры. Этого здесь предостаточно. Но может быть, в Мастии мне будет еще лучше. Во всяком случае, я серьезно подумаю, прежде чем принять решение. И еще… Помнишь, три года назад ты прислал мне рабыню?

— Да, конечно.

— Так вот, уже через несколько дней я понял, что эта темнокожая семнадцатилетняя девушка обладает поразительным нюхом… — Он закрыл глаза и со свистом втянул в себя воздух. — Все эти годы я никак не мог подобрать себе настоящего помощника. А она… Ей, правда, не хватает опыта, но, поверь, через какое-то время она достигнет гораздо большего, чем я. Ее имя Тзуниро.


Рим еще больше ужесточил условия мирного договора, заключенного между Гамилькаром и Лутацием Катулом. Карт-Хадашт обязался отказаться от притязаний на Сицилию, очистить все расположенные между нею и Италией острова и помимо оплаты Риму военных расходов внести еще по восемь шекелей за каждого из своих вернувшихся в родной город воинов. Пленных римлян, разумеется, следовало освободить без всякого выкупа.

— Это же целые горы серебра, — хрипло выдохнул Бостар, в ярости ероша свои и без того взлохмаченные волосы. — Сколько у Гамилькара осталось людей? Тридцать тысяч? Значит, получается…

— Шестьдесят шесть талантов, — буркнул Антигон. — Когда же ты научишься, подобно древним египтянам, считать с помощью пальцев или глиняных шариков?

Бостар выскочил из-за стола и начал нервно расхаживать по комнате. Его худощавое тело в эти дни стало похоже на тростинку. Из-за непрекращающихся резей в животе он постоянно кривил лицо в болезненной гримасе.

— Ты так спокоен, словно тебя это вообще не касается. — Бостар раздраженно провел дрожащей ладонью по болезненно-желтому лицу.

— Эх ты, безмозглый пун и осквернитель коз, — Антигон невольно улыбнулся краешками губ. — Эта деньги — пустяки по сравнению с доходами членов Совета и должностных лиц. А вспомни, сколько они украли из казны! И как Ганнон якобы Великий за последние годы нажился на завышенных таможенных сборах.

— Тише. У него повсюду уши. — Бостар для убедительности даже прижал палец к губам и принялся теребить иссиня-черную бороду.

— В моем банке я ему их быстро обрежу, — Антигон мгновенно согнал с лица улыбку, его взгляд стал цепким, в голосе появились повелительные нотки. — Пусть он к нам лучше не суется!

Тем не менее он поднялся и на всякий случай задернул занавес, отделявший их комнату от общего зала.

Вечером, выходя из банка, они наткнулись на стоявшую у входа колесницу с позолоченным верхом, запряженную двумя необычайно дорогами лошадьми. Рядом застыли в напряженном ожидании двое молодых пунов в кожаных, обитых серебряными пластинами панцирях, надетых поверх ослепительно белых туник. Из-за поясов у них торчали одинаковые короткие мечи. Сидевший на облучке раб-нумидиец безучастно смотрел куда-то в даль.

— Кто из вас метек Антигон? — строго спросил один из них.

— А кто желает говорить с ним? — пренебрежительно бросил в ответ Бостар.

— Нам велено пригласить его на ужин к самому Ганнону Великому.

Бостар чуть заметно вздрогнул и срывающимся голосом сказал:

— Возможно, у Антигона совсем другие намерения…

— Было бы неразумно отвергать такое лестное предложение, — снисходительно улыбнулся другой юноша. — Иначе много останется скрытым от него.

— Я — Антигон! — Грек откашлялся и решительно шагнул вперед. — Ваш господин желает видеть меня немедленно или я могу еще заехать домой и выбрать подобающую для столь торжественного повода одежду?

— Не нужно, — небрежно отмахнулся пун. — В этот раз ты можешь предстать перед Ганноном Великим в обычном одеянии.

Антигон прыжком вскочил на колесницу и протянул руку Бостару.

— Эй, так не пойдет! С нами поедет только Антигон! — Второй юноша стремительно выхватил меч.

— Жить хочешь? — не обращая на него ни малейшего внимания, спросил Антигон возницу и приставил к его горлу кривой египетский кинжал, — Тогда гони лошадей!

Нумидиец громко щелкнул языком и рванул поводья. Через несколько минут истошно вопившие телохранители Ганнона остались далеко позади. Один из них попытался броситься в погоню, но сразу же понял безнадежность своего замысла. Рядом с площадью Собраний колесница резко сбавила ход. Перед ней, дробно постукивая копытами, медленно брели два осла. Они тащили жалобно скрипящую повозку с амфорами.

— Ганнон в городском дворце? — Антигон тронул нумидийца за плечо и отобрал у него поводья, — Хорошо. А теперь слезай. Не бойся его гнева. Я подтвержу, что грозил тебе кинжалом.

Раб нехотя спрыгнул на землю. Бостар нахмурился и отвернулся, Улица сужалась, вливаясь в проход между двумя ветхими домами.

— Что ты задумал?

Антигон дернул за поводья, направляя колесницу в сторону горшечного рынка.

— Я хочу навестить Ганнона.

От неожиданности Бостар едва не выпал из колесницы прямо на груду глиняных чаш и тарелок.

— Да ты безумец!

— Я просто очень любопытен. Давно хотел с ним познакомиться, но знатные пуны не любят метеков, даже если они банкиры.

— Глупый эллин! Куда мне девать твой труп?

— Разруби его на куски и продай каждый по сходной цене, — зло усмехнулся Антигон. — Я высажу тебя на площади Собраний. Можешь выполнить две моих просьбы?

— Разумеется, господин, — чуть улыбнулся Бостар.

— Предупреди Кассандра и Мемнона, что я задержусь. Пусть не волнуются. И перед возвращением к жене и сыну зайди к Гадзрубалу.

— Ага, значит, ты еще не окончательно утратил разум…

— Скажи ему, где я, — холодно оборвал его Антигон, — и передай, что, на мой взгляд, детям Гамилькара очень не помешало бы присутствие рядом сотни гоплитов[112].

Примыкавший непосредственно к стенам Бирсы возле храма Эшмуна дворец Ганнона был окружен высокой — в два человеческих роста — оградой. Стоявшие возле тяжелых, крест-накрест окованных толстыми медными полосами ворот двое стражей с каменными липами и немигающими глазами сразу же узнали колесницу. В их руках мгновенно сверкнули мечи.

— А где?..

Антигон небрежно швырнул поводья одному из них.

— Я Антигон. Ваш господин с нетерпением жнет меня.

Страж пронзительно свистнул, и створки ворот начали медленно расходиться.

Вдыхая дурманящий запах, Антигон прошел через сад, вспугнув двух мирно жевавших траву газелей, и оказался перед огромным трехэтажным зданием с тремя ступенчатыми террасами.

Обитая железом дверь распахнулась, открыв широкий, как пасть неведомого чудовища, темный проход. В длинном, выложенном кирпичом коридоре из отведенных для стражи помещений слышались грубые голоса и лязг оружия.

— Ганнон, похоже, чувствует опасность, — как бы вскользь заметил Антигон.

Шедший сзади страж лишь что-то мрачно буркнул в ответ. Через окруженный галереей внутренний двор, пропахший навозом и лошадиным потом, они прошли в довольно большой зал. Здесь вдоль стен были расположены клумбы с причудливыми цветами, из фонтанов, представлявших собой вырубленные искусной рукой из белого мрамора львиные головы, вода стекала в каменные желоба, а потолок подпирали стояки из черного дерева.

По широким ступеням из зеленого мрамора они поднялись на второй этаж. Рослый страж с выпиравшей даже из-под кожаного панциря крепкой грудью распахнул дверь из резной слоновой кости, и Антигон оказался на террасе. Пол на ней был покрыт пышными фригийскими коврами, из заправленных душистым маслом светильников лился ровный красноватый свет.

Полукругом стояли шесть лож, застеленных леопардовыми шкурами и шитыми золотом покрывалами. Одно из них было свободно. Слева от него в небрежной позе развалился человек с неестественно бледным, с желтизной, лицом и огромным животом. Его черные волосы были аккуратно завиты и присыпаны золотыми блестками, изящный прямой нос и чувственный красивый рот придали бы, наверное, лицу определенное сходство со скульптурным ликом Аполлона, если бы не глаза. Антигон мельком подумал, что далеко не у всякой змеи такие холодные, безжалостные, будто вырезанные из зеленого эфиопского стекла глаза.

— А-а-а, вот и долгожданный владелец «Песчаного банка». Рад, что ты принял мое приглашение, — Ганнон приветственно вскинул пухлую руку и показал на пустое ложе.

— Да у меня даже и в мыслях не было отвергнуть его, — с показным смирением сказал Антигон, чуть наклонив голову. — Я даже представить себе не мог, что мне когда-либо выпадет такая высокая честь, и потому не успел подобающим образом одеться. — Он с нарочитым пренебрежением дернул рукав своей простой туники, как бы сравнивая ее с расписанной цветами и золотыми узорами туникой Ганнона из китайского шелка, — Я так спешил, что по дороге потерял обоих твоих гонцов и возничего.

— Вот как? — Ганнон удивленно вскинул брови, похожие на две дуги из черного дерева, — Они, наверное, недостаточно крепко держались.

— Истинны твои слова, один из самых высокомудрых и высокочтимых повелителей пунов, — Антигон выразительно похлопал по торчащей из кожаных ножен резной рукоятке кинжала, — Должен признаться, что таких великолепных дворцов я еще никогда не видел. И потому я готов на коленях просить оказать милость мне и моему изготовителю благовоний Лисандру и способствовать распространению наших товаров. Если такой богатый и знатный человек, овеянный к тому же воинской славой, раз-другой похвалит наши изделия… Короче, мы бы тогда на всех перекрестках восклицали: «Ганнон Великий наслаждается нашими ароматами».

— Придержи язык, метек, — Один из гостей чуть наклонился вперед, и на его безбородое лицо упал отблеск пламени, — Как смеешь ты так дерзко разговаривать со стратегом Ливии?

— Приветствую вас, достопочтенные предводители «стариков», — торжественно провозгласил Антигон, и в глазах его заиграли веселые огоньки, — Полагаю, однако, что лишь хозяину дома подобает выказывать упреки гостю за его неправильное поведение.

Антигон прекрасно понимал, что за приглашением скрывается намерение Ганнона уговорами, подкупом или неприкрытыми угрозами заставить подружившегося с Гамилькаром метека порвать с ним, ибо после окончания войны с Римом отношения между «стариками» и «молодыми» еще более обострились.

Он достаточно трезво оценивал значение своего банка, своего огромного состояния, а также несметных богатств Гамилькара и был твердо убежден, что Ганнону Великому будет очень нелегко справиться с ними обоими даже с помощью вождей «стариков»: Бошмуна, безраздельно распоряжавшегося множеством обширных земельных угодий, Магона Вонючки, которому принадлежала едва ли не половина всех красильных мастерских города, главного управляющего всеми каменоломнями по ту сторону бухты Бокхаммона и казначея Карт-Хадашта и владельца судостроилен в Гадире, Тингисе и Игильгиле Мулана.

Антигон осторожно присел на край ложа, изготовленного из кипариса и балеарского тростника. Одна из рабынь с глубоким поклоном поставила перед ним наполненный вином золотой кубок на тонкой ножке и украшенное чеканным узором серебряное блюдо с фруктами и довольно странными на вид кусками мяса. На обнаженной спине рабыни отчетливо виднелись свежие рубцы от ударов бичом.

— Так выпьем же за то, чтобы боги были всегда милостивы к Карт-Хадашту! — провозгласил Ганнон, призывно глядя на гостей.

Антигон согласно кивнул и сделал маленький глоток.

— Надеюсь, я не нарушил твоих планов? — вежливо осведомился Ганнон и как бы невзначай растопырил пальцы, явно желая поразить грека блеском нанизанных на них драгоценных камней.

— Я собирался встретиться с Гадзрубалом Красивым, — Антигон опустил глаза и на мгновение скорбно поджал губы. — Если я до полуночи не появлюсь у него… Тогда он знает, где меня искать.

— Ах да, Гадзрубал. Весьма занятный юноша. У тебя с ним чисто деловые отношения? Я знаю, вы, эллины, очень падки на красавцев.

— Я вырос в Карт-Хадаште и подобно большинству его жителей не склонен к извращениям, — подчеркнуто сухо ответил Антигон. — Мне никогда не хотелось ни предаваться любви с мальчиком, ни хлестать бичом рабынь.

Ганнон даже затрясся от смеха, растекшись дряблым подбородком по жирной груди, и бросил в рот сразу два куска граната. Их сок, словно струйки крови, побежал по остроконечной бородке и чуть подрагивающим толстым пальцам.

— Как приятно беседовать с искренним человеком. Многие привыкли скрывать свои мысли под завесой ничего не значащих слов и вежливого обхождения. Но ты не такой, — вкрадчиво сказал он и словно стер с лица приветливую улыбку.

— Я советую вам принимать меня таким, как есть, — с вызовом ответил Антигон.

— Может, вам лучше сразиться на мечах или кинжалах? — мрачно усмехнулся лежащий слева от Ганнона Бошмун. Из всех присутствующих он был самым старым и уже успел утолить жажду власти, как, впрочем, и исполнить почти все свои заветные желания. Теперь он был ко всему равнодушен и питал склонность только к шуткам и язвительным замечаниям, — Уж больно вы оба говорливые. Чем тратить время на пустые разговоры и перебранку, лучше просто сойтись в жаркой схватке.

— Я предпочитаю вести со знатными пунами мирные беседы, а не пронзать их тела, — зло откликнулся Антигон. — Правда, я столько времени занимался боевыми упражнениями, что, наверное, стоило бы попробовать себя в настоящем поединке.

— Не следует попусту растрачивать жизнь, — тихо, почти ласково произнес Ганнон, поигрывая ожерельем из больших синих камней. — Лучше поговорим о более важных вещах. Например, о крайне тяжелом положении города. Оно нас очень тревожит.

— Отрадно слышать, что ты готов разделить заботы и тревоги простых пунов и метеков. — Антигон поставил на пол недопитый кубок. — Поверь, я до глубины души тронут этим, высокочтимый Ганнон. В свою очередь мы после долгих раздумий поняли, как можно быстро выплатить требуемую Римом сумму, никого при этом не обидев.

— И что же вы предлагаете? — Змеиные глаза вновь уставились на Антигона.

— Все очень просто, — слегка улыбнувшись, пояснил грек, — Нужно три тысячи двести талантов разделить поровну между «стариками» и «молодыми», и пусть каждый из них выплатит определенную долю.

Первым опомнился Бокхаммон. Лицо его налилось кровью, он заскрежетал зубами и, набрав полную грудь воздуха, негодующе закричал:

— Да я лучше себе ноги отрежу! А ты что скажешь, Ганнон?

— Давайте дослушаем до конца мудрого не по годам юношу. — Ганнон озабоченно наклонил голову, и дряблая складка опять легла на его грудь.

— Мы считаем, что следует забыть о разногласиях и объединить усилия, — Антигон сосредоточенно сдвинул брови. — Поймите, Рим не успокоится до тех пор, пока его главный соперник — Карт-Хадашт — не исчезнет с лица земли. Нам рано или поздно придется снова воевать с ним. А чтобы выстоять в этой борьбе, нужно многое изменить.

Глаза Ганнона окончательно превратились в узкие злые щелки. Он чуть наклонился и охрипшим голосом прошипел:

— Продолжай, продолжай.

— И тогда многие перестанут наживаться на общественных деньгах. Когда, например, ты, Ганнон, ведал таможенными сборами со всех поступавших с южных земель товаров, за сирийское вино брали тридцать три шиглу, из которых в казну поступало только восемь…

— Дальше, дальше.

— Пора Карт-Хадашту стать настоящим государством. Нельзя ему больше оставаться просто городом. Тогда ливийцы и нумидийцы превратятся в его союзников. Нужно также сократить число налогов и уменьшить их на одну треть. Но платить их обязаны все.

— Даже знатные семьи? Что вы еще придумали?

— Членов Большого Совета нужно избирать на определенный срок, скажем, на пять лет, равно как и сто четырех судей, членов коллегий пяти и прочих должностных лиц. Все они должны быть подотчетны Народному собранию. Необходимо также выделить деньга на создание сильного флота и постоянной армии. Их наварха и соответственно стратега также надлежит избрать на пять лет из числа наиболее способных и достойных.

— Это требование «молодых»? — после недолгого молчания спросил Ганнон.

— Нет. Это предложения метека, которые, возможно, будут поддержаны «молодыми». Полагаю, «старикам» также следует думать о будущем.

Антигон обвел всех откровенно вызывающим взглядом.

Первым прервал томительную паузу Мулан:

— Ты призываешь к мятежу. — Его глаза, словно наконечники копий, пронзали Антигона. — Если всех влиятельных людей Карт-Хадашта лишить привилегий, город погибнет.

— Ответ может быть только один! — оглушительно рявкнул Бокхаммон. — Смерть на кресте!

— Спокойствие, друзья! — Ганнон примирительно поднял руку, его лицо стало удивительно похожим на висевшую на стене среди диковинных восковых цветов маску демона с изумрудами вместо глаз, — Не будем забегать вперед.

Он на мгновение приложил палец к носу и подозвал одного из рабов.

— Пусть приготовят бассейн с соленой водой… Вообще нам было весьма интересно побеседовать с тобой, Антигон. Я полностью согласен с моими гостями. Крест — вот самое подходящее для тебя место. Ведь ты, в сущности, предлагаешь упразднить систему власти, приведшую к возвышению Карт-Хадашта. Потом, ты исходишь из совершенно неверного посыла. Рим ничем не отличается от Сиракуз или Александрии. Просто он сейчас несколько могущественнее их обоих, вместе взятых. Но он хочет мира. А за него мы готовы заплатить любую, пусть даже самую высокую, цену.

— Значит, вы в конце концов вольно или невольно погубите город, — Антигон мрачно смотрел прямо перед собой, стараясь не встречаться взглядом с хозяином дома.

Ганнон откинул леопардовую шкуру и опустил на пол ноги в усыпанных серебряными полумесяцами башмаках. Двое рабов тут же поддержали его под локти, он с трудом поднялся и холодно сказал:

— Кто говорит о гибели? С Римом довольно легко договориться. Но сейчас я хочу кое-что показать моим уважаемым гостям.

Антигон тремя глотками допил кубок и наклонился к Ганнону. Его голос звучал мягко и доверительно:

— Я настоятельно советую тебе убрать свое ухо из моего банка.

Ганнон нервно сглотнул, второй подбородок колыхнулся вместе с кадыком:

— А если нет?

— Тогда я отрежу его и переброшу через ограду твоего дома.

— Я подумаю, — коротко бросил он. — Зрелище, которое ты сейчас увидишь, многое объяснит тебе. А вообще всегда кто-то чем-то недоволен.

— Разумеется, — равнодушно отозвался Антигон.

— Но последствия могут быть самые разные. Смотря кто как себя ведет. В городе у многих есть кинжалы. Они вполне могут пронзить человека, кому-то чем-то не угодившего. Твоего сына, кажется, зовут Мемноном?

— В городе вообще много жителей, — снисходительно улыбнулся Антигон, — в том числе и несколько тысяч метеков. Кое-кто из них, как тебе известно, изготовляет чудесные благовония и душистые масла и вполне может добавить в них яд. В гавани есть превосходные ныряльщики. Кто может помешать им продырявить днища некоторых кораблей? Я лично нет. Кто способен предсказать, у какого именно из домов отвалится кусок стены и упадет на твои носилки? Греческие купцы в Афинах, Александрии или Массалии могут вдруг дружно расторгнуть все ранее заключенные с тобой торговые соглашения. Даже всемогущие боги не в силах воспрепятствовать какому-нибудь злодею подкупить одного из твоих телохранителей. Вдруг он даст ему столько денег, что верный страж без колебаний заколет своего господина, как римляне жирную жертвенную свинью? Полагаю, что визга будет не меньше…

— Твои слова достойны самого пристального внимания, — понимающе усмехнулся Ганнон. — Когда у двоих одинаковое количество стрел, их лучше вообще не вынимать из колчанов.

— Верно.

— Давай, метек, временно заключим мир на приемлемых для обоих условиях и пройдем вон туда, — в тихом голосе Ганнона явственно прозвучала угроза. — Но запомни: я впервые вынужден разговаривать с метеком как с равным. Такого унижения я тебе не прощу. Сейчас твое эллинское сердце содрогнется. Но я заставлю тебя досмотреть все до конца.

Ганнон небрежным кивком предложил гостям пройти на галерею, где его телохранители тут же приставили к горлу Антигона острия мечей. Рядом двое здоровенных пунов с застывшими лицами держали за руки избитого до крови раба-эфиопа. Лицо его было искажено гримасой боли, ноги бессильно подогнулись. Чуть поодаль третий пун сжимал в огромной ладони длинное древко горящего факела. Ноздри щекотал острый запах соленой воды.

— Сегодня в полдень он слишком громко разговаривал, — равнодушно и как-то устало проговорил Ганнон, — а этого я очень не люблю. Он дерзнул отвлечь меня от размышлений о нынешнем и грядущем величии Карт-Хадашта. Ты понял, метек?

— Да, — глухо ответил Антигон, и сердце его болезненно сжалось в недобром предчувствии.

— Вот и хорошо. Больше он уже никогда не сделает таких глупостей. Мы лишили его этой возможности. Жаль, что ты так и не отведал его жареного языка.

Он властно повел рукой, один из пунов рывком откинул эфиопу голову назад и зажал ему нос, другой поднес факел прямо к раскрытому в беззвучном крике окровавленному безъязыкому рту. Антигон закрыл глаза, пошатнулся и сразу почувствовал два легких укола в горло.

— Будь любезен, открой глаза! — с мстительной радостью воскликнул Ганнон. — Сейчас мы познакомим дерзкого раба с другими не менее молчаливыми друзьями дома!

Эфиоп, издавая дикие клокочущие звуки, судорожно забился, пытаясь вырваться, но пуны, как тюк, перебросили его через перила и, дружно разминая плотные мышцы рук, с нескрываемым любопытством посмотрели вслед.

В квадратном, выложенном по краям кирпичом бассейне вода как будто закипела, В ней замелькали чьи-то гибкие темные тела.

— Ага, мурены[113] проголодались, — благодушно усмехнулся Ганнон, — Это очень хорошо.

Раб отчаянно молотил по воде, поднимая тучу брызг. Он несколько раз с головой погружался в окровавленную пену; вынырнув последний раз, издал страшный душераздирающий вопль и навсегда исчез на дне бассейна.

— Я приготовил для тебя еще одно увлекательное зрелище, метек, — Ганнон бросил на него тяжелый взгляд. — Но сперва нужно немного перекусить и выпить вина.

Антигон дрожал, холодный липкий пот заливал его глаза. Он, вероятно, так и не смог бы оторвать ноги от пола, если бы один из пунов не пихнул его в спину. От сильного толчка Антигон встрепенулся и, как сквозь туманную пелену, посмотрел на «стариков». Даже в красноватом отсвете пламени лицо Бошмуна выглядело мертвенно-бледным. На остальных жестокая расправа, видимо, не произвела особого впечатления. Они о чем-то тихо беседовали между собой. Магон даже вдруг звонко рассмеялся.

В пиршественном зале от приторного запаха курившихся смол и дорогих благовоний у Антигона закружилась голова. Он медленно опустился на край ложа, закрыл глаза и услышал тихий хлопок. Ганнон снова отдавал приказ стражам. Антигон с трудом приподнял веки и увидел двоих пунов, перетаскивающих через порог светлокожего человека со стянутыми сыромятными ремнями руками и ногами. Нижнюю часть тела прикрывал кожаный фартук.

Рабыня с исполосованной спиной робко поставила перед Ганноном медный таз с раскаленными углями и положила рядом бронзовые щипцы. Глаза светлокожего, казалось, готовы были выпрыгнуть из орбит.

— Он тоже оказался чересчур разговорчивым, — От немигающих глаз Ганнона у Антигона даже заныл затылок. — Смотри внимательно, метек, и постарайся ничего не упустить. А вообще уж больно ты гордый. Но ничего, я постараюсь сбить с тебя спесь. Пусть этовеселое зрелище тебя чему-нибудь научит.

— Ты слишком многое себе позволяешь, пун, — выдавил Антигон, сглотнув засевший в горле тугой ком. — Решил, наверное, что для тебя не существует никаких запретов. Одумайся, пока не поздно!

Ганнон раздвинул в усмешке полные губы и поудобнее устроился на ложе. Другая рабыня принесла стеклянный таз.

— Здесь крошечная, очень ядовитая ливийская змейка, — Ганнон хищно оскалил неровные зубы. — Полдня она спала в подвале среди чаш с ледяной водой. Через минуту-другую она проснется, и тогда…

Светлокожий пронзительно закричал. Один из пунов туг же вцепился ему в края рта, другой ловко засунул туда извивающуюся змею, а подскочивший сбоку третий страж набросил на челюсть кожаный ремешок, туго затянул его и защелкнул на затылке пряжку. Несчастный задергался, издавая носом громкие булькающие звуки.

— Интересно, — проникновенно сказал Ганнон, — где сейчас моя славная змейка? Во рту? В горле? Или уже в желудке? Ты даже не представляешь, метек, как много мне хочется знать. Конечно, можно было бы зашить ему рот, но это было бы уж слишком жестоко, правда?

— В чем его вина? — Антигон чувствовал, что язык ему не повинуется, а изнутри поднимается горячая волна ненависти.

— Он сикелиот[114], то есть такой же метек, как и ты. В свое время он оказал мне услугу, но вчера его заметили с одним из приближенных Гадзрубала Красивого. Так, Димас? Можешь просто кивнуть в ответ. Не хочешь? Ну и не надо. А еще он посмел разделить ложе с одной из моих рабынь. Ее я тоже наказал, но не слишком строго. Она мне еще пригодится. А надоест или осмелится перечить, прикажу бросить в клетку со львами. Пусть пока радуется, что ей лишь окровавили спину бичом. Но Димас у меня жестоко поплатится за свою дерзость.

Ганнон схватил щипцами несколько углей, а двое пунов тут же прижали концы фартука к коленям сикелиота.

— Она еще не проснулась, моя маленькая чудесная змейка, — удовлетворенно кивнул Ганнон. — Что ж, подождем. А пока пусть эллин станцует для нас. Вы все прекрасные танцоры, верно, метек?

Голова Антигона наполнилась медным гулом, в висках гулко застучала кровь, как будто норовя выплеснуться наружу. Он неожиданно легко отшвырнул оторопевших стражей, стремительно вскочил, выхватил кинжал и, сделав стремительный выпад, нанес точный удар в горло сикелиота. Димас несколько секунд стоял неподвижно, и Антигону даже показалось, что он благодарно посмотрел на него широко открытыми глазами. Затем несчастный неуверенно шагнул назад и с предсмертным хрипом рухнул на пол. Алая кровь выплеснулась из пробитой гортани прямо на тунику Ганнона.

Еще немного, и окровавленное лезвие впилось бы в его горло, но тут стражи опомнились и быстро завернули Антигону руки за спину. Бокхаммон и Магон замерли, недоуменно глядя друг на друга. Мулан сидел, покачиваясь, и судорожно дергал коротким мясистым носом. Бошмун в ужасе закрыл лицо платком.

Ганнон с глубоким вздохом отсел глаза от разливавшейся по полу лужи крови и небрежным движением скрюченного пальца приказал убрать труп. Потом он вновь перевел змеиный завораживающий взгляд на Антигона.

— Совсем не плохо, метек, — скучным голосом произнес он.

Антигон, словно выброшенная на берег рыба, жадно хватал ртом воздух и пришел в себя, лишь увидев валяющиеся на полу мечи. Видимо, стражам было приказано ни в коем случае не убивать его.

Через десять минут пол был вымыт, тщательно выскоблен, и уже ничто не напоминало о творившемся здесь кошмаре. Ганнон резким движением подбородка дал знак освободить Антигона и небрежно швырнул ему кинжал.

— Ты испортил нам удовольствие, метек. Но теперь, по крайней мере, мы знаем, что ты превосходно владеешь оружием.

— Больше никогда не зови меня на такие зрелища, Ганнон, — вмешался в разговор Бошмун. — Я вполне понимаю метека. Я… Я…

Он осекся и поднес ко рту трясущиеся руки.

— Как тебе угодно, друг мой, — равнодушно пожал плечами Ганнон, однако его рука предательски дрогнула, задев полный до краев кубок. Вождь «стариков» был явно раздосадован словами одного из своих ближайших соратников.

Ганнон раздраженно пробежал пальцами по залитой кровью и вином тунике, которую он откровенно не хотел менять. Он чуть дернул щекой, что должно было изображать улыбку, и, повернувшись к Антигону, угрожающе заметил:

— Что же касается тебя, метек… Я не намерен больше вмешиваться в твои отношения с Гадзрубалом Красивым. Думаю, мы теперь сумеем по достоинству оценить друг друга.

Антигон сидел с закрытыми глазами, ожидая, когда успокоится бешено колотящееся сердце. Он скрипнул зубами и слабым голосом размеренно произнес:

— Ты такой же жестокий зверь, как и твои предки. Их ненавидела и презирала вся Ойкумена. Ты залил кровью Ливию, но оказался на редкость бездарным стратегом. Ты настоящий палач, Ганнон.

В ответ послышался звучный хлопок. Две эфиопки в полосатых набедренных повязках тут же выбежали из галереи и начали размахивать над головой Ганнона белыми опахалами. Сам он, словно лев, вцепился зубами в огромный кусок мяса и, лишь насытившись, тяжело поднял голову.

— Лучше бы нам, конечно, договориться, метек, но, боюсь, ничего не получится. Уж очень у нас разные взгляды. — Он вытащил из-под себя лопатку из алоэ и, кряхтя от удовольствия, почесал себе спину. — Хочу сразу предупредить: «молодым» и тебе лично предстоят очень трудные годы. Я и мои друзья постараются разорить вас, а может быть, даже лишить жизни. Но пока оставим стрелы в колчанах, метек. Ты прав: любой богач может нанять убийцу, и потому давай пока не трогать друг друга.

Антигон молча засунул кинжал в ножны, еще раз пристально всмотрелся в полные слез испуганные глаза Бошмуна, окинул беглым взглядом остальных «стариков» и захлопнул за собой дверь.

Возле освещенных мерцающим сиянием луны стен Бирсы он почувствовал, что не в силах бороться с подступающей к горлу тошнотой. Все содержимое желудка подкатило к горлу, он едва успел отбежать к смоковнице, согнулся пополам и исторг из себя мощный поток. Антигону показалось, что в омерзительно пахнущей куче шевелятся выползшие из его рта змеи.

Около полуночи он с трудом добрался до дворца Гадзрубала. Уже на подступах к нему, на площадках широких лестниц и прямо перед огромным порталом, толпились воины в полном боевом облачении. При виде Антигона Гадзрубал сорвал с головы железный шлем и радостно похлопал себя по обшитому медными бляхами кожаному панцирю.

— Ну теперь вы можете идти в казармы. Сегодня нам уж точно не придется сражаться… Но ты похож на оживший труп, Антигон.

Грек искоса взглянул в бронзовое зеркало и с трудом узнал себя. Серое осунувшееся лицо, потухшие глаза, впалые щеки. Он вдруг ощутил, что ему не хватает воздуха, рванул на себе хитон и грузно привалился к стене.

— Что случилось? — Гадзрубал отстегнул меч, швырнул его на стол и с тревогой взглянул на Антигона.

— Вина! — натужно прохрипел грек. В его горле першило так, будто туда насыпали мелко нарезанного конского волоса, в глазах клубился мутный туман, и все вокруг казалось чужим и враждебным.

Гадзрубал зашел в спальню и приказал раскинувшейся на ложе рыжеволосой кельтке с широкими, круто выступавшими бедрами принести кувшины с вином и водой. Она долго сонно щурилась от яркого света, падавшего на ее лицо из висевших на стенах глиняных плошек, и никак не могла понять, что от нее хотят. Наконец она кивнула и вышла.

После третьего глотка предметы в комнате обрели знакомые очертания, звон в голове утих, изо рта исчез противный медный привкус. Антигон глубоко вздохнул, оперся подбородком о ладонь и приступил к рассказу об увиденном и пережитом во дворце Ганнона. Закончил он короткой фразой:

— Я перерезал не то горло.

— Да они бы разрубили тебя на куски и утром прибили бы их к кресту, — дрожа от еле сдерживаемого гнева, проговорил Гадзрубал. — А заодно втянули бы в эту историю всех нас. В итоге в Карт-Хадаште вспыхнула бы братоубийственная война. Нет, все получилось как нельзя лучше — и не только для тебя… Теперь нужно подумать, как лучше усмирить Ганнона.

— Его нельзя усмирить, — отрывисто бросил Антигон, глядя прямо в ясные светлые глаза молодого пуна. — Я лично всем сердцем ненавижу и презираю этого злобного… фараона. Но надо отдать ему должное — он далеко не трус. Ганнон даже глазом не моргнул, когда я… чуть не заколол его. Пока мы договорились держаться друг от друга подальше. Говоря его словами, оставить все стрелы в колчанах.

— Ты все больше и больше удивляешь меня, — встревоженно сказал Гадзрубал. — Пойми, он уважает и боится только Гамилькара. И уж если он решил обращаться с тобой как с равным… Впрочем, не обольщайся, За столь дерзкое предложение многие из «молодых» с превеликим удовольствием также распяли бы тебя. Но вел ты себя очень достойно. Какая жалость, что ты не пун.

— Слово «метек» Ганнон всякий раз произносил так, словно плевался.

— Я совсем другое имел в виду. Ты бы хоть завтра смог стать у нас вторым человеком после Гамилькара, но увы…

— Я банкир Гамилькара и Гадзрубала Красивого, и этого вполне достаточно, — отрешенно сказал Антигон, медленно поднимаясь с сиденья. — Кланяйся своей рыжеволосой подруге.


Первый луч скользнул по гребням поднимавшихся двумя ярусами стен и плоским крышам домов. Заснувший только под утро Антигон внезапно почувствовал, как кто-то легонько треплет его по плечу. Он открыл глаза и увидел стоявшего рядом Мемнона.

— Отец!

Антигон приподнял тяжелую голову и подмигнул сыну. «Такой худенький, беззащитный, — с нежностью подумал он. — Стоит босой на каменном полу и весь дрожит». Грек вспомнил скрытую угрозу в словах Ганнона и со стоном откинулся на мягкие подушки.

— Что случилось, Мемнон? — помедлив, спросил он, ощущая противную дрожь в коленях.

— Ты так страшно кричал.

Антигон чуть вздохнул и приподнял одеяло. Мемнон мгновенно юркнул на ложе. На глаза грека навернулись слезы. Он прижал к себе чуть подрагивающее теплое тельце и успокаивающе погладил его по голове.

— Это был всего лишь дурной сон, сынок.

Гискон, сын Миркана, младшего стратега, начальник крепости Лилибей, — Антигону, владельцу «Песчаного банка» в Карт-Хадаште.

Да будет милостив к тебе Мелькарт и благосклонна Танит! Четыреста списков этого послания пусть будут розданы всем членам Совета и старшинам торговых цехов.

Наварх Ганнон и всячески покровительствующий ему Ганнон Великий наверняка попытаются представить эти события в совершенно ином свете, но вот тебе истинная правда о них. Слишком поздно Совет дал согласие на посылку новых отрядов на Сицилию, и слишком мало их оказалось. Потому мы потеряли самое ценное — господство на море. Флот победоносного наварха Адербала простаивал в бездействии, пока весь не сгнил. Лишь пятая его часть оказалась пригодной для сражений. Спешно спущенные на воду на наших судостроильнях новые корабли были оснащены «воронами», однако вопреки нашим с Гамилькаром требованиям воинов, которым предстояло перебегать по ним на вражеские суда, зимой перебросили на Сицилию. Из них три тысячи погибли во время шторма, а оставшиеся семь тысяч ничего не смогли сделать из-за временного затишья.

Вышедший из Карт-Хадашта ранней весной флот был заранее обречен на поражение, ибо его наварх не обладал необходимым опытом, команды — должной выучкой, кормчие не умели управлять кораблями, а капитаны страдали от морской болезни. На борту каждого из двухсот кораблей должно было находиться не менее ста пехотинцев. Для сравнения: на каждом римском военном судне их двести. Но Совет Карт-Хадашта в своей непостижимой уму заботе о сохранности казны и содержимого кошельков некоторых своих членов отказался приступить к вербовке наемников, и потому наварх Ганнон решил подойти к Эриксу со стороны Эгатских островов, посадить там на корабли солдат и уже потом вступить в бой с римским флотом. Он, однако, не побеспокоился о том, чтобы выслать вперед лодки с лазутчиками. Это предопределило исход битвы.

Истинной причиной поражения стали отнюдь не гнев Ваала и Мелькарта, но полнейшая бездарность Ганнона, а также трезвый расчетливый ум консула Гая Лутация Катула. Он не побоялся выйти навстречу нашему наварху, который, разумеется, никак не ожидал столь смелого поступка. Таким образом, в битве у Эгатских островов развеялись в прах надежды Карт-Хадашта на благоприятный для него исход войны. Бессмысленно погибли многие из тех, кто со временем мог бы прославиться и принести пользу городу, но, к сожалению, уцелели бездарные и бесполезные. Они-то, вероятно, и донесли до Карт-Хадашта скорбную весть. Уж не знаю, какая кара ожидает сейчас Ганнона, но лет десять назад его бы точно ждал крест.

Если бы Совет вовремя поддержал Гамилькара, он бы, несомненно, одержал победу. Теперь же стратег вынужден вести переговоры о мире. Тридцать тысяч воинов, самоотверженно проливавших кровь, почти не получали из Карт-Хадашта денег и продовольствия. Я просто умоляю Совет немедленно и без каких-либо условий выделить необходимые средства для выплаты им жалованья. Я также прошу всех наших купцов и банкиров позаботиться о вернувшихся с полей сражений, накормить и одеть их. Я же твердо намерен дождаться, когда последний из моих солдат сядет на корабль, а затем немедленно подать в отставку и впредь не занимать никаких должностей.

Глава 5 Тзуниро

Рыжеволосая кельтка хмуро поглядывала по сторонам припухшими со сна глазами и надувала искусанные до крови губы. Гадзрубал, напротив, выглядел очень бодро и даже успел натереть маслом плечи и грудь. В знак приветствия он ткнул Антигона в живот.

— Наши упражнения пошли тебе на пользу, друг мой. Ты сильно похудел.

Антигон, не отвечая, сбросил хитон и сандалии и взял у Ионы амфору с маслом. В отличие от молодого пуна грудь грека густо поросла волосами, и после упражнений ему зачастую приходилось распутывать слипшиеся колечки.

— Ну где ты там, метек? — Гадзрубал уже стоял на разложенной во дворе камышовой циновке, ноздри его возбужденно подрагивали, как у почуявшего кровь хищника. — Египтянин научил меня новому приему. Иди скорее сюда.

— Если ты хочешь всего-навсего завалить меня, зачем спешить? — Антигон весело подмигнул Ионе и мгновенно встал в боевую стойку.

Боролись они почти целый час. Гадзрубал, овладевший новым приемом, несколько раз бросал Антигона через плечо, пока греку не удалось прямо на лету сжать ногами затылок пуна и увлечь его за собой.

Затем они подкрепились горячим травянистым отваром, надели панцири и бронзовые глухие шлемы и несколько минут увлеченно кололи и рубили друг друга длинными гоплитскими мечами, сменив их потом на короткие иберийские клинки.

После окончания поединка возничий подвел к ним колесницу, запряженную двумя лошадьми. Иона принесла темную корзину с хлебом, луком, несколькими большими лимонами и кусками жареного мяса, заткнутый деревянной втулкой кувшин и села рядом с Антигоном. Гадзрубал взмахнул бичом, и колесница понеслась к стене, отделявшей город от бухты.

Вскоре позади остались сады с кипарисами и гранатовыми деревьями, казавшимися красновато-коричневыми из-за обилия спелых плодов. Колесница подлетела прямо к скалам, с плеч Ионы мгновенно соскользнул хитон, обнажив располневшее, с чуть обвислыми грудями тело, и с гребня стены раздались громкие восхищенные возгласы. Иона довольно улыбнулась, легко забралась на вершину скалы и, широко раскинув руки, бросилась в пронизанную танцующими солнечными лучами зеленоватую воду.

Антигон, оставляя на влажном песке глубокие следы, приблизился к кромке прибоя и тихо, без всплеска вошел в море.

Легкий ветерок чуть кудрявил волны. Антигон, мощными взмахами рассекавший белые пенистые гребни, на мгновение замер и огляделся. В бухте взад-вперед скользили многочисленные рыбацкие лодки, в гавани близ берега покачивались купеческие суда. Вдали, где бескрайнее небо опиралось голубым сводом на горизонт, медленно огибал мыс корабль, похожий на черного жука-плавунца. На другой стороне бухты, прямо под Двурогой горой, белели стены домов. В этот погожий день светлыми казались даже серые камни городской стены.

Искупавшись, они натянули одежду прямо на мокрые тела и уселись на песке среди мелких ракушек, мертвых рыбок и черных разбухших кусков дерева. Гадзрубал в раздумье несколько раз развел ноги, как бы проверяя их на гибкость, а потом, решившись, велел Ионе отсесть в сторону. Зная, что кельтка не понимает по-нумидийски, он вновь завел разговор о Ганноне именно на этом языке.

— Я собираюсь, — тихо начал он, — не только распустить о тебе слухи — дескать, вздумал пренебречь Гамилькара и моим к тебе хорошим отношением, но и подбросить еще одну приманку.

— Полагаешь, он клюнет на нее?

— Все зависит от Совета, наемников и благоприятного стечения обстоятельств, — пустился было в рассуждения Гадзрубал.

— Только не говори ничего. Пусть это будет для меня приятной неожиданностью.

Гадзрубал махнул рукой, подзывая Иону, и, перейдя на финикийский, приказал ей вынуть из корзины мясо и откупорить кувшин. Весело блеснув глазами, он добавил:

— Если задуманное осуществится, мы напьемся так, что в конце концов примем Иону за рыбу, Гамилькара — за римлянина, а Ганнона — за воистину великого человека.


Жгучее желание отомстить Ганнону отнюдь не туманило голову и не мешало Антигону достаточно трезво оценить положение в Карт-Хадаште, не дававшее никаких поводов для веселья. Тревожные сообщения о бесчинствах, творимых так и не получившими жалованья наемниками, поступали чуть ли не каждый день. Между тем Гамилькар, сложивший с себя обязанности стратега, все еще находился под Лилибеем, где вел переговоры с римлянами и пытался заставить их пойти на уступки.

Антигон принял необходимые меры предосторожности и сперва перевез сына к Бостару. Его дом стоял неподалеку от тщательно охраняемого городскими стражниками акрополя[115] и Бирсы.

В один из жарких дней Гадзрубал и Антигон, захватив с собой Мемнона и Бомилькара, отправились в Мегару. Там во дворце Гамилькара недавно поселился молодой военачальник Карталон, вернувшийся с Сицилии вместе с небольшим отрядом иберийских наемников.

Лошади дробно постукивали копытами по вымощенной кирпичом дороге, медленно волоча за собой скрипящую колесницу. Антигон с отвращением вдыхал горячий, смешанный с сухой пылью воздух, вытирал сбегавшие со лба ручейки соленого пота и то и дело невпопад отвечал на многочисленные вопросы не в меру любопытного сына Бостара. Уже остались позади плотно примыкавшие друг к другу дома предместий к северу от Бирсы, и теперь они ехали вдоль величественных, окруженных железными оградами или каменными заборами особняков с девственно белыми стенами.

— Настоящие молодые кедры, — Гадзрубал показал на деревья вдоль усыпанной лепестками и выложенной мрамором садовой дорожки. — Судовладелец Бодбал несколько лет назад привез сюда из Тира молодые побеги.

За огромным садом Бодбала дорога начала виться между плодовыми деревьями и оросительными каналами. Бомилькар наконец утолил свою жажду знаний и теперь с тоской поглядывал на далекую гряду холмов. Сын, наверное, самого большого домоседа из всех пунов уже теперь мечтал о морских просторах, а отнюдь не о помещениях банка со столами, покрытыми столбиками монет.


Магон в простой, стянутой войлочным поясом короткой тунике целыми днями с радостным визгом носился взад-вперед на игрушечной колеснице среди увитых виноградными лозами колонн портика. Двухлетний ребенок, чье появление на свет стоило жизни его матери, был неистощим на выдумки и, казалось, черпал силы у небесных светил. Его четырехлетний брат Гадзрубал, напротив, избегал шумных игр, предпочитая в полном одиночестве бродить по садам и полям.

Ганнибал уже почти свободно говорил по-гречески. Радостно сверкнув черными как уголь глазами, он бросился на шею Антигону и принялся хвастаться пестрыми резными фигурками воинов и крошечными игрушечными слонами с маленькими, обитыми кожей башенками на спинах и сделанными из иголок бивнями. Мемнон и Бомилькар тут же устроили вместе с ним «кровавую битву». Антигон снисходительно улыбнулся и незаметно прикрыл дверной полог.

Саламбо и Сапанибал еще в годы Сицилийской войны привыкли на равных обсуждать все непосредственно касающиеся их семьи вопросы. Поэтому обе девушки, в полотняных туниках и расшитых узорами набедренных повязках похожие на простых молодых пуниек, а вовсе не на дочерей одного из наиболее знатных и могущественных людей Карт-Хадашта, спокойно сидели за одним столом с мужчинами, Антигон поймал себя на том, что смотрит на «младших сестер» отнюдь не братскими глазами — уж больно его привлекали их гибкие движения, стройные ноги и смуглые точеные лица с унаследованными от Кшукти чуть выступающими скулами, здоровой гладкой кожей, круто изогнутыми бровями и черными волнистыми волосами. Он тяжело вздохнул и твердо решил в эти дни заставить себя до изнеможения сидеть за столом, водя камышовой палочкой по папирусному свитку, а потом постараться хоть немного поспать.

В комнате было сумрачно, поскольку свет проникал сюда сквозь маленькие круглые окна, затянутые бычьими пузырями с наклеенными сверху неровными осколками цветного стекла. Карталон прищурился, одернул плащ и сел на край обитого тростником сиденья.

— С чего начнем? — вполголоса осведомился он.

— Сперва узнаем, что волнует управляющего, — Гадзрубал поровну добавил воды в пять кубков с вином и вопросительно посмотрел на Псаллона.

— Собственно говоря, ничего, — задумчиво произнес элимериец. — Мальчики растут, крепнут, и никакое греческое влияние их не портит. Но если Карталон вдруг вздумал нам помочь…

— Выражайся яснее, — возбужденно перебил его молодой пун. — Что-то я тебя никак не пойму.

— Зато я очень хорошо понимаю его, — четко выговаривая каждое слово, пояснила Саламбо. — Псаллон хочет, чтобы друг дома нашел себе на время подругу. Уж больно близко он оказался от Пани и меня.

— О дочь моего стратега, — растерянно пролепетал Карталон. — Да я и в мыслях…

— Позволю себе вмешаться в разговор. — Суровый взгляд Антигона остановил элимерийца, уже готового припасть к ногам сестер. — Расскажи лучше, какие указания дал тебе Гамилькар.

— Это очень важно. — Карталон отодвинул кубок, — Тридцать тысяч человек вот уже несколько лет не получают обещанного жалованья. Мы хотели расплатиться с ними еще в Лилибее. Но Совет не прислал нам даже металла, пригодного для чеканки монет. Поэтому…

— Я знаю, — сухо сказал Гадзрубал, — Мы ничего не можем сделать. Сперва пришлось собирать для Рима целых две горы серебра, потом Совет занимался какими-то пустяками. Я понимаю, эти люди заслужили свои деньги, но большинство в Совете рассуждает по-другому.

— Можно мне высказаться? — успокаивающе молвила Саламбо. — Полагаю, Совету было бы легче выплатить деньги постепенно. Но не только поэтому отец медлит с выводом войск из Лилибея. Он не верит в вечный мир между нами и Римом и хочет сохранить людей, которые обучались и сражались под его началом.

— Верно, — голос Карталона звучал тихо и утомленно. — Но, по словам Гамилькара, у Карт-Хадашта нет будущего без…

— …коренных перемен, так? — на этот раз военачальника перебила Сапанибал. — А их нельзя добиться без надлежащих решений Большого Совета и Совета ста четырех. Я права?

— Истинно так. — Карталон с силой провел по лицу крепкой ладонью, отгоняя мутную пелену опьянения, и удивленно посмотрел на девушку.

— Не забывайте о никчемных болтунах — старейшинах, — угрюмо проворчал Псаллон.

— Действительно, вся подлинная власть в руках этих тридцати человек, — Гадзрубал встал и сцепил руки за спиной, — но они входят в состав Большого Совета. Продолжай, Сапанибал.

— Нужно изменить все наше государственное устройство, — наставительно подняла палец младшая дочь Гамилькара.

— Членов Совета и судей должно выбирать на определенный срок в Народное собрание. Лишь тогда мы сумеем совладать с засильем «стариков».

— Именно это ты предлагал Ганнону, — Гадзрубал снисходительно похлопал Антигона по плечу, — и чуть было не погиб.

— Не обо мне речь, — отрешенно ответил грек. — Пойми, в Риме и союзных с ним городах каждый обязан сражаться с врагом. Кажется, в последней войне Рим потерял чуть ли не триста тысяч человек — и все же нам не удалось поставить его на колени. В грозный час там не боятся давать оружие даже рабам.

— И вообще пуны обделены разумом, — прохрипел Псаллон.

— Вспомните, Карт-Хадашт никогда не завоевывал земли. Ему достаточно было иметь где-либо колонию, крепость, храм или хранилище. Запомните: в следующей войне в Римом вам удастся победить лишь в том случае, если вы, подобно римлянам, начнете захватывать чужие земли, строить там дороги, назначать туда наместников и заставлять жителей воевать на вашей стороне.

— Боюсь, наш челн будет натыкаться на один и тот же риф, — Гадзрубал медленно произносил слова, уставясь в какую-то невидимую точку перед собой — На избранных пожизненно «стариков», имеющих в Совете подавляющее большинство.

— Согласен, — холодно и подчеркнуто спокойно произнес Карталон, — но у Гамилькара есть очень разумное предложение.

— Какое же? — насторожился Гадзрубал.

— После войны в Ливии осталось много опустошенных владений. Цены на них резко упали. Гамилькар считает, что если мы скупим достаточное количество земли и наведем там свои порядки, то рано или поздно Карт-Хадашт последует нашему примеру.

— Нужны деньги, — после непродолжительного молчания сказал Гадзрубал, украдкой любуясь Сапанибал, на лицо которой лег зеленоватый отблеск стекла. — Очень много денег.

— Ну хорошо. — Антигон поднялся и начал расхаживать по комнате, раздраженно давя пальцами кусок печенья, — Но рано или поздно «старики» догадаются, зачем мы скупаем земли. И что тогда?

— Вы забываете о воинах, — скорбно сказала Саламбо, — Только предстаньте себе, что произойдет, если Совет не сможет быстро расплатиться с ними. Вспомните, сколько их и сколько мы им должны.

— В общей сложности девять миллионов шиглу, — срывающимся от волнения голосом произнес Антигон, — то есть две с половиной тысячи талантов серебра. Почти столько же требует Рим.

— Вот видите, — озлобленно покачала головой Сапанибал. — Даже у Ганнона нет таких денег.

— Пусть Саламбо поговорит с сыном нумидийского царя, — хихикнул Псаллон, показав неровные желтоватые зубы, обросшие рыхлыми камнями. — Может, его люди пойдут на уступки.

Сапанибал растерянно улыбнулась, Саламбо нахмурилась, а Гадзрубал не терпящим возражений тоном заявил:

— Придержи язык, старик. Саламбо уже взрослая девушка и сама знает, как нужно поступать. А тебе лучше вообще забыть о нумидийце.

Он встал и окинул всех настороженным взглядом;

— Давайте день-другой хорошенько подумаем, а потом соберемся снова. Я постараюсь выяснить настроения членов Совета.


Первое, что увидел Антигон в освещенном ярким пламенем костра саду, было соломенное чучело, подвешенное к стволу платана. Вокруг радостно прыгали Мемнон, Бомилькар и маленький Гадзрубал. Стоявший чуть поодаль молодой нумидиец, заметив Саламбо, весело улыбнулся и замотал почти наголо обритой по обычаю его племени головой. Оставшаяся на макушке прядь смешно запрыгала. Девушка смущенно опустила глаза и отвернулась.

— Где Ганнибал? — резким повелительным голосом спросил Антигон.

— Вот он, — Гадзрубал показал на усыпанную черным песком дорожку.

Взмыленный конь без поводьев и седла стремительно промчался по ней и замер, кося глазом и возбужденно всхрапывая. Ганнибал, казалось прилипший к его спине, вдруг выхватил откуда-то из-за спины дротик и точным броском послал его прямо в грудь чучела.


Завешенные пестрой тканью большие окна пропускали спет, но не воздух. Дышать было трудно не только из-за палящего зноя, но прежде всего из-за чадивших пяти жаровен и двух пылавших очагов. Лисандр сидел на краю стола и, прищурившись, смотрел на высокую девушку, склонившуюся в узком проходе над закоптелым медным чаном. Черные курчавые волосы делали ее голову похожей на лохматый шар, крутые бедра плавно покачивались под узкой полоской материи, стягивавшей и без того узкую талию. Заслышав шаги, она обернулась, и Антигон даже замер на месте от восхищения. Он прямо-таки утонул в больших темных глазах под черными стрелками бровей. Особенно манили отраженные в этих глазах блики пламени. Антигону вдруг показалось, что он давным-давно знает эту красавицу с тонким умным лицом, прямым носом и чуть великоватым чувственным ртом. Он с шумом втянул в себя воздух и облизнул внезапно пересохшие губы.

— Э… Антигон, владелец «Песчаного банка». А это Тзуниро.

Эфиопка опустилась на колени и, звякнув медными подвесками у висков, протянула руки ладонями вверх.

— Я — твоя рабыня, господин, — низким, чуть хрипловатым голосом сказала она.

— Встань, — Антигон чуть коснулся шелковисто-нежной кожи ее плеча, внимательно посмотрел на знаки племенного отличия — белые точки и маленькие надрезы на лбу и щеках — и бросил на стол два папирусных свитка. — Сейчас мы проверим, справедливо ли Лисандр расхваливал тебя. Ну-ка, мой старый друг, завяжи ей глаза.

Когда на лицо Тзуниро легла вырезанная из леопардовой шкуры полоска, Антигон положил на ладонь листья розы и сильфия, добавил еще кое-что и поднес руку к носу Тзуниро.

— Лучше убери сильфий, господин, — эфиопка улыбнулась краешками губ. — Он забивает остальные запахи.

От удивления у Антигона даже челюсть отвисла. Он выполнил просьбу Тзуниро и снова протянул руку.

— Что ты теперь чуешь?

— У тебя здесь несколько кунжутных зерен, — она покачивала головой и подрагивала ноздрями. — Чувствую также свежий запах розы. Правда, ты чуть поцарапал лепесток. Лаванда, две-три крупинки перца, крошечный кусочек коры кипариса, капелька смолы… и сосновая щепка. А также сухой стебель артишока и засушенный финик.

Антигон от изумления тихо присвистнул сквозь зубы.

— Что я тебе говорил! — с гордостью возвестил Лисандр. — Она превосходит всех моих помощников и учеников.

— Если ты очистишь свою ладонь, господин, — Тзуниро шаловливо высунула кончик языка, — я тебе еще очень многое расскажу. Если, конечно, ты пожелаешь выслушать жалкую рабыню.

Антигон взял со стола мятый платок и тщательно протер им ладонь.

— О господин… последний раз ты мылся горячей водой три дня назад. Это у тебя правая рука? Хорошо. На указательном пальце чернильное пятнышко. Видимо, ты испачкал его вчера. Тогда же ты был поблизости от дубильной мастерской.

Лисандр вопросительно посмотрел на Антигона, и грек медленно кивнул в ответ.

— Еще ты вчера прикасался к железу — то ли к ножу, то ли к мечу, — Тзуниро вплотную придвинулась к Антигону, — и пил разбавленное водой вино. — Она хихикнула и дернула носом: — Грудь у тебя крепкая и волосатая, член не обрезан и возбужден. От хитона не исходит запахов женщины, рыбы и лошадиного пота. А значит…

— Все, перестань. Лисандр, сними с нее повязку.

Антигон устало прислонился к столу, досадливо поморщился и замахал ладонью, отгоняя наполнявший комнату удушливый запах благовоний.

— Мыслей она, правда, читать не умеет, — осторожно заметил Лисандр, — но зато с открытыми глазами еще лучше различает запахи. Тут один мой подручный перемешал тридцать три совершенно разные капли душистой воды. Так Тзуниро только две из них на язык положила и…

— Я слышу правду в твоих словах. — Антигон отошел от стола и шагнул к эфиопке. — Пять лет назад за тебя заплатили пять мин. Ты их уже полностью окупила. Мы даже еще кое-что должны тебе — тридцать шесть шиглу. Ты больше не рабыня.

На мгновение она замерла, потом всплеснула руками и закружилась в каком-то безумном неистовом танце, выкрикивая:

— Свободна! Я свободна!

— Приходи завтра перед заходом солнца к Тунетским воротам, — сурово промолвил Антигон, быстро просматривая свитки. — Там я буду ждать тебя. В домах неподалеку можно создать еще несколько мастерских.


Иберы под командованием Мандуна получили от Антигона значительную часть жалованья и теперь, разбившись, как обычно, на десять небольших отрядов, вместе с женщинами, носильщиками и обозом перебрались в перестроенные дома возле Гунетских ворот. Им предстояло закрыть туда доступ другим наемникам и переделать эти строения в мастерские. Среди сыновей рыбаков, охотников и крестьян нашлось довольно много умелых ремесленников, благодаря которым Антигон рассчитывал значительно преумножить свои богатства.

Он заглянул в несколько дворов и убедился, что все его указания выполнены. Посредине последнего двора громоздились аккуратно сложенные обрубки. Несколько крестьян загоняли под арку волов и снимали с ослов связанных за ноги кур.

— Что еще им нужно? — Антигон показал на столпившихся вокруг огромного деревянного помоста крепких парней.

— Больше инструментов, — ибер равнодушно пожал плечами. — Сам знаешь: топоры, пилы, молоты и так далее.

— Хорошо, я пришлю. А пока дай мне с собой десять носильщиков.

Кряхтя и напрягаясь, они перенесли в выбранную Антигоном на верхнем этаже квартиру одеяла, стол, три сиденья, несколько камышовых циновок, амфору с сирийским вином и два кувшина со свежей водой. Новое жилище очень понравилось Антигону. С террасы можно было увидеть не только рассыпавшиеся по заливу черные рыбацкие лодки, но даже серебристых рыб, запутавшихся в их сетях. Антигон окинул взглядом еще не обсохшие тонкие кирпичи верхней кладки, удовлетворенно щелкнул языком и прошел в заполненный людьми двор.

Ранее он привел сюда Тзуниро и сейчас старался даже не глядеть на ее просвечивающую сквозь прозрачную накидку смуглую кожу. С деланно-равнодушным видом он подал ей руку и помог подняться на галерею, протянувшуюся через весь верхний ярус дома.

В комнате с подпирающими потолок почернелыми столбами он дождался, когда глаза привыкнут к темноте, и чиркнул двумя кресалами над торчащим из медной чаши промасленным фитилем.

Тзуниро стянула с себя накидку, сделала три шага и сбросила на короткий иссиня-черный ковер длинный гибкий пояс, сразу же свернувшийся кольцами, как змея. Рядом упали туника и хитон Антигона. Чуть поодаль глухо стукнулся о пол египетский кинжал.

На пороге второй комнаты он рывком вздернул Тзуниро, подхватив ее под ягодицы, и, потеряв равновесие, рухнул вместе с ней на ложе. Эфиопка провела рукой по волосатой груди Антигона и с надрывным стоном вобрала влажными теплыми губами сосок…


В двенадцать лет Тзуниро — дочь вождя большого племени, издавна селившегося по ту сторону Гира, — была похищена гарамантами и прошла весь унизительный и тяжелый путь будущей рабыни. Сперва ее долго держали в одном из гарамантских селений, потом трое купцов-пунов отвезли девушку в один из оазисов и продали греку из Кирены, вместе со своими наездниками сопровождавшему небольшие караваны. У него Тзуниро научили говорить и писать по-гречески, а от египтянина, собиравшего травы в пограничной полосе между Киреной, Карт-Хадаштом и царством Птолемеев, — прекрасно различать запахи. В конце концов один из служителей «Песчаного банка» купил ее на невольничьем рынке в Сабрате.

— А что теперь? Ведь сейчас ты свободна.

Она вывернула губы, сверкнув белизной зубов, и задумчиво взглянула на пламя светильника.

— Не знаю. Прошло столько времени… И потом, разве птицы свободны от небесных оков? Почему они каждый год возвращаются в родные места? Свободны только боги.

— Чьи боги? — Антигон улыбнулся. — Боги твоего народа, позволившие силой разлучить тебя с родными? Бога гарамантов? Или наши греческие боги? Зевс, обязанный вне зависимости от желания посылать на людей гром и молнию? Ваал, которого кормили детьми, хотя он, вероятно, предпочел бы дыни? Даже римский бог войны не свободен — исполнение его желаний всецело зависит от решений Сената.

Вместо ответа Тзуниро наполнила чаши, предварительно процедив вино через ситечко, и привлекла Антигона к себе.


Близилась полночь, но иберы, толпившиеся вокруг костра, никак не желали расходиться. Один из них подбросил в огонь пучок сухих трав, пламя с треском вспыхнуло, высветив возбужденные лица двух поссорившихся между собой наемников. Длинные спутанные волосы делали их похожими на двух косматых, поедающих друг друга львов. Через несколько минут между ними завязалась драка. От двух страшных ударов в лицо один из них упал, но сразу вскочил, провел рукой по окровавленному рту и заплывшему глазу и обнажил короткий меч. Второй тут же последовал его примеру, и они начали крутиться по двору, целясь друг другу в грудь остриями своих клинков.

— Немедленно остановитесь! — крикнул Антигон и, оттолкнувшись от последней ступеньки, в прыжке ребром ладони рубанул по шее одного из сражавшихся. Затем грек стремительно пригнулся и, когда меч со свистом рассек воздух над его головой, без замаха ударил кулаком в печень второго ибера.

Мускулистый, с втянутым, будто бронированным под кожей широкими плоскими камнями животом, наемник вдруг захныкал как ребенок и, нелепо взмахнув руками, словно ища опору в воздухе, как подрубленное дерево повалился на землю.

— Где начальник отряда? — Антигон рывком вытер пот с горевшего от возбуждения лица.

Один из иберов дрожащей рукой показал на рослого человека, внешне ничем не отличавшегося от остальных наемников. Пошатываясь, он подошел к Антигону и тупо уставился на него.

— Ты их начальник?

Ибер кивнул и тут же получил хлесткий удар тыльной стороной ладони по лицу. Не давая опомниться, Антигон ударами оттеснял его на улицу. С каждой пощечиной наемник вздрагивал и бессмысленно таращил глаза, а его голова безвольно болталась так, будто в шее вообще не было позвонков.

В крытом переходе Антигон стремительно обошел ибера, завернул ему правую руку за спину и с размаху ткнул лицом в невыносимо смердящий чан с помоями. Дождавшись, когда хлюпающие звуки перешли в хрип, он отпрыгнул назад. Ибер, шатаясь, повернулся и принялся судорожно стирать и размазывать но лбу и подбородку зловонную жидкость. Неожиданно его ноги в полотняных штанах, перетянутых сыромятными ремнями сандалий, напряглись, взгляд стал осмысленным, а в руке сверкнул кинжал. Антигон немедленно перехватил его ладонь и с силой бросил ее на свое колено. Хруст ломаемой кости был похож на треск сухой палки. На всякий случай Антигон с силой врезал иберу в пах. Наемник утробно хрюкнул, покачнулся и медленно сполз по стене на землю.

— Слушай внимательно, — глухо произнес грек, пристально всматриваясь в его остекленевшие, выпученные от боли глаза. — Если возле моего дома или где-то поблизости еще кто-то из твоих драться на мечах, — он с трудом подбирал иберийские слова, — я избивать тебя бичом до крови. Или утопить в дерьме. И помощи Манудун не жди. Понял?

— А ты, оказывается, еще и воин, — восхищенно сказала неслышно подошедшая сзади Тзуниро.

Через несколько минут их шаги уже гулко отдавались от стен домов на Большой улице. Почти все окна были плотно занавешены, лишь кое-где мелькали тусклые огоньки. Двое городских стражей в коротких синих плащах и черных войлочных шапках понуро стояли возле дерева, в густых ветвях которого болтался толстый пожилой пун с неестественно высунутым языком. Ни короткие копья стражников, ни подвешенные к их поясам широкие мечи не смогли защитить его от бесчинств наемников. Третий из стражей зажег факел, поднес его к лицу мертвеца и задрожал от рыданий. Разбрызгивая капли горящей смолы, факел покатился по земле и вдруг зажегся ровным синим пламенем, высветив толпу, стоявшую чуть поодаль у поворота на площадь Черной Богини.

Люди молча раздались, и Антигон увидел два истерзанных женских тела, неподвижно лежавших возле воздвигнутой в честь Танит колонны. Вместо грудей у них зияли круглые кровавые раны. Рядом растекались лужи темно-бурого, почти черного цвета. Какая-то старуха сорвала с себя черное покрывало, рухнула на колени и надрывно закричала.

— Наемников больше не устраивают рабыни. — Один из стражей с остервенением ткнул копьем в щель между кирпичами. — Им теперь требуются пунийки.

— Пойдем отсюда, — хрипло выдавил Антигон, сжимая потную ладонь Тзуниро. — Ее крик напоминает мне вой шакала.

— Мне страшно, — пролепетала эфиопка.

— А будет еще хуже. Наверное, члены Совета очнутся, лишь когда тридцать тысяч озверелых, изголодавшихся наемников ворвутся в город. Пока они просачиваются сюда поодиночке.

Он взял загрубелой от оружия и поводьев ладонью ее тонкую руку, поднес к губам и прошептал услышанное десять лет назад изречение индийского мудреца: «Мы все привязаны к колесу».

— К огненному? — Она прижалась пылающим лбом к его груди. — Или к утыканному шипами?

Антигон проводил равнодушным взглядом бродивших по краям площади облезлых бродячих псов, опасливо шарахавшихся в сторону от каждого редкого прохожего, и осторожно смахнул со щеки Тзуниро две крошечные слезинки.


— Высокочтимый Гадзрубал просил немного подождать. — Служитель, разносивший письма, почтительно склонил голову, — Он лишь совсем недавно вернулся из Дворца Большого Совета.

Антигон отложил в сторону камышовую палочку и задумчиво посмотрел на последнюю цифру. Пока — в значительной степени благодаря невольной помощи Ганнона — прибыль превышала расходы на возросшую стоимость корабельных перевозок и составила чуть ли не девятьсот талантов серебра. Антигон пребывал в отличном настроении и всю первую половину дня раздражал Бостара бессмысленным хихиканьем.

— И что он сказал?

Молодой служитель широко раскинул руки:

— Вот его слова: «Теперь мы можем пить до тех пор, пока не примем Гамилькара за целых двух римлян. И если он — Гадзрубал имел в виду тебя, господин, — не появится до захода солнца, его протащат по улицам голым».

— Хорошо, — удовлетворенно кивнул Антигон. — Ты можешь уйти.

Когда за служителем закрылась дверь, Бостар выбежал из-за стола и приложил ладонь ко лбу Антигона.

— Нет, он не болен. Значит, попросту лишился разума. Но почему, о глупейший из всех метеков, ты так улыбаешься? В твоем широко разинутом рту вполне могла бы бросить якорь пентера.

Бостар безнадежно махнул рукой и отошел в сторону.

— Если я скажу почему, ты от радости завертишься на одном месте и потом бросишься целовать мои ноги.

— Нет, таких безумцев я еще не встречал! — сердито выкрикнул Бостар. — Боюсь, ты станешь кладбищем всех наших надежд.

— Наберись терпения, друг мой. — Антигон вытер выступившие на глазах от смеха слезы, — Довольно скоро тебе придется какое-то время управлять банком одному. Тогда нужно будет со многим смириться и даже пойти на уступки. А сейчас налей мне из твоей любимой, покрытой мхом амфоры.


Тремя днями раньше Гадзрубал успел побывать о уже обставленной мебелью, после спешного отъезда иберов, квартире и познакомиться с Тзуниро. Поэтому сейчас он по-дружески поцеловал ее в щеку.

— Садись, где тебе удобнее, или сразу ложись, — возбужденно сказал он, проведя рукой по раскрасневшемуся потному лицу.

Тзуниро оглянулась и присела рядом с Ионой на одну из беспорядочно разбросанных по ковру подушек. От ярко горевших на бронзовых подставках светильников исходил приятный аромат. Низкие столики были заставлены блюдами с жареным мясом, крепко сдобренным чесноком и перцем, а также горшками и кубками. На потускневшем от времени старинном сундуке стояли пять кувшинов.

— В первом из них вино, наполовину разбавленное водой, во втором воды поменьше и так далее. В пятом одно только чистейшее сирийское вино. Мы не уйдем отсюда, пока не выпьем все до последней капли.

— Ты хоть расскажи сперва, что произошло.

Гадзрубал вдруг дико завопил, с размаху хлопнул Антигона по плечу, притянув его к себе за уши, смачно поцеловал в лоб и тут же оттолкнул с такой силой, что грек рухнул между двумя женщинами, испуганно отпрянувшими друг от друга. Пун разом выплеснул в рот содержимое кубка, подавился и долго натужно кашлял. По его подбородку потекли красные струи.

— Ну ладно, метек, — прохрипел он наконец, — начни лучше ты…

Антигон мгновенно вскочил с ковра, ловкой подсечкой сбил пуна с ног и уселся ему на грудь.

— Однажды… — размеренно начал он.

— Ух! — выкрикнул Гадзрубал.

— Двое смелых юношей — Гадзрубал…

— Ух!

— …и Антигон…

— Ах!

— …решили ощупать ловкими пальцами роскошную тунику отъявленного негодяя. Они долго мяли, ковыряли и щипали ее…

— …пока наконец не обнаружили золотую нить. Но как выдернуть ее? Они были не только смелыми, но и весьма разумными юношами. Продолжай, эллин, а я пока выпью.

— Дело в том, — подхватил Антигон, — что у меня возникли серьезные разногласия с Ганноном Великим и я долго прикидывал, куда именно может нанести удар этот могущественный и очень коварный человек. Вряд ли он наймет разбойников для нападения на мои караваны. Банк для него также недоступен. Разумеется, он может подослать наемных убийц, но я вовремя принял меры предосторожности. У меня оставалось только одно уязвимое место — «Селение ремесленников».

— А почему именно оно? — удивленно спросила Иона.

— Сейчас объясню. — Тзуниро приподнялась и положила подбородок на ладони, — Совет вполне может издать множество указов, губительных для его жителей, их родственников и рабов. Не исключено, что и сам Ганнон вдруг вознамерится купить именно это предместье Карт-Хадашта…

— Поэтому, — вмешался в разговор Антигон, — я решил переместить моих подопечных подальше от Ганнона.

Грек подробно рассказал о том, как долго ему пришлось подыскивать подходящее место, как он рассылал гонцов и использовал старые связи. Закончил он словами:

— Таким образом, я сплел и раскинул сети. Осталось только заманить добычу. На днях я отправил в Иберию несколько гаул. На благодатных землях близ бухты Мастия вскоре возникнет новое поселение ремесленников…

Антигон устало замолчал, но Гадзрубал даже не дал ему перевести дыхания. Ударив своим кубком о кубок грека, он потребовал:

— Говори, ну говори же, владелец «Песчаного банка»!

— «Старики» знали, что я вложил в это дело очень много денег. Заодно я распустил слух о том, что гараманты ограбили четыре моих каравана и что буря потопила множество моих кораблей. На самом деле ничего подобного не произошло, гаулы по-прежнему плавают между Ликсом и Счастливыми островами, но для сторонников Ганнона они покоятся на дне моря. Мой друг из Кирены отправил мне несколько писем, из которых следовало, что я должен их банку изрядную сумму. Одно из этих посланий попало в руки людей Ганнона.

— Да ты настоящий мошенник! — Иона вытерла пальцы о кусок сырого теста. — Едва ли Гадзрубал и я будем дальше пить с тобой вино.

Она кокетливо одернула короткую пеструю тунику, украшенную золотыми блестками, и одним глотком выпила кубок.

— И еще кое-что: купец, давно мечтавший иметь в Карт-Хадаште или поблизости от него собственный постоялый двор с огромным хранилищем, в беседе с одним знатным и богатым пуном заметил, что я очень нуждаюсь в деньгах и потому готов продать свои дома и сады в предместье города. Однако для купца цена оказалась слишком высокой…

— Ты очень умен и хитер, мой сердечный друг. — Гадзрубал прикрыл резную двустворчатую дверь террасы и тяжело осел на мягкую подушку. — Ты сумел обмануть коварнейшего из наших врагов.

— Главное было — убедить Ганнона в том, что он может изрядно навредить мне без ущерба для себя. Один из его приближенных уговорил его действовать через подставных лиц, дабы никто в Совете не заподозрил его в корыстном интересе. Ганнон неожиданно легко согласился и лишь потребовал установить предельную цену в тысячу талантов.

— А сколько ты потратил на это селение?

— Чуть больше двухсот талантов. Сегодня утром посредник, представлявший целую цепочку людей Ганнона: заведующего земельными угодьями, помощника главного управляющего имуществом и, наконец, его самого, — после долгих переговоров и колебаний согласился заплатить тысячу сто талантов. Мы, правда, сперва требовали две тысячи… Об остальном вам расскажет Гадзрубал.

Выражение усталости на лице хозяина дома сменилось настороженностью. Он сделал большой глоток, поставил кубок возле изогнутых позолоченных ножек сиденья и неожиданно твердым голосом сказал:

— Вот так мы выдернули золотую нить из туники всем известного негодяя. Потому я столько выпил сегодня. Но сперва поясню, что Антигон со своими слишком уж рискованными начинаниями перестал внушать доверие как Гамилькару, так и мне. Члены Совета узнали, что мы даже собираемся забрать свои деньги из «Песчаного банка» и поставить его в крайне затруднительное положение. А им как раз пришлось тогда заниматься размещением наемников. Их в городе уже почти тридцать тысяч. Все казармы в Большой стене переполнены, и воинов уже нужно переводить в предместья. — Гадзрубал замолчал, а затем вдруг разразился таким хохотом, что по его щекам побежали крупные слезы. — О боги, как же мало хороших дней, но сегодняшний — один из них! Узнав утром, что посредники Ганнона уже начали выплату денег, я тут же предложил разместить наемников именно на этих землях. Самое поразительное, что Ганнон обеими руками поддержал меня. Он ведь намеренно отстранился от всех переговоров и даже потребовал, чтобы ему ничего не сообщали. И теперь, друзья мои, согласно решению Совета, селение объявлено собственностью города. Именно там разместят часть наемников. Так кому Ганнон причинил ущерб?

Бостар, сын Бомилькара, управляющий «Песчаным банком», — Антигону, сыну Аристида, пребывающему ныне на борту гаулы «Порывы Западного Ветра», в Мастию, Тингиз или Гадир.

Сперва прими привет, мой верный друг и господин Тигго!

О делах сообщу мало, ибо наш банк-челн, сколоченный из крепкого дерева, потонет, лишь изъеденный червями или получив пробоину. Ты знаешь, кто эти черви и кто собирается продырявить наше днище.

Перед тем как перейти к описанию несчастий, обрушившихся на наш город, расскажу сперва о том, что хорошего и плохого происходило в жизни близких тебе людей. Твоя мать Антима умерла, так и не сказав ничего напоследок, а старик Псаллон, напротив, перед уходом в царство мертвых по обыкновению своему шутил и смеялся. А ведь многие напрасно молит богов ниспослать им легкую смерть. Аргиопа вместе с детьми успела вовремя покинуть загородное имение.

Ты можешь больше не опасаться Ганнона Обманутого, о сын метека и осквернитель коз. Он как-то появился в нашем банке в сопровождении четверых телохранителей и, фыркая от ярости, потребовал вести его к тебе. Я спокойно ответил, что для открытия счета и получения ссуды нужно приходить без вооруженных людей. Больше мы его не видели.

Теперь о главном. Когда положение в городе стало совершенно невыносимым, а Совет никак не мог принять окончательного решения, наемникам предложили перебраться в Сикку. Дескать, там и воздух чище, и съестных припасов побольше. Воины согласились, поскольку им уже выдали какую-то часть жалованья, но по дороге они увидели столько богатых домов и роскошных дворцов, что сразу же усомнились в отсутствии денег в казне Карт-Хадашта.

Перевод наемников в Сикку был роковой ошибкой еще и потому, что ливийцы, принимавшие участие в Сицилийской войне, по пути встретились со своими родными и близкими и узнали от них о кровавых деяниях Ганнона. Еще большей глупостью было отправить его к ним на переговоры. Но умиротворителю Ливии не удалось снискать себе еще и славу спасителя Карт-Хадашта. Наемники наотрез отказались иметь с ним какие-либо дела.

И вот теперь почти все они вернулись и обосновались в Тунете. Совет наконец услышал звон их мечей. Наши погрязшие в роскоши правители согласились расплатиться, вот только не знаю, где они возьмут деньги. Александрия отказалась одолжить необходимую сумму. Наемники уже несколько раз вплотную подходили к Большой стене и сравняли с землей купленное у тебя Ганноном селение. Уж не знаю, смеяться ли мне по этому поводу или плакать. Они уже требуют не только выплатить им полностью жалованье, но и выделить лошадей взамен погибших на войне и оплатить расходы на еду. Все переговоры они желают вести исключительно с Гисконом.

Правда, лучше всего они знают Гамилькара, он пользуется большим уважением, однако в настоящее время предводители мятежников не желают встречаться с ним. Дескать, бывший стратег забыл о них. Но я лично полагаю, что он просто слишком опасен для зачинщиков мятежа, так как знает чуть ли не каждого наемника и говорит на их языках.

В заключение скажу, что, будь у нас побольше таких людей, как Гамилькар и Гадзрубал, я бы не испытывал такой тревоги за судьбу города. В остальном же могу лишь пожелать тебе спокойного плавания. Как я уже говорил, Ганнону сейчас не до тебя. Танит милостива к тебе.

Бостар.

Глава 6 Илан — Матос — Наравас

К вошедшему в полдень в гавань Тингиза кораблю «Порывы Западного Ветра» тут же скользнула широкая барка смотрителя гавани с традиционным изображением лошадиной головы на борту. Гонец — худой подвижный человек в темной шерстяной рубашке, подпоясанной широким кожаным ремнем, — ловко забросил на палубу перевязанный синей тесьмой свиток. Из борта тут же выдвинулось бревно с веревочной лестницей, гонец ловко ухватился за ее конец и перенес тело через ограждение. Вскоре Антигон убедился, что сообщенные Бостаром сведения уже успели изрядно устареть. Они лишь подтвердили слухи, которыми испуганные корабельщики обменивались в Малаке и Кальпе[116] близ самого северного из Столбов Мелькарта.

Антигон и Тзуниро разрешили Мемнону сойти на берег, но сами предпочли остаться в каюте. Мальчик, ощутив под ногами каменную твердь мола, как обычно, принялся бегать взад-вперед, ловко уворачиваясь от взлетавших над волноломом веером брызг. Капитан Хирам, время от времени поглядывая в его сторону, договаривался возле сходен с двумя тингизцами[117] в грязных потрепанных хитонах, а кормчий Мастанабал следил за промывкой и заполнением чанов с водой. Осеннее солнце почти скрылось на западе, и поверхность воды в гавани напоминала гнилое дерево с осыпающимся бронзовым покрытием. По серым плитам набережной с громким скрипом медленно тащилась запряженная волами повозка. Громоздившиеся на ней глиняные амфоры предстояло перенести в трюм «Порывов Западного Ветра», так как содержимое лежавших там сосудов уже успело превратиться в уксус. Помимо корабля Антигона у причала вереницей стояли еще восемь судов. С дальнего конца доносились грохот и звон. Там полуголые рабы переносили по гнущимся доскам на борт одинокой гаулы медные слитки и ручные каменные мельницы, изготовленные в мастерских, созданных при здешних каменоломнях.

Антигон скрутил свиток в трубочку, бросил его на стол, отодвинул складное сиденье из дерева и парусины, поднялся на палубу и окинул хмурым взглядом лежавшую на ней барку. Во время ночного шторма она изрядно пострадала и сейчас походила на обглоданного шакалами павшего верблюда. Мачту ветром вырвало из гнезда, у обоих бортов болтались обломки рей, всю обшивку изнутри усеяли черно-красные подтеки. Едва стоявшие на ногах матросы и местные плотники буравили в бортах дырки, забивали в них большие деревянные гвозди и покрывали сверху досками. Один из матросов, промахнувшись, расплющил молотком большой палец и теперь громко стонал и извергал поток проклятий.

Антигон застал пуна возле кормы. Гонец смотрителя гавани нервно барабанил сильными узловатыми пальцами по борту.

— Я слышал, ты намерен отплыть еще сегодня, — дружелюбно заметил Антигон.

— Да, — процедил пун, и его низкий лоб прорезала глубокая вертикальная складка. — Если потребуется, даже без мачты и парусов. Пойдем на одних веслах. Нам срочно нужно в Гадир.

— Так ли уж ты там нужен? Мы только что получили свежее вино. И потом, я хочу расспросить тебя. Это связано с письмом из Карт-Хадашта.

Пун застыл в раздумье, потом согласно кивнул:

— От кубка доброго вина я никогда не отказывался. Список повреждений я могу составить позднее.

Когда гонец, выпив, удовлетворенно прислонился к стене, Антигон ткнул пальцем в послание Бостара:

— Оно запоздало на несколько дней. Обо всем этом мне сообщили раньше. Может быть, ты знаешь последние новости?

— Вряд ли они тебя обрадуют, достопочтенный владелец «Песчаного банка».

— Называй меня просто Антигон.

— Меня зовут Ганнон, — пун задумчиво подергал маленькую медную серьгу, — хотя, как известно, это имя тебе не слишком нравится.

По его словам, Гискон распорядился отправить корабль с деньгами через прорубленные в «Языке» каналы в залив, на берегах которого разбили лагерь наемники. Он уже совсем было договорился с ними, но тут возмутились ливийцы, которым вообще ничего не досталось. Гискон, добивавшийся именно раскола в рядах мятежников, твердо заявил, что большей части наемников придется потерпеть или же пусть деньги добывает избранный ими «стратег» — некий ливиец Матос.

— Разумный, и довольно мужественный поступок, — восхищенно щелкнула языком Тзуниро, — Сказать такое в окружении вооруженных и разъяренных людей!

— Так-то оно так, — Ганнон вздохнул и провел ладонью по бронзовой цепочке с приносящим здоровье камнем. — Гискон — весьма добропорядочный человек, он хотел, чтобы соглашение с наемниками было непременно выполнено. Не учел он лишь одного…

— Чего именно? — затаив дыхание, спросил Антигон.

— Даже у варваров принято считать посла священной и неприкасаемой особой… однако ливийцы надругались над Гисконом и его спутниками, а затем бросили их в Тунете в темницу.

— Ну да, конечно, — после короткой паузы глухо сказал Антигон, — Посол неприкосновенен и все такое прочее… Но ведь этого следовало ожидать именно от ливийцев, не так ли? В отличие от остальных им просто некуда больше деваться.

— Италийцам во главе со Спендием — тоже, — для убедительности Ганнон широко раскинул руки, — Их родные города — соперники Рима. В таком же отчаянном положении оказались галлы. Кажется, их предводителя зовут Авдаридом…

— А как вообще обстояли дела в Карт-Хадаште?

— Хуже, чем во времена долгой Римской войны, — после небольшой паузы ответил пун. — К тридцати тысячам наемников примкнули еще почти семьдесят тысяч жителей ливийских селений. Пока к ним отказались присоединиться только Утика и Гиппон. Их, как, впрочем, и Карт-Хадашт, осаждают теперь бесстрашные воины, прошедшие отличную выучку у Гамилькара. Их даже римляне не смогли победить. Более того: Матос и Спендий даже начали чеканить собственную монету.

— А что им может противопоставить Карт-Хадашт?

— А ничего, — краешки губ пуна тронула снисходительная усмешка. — Лишь несколько сот наемников, оставшихся в своих казармах в городской стене. И еще ополчение под командованием твоего заклятого «друга» и моего тезки Ганнона Великого. Он немедленно приказал привести в порядок корабли и разослал повсюду вербовщиков. Мне поручено спешно доставить из Гадира серебро и набранных там воинов. Ведь мы совершенно беззащитны, господин… Антигон. Воевать с Регулом и Агафоклом было гораздо легче. Ныне враг подступил к воротам города, а у нас ни союзников, ни денег, ни солдат… Но самое ужасное… — Ганнон безнадежно махнул рукой и сделал несколько жадных глотков.

— Ну скажи нам, скажи, — Антигон судорожно вцепился в локоть Тзуниро.

— Римские купцы предложили наемникам деньги и прислали им корабли с хлебом. За день до моего отъезда в Карт-Хадашт прибыли римские послы. Они угрожали нам новой войной. И еще: наемники попросили у них помощи.


Через несколько часов трюм был до отказа заполнен корзинами с солеными тунцами, сушеными фруктами, вяленым мясом, зерном и амфорами с оливковым маслом и вином. Несколько матросов в последний раз сбежали с мостиков, чтобы взять со стоявшей у края пристани повозки несколько ручных мельниц.

Заскрипели снимаемые с тумб причальные канаты. Хирам плотнее завернулся в полосатый плащ и сумрачно уставился на показавшийся из воды медный якорь с двумя лапами. В ответ на вопрос Антигона он широко раскрыл глаза:

— Кто я — пунийский мореплаватель или римлянин, страдающий плоскостопием? Страх? Ха! — Он набрал в грудь побольше воздуха и презрительно сплюнул. — Если бы ты знал, мой славный господин Тигго, сколько раз мне уже приходилось плавать этим путем. Погода пока еще более-менее хорошая, но скажу прямо: нас подстерегает множество опасностей.

— Мастанабал так не думает. — Антигон вытер потное от волнения лицо.

— А вот тут ты ошибаешься, господин! — Хирам забегал пальцами по розовым кораллам ожерелья и как-то сразу помрачнел. — На словах он возражает, но в душе полностью согласен со мной. Но почему ты желаешь плыть именно туда?

— Потому что, если город падет, я хочу оказаться подальше от него, — каким-то потухшим неживым голосом ответил Антигон, — Оставь в трюме место. В Гадире мы возьмем железо. Британцы его очень ценят.


«Порывы Западного Ветра» уже целых полдня стоял на якоре в большой гавани острова Вектис, когда вдруг повалил снег. Мемнон, ранее не скрывавший своего разочарования, пришел в полный восторг. Он гонялся за белыми хлопьями, подставляя грудь пронизывающему ветру, и носил плотную звериную шкуру с таким видом, словно ему подарили золотой панцирь. Мастанабал остался на палубе, и его вскоре уже почти нельзя было различить за белой пеленой. Хирам засел в таверне и, поглотив изрядное количество крепкого местного пива, сел играть в кости с купцами из Массалии. Антигон полчаса сидел в углу, безучастно глядя на скачущие по столу белые кубики с черными точками, а потом незаметно покинул сложенный из дерева и глины домик.

Он долго бродил по улицам, перелезая через наметенные ветром сугробы, и вступал в разговоры с местными жителями, задавая им осторожные вопросы и тщательно запоминая вылетавшие изо рта вместе с легкими облачками пара слова… Нужные сведения он получил только от шестого прохожего.

Мемнон все еще бегал по набережной, и Антигон застал Тзуниро в каюте в полном одиночестве. Повинуясь его красноречивому взгляду, она молча сбросила подбитые мехом штаны и легла на разостланную на полу тюленью шкуру. Сладкая истома охватила его тело от головы до кончиков пальцев на ногах. Тзуниро чуть приоткрыла рот, испустив мучительный вздох, и охватила руками его крепкий торс. Жаркая волна хлестнула их, заставляя забыть обо всем на свете. Потом они долго лежали, опустошенные, не имея сил даже пошевелиться. Тзуниро бормотала что-то бессвязное. Антигон разобрал только одно слово: «Любимый…»


Когда сырой ветер разогнал низкие, исторгавшие белую колючую крупу тучи и на месте быстро растаявшего снега осталось лишь грязное месиво, на корабле Антигона завизжал деревянный блок, поднимая поперечную перекладину с парусом. Его полотно надулось, и судно, покачиваясь на сильной волне, устремилось на север. Там, в устье бурного прибоя, к берегу причаливало очень мало кораблей, и поэтому совершить выгодный обмен было гораздо проще, чем в шумной гавани Вектиса.

Оставив на корабле Тзуниро и Мемнона, Антигон вместе с проводником и двумя вьючными лошадьми, груженными слитками железа, кошелями с монетами и съестными припасами, поехал в северо-западном направлении. Там, неподалеку от урочища Пляшущих Камней, жил известный на всю округу кузнец Илан. Через несколько дней они оказались возле одиноко стоявшей на холме хижины. Из покосившейся приоткрытой двери доносился стук молотков и вылетали голубые, похожие на брызги искры.

— Какие тебе мечи нужны? — Проводник кое-как перевел слова кузнеца — приземистого широкоплечего человека с почерневшим от копоти лицом.

Антигон, помедлив немного, вытянул правую руку.

— Примерно вот такой длины, — взволнованно сказал он, — От кончиков пальцев до изгиба локтя. Можно чуть длиннее. И вот такой ширины.

Он растопырит большой и указательный пальцы перед лицом кузнеца.

— Иберийский, да? — на ломаном греческом спросил проводник и, не дождавшись ответа, начал переводить.

Кузнец сделал приглашающий жест и прошел вслед за ними в оказавшуюся довольно просторной кузню, где подручные тут же перестали расплющивать на наковальне раскаленный добела кусок железа и придавать ему форму меча. Клан отодвинул в сторону разливной ковш, повел здоровенными плечами под старой накидкой из овечьей шкуры и бросил короткую фразу.

— Он хочет знать имена людей, которым ты подаришь мечи.

— Вот как? Ну хорошо. Это три сына моего друга Гамилькара — Ганнибал, Гадзрубал и Магон. А также сын еще одного моего друга, Бостара, Бомилькар и мой сын Мемнон. Ну и один меч я хочу оставить себе.

Выслушав перевод, кузнец осклабился, поставил у ног Антигона весы и бросил на одну из чаш большой камень.

— Вот столько золота, — изумленно прошептал проводник.

Антигон усмехнулся, осторожно обошел горны с потрескивающими раскаленными древесными углями, вышел из кузни, через несколько минут вернулся обратно и сыпал монеты на весы до тех пор, пока чаши не оказались на одном уровне.

Кузнец даже попятился от неожиданности и, невнятно пробормотав несколько слов, тяжело зашагал к дверям.

— Он хочет спросить богов, можно ли взять деньги, а уж потом ковать иберийские мечи.

Антигон молча последовал за обоими британцами прямо к урочищу Пляшущих Камней. Однако проводник не позволил ему переступить круг.

— Туда только жрецы, — дрогнувшим голосом пояснил он.

Кузнец, который, очевидно, был также и жрецом, несколько раз прошелся взад-вперед между огромными каменными глыбами, затем на мгновение остановился, вскинул голову, будто вслушиваясь в неведомые окружающим звуки, и перевел взгляд на небольшой ручей, почему-то даже зимой не покрывавшийся льдом. Внезапно вода в нем забурлила, поднимая со дна песчинки и камешки, и озарилась ярким голубым светом, который, однако, очень быстро померк. Антигон взглянул на кузнеца и обомлел. Лицо Илана напоминало застывшую белую маску.

Постепенно оно оживилось и обрело знакомые очертания. Кузнец несколько раз глубоко вздохнул и молча двинулся к кузне.

Внутри уже не было обоих подручных, но наковальня, казалось, еще дрожала, отзываясь от закоптелых стен громким звоном молота. К удивлению Антигона, исчез также запах каленого железа и расплавленной меди. Но Илан не дал ему времени для раздумий. Он рухнул на колени прямо в лужицу растаявшего снега, попавшего сюда через дымовое отверстие, сбросил накидку и сбивчиво заговорил, одновременно снимая с весов монеты и ставя их шестью ровными столбиками.

— Ты приходишь, когда хочешь, — запальчиво твердил вслед за ним проводник. — Хочешь следующий год, хочешь позднее. За меч для тех, кто зачат на звериная шкура, платить не нужно. За меч для тебя только половину и для твоего темнокожего сына — тоже. Он ведь станет правитель.

Антигон от изумления даже закрыл глаза. К его ногам со звоном упал кошель.


Ночь прошла спокойно, но утром налетел ледяной ветер и погнал корабль на запад. Хирам приказал немедленно снять паруса и выбрать весла. Море вздыбилось, и огромные седые волны ринулись на судно, заливая палубу шумными водопадами. Антигон и Тзуниро, обнявшись, лежали в каюте под шкурой тюленя. Из прикрытого зеленой занавеской угла слышалось ровное дыхание Мемнона и громкий храп Мастанабала. Эти баюкающие душу звуки резко контрастировали с доносившимся снаружи разбойничьим свистом ветра, скрипом мачты и хриплыми выкриками Хирама.

Тзуниро обняла Антигона за шею, припала заплаканным лицом к его бороде и прошептала:

— Уж не знаю, как сказать… После той ночи в Вектисе… Я, правда, не уверена…

— В чем?

— Наверное, я беременна.

— Чудесно! — Антигон еще крепче прижал ее к себе.

Когда Тзуниро заснула, он поднялся. Раскачивающийся светильник отбрасывал на стене огромную мечущуюся тень. Антигон снова и снова повторял про себя слова Илана, воспринимая их сейчас как скрытую угрозу. Его будущий темнокожий сын мог стать вождем только одного из ливийских племен. Оказывается, какие-то неведомые силы уже все решили за него. Антигон медленно опустился за прикрепленный к настилу стол, ткнулся головой в гладкую доску и попытался забыться. Но сквозь туманную пелену ему все время мерещились пляшущие камни и окровавленные мечи.


К утру ветер ослаб и переменил направление. Хотя горизонт был еще затянут мелкой водяной пылью, но тучи уже утратили грозный штормовой облик, и сквозь них узкими полосками пробивалось солнце, высвечивая сквозь затейливое кружево пенных кружев яркую голубизну воды. Антигон медленно вышел на палубу и тут же столкнулся с измученным, едва стоявшим на ногах Хирамом.

— Ничего не получится, мой господин Тигго. — Он вскинул руку жестом человека, умоляющего о пощаде. — Слишком сильный ветер и слишком большие волны. Корабль крутится на месте словно пес с перебитым хребтом.

— Я понимаю, мой друг, — дрогнувшим голосом откликнулся Антигон, глядя прямо в его покрасневшие от усталости глаза, — Придется на зиму остаться в Вектисе.


В Гадир они попали только в середине весны. Завидев лепившиеся к берегу белые дома и серебряный купол храма, Антигон весело рассмеялся. Но больше всего он обрадовался, глядя на стоявшие рядом с утлыми рыбачьими лодками корабли. Он понял, что здесь собирается флот для отплытия в Карт-Хадашт. Вся набережная была заполнена воинами в полотняных панцирях. Их сопровождал суффет Гадира, с гордостью сообщивший Антигону, что древнейшая финикийская колония отправляет на помощь городу восемь тысяч иберийских наемников. Этот пожилой человек с острым проницательным взглядом пригласил грека вместе с Тзуниро в свой двухэтажный, окруженный большим садом дом, угостил жареной дичью и терпким вином и предложил присоединиться к флотилии. Антигон, никак не ожидавший такого удачного стечения обстоятельств, немедленно согласился.

Однако вскоре выяснилось, что он слишком рано обрадовался. Несмотря на сравнительно небольшое количество людей на борту и довольно легким груз, «Порывы Западного Ветра» постепенно начал отставать от каравана. Выяснилось, что судно дало течь. Антигон, нырнув вслед за Хирамом в чернеющий прямоугольный проем трюма, невольно вздрогнул, увидев залитый водой настил пола. Матросы вычерпывали воду под доносившиеся откуда-то снизу непрерывное журчанье и хлюпанье. Грек понял, что отныне можно забыть о вещах и съестных припасах.

— О мой господин Тигго, — от напряжения голос капитана стал еще более хриплым, — Нам придется сделать остановку в Игильгили. Там мы сумеем починить корабль. Он станет почти как новый. Их судостроильня славится своими мастерами.

— Сколько это продлится? — озабоченно спросил Антигон.

Хирам на секунду замер, собираясь с мыслями, а потом нехотя ответил:

— Дней десять — пятнадцать.

— Так, — печально произнес Антигон, — Тогда нам придется расстаться. В Игильгили на берег сойдут только Тзуниро и Мемнон.

Он ободряюще похлопал Хирама по плечу и полез по крутой лестнице на палубу.


В полдень под сильными ударами ветра судно еще больше накренилось на правый бок. Антигон подвел Тзуниро и Мемнона к борту в надежде, что на чистом и свежем воздухе прощание покажется не таким безутешным. Однако взгляд грека уперся в широко раскрытые, полные слез глаза эфиопки.

— О завладевший моим сердцем, неужели?.. — Тзуниро нежно коснулась его лба. Мемнон непонимающе смотрел на них и тоже готов был разреветься. Антигон взял сына на руки.

— По слухам, мятежники уже окружили Гиппон с моря. Я буду вынужден высадиться с лодки где-нибудь неподалеку от Табраха и там попытаться раздобыть коня.

— А мне, к сожалению, нельзя ездить верхом, — Тзуниро приложила ладонь к заметно округлившемуся животу, — но почему, любимый?..

— А потому, — он говорил спокойно и властно, — что хотя в Карт-Хадаште мне очень многое ненавистно, но я там родился. В городе я хоть что-то смогу сделать. Могу помочь деньгами, могу что-нибудь придумать, могу, наконец, просто взять в руки меч и лук. Здесь же мне остается лишь с неистово бьющимся от ужаса сердцем ожидать дурных вестей. Пойми, если Карт-Хадашт падет, все остальные города на побережье также не устоят. И тогда… тогда Хирам доставит вас в Мастию.


Ровно через три дня лежащий в густой траве и не совсем еще проснувшийся в такой ранний час Антигон вдруг резко, как от толчка, вскинул голову. Из-за окаймленного горами горизонта вынырнула небольшая группа всадников, сперва еще плохо различимая в лучах восходящего солнца. Через несколько минут Антигон разглядел длинные белые плащи. Красиво выбрасывающие ноги скакуны повиновались любым жестам и возгласам своих наездников.

— Эй, пунийский пес! — воскликнул прискакавший первым крепко сбитый нумидиец с лохматой черной бородой и изуродованным шрамами лицом. — Ты поедешь с нами. Брат царя поговорит с тобой, и…

Он выразительно провел пальцем по горлу.

— Я не пун, о друг ночи, — Антигон ожег его взглядом и недовольно поморщился: пряному удушливому аромату трав он предпочитал запах рыбы и соли, — а всего лишь несчастный заблудившийся в здешних степях греческий купец.

— Брат царя сам решит, кто ты, — недобро усмехнулся нумидиец, — но вряд ли тебя обрадует его решение.

Лагерь нумидийцев представлял собой стоявшие квадратом шестьдесят шатров с камышовой кровлей. Антигону они показались похожими на перевернутые гаулы. На сочных лугах вокруг старинного имения, видимо принадлежавшего раньше какому-то знатному пуну, мирно паслись расседланные кони. Обугленные балки и остатки стен господского дома походили на изуродованные руки, воздетые к ослепительно голубому весеннему небу.

Вождь нумидийцев окинул Антигона острым, как клинок, взглядом и сразу же почему-то перевел его в свой шатер, белеющий посреди лагеря. Юноша чем-то напомнил греку Гадзрубала. У него было такое же красивое, с поразительно правильными чертами лицо, прямой нос и пронзительные глаза.

— Покормите его, — гортанным голосом приказал нумидиец. — Если он лазутчик, пусть уйдет из жизни сытым. А если греческий купец, пусть видит, что мы очень гостеприимный народ.

Он предложил Антигону сесть рядом с ним на кожаное одеяло. Светлокожий слуга немедленно протянул греку кусок копченого окорока и глиняную чашу с травяным настоем. Дождавшись, когда Антигон насытился, нумидиец весело воскликнул:

— Сейчас мы проверим правильность твоих слов! Эй, Клеомен, поговори с ним по-гречески!

Через пять минут светлокожий слуга уже восхищенно качал головой, убедившись, что Антигон превосходно владеет его родным языком.

— Ну хорошо, Клеомен, а теперь оставь нас, — сурово сказал нумидиец и повернулся к Антигону: — У тебя египетский кинжал и пунийский меч, ты отлично говоришь по-гречески, и, наверное, я бы не знал, как решить твою судьбу, если бы не вспомнил твое лицо.

Антигон побледнел. Он словно почувствовал у своего горла острие меча.

— Ты — Антигон, сын Аристида, владелец «Песчаного банка», друг Гамилькара и Гадзрубала. — Нумидиец медленно встал и скрестил руки на груди, — А мое имя Наравас. Ты видел меня в саду Гамилькара.

— Ты учил Ганнибала стрелять из лука и ездить верхом! — загораясь гневом, выкрикнул Антигон, — Ты любишь Саламбо и тем не менее готов уничтожить Карт-Хадашт, вырвать у своего ученика из груди сердце!

— Не оскверняй мой слух, метек! — Нумидиец угрожающе положил руку на рукоятку кинжала.

— А теперь подумай, — неожиданно холодно и равнодушно отозвался Антигон, — смогут ли несколько тысяч вконец потерявших разум наемников, пусть даже с твоей помощью, преодолеть самые мощные в мире укрепления? Даже Агафокл и Регул не отважились посягнуть на них. Ведь может случиться и так, что от всех вас довольно скоро останется лишь груда обглоданных шакалами и бродячими псами костей. В плену не жди пощады — с тебя живого сдерут кожу.

Наравас печально улыбнулся. Его большие темные глаза затуманились.

— Ганнон наделал слишком много ошибок, — голос нумидийца утратил былую твердость. — Осаждающие захватили почти все оружие, на их сторону перешли почти все воины, размещенные вокруг Большой стены.

— Ты ведь довольно долго жил в Карт-Хадаште, — иронически улыбнулся Антигон, — и должен понимать, что, несмотря на все ошибки Ганнона, славные оружейники-пуны все же успели изготовить неимоверное количество мечей, щитов, копий, дротиков и стрел. Напомню, что в городе огромные запасы железа, меди и олова. Ну а если потребуется, сто тысяч пуниек без колебаний пожертвуют своими волосами для изготовления тетивы. Ты ошибаешься, если думаешь, что в домах Карт-Хадашта останется хоть один железный котел или хотя бы медное кольцо. И последнее. Неужели ты, высокомудрый Наравас, не веришь, что из шестисот тысяч жителей хотя бы шестьдесят тысяч мужчин не предпочтут позорной смерти от руки наемника у себя дома почетную гибель в сражении?

Наравас озабоченно опустил голову. На самом деле Антигон не верил, что в богатом, сытом Карт-Хадаште действительно найдется шестьдесят тысяч людей, мало-мальски владевших боевыми навыками и готовых терпеть лишения. Однако он решил про себя, что в данном случае никакая ложь не может быть чрезмерной.

— Но даже если удастся преодолеть стены, ваши потери окажутся настолько велики, что… В общем, вспомни, что придется еще с боем брать чуть ли не каждый дом. Известно ли тебе, сколько кораблей из Иберии, Галлии, Эллады и земель, расположенных за Столбами Мелькарта, зимой вошли в гавань Карт-Хадашта? Я сам недавно видел целую флотилию с восемью тысячами иберийских воинов на борту.

— Нет, грек, ты так и не сумел убедить меня. — На лице нумидийца появилось хмурое, сосредоточенное выражение. — Вся Ливия поднялась, чтобы вместе с восставшими наемниками, прославившимися в битвах Великой войны, разграбить и навсегда стереть с лица земли надменный Карт-Хадашт. Ты говорил весьма умно и даже заставил меня усомниться кое в чем. Но ни мой народ, ни я не могут остаться в стороне, когда дело касается дележа таких огромных богатств. И потом… — он запнулся, шумно перевел дыхание и затухающим голосом продолжил — Может быть, еще удастся спасти… Саламбо и Ганнибала.

— Выходит, ты по-прежнему любишь ее.

— Если мой названый брат останется жив, — наткнувшись на острый взгляд грека, Наравас невольно отвел глаза в сторону, — он, вероятно, станет одним из величайших людей на земле.

— Да неужели ты веришь, что сын стратега, успешно воевавшего с могущественным Римом, сохранит дружбу с человеком, предавшим и погубившим его город, а его дочь разделит с ним ложе?

Молодой нумидиец замотал головой так, что едва не отлетело прикрепленное к золотому кругу страусиное перо. Его глаза увлажнились, лицо исказила горестная гримаса.

— О Гамилькар, — простонал он, как будто пытаясь понять тайное значение этого имени. — Я всегда восхищался им. Жаль, что война закончилась и я не успел добраться до Сицилии. Если бы ваш город по-настоящему помогал ему…

Антигон резким движением выбросил вперед обе руки.

— Взгляни сюда, нумидиец, — твердо проговорил он, покачивая ладонями. — Ты ничего не видишь, верно? Так вот это и есть лучшее оружие Карт-Хадашта — смертоносное и незримое, — Грек с такой силой сжал ладонь в кулак, что отросшие ногти больно впились в кожу, — Оно раздавит и превратит тебя в прах, ибо в душе вы боитесь древнего могущественного города, который так долго господствовал над вами. Страх — вот как называется это оружие. Его внушает вам одно только имя. И когда вы сойдетесь в смертельной схватке, вспомни мои слова, нумидиец! Вы даже не успеете приблизиться к Большой стене, как все в Карт-Хадаште будут безоговорочно подчиняться приказам человека, носящего это столь памятное тебе имя. В час страшной опасности пуны забудут о своих разногласиях и под предводительством Гамилькара подобно молнии обрушатся на вас. Не зря его прозвали именно так. Ни храбрость твоих всадников, ни стремительный бег их коней не спасут тебя. Или ты полагаешь себя более могущественным, чем грозный Рим?

На худое застывшее лицо нумидийца лег струящийся отблеск пламени. В огне громко потрескивали сухие колючки. Порыв ветра поднял и унес клубы густого дыма. Со стороны лугов слышалось громкое ржание и конский храп, из-за остатков сожженной стены доносились громкие возгласы.

— Мы уходим отсюда! — после недолгого молчания вдруг крикнул Наравас и рывком поднял Антигона.

Он подчеркнуто скорбно вздохнул, вновь скрестил на груди тонкие мускулистые руки, охваченные шитыми жемчугом ремнями. Его глаза недобро блеснули, и у Антигона в который раз болезненно защемило сердце, а к горлу подступил твердый ком. Казалось, Наравас сейчас чиркнет по воздуху длинным пальцем, и отточенное лезвие кинжала с тихим хрустом разрежет горло грека. Густая теплая жидкость зальет его плечи, и Антигон, сын Аристида, метек и владелец процветающего «Песчаного банка», навсегда скроется в черных водах Стикса[118].

— Ты почти убедил меня, — ленивым тягучим голосом, так не соответствующим его внешности, произнес Наравас. — И вот мое решение: если Гамилькар возглавит войска, я со своими двумя тысячами наемников немедленно присоединюсь к нему. Но сражаться мы будем не за Карт-Хадашт, грек, а за Молнию. А если этого не произойдет, я попытаюсь первым пробиться через горящий юрод к дворцу в Мегаре, чтобы защитить моего горячо любимого старшего друга. Ты наделен опасным даром убеждения, грек. И потом, ты вел себя достойно и не дрожал от страха, хотя знал, что твоя жизнь в опасности. Поэтому ты поедешь с нами.


По дороге Наравас рассказал, что послан старшим братом, царем массилов Гайей, выяснить истинное положение дел. От достоверности полученных сведений зависело, кого именно поддержат восточные нумидийцы.

К удивлению Антигона, они направились на юго-запад, в противоположную сторону от Карт-Хадашта и осажденных Утики и Гиннона. Кони шли легко, словно их гнали на вольный выпас. Вечером отряд пересек широкую дорогу и оказался в еще не тронутых войной местах, Во всяком случае, Антигон нигде не заметил ни разрушенных строений, ни беспощадно выжженных полей. Грек предположил, что они направляются в земли массилов, так как вдали серебристо-серой лентой извивалась хорошо знакомая ему река Баграда[119].

Склон все более круто забирал вверх, и вскоре перед ними раскинулась покрытая пышной зеленой травой котловина, в которой расположился целый палаточный город.

— Наш главный лагерь. — Наравас выразительно посмотрел на Антигона.

Грек устало кивнул в ответ. Всю ночь и почти целый день он провел в седле. Нумидийцы только раз сделали привал. Одежда Антигона пропылилась и пропиталась потом, тело зудело и ныло, глаза чуть выглядывали из-под опухших век. Конь под ним уже начал спотыкаться.

— Наш лагерь хорошо защищен, — сказал Наравас, когда они через какое-то время сидели у костра, протянув моги к огню, — Завтра мы поскачем вниз по течению Баграды.

— Куда именно? — Антигон зевнул и болезненно поморщился — от чистой холодной воды из ручья у него с непривычки заломило зубы.

— Раньше мы побывали на землях, поддержавших наемников, а теперь хотим посмотреть, что происходит поблизости от Карт-Хадашта. Возможно, ты прав и они сумеют исправить страшную ошибку Ганнона.

У Антигона резко кольнуло в животе. Боль разрасталась, запуская холодные щупальца под обе лопатки. Он с трудом заставил себя сохранить невозмутимое выражение лица. К счастью, Наравас смотрел в другую сторону.

— Я слышал об этом. Может быть, ты знаешь подробности?

— Ганнон оказался попросту глупцом, — подчеркнуто презрительно заметил Наравас. — Он выступил в поход с сотней слонов и десятью тысячами воинов и, говорят, даже взял с собой чуть ли не все запасы оружия и военного снаряжения. Ночью он переправился через залив и нанес неожиданный удар по стоявшим у стен Тунета наемникам. Они, правда, смогли закрепиться на окрестных горах и холмах.

— А Ганнон, вероятно, подумал, что одержал полную победу, — затравленно пробормотал Антигон. — Онведь привык воевать с ливийскими крестьянами, которые после поражения обычно сразу же в панике разбегались.

— Ты прав, метек. Ганнон удалился на отдых в Утику. Он так спешил вверить свое драгоценное тело заботам банщиков и лекарей, что даже забыл принять необходимые меры предосторожности. Мятежники воспользовались его беспечностью, напали на незащищенный лагерь пунов, разогнали слонов и захватили весь огромный обоз.

— Не забывай, что они прошли прекрасную выучку у Гамилькара. — Отчаянным усилием воли Антигон прогнал навалившуюся дремоту. — Извини, высокочтимый брат повелителя массилов, но мои глаза слипаются. Уж не знаю, почему тебе пришла в голову мысль приютить пленного эллина в своем шатре, но я охотно воспользуюсь твоим гостеприимством. Скажи только, как ты намерен поступить со мной?

— А никак, — Наравас окинул мечтательным взором стоявшие ровным квадратом шатры и вдруг с силой ткнул палкой в костер, подняв целый вихрь искр. — Ты пока останешься с нами. Перед битвой я верну тебе меч и кинжал. И тогда пусть боги решают твою судьбу.

— Но ведь ты знаешь, что я никогда не буду воевать против Карт-Хадашта.

— Знаю, друг Гамилькара, — Он приблизил к греку свое красивое лицо с четкими линиями бровей, — Если мы пойдем на него войной, твои руки будут связаны. Умереть ведь можно и со связанными руками, правда?


Расположившиеся отдельно сто всадников не разводили костры и не ставили палатки. Одни спали, другие сидели, лениво жевали сухой хлеб с холодным мясом или финикийским медом и тихо переговаривались между собой. Заросшая лесом гряда холмов на северном берегу Баграды позволяла массилам не опасаться внезапного нападения. Далеко-далеко на севере в сизых сумерках ярко пылали огни и порой слышался трубный рев слонов. Там находился лагерь мятежников, осаждавших Утику.

Антигона разбудили глухие удары копыт. Он приподнял голову и увидел спрыгнувшего с коня Нараваса. Нумидиец вполголоса приказал что-то нескольким всадникам и мягкими неслышными шагами подошел к греку.

— Странно. — Он обвел рукой противоположный берег и щелкнул языком. — Я говорил со Спендием и Авдаридом. Они обещали отдать нам все ближайшие города пунов и чуть ли не половину всей добычи. Но… — он осекся и недоверчиво покачал головой.

— Что же тебя не устраивает? — с деланной наивностью спросил Антигон.

Наравас, не отвечая, протянул руку, и Клеомен тут же вложил в нее кожаную флягу. Нумидиец вырвал зубами втулку, запрокинул голову и долго пил воду, судорожно дергая острым кадыком.

— Понимаешь, — нерешительно начал он, — Матос стоит лагерем у стен Гиппона, Спендий — на подступах к Утике. Он занял единственный мост через Баграду и уже успел построить рядом небольшое укрепление. Авдарид в свою очередь закрепился в Тунете. Тем не менее все трое чувствовали себя довольно неуверенно, хотя и пытались убедить меня в обратном.

— Ждать и надеяться — ничего другого они не умеют. — Антигон старался говорить как можно более безразличным тоном. — Возможно, завтра мы все узнаем. Ты только не забывай мои слова.

— Я их хорошо помню, — коротко бросил Наравас. — А пока давай отдохнем.

Он сел рядом с Антигоном, затем обессиленно растянулся на траве и закрыл глаза.


Из сонного забытья Антигона вывел какой-то неясный гул, звон оружия и громкие взволнованные голоса. Он мгновенно вскочил, по привычке оттолкнувшись пятками от земли, и несколько минут стоял неподвижно, отгоняя сонную одурь и вдыхая гнетущий запах трав. В пяти шагах от него Наравас, стоя перед утыканным частоколом насыпным валом, пристально всматривался вдаль. Почувствовав за спиной движение, он резко повернулся и приветственно вскинул руку.

— Ну до чего ж хитер этот мрачный пун! — на его смуглом лице расплылась восторженная улыбка. — До чего ж проницателен!

Антигон проследил за его взглядом и убедился, что немногочисленные сторожевые посты наемников на другом берегу Баграды исчезли, а со стороны устья медленно надвигались громадные колыхающиеся туши слонов. Гигантских животных было не меньше шестидесяти. Утреннее солнце рассыпало сверкающие блестки на прикрепленных к бивням остриях, на пурпурных попонах играли жуткие темно-красные всполохи. Туча пыли поднялась над широкой прибрежной полосой, и стало ясно, что по ней вот-вот растекутся лавой отряды воинов.

— Как же ему это удалось? — словно заведенный бормотал Наравас. — Как же он это сделал?

Тут из-за деревьев на взмыленном коне вылетел чернобородый нумидиец, ловко соскочил на землю и почтительно склонился перед Наравасом.

— Это Гамилькар по прозвищу Молния, повелитель! — Нумидиец даже затрясся от возбуждения. — Я сам видел его!

— Как он это сделал? — Наравас шагнул вперед, наступил обутой в сандалию из кожи гиены ногой на ступню нумидийца и цепко схватил его за белую накидку, — Ну говори же!

— Всю ночь дул сильный ветер! — вытаращив глаза, закричал лазутчик, — Он засыпал устье реки. И Гамилькар незаметно провел свое войско к укрепленному мосту.

— Какая же у него светлая голова! Никто, кроме… — Лицо Нараваса даже засияло от удовольствия, — А это еще что такое?

Низина возле холма быстро заполнялась всадниками, готовыми устремиться навстречу отрядам пунийского стратега. Вслед за ними из верхнего лагеря мятежников высыпали сикелиоты в сверкающих на солнце гребенчатых шлемах и ливийцы в горностаевых шапках. Их грозный рев заглушил даже призывные звуки сигнальных рожков.

Прискакал еще один лазутчик и, не слезая с коня, закричал:

— Спендий успел перебросить сюда воинов, стороживших мост! Их у него очень много!

— А у Гамилькара сколько?

— Не больше десяти тысяч, — Лазутчик спрыгнул на землю, приложил руку к сердцу и низко поклонился.

— Нет, Гамилькару их не одолеть, — обеспокоенно, с затаенной грустью сказал Наравас.

— Повторяю: не забывай о моих словах, — сухим озабоченным голосом одернул его Антигон.

Грек никогда не возражал тем, кто заверял его в превосходной военной выучке мятежников, но в душе сохранил представление о них как о варварах, неспособных держать безупречный боевой строй. Теперь он с ужасом наблюдал, как они встали фалангой на глубину в сорок рядов. Между обоими крылами, на которых держалась немногочисленная конница, сохранился промежуток, позволяющий пропускать не только гонцов с донесениями, но, вероятно, даже и слонов.

Один из всадников на склоне холма — видимо, Авдарид — взмахнул рукой, и фаланга двинулась вперед, стремительно набирая темп. Визг рожков, грохот бубнов и барабанов, звенящие удары пик о большие прямоугольные щиты слились в один сплошной гул, сильно напугавший слонов. Они замерли и вдруг дружно повернули назад.

— Нет, нет, не может быть, — растерянно пробормотал Наравас, крепко сжимая плечо Антигона, — Неужели их так плохо укротили?

Боевые порядки пунийского войска начали рушиться. Тяжелая кавалерия хлынула назад, перемешав ряды легкой пехоты и вынудив пращников и метателей дротиков ринуться прочь от реки, Наравас заскрежетал зубами и от отчаяния до крови прокусил губу.

— Ну вот и все, — через несколько минут глухо проговорил он, — Даже Гамилькару не дано одержать победу в столь невыгодных для него условиях. Видишь, даже толком обученных слонов у него нет. Ничто уже не отвратит неминуемой гибели Карт-Хадашта. Это конец, метек.

Антигон, прикрыв глаза рукой, всмотрелся в низину. На южном берегу по-прежнему неподвижно стояли четыре слона. Неужели погонщики в обитых кожами башенках будут и дальше безучастно смотреть на разгром собственного воинства?

Налетевший с далеких гор ветер несколько приглушил отчаянные вопли, ржание лошадей и звон оружия. Антигон закрыл глаза и тут же открыл их, услышав удивленный возглас Нараваса:

— Эй!

Нумидиец дрожащей рукой показывал на восточный склон холмистой гряды, откуда, словно змея, выползали все новые и новые отряды.

Устремившиеся в погоню заслонами и легковооруженными пехотинцами наемники оказались втянутыми в середину фаланги войска Карт-Хадашта. Одновременно в тыл им начала заходить тяжелая пехота пунов.

Из мускулистой груди Нараваса, точно из кузнечного меха, вырвалось несколько тяжелых вздохов.

— Нет, я должен сам посмотреть! — рявкнул он и через несколько минут уже скакал рядом с Антигоном вверх по северному склону. С гребня высокого холма им открылось впечатляющее зрелище.

Беспорядочное бегство слонов, паника в рядах конницы, отход легковооруженных воинов — все это было тщательно задумано и подготовлено заранее. Теперь якобы обратившиеся в бегство пешие лучники, пращники и метатели дротиков вытянулись прямой ровной линией через всю равнину, не позволяя наемникам прорваться к реке и соединиться с воинами Спендия. На мятежников обрушился град стрел, дротиков и камней. Казалось, в воздух взвился немыслимо огромный рой мух. Одна часть конницы пунов бурным валом грянула на наемников Спендия, отжимая их к Вагране, другая ударила по рассыпанному строю наемников Авдарида. Из-под копыт коней вылетали покрытые травой комья, мелкие камушки, песок и глина, клинки взмывали вверх, описывая смертоносную дугу. Наемники, уворачиваясь от ударов, хватали лошадей за гривы или вспарывали им брюхо, и многие катафракты[120] падали, продавливая мягкую весеннюю землю грузом доспехов. И все же очень скоро отряды наемников Спендия превратились в беспорядочную, отчаянно вопящую толпу, в которой каждый думал только о собственном спасении. Их опрокинули и погнали к Баграде, где вода быстро окрасилась в красный цвет.

Наемники Авдарида оказались более стойкими. Они отразили натиск тяжелой кавалерии пунов и вступили в отчаянную схватку с их тяжелой пехотой. Солдаты в ее передних рядах выставили перед собой длинные копья с широкими листовидными наконечниками, а те, кто стоял в задних рядах, одним слаженным движением выхватили из ножен мечи. Над равниной прокатился железный скрежет, и земля содрогнулась от тяжелой поступи. Этот клин вместе с вернувшимися слонами ударил по наемникам, залив низину потоками крови.

Антигон выпустил поводья и с деланной расслабленностью откинулся на круп коня, готовясь в нужный миг ударить его по бокам пятками. Острие меча тут же легонько коснулось горла грека. Наравас явно угадал его намерения.

— Неужели ты именно сейчас хочешь нас покинуть, метек? — Нумидиец улыбался одними губами, но глаза оставались холодными. — Побудь еще немного с нами.

В горле Антигона что-то зашипело, он закашлялся и, безнадежно махнув рукой, еще пристальнее всмотрелся в хорошо различимую с гребня фигуру Гамилькара. В солнечных лучах крылья его шлема полыхали расплавленной медью.

— А потом куда, повелитель нумидийцев?

— Давай подождем. — Наравас равнодушно приподнял плечи, — Наемников сегодня уже никакое чудо не спасет.

Несколько дней они провели в густых зарослях, скрываясь как от мятежников, так и от воинов Гамилькара.

Антигон настолько устал, что, оказавшись среди низкорослых деревьев, из которых длинными зелеными пальцами торчали кипарисы, сразу же забылся коротким тревожным сном.

Пробудился он только ранним утром и сразу же увидел Нараваса, жадно пьющего воду из кожаной фляги. Оказывается, пока Антигон спал, брат царя массилов вместе с еще несколькими своими людьми рыскал вдоль берега Баграды и расспрашивал разбежавшихся наемников. Он даже ухитрился встретиться со Спендием и Авдаридом.

— По их словам, все обстоит не так уж плохо. — Наравас проводил взглядом плывущие по небу в розовых отсветах зари облака. — Правда, они потеряли шесть тысяч убитыми и около трех тысяч пленными. Гамилькар также захватил укрепление возле моста…

— Что же теперь мешает тебе перейти на его сторону? — как можно более проникновенно спросил Антигон.

— К ним скоро присоединятся новые отряды ливийцев, — Наравас опустил глаза и скорбно поджал губы. — Опять же Гамилькару вряд ли удастся снять осаду с Утики и Гиппона. Ганнон засел в Тунете и боится даже высунуться из-за городских стен. Придется нам, метек, запастись терпением.

Чуть в стороне несколько нумидийцев раскладывали перед конями охапки сена. Наравас жестом отослал их, поплотнее закутался в плащ из леопардовой шкуры и с явно наигранной беспечностью закончил:

— А вообще, метек, на помощь часто приходят время и случай.


Владелец «Песчаного банка» никак не мог считаться обычным пленником, и потому между ним и Наравасом постепенно завязались довольно своеобразные дружеские отношения. Они спали в одном шатре, вместе пользовались услугами молчаливого Клеомена, и Антигон надеялся, что юный брат царя массилов когда-нибудь прислушается к его словам.

Но прошла уже половина лета, и Антигон начал отчаиваться, ибо совершенно ничего не знал о судьбе Тзуниро и Мемнона и не имел ни малейшей возможности дать знать о себе родным.

Войско под командованием Гамилькара заняло почти всю равнину возле Баграды и теперь готовилось к решающей битве. Но Матос, которому после своего поражения безоговорочно подчинились Спендий и Авдарид, старался беречь силы и всячески избегал столкновений с конницей и слонами второго пунийского стратега.

Выдавшееся очень жарким лето подошло к концу, осень постепенно брала свое. Выглядевший последнее время усталым и осунувшимся Наравас вдруг очень оживился и как-то вечером, когда на небе уже догорала багровая полоска заката, шепотом отдал распоряжение нескольким нумидийцам. Они дружно ударили себя в грудь, вскочили на коней и умчались прочь.

— Как ты знаешь, Спендий и Авдарид засели на горном хребте, — напомнил Наравас латавшему рваный хитон Антигону и удовлетворенно потер руки. — Сегодня утром они прислали гонца и предложили вместе с ними дать сражение пунам. Без меня они пока на это не отваживаются, уж больно мало у них всадников…

Антигон опустил голову. По спине медленно поползла струйка холодного пота. В ушах прозвучал громкий хлопок, звуки куда-то исчезли, и грек словно провалился во что-то липкое и тягучее.


Ночь уже накрывала заросли черным покрывалом, когда Наравас, выслушав последнего лазутчика, откинул полог шатра.

— Они в ловушке, — тусклым безжизненным голосом сказал он, глядя прямо в распиравшиеся от ужаса, испещренные красными прожилками измученные глаза Антигона, — Прямо перед лагерем Гамилькара стоят пятнадцать тысяч ливийцев Зарзаса. Утром с гор спустятся девять тысяч наемников Спендия и Авдарида. И тогда…

Антигон чуть приоткрыл рот и тут же снова сомкнул губы. Любые слова были сейчас бесполезны. Помедлив, он протянул Наравасу руки:

— Свяжи их.

— Подождем до утра, — успокаивающе улыбнулся Наравас. — А пока давай попробуем заснуть.

Антигон ворочался всю ночь и, едва на землю за откинутым пологом легли первые отсветы зарождающегося дня, с усилием приподнял наполненную звенящей пустотой голову. Тело ломило, гортань горела сухим огнем, губы спеклись от внутреннего жара. Он с трудом привстал и вдруг даже вздрогнул от неожиданности. Перед ним на коленях стоял Наравас, держа на вытянутых руках египетский кинжал и пунийский меч.

— Но ведь ты знаешь, с кем я буду сражаться? — прочистив кашлем горло, вкрадчиво осведомился грек.

Наравас кивнул. Антигон осторожно извлек из ножен кинжал, чуть надрезал левое предплечье, вернул клинок нумидийцу и взял меч.

Наравас понимающе усмехнулся, полоснул себя по запястью сверкнувшим серебристой рыбкой лезвием кинжала, схватил грека за левую руку и поднес к его лицу свою вывернутую ладонь. Они отпили друг у друга немного крови и крепко обнялись.


День обещал выдаться не по-осеннему жарким. Вопреки ожиданиям в лагере Гамилькара царило спокойствие. В двухстах шагах от защитного нала Наравас повернулся к ехавшему чуть позади седобородому нумидийцу.

— Сходи к ним, высокочтимый брат моего отца, и передай, что я хочу видеть начальника войска.

Нумидиец коснулся кончиками пальцев плотно сжатых губ и хлестнул плетью коня, бросив его в галоп по потрескавшейся глинистой земле. Через минуту-другую тишину разрезал его пронзительный крик:

— Брат царя массилов желает говорить с Гамилькаром по прозвищу Молния!

Вскоре узкие створки ворот распахнулись, и наружу вышли двадцать воинов в глухих шлемах. Они встали полукругом, держа копья по-боевому в правой руке. Гамилькар неторопливо обогнул их, выдернул из ножен меч и отдал его одному из копьеносцев.

Старик нумидиец махнул рукой, и Наравас, легонько шлепнув коня по холке, помчался к ним. Перед этим он повернулся и сделал призывный жест Антигону. Рядом со своим дядей он спешился, отдал ему свой дротик и небрежно бросил через плечо подъехавшему греку:

— Пойдем, мой кровный брат, но сперва прикрой лицо.

Антигон немедленно шагнул назад и обмотал концом тюрбана нос и рот. Подойдя ближе, он увидел, что Гамилькар набросил на панцирь серую шкуру ламы.

— Тебе не откажешь в мужестве, брат Гайи, — низкий, чуть хрипловатый голос стратега звучал довольно спокойно. — Что ты хочешь от меня?

— Я не успел попасть на Сицилию, — Наравас вскинул подбородок и с дерзким прищуром взглянул на него, — так как война уже закончилась. Больше я не хочу быть в числе опоздавших.

— Мне нравятся твои слова. Ты прибыл в нужный час. Что ты хочешь и что ты можешь?

— Я привел с собой две тысячи массилов. — Лицо Нараваса озарилось радостной улыбкой, — А взамен хочу лишь дружбы с тобой.

— И больше ничего, нумидиец? — Гамилькар впился в него тяжелым взглядом из-под нависших бровей, — Вспомни, что Спендий обещал тебе половину Карт-Хадашта.

— Не веришь мне, поверь ему.

Наравас отпрыгнул назад, сорвал с головы Антигона тюрбан и торжественно провозгласил:

— Мы связаны друг с другом узами крови.

— Тигго! Мой славный друг! — Гамилькар даже покачнулся от удивления. — Значит, ты…

Антигон положил руку на плечо Нараваса и чуть подтолкнул его вперед.

— Я хоть раз в жизни солгал тебе, друг моего отца и мой друг? — Антигон не сводил глаз с морщинистого лица Гамилькара.

— Мне — нет. — Стратег задумчиво пошевелил толстыми губами и вдруг резко выбросил вперед правую руку.

Антигон тут же соединил ее с ладонью Нараваса. Гамилькар вскинул левую руку.

— Клянусь твоими богами, что, если мы останемся сегодня живы, я подарю тебе не только спою дружбу, но и свою дочь.

— Тогда… — начал Наравас, но его голос приглушили пронзительные звуки сигнальных рожков.

— Поговорим позднее, — догадливо отмахнулся Гамилькар. — Скажи, ты готов подчиниться моим приказам?

— Да! — выпалил Наравас с таким видом, словно собирался броситься в холодную воду.

— Тогда дождись начала битвы, вместе со своими всадниками пройди вдоль подножия горы и ударь сзади по обоим крылам мятежников.

Нумидиец запрокинул голову и внимательно посмотрел на вершину горы, над которой медленно таяли клочья тумана. Затем он повернулся и размашисто зашагал к своему коню.

— Ты сделал мне прекрасный подарок, Тигго, — скупо улыбнулся Гамилькар. — Поэтому я прошу тебя остаться в лагере. Не нужно лишний раз рисковать жизнью.

Антигон приложил к груди сжатые кулаки и чуть напрягся, вслушиваясь в топот ног, ржание коней и лязг оружия. Грек понимал, что еще немного — и ему уже не удастся вырваться отсюда. Он молча поклонился и побежал вслед за Наравасом.


— Спендий и Авдарид приветствуют тебя, брат повелителя массилов! — воскликнул всадник с изможденным лицом, напирая на Нараваса большим тощим конем, — Они предложили врезаться сзади в ряды пунов. И тогда их уже ничто не спасет от гибели.

— Передай им мой привет, — Наравас слегка поморщился, как бы сожалея, что приходится тратить время на пустые слова. — Я обещал Спендию прийти, но не говорил, чью сторону займу, — Он поднял дротик и резко приказал: — Знамя!

Над головой Нараваса затрепетало полотнище с изображением пальм и наконечников копий. Он набрал в грудь побольше воздуха, и над равниной подобно грому зазвучал боевой клич:

— За Карт-Хадашт!

Шеренги всадников за спиной Нараваса грозно ощетинились мечами и дротиками. Посланец наемников протянул к небу руки и издал протяжный вопль, похожий скорее на волчий вой. Затем он щелкнул широкой плетью и вместе с тремя спутниками вихрем помчался обратно.

С самого начала сражения стало ясно, что значительная часть ливийцев на правом фланге обречена на бездействие, ибо Гамилькару удалось заманить их чуть ли не вплотную к ограждавшему его лагерь валу. Там их засыпали стрелами и забросали свинцовыми шарами. Ливийцам осталось или, не считаясь с потерями, пойти на штурм лагеря, или пребывать в бездействии, дожидаясь возможности переместиться в центр или на левый фланг.

Но Гамилькар не позволил им этого, понимая, что именно здесь решается исход битвы. После не слишком удачной атаки слонов он бросил против ливийцев и стоявших посередине своих бывших воинов, испытанных в сражениях Сицилийской войны, тяжелую пехоту. Но его солдаты не обладали столь же высокой боевой выучкой. Падали сраженные ударами копий наспех обученные боевым приемам вчерашние земледельцы, пастухи и ремесленники. По их телам рвались вперед следующие десятки и тоже погибали. Наемники стояли как вкопанные, плечом к плечу и стиснув зубы. Потом они быстро изменили боевой порядок и пошли в наступление. Под натиском кельтов, иберов, италийцев и сикелиотов пехотинцы отходили, отбиваясь и смыкая сильно укороченный и поредевший строй.

Внезапно вдали показались какие-то черные точки. Они рассыпались вдоль горизонта, отделив извилистой линией хрустальную голубизну неба от бурой земли. Нумидийцы мчались легко и стремительно. Скакавший впереди Наравас покинул руку с копьем и пронзительно закричал. В ту же секунду по щитам наемников загрохотал ливень дротиков. Нумидийцы не могли проломить тараном первые ряды наемников. Они, как назойливые мушки, вились вокруг, больно жаля, ослепляя и вынуждая остановиться. Ровные линии копий начали дрожать и ломаться. Антигон на легком, как птица, скакуне вертелся среди со свистом прорезавших воздух жал, срубая мечом древки и ощущая рукой, как ломаются под его яростными ударами шлемы и обтянутые рысьей кожей щиты. Брошенное чьей-то меткой рукой копье задело круп его коня, грек успел спрыгнуть на землю и затравленно заметался в самой гуще кровавой сечи.

Дальнейшее ему помнилось смутно. Будто кто-то другой, а не он рубил, колол, отбивал удары, нагибался, падал и вставал. Перед глазами мелькали то окровавленный обрубок ноги, то руки, пытающиеся удержать вываливающиеся из распоротого живота кишки, то пика, с хрустом пронзающая тело сикелиота и покачивающаяся над ним как красная мачта. И единственное, что он осознанно воспринимал, была яростная жажда убийства. Утолить ее помог поединок с рослым гоплитом в бронзовом шлеме с хвостом. Нанесенный Антигоном удар лишь вышиб искры из умело подставленного круглого щита. Ловко вертя мечом, словно пращой, гоплит без передышки наносил удар за ударом. Антигон с трудом уворачивался от них, выжидая удобного мгновения. Ом отбил еще один удар и встречным движением перехватил чужой клинок у самого перекрестья. Неожиданно меч Антигона хрустнул, он едва успел присесть, как меч гоплита со свистом пронесся над его головой. В тот же миг Антигон прямо с земли заученным движением всадил зазубренный обломок по самую рукоятку в узкую полоску между сверкающими пластинами панциря противника. Гоплит покачнулся и начал падать, увлекая Антигона за собой. Он едва успел вырвать окровавленное лезвие. Тут сзади на него обрушился сильный удар, и Антигон повалился рядом с наемником.


— Вероятно, ему нанесли удар мечом плашмя. Пусть немного полежит. — Забрызганный кровью с головы до локтей лекарь-пун еще раз ощупал огромную, покрытую черным запекшимся сгустком крови шишку и встал, а его подручный тут же начал протирать ее куском чистой ткани, смоченной остро пахнущей жидкостью.

В словно стянутой горячим обручем голове Антигона глухо звучали крики и стоны. Он открыл глаза и тут же снова закрыл их, так как исходивший откуда-то слева ослепительный яркий свет будто залил их раскаленным серебром. Уже наполовину скрывшееся за горизонтом солнце почему-то вдруг вынырнуло обратно, расплылось по всему небу и как будто рухнуло на Антигона. Грек вскрикнул и потерял сознание.

Когда он очнулся снова, то почувствовал себя значительно лучше. Голова больше не кружилась, звон в ушах прекратился, из глаз исчезла багровая пелена. Антигон кое-как поднялся и провел ладонью по затылку. Пальцы сразу же запахли терпковато-горьким запахом.

По всей равнине горели костры. Неподалеку от Антигона озаренные пламенем слоны со скованными передними ногами мелодично позвякивали колокольчиками. Этих огромных животных доставили из ливийских степей в Карт-Хадашт через одну из восточных гаваней. На спинах обитавших в нумидийских и гетулийских лесах слонов меньших размеров трудно было разместить башенки с погонщиками. Поэтому к их бивням часто прикрепляли пучки копий. Антигон тяжело вздохнул и перевел взгляд на людей в белых одеждах, которые кормили слонов, меняли им воду и смывали с бивней кровь и грязь. Пуны называли их «индийцами» в память о тех, кто много лет назад привез в Сирию и Египет первых боевых слонов.

— Какая глупость! Битва закончилась, я сижу здесь, не зная толком, что произошло, и размышляю о слонах, — Антигон слегка коснулся лежавшего рядом раненого и тут же с ужасом отдернул руку от окоченевшего тела.

Только с четвертой попытки ему удалось встать. Один из «индийцев» протянул ему кожаную бутыль. Он жадно отхлебнул из нее и окинул туманным взором равнину.

Вместе с другими ранеными его отнесли к защитному валу, возле которого уже высилась целая гора мечей, панцирей, копий, шлемов, поясов, кинжалов, луков и колчанов. Их небрежно швыряли туда воины, то и дело выныривавшие из темноты и вновь мгновенно скрывавшиеся в ней.

Какое-то время Антигон бесцельно блуждал по равнине, пытаясь найти дорогу к реке. От омерзительного запаха крови и разложившихся трупов кружилась голова. Сердце проваливалось, и каждый шаг требовал неимоверных усилий. Внезапно к горлу подкатила тошнота, он наклонился и издал громкий булькающий звук. Антигона долго и мучительно рвало, хотя за весь день он выпил только немного воды.

— Мужайся, друг. — Подошедший сбоку лекарь ободряюще положил руку на лоб раненого, лежавшего в двух шагах от Антигона, — Стесни зубы и перестань стонать. Знай, что женщины при родах страдают гораздо сильнее. Сейчас тебе будет легче. Ну-ка закрой глаза.

Раненый беспрекословно выполнил его приказание, и подручный лекаря тут же всадил ему в сердце длинный кривой кинжал. Рядом другие лекари вместе со своими помощниками подходили к не столь безнадежно раненным. Они выдавливали гной из воспалившихся ран, смазывали их целебными мазями и перевязывали чистыми тряпками. На поле битвы гетулы и балеарцы приступили к «жатве», то есть к сбору добычи. Одновременно они, подобно мясникам на бойне, точными ударами кинжалов и тяжелых дубин добивали раненых ливийцев и наемников. Небольшая группа конников, набранная из сыновей бедняков Карт-Хадашта, медленно выехала из-за холма, гоня перед собой нескольких пленных. Множество их собратьев по несчастью сидели с осунувшимися, безучастными лицами.

— Пойдем, друг моего господина.

Антигон обернулся, увидел Клеомена и медленно пошел вслед за акрагантийцем. В отличие от Ганнона, обожавшего возить с собой роскошный шатер наподобие излюбленных сооружений восточных царей, Гамилькар в походах всегда жил в обычной, крытой кожей палатке. Сейчас возле откинутого полога щурились от едкого дыма факелов несколько здоровенных телохранителей.

Гамилькар сидел на коврике, скрестив на груди руки. Казалось, он весь выкупался в крови. Наравас в изодранном в клочья плаще склонился к его уху, что-то неразборчиво бормоча. При виде Антигона они застыли как вкопанные и минуту-другую смотрели на него, словно на пришельца с берегов Стикса.

— Тигго! — опомнившись, воскликнул Гамилькар и с беспокойством ткнул пальцем в повязку на голове грека.

— Ничего страшного, — слабым голосом ответил Антигон. — Небольшая царапина. Но ты бы хоть помылся, слуга Мелькарта.

— Сегодня я скорее уж раб Ваала. — Гамилькар медленно покачал головой и схватил его за плечи. — Дай поглядеть на тебя, банкир-метек. Говорят, ты уподобился Ахиллу.

Обрывки увиденного на поле сражения промелькнули перед глазами Антигона, будто блестки жира в супе. Он наклонил голову, точно бык, и тяжело задвигал желваками.

— Не знаю. Помню только лица, руки и распоротые животы.

— Возьми свой египетский кинжал, — Наравас пошарил рукой рядом с собой и встал. — Пояс твой похож на рваную рыбацкую сеть. Их нашли под тобой. Меч же ты сломал в бою, мой славный друг и брат.

Наравас протянул ему ножны величиной с руку, а Гамилькар наполовину выдернул из них меч, представлявший собой великолепное изделие спартанских оружейников. Антигон завороженно смотрел на изящно выгнутое лезвие и усыпанную жемчугом рукоять.

— Им владел сотник лакедемонских гоплитов Метиох, — горько вздохнул Гамилькар. — Это был один из моих лучших воинов. Если б ты знал, сколько римлян порубил он этим мечом у подножия Эрикса… Но сегодня твоя рука оказалась длиннее, а сломанный клинок — острее.

— Так прими же от нас этот дар. — Наравас чуть поклонился и передал меч тупо смотревшему на него Антигону.

— Расскажи подробнее, — глухо пробормотал грек.

— Они потеряли десять тысяч убитыми, мы где-то тысячи две, — торопливо глотая слова, ответил Гамилькар. — Завтра мы их всех вместе похороним. К сожалению, ни среди павших, ни среди пленных мы так и не обнаружили Зарзаса, Спендия и Авдарида. Видимо, они успели уйти. А вообще, если бы не нумидийцы, мятежники бы сейчас глумились здесь над моими останками. Что еще? Боюсь, многие наши раненые не доживут до утра.

— Но зато мы захватили оба их лагеря, — засмеялся Наравас. — Если бы ты видел, сколько там еды, питья, золота и оружия! Что с тобой, Антигон? Ты падаешь?

Лицо Нараваса исказила гримаса удивления. Он едва успел подхватить грека под руки и усадить на ковер.

— В голове пустота, — Антигон еле ворочал языком, — а в душе — страх. Неужели все победы так ужасны, Гамилькар?

— Поражения еще хуже, — криво усмехнулся пун.

Антигон накрылся одеялом и закрыл лицо руками.


Утром Гамилькар, переходя от одной группы пленных к другой, обращался к ним попеременно на пунийском, иберийском, латинском, греческом, лигурийском и кельтском языках и завершал каждую из своих речей следующими словами:

— Вы все знаете меня! На этот раз я лично ручаюсь, что все договоренности будут выполнены. Карт-Хадашт слишком велик и могуществен, чтобы открыть свои ворота кому бы то ни было. Перед вами выбор: за или против Гамилькара Барки. Согласных я с радостью вновь приму в свое войско, отказавшихся отпущу с условием никогда больше не возвращаться сюда. Но если они примкнут к мятежникам и опять попадут в плен, я прикажу их распять или бросить под ноги слонам.

В течение дня почти четыре тысячи пленных изъявили желание вновь сражаться под началом Гамилькара. Остальных стратег великодушно отпустил, приказав дать им на дорогу немного еды.

Антигон напрасно высматривал знакомые лица. Наконец он не выдержал и вечером спросил Гамилькара:

— Тебе известно что-нибудь о судьбе Тзуниро и Мемнона?

Гамилькар недоуменно сдвинул брови и тут же снисходительно улыбнулся:

— Ах, ну да, ты же ничего не знаешь о них. Они благополучно добрались до Карт-Хадашта. Радуйся, Тигго, ты снова станешь отцом.

Антигон из Кархедона, владелец «Песчаного банка», — Атталу из Кархедона, проживающему в Массалии, послано через Объединение виноделов.

Прими привет и пожелания успеха и благополучия тебе, твоей жене и детям, мой мудрый и горячо любимый брат! Знай, что судьба восполнила потерю, понесенную нашей семьей из-за смерти матери. Твоему племяннику Аристону уже пятнадцать лун. Он такой же чернокожий, как его мать Тзуниро, и быстр и резв, как тысяча воробьев летом. Его шалости немного отвлекают нас от горестных вестей, которых, увы, как всегда в избытке.

Сперва сообщаю, что Карт-Хадашт выстоял и стены его по-прежнему неприступны. Многое видится издалека в искаженном свете, и потому хочу рассказать тебе, как все было на самом деле.

После великой победы Барки на равнине среди мятежников пошли разговоры о его милосердии, и многие вознамерились перейти на сторону своего бывшего стратега. Тогда их предводители решили исключить любую возможность заключить перемирие и, презрев священные обычаи и установления, жестоко расправились с томившимися у них в плену в Тунете членом Большого Совета Гисконом и еще семьюстами знатными кархедонцами. Несчастным отрубили руки, отрезали носы и уши и бросили умирать в яму. Когда прибывший из нашего лагеря вестник попросил хотя бы выдать трупы для последующего достойного их погребения, ему было в этом отказано. Более того, негодяи нагло заявили, что отныне любого вестника или посланца Карт-Хадашта ждет жестокая казнь. После этого страшного дня ни о каких переговорах не могло быть даже речи.

За них, правда, собирались выступить посредниками римские послы, однако они тут же порвали с наемниками всякие отношения. Даже погрязшему в бесчестье Риму это показалось слишком уж позорным деянием.

Кроме того, после возвращения с Сицилии последних наших пленных Рим изъявил готовность пойти на ряд уступок, и в частности позволил Кархедону вербовать наемников среди сикелиотов. В свою очередь старый союзник Рима, тиран Сиракуз Гиерон, предоставил городу заем.

Ганнон Великий тут же принялся громогласно уверять всех и вся о начале великой дружбы между Римом и Кархедоном. Увы, его власть и влияние по-прежнему непоколебимы. Многие, и я в том числе, смотрят на веши гораздо более трезво. Гиерон прекрасно понимает, что в случае гибели Кархедона и чрезмерного усиления Рима ему также наступит конец. Риму же гораздо проще иметь дело с ослабленным войной Кархедоном, а не с какой-нибудь мощной державой, которая вполне может возникнуть на севере Ливии и объединить не только жителей таможенных городов и селений, но и уцелевших пунов.

Благодаря такому мягкому повелению Рима Ганнон снискал еще большую популярность и, сохранив за собой должность стратега, заранее обрек на неудачу все планы Гамилькара. Ты только представь себе, брат: два наших войска целый месяц бездействовали, так как приказы их стратегов противоречили друг другу. Ни о какой решающей битве не могло быть даже речи, и лишь нумидийцы зятя Гамилькара Нараваса изрядно досаждали наемникам. Напротив, Матос и Спендий сильно пополнили свои ряды.

Таким образом, год был потерян, и в довершение всего буря погубила флотилию, которая должна была доставить в Кархедон иберийских воинов, а также съестные припасы, слитки серебра и оружие. Как только эта страшная для нас весть разнеслась по побережью, Гиппон, Акра и Утика немедленно открыли ворота осаждавшим их наемникам, и Кархедон остался в полном одиночестве.

Но остался, а не пал. Под воздействием Гадзрубала Совет был вынужден предоставить войскам право выбора главного стратега. И конечно же был выбран Гамилькар.

К этому времени Матос, Спендий и Зарзас уже подошли со своими отрядами к стенам Кархедона, но Гамилькар и Наравас сумели зайти к ним с тыла и отрезать от всех источников снабжения.

Уж не знаю, мой добрый Аттал, сможет ли Кархедон вернуть Сардинию и Кирн[121], жители которых сумели осенью изгнать возобладавших там было наемников. В настоящее время этими островами никто не правит. Ты знаешь, что наш отец Аристид имел там весьма обширное хранилище для своих товаров. Ныне «Песчаный банк» владеет в этих краях еще участками земли и двумя рудниками. Если тебе с помощью массалийских купцов удастся спасти хотя бы часть нашего имущества, половина его — твоя. Тогда вторую половину переведешь в деньги и положишь их в отделение александрийского Царского банка. Но если спасти его не удастся или поездка туда покажется слишком опасной, знай, что на моих братских чувствах это никак не отразится.

Антигон.

Глава 7 Столбы Мелькарта

У входа в мастерскую Тзуниро Гадзрубала застиг сильный весенний ливень. Поэтому, поднимаясь по открытой лестнице на пятый этаж, пун насквозь промок. Антигон через пролом в стене провел его в соседнюю квартиру, которую он переделал под баню. Гадзрубал разложил мокрую одежду на краю бассейна. Рослый банщик крепкими пальцами перебрал его жилы, дергая их словно струны, затем размял кулаками поясницу, гулко простукал спину, растер все тело докрасна шерстяной тканью и помог надеть хитон и фартук.

Шум дождя не позволил им поговорить за столом. После ужина кормилица отнесла Аристона в постель. Мемнон также поспешил удалиться, чтобы продолжить чтение описанных Ксенофонтом[122] захватывающих похождений греческих наемников. Тут как раз дождь прекратился, и Антигон, Тзуниро и Гадзрубал расположились на террасе, попивая вино и наслаждаясь пахнущим первой листвой весенним воздухом. Из-за туч вынырнула полная луна, и лица собеседников стали зеленовато-бледными. Гадзрубал посмотрел вслед промелькнувшей на небе стае летучих мышей и предложил еще раз обсудить последние события.

Вынужденные снять осаду Карт-Хадашта предводители мятежников со своими почти пятьюдесятью тысячами воинов были в конце концов загнаны в горы и засушливые местности. Несмотря на почти двойное превосходство в силах, они тем не менее в страхе перед полководческим даром Гамилькара не решились дать ему еще одно сражение и предпочли уходить все дальше и дальше на юго-восток. Великому пуну удалось помешать Спендию, Авдариду и Зарзасу соединиться с Матосом, по-прежнему удерживающим Гиппон, Утику и Тунет.

— Завтра на рассвете я отправляюсь к Гамилькару. Хочу доставить ему снаряжение и деньги, а заодно рассказать кое-что о Ганноне. — Антигон с такой силой поставил на стол тяжелый серебряный кубок, что его содержимое чуть не выплеснулось на лица Гадзрубала и Тзуниро.

— Что именно? — нетерпеливо спросил Гадзрубал.

— Да так… Ходят разные слухи. — Антигон подергал себя за мочку правого уха.

— А вдруг нам будет интересно? — хихикнула Тзуниро. — Расскажи, источник всех моих радостей.

— Да нет, не стоит, — отмахнулся Антигон. — Лучше сообщи мне последние новости об Ионе, Гадзрубал.

— Их не так много. Она по-прежнему ни на шаг не отходит от этого египетского мистика. Кажется, на Мелите[123] устраиваются оргии, во время которых такие, как она, воссоединяются якобы с неким веществом, — Лицо Гадзрубала оставалось спокойным, но в голосе звучала неприкрытая горечь, — Вероятно, скоро они переберутся в Дельфы или создадут серапеум[124] в Пелузии[125]. В сущности, это просто обыкновенный публичный дом.

— Сапанибал все еще любит тебя? — севшим от волнения голосом спросила Тзуниро.

Гадзрубал вздрогнул, покраснел и смущенно отвел глаза в сторону. Ему явно не хотелось отвечать на этот вопрос.


Только через семь мучительно долгих дней они добрались до лагеря Гамилькара. Караван медленно поднимался по вздымавшимся все круче скалам. Ехавший впереди Антигон вдруг почувствовал отвратительный запах, исходящий из-за хмурого зубчатого утеса.

— Что это? — Антигон с отвращением заткнул нос.

— Там гниют на солнце трупы слонов, — один из пунов брезгливо поморщился, — и навалены целые горы мусора, собачьего и человечьего дерьма. А вообще взгляни на небо, владелец «Песчаного банка».

Высоко над гребнем кружилось черными точками множество стервятников. Время от времени один из них камнем падал в ущелье.

В разбитом за склоном хребта лагере дышалось уже гораздо легче. По выбитым в склоне ступеням они в сопровождении нескольких нумидийцев поднялись наверх и прошли мимо сторожевого поста.

— Пойдем скорее отсюда, Тигго. — Волевое и решительное лицо Гамилькара, казалось, навсегда исказила гримаса отвращения. — В шатре не так воняет.

Возле кожаной палатки с опущенными войлоками он приказал двоим рабам выполнять все пожелания Антигона и отправился принимать доставленный караваном груз.

Антигон уже хотел было растянуться на простом грубом покрывале, но тут один из рабов — авгил с шапкой густых волос и вымазанным охрой лицом — принес ему кружку слегка разбавленного вина.

— Воды совсем мало, господин, — Он с сожалением пожал плечами. — Нам строжайше запрещено мыться.

Вскоре рев ослов заглушил обычный лагерный шум, который для привычного уха подобен плеску волн и воспринимается им только при очень большом желании. Немного отдохнув, Антигон вышел из шатра и медленно побрел мимо сотен воинов, старательно моловших зерно. Хлеб здесь пекли в наспех сложенных из больших камней печах. Раньше солдаты, после завершения осады Карт-Хадашта неотступно следовавшие за мятежниками, ели просто вымоченное в воде и вине зерно.

Прямо за валом другие воины снимали с ослов огромные кувшины и бурдюки и таскали их к вырытым в каменистой земле ямам неподалеку от западных ворот. В них вода оставалась холодной даже в самую лютую жару. Один из караульных сообщил Антигону, что для доставки ее сюда требовался целый день.

— Мухи — наши злейшие враги, — измученным голосом сказал вернувшийся только поздно ночью Гамилькар. Он тяжело опустился на сиденье и начал снимать панцирь. Стратег делил со своими воинами все тяготы походной жизни и не позволял себе мыться. Поэтому от него также исходил стойкий запах застарелого пота.

— Что там, за скалой? — Антигон устало прислонил голову к стенке шатра между двумя светильниками. По его лицу забегали тусклые пятна.

— Спендий… Авдарид… Зарзас, — называя каждое из этих имен, Гамилькар загибал пальцы, а закончив, медленно сжал ладонь в кулак.

— Я знаю, — Антигон настороженно посмотрел на него. — Но почему такая страшная вонь?

— Потому, что там, внизу,скопилось очень много людей.

Хитроумный план Гамилькара и Нараваса полностью удался. Выход из ущелья перекрыли слоны и тяжелая пехота, вход — еще и конница. Все места, откуда наемники могли попытаться выбраться, были загорожены доставленными на слонах тяжелыми, утыканными острыми, как у дикобраза, иглами решетками.

В общей сложности в западню попали пятьдесят тысяч ливийцев, иберов, кельтов, сикелиотов и италийцев. Вместе с ними там оказались еще примерно тысяча пленных, десять тысяч рабов, сотня лошадей и множество запряженных в повозки быков. На первое время им вполне хватало пищи и воды.

— Они даже вырыли колодец, — глухо произнес Гамилькар. — Но вряд ли от этого был толк. Воды в день хватано самое большее на сто−двести человек.

— И сколько это может продолжаться?

— Еще два-три дня. А так уже двадцать дней. Здесь же одни камни. Ни деревьев, ни кустов, ни травы. Сперва они съели все запасы, потом на пятый день начали забивать скот. Пришлось порубить повозки на дрова. Но вообще-то они спешили съесть мясо сырым, иначе оно быстро портилось. Здесь же такая жара.

— А потом?

— А ты не догадался? — Гамилькар насмешливо взглянул на Антигона и тут же стер с лица улыбку, завидев его расширенные от ужаса глаза…

— Неужели?..

— Именно. На тринадцатый день они, Тигго, убили и сожрали рабов. Естественно, в сыром виде. И вот уже два дня они бросают жребий, выясняя, кого из простых воинов… Нет, нет, вожди а этом не участвуют. Они пьют кровь, чуть разбавленную колодезной водой.

Антигону показалось, что его мягко, но сильно толкнули в грудь. Он чуть присел и ткнулся лицом в колени.

— Сам понимаешь, на войне творится великое множество всяких мерзостей, — жестко усмехнулся Гамилькар, — Но, расправившись с Гисконом и другими послами, они бросили вызов богам. Они попросту нагло оскорбили их. А теперь они вообще утратили всякое сходство с людьми. Они даже не звери. Они — сосуды, наполненные гадостью.

— Они даже сдаться не могут, — выдержав паузу, тихо сказал Антигон, — И даже если… если кто-то из них сумеет вернуться в родной город или селение, вряд ли он сможет почитать старших, любить женщин и чтить богов. Или я ошибаюсь?

Гамилькар шумно откашлялся:

— Понимаешь, Тигго, даже если они сложат оружие… Ну что мне делать с пятнадцатью тысячами наших злейших врагов в этом узком ущелье? Я не могу приказать своим воинам поить их и кормить. Неужели я должен буду выпустить в мир зло, чтобы оно и дальше отравляло его?

— Прежде всего ты должен выспаться, — Антигон перевернулся на живот и оперся подбородком на подставленные ладони.

— Ладно, попробую, — согласно кивнул Гамилькар.


После недолгого тревожного сна Антигон приподнял голову и обнаружил, что Гамилькара уже нет в шатре. Сквозь круглое отверстие мутными каплями сочился свет.

Антигон неохотно съел принесенный авгилом ломоть заплесневелого хлеба с куском соленой рыбы, выпил кружку воды и немного вина, от которого во рту сразу возник противный кислый привкус, и откинул полог.

Лагерь постепенно оживал. Все больше и больше воинов в полном боевом облачении поднималось по приставным лестницам и выбитым в камне ступеням на вершину скалы. Наездники, получив указания, вскакивали на коней и уносились прочь. На северном краю ущелья строились отряды тяжелой пехоты.

Антигон испытывал полнейшую апатию. Ничего из происходившего вокруг его не интересовало. Он остановился и равнодушно спросил у одного из военачальников:

— Что случилось?

— Спендий и остальные вожди подошли к выходу из ущелья. Похоже, они готовы начать переговоры.

Антигон часто задышал ртом, как пес в жаркий день, и побрел вслед за пун ом. «Даже через тысячу лет, — вяло размышлял он, — когда уже не будет Рима, Карт-Хадашта, Афин и Александрии, люди будут помнить об этом кошмаре». Именно эта мысль пробудила в нем желание посмотреть на троих зачинщиков мятежа. Антигон чувствовал себя ужасно. Хлеб и рыба тяжелым комом осели в животе, голова кружилась, перед глазами клубился багровый туман. Шатаясь, он приблизился к краю ущелья и заглянул вниз.

Его взору открылось невероятное зрелище. На каменистой, лишенной каких-либо признаков растительности почве лежало множество распластанных тел вперемежку с истерзанными тушами животных. Внезапно Антигон заметил внизу слабое движение. Многие вяло, без единого слова поднимались и шли к выходу из ущелья, где уже стояли предводители мятежников.

Несмотря на измученный вид, они никак не походили на людей, терзаемых голодом или жаждой. Спендий был худощав, жилист, светловолос и походил на ястреба. Антигон, правда, тут же вспомнил, что эта хищная птица обычно улетала при появлении орла. Невысокий коренастый человек с непрерывно подрагивающим левым глазом был, по-видимому, Авдаридом из Галлии. Лоб Зарзаса был перевязан куском окровавленной ткани, концы которой болтались на плечах, как головы забитых кур. Сзади стояло еще семь наемников — трое ливийцев, ибер, сикелиот, египтянин и галл. За ними на расстоянии полета стрелы уже теснились поднявшиеся из ущелья наемники с окровавленными ртами и покрытыми запекшейся кровью подбородками. В голове Антигона загремели барабаны, сердце сжалось, толстый распухший язык еле ворочался в пересохшем рту.

Воины Гамилькара знали грека в лицо и потому спокойно пропустили его к своему стратегу. Еще издали Антигон услышал позвякивание его серег, а затем сильный уверенный голос:

— Вот мои условия! Хотите принимайте, хотите — нет. Я отберу десять заложников и позволю остальным без оружия, в одних хитонах, с поднятыми руками покинуть ущелье.

Трое предводителей мятежников что-то лихорадочно зашептали друг другу. Это продолжалось несколько минут, и наконец Спендий взмахнул почерневшей от грязи ладонью и с каким-то железным лязгом в голосе бросил;

— У нас нет выбора! Мы принимаем твои условия, Барка!

Лицо Гамилькара не выражало ничего, кроме отвращения и усталости. Он вежливо улыбнулся и вдруг стремительно выбросил вперед палец с перстнем, украшенным оттиском государственной печати Карт-Хадашта:

— Тогда я выбираю вас!

Никак не ожидавшие такого решения предводители мятежников даже застыли от неожиданности. Им тут же завернули руки за спину и поволокли в лагерь.

Ничего не знавшие об условиях Гамилькара остальные наемники, видя, что их вождей куда-то повели, начали кричать, дергаться и колотить себя в тощие груди. У многих с губ потекла кровавая пена. Многоголосый пронзительный крик заставил Антигона отшатнуться, и в этот миг воздух задрожал от сотен стрел, выпущенных лучниками-гетулами. Вперемешку с ними летели пущенные балеарскими пращниками свинцовые шары. Ряды наемников сразу же поредели. Тем не менее они продолжали напирать, выставив перед собой копья, обнажая на ходу мечи и потрясая секирами. Антигон отвернулся, не желая видеть горы трупов, безумные глаза и оскаленные зубы. Гамилькар молча отстранил его, надвинул поглубже кругловерхий, похожий на перевернутый котел шлем и вскинул меч.

Антигон, спотыкаясь, побрел прочь. Напоследок он оглянулся и увидел, как наемники валятся вниз по откосу, поднимая тучи щебня и камней. В лагере он узнал, что под конец в ущелье пустили сто слонов с заостренными бивнями, кинжалами в наколенниках и подвешенными к хоботам на кожаных кольцах тесаками. После них внизу осталась лишь огромная гора растерзанных и раздавленных тел. Затем настал черед стервятников.

Антигон со стоном медленно опустился на колени, закрыл глаза и пожелал только одного — оказаться в каком-нибудь другом времени.


Ночи с Тзуниро вернули его к жизни. Уже на четвертое утро он проснулся бодрым и веселым. Правда, его очень сильно раздражал переполненный город — после бойни в ущелье он не мог видеть большого скопления людей в одном месте. Но пока ливийцы и наемники во главе с Матосом удерживали Гиппон, Утику и Тунет, жители предместий предпочитали отсиживаться за неприступными стенами Карт-Хадашта.

Это неожиданно привело к хорошему результату. Поселяне, поставившие кожаные палатки и деревянные хижины возле роскошных домов Мегары, постепенно начали оказывать влияние на решения Совета. Теперь даже «старики» понимали, что народом, которому предоставлены определенные права, гораздо легче управлять. Они уже не собирались полностью опустошать ливийские земли, ибо это могло вызвать в Карт-Хадаште голод. Ганнон и его приверженцы осознали, что ливийцам не нужно давать повода люто ненавидеть город и желать его полного разрушения.

В начале лета Гамилькар отдал десятерых заложников второму стратегу, обязав его продолжать осаду Тунета, и вернулся в город с целью устроить свадьбу Сапанибал с Гадзрубалом Красивым. Праздник совпал с отъездом Антигона в Александрию.


Путешествие оказалось довольно приятным. Во время долгого плавания вверх по Нилу Тзуниро по ночам изливала Антигону свою тоску по усыпанному крупными звездами южному небу и ласково ерошила волосы на его груди. Мемнона мучили смутные воспоминания о матери и неказистых домах Канопоса, но при виде их призраки прошлого сразу же исчезли из его памяти.

Изготовленные Тзуниро благовония приносили хороший доход. Антигону после долгих переговоров удалось убедить Фриниха сделать его посредником в Александрии некоего афинянина Аристарха. Аристон устраивал набеги на пляжи и отмели и завел дружбу с бродячими собаками, кошками и тремя обитавшими в одном из заброшенных притоков Нила старыми беззубыми крокодилами. Перед отъездом Антигон поручил двум зодчим построить на окраине столицы государства Лагидов[126] дом и в дальнейшем получать деньги и указания непосредственно от Аристарха.


Только поздней осенью их корабль приблизился к Карт-Хадашту. Перед заходом в гавань матросы сбросили за борт завернутый в парусину труп умершего накануне старого капитана Хирама. Его место занял Мастанабал, которого Антигон попросил подобрать хорошего кормчего.

Ветер надул паруса, судно накренилось, но Мастанабал опытной рукой вывернул его из волн. Антигон оглянулся и увидел, что из-за горизонта вынырнули четыре черные точки, быстро принявшие очертания кораблей. Они так стремительно неслись по морю, словно пытались догнать «Порывы Западного Ветра». Их весла мерно опускались в воду, выбрасывая клочья пены. На палубе первого судна стоял невысокий лысый человек в белой шерстяной тоге. Антигон понял, что в Карт-Хадашт направляется римское посольство.

Уже в гавани он узнал, что город постигли новые несчастья. Второй стратег, Ганнибал, считавшийся одним из наиболее близких Ганнону людей, решив показать осажденным мятежникам, что их ждет, распорядился распять у ворот Тунета десятерых пленных. Они еще корчились на крестах, судорожно хватая ртами воздух и со смертной тоской глядя на городские стены, когда Матос неожиданно предпринял вылазку, рассеял отряды Ганнибала, а его самого взял в плен и велел прибить к кресту, на котором чуть раньше умирал Спендий.

Столь неожиданный поворот в ходе военных действий заставил Совет согласиться с предложением Гадзрубала обратиться к Гамилькару и Ганнону с призывом забыть о всех разногласиях и объединить усилия в борьбе с мятежниками. В результате Гамилькар, которому теперь никто не мешал, вынудил Матоса покинуть Тунет. Пунийский стратег успел обнаружить на крестах истлевшие останки Ганнибала и нескольких его военачальников и преисполнился еще большей решимостью одним последним сражением закончить самую кровавую и страшную войну в истории Карт-Хадашта.

Матос и Гамилькар выстроили свои войска в шесть боевых линий. Ливиец укрепил центр скованными бронзовой цепью этрусками, а пунийский стратег забил глубину строя отборными солдатами тяжелой пехоты, которые и решили исход битвы.

Уцелевшие наемники укрылись на вершине холма и отчаянно отбивались, пуская в надвигавшихся на них грохочущим валом воинов Карт-Хадашта тучи дротиков, стрел и камней. Но никакое ожесточенное сопротивление уже не могло спасти таявшую прямо на глазах горстку мятежников. Пуны вместе со спешившимися нумидийцами неудержимо поднимались все выше и выше, смыкаясь плечами и мгновенно закрывая бреши в своих радах. Оставшись один, Матос с диким хохотом бросился вперед, мощными ударами перерубая древки копий. Он надеялся погибнуть в бою, однако метко брошенный камень сломал ему меч. В тот же миг осторожно подкравшийся сзади Наравас накинул сеть на последнего предводителя мятежников.

Смерть его была ужасной. Баркиды, правда, не сочли нужным присутствовать при этом кошмарном зрелище. Безусловно, Матос оскорбил богов и совершил множество тяжких преступлений, но по справедливости истинные виновники Ливийской войны должны были быть распяты рядом с ним. Они же продолжали упражняться в красноречии на заседаниях Совета.

Матосу долго растягивали в стороны пальцы рук, дробили кости, хлестали бичами так, что кожа ошметками слетала с тела, подносили к ранам раскаленный железный прут и забрасывали камнями, а затем выкололи глаза и залили уши расплавленной медью. Наконец его багровое тело со свисающими клочьями кожи под ликующий рев толпы торжественно распяли на кресте. Антигон предпочел весь этот день провести в банке и ничего не видеть и не слышать. Он, однако, разрешил нескольким служителям сходить на площадь Собраний, и один из них рассказал ему, что с целью продлить мучения ливийца его ноги не стали прибивать железными гвоздями, а просто привязали их к перекладинам кожаными ремнями. Он висел, обратив искаженное страшной мукой лицо к Ганнону Великому и римским послам, и, казалось, не сводил с них пустых окровавленных глазниц, от которых исходил легкий дымок.

На следующее утро произошло событие, которое грек, при всем своем неверии в богов, был склонен считать их местью. Посланцы Рима наглядно показали Совету и людям на площади Собраний, чего стоят их заверения в дружбе и нерушимости мирного договора.

— Сардиния и Кирн, — заявил посол, поводя так хорошо запомнившимся Антигону жирным затылком, — остались без правителей. В эти годы наемники два раза предлагали их Сенату и два раза получали отказ, ибо Рим не принимает подарки от бесчестных людей. Но острова расположены слишком близко от Италии, и передача их снова под власть Карфагена не в наших интересах. Потому Сенат и римский народ решили послать туда войска и со временем сделать острова нашими провинциями. А за намерение послать туда флот Карфаген обязан заплатить Риму штраф в размере одиннадцати тысяч талантов серебром. Иначе война!

Но ослабленный Карт-Хадашт никак не мог позволить себе нового противостояния Риму и потому был вынужден подчиниться силе.


— Уж не знаю, что они там собрались обсуждать. — Бостар посмотрел вслед вестнику, принесшему его другу приглашение посетить вечером дом Гадзрубала, — Неужели Баркиды настолько обезумели, что…

— Да нет, против Рима они ничего предпринимать не будут. — Антигон протер покрасневшие после бессонной ночи глаза, — У Вечного города кораблей в четыре раза больше, чем у нас. За несколько дней они смогут выставить свыше ста тысяч воинов. А у Ганнона и Гамилькара под началом в общей сложности только двадцать пять тысяч человек.

— Но тогда о чем там пойдет разговор? — Бостар задумчиво почесал нос остро заточенной тростинкой и бросил ее в страусиное яйцо, служившее чернильницей.

— Не знаю. Может быть, они решат, что нас постигла справедливая кара за зверскую расправу над Матосом.

— Вполне возможно. А кстати, — вкрадчиво осведомился Бостар, — наверное, нам не стоит прекращать торговлю с римлянами?

— Конечно, нет. Мы ведь пока не воюем с ними.

— И потом, — сквозь зубы процедил Бостар, — не следует ли Баркидам воспользоваться нынешним положением? Позиции Ганнона никогда еще не были такими шаткими. Сам посуди — он наделал в Ливии столько глупостей, не смог справиться с наемниками, призывал к дружбе с Римом…

— Хорошо, я подумаю…


К вечеру в доме Гадзрубала собрались почти все высокопоставленные сторонники Баркидов. К своему удивлению, Антигон застал здесь даже девятилетнего Ганнибала. Мальчик сидел между отцом и Наравасом. На его губах играла легкая усмешка.

— Нельзя терять времени. — Бодбал, один из самых богатых судовладельцев города, вытер лоснящиеся губы. — Боюсь, Совет скоро распустит войска, и тогда мы ничего не сможем сделать.

— Мы просто обязаны заново объединить Ливию и Карт-Хадашт, — раби[127] Адербал даже затряс от возбуждения седой головой, — и создать на этих землях сильное богатое государство. Что ты на это скажешь, нумидиец?

— Это зависит от очень многого. — Наравас вскинул обе руки с растопыренными пальцами. — Мой народ состоит из пастухов и наездников и не может жить в городах. Мы никогда не платили дань Карт-Хадашту. Если вы дадите нам деньги, мы поддержим вас, если нет — останемся в своих лесах и степях.

Стоявший на пороге зала Антигон откашлялся и с притворной робостью произнес:

— Опоздавший метек просит разрешения высказаться.

— Говори, владелец «Песчаного банка», — приветливо улыбнулся Гадзрубал.

— Насколько я понял, вы собираетесь силой взять власть?

— Истинно так, метек. — Адербал рассмеялся сухим смехом, будто защелкал костяшками счетов. — Иначе все останется по-прежнему.

— Мне хотелось бы услышать мнение главы будущего государственного устройства. — Антигон с откровенным вызовом взглянул на Гамилькара.

— Пока меня еще никто не убедил, — неохотно ответил Гамилькар.

— Тогда я вот что скажу, — спокойно и уверенно проговорил Антигон и встал, скрестив руки на груди. — Я, правда, не пун, но я родился здесь и вправе…

— Ладно, Тигго, — нетерпеливо перебил его Гадзрубал. — Мы внимательно слушаем тебя.

— После такой страшной войны ливийцы люто ненавидят Карт-Хадашт. И заставить их объединиться с жителями пунийских городов и поселений сразу не получится. Для этого потребуется время. Что же касается переворота, знайте: вам придется сокрушить всю прежнюю систему правления, упразднить должность суффета и заменить всех верховных жрецов. Эти люди наделали множество ошибок, но ведь их не совершают только боги, в которых я лично не верю. Тем не менее именно благодаря этим людям город за шестьсот лет стал великим и могучим…

Антигон прервался, жадно, со всхлипом втянул в себя воздух и посмотрел в окно.

Во дворе возле круглого крыльца с тонкими решетчатыми стенками, увитыми виноградными лозами, и большого бассейна стояли, сидели и неторопливо расхаживали закованные в броню воины. Грек мрачно усмехнулся и продолжил:

— Время вы выбрали правильно. Но переворот ничего не даст. Лучше запастись терпением и медленно идти к намеченной цели. И потом, один переворот неизбежно влечет за собой другой. Тому пример — история многих греческих городов.

После довольно продолжительной паузы неожиданно для всех прозвучал звонкий, еще не окрепший голос Ганнибала:

— Мой отец три года защищал Карт-Хадашт от наемников. Так неужели он теперь должен захватить его вместе с ними?

— Тигго и мой сын убедили меня, — Гамилькар встал и положил руки им на плечи. — Друзья, мы будем упорно отстаивать свои требования на заседаниях Совета. Ганнон еще никогда не был так уязвим…

— …поэтому он предпочитает сейчас проводить время в храме, — Рот Гадзрубала чуть приоткрылся в злорадной улыбке.

— Что он там замышляет? — встревожился Антигон.

— Как тебе известно, он является верховным жрецом храма Ваала и вот уже два месяца сидит под его каменными сводами, — медленно роняя слова, процедил Гамилькар. — И мы хотим его немного развлечь, правда, сынок?

Ганнибал кивнул. Его усмешка показалась Антигону слишком уж зловещей для девятилетнего мальчика.

— Но об этом позже, — негромко, с достоинством сказал Гамилькар. — У меня повсюду есть лазутчики, и они подчас доставляют весьма любопытные сведения. На их основе я… Короче, если уж мы не можем добиться своего в Ливии, поскольку большинство земель там принадлежит «старикам», нужно поискать другое место. Но оно должно быть достаточно далеко от Рима, иначе Сенат встревожится.

Все присутствующие ошеломленно уставились на него. Первым не выдержал молчания Бодбал:

— Что ты имеешь в виду, Барка?

Гамилькар уперся бесстрастным взглядом в его узкое горбоносое лицо и снисходительно пояснил:

— Завоевание Иберии.


Грек не мог и не хотел их сопровождать. Храм Ваала с его изображенными в позах сфинксов каменными львами, испещренным витиеватыми узорами потолком необычайной высоты и огромной медной статуей обнаженного юноши, которому когда-то приносили в жертву детей, внушал Антигону непреодолимый страх. Кроме того, доступ в главное святилище имели только пуны. По словам Гамилькара, его старший сын должен был торжественно поклясться перед алтарем в том, что даже в дальних краях он сохранит верность Карт-Хадашту и никогда не станет другом Рима.

Тзуниро первой поняла хитрый замысел Гамилькара.

— Но это же так просто. Как только ты сам не распознал его?!

Антигон повернулся на другой бок. Яркий лунный свет, свойственный первым зимним месяцам, проникая сквозь незавешенное окно, приятно охлаждал разгоряченные жаркими объятиями тела.

— Ну так объясни, чернокожая владычица моих страстей. Я, наверное, чересчур устал или не слишком умен.

— Имя Ганнибал означает Милость Ваала, так? — Тзуниро улыбнулась и шаловливо дернула Антигона за нос. — И значит, мальчик может клясться только его именем. Ганнону ничего не останется, кроме как, скрежеща зубами, исполнить свои обязанности. Он ведь верховный жрец храма Ваала. А теперь представь, что друг Рима Ганнон будет вынужден освятить клятвенное обещание сына ненавистного ему Барки никогда не быть другом Рима. И потом, там ведь будет еще кое-кто из «стариков». Им наверняка будет приятно услышать заверение в том, что даже в далекой Иберии юный Ганнибал не сделает ничего во вред городу. Я просто восхищена умом его отца.

И действительно, принесенная в страшном храме Ваала клятва способствовала изменению настроения многих членов Совета. Гадзрубал даже сумел добиться принятия ими решения, равнозначного, по мнению Антигона, государственному перевороту. Отныне избрание верховного военачальника самими воинами, как это произошло год назад, становилось правилом. Гамилькар был немедленно избран ими «стратегом Ливии и Иберии». Создавалось также постоянное войско из двадцати тысяч пехотинцев, пяти тысяч всадников и ста слонов. Численность флота предполагалось сделать лишь вполовину меньшей, чем у римлян, и никогда не снижать эту цифру. В случае войны наварх, которого отныне также следовало избирать, подчинялся непосредственно стратегу.


Весной Гамилькар, взяв с собой сыновей, а также Гадзрубала и Сапанибал, вместе с войском отбыл в Иберию. Через три года за ним последовал Антигон, но до этого ему пришлось стать невольным свидетелем восстания нумидийцев. Спешно вернувшийся из Иберии Гадзрубал вместе с Наравасом подавил его, не прибегая к жестоким мерам. Мятежных вождей просто заставили предоставить заложников, которые вместе со значительной частью ливийской пехоты отправились в Иберию. В свою очередь, прибывших вместе с Гадзрубалом иберийских и балеарских наемников разместили в важнейших городах и крепостях Ливии, а вновь набранных нумидийских конников направили в Карт-Хадашт, где им предоставили убежище в огромных нишах городской стены.


— Хитро, весьма хитро, — откровенно изумился Бостар, выслушав рассказ Антигона. Они сидели в небрежных позах на террасе дома близ Тунетских ворот. В комнатах царила необычная тишина.

— Гадзрубал, конечно, очень хитер, но не забывай про его замечательного учителя. За Гамилькара, — Антигон поднял обтянутую кожей чашу.

— Ливийцы завоевывают Иберию, иберы охраняют порядок в Нумидии, нумидийцев перебрасывают в Карт-Хадашт и Иберию, чтобы они не бесчинствовали в родных краях. Ловко.

Бостар потянулся всем телом, и старое рассохшееся сиденье жалобно скрипнуло.

— Так вот, — осторожно начал Антигон, — этим летом…

— Куда ты опять собрался? — забеспокоился Бостар.

— Сам подумай, безмозглый пун и осквернитель коз, — Антигон успокаивающе похлопал его по костлявому плечу. — Ну, конечно же в Иберию и Британию.

Неожиданно откуда-то выскользнула маленькая стройная фигурка и встала рядом с Антигоном.

— Отец! — Унаследованные от Изиды большие черные глаза умоляюще смотрели на Антигона.

— Ты давно не спишь? — мрачно спросил грек, — Выходит, ты подслушивал?

— Да нет, отец, я как проснулся, сразу вошел сюда и услышал слова «осквернитель коз». — Мемнон заговорщицки взглянул на Бостара.

— Ах ты, маленький негодяй, — Пун весело подмигнул ему.

— И теперь…

— Теперь он хочет поехать со мной. — Антигон пригладил взлохмаченные волосы. — И не думай даже. В двенадцать лет…

— …некоего глупого эллина, чье имя я не хочу называть, отец отправил в Александрию.

Антигон резко выпрямился и негодующе посмотрел на Бостара.

— Ну, от тебя я никак не ожидал такого коварного удара а спину.

— Порой бывает полезно напомнить стареющим друзьям, что они тоже когда-то были детьми, — без тени смущения ответил Бостар.

Антигон задумчиво почесал затылок, махнул рукой и с грустной улыбкой привлек сына к себе.

— Ну хорошо. Но только если Тзуниро не будет возражать. А у тебя, осквернитель коз, сын не будет таким домоседом, как его отец.

Бостар подавился вином, долго кашлял, брызгал слюной и уже почти было выронил чашу, но Антигон успел подхватить ее.

— Что? Ах ты, гнусный, вонючий, необрезанный метек и…

— Тише-тише, — вяло махнул ладонью Антигон, — не порти мне сына. Он уж точно не знает таких страшных выражений.

— Неужели ты не лжешь? — недобро прищурился Бостар.

— Насчет Бомилькара? Нет, конечно. Он не уходит из гавани и готов разобрать на части любое судно, лишь бы оно не ушло без него.

— В кого он такой? — с непривычной покорностью спросил Бостар. — Но вообще нужно поговорить с женой. Может, и впрямь ему полезно будет съездить с тобой и Мемноном…

— Куда это вы собрались? — Тзуниро вышла на террасу, принеся с собой странный запах пота и передержанных на огне благовоний. Короткий белый фартук обнажал длинные сильные ноги, едва прикрытая узкой полоской ткани грудь бурно вздымалась от волнения.

— Попробуй догадаться! — Антигон с размаху хлопнул ладонью по столу, как бы подводя итог разговору. — Ты же очень сообразительная.


Мемнон и Бомилькар быстро подружились и уже через два дня с готовностью исполняли любые приказы капитана. Шестилетний Аристон превратился в настоящего тирана, которому с нескрываемым удовольствием подчинялась вся команда. Антигон уделял мальчику много внимания, рассказывал ему всевозможные увлекательные истории о далеких странах и тайнах морских глубин или подолгу наблюдал вместе с ним за весело резвящимися дельфинами и летучими рыбками. Однажды он решился было немного поплавать вместе с ним, но вовремя заметил мелькнувший неподалеку от корабля блестящий темный плавник акулы. Ночи же Антигон, как обычно, проводил с Тзуниро и как-то даже признался ей, что никогда еще не был так счастлив.

Через несколько дней отправившийся вместе с ними в далекий путь спартанец по имени Созил наконец перестал страдать от морской болезни. Но вначале он то и дело норовил свеситься с борта, рискуя свалиться в прозрачную зеленоватую воду, или, кряхтя и стеная, лежал в трюме на топчане и проклинал день и час своего рождения. В остальном же двадцатидвухлетний юноша выгодно отличался от своих ученых собратьев недюжинной силой. Привыкнув к качке, он сбрил редкую бороду, вызывавшую у многих корабельщиков добродушную ухмылку, и теперь его юное лицо с гладкими, как у девушки, щеками как-то не сочеталось с длинными философскими речами. Но однажды Антигон, Тзуниро и Мастанабал, собравшись на передней палубе, напоили Созила так, что вся ученость выветрилась из его головы и он начал разговаривать как обычный человек.

— Значит, скоро Иберия? — Созил рыгнул и тупо уставился на Тзуниро покрасневшими глазами, — Очень хорошо. Море, признаться, мне изрядно надоело…

Он попытался спеть, но так и не вспомнил ни одной застольной песни и несколько минут только мотал слипшимися от пота кудрями.

— И этот никчемный человек будет преподавать баркидским львятам? — Мастанабал раздраженно дернул себя за бороду, — Да они сбросят его в воду.

— Ему просто немного не повезло, — Антигон долил себе вина и загадочно улыбнулся.

Взгляд Созила неожиданно сделался осмысленным. Он вытер тыльной стороной ладони влажные губы и плаксивым голосом принялся рассказывать:

— Вот именно не повезло! Твои родственники в Коринфе помогли мне уехать. Но дальше начались сплошные несчастья. У стен Микен меня сбросила лошадь, и я ударился головой о дерево. В Аргосе меня избили пьяные купцы. В Спарте родня чуть не отреклась от меня, поскольку я собрался учить пунов. В Гитеоне я так напился, что упал со сходен в вонючую воду. Вместо Кархедона я попал на остров Лопадуза, где напрасно пытался привить тамошним невежам любовь к бессмертным творениям Эсхила и Гомера. И вот теперь я оказался на корабле с красным глазом Мелькарта на парусе, — Он вскинул голову, глаза его снова помутнели. — Сижу вместе с седобородым пуном-пиратом и чернокожей богиней, которой я не могу поклоняться, ибо она слушает только страстный шепот метека из Кархедона… Вот уж действительно не повезло. Скажи, банкир, что для тебя самое страшное?

Речь его опять сделалась бессвязной, он опорожнил кружку и начал неверной рукой отбивать такт по столу.

— Провести два дня в обществе трезвого Созила из Спарты, — Антигон непроизвольно дернул щекой, — и слушать его чересчур мудреные речи.

— Два дня, говоришь, — с трудом выговорил Созил, и глаза его наполнились слезами. — Целых два дня, повелитель монет? А ведь я еще даже не успел угостить тебя произведениями Платона, этого бездарного автора столь же бездарных сатир. Так обозвал его Горгий, прочтя названный его именем один из «Диалогов». Полагаешь, что сумеешь хотя бы два часа выносить Платона? А я нет.

Он кое-как поднялся, прислонился к борту и несколько минут стоял неподвижно, а потом медленно сполз на палубу, завернулся в покрывало и громко захрапел.

Мастанабал уже долго бессмысленно таращил глаза, силясь понять смысл разглагольствований Созила, и наконец, не выдержав, ткнулся лбом в стол. Он мог позволить себе напиться, так как «Порывы Западного Ветра» стоял на якоре в бухте Табрака.

— Какая чудесная ночь, — пробормотала Тзуниро, когда Антигон откинул занавеску и прислушался к доносившемуся из глубины каюты ровному дыханию Аристона.

Она вплотную подошла к греку, сунула ему руку между ног и хрипло выдохнула:

— Пойдем… Пойдем скорее.


Столбы Мелькарта произвели на Созила неизгладимое впечатление. Он никогда раньше не видел их и потому застыл в изумлении, глядя на огромную, заросшую зелеными растениями скалу с раздвоенной, как змеиный язык, вершиной и отвесными стенами. У Мемнона и Бомилькара Столбы не вызвали никакого интереса. Они мельком посмотрели в сторону показавшихся из-за каменной громады верхушек далеких гор и вновь принялись любоваться грациозными прыжками дельфинов.

Через два дня на рассвете они вошли в бухту Гадира. Первые лучи утреннего солнца озарили паруса корабля и веселыми бликами заиграли на серебряном куполе древнего храма Мелькарта. В гавани у дальнего края мола Антигон увидел судно, сразу же пробудившее в памяти почти забытый образ. Это был один из тех широких двухмачтовых кораблей с высокими бортами, молчаливыми капитанами и сплоченной командой, на которых в Карт-Хадашт доставлялись с севера олово, янтарь и меха, с юга — золото, слоновая кость и резные изделия поразительной красоты, а из далеких западных стран по ту сторону Внешнего моря — редкие травы и пряности. Антигон тяжело вздохнул и тут же услышал рядом не менее тяжелый вздох Созила.

— О Тартесс[128], словно расплавленное золото переливающийся в лучах заходящего небесного светила! — нараспев воскликнул он. — Кто мог знать, что его постигнет такая жестокая участь.

— Его развалины вовсе не здесь, а между двумя устьями Великой реки, называемой турдетанами Таршишем. До него отсюда примерно день пути.

— Ах, вот как. — Созил наморщил лоб и удивленно посмотрел на Антигона, — Но если ты действительно так много знаешь, чего я, признаться, никак не ожидал, то, может быть, расскажешь темному, невежественному спартанцу о происходивших здесь в древности событиях? Помнится, в трудах историков упоминались мореплаватель Колей с острова Самос, царь Тартесса Аргантон и кое-кто еще.

Сзади подошла Тзуниро и молча положила голову на плечо Антигона.

— Ну, разумеется, я могу это сделать, о несравненный Созил из Спарты. Таршиш был столицей могучего царства, распростершегося от южного побережья Иберии далеко в глубь страны. И древний Гадир, основанный мореплавателями из Тира, был всего лишь крошечным звеном в длинной цепи торговых связей. Много столетий назад, когда Тир еще поражал всех своим богатством и мощью, он всячески способствовал возвышению Гадира и ослаблению Таршиша. Во времена ассирийских владык Тир не только утратил самостоятельность, но и потерял власть над своими исконными западными колониями. Таршиш вновь обрел силу, и его царь Аргантон завязал торговые отношения с греческими городами. Потом Кархедон настолько усилился, что вытеснил греков из западной части Внутреннего моря, занял Гадир и разрушил Таршиш. Все очень просто, мой славный друг Созил. И произошло это два с половиной столетия назад, а может, даже раньше. Развалины царской столицы погребены под слоем ила. Но осталось рыбацкое поселение, носящее славное имя Таршиш. Его жители этим очень гордятся.

Белые дома, светлые внутренние дворы с колодцами, валы и большие судостроильни, хранилища, заполненные всеми богатствами Иберии и многочисленных островов, просторная, отливающая голубизной бухта, зеленые берега — нет, наверное, на западе места прекраснее. Антигон даже слегка разозлился на Созила, вздумавшего многословно рассказывать о событиях далекого прошлого, вместо того чтобы молча наслаждаться новой встречей с Гадиром и вбирать в себя новые впечатления. Тзуниро, почувствовав настроение любимого, дунула ему в затылок и, тихо напевая про себя, провела острым ноготком по спине.


У Гадзрубала был очень усталый вид. Слишком уж тяжелым оказался лежащий на его плечах груз забот. Он был вынужден заниматься и прокладыванием дорог, и строительством небольших крепостей и поселений, и подавлением постоянно вспыхивавших восстаний местных племен. От него все время требовалось находить равновесие между желаемым и возможным, и это не могло не отразиться на внешнем облике зятя Гамилькара. Его крепкие плечи обвисли, под глазами залегли черные круги, чистый высокий лоб прочертила глубокая борозда морщин.

— Ах да, ты еще не знаешь. Пани умерла.

— Такая молодая, — Антигон ласково коснулся чуть подрагивающей руки собеседника. — О Гадзрубал, я ничего не хочу говорить тебе о богах, у которых якобы нужно просить утешения. Ведь мы оба не верим в них. Но если б ты знал, как мне жаль тебя.

— Она выглядела очень крепкой, но на самом деле это было далеко не так. — Гадзрубал нервно хрустнул пальцами, его осунувшееся лицо потемнело. — У нее уже было два выкидыша, Тигго. А третий случился, когда я отправился в Карт-Хадашт. Она истекла кровью. Как же мне ее не хватает!

Сердце Антигона болезненно сжалось при одной только мысли о том, что он никогда больше не увидит красавицу Сапанибал. Свежее иберийское вино вдруг показалось ему чересчур пресным, от обилия благовоний закружилась голова. Антигону и без того было душно в просторном деревянном доме, из которого Гадзрубал пытался управлять завоеванными иберийскими землями. Ко всему прочему, он перенял местный обычай натираться вонючим дельфиньим жиром, считавшимся у иберов целебным.

— Надеюсь, сын Гамилькара, носящий мое имя, скоро прибудет сюда. — Пун в упор посмотрел на Антигона внезапно загоревшимися глазами.

Антигон тут же отвел недовольный взгляд от синих струек дыма, поднимавшихся от тлеющих на жаровне ароматных корешков.

— Гадзрубал? Не может быть!

— Мне очень нужна помощь, Антигон, а Гамилькар в свою очередь хочет научить сыновей всему. Магон живет у него в лагере. Ганнибал полгода провел здесь и очень хорошо показал себя в мое отсутствие. Потом отец послал его и еще несколько человек под видом купцов в глубь страны. Им было приказано пересечь горы, изучить реки и добраться до северного побережья. Ну и, конечно, собрать как можно больше полезных сведений.

— Но это же очень опасно. — Антигон задумчиво посмотрел в окно на покрытую глиной главную улицу города. — Там, на севере, я слышал, даже водятся людоеды.

— Ганнибал на удивление силен и ловок, — довольно улыбнулся Гадзрубал, и морщины на его лице разгладились, а из глаз исчезло тоскливое выражение. — И потом это лишь слухи. А где твоя черная как ночь красавица? Был бы очень рад повидать ее.

— Она осталась в Гадире вместе с детьми. Нежится на солнце.

— Надеюсь, она не испортит себе цвет кожи, — мрачно пошутил Гадзрубал. — Значит, ты скоро опять уедешь?

— Я уже все сделан, — согласно кивнул Антигон. — Товары в Гадире, монеты здесь у тебя, равно как и список пожеланий Совета и учитель для «львят». Теперь мы поплывем на север. Несколько лет назад я заказал в Британии мечи и хочу их забрать. А кстати, где сейчас Гамилькар?

Гадзрубал показал на испещренную белыми пятнами карту южной части Иберии. Она представляла собой несколько прикрепленных к стене кусков папируса. Пун коснулся пальцем линии, обозначавшей реку.

— Кардуба[129], — уточнил он. — Наш главный лагерь. Прошлым летом там было ожесточеннейшее сражение. Исход его решили всадники племянника Нараваса Юбы. Сам он погиб, и Гамилькар решил назвать местность в его честь Карт-Юбой. Сам понимаешь, по-иберийски оно звучит несколько иначе.

Гадзрубал весело сверкнул белыми зубами и добавил:

— Видел бы ты наше новое войско!

— А почему новое? Совет прислал вам денег?

— Нет, но мы добываем из рудников больше серебра, чем посылаем Совету, — хитро подмигнул Гадзрубал. — Мы даже начали чеканить собственную монету. Исполнилась давняя мечта Гамилькара. У него под началом служат воины из самых разных, далеко не всегда воинственных племен и народов, но боевая выучка у них теперь одинаковая, и на битву их зовут одни и те же звуки. Сейчас он проводит упражнения с иберийскими катафрактами.

— Надеюсь, в следующий раз я увижу их.


Непонятно почему у Антигона вдруг стало тревожно на душе и захотелось немедленно вернуться в Гадир. Дорога заняла пятнадцать дней, и, как выяснилось, прибыл он слишком поздно.

Мемнон и Бомилькар стояли с понурым видом на корме корабля. Антигон вздрогнул в предчувствии недоброго и одним прыжком взлетел по узкому трапу.

— Что случилось? Где остальные?

Бросившийся было ему навстречу Мемнон резко остановился и отвернул голову, стараясь не смотреть отцу в глаза. Затем он схватил его за руку и повлек за собой, сбивчиво повторяя:

— Пойдем… Ну пойдем же… Мне так жаль, отец… Пойдем, пойдем.

Антигон вдруг почувствовал в душе полнейшую пустоту. Все чувства: страх, беспокойство, гнев — куда-то исчезли. В каюте он опустился на сиденье и увидел, что вещи Тзуниро исчезли.

— Через два дня после твоего отъезда, — срывающимся голосом произнес Мемнон, — в бухту вошел двухмачтовый корабль. Капитаном на нем был пун, а кормчим… кормчим чернокожий с такими же знаками на лице, как у ма… как у Тзуниро. Она долго говорила с ним… здесь, на корме. А потом велела нам погулять… и когда я незаметно подкрался к каюте, то услышал, как она рыдает. О отец..

Антигон молча смотрел воспаленными глазами на своего уже, оказывается, почти совсем взрослого сына.

— А потом… потом судно ушло. Вместе с ней. Она забрала с собой Аристона. А нас обняла на прощание и попросила передать тебе это.

Он вытащил из-под плоского камня лист папируса с неровными краями, и Антигон, запинаясь, прочел написанные по-гречески строки: «Мое сердце разрывается. Я люблю тебя. Будь счастлив».

Антигон всхлипнул и ткнулся лбом в дощатую стенку.

Антигон, сын Аристида, борт корабля «Порывы Западного Ветра», остров Вектис — Гамилькару Барке, стратегу Ливии и Иберии, Карт-Юба, передано через купцов в Массалии, Заканте, Мастии.

Прими привет и заверения в почтении и верной дружбе, Слуга Мелькарта и Защитник слабых! Купцы из Массалии, завтра утром покидающие этот британский остров, возьмут с собой это послание вместе с завернутыми в кожу свитками. Они отправятся на юг по суше, а наше судно, увы, сильно пострадало во время плавания, и потому зиму мы опять проведем здесь.

Правда, поначалу все складывалось хорошо. Лето выдалось спокойным, а осень — теплой. Мы плыли вдоль восточных берегов Британии, забираясь все дальше на север. Мы видели скалы и бухты, заходили в гавани и наконец оказались возле нескольких островов, где громоздятся неприступные горы, скрывающие, по словам местных жителей, вход в подземное царство. Они также кое-как объяснили нам, что во времена, когда еще никто из их предков не появился на свет, туда безвозвратно спустился некий чужеземец по имени Оддис.

Затем мы вышли в открытое море, стараясь плыть путем, описанным известным тебе Пифеем[130] из Массалии, на внучатой племяннице которого был женат брат моего отца. На четвертый день мы достигли острова, известного из сочинения Пифея как остров Беррика. В последующие дни мы обнаружили еще несколько пустынных или малонаселенных островов.

Скажу сразу, что места здесь дикие и торговать ни с кем толком невозможно. Сожалея о потерянном времени, мы подняли якорь, и теплое течение отнесло нас в итоге к острову Вектис. Весной мы поплывем опять же на юг вдоль западного побережья Галлии.

А теперь о главном. Если всесложится удачно, я привезу необыкновенные подарки для твоих «львят», Барка. Таких мечей еще ни у кого не было, Гамилькар. Стоило бабочке присесть на одно из лезвий, как она туг же упала на землю, рассеченная надвое. Прикажи своим оружейникам завести гусей, ибо благодаря им кузнец Илан еще более закалил и заострил клинки. Он вновь разбил их на крошечные осколки, накормил ими гусей и потом выудил их из кучи дерьма. Это он проделал три раза, объяснив, что в желудках гусей железо обретает необыкновенную крепость и острогу. Но вообще-то я очень не люблю этих птиц, ибо они не в добрый час разбудили римлян[131]. Наконец Илан заново слил и сковал эти кусочки, и я уверен, Гамилькар, что твои сыновья придут от радости в полное неистовство.

Даже если твои лазутчики узнали в Ливии какие-либо интересные новости — пожалуйста, ничего не сообщай мне. Разорванное в гавани Гадира сердце нужно еще очень долго лечить. Пока, во всяком случае, оно не выносит новых сведений. Желаю побед, богатства и удачи во всех твоих начинаниях.

Тигго.

Глава 8 Барка

Мирные годы позволили жителям Карт-Хадашта преумножить свое богатство. В Ливии и Нумидии воцарилось спокойствие, и это позволило Ганнону постепенно вновь усилить свое влияние. Правда, остальные члены Совета не разделяли его отношения к начатому Гамилькаром завоеванию Иберии как к чрезвычайно губительной для города авантюре, ибо на пятый год после окончания Ливийской войны в Карт-Хадашт помимо меди, дерева, шкур и драгоценных камней с захваченных земель поступило почти шестьсот талантов серебра. Отныне Баркиды могли совершенно самостоятельно содержать там войско и платить должностным лицам, не требуя никаких дополнительных средств у Совета.

Бостар всячески заботился о благосостоянии банка. Антигон много разъезжал в поисках новых товаров и рынков. Именно в этот год он отправился с караваном вдоль Гира и вернулся в Карт-Хадашт с большим количеством слоновой кости, страусиных яиц и пятьюдесятью уже наполовину укрощенными степными слонами. Затем он побывал в Риме, где, к своему глубокому сожалению, узнал, что легионерам удалось отразить вторжение галлов в Этрурию. В Вечном городе его все раздражало, он две ночи беспробудно пьянствовал с прибывшими из Иберии пунийскими купцами, в обязанности которых входил также сбор сведений для Гамилькара, и с тяжелой головой отбыл восвояси.

На двенадцатый год после окончания войны между пунами и римлянами Антигон, двумя годами ранее отправивший пожелавшего стать лекарем Мемнона учиться в Александрию, снарядил новый корабль с прежним названием «Порывы Западного Ветра» и под скрип канатов поднялся ка мостик. Капитан Мастанабал и восемнадцатилетний кормчий Бомилькар получили задание плыть в Мастию. Антигон собрался навестить Гамилькара и его сыновей.


— Вот здесь, между оретанами и веттонами. — Гадзрубал Красивый показал на нарисованную на карте большую точку. — Одни — крайне ненадежные союзники, другие — явные враги. Они отличные наездники и постоянно нападают на селения оретанов. Нужно защитить их, иначе нас будут презирать.

Антигон попытался в очередной раз понять невероятно запуганный ландшафт Иберии. К северу от Кард у бы чуть ли не вдоль всей великой реки Тартесс протянулись Черные горы с лесами и богатыми залежами серебра. Большая часть этой скалистой местности принадлежала оретанам, чьи владения раскинулись до самого побережья. На северо-западе закрепились веттоны, Антигон с трудом представлял себе, как можно воевать в этих густых лесах, широких степях, среди крутых гор и глубоких ущелий.

Он пристально вгляделся в бледное лицо пуна, сидевшего за столом, загроможденным папирусными свитками, и походившего сейчас на стареющего карлика.

— Тебе нужно отдохнуть, — тихо сказал грек.

— Может, ты и прав. — Гадзрубал весело улыбнулся, но его крепкие пальцы, сжимавшие край стола, выдавали скрытое напряжение. — Только вряд ли получится.

— У тебя нет помощников?

— Есть, но мало, — Гадзрубал зевнул и задумчиво пожевал нижнюю губу, — С тех пор как средний сын Гамилькара вернулся к отцу… Словом, мне его очень не хватает. А вообще скажу откровенно: двадцать лет спокойствия, двадцать лет разумного правления — и Иберия превратится в поистине божественное место. Пойдем, я тебе кое-что покажу.

Защитные валы со всех сторон окружали огромный участок земли на северном берегу Тартесса. Год назад отсюда исчезли последние шатры и деревянные дома. Кардуба стала настоящим городом. Мощеные улицы, подобно ровно расчерченным линиям на шахматной доске, тянулись во все стороны света, чуть выше небольшой речной гавани уже вовсю развернулось строительство каменного моста. В вымазанных светлым илом каменных домах жили и трудились почти десять тысяч человек. В казармах вполне могли разместиться двадцать тысяч воинов. Поля и сады в предместьях были взрыты оросительными каналами. Антигона поразило, что на обнаженных, лоснящихся от пота спинах рабов и пленных иберов почти не было видно рубцов от ударов бичом.

— Это мой третий город, — с грустной усмешкой промолвил Гадзрубал, подводя Антигона к казармам.

— Надеюсь, не последний.

— Нам очень нужна здесь защищенная крепкими стенами столица.

Антигон минуту-другую молча наблюдал за пращниками, со ста шагов разбивавшими стоявшие на помосте глиняные горшки.

— И где ты ее хочешь воздвигнуть? — бесстрастно спросил он.

— Если между нами… — вполголоса произнес Гадзрубал и доверительно положил руку на плечо Антигона, — Конечно, лучше Мастии места не найдешь — большая бухта, вокруг плодородные земли, рядом остров, на котором легко построить крепость. Я уже не говорю о жителях твоего «Селения ремесленников», Тигго. Но… увы, пока еще рано. И ты сам понимаешь почему.

— Да, конечно. Нет никакого смысла создавать столицу на восточном побережье, когда освоены только западные земли, а дальше к востоку сплошь враждебные племена.

Они вошли внутрь невысокого трехэтажного дома на окраине лагеря, прошли через весь первый этаж, заполненный усердно трудившимися писцами, и поднялись по широкой каменной лестнице. Перед окованной железом дверью Гадзрубал остановился и три раза хлопнул по ней рукой.

Им открыл рослый пун, не снимавший ладони с рукояти короткого меча. Гадзрубал небрежно кивнул ему и провел Антигона в глухую комнату без окон, отделенную от остальных помещений прочной деревянной дверью. Здесь были повсюду беспорядочно разбросаны папирусные свитки и стояли квадратные медные доски, расчерченные на линии, обозначавшие сухопутные и морские границы различных государств. Гадзрубал вынул из маленького шкафчика два кувшина и простые кружки.

— Здесь я храню самые важные сведения. — Он сел на кожаное ложе и разлил вино. — А вообще я уже говорил, что не бывает бесполезных сведений…

— И потому тут у тебя одни пуны? — Кружка в пальцах Антигона предательски дрогнула.

— Да, — Гадзрубал тяжело привалился к стене. — Уж не знаю, сколько среди них людей Ганнона, но лучше пусть за мной следят они, чем… Опять же пойми меня правильно.

— Лучше скажи, как далеко забираются твои лазутчики? И насколько они надежны?

— Как далеко? — Гадзрубал поднял правую бровь, словно удивляясь услышанному. — Достаточно. Я могу, к примеру, сказать тебе, с кем из ливийских вождей и купцов ты беседовал. Или сколько дружественных Риму купцов из Массалии прошлой осенью заключили выгодные сделки в Британии. На каких горных перевалах между Бактрией и Индией господствуют разбойничьи шайки. Сколько в среднем верблюдов в караванах, снующих между Коптосом на Ниле и Береникой на берегу Аравийского моря. И сколько золота ежедневно добывается на тамошних рудниках.

— По-моему, ты что-то утаиваешь. — Мелькнувшая в глазах Гадзрубала тень заставила Антигона насторожиться. — Это имеет отношение ко мне, не так ли?

— Несколько лет назад ты писал Гамилькару, что о каких-то новостях даже знать не желаешь, верно? — пробормотал Гадзрубал. — Он велел мне с пониманием отнестись к твоему пожеланию.

— Теперь я уже так не считаю. — Антигон слегка поморщился, как бы сожалея, что приходится тратить время на пустые объяснения.

— Я знаю, друг мой Тигго. Иначе бы ты не забирался так далеко на юг.

— Что ты знаешь о Тзуниро и Аристоне?

Назвав эти бесконечно дорогие ему имена, он почувствовал, как во рту стало сухо и горько, горло словно перехватила петля, а под лопатку будто кто-то кольнул кинжалом. Антигон сразу постарел, сгорбился и стал похож на большую птицу с подрезанными крыльями. Он не просто безумно любил эту женщину, опалявшую его огненной страстью, он в каком-то смысле просто боготворил ее. К младшему сыну он также привязался всем сердцем, прощал ему все проказы и сейчас ощутил, что эти раны отнюдь не зажили и что никакие путешествия в самые дальние края не способны заставить его забыть о них. Антигон поднял глаза на Гадзрубала, и пун, как бы повинуясь умоляющему взгляду, медленно встал и начал перебирать свитки, поочередно разворачивая их и тут же откладывая в сторону. Наконец он сел, и Антигону показалось, что сердце его каплей полетело куда-то вниз. Голову забил пронзительный звон, резко перехватило дыхание.

— Так вот, — голос пуна звучал нарочито бесстрастно. — Они покинули Гадир на корабле «Побережье Золотой Эллады». У Счастливых островов они пересели на небольшое купеческое судно и доплыли на нем до устья Гира. «Женщина, — говорится в донесении, — явно была душевнобольной. Она никому ничего не рассказывала о себе, но в часы просветления судорожно искала родственников, пока наконец не начала называть дядей чернокожего купца. Смерть постигла ее в тот день, когда караван ее предполагаемого родственника уже собирался отправиться в путь. Мальчика они взяли с собой». Согласно другому донесению, где-то через год один из вождей племени, обитавшего в лесах Ливии, объявил своим наследником мальчика по имени Аристон, в котором он признал сына своей давно пропавшей дочери.

Антигон еще плотнее сжал губы и отвернул побелевшее лицо. Гадзрубал тщательно свернул свиток.

— С тех пор ничего не изменилось, — Гадзрубал положил руки на плечи грека. — Тзуниро умерла от разрыва сердца. Вы оба стали как бы единой душой и плотью и смогли доставить друг другу наивысшее наслаждение. Оно по-прежнему дурманит и туманит ум, Тигго. Но ты должен взять себя в руки, метек.

Гадзрубал с силой привлек Антигона к себе, затем отпустил его и вернулся на ложе.

— И еще кое-что, — горько улыбнулся он, — Если тебя интересует имущество Тзуниро, обратись к раби Ваалиатону.

— К верховному жрецу храма Решефа? — Антигона не покидало ощущение, что уши его забиты чем-то мягким и собственный голос доносится откуда-то издалека.

— Да. Ты, вероятно, опросил всех банкиров и караванщиков, а об Ваалиатоне наверняка даже не вспомнил. А он, между прочим, обладает купеческой хваткой. Его храм получает из южных земель дурманящие травы, пряности, слоновую кость и ароматическое масло. Теперь скажи мне… Аристон… Может, нам похитить его?

Голос Гадзрубала чуть не сорвался от еле сдерживаемого волнения. Антигон рухнул на низенькую скамейку, охватил ладонями кружку и даже не заметил, что Гадзрубал тут же щедро наполнил ее неразбавленным вином.

— Нет. Ему тогда было так мало лет… Он, наверное, совсем забыл меня. Какое я имею теперь право лишать его привычного окружения?

Антигон закрыл глаза и одним махом осушил кружку. Он слышат шуршание пера по папирусу, мерные шаги Гадзрубала и доносившиеся из-за тонких стен гортанные крики птиц, порой заглушаемые ревом одного из начальников отрядов, обучавшего новобранцев владению мечом. Из оцепенения его вывел громкий скрип сиденья.

— Как далеко отсюда Гамилькар? — Он разлепил тяжелые веки и нервно щелкнул пальцами.

— Десять — двенадцать дней пути, — Гадзрубал задумчиво почесал тростинкой нос. — Когда ты хочешь выехать?

— Завтра утром. Дорога очень опасная?

— В общем да, — ответил Гадзрубал. — А знаешь… Поедем вместе. Только послезавтра. Так и так мне нужно кое-что обсудить со стратегом. Здесь же все настолько запутано, что я могу отсутствовать хоть месяц — хуже не будет.

— Полагаю, наиболее ценные сведения лазутчики сообщат только тебе и Гамилькару, — Антигон встал и выдавил на лице улыбку, — а не твоим писцам-пунам.

— Мы же не хотим вредить здоровью Ганнона Великого, — Гадзрубал говорил мягко и доверительно, тщательно подыскивая нужные слова. — Вдруг он узнал слишком много и будет плохо спать. Ну зачем, к примеру, ставить его в известность о том, что мы сняли списки с его посланий римским сенаторам и купцам? Или о том, что именно происходит в различных частях Иберии. Ну ладно, хватит об этом. Что ты намерен делать до отъезда?

— Я бы с удовольствием посмотрел на ваше новое войско, — не сказал, а скорее выдохнул Антигон.

— Давай я пошлю к тебе молодого старшину конницы Магарбала, — что-то прикидывая в уме, предложил Гадзрубал, — Этот юноша очень дружен с Ганнибалом. Он тебе все покажет.


Стройному поджарому пуну на вид было не больше двадцати лет, однако он уже командовал тысячным отрядом катафрактов, набранных в окрестностях Кардубы. Магарбал был четвертым сыном небогатого судовладельца и очень гордился тем, что отец, несмотря на отсутствие средств, смог дать ему хорошее образование.

— Иберийские кони ниже нумидийских скакунов, — увлеченно объяснял он, — но зато гораздо выносливее. На них можно навьючить тяжелый груз, можно даже посадить еще и пехотинца — они и это выдержат.

Антигон согласно кивнул. Достаточно было взглянуть на щипавших траву на лугу за конюшнями лошадей, чтобы беспрекословно поверить Магарбалу. Если нумидийские кони отличались длинными стройными ногами, то иберийские — приземистым широким крупом.

— Ты видел, как сражаются нумидийцы?

Антигон еще раз наклонил голову и подумал, что вряд ли из его памяти когда-либо выветрятся стремительно летящие в атаку всадники Нараваса.

— В отличие от них иберы — гоплиты конницы, — Магарбал ловко поддел ногой широкую седельную луку из обшитого кожей дерева, — Наездники могут держаться за нее руками или даже упереться коленями. Поэтому они могут не только метать дротики, как нумидийцы, но и колоть длинными пиками. Ведь лука подкладывается под попону и закрепляется на брюхе коня.

— А где вы берете людей?

— Иберы — прекрасные наездники. Возьми кого хочешь — веттонов, вакеев, оретанов, карпезинов, лузитанов[132], ареваков. О Гамилькаре знают даже там, куда мы еще не дошли. Очень многих манит хорошее жалованье.

Увиденное в лагере необычайно поразило Антигона. Гамилькар во многом усовершенствовал системы военного обучения, описанные в трудах греческих стратегов. Глядя, как по сигналу трубы легковооруженные иберийские пехотинцы, ливийские гоплиты, балеарские пращники, лузитанские метатели дротиков, гетулийские и каппадокийские лучники из разнородного многоголосого скопища людей в течение нескольких минут превращаются в грозные боевые колонны, грек подумал, что им теперь не страшны овеянные славой римские легионы. Под звуки флейт и барабанов воины Гамилькара быстро перестроились в веерообразные линии, расступившиеся перед ринувшимися на них небольшими лесными слонами. Точно так же они поступили и с огромными слонами из ливийских степей. На спинах каждого из слонов помимо погонщика сидели еще четыре лучника. Следом, казалось бы, несокрушимой лавиной пошли в атаку катафракты в железных или бронзовых панцирях. Но эта бесконечная стена всадников почти сразу же натолкнулась на ощетинившиеся копьями и мечами шеренги.

Магарбал весело сверкнул глазами и повел Антигона дальше. В загонах погонщики ловко спускались по веревкам, свисавшим с двух вбитых наискось в землю столбов, на спины слонов, приучая их к своему присутствию. Неподалеку новобранцы отрабатывали удары мечами и броски дротиков на подвешенных к перекладинам чучелам, а за оградой был выстроен еще один лагерь, окруженный валом и рвом. Здесь обучали штурмовать вражеские города, и воины спешно направились к воротам, волоча таран с медной бараньей головой на конце. Сверху их прикрывала «черепаха» — обтянутый сырыми шкурами быков навес из досок. Он должен был защитить штурмующих от льющейся сверху расплавленной смолы и горящих стрел. Чуть поодаль несколько человек устанавливали катапульту, а рядом лежали кучи каменных ядер.

Вечером, сидя у костра, на котором жарилось полтуши быка, Антигон испытующе взглянул на Магарбала и усталым, бесцветным голосом по-иберийски сказал:

— Здесь у вас как-то все по-новому.

— Верно, — один из иберов растянул в улыбке губы. — Когда хорошо платят — и копья острее.

— Так-то оно так. — Антигон обвел взглядом озаренные пламенем лица. Шипели упавшее в огонь капли жира, громко стрекотали вылетевшие из кустов и камышей цикады, тихо журчал ручей. Грек посмотрел на бледный полумесяц и нерешительно закончил: — Но не только…

— Так скажи.

— Многие из воинов сегодня недовольно ворчали, но я нигде не заметил признаков подлинного недовольства. На новобранцев орут, ко их не бьют палками и бичами. Пуны-военачальники держатся довольно просто, и каждый воин четко знает свое место.

— Ты прав, Антигон, — задорно рассмеялся Магарбал. Здесь достаточно испытанных в боях воинов, принимавших участие как в Ливийской, так и в Сицилийской войнах. Они многому научили нас.

— Все очень просто, — вступил в разговор один из пунов. — Мы — оружие, выкованное Гамилькаром.

— И против кого оно будет направлено?

— Сначала против веттонов, — Магарбал покрутил в пальцах грубую иберийскую чашу, украшенную разноцветными линиями. — А ты о чем подумал?

— О том, как тщательно вы обучали слонов. Для борьбы с веттонами они не нужны.

— Ну как сказать.


Последнюю ночь они ни разу не устраивали привал. На рассвете далеко впереди показались окутанные розовой дымкой горы.

Лагерь Гамилькара находился в долине, разделенной узкой рекой. Когда Гадзрубал и Антигон обогнули скалу, их радостно приветствовали совсем недавно сменившиеся часовые. Среди них был и Ганнибал. Подобно простым воинам, он также спал на голой земле, завернувшись в свой красно-серый плащ. Он выхватил из рук Антигона привезенный из Британии меч и, весело сверкнув белыми зубами, воскликнул:

— Будите Старика! Увидимся позже!

Полог стоявшего посреди лагеря шатра был широко распахнут. Гамилькар в наброшенной на плечи шкуре ламы стоял на пороге и приветственно махал рукой.

— Где твои остальные сыновья, слуга Мелькарта?

— В походе только воины, Тигго, — Гамилькар укоризненно взглянул на грека. — Маган у ливийских пехотинцев, Гадзрубал со слонами где-то в получасе ходьбы отсюда. А Ганнибал, как вы видели, должен позаботиться о вашем караване.

После завтрака Гадзрубал сразу же сообщил о римских купцах, которых видели на землях между великой рекой Ибером и Пиренеями. Гамилькар равнодушно пожал плечами.

— Страна может принадлежать только ее жителям. Пусть римляне торгуют. Лишь бы не посылали сюда свои легионы…

Антигон быстро устал от непонятных разговоров и отправился бродить по лагерю. У ворот он встретил Ганнибала. Восемнадцатилетний юноша, казалось, знал в лицо чуть ли не каждого воина. Он отдавал внятные указания, которые немедленно и беспрекословно исполнялись. В каждом движении его крепкого тела чувствовалась скрытая сила и уверенность в себе.

На другом берегу реки, в степи между шатрами, горели костры. Вокруг них расположились прибывшие из Кардубы. Пламя с треском пожирало охапки сухой ломкой травы. Гоплит-ливиец сидел на земле и пытался зацепить ногтями занозу, чуть торчавшую из распухшей, почерневшей правой ноги.

— Ну и глупец же ты, старик Фофос. — Ганнибал произнес эти слова по-ливийски. — Неужели ты так и не понял, что у пехотинца главное — ноги.

Он легко, без видимых усилий поднял ливийца и не терпящим возражений тоном приказал:

— Эй, Гулза, Махарон, ну-ка отведите его к лекарю.

Двое пехотинцев тут же подхватили Фофоса под руки и повели в глубь лагеря;.

Ганнибал все больше и больше поражал Антигона. Он свободно говорил на греческом, нумидийском, кельтском и лигурийском языках.

Суровые лица уставших от долгих переходов пехотинцев оживились при виде сына стратега. Ганнибал всегда умел находить нужное слово, и стоило ему лишь немного повысить голос, как все вокруг начинали лихорадочно суетиться. Антигон, не привыкший подчиняться кому бы то ни было, вдруг почувствовал непреодолимое желание склониться перед ним. Он даже решил на досуге попробовать найти причину, делавшую Пирра, Александра, Гамилькара и его восемнадцатилетнего сына вершителями людских судеб. В полдень один из солдат пригласил Антигона на обед в шатер стратега. Напоследок грек оглянулся и увидел, что Ганнибал ел вместе с группой лазутчиков вымоченное в воде зерно и о чем-то расспрашивал их.

Перед шатром на ковре были расставлены тарелки с бобами, хлебом и вяленым мясом и стояли кувшины с вином и водой.

Гамилькар показал вилкой с двумя зубцами на низенькую скамейку:

— Садись, поешь с нами. Сегодня мы выступаем.

— Но ты не волнуйся, Тигго. — Гадзрубал выплюнул хрящик и брезгливо поморщился, — Мы с тобой можем немного отдохнуть.

— Вы подойдете позже, — сурово промолвил Гамилькар, — С собой я возьму только отборных, отдохнувших воинов.

Он пояснил, что, согласно донесениям лазутчиков, пятнадцать тысяч веттонов собрались в менее чем одном дневном переходе отсюда севернее реки Тагго. Гамилькар намеревался еще до рассвета дойти до брода и постараться укрепить его на случай отступления. С этим вполне могли справиться двести человек.

— С остальными я рано утром неожиданно атакую веттонов.

Его план предусматривал также использование сорока слонов против конных кочевников и ввод в битву закованных в броню и построенных четырехугольниками солдат тяжелой пехоты.

— К сожалению, у нас слишком мало катафрактов, — ровным, бесстрастным голосом сказал Гамилькар, когда они, насытившись, внимательно изучали карту в его шатре. — Я хочу разбить врага еще до подхода союзника. Оретанам потребуется несколько дней, чтобы присоединиться к нам. Я хочу показать, что вполне могу обойтись без них. Тут мне и пригодится приведенная вами тысяча воинов. Необходимо как можно скорее навести здесь порядок и заняться более важными делами.

— Я понимаю, что ты имеешь в виду, — медленно проговорил Гадзрубал. — Строительство дорог, хранилищ и городов.


Когда над землей начали сгущаться сумерки и покрасневшее солнце, медленно остывая, стало опускаться за холмы, Гамилькар отдал приказ покинуть лагерь. С собой он взял две тысячи легко- и четыре тысячи тяжеловооруженных пехотинцев, тысячу лучников и пращников, а также пятьсот нумидийских всадников. Сзади тяжело топали слоны, на загривках которых сидели погонщики с остроконечными железными палками в руках. Следом за восемьюстами катафрактами выступил Ганнибал. Ему было поручено идти на север и на приграничных с владениями оретанов землях занять вторую переправу на реке Тагго. Наконец в полночь в поход двинулись последние три тысячи воинов.

Они шли походным порядком по густо заросшей травой степи. Впереди ехали дозорные из легкой конницы. За ними тяжело топали пехотинцы. Многие сняли шлемы или сдвинули их на затылок, подставки огрубелые лица ласковому весеннему ветру. Покачивались над головами копья, бряцали, стучали и лязгали мечи, секиры и щиты. Мирную тишину нарушал только щебет птиц, и Антигон даже позволил себе задремать в седле. Переход в гористую местность произошел почти незаметно. Холмы начат вздыматься круче, превращаясь в небольшие, изборожденные трещинами скалы. Здесь после четырех часов пути Гадзрубал разрешил сделать короткую остановку. Антигон спешился и жадно отхлебнул из кожаной фляги. Солнце уже поднялось из-за гребней гор, наполняя воздух жемчужным блеском нового дня, и в его лучах грек отчетливо разглядел троих стремительно приближающихся всадников. Он заложил два пальца в рот и громко свистнул. Наездники тут же бросились к своим коням, а пехотинцы, гремя оружием, начали выстраиваться в ряды.

Всадники оказались катафрактами Ганнибала. Подскакавший первым соскочил с коня и обеспокоенно опустился на землю.

— Оретаны! — его голос сорвался на крик, — Они выступили против нас вместе с веттонами! Среди лазутчиков оказались изменники!

Из сбивчивого рассказа выяснилось, что всадники Ганнибала случайно обнаружили основные силы оретанов, собирающихся атаковать оба крыла войска Гамилькара. Гадзрубал, задавая короткие наводящие вопросы, почти сразу же понял, что уже бесполезно посылать гонцов к стратегу. Они почти наверняка будут захвачены оретанами.

— Ганнибал попытается пробиться к переправе, — катафракт закончил рассказ и выжидательно посмотрел на Гадзрубала.

— Немедленно отправляйтесь в сторону Тагго, — приказал пун окружавшим его начальникам отрядов. — Здесь оставьте только служителей обоза и охрану. Мы движемся за вами.

Он махнул рукой, отпуская их, и повернулся к катафрактам:

— Немедленно скачите к Магарбалу. Он на северном склоне Черной горы. Пусть тут же снимается и идет к нам на помощь. Лошадей смените в промежуточном лагере.

Как выяснилось позднее, предупрежденные лазутчиками-предателями веттоны успели хорошо подготовиться к нападению. Черные дымы костров уже медленно поднимались в бледно-голубое небо. Брошенные в атаку слоны замерли в испуге. Кочевники пытались прижечь им хоботы пучками горящей травы. Гигантские животные, наверное, повернули бы назад и разметали ряды воинов Гамилькара, если бы «индийцы» не заставили их разбежаться по степи. Затем на пехотинцев волной накатились конные веттоны. Прикрывая свой пеший строй, навстречу им выбежали лучники.

— Стреляйте в коней! — крикнул им Гамилькар.

Воздух наполнился звоном тетивы и шелестом пускаемых стрел. Многие кони оретанов зашлись в предсмертном визге. К лучникам присоединились пращники, бросавшие камни с такой силой, что они пробивали панцири. Но веттоны быстро воспрянули духом и рассыпались по степи, потом снова собрались в кучу и смяли немногочисленную легкую пехоту стратега. Теперь перед его тяжеловооруженными воинами встала сплошная стена оскаленных лошадиных морд, сверкающих фалькат, маленьких, переплетенных сухожилиями щитов и свирепых лиц под шапками длинных спутанных волос. Веттоны обрушили на пехотинцев поток дротиков и затем, размахивая фалькатами, врубились в их ряды. Многие прямо из седел прыгали на вражеских воинов, валя их на землю. Тяжеловооруженная пехота медленно отходила, оставляя груды трупов. Благодаря умелым и решительным действиям Гамилькара отступление не превратилось в паническое бегство. Сам стратег кружился на темно-буром иберийском жеребце в самой гуще кровавой сечи, ловко отбиваясь мечом от наседавших веттонов. Он уже сбил с коней несколько всадников. Рядом молниеносно вертел мечом такой же рослый и широкоплечий, как отец, Магон. Прошедший отличную военную выучку, он ухитрялся одновременно прикрывать щитом то голову, то грудь, то бок Гамилькара. Но кочевники, обладая превосходством в силе, напирали все сильнее, постепенно оттесняя противника к береговому обрыву.

На южном берегу Тагго был раньше построен настоящий лагерь. Но добраться до него можно было, только переправившись через не слишком широкую, но именно возле брода довольно бурную реку. Все ее русло было усыпано огромными валунами, а чуть ниже переправы образовался каменный клык порога, о который с ревом разбивались и пенились тугие струи воды.

Бледный, с черными кругами под глазами Гадзрубал, с трудом сдерживая плясавшего под ним вороного коня, непрерывно отдавал приказания. Следуя им, солдаты отважно бросались в воду или переходили на другой берег, прыгая по скользким камням порога. Некоторые падали с них и гибли, уносимые быстрым течением мутной темной реки. Другие добирались до северного берега и, встав плечом к плечу, бросались на веттонов. Рядом с Гамилькаром и его младшим сыном появился огромный, обнаженный до пояса воин с необычайно широкими плечами. При каждом взмахе его длинного меча на груди и руках перекатывались тяжелые бугры мускулов. Удар за ударом обрушивал он на оретанов, которые уже через несколько минут бросились от него в разные стороны, как от разъяренного льва.

Антигон застыл в оцепенении, воспринимая все происходящее как дурной сон, и очнулся, лишь когда вернувшийся от Гамилькара катафракт оттолкнул его.

— Через полчаса… — гонец жадно, со всхлипом втянул в себя воздух, — Ганнибал клином разбросает веттонов. Но оретаны уже близко.

Гадзрубал ничего не ответил. Антигона поразило бесстрастное, даже равнодушное выражение его лица, за которым, как догадался грек, скрывалась полнейшая растерянность. И тогда, осененный сверкнувшей в голове как молния мыслью, он закричал:

— Дай мне слонов!

Гадзрубал кивнул, и Антигон, запрыгнув на коня, послал его вниз по течению туда, где шестнадцатилетнему среднему сыну стратега удалось сделать почти невозможное. Он сумел собрать разбежавшихся слонов и переправить их через реку. Сумрачный, с посеревшим от усталости лицом, он сидел на большом камне и, завидев Антигона, не сумел даже приветственно поднять руку.

— Тигго? Ты здесь?

— Годятся еще слоны для боя? — что-то прикидывая в уме, срывающимся голосом спросил Антигон. — Если да, то обойди с ними лагерь — и вперед, на другой берег. Ганнибал скоро будет здесь, а потом оретаны. Попробуйте их задержать.

— Попробую, — вяло ответил Гадзрубал Барка и уже хотел было летать, но Антигон жестом остановил его.

— Подожди. Оставь мне пятерых. Я кое-что придумал.

Он напрягся и вдруг по-мальчишески подмигнул юноше.

По приказу Антигона несколько балеарцев перевязали прибрежные валуны веревками, и слоны, повинуясь крикам и легким покалываниям, поволокли огромные глыбы в реку. Тагго в этом месте довольно быстро обмелела, хотя вода просачивалась сквозь щели и дыры в запруде. Антигон велел ни в коем случае не убирать веревок и послал коня назад.

Вскоре первые воины Гамилькара, поддерживая раненых, начали переходить реку вброд, прикрываемые ливнем стрел, дротиков, свинцовых и глиняных шаров. В этот миг на северном берегу дротик пронзил бок коня стратега. Гамилькар полетел на землю, но стоящий рядом с ним воин не позволил оретанам даже на шаг подойти к нему. Его меч с грохотом крушил и разносил их панцири, щиты, головы и ребра. Гамилькар вскочил, отбил клинком чиркнувший по панцирю дротик и радостно улыбнулся, услышав прокатившийся над степью железный гром. Двумя клиньями тяжелая конница его старшего сына завязала упорный бой на правом крыле веттонов.

Однако кочевники оказались стойкими бойцами, и едва катафракты вместе со слонами и нумидийцами отошли, чтобы встретить приближающихся оретанов, как веттоны ринулись на последних оставшихся на северном берегу солдат Гамилькара. К этому времени стратег Ливии и Иберии уже вскарабкался на один из валунов посредине реки и отдавал указания взмахами меча. Панцирь на нем был весь изрублен, в нем застряли два дротика, но Гамилькар, похоже, даже не был ранен. Из рассеченной медной обшивки воротника торчала серая шкура ламы.

Веттоны облепили северный берег как стая саранчи. Но ни один из брошенных ими множества дротиков не задел Гамилькара. Казалось, чья-то невидимая рука отводит их от него.

Чуть выше переправы в воду, поднимая каскады брызг, вошли первые конные разъезды оретанов. Антигон наклонился, поднял валявшийся рядом с убитым ливийским пехотинцем щит и несколько раз взмахнул им. В ту же минуту застывшие в ожидании на загривках слонов погонщики дружно ударили гигантских животных железными палками, вынуждая их тащить за собой камни запруды. На оторопевших кочевников немедленно хлынул мощный поток. Вода, урча, прибывала, и вскоре поперек Тагго уже ворочалась живая плотина, выкидывая вверх то конские копыта, то лохматые головы.

Гамилькар уже почти добрался до южного берега. Вода пока доходила ему только до пояса. Здесь поток замедлил свой бег, налетев на массивный валун. Глядя на разлетавшиеся в стороны хлопья пены, Антигон с тоской вспомнил седого краснокожего жреца, и сразу же в ушах зазвучал его дребезжащий голос: «Ни в коем случае шкура не должна соприкасаться с пенящейся водой — иначе материя жизни будет изъедена червем смерти». Пущенная гетульским лучником стрела почти до оперения вонзилась в горло одного из веттонов. В последний миг кочевник успел бросить дротик, который, описав странный полукруг, через шкуру ламы пробил насквозь тело стратега. Гамилькар покачнулся, шагнул вперед и схватился левой рукой за плечо Магона, а правой — за торчащий из груди наконечник.

На мгновение на обоих берегах воцарилась мертвая тишина. Ее разорвал бешеный крик Гадзрубала:

— Барка!

Этот вопль вдохнул новые силы в потрясенных гибелью стратега воинов. Они бросились на уже переправившихся веттонов и оретанов, и бой начал медленно откатываться от места, где лежал вынесенный на берег еще живой Гамилькар. Он успел увидеть затуманенным взором, как лавина кочевников покатилась прочь. Когда Гадзрубал после битвы опустился перед ним на колени, он протянул к нему дрожащую руку.

— Ты!

Изо рта Гамилькара медленно потекла струйка крови. Он хрипловато, со всхлипом, вздохнул и некоторое время лежал неподвижно и безмолвно. Затем со стоном приподнялся и сипло выдавил древний призыв, с которым умирающие обычно обращались к Танит:

— Мать — покровительница Карт-Хадашта, я возвращаю тебе мои весла.

Он попытался было повернуться на бок, но вдруг выгнул тело и вразмах, как на кресте, раскинул руки. Гамилькар Барка был мертв.


Перед заходом солнца в лагере разожгли костры. Весело пляшущие языки пламени высветили суровые лица копейщиков, застывших возле большой черной деревянной колоды с телом Гамилькара. С соседнего берега доносились ликующие крики веттонов и оретаков, праздновавших гибель своего самого злейшего врага. Чуть в стороне на вкопанных в землю крестах корчились два пастуха, отправленные лазутчиками к оретанам и обманувшие тех, кто их послал. Одному из них кто-то из воинов шутки ради нахлобучил на голову его собственную войлочную шляпу с загнутыми полями. Утром, когда душа Гамилькара отправится вместе с черным дымом погребального костра в царство мертвых, они последуют вслед за ним, чтобы там искупить свою вину перед преданным ими стратегом.

В разбитом посреди лагеря шатре собрались на совет сыновья Гамилькара, Гадзрубал и начальники отрядов. Вопреки недовольству Магона и нескольких пунов сюда пригласили также Антигона. У полога на низенькой скамейке лежала шкура ламы.

— Забери ее, Тигго, — Гадзрубал вздохнул и, помолчав немного, добавил: — Ведь это ты ее привез.

Антигон кивнул, прошел на негнущихся ногах к скамейке и протянул руку.

— Нет! — рявкнул Магон.

— Но почему? — Гадзрубал удивленно вскинул брови.

— Нас зачали на ней. Эта шкура спасала отца во многих битвах. Она по праву принадлежит нам.

— От нее скоро ничего не останется, — Антигон склонился над скамейкой. — Сам посмотри.

На серой окровавленной шкуре появились дыры, которых раньше не было. Осыпавшиеся шерстинки покрывали уже почти весь ковер. Антигон осторожно взял шкуру за край.

— Нет! — голос Магона задрожал от ярости, — Положи ее на место, метек!

Ганнибал с лязгом выхватил из-за пояса подаренный ему Антигоном меч, и перед испуганными глазами Магона блеснула короткая стальная полоска, сплошь покрытая запекшейся кровью.

— Не теряй разума, младший брат, — поспешил вмешаться Гадзрубал Барка. — Тигго наш самый старый и добрый друг.

— Пусть она сгорит вместе с ним. — Из груди Антигона, точно из кузнечного меха, вырвался тяжелый вздох. — Еще не хватало, чтобы вы, «львята», поссорились из-за меня. И потом, нам нужно поговорить о более важных делах.

— Верно, — Старшина нумидийской конницы Муттин убрал ладони от искаженного горем лица, — И как нам теперь быть?

— Пусть войско изберет нового стратега, — голос Антигона, немного осипший и из-за этого необычайно тихий, слегка дрогнул, — А город утвердит его.

В ответ никто не произнес ни слова. Антигон обвел всех внимательным взглядом и нервно рассмеялся:

— Вот и хорошо. Тогда это придется сделать метеку. Ганнибал!

— Да, Тигго. — Старший сын Гамилькара вложил клинок в ножны.

— Поручаю тебе провозгласить нового стратега Ливии и Иберии. Только не забудь передать ему меч отца.

— Ты хитрее всех нас, — Ганнибал смущенно опустил глаза. — Пожалуйста, не лишай нас своей дружбы.

— Об этом меня просила еще Кшукти, — твердо заявил Антигон, — А пока делай то, что я тебе сказал.

Старший сын Барки улыбнулся, взял меч своего отца за лезвие и протянул его рукоятью вперед Гадзрубалу Красивому.

— Мы ждем твоих приказаний, стратег Ливии и Иберии!

Гадзрубал выдернул меч из ножен и коснулся губами лезвия.

— Принеси мне голову вождя оретанов — изменника Арангина.

— Прямо сейчас? — Ганнибал сжал тонкие сильные пальцы.

— Да, начальник конницы. — Гадзрубал показал мечом на порог шатра.

Ганнибал под настороженными взглядами военачальников шагнул к выходу.

— Сейчас ночь, они считают нас разгромленными и на радостях опились вином. Я выполню твой приказ, стратег.

Снаружи, окруженный воинами, он поднял меч и громко объявил:

— Гадзрубал!

Молодой пун, понимая, что ему еще предстоит заслужить любовь солдат, набрал в грудь побольше воздуха и выкрикнул боевой клич:

— Отомстим за Барку!

Затем он повернулся и хитро подмигнул Антигону.


— Боюсь, у нас ничего не получится. — Новый стратег сурово сдвинул тонкие брови. — Видимо, я поторопился, отдав этот приказ.

— Нет, получится. — Ганнибал сильно потер покрасневшие от бессонницы глаза и посмотрел на пустое сиденье так, словно сама возможность опуститься на него внушала ему ужас, — Я добьюсь своего. — На лице юного Баркида появилось упрямое выражение.

Антигон протянул ему иберийскую чашу, наполненную разбавленным горячей водой вином. Ганнибал слегка улыбнулся и разом осушил ее.

— Да, но у нас очень мало всадников. — Гадзрубал заложил за ухо заостренную тростинку и задумчиво почесал бороду. — Получается, что на отдых мы дали воинам только четыре часа. Они могут стать легкой добычей иберов.

Антигон прислонился к одному из стояков, подпиравших большой шатер изнутри. Две тысячи тяжелой три тысячи легкораненых, усталые лошади, растянувшийся обоз — в этих условиях сумевшие выйти невредимыми из кровавой битвы солдаты вряд ли смогут долго отражать непрерывные нападения кочевников, вдохновленных к тому же победой над считавшимся непобедимым Баркой. Не менее опасным представлялось греку предложение засесть в лагере у реки и дождаться помощи. В этом случае они уж точно были обречены на верную гибель, ибо съестных припасов хватало лишь на два-три дня. И действительно, единственным выходом была стремительная атака.

Он взглянул на Гадзрубала и поразился безмятежному выражению его лица. Стратег встал и с силой тряхнул за плечо своего тезку, спавшего в углу на стопке шкур.

— Сможешь еще раз повести в бой слонов? У тебя это прекрасно получается.

— Кого — куда? — Шестнадцатилетний юноша оперся на локти. — Я долго спал? Ну не важно. Что от меня требуется?

— Двадцать три слона пока еще более-менее пригодны для сражения.

— Знаю. — Гадзрубал помотал головой, отгоняя остатки сна, — Я их сам вымыл, накормил и пересчитал.

— Тогда ты не нуждаешься в пояснениях.

— Мы нападем на них за час до восхода, — выдержав долгую паузу, объявил Ганнибал. — К тому времени нужно будет вывести людей из лагеря.

— Я как раз собирался сказать то же самое, — одобрительно кивнул Гадзрубал. — Значит, ты возглавишь конницу, я — пехоту, а Гадзрубал поведет слонов.

В условленный час воины в трех местах перешли реку, вновь стремительно понесшую свои темные воды, сжатые узким руслом. Последними через Тагго переправились слоны и несколько сот ливийских гоплитов. Выйдя на берег, они быстро сомкнули ряды и двинулись в сторону озаренной лунным светом равнины, где уже погасли почти все мерцавшие ночью огни. Их разведчики, вжимаясь в остывшую за ночь траву и каменистую землю, двигая перед собой выдранные кусты, подползли к немногочисленным дремлющим кочевникам и вырезали их одного за другим. Лишь нескольким удалось вырваться и громкими криками предупредить соплеменников о грозящей опасности. Но было уже поздно. Предрассветную тишину разорвал топот копыт и звон оружия. Переправившиеся ранее триста катафрактов и столько же нумидийцев под предводительством Ганнибала обрушились на полусонных и полупьяных веттонов и оретанов, нещадно избивая их. Они пронеслись по горячей золе ночных костров, по опрокинутым повозкам, сквозь мечущихся у опрокинутых палаток орущих обезумевших людей. А с запада, опершись правым крылом о реку, уже двигалась пехота Гадзрубала. За извилистой линией лучников и пращников шли, прикрываясь медными щитами, неумолимые и безмолвные тяжеловооруженные воины. Пространство между обоими частями войска Карт-Хадашта заполнили слоны и ливийские пехотинцы.

Выбежавший из шатра вождь оретанов Арангин даже не успел надеть шлем из железных колец с тремя гребнями.

Страшный удар швырнул его на землю, и кровь обгоняющими друг друга красными струйками побежала по траве. Он уже не почувствовал, как двое галлов схватили его за ноги и куда-то поволокли.

Год назад он дал Гамилькару клятву дружбы, затем вероломно нарушил ее, и теперь его ждала мучительная смерть. Гадзрубал, взглянув на Арангина, брезгливо поморщился и приказал бросить его под ноги слонам.

Когда вершины гор окутались розовой дымкой, все уже было кончено. Восьми тысячам кочевников удалось уйти, столько же осталось лежать на равнине.

Среди пленных оказалось множество знатных иберов. Половину из них Гадзрубаш объявил заложниками и увел с собой на юг. Остальных он через двадцать пятьдней отпустил, дождавшись прибытия наездников Магарбала. Младшего брата Арангина, ставшего новым вождем оретанов, стратег даже сделал своим союзником.

Через два месяца Антигон, оказавшийся вместе с войском Гадзрубала далеко на севере, на землях салмантинов и ваккеев, получил от Бостара письмо с настоятельной просьбой срочно вернуться в Карт-Хадашт. Оказывается, второй человек в «Песчаном банке» под давлением Баркидов согласился занять место в Совете. Он с горечью писал, что не в силах теперь извлечь больше шестидесяти шиглу из одной мины и трудится свыше двадцати четырех часов в день. Понимая справедливость его слов, Антигон начал спешно готовиться к отъезду. Грек даже не мог предположить, что вернется в Иберию только через три года.

Антигон, сын Аристида, владелец «Песчаного банка», — Гадзрубалу, стратегу Ливии и Иберии, и Ганнибалу Барке, сыну Гамилькара, — доставить через Мастию.

Примите приветствия и пожелания здоровья и благополучия, мои старый друг и младший брат! Полагаю, что из надежных источников вы уже получили достоверные сведения о пребывании римского посольства в Карт-Хадаште. Поэтому я хочу лишь сообщить вам о настроении в городе. Он богатеет прямо на глазах, на рынках полно товаров, купцы беспрепятственно торгуют со всеми, а на окружающих землях царит спокойствие, так как их жители, видимо, вполне удовлетворены более мягким обращением с ними. Во всяком случае, пока нет никаких оснований опасаться нового мятежа. Все обязательства перед Римом были выполнены еще шесть лет назад, а нескончаемый поток серебра из ваших гор заткнул рты даже самым ярым противникам похода Баркидов в Иберию.

Тебя, Гадзрубал, уже в открытую называют ее царем и не стесняясь спрашивают, намерен ли ты возложить на себя еще и ливийскую корону. Основания для этого дают монеты, которые ты чеканишь на подвластных землях и на которых красуется твое изображение. Однако те, кто с этим согласен, утверждают, что иберийские шиглу вполне могут считаться пунийской монетной единицей, поскольку на их оборотной стороне изображены конь и пальма — символ Карт-Хадашта в Ливии.

Теперь о главном. Римские послы выразили крайнее недовольство твоими действиями в Иберии (и это говорят люди, захватившие Иллирию[133] и намеревающиеся пойти войной на североиталийских галлов!). Ганнон проклинает Баркидов три раза в день (до завтрака, после обеда и в перерыве между двумя основными, подаваемыми на ужин мясными блюдами), а также на всех заседаниях Совета, но именно он потребовал не принимать никаких решений и отправить послов к тебе, Гадзрубал. Уж больно хорошо он наживается на торговле и, как член Совета, забирает себе весьма значительную часть поставляемого из Иберии серебра. К сожалению, ваши успехи дали ему возможность принять ряд крайне вредных мер. Поскольку вам требуется много воинов, а в Новом Карт-Хадаште строится больше кораблей, чем это предусмотрено договором с Римом, он приступил к сокращению флота и уменьшению численности войск в Ливии ровно вполовину. Большинство в Совете — его соратники, и потому он всегда добивается своего.

В заключение хочу предложить вашему вниманию список весьма популярного в городе стихотворения, отражающего царящие в сердцах и душах многих упаднические настроения. Они ширятся, несмотря на приток золота и серебра. Недавно я также видел рисунок, на котором изображен в подчеркнуто смешном виде член Совета ста четырех, берущий горсть монет у толстяка в жреческой тиаре и римской тоге — явный намек на Ганнона. Самое ужасное, что художника нашли и отрубили ему правую руку. Вот текст вышеупомянутого стихотворения. Привожу его не полностью, так как из-за долгого отсутствия многое вам будет непонятно:

Гнилая вода, трупы рыб и прогнившие лодки
И бледные лица людей, на гавань с тоскою взирающие.
Не стоит идти в крепость ночи — погибнуть ты можешь.
Ходы в этой крепости те захватили,
Кто надзирает за душами.
И сон стал похож на корабль, идущий ко дну и покинутый крысами.
Клубится дым меж столами.
Крадется меж ними шпион.
Ни спрашивать, ни отвечать я при нем не советую,
А говори лишь, что в нашей стране все прекрасно.
Эти настроения свойственны как пунам, так и метекам. Кто-то сравнил Карт-Хадаште кораблем, уцепившимся якорем за дно. Так вот, похоже, этот корабль лишили весел и парусов. Ганнон стремится убрать все, что не способствует его обогащению. Он недоволен не только нашим банком, нет, он твердо намерен поставить все прочие банки и большие судостроильни под надзор Совета, который, разумеется, будет осуществлять лично он. Душою с вами, а вскоре, надеюсь, и телом.

Тигго.

Глава 9 Договор Гадзрубала

Порой они вынуждены были встречаться, хотя ни Антигон, ни Ганнон отнюдь не стремились к этому. Никаких столкновений между ними больше не было, и, если обстоятельства заставляли их увидеться — например, по поводу заключения торговых сделок, — они обращались друг с другом холодно-вежливо и порой даже позволяли себе пошутить. В остальном же после окончания Ливийской войны они походили на два военных корабля, старающихся не приближаться друг к другу. И потому Антигон был весьма удивлен, когда за несколько дней до отъезда в Иберию один из служителей Ганнона почтительно пригласил его на заседание Большого Совета.

Бостар, который в последние недели откровенно пренебрегал своими обязанностями, чтобы лучше подготовиться к руководству банком в отсутствие Антигона, лишь пожал плечами и вновь принялся расхаживать вдоль кажущегося бесконечно длинным простенка. Их старое помещение на первом этаже с окнами, выходившими в сторону гавани, и выходом в город сделалось слишком тесным. Новая огромная комната, предназначенная для хранения списков клиентов и договоров, занимала почти весь второй этаж. Ее разделяли кирпичные арки, пол покрывали плотные ковры, вдоль стен тянулись полки из светлого дерева, стояли украшенные резьбой лари, большие столы и сиденья с подлокотниками. Жаровни и прикрепленные к потолку бронзовые зеркала, отражавшие пламя светильников и факелов, позволяли трудиться здесь даже после заката и в самые пасмурные дни. Кроме того, комната была отлично приспособлена для чтения на ходу, так как Бостар несколько месяцев назад сильно ушиб позвоночник и теперь не мог долго сидеть.

— Ну скажи мне хоть что-нибудь.

Бостар недовольно буркнул и оторвал глаза от свитка. Он стоял под выложенной красными и белыми кирпичами аркой, внутри которой были вделаны бронзовые держатели факелов.

— Не знаю. Уж если Ганнон что-то задумал…

— У тебя неприятности?

— Очень болит спина. И потом, я дал тебе все необходимое для участия в заседании Совета.

— Выходит, ты знаешь, о чем там пойдет речь? — Антигон откашлялся, освобождая горло от сдавившей его петли.

— Сам посуди. Ты — метек, и в Совете тебе делать нечего. И уж если тебя приглашают, значит, речь там пойдет о твоем имуществе. Ты владелец банка, флотилии, целой дюжины караванов, гончарных и стеклодувных мастерских, рудников и многого еще чего. — Он вновь опустил глаза и стремительно зашагал назад, вынуждая Антигона следить за каждым его движением, — Ты едва ли не богаче всех пунийских купцов, банкиров и судовладельцев. Но они — члены Совета, а ты — нет. И потому они намерены прибрать твое состояние к рукам, иными словами, поставить его под надзор Совета.

— И какими же правилами они будут руководствоваться? — пренебрежительно усмехнулся Антигон.

Бостар снова вышел из-под арки и оперся бедром о стол, за которым сидел грек.

— По этим правилам одним будет позволено очень многое, а другим — почти ничего. Ясно?

— И что вы намерены предпринять? Я имею в виду Гимилькона, Карталона, Адербала и прочих.

— Насколько мне известно, они уже отправили письмо Гадзрубалу в Иберию. Но подробностей я не знаю, — Он наморщил нос, — Вероятно, они хотят до поры до времени сохранить все в тайне. Ганнон же…

— Ну расскажи мне еще о его намерениях.

— Он заявил, что в Иберии у Гадзрубала под началом свыше сорока тысяч воинов, а в тамошнем Карт-Хадаште на воду спущено уже целых тридцать триер и двадцать пентер. Поэтому он предлагает уменьшить вдвое наш флот и отправить часть войска в Ливию.

— Не может быть! А что говорит Ганнон о Риме?

— Он называет его нашим другом, с которым очень выгодно торговать. И утверждает, что у Рима лишь сорок военных кораблей. Остальные, оказывается, можно не считать, ибо они разбросаны по разным гаваням. — Бостар свернул свиток и принялся нервно размахивать им. — И только четыре легиона общей численностью меньше двадцати пяти тысяч человек.

— И еще четыре легиона у союзников. А в случае войны они быстро могут развернуть не менее двадцати пяти легионов.

— Ну разве можно такими словами обижать Ганнона! — Бостар с притворной укоризной посмотрел на грека. — Ведь римляне — наши друзья. «Ах ты, подлый метек! Как ему только не стыдно!» — так скажет Ганнон. И еще…

— Понятно. Эти друзья нападут на нас при малейшем признаке слабости. Сицилию и Сардинию они уже забрали. Осталось только лишить нас Иберии, Ливии и всего остального. Мы все вынесем, — Антигон заскрипел зубами от злости. — Верю, что Ганнон и на это пойдет. А что там решили относительно назначения жрецов храма Танит?

— Кого? Жрецов храма в Мастии? О чем ты говоришь? — Бостар опять начал расхаживать взад-вперед, — Если Баркпд захотел иметь собственный Карт-Хадашт с флотом и храмами, пусть сам изображает жрецов. Это опять-таки сказал Ганнон.

— Прекрасно. Чувствую, это будет весьма любопытное заседание. Надеюсь, никто из ваших сторонников не ждет от меня хорошего поведения.

— Напротив. — Бостар остановился и повернулся спиной к окну, — Почти все Баркиды — члены Совета — вынуждены из вежливости и чувства самосохранения целовать Ганнону ноги, хотя, разумеется, они бы с радостью откусили их. Однако никто из них не обладает достаточной властью и влиянием для борьбы с этим мерзавцем. Правда, я, имея за спиной твой…

— …наш…

— …банк, смог бы, наверное, отважиться на это. Мы даже для Ганнона слишком твердые орешки. И все же я слишком маленький человек. Ганнон ненавидит многих, но после смерти Гамилькара опасается только двоих. Но Гадзрубал далеко и не может завтра выступить на Совете. Но еще есть ты, мой друг. Поэтому я очень рад, что тебя пригласили на заседание. Сердце мое просто ликует.


Недавно тщательно вымытое и заново выкрашенное старое здание Дворца Большого Совета сверкало желтым блеском, словно янтарь в лучах утреннего солнца. По-новому смотрелись украшавшие его фасад изображения демонов, статуи богов и воплощенные в камне различные события долгой истории города.

Гимилькон встретил Антигона прямо на залитой ярким солнечным светом площади Собраний и тут же завел его в таверну. Один из богатейших судовладельцев Карт-Хадашта заказал пива и протянул греку свиток, перетянутый черной тесьмой. Антигон поморщился. Мутная пенящаяся жидкость с горьковатым привкусом ему совершенно не нравилась. Он сделал маленький глоток и окинул бездумным взглядом площадь, через которую члены Совета в белых или светло-серых одеждах направлялись в трехэтажное здание дворца.

— Что это?

— Письмо от Гадзрубала. — Гимилькон отставил чашу в сторону. — Доставлено вчера вечером. Ты обязательно прочти его, перед тем как идти на битву.

Антигон наморщил лоб, развернул свиток и даже тихо свистнул от удивления. Наряду с приказом согласовывать все важнейшие решения с банкиром Антигоном в послании также говорилось о фактическом предоставлении Антигону полномочий вождя Баркидов.

Антигон вновь скатал свиток в трубочку, но, увидев протянутую руку Гимилькона, прижал письмо к груди.

— Ты и твои люди знают, о чем пишет Гадзрубал?

Гимилькон кивнул и убрал руку.

— Вы согласны с тем, что сегодня метек выступит от имени всех вас?

— Конечно, — поколебавшись, кивнул Гимилькон, — для некоторых это неприемлемо, но многие знают тебя достаточно хорошо, Тигго. И потом Гадзрубал, подобно Гамилькару, так же безоговорочно верит тебе.

— Ну хорошо, — Антигон нехотя допил чашу. — Пойдем посмотрим, что для нас сегодня приготовил Ганнон.

На площади стройная фигура, с головы до ног закутанная в длинную белую ткань, осторожно приблизилась к нему и вложила в руку еще один свиток. Грек так и не понял, кто это был — мужчина или женщина. Ему запомнились только необычайно яркие выразительные глаза.

На верхней из семи ступеней лестницы дворца он пробежал глазами свиток, рассмеялся и решительно вошел внутрь.

Огромный белый зал со множеством окон был переполнен. На расставленных полукругом каменных скамьях сидели помимо членов Большого Совета также судьи и верховные жрецы большинства храмов. Стены из светлого мрамора украшали дары и приношения из подвластных Карт-Хадашту городов, а также всевозможные ценные предметы, захваченные во время многочисленных войн. На лицо сидевшего впереди Ганнона падал отсвет огромного бронзового канделябра, двести пятьдесят лет назад обнаруженного на сиракузской триере. Его привез в город после одной из кровавых Сицилийских войн совсем другой Ганнон.

Антигон чуть поклонился суффетам, принадлежавшим к партии «стариков». Они с величественным видом сидели на высоких табуретах из черного дерева, окруженные двенадцатью писцами и несколькими служителями.

Антигон коротко поговорил с Гимильконом и Карталоном, по-дружески подмигнул Бостару, небрежным взмахом руки приветствовал Ганнона и осторожно присел сзади между двумя представителями «стариков».

Гомон в зале мгновенно прекратился, когда один из суффетов встал и после традиционного обращения к богам предоставил слово одному из приверженцев Ганнона. Он после долгого и путаного объяснения о необходимости принятия определенных мер по защите благосостояния города заявил буквально следующее:

— В нынешние благословенные мирные времена торговля достигла невиданного ранее процветания, и, естественно, у наиболее богатых купцов появилась возможность делать все, что им заблагорассудится. Таким образом, они невольно могут причинить ущерб нашему городу. Мы предлагаем учредить ведомство по надзору за банками и торговыми домами. Поэтому мы и пригласили владельца самого богатого банка, хотя у него как метека нет и не может быть права голоса. Но нас очень интересует мнение Антигона, так как именно он больше всего наживается на заморской торговле.

Антигон поднял руку, после утвердительного кивка суффета встал и нарочито громко откашлялся.

— Прекрасный план, — с улыбкой начал он, — Прямо скажу, что я всем сердцем за него.

Лица приверженцев Баркидов разом помрачнели, сторонники Ганнона с нескрываемым удивлением посмотрели на грека.

— Однако я бы хотел дополнить его. Пусть банкиры и купцы, со своей стороны, создадут совет по надзору за деятельностью высших должностных лиц.

Приверженцы Баркидов дружно рассмеялись и в знак одобрения зашаркали ногами. «Старики» замерли в напряженном ожидании.

— Разумеется, — спокойно продолжал Антигон, — им нужно предоставить право наказывать провинившегося. Если, например, доказано, что принадлежащий к партии «стариков» откупщик налогов из полученных ста шиглу вносит в казну Карт-Хадашта только пятьдесят или даже двадцать, эти деньги следует рассматривать как краткосрочную ссуду, подлежащую возврату с процентами. Ну а во избежание дальнейших искушений он просто обязан отказаться от места в Совете.

«Молодые» ликующе закричали. Один из суффетов постучал бронзовой палочкой по гонгу. В наступившей тишине особенно отчетливо прозвучали последние слова Антигона:

— Думаю, что такая мера была бы вполне справедливой. «Старики» надзирают за Баркидами, а те, в свою очередь, за «стариками», и ни у кого нет друг к другу никаких претензий.

— Для меня предложение метека неприемлемо. — Ганнон встал и трясущейся рукой смахнул с лица капельки пота. — Во-первых, у нас нет никаких оснований сомневаться в честности должностных лиц, а во-вторых, их упущения, если таковые имели место, отнюдь не являются следствием злого умысла и не несут в себе никакой угрозы городу.

— Я понимаю, что большинство здесь на стороне Ганнона. — Антигон не стал садиться и лишь шире расставил ноги, — Тогда позволю себе задать присутствующим вопрос: зачем меня вообще позвали сюда?

— Мы просто хотели проявить почтение к богатейшему купцу и банкиру, — промолвил Ганнон, чуть прикрыв пухлыми веками свои страшные немигающие глаза. — Если сегодня будут приняты не устраивающие тебя решения, ты можешь взять и просто разорить некоторых членов Совета. А так твое присутствие накладывает определенные обязательства.

— Выходит, я сегодня имею право голоса?

Суффеты пошептались между собой и неохотно кивнули.

— Очень хорошо. В таком случае, как временный член Совета Карт-Хадашта и добропорядочный пун, скажу, что необычайно удивлен. Удивлен тем, что именно Ганнон, называемый Великим, так сильно обеспокоен защитой интересов города. Уж ему-то следовало помолчать. Почему-то он совсем не заботился о них во время войны с Римом, а, напротив, всячески препятствовал выделению денег на содержание армии и флота и настоял на замене способного наварха Адербала своим никчемным ставленником, — голос Антигона зазвенел от еле сдерживаемого гнева. — В Ливийской войне, как стратег, он показал себя полнейшим ничтожеством. После того как он объявил спасших город Гамилькара и Гадзрубала нашими губителями, а римских разбойников, напротив, чуть ли не лучшими друзьями, могу сказать лишь одно: по-моему, он нуждается в лечении.

— Не оскорбляй наш слух, метек, — Один из суффетов снова ударил в гонг, — И лучше умерь пыл.

— Я сейчас не метек, а, если так можно выразиться, уста стратега Ливии и Иберии, — Антигон подошел к суффетам и с презрительной улыбкой показал им письмо так, чтобы они могли прочитать только определенные места. Остальное он счел нужным скрыть от посторонних глаз.

— Не теряйте спокойствия из-за пустопорожней болтовни метека, друзья, — процедил сквозь зубы Ганнон, жестом заставляя замолчать своих не на шутку разбушевавшихся сторонников, — Так чего хочет Гадзрубал?

— Во-первых, чтобы на этом заседании никто не пресмыкался перед тобой, Ганнон, а во-вторых, пусть сегодня здесь прозвучат грубые, но правдивые слова.

Ганнон скрестил руки на груди и чуть приподнял двойной подбородок. Минуту-другую он стоял молча, стараясь унять дрожь в пальцах, а потом взглядом дал понять суффетам, что намерен один справиться с метеком.

Антигон искоса взглянул на своего главного соперника. На Ганноне сегодня была длинная шелковая туника с пурпурными полосами. На плечи он набросил не менее длинный шерстяной шарф с вышитыми узорами, носить который имел право лишь верховный жрец Ваала. Лысеющую макушку прикрывала круглая войлочная шапка с позолоченными краями. Антигон с горечью подумал, что прошло уже почти четыре года со дня гибели сверстника Ганнона — Гамилькара, а пятидесятипятилетний вождь «стариков», чья аккуратно подстриженная бородка уже почти совсем поседела, продолжает по-прежнему творить зло. Но одновременно грек чувствовал какую-то колдовскую силу, исходившую от этого страшного человека.

— Продолжай, метек, — Ганнон ткнул в него пальцем, украшенным перстнем с зеленым камнем. — О чем еще просит Гадзрубал?

— Стратег Ливии и Иберии не просит, Ганнон, а приказывает. — Антигон посмотрел сперва на Баркидов, потом на суффетов. — Нужно полностью соблюдать условия договора, подписанного двенадцать с половиной лет назад. Напомню их. Стратега избирает войско, Карт-Хадашт содержит флот, внушающий страх его врагам, и выделяет средства на содержание постоянной армии, способной защитить город и прилегающие к нему земли. На выполнение этих важнейших задач Совет за десять лет не израсходовал из казны ни единого шиглу — все оплачивалось серебром, добытым Баритами в Иберии.

— Все верно, метек, — Ганнон скривил губы в подобие улыбки и даже закатил змеиные глаза, — Но времена изменились. У Гадзрубала войска больше, чем предусмотрено. Я уже не говорю о флоте.

— Это не важно, пун. Времена действительно изменились, ибо сейчас завоеванные иберийские земли настолько обширны, что для зашиты их требуется очень много солдат. Но я не хочу спорить с тобой, так как представляю здесь стратега и отдаю приказы от его имени.

— За такие слова, метек, — Ганнон замер, в упор глядя на Антигона, — я брошу тебя в огонь, как только ты покинешь дворец, а затем прикажу размельчить пепел мельничными жерновами и развеять его по ветру.

— Попробуй, — Антигон надменно вскинул брови. — Давай попробуй, Ганнон. Но лучше побереги себя. Ты ведь говоришь сейчас отнюдь не с мелким пунийским торговцем, которому страх внушает одно только твое имя.

— Я говорю с жалким метеком, — с усилием вытолкнул из себя Ганнон и непроизвольно дернулся в судороге.

— Может, продать тебе еще одно поселение, пун? Ты ведь, кажется, любишь выкладывать деньги за никчемные вещи? Или лучше бросить на твой дворец пятьдесят боевых слонов?

Баркиды весело заулыбались, кое-кто из «стариков» прикрыл рот рукой, Ганнон не сводил с Антигона своих широко раскрытых змеиных глаз, но так и не смог заставить грека опустить взгляд.

— Подумай, пун, с кем ты разговариваешь, а уж потом открывай рот, — с показной заботой произнес Антигон. — И вообще, не совершай ошибок, умаляющих твое величие. О нем, правда, сейчас говорит весь город. — Он поднял лист папируса. — Вот лишь несколько строк о тебе, Ганнон, написанных лучшим поэтом города. Слушай:

Тень кипарисов упала, скрыв облик жрецов,
так велика она в роще священной Танит.
Еще более Западный вал величав:
воинов всех он закрывает тенью своей.
Но до Ганнона ему далеко: его
мрачная тень полностью Ливию всю покрывает.
— Сколько еще ты будешь предписывать жрецам храма Танит, где именно они могут восхвалять богиню, а где — нет? — воскликнул Антигон, стремясь заглушить многочисленные выкрики. — Сколько еще, о высокочтимые члены Совета, этот хитрый и жестокий человек будет определять количество воинов в казармах Большой стены?

Он дождался, когда стихнут смех и громкие возгласы, и снова поднял свиток.

— Поэт также воспел в стихах великолепие. Судите сами, насколько ему это удалось.

Великолепен мясник, перерезающий ловко
горло быку.
Великолепен и Рим, всех италийцев
лишивший мужского достоинства.
Великолепнее всех высокочтимый Ганнон,
умело народ свой острой тростинкой кастрирующий.
Ганнон тяжело вздохнул и опустил глаза. Большинство его сторонников откровенно давилось от смеха. Многие от восторга хлопали себя по ляжкам. У одного из суффетов даже слезы выступили на глазах, второй безуспешно шарил вокруг себя в поисках бронзовой палочки. Внезапно он не выдержал и захохотал на весь зал.

«Более десяти лет у Ганнона не было в Совете более-менее достойного противника, — размышлял Антигон. — Еще два-три таких заседания, и ему придется признать свое поражение. Но ничего подобного больше не произойдет. Гадзрубал далеко, а меня во второй раз уже не пригласят выступить в Совете».

Пун, казалось, почувствовал на себе взгляд Антигона. Он сверкнул глазами, и грек вдруг понял, что Ганнон с каким-то даже уважением смотрит на него. Он подумал, что было бы замечательно, если бы его заклятый враг перешел на сторону Гадзрубала и употребил свой ум и способности на упрочение могущества Кархедона. Но нет, об этом не стоило даже мечтать.

Постепенно под несмолкаемые звуки гонга в зале воцарилось спокойствие. Сидевший неподалеку от Антигона Бошмун медленно встал и тяжело повернул голову в его сторону:

— Давай ближе к делу, метек. Ты хорошо потешил нас чужими плохими стихами, а теперь скажи, чего ты на самом деле хочешь?

— Ничего особенного. Сохранения войска и флота в прежнем составе и отказа от создания какого-либо надзорного ведомства. Надеюсь, вы поняли, что имел в виду поэт? Слишком уж вы потакаете Ганнону в написании беззаконных указов. Вы же себе этим только руки пачкаете.

— Ты знаешь, как распределяются голоса. Что будет, если результаты голосования тебя не устроят?

— Я к этому готов. — Антигон согласно кивнул и, дождавшись, когда смолкнет шум возмущенных голосов «стариков», продолжил — Значит, Ганнон еще более усилит свое влияние. В прошлом году мои дела шли прекрасно. Общий оборот всех моих товаров, прошедших через пунийские гавани и сторожевые посты в Ливии, составил приблизительно двадцать девять тысяч талантов серебром. Соответственно велика была и сумма таможенных сборов, поступивших в казну Карг-Хадашта. Я ничего не имею против проверки моей торговой и банковской деятельности, но пусть этим займутся честные, непредвзято настроенные люди. Но если Ганнон осуществит свой план и его люди будут повсюду совать свой нос, я переберусь куда-нибудь в другое место. Скажем, в иберийский Карт-Хадашт.

Он сделал намеренно долгую паузу, во время которой никто не только не произнес ни слова, но даже ни разу не кашлянул.

— Вы хорошо меня знаете. А если кто думает, что я шучу, пусть поговорит с Ганноном, — в голосе Антигона зазвучала неприкрытая угроза. — Далее Гадзрубал просил передать, что в его обязанности как стратега Ливии и Иберии не входит превращение Ганнона в некоронованного царя Карт-Хадашта. И если это произойдет, поступления серебра немедленно прекратятся, а все иберийские гавани будут закрыты для пунийских кораблей. Решайте сами.

Антигон прищурился, громко щелкнул пальцами и осторожно закрыл за собой двери из желтого кедра.


Военные рожки зазвучали, когда солнце взошло уже над горной грядой, протянувшейся к юго-западу от бухты. Антигон осторожно взял женщину под руку и с удивлением ощутил, что под шелковистой мягкой кожей у нее перекатываются крепкие мускулы.

— Никак не могу сразу привыкнуть к твоему имени, хотя мою сестру тоже зовут Аргиопой.

Она по-прежнему сидела неподвижно на гребне стены. Хитон чуть задрался, обнажив несколько коротковатые загорелые ноги. У тридцатишестилетней Аргиопы было поразительно сильное тело. Грек случайно познакомился с ней в лавке своего нового изготовителя благовоний Неарха. Жительница далекого Дамаска торговала пряностями, целебными растениями и прохладительными напитками. Она приплыла на собственном корабле, чтобы полюбоваться иберийским Кархедоном, а заодно заключить несколько выгодных торговых сделок. Они вместе поужинали и увлеклись разговором настолько, что не заметили, как летит время. Тогда они покинули «Селение ремесленников» на западе бухты и отправились сперва на древние земли контестанов, а затем в новую гавань, откуда рыбак перевез их на хорошо укрепленный Гадзрубалом остров. С северного края крепости открывался изумительный вид на роскошные розарии, поразительной красоты игру красок в воде и загоны с различными животными. В середине острова, на котором жили и трудились двадцать тысяч человек, раскинулся огромный парк.

— Если уж ты не смог запомнить мое имя за десять часов… — Она улыбнулась, приятные круглые ямочки на щеках углубились, зубы поражали своей белизной — Сколько же тебе нужно времени?

— А сколько ты мне дашь?

— Пока только этот вечер. — Она прикрыла глаза рукой, словно защищаясь от яркого света.

— Сегодня ничего не получится, царица пряностей. — Он снова взял ее под локоть. — Меня ждут в крепости.

— Как важного гостя на пиру?

— Уж не знаю, кому я этим обязан, — он весело подмигнул ей, — С другой стороны, очень жаль, конечно.

— Можешь обнять меня за талию. — Аргиопа еще теснее прижалась к нему.

— Не хочу привлекать к нам излишнего внимания.. — Антигон провел языком по пересохшим губам.

— Внимания кого? Пунов? Или римлян?

— Последних.

Она воспринимала его просто как купца из Кархедона. Ему очень не хотелось, чтобы она слишком рано опознала в нем того самого Антигона.

— Мое судно стоит на якоре вон там, — она показала на восточную часть Мастии. — Оно называется «Дуновение Ветерка». Ночью и утром ты можешь там меня найти.

— Я непременно это сделаю, Аргиопа.


В пиршественный зал Антигон вошел под третий звук рожка. Вдоль стен стояли статуи и бюсты из белого, красного и зеленоватого мрамора. Лестницы были устланы египетскими, персидскими и индийскими коврами. К столам из черного дерева с инкрустациями из золота и слоновой кости были придвинуты удобные ложа и сиденья.

Гадзрубал по столь торжественному поводу надел длинную белую тунику и украсил голову лавровым венком. Завидев его, Антигон едва не подавился и с трудом сохранил невозмутимое выражение лица. Ганнибала также было нелегко узнать в чернобородом, черноволосом пунийском Аполлоне в белом хитоне с золотой тесьмой. Остальных — Антигон обнаружил здесь Муттина, Гадзрубала Барку, Магарбала и еще нескольких высокопоставленных пунов — вполне можно было спутать с придворными какого-нибудь царя из династии Селевкидов. Магарбал даже накрасил веки и устремил на Антигона томный взор.

Гадзрубал воистину предложил все, что могли предоставить иберийский Карт-Хадашт и дальние земли. В перерыве между отдельными блюдами на возвышении играли музыканты, обнаженные танцовщицы откровенно соблазняли гостей, уделяя особое внимание сидевшим в конце левого ряда с каменными лицами римлянам в пурпурных тогах. Антигон искоса наблюдал за ними, время от времени поглядывая на попеременно сменявших друг друга фокусников, пожирателей змей и укротителей животных.

Эго были те же самые послы, что несколько месяцев тому назад посетили ливийский Карт-Хадашт. Но вместо того чтобы направиться оттуда прямо в Иберию, они предпочли заехать в Рим с целью обсудить последние события. На севере Италии галльские племена, которые Рим намеревался в ближайшее время покорить, вторглись на земли его союзников и подвергли их страшному опустошению. Однако, согласно поступившим недавно сообщениям, в рядах галлов произошел раскол, они разделились на две армии, и теперь Рим уже не видел оснований для серьезного беспокойства.

Римских послов угощали изысканными винами, слегка разбавленными чуть кисловатой, щиплющей язык родниковой водой из иберийских гор и фруктовыми соками. Громоздившиеся на огромных бронзовых блюдах хлебцы, жареное мясо и рыбу гости могли брать двузубыми золотыми вилками и резать необычайно острыми бронзовыми ножами с ручками из рогов антилопы. Жирные руки следовало макать в бронзовые чаши с розовой водой и вытирать кусками льняной ткани. Затем целая дюжина рабов принесла блюда с печеньем в форме девичьих голов, египетских пирамид, извивающихся змей и слонов с бивнями из сладких корешков.

Пир закончился около полуночи. Почетная стража из ливийских гоплитов во главе с четырьмя пунами торжественно проводила гостей в отведенные им покои. Гадзрубал был, как обычно, бодр, ибо количество съеденного и выпитого никогда не отражалось на его состоянии. Он кивком подозвал Антигона к себе.

— С таким же успехом я мог угостить их вымоченным в воде зерном, — нерешительно произнес стратег, — Они лишь отщипнули по кусочку и отпили по глотку.

— Это лишь начало, стратег, — по липу Антигона скользнула чуть заметная улыбка. — Когда начнутся переговоры?

— В полдень, — Гадзрубал слегка зевнул и прикрыл рот рукой — До этого мы устроим для них в бухте небольшое представление с участием нескольких триер и пентер. Тебя же я хочу привлечь к участию в переговорах под именем Бомилькара. Возможно, мне понадобятся твой острый ум и хитрость.

— Слушаю и повинуюсь, мой господин. Могу ли я сейчас удалиться?

— Я заметил, что сегодня ты, как и римляне, очень мало ел и пил, — Гадзрубал недовольно поморщился. — На радость рабам, осталось очень много еды и вина. Они вполне могут сегодня пировать до утра. А что с тобой? Что-нибудь случилось?

— У меня ночью очень важная встреча. — Антигон положил руки ка плечи Гадзрубала.

— Понятно, — Гадзрубал понимающе усмехнулся, — Влечение плоти. Угадал?

По темным узким улочкам Антигон спустился к гавани и за тяжелыми, окованными железом воротами увидел слабое мерцание факелов и услышал приглушенные голоса.

Его корабль стоял возле мола. Антигон поговорил с собравшимся бодрствовать всю ночь Мастанабалом, переоделся в кормовой каюте и приказал отвезти его на лодке на другую сторону бухты.

Аргиопа уже ждала его.


— Вы знаете, что следует расторгнуть старые договора и заключить новый? — Гадзрубал говорил по-гречески.

— Знаем, — густым басом ответил глава римского посольства Квинт Фабий Максим и медленно положил руки на стол. — Об этом нас известили в Карфагене.

Антигон, представленный римлянам как глава налогового ведомства и хранитель архива Нового Карфагена, сидел рядом с Ганнибалом. Двадцатидвухлетний юноша во время переговоров упорно молчал. Несколько раз он легонько гладил пальцами пряжку своего легкого светлого хитона. В отличие от него римляне были одеты в тоги из плотной материи и сильно потели в этот жаркий день. Гадзрубал Барка, ставший уже одним из ближайших помощников стратега, также предпочитал ни во что не вмешиваться. Довольно сдержанно вел себя и Бодбал, представлявший здесь старейшин. Лишь в конце переговоров он заявил, что Карт-Хадашт готов безоговорочно признать ряд положений нового договора, поскольку они никоим образом не противоречат интересам пунов.

Острый ум и хитрость Антигона оказались невостребованными. Стратег Ливии и Иберии, утвердившийся на завоеванных землях не столько мечом, сколько путем заключения союзов с населявшими их племенами, сумел очаровать также и римлян. Под конец тон их речей смягчился, в них даже зазвучали дружеские нотки. Тем не менее держались они по-прежнему непреклонно.

Требования Рима сводились к пересмотру прежнего договора о разделе сфер влияния. Несколько десятилетий тому назад граница между ними проходила по предгорью неподалеку от Мастии. Севернее нее римляне и жители западных греческих колоний — прежде всего массалиоты — имели право создавать колонии и строить гавани, южнее — тем же самым могли заниматься пуны. Гадзрубал открыто заявил, что в новых условиях этот договор неприемлем.

— Вплоть до сегодняшнего дня мы неукоснительно соблюдали его, — твердо сказал он. — Разумеется, мы не варвары и не клятвопреступники. Но вспомните, что в те времена Массалия еще стремилась к расширению своих пределов, Рим был довольно небольшой державой, а Кархедон обладал лишь несколькими колониями на южном побережье и западе Иберии. За прошедшие годы территория Массалии значительно уменьшилась, и она стала союзником Рима, мы заняли почти все внутренние земли Иберии, а Рим сделался могучей морской державой, которую, конечно, никак не могут удовлетворить положения прежнего договора. Они же резко ограничивают ее действия.

Сенаторы принадлежали к двум основным правящим группировкам, по-разному видевшим будущее Рима. Фабий и еще трое послов были выходцами из среды ставших патрициями крестьян, боялись моря и предпочитали вести разговор о пограничных укреплениях и численности войска. Еще двое сенаторов не имели определенных позиций, остальные четверо были так называемыми «новыми», увлекавшимися греческой философией и искусством и желавшими торговать с заморскими, но только предварительно покоренными землями.

Гадзрубал, построивший, как вскоре понял Антигон, свою тактику ведения переговоров на прекрасном знании этих противоречий, стремился еще более усилить их. Грек также задавал себе два вопроса: случайно ли вторжение галлов в Северную Италию совпало по времени с проявлением римлянами интереса к Иберии? И почему Гадзрубал вновь заговорил о Сардинии, которую Карт-Хадашт был вынужден отдать Риму под очень сильным его нажимом?

— Разумеется, и здесь, и в Ливии есть много пунов, не забывших об этом разбое. — Гадзрубал насупился и сильно потер лоб, — Как тут не вспомнить о мирном договоре, заключенном между Лутацием и Гамилькаром. Одно из его положений гласит: «В этих условиях да будет дружба между Римом и Карт-Хадаштом…»

— Дружба, Гадзрубал, — хитро улыбнулся Фабий, — это всего лишь отсутствие военных действий. Не стоит путать ее с сердечной близостью.

Гадзрубал равнодушно рассматривал инкрустированную столешницу. Даже не верилось, что в зале, где проходили переговоры, накануне вечером был устроен роскошный пир.

— Бесспорно, ты прав, римлянин. Если уж захват вами Сардинии не заставил Карт-Хадашт прекратить дружбу с вами, то, может быть, мы даже достигнем с Римом сердечной близости, если воспользуемся его слабостью и, скажем так, вернем Сардинию… в ее прежнее состояние.

— Вряд ли это можно расценить как дружеский поступок, — после длинной паузы сухо ответил Фабий, и на его скулах заиграли тугие желваки.

— А я и не говорю, что мы намереваемся это сделать, — Гадзрубал благостно вздохнул. — Я лишь хочу сказать, что в не столь уж далекие времена вы поступили не очень порядочно в отношении Карт-Хадашта, которому угрожали восставшие наемники. Теперь Рим сам оказался в довольно шатком положении…

Больше он не стал рассуждать на эту тему, а завел речь о торговле, предоставлении римским судам права входить в новые иберийские гавани, размерах таможенных сборов, о превосходных душевных свойствах вождей иберийских племен, необычайно плодородной здешней почве и так долго повествовал об искусных в любви иберийских женщинах, что даже суровые римляне не выдержали и начали ерзать на мягких сиденьях. Затем он принялся расхваливать благоразумие правителей Египта из рода Птолемеев и воздвигнутый ими близ Александрии маяк.

Антигон давно уже потерял нить разговора и очень хотел появления здесь какой-нибудь новой Ариадны[134]. Ганнибал хитро подмигнул ему. Юный Баркид, казалось, прекрасно понимал хитроумный замысел Гадзрубала.

Внезапно римляне попросили сделать перерыв, и при взгляде на их уже несколько ошеломленные лица Антигон понял, какое чудо совершил стратег. Сенаторы не знали, что делать. Они были вынуждены признать, что передача Риму Сардинии не имела под собой никаких законных оснований и Карт-Хадашт вправе вновь занять остров, жители которого то и дело выражали открытое недовольство слишком жесткими методами римского правления. Не поставить заслон на пути продвижения пунов в Иберии, а добиться от них обещания не воспользоваться нынешним тяжелым положением Рима — вот какая задача была на самом деле поставлена перед послами. Гадзрубал это очень быстро понял. Разговорами о ненавистных Фабию торговых сделках, в которых из остальных послов более-менее разбирались только двое, он окончательно загнал римлян в тупик.

Когда сенаторы удалились, Антигон встал и поцеловал Гадзрубала в лоб.

— Я просто восхищаюсь тобой, — тихо сказал он.

— Сядь, Бомилькар, — устало улыбнулся стратег. — Если римляне это заметят, у нас ничего не получится.

Гадзрубал Барка оперся подбородком о крепко сжатые кулаки и еле слышно пробормотал:

— А я-то думал, что знаю о тебе все…

Ганнибал присел на край стола, покачал ногами и, взглянув на стратега в упор, спросил:

— И где, по твоему мнению, должна проходить граница?

— По Иберу. Пиренеи они нам никогда не отдадут. Но эта река нас вполне устроит.

Из всех вернувшихся римлян больше всего Антигона поразил Фабий. Его помятое лицо кривилось в вымученной улыбке. Он как-то сразу постарел, осунулся и явно намеренно оттягивал продолжение переговоров. Сенатор нарочито медленно садился, долго кашлял и лишь через несколько минут выпрямился, расправил плечи и набрал в грудь побольше воздуха.

Но тут Гадзрубал ехидно улыбнулся и не дал ему возможности начать заранее подготовленную вступительную речь, сказав следующие слова:

— Надеюсь, вы все полностью удовлетворены устроенным вчера в вашу честь торжественным ужином?

— Да, конечно, но… — Фабий недоуменно покачал головой.

Гадзрубал встал, взял у Бодбала папирусный свиток, подошел к римлянам, разложил на столе грязную, плохо выполненную карту и непринужденно оперся на плечо Фабия.

— Вот какие у нас трудности, — нарочито медленно начал он и принялся бесстрастным голосом с поразительной точностью перечислять города, пограничные селения, имена вождей, названия племен, рек и гор. Он несколько раз подчеркивал, что наряду со многими друзьями у них в Иберии есть также и враги.

Потом стратег вновь заговорил о вчерашнем пиршестве:

— Поймите, римляне, мы вкушали плоды мира. Так неужели никто из вас не спросит себя: что лучше — продолжать наслаждаться великолепной едой, превосходными винами и прелестями юных ибериек или гибнуть в кровопролитных битвах на глинистых полях? А теперь скажите, вмешаетесь ли вы, если галлы нападут на ваших союзников — сабинян[135] или этрусков? Вы ведь поспешите к ним на помощь, не так ли?

Фабий с явной неохотой согласился. И тогда Гадзрубал как бы по наитию заявил:

— Со всех чужеземных купцов мы взимаем таможенный сбор в размере сотой доли стоимости их товаров. В знак дружбы между нашими народами мы готовы разрешить римским купцам торговать здесь без всяких пошлин. Но, разумеется, лишь до тех пор, пока в Иберии царит относительное спокойствие. — Минуту-другую он озабоченно почесывал затылок, заставляя римлян застыть в нетерпеливом ожидании. — И если мы установим на здешних землях постоянную границу, это приведет лишь к множеству кровавых столкновений. Как, например, мы сможем помочь живущим по ту сторону границы нашим союзникам, если они подвергнутся нападению общего врага? И уж в этом случае ни о каком освобождении от тамошних сборов даже речи не пойдет. Мы только сможем посочувствовать вам, если в Риме из-за нашествия галлов или каких-либо еще варваров вдруг будет остро не хватать зерна. Ну хорошо, а теперь скажите откровенно:вас сейчас все устраивает? А то ведь, по словам двух местных красавиц, один из вас прошлой ночью жаловался, что его ложе слишком жесткое для любви и слишком мягкое для сна.

Римляне замерли и обменялись недоверчивыми взглядами. Десять добропорядочных мужей свято соблюдали строгие римские обычаи и никогда бы не подумали изменять своим не менее суровым женам. Разумеется, никто из них никогда бы не впустил в свои покои ибериек, но теперь Гадзрубал заставил их подозревать друг друга в супружеской измене.

— А теперь я попрошу тебя, Фабий, отметить на иберийском побережье римские колонии и земли союзных с вами племен. — Гадзрубал склонился над картой. — Должен признаться, что я располагаю далеко не полными сведениями.

И Фабий скрепя сердце был вынужден признать, что в Иберии у Рима нет ни колоний, ни союзных племен.

— Ах вот как? Ну ничего, ничего, — тоном радушного хозяина произнес Гадзрубал. — А поселение ваших друзей-массалиотов есть здесь… и здесь, севернее Ибера, правда? — Он сам сделал на карте соответствующие пометки.

К вечеру текст договора был полностью готов. Римляне, прибывшие сюда с целью вынудить Гадзрубала ограничить пунийские владения территорией южнее Мастии и объявить всю северо-восточную часть Иберии своей и Массалии сферой влияния, были вынуждены признать власть пунов над всей Иберией за исключением Роде и Эмпория, где находились поселения массалитов. Взамен они получили от Гадзрубала обещание не переходить реку Ибер, не оказывать военной помощи галлам в Италии, что, собственно говоря, и не входило в его намерения, и право на беспошлинную торговлю, в котором они не слишком нуждались.

После того как обе стороны, по традиции, призвали своих богов стать свидетелями святости их намерений, римляне удалились, чтобы успеть переодеться перед пиром, устраиваемым в честь их отъезда. Призванный составить греческую версию договора Созил из Спарты устало посмотрел им вслед и вполголоса промолвил:

— Я всегда считал их глупыми, дерзкими и жестокими людьми. Но я никогда не думал, что их мозги настолько залеплены глиной…

Гадзрубал промолчал. Он сидел неподвижно, скрестив руки на груди. Антигон похлопал его по плечу, пун вскинул голову и подметнул ему. Глаза стратега выражали радость и облегчение.

— Благодаря тебе у нас теперь есть десять спокойных лет. — Ганнибал с пониманием взглянул на него и вдруг расхохотался.

— В лучшем случае пять, — тихо ответил Гадзрубал.


— Как поживает мальчик, доставляющий вам столько хлопот? — Антигон поднял кубок. Корабль чуть заметно покачивало. Дувший с другой стороны бухты ветер все сильнее прижимал «Порывы Западного Ветра» к волнорезу.

Братья сразу поняли, кого он имел в виду. Ганнибал молчал, поглядывая на верхушку мачты. Гадзрубал усмехнулся и потерся спиной о борт. Но его серые глаза, как обычно, сохранили суровое выражение.

— Внешне он все больше становится похожим на отца, — равнодушно заметил он.

— Ему нужно еще многому научиться, — Ганнибал чуть привстал и оперся ладонями о стол. — И он будет это делать. Если нужно, я сам вобью знания в его тупую голову — Он отодвинул скамью и начал расхаживать по верхней палубе.

Антигон еще раз внимательно посмотрел на них. У обоих были стройные, сильные тела, очень похожие овальные лица, полные губы, крючковатые носы и мужественные подбородки. Братья отличались друг от друга лишь цветом глаз. У Ганнибала они были черными, как угольки. Антигон вспомнил рослого широкоплечего Магона, унаследовавшего не только фигуру отца, но и его густые вьющиеся волосы. Он ни минуты не сомневался, что в случае необходимости Ганнибал и Гадзрубал силой укротят своего буйного младшего брата.

— Странно, что вы такие разные. Но ничего не поделаешь. Все равно вы втроем одолеете любое царство.

— Отнесись к Магону с пониманием, Тигго. — Гадзрубал сделал шумный выдох, — В бою он незаменим. Воины слепо повинуются ему, ибо знают, что он найдет выход из самого трудного положения.

— В которое он их сам сперва загонит, — Ганнибал повернулся к ним спиной, чуть наклонился и устремил взор на вошедшую в бухту пентеру.

Грек вздохнул, прислонился к стенке каюты и положил ноги на раздвижной стол.

— Гамилькар любил идти напролом, но при этом умел подчиняться обстоятельствам, — Антигон раздраженно дернул щекой. — Вы оба унаследовали от него эти качества. Магон же только любит идти напролом.

Пентера присоединилась к стоявшим в гавани трем римским триерам. Теперь послы могли отправиться назад под надежной защитой. Из крепости донеслись резкие звуки труб. Худощавый человек с утиным носом спрыгнул с набережной в челн и отвязал причальный канат.

— И что вы теперь намерены предпринять?

— Гадзрубал подарил нам самое главное — время, — Ганнибал повернулся и скривил губы в легкой улыбке. — Через восемьдесят лет Иберия сможет отразить любое нападение. А если нет…

— Несколько лет римляне будут заняты борьбой с галлами. — Антигон в раздумье провел растопыренными пальцами по ухоженной бороде. — А потом… Посмотрим. Если вам действительно удастся утвердиться в Иберии. Иначе… — Он повел плечами, словно освобождаясь от непосильной тяжести. — Иначе они нарушат и этот договор.

— Придется им пока найти другое занятие, — хитро прищурился Ганнибал.

Несколько мгновений Антигон удивленно смотрел на него, а потом звонко рассмеялся:

— Ну да, конечно. Теперь понятно. А я никак не мог взять в толк…

— Вряд ли галлы в Северной Италии вдруг все, как один, дружно поднимутся против Рима, — охотно откликнулся Ганнибал. — К сожалению, они не прислушались к нашим советам, устроили между собой свару и разделили свои силы. Рано или поздно они начнут воевать друг с другом.

— Кто же придумал столь хитрый план?

— Он, — Гадзрубал Барка показал на брага, занятого разглядыванием бухты. — Стратег сперва возражал, но потом согласился. Ганнибал сам съездил в Верхнюю Италию. Вместе с критским купцом.

— И что же ты там делал? — Антигон не сводил глаз со спины Ганнибала.

— Я лишь рассказал им, что Рим намеревается покорить всех галлов, проживающих вдоль реки Пад[136], создать на этих землях свои поселения, военные лагеря и построить дороги. Этого оказалось вполне достаточно.

— Рим вскоре сделает здесь то же самое. Пуны в Иберии ведут себя ничуть не лучше римлян на галльских землях.

Гадзрубал даже поперхнулся воздухом от возмущения. Ганнибал медленно повернулся к греку лицом.

— Ты же знаешь, что это не так, Тигго, — Его сочные чувственные губы дрогнули в тонкой улыбке, голос звучал мягко и доверительно, — Рим везде устанавливает свою власть — мы не вмешиваемся во внутренние дела здешних племен. Рим вынуждает всех говорить по-латыни — мы учим местные языки. Да Рим просто заставил нас устремиться сюда. Должны же мы были хоть как-то возместить свои потери в Сицилийской войне.

— Ты прав, Ганнибал, — Антигон защищающе выставил перед собой ладони, — Я лишь произнес слова, которые здесь скажут римляне. Но разговорами они не ограничатся. И еще не забывай о Ганноне.

Лицо Ганнибала сразу помрачнело.


Но Ганнон вот уже несколько лет интересовался только своими делами и, казалось, забыл не только о стратеге Гадзрубале, но и о войне в Иберии.

Антигон также был очень занят. Его попытка привить жителям Карт-Хадашта любовь к искусству древнего Крита и египетским обычаям обернулась огромными затратами и ни к чему не привела. В остальном же богатство его росло, не в последнюю очередь благодаря умелым действиям в Иберии Гадзрубала и его ближайших соратников. Гадзрубал Барка оказался прекрасным знатоком методов управления, а Ганнибал проявил незаурядные полководческие способности и вскоре был назначен младшим стратегом. Узнав, что он собирается жениться на дочери одного из иберийских царей, взявшей себе имя Имильке, Антигон решил подарить им на свадьбу пятьдесят огромных степных слонов и одного подросшего индийского слоненка.

Перед отъездом в Иберию Антигон отправил длинное письмо Мемнону, которому, похоже, изрядно наскучило лечить больных в столице Птолемеев. После возвращения в Кархедон Антигон застал в родном городе двадцатитрехлетнего сына и съездил вместе с ним в гости к его сводному брату Аристону, туда, где проходила граница между ливийскими степями и густыми, почти непроходимыми лесами.

Еще через год Мемнон последовал приглашению своего старого друга Ганнибала, написавшего, что ему очень не хватает хороших лекарей. В Иберию Мемнона повез «Порывы Западного Ветра», где капитаном стал сменивший умершего Мастанабала сын Бостара Бомилькар. Он сделался превосходным мореплавателем, хотя вполне мог иметь под своим началом банк, торговый дом или даже храм.


Антигон полагал, что человеку не суждено страстно любить больше двух раз. Потому он без колебаний расставался теперь с близкими женщинами, как только чувствовал, что их отношения могут стать слишком серьезными. Изящная стройная пунийка с необычно яркими светло-голубыми глазами целых четыре месяца делила с ним ложе. Она была владелицей небольшой лавки на окраине квартала красильщиков и дубильщиков и торговала преимущественно папирусными свитками с записями песен и стихов. Антигон сразу же вспомнил закутанную в белое фигуру и вложенный ему в руку свиток со стихами, высмеивающими Ганнона. Он, однако, ни словом не обмолвился о своей догадке.

Вскоре он получил от Мемнона письмо с просьбой разрешить ему избавиться от унаследованных от отца дурных привычек и в канун своего двадцатишестилетия жениться на иберийке. Антигон тут же нагрузил корабль всевозможными подарками и отдал приказ к отплытию. Это случилось во второй половине лета, когда прошло уже четыре года со дня подписания договора между Гадзрубалом и Квинтом Фабием Максимом.

Несколько пентер, триер и сторожевых гаул выстроились в ряд у входа в бухту. Видимо, их командам был дан приказ тщательно осматривать все покидавшие гавань корабли. Антигону показалось, что на корме выходившего после досмотра в открытое море купеческого судна «Мечта о Тарасе[137]» стоит уже знакомый ему человек с утиным носом. Впрочем, их корабли разделяло слишком большое расстояние. Несмотря на яркий солнечный свет, город и бухта были словно погружены во мрак. Во всяком случае, у Антигона создалось именно такое ощущение. «Порывы Западного Ветра» медленно подошел к пристани неподалеку от военной гавани. Ее ворота были широко распахнуты.

Труп Гадзрубала уже возложили на погребальный костер. Его убийца — слуга казненного за измену вождя одного из небольших иберийских племен — был подвешен к столбу в огромном внутреннем дворе крепости. На искаженном страшной мукой лице мертвеца застыла ликующая улыбка.

Антигон, сын Аристида, Карт-Хадашт в Иберии — Бостару, сыну Бомилькара, члену Большого Совета Карт-Хадашта в Ливии и управляющему «Песчаным банком».

Приветствую и обнимаю тебя, мой друг, — даже сюда донеслись страшные вопли Ганнона по поводу избрания Ганнибала новым стратегом, однако твой отчет о заседании Совета содержал столько интересных подробностей. Огромная тебе благодарность за него. Положение в Иберии никак не радует. Многие из заключенных великим Гадзрубалом союзов и договоров о дружбе оказались весьма недолговечными, и его преемнику приходится начинать все заново. Иберийские племена восстали против тех, чью власть они на себе даже толком и не почувствовали. С помощью лазутчиков мы сумели захватить многих людей, подстрекавших иберов к мятежу: дескать, вы только восстаньте, а уж помощь и дружба Рима вам обеспечены.

Новый стратег действовал, как и подобает сыну Гамилькара, — то есть жестко и решительно и одновременно, подобно Гадзрубалу, весьма осмотрительно. От устья Ибера до Столбов Мелькарта за два месяца были установлены дозорные вышки, позволяющие днем и ночью извещать об опасности с помощью зеркал и костров. Вскоре они будут воздвигнуты также и на северном побережье Ливии. Далее Ганнибал велел освободить всех знатных заложников, взятых у племен, сохранивших верность союзническим обязательствам. Часть воинов под командованием Гадзрубала двинулась вниз по течению Тартесса на запад, чтобы жестоко покарать обитающих по ту сторону Испали лузитанов. Второе войско, во главе с Муттином, выступило в северном направлении против бастетанов, лобетанов и эдетанов. И наконец, наибольшая армия, под предводительством самого Ганнибала (он также взял с собой Магона), направилась в срединную часть Иберии, где против нас объединились такие большие племена, как карпезии, ареваки и ваккеи. Согласно сведениям наших лазутчиков, туда уже прибыли посланцы Рима. Таким образом, вся страна охвачена огнем.

Еще большую опасность представляет расположенный на полпути между Мастией и Ибером большой город Заканта, который римляне называют Сагунтом. Он очень хорошо укреплен и стоит на плодородной земле, где, между прочим, растут изумительные на вкус финики. В Карт-Хадаште ты таких не найдешь. Этот город вдруг объявил себя союзником Рима. Далее Сенат столь же внезапно начал утверждать, что в данном случае речь идет о греческой колонии, основанной переселенцами из Закинтоса. Это поразило самих закантанских иберов и даже привело к столкновениям между ними, поскольку и у Гадзрубала, и у Ганнибала там оказались сторонники. К сожалению, их вскоре изгнали из города. Теперь в Заканту стекаются беженцы с земель, заселенных враждебными нам племенами. Итак, ты видишь, Бостар, что нам грозит. Появление южнее Ибера посланцев Рима означает нарушение им договора. Причем делается все втайне, без громких слов или соблюдения формальностей. Если Ганнибал оставит все, как есть, в Иберии никогда не воцарятся мир и порядок. Если же он подступит к стенам Заканты, римляне обязаны будут прийти на помощь союзнику. В отличие от так рано ушедшего от нас Гадзрубала — ему было только сорок лет — Ганнибал пока еще не пользуется здесь должным влиянием и уважением. Но он гораздо лучше, чем покойный стратег, схватывает суть вещей и превосходно умеет воодушевлять людей. К тому же он вырос в Иберии.

Нам предстоят очень тяжелые годы, мой друг, и, наверное, даже самый унылый человек не в состоянии представить себе всех грядущих бедствий. Я знаю, что важные дела требуют моего возвращения, но именно здесь решается многое, если не все. Пока же настоятельно прошу тебя бросить все силы не на управление банком, а на поиски нового вождя Баркидов (пусть им будет даже Бомилькар), способного противостоять Ганнону, если возникнет угроза всеобщего краха. Я заклинаю тебя объяснить сомневающимся, что нас ожидают медленная гибель, если Заканта с помощью Рима будет и дальше подстрекать к мятежу иберийские племена, и мир, если Карт-Хадашт будет твердо стоять на своем и усилит свою мощь, и наконец, война, если хоть один из членов Совета начнет колебаться и Рим почувствует нашу слабость.

Глава 10 Заканта

— Несчастные. Такова участь всех, кто поверит Риму… — Созил не сводил глаз с измученных лиц двух дюжин оставшихся в живых закантинцев.

Через восемь месяцев осады отчаянно сопротивлявшийся город наконец пал. Пожар все еще никак не удавалось потушить. Налетевший с северо-запада ледяной ветер гнал к гавани густые клубы дыма. Хлопья сами медленно кружились над запятнанными черными следами копоти уцелевшими домами и улицами, окровавленными телами мужчин, женщин и детей. Они знали, что их ждет, и предпочли смерть рабству. Раздосадованный стойкостью закантинцев Ганнибал, узнав о готовности некоторых из них сдаться, приказал отдать ему все богатство и оружие, а всем жителям в одной одежде выйти за городские стены. Заканта, ставшая препятствием на его пути, должна была быть полностью разрушена.

У пристани, четырех волнорезов и прямо у входа в гавань стояло по меньшей мере триста купеческих судов. Подобно стервятникам, почуявшим запах падали, их владельцы в надежде на наживу прибыли сюда чуть ли не из всех стран и городов, расположенных на берегах Внутреннего моря.

«Порывы Западного Ветра» сильно качнуло налетевшим шквалом. Лежавшие на палубе тюки со льном громко зашуршали. Антигон зевнул и протер усталые глаза. Страшные события последних двух дней заставили содрогнуться даже его привыкшее к ужасам войны сердце. А ведь еще пришлось просматривать составленные седовласым Гадзрубалом, ведавшим снабжением армии Ганнибала, списки захваченного имущества. Оценка Антигона представлялась юному стратегу весьма важной. В помощники ему был придан спартанец Созил, уже давно выполнявший обязанности хрониста.

— Зачем они подняли такой шум? — Созил с отвращением вдохнул жаркий воздух и досадливо повертел висевшую на шее на черном шнуре плоскую чернильницу.

Антигон равнодушно пожал плечами и снова посмотрел на лежащие в трех шагах от гавани развалины еще недавно могучего и богатого города, построенного, казалось, на века. Под конец воины Ганнибала были вынуждены брать с боем чуть ли не каждый дом. Грек тяжело вздохнул и отвернулся. Он прекрасно понимал, что имел в виду Созил. Прибывшие сюда во время осады Заканты сенаторы Публий Валерий Флакк и Квинт Бэбий Тамфил намеревались потребовать от Ганнибала отвести войска. Но стратег передал послам, что не желает подвергать опасности жизнь столь уважаемых людей и потому не считает возможным принять их. Крайне разгневанные римляне отправились в Карт-Хадашт, где открыто потребовали выдачи Ганнибала. Но заранее предупрежденные Баркиды дали им достойный отпор. Ганнон Великий ухитрился потерять чуть ли не половину своих сторонников, так как призвал не только поддержать требование Рима, но еще и возместить закантинцам причиненный им ущерб, чтобы «маленький огонь не вызвал большой пожар».

— Знать бы, — срывающимся голосом проговорил Антигон, — каковы истинные намерения Рима. Неужели вся эта возня вокруг Заканты, весь этот спор из-за договоров — всего лишь словесный поединок без всяких последствий? Вряд ли. Но почему девять месяцев они вообще ничего не предпринимали? Только потому, что завязли в Иллирии? Какой-то дурной сон, и хочется скорее проснуться и хорошенько все обдумать.

— А вот им снится хорошая пожива, — Созил показал на купеческие суда.

Антигон утвердительно кивнул. В ближайшие дни здесь будут проданы в рабство сорок тысяч уцелевших закантинцев, а вырученные деньги розданы воинам.

Рим, Карт-Хадашт, горящая Заканта, алчные купцы, рабы, горы трупов — все это в каком-то безумном хороводе кружилось в усталой голове Антигона. Но всех их загораживала фигура Ганнибала, которого грек несколько месяцев почти не видел и чьих планов он совершенно не знал. Антигон с трудом заставил себя подняться. Ему вдруг показалось, что палуба уходит из-под ног. Он пошатнулся и оперся о маленький стол.

— А ты сильно постарел, друг Баркидов, — Созил с хитрым прищуром посмотрел на него.

— Эти месяцы для меня как пятьдесят лет, — горько улыбнулся Антигон. — Да и путаные мысли вряд ли кого-нибудь молодят.


На следующий день в гавань Заканты вошло еще несколько кораблей. Среди них был и «Дуновение Ветерка». Все последующие ночи Антигон проводил с Аргиопой. Помимо пяти высоких стройных закантиек она сделала здесь еще несколько покупок, одна из которых привлекла особое внимание Антигона. Это была бесформенная, выпачканная сажей гипсовая статуэтка сидящего человека.

— Что это?

— Понятия не имею. — Аргиопа широко раскинула руки. — Два шиглу я отдала за нее.

Антигон задумчиво прикусил нижнюю губу и медленно опустился на широкое ложе.

— Вообще-то у меня хорошее чутье.

— И что оно тебе подсказывает? — Аргиопа села на сундук и покачала на ладони неожиданно оказавшуюся довольно тяжелой статуэтку.

— Если я не ошибаюсь, это превосходный подарок Ганнибалу, — Он шутливо прижал пальцем кончик ее носа. — Разреши?

Он вытащил из ножен египетский кинжал.

— Только очень осторожно, — хрипло рассмеялась Аргиопа.

Антигон долго скреб, подрезал и ковырял, отделяя один слой гипса за другим. Наконец он отложил кинжал в сторону и с каким-то даже благоговением поднял статуэтку.

— Точно не скажу, — словно размышляя вслух, произнес грек, — но, по-моему, это подлинник.

— Просвети меня, ночной спутник. — Аргиопа положила ему сзади руки на бедра. — И поскорее. Видишь, я не могу ждать.

— «Сидящий Мелькарт Гадирский», — тихо промолвил Антигон. — Ему, наверное, лет сто. Одно из последних произведений из бронзы несравненного Лисиппа из Сикиона[138].

— Думаешь, подлинник? — Аргиопа чуть коснулась статуэтки.

— Да, и потому ей нет цены. Иначе зачем прежнему владельцу понадобилось покрывать ее гипсом и сажей? Посмотри, подруга ночного ветра, какие у него легкие, удлиненные пропорции, как четко вылеплены мускулы, какая вытянутая голова. Такое мог сотворить только Лисипп.

Он закрыл глаза и, раскачиваясь взад-вперед, прочел древнее пунийское стихотворение:

Люби и будь любим, как Мелькарт Гадирский,
то есть сильно и страстно.
Будь беззаботен, как Мелькарт Гадирский,
то есть всегда.
И умирай, как умирает Мелькарт Гадирский,
то есть никогда,
— И ты хочешь подарить этого бога Ганнибалу? — Аргиопа поставила статуэтку на пол.

— Если он мой, то да.

— Говоришь, ему нет цены?

— Нет.

— Тогда я дарю его тебе. — Она обняла Антигона и вытянулась на ложе, увлекая грека за собой.


Через несколько дней вновь с северо-запада задул попутный ветер, и большинство судов покинуло гавань и бухту. Среди них был и корабль Аргиопы. Антигон сразу почувствовал пустоту в душе. На какое-то время она избавила его от необходимости искать ответы на неразрешимые вопросы. Теперь он вновь ощутил себя щепкой в бурном вихре событий.

Ганнибал, похоже, вообще не знал, что такое сон. Он следил за распределением денег, полученных от продажи обращенных в рабство закантинцев и их имущества, диктовал письма, предназначенные для отправки Совету и своим братьям Гадзрубалу и Магону, сражавшимся в устье Тартесса с непокорными турдетанами, отправлял гонцов, совещался с военачальниками и простыми воинами, распоряжался рубкой деревьев в окрестных лесах и посылкой их на судостроильни иберийского Карт-Хадашта, принимал вождей иберийских племен и их послов, изучал полученные от лазутчиков сведения и направлял отряды ливийцев в зимние лагеря. Как-то Антигон, возвращаясь ранним утром после ночного кутежа в палатке Созила, застал стратега сидящим у костра с группой балеарцев и чертившим папкой на пока еще не совсем мерзлой земле какие-то непонятные линии. Возможно, он показывал им направления, по которым дальше будут двигаться войска. В полдень он спешно отправился с дюжиной нумидийских всадников на север, а вернувшись в полночь, тут же уселся на пятки возле затухающего костра и принялся диктовать падавшему от усталости Созилу очередное послание Совету. В нем он подробно описывал пунам торговые отношения в южной части Галлии.

У него хватало времени заниматься также возвращением в родные места бежавших в горы жителей предместий Заканты, совместно с Муланом, ведавшим в армии строительством, разрабатывать планы восстановления и расширения оросительных каналов и попутно еще успеть назначить начальником цитадели Заканты молодого военачальника Бостара. В его распоряжение передавались четыре тысячи ливийцев и тысяча нумидийцев.

Вечером, накануне своего отбытия вместе с последними отрядами в зимний лагерь, стратег собрал в одном из кое-как приведенных в исправное состояние залов полуразрушенной цитадели Заканты своих ближайших соратников, а также некоторых вождей иберийских племен и еще не уехавших купцов. Потолок здесь подпирали покосившиеся черные столбы, на потрескавшихся плитах пола стояли пылающие жаровни, испускавшие приятное тепло. Сквозь узкие стреловидные бойницы виднелось усыпанное звездами зимнее небо. Когда глубокой ночью гости стали расходиться, Ганнибал попросил остаться Антигона, а также начальников конницы Магарбала и Муттина.

— Ну вот и настал конец городу, осаде, голода и пира. — Изборожденное шрамами лицо Муттина в отсветах факелов дрожало и причудливо искажалось, делая его похожим на страшного демона из подземного царства.

Магарбал согласно кивнул и поднял голову, вслушиваясь в грохот шагов по выщербленным ступеням. Вернувшийся после долгого ночного обхода караулов Бостар с громким стоном подсел к огню. Было видно, что он изрядно замерз и проголодался. Над развалинами завывал налетевший с заснеженных гор ветер. В зал он проникал через бойницы, многочисленные щели и пробоины в стенах. Антигон откинулся на спинку сиденья и плотнее закутался в длинный шерстяной плащ.

— А что теперь, стратег? — Муттин поднял кубок из тончайшего стекла, поднес его к глазам и принялся разглядывать плещущееся внутри темное вино. Он прикрыл голые ноги шерстяной накидкой и набросил на плечи шкуру леопарда.

Ганнибал молча смотрел на тлеющие угли жаровни. Единственный из присутствующих, у кого внешность полностью соответствовала возрасту, был именно этот пун в серо-красном плаще. У двадцативосьмилетнего Муттина вообще было лицо старика, остальные также выглядели гораздо старше. На внешности же Ганнибала не отразились ни тяжелые бои, ни долгие переходы, ни ранение в бедро, ни бессонные дни и ночи.

— Это зависит от очень многого. От Рима, Карт-Хадашта, иберов. А у тебя какие планы, Тигго?

— Мне нужно вернуться в Карт-Хадашт. Накопилось много дел. — Антигон встал и вытащил из углубления между плитами спрятанный им там тяжелый предмет. — Но сперва маленький подарок, стратег Ливии и Иберии.

— Что это, мой друг? — хмуро поинтересовался Ганнибал.

— Тебе может показаться странным, что такого рода предостережение исходит именно от меня. Ты ведь знаешь, как я отношусь к богам.

— Ты в них просто не веришь. — Ганнибал щелкнул пальцами и протянул руку, — Дальше.

— Богов изобрели люди, желающие объяснить необъяснимое, — Антигон поднял над головой завернутую в кусок ткани статуэтку, — Непонятные случаи, различные нелепости, беспорядок — с этим сталкиваются даже прославленные полководцы. Невесть откуда залетевшая стрела, упавший сверху камень, оступившийся конь, болезнь или внезапная усталость. А тебе все-таки иногда надо бы спать, Ганнибал.

— Стратегу не нужен сон. — Улыбка Магарбала походила скорее на гримасу.

— Знаю. Но богам нужен Ганнибал, ибо их богатый дар людям теряет ценность из-за пренебрежительного отношения к ним стратега. Я хочу подарить тебе бога, друг и сын моего друга, — Он развернул статуэтку и протянул ее Баркиду.

— «Сидящий Мелькарт Гадирский», — восхищенно протянул Мутгин. — А как здорово сделан!

Магарбал тихо присвистнул сквозь зубы. Бостар чуть наклонился и вытянул указательный палец.

— Из Греции? — робко спросил он.

Ганнибал положил статуэтку на колени и осторожно провел по ней ладонью.

— Творение бессмертного Лисиппа, — вполголоса ответил стратег. Он встал, поставил бронзовую фигурку на стол, положил Антигону руки на плечи и пристально посмотрел на него. — Я знаю про шкуру ламы, друг Гамилькара и Кшукти. И про все остальное — тоже. Ты привел к отцу всадников Нараваса и тем самым спас его от поражения. Ты заставил Ганнона считаться с тобой и тем самым вынудил его вести себя более сдержанно. Мне и моим братьям ты привез с севера единственные в своем роде мечи. В Совете ты в пух и прах разнес Ганнона, пытавшегося добиться неограниченной власти. В битве у Тагго ты воздвиг запруду, чтобы Гамилькар и его воины смогли переправиться на другой берег. И не твоя вина, что отец погиб. Ты прислал мне слонов, а твой сын Мемнон исцеляет моих больных и раненых солдат. Одним словом, ты начал дарить мне дружбу еще до моего рождения, — и вот теперь благодаря тебе у меня в руках бог — покровитель Гадира. — Он потерся щекой о щеку Антигона и крепко прижал его к себе. Грек сразу почувствовал, какое у него сильное, словно выкованное из железа тело. Но он ощутил также его легкое подрагивание и услышал тихое всхлипывание.

Ганнибал смущенно откашлялся, разжал руки и сделал шаг назад.

— Как мне тебя отблагодарить, Тигго?

— Просто иногда отдыхай, — дерзко усмехнулся Антигон, — и мойся порой горячей водой. Извини, но ты воняешь потом, стратег.

— Мелькарт Гадирский, — Ганнибал благоговейно склонил голову перед статуэткой, — будь всегда благосклонен ко мне!

Воцарившееся в зале молчание, казалось, превратилось в плотную, давящую тела и души массу. Это впечатление еще более усиливали потрескивание дров в очаге и догорающие искры.

Антигон в упор смотрел на сына Гамилькара. Остальные также не сводили глаз с двадцативосьмилетнего юноши. Греку вдруг представилось, что юный стратег в эту минуту отчаянно борется с древним божеством — покровителем городов и как бы вбирает в себя всю мощь «Сидящего Мелькарта», чей храм был воздвигнут тирскими купцами на иберийском побережье более тысячи лет назад. Наконец Ганнибал с видом победителя вскинул голову, и его сияющие глаза, словно солнечные лучи, обогрели зал и рассеяли тьму. С его лица исчезли следы усталости. Щеки его пылали, глаза сверкали радостным блеском. Антигон подумал, что Ганнибал, возможно, взял у Мелькарта всю его силу и вполне способен притягивать к себе предметы. Во всяком случае, если вдруг из очага вылетит камень, он почти наверняка не упадет на пол, а устремится в сторону стратега. Грек вновь почувствовал, что его затягивает огромный водоворот неведомых, стремительно развивающихся событий, способных поглотить и раздавить все вокруг.

— Что нас ждет в ближайшем будущем, стратег? — хриплым шепотом спросил он.

— Оно покрыто мраком, Тигго, ибо во многом мне предстоит еще разобраться самому. — Ганнибал широко раскинул руки. — Сам посуди: окончательное покорение римлянами этрусков, очевидная слабость греческих городов, откровенная глупость восточных царей, все более усиливающийся Рим, движимый лютой ненавистью к тем, кто не желает признавать его власть. Иберия же — защитный вал, воздвигнутый моим отцом, чтобы Карт-Хадашт не смело этим вихрем. Но в этом валу много щелей. Нам нужно два года, чтобы сделать его таким же прочным, как и при жизни Гадзрубала. Но их нам не дадут.

— Что тебе известно? — насторожился Магарбал.

— Вчера мне сообщили, что Рим отправил в Карт-Хадашт послов. — Ганнибал развел и снова соединил кончики пальцев. — Во главе их снова Квинт Фабий Максим, но нет Гадзрубала, так ловко умевшего дурачить его. По сведениям, раздобытым нашими людьми в Италии, в этот раз речь пойдет вовсе не о толковании договоров. Рим собирается объявить нам войну.

Он встал и, будто собираясь заткнуть уши Мелькарту, с силой сжал голову бронзовой статуэтки.


На рассвете Антигон, едва взойдя на борт «Порывов Западного Ветра», тут же приказал поднимать сходни и вытаскивать якорь. Вскоре широкая полоса воды отделила корабль от берега. Антигон беспокойно метался на широком ложе. Даже через несколько часов сон никак не шел к нему. Прошлая ночь с ее бесконечными путаными разговорами представлялась ему чем-то призрачным. Постепенно он понял, что Ганнибал сказал далеко не все и иногда говорил намеренно туманно, предпочитая намеки и иносказания. Стратег не хотел, чтобы молодые военачальники, как в сетях, запутались в мучительных раздумьях о достижимом и недостижимом. Значительная часть военной добычи, захваченной в Заканте и других богатых городах, была отправлена в ливийский Карт-Хадашт. Это сделало почти нерасторжимыми узы, связывающие город и стратега. После короткого пребывания в иберийском Карт-Хадаште («Хочу последовать твоему совету, Тигго, и на радость Имильке помыться горячей водой») Ганнибал собирался отплыть в Гадир, чтобы там принести священную клятву. И пускай он сам не верил ни в каких богов и рассматривал жизнь как вечную борьбу между волей и способностями человека, с одной стороны, и губительными случайными обстоятельствами — с другой, но его воины, принадлежавшие к пятистам различным народам и племенам и почитавшие пять тысяч самых разных богов, хотели, чтобы их стратегу покровительствовали небесные силы. Поэтому он во всеуслышание объявил о своем намерении поклониться в Гадире богу Мелькарту. Поэтому в каждом лагере Ганнибала непременно стоял шатер, наполненный статуэтками богов и священными амулетами. Вскоре почетное место среди них займет также Мелькарт, выдуманный жаждущими утешения людьми и вылепленный руками великого Лисиппа.

Ганнибал намекнул, что поведение Рима объясняется поразительно просто. Чем больше Антигон размышлял над его словами, тем убедительнее они ему казались. Сенат всегда стремился любыми способами ослаблять сильного до тех пор, пока не представится возможность или полностью его уничтожить, или сделать полностью зависимым от себя. Совершенно очевидно было, что Рим постепенно захватывает всю Ойкумену. Договор о границе по Иберу позволил обеим сторонам выиграть время. Рим воспользовался им для того, чтобы двинуть войска в Северную Италию, начать войну в Иллирии, укрепить свои позиции на Сицилии и испытать в сражениях своих легионеров. Пуны смогли поднять против Рима италийских галлов, римляне настроили иберов против Карт-Хадашта. Согласно спискам Сената, Рим и его италийские союзники могли выставить в общей сложности семьсот тысяч пехотинцев и семьдесят тысяч всадников. Имея свыше двухсот военных кораблей, они установили свое полное господство на всем морском пространстве от Массалии до Сицилии. Ганнибал весьма доходчиво объяснил Антигону, почему Рим до сих пор не напал на Карт-Хадашт. Оказывается, этому препятствуют разногласия в правящих кругах и сопротивление союзников. Во время Великой Сицилийской войны многие римские граждане считали ее совершенно бессмысленной. Перемена настроений произошла под влиянием подстрекательских речей риторов[139] и широкого распространения нелепых историй о совершенных пунами зверствах. Особенно сильное воздействие оказал слух о якобы до смерти замученном ими Регуле. Именно это позволило Сенату довести кровавую войну до конца. Когда началась осада Заканты, значительная часть римлян требовала строгого соблюдения последнего договора и сохранения мира между Римом и Карт-Хадаштом. И вновь риторы принялись на всех перекрестках произносить душераздирающие речи о необходимости прийти на помощь подвергшимся нападению союзникам — иберам. Таким образом, стоявшим за спиной риторов силам, заинтересованным в войне, удалось превратить договор о границе по Иберу, как, впрочем, и мирное соглашение, подписанное Гамилькаром и Лутацием, в скомканные листы папируса.

Антигон отчетливо представлял себе, какой тяжелейший выбор предстоит сейчас сделать Ганнибалу. Сражения Великой Сицилийской войны происходили далеко за пределами Карт-Хадашта. В случае новой войны бои почти неминуемо развернутся на пунийской земле. Если Ганнибал со своей небольшой армией направится туда, охваченную огнем восстаний Иберию можно считать навсегда потерянной. На Сицилии закрепились римляне. Полное превосходство римского флота не позволяло перебросить на остров войска. О походе в Италию нечего было даже думать. Считавшаяся оплотом Рима богатая и достаточно сильная Массалия вполне могла в случае войны закрыть пунийским судам доступ в прибрежные воды.

Оставалось лишь ждать начала войны с могущественным врагом. И тогда сразу же станет ясно, где и как развернутся военные действия.


— Ну как, метек? У нас с тобой по-прежнему мир? — Ганнон добродушно улыбался и, казалось, вот-вот готов был протянуть руку и ласково погладить плечо Антигона.

Таверна «Пещера терпких на вкус наслаждений» находилась довольно далеко от гавани, на площади рядом с Большой улицей. В этот первый полуденный час в небольшом низком зале народу было очень мало. Веселые огоньки светильников тускло отсвечивали на гладких, покрытых воском и смолой стенах и радостно вспыхивали на краях стеклянных кубков. Антигон равнодушно смотрел на возвышавшуюся перед ним гору маринованных овощей, варенных в соленой воде угрей и омаров, и лимонных долек. Он был настолько занят мыслями о римских послах, из-за задержки на Сицилии только вчера прибывших в город, что даже не услышал вопроса Ганнона и лишь вяло пошевелил рукой.

— Вообще-то я согласен с тобой относительно исхода возможной войны, — Антигон отхлебнул вина, смешанного с пряностями и горячей водой, и решительно отодвинул от себя кубок. — Но скажи, великий Ганнон, какую цену ты готов заплатить за мир?

— Смотря что потребуют наши римские друзья, — Пун сыто рыгнул и поправил чуть сдвинувшуюся войлочную шапку.

— Они — твои друзья. Моих я выбираю более тщательно.

Ганнон хмыкнул, запустил руку в чашу с наперченным просом и бросил горсть в рот.

— А не важно. — Он стер куском ткани остатки соуса с бороды, и она из бурой стала опять седой. — Сегодня вечером мы будем обсуждать решение, которое затронет всех. Подумай, метек, что лучше: выкладывать горы серебра за изначально проигранную войну или пойти на небольшие уступки, которые никак не отразятся на нашем с тобой благосостоянии?

— И что же ты предлагаешь им уступить?

— Иберию. — Ганнон бросил в рот вымоченную в уксусе сардину и принялся тщательно жевать.

— Всю Иберию?

— Именно, — снисходительно улыбнулся Ганнон, ковыряя в зубах. — Если честно, тамошнее серебро и прочая добыча приносят прибыль прежде всего будущим виновникам войны.

— Римлянам?

— Баркидам, — с каменным лицом ответил Ганнон, — Разумеется, мы все получили свою долю, но весь продажный сброд дружно встал на сторону Гадзрубала, Ганнибала и высокочтимого члена Совета Бомилькара.

— Вспомни, великий Ганнон, — хитро подмигнул ему Антигон, — какие празднества ты устраивал на площади Собраний. Так почему же ты теперь упрекаешь Баркидов за то же самое?

— Я никого не упрекаю. Власть получит тот, кто может за нее заплатить. Но, возможно, нам всем придется заплатить очень дорого. Камни Сагунта еще обрушатся на наши головы.

— Говори лучше — Заканты. Это не римский город.

— Он был союзником Рима. А теперь слушай меня, метек. — Он облокотился на стол и начал обстоятельно загибать пальцы: — Во-первых, мы попытаемся убедить римлян оставить нам как можно больше земли и сохранить все торговые привилегии. Во-вторых, мы предложим им провести границу севернее Мастии. Напомню, что южнее ее находятся серебряные рудники, которые останутся у нас. Третье. К сожалению, нам придется возместить причиненный сагунтинцам ущерб и возвратить всю захваченную там военную добычу. Четвертое. Численность войск в Иберии уменьшается примерно на одну треть, чтобы Рим знал: ему оттуда ничто не угрожает. Пятое. Мы предложим римлянам подписать договор о дружбе и союзе на следующих условиях: наши армия и флот приходят к ним на помощь, а они навсегда отказываются от каких-либо притязаний на Ливию.

— Будешь еще загибать пальцы на второй руке, пун? — еле сдерживаясь, спросил Антигон и судорожно сжал рукоять бронзового ножа.

— Нет. — Ганнон откинулся на спинку сиденья и взял кубок с вином.

— А ведь твой дед и отец в свое время дали достойный ответ Марку Атилию Регулу, который вроде бы тоже потребовал оказывать римлянам помощь в войнах кораблями и воинами. Выходит, ты хочешь сделать город зависимым от Рима?

— Гордость, метек, — это одно. А возможность выжить да еще и обогатиться — это совсем другое, — досадливо Отмахнулся Ганнон.

— Согласен. Но, по-моему, ты по-прежнему неверно оцениваешь истинные намерения Рима. Даже если они примут твои предложения… Ливию нельзя защитить от их посягательств, ибо они всегда могут передумать. И заключить с Римом договор — все равно что пытаться чеканить монеты из ветра или сплести канат из песка.

— Хватит поэзии, метек.

— Ах, ну да, я забыл, что образные сравнения тебе не по вкусу. Но правда заключается вот в чем. Во-первых, нужно быть воистину глупцом и трусом, чтобы просить Рим оставить Карт-Хадашту его исконные владения, а именно Ливию. А во-вторых, неужели ты всерьез надеешься сохранить за нами серебряные рудники?

— А почему нет? — Ганнон нервно покрутил в пальцах кубок, его глаза смотрели цепко и настороженно.

— А потому, что предложенную тобой границу нельзя защитить. Это всего лишь произвольно проведенная по карте черта. В тех местах нет ни рек, ни гор, ни крепостей, — с готовностью объяснил Антигон. — И потом, знай, что иберы к югу от границы немедленно восстанут, а сильно уменьшенное войско не сможет с ними справиться. В итоге мы потеряем всю Иберию, и, если весть об этом дойдет до Нумидии, восстания могут вспыхнуть во всей западной части Ливии. Но может случиться и так, что римляне закрепятся на севере Иберии и уже через три года тамошние племена поймут, что под властью пунов им жилось гораздо свободнее. Тогда они поднимутся, и пламя этого пожара неизбежно перекинется на юг. Ты невольно втягиваешь нас в войну, Ганнон, хотя вроде бы на словах хочешь ее избежать.

— Вообще-то мы могли бы сами уйти из Иберии…

Внезапно Антигон понял, что вождь «стариков» колеблется и уже далеко не так уверен в себе. Грек просиял и радостно осушил кубок.

— Теперь я понимаю… Совет чуть ли не единодушно согласился принять заложников из Заканты. Баркиды роздали добычу народу. Ты знаешь, что на вечернем заседании неминуемо потерпишь поражение. Значит, ты хочешь, чтобы я заставил Баркидов согласиться на уступки римлянам?

— Никто другой этого не сможет, — пухлые губы Ганнона растянулись в ехидной улыбке, но в змеиных глазах застыл страх.

— Считаю наш разговор законченным, — как бы сочувствуя, улыбнулся Антигон. — Напоследок скажу лишь, что, если Карт-Хадашт падет, Риму будет принадлежать вся Ойкумена. Или ты всерьез полагаешь, что Македония сможет остановить натиск легионов? А Афины, Пергам — это, сам понимаешь, несерьезно.

— Но Риму нужно не так много.

— Ему нужно все! Карт-Хадашт — последняя преграда на его пути. Египет уже давно исполняет волю Сената. Сирия далеко, ипотом, Селевкиды всегда могут укрыться в горах Бактрии. Значит, все побережье Внутреннего моря окажется в руках римлян. Ты этого хочешь, Ганнон?

— Хочу — не хочу, какая разница, — пун брюзгливо поморщился. — Это же лучше, чем гибель.

— Ждет ли нас она, не знаю, но рабства точно не избежать. Нет, Ганнон, я не буду убеждать Баркидов ползать на брюхе перед Фабием. В своих расчетах ты забыл о Ганнибале и его армии. Неужели ты думаешь, что он покорно воспримет весть о выполнении желаний римлян!

— Посмотрим.


Еще до начала заседания Большого Совета Антигон успел встретиться с Бостаром и вождем «молодых», бывшим суффетом Бомилькаром, и убедил их непременно предоставить слово Ганнону.

Всю вторую половину дня Антигон провел в банке. За это время к ним зашло всего несколько посетителей. Город словно поник под незримой тяжестью. Антигон неоднократно подходил к окну и всякий раз убеждался, что жизнь в гавани вот-вот замрет. Значительно меньше стало кораблей, стоящих возле мола. Купцы, приказчики, ремесленники, стражники в темных плащах, капитаны, матросы и негры-носильщики толпились, разделившись на несколько групп, у свайного причала. Все ждали исхода судьбоносного заседания Совета. Даже обычно ярко горевшие огни в установленных на столбах больших каменных чашах вроде бы потускнели и едва-едва могли прорезать голубоватую пасмурную мглу.

Сумерки уже затянули город темно-синей паутиной, когда Бостар наконец вошел в банк. Антигон встретил его в просторной прихожей. Кроме них, в здании никого не было. Грек, видя, что никаких особых дел сегодня не предвидится, два часа назад разрешил всем служителям уйти домой. Бостара можно было ни о чем не расспрашивать. Его пепельно-серое лицо с ввалившимися щеками и потухшими глазами было красноречивее всяких слов.

— Война, — не спросил, а скорее утвердительно произнес Антигон.

— Им ничего другого и не нужно, — Бостар тяжело вздохнул и рухнул на сиденье.

— Рассказывай.

— А чего тут рассказывать! Римляне вошли внутрь с таким видом, будто им здесь уже все принадлежит. Суффеты из вежливости воззвали также к римским богам. И тут началось. Квинт Фабий, Марк Ливий, Луций Эмилий, Гай Лициний и Квинт Бэбий сорвали все попытки вести переговоры в обычной уважительной манере. После открытия заседания Фабий встал и холодным, равнодушным тоном спросил, давал ли Большой Совет свое согласие на осаду Ганнибалом Сагунта.

Бостар довольно похоже изображал надменного, недалекого римлянина. Он то набирал в грудь воздуха так, что жилы толстыми жгутами вздувались на шее, то вдруг втягивал голову между плеч, то, наоборот, вскидывал подбородок и презрительно поджимал губы.

Требование о выдаче Ганнибала поддержал только Ганнон Великий. Он долго разглагольствовал о мире и дружбе и не только предложил заключить союз с Римом, но и намекнул, что в качестве первого шага можно было бы вместе пойти походом на Ганнибала. Это вызвало такую бурю возмущения, что Ганнон поспешил сойти с возвышения для ораторов и больше ни разу не брал слова.

— Когда воцарилось спокойствие, Бомилькар спросил: «Если уж мы зашли далеко, то лучше оставим разговоры о Ганнибале, Заканте и Ибере. Скажите, что вам на самом деле нужно?» И тогда, представляешь, Тигго, Фабий подобрал полу своей тоги так, что получилось небольшое углубление, и сказал: «Здесь у меня война и мир. Выбирайте». Один из приверженцев Ганнона клокочущим от ярости голосом закричал: «Дай нам то, без чего ты сможешь обойтись!»

— И что же он готов с легким сердцем отдать? — в голосе Антигона прозвучала нескрываемая тревога.

— Конечно, мир, — сокрушенно вздохнул Бостар и потер слезящиеся глаза. — Но он его нам никогда не даст. Поэтому Фабий несколько минут стоял с глупым видом.

— А потом?

— Потом настал черед Бомилькара, — Бостар тряхнул головой, отгоняя усталость. — Поверь, это был величайший день в его жизни. Он встал, величавый, как статуя, и произнес следующую речь: «Хочу напомнить, что в отличие от римлян Карт-Хадашт соблюдает договор. Мы не разбойники и опять же в отличие от вас не берем чужое. Думаю, что Рим уже давно решил забрать у нас все, оставив лишь то, что содержится в твоем углублении, то есть воздух. Говори же, что собираешься нам дать». Римлянин распустил тогу и заявил: «Войну!» Что же теперь будет, мой старый друг?

— Давай посмотрим, что предпримут римляне, — ободряюще проговорил Антигон. — Надеюсь, наш стратег тоже что-нибудь придумает.


Выстроенная заново цитадель Заканты была гораздо мощнее прежней. Ее высокие крутые стены напоминали обрывы в здешних горах, а двойные ворота позволяли отбить натиск вражеских воинов, даже если бы те сумели прорваться внутрь надвратной башни. Антигон нырнул в широкий темный вход, прошел под аркой, сложенной из больших квадратных кирпичей, и приблизился к высоким, стоявшим в глубине между двумя сходившимися под углом стенами главным воротам.

Вышедшие из караульни солдаты знали его и беспрекословно раздвинули окованные медью створы.

Понуро стоявшие в просторном квадратном дворе заложники из знатных иберийских семей не обратили на грека ни малейшего внимания. Огромный ливиец, стороживший вход в цитадель, даже не посмотрел в его сторону.

Из окон зала открывался изумительный вид на равнину, раскинувшуюся вдоль побережья севернее города. Ее украшали кажущиеся разноцветными точками плодовые деревья и костры, красными языками окрасившие в багровый цвет низко плывущие облака. К крепости медленно приближалась группа всадников и груженых повозок.

Постепенно зал заполнили все участники военного совета. Задолго до прихода Антигона в цитадели уже собрались Ганнибал, Гадзрубал, Магон и ее молодой начальник Бостар. Среди многих незнакомых или полузнакомых лиц грек узнал предводителей конницы Муттина, Магарбала и Гамилькона, славившегося своей силой Ганнибала Мономаха, Созила, заведующего снабжением седоволосого Гадзрубала, а также посланцев старейшин Миркана и Бармакара. К удивлению Антигона, здесь присутствовал также его сын Мемнон, с которым он два дня назад пышно отпраздновал встречу.

Ганнибал, как обычно одетый в светлый хитон и окованный бронзой кожаный панцирь, громко хлопнул в ладоши, и шум голосов сразу же затих.

— Теперь мы знаем о намерениях римлян! И этим мы обязаны им! — стратег показан на робко жавшихся к стене грека и двоих галлов. — Консул Публий Корнелий Сципион направится в Иберию, консул Тиберий Семпроний Лонгин — в Ливию, которую в Риме называют Африкой.

Он сделал долгую паузу, поочередно вглядываясь в глаза собравшихся, и подчеркнуто сухо продолжил:

— У Корнелия около тридцати тысяч воинов и шестьдесят кораблей, у Семпрония столько же легионеров, но кораблей вдвое больше. Нужны объяснения?

— Лилибей, — в устах престарелого Бармакара это слово звучало как проклятие.

— Да, друзья, Лилибей, — Ганнибал чуть улыбнулся и положил руку на рукоять неизменно торчащего из-за пояса британского меча. — Эту крепость построили и защитили именно мы. Там превосходная гавань и хорошо укрепленные стены. Но главное, оттуда можно за три дня достичь Карт-Хадашта.

— А где мы нанесем удар, стратег? — Ганнибал Мономах нетерпеливо вытянул руку. — Может, стоит встретить их в Ливии?

— Мы не успеем перебросить туда достаточное количество войск, — помедлив, ответил Ганнибал. — Нам не хватает кораблей. Если бы члены Совета отличались не только бережливостью, но еще и проницательностью…

— Так что же делать? — Здоровяк нетерпеливо повел мощными покатыми плечами.

— А что ты предлагаешь? — Ганнибал поправил напоминавший котелок шлем, — Плыть в Ливию? Или добираться под водой до Массалии?

Все взоры устремились на стратега. Сердце Антигона бешено запрыгало, в висках забилась кровь.

Ганнибал склонился над картой, представлявшей собой множество листов папируса, прикрепленных к нескольким сшитым друг с другом звериным шкурам. На нее были подробно и точно нанесены страны, города, расположенные не только на всем побережье Внутреннего моря. Антигон с удовлетворением отметил, что рисовальщики не забыли даже британский остров Вектис. В глазах рябило от названий рек, гор и племен Иберии и Галлии, подвластных Массалии земель с их такими желанными и недоступными дорогами, протянувшимися вдоль побережья к берегам великой реки Родан, поселений лигуров, бойев и инсубров[140], крепостей по другую сторону Иллирийского моря и македонских пограничных укреплений.

— Здесь и здесь, — Ганнибал показал сперва на Лилибей и Карт-Хадашт, затем на лигурийское побережье, — Семпроний может позволить себе не спешить и наверняка основательно готовится к походу. Нам нечего противопоставить ему. А вот здесь, на севере, собирает свои легионы Корнелий, готовясь перебросить их на запад по суше и по морю. У нас нет такого огромного флота, как у Рима.

Большинство собравшихся лихорадочно переводили глаза с Ганнибала на карту и обратно.

— Ну просвети же нас наконец, стратег! — не выдержал Муттип.

— Для защиты Карт-Хадашта мы заберем всех воинов из городов в южной и северо-западной части Ливии, — Он потер лоб, как бы собираясь с мыслями, — Корабли и часть войск мы также переведем туда. В Карт-Хадаште они нужнее, чем здесь.

— Но этого же мало? — Миркан воинственно вздернул седую бороду, — Римлян же тридцать тысяч человек, если не больше!

Все вдруг дружно встали и столпились вокруг Ганнибала. Стратег успокаивающе поднял руку и как можно более небрежно сказал:

— Карт-Хадашт способен не только выдержать долгую осаду, но и набрать солдат в дополнение к присланным нами. Гадзрубал знает Иберию, как никто другой, и прекрасно сумеет защитить ее. Он всегда сможет набрать в Гетулии лучников, а среди здешних племен — пехотинцев.

— А ты? — осторожно осведомился Миркан.

— А я поведу часть армии в Италию.

Гомон и выкрики заглушили могучий голос Ганнибала Мономаха.

— Что? — заорал он с таким видом, словно собирался схватить стратега за плечи и хорошенько встряхнуть, — Как ты сумеешь без кораблей плыть по морю? А на узких прибрежных дорогах тебя подстерегают римляне и массалиоты. Мы уже много раз говорили об этом.

— Но ведь дорога туда ведет не только вдоль побережья, — в глазах Ганнибала скользнула легкая тень, он чуть наклонился к карте и чиркнул пальцем по изображению Галлии и Северной Италии. — Этой зимой я послал туда лазутчиков, чтобы они договорились с вождями галльских племен. Бойи и инсубры с нетерпением ожидают нашего появления на их землях. Они обещали оказать помощь людьми и продовольствием. К союзу с нами готовы также племена на землях между Пиренеями и Роданом. Тут, правда, могут быть трудности, но их можно уладить.

— Но как? — Ганнибал Мономах от волнения непрерывно сжимал и разжимал кулаки. — Как ты попадешь к ним? Мы же не умеем летать?

Никто даже не улыбнулся. Ганнибал задумчиво посмотрел на карту так, будто никогда не видел ее.

— Есть еще один путь. — Он плавным жестом успокоил Мономаха и показал место в нижней части карты, где рисовальщики нагромоздили друг на друга несколько незакрашенных треугольников.

Тростинка в пальцах Созила скрипела, бегая по листу папируса. От усердия спартанец даже высунул язык. Из-за дверей слышались мерные шаги караульных. На крыше завывал разгулявшийся весенний ветер. На столе шуршала карта.

Ноги у Антигона подкосились, он неуверенно шагнул назад и опустился на скамью.

Антигон, сын Аристида, Багкинон — Бостару, сыну Бомилькара, временному владельцу «Песчаного банка» и члену Большого Совета Карт-Хадашта в Ливии.

Можешь сколько угодно считать меня безумцем, но я твердо заявляю, что намерен дойти с армией Ганнибала хотя бы до Родана. Я давно уже хотел побывать на юге Галлии, объездить земли, расположенные за Массалией, и посмотреть, какие товары там можно купить, какие выменять, а заодно навестить моего брата Аттала. Твой сын Бомилькар, наверное лучший из всех наших капитанов, выходит в море на рассвете. Он доставит тебе мое письмо, а заодно и несколько весьма занятных резных изделий, найденных или купленных мной севернее Ибера. Они, конечно, не слишком изысканны, но представляют определенную ценность.

Если верить картам и донесениям лазутчиков, мы сейчас находимся в тысяче стадиев южнее наиболее проходимого перевала в Пиренеях.

О сражениях скажу лишь несколько слов, поскольку почти не принимал в них участия, как, впрочем, и большая часть армии. Иллерконы, иллергеты, лакетаны, лаэтаны нападают из засады, но опасаются ввязываться в открытый бой — ведь они в отличие от меня отнюдь не безумцы. Ты даже представить себе не можешь, как много нас переправилось через Ибер — девяносто тысяч пехотинцев, двенадцать тысяч всадников, пятьдесят слонов. А еще лекари, кузнецы, шорники… С таким огромным войском иберы никогда не вступят в битву. Ганнибал предпочитает держать основные силы ближе к побережью. Сам он часто вместе с небольшими отрядами отправляется договариваться с различными племенами. Наши потери велики, но это уже не имеет никакого значения. Из всего войска лишь половина — испытанные в битвах воины, которых Ганнибал старается беречь, остальные — новобранцы, их стратег беспощадно бросает в бой, заставляя прямо на ходу осваивать боевые навыки.

До сих пор участники военного совета обязаны молчать, и потому армия толком не знает, куда именно она направляется. Лишь когда повернуть обратно будет невозможно, стратег откроет солдатам великую тайну. Пока же они могут только гадать, куда мы направляемся — на усмирение мятежных племен к северу от Ибера или на перехват легионов, идущих через Южную Галлию. Назови я тебе нашу подлинную цель, ты бы наверняка выпучил глаза и заявил, что скорее поверил бы в наши намерения достичь Луны или опуститься на дно Внешнего моря.

К этому походу Ганнибал начал готовиться сразу же после своего избрания стратегом, поскольку совершенно справедливо полагал, что Рим рано или поздно объявит нам войну. Подобно своему предшественнику, он также считает, что не бывает бесполезных сведений. Стратег держит в голове названия всех гаваней, всех дорог и горных перевалов, всех плодородных земель. Он знает, по какой цене вожди галльских племен продают лошадей, зерно, кожу и свою дружбу. Многие из старых, опытных воинов всерьез полагают, что в его лице воскрес Гамилькар; греческие писцы и хронисты уже сейчас заявляют, что он превзойдет Александра Великого. Добавлю, что в отличие от него Ганнибал не уподобляет себя богу, ибо не верит в богов.

В заключение расскажу об эпизоде, случившемся во время обсуждения положения с продовольствием. Магон и Мономах на полном серьезе заявили, что воинов нужно своевременно приучить есть друг друга. Гамилькар, вероятно, заорал бы во всю глотку, но Ганнибал даже глазом не повел и этим добился гораздо большего. Он ледяным тоном предложил им подать пример и откусить друг у друга по ноге, а обглоданные кости отослать в Карт-Хадашт Ганнону, который, как известно, хранит у себя отрезанную ногу Матоса.

Усталость сковала мое тело. Вокруг сейчас ночная мгла. Напиши, рассеялся ли мрак, окутавший Карт-Хадашт, или Ганнону удалось еще более сгустить его. Пусть удача сопутствует тебе в управлении банком и отстаивании наших интересов в Совете.

Глава 11 Между небом и землей

— Теперь мы будем двигаться гораздо быстрее. Иначе ничего не выйдет. Через два месяца наступит осень. — Ганнибал раздвинул пошире колени и уперся в них локтями. Затем он снял шлем и доверху наполнил его камешками. Медленно, почти благоговейно, будто принося священную жертву морским богам, он принялся бросать камешки так, что каждый из них несколько раз подпрыгивал на водной глади.

Бои в долине Ибера продолжались до начала июля и отняли очень много времени. Потери были велики, и, ко всему прочему, три тысячи иберийских наемников наотрез отказались следовать дальше. Ганнибал был вынужден отпустить их вместе с еще семью тысячами солдат, показавшихся ему непригодными для такого долгого похода. Желая внушить оставшимся веру в непременное возвращение, он приказал им оставить почти всю поклажу пуну Баннону. Отныне этот военачальник с десятью тысячами пехотинцев и тысячью всадников должен был защищать Иберию. С собой Ганнибал разрешил взять только снаряжение, которое можно было нести на себе или везти на мулах. Через скалистую цепь Пиренеев перешли пятьдесят тысяч пехотинцев, девять тысяч всадников и, конечно, слоны. Теперь стратег дал войску один день отдыха. Большинство туг же легло спать на плотно свернутых плащах и накидках. Остальные, сбросив панцири, метали кости, бродили по равнине и берегу, с беззаботным смехом плескались в морской воде, варили в медных котлах похлебку, ворочали над огнем туши коров и овец или просто молча сидели, бездумно глядя на поднимавшиеся в знойно-голубое небо черные столбы дыма. Отроги гор закрывали путь назад, навевая грустные мысли.

— Что ты имеешь против осени? — Антигон сполз с обломка скалы, подобрал пригоршню камней и протянул их стратегу.

— Спасибо, Тигго, — Ганнибал говорил мягко, но очень серьезно. — Осенью через горные перевалы уже не пройдешь.

— А воинам и мулам нужно есть и пить. — Антигон обвел рукой равнины, — Знаешь… у меня даже колени дрожат, если я представляю, что нас ожидает. Когда ты им скажешь, куда мы направляемся?

— Когда перейдем Родан, — строго произнес Ганнибал. — Тогда уже не будет пути назад.

— А зачем ты тогда устроил привал, — Антигон прислонился плечом к камню, на котором сидел Ганнибал, — если у нас так мало времени?

— Нужно дождаться отставших отрядов. — Ганнибал окинул взглядом бескрайнюю голубовато-зеленую гладь моря. — И потом, вчера в Рускиноне собрались вожди галльских племен. Сегодня к вечеру станет известно, пойдут они с нами или нет.

— А если нет?

— Знаешь, — Ганнибал мечтательно закрыл глаза, — сидеть бы вот так, вдыхать соленый запах, пить вино и иногда бросаться в воду с головой. Я ненавижу горы. — Он чуть приподнял веки и говорил, почти не размыкая губ. — Чувствуешь себя, как в тюрьме. Холод, неприступные стены. Альпы вообще внушают мне ужас.

— Отдохни, друг. — Антигон неохотно поднялся с каменистой земли. — Я постараюсь, чтобы хоть на несколько часов тебя оставили в покое.

Ганнибал промолчал. Он чуть привстал и вытянул руку.

— У Родана ты нас покинешь?

— Да. Бомилькар будет ждать меня в устье реки. К сожалению, на парусах не будет красного глаза Мелькарта. Иначе римляне пустят «Порывы Западного Ветра» ко дну. А может, это сделают массалиоты. Ни те, ни другие не любят непрошеных гостей.

— Римляне вообще никого и ничего не любят. А потом куда?

— Еще не знаю. Но вообще-то хотелось бы сперва заехать в твой Новый Карт-Хадашт.

— Если тебе нетрудно, — в голосе Ганнибала появились несвойственные ему просительные нотки, — может быть, ты заберешь с собой Имильке и Гамилькара? Если начнется настоящая война…

— Но ты ведь сам стремился к ней.

— Но она-то нет. Ей в городе очень одиноко и страшно. Она даже хотела отправиться вместе со мной…

Ганнибал осекся, как-то странно посмотрел на грека и отвернулся. Антигон знал, что Имильке с двухлетним сыном находилась сейчас у родителей на славящихся своими родниками землях близ Тартесса. Она очень не любила ливийский Карт-Хадашт, так как почти никого там не знала.

— Но может быть, она все-таки согласится перебраться туда, — вдруг резко и повелительно сказал Антигон, — если, например, ты окажешься погребенным лавиной. Или в Иберию придут легионы Корнелия. Я, во всяком случае, попробую уговорить ее.

Ганнибал благодарно погладил грека по плечу и снова отвернулся.


Всю ночь на взмыленных лошадях подлетали гонцы и, немного отдохнув, вновь уносились прочь. На рассвете огромное войско двинулось по направлению к Альпам. Ганнибал имел отряды осторожно, высылая далеко вперед конных разведчиков. В первых рядах шли опытные, испытанные в боях воины. Накануне стратег отобрал из них четыреста ливийцев и поручил им вместе с всадниками охранять фланги замыкавших шествие отрядов иберийских наемников, которые уже к вечеру изрядно поредели. Седоволосый заведующий снабжением воспринял это довольно спокойно.

— Может, и хорошо, что мы вовремя избавились от них, Тигго. Из двух зол нужно выбирать меньшее.

Они сидели на берегу небольшой, наполненной мутной водой реки, переправа через которую была назначена на утро. На другом берегу около огня расположилась группа нумидийцев. Неподалеку в траве и камышах паслись стреноженные поджарые кони. Вечер был спокойный, без ветра.

— Что ты имеешь в виду, Гадзрубал?

— Многие еще не поняли, что их ждет впереди. Пусть лучше они покинут нас здесь, когда еще есть возможность вернуться в Иберию. Нам предстоит очень долгий… мучительный переход, и чем меньше будет бесполезных едоков, тем лучше. И потом, они могут струсить и перейти на сторону врага.

Ближе к вечеру следующего дня впереди показались Иллиберы — городище галльского племени сордонов. Большие тяжелые ворота, сложенные из огромных, окованных железом бревен, были широко распахнуты. Все бревенчатые, с островерхими соломенными крышами хижины были пусты, и напрасно разведчики пытались найти хотя бы одного жителя. Узнав о поспешном бегстве, Ганнибал запретил войску входить в городище и отправил нескольких наемников-галлов на поиски вождей. Стратег прекрасно понимал, что сордоны, как, впрочем, и другие соседние племена, готовятся к войне с ним, и спешил начать переговоры.

В ожидании их исхода Антигон вместе с сыном устроился рядом со стоянкой слонов, выглядевших в здешних местах особенно странно. Будто кто-то низверг их сюда прямо из прозрачно-синего неба, по которому медленно разливался багрянец заходящего солнца.

— Приходится каждый день отправлять назад до ста пятидесяти человек. Баннон, правда, вряд ли будет от них в восторге, — Мемнон безнадежно махнул рукой, и подвешенные к его поясу на черных шнурках медные кривые ножи, щипчики, буравчики и прочие лекарские принадлежности тихо зазвенели. — Мы не можем оставлять у себя больных. У нас ведь нет повозок. Впрочем, раненых — тоже. Да, отец, их не меньше, чем после битвы. Переломы, воспаления и так далее. Откуда у тебя вино?

— Достал утром у здешних купцов. Сами галлы, правда, предпочитают пиво. И хранят его в деревянных бочонках, обитых железными полосами. — Антигон открыл глиняный кувшин с заостренным дном, и темная струя наполнила полую бронзовую голову быка. Вторую такую чашу Антигон отдал галлам в обмен на вино.

Старший загонщик — египтянин неопределенного возраста — в потрепанном грязном плаще, перетянутом черным матерчатым поясом, сидел, чуть ссутулившись, поодаль и что-то невнятно бормотал себе под нос. Его взлохмаченная голова была обмотана традиционной белой повязкой. Услышав знакомое бульканье, он обернулся и вытащил откуда-то из-под себя кружку.

— Как твои подопечные?

Египтянин весело сверкнул черными глазами:

— Им хорошо. Как и нам. Пьем вино, разговариваем.

Отсвет костра, упавший на лицо сына, сразу заставил Антигона вспомнить Изиду. Сын был поразительно похож на нее. Грек помрачнел и тяжело вздохнул. Египтянин сочувственно посмотрел на Антигона, угадав его состояние, и поспешил продолжить разговор:

— Раньше думали, что «ливийцы» слишком уж дикие и бестолковые. А потом выяснилось, что их можно обучить. В бою они ничем не хуже «индийцев».

Населявшие леса и степи Ливии слоны оказались не менее свирепыми, чем их индийские собратья. На их спинах, несмотря на гораздо меньшие размеры, также помещались прикрепленные ремнями к морщинистым бокам башенки с лучниками.

— А что ты скажешь о любимце Ганнибала?

— О Суре? — египтянин довольно улыбнулся. — Ах, ну да, я забыл, что именно ты преподнес его в дар стратегу вместе с еще несколькими животными. У него, кстати, уши не очень большие. Три-четыре «индийца», наверное, раздражали бы «ливийцев». Но с одним они поладили. Даже кони быстро привыкли к его запаху.

Антигон сосредоточил задумчивый взгляд на слонах, переминавшихся с ноги на ногу и мерно покачивавших хоботами. Ему почему-то не верилось, что они смогут нагнать страху на римских легионеров.

После ухода египтянина Мемнон придвинулся к отцу и, понизив голос, доверительно спросил:

— Сколько ты еще пробудешь с нами?

— Не знаю, — через силу выдавил Антигон. — Я хотел дойти только до Родана, но Ганнибал считает, что Бомилькар вряд ли отважится ждать меня в устье реки. Римляне или массалиоты могут захватить корабль, невзирая на смену парусов.

— Вот и прекрасно, — Мемнон прижался щекой к плечу отца. — Значит, ты пойдешь с нами дальше. Если бы ты знал, как я рад видеть тебя каждый день.


Встреча с вождями в отороченных мехами плащах из бычьей кожи закончилась хорошо вопреки ожиданиям многих военачальников Ганнибала. Но сам стратег ничего другого и не ожидал. Он сумел внушить им, что его армия вовсе не похожа на огромную гусеницу, стремящуюся съесть все листья на плодородном древе Галлии. Он лишь почтительно просит дать ему возможность нанести удар по их исконному противнику — Риму, который не только являлся союзником ненавистной Массалии, но еще и прошел огнем и мечом по землям родственных им италийских галлов. В сочетании с богатыми дарами слова стратега оказали должное воздействие. Вожди не только согласились провести войско Ганнибала, но и преподнесли ему оправленный в серебро рог зубра, чтобы стратег в борьбе с римлянами был столь же свиреп, как этот зверь из галльских лесов.

Лишь на двадцать третий день армия достигла Родана. Только месяц оставался до осеннего равноденствия. Этот переход длился на месяц дольше, чем было предусмотрено планом, — слишком уж тяжелым оказались бои, слишком много препятствий пришлось преодолеть. От перевала никак нельзя было двигаться прямо на северо-восток, и потому пришлось прибегнуть к обходному маневру и идти через Иллиберы. Это отняло еще около трех дней.

В двух переходах от греческой колонии Теле русло Родана делилось на два рукава. Именно здесь Ганнибал решил начать переправу через широкую, полноводную реку. Войско, как вязкое месиво, растеклось по берегу. Всадники, покрытые пылью, разъезжали во всех направлениях, то сбиваясь в группы, то рассыпаясь по сторонам. Прибывший первым во главе одной из таких групп Магарбал заметил на противоположном восточном берегу галлов. Он приказал немедленно раздобыть плот и отправил к ним одного из своих людей.


— Это «волки», — уверенно заявил он на вечернем совете. — Они торгуют с Массалией и не желают нас пропускать. Настроены они очень воинственно.

Ганнибал сидел на разостланном на земле плаще, держа на коленях составленный Созилом список. Спартанец осторожно присел рядом на корточки.

— Ганнон, Итубал, Гулусса, возьмите каждый по двести всадников и триста ливийцев и отправляйтесь: первый — вниз по течению, второй — на северо-запад, третий — вверх по реке. Забирайте из селений все, я подчеркиваю, все лодки, челны, плоты и рубленое дерево. Но не отнимайте, а платите или или обещайте. И никакой излишней жестокости, никаких угроз. Мы не должны увеличивать число врагов.

— И как же ты собираешься переправиться? — Магон чуть наклонился вперед, нац бровями и на висках взбухли извилистые жилы.

— Еще не знаю.

— А как быть со слонами? — Антигон доверительно тронул стратега за колено.

— Верно, Тигго, ты, как всегда, прав, — лицо Ганнибала озарилось благодарной улыбкой. — Это для нас сейчас наибольшая трудность. Когда ты хочешь нас покинуть?

— Думаю, когда все войско переправится, — хмуро, с явной неохотой ответил Антигон, — Очень уж мне хочется посмотреть, как вы это сделаете. Вряд ли я вскоре увижу еще одно столь же увлекательное зрелище.


Напрасно люди Ганнибала обещали «волкам» золото и серебро. Их вожди твердо вознамерились не пустить чужеземное воинство на свои земли. Тем временем на западном берегу уже вовсю стучали топоры. Воины вместе с местными жителями, соблазненными обещаниями щедрой награды, выдалбливали лодки из цельных кусков дерева, сколачивали плоты и тесали из жердей весла. На второй день подтянулись отставшие отряды, растянувшиеся по дороге, петлявшей по склонам крутых холмов. Ганнибал немедленно устроил смотр и с удовлетворением убедился, что неизбежные потери оказались не столь уж велики. У него еще оставалось тридцать девять тысяч пехотинцев и почти девять тысяч всадников.

На пятый день, ранним утром, пехотинцы, сверкая оружием, начали садиться в спущенные на воду первые большие лодки. На плоты грузились походные вьюки, разобранные палатки, мешки с зерном и прочая походная утварь. Потом к ним приблизились наездники, ведя за собой коней. Простоявшие всю ночь на восточном берегу галлы с диким ревом принялись бить мечами по щитам, а потом дружно затянули воинственную песню.

Севернее стана «волков» в серебристо-серое утреннее небо повалили клубы черного дыма, постепенно прорезаемые языками пламени. Видимо, кто-то постоянно подбрасывал в костер мокрые дрова. Ганнибал, выждав немного, взмахнул мечом.

Гребцы с силой опустили весла в воду, и растянувшиеся вдоль извилистой кромки плоты и лодки двинулись на середину разом почерневшей реки. Кони сперва вытянули морды, принюхиваясь к воде, затем вошли в нее, распустив хвосты, и, наконец, с громким фырканьем поплыли, погрузившись чуть ли не по самые уши. В общей сложности на плотах и лодках, которых временами сносило и кружило быстрое течение, находилось около четырех тысяч воинов. Весь западный берег был заполнен оставшимися солдатами, подбадривавшими своих соратников далеко разносившимися по Родану криками. Антигон взобрался на сук низко склоненной к реке ивы, крепко сжал его ногами и неотрывно смотрел на все более увеличивавшуюся между лодками, плотами и берегом полосу взбаламученной воды.

За два дня до начала переправы сын бывшего суффета Бомилькара Ганнон вывел вверенную ему часть войска туда, где Родан сужался, образуя несколько разделенных протоками островков, поросших редкими деревьями. На другой берег отряды Ганнона перебрались на принесенных с собой небольших плотах. Некоторые легковооруженные воины — преимущественно пращники и лучники — отважились переплыть реку на вязанках дров и надутых кожаных бурдюках. Дав солдатам ночью отдохнуть, Ганнон на четвертый день попел их вниз по течению и в заранее условленном месте распорядился зажечь сигнальный костер.

Ганнибал спокойно стоял на носу передней лодки, скрестив руки на груди. До восточного берега оставалось не более тридцати шагов, когда со склонов холмов начали съезжать группы всадников и выстраиваться у среза воды. За спиной каждого из них сидел пехотинец. Через несколько минут отряды Ганнона обрушились на растянувшихся вдоль берега, орущих и размахивающих оружием галлов.

Замелькало множество дротиков, стрел и свинцовых шаров. Затрещали щиты галлов под тяжелыми ударами мечей и дубинок. Тем временем пешие солдаты Ганнибала, выбравшись на берег, тут же смыкали ряды и шли в атаку, выставив перед собой копья и сжимая в руках остро отточенные мечи. Наездники зачастую спрыгивали прямо в воду и с седлами и подпругами бежали к своим коням, готовясь забраться на их мокрые блестящие спины. Вскоре конница Ганнибала неудержимой лавиной понеслась по каменистой земле на лагерь галлов.

Почти уже зажатые с двух сторон «волки» заметались и, обнаружив пока еще свободный проход, как спасающиеся от степного пожара стада, побежали прочь.

Заведующий снабжением Гадзрубал, которому стратег при казал руководить следующей стадией перехода, стоял у самой кромки заваленного телами убитых и раненых берега и, недобро поблескивая глазами, похожими на две синеватые льдинки, наблюдал за затухающим боем. Лоб его перерезали глубокие поперечные морщины, губы были плотно поджаты.

— Нет, больше этого допускать нельзя, — жестко сказал он, когда Антигон, желая обратить на себя внимание, осторожно дотронулся до его локтя.

— Что именно? Сражений?

— Да нет, — седоволосый пун отрицательно покачал головой. — Это от нас не зависит. Нельзя, чтобы стратег сражался в первых рядах как простой воин.

— Он просто обязан так поступать. Сколько раз Ганнибал своим личным примером спасал нас от почти неминуемого поражения.

— Все верно, — неопределенно пожал плечами Гадзрубал, — но пойми, Тигго, когда мы окажемся… ну сам понимаешь где и пути назад уже ни для кого не будет… Лучших бойцов я не встречал, но… он незаменим. Войско слушается его, как собственная, сжатая в кулак рука. Ну нельзя ему рваться в самую гущу кровавой сечи!

— Так попробуй переубедить его.

Гадзрубал безнадежно махнул рукой:

— Ты хоть раз пытался унять бурю в пустыне или укротить водопад?


К вечеру переправа в основном закончилась, и на восточном берегу был разбит новый лагерь. Теперь можно было попробовать перевезти туда тридцать семь слонов.

По прикрепленному к берегу, покрытому слоем дерна помосту слоны неторопливо перешли на присыпанные землей плоты, прикрепленные канатами к противоположному берегу. Маленькие глазки животных смотрели пристально и жестко, хоботы беспокойно дергались, обнюхивая все вокруг. Не обнаружив ничего подозрительного, слоны успокоились и заволновались снова, когда сорвало скрепы, натянулись канаты и плоты медленно поползли в реку. Быстрое течение начало их крутить, несмотря на все старания перевозчиков, яростно загребавших длинными веслами. Несколько плотов с треском столкнулись, некоторые животные в страхе бросились в воду. Погонщики утонули, но слоны, ко всеобщему изумлению, спокойно выплыли, а кое-где даже прошли по дну, подняв над водой хоботы.

В тот же день в лагерь поступило два очень важных сообщения. Первое из них не могло не порадовать сердце стратега. Посланная им вперед группа нумидийцев встретила вождя бойев Магила, который вместе со всеми родственниками и ближайшими советниками перешел через Альпы и теперь двигался навстречу армии Ганнибала. Вторую новость уж никак нельзя было отнести к разряду приятных. Войско Публия Корнелия Сципиона, усиленное отрядами массалиотов, находилось всего лишь в четырех дневных переходах от устья Родана.

— Видимо, господин, он полагает, что мы еще идем через Пиренеи, — На худощавом смуглом лице старшины конного отряда нумидийцев Субаса играла торжествующая улыбка.

Ганнибал настороженно посмотрел на Антигона и вновь устремил глаза на костер, на котором в большом медном котле уже кипела похлебка. Темная пена поднималась с обоих краев и шипела, падая на огонь. Ночь выдалась теплой, и над головой с громким стрекотанием и жужжанием носились цикады и комары. Из разбитого восточнее реки на холме лагеря доносилось заливистое ржание конек и глухой людской гул.

— А я в свою очередь полагал, что он еще в Лигурии. Боюсь, Тигго, твой корабль уже не придет.

— Да я уж как-нибудь доберусь, — равнодушно ответил Антигон, — но войско…

— Рано или поздно нам придется с ними столкнуться, — Магон рывком выдернул британский меч, минуту-другую любовался таинственным сверканием клинка, а потом с лязгом вогнал его обратно в ножны, — Так давайте уже теперь дадим им бой.

Ганнибал Мономах решительно тряхнул головой, казалось прямо без шеи крепившейся на могучих плечам. Магарбал яростно заскреб бороду. Муттин замер, не сводя подобострастного взгляда со стратега, словно ожидая от него по меньшей мере божественного откровения. Карталон что-то настойчиво внушал Будуну, положив ему руку на плечо.

— Если я не ошибаюсь, стратег, — неуверенно протянул Антигон, — мнения военачальников разделились.

— Видимо, так.

— Они готовятся к твоему отъезду, метек, — с притворным участием произнес Магон. — Не знаю кто как, а я…

— …буду рад, когда ты исчезнешь отсюда. Именно это ты хотел сказать, — глухим, безразличным голосом отозвался Антигон, — Среди нас действительно возникли разногласия, но они касаются…

— …гораздо более важных вещей, а потому хватит испытывать терпение моего друга, Магон, — Ганнибал метнул в сторону младшего брата гневный взгляд, и тот смущенно отвернулся.

— Публий весьма умен и осмотрителен. Его так легко, как здешних галлов, в ловушку не заманишь.

— Извини, — робко произнес Муттин, — позволь мне…

— Ну, говори, друг, — поощрительно улыбнулся Ганнибал.

— Я — против. Нам нужно беречь воинов. Иначе в Италии мы ничего не добьемся. Если я, конечно, правильно толкую твой план…

— Я согласен с тобой, — Лицо Ганнибала по-прежнему сохраняло холодное, непроницаемое выражение, — Но мы слишком мало знаем. Может быть, бойи расскажут нам об истинном положении в Северной Италии. И потом, нужно выяснить намерения Корнелия, — Он положил руки на колено и обвел цепким взглядом окружающих, — Ты, Магарбал, немедленно выедешь с десятью отрядами нумидийцев. Карталон и Гимилькон останутся здесь. Они понадобятся мне завтра, когда я наконец объявлю подлинную цель нашего похода. Что вы думаете о Гадзрубале, сыне Бирикта?

— Он еще слишком молод, — Магарбал нерешительно подергал себя за мочку уха. — Сколько ты хочешь отдать под его начало? Десять небольших групп? Ну, может быть, он и справится.

— Пришли его мне сюда через полчаса, — Ганнибал одним ловким движением поднялся, — А теперь оставьте нас. Я хочу поговорить с Тигго.

Он подошел к Антигону, сосредоточенно ковырявшему носком сапога камушки возле валуна.

— Тебя будут сопровождать пятьсот нумидийских наездников. Помню, что благодаря тебе Наравас привел на помощь отцу две тысячи всадников. Хочешь, я дам тебе столько же?

— Надеюсь, они будут не только охранять меня? — чуть повернул голову Антигон.

— Я хочу, чтобы они выяснили, сколько римлян, где они сейчас и куда направляются. Пусть заодно вырежут сторожевые посты и захватят в плен двоих-троих их разведчиков. Думаю, тебя это нисколько не обременит.

— Разумеется, нет. Я попробую пробраться в Массалию к моему брату Атталу.

— Скажи… — Ганнибал легонько постучал пальцем по его груди, — ты хорошо изучил эти земли? Ты посмотрел на них взором купца? Какие здесь растут плоды? Как называются городища и селения на юге Галлии, хорошо ли они укреплены, какие дороги куда ведут, какие товары можно выгодно обменять и так далее?

Антигон подумал об окруженных частоколом селениях, о хижинах с земляным полом, о зерне, плодах, вине, пиве и масле, которые ему довелось отведать здесь, об увиденных резных и кованых изделиях, о дороге, ведущей через долины севернее Пиренеев прямо к устью Гарина, о малорослых, но очень крепких и выносливых здешних лошадях, о множестве обитавших здесь племен, их нравах и обычаях, их отношениях с массалиотами и иберами. Все эти разнообразные сведения стратег должен был не то что ежечасно, нет, ежеминутно держать в голове. И при всей своей непомерной загруженности Ганнибал еще интересовался плодородием здешней почвы и возможностями местных купцов.

— Я подробно расскажу в Карт-Хадаште об этих землях, — сказал Антигон и сам не узнал своего хриплого, какого-то чужого голоса, — и о самом умном и осмотрительном стратеге на свете.

— Только не говори им, что он порой колеблется и сомневается. А также приходит в отчаяние, — В нарочито веселом тоне Ганнибала Антигону послышались грустные нотки.

Стратег помолчал немного и вдруг порывисто схватил грека за руки.

— Благодарю тебя, друг, — с несвойственной ему горячностью промолвил он. — Возможно, в конце жизненного пути меня ждут крест или кол, но я хоть рад, что здесь нет Ганнона, способного свести на нет все мои усилия. Мне кажется, он погубит Карт-Хадашт.

— Ганнону столько же лет, сколько было бы сейчас Гамилькару. — Антигон с тоской посмотрел на темное, мрачное, покрытое тучами небо, — Лишь одним несуществующим богам ведомо, почему они отнимают жизнь у медведей и оставляют ее змеям…

— Ему уже за шестьдесят, так? Может быть…

— Может быть, — не сказал — выдохнул Антигон. — По-моему, в подземном царстве Ганнона уже заждались. Наверное, стоит ему помочь сойти туда.

— Но только если не будет другого выхода.

— Я поразмыслю на досуге над твоими словами, стратег. Но что это ты вдруг заговорил о колебаниях, сомнениях, отчаянии?

— Какой бы я сейчас выбор ни сделал… — чуть слышно ответил Ганнибал и присел на большой, покрытый сетью трещин камень, — у римлян всего двадцать четыре тысячи воинов. Мы могли бы попробовать покончить с ними одним ударом. Но… Приближается осень, а и в Иберии, и здесь потеряно столько времени. Если мы пойдем на перехват Корнелия и вступим с ним в бой, придется затем дать войскам отдых — все вместе это займет восемь−десять дней, — Он замолчал, потом заговорил снова: — Но ждать нельзя, последствия могут быть ужасными.

— А если двинуться к Альпам вдоль побережья?

— Об этом даже речи быть не может. Массалиоты нас не пропустят. Нам пришлось бы сражаться с ополчением не менее трех греческих городов — Массалии, Антиполя, Ники. В Лигурии много римских крепостей, а их флот в любое время может высадить войска, которые атакуют нас с флангов. И уж если мы стремимся избавить Карт-Хадашт от смертельной опасности, то должны как можно скорее, как можно с большим количеством воинов объявиться в Северной Италии. И отнюдь не на землях лигуров, из которых многие открыто поддерживают римлян. Бойи и инсубры — вот кто может оказать нам помощь. Все остальные… — Он вскинул сжатые кулаки. — Придется идти через перевалы. Правда, там много ледников.

— Что значит смертельная опасность? В Иберии ты был склонен скорее преуменьшать угрозу.

— Семпроний готовится очень основательно, — криво усмехнулся Ганнибал. — Я получил довольно неприятные известия. Он все еще в Лилибее, где набирает воинов, строит новые корабли или попросту забирает их у купцов. Консул также захватил последние острова между Сицилией и Ливией. Мелита очень удобно расположена, и было бы наивно полагать, что Рим не воспользуется тамошними хранилищами и судостроильнями… — Он запнулся и тихо пробормотал: — Будь я на его месте…

— И что тогда?

— Я бы выждал еще месяц, высадился бы в Ливии и постарался привлечь насвою сторону как можно больше городов и селений.

— Но ведь то же самое пытались сделать наемники и Атилий Регул. Я уже не говорю об осаждавшем Карт-Хадашт девяносто лет назад Агафокле.

— Сейчас совершенно иное положение, — убежденно сказал Ганнибал. — Тогда на море господствовали мы, а сейчас — Рим. И еще у Семпрония есть осадные орудия и тараны. Ничего подобного в Италии мы иметь не будем.

Антигон хотел было возразить, но из горла вырвался только сухой хрип. Семпроний действительно мог подвергнуть Карт-Хадашт осаде и с суши, и с моря, отрезать его от всех источников снабжения и, дождавшись весной подкреплений, попробовать взять город штурмом. Правда, вряд ли легионерам удалось бы взять приступом Большую стену. Длительную же осаду Карт-Хадашт едва ли выдержит, ибо на этот раз у пунов не было могучего флота, способного доставить им продовольствие и военное снаряжение. Собственных же запасов съестного вместе с выращенными на полях и в садах Мегары зерном и плодами хватит лишь на одну десятую всех жителей.

— Значит, твои слова тогда… — прервал затянувшееся молчание Антигон.

— …были не более чем словами. Я просто хотел успокоить своих соратников. Эх, Тигго, конечно, мы могли бы оголить Иберию и, не считаясь с трудностями и потерями, перебросить оттуда все войска в Карт-Хадашт, но тогда Корнелий и Семпроний только радостно потирали бы руки и двинулись в Иберию. Через несколько месяцев мы оказались бы в еще более безнадежном положении, чем сейчас.

— Значит, или оставить все, как есть, то есть обречь себя на поражение без боя, или…

Ганнибал оперся на плечо Антигона и тяжело встал. Со стороны реки доносились голоса перекликающихся часовых. К собеседникам приблизился молодой пун в красном плаще и сверкающем шлеме. Очевидно, это был начальник одной из отданных под начало Гадзрубала групп.

— Ты прав, — Стратег устремил на Антигона долгий испытующий взгляд. — Даже если бы мы добрались до гор летом с большим войском, вряд ли стоило бы рассчитывать на успех. Власть римлян в Италии почти непоколебима. Но теперь, осенью, наши потери будут еще более страшными. Если мы вообще попадем туда…


Публий Корнелий Сципион полностью подтвердил высокую оценку, данную ему Ганнибалом. Он, правда, не поверил слухам о том, что вражеское войско уже вышло к берегам Родана, но на всякий случай послал туда разделившийся на несколько групп отряд конных разведчиков.

Одну из таких групп заметили несколько спешившихся нумидийцев, осторожно кравшихся между небольшими холмами в степи, раскинувшейся юго-восточнее Тениса. Римлян сразу можно было узнать по металлическим шлемам и наброшенным поверх доспехов плащам. Остальные, очевидно, были массалиотами. Один из нумидийских лазутчиков тихо свистнул, и всадники Гадзрубала сразу слезли с коней, надели им на морды мешки и, пригнувшись, бесшумно, как ужи, двинулись вперед. Вновь послышался негромкий свист, и тишину разорвал визг выпущенных стрел и дротиков. Через несколько минут все было кончено. Единственный оставшийся в живых массалиот — высокий стройный юноша — лежал на скомканной попоне. Тело было покрыто пятнами размазанной и еще не засохшей крови — очевидно, его поцарапали, когда сдирали панцирь. Гадзрубал мягко заговорил с ним, но пленный упорно молчал, недобро сверкая черными глазами и облизывая рассеченную верхнюю губу, а затем расхохотался прямо ему в лицо. Тогда разгневанный пун пригрозил приколотить его ладони гвоздями к доске, а когда и это не помогло, велел разжечь костер. Поняв, что его ждет, массалиот забился, точно птица, попавшая в сеть.

Гадзрубал сам сунул юношу головой в огонь. Страшный крик разорвал тишину и эхом заплескался по равнине. Пленный, обезумев от боли, бился в конвульсиях и неистово дергался всем телом, скребя ногтями землю и пытаясь вырваться. Но рука Гадзрубала точно окаменела. Затем пун, глядя в сочившееся кровью и вспухшее волдырями лицо несчастного, ровным голосом повторил свои вопросы. Антигон, не выдержав, отошел в сторону и стал смотреть на четко вырисовывавшиеся вдали угловатые линии горных хребтов с белоснежными куполами.

— Плохи твои дела. — Молодой пуп брезгливо вытер меч пучком травы. — Массалиот перед смертью сообщил довольно важные сведения. Корнелий пока еще не знает ни где мы, ни сколько нас. Это очень хорошо. Но вот что касается тебя…

— Вообще-то меня многое касается.

— Твой брат пока еще не взят под стражу, но власти Массалии с него глаз не сводят. Очевидно, римлянам известно, что некто Антигон пользуется довольно значительным влиянием в Карт-Хадаште и что он намерен у Родана покинуть ряды армии Ганнибала. Они ищут тебя.

— Известно что-нибудь о моем корабле? — с напускным безразличием спросил грек и даже попытался улыбнуться, но улыбка получилась довольно жалкой.

— Ничего. И на твоем месте я бы даже не пытался добраться до Массалии.

— А на твоем месте, — усмехнулся Антигон, вращая затекшими кистями рук, — я бы спешно повернул назад.

— Нас пятьсот, а их только триста, то есть почти вдвое меньше, — Гадзрубал скользнул по греку холодным взглядом, — И, по-моему, стоит взять еще пленных.

— Тебе хоть раз доводилось водить нумидийцев в атаку против тяжелой римской кавалерии?

— Мне нет, — твердо и неуступчиво бросил в ответ молодой пун, — А тебе?


Через полчаса его тело уже валялось на неровной земле. Из разрубленного затылка сочился кровавый ручеек. На Антигона наскочил приземистый коренастый римлянин в потемневшем бронзовом шлеме, удерживаемом туго стянутыми на подбородке кожаными ремнями. Их мечи скрестились, высекая синеватые искры, и сразу же выяснилось, что римлянин — серьезный противник. Он ловко вертел мечом, и греку еле удавалось отбивать удары. Он качнулся влево, и римлянин тут же послал туда свой меч, одновременно толкнув своим большим, с широкой грудью конем скакуна Антигона. Грек едва успел прикрыться щитом и полетел вниз, больно ударившись боком. Римлянин замахнулся для последнего удара и вдруг ткнулся лицом в гриву коня. Из его тела, мелко подрагивая оперением, торчала стрела.

Антигон вновь запрыгнул в седло и огляделся. Вокруг все вертелось в смертельном танце, и в клубах пыли, мельканье тел и сверканье клинков было невозможно разобрать, кто свой, а кто чужой. Наверное, численно превосходящие воины его отряда вскоре одолели бы римских разведчиков, тем более что сбоку, размахивая дротиками и держа на изготовку луки, приближалась еще одна группа нумидийских наездников во главе с их старшиной Микинсой. Однако грек решил, что сейчас гораздо разумнее отступить и, сохранив людей, доставить Ганнибалу добытые ранее сведения. Он свалил с седла еще одного противника и, чувствуя, что немеет правая рука, махнул левой Микинсе, давая сигнал к отходу. Грек вдруг с горечью ощутил, что теперь ему очень долго придется чуть ли не каждый день слышать звон и скрежет мечей, хруст разбиваемых щитов, грозные крики сражающихся, дикое ржание коней и стоны умирающих.

До лагеря они добрались только на следующий день и сразу увидели, что в нем остался лишь Ганнибал с небольшой частью конницы и слонами. Пехотинцы и большинство всадников уже двинулись на север.

— Нет, они никогда не сдадутся, Ганнибал, — Антигон снял помятый шлем и расстегнул ремни изрубленного панциря, — И даже если ты заманишь их в ловушку, как «волков», римляне не побегут в разные стороны, словно куры от ястреба, а, сомкнув ряды, попробуют прорваться или погибнут с честью. В таких боях тебе еще не доводилось участвовать, стратег.

Ганнибал громко свистнул и поднял руку. В ответ послышались протяжные звуки военных рожков, и лениво развалившиеся у костров всадники мгновенно пришли в движение. Они устало поднимались и начинали седлать лошадей.

— Я знаю. — Ганнибал взял грека под руку и повел к стоянке слонов.

Сур спокойно позволил им забраться на него. «Индиец» ловко вскочил на взмыленного коня Антигона и повел радом вьючную лошадь с поклажей грека.

— Я знаю, Тигго. Отец всегда предупреждал меня, чтобы я не обольщался относительно высоких боевых качеств ливийцев и иберов. Легионеры во многом превосходят их. О том же говорил и Гадзрубал — он видел, как превосходно они сражались на Сицилии.

Слон медленно двинулся к выходу из лагеря. Антигон полулежал в большой корзине без крышки, прикрепленной к спине огромного животного. Грек повернулся на бок и осторожно спросил:

— И тем не менее ты твердо решил перейти через Альпы?

— У меня нет другого выхода, — Ганнибал говорил спокойно, и лишь окаменевшее лицо и резкие складки возле губ и между бровей свидетельствовали о неимоверном внутреннем напряжении, — Когда попадешь в водоворот, нужно не дергаться, а замереть, пока вода успокоится. Иначе тебя утянет на дно… Хорошим пловцам порой удается… отсрочить свою гибель.


На состоявшемся в отсутствие Антигона большом войсковом сходе Ганнибал представил воинам Магила — вождя племени бойев, обитавшего по другую сторону Альп. Стратег произнес речь, о содержании которой греку никто ничего не мог толком сказать. Каждый из тех, к кому он обращался, запомнил лишь отдельные фрагменты, а записавший выступление Созил откровенно признался, что оно полностью соответствовало канонам риторики, как, впрочем, и его, хрониста, требованиям. По словам Созила, пун подробно остановился на положении стран за пределами Италии, напомнил о нависшей над Кархедоном угрозе и ополчениях галльских племен, за прошлые десятилетия неоднократно переходивших Альпы. И уж если это удалось беспорядочному скопищу людей, каковое, бесспорно, представляли собой полчища галлов, что уж говорить тогда о храбрых, стойких и дисциплинированных воинах, ведомых железной рукой стратега! Ганнибал также подчеркнул, что, по словам Магила, по ту сторону их с нетерпением ждут племена, готовые заключить союз и начать войну с ненавистными римлянами, готовыми уже поработить Иберию и Ливию.


Через четыре дня они дошли до местности, со всех сторон омываемой водами Родана и Изара и называемой Остров. Здесь Ганнибал разрешил своим вконец измученным долгим переходом солдатам устроить привал. Антигон, окончательно смирившись с невозможностью для него вырваться отсюда, занялся любимым делом. Вместе с седовласым Гадзрубалом он занимался снабжением войска всем необходимым.

Многочисленное и воинственное племя аллоброгов, населявшее Остров и прилегающие к нему земли, очень страдало от вражды между сыновьями своего покойного вождя. Старший из них, Бранк, попросил Ганнибала, слава о котором уже докатилась до этих мест, разрешить их давний спор. Стратег, выслушав старейшин, вынес приговор в пользу Бранка и в благодарность получил от него стадо баранов, множество мешков зерна, теплую одежду и возможность заменить пришедшее и негодность оружие.

Аллоброги дружно подтвердили, что Ганнибал выбрал единственно правильный путь, и вызвались проводить его. Дорога заняла девять дней. На десятый день к вечеру долина сузилась, и совсем рядом послышался грозный шум воды. Это пенилась, бесновалась и поднимала над порогами тучи влажной пыли зажатая каменными боками ущелья горная река Акра, впадавшая в Изар. На ее берегу воины разбили лагерь и залегли у костров, яркое пламя которых вместе с бледным лунным светом освещало морщинистые бока ущелья и цепь заснеженных гор впереди. Аллоброги покинули их на рассвете, когда холодный ветер развеял густые пласты тумана и багровые лучи солнца, как струи крови, растеклись по равнине. На смену этим аллоброгам пришли их соплеменники, крайне недовольные решением Ганнибала и потому выбравшие своим вождем его младшего брата. Стоя возле обрамленной черными кустами белопенной Акры, стратег неотрывно смотрел на господствовавшие над проходом высоты, где радостно размахивали боевыми топорами и дротиками обросшие волосами люди в меховых шапках. Лазутчики вернулись лишь к вечеру и донесли, что на ночь почти все горцы уходят к себе в городище, оставляя здесь только небольшую сторожевую заставу. Посланный в обход по крутым тропам к вершинам холмов смешанный отряд лучников, пращников и копейщиков ударил по горцам сзади, и вызвавшийся участвовать в вылазке Антигон сразу понял, что стычка будет недолгой и не слишком ожесточенной. Несколько горцев погибли от стрел и свинцовых шаров. Остальные, правда, успели укрыться за наспех собранным завалом. Несколько воинов, взбежавших наверх, тут же рухнули на землю, обливаясь кровью. Антигон, заметив щель между бревнами, быстро протиснулся туда и оказался лицом к липу с немолодым, но еще крепким галлом, чья тяжелая, перетянутая широким кожаным поясом фигура напоминала сильного и страшного зверя. Но в замахе его секиры на коротком древке не было силы — очевидно, аллоброг еще никак не мог собраться после неожиданного нападения. Антигон взмахнул мечом, и секира вместе с отрубленной кистью полетела в сторону. Над головой грека взметнулось еще три боевых топора, но солдаты, воспользовавшись замешательством галлов, уже взбегали на завал. Уцелевшие горцы разбежались кто куда.

С появлением враждебно настроенных аллоброгов началась череда страшных, загадочных и необъяснимых событий. Позднее Антигону с помощью отрывочных записей Созила удалось восстановить в памяти распорядок смутно запомнившихся ему дней и ночей, прошедших под знаком неимоверных усилий, тяжелейших страданий и кровавых стычек. Воспоминания слились в вязкую, причиняющую боль массу, и отдельные эпизоды отличались друг от друга лишь насыщенностью событий.

Тридцать восемь тысяч пехотинцев, восемь тысяч всадников, тридцать семь накрытых овчинными кожухами слонов в колпаках из лохматых бараньих шкур, множество мулов, баранов и быков пятнадцать дней терпели муки, по сравнению с которыми казались ничтожными мучения в Тартаре[141], рожденные фантазией египтян, вавилонян и индийцев. Наверное, окажись тогда среди воинов Ганнибала самый мудрый философ-стоик[142], вряд ли даже он смог бы стать выше этих страданий и взирать на них холодным, отстраненным взором.

Не было ни кустов, ни травы, чтобы разжечь костер, и окоченевшие, выбившиеся из сил люди во время ночевок и коротких привалов прижимались друг к другу или к животным, пытаясь хоть как-то согреться. Налетевший с разбойным свистом ветер обжигал лица и, забравшись под одежду, пронизывал до костей; висевшее в ярко-синем небе солнце больно слепило глаза; снег проваливался под ногами, и нужно было сначала осторожно пробовать ногой обледенелые пласты. На дне пропастей и клокочущих незамерзающих горных потоков уже лежало вместе с павшими лошадьми, мулами и сломанными повозками немало воинов, замерзших до смерти или сорвавшихся вниз. Однажды такая участь едва не постигла Антигона. Он медленно брел по узкой ленте дороги, прикрывая лицо от мелкого оледеневшего инея. В поводу грек вел коня, осторожно ощупывавшего копытом каждый камень. Умное животное словно понимало: одно неосторожное движение — и оно вместе с хозяином рухнет в темный провал ущелья. Вдруг откуда-то сверху вылетел округлый валун и с размаху ударил по шедшей впереди повозке. Послышался треск ломающегося дерева и дикое ржание лошади, которая через мгновение исчезла в зияющем проеме пропасти. От толчка Антигон выпустил повод, шедший сзади конь испуганно фыркнул и взвился на дыбы, ударив острыми передними копытами по плечам грека. Антигон нелепо взмахнул руками и, вероятно, тоже полетел бы вниз, если бы Магон не удержал его, локтевым изгибом, как медным ошейником, сдавив горло.

Антигон заглянул в глаза Магона и почувствовал, что враждебное отношение к нему пусть не навсегда, но исчезло и теперь брат Ганнибала уже долго не будет, подобно Ганнону, с откровенным презрением произносить слово «метек».

Иберийский наемник отвел его к излому скалы, он обессиленно прислонился к нему и долго вдыхал царапающий легкие льдистый воздух, провожая тоскливым взглядом круживших в небе орлов.

Вскоре Антигон не только потерял счет дням, но и утратил чувство реальности. Перед ним будто разверзся зияющий, манящий куда-то в бесконечность черный провал пещеры, внутри которой все было покрыто льдом, а сверху свисали огромные фигурные сосульки. Стоявшие повсюду безголовые статуи и бюсты дружно поворачивались ему вслед, как бы улавливая каждое его движение. Он забирался все дальше и дальше, пока наконец не увидел на густо заросшей травой земле голую женщину с непонятным цветом кожи, поразительно похожую одновременно на Изиду и Тзуниро. Лицо ее было искажено гримасой отчаяния, ужаса и глубокого отвращения. Тело ее было изъедено копошившимися в ранах червями. Антигон хотел было убежать, но ноги внезапно отказались ему повиноваться. Женщина медленно приближалась к нему, протягивая обрубки рук, из которых все выползали и выползали омерзительные черви.

— А-а-а! — дико закричал грек и пришел в себя.

Двое иберов с глубоко запавшими глазами бережно поддерживали его под локти, помогая подняться по крутому склону.

Армия превратилась в огромное, начавшее агонизировать тело. От полного распада ее, подобно железным скрепам, удерживала не менее твердая рука Ганнибала. От его острого взгляда не ускользало ничто, он держался рядом с солдатами и всегда появлялся в самых неожиданных местах на коне или пешком, у кое-как разожженного небольшого костра и в ожесточенной схватке. Он ел вместе с воинами похлебку, подбадривал раненых и, если требовалось, первым бросался в бой. Солдаты истово верили, что его страсть и напор одолеют любую беду и в конце концов приведут их к победе. Горсти орехов из его ладони хватало, чтобы утолить голод двадцати воинов; ободряющее слово, чуть сдобренное бранью, поднимало тридцать отчаявшихся, готовых остаться лежать на карнизах людей. Казалось, он совершенно забыл про сон, но голова его всегда оставалась свежей и неистощимой на выдумки. Преградившую им путь скалу из снега и льда он приказал растопить, а потом залить прокисшим вином. Вместе со всеми он пролагал дорогу сквозь разрыхлившуюся массу, а когда обессиленные солдаты присели отдохнуть, собрал вокруг себя военачальников и начал отдавать указания и расставлять сторожевые посты. Однажды Ганнибал снял со слонов вконец измученных Миркана и Бармакара, приставленных к нему Большим Советом, отнес их к костру и наглядно показал галлам-проводникам, как следует заботиться о здоровье высокопоставленных лиц Карт-Хадашта. Он знал, что рассказ об этом будет способствовать его популярности среди галльских вождей. Именно Ганнибал заставил ливийцев, нумидийцев, иберов, балеарцев, греков и других наемников преодолеть в себе страх перед неведомыми, подавляющими своим величием скалами. Именно в его присутствии они переставали скрежетать зубами и выражать недовольство, а кое-кто даже старался подавить приступы хриплого кашля. Обычно скупой на похвалу седоволосый заведующий снабжением как-то восхищенно заметил, что будь на месте Александра Великого Ганнибал, он бы точно дошел до Китая, ибо ни одному из его воинов даже в голову бы не пришло бунтовать у реки Гифаст[143].

При спуске с перевала они столкнулись с племенем, вроде бы настроенным весьма дружелюбно. Старейшины клятвенно заверили Ганнибала, что не намерены повторять чужие, оплаченные кровью ошибки и готовы выполнить любой его приказ. Они привезли с собой много съестных припасов и предложили отправить вместе с войском своих проводников. Ганнибал слушал, благосклонно кивая, а потом согласился, но приказал двигаться непременно в походном порядке. Дальнейшие события полностью подтвердили правоту стратега.

Оба проводника размашисто шагали впереди, легко ступая по обледенелому снегу обутыми в легкие сапоги ногами. Воины, голодные, усталые, с отмороженными руками и ногами, понуро брели сзади. Ко всему прочему, им еще приходилось поддерживать на спусках и поворотах повозки, чтобы они не опрокинулись. Когда дорога начала втягиваться it узкое ущелье, Ганнибал велел остановиться. Вскоре на горных склонах, словно муравьи, засуетились горцы, которые так и не дождались, когда войско окажется в приготовленной для него ловушке. Сверху полетели камни, брызнули стрелы и дротики. Глаза проводников сверкнули злым торжеством. В ту же минуту Ганнибал Мономах выхватил у одного из воинов пику и со страшной силой пропорол живот одному из них. Второй с безумным криком бросился в пропасть. Штурмовать скользкие скаты было совершенно бессмысленно, и Ганнибал велел пращникам и лучникам ответить градом свинцовых шаров и стрел в надежде сбить горцев с вершин. Многие из них уже валялись среди бугристых валунов, но остальные не отходили. Ярость и отчаяние охватили Ганнибала, но внезапно горцы замерли, а затем бросились вверх по склонам, бросая оружие, — такой страх внушили им приближающиеся слоны, мерно перебиравшие обернутыми серым войлоком ногами.

Через три дня войско Ганнибала спустилось с перевала. Небо было ясное, безоблачное. От солнечных лучей снежный покров подтаял, но солдаты уже знали, что к ночи он превратится в хрустящий наст. Возле дерева с сохранившимися немногими желтыми листьями Ганнибал остановился и окинул взглядом долину, выискивая подходящее для привала место. Из видневшихся неподалеку сложенных из камня хижин вкусно тянуло дымком. Взлохмаченные истощенные кони разрывали копытами снег и щипали показавшуюся из-под него траву. Стратег тяжело вздохнул, спрыгнул на землю и ласково потрепал коня по толстой мускулистой шее. План Ганнибала полностью удался, однако из его армии до Италии дошли только двенадцать тысяч ливийских гоплитов, восемь тысяч иберийских пехотинцев, около тысячи легковооруженных воинов и шесть тысяч иберийских и нумидийских всадников. А также все тридцать семь слонов.

Созил лакедемонянин, пребывающий у подножия Альп, — Филину акрагантинцу, Сиракузы — в трех списках.

Сразу же хочу уведомить, старый друг, что списки моего письма я роздал лигурийскому погонщику ослов, этрусскому купцу и посланцу самнитов в надежде, что хоть один из них попадет тебе в руки. Четвертый список я оставил себе, а пятый отдал Антигону из Кархедона, который помог мне переписать это послание.

Возможно, до тебя уже дошли кое-какие слухи. Мы в прямом смысле свершили чудо, то есть, конечно, не мы, а он, величайший из стратегов, осмелившийся бросить вызов богам и сумевший нагнать страх на Рим, поразивший всю Ойкумену и не побоявшийся самих мойр[144]. Разумеется, я говорю о Ганнибале. Мы понесли огромные потери и претерпели страшные мучения, но зато смогли изменить будущее. Он вдохновлял отчаявшихся, придавал силы обессилевшим, ободрял колеблющихся. Он не боялся ни снежных лавин, ни неприступных скал, ни многочисленных врагов и никому не позволил превратить наше войско в беспорядочную толпу. С гор мы спустились изнемогшие и больные, и тогда он, собрав вокруг себя последних боеспособных солдат, взял штурмом крепость тавринов, считавшихся союзниками Рима, а затем сам повел своих изнемогающих от усталости наездников на исхудалых конях против еще не потрепанной в боях конницы Публия Корнелия Сципиона. Консул был ранен, и его юный сын с превеликим трудом сумел извлечь его из самой гущи битвы. Ты даже представить себе не можешь, Филин, что значит разбить римскую армию на италийской земле.

Лишь несколько лет назад Рим смог покорить галлов Северной Италии. Городища были стерты с лица земли, которую затем тщательнейшим образом распахали, селения — сожжены, а мужчин, женщин, стариков и детей забивали, как скот. Потом Рим приступил к строительству дорог и крепостей, начал брать заложников и перебросил сюда своих легионеров. Сенат твердо решил карательными мерами навсегда отбить у галлов желание когда-либо восставать против Рима. Однако вожди бойев и инсубров выразили готовность не только снабдить нас всем необходимым, но и предоставить своих воинов. Самниты[145], вынужденные после многих кровопролитных войн признать власть Рима, тайно присылают к нам своих послов, бруттии и кампаны тайными тропами пробираются через всю Италию на север с целью увидеть великого человека, одолевшего горы и ныне собирающегося избавить Италию от римского ярма.

А теперь о том, что тебе, наверное, уже известно. Тиберий Семпроний Лонгин, вместе с большей частью своего воинства уже собиравшийся отправиться на завоевание Ливии, внезапно покинул Лилибей. Таким образом, Карт-Хадашт надолго избавлен от страшной угрозы. Через несколько дней консул прибудет в Северную Италию и, собрав воинов из близлежащих городов и крепостей, двинется против нас. Семпроний просто обязан это сделать, ибо срок его полномочий подходит к концу, и если он хочет достичь славы, то должен спешить. Вроде бы на нас надвигается страшная сила — армия Семпрония вместе с отрядами союзников, усиленная остатками конницы Корнелия. Но как сказал стратег накануне битвы у реки Тицин[146]: «Кто сможет победить вас, перешедших Альпы и прославившихся отныне на века?»

Ты только представь себе, Филин, что за пять месяцев мы завоевали северную часть Иберии, оставили позади Пиренеи, прошли через всю Южную Галлию, переправились через Родан, перешли через Альпы и одержали первую победу над римлянами! Подчеркиваю, мой друг, всего лишь за пять месяцев.

Глава 12 Глаз Мелькарта

Между шатрами внезапно появилась приземистая широкоплечая фигура, и от сильного удара у Антигона даже потемнело в глазах.

— А, это ты, метек. Извини, — Магон протянул руку и легко поднял грека, с ног до головы измазанного глиной и грязью.

— В следующий раз сделай это летом и в сухом месте.

— Ну понятно, — Магон с чуть презрительной усмешкой смотрел на отряхивающегося Антигона. — Но сперва я положу туда несколько местных женщин.

— Ты не спешишь, пун?

— Да нет, я могу еще немного насладиться этим зрелищем. Он ведь еще не вернулся.

Никто не знал, куда утром отправился Ганнибал. Он вообще предпочитал не ставить никого заранее в известность о своих планах. Сегодня был вообще омерзительный день — пасмурный и холодный, — первый после зимнего солнцестояния. Вся равнина Нада, откуда брала начало небольшая бурная река Треббия, покрылась тонким слоем снега. Немногие оставшиеся после вырубки деревья с голыми ветвями выглядели особенно жалко на фоне нависшего над ними серого небосвода.

Внезапно Магон положил Антигону руку на плечо и очень серьезно сказал:

— Благодарю тебя за изумительный меч. Я никогда бы не поверил, что ты способен выдержать переход через горы. Я даже проникся к тебе уважением. И потом я знаю, как тебя любят мои братья. Я так к тебе относиться не буду, метек, но давай забудем наши прежние споры.

— Не я их начинал, Магон, — поморщился Антигон.

Брат Ганнибала согласно кивнул, криво усмехнулся, приложил руку к сердцу и быстро удалился. Грек долго смотрел ему вслед. Магон был превосходным, очень жестоким воином и весьма искусным военачальником, сравнимым с такими несравненными стратегами, как Пирр, Гамилькар и Ганнибал, Антигон ни минуты не сомневался, что Магон, добровольно согласившийся подчиниться старшему брату, сам мог бы встать во главе войска.

Но вместе с тем над ним довлела какая-то темная сила, заставлявшая его творить зверства, из-за которых вот уже несколько столетий греки люто ненавидели финикийцев и пунов. Эта война была столь же ужасна, как и все войны вообще. Ганнибал спокойно посылал войска разорять земли союзных Риму племен и сжигать их селения и городища. А тех, кого стратег так и не сумел уговорами привлечь на свою сторону, он безжалостно убивал. Но Магон слишком уж охотно возглавлял именно эти отряды, причем в жестокости он ухитрился превзойти даже Ганнибала Мономаха. Порой Антигону казалось, что в огромном волосатом теле, так похожем на тело Гамилькара Барки, живет частица души Ганнона Великого. Магон вполне мог оказаться на его месте в тот страшный день во дворце в Бирсе.

Антигон захотел было помыться, но потом махнул рукой. В лагере все было покрыто грязью, глиной, мусором, запекшейся кровью и дерьмом. В конце перехода Ганнибал позволил им лишь короткий отдых, дальше они уже ни разу не останавливались, и постепенно все, кроме Ганнибала, утратили всякое понимание происходивших вокруг событий. Какие посланцы каких племен и народов из каких италийских земель прибывали к ним, к каким племенам отправлялись гонцы, какие галльские племена еще сохраняли верность Риму, где еще остались римские гарнизоны… Отступающие легионеры Публия Корнелия сперва попытались было удержать мост через Тицин, но затем попросту сожгли его. По совету Гадзрубала Седого за два дня был наведен мост из лодок и плотов, но не через Тицин, а прямо через широкий Пад. Для того чтобы действительно наладить добрые отношения с готовыми заключить союз галлами, требовалось прорвать цепь римских укреплений, сковавшую в прямом смысле слова земли вокруг реки. Первые легковооруженные лигуры, привлеченные иберийским серебром и желанием покрыть себя славой, уже прибыли в лагерь пунов, но большинство народов, населявших гористое побережье Сардинского моря, сохраняло верность Риму. Правда, некоторые племена уже вспомнили древние предания, согласно которым несколько столетий назад они из северной части Ливии дошли через Иберию и Галлию до теперешних мест своего обитания. Ныне они радостно встречали пунов, ливийцев и нумидийцев, считая их своими дальними родственниками.

Именно они сообщили сведения, подтвердившие подозрения Ганнибала и еще раз укрепившие в нем уважение к Корнелию Сципиону. После битвы при Тицине стратег полагал, что римляне вскоре вновь перейдут в наступление, бросив вперед конницу. Когда же этого не произошло и лазутчики сообщили о наличии только рассеянных когорт и крепостных гарнизонов, Ганнибал сделал определенные выводы и обсудил их со своими военачальниками.

Затем вновь долгие переходы сменялись короткими стоянками. Они все время шли по южному берегу Пада вниз по течению под дождем и снегом по размокшей земле, походившей скорее на болото. Каждую ночь люди и животные умирали от холода, однако реки уже не покрывались льдом.

Публий Корнелий собрал в маленьком лагере все отряды из близлежащих крепостей. Кроме того, к нему присоединилось довольно много галльских «волков». Когда же они внезапно в одну из особенно темных ночей покинули его и перебежали к Ганнибалу, консул вновь двинулся на восток через реку Треббию. Ганнибал щедро наградил две тысячи двести перебежчиков и распустил их по домам, а своим подчиненным объяснил, что весной их к нему придет гораздо больше.

Обитавшие по ту сторону Треббии анамары худо-бедно снабжали римлян съестными припасами и дровами и поставляли им вьючных животных. Корнелий весьма уверенно чувствовал себя за прочными валами лагеря, расположенного в двух тысячах шагов от реки и закрывающего единственный путь для армии Ганнибала. Тем временем сюда прибыли войска Тиберия Семпрония, и римляне могли позволить себе не спешить.

И вот уже утром этого ужасного дня Ганнибал куда-то исчез. Даже Магон ничего не знал о замыслах стратега. Все последние дни и ночи конные отряды бесчинствовали на землях анамаров, лишая римлян возможности пополнить свои хранилища.

После прибытия пополнения из лигуров общее количество галлов в лагере Ганнибала составило почти тринадцать тысяч человек. Теперь навести порядок не удавалось даже Гадзрубалу Седому. Дисциплину уже не всегда соблюдали даже испытанные в боях и переходах войска, привыкшие расставлять шатры ровными рядами, готовить пищу и есть в строго определенное время и не жечь без нужды костры. Отныне шатры и покосившиеся хижины стояли так, будто с неба упали, то есть зигзагами и полукругом. Сохранялась лишь одна прямая дорожка, ведущая от восточных ворот к шатру стратега. Часть лагеря, отделенную изгородью и сторожевыми постами, занимали рабы и рабыни, привезенные сюда с дружественных Риму земель. От совершения насильственного совокупления прямо в мерзлой грязи не могли удержаться даже самые стойкие бойцы из жаркой Ливии и славящихся мягким климатом областей Испании. Женщин, как и рабов, здесь считали добычей и приравнивали к монетам, оружию и дровам.

На глазах Антигона Магон скрылся в этом загоне, и сквозь открытые ворота донеслись хриплые возгласы, стоны, смех и громовой голос Мономаха. Едва затихший ледяной ветер налетел снова, чуть позже лагерь осыпало снежной крупой. Антигон с трудом протиснулся сквозь толпу перепачканных грязью иберов и не менее грязных галльских женщин.

У восточных ворот он встретил медленно прохаживавшихся вдоль линии сторожевых постов Магарбала и Муттина.

— Мы не можем наступать, имея за спиной римлян. — Старший начальник конницы сосредоточенно взглянул на грека. — Отступать нельзя, иначе придется все начинать сначала. Так что же нам делать, Тигго?

Он резко выдернул правую ногу из лужи, долго рассматривал прохудившуюся подошву, к которой почему-то не прилипла грязь, а затем плотнее закутался в шерстяной плащ.

От гряды холмов на берегу Треббии к лагерю медленно приблизилась небольшая группа нумидийцев. Ганнибала Антигон распознал только по его вороному коню. Стратег спрыгнул на землю, подошел к одному из часовых, и лишь тогда грек увидел, что его лицо вымазано краской и известью, борода обрела рыжеватый оттенок, а голова прикрыта сверкающим галльским шлемом.

— Где Магон? — спросил Ганнибал. Несмотря на проведенные в седле по меньшей мере десять часов, он не выглядел усталым.

Магарбал молча ткнул большим пальцем за плечо, а Антигон небрежно бросил:

— Если уж быть до конца точным, он совокупляется.

— Понятно. Но у римлянок он еще колени не раздвигал. — Ганнибал провел рукой по лицу и смачно сплюнул в испачканную краской ладонь, — Теперь я знаю все, что нужно.

Муттин, казалось, весь превратился в слух.

— Корнелий? — невольно вырвалось у Муттина.

— Он все еще болен, — Ганнибал согласно кивнул, — что неудивительно при такой погоде и сильном ветре. Во главе войска встал Семпроний. Это очень хорошо. Пойдемте.

Через полчаса, незадолго до предполагаемого захода невидимого солнца, начался военный совет. Ганнибал успел помыться и переодеться. Он вкратце рассказал о том, как под видом галльского торговца побывал у ворот римского лагеря.

— А теперь о том, что там произошло, — Уголки жесткого рта Ганнибала растянулись в легкой улыбке, — Лучший стратег Рима вышел из строя. Семпроний вел себя на Сицилии весьма осмотрительно, но он честолюбив и сейчас проявляет себя очень легкомысленно. Он стремится непременно одержать победу накануне избрания новых консулов. Думаю, мы предоставим ему такую возможность.

— Каким образом? — Магон чуть наклонился вперед.

— Ты, брат, ему особенно в этом поможешь. Когда закончим, отбери сто ливийцев, пятьсот нумидийцев и отведи их к восточным воротам. Там мы встретимся. Я приготовил для Семпрония западню, и теперь главное — заманить его туда, — Ганнибал помолчал немного и назидательным тоном продолжил: — Но это очень непросто. Они собрали все силы — две армии в полном составе, то есть по два римских и два союзных легиона в каждой. Тридцать шесть тысяч римлян и двадцать тысяч латинов[147]. Их конница получила подкрепление — две тысячи всадников, уцелевших после битвы при Тицине. И еще четыре тысячи прислало племя кеноманов. Семпроний знает, что обладает численным превосходством. А я знаю, что мы, — Ганнибал обвел взглядом застывшие от напряжения лица, — обладаем гораздо более стойкими воинами, не считая, конечно, галлов. И вот что я задумал…

От его плана все пришли в полный восторг. Антигон и Гадзрубал Седой первыми покинули шатер, чтобы подготовить необходимое количество оливкового масла.

Еще до полуночи Магон со своими отрядами вышел из лагеря. Ганнибал ранее приказал, чтобы каждый из двухсот ливийцев и нумидийцев подобрал себе девять надежных соратников. В результате в восточном направлении двинулась тысяча пехотинцев и тысяча всадников. Им предстояло укрыться на густо заросшем терном и невысокими деревцами берегу ручья, пересекавшего равнину и впадавшего в Треббию. Остальные военачальники вновь собрались в шатре стратега.

— Я вынужден еще раз заявить, — Ганнибал показал на лист папируса, испещренный цифрами и заставленный выстроенными в ровные ряды ящичками, — что мы впервые сталкиваемся с настоящей римской армией в полном составе. И пусть мы неоднократно обсуждали этот вопрос, о римских легионах можно и нужно говорить вновь и вновь. Разумеется, если хочешь остаться в живых.

Антигон поднял повыше факел. На лицах военачальников он не увидел ни малейшего следа усталости или раздражения. Они были настроены решительно и серьезно. И еще грек увидел в них безграничную веру в человека, умевшего держать в голове такое количество полезных сведений, в которых любой другой попросту бы захлебнулся.

— Возможности использования легионов в сражении по-истине безграничны, — Ганнибал грустно улыбнулся. — Но римляне не знают, что могли бы сделать это оружие еще более острым, гибким и смертоносным. Они никак не желают заменить эллинскую фалангу[148] небольшими подвижными соединениями. Но необходимо усвоить главное: легионер — римский гражданин и сражается не за деньги или из верности своему стратегу, но за свой дом. В случае бегства он в отличие от ливийца или ибера не может вернуться в родные края, нет, он тогда теряет честь, имущество и зачастую даже жизнь. Поэтому не стремитесь натиском с флангов разрезать их строй на небольшие группы. Они не сдадутся, а предпочтут умереть.

Он показал на отдельные цифры и коробочки:

— Запомните цифру «десять», она имеет в данном случае решающее значение.

Кое-кто из присутствующих издал сдавленный смешок, но Ганнибал даже глазом не повел.

— Легион состоит из многих небольших соединений, которые, как я уже сказал, используются очень разумно. Основным из них является центурия, но входит в нее не сто, а шестьдесят воинов во главе с центурионом, — Он поочередно вгляделся в лицо каждого из слушателей. — И если вам удастся убить или ранить хотя бы половину из них, считайте, что битва почти выиграна. Они играют гораздо большую роль, чем трибуны. Две центурии образуют манипулу, возглавляемую предводителем первой из них. В легионе десять манипул легковооруженных воинов, именуемых велитами. Значит, там их всего двести человек. Они всегда начинают бой. Затем идут десять манипул гастатов, или копейщиков, которые давно уже вооружены еще и мечами. Обычно это наиболее молодые и неопытные легионеры. Они располагаются в первой линии. Далее следуют десять манипул «передовых», то есть более опытных воинов в возрасте двадцати пяти лет и старше. И замыкают построение триарии. Название говорит само за себя, ибо они образуют третью линию. Это участники многих сражений и походов. Их всего пять манипул.

Умение считать явно не входило в число достоинств многих участников военного совета. Их натужные лица вызвали у Ганнибала чуть пренебрежительную усмешку.

— Внутри лагеря и во время перехода они образуют когорту из манипулы гастатов, манипулы «передовых» и центурии триариев. На наше счастье, в битвах римляне применяют иной боевой порядок. И наконец, в каждом легионе есть триста всадников.

Он выпрямился, помолчал немного и тихо добавил:

— Итак, друзья, убивайте центурионов и забирайте знаки легионов. Ты, Гадзрубал, возглавишь утром балеарцев и лигуров. Кроме того, я отдаю тебе половину иберийской пехоты. Кого ты хочешь иметь вторым начальником?

— Ганнона, — помедлив, ответил Гадзрубал Седой.

Сын бывшего суффета довольно улыбнулся:

— Я не против, если только стратег утром не передумает.

— Нет. Очень хорошо. Вы легко отгоните велитов, поскольку вас будет чуть ли не втрое больше. И если все пойдет так, как я задумал, на вас ринутся гастаты. Сопротивляйтесь им недолго. Затем Гадзрубал отведет часть воинов налево, Ганнон — направо. Пропустите римскую конницу и наступайте с боков на «передовых» и триариев. Сзади по ним ударит Магон. Есть вопросы? Прекрасно. Теперь поговорим о том, чем займутся остальные…


На рассвете густо повалил снег, сменившийся шумным ливнем. Порывистый ветер срывал с деревьев ледяную пыль и швырял ее в лицо. Сторожевые посты у римского лагеря никак не ожидали, что перед ними из клубов утреннего тумана внезапно вынырнут нумидийские всадники. Они словно возникли из воздуха или выскочили из-под земли, а не переплыли через взбухшую реку. В воздух взвились дротики, один из которых долетел до палатки консула. Так и не успевшие позавтракать легионеры, недовольно ворча, начали строиться ровными рядами. Повинуясь поданному Семпронием знаку, первой покинула лагерь конница. Нумидийцы резко повернули обратно и с громким плеском обрушились в Треббию. Двинувшимся им вслед пешим римским воинам пришлось переходить через реку, держась за руки, иначе многих могло снести быстрым течением. Доспехи и оружие переправили на опять же некормленых конях. До начала настоящей битвы прошло несколько часов, во время которых голодным, озябшим римлянам, с трудом удерживавшим в дрожащих от холода руках мечи, копья и пилумы[149], противостояли сытые, натеревшие себя оливковым маслом солдаты Ганнибала.

Пущенные пращниками свинцовые шары заставили слишком увлекшихся преследованием нумидийцев римских всадников развернуться и понестись обратно. Они вновь оказались на флангах своего построения втянутыми в изнурительные поединки с превосходящими их по численности нумидийскими, иберийскими и галльскими наездниками. Когда римляне беспорядочно покатились назад, Гадзрубал Седой и Ганнон бросили против них пращников, метателей дротиков и лучников.

В центре тяжеловооруженные римские пехотинцы, несмотря на холод и истощение, выдержали натиск слонов, но так и не смогли добиться какого-либо окончательного результата. Исход сражения решил внезапно вырвавшийся из засады конный отряд Магона. В воздухе замелькали мечи и дротики, пробивая кровавую дорогу среди заметавшейся в суматохеримской пехоты. Римляне бросались то влево, то вправо, быстро рассеиваясь в конной массе. В самой глубине сечи мелькал вертевший мечом Магон. Прорезавшие низкие тучи длинные розовые лучи солнца высветили застланный трупами людей и коней западный берег Треббии. Лишь десяти тысячам легионеров во главе с Семпронием удалось вырваться из окружения.


На следующий день Ганнибал приказал свернуть лагерь. Антигон, не принимавший участия в битве и занимавшийся подготовкой к новому переходу, сделал все на высочайшем уровне. Ганнибал хотел использовать благоприятную возможность и перебраться к границам земель, населенных бойями, поближе к еще оставшимся римским военным поселениям.

Войска Ганнибала понесли небольшие потери. Больше всего пострадали слоны — больные и истощенные, они еще получили тяжелые ранения, ибо отчаянно защищавшиеся легионеры поражали их копьями и дротиками в глаза и рубили мечами хоботы.

Однако гораздо большее значение имело совсем другое: две возглавляемые консулами и полностью разгромленные армии обладали еще не виданной для галлов Северной Италии боевой мощью. Ранее гораздо более малочисленные римские соединения громили и усмиряли эти племена. Теперь же их разметали воины, перешедшие через Альпы под предводительством Ганнибала. Именно этот человек не только отпустил пленных италийцев без всякого выкупа, но даже щедро одарил их. Он просил только возвещать повсюду о том, что у Карфагена лишь один противник — Рим и что Ганнибал обещает всем, кто присоединится к нему, полную свободу от выплаты дани и принудительного набора в войска, а также возвращение старинных прав и обычаев.

Такой суровой зимы жители долины Пада не знали вот уже несколько десятилетий. С ней даже нельзя было сравнить две памятные зимы, проведенные Антигоном в Британии, так как здесь холод сочетался с промозглой сыростью. Выпавший снег быстро таял, превращая дороги в болотную жижу. Реки разбухали и выходили из берегов, затопляя поля и луга. Но они никогда не покрывались даже тонкой коркой льда. Опять же хуже всего пришлось животным — от болезней и ран в первые двадцать дней умерло двадцать слонов и множество нумидийских коней. Оружие ржавело и становилось ломким. Зерно успевало заплесневеть еще до того, как оказывалось в зимнем лагере, а гнилое сено также послужило причиной гибели многих лошадей.

В середине зимы в лагерь прибыл первый гонец из Карт-Хадашта. Из письма Бостара Антигон узнал о царящем в Ливии радостном настроении — вести о переходе через Альпы и победах при Тицине и Треббии заставили забыть о плохих новостях.

Антигон туг же поспешил к Ганнибалу. Стратег, как обычно, находился в своем шатре. Он наотрез отказался переезжать из него до тех пор, пока все солдаты не найдут прибежища в сухих и теплых домах. Он сидел, завернувшись в пунцовую шерстяную накидку, и ухитрялся одновременно читать, писать и диктовать. Созил устроился на ложе, положив ка колени доску и лист папируса, и мерно выбивал зубами дробь.

— Заходи, Тигго. Ты с хорошими или дурными вестями? — Он внимательно посмотрел на свиток в руке Антигона.

— Пока я сам не пойму. — Антигон подвинул небольшую скамейку к раскладному столу и присел на нее. Взор Ганнибала был, как обычно, ясен и тверд, но у грека почему-то создалось ощущение, что он держится из последних сил. — Речь пойдет о Ганноне.

— Мне уже известно, — отмахнулся Ганнибал, — если, конечно, ты имеешь в виду его неожиданные похвалы Баркидам.

— Я так и думал. Ты получил эти сведения из других источников. — Антигон показал на лежащую в углу кипу свитков.

Ганнибал встал, отодвинул скамейку, гибко, как кошка, выгнул спину, медленно прошелся взад-вперед и несколько минут, прищурившись, смотрел на пламя факела.

— Бостар знает причины?

— Нет, Он пишет, что Ганнон неустанно расхваливает тебя и называет не иначе как героем из героев. Но почему он вдруг так изменился?

Ганнибал зябко повел плечами, одновременно как бы выражая этим жестом пренебрежительное отношение к услышанному.

— Причину я могу тебе назвать, — устало сказал он. — Ликование Ганнона по поводу наших побед объясняется его стремлением отвлечь членов Совета от внимания к нашим нуждам. Вдруг они решат, что нам необходима помощь.

Созил восхищенно щелкнул языком. Антигон закусил губу и тихо постучал по столу.

— Боюсь, ты опять прав, мой друг. Есть еще дурные новости?

Созил тяжело вздохнул, но воздержался от высказываний. Ганнибал слегка задумался, а потом сокрушенно произнес:

— Их очень много.

Он вкратце рассказал Антигону о последних событиях, и грек еще раз поразился его умению даже здесь, на севере Италии, всегда иметь под рукой нужные сведения. Из кое-каких второстепенных деталей грек понял, что Ганнибал поддерживал отношения если не с большинством правителей эллинистических государств, то, по крайней мере, с их ближайшими советниками.

Во главе и так уже утратившего былую мощь флота Карт-Хадашта были поставлены на удивление бездарные навархи. Мелита была потеряна, а отправленную в Лилибей флотилию захватили римляне. Третью флотилию погубил шторм. В каждой из них насчитывалось не более двадцати пяти кораблей, из них половина была потоплена или захвачена римлянами.

Очевидно, Ганнибал во многих своих посланиях заклинал эллинские города, союзы и царства прекратить все бессмысленные раздоры и использовать нынешнее положение для того, чтобы вернуть утраченные в Иллирии и Эпире земли и побудить греческие города в Италии восстать против римского владычества. Из них лишь Сиракузы сохранили независимость, поскольку считались союзником Рима. В ответ стратег получал пока лишь вежливые отговорки и ничего не значащие обещания.

Кроме того, именно сейчас царь Египта Птолемей и Антиох Сирийский сражались между собой, причем последнему приходилось еще подавлять мятежи в своих провинциях. Вот уже два года царь Македонии Филипп вел войну против Этолийского союза[150] и одновременно разорял Лаконию[151].

В Иберии высадились римские войска во главе с братом Публия Корнелия Сципиона Гнеем. Баннон, не дождавшись подхода с юга Гадзрубала, отважился в одиночку сразиться с римлянами и потерпел сокрушительное поражение. Отныне все земли севернее Ибера, включая город Киссу с оставленным там имуществом армии Ганнибала, были потеряны.


Позднее, когда серое небо заволокло черными тучами, Созил зашел к Антигону, поселившемуся вместе с Гадзрубалом Седым и Мемноном в маленьком деревянном доме.

— Ты, как его друг, должен знать, — лакедемонянин старался говорить так, чтобы никто, кроме Антигона, его не слышал, — Он никому не говорил об этом. Я лишь случайно вычитал об ужасном событии из одного донесения, которое мне было поручено переписать. В нем говорилось следующее: «После высадки римлян в Иберии Имильке вместе с маленьким Гамилькаром отправилась на корабле в Карт-Хадашт. Из всей груженной серебром флотилии в город прибыл только один корабль. Значит, его жена и сын погибли».

Антигон набросил плащ, судорожно схватил амфору с сирийским вином и вышел наружу. Мокрые снежинки на его лице смешались с солоноватыми ручейками слез.

В шатре стратега догорал последний факел. Ганнибал вытянулся на ложе и с каменным лицом смотрел куда-то вверх.


Антигон не покидал войско по разным причинам. Во-первых, ему хотелось как можно дольше оставаться живым свидетелем событий, еще не отмеченных историей. Во-вторых, во втором своем письме Бостар утверждал, что его присутствие в Карт-Хадаште желательно, но вовсе не обязательно. Кроме того, у пунов в Италии пока не было надежной гавани и хорошо оснащенных кораблей. И наконец, как опытному купцу ему хотелось собрать как можно больше сведений о новых рынках и товарах.

Но главным побудительным мотивом для него была просьба Ганнибала остаться. Антигон со своими обширными знаниями и способностями помог наладить снабжение армии, избавив от этой утомительной обязанности Гадзрубала Седого.

К концу зимы в живых осталось только восемь слонов. Но зато лагерь пополнился галльскими воинами. Ганнибал и Гадзрубал занялись их обучением, предоставив остальным младшим стратегам возможность с небольшими отрядами нападать на римские укрепления и выставлять на дорогах сторожевые посты.

Вожди галльских племен настоятельно просили Ганнибала начать продвижение на юг. Им очень не хотелось превращать свои земли в места сражений. Ганнибал, который так или иначе должен был двинуться в сторону Сицилии, чтобы вбить клин в отношения между Римом и его союзниками, согласился при условии бесперебойных поставок в его армию продовольствия и лошадей и пополнения рядов армии.

Поступавшие из Рима донесения лазутчиков постоянно вызывали на военном совете взрывы смеха. В отличие от Карт-Хадашта, где в течение десятилетий храмы постепенно перестали играть ведущую роль, правители Вечного города блуждали во тьме суеверий. Военачальники Ганнибала, подобно своему стратегу, с уважением относившиеся к сотням богов, которым поклонялись их воины, полагались исключительно на свои способности, а вовсе не на божественное провидение. Им представлялось по меньшей мере странным, что их враг, чью боевую мощь уважали все и чьи легионы и богатство внушали страх опять же всем, полагался на жрецов, гадавших по внутренностям животных и полету птиц. И что страх ему внушали не столько пуны, сколько неведомые силы и грозные предзнаменования. Якобы на Сицилии у нескольких легионеров вдруг раскалились наконечники копий, а на Сардинии у центуриона — жезл. Где-то на щитах вдруг выступили кровавые капли пота, в Пиценуме пошел каменный дождь, в Канене днем на небе показались две луны, храм Надежды на овощном рынке озарился изнутри вспышкой молнии, в Галлии волк выхватил из ножен у часового меч, петух превратился в курицу (или наоборот) и так далее. Все эти тревожные события побудили Сенат во главе с новым консулом Гнеем Сервилием пожертвовать Юпитеру золотую молнию весом чуть ли не в пятьдесят мин и устроить всевозможные празднества, чтобы хоть немного умилостивить богов.

Другой консул, Гай Фламиний, уже направлялся с войсками на север с целью собрать рассеянные после двух поражений отряды. С помощью союзников численность его армии вскоре составила тридцать тысяч пехотинцев и три тысячи всадников. К началу весны в Этрурию по дороге, соединявшей Рим с расположенной на западном побережье Италии гаванью Аримин, двинулся также Сервилий.

Узнав о появлении обеих армий в Северной Италии, Ганнибал, как обычно, собрал в своем шатре военачальников.

— Когда выступаем? — Магон с хрустом потянулся, широко раскинув огромные волосатые руки, казалось способные задушить бегемота.

— Завтра, — Ганнибал на мгновение отвел взгляд от карты, на которой были отмечены горы, реки, римские дороги и крепости, и махнул рукой Созилу: — Читай, друг.

Лакедемонянин с внушительным видом прокашлялся и нарочито громко произнес:

— Хотя срок консульских полномочий Публия Корнелия Сципиона уже истек, Сенат вновь направил его в Иберию. Он уже отбыл туда, имея под своим началом тридцать новых пентер, множество обычных судов и восемь тысяч легионеров.

О Гадзрубале известно лишь, что он строит новые суда и вербует новых воинов среди местных жителей.

Муттин пробормотал что-то невнятное и толкнул локтем в бок Магарбала.

— Мы и так знаем, что Рим способен вести войну сразу во многих местах, — осторожно начал старший начальник конницы, — а мы — нет. Лучше скажи, что делать завтра.

Глядя в покрасневшие, с черными кругами глаза Ганнибала, Антигон вспомнил, что стратег не спал уже несколько дней. Он разъезжал по окрестным землям, расспрашивал крестьян и лично надзирал за обучением новобранцев.

— Не смотри на меня с таким беспокойством, Тигго, — неожиданно весело подмигнул ему Ганнибал. — Я для того распорядился зачитать вам сообщение из Иберии, чтобы подчеркнуть определенное сходство в нашем с Гнеем Корнелием положении. Он — на севере Иберии, мы — на севере Италии, Однако брат доставит ему подкрепление, а от Гадзрубала мы ничего подобного не ждем. Оба брата намерены перейти Ибер и двинуться на юг, мы тоже хотим идти в южном направлении. И надеяться остается лишь на переход на нашу сторону союзников Рима. А добиться этого можно, лишь пройдя через их земли.

— Мы столько уже говорили об этом, — Мономах нерешительно шагнул вперед, — Скажи, какие дурные новости ты скрываешь от нас, повторяя одно и то же?

— Ты догадался, не так ли? — с иронией заметил Ганнибал, — Как я уже сказал, нам нужно на юг. Но дорога, берущая начало у Аримина, перекрыта Сервилием. И было бы полным безумием рваться туда. Хорошая дорога через Умбрию тоже отпадает. — Он описал на карте пальцем дугу от устья Пада до Рима, — Западнее отсюда Этрурия, но там нас уже ждет Фламиний, Его легионеры стоят на всех дорогах и перевалах.

— Неужели на всех? — Гадзрубал Седой задумчиво наморщил лоб.

— Всех, которые он считает проходимыми. Поэтому мы пойдем через местность, залитую половодьем реки Арн. Наша цель — Фэсул. — Ганнибал резко ткнул пальцем в карту.

— Но объясни, — Магон схватил брата за плечо, — почему Фламиний полагает, что здесь пройти невозможно?

— А потому, — усмехнулся Ганнибал, — что перевал здесь уж больно крут, а начиная от этрусского поселения Пистория земля немного заболочена.


После спуска с перевала по узкой извилистой дороге из всех слонов уцелел только Сур, которому, казалось, ничто не может принести вреда. Морозная зима с обильно выпавшим снегом наконец закончилась, оставив после себя талые сугробы и недолговечные весенние озерца. В долинах этрусских рек днем было невыносимо жарко, а ночами нестерпимо холодно.

В последний день перехода Антигон уже почти тосковал по далеким Альпам. Накануне их вступления в болота Этрурии Ганнибал заново перегруппировал войско.

— Ты, Тигго, вместе с Ганноном и Гамильконом пойдешь во главе колонны. Я даю вам пятьдесят сотен ливийцев и половину иберов. Внимательно следите за тем, что творится сзади.

Седой скривил рот и медленно кивнул. За ними пойдет часть обоза, потом галлы, затем снова обоз и уже в конце иберийские и нумидийские всадники. Таким образом, если даже галлы взбунтуются и попробуют вернуться в родные края, у них ничего не получится. Именно так поняли распоряжение Ганнибала его военачальники.

Дни, проведенные в почти непроходимом болоте, выделявшем ядовитые испарения, когда им пришлось брести по зыбкой, готовой в любую минуту разверзнуться и проглотить их земле, были, наверное, самыми ужасными за все время похода. Люди едва переставляли ноги, поскольку помимо полных стрел и дротиков колчанов, луков, тяжелых секир, мечей и длинных копий им еще пришлось на себе нести съестные припасы. Внизу противно хлюпала болотная жижа, сверху донимала мошкара, залеплявшая носы и глаза. В жарком, влажном, пропитанном гнилостным запахом воздухе дышать было неимоверно трудно. Ночами же спать приходилось на трупах павших вьючных лошадей или на снаряжении, сброшенном сотней воинов. На нем хватало места только для тридцати человек. Многих притягивала обманчивая твердость сочно-зеленой почвы. Уже через минуту-другую их начинала засасывать трясина. Солдаты пытались выбраться из нее, судорожно цепляясь за кочки и редкие кусты. Те, кому повезло, вылезали из черной вязкой топи безоружные, облепленные тиной. Но в особо топких местах чем больше человек барахтался, тем глубже он увязал и наконец совсем исчезал в болоте, оставляя после себя быстро лопающиеся пузыри. Мулы пропадали в чавкающей болотной жиже, взбивая ногами фонтаны болотной воды, с отчаянным ржанием, напоминающим человеческий крик. Антигон, шедший впереди, как-то оступился и тут же увяз по пояс. Выбраться после нескольких неудачных попыток ему помог Гамилькон, не выпускавший из рук длинной палки. Потом грека посадили на мула, и он долго лязгал зубами в ознобе к разглядывал свои босые грязные ноги — его сапоги навсегда остались в трясине. Здесь же воины порой находили остатки древних запруд, построенных когда-то этрусками. Вдалеке, в зыбкой дымке болотных испарений, вырисовывались зубчатые вершины скал.

В середине второго дня многие заболели лихорадкой. Лекари ничего не могли сделать. Они сами падали с ног от усталости. В одну из ночей Мемнон позволил себе немного передохнуть рядом с отцом.

— Он может ослепнуть, — сдавленным голосом ответил Мемнон на вопрос отца о самочувствии стратега, — Сырость, грязь, перенапряжение — я даже не знаю, когда он в последний раз спал. Оба глаза воспалились, и нужно хотя бы десять дней отдыха в сухом и теплом месте. Тогда с помощью перевязок и травяных настоев его можно было бы вылечить… Но для этого Ганнибала нужно оглушить и привязать к Суру. Магон хотел было так поступить, но Ганнибал мгновенно обнажил меч. — Мемнон медленно повернулся и посмотрел в глаза отцу. Затем он встал и, поскользнувшись на щите, провалился по икры в болотную грязь. К счастью, места здесь были уже не такие топкие. — Мне пора. Но может быть, он послушает тебя.

— Едва ли. — Антигон проводил усталым взглядом сына. — Вот если мы выберемся отсюда…

— Боюсь, что уже будет поздно.

На рассвете третьего дня они вышли на хорошо проторенную в прогибающейся болотистой почве тропу. Когда красный шар солнца выкатился на небосклон, к тем, кто возглавлял головную колонну, приблизился Гадзрубал Седой.

— У него страшные боли, — Он жадно вдохнул воздух и поморщился — доносившийся издалека аромат вереска и полыни смешивался с запахом тления.

Баннон промолчал. Гамилькон хмуро усмехнулся:

— А что мы можем сделать? Ганнибал же… — Он вдруг всхлипнул и отвернулся.

— Вот именно. — Гадзрубал равнодушно посмотрел на валявшийся неподалеку труп галла. — По сравнению с ним мы безмозглые, бесчувственные варвары. Просто черви… В сущности, ему хоть ногу отрезай, он звука не издаст. Его глаза…

Антигон из-под чуть прищуренных век смотрел на ослепительный диск солнца. Даже здоровые глаза еле-еле выдержали бы такой яркий свет.

Во второй половине четвертого дня они выбрались из мелкой, покрытой зеленоватой ряской воды на равнину юго-западнее Фэсула. Высланные вперед в ранние утренние часы разведчики вернулись с хорошими новостями. Они нигде не обнаружили легионеров, но зато нашли превосходное место для привала — большую, хорошо укрепленную римскую виллу с множеством пристроек, виноградниками и оливковой рощей. Коротко переговорив с Антигоном, Ганнон и Гамилькон отобрали добровольцев и, разбив их на два отряда по пятьсот человек в каждом, отправились с двух сторон штурмовать поместье.

Когда Антигон с оставшимися воинами приблизился к нему, бой уже затих. Уцелели почти все постройки, и лишь часть портика с северо-восточной стороны, где защитники виллы сражались до последнего, была изрядно повреждена. На пороге валялся изрубленный мечами высокий лысый старик.

При других обстоятельствах это был бы, наверное, изумительный день. К вечеру в блеске лучей заходящего солнца далекие отроги Апеннин вдруг словно оказались совсем рядом и засверкали каким-то волшебным розово-голубым светом. По ним медленно плыли белые облака, вяло гонимые ветром, налетевшим с Сардинского моря. Сур на удивление легко прошагал мимо растянувшейся в переходе колонны, двух полуразрушенных пристроек и медленно слезавших с коней нумидийцев. Из внутреннего двора выбежал египетский зверек и ловко запрыгнул на цоколь колонны. Воздух наполнился запахом крови, внутренностей забитых коров и дымом костров, звоном снимаемых доспехов, шумом голосов и тихим смехом.

Возле портика Сур вдруг пошатнулся. Погонщик гордо поднял копье стратега с изображением полумесяца Танит и глаза Мелькарта. Сзади сидел Ганнибал. Сур поднял хобот и с жалобным ревом опустился на колени. Из его пасти показались две струйки крови. Погонщик спрыгнул на землю и поддержал стратега, едва не свалившегося с загривка слона.

Ганнибал выглядел ужасно. Его глаза воспалились, распухшее от комариных укусов лицо судорожно дергалось, руки бессильно повисли. Однако он отстранил погонщика, собравшегося было отвести его в дом, и благодарно прижался щекой к голове Сура, а затем сам принялся смазывать морщинистую кожу коровьим маслом. Антигону даже показалось, что слон ободряюще подмигнул стратегу. Затем огромное животное медленно повалилось на бок.


Только Муттину удалось уговорить Ганнибала хотя бы два дня отдохнуть в просторной темной комнате. Стратег вел себя довольно странно. Он неподвижно лежал, не отвечал ни на один вопрос, ничего не ел и не пил. Рядом с ложем лежал один из найденных в подвале копченых окороков, большой круг сыра и стоял распечатанный кувшин со старым вином.

— Он как бы замкнулся в себе, — угрюмо сообщил Мемнон.

Все здесь невольно понижали голоса, хотя от отведенной Ганнибалу комнаты их отделяли один переход и две стены. В главном здании поместья уже привыкли передвигаться на цыпочках, а в палатках и хижинах, где разместились тысячи людей, воцарилась тревожная тишина.

— Уж если кто-то и заслужил покой, так это он, — с непонятной усмешкой заявил Магон, — В войсках — полный порядок, лазутчики — надежные люди, а решения мы пока можем принять сообща. А потом…

Получив временные полномочия стратега, младший из Баркидов совершенно изменился. Он больше не позволял себе издеваться над Антигоном или подкалывать Муттина, который теперь относился к брату Ганнибала с нескрываемым восхищением.

— Скажи, целитель, что с ним будет? — Магарбал тяжело опустил ладони на заставленный кубками и кувшинами стол.

Мемнон посмотрел на отца, как бы ища поддержки. Антигон неохотно кивнул.

— Он потеряет правый глаз, — совсем тихо сказал Мемнон. — И это еще хорошо.

— Почему хорошо? — осуждающе протянул Магон.

— Потому что мог бы потерять вообще зрение.

— Он — наша голова, — мрачно заключил Гадзрубал Седой, — и сердце еще тридцати тысяч…

Никто больше не произнес ни слова, и Антигон вдруг осознал, что сейчас происходит нечто поразительное. Магон, способный ударом кулака убить быка и в одиночку сразиться с целой центурией, не боявшийся ни своих, ни чужих богов, ни штормов и ни бурь, сейчас испытывал настоящий страх. И отнюдь не за свою жизнь или судьбу армии. Магарбал, наиболее близкий друг Ганнибала, казалось даже умевший читать его мысли, еле сдерживал рвущийся наружу страх. И опять же не только за свою жизнь или своих наездников. Ганнон, веселый, жизнерадостный, храбрый Ганнон, сидел с бледным лицом, содрогаясь в душе от страха. Муттин, который просто преклонялся перед стратегом и с которым Ганнибал в свою очередь обращался подчеркнуто дружески; молчаливый Гадзрубал Седой, человек, наделенный поразительной памятью, знаток сочинений греческих философов, умевший превосходно наладить снабжение и осадное дело; Ганнибал Мономах, этот зачастую крайне жестокий и необузданный пунийский Ахилл, который вроде бы должен был бояться только себя самого; благородные, богатые, образованные пуны Карталон, Бонкарг, Гимилькон, способные на собственные деньги создать на землях Ливии царства или учредить академии, но отдавшие предпочтение службе под началом Ганнибала, — все они испытывали страшный, раздирающий душу страх за жизнь своего кумира. Ибо от коварной болезни нельзя было защититься панцирем, ее нельзя было повергнуть мечом, копьем или лестью. Она когтями вцепилась в беззащитный и незаменимый глаз и готова была забраться еще глубже.

Антигон гораздо более отчетливо, чем когда-либо, почувствовал, что ему уже пятьдесят один год. Но видимо, потому, что греку столько времени приходилось заниматься самыми разнообразными вещами, он не испытывал того страха, который, как цепи, сковал военачальников и, подобно дымке, как бы окутал всю армию.

Он встал, опорожнил кубок и похлопал встрепенувшегося Муггана по плечу.

— Я пойду к нему.

Ганнибал, одетый в чистый хитон, лежал в расслабленной позе с завязанными глазами. Ненужную еду уже убрали, заменив ее на миску с настоем из трав, распространявших приятный освежающий аромат.

— Сынок, — еле слышно произнес Антигон, присаживаясь на край ложа и беря в руку сухую безжизненную ладонь стратега, — как бы я хотел, чтобы ты сейчас громогласно потребовал вина, женщину или… просто запел.

— Что тебя тревожит, Тигго? — Ганнибал крепко сжал ладонь грека.

— Твои друзья. Они знают, что такое рубленая или колотая рана, но здесь… Они ничего не понимают. А ведь таких военачальников не было еще ни у одного стратега. Если бы ты, подобно Александру, умер в Вавилоне, они бы в отличие от его диадохов[152] не разделили, а, наоборот, укрепили и расширили его империю. Но сейчас они, как дети, боящиеся захода солнца.

— Я знаю, Тигго. Я знаю, чего они опасаются. — Он приложил тыльную сторону ладони к повязке: — Сухая. Сумеешь?..

Антигон осторожно снял повязку, обмакнул ее в миску с настоем и вновь наложил ее на залепленные желтым гноем глаза Ганнибала.

— Со времени убийства Гадзрубала Красивого, — слабым сипловатым голосом сказал стратег, — я толком так ни разу и не отдохнул. Четыре года, Тигго, четыре года. Как только у меня голова не лопнула…

— Но ты хоть в эти дни поспал?

— Да нет, я не могу спать, — Ганнибал раздраженно покачал головой. — Я… нет, не я, а кто-то совсем другой думает за меня, Тигго.

На его лице вновь появилось умиротворенное выражение, и он вполголоса начал размышлять и высказывать предположения. Голова, представлявшая, по его словам, готовый лопнуть сосуд, словно несколько опорожнилась. Почти ни слова о войне, римском Сенате, Совете Карт-Хадашта и обезумевших правителях эллинистических государств — эти вопросы не относились к подсознанию, их следовало пока упрятать в хранилище разума. Антигон понимал, что снять со стратега напряжение сейчас способен только он. От Магарбала такой разговор потребовал бы чрезмерных умственных усилий, а Магон, вероятно, вообще бы ничего не понял. Помимо грека лишь один человек был способен вот так сидеть возле ложа стратега, внимательно слушать его, порой давать ненавязчивые советы, а иногда твердо возражать ему. Но его средний брат сейчас отчаянно сражался в Иберии с римскими легионами и тупоумием тамошних вождей.

Ганнибал легко переходил с одного на другое, и мысли его блуждали будто в лабиринте.

— О, эти две чудесные зимы в Карт-Хадаште… Глаза Имильке, ее руки, игравшие с малышом… — И тут же сразу: — Оставайся я подольше рядом с тобой и Тзуниро, непременно увел бы ее…

Он обессиленно замолчал, словно подыскивая подходящие слова, а потом попросил Антигона рассказать ему о матери, которая умерла, когда ему было только четыре года. Но для него она навсегда осталась воплощением теплоты и нежности. Чуть позже он потребовал мясного бульона и воскликнул:

— По-моему, я засыпаю! Не приходи, пока я сам не позову.

Стоило Антигону пойти в оставленную им недавно комнату, как Магон вскочил из-за стола и ринулся ему навстречу.

— Ну… ну как он?

— Он здоров. Относительно глаза не мне судить, но так у него больше ничего не болит. Он даже захотел бульона.

Муттин облегченно вздохнул. Магарбал засиял от радости, а Магон совершил нечто невероятное. Он крепко прижал Антигона к своей широкой груди.

— Благодарю тебя, Тигго. — Тут он хитро усмехнулся и поправился: — Я хотел сказать «метек».

— Не за что, пун.

— Хотя, — лицо Магона снова помрачнело, — а если он все же ослепнет?

— Это зависит от воли судьбы и искусства Мемнона. Но скажи, с кем бы ты пошел в бой: со слепым Ганнибалом, или Пирром, или со всеми зрячими римскими консулами?

— Да у него голова лучше их всех, вместе взятых, — Магон, как бы сдаваясь, вскинул обе руки, — Нет, уж лучше Ганнибал без глаз, ушей и даже ног.

Антигон отдал распоряжение на кухне и вернулся к Ганнибалу.

— Сейчас будет готов бульон, стратег. Есть еще пожелания?

— Пусть меня покормит кто-нибудь из рабов. Твой сын запретил мне открывать глаза.

— Я лучше сам тебя покормлю. Укрепить твой дух какой-нибудь мудрой историей? Или, напротив, тебе хочется услышать что-нибудь веселое и глупое?

— И то и другое, Тигго. Все, что тебе в голову взбредет.

— Я рассказывал тебе про Тапробану?

— Об этом острове к югу от Индии? Вроде бы нет.

— Мы были там вместе с китайским купцом. С ним была очень хорошо воспитанная и весьма привлекательная дочь, которая тогда меня интересовала больше, чем все мудрые высказывания ее отца. Но кое-что я запомнил. Послушай: «Срубленное дерево не отбрасывает тени». Или: «От одной нитки может сгнить целый канат». А вот еще: «Блоха в циновке хуже льва в степи». А когда я задумал слишком уж далеко идущие планы, он сказал мне: «Гора пуха может потопить лодку» и «С одного буйвола нельзя снять две шкуры». Ну как, спать больше не хочется?

— До чего ж китайцы мудры, — удовлетворенно хмыкнул Ганнибал, — Перед уходом из Иберии я получил оттуда донесение. Оказывается, у них появился правитель, вознамерившийся выстроить огромную стену и отгородиться от остального мира. Хорошая мысль. Если бы Ойкумена сто лет назад возвела стену вокруг Рима…

В дверях появился Мемнон с дымящейся миской, из которой торчала полированная деревянная ложка.

Поев, Ганнибал откинулся на спину и умиротворенно закрыл глаза.


Он проспал ровно двадцать четыре часа. Затем Мемнон вновь обследовал его и с удовлетворением убедился, что левый глаз совершенно здоров. Правый же глаз ослеп.

Лазутчики сообщили, что Гай Фламиний со своей армией встал лагерем возле города Арреция, откуда ему довольно легко перекрыть все большие дороги. Ганнибал принялся изучать жизнь консула, стараясь не упустить ни малейшей подробности.

Целый день он также принимал посланцев этрусских городов. Они утверждали, что якобы уже триста тридцать лет назад пуны и этруски совместно снарядили флот с целью отразить натиск фокейцев[153] на западе. Антигон сильно сомневался в этом, но между Кархедоном и этрусками действительно существовали давние торговые отношения. Рим постепенно отнял у этрусков все земли и города, последний раз они восстали против его господства шестьдесят лет назад. С тех пор Этрурия считалась одним из самых надежных союзников Рима.

Теперь этруски, не дожидаясь призыва Ганнибала, сами предложили ему помощь.

— Не стоит особо на них рассчитывать, — небрежно сказал вечером Ганнибал, дождавшись отъезда послов, — Воинов они нам вряд ли предоставят, а вот продовольствие и свежих лошадей… Мы ведь столько их потеряли в проклятых болотах.

— Что будем делать дальше? — подрагивающим от нетерпения голосом спросил Магон.

— Фламиний уже знает, что мы здесь, — Ганнибал осторожно коснулся красной повязки, прикрывающей правый глаз, — и наверняка уже отправил гонцов ко второму консулу. Таким образом, Сервилий также вскоре объявится в Этрурии.

Гадзрубал Седой даже присвистнул сквозь зубы:

— Неужели ты собираешься ждать, пока обе армии соединятся?

— Нет, у меня несколько иные планы, — нарочито медленно сказал Ганнибал, и на лице его мелькнула недобрая улыбка, — Мы немного раззадорим Фламиния.

— Думаешь, он пойдет тебе навстречу? — удивленно вскинул брови Муттин.

— Да он просто напрашивается на это. — Ганнибал встал и принялся расхаживать по комнате, перечисляя особенности жизненного пути и характера римлянина — Гай Фламиний из так называемого плебейского рода, то есть простой человек, всего добившийся в жизни сам. Он ярый противник знатных семей, именуемых в Риме патрициями. Ко всему прочему, он еще не верит в богов и недобрые предзнаменования.

— Вполне мог быть пуном и нашим хорошим другом, — пробормотал Муттин.

— Уж точно нет. В остальном он обычный римлянин, и другие народы для него не существуют. Пятнадцать лет назад он был претором на Сицилии, потом впервые был избран консулом, упорно приписывает себе победу над инсубрами и крайне обижен на сенаторов, которые, придравшись к каким-то очередным небесным знамениям, отказали ему в триумфальном шествии. — Ганнибал поморщился и прочистил горло. — В действительности победой он обязан своим военным трибунам и центурионам, которые попросту пренебрегли его путаными приказами. Три года назад он стал цензором[154] и выстроил названную его именем дорогу, ведущую из Рима в Аримин, а также цирк на Марсовом поле[155]. В последние годы он нажил себе в Сенате много врагов, поскольку требовал запретить его членам заниматься весьма выгодной заморской торговлей.

— Все это замечательно, — скучающим голосом заметил Магон, подавляя зевок. — Но к чему нам эти сведения?

— Из них можно сделать следующий вывод: консул честолюбив, очень упрям и лишен чувства юмора. Он хочет всего добиться сам и приходит в ярость, узнав, что его не принимают всерьез, — Ганнибал издал короткий неприятный смешок и довольно потер руки, — Вот эти его качества мы и используем.


Через четыре дня войско достигло Арреция. Пламя пожаров взвилось над римскими поместьями и сохранившими верность Риму этрусскими селениями. Воины Ганнибала беспощадно истребляли жителей, уводили с собой их жен и осиротевших детей, угоняли скот и выгребали хранилища до последнего зерна. Получив тревожную весть, консул Сервилий приказал немедленно двинуться на юг по дороге, названной в честь его напарника. Гай Фламиний ждал подкрепления со смешанными чувствами, поскольку хотел, как и предполагал Ганнибал, в одиночку одержать над ним победу. По всем правилам военного искусства он полагал, что Ганнибал даст ему бой на плоских полях Этрурии, очень удобных для действий его конницы. Однако пун почему-то не захотел пройти западнее Арреция и двинулся по направлению к Риму. Всю ночь стратег, Антигон и Созил, памятуя об особенностях характера консула, сочиняли грубый и оскорбительный для него стишок, и всю ночь палатка сотрясалась от громовых раскатов хохота. Утром разведчики Магарбала захватили дюжину пленных и после допроса отпустили троих из них, приказав непременно передать консулу запечатанный свиток. Он содержал тот же текст, что и почти сотня листов папируса, открыто переданных отпущенным римским всадникам.

— Ослица говорит, что Гай прекрасно ее оплодотворяет и вскоре она понесет от него, — перевел Антигон под громкий смех стоявших вокруг военачальников.

Все получилось именно так, как они и предполагали. Разоренные поля и селения союзных этрусков, которые Фламиний обязан был защищать, откровенное презрение, которое продемонстрировал как бы не заметивший консула Ганнибал, и вдобавок корявые издевательские стихи, втихомолку зачитываемые легионерам по всему огромному лагерю, — и в итоге консул, не дожидаясь подхода армии Сервилия, бросился догонять войска Ганнибала.

Узнав об этом, стратег по одним только ему ведомым причинам приказал идти не столь стремительным маршем, затем велел вновь ускорить его и вечером четвертого дня западнее Кортоны повернуть на восток и разбить лагерь на северном берегу Тразименского озера. Сдавленная его огромной чашей с одной стороны и высоким холмом — с другой долина представлялась ему весьма благоприятным местом для сражения.

С наступлением темноты вернулись конные разъезды Магарбала и доложили, что передовые отряды римлян уже приближаются к гряде холмов и что их дозорные обосновались на близлежащих высотах, откуда были хорошо видны горящие в лагере пунов костры. На этот раз не было никакого военного совета. Ганнибал просто отдавал распоряжения, и его поразительное спокойствие постепенно передавалось окружающим. Даже галлы, необузданные галлы, привыкшие уже, правда, беспрекословно выполнять распоряжения пунов, вопреки обыкновению не шумели, а просто разговаривали у ярко пылавших костров..

Антигону Ганнибал сказал почти те же слова, что и накануне битвы при Треббии:

— Ты останешься в лагере, Тиггс, с двумя тысячами ливийцев и тысячью иберов. Проследи, чтобы не гасли огни, Пусть римляне думают, что все войско пробудет здесь до утра.

Незадолго до полуночи Магарбал и Муттик получили приказ вместе с легковооруженными воинами бесшумно переместиться по берегу озера на восток и расположиться на замыкавшем долину холме. У входа в нее разместилось разношерстное пешее галльское воинство во главе с Магоном, Гимильконом, Ганнибалом Мономахом и Гадзрубалом Седым. Им придали часть нумидийской конницы и галльских всадников под предводительством Карталона и Бонкарта. Сам Ганнибал с остальной частью войска встал на основных, тянувшихся параллельно берегу высотах.

Антигон всю ночь бродил по лагерю, тщательно выполняя указание стратега. Резкие порывы ветра раздували неугасавшие костры, заставляя их подняться высоким: пламенем. Вспышки огня озаряли потрескавшиеся от солнца и ветра лица воинов, нахмуренные брови и недобро сверкавшие глаза. На рассвете над землей пополз густой белый туман. Антигон с горящей головней подошел к воротам и долго рассматривал зыбкие очертания долины. Теперь он понял хитроумный замысел Ганнибала. Из этой западни был только один выход: не заходить в нее. Но едва ли Фламиний был способен на такой разумный поступок.

Так оно и получилось. Получив донесение своих разведчиков о мерцающих в ночи в лагере пунов кострах, консул решил застать их врасплох еще во время завтрака. Как только вся походная колонна римлян втянулась в долину, раздался такой страшный шум, что Антигон был вынужден заткнуть уши.

Наконец лучи утреннего солнца залили местность розово-молочным светом, и на вершинах холмов сразу засверкали искрами доспехи, оружие и знаки отрядов прятавшихся там в засаде воинов. Одновременно взревели трубы пунов и хрипло запели боевые рожки римлян. С запада с оглушительным лязгом и звоном на них ринулись катафракты Ганнибала, стремившиеся отсечь шедших в хвосте легионеров. Засуетились, срывая голос в крике, центурионы, но всадники в сверкающих доспехах уже опрокинули ряды римлян и стали пробиваться все дальше и дальше, не позволяя им выстроиться хоть в какое-то подобие боевых линий. Следом уже накатывалась первая волна тяжеловооруженных ливийцев и иберов.

Ночью Антигон хорошо позаботился об укреплении лагеря, и теперь оставленные под его началом воины легко отбили все попытки легионеров захватить его. Кони и люди спотыкались и падали на отлогих каменистых скатах холмов, и после двух попыток римляне отказались от этой безнадежной затеи. Антигону было больно смотреть на валявшиеся на подступах к лагерю трупы и бившихся о землю, пытавшихся встать окровавленных коней. Он отвернулся и с некоторым удовлетворением подумал, что война еще не успела окончательно ожесточить его сердце. С соседней, расположенной чуть восточнее гряды холмов донесся звон оружия и оглушительный рев. Там вместе с нумидийцами готовились к битве галлы. Среди них было много инсубров, хорошо помнивших, как Фламиний шесть лет назад безжалостно расправился с ними, не щадя стариков, женщин и детей.

Через несколько минут, казалось, вся долина загудела и задрожала от ударов копыт их коней. Антигон был, наверное, единственным, кто сумел в этом грохоте уловить гул небольшого землетрясения, разрушившего несколько окрестных селений.

Теперь все римское войско оказалось зажатым между озером и болотом с одной стороны, скалами — с другой и занятыми воинами Ганнибала холмами спереди и сзади. Здесь померкла слава легионов и пошли прахом все непомерные притязания Гая Фламиния, так похвалявшегося своим полководческим даром. Ожесточенный бой продолжался три часа. Правда, шесть тысяч легионеров не позволили сбить себя натиском коней. Все теснее прижимаясь друг к другу, они начали пробивать проход в сплошной массе всадников и пехотинцев Ганнибала и прорвались за гряду холмов, где засели в одном из наполовину разрушенных землетрясением селений. Магарбал с частью нумидийской конницы немедленно бросился в погоню и на следующий день заставил их сдаться.

Некий инсубр по имени Дукарион перед сражением попросил привязать его к коню. Ходили слухи о данной им клятве мести, но никто толком ничего не знал. После начала битвы сотня галлов во главе с ним устремилась сквозь ряды врагов в самую гущу битвы. Дукарион был без шлема, его светлые волосы рассыпались по плечам. Его конь, как будто охваченный яростью подобно хозяину, вставал на дыбы и метался среди шарахающихся римлян. Галл пробился к Фламинию, и стальное жало его копья пробило горло консула и вышло наружу. Тогда Дукарион спрыгнул на землю и принялся неистово рубить труп мечом, пока подбежавший сзади триарий не разрубил ему голову. Уже после боя один из бившихся вместе с ним инсубров рассказал Антигону, что Фламиний собственноручно поджег хижину, в которой были заперты жена и четверо детей Дукариона.

Гибель консула ускорила конец битвы, исход которой был предопределен заранее. Еще кое-где державшиеся ряды легионеров распались. Некоторые продолжали яростно отбиваться, другие бросали к ногам оружие. Немногие кучки римлян, вырвавшиеся из сечи, бежали к озеру, в надежде добраться до небольших, расположенных в четырех стадиях от берега островков. Но это почти никому не удалось. Те, кого не убивали пущенные балеарскими пращниками свинцовые шары, утонули — доспехи тянули на дно даже самых искусных пловцов.

Вечером Созил, опьяненный не столько изрядным количеством вина, сколько радостью победы, пел гимны и читал отрывки из «Илиады». Ганнибал не обращал на него ни малейшего внимания. Он сидел с неподвижным лицом, глядя куда-то поверх голов сидевших у костра. Антигон втянул хрониста в спор и под благовидным предлогом увел его в другое место.

Весь день грек занимался сбором захваченного у римлян оружия, снаряжения и денег. Следовало также как можно скорее захоронить трупы, и несколько тысяч пленных усердно рыли общую для всех могилу. Прилечь Антигон смог только под утро. Он долго лежал, завернувшись в плащ, считал редкие звезды и пытался заставить себя ни о чем не думать.

Когда грек понял, что сегодня уже не заснет, он встал, взял в одной из походных кухонь кружку пряного вина и отправился на поиски стратега.

Ганнибал сидел накамне неподалеку от лагеря и неотрывно смотрел на юг. У его ног громоздилась огромная груда римского оружия, которое теперь должны были использовать его воины взамен своих пришедших в негодность мечей и копий.

Стоявшие неподалеку караульные дружно вскинули руки, приветствуя Антигона. Грек тихо подошел к Ганнибалу и молча протянул ему кружку с вином.

— Спасибо, Тигго.

— Ты всю ночь провел здесь.

Ганнибал пожал плечами и одним глотком осушил кружку.

— Как твоя печень?

— А при чем здесь она? — устало улыбнулся Ганнибал.

— Ты сейчас похож на Прометея[156].

Пун отвернулся и показал на уже наполовину заполненную телами погибших могилу:

— Сегодня здесь будут кружить только стервятники.

— Ты в третий раз одержал победу над непобедимым Римом, стратег, — глухо обронил Антигон. — Уничтожена целая армия. А у тебя такой вид, будто ты предпочел бы проиграть сражение.

Ганнибал повертел в руках шлем, надел его на голову и положил Антигону руку на плечо.

— Да нет. Ты ошибаешься. Скажи лучше, Тигго, как себя чувствовал после битвы мой отец?

— Он выглядел как смертельно больной человек. Ну как ты сейчас, — не сразу ответил грек. — Думаю, так будет даже после тысячи сражений. Если только тебе не удастся заставить себя люто ненавидеть каждого из врагов в отдельности.

— Крестьяне, ремесленники, торговцы, — мрачно процедил Ганнибал. — Сыновья, отцы, братья. Сколько жизней я сегодня отнял! Заставил плакать десять тысяч семей. Как я могу их ненавидеть? Ведь я… А сколько погибло наших людей… Когда же они оставят нас в покое?

— Ты обязан ожесточить свое сердце, стратег, — Антигон выдержал тяжелый взгляд Ганнибала. — Римляне оставят в покое тебя, меня, нас и весь мир лишь в том случае, если ты принудишь их к этому. И потом, не забывай их излюбленное выражение: «Сладостно и почетно умереть за отечество».

— Ох уж эти славящие добродетель философы! — Пун пренебрежительно сплюнул и по привычке коснулся пальцем повязки на правом глазу. — Заставить бы их после каждой битвы есть мертвечину. Пусть ведут себя так, чтобы во всех странах жить было сладостно и почетно.

Он помолчал, а когда заговорил снова, его голос поразительно напоминал голос Гамилькара:

— Хуже победы может быть только поражение.

Созил из Спарты, зимний лагерь близ Геруния — Антигону из Кархедона, владельцу «Песчаного банка», пребывающему ныне в ливийском Карт-Хадаште, или Карфагене (как его именуют римляне).

Прими многократные пожелания здоровья, преумножения богатства и избавления от убытков, Тигго! Ганнибал велел мне описать кое-какие события, а я, со своей стороны, намерен кое-что добавить. Сразу упомяну, что стратегу, хотя он ничего подобного не говорил, очень не хватает твоего дружеского совета и твоих насмешек. В лагере объявились новые эллины: некие Эпикид, сын изгнанника из Сиракуз, правда, мать у него пунийка, и его брат Гиппократ. Оба они из Кархедона. Ты знаешь их? Они по натуре своей непоседы, спокойная жизнь их не устраивает, и потому они участвовали в войне Ахейского союза[157], поддержанного Македонией, против Этолийского союза. Но сейчас хоть с этим безумием покончено. В Элладе наступил мир, и не в последнюю очередь благодаря посланию твоего друга Агелая из Невпакта, которого ахейцы избрали своим стратегом. Эпикид привез с собой запись речи, произнесенной Агелаем на переговорах с Филиппом Македонским.

Должен признаться, что данный Ганнибалом Агелаю в письменном виде совет убедить Филиппа ради его великодержавных планов отказаться от войн с греческими городами привел к очень хорошему результату. Уроженец Невпакта начал просто превосходно — дескать, каждому должно быть ясно, что победитель в схватке между Римом и Кархедоном не удовлетворится Италией и Сицилией, но переступит через все границы, и потому Филипп обязан стать стражем и хранителем всех эллинов и действовать так, словно ему уже принадлежит вся Эллада. Так оно в конце концов и будет, и ему даже не потребуется применять оружие. Поэтому пусть он обратит свой взор на Запад и в подходящий миг начнет добиваться превращения Македонии в могущественнейшее государство Ойкумены. А для этого он должен поддержать пунов, ибо у Кархедона в случае его победы вполне можно отобрать Италию. Если же победит Рим, в Италии не устоит ни один эллинский город.

Эта, в сущности, Ганнибалом произнесенная мудрая речь побудила Филиппа и его противников заключить мир. Теперь македонец бьется с варварами на окраинах своего царства, а города Эллады устраняют последствия войны. По словам проведшего в нашем лагере целый месяц посланца Агелая Иктина, где-то через год они будут готовы прислушаться к новым предложениям. Надеюсь, ты уже догадываешься, Тигго, к чему я клоню: осенью Ганнибал намеревается отправить некоего эллина из Карт-Хадашта своим послом к ахейцам, этолийцам и македонцам с целью объяснить им все выгоды союза с Кархедоном. Если бы ты знал, как я тебе завидую, Тигго.

Хочу также сообщить тебе, что, к великому сожалению, некто Марк Минуций Руф, являющийся начальником римской конницы, в будущем году не станет во главе всех легионов. Ганнибал говорит, что с удовольствием поводил бы его за нос, ибо он еще глупее Фламиния. А теперь о другом человеке. Великое счастье, что римляне, после одержанных Ганнибалом великих побед охваченные страхом и нетерпением, так и не поняли, чем они обязаны Квинту Фабию Максиму. Радуйся, друг мой, что тебя не было здесь, когда он неотступно следовал за нами со своими легионами, оставаясь всегда на возвышенности, донимая нас мелкими стычками, но всячески избегая решающего сражения. Он отнюдь не великий стратег и, как показали в свое время переговоры с Гадзрубалом Красивым, не обладает также острым, проницательным умом. Но воистину именно из-за него мы едва не оказались на краю гибели.

Еще немного, и у реки под названием Волтурн Квинту Фабию Максиму, прозванному глупцами в Риме — а таковых там большинство — Медлительным, это бы удалось. Сзади нас оказалась водная преграда, впереди — горы, где на единственном перевале прочно обосновался Фабий. Полагаю, друг мой, что ни у одного греческого стратега ты не читал о возможности отогнать превосходящего по численности противника с помощью небольшого отряда легковооруженных воинов и двухсот служителей обоза. Но порой мне кажется, что ни одна из небесных сил не в состоянии помешать Ганнибалу осуществить любой из своих хитроумных замыслов. Так вот, представь себе, погода — как в день битвы при Треббии, местность — как на Тразименском озере, но враг достаточно умен и хитер. И Ганнибал превосходно сумел использовать все эти условия.

Он приказал Гадзрубалу Седому согнать с окрестных полей всех быков, которых набралось около двух тысяч. К их рогам привязали факелы и ночью отогнали огромное стадо к подножию не слишком высокого холма. Здесь Гадзрубал приказал зажечь факелы. На высотах располагалось свыше четырех тысяч легионеров, способных в таком, как нельзя лучше приспособленном для защиты месте сдержать едва ли не все армии Ойкумены. Но море огня — должен упомянуть, что быки разбежались по всей округе и от пламени их факелов начали загораться кусты и деревья, — внушило им такой ужас, что они начали в панике разбегаться. Вскоре наши копейщики заняли высоты. Подтвердились слова Ганнибала, сказанные накануне: «Они ожидают от меня чего угодно, и на этом я строю свой план». Римляне подумали, что стратег решил ночью пойти на штурм лагеря, а он просто преспокойно провел войска через проход между холмами.

Итак, закончился второй год этой великой и страшной войны. Зимовка в теплых городских домах позволяет нам воспринимать случившееся как дурной сон, к которому, безусловно, следует также отнести события, происшедшие на море и в Иберии. Но о них тебе известно больше, чем мне. Поэтому позволь мне, Антигон из Кархедона, закончить письмо пожеланием скорейшего свидания с тобой. И не забудь прихватить побольше сирийского вина, дабы утолить мою сильную жажду.

Глава 13 Ганнибал

Для Ганнона Великого война в очередной раз обернулась возможностью неслыханного обогащения. Купленная им в свое время у Антигона через посредника судостроильня на Языке между морем и заливом свыше двадцати лет выполняла только небольшие заказы и в основном приносила убыток. Но уже на второй год после объявления Римом войны на ней было спущено на воду почти сто пентер. Из всех изготовленных в Карт-Хадаште мечей, наконечников копий, панцирей и шлемов почти две трети были сделаны в оружейных мастерских, принадлежащих Ганнону или его доверенным людям.

Этой зимой Антигон и Ганнон встречались лишь однажды. Обычно вождь «стариков» избегал появляться в Объединении виноделов, но как-то вечером он все же зашел во «Дворец пьянящих ягод» вместе с еще двумя членами Совета и расположился вместе с ними за соседним столом.

Антигон не стал знакомить с Ганноном свою спутницу — киприотку по имени Томирис. Ей было сорок два года, она пережила троих мужей, владела дюжиной кораблей и несколькими хранилищами в Митилене, Китионе и Тире и все свои сделки в Карт-Хадаште и других пунийских городах собиралась заключать только через «Песчаный банк». Ценители эллинского идеала красоты сочли бы, наверное, что у нее чересчур широкий рот и бедра, но Антигон всегда предпочитал ощутимое и весомое любым канонам. Они встретились впервые лишь сегодня утром в банке и теперь наслаждались острым ощущением несерьезности отношений, позволявшим чуть подшучивать друг над другом. Ночь они собирались провести в столь любимой Антигоном комнате на третьем этаже дома и потому ели только фрукты и пряности. Присутствие Ганнона сильно раздражало их.

— Есть люди, от взглядов которых гниют ягоды и плесневеет сыр! — Антигон раздраженно отодвинул блюдо на середину стола и отпил глоток вина.

— Успокойся и съешь лучше виноград. Его сок очень полезен. — Томирис нервно вертела в пальцах крупную виноградину.

Ганнон громко хлопнул в ладоши и велел подбежавшей прислужнице отодвинуть бронзовый треножник.

— Вот теперь я гораздо лучше вижу тебя, метек. Поверь, для меня нет приятнее зрелища.

— Сегодня на удивление спокойный вечер, — Антигон даже не посмотрел в его сторону. — У тебя превосходный аппетит, под тобой мягкое ложе. Что же ты так исходишь желчью? Или тебе мало полученного от Баркидов серебра? Но ведь твои сундуки ломятся от него.

— Я плохо слышу, — Ганнон протяжно, со стоном зевнул, — Но этот старческий недуг позволяет мне не отвечать на противные, наглые речи.

— Никто тебя ни к чему не принуждает. Но весь город воспримет твое молчание как необычайно щедрый дар, уж поверь мне, — Антигон упорно не сводил глаз со своего кубка.

— Встреча старых друзей после долгой разлуки. Или я ошибаюсь? — уголки рта Томирис чуть дрогнули.

Ганнон пересел на кожаное сиденье, откинулся на спинку и скрестил руки на животе. Во «Дворце пьянящих ягод» наступила тишина. Прислужники застыли как вкопанные, никто из посетителей не осмеливался звякнуть ножом или вилкой. Слышно было лишь потрескивание дров в очаге.

— Вот именно, старые друзья. Удивительно точно сказано. В этот раз мы с тобой, метек, так сказать, гребем одним веслом. Не могу сказать, что мне это доставляет удовольствие, и тем не менее…

— Когда же ты сойдешь наконец на берег, богатейший наш землевладелец? Когда корабль начнет раскачиваться на волнах? Или когда у тебя случится приступ морской болезни?

— Когда я почувствую, что уже достаточно долго греб, метек. Все очень просто. Но сейчас кораблю самое время спустить паруса, выбрать весла и бросить якорь.

— В этот раз у нас другой кормчий, Ганнон.

— Знаю, метек. Но если черви съели днище, даже самый упрямый кормчий должен направить корабль в гавань.

— Ты забываешь, пун, что гавань может быть захвачена италийскими пиратами.

— Вполне возможно, — надул губы Ганнон. — Тогда, конечно, кормчему придется ой как плохо. Но такие гребцы, как ты и я, вполне могли бы договориться с ними и, скажем, показать, где растут деревья, пригодные для постройки кораблей. И все остались бы довольны.

Антигон встал, излишне резким движением отодвинул сиденье и подал руку Томирис. Она смотрела то на Ганнона, то на грека. В ее больших темных глазах затаился страх.

— Я уже сегодня могу тебе сказать, пун, что в этом случае произойдет, — в тихом голосе Антигона звучала такая ярость, что один из спутников Ганнона невольно пригнулся, — И очень советую не забывать мои слова.

— Ты так выжидающе глядишь на меня, метек, — Ганнон весело подмигнул греку, — Что именно мне не следует забывать?

Антигон медленно вытянул из ножен египетский кинжал, и на кривом лезвии заиграли огненные блики.

— Он может сверкнуть перед твоими глазами, Ганнон, если лучшего кормчего этого корабля черви действительно вынудят покинуть его и если выяснится, что кто-то намеренно запустил их в трюм.

— У старых крокодилов острые зубы, — злобно прищурился Ганнон, — и очень крепкая броня. Если бы ты знал, метек, сколько кинжалов сломалось о нее.

Антигон отпустил руку Томирис, подошел к Ганнону и с силой похлопал его по плечу.

— Ни мышц, ни брони, один жир. На что надеешься, старый крокодил?


Утомленный любовной близостью с Томирис, Антигон тем не менее в эту ночь также не сомкнул глаз. После возвращения в Карт-Хадашт он вообще еще ни разу не спал здоровым крепким сном. Видимо, для душевного спокойствия ему не хватало изнурительных тягот и лишений походной жизни. Возможно, тело его недостаточно уставало, а мозг был недостаточно загружен. Он лежал, вслушиваясь в звуки ночи, ровное дыхание Томирис, тихое поскрипывание половиц и ложа. Где-то внизу шуршали мыши. В комнате пахло вином, кухней и паленым деревом. И еще здесь присутствовал тяжелый, режущий ноздри аромат душистой воды, в которую Ганнон прямо-таки окунался с головой и которой щедро пропитывал свои многочисленные одежды. Антигон брезгливо поморщился — все-таки, наверное, не стоило хлопать пуна по плечу.

Когда замолкли крики ночных птиц, а край обитой кожей занавески порозовел от первых солнечных лучей, грек вдруг понял причину своей затянувшейся бессонницы. Вероятно, он нечаянно сделал резкое движение, Томирис мгновенно проснулась и взглянула на него ясными, совершенно не припухшими со сна глазами.

— Что случилось?

— Ничего страшного, о несравненная и милостивая царица Кипра, — он ласково потрепал ее по щеке. — Просто вдруг нашло озарение.

— Нельзя ли подробнее?

— Почти два года я провел в армии Ганнибала, — медленно, с явной неохотой начал Антигон, — и видел, какие муки терпят тысячи людей ради того, чтобы мой родной город по-прежнему оставался богатым и свободным. Но после возвращения я вдруг стал ненавидеть его. А ведь это мой город.

Томирис чуть наклонилась, коснулась кончиком языка его груди, как бы ставя на ней тайный знак, и пробормотала словно про себя:

— Любовь способна утолить жажду ненависти.

Она потянулась всем телом и крепко прижалась к нему.

Ранним утром они вышли из дома, чтобы где-нибудь позавтракать. На улице Томирис остановилась и осторожно взяла его под руку.

— Я могу на несколько дней отложить свой отъезд, если ты покажешь мне свой город. Согласен?

Антигон мельком взглянул на серое зимнее небо. Скоро сильный северный ветер разметет облака, и оно вновь засверкает холодной голубизной.

— Охотно, владычица морей.

— Это один из древнейших городов Ойкумены, а сейчас, вероятно, еще величайший и богатейший. — Она отпустила его руку. — Нужно как можно больше узнать о нем. И потом, мне интересно, почему ты раньше так любил его, а теперь так ненавидишь.

— Уж не знаю, кто посоветовал тебе вчера зайти в мой банк. — Антигон положил руки на крепкие плечи киприотки и в упор посмотрел на нее, — Во всяком случае, я чрезвычайно признателен ему за это. Пойдем.

Через путаные узкие улочки они вышли к тщательно охраняемому входу в Кофон. Ни один из чужеземных купцов не имел права заходить туда, но для владельца «Песчаного банка» и друга Баркидов, как всегда, сделали исключение. В торговом раду они зашли в таверну, которая, похоже, никогда не закрывалась, и с удовольствием закусили свежей рыбой. Киприотка внимательно рассматривала мускулистые тела носильщиков, выясняла значение амулетов и отметила, что почти никто не пытался умилостивить богов, плеснув на землю из кружки с горячим пивом.

— Поразительно! — Они как раз остановились у лавки прядильщика канатов. За открытой дверью четверо мужчин и две женщины стремительно кромсали, резали и сплетали длинные плотные нити. Все они были одеты в фартуки, короткие туники и сандалии. — Просто поразительно, — повторила она, — и очень непривычно.

— А вот здесь тянутся лавки торговцев благовониями. — Антигон повел Томирис дальше, держа ее за локоть. — Некоторые из них принадлежат нашему банку. Почему непривычно?

— Я, видимо, неправильно выразилась. Я ожидала увидеть совсем другое. У меня ощущение, что все рассказы о нравах Кархедона — лишь нелепые выдумки.

— Что ты имеешь в виду? Одежду? Женщин в мастерских? Я знаю, у вас там можно встретить только мужчин.

— Да все. Считается, что вы истово поклоняетесь своим богам и чуть ли не приносите им человеческие жертвы, а я вижу, что гость таверны ради их милости и капли пива не пожертвует. По слухам, пуны даже в жару кутаются в длинные плащи, а они, оказывается, зимой носят легкие туники. Странно, очень странно.

В северном конце гавани Антигон привлек киприотку к себе и заговорщицки прошептал:

— А сейчас я хочу показать тебе нечто особенное.

— Что именно?

— Это даже простым пунам запрещено видеть.

Они поравнялись со зданием «Песчаного банка». Дверь была распахнута, и Бостар, о чем-то оживленно разговаривавший в помещении для клиентов с бородатым моряком, чуть повернул голову в их сторону и безнадежно махнул рукой.

— Что он хотел этим сказать?

— Если я правильно понял, — спокойно ответил Антигон, — он полагает, что мне следует заняться делами, а не бродить по городу с незнакомыми ему женщинами.

Военную гавань окружали две высоких — в мужской рост — стены. Возле окованных железом и бронзой ворот стояли стражники — рослые как на подбор пуны в глухих бронзовых шлемах с красными султанами, бронзовых, богато инкрустированных панцирях и железных кнемидах.

Антигон остановился перед ними и, глядя поверх скрещенных копий, отрывисто бросил:

— Владелец «Песчаного банка» Антигон желает поговорить с навархом.

Он стукнул себя кулаком по груди, один из стражей в ответ вскинул овальный щит, три раза ударил по воротам и что-то тихо сказал в открывшееся окошечко.

— Сейчас они тебе завяжут глаза. — Антигон сделал два шага назад. — Но из помещения наварха ты сможешь кое-что увидеть. А большего и не требуется, ты ведь не римская лазутчица.

— И ты действительно можешь… — Смуглое лицо Томирис внезапно сильно побледнело. — Я хотела сказать, что ты хоть и банкир, но все же не пун.

— Да, могу. И с тех пор как римляне, а за ними прочие народы начали строить пентеры, здесь осталось не так уж много тайн.

Один из створов приоткрылся, и наружу вышел пун в светло-красном плаще с золоченой пряжкой на плече. Он ловко, словно лекарь, наложил на глаза Томирис повязку.

Остров наварха, соединенный дамбой с набережной, находился в юго-восточной части огромного круглого бассейна. Из верхнего этажа башни можно было обозреть не только обе гавани, но и едва ли не половину города с вливающимися в Большую улицу извилистыми кривыми улочками и переулками и беспорядочным нагромождением домов. Наварх в любую минуту мог пересчитать все корабли в просторной бухте Карт-Хадашта.

На здешних стоянках хватало места для двухсот двадцати военных кораблей. Кроме того, здесь имелись также оружейные мастерские, судостроильни, хранилища для всевозможного морского снаряжения и продовольствия и казармы для солдат, которым предстояла погрузка на суда. Отдельный участок был отведен для пострадавших в боях или бурях кораблей, где они стояли с обвисшими снастями, поломанными мачтами, пробитыми бортами и выбитыми окошками кормовых кают в ожидании, когда их или начнут чинить, или разберут на отдельные части. У разгрузочного причала Антигон заметил две прибывшие из Иберии гаулы. В торговой гавани команды сошли на берег, и сюда их уже доставили особо проверенные матросы во главе с помощниками наварха. Сейчас они наблюдали, как носильщики, согнувшись под тяжестью серебряных слитков, проходили по гнущимся доскам. Одетые в кожаные панцири без медных пластин, с повязанными красными платками головами, они резко отличались от своих собратьев по ремеслу из торговой гавани. Антигон знал, что сюда набирают пунов из самых бедных семей.

Пост наварха сейчас занимал един из наиболее ярых сторонников Ганнона — пожилой седой человек по имени Запу. Он жестом позволил своему помощнику удалиться, сам снял повязку с глаз Томирис и подвинул ближе к столу сиденья.

— Что привело тебя ко мне, владелец «Песчаного банка»?

— Сначала позволь представить владелицу торгового дома из Китиона Томирис.

Запу вежливо наклонил голову.

— А теперь к делу. — Антигон неторопливо, с достоинством откинулся на спинку сиденья и окинул рассеянным взглядом изрезанное морщинами лицо наварха, — Необходимо как можно скорее доставить стратегу нумидийских всадников и слонов. Скажи, возможно ли вообще в начале весны добраться с таким грузом до Италии? Или мы рискуем потерять все корабли?

— А кто их даст? — прищурился наварх.

— Томирис и мой банк, — Антигон кивком показал на киприотку.

— Значит, нужно будет выделить корабли сопровождения. Гм, — он шумно засопел и один за другим развернул несколько свитков. — Так, у римлян еще остались корабли в Лилибее, Дрепане и Панорме. Но основную часть флота они уже перевели в Мастию и Северную Иберию. Тем не менее севернее Сицилии нас подстерегают многочисленные опасности. К югу положение уже лучше, в Акраганте у них только пять пентер и три триеры. Но у восточного побережья нас может атаковать флот Сиракуз. Где нужно высадить конных воинов и слонов?

— Южнее Неаполя. Там нет гавани. Просто незащищенная бухта.

Запу закрыл глаза и начертил рукой в воздухе незамысловатую фигуру, очертаниями отдаленно напоминающую Италию.

— Лучше бы, конечно, где-нибудь между эллинскими городами, к примеру близ Локр или Тараса. — Он открыл глаза и сокрушенно вздохнул. — Но лишь в том случае, если Совет даст разрешение…

— Пусть оплатит только доставку слонов. Все остальные расходы я беру на себя. Хочу сделать стратегу небольшой подарок.

— Столь богатый дар мог бы, вероятно, преподнести только какой-нибудь восточный царь. — Глаза Запу расширились и влажно заблестели, — Твоя щедрость воистину не знает границ, владелец «Песчаного банка».

— На торговле с Иберией я заработал столько, что теперь в неоплатном долгу перед Ганнибалом и его братьями, — неожиданно резко произнес Антигон, — Я делаю это не ради Карт-Хадашта, Запу, но исключительно ради Барки и его сыновей.

— Для меня, сам понимаешь, нет ничего важнее города, — многозначительно сказал Запу, и морщины на его лбу собрались в мелкие складки.

— Я знаю, Рим сметает все на своем пути, и, будь на то воля Ганнона Великого, мы бы давно уже стали грязью на подошвах римских легионеров.

— Твои сравнения неуместны, Антигон, — слегка поморщился Запу. — Не забывай: Ганнон всячески поддерживает стратега.

— Лишь в тех случаях, когда ему это выгодно. И его совершенно не волнует, что еще одно поражение — и Карт-Хадашт окажется в полной зависимости от Рима.

— Увы, ты прав, метек, — после короткой паузы со вздохом подтвердил наварх. — Но скажу откровенно: при всем своем согласии с Ганноном далеко не все «старики» полностью поддерживают его.

— Никогда не сомневался, что среди вас также есть разумные, благородные люди, — грустно улыбнулся Антигон, — но, увы, всем заправляет Ганнон, а его интересует только преумножение собственного богатства… Ну хорошо, сколько, по-твоему, потребуется кораблей для перевозки слонов и трех тысяч нумидийцев?

— Ну, если Совет даст согласие, мы могли бы послать два флота. Один проследует мимо Лилибея на север и отвлечет внимание римлян, ну, может, заодно совершит набег на побережье Италии, а второй пройдет вдоль южных берегов Сицилии и встанет на якорь близ Тараса.

— Подробности обсудим позднее, — Антигон положил руку на костлявое плечо наварха. — Во всяком случае, я тебе очень благодарен, Запу.


Всю дорогу Томирис упорно молчала, и, лишь когда они покинули гавань и медленно побрели вдоль Большой улицы, киприотка откашлялась и дрогнувшим голосом спросила:

— Надеюсь, ты не собираешься действительно втягивать меня в это безумное начинание?

— Нет, — коротко бросил в ответ Антигон. — Это не твоя война. Я просто давно хотел поговорить с навархом. Теперь ты видела наш морской арсенал, заложивший когда-то основу величия Кархедона. Сейчас он для нас не менее важен, чем в былые времена.

Томирис остановилась перед одной из лавок, завороженно глядя на выставленные у порога поразительной красоты чаши и кубки. Проследив за ее взглядом, Антигон уверенно зашел внутрь и после недолгого разговора попросту заставил владельца — беззубого пуна в потрепанном, когда-то золотистом тюрбане — снизить цену. Он купил три одинаковой величины чаши — одну из янтаря, две другие из оникса — с изящными подставками и изысканной резьбой по краям. Антигон попросил завернуть их в льняную ткань и отнести в банк.

— Подарки будут ждать тебя в гавани, — решительно заявил он Томирис, — Получишь их, когда соберешься уезжать. Но никак не раньше.

— Мне не нужно никаких подарков, — она чуть отступила назад и укоризненно покачала головой.

— Тогда пожертвуй их богам, всемилостивейшая царица Кипра.

— Ну хорошо, ты меня убедил, — Она рассмеялась и крепко сжала его руку. — Я отнесу чаши в храм Афродиты. И никогда не забуду находчивого банкира-эллина из Кархедона.

На площади Собраний они полюбовались украшавшими фасад Дворца Большого Совета каменными изображениями, сытно пообедали в одной из таверн за углом, а затем Антигон велел возничему наемной колесницы по узким петляющим улицам Бирсы отвезти их в Мегару. Зимой сады и поля здесь опустели, но вечнозеленые кусты вокруг светлых старинных домов тем не менее произвели на Томирис очень сильное впечатление, и Антигон подумал, что ничего подобного не произошло бы, приди они сюда ранним летом. В любой из стран на побережье она могла полюбоваться деревьями, сгибающими ветви под тяжестью больших сочных плодов, и пышной сочной зеленью полей, но добротная, не сразу бросающаяся красота здешних поместий представлялась Антигону единственной в своем роде. Молча любовавшаяся ею киприотка подтвердила это.

Саламбо уже давно вернулась в родные края. Во время одной из многочисленных междоусобиц на нумидийских землях она стала вдовой. Наравас погиб в войне с массасилами, ровно как и ее первый сын Ваалиатон. С оставшимися двумя детьми — восемнадцатилетним Гайем и пятнадцатилетней Туттинит — она занимала часть дворца, издавна принадлежавшего их семье, надзирала за слугами и садовниками и, не жалея сил, отстаивала интересы своих братьев, которых она почти не знала. Они же полностью доверяли ей, и Бостар как-то по секрету сообщил Антигону, что Саламбо порой лучше разбирается в положении дел, чем Совет или вожди «молодых». Последние теперь регулярно два раза в месяц отправлялись в Мегару. После возвращения из Италии Антигон всего несколько раз виделся с Саламбо. В изрядно располневшей, обрюзгшей женщине с вечно недовольным лицом довольно трудно было узнать когда-то стройную прелестную девушку.

В этот день она была настроена особенно мрачно и далеко не сразу позволила себе говорить откровенно в присутствии Томирис.

— Меня очень беспокоит Гадзрубал, — медленно, как бы в раздумье произнесла она, когда рабыня, расставлявшая на столе чаши со свежим травяным настоем, с поклоном удалилась. — То есть, конечно, не он сам, а положение, делающее его зависимым от Совета.

— Не в большей степени, чем Ганнибала. Старший брат оставил его своим наместником в Иберии и сам не слишком интересуется мнением обоих представителей старейшин. Да те вообще предпочитают молчать.

— У нас, как всегда, беспорядок. — Саламбо надкусила политый медом крендель и презрительно выпятила нижнюю губу. — Стратег избирается войском, но обязан согласовывать свои действия с пожеланиями Совета. В итоге брат оказался зажатым между мельничными жерновами. Знаешь, что там летом произошло?

Антигон кивнул. Все племена к северу от Ибера дружно перешли на сторону римлян, и, когда Гадзрубал двинулся против них, Гней Корнелий постарался заманить его как можно дальше, а сам вышел в море и со своими кораблями, большей частью ведомыми опытными капитанами из Массалии, близ устья Ибера потопил или захватил почти половину недавно построенных судов наместника Иберии. Но разве у него было время на обучение команд и возможность выбора сведущего в своем деле наварха? Когда же Гадзрубал вышел к побережью и, собрав остатки флота, вознамерился было атаковать римлян, они вдруг словно растворились. Как выяснилось позднее, Гней Корнелий Сципион отправился на остров Метателей Камней. Ему, правда, не удалось захватить крепость Эбиссос, но многие тамошние племена поддержали римлян. Одновременно обитавшие в Иберии галльские племена, предоставившие Риму заложников, перешли Ибер и стали донимать набегами союзников пунов. Поэтому Гадзрубалу пришлось спешно отойти от побережья и попытаться восстановить порядок внутри страны. Пока он терял людей в кровопролитных боях, близ Тарракона высадился Публий Корнелий Сципион, его брат Гней вернулся с островов, и вместе они совершили бросок до Заканты, взяли штурмом новую цитадель, освободили содержавшихся там заложников и отошли назад.

— Нужно строить как можно больше кораблей, — как бы рассуждая сама с собой, проговорила Саламбо. — Но капитанов для них можно взять только на купеческих судах, а Ганнон уже успел настроить их владельцев соответствующим образом, они думают только о прибыли и никогда не пойдут на такой шаг. А в Иберии посланцы старейшин путаются у Гадзрубала под ногами. Не успеет он разгромить какое-нибудь мятежное племя, как они тут же требуют защитить серебряные рудники, на которые римляне даже и не собирались нападать, — Саламбо гневно тряхнула головой с уложенными наподобие башни, посыпанными фиолетовым порошком волосами. — Гадзрубал хотел сместить бездарного наварха, старейшины сказали «нет». Еще в прошлом году он, собрав войско, собирался двинуться в Италию вслед за Ганнибалом, но они прямо-таки силой удержали его. «Гадзрубал, ты должен защитить рудники… Гадзрубал, ты должен строить корабли… Гадзрубал, делай то, Гадзрубал, делай се… Гадзрубал, ты обязан поспеть везде и всюду, на суше и на море, на севере и на юге…» Если бы они при этом хоть немного соображали…

Саламбо говорила непрерывно, речь ее лилась, как водопад, но, к сожалению, если тело старшей дочери Гамилькара округлилось, то голос, напротив, стал тонким, визгливым и порой скрипел, как тростинка по затасканному папирусу. Антигон знал, как нелегко ей пришлось при дворе нумидийского царя, где одни ненавидели Саламбо, другие уважали, но все без исключения женщины дружно завидовали жене брата прославленного царя Гайи. Его сын Масинисса, став повелителем массилов, всячески стремился уменьшить влияние своего дяди, и после гибели Нараваса жизнь Саламбо там стала совершенна невыносимой.

— Младшая сестра, — тихо окликнул ее Антигон, и лицо Саламбо сразу помягчело, — я очень благодарен тебе за важные сведения, но, к сожалению, я не знаю, как помочь Гадзрубалу.

— Я тоже, — рот Саламбо сжался в узкую полоску.

— А теперь скажи мне следующее. Я хочу отправить Ганнибалу три тысячи всадников-массилов. К кому мне обратиться?

— Обратиться? — В ее широко раскрытых глазах заплескались ярость и боль, — Уж во всяком случае не к престарелым глупцам и ничтожествам в Совете. Обратись к Масиниссе. Но только тебе это очень дорого обойдется.

— А сколько, моя милая младшая сестра?

— Он потребует полшиглу за каждого человека и каждый день. Ты сможешь сбить цену до десяти шиглу — на меньшее он не согласится и потребует деньги вперед: треть для себя, две трети для своих воинов.

— Ты, видимо, любишь делать дорогие подарки, владелец «Песчаного банка». — Томирис с шумом втянула в себя воздух. — Сто талантов серебра. Да ведь это же…

— Я могу себе это позволить. Бостар, конечно, будет хныкать и жаловаться на мою расточительность, но я уже привык к его причитаниям.

Саламбо поставила чашу на стол и оперлась подбородком на слегка подрагивающие ладони.

— Я сейчас прикажу принести ужин, — с досадой сказала она, глядя куда-то между Антигоном и его спутницей. — Эх, Тигго, я ведь стала старой, сварливой женщиной, верно? И когда ты называешь меня младшей сестрой, я вновь вижу, как мы сидим все вместе — мальчики, ныне воюющие против Рима, Гадзрубал, Сапанибал, мама… Оставайтесь ночевать. Места здесь всем хватит.


Семь дней Томирис и Антигон изучали город и прилегающие земли. Они плавали на лодке среди заросших тростником отмелей залива, любовались снующими у самой поверхности стайками светлых рыбок и ныряющими за ними чайками. В вонючих закоулках, где издавна селились дубильщики и красильщики, Антигон встретил сгорбленного старика со слезящимися глазами, в котором, к немалому удивлению, узнал своего друга детства Итубала. В многолюдном, как обычно, квартале метеков Антигон потерял Томирис и встретил ее только через несколько часов на Большой улице севернее мрачного храма Ваала. Она с горечью сказала, что никогда еще с ней не обращались так откровенно пренебрежительно. Антигон настоятельно посоветовал ей не красить глаза и губы соответственно черным и красным цветом и не носить такой ярко-красный пояс, но на следующее утро она выглядела точно так же. У стен Бирсы они спустились в некрополь, долго блуждали под низкими сводами и наконец утолили страсть на одном из саркофагов, стоявших здесь с незапамятных времен. Стоны и крики Томирис вспугнули не только крыс, но и забравшихся сюда мальчиков, которые с призывами к богам о помощи бросились бежать. В пользовавшихся дурной славой тавернах за Большой стеной, где поножовщина случалась по нескольку раз на дню, они несколько ночей подряд слушали бесконечные истории о раздорах среди племен гетулов, о разбойничьих нападениях массилов и излюбленном занятии одноглазого гараманта, водившего по пустыне большие и грабившего маленькие караваны. В тавернах у мола они подолгу разговаривали с местными рыбаками, моряками из Александрии и опустившимся, едва не проданным в рабство за долги кожевенником из Византии. Купец из Аттики пригласил их на свой корабль развлечься, но они отказались, а родосский купец предложил посмотреть привезенные на продажу драгоценные камни, и они согласились. Престарелый иберийский наемник с длинными спутанными волосами и прикрытым черной повязкой левым глазом сначала выпросил у них несколько мелких монет на выпивку, а потом долго рассказывал о Гамилькаре и сражениях у подножия Эрикса, и слезы текли по его изможденному, давно немытому лицу и косматой бороде. Мускулистая критянка сделала Томирис недвусмысленное предложение, на рассвете отвезла их в бухту и почти у самого восточного берега, услышав окончательный отказ, в гневе перевернула лодку. Антигон и Томирис долго потом стояли у кромки прибоя, хохоча во все горло и жадно вдыхая соленый воздух. Потом они долго целовались среди вылизанных волнами камней и, чувствуя, что не в силач больше терпеть, поднялись на Двурогую гору. Но утолить страсть в колючих кустах оказалось невозможно, и тогда они спустились вниз и договорились с молчаливым ливийцем провести полдня в его рыбацком домике, где постелью служил толстый слой высушенной морской травы, а вокруг валялись зеленые сети с розовыми поплавками и корзины для рыбы. Вечером рыбак переправил их обратно в Карт-Хадашт.

В последнюю ночь они лежали в квартире возле Тунетских ворот, не имея сил даже пошевелиться и полностью утратив ощущение времени, пока наконец какой-то не в меру разбушевавшийся слон в одном из загонов Большой стены оглушительным трубным звуком не возвестил о начале нового дня.

Большая улица постепенно заполнялась народом. Попадалось все больше и больше повозок с фруктами, зерном и овощами, направлявшихся на различные рынки города. Начали открываться лавки и суетиться купцы, предлагавшие персидские ковры и душистые мази для втирания, этрусскую бронзу, амфоры с оливковым маслом и прочие заморские товары. Позвякивая колокольчиками, мерно шагали груженные вьюками верблюды. Пробудились даже торговцы свитками с сочинениями египетских, греческих и пунийских поэтов, хотя их проживавшие обычно у стен Бирсы покупатели никогда не просыпались рано. На площади Собраний высились два креста. У одного из распятых — худощавого смуглого человека — лицо представляло собой сплошное кровавое месиво. По слухам, этот ливиец изнасиловал пунийку. Он тихо и жалобно стонал и просил воды. Другой казненный уже бессильно обвис на покрытых ссадинами и кровоподтеками руках. На его лице застыла мученическая улыбка. Мимо степенно прошли два члена Совета в длинных туниках с пурпурными краями. Увлеченные беседой, они не обратили ни малейшего внимания на опухшие и растерзанные тела.

Прощание было недолгим. У ворот гавани Антигон передав киприотке три чаши, завернутые в льняную ткань.

— Развернешь на корабле. Благодарю тебя за чудесные дни и особенно ночи.

— Я тоже благодарю тебя, владелец «Песчаного банка». — Она осторожно покачала на ладонях подарок и как бы невзначай осведомилась: — Скажи, Тигго… мы больше не увидимся?

Антигон намеренно равнодушно пожал плечами:

— Один старый повар-ассириец сказал мне как-то, что вся радость — в предвкушении удовольствия. Увы, я не могу ответить на твой вопрос.

Она прижала разгоряченное лицо к его груди.

— Хочешь, скажу, почему ты одновременно и любишь и ненавидишь этот город?

— Хочу.

— Он единственный в своем роде. Самый великий и богатый город во всей Ойкумене. Александрия по сравнению с ним убогое безликое селение с мраморными домами, Афины вообще ничего собой не представляют. И пуны прекрасно знают или чувствуют это. И потому, достопочтенный владелец «Песчаного банка», они далеки от происходящих в мире событий. И если даже кто-либо сражается от их имени или за их будущее, пунов это будет волновать лишь в том случае, если сражения происходят у стен города. А Италия далеко. Именно потому, что он не такой, как все, ты и любишь его. Но и ненавидишь также именно за это. — Она подняла глаза и посмотрела на грека пристально и оценивающе, будто видела его впервые в жизни. — Такова правда, Тигго. Был бы город другим, ты бы и относился к нему по-другому. Не любил бы, но и не ненавидел бы. Ведь эти два понятия неразделимы.

— Когда как. К тебе, например, я не испытываю ненависти.

Она медленно отвернулась и, чуть покачиваясь, побрела вдоль мола.


Царь массилов и члены Совета отвергли предложение Антигона. Они утверждали, что чересчур опасно высаживать слонов и воинов в незащищенной бухте и потом вести их через занятые врагом земли. И вообще Ганнибал пока еще не проиграл ни одного сражения и нет никакой необходимости посылать ему подкрепления. Напротив, в Иберии грозная опасность нависла не столько над Гадзрубалом и обоими членами Совета, сколько над серебряными рудниками. И пот туда-то и нужно послать войска. Из ранее подвластных пунам городов Сицилии поступали сведения о растущем недовольстве римским господством. Вполне можно предположить, что они уже давно бы восстали, если могли бы рассчитывать хоть на малейший успех и поддержку.

Как осторожно выразился Гимилькон, Совет в результате решил действовать в следующей последовательности: увеличение численности флота и использование его против плавающих между Италией и Иберией римских кораблей; постепенная, без чересчур больших затрат вербовка новых воинов среди ливийцев и нумидийцев, с тем чтобы они всегда были под рукой в случае неожиданного поворота событий. Об отправке воинов на помощь Ганнибалу и Гадзрубалу пока даже речи не было.

После недолгого разговора в доме Гимилькона, расположенного между площадью Собраний и Бирсой, Антигон немного прошелся, чтобы хоть чуть-чуть привести в порядок мысли и подумать, насколько оправданны его опасения. В банке он появился лишь около полудня. Бостар, участвовавший в решающем заседании Совета, поспешил закончить разговор с персидским купцом в лазоревой тунике и красных шароварах и тут же поднялся вслед за Антигоном на второй этаж.

— Тебе, наверное, Гимилькон уже все рассказал?

— Да нет, не все. Как прошло голосование?

— Очень быстро. Все с самого начала было ясно. Двести пятьдесят четыре голоса у них и лишь сорок голосов у нас. Двое больны, двое у Ганнибала, двое в Иберии…

Антигон долго молчал, а когда заговорил, голос его звучал сдавленно и сипло:

— Великий дар стратега позволит нам продержаться еще года два. Ну, может, три-четыре. Но уже сейчас мы обязаны подумать о будущем.

— Оно туманно. — Бостар потер глаза и с силой провел по лицу руками, словно заставляя себя окончательно проснуться. — Помнишь, у нас уже как-то был такой разговор? Лет тридцать назад?

— Да, конечно, — подтверждающе кивнул Антигон. — Когда я вернулся с далеких берегов Внешнего моря…

— Верно. После великих побед на море. Все римские флотилии были уничтожены… — Бостар отошел от окна, медленно приблизился к Антигону и, неожиданно всхлипнув, ткнулся лбом в его плечо. — Если бы ты слышал, как я сегодня говорил! Как я пытался им объяснить, что они потеряют все, и Ливию в том числе, если немедленно не отправят в Италию войска…

Он осекся, повернулся и шаркающей походкой вернулся к сиденью у окна.

— Сегодня — день гибели Карт-Хадашта. — Антигон шумно сглотнул и, морщась, потергорло. — А поскольку члены Совета, забыв о будущем как своего города, так и всей Ойкумены, думают только о деньгах, мы с тобой займемся тем же самым. Ведь спасти можно будет только наши деньги.

— Что ты предлагаешь? — настороженно спросил Бостар.

— Пока я просто размышляю, — почти виновато произнес Антигон. — Давай исходить из того, что сначала Рим должен будет упрочить свою власть в Иберии, ибо иберы, подобно сикелиотам, очень скоро убедятся, что при пунах им жилось совсем неплохо. Их восстания будут, несомненно, подавлены, но для этого потребуется время… — Он посмотрел на Бостара ничего не выражающим взглядом и тихо сказал: — Тебе не кажется, что мы уже говорим о Ганнибале и Гадзрубале как о мертвых?

— А также о сотне тысяч других мертвецов, — резко ответил Бостар, — Продолжай.

— Значит, до падения Карт-Хадашта остается лет пять. Еще десять−двадцать лет потребуется Риму для полного покорения эллинских городов. Через тридцать−тридцать пять лет настанет черед Египта.

— Ну, до этого мы не доживем. Нам ведь обоим уже довольно много лет. Выходит, нам нужно постепенно перенести свою деятельность на Восток? На Кипр, в Египет, в царство Селевкидов?

— А больше некуда. Как ты себя чувствуешь, мой друг? Ты очень плохо выглядишь.

— Как я себя чувствую? — криво усмехнулся Бостар. — Как амфора, которую вместо вина наполнили крысиным дерьмом.


В начале лета Антигон отплыл на борту «Порывов Западного Ветра» в направлении Италии. Поблизости от побережья капитан Бомилькар велел закрасить старое название, сверху крупными буквами написать: «Милость Афины» и поставить новые белоснежные паруса без изображения глаза Мелькарта. Изгиб кормы у судна был таким же, как на греческих кораблях, команда была заранее набрана из сикелиотов и италийцев, а потому Антигон со спокойной душой отдал приказ войти в гавань Тараса.

Когда судно, совершив изящный поворот и обогнув заполнившие бухту громоздкие корабли, встало возле мола, на борт сразу поднялся таможенный досмотрщик в сопровождении двоих рослых воинов. Все они оказались римлянами, и Антигон с горечью подумал, что в древнем эллинском городе, шестьдесят лет назад просившем Пирра оказать ему помощь в борьбе с Римом и потом, в сущности, предавшем великого полководца, ныне окончательно утвердилось римское владычество.

— Кто хозяин? Откуда вы прибыли? — сурово спросил досмотрщик, держа в руках папирусный свиток и заостренную палочку.

Ответы грека его, видимо, не удовлетворили. Он велел команде остаться на корабле, а Антигона и Бомилькара увел с собой.

Они поднялись по выщербленным до блеска ступеням набережной и подошли к каменному строению с закопченными стенами и двумя рядами маленьких окон. Досмотрщик властно поднял руку и показал Антигону на вход. Один из легионеров чуть кольнул грека копьем, тот стиснул зубы, не желая дать волю нараставшему гневу, и вошел внутрь. Бомилькар с тяжелым вздохом опустился на груду свернутых в кольца смоленых канатов.

Смотритель гавани был греком. Допрашивая Антигона, он важно надувал щеки и вообще всячески старался подчеркнуть свою значимость, но сидевший рядом римлянин, представлявший истинную власть в городе, лишь презрительно усмехался, глядя на эти ужимки. Под конец он сам включился в разговор и жестко сказал:

— Сейчас легионеры осмотрят корабль. И если выяснится, что ты лазутчик пунов, всех вас ждет смерть.

До конца осмотра Антигон сидел с трепыхающимся в груди сердцем, хотя твердо знал, что предназначенные Ганнибалу пять талантов золота надежно спрятаны среди ворохов целебных трав, тюков и пифосов. Из всей команды о них знал только Бомилькар.

Как грек и ожидал, осмотр закончился благополучно и ему разрешили удалиться. Несколько дней он провел на судне, наблюдая за разгрузкой товара, а когда «Порывы Западного Ветра», шевеля парусами, словно птица крыльями, и рассекая темно-синюю воду, направился к выходу из гавани, сошел на берег. В первой же таверне хозяин объяснил ему, почему жители Тараса вполне удовлетворены своим нынешним положением.

— Неучастие в войне дает огромные преимущества.

— Какие именно, повелитель дурманящей влаги?

Хозяин наполнил водой и вином два кувшина, подвинул их Антигону и, блеснув черными как уголь глазами, хитро посмотрел на него.

— Ты… свободный эллин?

— А какие еще остались? — Антигон поднес чашу ко рту, — Я приплыл из Мегалеполиса и должен прямо сказать, что не жалую римлян. Ты их имел в виду?

— Ну не совсем. Мы не дружим с Римом, поэтому он прислал сюда легионеров. Будь мы его союзниками, их бы здесь было вдвое больше. И спаси нас Зевс от латинского гражданства, тогда бы нам самим пришлось выставлять воинов. Чем теснее дружба с Римом, тем хуже… Не для Рима, конечно.

Антигон огляделся. В небольшом зале почти никого не было, но моряк в облезлом войлочном колпаке с кинжалом в торчащих из-за пояса деревянных ножнах и его сосед по столу — тощий эллин с наполовину седой бородой, пьяно мотающий слипшимися от пота волосам, — вполне могли оказаться соглядатаями римлян, посланными слушать чужие разговоры. Антигон заговорил тише:

— Союзник без права голоса или прислужник — разницы, по-моему, никакой. Просто разные степени зависимости. Почему же вы не откроете ворота пунам?

— Нет! Никогда! — протестующе вскинул руки хозяин.

— Но почему?

— Во-первых, город тут же превратится в поле битвы — у римлян довольно много воинов в хорошо укрепленной цитадели, а во-вторых… Ты хорошо знаешь пунов, господин?

— Да нет, откуда. Так, видел несколько раз.

Хозяин округлил в ужасе глаза, чуть наклонился вперед и, обдавая Антигона крепким запахом чеснока, прошептал:

— Они приносят детей в жертву своим богам. Самые настоящие варвары.

— А римляне?

— Еще большие варвары. Это верно, чужеземец. Но с ними мы боремся только семьдесят лет, а с пунами все эллины сражаются вот уже… Даже не могу сказать, когда это началось. Пять, шесть столетий назад. А может, и раньше. У нас с ними вечный бой.

— А тебе не кажется, что италийцам и пунам нужно объединиться в борьбе с Римом?

— Это был бы весьма разумный шаг, чужеземец, — хмуро ответил хозяин. — Но кто руководствуется разумом, когда дело касается таких важных вещей, как война и мир, рабство и свобода? Здесь все решает страх, корыстный интерес и воинственный задор. Поэтому мы обречены повторить ошибки наших предков.


Осторожно расспрашивая жителей города и окрестностей, Антигон выяснил, что войско пунов сосредоточилось в Апулии неподалеку от побережья Иллирийского моря. Оттуда Ганнибал мог легко помешать любым передвижениям легионов между Римом и Южной Италией. Сам стратег, если верить слухам, обосновался в небольшом городе Канны. После долгих раздумий Антигон решил отправиться в путь под видом лекаря и продавца целебных трав из Эллады. Именно так он представлялся, нанимая одного за другим троих проводников.

Они ехали на ослах по горной каменистой дороге. Антигон, чуть прикрыв усталые глаза, любовался раскинувшимися на склонах фиговыми, миндальными и виноградными рощами. Его никак не покидало странное ощущение, и чем дальше они отъезжали от Тараса, тем понятнее становились его причины. Уже первый встретившийся им на пути пастух в козьей шкуре не скрывал симпатий к Ганнибалу. Многие апулийские и луканские крестьяне откровенно говорили о своей ненависти к Риму, однако напрочь отвергали любую мысль о вооруженном выступлении против него, поскольку все предыдущие восстания были беспощадно подавлены. Они не верили в победу Ганнибала и полагали, что его ждет страшная участь.

По мере приближения к Каннам все чаще попадались брошенные селения и жители, торопящиеся покинуть родные места. Расспрашивать этих людей об отношении к стратегу, навлекшему на них столько бедствий и превратившему плодородную местность в поля сражений, было небезопасно. Антигон молча брел рядом с большим серым ослом, время от времени погоняя его веткой, и предавался грустным размышлениям.

Соотношение сил было настолько не в пользу Ганнибала, что не приходилось сомневаться в его сокрушительном поражении. Оба избранных на этот год консула — Луций Эмилий Павел и Гай Теренций Варрон — имели под своим началом восемь римских и восемь «союзных» легионов, то есть в общей сложности свыше шестидесяти тысяч пехотинцев и шесть тысяч всадников. Такого количества солдат Рим не выставлял еще ни в одной войне. Армия Ганнибала была едва ли не вполовину меньше.

Цифры убеждали, подтверждая худшие опасения. С малыми силами вполне можно одержать победу над многочисленным войском, но при условии, что воины противника хуже обучены и вооружены. Тому пример — победы македонцев Александра над персами. Но легионеры обладали великолепными боевыми навыками. На просторных равнинах Апулии нечего было даже и думать об устройстве засад и ловушек. Великий дар Ганнибала позволял в лучшем случае смягчить последствия разгрома — а потом? Ни крепостей, где можно было бы отсидеться, ни гаваней, откуда можно было бы с остатками войска отплыть в Карт-Хадашт, не было. Победа консулов лишала стратега даже той ничтожной поддержки, которую ему пока оказывали некоторые италийские и эллинские города. Таким образом, поражение армии пунов неизбежно влекло за собой ее полную гибель.

После долгих и мучительных раздумий грек все же решил не поворачивать обратно. После победы римлян ему едва ли удалось бы добраться до какой-нибудь гавани. Кроме того, Антигон не хотел потом мучиться угрызениями совести и обвинять себя в предательстве стратега. Он твердо решил разделить его судьбу.

Возле перегораживающей дорогу груды бревен и камней он отпустил проводников и попросил разрешения у скрывающихся за завалом испуганных крестьян переночевать на обочине рядом с их груженными жалким скарбом быками и ослами. Уже распластавшись на попоне и глядя в темное небо, покрытое крупными, по-южному низко висящими звездами, Антигон подумал, что, вероятно, зимний лагерь консулы разобьют уже на подступах к Большой стене. И тогда высказанные им в свое время самые мрачные предположения относительно судьбы Карт-Хадашта покажутся детским лепетом. А ведь он говорил тогда, что у города есть в запасе по крайней мере пять лет.

До Канн было еще около двух часов пути. Он встал очень рано и по дороге не встретил ни одного конного разъезда. Очевидно, Ганнибал и его противники, готовясь к решающей битве, собрали в лагерях всех своих воинов.


Созил торопливо приветствовал его и сразу потащил к полуразрушенной Каннской цитадели. Они прошли под заваленными камнями, опаленными огнем воротными сводами и медленно поднялись по стертым ступеням на верхушку стоявшей на холме башни. Вероятно, ниоткуда больше нельзя было получить столь четкого и ясного представления о нависшей над войском Ганнибала страшной опасности.

— Они раздавят нас, — удрученно сказал Созил. — Нельзя муравью тягаться с верблюдом. Я всю ночь писал хвалебную песню в честь павшего стратега, но так и не закончил ее. Меня душат слезы. Я…

— А я никак не пойму, где чей лагерь, — сурово перебил его Антигон.

— Мы постоянно меняемся местами, — с обреченным видом ответил Созил. — Наш лагерь на южном берегу Ауфида годится только для… э… скажем так, для сбора урожая на окрестных полях. Главный римский лагерь расположен вон там.

Антигон проследил взглядом за рукой хрониста и далеко на северо-западе разглядел защитный вал с частоколом.

— Затем они перешли реку с целью помешать нам разорять здешние земли. Тогда Ганнибал, желая немного подразнить их, расположился на северном берегу.

По словам Созила, оба консула попеременно командовали армией. Если патриций Эмилий Павел, подобно бывшему диктатору Фабию, считал необходимым и дальше стараться избегать сражения, то плебей Теренций Варрон, напротив, выступал за нанесение сокрушительного удара по малочисленному войску Ганнибала.

— Сегодня его черед. И вот пожалуйста, — хронист показал на двигающихся к соединяющему оба берега свайному мосту воинов и колыхавшееся над ними пурпурное полотнище. На шлемах всадников подрагивали на ветру красные и черные перья. Подобно туче, закрывающей полнеба, огромное скопище вооруженных людей заполнило всю пологую долину.

Стан пунов также пришел в движение. К этому времени Ганнибал уже успел переправить на другой берег легковооруженных воинов и кавалерию, и теперь на левом крыле выстраивались длинными рядами конные галлы и иберийские катафракты. В лучах солнца вспыхивали начищенные до блеска латы и шлемы.

— Ты даже представить себе не можешь, какими были эти вечер и ночь, — взволнованно пробормотал Созил. — Все знали, что сегодня предстоит решающее сражение. Все — от простого воина до окружения стратега — понимали, что одержать победу невозможно. И тем не менее никто не сомневался, что римская армия будет уничтожена. Ибо так сказал Ганнибал. Он сумел заразить всех верой в чудо. Поэтому, переходя реку, солдаты пели и смеялись. Понимаешь?

Созил недоуменно покачал головой и вытер влажные глаза.

— А какой у нас боевой порядок? — Антигон прищурился, глядя на кроваво-красное солнце. Меньше чем через полчаса оно уже будет светить в глаза римлянам.

Огромное облако пыли заволокло равнину. Сквозь него смутно виднелся отсвечивающий железом доспехов строй тяжелой римской пехоты.

— Галльской и иберийской конницами на левом крыле командует Гадзрубал Седой, — неохотно отозвался Созил. — У него в подчинении Мономах и Бонкарт.

— Он во главе конных отрядов?

— Я сам ничего не понимаю, — честно признался Созил и осуждающе передернул плечами. — Никто из этих военачальников никогда еще не водил в бой конницу. На другом крыле сосредоточено около трех тысяч нумидийцев. Ганнон, Магарбал и Карталон поведут их против «союзных» легионов.

Тут послышался нарастающий грозный рев военных рожков, и тяжеловооруженные римские воины двинулись вперед. Солнечные лучи играли яркими вспышками на наконечниках копий и пилумов и обнаженных коротких широких мечах, Антигону показалось, что как обычно начавшие битву пращники, лучники и метатели дротиков на этот раз не бросились обратно в промежутки в рядах ливийцев, а устремились к нумидийским всадникам.

— Вон, смотри!

Созил резко выбросил вперед длинную руку, однако греку вовсе не требовалось поворачивать голову в этом направлении. Он уже несколько минут не сводил глаз с конных галлов и иберов и сейчас с удовлетворением убедился, что они двинулись вперед, сперва медленно, шагом, а затем галопом.

— Что они делают?! — вдруг закричал Созил и от сильного рывка вперед чуть было не вывалился за парапет.

В нескольких шагах от римских всадников галлы и иберы дружно, отработанными движениями спрыгнули на землю, швырнули поводья подбежавшим, заранее отобранным для этого пехотинцам и с лязгом выхватили из ножен мечи. В лучах солнца сверкнул частокол клинков. «Ну что ж, придумано неплохо, — лихорадочно размышлял Антигон. — Римлянам придется очень нелегко. Иберы и галлы будут рубить коням ноги или поражать сбоку всадников… Нет-нет, атака наездников в пешем строю — это очень даже хорошо, но какой смысл?.. Ведь они и так превосходят римскую конницу…»

Налетевший с юго-запада ветер швырял римлянам в лицо клубы пыли, и Антигон отчетливо представил себе, как она забивает им глаза, носы и рты и противно скрипит на зубах. Он снова устремил взор на левое крыло. В воздухе мелькали фалькаты и длинные, закругленные на конце галльские мечи. До башни доносился привычный шум битвы — приглушенные расстоянием крики, ржание лошадей и звон оружия. Римлян отогнали на крутой берег, где их кони скользили по глинистой земле, путались ногами в колючем кустарнике, спотыкались о камни и рытвины и падали, подминая под себя хозяев. Другие уносились прочь, волоча за собой уцепившихся за стремя наездников. Теснимые со всех сторон римляне сбивались в ощетинившиеся копьями и мечами кучки. Но катафракты сочли, видимо, задачу выполненной и уже начали возвращаться к своим коням.

В центре боевого построения пунов дела обстояли совершенно по-иному. С грохотом столкнулись щиты наступающих и обороняющихся пехотинцев, и железный клин римлян взломал ряды воинов Ганнибала. Пешие галлы и иберы сперва отходили медленно, а потом, не выдержав, побежали. Преследователи опрокинули следующий строй и двинулись дальше, незаметно для себя все глубже и глубже втягиваясь внутрь расположения вражеского войска.

На правом крыле тяжелая конница римских «союзников», возглавляемая лично Гаем Теренцием Варроном, столкнулась с нумидийцами, сразу же засыпавшими их дротиками. Чернокожие всадники, однако, не спешили вступить в рукопашный бой. Они стремились поражать врагов издали и увести их подальше от неудержимо рвущейся вперед тяжелой римской пехоты. Образовавшийся промежуток быстро заполнили балеарцы, гетулы и лигуры. Под градом свинцовых шаров и стрел латины медленно пятились. Падали кони, и многие всадники тяжело ворочались на истоптанной, испятнанной кровью земле, не имея сил подняться.

С Созилом творилось что-то невообразимое. Он прыгал на одной ноге и непрерывно выкрикивал: «Улалелейя! Улалелейя! Улалелейя!» Вероятно, в представлении хрониста именно с таким кличем шли когда-то в атаку, выстроившись фалангой, его земляки-спартанцы. Антигон изо всех сил встряхнул его.

— Что? Что? Что?

— Очнись!

— Ой, Тигго!

— Ой, Созил. Почему ты кричишь?

— Я? Кричу? — хронист изумленно вытаращил глаза. — А сколько времени?

Только сейчас грек заметил, что огненно-красный шар на небе постепенно перемещается на юг. Видимо, в какой-то миг Антигон отключился и где-то на протяжении часа воспринимал происходящее совершенно бессознательно. Именно вопли Созила заставили его очнуться.

Хронист также взглянул на голубое, с едва приметными облачками небо, перевел взгляд на равнину и лег грудью на парапет.

— Сейчас такая резня начнется. Наших всех перебьют.

— Успокойся, глупец, — Антигон похлопал его по затылку, — Ты разве не видишь, что происходит?

— А почему ты назвал меня глупцом?

— А потому, что нужно не стенать и плакать, а радоваться и смеяться! Там, внизу, величайший в мире стратег вот-вот одержит величайшую в истории победу!

— Ты — безумец!

Антигон ничего не ответил. Он не сводил глаз со стоявших на флангах ливийцев, считавшихся отборными воинами Ганнибала. Они как по команде развернулись вполоборота, нацелившись с двух сторон в бока уверенно продвигавшихся легионеров.

Перекрывая шум битвы, коротко пропела невидимая труба, и ливийцы сомкнутым строем начали сжимать кольцо, ломая, перемешивая и кромсая ряды римлян, как плуг, выворачивающий пласты каменистой, плохо поддающейся земли. В считанные минуты часть римского войска превратилась в беспорядочную толпу объятых ужасом людей, в которой каждый думал только о собственном спасении. А слева и справа, окружая легионеров, уже спешила свежая конница Гадзрубала.


В полдень к башне начали постепенно стекаться разрозненные кучки вырвавшихся из окружения конных и пеших римлян. Пехотинцы и всадники в изрубленных, окровавленных панцирях понуро брели и ехали, поддерживая кое-как перевязанных цветными тряпками раненых. Многие, чтобы не упасть, держались за стремена загнанных, тяжело дышащих коней. Изнуренные страшным боем с его неожиданным поворотом именно в миг близкой победы, они не обратили ни малейшего внимания на груженных тюками четырех ослов и затаившихся на верхушке башни двоих человек.

Через час у подножия холма выстроился отряд иберийских катафрактов. Гадзрубал Седой в одиночку приблизился к прогнутым брусьям ворот с искрошенными железными скобами и призвал римлян сдаться. Катафракты угрожающе подняли длинные пики, и легионеры после недолгого раздумья начали со звоном бросать на землю щиты и мечи и покорно выходить из-под воротного свода.

К вечеру на небе появились тучи, так, однако, и не разразившиеся дождем. Ослы, подгоняемые Антигоном, Созилом и двумя галлами, погрузились в холодные воды Ауфида и бодро поплыли вперед.

Людям также пришлось переправляться вплавь, и если галлам, сражавшимся, как обычно, обнаженными до пояса, это не составило труда, то Антигону и Созилу пришлось нелегко. Но в конце концов они благополучно выбрались на противоположный берег. Сумерки, затянувшие долину темной паутиной, не позволяли полностью разглядеть картину гибели самой многочисленной и мошной армии, когда-либо сражавшейся на италийской земле. По полю битвы бродили балеарцы, ливийцы и галлы, которые собирали добычу и уносили своих раненых. Римлян они беспощадно добивали ударами дубин.

Вскоре под иссиня-черным небом засверкали огни костров. Завороженно смотревший на них Антигон вдруг почувствовал на плече чью-то тяжелую руку. Он оглянулся и увидел рядом Гадзрубала Седого.

— Взгляни на небо, Тигго. Тучи скрыли звезды, ниспославшие нам Ганнибала.

— Ты сам верил в победу?

— Что значит верил? — Гадзрубал задумчиво провел по щеке крепкими, со вспухшими суставами пальцами. — И я, и Магарбал, и Магон, и вообще все мы знали, что победить невозможно. И втайне уже готовились к смерти. Но он сказал, что мы победим. Его уверенность передалась не только нам, но и войску.

Он еще долго что-то говорил, но Антигон уже не слушал его. Грек не сводил глаз со стремительно растущей в нескольких шагах от них груды римского оружия, знаков легионов и доспехов, на которых время от времени вспыхивали красные отсветы костров. Еще дальше на земле лежала огромная стопка рваных тог, принадлежавших павшим в бою сенаторам, и бил копытами покрытый пятнистой шкурой леопарда конь одного из погибших. Его держал под уздцы поджарый нумидиец с орлиным пером в курчавых волосах.

— Значит, он сумел убедить вас? Но как? Каким образом?

— Не знаю, — Гадзрубал улыбался, но взгляд был внимателен и цепок, как у хищной птицы, — Клянусь, не знаю, Но уверен, что он может все. И если стратег прикажет идти через пустыню, мы беспрекословно последуем за ним, ибо уверены: что бы ни случилось, он выведет нас к колодцам.

Антигон искоса взглянул в лицо опытного военачальника, известного своим бесстрашием и неверием в богов.

— А если Ганнибал скажет: «Я знаю путь на Олимп и хочу отнять у Зевса его пучок молний»?

— Кто бы там ни был, — догадливо дернул подбородком Гадзрубал, — Зевс, Ваал или Мелькарт, — я пойду за стратегом. Ганнибал найдет и заберет эти молнии, даже если никакого Зевса в природе не существует.


В поисках Мемнона грек обошел весь лагерь и наконец обнаружил сына возле одного из раненых. Мемнон как раз капнул пахучей жидкости на тянувшийся от плеча до локтя разрез, приложил два стебля и велел помощнику крепко перевязать рану. Антигон решил не мешать ему и повернул назад.

У палатки Ганнибала военачальники жадно пили из кувшинов вино и воду и, давясь, глотали куски наспех пожаренного мяса. Тут же рабы и пленные устраивали нечто вроде триумфальной дороги, раскладывая с двух сторон захваченное оружие и знаки легионов.

Все с нетерпением ждали возвращения Ганнибала, и все же никто не заметил, как в начале дороги внезапно прорисовался во мраке всадник в озаренных огнем кострой латах и длинном пурпурном плаще. Его утомленный долгой ездой вороной жеребец мотал головой и, роняя пену, грыз удила, а наездник, неподвижно застыв, прошелся взглядом по лицам соратников. Они, словно повинуясь какой-то незримой силе, легли на землю и протянули к Ганнибалу руки. Муттин, шевеля украшенными перстнями пальцами, глухо произнес:

— Привет тебе, Милость Ваала и величайший из всех стратегов.

Глядя на их восторженные лица, Антигон с огромным трудом подавил в себе желание присоединиться к храбрым воинам, одолевшим заснеженные, непроходимые Альпы и считавшиеся непобедимыми римские легионы и одновременно не стеснявшимся валяться в грязи перед своим кумиром. Он скрестил на груди руки и демонстративно отвернулся.

Ганнибал нарочито медленно спрыгнул с коня, крадущейся походкой прошел по дорожке, выхватил из-за пояса меч и со свистом рассек им воздух над головами лежавших.

— Карт-Хадашт! — воскликнул он и поочередно коснулся острием клинка Миркана, Бармакара, Гадзрубала и Мутгина. — Встаньте, отцы города! Встаньте, братья победы!

Он бесшумно вложил меч обратно в ножны.

Антигон опустил руки и, едва разжимая губы, сказал:

— Добро пожаловать, стратег.

Ганнибал застыл от неожиданности, затем сдвинул шлем на затылок, вплотную приблизился к Антигону и обнял его.

— Тигго… Ты здесь? Но ведь…

— Я видел, как ты добился невозможного, стратег, — Антигон дерзко усмехнулся ему прямо в лицо. — Но на коленях я перед тобой не стоял. И не встану.

— Тогда я спокоен, — Ганнибал чуть отошел назад и весело подмигнул греку.


— Дай мне всю конницу! — голос Магарбала от волнения сорвался в крик.

— Зачем она тебе, мой друг?

— Я возьму с ней Рим, — Магарбал повел рукой куда-то в темноту. — Клянусь, через четыре дня ты будешь стоять на Капитолии, Ганнибал.

Стратег чуть наклонил голову, как бы прислушиваясь к потрескиванию дров в костре и доносившимся с равнины радостным крикам праздновавших победу солдат. Потом он поднял кубок:

— За победу, друзья! Но к сожалению, Рим способен отразить любой штурм, Магарбал.

Расправивший было горделиво плечи начальник конницы весь как-то обмяк и потухшим голосом заметил:

— Ты умеешь побеждать, Ганнибал, но тебе не дано воспользоваться плодами победы.

— Он прав, стратег — Созил вскочил и в знак поддержки положил ладони на голову Магарбала. — Такого еще не было! — Он вскинул руки и начал нараспев выкрикивать: — Когда галлы после битвы при Аллии захватили Рим, он сохранил свою армию! Когда Пирр одержал несколько побед над Римом, Вечный город смог выставить новые легионы! Но сейчас в Италии у Рима нет больше армии! Консул Гай Теренций в панике бежал, консул Эмилий Павел погиб! Все, кто возглавляя в прошлом году их войска, — Гней Сервилий Гемин, Марк Минуций Руф — мертвы! Восемь римских и восемь «союзных» легионов полностью уничтожены! Никогда еще в истории не было такой великой победы! Но почему ты, любимец отрицаемых тобой богов, не желаешь прислушаться к словам Магарбала?

— Потому что он говорит вздор, — сурово одернул его Антигон.

Все взоры тут же обратились на него. Созил медленно опустил руки и скорбно вздохнул.

— Тигго, возможно, чересчур резок в оценке, но, в сущности, он совершенно прав, — спокойно объяснил Ганнибал. — У Рима очень крепкие и высокие стены — как мы преодолеем их без осадных башен, катапульт и таранов? Или кто-то надеется, что они откроют нам ворота? Окрестности Рима густо заселены, в каждом доме наверняка найдется меч или копье. Каждую ночь мы будем терять людей — увы, это так. В таких важных делах нельзя себя тешить обманом. Хранилища Рима переполнены съестными припасами, в Тибре много воды, а значит, римляне смогут выдержать долгую осаду. Но даже если у нас будут все осадные орудия на свете, потребуется не меньше восьми месяцев, чтобы сокрушить стены и ворваться в Вечный город. За это время, друзья мои, римские суда доставят войска с Сицилии и Иберии, а союзники Рима выставят новые легионы. В итоге мы сами окажемся в роли осажденных. Великая победа, друзья, стоила нам огромных потерь. Хорошо, если завтра к вечеру хотя бы двадцать тысяч воинов окажутся способными совершить долгий переход. Если бы мы могли одновременно перекрыть дороги и оставить в городах свои отряды, я бы уже завтра приказал двинуться на Рим. Мы бы постепенно стянули вокруг него кольцо, и тогда…

Он прервался на половине фразы, рывком выпрямился, и на уже очищенных от крови и грязи медных бляхах панциря заплясали огненные всполохи.


На следующий день засевшие в двух лагерях остатки римского войска сдались. Солдатам Ганнибала достались все оставшиеся там съестные припасы, хранилища с оружием, ящики с деньгами и походная канцелярия. Ганнибал внимательно изучил хранившуюся в кожаных круглых коробках переписку между консулами и Сенатом, всю ночь о чем-то размышлял у костра и уже на следующий день не только, как обычно, отпустил с богатыми дарами «союзников», но и обратился с речью к пленным римлянам. Он заявил, что никогда не ставил перед собой целью разрушить Рим и отнюдь не является врагом римского народа. В свое время Карт-Хадашт даже оказал Риму помощь в войне с Пирром, но, к сожалению, Вечный город отплатил черной неблагодарностью. Подробно перечислив, какие именно враждебные действия Рим на протяжении десятилетий совершал против бывшего союзника, Ганнибал подчеркнул свою готовность заключить мир на следующих условиях: Рим выводит войска из Иберии; обе стороны отказываются от притязаний на Сицилию, Сардинию и Кипр; союз Рима с италийскими городами отныне строится исключительно на добровольной основе, и, наконец, оба великих города подписывают между собой договор о дружбе. В заключение Ганнибал, напомнив о требованиях, выдвинутых в свое время римлянами во время переговоров о выводе войск его отца с Сицилии, также изъявил готовность освободить пленных за выкуп. Он долго думал и наконец решил назначить своим послом Карталона. Один из предводителей конницы отлично владел латынью и койне[158] и обладал острым прозорливым умом. Стратег с согласия старейшин предоставил ему право принимать самостоятельные решения и под честное слово отправил с ним в Рим десять пленных.

— Полагаешь, они вернутся?

— Не знаю, Тигго. У Рима весьма своеобразные представления о чести… Атилий Регул сдержал клятву, и, не погибни Эмилий Павел в битве, я бы послал в Рим именно его, поскольку консул точно бы вернулся. И потом, там он пользовался большим уважением. Подождем.

— Выпей еще глоток, стратег. Сирийское вино помогает забыть о мерзостях жизни.

— Да нет, хватит, — Ганнибал с улыбкой отставил кубок, — Завтра мне нужна свежая голова.

— Для чего?

— Для раздумий. Ведь если римляне отвергнут наши предложения, война будет продолжена.

Антигону показалось, что в словах стратега таится какой-то тайный смысл, и он неожиданно для себя спросил:

— Что ты еще поручил Карталону?

— Ты все замечаешь, Тигго, — довольно улыбнулся Ганнибал.

— У скаредных купцов обостренное внимание. Они всегда прислушиваются, приглядываются…

— Ну да, конечно, — с многозначительным видом протянул Ганнибал. — Только это между нами, мой друг. Поручение, данное мной Карталону, зиждется исключительно на честном слове стратега Ганнибала, сына Гамилькара Барки. Ни с кем из Совета я его не согласовывал, повторяю: ни с кем. Моему послу разрешено пойти на весьма значительные уступки…

— Говори, ну говори же. — Антигон скрестил руки на затылке и мельком глянул на откинутый войлочный полог. В проеме виднелся укрытый синеватой дымкой горизонт.

— А сам не догадываешься?

— Могу только предположить. К Карт-Хадашту отходят Иберия и Ливия, а Рим забирает всю Италию, включая прилегающие острова.

— Именно так. Эллинским городам предоставляется полное самоуправление, по это никак не коснется их союзнических отношений с Римом. Полная свобода торговли, никаких внутренних таможенных пошлин…

— То есть, как я понимаю, возврат к предвоенному состоянию с некоторыми изменениями. А что ты потребуешь взамен?

— Пусть вдвое уменьшат свою армию и флот и не посягают на независимость Эллады. Лучше всего подписать договор, к которому присоединятся Филипп, Птолемей, Антиох, Аттал и представители обоих союзов эллинских городов. И пусть будет принесена священная клятва во всех храмах между Римом, Дельфами и Вавилоном.

Антигон ничего не ответил. Ганнибал подался вперед, и его лицо — осунувшееся, потемневшее, с тяжелыми набрякшими веками, почти скрывавшими глаза, — показалось греку каким-то чужим, незнакомым. Немного помедлив, стратег продолжил:

— А ярость пусть срывают на галлах и германцах. Пусть захватывают Британию и Туле, но оставят в покое Ойкумену.

— По-твоему, Рим согласится?

— Нет! — Ганнибал оперся локтем о колено и с силой сжал подбородок.


Карталон вернулся через десять дней, в течение которых отряды Ганнибала окончательно вытеснили римлян из Апулии и даже совершили бросок до Самния. Римляне, как и ожидал Ганнибал, напрочь отвергли его предложения.

— Новым диктатором[159] они выбрали Марка Юлия Пера. На переговоры он прислал одного из своих ликторов[160].

— Ты изложил ему наши требования?

— Да, стратег. И подчеркнул, что мы готовы на еще большие уступки. Он выслушал меня и сказал, что доложит Сенату. Мне же было велено еще до захода солнца покинуть Рим.

— А пленные?

— Выкуп за них никто не заплатит, — хитро прищурившись, ответил Карталон. — Я уехал один. Возможно, они вернутся позднее.

Но никто из них не вернулся. Через несколько дней стало известно, что стоявшие в устье Тибра римские поенные корабли снялись с якоря и отплыли в Лилибей, диктатор Пера поставил во главе конницы опытного военачальника Марка Клавдия Марцелла, немедленно выехавшего в Канузий, чтобы собрать там остатки разгромленного под Каннами войска, а в Риме начали спешно вооружать подростков, рабов и выпущенных из тюрем преступников. Никто в Вечном городе не выразил готовности хотя бы начать переговоры о мире. Зато сенаторы решили умилостивить богов человеческими жертвами. На форуме[161] при огромном стечении народа были торжественно погребены живьем двое галлов.

После великой битвы прошло чуть меньше месяца, и Антигон опять собрался в дорогу. Ганнибал настоятельно попросил его отправиться послом к Филиппу Македонскому. В Иллирийском море безраздельно господствовал римский флот, и потому Антигону пришлось выучить послание наизусть, чтобы в случае досмотра при нем его не обнаружили.

Неподалеку от Салапии прямо на берегу, усеянном ракушками, шариками от сетей и мертвыми колючими рыбками, он договорился с рыбаками, и они за смешную плату — столько стоила дюжина их жалких лодок — доставили его в Македонию. Дороги в этом славном государстве напоминали огромные лужи, в которых недавно ворочались кабаны, на горных перевалах чуть ли не прямо у крепостных стен и подножий сторожевых вышек хозяйничали разбойники. Поэтому в Аполлонии, после гибели Пирра поддерживавшей дружеские отношения с Римом, Антигон, по совету греческих купцов, нанял для сопровождения двенадцать каппадокийцев, считавшихся превосходными стрелками из лука. Тем не менее ему самому также пришлось три раза окровавить подаренный Гамилькаром окороченный и заостренный меч. Долгий путь оказался мучительно трудным, Антигон окончательно почувствовал себя стариком и не переставал задавать себе один и тот же вопрос: почему пятый в этой династии носитель царского имени, поставивший перед собой цель покорить чуть ли не полмира, не может навести порядок в собственных владениях? Его войска не выдерживали никакого сравнения с римскими легионами. Тысяча ливийских пехотинцев под командованием такого способного человека, как Муттин, легко могла бы за четыре дня без особых потерь дойти до Пеллы. Столица Македонии с возвышавшимися посреди непролазной грязи роскошными мраморными дворцами навеяла греку мысль о том, что истинной причиной, побудившей Александра Великого отправиться на завоевание чужих земель, было его упорное нежелание жить в Пелле.

Филипп с восторгом воспринял предложение Ганнибала и легко согласился уже весной подписать соответствующий договор. Царь произвел на Антигона двойственное впечатление. С одной стороны, он подкупал своей ненавистью к Риму и искренним желанием оказать Ганнибалу помощь в борьбе с ним. Но одновременно он очень раздражал постоянными колебаниями и сомнениями. Македонец стремился показать себя мудрым и милостивым государем, но это желание противоречило его мстительной и жестокой натуре. К тому же он отличался невероятной скупостью. Человек, готовый рискнуть своим царством, приходил в ярость, проиграв в кости хотя бы один обол[162]. Филиппа можно было сравнить с его собственным мечом, который Антигон случайно увидел в день отъезда. В усыпанных драгоценными камнями золотых ножнах хранился изрядно затупившийся клинок.

На восточном побережье Италии он вновь оказался уже в начале на удивление теплой зимы. Погода вполне соответствовала настроениям людей. Во многих городах еще оставались римские отряды, но большинство апулийцев, гирпионов, бруттиев и почти все самниты, вынужденные покориться Риму после долгих и кровопролитных войн, открыто поддерживали Ганнибала. В свою очередь жители Тараса и Мегапонта тайно известили стратега о том, что присутствие римских войск не позволяет открыть ему ворота, однако не мешает им скрытно снабжать флот пунов продовольствием и водой.

Огорчила лишь давняя вражда двух самых больших городов Кампании. Капуя перешла на сторону Ганнибала, вынудив не менее древний, богатый и чрезвычайно удобно расположенный Неаполь стать еще более стойким союзником Рима.


Под непрерывный звон ударов о бронзовые щиты, возвещавших о восходе солнца, ворота медленно отворились, и толпа поселян, доставившая в город на продажу продукты, с радостным гулом хлынула внутрь. Антигон подождал, пока мимо него прогонят жалобно блеющих овец и недовольно мычащих быков, и вошел следом, ведя в поводу двух ослов.

За городской стеной несколько воинов — сытых, уже избалованных мирной жизнью — лениво потыкали древками копий его тюки и уже хотели было вновь начать любезничать со стоявшими возле караульни женщинами, отворачивающими смеющиеся раскрасневшиеся лица, но у начальника караула вызвали подозрение торчащие из-за пояса Антигона длинный кинжал и короткий меч. Он уже хотел было задержать грека, но, узнав друга стратега, почтительно поклонился и скрылся под сводами ворот.

Капуя не понравилась Антигону. Город показался ему чересчур упорядоченным и чистым. Жители, говорившие на латыни с каким-то странным акцентом, не без оснований считали Капую не менее древним городом, чем Рим. Он завоевал ее сто двадцать лет назад, а потом соединил с другими своими землями так называемой Аппиевой дорогой.

Капуанцы не забыли о былых свободах и восторженно встретили солдат Ганнибала. Улица, ведущая от одних городских ворот к другим, была устлана дорогими пестрыми коврами и усыпана знаменитыми местными розами. Под ликующие крики многотысячной толпы воины дошли по ней до квартала, где были щедро вознаграждены за лишения и страдания. Здесь имелись бани, доступные не только для богачей — те предпочитали ублажать свои тела в домах с высокими медными сводами, — и таверны, ничем не отличавшиеся от такого рода заведений в любом другом городе.

И конечно же воинов ждали жаркие женские объятия. Несколько десятилетий назад капуанцам дали римское гражданство, но без права голоса, а взамен обязали платить всевозможные налоги и пополнять ряды римской армии. После ожесточенных сражений римлян с галлами и двух лет Великой войны погибло уже более пяти тысяч мужчин. Поэтому свыше трех тысяч молодых вдов и множество девушек с трепетом ожидали прихода истосковавшихся по женской ласке освободителей от римского гнета.

Капуя стояла на перекрестке пяти больших дорог, и Ганнибал теперь вполне мог перекрыть Риму доступ в Южную Италию. Солдат стратег разместил в казармах внутри города и прилегающих к ним строениях, а сам, по совету капуанских сенаторов, остановился неподалеку, в просторном доме тридцатилетней Пакувии.

Эта умная и добрая женщина всячески заботилась о стратеге, стремясь угадать чуть ли не каждое его желание, и это не могло не радовать Антигона. Гораздо менее радостными были новости, которые они теперь обсуждали долгими зимними вечерами. В обещаниях не было недостатка. Вожди многих сардинских племен, равно как и сицилийские города, разными способами извещали Ганнибала, что измучены жестокими методами правления римлян и бесчинствами легионеров и с тоской вспоминают славные времена владычества пунов. Наиболее вероятный преемник престарелого тирана Сиракуз Гиерона, его внук Гиероним, уже выразил готовность разорвать союз с Римом.

Поступали сообщения и с территорий эллинистических государств, правители которых «продолжали безумствовать».

Битва при Рафии на границе Сирии и Египта завершила наконец войну между Птолемеем и Антиохом, но последнему пришлось тут же заняться подавлением мятежей своих наместников. Птолемей доказал, что обладает широким кругозором и способен смотреть в будущее, а Антиох — нет.

И совсем плохо обстояли дела в Иберии. Правда, Гадзрубалу удалось разгромить восставшие племена и построить новый флот, а Совет даже отправил к нему на помощь четыре тысячи ливийских пехотинцев и пятьсот нумидийских всадников. Однако посланцы старейшин не позволили Гадзрубалу сместить бездарного наварха, а Совет опять же приказал спешно и без должной подготовки двинуться в Италию. Сохранить предстоящий отъезд в тайне не удалось, и в Иберии вновь вспыхнули восстания. По распоряжению Совета туда были переброшены еще десять тысяч ливийцев и тысяча нумидийцев во главе с опытным военачальником Гимильконом.

Как бы желая доказать свою способность запутать все на свете и внести смятение в умы, находившиеся при Гадзрубале старейшины принялись всячески мешать ему разрабатывать план военных действий. Брат Ганнибала намеревался обманом заманить Гнея Корнелия в глубь Иберии, прорваться к побережью и вступить в сражение с римским флотом. Однако старейшины запретили ему рисковать кораблями, строительство которых, дескать, очень дорого обошлось городской казне. Вместо этого они обязали Гадзрубала перед походом с Италию разгромить римскую армию у Ибера. Времени дать войскам отдых, перегруппировать их и обеспечить защиту с флангов у Гадзрубала не было, и в результате он потере едва ли не половину своих воинов.

— Порой я спрашиваю себя, когда у твоего брата лопнет терпение и он убьет их обоих. Или попросту махнет на все рукой и покинет Иберию. — Антигон потянулся и придвинулся поближе к очагу.

— Он не сделает ни того, ни другого, — Ганнибал лежал на животе иизредка даже стонал от удовольствия, когда умело натиравшая ему спину маслом и ароматическими мазями Пакувия касалась особенно чувствительных мест.

— Ваша верность городу, предающему вас на каждом шагу, воистину не знает границ. Мне с моим скудным умом этого не понять. Глупцами вас никак не назовешь, и потому здесь явно кроется какая-то тайна неземного происхождения. Или я не прав?

— Как ты считаешь, Квинт Фабий Максим перешел бы на нашу сторону, если бы Сенат лишил его имущества? — Ганнибал приподнялся, не сводя глаз с грека.

— Нет, — после короткого раздумья ответил Антигон. — Он, наверное, предпочел бы стать простым легионером.

— Вот именно, — с непоколебимой уверенностью в голосе заявил Ганнибал.

— А Магон? Неужели он, подобно Гадзрубалу, стерпит такое обращение?

— Разумеется. Он ведь тоже сын Гамилькара.

Младший брат стратега, пройдя с частью войска полуостров Бруттий и вынудив жителей перейти на его сторону, повез в Карт-Хадашт военную добычу, среди которой было много фалер[163], а также золотых сенаторских и всаднических[164] колец.

— Они пойдут тебе навстречу?

— После поражения Гадзрубала? — Ганнибал досадливо дернул плечом. — Боюсь, в Совете сейчас думают лишь о слитках серебра и намерены набрать новые отряды для отправки их в Иберию.

— Но без должной подготовки…

— У меня здесь каждый человек на счету. Остается только ждать дальнейшего развития событий. Скоро наступит весна, а там…

Недоговорив, он отвернулся и сделал быстрое, как выпад опытного бойца, движение, спугнув уютно устроившуюся у очага кошку.

Оставшиеся в Кампании римляне не слишком мешали Ганнибалу, но заставляли его держать своих воинов на подступах к нескольким городам и небольшим крепостям. Необходимо было также перекрыть дороги и позаботиться о защите перешедших на его сторону городов. Стратегу нужно было по меньшей мере еще двадцать пять тысяч солдат. Разумеется, он вполне мог набрать добровольцев среди местного населения, но для этого требовались деньги.

— А еще я очень нуждаюсь в кораблях, — как бы размышляя вслух, пробормотал Ганнибал. — Договор с Филиппом — это замечательно, но у Македонии нет флота. Как он доставит свои войска в Италию? Как защитит Сиракузы, если Гиерон действительно примкнет к нам? Или Сардинию? Из Остии[165] туда очень легко добраться.

Снаружи послышалось цоканье копыт и чьи-то громкие голоса. Через несколько минут на пороге появился стороживший дом гоплит в начищенном до блеска панцире и закрывающем все лицо шлеме. Он отсалютовал копьем с широким отточенным наконечником и замер в ожидании приказа. Ганнибал кивнул ему, встал, набросил хитон и, улыбнувшись на прощание Пакувии, скрылся за дверью. Гоплит тут же последовал за ним.

— Хочешь мяса, эллин?

— С удовольствием, о гостеприимнейшая из женщин!

Она кивнула и вышла из комнаты. Антигон допил вино, закрыл глаза и покрутил головой, как бы отгоняя прочь сомнения. Чудеса — другим словом свершения Ганнибала назвать было нельзя. Никто не ожидал, что он сумеет перейти Альпы зимой, а затем с измученными, толком не отдохнувшими воинами одержать победу над объединенной армией Корнелия и Семпрония. А разве можно было представить себе, что перешедшие через непроходимые болота, понесшие значительные потери войска разгромят численно превосходящие их легионы Фламиния? А Канны? А слом римской системы союзнических договоров и фактически захват всей Южной Италии? Антигон скова поверил, что неистощимый на военные хитрости стратег найдет выход из любого, казалось бы, безнадежного положения. Никогда еще победа над всемогущим Римом не была так близка — так, может быть, им все-таки удастся выиграть эту поистине Великую войну, несмотря на все происки Совета?

За дверью послышались мерные тяжелые шаги. Антигон открыл глаза. Ганнибал медленно — как-то уж слишком медленно для неутомимого стратега — перешагнул порог и, сгорбившись, по-стариковски шаркая подошвами, подошел к столу. Единственный глаз стратега был словно застлан пеленой. Греку даже показалось, что в нем блеснула слеза.

— Что случилось? — Антигон стремительно вскочил и, вспомнив склонность стратега к особого рода шуткам, сипло произнес: — У тебя такой вид, будто… будто пришла весть о гибели Карт-Хадашта.

— Хуже, Тигго, — невнятно пробормотал Ганнибал и широко раскинул руки, — Гораздо хуже. Мой старинный верный друг… Поддержи меня.

— Кто, кто? — Антигон цепко схватил его за плечи. — Ну говори же!

— Это незаменимая утрата, Тигго, — Ганнибал всхлипнул и прижал к себе Антигона. — Копье… Мы ничего не успели предпринять… Римляне устроили на дороге засаду.

Пун с силой развернул Антигона, и грек увидел, как четверо нумидийцев внесли в комнату тело Мемнона. Из его груди торчал обломок копья.

Ганнибал, сын Гамилькара Барки, стратег, на подступах к Ноле, Кампания — Антигону, сыну Аристида, владельцу «Песчаного банка», Карт-Хадашт в Ливии.

Прими привет, пожелания здоровья и заверения в вечной дружбе, Тигго! Марк Клавдий по-прежнему удерживает Нолу, причиняя нам тем самым немалые трудности. Он не только встал у нас на пути, но даже сумел одержать победу в небольшом сражении.

Ты, как всегда, превосходно выполнил мое поручение, и теперь мы воспользовались его благоприятными последствиями. Передай Даниилу, пусть он по-прежнему так же хорошо управляет имением, где, возможно, после не слишком благоприятного для нас исхода военных действий найдут приют беззубый Ганнибал, хромой Гадзрубал и страдающий от тяжких болей в спине Магон. Во всяком случае, если все закончится именно так, я буду несказанно рад. Ты знаешь, как ныне обстоят наши дела — мы прочно закрепились в Южной Италии, захватили часть Срединных земель, на нашу сторону перешли Сиракузы, в Сардинии вспыхнули восстания, сикелиоты на западе также поднялись против Рима, и вступил в силу договор с Филиппом. Я послал Карталона и Бонкарта на север, где они возглавили восставших бойев и разгромили четыре легиона. Наши победы посеяли сомнения в душах этрусков и даже латинов, я уже не говорю о жителях эллинских городов. Рим оказался отброшенным на сто лет назад, во времена, предшествовавшие высадке Пирра в Италии и Сицилийской войне.

Я знаю, что Совет считает войну выигранной, и его волнуют только иберийские серебряные рудники и освоение новых рынков. Я написал письмо каждому из членов Совета, в котором доказывал, что плоды можно собирать, только если под рукой достаточное количество сборщиков, лестницы сколочены и приставлены к деревьям, а мешающие голые ветви спилены. Представь, Тигго, я даже начал чеканить в Бруттии монеты по римскому образцу, но из настоящего серебра. Его мне очень не хватает, как, впрочем, и людей, согласных принимать эти монеты в качестве жалованья. В оружии я не испытываю недостатка — были бы только воины, а уж захваченных в битве при Каннах римских мечей хватит на всех. Ты знаешь, я всегда старался сберечь незаменимых ливийцев и иберов, но, увы, потери среди них велики, а оставшиеся постепенно стареют и слабеют, как ты и я. Для того чтобы сохранить завоеванное, защитить новых союзников, укрепить города, удержать гавани и выставить на дорогах сторожевые посты, хватило бы тридцати тысяч солдат, но даже их у меня нет. А для нанесения решающего удара требуется еще тридцать тысяч, и тогда через полгода Рим запросит мира. Но из-за нехватки людей мы вынуждены разбрасываться. К примеру, сегодня мы осаждаем крепость, завтра спешно выступаем, чтобы перекрыть дорогу, а затем вновь разделяемся на три части с целью одновременно помочь двум дружественным городам и встать на горном перевале. Все крайне измучены и тем не менее держатся просто великолепно.

Поэтому, друг мой и хранитель денег, дай нам, пожалуйста, сколько сможешь. Пятьсот нумидийцев, триста гетулов, тысяча лакедемонян, конечно, не спасут положения, но все-таки пришли мне их.

Еще я очень прошу, Тигго, использовать твое и Бостара влияние убедить членов Совета не губить понапрасну воинов и корабли. Пусть отправленные на Сицилию и Сардинию отряды останутся за крепкими стенами городов и ни при каких обстоятельствах не вступают в сражение с римлянами, ибо неопытным воинам не дано победить легионы в открытом бою. По той же причине нельзя допускать морского сражения. Пусть наварх скорее отводит суда от сицилийских и сардинских берегов — они потребуются ему для доставки в Италию македонской армии. Ведь мы заключили договор с послом Филиппа неким Ксенофаном, сыном Клеомена из Афин.

Но почву для него подготовил именно ты, и за это тебе огромная благодарность. Мы обязались после одержанной с помощью Филиппа победы в Италии отправиться в Элладу и уже там воевать с теми, на кого укажет царь. К сожалению, на обратном пути македонские послы попали в руки римлян, которые теперь располагают полным текстом договора. Лишь новым послам — Гераклиту Мрачному, Кретону из Беотии и Созифею из Магнезии — удалось доставить его Филиппу. Теперь ты видишь, как важно иметь на Иллирийском море свой флот. Но опять-таки, увы, об этом приходится только мечтать. Посылаю тебе греческую версию договора, поскольку пунийская уже отправлена членам Совета.

Ганнибал.

Глава 14 Голова

— Если ты напоишь козла, завяжешь ему глаза и погонишь его по изрытому кроликами склону…

— Так, — равнодушно произнес Антигон.

— А потом попробуешь запечатлеть на листе папируса путь, проделанный несчастным животным… Что получится?

— Я сегодня что-то плохо соображаю.

— Тогда я сам скажу, — зло вскинулся Бостар. — Получится политическая линия, которой Совет Карт-Хадашта следует в этой войне.

Антигон выдавил на лице улыбку. Он чувствовал себя глубоким стариком. Царившее в городе радостное настроение внушало ему отвращение, а после утренних шуток Бостара вообще хотелось бежать куда глаза глядят.

— Тебя утомили мальчики? — Бостар вдруг понял, что его друг на грани нервного срыва.

— Они не дают мне спать по ночам, а я не привык к этому. Обычно я бодрствовал по другой причине.

— Радуйся, дедушка, что им мало лет и их никто не пошлет воевать, — Бостар ободряюще похлопал его по плечу и отошел к своему столу.

— Довольно слабое утешение.

Четыре дня назад в город наконец приехала вдова Мемнона Калаби с пятилетним Гамилькаром и трехлетним Аристидом. Присутствие в доме невестки и внуков, которых он почти не знал, накладывало на Антигона довольно серьезные обязательства, но не приносило никакой радости. Они только бередили еще не зажившую рану. Антигон с отвращением посмотрел на заваленный свитками стол, перевел взгляд на серое зимнее небо и подумал, что многим не удастся дожить до пятидесяти трех лет. Он благополучно достиг этого возраста, но годы воспринимались им как непосильный груз на его плечах. Никогда его не мучила зубная боль, однако теперь зубы стали ныть, как только он начинал думать, что теряет вкус к жизни. Он утратил всякий интерес к делам, переложив заботу о них на плечи Бостара. Антигон был твердо убежден в том, что в его измученной душе уже никогда не вспыхнет любовь, а изможденное стариковское тело не вынесет долгого морского путешествия. Таверны ему наскучили, вино казалось похожим на воду, а свежий хлеб и сочный кусок жареного мяса по вкусу напоминали папирус. Он рассеянно повертел в пальцах заостренную тростинку, бросил ее на стол и погрузился в воспоминания. Вот уже три года из Массалии не поступало никаких вестей от его брата Аттала. Пять лет назад Арсиноя и ее муж Кассандр продали ему старый родительский дом в метекском квартале и вместе со взрослыми детьми уехали в Афины. Нажитое состояние позволяло им ничего не делать. Но они боялись оставаться в Карт-Хадаште. Аргиопа овдовела, вот только когда? Семь лет назад? Или восемь? Сестра жила в их старом имении на побережье к северо-западу от Тунета, и Антигон даже толком не знал, чем занимаются ее дети. Один его сын погиб в Италии, другой наслаждался богатством и могуществом где-то далеко на юге. Грек тяжело вздохнул и решил, что самое разумное было бы полюбить Калаби и внуков, но сейчас он ненавидел их, так как они напоминали ему о Мемноне и мешали по ночам спать. Конечно, можно было бы перебраться вместе с ними в имение и там попробовать изобразить из себя доброго дедушку, но одна только мысль об этом приводила его в ужас.

— Знаешь, чего тебе не хватает?

Антигон вздрогнул и вопросительно уставился на Бостара тяжелым взглядом из-под отекших век.

— Нет. А ты знаешь?

— Долгого плавания на корабле с гордым названием «Порывы Западного Ветра», — усмехнулся Бостар, — распития вина в кормовой каюте с Бомилькаром, заходов в гавани и этой наполовину эллинки… как ее… Томирис? Я прав?

— Ты умеешь читать мысли?

— Нет, но они написаны на твоем лице, — раздраженно отмахнулся Бостар и тяжелой поступью, низко наклонив голову, пошел к выходу.


То ли под воздействием слов Бостара, то ли по какой-то другой причине, но Антигон вдруг как-то разом перестал грустить и туг же забыл о зубной боли. В последующие месяцы у него установились достаточно теплые отношения с невесткой-иберийкой и внуками.

— Детям нужна другая квартира, — сказал он как-то в один из зимних вечеров, когда Гамилькар и Аристид уже легли спать и они сидели вдвоем с Калаби у очага, наслаждаясь теплом и пряным ароматом трав.

— Не беспокойся, отец, — тихо откликнулась Калаби, — Ты и так очень много сделал для нас.

Антигон знал, что она сказала это совершенно искренне. Он знал также, как трудно ей пришлось в Иберии. Когда Мемнон отправился вместе с армией Ганнибала на север, Калаби после недолгого пребывания в Новом Карт-Хадаште предпочла перебраться к своим родственникам, проживающим по другую сторону горного хребта, протянувшегося неподалеку от Мастии. Когда же римляне высадились в Северной Иберии, среди соплеменников Калаби многие начали выступать в их поддержку. Поэтому она благожелательно отнеслась к предложению Антигона отплыть с ним в Карт-Хадашт и без колебаний взошла вместе с детьми на борт «Порывов Западного Ветра».

Антигон поднес кубок к губам, но пить не стал, а принялся задумчиво рассматривать иберийку сквозь стекло. Догорающие угли потрескивали и шипели, как разбуженная змея. Ветер с силой бил в окно, заставляя трепетать пламя трех маленьких светильников.

— Я хочу кое-что сказать тебе, Калаби.

— Я слушаю тебя, отец.

Антигон устроился поудобнее, положил ноги на низкую скамейку и протянул руки к очагу. По телу медленно разлилось приятное тепло, голова прояснилась, мысли легко облекались в нужные слова.

— Ты еще молодая женщина, Калаби. Мемнон погиб год назад, но расстались вы гораздо раньше. Ты живешь в доме его и, можешь считать, своего отца. Я не хочу, чтобы ты до старости оплакивала его.

Калаби будто вихрем сорвало с сиденья к ногам Антигона. Она прижалась мокрой от слез щекой к его руке и хотела было поцеловать ее, но грек отдернул ладонь и погладил невестку по жестким вьющимся волосам.


Услышав просьбу Антигона приютить во дворце в Мегаре вдову и детей «малыша Мемнона», Саламбо пришла в неописуемый восторг. Казалось, вернулись прежние времена. Дети играли со слугами и радостно бегали по садам и близлежащим рощам. Антигон приезжал каждые два-три дня и всякий раз после пеших или конных прогулок с внуками ощущал бурный прилив сил. Он чувствовал себя помолодевшим на много лет и, размышляя на досуге о причинах своего подавленного настроения, пришел к выводу, что оно объяснялось не только гибелью сына, но и отвращением к городу, неприятно поразившему его разгульной, беззаботной жизнью.

Многие происшедшие на четвертом году войны важные события полностью подтвердили опасения Ганнибала и предположения Антигона. Союз с Македонией вызвал бурю ликования в Карт-Хадаште, но Филипп так ничего и не предпринял, хотя вполне мог бы быстрым броском захватить Аполлонию и уже весной переправить свои войска в Италию. Римляне воспользовались его медлительностью и перебросили в Аполлонию два легиона.

Магон отлично справился с задачей, поставленной перед ним старшим братом. В своем выступлении перед членами Совета он подробно обрисовал положение в перешедших на сторону Ганнибала городах и потребован немедленно послать стратегу войска и деньги. Ганнон Великий вслед за ним поднялся на возвышение для ораторов и, кривя губы в презрительной улыбке, выразил сомнение в подлинности одержанных Ганнибалом побед, поскольку, дескать, победителям обычно ничего не нужно. Тогда Магон высыпал из холстяного мешка на стол суффетов несколько тысяч золотых и серебряных колец и объяснил, что это захваченные в битве при Каннах знаки сенаторского и всаднического достоинства, и предложил Ганнону самому пересчитать их.

Потрясенные члены Совета подавляющим большинством приняли решение отправить Ганнибалу четыре тысячи нумидийцев, сорок слонов и тысячу талантов серебра. В свою очередь Бостар, по поручению Антигона, завербовал еще четыре тысячи массилов.

Но все равно этого было явно недостаточно, и стратег был по-прежнему крайне ограничен в своих действиях. В результате римляне смогли добиться определенных успехов. Отвоеванные города были разрушены, жители перебиты или проданы в рабство, а вся земля объявлена собственностью Римского государства.

Военные действия велись теперь также на Сицилии. Сперва Ганнибал отправил Эпикида и Гиппократа к новому тирану города Гиерониму. Позднее, уже в Карт-Хадаште, была достигнута договоренность о том, что после победы Восточная Сицилия, как было когда-то, вновь отойдет Сиракузам. Правда, Гиероним потом внезапно потребовал всю Сицилию, и Совет счел нужным удовлетворить его претензии, В ответ молодой правитель Сиракуз отправил своего дядю Зозиппа в Александрию, где тот напрасно пытался уговорить Птолемея выступить против Рима, которому, напротив, удалось сделать своим союзником вождя большого нумидийского племени массасилов Сифакса.

Древо безумия вскоре начало плодоносить. Направленные на Сардинию воины были брошены их командующим Гадзрубалом Лысым в битву и почти полностью уничтожены. Их вполне могло хватить Ганнибалу для нанесения решающего удара.

Положение спасало только умное поведение троих братьев. Ганнибал, несмотря на ожесточенное сопротивление и острую нехватку солдат, продолжал укреплять позиции пунов в Южной Италии. Магон, истолковав путаные указания старейшин в свою пользу, добился весьма значительных успехов в Иберии и даже вынудил обоих братьев-консулов просить Рим прислать им подкрепления. Гадзрубал сумел совершить поистине чудо и сделать так, что во время разыгравшейся у Столбов Мелькарта бури на дно пошли именно те корабли, на борту которых находились так мешавшие ему старейшины. После этого он отправил большую часть своего войска на помощь Магону, набрал в Гетулии и Мавритании новых воинов, уже в первом сражении одержал победу над Сифаксом и заключил союз с вождем массасилов Масиниссой.

В целом это был год напрасных ожиданий, бессмысленных начинаний и поражений, которых вполне можно было избежать. Рим безумно страдал от тягот войны, но упорно и настойчиво продолжал ее. Карт-Хадашт купался в роскоши, но проявлял невероятную скупость, когда речь заходила об оказании помощи Ганнибалу и ведении военных действий в подлинном смысле этого слона.

Мотивы столь безумного поведения было совсем не трудно угадать, но потребовалось определенное время, чтобы стали очевидными — правда, для немногих — некоторые подробности.

Даже Антигон понимал далеко не все. К тому же весь год, прошедший после победы при Каннах и гибели Мемнона, он пребывал в крайне подавленном настроении. Чем более туманные решения принимал Совет, чем большую радость вызывали у населения его якобы разумные меры, тем явственней казалась греку победа римлян. Над старейшинами — места отправленных к стратегам тут же занимали другие — довлели опасения и желания. Большинство из них хорошо понимало, что в лице Ганнибала город получил нового Александра, прекрасно умеющего защищать захваченные города и крепости и совершать неожиданные броски, правильно оценивать положение в Ойкумене в целом, заключать союзы с исконными врагами пунов и находить выход из любого, казалось бы, безвыходного положения. Они видели, что войска беспрекословно повинуются ему. После теплой зимы, проведенной в Капуе, и первого неудачного столкновения с Клавдием Марцеллом под Нолой к римлянам перебежало двести двадцать иберов и нумидийцев. Их встретили с почетом, осыпали золотом и доставили в безопасное место, но известие об этом не оказало никакого воздействия на остальных воинов Ганнибала, которые предпочли и дальше делить со своим стратегом тяготы и лишения походной жизни.

И старейшины уже прикидывали, что произойдет, если Ганнибалу будет предоставлена возможность победоносно закончить войну. Все знали, что средства для этого есть — ко кто сможет справиться с Ганнибалом, когда он во главе войска, которое его боготворит, будет встречен ликующим народом? После окончания Ливийской войны Гамилькар некоторое время колебался, но в конце концов отказался от насильственного взятия власти. Однако великий Гамилькар вырос в городе, а Ганнибал — на чужбине. Гамилькар был членом Совета и даже в гневе чтил государственные учреждения Карт-Хадашта с их вековыми традициями. Ганнибал же их почти не знал и потому относился к ним совершенно по-иному. После возможной победы у него не было оснований умерить свои притязания. К тому же оба его брата представляли для Совета не меньшую опасность.

Антигон знал, что ни один из сыновей Барки не собирается совершать переворот, и порой сожалел, что двадцать два года назад отговорил от такого шага Гамилькара и Гадзрубала Красивого. Он, однако, с пониманием относился к опасениям членов Совета и единственное, чего не мог взять в толк и что порой приводило его в неописуемую ярость — это их нежелание сделать окончательный выбор. Порой он сравнивал Совет с ослом, изнемогающим от жажды между двумя совершенно одинаковыми источниками и не желающим отдать предпочтение одному из них. Совет хотел сразу все или ничего. Он желал сохранить Иберию, отвоевать Сардинию, вытеснить римлян с Сицилии, но не позволить Ганнибалу поставить Вечный город на колени. Совершалась та же роковая ошибка, что и во время первой войны, когда полагали, что Рим рано или поздно согласится пойти на компромисс, как это часто делал Карт-Хадашт. Но Рим никогда ничего подобного себе не позволял. Для него речь могла идти только о полном уничтожении врага.

Грек вместе с Бостаром неустанно пытался убедить в этом достопочтенных пожилых сторонников Баркидов. Но они упорно не желали прислушиваться к их доводам. А ведь в дополнение к пятидесяти тысячам воинов вполне можно было завербовать еще двадцать тысяч человек, усилить флот и действовать умно и целенаправленно. Оказать помощь Масиниссе в борьбе с Сифаксом, и тогда Гадзрубал, получив свободу действий, вместе с Гимильконом, Карталоном и вождями союзных племен если не разгромит, то хотя бы значительно потеснит обоих братьев-консулов и тем самым позволит Магону перейти через Пиренеи и Альпы и атаковать Рим с севера. Оставшиеся десять тысяч воинов высадились бы тогда на иллирийском побережье и по договоренности с Филиппом Македонским заняли гавань Аполлонию, а затем вместе с его армией переправились в Италию, куда также без всяких условий были бы направлены в помощь Ганнибалу оставшиеся тридцать тысяч солдат и достаточное количество серебра. Война наверняка бы закончилась еще осенью.

Но ничего подобного не происходило, и Антигону порой казалось, что они как бы пытаются шептаться в бурю, держать светильник в яркий солнечный день или дыханием поколебать пирамиды. Грек даже предположить не мог, какие именно соглашения заключили между собой правители Карт-Хадашта.

В один из летних дней он сидел в огромном помещении банка напротив Бостара и подсчитывал убытки. Разрушенные хранилища на побережье, захваченные гаулы, пропавшие товары — обычные неприятные явления в этой охватившей всю западную половину Ойкумены войне.

Бостар, одетый на этот раз в ярко-зеленую тунику, то и дело поднимал голову и бегло посматривал на Антигона. Через открытое окно из гавани доносились визг пил, грохот молотков, громкий стук башмаков, крики и проклятия носильщиков, матросов и купцов и привычный запах горячей смолы, смешанный с вонью стоячей воды и гнилой рыбы, который не могли заменить никакие благовония. Антигон наморщил лоб, вспоминая стихотворение, начинавшееся именно с этих запахов, но так и не смог извлечь из глубин памяти ни одной строки. Вот уже несколько лет о поэте или поэтессе ничего не было слышно. Антигон не знал, жива ли еще стройная пунийка с необычайно яркими глазами, которую он не без оснований подозревал в авторстве многих популярных в городе стихов. Старинный дом их семьи в метекском квартале давно уже стал пристанищем и местом встреч поэтов, художников, скульпторов и музыкантов. Банк хорошо зарабатывав на них, а они в свою очередь также не имели оснований сетовать на судьбу. Без связей Антигона, его вкуса и расчетов создатель бронзовых скульптур Боэт едва ли мог позволить себе роскошный образ жизни. В Карт-Хадаште за его изделия платили в лучшем случае сто пятьдесят шекелей. В Афинах же и Александрии за «Сидящего Мелькарта», «Прыгающих львов» или необычайно соблазнительную «Афродиту» давали в десять раз больше, и треть этой суммы получал банк. Недавно один из посредников Ганнона Великого приобрел статуэтку Танит.

— О чем ты думаешь, о чем мечтаешь, глупый эллин? — Бостар вынул изо рта тростинку.

— Об искусстве, безмозглый пун, а мечтаю о мире. А ты о чем?

— А я размышляю о случившихся в последнее время довольно странных происшествиях, — Бостар заерзал на сиденье, неприятно шурша туникой.

— Говори понятней, друг мой, — усмехнулся Антигон, — Пока я не в состоянии проследить за ходом твоих мыслей.

— Три месяца назад утонул член Совета Мутун. Верно?

— Верно. Он не умел плавать.

— Зачем же он тогда полез в залив? А два месяца назад лошади понесли повозку именно в тот миг, когда дорогу переходил член Совета Симпалон. Он погиб под копытами и колесами.

— Что ты этим хочешь сказать?

— За последние тринадцать месяцев из жизни ушло именно таким образом одиннадцать членов Совета. Утонули, попали под повозку, отравились рыбой и так далее. Двое из них сторонники Баркидов, один — приверженец Ганнона, остальные занимали неопределенную позицию. Но все они, Антигон, — развел руками Бостар, — уже вот-вот по возрасту могли войти в Совет старейшин. Ганнон же вот уже целый год почти безвылазно сидит в своем городском дворце, а на заседания отправляется только в сопровождении двадцати телохранителей.

— Даже так?

— Именно. И поэтому доказать ничего нельзя. Может быть, с приверженцем Ганнона действительно произошел несчастный случай, может, он собирался раскрыть какую-то его тайну, а может, его убрали лишь для того, чтобы Ганнон мог сказать; «Что вы хотите, моих людей это также коснулось».

Бостар злобно передернул плечами и после короткой паузы не терпящим возражения тоном заявил:

— Теперь из тридцати старейшин двадцать один на стороне Ганнона. Еще один — он сам. В Большом Совете есть три человека, которые вот-вот перешагнут необходимый возрастной порог. Все они — люди Ганнона.

Несколько дней Антигон напрасно пытался найти хоть какие-нибудь доказательства, а затем отправил Ганнону письмо следующего содержания:

Антигон, сын Аристида, владелец «Песчаного банка», — Ганнону Великому, главе Совета Старейшин.

Тридцать лет мы делали друг другу мелкие пакости, пун, но не позволяли себе откровенно враждебных действий. Клянусь Ваалом, которому ты служишь, а также Мелькартом и Танит, являющимися покровителями моего банка, что, если благодаря таким вот несчастным случаям число твоих сторонников в Совете старейшин еще более увеличится, я без колебаний выну столь памятный тебе египетский кинжал. Помни о могуществе, богатстве и влиянии моего банка и подумай, стоит ли затевать с ним войну.

Антигон.

Ответа он не получил, но больше ни с кем из членов Совета ничего не случилось.

Лето вновь было отмечено бурным развитием событий. Антигон отвез Калаби и внуков в старинное отцовское имение и по возвращении узнал о последних, бурно обсуждаемых всеми событиях. Филипп Македонский без поддержки пунийского флота попытался захватить Аполлонию и крепко получил по рукам от возглавлявшего размещенные там римские отряды Марка Валерия Лавина. В Нумидии Гадзрубал и Масинисса продолжали теснить Сифакса. В Иберии Карталон и сын бывшего суффета Бомилькара Ганнибала сумели отвлечь внимание старейшин и тем самым позволили Магону отогнать братьев-консулов к Иберу.

Набор воинов, проводимый Советом, заставлял Антигона вновь и вновь скрежетать зубами. Даже после сокрушительного поражения сосредоточенные возле Карт-Хадашта тридцать тысяч пехотинцев, шесть тысяч всадников и сорок слонов были отправлены не в войска Ганнибала, а на Сицилию. Бостар и Антигон выделили средства и завербовали четыре с половиной тысячи мессенов и лакедемонян, которых корабли с глазом Мелькарта на парусах переправили в Италию.

Антиох Селевкид все еще никак не мог подавить восстания своих наместников в Передней Азии, а все пути в Индию были по-прежнему перекрыты. Царь Египта заботился только о приумножение своего богатства и потому поставлял пшеницу в голодающий Рим. Известие о гибели правителя Сиракуз Гиеронима побудило Антигона покинуть Карт-Хадашт. Вместе с погонщиками ослов он пересек Ливийскую пустыню[166], проехал по берегам огромных рек Гир и Гер и посетил Аристона. Сын свозил его на побережье и показал огнедышащую гору, несколько веков назад описанную Ганноном Мореплавателем. На следующий год в сопровождении почти трехсот воинов из племени Аристона он поехал в Египет, чтобы выяснить, нельзя ли наладить поставки пряностей из Южной Аравии и Индии, минуя египетских посредников и таможенных досмотрщиков. Он убедился, что это обойдется ему слишком дорого.

Эти бурные годы сильно отличались друг от друга. В основном Антигону запомнилось обилие имен и цифр, и осталось ощущение яростного бессилия и напрасных надежд. Правда, были и отрадные события. Гадзрубал Барка, его тезка, сын замученного в годы Ливийской войны Гискона, Магон и Масинисса четырьмя колоннами двинулись на север. Пока Ганнибал опустошал окрестности Рима, а легионеры бесчинствовали в Капуе, эти четыре человека на какое-то время покончили в Иберии с римской угрозой. Они принудили Публия Корнелия и Гнея Корнелия Сципионов к битве и наголову разгромили их. Оба консула погибли, а засевшие в примыкавших к побережью горах севернее Ибера остатки римского войска под командованием одного из уцелевших легатов не представляли сколько-нибудь серьезной опасности.

Антигон объявился в Иберии через два месяца после этой великой победы. Он надеялся, что уж теперь Магон и Гадзрубал Гискон поведут свою почти семидесятитысячную армию в Италию. Но Совет совершенно по-иному рассматривал положение, полагая, что гораздо важнее окончательное умиротворение Иберии, увеличение добычи серебра и освоение новых рынков.

На Сицилии военные действия продолжались, несмотря на падение Сиракуз. В Акраганте — крепости, завоеванной римлянами сорок шесть лет назад, а теперь вновь перешедшей в руки пунов, — он узнал о страшной участи великого Архимеда, ставшего жертвой резни в Сиракузах, и о том, что даже в Риме многие называют своего самого способного военачальника Марка Клавдия Марцелла «палачом Сицилии». Вскоре после своего появления на острове грек вновь убедился в недальновидности правителей Карт-Хадашта. Отнюдь не блещущий дарованием, но достаточно осторожный младший стратег Гимилькон был смещен по настоянию членов Большого Совета и Совета ста четырех, обвинивших его в бездеятельности. Он же просто избегал больших сражений, медленно продвигаясь вперед, изматывая римлян мелкими стычками и захватывая один участок земли за другим. Его преемником оказался безрассудный человек по имени Ганнон — тезка и внучатый племянник Ганнона Великого. Он вел себя как пунийский владыка Сицилии и всячески третировал своих воинов. Ганнибал так и не смог убедить Карт-Хадашт послать на Сицилию Магона. Тогда он отправил туда верного Магарбала, но выяснилось, что его семья когда-то изрядно задолжала родне Ганнона Великого, и начальника конницы отослали обратно в Италию. Вместо него Ганнибал прислал своего друга Муттина. Антигон, предвидя скорый крах, спешно покинул Сицилию.

Возглавивший теперь всю конницу Муттин очень скоро навел ужас на легионеров, но сражаться ему приходилось не столько с римлянами, сколько с глупостью и непомерными притязаниями Ганнона. В конце концов он настолько отчаялся, что сдал римлянам Акрагант, принял римское гражданство, стал отныне называться Марком Валерием Моттоном и через три месяца в Риме поразил себя мечом. Ганнон Хвастливый попал в окружение и погиб вместе с большинством своих солдат. Война на Сицилии окончилась бесславно для Карт-Хадашта.

На основном театре военных действий — Южной Италии — царило относительное спокойствие, поскольку римляне пока не отваживались вступать в битву с Ганнибалом. Это побудило Совет посчитать излишним отправку ему подкреплений. Магон и Гадзрубал заклинали старейшин позволить окончательно разгромить остатки римского войска и отправиться через Альпы и Галлию на помощь брату, но те, с согласия Совета, решили по-другому: Рим рано или поздно отведет легионеров из Северной Иберии, а Ганнибал сможет сам себе помочь. Однако Рим ни в коем случае не хотел уходить с этих земель, и в год падения Акраганта в Иберии объявился двадцатипятилетний Публий Корнелий Сципион, сын одного из погибших консулов. Юноша занимал ранее должность эдила[167], еще ничем не успел прославиться, но зато внимательно изучил тактику Ганнибала. Он немедленно принялся обучать легионеров новым приемам ведения боя. Магон и Гадзрубал же были вынуждены в это время сражаться на юге с небольшими племенами и собирать с них дань.

На эллинистическом Востоке могучие царства уподобились щепкам, уносимым бурными реками, хотя их правители полагали, что они полностью управляют ходом событий. Царь Пергама Аттал заключил союз с Римом, вторгся в Элладу и при поддержке римских отрядов захватил Эйгину. Филипп, после поражения под Аполлонией не предпринимавший никаких попыток выполнить заключенный с Ганнибалом договор, продолжал войну с эллинскими городами. Антиох после победы над восставшими наместниками двинулся на Восток с целью вновь присоединить к державе Селевкидов Бактрию и Армению.

В Карт-Хадаште Боэт создал одно из наиболее прекрасных своих произведений — «Мальчик с гусем». Калаби вышла замуж за александрийского купца, и Антигон едва не зарыдал, видя, как она и внуки поднимаются на борт египетского корабля. Затем он поручил Бостару дальнейшее ведение всех дел, проследил за погрузкой на суда двух тысяч наемников и двух тысяч талантов серебра, предназначенных Ганнибалу, снарядил пятый по счету «Порывы Западного Ветра» и вышел в море. Семья Барки оказалась на грани разорения, как, впрочем, и римская казна. Не меньшая пустота царила как во всем мире, так и в душе Антигона. Только Карт-Хадашт процветал и потому откровенно пренебрегал жизненно важными вопросами. Всю дорогу грек был мрачен и обрадовался, лишь когда увидел на горизонте зубцы стены, ограждавшей с моря Новый Карт-Хадашт.


Как обычно, зима в этих местах выдалась мягкая, и в городских садах пышно цвели желтые, голубоватые и серебристые цветы. Со стороны гавани доносился вселявший радость шум. Там строили тридцать новых пентер.

— Они ничего не видят и не слышат, — в голосе пуна не было горечи, он уже привык к безумию. — Год, даже полгода назад мы бы с легкостью покончили с римлянами. К северу от Ибера их бы уже не осталось. И тогда бы Магон с сорокатысячным войском двинулся в Италию. А теперь… — он чуть наморщил лоб. — Тогда здесь оставалось не больше шести тысяч легионеров — перепуганных, подавленных, почти безоружных, почти никому не подчинявшихся. А теперь уже все далеко не так.

Антигон посмотрел на отделенную бухтой старую часть Мастии. Там по-прежнему жили сыновья и внуки его ремесленников. Тридцать лет назад он поселил их там… Легкий ветерок рябил воду, по которой медленно ползла новая пентера. Весла вразнобой ударяли по воде, и издалека казалось, что это просто ветер шевелит клочьями материи.

Еще до прибытия в Иберию сына погибшего Корнелия римляне перебросили сюда войска, освободившиеся после захвата Капуи. Сенат, как обычно, не осмелился направить их против Ганнибала. К легиону прибавились потом еще двенадцать тысяч пехотинцев и одиннадцать тысяч всадников. Они заняли Тарракон и стремительным броском атаковали втянутого в изнурительные бои с местными племенами Гадзрубала. Средний сын Барки оказался прижатым к горам и, понимая бессмысленность сопротивления, начал переговоры о сдаче, намеренно затягивая их. Тем временем его пехотинцы и наездники по ночам узкими горными тропами, петляющими среди каменистых склонов, поодиночке выходили из окружения. Они даже ухитрились вывести двенадцать слонов. Когда же Гадзрубал неожиданно прервал переговоры и римляне собрались было нанести удар, выяснилось, что сражаться не с кем.

— Молодой Корнелий прибыл в Тарракон еще с двумя легионами. Он обучает их, разделив на маленькие группы. Гоняет до седьмого пота. Боюсь, Тигго, он слишком внимательно наблюдал за действиями моего брага в Италии.

— А что старейшины?

— А что с них возьмешь? Они думают только о серебряных рудниках и самодовольно поглаживают себя по животам. И бросают нас туда, где мы не нужны. Магон засел между Кардубой и Кастулой, сын Гискона торчит в Гадире. Ну что, что ему там делать?

— Считать корабли, — Антигон поправил пояс, осевший под тяжестью ножен, и оперся локтями о гребень окружавшей огромный сад стены.

Вечернее солнце золотило высокие кровли домов. Восточнее мола неподвижно застыл перегруженный купеческий корабль с обвисшими парусами. Вокруг него непрерывно сновали лодки, на которые с судна матросы переносили товары.

— Что там случилось?

— Где? — Гадзрубал приблизился к греку. — Дурное место. Сильный северный ветер отгоняет воду из бухты. Там ее можно перейти вброд.

С северной стороны бухты другое судно, набрав в паруса ветер, стремительно покинуло гавань и легко пронеслось мимо неуклюже разворачивающейся пентеры. Судя по внешнему виду, оно было построено в Локрах или Тарасе.

С деревьев сада взлетели птицы. Фламинго с подрезанными крыльями заметались в своем загоне, издавая тревожные крики.

— Хорошо, что ты не расстаешься с мечом, Тигго, — Гадзрубал грустно улыбнулся, скрестил руки на груди и прислонился к стене.

— А также со старинным кинжалом, — рассеянно отозвался Антигон и, устыдившись чуть дрогнувшего голоса, откашлялся, придавая ему необходимую твердость. — Мы живем в очень позорное время, друг, сын и брат моих друзей. Купец, которому весной исполнится пятьдесят девять лет, не должен носить оружие. Но я так привык к нему. — Он коснулся ладонью рукояти меча. — Гамилькар дал его мне… почти тридцать лет назад. А до этого им владел один из его наемников.

— Тебе наверняка приходилось драться им, — пробормотал Гадзрубал. Он стоял расслабившись, с умиротворенным выражением лица и тем не менее напоминал изготовившегося к прыжку льва.

— Разумеется, — зябко передернул плечами Антигон, — Мы — маленькие человечки, блуждающие по огромной медной доске, над которой склонилась муза истории с резцом и молотом в руках. Приходится защищаться.

— Я бы с удовольствием оказался как можно дальше от этой музы, Тигго, — Гадзрубал рассмеялся странным смехом, вырвавшимся сквозь чуть приоткрытые губы и напоминавшим клохтанье курицы. — Заключить бы сейчас мир с Римом и растить детей, любить жену, просто наслаждаться жизнью и не бояться покушений. Вон, смотри.

Последние слова он произнес резко, но негромко. Из глубины сада послышался шорох, а затем оттуда выскочили четыре человека с замотанными до глаз лицами. Пун, вот уже много лет живший с ощущением постоянной опасности, то ли увидел их, то ли как-то почувствовал их приближение. Антигон даже не успел выхватить меч, как в руке второго сына Молнии мгновенно блеснул клинок. Он бросил тело вниз, уклоняясь от удара, присел на широко расставленных ногах, зацепил нападавшего под колено, с силой ударил его в горло мечом и тут же, вынеся оружие вбок, не позволил второму нападавшему нанести удар. Взмах меча, и кинжал вместе с отрубленной кистью полетел на землю. Третий нападавший прыгнул вперед, целясь кинжалом в живот Гадзрубалу, четвертый кинулся на Антигона. Грек рухнул на колени, чувствуя, как от пролетевшего над головой меча у него зашевелились волосы. Затем он рванулся вперед, ощущая, как острие мягко и глубоко входит в живот противника. Не обращая внимания на обдавшую его теплую струю крови и оставив меч в теле поверженного врага, Антигон вскочил и, забежав сзади сражавшегося с Гадзрубалом третьего из покушавшихся, полоснул его египетским кинжалом по горлу.

В живых остался только второй из нападавших. Он сидел на земле и затуманенным взором смотрел на перерубленное запястье, из которого короткими толчками выплескивалась кровь, а вместе с ней и жизнь. Гадзрубал стиснул левой рукой его предплечье, а правой поднес к его глазам кинжал.

— Кто вам заплатил? — голос звучал спокойно, может быть, чуть резче, чем обычно.

Антигон сорвал кусок ткани с лица одного из убитых и кое-как связал им ноги уцелевшего.

— Кто?

Не услышав ответа, Гадзрубал чуть провел лезвием по щеке наемного убийцы и удовлетворенно улыбнулся, гладя на сочившуюся кровь.

— Кто?

Тот что-то глухо пробормотал. Гадзрубал тихо присвистнул сквозь зубы и быстрым движением распорол его тунику и просунул в дыру руку с кинжалом.

Антигонотвернулся, вытер кинжал о тунику одного из мертвецов и освободил свой меч.

За спиной послышался хрип, переходящий в какой-то странный клекот, и снова прозвучал бесстрастный голос Гадзрубала:

— Кто вам заплатил? Ты можешь умереть сразу, а можешь через целых десять дней. Говори.

— Дем… Деметрий… из Тараса.

— Человек с утиным носом? Ну надо же.

Тело глухо ударилось о камни. Антигон медленно повернулся. Гадзрубал, зажав в ладони окровавленный кинжал, неотрывно смотрел в сторону почти скрывшегося за горизонтом парусного судна. Догнать его было уже невозможно.

— Я видел его здесь, когда римляне после переговоров покидали город, — хрипло сказал грек. — А также после убийства Гадзрубала. По-моему, я его также встречал в Риме.

Гадзрубал набрал в грудь воздух, заложил три пальца в рот и громко свистнул.

— А знаешь, где ты мог еще его видеть, Тигго? — Он наклонился и вытер клинок о траву. — Честный владелец торгового дома Деметрий из Тараса вот уже двадцать лет, то есть с тех пор, как здесь был основан город, доставляет сюда товары. Он один из наиболее близких партнеров Ганнона.

— Ганнона Дремучего? — Антигон не сводил глаз с окаменевшего лица Гадзрубала.

— Ганнона Крысы, Ганнона Стервятника, Ганнона — губителя Карт-Хадашта. А вообще-то я признателен тебе, мой старый друг Тигго.

Из сада, звеня оружием, выбежали караульные.

— За что?

— За это. Один бы я не справился. Как хорошо, что ты случайно оказался рядом, — Гадзрубал потрепал грека по плечу. — Совсем не плохо для старика, Тигго. Тебе еще рано на покой.

Когда караульные унесли трупы, оцепили сад и занялись поисками, возможно, скрывавшихся в нем других наемных убийц, Гадзрубал отвел грека к загону с фламинго.

— До чего же славные птицы…

— Давай лучше поговорим о Ганноне.

— Мы ничего не сможем доказать, Тигго. Он скажет: «Кто? Деметрий из Тараса? Ну да, я торгую с ним. Но друзья, пуны, соотечественники, как я мог знать, что он занимался такими грязными делами?»


Эти дни в Новом Карт-Хадаште оказались очень приятными. Стояла теплая сухая погода. Гадзрубал готовился к весенней кампании, и старейшины, как ни странно, почти не мешали ему. Они предпочитали проводить время в одной из башен цитадели, где не было недостатка в еде, винах и красивых девушках. По слухам, они закатывали там оргии и предавались всевозможным извращениям.

Вечерами Антигон вместе с Бомилькаром, кормчим и матросами своего корабля часто допоздна сидел в тавернах, а ночи проводил у вдовы изготовителя изделий из слоновой кости в «Селении ремесленников». Но больше всего ему нравилось быть рядом с Гадзрубалом и его женой Ктушей. Она родилась на крутом склоне большого острова Клумиуза, где пунийские поселенцы за несколько веков создали целую систему оросительных каналов. Но восемь лет назад римляне вырезали там всех пунов, и с тех пор плодородная почва захирела. В этот зимний месяц Антигон и Гадзрубал неоднократно пытались уговорить Ктушу отплыть вместе с четырьмя детьми на «Порывах Западного Ветра» в Ливию.

— Но ведь весной…

— А что весной? — Глаза Ктуши спрятались за выгоревшими ресницами. — Что бы там ни было, Тигго, у меня есть муж, двое сыновей и две дочери. Я ни за что не расстанусь с ними. Пусть Гадзрубал отправляется в поход, а мы будем ждать его здесь.

— А в городе они в безопасности?

— Что значит в безопасности? — Гадзрубал нервно дернул плечом. — Здесь крепкие стены, воины и сорок тысяч жителей. Но убийцы могут проникнуть куда угодно. Тем не менее, — он хищно оскалил зубы, — Ктуша права в одном: лучше находиться подальше от Ганнона.

— Но римляне…

— Они близ Тарракона, то есть в десяти дневных переходах отсюда. Будь моя воля… — Он скрипнул зубами и отвернулся.

Антигон согласно кивнул. В общей сложности Гадзрубал Барка, Гадзрубал Гискон и Магон располагали девятьюстами тысячами пехотинцев, семью тысячами всадников и пятьюдесятью слонами. Гадзрубал намеревался зимой сосредоточить все разбросанные по Иберии войска в одном месте и весной нанести по легионам сокрушительный удар. Но у старейшин были совсем другие планы. Гадзрубалу Гискону поручалось пройти огнем и мечом по землям тартезиев и лузитанов, Магону — защищать Черные горы и серебряные рудники, а Гадзрубалу Барке — разгромить карлезиев, считавшихся союзниками Рима.

Поэтому весной Антигон, простившись с братом Ганнибала, взошел на свой корабль. Гребцы ударили по воде длинными веслами, судно оттолкнулось от пристани, и грек прощальным взором окинул квадратные стены и утопавший в зелени садов дворец. Он надеялся уже через несколько месяцев вновь встретиться с Гадзрубалом. Но увидел он его только через два с половиной года и уже до конца жизни не мог забыть этого жуткого зрелища.

Весенний ветер, от которого море словно ошалело, отнюдь не благоприятствовал начинанию Антигона. Сильные порывы относили корабль все дальше и дальше на север. Когда судно швырнуло в сторону и стремительно бросило в ложбину между громадными вспененными валами, Бомилькар приказал спустить и свернуть паруса и развернуться носом против ветра. Антигон, завернув на голове концы потемневшего от брызг плаща, стоял на мостике рядом с капитаном. Вслушиваясь в надрывный скрип крепящих мачту просмоленных канатов, он с ужасом думал, что еще немного, и они лопнут, и тогда конец. Но канаты выдержали, и судно, мелко подпрыгивая, словно огромное животное, начало медленно выбираться из пучины.

Утром ветер успокоился. Воздух стал прозрачен и чист. Антигон облегченно вздохнул и тут увидел неподалеку римскую пентеру, видимо скрывавшуюся в одной из бухт. Она медленно приближалась, и вскоре уже стали видны стоявшие вдоль бортов легионеры. Несколько стрел плеснуло по воде. Антигон стиснул зубы и спустился в гребное отделение. Здесь щелкал бичом надсмотрщик и полуголые гребцы тяжело ворочали рукоятками весел. Антигон вновь поднялся на палубу и с радостью убедился, что расстояние между «Порывами Западного Ветра» и пентерой начинает увеличиваться. Вскоре она как бы ушла в воду за горизонтом.

Однако на следующий день уйти от массалийской триеры уже не удалось. Она неслась прямо навстречу «Порывам Западного Ветра». Гребцы, сидевшие по правую сторону, тут же начали изо всех сил загребать назад, а те, кто сидел по левую, — нажимать вперед. Корабль медленно развернулся, весла дружно втянулись в гребные окошки, полотнище надулось, и ветер погнал судно. Однако триера также прибавила ходу. Вскоре она зацепилась за борт «Порывов Западного Ветра» «воронами». Антигон услышал топот, лязг, крики, увидел сбегающих по абордажным мостикам на палубу, воинов в весело сверкающих на солнце панцирях, и вдруг страшная боль обожгла голову.

Очнулся он от потока воды, окатившей лицо и грудь. В глаза ему ударили переливающиеся на волнах блики.

— Постойте, да это же Антигон из Кархедона! — прозвучал над ухом чей-то грубый голос. — А мы еще хотели провести его и остальных в цепях по набережной. Нет, пусть пока останется с кормчим на корабле. Дайте ему глоток вина. Пусть скорее придет в себя.

Антигон приподнялся и сразу узнал хорошо знакомую ему гавань Массалии, имевшую форму орхестры[168]. Бухта пестрела самыми разнообразными судами, вокруг возвышался густой лес мачт и снастей. Толпившиеся на набережной и предлагавшие свой товар торговцы фруктами и рыбаки мельком взглянули на окруженный стражниками корабль и вновь занялись привычным делом.

— И что теперь делать, господин и друг моего отца? — шепотом спросил Бомилькар, когда один из караульных на несколько минут удалился.

— Радоваться, — Антигон широким жестом обвел спускавшиеся к гавани амфитеатром холмы, эмблемы Массалии на бортах стоявших у причала военных судов, — Это очень древний и богатый город. Он может снарядить сто кораблей и выставить двадцать тысяч воинов. И он к тому же лучший друг Рима.

— И чему тут радоваться? — Бомилькар яростно почесал мускулистую руку, на которой, по обычаю моряков, было нарисовано синей краской загадочное морское существо.

— А вот чему: Массалия настолько могущественна, что Рим не счел нужным посылать сюда своих легионеров, а может, просто не отважился это сделать. Значит, наши судьбы всецело зависят только от массалиотов, а не от этих варваров.

Власти Массалии объявили «Порывы Западного Ветра» собственностью города и обязали его команду служить на своих военных судах. Антигона же как знаменитого и богатого купца и потомка тех, кто в немалой степени способствовал процветанию Массалии, и Бомилькара, сына богатого члена Совета Карт-Хадашта, заключили в крепость, но позволили оставить при себе весьма значительную сумму денег — драхм, шекелей, денариев[169]. У них было все — вино, прекрасная еда, мягкие постели вместо соломенных подстилок, свитки папируса с записями различных произведений, женщины. Недостаток они испытывали только в свободе.

Антигон узнал, что его брат Аттал умер четыре года назад, оставив все имущество единственному оставшемуся в живых сыну. Тридцатилетний виноторговец и судовладелец Аркезилай посетил в крепости своего дядю, которого он, правда, никогда до этого не видел, и несколько смущенно предложил, с согласия городского Совета, поместить Антигона в своем доме под надежной охраной. Грек после короткого раздумья отказался, не желая стеснять семью племянника. Тогда Аркезилай позаботился о переводе их в более светлое и просторное помещение, обещал известить об их бедственном положении «Песчаный банк» и попытаться разыскать Томирис из Китиона. Антигон всерьез опасался, что без его помощи они до окончания войны будут вынуждены оставаться в Массалии. Не исключено, что в конце концов его как друга и банкира Баркидов выдадут Риму. Бостар, безусловно, попытается их выручить, но лучше все-таки постараться выбраться отсюда с помощью Томирис. Киприотка не принадлежала ни к одной из воюющих сторон, а ее торговые дома находились на островах, принадлежавших частично Селевкидам, частично Египту. Поэтому ее появление здесь не могло вызвать подозрений.

Долгое пребывание рядом с Бомилькаром не только не раздражало, а, напротив, скрашивало жизнь. Они целыми днями боролись друг с другом, бегали наперегонки по крепостному двору и устраивали поединки. Антигон, к своему удовлетворению, убедился, что разница в двадцать два года почти не сказывается на исходе состязаний.

Окончился десятый год войны. Из крайне путаных слухов и сообщений, поступавших из Италии, Антигон сделал вывод о том, что стратег по-прежнему удерживает южную часть страны. Известие о захвате римлянами Тараса звучало вполне достоверно, но не менее достоверными представлялись услышанные Аркезилаем рассказы купцов, согласно которым казавшаяся непобедимой система союзнических отношений дала трещину. Почти половина итальянских городов отказалась поставлять войска и платить дань Риму. Схожие явления наблюдались, по-видимому, и в Этрурии, где римляне вынуждены были держать два легиона, хотя никакая опасность пунийского вторжения не угрожала этим землям. Антигон с горечью подумал, что, будь сейчас у Ганнибала под началом хотя бы треть задействованных в Иберии войск, Рим ожидал бы неминуемый крах.

Но он произошел именно в Иберии. Случилось то, чего так опасались Антигон и Гадзрубал. Публий Корнелий Сципион начал наступление на побережье. Остановить его не мог ни один из пунийских стратегов, поскольку все они благодаря «мудрым» решениям старейшин находились с войсками на западе и юге. Одновременно к гавани Нового Карт-Хадашта подошел римский флот под командованием Гая Лэлия. На четвертый день осады по обнажившейся во время отлива песчаной отмели Корнелий провел свою пехоту к неохраняемому участку стены. Ворвавшимся в город легионерам он, следуя давней римской традиции, позволил учинить зверскую резню, после которой из сорока тысяч жителей в живых осталась едва ли четвертая часть. Наряду с пунийскими военными и торговыми кораблями, городской казной, хранилищами оружия и съестных припасов и двумя старейшинами римляне захватили еще пятнадцать высокопоставленных пунов, обратили в рабство лучших ремесленников Ойкумены, собранных Антигоном в его селении, и освободили свыше трехсот заложников из знатных иберийских семей. Сципион немедленно отпустил их с богатыми дарами. Именно так поступал Ганнибал в Италии с пленными «союзниками».

Условия содержания в крепости постепенно делались все менее жесткими, не в последнюю очередь благодаря хорошим торговым отношениям между Массалией и Антигоном. В итоге им даже разрешили выходить в город. Антигон от души радовался, заходя вместе с Бомилькаром и двумя-тремя стражниками в таверны, роясь в выставленных на продажу папирусных свитках или глядя на выступления музыкантов и фокусников.

Порой он даже встречался с членами городского Совета. В один из холодных осенних дней, когда северный ветер клонил к земле деревья в храмовых рощах, поднимал волны в бухте и загонял людей в дома, Антигон пил в таверне горячее вино с судовладельцем Оребазием. Массалиот с его аккуратно подстриженной бородой и гладкой кожей выглядел весьма моложаво, несмотря на свои пятьдесят лет. Под его левым глазом постоянно подрагивала жилка, и Антигон заставлял себя не смотреть на нее.

— Мы хорошо зарабатываем и не хотим рисковать. Эта война не что иное, как затянувшаяся мучительная агония. Скорей бы она закончилась.

— Она еще долго продлится.

— Это твои слова, владелец «Песчаного банка», — Оребазий слегка наклонил голову, — Боюсь, ты проведешь здесь еще несколько лет. Скажи, чего тебе не хватает?

— Корабль и груз вы у меня забрали, — Антигон покачал чашей, наблюдая, как ходит по кругу вино. — Деньги скоро кончатся.

— У владельца «Песчаного банка» поистине неограниченные возможности, — хитро улыбнулся Оребазий.

— Какие же?

— Если бы твердо знать, что банк просуществует до конца войны…

— Он просуществует до тех пор, пока стоит Кархедон.

— Вот именно.

— Ты, похоже, не слишком радужно настроен.

— А откуда мне взять такие настроения? — раздраженно отмахнулся Оребазий. — И почему я должен питать надежды относительно судьбы Кархедона, когда нам слишком хорошо известно, что происходит в Риме? И каким мечтам предаются в Кархедоне и насколько неверно там оценивают положение? Сопоставь все это, и что получится?

Антигон промолчал.

— Скажу тебе следующее. — Лицо Оребазия потемнело, губы поджались. — Ваш стратег — это воплотившийся в человеке Арес[170]. Вот уже почти десять лет он сражается в Италии, и никто из его многоплеменного войска ни разу не попытался его убить и стать почетным гражданином Рима. Но… — он скорбно покачал головой. — На месте пунов я пришел бы в полнейшее отчаяние. Каждый год, прошедший после битвы при Каннах, он мог выиграть войну и поставить на колени Рим. Когда-нибудь Ганнибал или погибнет, или будет вынужден вернуться в Кархедон, и тогда все происшедшее после Канн будет выглядеть как бессмысленное упорство и напрасная трата времени. — Он нервно затеребил край своей накидки, — Но мы знаем, что это далеко не так. Даже сейчас, когда пал Новый Кархедон, Ганнибалу для победы вполне хватило бы флота и подкрепления.

— Я знаю, — глухо ответил Антигон, — Быстрый стремительный бросок — и… Но они отказали ему в поддержке.

— Вот поэтому Массалия дружит с Римом, мой друг. И дело тут, как сам понимаешь, не в союзнических обязательствах. В начале войны в Совете разгорелись жаркие споры. Мы знаем, что луны никогда не властвовали над нами. Наше плохое отношение к Кархедону зиждется на вековой взаимной ненависти эллинов и пунов.

— И тем не менее у вас возникли разногласия?

— Увы, да. Кархедон не рушит чужие города, он хочет умножать свои богатства, создавать колонии и расширять сферы влияния, но отнюдь не покорять народы. Риму же, наоборот, нужна неограниченная власть над ними. За его методы ведения войны кое-кому придется горько расплачиваться.

— Ты имеешь в виду иберов?

— Главным образом Италию. Каждый отвоеванный город они сравнивают с землей, а жителей убивают или продают в рабство. В эти годы потери среди мирного населения несравнимо большие, чем потери римских легионов. Костяк любого государства — сословие свободных крестьян и полусвободных арендаторов — будет почти полностью уничтожен. И тогда землю придется возделывать рабам. Конечно, Ганнибал тоже много разорял и разрушал, но в основном этим занимались римляне.

— Так из-за чего у вас возник спор? Вы уже в начале войны все это предвидели?

— Как можно такое предвидеть?! — Оребазий недоуменно посмотрел на Антигона. — Если бы не Ганнибал, война давно бы уже закончилась, А предвидеть поступки такого человека могут только боги. Нет, владелец «Песчаного банка»… — Он наконец выпустил край накидки и нервно щелкнул пальцами. — Если бы Кархедон потратил хотя бы пятую часть своих военных расходов на помощь Ганнибалу, Рим был бы уже давно отброшен к своим старым границам и связан жесткими условиями мирного договора или просто разрушен. Но твой город предпочел бессмысленно тратить деньги. Ничего другого мы от него не ожидали и потому после долгих споров все-таки решили не расторгать союз с Римом. Может быть, таким образом нам удастся еще десять — двадцать лет сохранить свою независимость. Затем мы превратимся в римскую провинцию, управляемую наместником, который заставит нас учить латынь и упразднит все наши учреждения.

Антигон смерил внимательным взглядом лицо собеседника. Сейчас оно уже не было таким моложавым. Жилка под левым глазом подрагивала еще сильнее, морщины рябью пробежали по щекам и скопились возле глаз, под которыми залегли не замеченные ранее темные круги.

— Выходит, для вас главное — не сам факт порабощения, а лишь его отсрочка?

— Истинно так, — горько улыбнулся судовладелец, — За поддержку Рим разрешил нам торговать на занятых им землях. И потом… — Он замялся. — Вечный город не предъявляет никаких неприемлемых требований. Там прекрасно понимают, что пока еще Ганнибал может одержать победу и что в помощи нуждаются все.

— Что ты этим хочешь сказать?

— А то, владелец «Песчаного банка», что в Риме осведомлены о твоем пребывании здесь. А также о твоих попытках переслать Ганнибалу солдат и деньги. Но они пока еще не потребовали твоей выдачи.

Антигон медленными глотками осушил чашу приятно охлажденного вина.

— А если потребуют… Что тогда?

— Тогда мы без особого шума отдадим им тебя. А пока… — Он сложил губы дудочкой и тихим напевным голосом спросил: — Уступишь корабль за десять талантов серебра?

— Это очень много, судовладелец.

— Ты просто не знаешь, что происходит. В эти годы потери кораблей оказались необычайно велики, и потому за каждое судно дают вдвое больше, чем до войны. А твой корабль особенно хорошо оснащен и пригоден к плаванию.


Накануне торжественного празднования начала весны в Массалию прибыл римский посол. И тогда же Аркезилай впервые за долгое время посетил своего дядю.

— Завтра на празднике стражник на несколько минут покинет вас. Об этом позаботится Оребазий. Тут же влезайте в повозку с навесом из голубой ткани. Придется провести какое-то время в обществе уродливых карликов, похожих на патэков[171]. В восточном устье Родана вас будет ждать лодка.

Он прошелся взглядом по радостным лицам Антигона и Бомилькара и поспешил удалиться. Ему явно не хотелось здесь задерживаться.

Самая большая городская площадь перед храмом Артемиды была заполнена весело гомонящей толпой. Особенно шумели мальчишки, забравшиеся на каменную ограду храма и растущие вокруг деревья. Повсюду стояли грубо сколоченные столы и колоды с полными еды блюдами и амфоры с вином. На каждом шагу попадались фокусники, пожиратели змей, глотатели мечей и предсказатели. По высоко натянутому над площадью канату шла, словно плыла, девушка в короткой пестрой тунике с покачивающимися факелами в руках, а на земле серая обезьянка смешно подражала ее движениям, подрагивая морщинистыми меловыми ладонями. На краю площади был устроен загон, где в клетках разместились слониха, несколько шакалов и бегавший по кругу злобно рычащий и сверкающий глазами леопард. Рядом стояли стеклянные ящики, где свивались в клубки змеи и угрожающе шевелили ядовитыми жалами скорпионы.

На огороженной посредине площадке блестели два потных, обильно смазанных маслом мускулистых тела. Галл и германец медленно кружились в каком-то непонятном танце, протягивая друг к другу длинные цепкие руки. Время от времени они схватывались друг с другом, но тут же снова расходились и сорванными за день голосами в очередной раз предлагали желающим потерять свои деньги и побороться с одним из них. Тут же на деревянном помосте стояли двухголовый теленок и рыжеволосая женщина с чешуйчатой кожей и непомерно разбухшими руками и ногами. На ступенях храма играла группа греческих музыкантов, создававшая с помощью своих лир, сиритов, флейт различной формы, деревянных и металлических инструментов совокупность звуков необычайной красоты. Антигон и Бомилькар вместе с массалиотами от души хохотали, услышав в перерыве рассказ старика музыканта о его пребывании в Риме, где тамошние варвары уже после первого отделения стали откровенно скучать, а после второго потребовали от групп отложить инструменты и немного побороться или устроить кулачный бой.

Седобородый детина с подвешенным к животу барабаном протискивался сквозь толпу, изо всех сил ударяя по натянутой телячьей коже и истошно вопя:

— Ари! Ари! Аристобул и его судорожно дергающиеся карлики! Все, все — все к Ари, Ари, Аристобулу!

— Ты непременно должен посмотреть на них, — один из стражей легонько коснулся локтя Антигона, — Это совет достопочтенного Оребазия.

Антигон кивнул и рванулся в сторону, увлекая за собой Бомилькара, которому очень не хотелось расставаться с ярко размалеванной девицей. Аристобул повел рукой и вдруг, ко всеобщему изумлению, оказался без бороды.

— Срочные дела вынуждают нас покинуть ваш город! — закричал он, — Сегодня мы даем здесь первое и последнее представление! Кто желает увидеть невиданное, пусть платит. Мы начнем, как только бочка наполнится деньгами!

— Нет, вы лучше покажите свое искусство! — выкрикнул кто-то из толпы.

Аристобул опустил уголки губ, придав лицу горестное выражение, и возмущенно воскликнул:

— Как? Вы не верите нам, сумевшим поразить чуть ли не всю Ойкумену? Да знаете ли вы, что варвары и римляне — я их особо не различаю — тоже хотели сперва посмотреть, а уж потом заплатить! Но этим-то они и отличаются от людей с тонким вкусом!

Он легко выхватил из-за спины бочку, и Антигон сразу убедился, что труппа пользовалась в Массалии достаточной популярностью. Во всяком случае, бочка быстро наполнилась оболами. Кое-кто бросил туда даже полдрахмы. Свою огромную, четырехколесную, обтянутую голубой тканью повозку Аристобул поставил в примыкающей к площади узкой улочке и установил рядом навес, под которым разложил по кругу циновки. Выскочившие из повозки семь карликов принялись кувыркаться, бороться и прыгать в разные стороны, как выскакивающие из воды рыбы. Затем двое из них встали спиной друг к другу, еще двое залезли к ним на плечи, а сверху забрались пятый, шестой и седьмой карлики. Последнему Аристобул швырнул стянутый веревками тюк. Карлик быстро развязан его, и все семеро скрылись под длинным куском ткани, создав впечатление огромной человеческой фигуры в плаще.

Аристобул непрестанно бил в барабан, толпа неистовствовала, пока наконец ткань не упала на землю, а карлики не принялись вертеть и размахивать своими ручонками. Аристобул начал бросать им деревянные шары, а они, в свою очередь, стали ловко подбрасывать их и снова ловить. Через несколько минут верхний карлик с хриплым возгласом уронил шар, который от удара о землю раскололся пополам. Из него выпорхнул белый голубь и сел на голову Аристобулу. Когда из распавшегося второго шара вылетел сизый голубь, Бомилькар дернул Антигона за рукав накидки:

— Пойдем. Стражники ушли.

Бомилькар говорил шепотом, хотя ликующие крики вокруг заглушили бы даже громкие возгласы.

Они медленно протиснулись к повозке, запряженной четырьмя быками с подвешенными к шеям торбами с сеном, и осторожно забрались под навес.

Внутри стоял тяжелый, как на скотном дворе, запах. Карлики, похоже, здесь не только спали и ели, но и справляли большую и малую нужду. Свою лепту внесли, разумеется, и два голубя. Бомилькар подмигнул Антигону:

— Помнится, ты как-то жаловался на нашем корабле на тесноту.

— Лучше следи за монетами. Боюсь, у малышей очень ловкие, юркие пальцы.

— Туда они не залезут, — Бомилькар выразительно похлопал по своему поясу.

Скоро в повозку с громким шушуканьем набились карлики. Они разговаривали на каком-то непонятном Антигону языке. Аристобул опустил полог, один из карликов подмигнул Антигону, распахнул хитон и оказался женщиной с тремя грудями. Грек громко крякнул от удивления и отвернулся.

Как только повозка медленно тронулась и загромыхала по неровной дороге, карлики стали щекотать грека, тереться о него и даже покрывать слюнявыми поцелуями его щеки. Антигон, стиснув зубы, терпел и даже не пытался сопротивляться, понимая, что любой шум может вызвать подозрения.

Снаружи Аристобул неустанно щелкал бичом и распевал какие-то загадочные песни, состоявшие большей частью из выкриков, свиста и причмокивания. Один из карликов вдруг начал теребить пояс Бомилькара, а карлица — их тут было несколько — разделась догола, и Антигон даже скривился от отвращения, поскольку вся нижняя часть ее тела была покрыта пупырчатыми бородавками, утопавшими в рыжеватом волосяном покрове. Она раздвинула ноги с похотливым воркованием придвинулась вплотную к греку. Тут, на его счастье, повозка остановилась, Аристобул сунул голову под полог и даже причмокнул от удовольствия при виде такого зрелища.

— Жаль, но вам пора выходить, — с нескрываемым сожалением произнес он.

Аркезилай уже ждал их на обочине дороги, тянувшейся к северо-западу от Массалии через гряду холмов. Под уздцы он держал двух мулов, груженных кожаными флягами, одеялами и набитыми едой дорожными сумами.


Через три дня они добрались до Родана, приобрели в маленькой речной гавани плоскодонку и долго плыли вдоль стоявшего стеной камыша. Внезапно Бомилькар сделал глубокий вздох.

— Пахнет солью, — удовлетворенно заметил он. — А значит, море уже близко. Мое море.

— К сожалению, римляне довольно скоро назовут его своим.

— Ну не будут же они властвовать над каждой его каплей! — Бомилькар с отвращением сплюнул за борт.

Под вечер они свернули в узкий залив и оказались в царстве воды и камыша, где земля была представлена только маленькими островками. Они уже не гребли, а отталкивались от дна шестами, которые то и дело застревали в вязком иле. Антигон сразу же вспомнил давний переход через болота Этрурии, когда густая черная жижа хватала их за ноги, как будто норовя утащить в свою жадную утробу. Перед глазами грека вновь отчетливо предстало лицо Ганнибала, замотанное повязкой со следами свежей болотной грязи. От грустных воспоминаний его отвлекло промытое течением русло, проходившее сквозь илистую массу. Постепенно оно расширилось, переходя в водную гладь. Здесь фламинго и цапли неподвижно стояли в воде, а журавли с печальными криками взлетали и уносились куда-то, озаренные красноватыми косыми лучами закатного солнца. Совсем близко от плоскодонки из воды вдруг вылетела большая рыба и с громким плеском упала обратно.

— Никого вокруг, — Бомилькар окинул внимательным взглядом протоку, — Интересно, где нас ждет обещанный корабль?

— Ты капитан, а не я, — слегка поморщился Антигон. — Где бы ты попробовал его спрятать?

— Только не очень близко к морю — там его могут заметить римляне. Но и не стаи бы чересчур далеко отплывать от устья — можно сесть на мель.

Антигон покачал головой, задумчиво разглядывая кончики грязных пальцев с черными ободками под ногтями, потом встал и, приложив руки ко рту, оглушительно крикнул:

— Та-а-а-а-а-нит! Ме-е-е-е-е-лькарт!

— Ну надо же, — криво усмехнулся Бомилькар. — Такого, признаться, я никак не ожидал! Упорно отвергавший богов Антигон, сын Аристида, теперь взывает к Танит и Мелькарту. Но вообще-то на твой крик может отозваться римское сторожевое судно. Хорошо, если они просто отправят нас обратно в Массалию. Но могут поступить гораздо проще…

— Ох, давно я не бил тебя, сын моего друга.

— Последний раз лет тридцать назад.

Подождав еще немного, они вновь принялись отталкиваться шестами от дна и вскоре увидели на поросшем жесткой травой островке рыбака в низко надвинутой на лицо войлочной шапке. Он не спеша выбирал сети, видимо поставленные на ночь.

— Эй, повелитель рыб, мы заблудились! — крикнул Бомилькар, направляя к нему лодку.

Рыбак еще несколько мгновений смотрел на воду, потом повернулся и медленно сдвинул шапку на лоб. Антигон не поверил своим глазам. Перед ним стояла Томирис.


Даже по прошествии одиннадцати военных лет в Карт-Хадаште отсутствовали признаки усталости. Не испытывал город также недостатка в каких-либо товарах или продовольствии, Улицы по-прежнему были заполнены толпами праздношатающихся мужчин и женщин, а возле бань мальчики, как обычно, зазывали посетителей звоном колокольчиков. Только больше стало разбогатевших на войне купцов. Они с важным видом восседали на мягких подушках, прикрепленных ремнями к спинам нарядно убранных мулов, и с откровенным пренебрежением поглядывали на прохожих.

Сразу же после прибытия Антигон вознамерился было вступить в открытую борьбу с Ганноном, но потом поддался уговорам Бостара, убедившего его в том, что Ганнон теперь уже не обладает прежним влиянием, поскольку Совет наконец решил предоставить Гадзрубалу и Магону в Иберии полную свободу действий.

Это решение было запоздалым и, как выяснилось, половинчатым. Под натиском Корнелия Гадзрубал с войском отступал на юго-запад, стремясь соединиться с Гадзрубалом Гисконом и Магоном. Но Публий Сципион показал себя способным учеником Ганнибала. Севернее Тартесса, близ Бэкулы, он сумел навязать противнику сражение и благодаря переходу на его сторону многочисленных иберийских племен располагал значительным превосходством в силах. Он применил тактику Баркидов, то есть атаковал прямо на марше, и Гадзрубал, видя, что сражения ему не выиграть, сумел почти без потерь отвести свои отряды.

Севернее Черных гор стратеги пунов и старейшины спешно собрались на военный совет. Гадзрубал и Магон предложили или соединить все три армии и разбросанные по разным гаваням корабли и попробовать разгромить Корнелия, или отступить на легко защищаемые позиции на юге и перебросить большую часть войска сухопутными и морскими путями в Италию. Старейшины, как обычно, не пришли к однозначному решению, а предпочли дробить силы. В результате Ганнибалу Барке предстояло двинуться на помощь брату и Гадзрубалу Гискону — защищать южные земли, Масиниссе с его тремя тысячами всадников — совершать набеги на враждебные племена, а Магону — вербовать новых воинов на Балеарских островах.

Несколько более радостные сообщения поступили с Востока. Заключивший союз с Римом царь Пергама Аттал, потерпев поражение, удалился в свои владения и в лучших эллинских традициях какое-то время воевал с царем Вифинии. Родос[172], оставшийся в стороне от бурных событий, построил за эти годы огромный флот и стал крупнейшей морской державой в восточной части Ойкумены. Теперь его правители вместе с Птолемеем пытались добиться заключения мира между Филиппом Македонским и Римом.

Антигон в очередной раз отказался от любых попыток найти хоть какую-то логику и смысл во всех этих событиях и решениях. В то время как римский флот опустошал побережье Ливии, пунийские корабли оказались разбросанными по всему Внутреннему морю. Очевидно, в Совете вообще толком не знали, сколько всего у них военных судов. Даже Ганнон Великий вряд ли бы мог правильно ответить на этот вопрос. По слухам, семидесятидвухлетний старик серьезно заболел и вот уже несколько месяцев не появлялся на заседаниях Совета.

Прибыль, получаемая «Песчаным банком», и хранившееся там даже после всех затрат еще весьма значительное состояние Барки позволяли пока оказывать помощь его сыновьям. Антигон взял из хранилища тысячу талантов серебра, завербовал три тысячи ливийцев и две тысячи нумидийцев, прикупил еще военного снаряжения и осенью вместе с воинами и оставшимися семьюстами талантами отбыл в Италию.


Главный лагерь Ганнибала находился в ста стадиях от Метапоита. Сам стратег и его ближайшие сподвижники расположились в хорошо укрепленном селении, стоявшем на холме прямо на берегу Брадана — реки, разделявшей Луканию и Апулию. Отсюда было очень легко добраться до важнейших дорог, ведущих из Лукании в Бруттий.

Как и в Карт-Хадаште, Антигон здесь также не обнаружил ни малейших признаков уныния, но совсем по иной причине. Стратег по-прежнему заражал верой в победу и кутавшихся в теплые накидки ливийцев, и нумидийцев, и меченосцев из Иллирийских гор, даже в холод предпочитавших ходить лишь в фартуках и неизменных светлых горностаевых шапках.

Антигон знал, что многих он уже никогда не увидит. Два года минуло с того дня, когда Муттин совершил роковой для себя поступок и перешел к римлянам. За это время в сражениях погибли Магарбал и Гадзрубал Седой. Сын старого Бомилькара Ганнон, несмотря на несколько проигранных битв по-прежнему считавшийся лучшим военачальником после Ганнибала, возглавлял половину войска, разбросанного по многочисленным крепостям и лагерям Бруттия.

В день зимнего солнцеворота они сидели на террасе и пили вино вперемежку с горячим травяным настоем. Стратег вопреки обыкновению почти не принимал участия в разговоре. Он сидел, прислонившись затылком к стене, и время от времени нервно теребил красную повязку на незрячем глазу. Внизу, на узкой прибрежной полосе, светловолосые галлы с палками и деревянными щитами разыгрывали штурм римского лагеря. Обучавший их этому целую неделю молодей пун скромно стоял в стороне в окружении Примерно трехсот наемников, среди которых почти не было сведущих в военном деле иберов и ливийцев. Зато здесь присутствовали в большом количестве совершенно неопытные сыновья бруттийских крестьян, соблазненные большим жалованьем и возможностью поживиться за счет противника, а также луканцы, кампанцы и греки из Метапонта. Антигон прошелся взглядом по лицам новобранцев и поразился их различию. Только Ганнибал мог поддерживать дисциплину в этом разноязыком, разноплеменном воинстве и вести его от победы к победе.

— Многие италийские греки предпочитают умереть рядом с Ганнибалом, чем жить под властью римского наместника. — Новый начальник конницы Бонкарт лишь вдохнул аромат вина и поставил чашу на стол.

— Почти десять лет прошло с тех пор, как я очищал от льда, снега и дерьма твой лагерь на берегу Треббии, стратег, — мрачно сказал Антигон. — Если бы вы знали, как я тоскую по тем славным временам.

— Не десять, а целых тысяча лет, владелец «Песчаного банка», — назидательно произнес Бонкарт. — Признаться, ты внешне почти совсем не изменился.

— Перестань, я уже тогда был очень стар.

— А мне было только двадцать четыре года, когда мы перешли Ибер. — Бонкарт провел пальцем по шраму, пересекавшему лицо от уха до подбородка, и коснулся испещренного морщинами лба, — Теперь же я чувствую себя семидесятипятилетним стариком.

— Как вы оба замечательно считаете, — криво усмехнулся Созил. — Двадцать четыре и тысяча — получается семьдесят пять.

Во двор бесшумно, как будто паря в воздухе, вошла стройная красивая женщина в наброшенной поверх хитона подбитой шерстью накидке. Ганнибал открыл глаз и ласково улыбнулся ей.

— О повелитель моего сердца, — в ее взгляде было столько нежности, что Антигон невольно позавидовал стратегу, — Один из воинов хочет поговорить с тобой. Сказать ему, что ты отдыхаешь?

— А разве он когда-нибудь отдыхает, Мелита?

— Дядюшка Тигго решил позаботиться о маленьком мальчике Ганнибале, — насмешливо отозвался стратег. — Очень мило с твоей стороны. Я сейчас приду.

Он гибко, как кошка, поднялся и вместе с Мелитой зашел в дом.

— По-моему, тебе сейчас преподнесут подарок, — заплетающимся языком пробормотал Созил.

— Какой еще подарок? — с безучастным видом повернул голову Антигон.

— Перед твоим приходом Ганнибал как раз послал за ним. В отличие от меня он никогда ничего не забывает.

Ганнибал и Мелита вернулись через несколько минут. В руках пун держал продолговатый сверток. Неожиданно он опустился на колени перед Антигоном, а Мелита положила ладонь на голову греку.

— О мой друг и владелец «Песчаного банка»! Мы обычно с почестями хороним павших врагов и чтим их могилы. Порой мы даже ухаживаем за ними. Разумеется, я не имею в виду простых легионеров. Римляне же поступают совершенно по-иному. Поэтому еще до начала осады Капуи я приказал вынуть из одного захоронения некий памятный тебе предмет.

Антигон развернул шерстяное одеяло и завороженно уставился на британский меч Мемнона.

— Я очень признателен тебе, — дрогнувшим голосом поблагодарил он и потерся щекой о щеку стратега. — Пока потерян только один из шести мечей.

— Какой именно?

— Меч Бомилькара, сына Бостара, вместе с кинжалом, подаренным мне твоим отцом, остался в Массалии.

— А меч Аристона?

— Он у него, — ответил Антигон и медленно, тяжело роняя слова, рассказал о своей поездке в южные земли Ливии.

Выслушав грека, Ганнибал хлопнул себя по коленям и сразу же перешел к наиболее важной для него теме:

— Гадзрубал зимует на землях аллоброгов. Зимой он попытался перейти через Альпы…

Стратег прервался на полуслове, прошелся взглядом по лицам собеседников и вдруг замер, услышав тонкое жалобное ржание лошади. Он отвернулся и стал смотреть, как рядом с домом ибер чистит скребком животное, будто ничего более важного на свете для него сейчас не существовало.

— В твоем голосе звучит тревога.

— Даже не знаю, что тебе ответить. — Ганнибал нехотя повернулся. — Возможно, Гадзрубалу будет легче, чем нам. Все-таки он совершает переход в более подходящее для этого время, да и горцы вряд ли сильно помешают ему. Но лучше бы Гадзрубал остался в Иберии — у тамошних вождей он, несмотря ни на что, пользуется большим уважением. Вот если бы Магон по морю добрался сюда… Но…

Антигон обжег губы горячим настоем и с досадой махнул рукой. Он прекрасно понимал, что имел в виду стратег. Ганнибал, недобро усмехнувшись, продолжил:

— Наш флот разбросан по всему морю, а его следовало бы сосредоточить в одном месте. — Он снял повязку и с силой потер невидящий глаз, — Тогда нам имело бы смысл выйти на побережье Кампании. Но в Совете никогда не пойдут на такой шаг.

Осенью, когда поступили первые сообщения о продвижении Гадзрубала к Италии, Сенат спешно вывел все войска из Иллирии и Эллады, На помощь брату Гадзрубал вел двадцать восемь тысяч пехотинцев, семь тысяч всадников и тридцать слонов. Он рассчитывал пополнить ряды своего войска за счет галлов и лигуров. По слухам, его посланцы еще осенью завербовали в Верхней Италии восемь тысяч человек. Но даже этого было недостаточно, учитывая, что Ганнибал должен был оставить часть своих солдат для защиты южноиталийских городов и крепостей. Таким образом, двум не слишком большим войскам предстояло проломить кажущуюся почти несокрушимой стену из шестнадцати римских и «союзных» легионов.

Правда, Антигону было известно, что в стане противника также без особой радости смотрят а будущее. К ужасу Сената, количество граждан, способных носить оружие, после десяти с половиной лет войны уменьшилось с четырехсот тысяч до ста семидесяти трех тысяч. На помощь Риму не присылали воинов уже не только лапиги и этруски, но и сабиняне, луканы и самниты. Мощь Рима была основательно подорвана, его казна опустошена, и от полного краха его удерживали только хорошо вымуштрованные легионы и железная воля сенаторов. Если бы Ганнибал имел в своем распоряжении многочисленную армию и сильный флот…

— Не стоит даже мечтать об этом, — чуть улыбнувшись, посоветовал Антигон. — Возможно, плод уже настолько созрел, что сам упадет к нам в руки. Нов любом случае нужно трезво смотреть на вещи. А кстати, что поделывает твой достопочтенный союзник Филипп теперь, когда римляне покинули его земли?

Ганнибал молча смотрел куда-то в одну точку. Вместо него вопросом на вопрос ответила Мелита:

— А что, по-твоему, Антигон, он должен делать?

— Взять Аполлонию и немедленно перебросить свои войска в Италию, — как-то сразу помрачнев, пробурчал грек. — Но такой разумный поступок не для него.


«Неужели человеку, вот уже десять лет поражающему мир, в будущем году исполнится только сорок?» — такой вопрос часто задавал себе Антигон, и это обстоятельство порой представлялось ему просто непостижимым. Тело Ганнибала по-прежнему было крепким, время и тяжкие испытания не выбелили его виски, не прибавили седых прядей в бороде и не избороздили морщинами широкий лоб. От его острого пытливого взора, казалось, ничего не могло ускользнуть. Он вполне мог, проведя две-три ночи с Мелитой, потом несколько дней непрерывно объезжать лагеря, изучать местность и подолгу разговаривать на их языках с гетульскими лучниками, балеарскими пращниками, галльскими копейщиками, спартанскими гоплитами, нумидийскими наездниками и легковооруженными ливийскими пехотинцами. Антигон часто ездил вместе с ним. В одну из особенно непогожих ночей их отряд расположился у входа в удлиненную горловину, окаймленную с двух сторон невысокими, но крутыми горами, изрезанными ущельями и густо покрытыми щетиной лесов. Эти горы разделяли исконно апулийские земли и владения лапигов, мессапиев и салентинцев. Последние предоставили в распоряжение римлян примерно восемь тысяч воинов, и те в ответ воздвигли здесь кастел для защиты особенно важного для них отрезка Аппиевой дороги и горного перевала.

Околополуночи Антигон плотнее закутался в ветхое одеяло и попытался заснуть. Вокруг не было никакого жилья, палатки они решили не ставить, чтобы не терять времени, а пронизывающий ветер, швырявший в лицо комья мокрого снега и крупные капли дождя, не позволял разжечь костер. Грек закрыл глаза и уже начал было, несмотря на холод и ноющее на жесткой земле тело, погружаться в дремоту, как вдруг почувствовал на плече чью-то сильную руку.

— Просыпайся, Тигго.

— Что случилось? — Антигон приподнялся и зябко поежился.

— Мы сейчас попробуем захватить их укрепление. — Ганнибал присел на корточки. — Зимой, а тем более в такую погоду они уж точно не ждут нападения.

Он провел рукой по мокрой бороде и легко встал.

— У тебя хватит людей?

— У них три манипулы и приблизительно четыреста лапигов. — Ганнибал хитро улыбнулся и для убедительности начал загибать пальцы. — То есть даже восемьсот человек не наберется. А у нас сорок нумидийцев и двести ливийцев. Поверь, мы легко справимся с ними.

— Ты говоришь так, словно и впрямь обладаешь подавляющим превосходством в силах, — иронически усмехнулся Антигон.

— Так оно и есть, — твердо заверил его стратег. — Пойдешь с нами?

Антигон откинул одеяло, одним прыжком вскочил на ноги и погладил рукоять меча, когда-то принадлежавшего его сыну.

— Я и так уже задержался на этом свете. Так пусть же старик метек погибнет сегодня ночью. Чем она хуже других?

— Прекрасная ночь, мой друг, — Ганнибал понимающе кивнул. — Я дам тебе двадцать пять ливийцев. А задумал я следующее…

Дослушав до конца, Антигон очень серьезно сказал:

— Теперь я окончательно понял, почему враги так боятся тебя. И почему ты до сих пор жив, мой мальчик. Увидимся на рассвете.

Огромный — семьдесят шагов в длину и столько же в ширину — квадратный римский лагерь был, как всегда, окружен рвом и валом с высоким частоколом, за которым были расставлены часовые. Правда, в такую ненастную ночь, когда сильные порывы ветра постоянно гасили факелы, они вряд ли смогли бы разглядеть затаившихся вражеских воинов, даже если бы до рези в глазах вглядывались в ночную мглу. Но на это они уже не были способны, так как несколько месяцев вынужденного безделья напрочь отбили у них охоту ревностно нести службу. Во всяком случае, именно такой вывод следовал из донесений лазутчиков.

Всю вторую половину ночи Антигон вместе с двадцатью пятью ливийцами пробирался в обход по сыпучим, круто уходящим вниз горным тропам. Когда спуск кончился, под ногами сразу же захлюпало, но болото, к счастью, оказалось далеко не таким топким, как в Этрурии. Вскоре небо начало заметно светлеть, звезды поблекли, и на зябко-сером фоне резко выступили очертания защитного вала и возвышающихся по углам легких деревянных башен, на которых неподвижно застыли часовые. Они сразу насторожились, заметив медленно выплывающую из тумана вереницу испачканных жидкой болотной грязью людей.

— Мы убежать от Ганнибала! — срывающимся от волнения голосом закричал Антигон. — Мы принести важные сведения! Пусть кто-нибудь прийти сюда!

Грек почти в совершенстве владел латынью, но эти слова он выкрикивал с нарочито ломаным акцентом, как старый сикелиот.

Ворота медленно открылись. Из лагеря, прикрывая гладко выбритое лицо от щедро швыряемых ветром пригоршней дождя и снега, вышел центурион. Он медленно приблизился к мнимым перебежчикам и смерил их внимательным взглядом холодных глаз.

— Метапонт. Ганнибал выступить Лукания, так как у римлян близ Грумента в лагере изменники.

— В чьем лагере?

— Флакка.

Центурион задумчиво пощипал поседевшие брови. Очевидно, это имя внушало ему гораздо большее доверие, чем внешний облик пришельцев. Ведь всего лишь несколько недель назад Квинт Флакк прибыл в расположенный под Грументом лагерь.

— Говоришь, изменники?

— Их четверо. Ты, центурион, взять мой меч и отвести к самому главному.

Римлянин еще раз сурово насупил брови, внимательно поглядел на протянутый Антигоном меч и жестом подозвал нескольких легионеров.

— Заберите у них оружие и отведите к трибуну.

Уже в лагере еще не разоруженные Антигон и десять ливийцев — остальные остались за воротами — с поклонами положили у ног легионеров свои узлы, и расслабившиеся за долгие спокойные месяцы римляне принялись неторопливо рыться в них. Вдруг грек издал пронзительный крик. В руках у центуриона сверкнул клинок, но Антигон принял удар на перекрестье своего меча, резко крутанул его, и короткий римский меч отлетел прочь. Антигон приставил острие меча к горлу центуриона и, горячо дыша, мягко произнес на безупречной латыни:

— Хочешь жить — не двигайся!

Глаза центуриона налились страхом, на побагровевшем лбу задрожали синие жилки, он обмяк, и грек понят, что сопротивления не последует.

Антигон чуть скосил глаза. Двое часовых неподвижно валялись на земле. Еще двое, прислонясь к частоколу, отбивались от шести ливийцев, наскакивавших на них как петухи. Остальные пехотинцы сгрудились у распахнутых ворот, куда с громким боевым кличем уже вбегали их товарищи. Оглушительно взревела труба.

Примерно в ста шагах от лагеря небольшой участок земли густо порос колючим кустарником, в котором никто не мог бы спрятаться. Иначе римляне давно бы выкорчевали его. Вокруг имелось вполне достаточно деревьев, а из ломких, усеянных шипами ветвей было довольно трудно разжечь костер.

Ночью воины Ганнибала натаскали туда множество охапок хвороста. Днем кто-нибудь из часовых наверняка заметил бы, что кустарник сильно увеличился в размерах и заметно приблизился к лагерю, но в ранние утренние часы все вокруг было окутано молочно-белым туманом.

Всю ночь безоружные воины Ганнибала, словно кроты, рыли от кустарника ходы в глинистой земле. К утру шедшие следом пехотинцы передали им мечи, копья и доски.

Крик Антигона послужил им сигналом. Кустарник вдруг задрожал, распался, и из его глубины вынеслись нумидийские всадники. На крупах их коней сидели пехотинцы. У рва они спрыгнули и вместе с вылезшими из прорытых ходов воинами принялись перекидывать через ров доски, с воинственными криками потоком вливаясь в открытые ворота. Запоздало зазвучали боевые рожки римлян. Полусонные легионеры выбегали наружу и панически метались, сталкиваясь друг с другом.

Антигон, чуть нажимая на рукоять меча, гнал центуриона перед собой по дорожке. Через несколько минут они оказались у высокого шатра из дорогой восточной ткани. Стоявший у входа караульный в полном боевом облачении ловко отбивался мечом от нескольких иберов, стараясь задержать их у приподнятого полога. Но за его спиной двое наемников ворвались внутрь и почти сразу выбежали обратно. Один из них, обагряя кровью землю, нес в руке голову трибуна с торчащими, как иглы дикобраза, слипшимися прядями волос. Тут караульный как подкошенный рухнул на землю, широко раскинув руки.

Этот короткий ожесточенный бой лишь отрывочно запомнился Антигону. В памяти запечатлелись распоротый живот ливийца, со стоном обнимающий землю галл, искаженное яростью лицо легионера, рассеченное ударом фалькаты и принявшее какое-то растерянное выражение. Он даже схватился за то место, где был подбородок, точно хотел удержать хлещущую кровь. Следующим ударом невысокий широкоплечий ибер снес ему голову. Но не эта, а совсем другая голова больше всего запомнилась Антигону. Всего лишь час назад она принадлежала трибуну, а теперь чуть покачивалась на воткнутой посреди лагеря пике.


— Я слишком стар для таких проделок. — Антигон потерся спиной о сосну, чудом зацепившуюся корнями за расщелину, и запахнул плащ. — А старикам подобает мирно возлежать на ложе и не слишком часто выходить из дома.

Ночь была холодной и ясной, в небе роились и мерцали звезды. После долгих дождей и снегопада земля окончательно размокла и превратилась в сплошное грязное месиво. Они стояли на недавно вскопанной и укрепленной площадке с наружной стороны вала. Раньше здесь находился передовой сторожевой пост римлян. Отсюда можно было не только наблюдать за подступами к перевалу и Аппиевой дороге, но и в случае необходимости быстро перекрыть их.

— Ты из тех, кто никогда не стареет, — чуть помедлив, отозвался Ганнибал.

— Мое тело так не считает.

— Ну, если ты еще и со своим телом разговариваешь… — неожиданно резко сказал Ганнибал, — тогда никого не вини, кроме себя.

Внезапно он откинулся на спину, вытянул ноги и мгновенно заснул. Дыхание его было ровным и спокойным. Грек предпочел и дальше сидеть прислонившись к сосне, хотя внутри у него все словно налилось свинцом. Усталость сковала руки и нога, она просачивалась в мозг, но не усыпляла его, а, наоборот, вызывала в нем расплывчатые образы и пробуждала воспоминания, обрывки которых упорно не желали складываться в цельную картину. Затем усталость постепенно ушла, но осталось напряжение, заставлявшее по-новому воспринимать окружающий мир. Звезды на небе и лежащий в трех шагах завернувшийся в пурпурный плащ стратег, догорающие костры, звуки шагов и голоса перекликающихся между собой часовых, запах влажной кожи, мокрой ткани, навоза, чеснока, вина и запекшейся крови. Этот запах был присущ тысячам ночей, прошедших с начала страшной, изнурительной для обеих враждующих сторон войны, охватившей постепенно почти всю Ойкумену… Если бы не мужество мерно посапывающего рядом человека, не его полководческий дар и не знание им великого множества военных хитростей, Кархедон давно бы уже пал. Вряд ли его обитателям удалось бы больше трех лет продержаться за могучими стенами. Только стратег, соглашавшийся ночевать в палатке при условии, если у всех его солдат была крыша над головой, и питавшийся с ними из одного котла, еще мог спасти город от почти неминуемой гибели. Воины просто боготворили Ганнибала. За все эти годы его предал только один командир — Муттин, — и то лишь потому, что был доведен до отчаяния глупостью и упрямством своего непосредственного начальника. Лишь двести двадцать иберов после одного неудачного для стратега небольшого сражения перебежали к врагу, а точнее, к пять раз избиравшемуся консулом Клавдию Марцеллу, прозванному «палачом Сицилии» и год назад погибшему под Петерией. Меч Рима — так прозвали его — был сломан, а Щит Рима — Квант Фабий Максим — превратился в дряхлого старика.

И тут на помощь Вечному городу пришел случай в лице юного Публия Корнелия Сципиона. Он долго присматривался издалека к действиям Ганнибала, а потом, хорошо усвоив его приемы, приступил к перегруппировке римских войск в Иберии и обучению легионеров новым правилам ведения боя. Сципион заменил схожее с фалангой линейное построение легионов подвижными соединениями. Но в первую очередь его успехам способствовали бессмысленные приказы старейшин, вынуждавшие Гадзрубала и Магона дробить свои силы. Однако сокрушительное поражение пунов в Иберии неожиданно имело благоприятные последствия. Ни разумные доводы, ни мольбы, ни длинные послания, ни хитроумные интриги не могли поколебать упорствующих в своем упрямстве членов Совета. И только угроза полнейшего краха вынудила их пойти на уступки и послать на помощь Ганнибалу относительно большую армию. Правда, в Италию она шла неверным путем, а возглавлял ее человек, которому следовало бы остаться в Иберии, ибо только он был способен спасти ее от окончательного захвата римлянами. Но соединение двух армий позволяло забыть про эту страну, ибо после совместных действий Гадзрубала и его старшего брата в Италии уже не было бы Сената и никто бы не смог отозвать юного Корнелия в Рим, где, по сведениям лазутчиков, царила сейчас полнейшая паника.

На иссиня-черное небо выкатился желтый, чуть приплюснутый диск полной луны. По лицу Ганнибала медленно поползла тень от голой ветви. Возле стратега на мгновение остановились двое караульных, постоянно обходившие лагерь. Потом галл зашагал дальше, а ливиец низко склонился над Ганнибалом. Антигон, раскорячась, как краб, бесшумно отполз в сторону, сжал рукоять меча и напрягся, готовясь к прыжку. Ведь жизнь человека, изумлявшего весь мир и ставшего для Рима воплощением кошмара, сейчас воистину висела на волоске. Достаточно было нанести один удар кинжалом, и…

Но ливиец только опустился рядом со стратегом на колени, воткнул рядом с ним в землю два дротика и прислонил к ним щит так, чтобы его тень падала на лицо Ганнибала. Антигон вспомнил, что, согласно поверью многих ливийских племен, свет полной луны непременно должен вызвать безумие. Ливиец осторожно поправил на стратеге плащ, выпрямился и, встретившись глазами с Антигоном, смущенно улыбнулся. Это был один из ветеранов, начинавших служить еще при Гамилькаре.

Антигон блаженно вытянул ноги и вдруг почувствовал, что засыпает. Впервые за много лет он прямо из голой земле заснул, как в далеком детстве, — спокойно, безмятежно, предвкушая новый, полный веселья и радости день. Через полчаса его разбудил топот ног. Он упруго потянулся и еще сонными глазами уставился на свежее, без малейших признаков сна лицо Ганнибала, с мечом в руке внимательно прислушивавшегося к затухающему шуму и лязгу металла. Стратег задвинул меч в ножны, положил на тлеющие угли охапку хвороста, поджег ее и несколько минут молча смотрел на взметнувшиеся языки пламени. Затем он присел, добавил меду и киннамону в медный кувшин с разбавленным вином и равнодушно спросил:

— Я где-то около часа спал, так?

— Приблизительно да. Поспи еще. Я здесь все сделаю за тебя.

— Полежать еще? Зачем? Я чувствую себя свежим и бодрым. Здесь ничего больше делать не нужно. Я пойду, а ты поспи еще, Тигго.

Какое-то время Антигон с неподвижным, как придорожный камень, лицом сидел, всматриваясь в клубившийся над кувшином дымок. Он наполнил обжигающим хмельным напитком кружку, взял ломоть хлеба и нехотя вернулся к сосне.


Через два дня прибыли пятьсот галлов и бруттиев, и Ганнибал, поручив возглавлявшему их узкоглазому пуну Зеденбалу защиту лагеря и перевала, отправился обратно вместе с Антигоном и частью своего отряда. По-прежнему дул сырой, пронизывающий ветер и падал снег вперемешку с дождем, из-под копыт летели грязь и глина, мелькали тянувшиеся вверх по обеим сторонам полураскисшей дороги деревья, и, когда впереди показалось тесное русло речки, шумной весной и осенью и пересыхающей жарким летом, Ганнибал чуть наклонился к Антигону и тихо, словно самому себе, сказал, что очень соскучился по Мелите.

В феврале уже по-весеннему тепло пригревало солнце, хотя вечерами зачастую еще налетали бурные ветры с дождем и снегом. На деревьях набухли почки, пахло пробуждающимися после зимы травами. В гавань Кротона вошла небольшая флотилия, доставившая военное снаряжение и тысячу нумидийцев. На лодках к побережью прибыли еще около тысячи мессенов и спартанцев. Этого было явно недостаточно, и Ганнибал со вздохом сожаления приказал уже изрядно поседевшему нумидийцу Микинсе и молодому пуну Бошмуну позаботиться о размещении новых воинов.

Антигон от души радовался встрече со старыми знакомыми. Окончание подготовки к весенней кампании совпало по времени с появлением в Метапонте сына бывшего суффета Бомилькара Ганнона с тринадцатитысячным войском. Раньше там же объявился Гимилькон, как всегда выдержанный и спокойный. Они забрали с собой почти все свои отряды, оставив Бруттий фактически беззащитным.

В ожидании прихода Гадзрубала все были крайне возбуждены и заражали друг друга верой в чудо. Между тем средний брат Ганнибала не мог перейти Альпы в первые весенние месяцы. Ему пришлось ждать, пока перевалы очистятся от талого снега. В свою очередь Ганнибал понимал, что брату, как и ему самому одиннадцать лет назад, придется с боями прокладывать себе путь. И все же он надеялся, что армия Гадзрубала не позднее лета выйдет на земли галлов и лигуров. И тогда во все стороны помчатся гонцы, армии наконец соединятся и при поддержке объединенного флота разгромят легионы и приступят к осаде Рима. Тут следовало учесть одно немаловажное обстоятельство: даже после соединения обеих армий римляне по-прежнему обладали численным преимуществом, но зато у них не было своего Ганнибала.

Первой целью стратега был Грумент — город, расположенный в самой сердцевине Лукании. Именно там огромное воинство по главе с консулами Квинтом Флакком и Клавдием Нероном неусыпно стерегло дороги, ведущие на север и северо-запад. Четырем легионам и «союзным» отрядам, в общей сложности насчитывающим сорок тысяч воинов, Ганнибал противопоставил тридцать тысяч хорошо отдохнувших за зиму, превосходно обученных и дисциплинированных воинов, превращенных его умом и железной волей в единое целое.

Под Грументом Антигону больше всего запомнился топот закованных в броню коней. Страшный таранной силы удар катафрактов, неожиданно для римлян вырвавшихся из середины шеренг галльских копейщиков, опрокинул гастатов и «передовых». За ними в ряды триариев врезались пешие галлы и иберы. Римские пехотинцы дрогнули, окончательно рассыпали строй и побежали по вязкой от крови земле, спотыкаясь о тела своих и чужих и роняя оружие и щиты. Бросившихся им на подмогу римских всадников вылетевшие из-за холмов нумидийцы легко сбивали дротиками с коней. Они метали их с двух рук, быстро опустошая наплечные чехлы. В последовавшей потом сече Антигона поразила ловкость Бонкарта и его превосходное владение мечом. Начальник конницы, ворвавшись в самую гущу кровавого побоища, отважно вступил в схватку сразу с четырьмя конниками. Сделав ложный выпад, он срубил одному голову и, два раза крутанув коня на месте, уложил еще двоих. Четвертый римлянин в панике бросился прочь и тут же вылетел из седла с вонзившейся в шею по самое оперение стрелой. Наконец римская конница сначала медленно, будто нехотя, а потом все быстрее и быстрее начала уходить к отрогам гор.

Во всех последующих столкновениях консулы были уже вынуждены через час-другой отступать. Смешивалась, поворачивала обратно и бежала врассыпную римская пехота, припадая к гривам коней, чтобы уберечься от стрел и дротиков, уносились назад всадники. В результате Клавдий Нерон предпочел встать лагерем на другом берегу Ауфида и просто перекрыть все переправы и дороги, ведущие на север и запад. Всю ночь легионеры расставляли палатки, рыли кирками ров, возводили позади него высокий земляной вал и укрепляли его копьями. Однако уже следующей ночью пехота Ганнибала стремительным потоком устремилась на это укрепление. Солдаты несли бревна, охапки хвороста и громоздившиеся на щитах кучи земли. По сложенному довольно быстро мосту в римский лагерь ворвалась конница и, не ослабляя натиска, понеслась дальше. Вслед за нею пошли пехотинцы, нанося удары мечами, копьями и окованными железом дубинами, способными сокрушить любую римскую броню. В итоге войско Ганнибала обосновалось на обоих берегах реки. На всех переправах были выставлены его сторожевые посты.

В лагере Ганнибала царило радостное возбуждение, и лишь стратег сохранял трезвый и ясный ум. Он приказал постоянно тревожить римлян набегами, посылал конных разведчиков выяснять положение на дорогах и запретил предпринимать какие-либо необдуманные действия. По вечерам в расположенных неподалеку друг от друга вражеских станах ярко полыхали костры, днем же то и дело происходили стычки между небольшими отрядами и легковооруженными пехотинцами. Так продолжалось вплоть до самого вечера, когда римляне прислали Ганнибалу страшный подарок.

Тогда никто толком не мог понять, что же произошло, но позднее, по рассказам немногих уцелевших очевидцев, удалось воссоздать более-менее полную картину событий. Гадзрубал без особых усилий перешел через Альпы, собрал в Северной Италии галлов и лигуров и, имея теперь под началом свыше сорока тысяч воинов и сорок слонов, двинулся дальше, намереваясь выйти на Фламиниеву дорогу. Однако римлянам удалось перехватить его гонцов — четверых галлов и нумидийца. И тогда Клавдий Нерон принял неожиданное и очень смелое решение. Он распорядился оставить в лагере лишь небольшое количество воинов, строго наказав им как можно громче шуметь и жечь костры, чтобы противник подумал, будто армия консула не тронулась с места, а сам с шестью тысячами пехотинцев и тысячью всадников спешно двинулся на север. Неподалеку от реки Метавр он соединился с армией другого консула — Марка Ливия Салинатора. Все попытки Гадзрубала избежать сражения с превосходящими вражескими силами оказались тщетными. Знающие местность проводники предали его и сбежали ночью, не привыкшие к дисциплине галлы внесли еще большую неразбериху, и Гадзрубал, потратив целый день на безуспешные поиски брода, был вынужден дать бой в крайне невыгодных для него условиях.

Вечер опустил на горы темно-синие тени. Ветер с воем раздувал огни затухавших костров и крутил по земле клубы дыма. Антигон сидел у огня, погрузившись в раздумье, и очнулся только при виде двух ливийцев, робкими шагами приближавшихся к нему.

Оставить сторожевой пост они могли только при чрезвычайных обстоятельствах. Что это были за обстоятельства, Антигон понял через несколько минут, заглянув в принесенный часовыми кожаный мешок. Но первым это сделал Гимилькон. Ноги пупа тут же подкосились, а озаренное красным отблеском лицо вдруг стало пепельно-серым. Грек в свою очередь сунул в мешок руку, угодил во что-то липкое, мельком посмотрел внутрь и отшатнулся.

— Я сейчас пойду к нему, — Лицо его исказилось, окровавленные пальцы затряслись мелкой дрожью.

Быть может, он лишь в уме произнес эти слова, ибо от ужаса едва ли был в состоянии раздвинуть губы. Почти одновременно на него нахлынули воспоминания, сотканные из бесчисленного множества обрывков. Слоны на берегу Тагго, еще недавно мирно жевавшие сено, теснят, давят, поднимают хоботами, швыряют себе под ноги оретанов и веттонов и распарывают бивнями животы их коней. Гадзрубал, низко склонившийся над единственным оставшимся в живых наемным убийцей. Долгий разговор с Ганнибалом о его среднем брате и их предстоящих совместных действиях.

Даже в таком сочетании Антигон ощутил, как ужас каменной плитой придавил лагерь. Лица встречавшихся ему на пути воинов будто разом поблекли, и даже луна вдруг сделалась похожей на яркое пятно.

— Ты оказывал слишком большие почести погибшим врагам, — хрипло сказал Антигон.

Ганнибал выкинул в его сторону руку так, будто держал в ней меч. Едва содержимое мешка оказалось на столе, тело Ганнибала выгнулось, подобно туго натянутому, готовому вот-вот лопнуть луку. Затем оно как-то сразу обмякло, отяжелело и сгорбилось, а единственный глаз стратега вдруг словно расплылся по всему лицу, помутнел и блеснул слезой.

Созил мертвенно побледнел, отточенная палочка для письма выпала из его ослабевших пальцев, и лакедемонянин с тяжелым выдохом воскликнул:

— Ничто уже не спасет от гибели великий Кархедон!

Несколько минут он слепо шарил вокруг себя, затем кое-как встал и задернул за собой полог.

На столе лежала отрубленная голова Гадзрубала. Его покрытое запекшейся кровью лицо казалось спящим, не ведающим скорби и страданий.

Антигон из Кархедона, владелец «Песчаного банка», пребывающий ныне в доме виноторговца в Герре, — Томирис, владелице торгового дома в Китионе, Кипр.

Здоровья тебе, богатства и всяческих удовольствий, повелительница хранилищ и кораблей! Должен признаться, что старикам требуется как можно больше путешествовать — это разнообразит их жизнь, обостряет восприятие и заставляет проявлять сноровку. Зимние месяцы — если их вообще можно назвать таковыми — я намерен частично провести на жарком песчаном берегу. В первые же дни весны я хотел бы добраться до Лаодикеи. На лодке я проплыву вверх по течению Евфрата, а затем в одиночку или с каким-нибудь караваном доеду до моря. Если ничто не помешает, Бомилькар в день зимнего солнцеворота или чуть позже доставит меня в Пелузий, и тогда старый метек с удовольствием проведет два-три месяца на твоем корабле, о владычица моего сердца.

Последние события отнюдь не внушают мне радости. Филипп, вероломно нарушив договор с Кархедоном о взаимной помощи, заключил мир с Римом, а Селевкид, именующий себя Антиохом Великим, осуществил мечту Александра и дошел до Аравии. Теперь Герра вынуждена платить ему дань, и потому индийские пряности, ткани и записи высказываний их мудрецов приходится доставлять по Аравийскому морю к устью Евфрата. Правда, флот Селевкида положил конец засилью морских разбойников, но, насколько мне известно, южнее Египта и Куша эти негодяи по-прежнему отравляют жизнь мирным мореплавателям. А теперь давай посчитаем: за ввоз товара Харакс берет две трети от продажной цены, Лаодикея столько же за вывоз, и Антиох еще требует причитающуюся ему сотую долю в виде «царского налога».

В царстве Птолемеев, как мы знаем, дела обстоят несколько по-иному. Две десятые доли ты должен уплатить царю, четыре сотых — по прибытии в Беренику и столько же — при отъезде из Александрии. Таким образом, через Месопотамию везти товары дешевле, чем через Египет. Учти это, владелица торгового дома. «Песчаный банк» вот уже несколько лет содержит в Лаодикее множество хранилищ, караван-сарай и небольшую судостроильню. Ты прекрасно понимаешь, что было бы крайне неразумно вкладывать деньги в почти уже потерянную нами Иберию и полагаться на «мудрость» членов Совета. Правда, с моральной точки зрения мы поступили, наверное, не слишком порядочно.

К моему глубокому сожалению, Калаби и ее второй муж спешно покинули Александрию и отправились в Беренику. Я прекрасно понимаю, что им не хочется подвергать детей опасности из-за слишком неопределенного положения в Александрии. Но с другой стороны, я далеко не уверен, что увижу когда-нибудь своих внуков, которых, поверь мне, успел уже горячо полюбить. Ведь я собираюсь вернуться в Кархедон.

Пока же я желаю тебе попутного ветра и скорейшей встречи со мной.

Тигго.

Глава 15 Миротворец

Минуло почти пять лет со дня гибели Гадзрубала, и зима накануне семнадцатого и, очевидно, решающего года войны представлялась Антигону едва ли не самой мерзопакостной из всех предшествующих зим. Ветер, воздух, море в очередной раз манили его в дальние края, а положение в Карт-Хадаште и Ливии в целом практически вынуждали как можно скорее уехать отсюда. Но ему не суждено было осуществить свое желание, ибо после возвращения из Аравии он фактически оказался в плену у римлян. Год назад Публий Корнелий Сципион высадился в Ливии. Ганнибал, так и не получив подкрепления, сумел со своей тающей на глазах армией разгромить под Кротоном во много раз превосходящее ее по численности римское войско. Но мир уже начал рушиться, а Совет Карт-Хадашта так и не понял, что их город остался его последней опорой…

Антигон внимательно рассматривал римлянина, которого был вынужден сегодня принимать у себя. Его главные лагеря близ Утики и Тунета находились на одинаковом расстоянии от старинного имения грека, которое каким-то загадочным образом уцелело во время нашествия Регула и Ливийской войны. Теперь под его крышей нашли приют Корнелий Сципион и его ближайшие соратники.

— Почему ты с таким сомнением смотришь на меня, эллин?

— Я восхищен твоими выдающимися способностями и обширными познаниями, римлянин. — Антигон провел ладонями по шее так, будто она замерзла и он теперь пытался согреть ее. — Поскольку ты — мой гость и не разрушил мой дом, я не могу и не хочу оскорблять тебя высказываниями относительно твоих методов ведения войны. Но как все старики, я чрезвычайно любопытен, и потому скажи: что бы ты делал на месте членов Совета и Ганнибала?

Римлянин задумчиво повертел в пальцах изящный шестицветный кубок из александрийского стекла. Его содержимое сверкало, отражая огни подвешенных к стенам светильников, тлеющие угли жаровен и почти прозрачный зеленый мрамор столешницы. У Сципиона было приятное, умное лицо, которое чуть подпортил несколько тяжеловатый подбородок. Сейчас на этом лице застыло умиротворенное, почти веселое выражение. Консулу бело тридцать три года, и Антигон, которому вскоре должно было исполниться шестьдесят шесть лет и который знал и Регула, и Ганнона Великого, и обоих Гадзрубалов, и Ганнибала, и Магона, и Филиппа Македонского, и Птолемея Филопатора, испытывал к своему высокопоставленному гостю уважение, смешанное с определенной долей отвращения. Римлянин получил прекрасное образование, он свободно владел греческим языком и прошел школу, о которой любой полководец мог только мечтать. Он начал службу простым легионером, участвовал во всех проигранных Римом битвах между Тицином и Браданом и внимательно изучил методы своего великого противника, чтобы в дальнейшем не повторять ошибок многих римских военачальников. Но одновременно именно этот высокообразованный человек учинил кровавую и совершенно бессмысленную с военной точки зрения расправу над жителями иберийского Карт-Хадашта, Оротша и Иллургейи, превзойдя по своей жестокости «палача Локр» Племиния, которого даже Сенат был вынужден отдать под суд.

— На месте членов Совета? — Сципион сморщил лоб. — Ну, вероятно, я бы постарался предотвратить войну, а уж если этого не получилось, отправил бы на помощь Ганнибалу все корабли, всех коней, всех воинов и, разумеется, выскреб бы для него всю казну до последнего обола.

Антигон понимал, что кроется за подчеркнуто вежливыми манерами его гостя, и старался в беседах с ним не выдать какие-либо тайны Карт-Хадашта. За свою жизнь он не опасался, ибо знал, что Публий Корнелий способен вырезать почти все население Ливии, но всех сколько-нибудь важных пленных непременно отошлет в Рим, чтобы они приняли участие в его триумфальном шествии. Корнелий в самом начале их вынужденного знакомства сразу же дал понять, что счастлив заполучить в свои руки человека, который вот уже свыше сорока лет не только является владельцем богатейшего банка, но и считается одним из ближайших друзей Баркидов. Антигон же, естественно, не чувствовал себя счастливым. Сильный западный ветер вынудил Бомилькара долго плыть вдоль побережья и пристать между Утикой и Карт-Хадаштом, где уже стояла на якоре небольшая римская флотилия. Бомилькар и вся команда также сидели под стражей на территории имения. Корабль же римляне использовали для доставки своих гонцов в Вечный город и обратно, к берегам Ливии.

— Я знаю, — прервал затянувшееся молчание Сципион, — что ты сделал все возможное. Тебе не в чем себя упрекнуть. А вот остальные…

Он поднес кубок и без малейшей издевки в голосе предложил выпить за роковые ошибки старейшин.

За окнами сгустилась вечерняя мгла. Догоравшие светильники бросали на стены тускло-красноватые отсветы. В комнату с низким поклоном вошел раб-ливиец в сопровождении легионера в начищенном до блеска панцире, прикрывавшем грудь и спину, и бронзовом шлеме. Пока раб заправлял душистым Маслом светильники в высоких бронзовых треножниках и раздувал огонь в трех жаровнях, воин стоял неподвижно, не сводя с него прямою холодного взгляда и не снимая ладони с рукояти меча. В сумерках ярче запылали костры, сложенные легионерами из охранявшего имение небольшого отряда. Порывисто налетевший ветер подхватывал искры и разносил их по двору.

— Да нет, мне есть в чем себя упрекнуть.

Сципион с деланным равнодушием от вернулся и принялся внимательно рассматривать старый сундук. Вырезанные на его крышке тонкими линиями фигуры словно плясали в трепещущем пламени светильников.

— В чем же, уважаемый хозяин дома?

— Я слишком поздно узнал, что в действительности связывало купца Деметрия из Тараса и достопочтенного Ганнона Великого.

Римлянин понимающе улыбнулся, устранив тем самым последние сомнения грека, затем откашлялся:

— Что, по-твоему, предпримет Ганнибал?

— Не знаю, — Антигон чуть приподнял плечи, выражая сожаление. — Я также не знаю, какими он располагает силами и где сейчас находится Магон.

— Нигде.

Антигон резким движением отставил кубок в сторону, выплеснув вино на столешницу, сиявшую теперь уже не зеленоватым, а черным светом.

— Значит?

— Да, я плохой гость, — подтверждающе кивнул Сципион, — поскольку просто забыл тебе сказать, что Магон умер от полученной в последнем бою раны неподалеку от Сардинии.

Антигон закрыл глаза. Из трех «львят», своим рычанием сотрясавших мир, в живых остался самый великий из них… Антигон вдруг понял, что скорбит не столько по Магону, сколько по его брату и гибнущему Карт-Хадашту. Совет в очередной раз вынудил Магона отправиться вместе с Гадзрубалом Гисконом и пятьюдесятью тысячами необученных наемников в почти уже потерянную Иберию. Исход их столкновения с опытными, закаленными в боях легионерами Сципиона было нетрудно предсказать. Потом Магон отплыл к самому маленькому из Балеарских островов, спешно соорудил там небольшую гавань, завербовал новых воинов и по приказу Совета отбыл с ними не на помощь старшему брату, а в Северную Италию, которая была наглухо отрезана от Южной многочисленным римским войском. Это заранее обрекало на неудачу любые попытки соединиться с Ганнибалом.

— А его армия?

— Часть ее теперь под началом Ганнибала, часть по-прежнему на землях галлов. Там ею командует пун по имени Гамилькар.

— Хорошее имя.

— Одно из лучших. — Глаза Сципиона весело сверкнули и тут же колюче уставились на грека. — Но далеко не всякий достоин носить его… Однако ты не ответил на мой вопрос. Что же, по-твоему, предпримет Ганнибал?

— Я же сказал, что не знаю. Могу лишь предположить, что он будет всячески усиливать свое войско.

— Хорошо иметь умных друзей. — Сципион допил вино и медленно поднялся.

— Каждый имеет тех друзей, которых заслуживает. То же самое относится и к врагам. И тех и других не выбирают.

— Все правда, — римлянин недовольно скривил губы, — Даже слишком уж правда. Желаю тебе, эллин, спокойной ночи, хотя понимаю, что тебе неприятно мое присутствие в твоем доме.

Антигон вяло пошевелил пальцами правой руки. После ухода Корнелия он до краев наполнил кубок и приготовился к долгой бессонной, заполненной размышлениями ночи. Сципион, похоже, испытывал огромное уважение к Ганнибалу и одновременно непреодолимый страх перед ним. Грек тяжело вздохнул и подумал о потерянных годах, бессмысленно погубленных людях, выброшенных на ветер деньгах. Даже в прошлом году, через пятнадцать лет после перехода через Альпы и тринадцать лет после победы при Каннах, еще можно было одержать победу. Потом он вспомнил о странных, вроде бы второстепенных событиях.

Необычайно красивая дочь Гадзрубала Гискона Сапанибал, которую римляне называли Софонибой, стала женой Сифакса и тем самым побудила его перейти на сторону Карт-Хадашта. Вместе со своим тестем они собрали мощную пятидесятитысячную армию и окружили римлян под Утикой, но вместо нанесения решающего удара позволили втянуть себя в долгие переговоры, закончившиеся тем, что Корнелий в одну из ночей поджег оба их лагеря.

Сифакс и сын Гискона спешно собрали новую, правда уже тридцатитысячную, армию, но опять предпочли медлить с началом сражения и в результате потерпели сокрушительное поражение в битве у Великих равнин.

В этих условиях Совет решил отправить свой флот к Утике, где ему удалось частично потопить, частично захватить римские корабли. В свою очередь Сифакс собрал еще одно войско, но его неопытным воинам не дано было справиться с легионерами Сципиона. После нового поражения царь массасилов попал в плен, а его давний заклятый враг Масинисса заставил Цирту[173] открыть ему ворота и в тот же день женился на Софонибе. Частично потому, что был поражен ее красотой, частично — чтобы помешать ее пленению римлянами. Но Сципион прекрасно понимал, что присутствие рядом с хитрым нумидийцем этой женщины может иметь совершенно непредсказуемые последствия, и потому недвусмысленно потребовал ее выдачи. Масинисса лично дал своей юной жене яд.

Но еще до всех этих событий большинство членов Совета вдруг выступило ярыми поборниками немедленного заключения мира и отправило к Корнелию послов. Римский полководец потребовал возвратить всех пленных и перебежчиков, вывести пуни некие войска из Южной Италии и Лигурии, а также со всех островов между Италией и Ливией, отдать Риму весь военный флот, за исключением двадцати кораблей, и выплатить пять тысяч талантов серебра. Затем послы отправились в Рим, где этот мирный договор был утвержден Сенатом и трибутными комициями[174].

Римские и пунийские послы немедленно возвратились в Ливию. И тут Совет совершил один из своих наиболее непостижимых, бессмысленных и чудовищных по своим последствиям поступков. Он принял решение захватить выброшенные бурей на берег неподалеку от Карт-Хадашта римские грузовые корабли вместе с их командами. Членов Совета побудили к этому чрезмерная переоценка собственных сил и надежда на совсем недавно возвратившегося в Ливию со своим войском и остатками армии Магона стратега, которому они все эти годы так сильно мешали. По сведениям лазутчиков Сципиона, Ганнибал сразу же после высадки близ Гадрумета назвал членов Совета безумцами, а в ответ на их требования немедленно выступить против римлян ответил так: «Сперва вы из-за глупости и скаредности никак не желали позволить мне одержать победу, теперь же вы лишили город возможности заключить мир. Но знайте, что отныне все зависит уже не от Совета Карт-Хадашта, не от старейшин и судей, а от крепости клинков, Публия Корнелия Сципиона и вашего стратега».

Обо всем этом Антигон услышал из уст самого Сципиона. Тем не менее у него не было оснований сомневаться в правдивости его слов. Вряд ли такое можно было выдумать. Кроме того, римлянин рассказал, что лишь благодаря усилиям Ганнона Великого и готовящегося стать новым вождем «стариков» Гадзрубала, носящего странное прозвище Козел, римским послам удалось целыми и невредимыми покинуть Карт-Хадашт. Впервые за последние сорок пять лет грек полностью поддержал Ганнона.

Тем не менее он по-прежнему испытывал к нему лютую, неукротимую ненависть. Перед внутренним взором постоянно стояло одутловатое, бледное лицо со сходящимися на переносице бровями и страшными змеиными глазами. Антигон горько раскаивался в том, что вместо несчастного раба не убил Ганнона. Он считал это величайшей ошибкой в своей жизни, возможно даже предрешившей горький конец истории Карт-Хадашта. Антигон также полагал, что ему не следовало в свое время отговаривать Гамилькара и Гадзрубала Красивого от насильственного захвата власти после окончания Ливийской войны.

Антигон закрыл глаза и представил себе, как Ганнона привязывают к кресту, как палач размеренными шагами подходит к нему и двумя точными ударами прибивает его ладони к перекладинам. К сожалению, это можно было осуществить только в мечтах. Грек взглянул в бронзовое зеркало и невольно содрогнулся: на его посеревшем лине застыла улыбка, похожая на оскал.


Прошла весна, а за ней и лето. Корнелий Сципион часто уезжал, и в его отсутствие Антигона охраняли еще более тщательно. Однако рабы и батраки пользовались относительной свободой и могли беспрепятственно возделывать близлежащие поля. Постепенно грек приучил себя вкушать вместе с римлянами собранные там плоды. Но зато он узнавал от них последние новости. Утика пока держалась, Карт-Хадашт — тоже, хотя положение его было крайне тяжелым. Как и в худшие дни Ливийской войны, за его мощными стенами скопилось теперь почти семьсот тысяч человек, многие из которых от отчаяния, голода или в припадке безумия грабили, убивали или даже нападали на хорошо охраняемые дворцы богачей. Антигон надеялся, что его сестра Аргиопа осталась в Мегаре у своей подруги Саламбо. Тогда, по крайней мере, можно было не опасаться за ее жизнь.

С разрешения Корнелия Антигон сообщил Бостару, что он жив, и в свою очередь получил от компаньона ответ. Однако Сципион отказался освободить грека или хотя бы под честное слово отпустить его в город. Постепенно из обрывков разговоров Антигон понял, что положение римлян тоже далеко не блестящее. В Иберии по прошествии четырех лет после окончательного изгнания пунов многие племена с тоской вспоминали о них и в случае победы Ганнибала готовы были тут же поднять восстание. Он также выяснил, что в распоряжении Рима осталось лишь двадцать легионов, восемь из которых находились в Ливии. Поэтому повторного появления стратега в Италии Вечный город просто бы не выдержал, и поэтому Сципион так упорно не желал отпускать грека, опасаясь, что тот может способствовать принятию Советом разумных решений.

Сам Антигон отнюдь не разделял эти опасения. Действительно, даже сейчас, через четырнадцать лет после битвы при Каннах, через пять лет после гибели Гадзрубала и через четыре года после утраты Иберии, Карт-Хадашт все еще мог одержать победу в этой кровавой войне. Тут Корнелий Сципион был совершенно прав. Но он мог не тревожиться. Совет Карт-Хадашта и его старейшины поступали точно так же, как и десять и пятнадцать лет назад.


Как-то летней ночью после долгого и путаного разговора Корнелий обнаружил на столе Антигона украшенное резьбой снаружи и позолоченное изнутри яйцо страуса, предназначенное для хранения отточенных папочек для письма. Он вопросительно посмотрел на грека и, получив разрешение, принялся внимательно изучать изображенные на скорлупе дымящуюся гору и диких волосатых людей, прозванных гориллами. Шкуру одной из них подарил храму Ваала видевший и описавший все это великий мореплаватель Ганнон.

Сципион не сводил восторженных глаз с изумительного по красоте изделия, стоявшего к тому же на подножии из тончайшего золота, украшенного изображениями неведомых растений и цветов.

— Как только у вас получаются такие изумительные вещи! — мягким вкрадчивым голосом проговорил римлянин. — Такого чуда не сыскать во всей Италии.

— Я дарю его тебе ради заключения почетного мира с Ганнибалом, мира, который позволил бы нам всем свободно дышать и на досуге увлекаться резьбой.

Корнелий молча поставил чашу на стол.


Последние летние месяцы были отмечены лишь мелкими стычками, выражавшимися обычно в переходе какого-нибудь селения несколько раз из рук в руки и захвате кораблей. Но Карт-Хадашт так и не решился полностью задействовать флот, римляне по-прежнему вяло осаждали Утику, и небыло даже предпринято попытки атаковать их лагерь под Тунетом. Ганнон Великий и Гадзрубал Козел не смогли добиться отправки к Сципиону нового посольства, но зато они не позволили городу оказать помощь Ганнибалу всеми имеющимися в его распоряжении средствами. Стратег же, покинув Гадрумет, двинулся к плодородной равнине близ города Зама. Публий Корнелий Сципион, покинувший к этому времени имение Антигона и забравший с собой его владельца, понял, что решающее сражение произойдет в ближайшие дни. Тем неожиданнее было для него появление посланца Ганнибала с предложением начать переговоры о мире. После долгих колебаний Сципион дал свое согласие.

В эту жаркую осеннюю ночь в римском лагере никто не спал. Антигон просто изнывал от духоты в палатке, куда через полуоткрытый полог вливался изнуряющий зной. Утром Сципион сообщил греку, кто именно примет участие в переговорах.

— Масинисса останется здесь. Пун вполне может обвести его вокруг пальца. А вот ты поедешь с нами.

Антигон едва не выронил чашу с кислым жидким пивом, которое обычно в римском лагере пили за завтраком.

— Я?

— Да. Будешь у нас переводчиком, — медленно произнес Сципион.

— Но вам ведь он не нужен, — Антигон пытливо взглянул на бледное, помятое после бессонной ночи лицо римлянина с набрякшими под глазами мешками, — Ты говоришь на койне, стратег — тоже. И потом, стратег превосходно владеет латынью.

Они встретились на озаренной лучами солнца зеленой равнине, раскинувшейся между двумя лагерями. Еще издали Антигон понял, что Ганнибал узнал его, но не отметил на лице стратега выражения изумления или испуга.

— Я не изменник, мой мальчик, а просто пленник, — скорбно сказал Антигон и уже хотел было раскинуть руки, но Корнелий жестом остановил его.

— У тебя преданный и молчаливый друг, — язвительно обронил Сципион. — Боюсь, он теперь знает обо мне гораздо больше, чем я о нем.

Ганнибал чуть сдвинул на затылок шлем, медленно опустился на траву и смерил взглядом римлянина. По сравнению с роскошным одеянием консула — богато инкрустированный панцирь, шлем с пышным красным султаном, длинный пурпурный плащ — он в своем солдатском кожаном панцире с потускневшими бронзовыми бляхами выглядел довольно жалко. Но именно от этих двоих так не похожих друг на друга ни внешне, ни внутренне людей зависела сейчас судьба Ойкумены.

— Ave[175],— небрежно бросил Ганнибал, пристально рассматривая римлянина, который был моложе его на двенадцать лет.

— Я очень долго ждал встречи с тобой, — голос Корнелия дрогнул от волнения, он присел и подпер подбородок кулаком.

— Я тоже хотел повидать тебя, — спокойно ответил Ганнибал, — когда узнал, как ловко и умело ты захватил Новый Кархедон. По-моему, нам с тобой не нужно мериться силами. Вся Ойкумена знает, что они приблизительно равны.

Со стороны лагеря Ганнибала донесся рев слона. В жарком безветренном воздухе он прозвучал особенно отчетливо. Сципион стер улыбку с лица, принял озабоченный вид и сцепил пальцы так плотно, что побелели костяшки.

— Нам все-таки придется завтра помериться силами в этой цветущей долине, если, конечно, мы не договоримся.

— Две большие армии, — Ганнибал улыбнулся краешками губ, его руки расслабленно лежали на коленях, — два превосходных, одинаково одаренных стратега равны. Поэтому исход битвы может решить лишь случай, то есть нечто непредсказуемое. Неужели, римлянин, ты готов вверить ему свою судьбу, судьбу своих воинов и благополучие Рима? Неужели ты желаешь целиком зависеть от шара Тихе[176]? Я лично готов достичь мира с тобой на любых справедливых условиях.

— Это вам следовало сделать двадцать лет назад, когда ты осмелился напасть на союзный с нами город Сагунт.

— Ты забываешь, Корнелий, что тогдашний стратег Иберии Гадзрубал и ваш великий Квинт Фабий Максим подписали договор, по которому пунам отходили все земли южнее Ибера. А ведь именно там находилась Заканта, с которой вы уже на следующий год заключили союз. Так кто первым нарушил договор?

— Квинт Фабий Максим, Спаситель отечества и Щит Рима, умер в прошлом году, — Сципион разжал пальцы и призывно вскинул руки. — Мы же говорим о нынешних временах, пун.

— На них зиждется будущее, а если основание плохо воздвигнуто и покрыто трещинами, дом может рухнуть.

— Мы с тобой не зодчие, а воины, пун, — Корнелий с силой начал ковырять рыхлую землю. — Поэтому давай лучше поговорим о войне.

— Лучше бы двум прославленным стратегам стать миротворцами, — медленно, подбирая и взвешивая каждое слово, будто убеждая не только собеседника, но и себя, проговорил Ганнибал. — И тогда, римлянин, люди будут произносить наши имена с придыханием. Если же мы сойдемся завтра в жаркой схватке — отношение звезд, богов и потомков останется к нам прежним. Пойми — ни твоя, ни моя победа уже не преумножат нашей славы.

Антигон, за всю свою долгую жизнь участвовавший во многих переговорах и, как никто другой, умевший торговаться и убеждать, теперь замер как вкопанный, боясь даже неосторожным жестом выдать свое присутствие. Он по достоинству оценил проницательность Ганнибала. Стратегу было достаточно только приглядеться к римлянину, чтобы понять: Сципионом двигало исключительно честолюбие и жажда еще большей славы. Гораздо меньше его волновали будущее Рима или судьба почти половины Ойкумены. Ганнибал же, напротив, был готов заключить мир чуть ли не любой пеной. Антигон вздохнул и тут же поймал на себе недовольный взгляд Сципиона.

— Успокойся, эллин.

— Если уж переводчику нечего делать, пусть ему хоть не запрещают вздыхать, — неудачно пошутил Антигон.

— Ладно, хорошо, — коротко бросил Сципион, сдвигая седеющие брови. — Так каковы твои условия, пун?

— Я не вправе их ставить, Корнелий, — Ганнибал вытянул руку с приподнятой ладонью. — Пусть этим занимаются люди, чувствующие свое превосходство над другими. Те же, кто равен между собой, должны лишь выражать пожелания и искать сближения друг с другом.

— О чем ты говоришь, Ганнибал! Как я могу объяснить такое моим воинам? Как я вообще потом им в глаза посмотрю? Мы разгромили ваши войска в Иберии и Африке. У многих моих легионеров отцы погибли при Каннах и на Тразименском озере. Они жаждут мести, а я, видите ли, буду убеждать их в необходимости пойти на уступки. Нет, ничего не выйдет!

— А многие из моих воинов, римлянин, участвовали в этих битвах. Они еще помнят толпы бегущих в панике врагов. Они разгромили тебя и твоего отца при Тицине, правда, тогда ты был еще в очень юном возрасте. Именно от этих рук пали Фламиний и Эмилий Павел. Именно они отправили Клавдия Марцелла к его далеким предкам. И они хорошо знают, что римлян можно побеждать, — он помедлил немного, а затем вскинул ладони вверх. — Запомни одно: ты шел от победы к победе и сделался любимцем вашего бога Марса, звезд и своих легионеров. Ты уже превзошел своего отца, дядю и по праву считаешься величайшим стратегом Рима. Впоследствии тебя, бесспорно, будут сравнивать с Ксерксом, Дарием[177], Фемистоклом[178], Александром, Пирром и конечно же с Гамилькаром и мной. Но, как я уже сказал, еще одна победа ничего не прибавит к твоей славе. Однако, если ты откажешься от заключения мира на приемлемых для обеих сторон условиях и решишься на битву, о тебе скажут: он, разумеется, велик, но он не знает разницы между разумной отвагой и тем безумием, которое легкомысленные люди принимают за смелость.

После продолжительного молчания римлянин провел рукой по отекшему после бессонной ночи лицу и устало, даже как-то безразлично спросил:

— Что ты предлагаешь?

— Рим навсегда забирает себе Италию, Иберию и все острова. Кархедон обязуется не подстрекать их жителей к восстанию, а также возвращает немедленно и без всякого выкупа пленных и отправляет в Рим заложников, если уж ты непременно настаиваешь на этом требовании. Далее, Рим обязуется не вмешиваться в дела Ливии. Мы в свою очередь признаем твоего союзника Масиниссу повелителем массилов и массасилов и устанавливаем неприкосновенную границу между его и нашими владениями. Кархедон вносит определенную лепту в восстановление городов и селений Италии, которую, заметим, опустошали и разоряли не только его войска. Кархедон уменьшает свои флот и армию до количества, необходимого для зашиты его побережья и границ. Во всех будущих войнах мы оказываем друг другу помощь и никогда не посягаем на союзные города.

— К сожалению, этого уже недостаточно, — болезненно поморщился Сципион, растирая пальцами лоб.

— Чего же ты тогда требуешь, римлянин?

— Всего, пун, — шумно выдохнул Публий Корнелий Сципион. — Кархедон отдает нам свой флот, за исключением десяти кораблей, и обязуется никогда и ни с кем не воевать без согласия Рима. Ему запрещается содержать армию, он возвращает Масиниссе все земли, ранее принадлежавшие царю массилов и его предкам, выплачивает десять тысяч талантов серебра, соглашается принять у себя римского претора[179] и подчиняться всем его указаниям…

— Опомнись, Корнелий, — с усмешкой прервал его Ганнибал. — Как творец войны или миротворец, ты бы еще мог преумножить свою и без того немалую славу, но как творец безумия ты рискуешь потерять все. Не стоит попирать ногами Кархедон, римлянин, и вообще как бы то ни было унижать мой город. Его жители предпочтут тогда биться до последней капли крови. А чтобы превратить Кархедон в римскую провинцию, тебе нужно будет сперва полностью разрушить его.

— Выбирай, пун. — Сципион с надменным видом скрестил на груди руки, — Или ты принимаешь мои условия, или завтра мы сразимся друг с другом.

Ганнибал встал. Сципион и Антигон тут же последовали его примеру.

— Столь неумеренные, я бы даже сказал, наглые притязания только пятнают твою честь, Сципион, — твердо сказал грек и, повернувшись к Ганнибалу, с нескрываемой грустью добавил: — Если бы я мог сделать тебе такой же подарок, как когда-то твоему отцу.

— Я бы отдал за него все твои прежние драгоценные дары, Тигго, — с печальным вздохом откликнулся стратег, — Или за то, чтобы здесь воцарился мир.


На самом деле Сципион обладал значительным превосходством в силах. Тридцати пяти тысячам испытанных о боях легионеров противостояли лишь тринадцать тысяч опытных воинов Ганнибала. Основную часть его войска составляли недавно завербованные, плохо обученные наемники и ополченцы из Карт-Хадашта. К тому же совсем недавно Масинисса привел в стан римлян еще шесть тысяч пехотинцев и четыре тысячи наездников. Ганнибал же располагал только одной тысячей всадников. Ему так и не удалось дождаться подхода конницы во главе с сыном Сифакса Верминой.

Ночь Сципион провел в своем шатре, а утром бледный, с синими кругами под глазами, обратился к легионерам с краткой, довольно невразумительной речью и взошел затем на заросший чахлым кустарником холм. Грек постоял немного, а потом решительным шагом также поднялся на вершину холма, не обращая ни малейшего внимания на бросившихся следом двоих приставленных к нему гастатов. Мускулистые телохранители Сципиона молча расступились перед ним, стоявшие рядом с консулом двое воинов, державшие на плечах туго перетянутые ремнями связки прутьев с воткнутыми в них остро отточенными топорами, даже не повернули головы, а он сам лишь на мгновение оглянулся, холодно кивнул и вновь устремил взор на долину.

Коричневые глинистые проплешины. Пересохшая от зноя трава. Почти девяносто тысяч людей, приготовившихся убивать друг друга, и несколько тысяч коней. Их какие-то непонятные передвижения. Лес копий и значков легионов и отрядов. Постепенно заволакивающие небо клубы пыли. Сиплые звуки рожков, подлетающие и уносящиеся прочь гонцы. Плывущие в безветренном воздухе запахи земли, травы и пота солдат, бессмысленно брошенных в совершенно уже не нужную битву. Масинисса в накинутой поверх черной туники шкуре леопарда крикнул что-то неразборчивое Сципиону и погнал вправо своего вороного жеребца.

Висевший над долиной с рассвета туман окончательно растаял в лучах взошедшего солнца. Сципион приложил ладонь ко лбу, пристально всматриваясь вдаль, и туг же раздраженно провел левой рукой по, как обычно тщательно выскобленным бритвой, щекам и подбородку.

— До чего ж хитер! Демон, настоящий демон, — зло пробормотал он, и на его узких скулах заходили тугие желваки. Он жестом подозвал к себе несколько всадников из летучей когорты и дал новые указания горнистам.

Антигон не сводил глаз с ровных рядов легионеров. Они построились тремя линиями, почти полностью перекрыв долину. Правый фланг занимали нумидийцы Масиниссы, левый — италийские всадники под командованием Лэлия.

Построение войск Ганнибала было, естественно, иным. Оно напоминало восемь четырехугольников, развернутых боком к противнику. Левое крыло подпирали конные пуны, набранные преимущественно из жителей городов и селений восточного побережья, правое — нумидийцы Тихайи. Растянувшиеся тонкими линиями перед боевыми порядками обеих сторон легковооруженные воины уже осыпали друг друга ливнем стрел и дротиков и начали сближаться, постепенно наращивая темп, когда в тылах римлян вдруг протрубили сигнал к отступлению. На поле боя вышли слоны. Антигон попытался было сосчитать их, но этому помешало пыльное желтое марево. Рядом Сципион выкрикивал приказы, но грека они как-то вдруг сразу перестали интересовать.

Вторая попытка. Туча медленно рассеялась, и Антигон увидел, что римляне стояли теперь четырьмя рядами, а Ганнибал в свою очередь перебросил легковооруженную пехоту на фланги и поставил в середину слонов, катафрактов и несколько тысяч гоплитов.

— Нет, они нас точно сомнут, — в голосе Сципиона зазвучал нескрываемый страх — О боги Рима! Неужели он и впрямь всегда находит выход? Отступать! Немедленно отступать!

Третья попытка. Теперь принцепсы стояли непосредственно за манипулами гастатов, образуя в римском боевом строе сплошные проходы. Антигон вспомнил, как Ганнибал в свое время подробно рассказывал им о тактике римских легионеров. Вот только когда это было? Перед битвой при Треббии? Или позднее? Пыль забивала рот и ноздри, дышать становилось все труднее. Антигон надрывно закашлялся и прикрыл половину лица краем короткого широкого плаща.

Армия Ганнибала теперь представляла собой треугольник, но опять-таки нацеленный боком в центр римского войска. Слонов перевели на фланги, за ними немедленно начала сосредоточиваться конница. Легковооруженные пехотинцы в очередной раз обстреляли друг друга стрелами и дротиками, и снова консул не решился начать атаку.

Антигон потерял всякое ощущение времени. Он был уже почти уверен, что такого сражения мир еще не знал. Грек осторожно тронул Корнелия за плечо, а когда тот обернулся, бросил ему прямо в лицо:

— Прикажи закончить битву!

— Что? — Сципион нервно дернул щекой, лицо его налилось кровью, в голосе зазвенел гнев. — Что?

— Прикажи закончить битву. Проявленных вами обоими сегодня проницательности и умения управлять войсками хватило бы на три обычных войны. Никогда еще не было таких армий и таких великих стратегов. Ну разве не преступление так себя растрачивать только на одну битву? И главное, зачем понапрасну губить людей?

Сципион замялся. Он растерянно заворочал крепкой бычьей шеей и с силой соединил кончики цепких твердых пальцев.

— Выходит, я… я должен… — запинаясь, пробормотал он.

Консул облизнул сухие губы и уставился пустым взором куда-то поверх головы Антигона.

— Ты ничего не должен, римлянин. Не требуй от богов слишком многого. Мир, можно сказать, у тебя на ладони — так неужели ты предпочтешь ему кровопролитие? Стоит ли так себя принижать?

Сципион в раздумье опустил голову. Но тут прискакал очередной гонец с донесением, и складки на лице консула мгновенно затвердели. Он плотно сжал губы и отвернулся, давая понять, что не желает больше разговаривать с греком. Антигон тяжело вздохнул и окинул хмурым взглядом долину.

Теперь Ганнибал выставил впереди слонов, которых грек насчитал едва ли не восемьдесят. Такого количества слонов у стратега никогда не было. Но, как выяснилось в дальнейшем, эти недавно отловленные огромные животные были совершенно непригодны для боя.

Далее тремя рядами, примерно по двенадцать тысяч человек в каждом, стояли пехотинцы, представленные в основном уцелевшими воинами Магона и недавно завербованными наемниками — лигурами, галлами, балеарцами, маврами. Затем выстроились ливийцы и пунийские ополченцы. И наконец, позади всех, составив вплотную огромные щиты, вытянулись сплошной линией лучшие из лучших — непобедимые ветераны Италийского похода.

Хрипло запели трубы, возвещая начало атаки, и вперед мерной поступью двинулись слоны. Гастаты брызнули им навстречу дождем дротиков. Несколько слонов повернули обратно, остальные вбежали в проходы между манипулами. Сципион медленно отправил всадника из летучей когорты к велитам с приказом прикрыть манипулы сзади сплошным строем на случай возвращения животных.

Мир окончательно погряз в огромной туче пыли, стуке, звоне и скрежете железа, стонах раненых и каком-то нечеловеческом многоголосом рыке. Понять, что происходит, можно было лишь из обрывков донесений и сигналов боевых рожков, в которых Антигон, к великому своему сожалению, совершенно не разбирался.

Постепенно, однако, картина начала проясняться, и сердце Антигона болезненно сжалось, когда он увидел, как на воинов Ганнибала железной стеной надвигались легионеры. С воинственным кличем «Барра!» они беглым шагом устремились вперед, разрушая ряды наемников. Стоявшие во второй линии вчерашние горшечники, кузнецы, сапожники, стеклодувы и рыбаки в панике заметались и, не выдержав, бросились бежать, увлекая за собой ливийцев. Неопытные наемники, еще не научившиеся безгранично доверять стратегу, решили, что их предали, и чуть ли не вместе с римлянами принялись рубить и колоть ополченцев.

На холм на взмыленном коне взлетел очередной вестник. Глаза его блестели, как в лихорадке, губы потрескались. Сорванным голосом он выкрикнул какие-то непонятные Антигону слова, от которых консул даже переменился в лице.

— Чернокожий демон! — сквозь зубы прошипел он. — Нет, это поистине страшнейший из всех демонов и величайший из стратегов. Отходим! — вдруг закричал он. — Немедленно отходим! Коня мне! Быстрее!

Чуть позже Антигон узнал, что стратегу и его военачальникам удалось быстро разбросать уже вот-вот готовые превратиться в охваченное паникой скопище людей отряды наемников и ополченцев по флангам третьей линии и удлинить ее размах. Антигон так и не понял, каким образом Ганнибал сумел совершить это чудо. Затем шеренга ветеранов прогнулась и начала смыкать свои крылья вокруг наступавших принцепсов и триариев, уже начавших ломать свой строй. Будь у Ганнибала побольше конницы, она бы сейчас налетела на легионеров, окончательно сомкнула бы клещи и отрезала римлянам путь к отступлению. Тогда бы битва при Замах превратилась во вторые Канны.

Сципион сразу осознал, какая угроза нависла над его легионерами. Презрев опасность, он метался в самой гуще кровавого побоища на своем горячем, в позолоченной сбруе коне и вместе и центурионами разворачивал и отводил назад своих воинов. Загроможденное наваленными друг на друга телами убитых и раненых пространство, плохая видимость из-за закрывшего солнце облака пыли, общая толчея и неразбериха помешали отборным солдатам Ганнибала сомкнутым строем немедленно ударить по римлянам. Расчистка земли и соответственно вынужденное затишье длились чуть меньше часа, но за это время легионеры уже успели восстановить свои боевые порядки, и сражение возобновилось с прежней силой.

Неподалеку всадники Ганнибала, уведя по его приказу с поля битвы численно во много раз превосходящую их конницу противника, со звоном и лязгом сшиблись и перемешались с ней. В запыленное небо взметнулись пронзительные крики раненых и погибающих и хрипы взмыленных коней.

Бойцы Ганнибала бились насмерть. Но место одного поверженного врага тут же занимал второй, третий, четвертый. Еще державшиеся в седлах наездники изнемогали. Пот заливал им глаза, руки, сжимавшие окровавленные мечи, словно налились свинцом. Бой вылился во множество яростных единоборств. Один за другим валились бойцы на окрашенную кровью ломкую осеннюю траву. Почти все они погибли, и тогда конница Сципиона ринулась обратно. Впереди мчались нумидийцы Масиниссы. За ними, выставив перед собой копья и подняв мечи, скакали италийцы Лэлия. Их внезапное появление решило исход битвы.

Между тем на равнине перед войском Ганнибала уже забрезжила победа. Под яростным натиском уверенных в себе победителей при Каннах, на Тразименском озере, под Кротоном и еще во многих местах легионеры пятились все дальше и дальше. В их рядах то и дело возникали щели, куда немедленно вклинивались ветераны. Римские щиты трещали и раскалывались, как скорлупа, от их могучих ударов. Казалось, еще немного, и римляне дрогнут и обратятся в бегство, но тут Антигон заметил справа, возле оливковой рощи, густые клубы пыли, и сердце его кольнуло в недобром предчувствии. Он вдруг понял, что положение сейчас переменится в пользу Сципиона. Так и произошло. Натиск воинов Ганнибала резко ослаб. Отступавшие лет он еры воспрянули духом и с радостными воплями бросились вперед, а ворвавшаяся в долину с воем и свистом нумидийская конница ударила в самую середину растянутого строя ветеранов. Пятнадцатью минутами позже она бы наткнулась на выстроившихся четырехугольником, ощетинившихся копьями и прикрывшихся щитами солдат. При виде торжествующе размахивающего дротиком Масиниссы Антигон даже застонал и в бессильной ярости заскрипел зубами. Много лет назад именно нумидийцы во главе с дядей нынешнего царя массилов Наравасом принесли победу отцу Ганнибала.

В этот день Публий Корнелий Сципион держался очень замкнуто, почти ни с кем не разговаривал, и причина такого поведения была четко обозначена на его лице, сразу постаревшем лет на десять. Антигон прекрасно понимал, что консул в душе не мог не признать: поражение еще только больше выявило величие полководческого искусства Ганнибала. Победу его противнику удалось одержать лишь благодаря случайному стечению обстоятельств. Судьба просто подарила ему эти жалкие пятнадцать минут, ставшие роковыми в жизни целых государств и народов.


Предстояло еще свести кое с кем счеты, и Антигон решил это сделать, основательно подготовившись, не торопясь и без лишнего шума. Именно в эти смутные времена, когда в Карт-Хадаште множество людей погибли или бесследно исчезли — например, Аргиопу среди бела дня прямо на Большой улице убили разбойники, а о судьбе ее детей Антигон вообще ничего не знал, — лишний труп не вызвал бы ни у кого особого интереса. Еще немного, и их появилось бы гораздо больше, так как многие из соратников Сципиона предлагали немедленно приступить к осаде Карт-Хадашта. Однако консул решительно воспротивился этому. Ганнибал остался жив и по-прежнему был готов предоставить свой бесценный полководческий дар в распоряжение родного города, все еще располагавшего довольно большим флотом и весьма значительными средствами. Поэтому римлянин решил, что не стоит лишний раз искушать богов.

Вскоре было заключено перемирие, и Антигону туг же разрешили вернуться в Карт-Хадашт, где, как рассказал ему перед отъездом один из трибунов, все еще имелись люди, выступавшие за продолжение войны. Особенно яростно призывал к этому в Совете считавшийся сторонником Баркидов Гискон, и спешно возвратившемуся на корабле из Гадрумета Ганнибалу даже пришлось собственноручно стаскивать его с возвышения для ораторов. Для подписания трехмесячного перемирия в римский лагерь приехали послы во главе с Гадзрубалом Козлом. («Он и впрямь такой же вонючий и грязный», — откровенно заявил трибун.) Условия были поставлены очень жесткие: Карт-Хадашт должен был обязаться возместить весь ущерб за захват выброшенных штормом на берег римских кораблей, выдать еще двести восемьдесят талантов серебра на содержание римских войск на своей территории и отдать в заложники сто пятьдесят юношей из знатных семей. Взамен Сципион обещал лишь по возможности положить конец бесчинствам своих легионеров.

Накануне объявления обещавших быть еще более жесткими условий мирного договора один из находившихся в римской армии сенаторов даже предложил потребовать немедленной выдачи Ганнибала. Легаты и трибуны предпочли промолчать, выросший вместе со стратегом Масинисса немедленно удалился, а Публий Корнелий Сципион неторопливо вытащил меч и протянул его рукоятью вперед сенатору со словами:

— Можно требовать выдачи статуи Марса, но не самого бога войны. Твое требование повлечет за собой возобновление военных действий. Но тогда войсками пусть командует кто-нибудь другой. Всему есть предел.


После освобождения Антигон провел какое-то время в своем имении и, наведя там порядок, отправился в Карт-Хадашт. Зима выдалась очень холодной, ночью ручьи даже покрывались тонкой коркой льда. Душа Антигона также словно обледенела. Будущим летом ему должно было исполниться шестьдесят семь, городу пошел шестьсот четырнадцатый год, и конец их обоих был уже близок. Новую границу Карт-Хадашта римляне то ли по недомыслию, то ли с точным расчетом обозначили недостаточно четко. Она приблизительно совпадала с линией возведенных давным-давно и уже начавших рушиться укреплений, которая начиналась где-то между Утикой и Гиппоном и восточнее Карт-Хадашта огибала побережье там, где к нему примыкал остров Менинкс. Говорили, что вдоль ее отдельных участков был когда-то вырыт глубокий ров, но Антигон во время своих многочисленных поездок так ни разу и не обнаружил каких-либо его следов. Было также неясно, разрешит ли Рим вести войну, если Масинисса, по-прежнему мечтавший о создании огромной нумидийской державы на пунийской части Ливии, перейдет плохо защищенный пограничный рубеж.

Отныне он навсегда отделил Карт-Хадашт от длинной прибрежной полосы, упиравшейся в границу между Египтом и Киреной. Торговать с оставшимися там исконно пунийскими купеческими поселениями вроде бы не запрещалось, но никакой прибыли казна Карт-Хадашта уже не получала. Не поступали теперь туда серебро из Иберии, олово — из Британии и золото с ливийских берегов Внешнего моря. Утрачены были Новый Карт-Хадашт, древний Гадир, Игнали (на его месте Сципион заложил город Италику для своих ветеранов), Карт-Юба, Майнже и основанные пятьсот лет назад поселения и города на Балеарских островах. Ныне Карт-Хадашт был подобен человеку, которого связали по рукам и ногам и вдобавок еще кастрировали. Его обрекли на дружбу с Римом, но Вечный город наотрез отказался брать на себя какие-либо обязательства по отношению к бывшему врагу. «Песчаному банку», считавшемуся одним из наиболее надежных учреждений такого рода в богатом и могущественном Карт-Хадаште, в недалеком будущем предстояло влачить жалкое существование в фактически разграбленном, лишенном важнейших атрибутов власти городе, чьи поручительства уже никто бы не принимал всерьез. А на Востоке, куда банк постепенно переводил свои немалые средства, Филипп Македонский и Антиох, объединившись, пошли войной на Египет, которым правил юный, еще не достигший совершеннолетия Птолемей V. Они уже захватили часть его владений в Азии и на островах Эгейского моря. Таким образом, банку пришлось здесь также значительно сузить сферу своей деятельности.

Карт-Хадашт постоянно напоминал Антигону о самом важном для него сейчас деле. С началом перемирия жители предместий и ближних селений постепенно покидали город. На улицах было по-прежнему неспокойно. Разногласия между приверженцами обеих враждующих партий зачастую выливались в кровавые стычки, грабежи и поджоги. Городских стражников было мало, вооружены они были теперь только остроконечными дубинками и потому предпочитали не вмешиваться в эти столкновения. Они ограничивались лишь тем, что на рассвете уносили трупы и подбирали раненых. Послы во главе с Гадзрубалом Козлом вели в Риме переговоры о мире, воцарившемся пока лишь на полях сражений, Карт-Хадашт постепенно погружался в хаос. Охраняемые уволенными из армии, но по-прежнему хорошо вооруженными солдатами дворцы богачей выглядели островками благополучия в море отчаяния и кровавого безумия.

Однако стратег, как обычно, пренебрегал опасностью. Он бесстрашно расхаживал в одиночку по улицам и, отправляясь на заседания Совета, собиравшегося теперь в храме Эшмуна, никогда не брал с собой телохранителей. Он не только не пал духом, но, напротив, прямо-таки заражал окружающих своей активностью. Он рассылал гонцов, принимал донесения и одним своим видом доказывал, что далеко не все потеряно. Действительно, мирный договор с его ограничениями пока еще не вступил в силу, у Карт-Хадашга имелся мощный флот, и каждую ночь с вошедших в гавань кораблей сходили воины, которых Ганнибал лично проводил через весь город и размещал в казармах внутри Большой стены. Никто ничего не знал о планах стратега, не представлял, есть ли таковые у Совета и согласится ли Сенат утвердить мирный договор или потребует еще больше ужесточить его условия. Многие полагали, что весной возобновятся военные действия.

Антигон решил не ставить Ганнибала в известность, справедливо полагая, что стратег и его друзья вряд ли одобрят намерение грека жестоко отомстить своему злейшему врагу. В банке сейчас вполне могли обойтись без него — Карт-Хадашту на время перемирия было строжайше запрещено принимать в своих стенах чужеземных послов и купцов. Поэтому Антигон мог позволить себе надеть изрядно потрепанный хитон, нацепить рыжий парик, наклеить не менее рыжую бороду и целых десять дней с утра до вечера со спокойной душой неустанно бродить по гавани и кварталам метеков, красильщиков, дубильщиков и возничих. Он переговорил с великим множеством людей, несколько раз заходил в оружейные мастерские, где внимательно разглядывал мечи и ощупывал кинжалы и потом истратил почти двадцать мин серебряных монет на их покупку, а также на то, чтобы заручиться молчанием двадцати крепких молодцов, с детства знавших толк в драке метеков из давно и хорошо знакомых ему семей.

Его чувства наиболее полно нашли выражение в пронизанном злом и отчаянием стихотворении, обошедшем в эти дни чуть ли не весь Карт-Хадашт.

В страшном болоте город завяз,
К римлянам в рабство попав.
Страшным позором себя запятнал
Он, героя предав.
Но почему не отнимет он жизнь
У Ганнона Гадюки?
Верховный жрец храма Ваала, член Совета старейшин и признанный вождь сторонников тесного сближения с Римом, несмотря на свои семьдесят девять лет, никогда не жаловался на здоровье. После начала перемирия он предпочел перебраться в храм своего бога, считавшийся едва ли не самым страшным местом во всей Ойкумене. Его порог по торжественным дням имели право переступать только пуны, и защитить святилище было гораздо проще, чем дворец в Бирсе. Все метеки люто ненавидели храм и одновременно испытывали перед ним почти непреодолимый страх. Поэтому Антигон полагался не столько на розданные его щедрой рукой деньги, сколько на давнюю дружбу их семей. По сравнению с тем, что творилось в стенах храма жуткого пунийского бога, его осквернение не казалось уж таким страшным грехом. И уж конечно ни один метек никогда бы не решился даже намекнуть на совершенное им святотатство.


Солнце не показывалось уже несколько дней. Затянутое бело-серой пеленой небо тяжело нависало над крышами домов. Налившиеся темной влагой облака к вечеру выплеснули на город потоки дождя, которые затопили сады в Бирсе и, бурля и пенясь, выплеснулись вместе с землей на узкие улочки возле площади Собраний. До самого заката люди бродили по ним по колено в воде. В гавани резко набравший силу ветер опрокинул несколько челнов, в выгребных ямах квартала дубильщиков утонули трое подмастерьев, и их разбухшие тела долго плавали потом в омерзительной коричневой жиже. Разглядеть что-либо в плотной туманной завесе было совершенно невозможно, огни факелов колебались и гасли при каждом порыве ветра, и Антигону и двадцати метекам легко удалось незаметно подкрасться к беспомощно топтавшимся в большом четырехугольном дворе телохранителям Ганнона.

Никто из них не успел даже вскрикнуть от неожиданности, когда из густого тумана внезапно вынырнули темные фигуры. Только один из стражей метнулся в сторону с блеснувшим в руке мечом, но шедший рядом с Антигоном метек ловко, как кошка, прыгнул на него и мгновенно сбил с ног.

Град ударов и толчков смял телохранителей, как листы папируса. Через несколько минут они уже неподвижно, как тряпичные куклы, валялись на земле со связанными руками и ногами и заткнутыми кляпами ртами. Десять метеков заняли их места, остальные вместе с Антигоном поднялись по стертым гранитным ступеням и, миновав притвор, вошли в огромный яйцевидной формы зал.

Светильники лили необычайно яркий свет на ряды черных мраморных колонн и каменных скамей. Метеки в страхе замерли, и даже не страшившийся гнева богов Антигон ощутил, что его тело свела судорога, а в жилах прямо-таки стынет кровь. Неимоверным усилием воли он заставил себя подойти к пурпурному занавесу и резко отдернул его.

За высоким, с плоским верхом алтарем возвышалась колоссальная медная статуя с зияющими в груди отверстиями — именно в них когда-то бросали приносимых в жертву детей, — распростертыми вдоль стены крыльями и мошной бычьей головой, в лоб которой были вделаны посреди желтых кругов три изображавших зрачки черных камня. Рядом в углублении стоял медный котелок с тлеющими углями и висела связка восковых свечей.

У подножия, на мягком ложе, в небрежной позе расположился Ганнон Великий. Он бегло просматривал папирусные свитки и, заслышав шум, недовольно вскинул голову.

— Ты оскверняешь храм, метек.

Явно желая запугать Антигона, он впился в него страшным взглядом ничуть не помутневших, полыхавших холодным огнем глаз. Но в отличие от прежних лет на этот раз по спине Антигона не пробежал неприятный озноб.

— Я хочу воздать почести верховному жрецу. — Антигон медленно приблизился к ложу, осторожно обходя стоявшие на ступенях глиняные блюда с остатками еды, амфоры и несколько кубков. — Не забудь, что я родился в Карт-Хадаште и почти все шестьдесят семь лет своей жизни не покладая рук трудился на его благо, воевал и страдал ради него. Считай, что моего сына Мемнона я принес в жертву богам — покровителям города. Теперь я такой же пун, как и ты.

— Пуном можно только родиться. Твоя мать не пунийка, и зачат ты не отцом-пуном… Уходи, я не желаю больше разговаривать с тобой.

— Нет, великий Ганнон, я вопреки твоему желанию все же останусь здесь, — Антигон вновь спокойно выдержал устремленный на него высасывающий взгляд зеленоватых мертвенно-холодных глаз, — ибо твердо намерен исправить свою давнюю ошибку. Поздно, слишком поздно я решился на этот шаг, но в конце концов двое стариков, дни которых уже сочтены, вправе перед смертью поговорить друг с другом по душам.

Ганнон тяжело встал. Ноги еле-еле удерживали массивное тело, но руками он водил на удивление легко и плавно, а каждый жест излучал силу и уверенность в себе.

— Не скрою, ты меня заинтересовал, пунийский метек.

Антигон сделал своим людям знак, они быстро развернули принесенные с собой свертки, расставили на передних скамьях миски с едой и удалились на погруженную в полумрак вторую половину зала.

— А где мои стражи? — внезапно, будто лишь сейчас вспомнив о них, спросил Ганнон.

— Не беспокойся за них. Они нам точно не помешают. Нас вообще никто не потревожит во время принесения священной клятвы. Давай вместе откушаем у ног великого Ваала простой пунийской похлебки.

Ганнон медленно шагнул вперед. В обильно смазанных душистым маслом редких белесых волосах не прибавилось седины, только веки еще больше набрякли, а лицо покрылось сеткой морщин. Сейчас оно одновременно выражало брезгливость, любопытство и недоверие. И еще на нем застыло совершенно непостижимое для грека выражение. Ганнон откровенно демонстрировал давнему врагу осознание полной слитности с кошмарным, пожирающим детей божеством, гордости за свое исконно пунийское происхождение и своей причастности ко многим тайнам древнего города. От стен и колонн на Антигона вдруг снова повеяло холодом могильного склепа.

Он с трудом совладал с собой и занялся приготовлением пищи. В одну большую миску он налил воды, насыпал белой муки и несколько минут размешивал постепенно густеющую массу. В другую он положил тонко нарезанный сыр, яйца и мед.

— А теперь, будь добр, Ганнон, принеси мне лепешки.

Пун одернул наброшенную поверх расшитой золотыми цветами пурпурной туники шкуру леопарда и мелкими шажками пошел к задним рядам. Антигон мгновенно вытряс в котелок содержимое маленькой бутылки, а затем надавил на украшавшую его перстень печатку с эмблемой банка. Из крошечного отверстия выпали несколько черных крупинок. Антигон быстро наполнил котелок похлебкой и с полупоклоном протянул его вернувшемуся Ганнону.

— Ты очень хочешь преломить со мной хлеб, пун?

Ганнон равнодушно повал жирными, обвислыми плечами, издал какой-то непонятный булькающий звук, напоминавший клекот хищной птицы, и чуть трясущимися руками аккуратно разломил лепешку. Антигон щедро посыпал обе половины солью и наложил похлебки во второй котелок.

— Перед ликом великого и могучего Ваала я, Антигон, сын Аристида и владелец «Песчаного банка», торжественно клянусь не питать больше ненависти к Ганнону Великому, повелителю обширных земель, одному из наиболее почитаемых старейшин Карт-Хадашта и верховному жрецу храма, в котором ты оба сейчас находимся. Я также готов забыть о прежней вражде и не желаю ему больше зла. И пусть, когда мы вкусим этой пищи, все, что было между нами, останется в прошлом.

— Хорошая клятва, метек. Извини — пунийский метек! — Ганнон нахохлился, втянул голову в плечи и закрыл глаза, словно собираясь задремать, но тут же снова открыл их и недоверчиво прищурился: — Значит, действительно все?

— Все, — твердо повторил Антигон. — Давай с тобой навсегда выбросим из памяти первую войну с Римом, мятеж наемников, твои козни против Гамилькара и Гадзрубала, наше противодействие им. Я готов забыть g твоей ненависти к Ганнибалу, но и ты забудь о ней. Даже Деметрия из Тараса я готов тебе простить.

— А почему? — Ганнон медленно покачал головой.

— Нам просто не остается ничего другого. Нужно вместе восстанавливать разоренный Карт-Хадашт. Разумеется, с выгодой для себя. И тут я полностью согласен с тобой. Мир нужно заключать на любых условиях.

Ганнон, поколебавшись, согласно кивнул и, повернувшись к статуе Ваала, равнодушным, тусклым голосом произнес слова клятвы.

Когда оба котелка опустели, Ганнон откупорил покрытую мхом амфору, и темные маслянистые струи старого вина полились в украшенные затейливыми узорами кубки.

— А теперь пусть два пуна выпьют за здоровье друг друга.

Он одним глотком осушил кубок, сыто рыгнул и опустился на скамью.

— Ты был достойным противником, — Ганнон колыхнул жирным подбородком, его лицо расплылось в улыбке, напоминавшей скорее злорадную гримасу. — Боюсь, мне будет очень не хватать этой вражды.

— Я лично могу прекрасно обойтись без нее, — мрачно усмехнулся Антигон, и его губы на миг сжались в прямую упрямую складку. — А теперь выслушай меня до конца и постарайся не перебивать. Я хочу поведать тебе историю о мечах.

— О чем?

— Ты не ослышался. Я как бы намереваюсь скрепить ею наш мирный договор. Первый меч принадлежал одному из наиболее отличившихся в Сицилийской войне гоплитов Гамилькара. Он примкнул к мятежникам и был убит мною в долине Баграды. После битвы Молния подарил мне меч этого доблестного воина. Его отобрали у меня в Массалии восемь лет назад…

Он прервался и в упор посмотрел на Ганнона. Верховный жрец сидел с непроницаемым лицом, скрестив пухлые пальцы на необъятном животе.

— Три десятилетия прошло с тех пор, как я заплатил золотом британскому кузнецу за шесть мечей. Один я отдал сыну моего близкого друга и нынешнему капитану моего корабля Бомилькару. Он также остался в Массалии. Второй получил мой сын Аристон, ставший вождем могущественнейшего племени в южной части Ливии. Остальные я подарил сыновьям Молнии. Но храбрый Гадзрубал сломал свой меч в последней в своей жизни битве. О мече покойного Магона мне ничего не известно, меч Ганнибала по-прежнему у него, а шестой меч раньше принадлежал погибшему под Капуей моему старшему сыну Мемнону. Теперь он у меня.

Антигон положил ладонь на рукоять меча и вызывающе посмотрел на Ганнона.

— Зачем ты мне это все рассказываешь? — настороженно спросил верховный жрец.

— Я еще не закончил. Их смерть на твоей совести, великий Ганнон. Ты всячески препятствовал доставке в войска подкреплений и делал все, чтобы они отправлялись куда угодно, но только не туда, где решался исход войны. Твои сторонники среди старейшин ввергли Иберию в полнейший хаос. Кровь Гадзрубала, Магона, Мемнона и десятков тысяч погибших в трех войнах на тебе, Ганнон. В твоих ушах должны звучать стоны умирающих, хруст и скрежет тонущих кораблей, бульканье воды в глотках тонущих матросов и солдат, жалобные стоны опозоренных женщин.

— Да нет, я ничего не слышу, — спокойно возразил Ганнон и в подтверждение своих слов принялся ковырять в ухе палочкой. Затем он по-бычьи наклонил голову, блеснув просвечивающей через редкие волосы кожей, опять наполнил кубок и неловким движением опрокинул его.

— Через Деметрия ты сообщал римлянам то, чего они ни в коем случае не должны были знать. Ты подсылал убийц к Гадзрубалу Красивому и к брату Ганнибала, а также подсказал Сципиону, как захватить Новый Карт-Хадашт. Ради наживы и наполнения своих поистине бездонных сундуков ты совершил множество других преступлений и предал свой родной город. Знал бы ты, как мне порой хотелось засунуть крошечную ядовитую змейку тебе в рот, а потом накрепко зашить его.

— Похоже, на тебя это произвело очень сильное впечатление, — Ганнон растянул губы вхищной ухмылке, затряс в беззвучном смехе свисавшей на шее складками кожей и тут же недоуменно провел большим пальцем правой руки по животу.

— Но теперь я готов перестать ненавидеть тебя, пун, и вообще готов все забыть. Ведь я жестоко отомстил тебе, а месть, как известно, успокаивает душу. Мне действительно теперь хочется лишь мира, тишины и полного забвения всего, что было.

— Как… как ты мне отомстил? — Глаза Ганнона больше не излучали по-змеиному завораживающего взгляда, они округлились от ужаса, верховный жрец опять схватился за живот и нервно заерзал на скамье.

— А вот так, — Антигон выхватил из ножен зазубренный клинок. — Этим когда-то принадлежавшим моему сыну мечом я мелко-мелко нарубил конский волос, а потом тончайшей пилкой отпилил от лезвия маленький осколок. Вместе с медленно действующим ядом я подложил их тебе сегодня в пищу, великий Ганнон. — Он вложил меч в ножны и легким пружинистым шагом подошел к алтарю. — Твой бог Ваал — свидетель. Теперь у нас уж точно нет повода для вражды.

Челюсть Ганнона отвисла, изо рта потекла липкая тягучая слюна, по щекам медленно покатились слезы. Тело его сотрясала сильная дрожь, на ярко-красной тунике расплылось зловонное мокрое пятно.

Он хотел было встать, но внезапно с деревянным стуком рухнул на пол, издав дикий вопль. Он долго ползал у ног Антигона, то проклиная грека, то заклиная достать снадобье против яда в обмен на все его несметные богатства. Крики гулким эхом отзывались от стен и медной статуи. Потом Ганнон начал с хныканьем и причитаньями умолять Антигона убить его одним ударом. Грек бесстрастно слушал верховного жреца и, рассматривая корчившееся на каменных плитах тело, вспоминал погибших, раненых и изувеченных в трех войнах. Глядя в бешено вращающиеся от нестерпимых резей в животе зрачки, он с наслаждением представлял, как яд разъедает внутренности Ганнона, и чувствовал, что у него самого внутри все затвердевает и покрывается ледяной коростой.

Постепенно крики и стоны превратились в глухие непонятные звуки. Изо рта Ганнона потекла кровавая пена, он несколько раздернулся, захрипел и замер с выпученными остекленевшими глазами и высунутым почерневшим языком.

Мертвенно-бледные метеки собрали посуду и поспешили покинуть жуткое место. Пришедшие сменить своих товарищей десять других телохранителей Ганнона застали их едва не захлебнувшимися в потоках воды и почти обезумевшими от страха. Придя в себя, они рассказали, что подверглись нападению злых духов и что всю ночь в храме ревел разгневанный Ваал.

Дома Антигон долго стоял у окна, глядя, как темнота медленно отступает и на смену ей приходит серый полумрак. Когда вершины гор окрасились в розовый цвет, сердце грека гулко забилось от радости, а по телу разлилось приятное тепло. Появилось даже ощущение, что все страшное и ужасное о его жизни навсегда кануло во тьму ночи. На мгновение он даже подумал, что именно ливень и его, Антигона, смелый поступок очистили город от скверны. Но потом он понял, что улицы от всякого сброда очистила другая сила и дождь здесь совершенно ни при чем.

Чуть позже Бостар рассказал ему о состоявшемся в храме Эшмуна ночном заседании Совета.

— Начало положено. — Бостар по привычке взъерошил растопыренными пальцами свои изрядно поседевшие волосы, — Ганнибал прямо заявил, что сегодня в полночь примет жестокие, но крайне необходимые меры, и вкратце объяснил, какие именно. Поскольку, дескать, на ведение военных действий в Италии денег из казны он почти не получал и был вынужден тратить собственные средства, никто не вправе запретить ему потратить их на наведение порядка в городе, — Бостар хихикнул и удовлетворенно потер руки. — Тут несколько приверженцев Ганнона дружно вскочили и принялись кричать, что так не делается и что для столь важных мер требуется решение Совета, а здесь присутствуют далеко не все его члены. Ганнибал выслушал их и сказал: «Ничего не нужно. Я, как стратег, принял решение, и если оно вас не устраивает, попробуйте сместить меня. Но на вашем месте я бы дождался окончательного ухода римлян».

Незадолго до полуночи из казарм в Большой стене начали выходить воины и, разбившись на десятки, стали прочесывать город. На заполненной, несмотря на позднее время, густой толпой площади Собраний были установлены кресты, на которых вскоре уже корчились тридцать застигнутых на месте преступления разбойников, убийц и наемников. Постепенно люди перестали бояться выходить на улицы.

Бухта уже не вмещала множество вернувшихся военных кораблей, и они теперь начали выстраиваться возле мола, прикрепленные канатами к его кольцам и тумбам, или вставали на якорь за Языком.

Антигон уже собрался было наконец навестить Ганнибала и поздравить его с успехом, но тут выяснилось, что стратег бесследно исчез. Саламбо, ставшая еще более толстой и сварливой, ничего толком не могла ему объяснить, В казармах Ганнибала также не оказалось, однако Антигону повезло — он застал его старого друга и соратника Бонкарта.

— Он сейчас очень занят, — пун хитро подмигнул греку, — Не могу сказать ничего определенного, Тигго, но, по-моему, его нет в городе.

— Чем же он занимается?

— Всем на свете, — Бонкарт развел руками и поглядел по сторонам, — Ну а если подробнее… Встречается с лазутчиками, собирает вокруг себя ветеранов, разве этого мало? Ну и, разумеется, он изменил свой облик, и теперь ты вряд ли узнаешь его. Все это Ганнибал проделывает прямо под боком у Сципиона.


Пришла весна, заставившая вспомнить о необходимости выполнить жесткие условия мирного договора. Тысячи горожан толпились на гребне стены, полукружием охватившей бухту, на крышах домов возле площади Собраний и у тройных ворот Бирсы. Растерявшийся Антигон принялся считать корабли, приплывшие сюда чуть ли не со всех концов Ойкумены и теперь, согласно требованию римлян, подлежавшие почти полному уничтожению. Двадцать две огромные неуклюжие тетреры[180], шестьдесят семь триер, сто одиннадцать пентер… В общей сложности флот Карт-Хадашта, который его правители использовали столь же бездарно, как и сухопутные войска, насчитывал пятьсот боевых судов. У завоевавшего господство на море и ныне ставшего самой могучей державой Ойкумены Рима кораблей было едва ли не вдвое меньше.

У причалов осталось только десять триер. Остальные корабли были выведены за мол, и пламя огненной колесницей прокатилось по ним. Его языки жадно лизали мачты, паруса и постепенно плавили медную обшивку. Ветер не уносил дым, и потому небо над городом было затянуто черным покрывалом. Дым вился по узким улицам, вместе с едким запахом гари забирался в горло, ноздри и щипал глаза. У многих они были полны слез. Но Антигон вполне справедливо полагал, что виной этому были не только удушливые клубы.

Глядя на гибнущие с гулом и треском в красном зеве пламени корабли, составлявшие славу и гордость Карт-Хадашта, Антигон с тоской думал, что отныне для посещения военной гавани уже не потребуется особого разрешения, что в ее ворота теперь сможет войти любой человек и ему уже не надо будет завязывать глаза и выделять для сопровождения рослого пуна в до блеска начищенных доспехах, ибо никаких тайн уже не останется. Наверное, можно уже не преграждать вход в бухту цепями… Надрывный кашель окружающих злой болью отозвался в душе грека. Он безнадежно махнул рукой и медленно, с горестно опушенной головой побрел прочь.

Перед выводом своих легионов Сципион провозгласил Масиниссу полновластным повелителем всех нумидийских племен. Сифакса отвезли в Рим, где он через какое-то время умер в тюрьме. Сципиону Сенат разрешил устроить триумф и присвоил почетное прозвище Африканский.

Ганнибал все еще не давал о себе знать, видимо опасаясь, что римляне все же могут потребовать его выдачи. По слухам, он отправился на переговоры с Масиниссой, сделавшимся теперь самым могучим правителем во всей Ливии.

Через несколько дней после ухода римлян Антигон получил письмо от своего старинного друга Даниила, которого он очень давно не видел. Иудей по-прежнему управлял имением Баркидов в Бизатии и в своем послании мимоходом сообщал, что сын покойного хозяина недавно побывал здесь и теперь вместе с несколькими друзьями отправился осматривать оросительные каналы на дальних землях. Как осторожно выразился Даниил, их интересовали главным образом рвы.

Вскоре поступили более подробные сообщения. Стратег не только налаживал охрану границы, но и собирал вокруг себя своих бывших солдат, рассеявшихся после поражения при Заме по прилегавшим к городу землям, на которых безнаказанно хозяйничали шайки нумидийских разбойников, гордо именовавших себя «летучими отрядами царя Масиниссы». Бурная деятельность стратега довольно быстро дала хорошие результаты, и уже летом в Карт-Хадашт после долгого перерыва в сопровождении ливийцев и иберов прибыл первый караван из Сабраты.


Ярко-синее безоблачное небо дышало жаром, равно как и пролегавшая между садами и наливавшимися новым урожаем полями узкая каменистая дорога. На перекрестке Бостар сдержал коней. С северной стороны, в возвышавшемся чуть поодаль холме, был сделан навес и вмурована цистерна с водой, на подступах к которой росли остроконечные кипарисы и небольшие пальмы. Вдали колыхалось зыбкое знойное марево.

— И куда теперь?

Антигон сошел с колесницы, приблизился к навесу и обнаружил под ним помимо груды мотыг два наполовину заполненных глиняных кувшина с вином и водой.

— Где-то поблизости должны трудиться рабы или батраки.

Бостар приставил сложенные ладони ко рту и закричал во все горло:

— Э-э-э-э-э-й!

Откуда-то сбоку из-за масличного дерева вышел сгорбленный старик в потрепанной коричневой накидке.

— Скажи, как нам проехать к дому?

Старик склонил трясущуюся голову к плечу, долго разглядывал Антигона мутными слезящимися глазами, а потом вдруг улыбнулся, обнажив в темном провале рта оставшиеся четыре пожелтевших зуба.

— Направо и прямо, достопочтенный господин Тигго.

— Подожди… — удивленно прищурился Антигон. — Твое лицо мне знакомо… Ну-ка, ну-ка… Тебя зовут Ми… Марбил, верно?

Старик хрипло рассмеялся, шагнул вперед и схватил Антигона за руку.

— Прекрасная память делает тебе честь, друг стратега. Ведь прошло столько лет.

— Вот именно. — Грек погладил старика но плечу. — И много вас здесь собралось?

— Много. — Марбил повел вокруг себя рукой. — Ты к нам надолго, господин?

— Не называй меня так, мой старый друг. После всего пережитого за эти годы… Да, мы надолго.

— Тогда еще увидимся. Езжайте прямо. — Марбил махнул рукой и скрылся за масличными деревьями.

— Старый знакомый? — спросил Бостар, хлестнув коней.

— Мы знаем друг друга… точно, почти сорок лет, — кивнул Антигон. — Он сам ибер и служил катафрактом еще у Гамилькара. Был с Ганнибалом в Италии и, кажется, сражался при Заме.

— Ну надо же, — удивленно присвистнул Бостар, — Прошел от Таго до Нарагасы. А теперь окучивает масличные деревья.

— Ты прекрасно знаешь, как Карт-Хадашт умеет справедливо воздавать по заслугам. Ганнона с почестями торжественно погребли в золотой урне, а старых бойцов, которые не могут вернуться на захваченные римлянами родные земли…

Антигон осекся, зло закусил губу и отвернулся.

Дорога вилась между холмами, взбегала на каменные мосты и обрывалась возле зеленой долины. Посредине ее высокая — в три человеческих роста — глиняная стена окружала несколько строений. Снаружи к ней примыкали амбары, конюшня и скотный двор.

Из ворот вышел пожилой человек в болтающейся на худом костлявом теле тунике и сдвинутой на затылок, чуть примявшей густую гриву седых волос черной войлочной шапке.

— Эй! Осквернитель коз! — Бостар отпустил поводья и раскинул руки.

— Ну надо же, кого я вижу! — Даниил, наоборот, степенно скрестил руки на груди и прислонился к воротам. — Безмозглый пун и глупый эллин. Не ожидал, никак не ожидал!

Три семидесятидвухлетних старца долго обнимались, смеялись, подмигивали и толкали друг друга в бока локтями.

— Вы оба не слишком изменились. — Даниил тыльной стороной ладони вытер взмокший от волнения лоб. — Умом вы, правда, никогда не отличались. Пойдем в дом, но знайте, что хозяин еще не вернулся.

— Где же он?

— Уехал куда-то утром вместе с женой.

— С кем? — Антигон непонимающе уставился на него.

— С женой. Неужели не слышали? — Даниил хмыкнул и сипло рассмеялся.

Сам иудей вопреки вере и обычаям предков женился на ливийке, родил от нее пятерых детей и имел уже четырнадцать внуков. Пять лет назад он овдовел.

Они прошли через пышно разросшийся сад и уперлись во вторую, не менее высокую стену с окованными железом воротами. За ними посреди двора находился выложенный мрамором водоем. Даниил на ходу бросил резвящимся в мелкой прозрачной воде рыбкам горсть белых крупинок и повел друзей к массивному строению с утыканными железными шипами окнами.

В этой маленькой крепости предки Ганнибала отражали нападения нумидийцев и ливийских кочевников. Пока Даниил распоряжался на кухне, Антигон бродил по дому, любуясь изготовленными в Египте во времена персидского владычества глиняными сосудами, бронзовым панцирем одного из воинов Креза, резными фигурками из Китая, огромным золотым блюдом с изображением древних индийских богов. С особой грустью Антигон рассматривал золотую цепочку, сделанную искусным мастером из тончайших завитков проволоки, колечек и бляшек. К ней были подвешены несколько ярко-зеленых камней и большой золотой диск. Кшукти носила это ожерелье только по праздникам.

В соседнем помещении на устланном пестрыми коврами полу стояли два ложа из эбенового дерева, накрытые шитыми золотом пурпурными покрывалами из шелка и парчи. В следующих трех комнатах в высоких нишах на кедровых полках и в почернелых от времени сундуках хранилось множество папирусных свитков. Здесь имелись путевые заметки кормчего Магона, содержавшие гораздо более подробные и интересные сведения о далеких землях и их обитателях, чем хранившийся в храме Ваала отчет его непосредственного начальника и предка Ганнона Великого. Лежали здесь также первоначальная версия «Одиссея», автором которой, как известно, был великий слепец Гомер, сочинения египтянина Манефона[181], записи наблюдений, сделанные опять-таки египетскими астрономами, шумерские сказания о Гильгамеше и Энгидду[182], книги Сивиллы[183], Авеста[184], трактаты греческих философов и стратегов, отчеты пунийских строителей крепостей на Сицилии и Сардинии и копии договоров, в разное время заключенных Карт-Хадаштом с Тартишем, этрусками, коринфянами, афинянами, сикелиотами, лакедемонянами, египтянами, персами, арабами, кушитами, массалиотами, римлянами, македонцами, гетулами…

Повсюду на стенах висели мечи всех форм и размеров, а вдоль стен стояли бронзовые треножники с заправленными ароматическими маслами светильниками. Снаружи, нависая над внутренним двором, тянулась галерея с тонкими колонками из черного дерева, украшенными резьбой из слоновой кости. По ней Антигон и Бостар прошли в маленькую, также обитую черным деревом комнату с необычным темно-красным пушистым индийским ковром на полу и свисающим с потолка серебряным светильником в виде корабля. Здесь их уже ждал Даниил, а на низком столике стояли глиняные чаши с моченными в уксусе артишоками, мелко нарубленным тушеным луком, медом, сушеным виноградом, миндалем и кувшины с вином и водой.

О событиях последних лет они почти не говорили, а просто, как и подобает старикам, предавались воспоминаниям о детстве и юности. Наконец Антигон не выдержал и прямо спросил:

— Ну и как тебе его жена?

— Из всех женщин между Столбами Мелькарта и предместьями Вавилона она самая красивая, умная и добрая! — Даниил от восхищения закатил глаза.


Элисса действительно поражала своей красотой. Правда, смуглая кожа слишком туго обтягивала узкие скулы, но зато глубокие темные смеющиеся глаза под крутыми, вразлет, бровями заставляли забыть обо всем на свете. Белая, с золотыми полосами туника, стянутая пурпурным поясом, плотно облегала стройную фигуру, не просто выгодно подчеркивая ее достоинства, но и невольно заставляя даже вспомнить Афродиту. Но ни одна из выдуманных богинь не умела так обнажать в улыбке ослепительно белые зубы, так томно опускать веки, так звонко, заразительно смеяться и так мягко и плавно двигаться. Антигон в душе сравнивал ее с шелковым парусом, надуваемым легкими порывами прохладного свежего ветра, дующего обычно ранним осенним утром между Балеарскими островами и Сардинией.

За разговорами они даже не заметили, что на дворе уже глубокая ночь. Тогда они перешли в дом, поднялись на второй этаж и расселись возле тлеющих жаровен. Им предстояло еще столько поведать друг другу, столько всего осмыслить и сравнить, и конечно же им хотелось еще и посмеяться от души. В памяти Антигона навсегда запечатлелись приятные шумы, вкус прохладного вина, выпитого во внутреннем дворе, и горячего, приправленного медом и перцем вина, принесенного в комнату, странный, но удивительно приятный запах пряных трав, хриплый голос старухи ливийки, неустанно распевавшей песни возле скотного двора, язвительные замечания Даниила, неуклюжие движения Бостара, крики какой-то ночной птицы, после которых они впервые услышали стрекотание цикад, поразительное спокойствие бывшего стратега и необычайно смелый размах его новых планов.

Они постоянно перескакивали от одной темы к другой — от посещения Антигоном его сына Аристона на дальних южных землях Ливии к попыткам Бостара спасти банк в эти бурные годы; от рачительного использования Даниилом и Ганнибалом земельных угодий и расселения на них бывших воинов до поразительного умения Рима сочетать почти полную хозяйственную разруху с несокрушимой военной мощью; от трехлетней войны между Вечным городом и Македонией, завершившейся полной победой Тита Квинта Фламиния над царем Филиппом, непрерывных нападений Селевкида на Египет и Пергам до продолжавшихся в Северной Италии ожесточенных схваток между остатками пунийских войск и отдельными галльскими племенами с римскими легионами… Изрядно выпивший Даниил наконец не выдержал и громко захрапел. Бостар, не переставая говорить, растянулся на груде ковров и одеял и заснул прямо на середине фразы, а Элисса удалилась во внутренние покои и больше уже не возвращалась.

На рассвете Антигон вышел во двор, прислонился к краю бассейна, смотрел на узорчатые плиты и слушал воркование голубей. Ганнибал спустился вслед за ним. В рассветном полумраке пересеченное красной повязкой лицо выглядело на удивление молодым и одновременно очень усталым. Ганнибал заговорил о залитой кровью границе и напрасных попытках вступить в переговоры с Масиниссой.

— Боюсь, римляне запретили ему любые шаги в этом направлении. Похоже, они полагают, что одно присутствие Ганнибала может побудить массилов перейти на его сторону.

— Вероятно, они правы. Не забывай, что он дружил с Гадзрубалом и, уже будучи союзником Рима, три дня был мужем Сапанибал. Он легко поддается влиянию, и Сципион это знает, как никто другой.

— Тем не менее, — непривычно тихо отозвался Ганнибал, — я же ничего не могу ему предложить.

— Не принижай себя, величайший из всех пунов, — с улыбкой сказал Антигон. — Масинисса — варвар, но он вырос и воспитывался в Карт-Хадаште, а это название вот уже шестьсот лет действует на нумидийцев как заклинание, внушая им зависть, страх и почтение. Масинисса — воин, и он не может не преклоняться перед великим стратегом. Думаю, что с началом пограничных стычек он еще и немного боится тебя.

Через год после заключения мира нумидийцы начали в открытую переходить недостаточно четко обозначенную границу, грабить селения и захватывать земли. Однако три тысячи испытанных воинов стратега разгромили их, несмотря на четырехкратное превосходство в силах нумидийцев.

— Увы, но с помощью Рима он быстро залечил эту кровавую рану.

— Масинисса долго стенал и умолял римлян добиться твоего смещения с поста стратега, что в результате и произошло, — тяжело вздохнул Антигон, — Но тебе, кажется, это не сильно помешало, Я кое-что слышал о небольшом отряде, командир которого всегда скрывал свое лицо. После каждого нападения нумидийцев они наносили ответный, гораздо более сильный удар.

— В последние годы мне пришлось много разъезжать, — грустно усмехнулся Ганнибал. — Теперь граница более-менее надежно охраняется, но мы должны причинять Масиниссе в три раза большую боль, чем он нам, до тех пор пока царь массилов не успокоится.

Небо заметно порозовело. По двору медленно распространился освежающий цветочный аромат.

Антигон взглянул на пуна. Блеск его усталых глаз, пальцы, спокойно лежащие на коленях, белый короткий хитон, черная, в кольцах, борода и такие же темные как смоль волосы. От этого человека, несмотря на его пятьдесят один год, исходила колоссальная энергия. Он по-прежнему не знал, что такое сон.

— Ты сделал достаточно откровенные намеки. А теперь расскажи о своих намерениях.

— Они вынудили меня проиграть войну, — без малейшей горечи или злобы ответил Ганнибал. — Теперь я хочу заставить их выиграть мир.

— Но для этого ты должен занимать высокий пост.

— В том-то все и дело. Рим может запретить Масиниссе договариваться с бывшим стратегом, но если тот будет представлять город, Рим будет вынужден вести переговоры даже с Ганнибалом. То же самое относится к Масиниссе, Антиоху и любому из Птолемеев.

— Город сейчас никого не интересует, мой друг. Его раздирают противоречия, и вообще…

— Пять месяцев, Тигго… — Ганнибал с хрустом потянулся, скрестил руки на затылке и начал вращать локтями, — Мне нужно только пять месяцев, чтобы возродить его…

— Знаешь, теперь мне кажется, что для нас с тобой переход через Альпы был простой послеобеденной прогулкой, — угрюмо перебил его Антигон. — Возродить Карт-Хадашт будет гораздо более трудным делом.

— Здесь ты ошибаешься, Тигго, — Ганнибал отрицательно покачал головой. — Я уже говорил, что в последние годы много разъезжал. Я отвечаю за свои слова и знаю, что нужно предпринять.

— Но ведь ты понимаешь, что в ответ на любой переворот Рим немедленно пошлет сюда свои легионы.

— Конечно, понимаю. Но я знаю, что, кроме легионов, у Рима ничего нет. В Этрурии бушует восстание рабов — во время войны легионеры так опустошили эти земли, что там уже не осталось крестьян. В ближайшие годы вспыхнут новые восстания рабов. Рим остро нуждается в деньгах, зерне и дружбе с Карт-Хадаштом, а вовсе не в кровопролитной его осаде. Сципиону известно, насколько крепки его стены.

— Чем я могу тебе помочь?

Ганнибал чуть наклонился вперед и положил руки на плечи Антигона.

— О лучший из моих друзей, ты уже столько сделал для моего отца, шурина, братьев, меня и города в целом, что мы все перед тобой в неоплатном долгу.

— Я вовсе не прошу возвращать его.

— Я знаю. Но сейчас мне не нужна помощь. Бывший стратег Ливии, Иберии и Италии является членом Совета и может претендовать ка любой высокий пост. И потом, благодаря твоей, Бостара и Даниила помощи я все еще владею достаточно обширными землями и в состоянии сам оплатить любую из должностей.

— А какую именно, светоч мира?

— Через два месяца предстоят выборы суффета, — Ганнибал лукаво улыбнулся, но его лицо тут же вновь обрело серьезное выражение.

— Ну да, конечно. Оба Совета едва ли позволят тебе занять какую-либо важную должность, но если народ…

— На него я и возлагаю все надежды.

— Ганнибал на посту суффета, — усмехнулся Антигон. — Миротворец и верховный судья Карт-Хадашта. А потом…

— Там посмотрим. Это зависит от очень многих обстоятельств.


На расчищенной площадке между скотным двором, амбарами и конюшней ярко горели костры, и сизый пахучий дым, клубясь, стелился по земле. Когда день летнего солнцестояния уже клонился к закату, хозяин имения решил устроить пир. Голые смуглые дети бегали взад-вперед, юноши и девушки помогали вращать вертела, резать хлеб и разливать вино, а потом, веселые и довольные, удалились в кусты и за пристройки. Батраки, вольноотпущенники, ветераны, старики и старухи ели, пили, пели, смеялись, плясали или рассказывали разные истории. Бостар уже собрал вокруг себя дюжину детей и принялся учить их неприличным песням и веселым играм. Антигон, переходя вместе с Даниилом и Ганнибалом от одного костра к другому, под конец очень устал от бесконечных славословий в честь того, кто вместе со своими воинами покрыл себя неувядаемой славой, а после войны дал им хлеб и приют.

В какой-то миг грек обнаружил себя садящим на большой связке соломы с двумя полными чашами в руках. Он вяло подумал, что его изнуренное годами и переживаниями тело уже никогда не будет полным сил и здоровья. Тут к запахам вина, смолы, навоза, мяса и пота отчетливо примешался аромат миндаля, киннамона и благовоний. Он понял, что к нему приблизилась Элисса.

— За твое здоровье, повелительница звезд и царица ночи. — Он чуть приоткрыл глаза и одним глотком осушил чашу.

— Я не помешаю, владелец «Песчаного банка»? — с легкой улыбкой осведомилась она.

— Твой приход ласкает мне душу.

— О чем задумался, Антигон? — Элисса осторожно опустилась рядом с ним на связку соломы.

— О чем может думать глупый старик? О том, что здесь хорошо жить и не менее хорошо умирать.

— Тебе здесь так нравится?

— Эта ночь какая-то особенная, — Он снова закрыл глаза и глубоко вздохнул. — Моя память обострилась до предела. Я гляжу на огни и вспоминаю пламя совсем других костров, горевших на равнинах Иберии, в снегах Альп, под дождями холодной италийской зимы, на выжженной солнцем долине Канн… Чем я могу заслужить твою дружбу, царица?

— Ничего не надо, — она почти беззвучно рассмеялась. — Расскажи мне лучше о себе, Тигго.

— Что мне рассказывать? — он удивленно приподнял плечи. — Я родился в Карт-Хадаште в семье метека и, когда вырос, стал, как и отец, купцом. Потом создал банк и управлял имуществом Гамилькара Барки и Ганнибала. Я довольно много путешествовал и добрался даже до Индии и Британии. Застал немного первую войну с Римом и участвовал в Ливийской и Второй Римской войнах. Теперь я стар, по-прежнему безрассуден, завидую Ганнибалу за твою любовь к нему, слишком много пью и мечтаю о легкой смерти.

Она коснулась его плеча холодной ладонью, от которой тем не менее исходило какое-то удивительное тепло.

— Он как-то сказал про тебя: «Тигго может и умеет все на свете, но никогда не заботится о своем здоровье».

— Он сказал именно так? Интересно. А теперь расскажи мне о себе, повелительница моего сердца.

Они говорили до рассвета. Элисса была дочерью судовладельца и родилась в год убийства Гадзрубала Красивого и через два года после гибели Гадзрубала Барки вопреки своей воле была выдана замуж за внучатого племянника Ганнона Великого. Когда город, казалось, уже был обречен на гибель, ее муж открыто выступил против брата своего деда, стал одним из старшин конницы и погиб в битве при Нараггаре.

— Я никогда не любила его, — тихо, с какой-то долей вины в голосе произнесла она. — Но зато я люблю Ганнибала. Он такой умный, такой ласковый, у него тело по-прежнему как у молодого воина. Но скажи мне, если можешь… Я даже не знаю, как выразиться… И вообще имею ли я право… Знаешь, мне порой кажется, Тигго, будто я одна желаю владеть тем, что принадлежит всей Ойкумене, всему космосу.

— Он человек, а не бог, Элисса. Он плакал, смеялся, пил вино, убивал, спал с женщинами и поражал весь мир. Но еще никогда я не видел его таким спокойным… и таким уравновешенным, как здесь. Он слишком рано потерял мать, и редкая женщина могла так приласкать, так надежно укрыть своих питомцев, как великая и несравненная Кшукти. По словам Ганнибала, он потому так любил бывать в моем доме, что там о нем заботились как о сыне. Великий Гамилькар очень любил его, но был слишком занят и не мог уделять много внимания своим сыновьям. Ганнибал дал городу больше, чем требовалось, а Ойкумене — столько, сколько она вообще не стоит. Ты, Элисса, дала ему все, что он когда-либо желал. От людей, конечно, а не от музы истории.

— Я вроде бы знаю и одновременно не знаю его… Расскажи мне… Я не ревную его к прошлому, но хочу знать как можно больше о нем. — Она впилась в его руку длинными накрашенными ногтями. — Расскажи мне о его женщинах. Не скрывай ничего.

Антигон осторожно убрал руку и нежно погладил ладонь Элиссы.

— За все эти годы он ни разу не брал женщину силой и всегда был с ними очень ласков.

Не слишком выбирая слова, он поведал ей обо всем, и, когда заржали лошади в стойлах, нетерпеливо замычали коровы в хлеву и начали просыпаться первые участники ночного пиршества, Элисса уже знала о шкуре ламы и кузнеце Илане, Изиде и Тзуниро, Мемноне и Аристоне, долгих беседах с Корнелием Сципионом и пустоте, воцарившейся в душе Антигона после известия о гибели корабля, на котором Томирис отважилась в бурю выйти в море…

Он наклонился и легонько коснулся губами тонких набеленных пальцев женщины, которую любил Ганнибал.

— Счастье приходит всегда только само, Элисса. Поэтому особенно не слушай глупых речей старика. Бери его, прижимай крепко к сердцу и не думай о том, что боги, которых не существует, ошиблись, дав его тебе. Хотя он якобы принадлежит Ойкумене или космосу. И вообще бога не позволили бы людям наслаждаться счастьем и стерегли бы его, как огонь, который украл Прометей. Но что такое огонь по сравнению с любовью?

Она опять печально улыбнулась и поцеловала его в обе щеки.

— Спасибо тебе за эту чудесную ночь.

— Не стоит благодарности. Приняв этот дар, ты оказала мне большую честь.

Она внезапно весело рассмеялась.

— О Тигго, стратег так любит тебя. Несколько часов назад он прошел мимо и улыбнулся нам. Он говорит, что ты никогда плохому не научишь. Но… Я хочу спросить тебя не как жена великого Ганнибала и не как женщина, которая в Карт-Хадаште будет часто навещать тебя, а как вдова внучатого племянника Ганнона Гадюки.

— Произнося это имя, ты оскверняешь прошедшую ночь. — Глаза Антигона от омерзения даже забегали из стороны в сторону.

— И все же… По слухам, бог Ваал в милости своей позволил сердцу его верховного жреца разорваться прямо у его ног. Я так ненавидела этого негодяя и до сих пор жалею, что он умер столь почетной смертью.

Антигон вздохнул, закрыл глаза и рассказал ей о незабываемой ненастной ночи и пунийской похлебке, поднесенной им «самому жестокому из всех пунов, одному из самых мрачных персонажей, выдуманных музой истории».

Когда он закончил, Элисса откинула голову назад так, что на ее шее взбухли жилы, расхохоталась и покрыла поцелуями его руки.


В Карт-Хадаште предстояло устроить еще одну неотложную траурную церемонию. Саламбо, дочь Гамилькара, сестра Ганнибала, Гадзрубала, Магона, давно уже умершей Сапанибал и вдова Нараваса, скончалась от избытка веса и омертвения души, ибо, как бы она ни злословила, но сердце у нее было доброе, а в нем уже не осталось места для любви. По обычаю ее также погребли в золотой урне.

На выборах новых суффетов Гадзрубал Козел заклинал граждан ни в коем случае не выбирать бывшего стратега. Ганнибал же уговорил своего давнего соратника и выходца из знатного рода Бонкарта выдвинуть вместе с ним свою кандидатуру, Никогда еще площадь Собраний не была так заполнена народом. Ганнибал произнес короткую, но убийственную для их соперников речь.

— Гадзрубал, которого мы прозвали Козлом, ибо он такой же вонючий, как это нечистое животное; Гадзрубал, который прямо-таки рыдал на Совете, когда предстояло выплатить Риму двести талантов; Гадзрубал, который бесчестит ваших дочерей; Гадзрубал, которому я сказал, что ему следовало бы плакать, когда горели наши корабли, ибо вместе с ними сгорела наша свобода; Гадзрубал, который вообще не имеет права носить это славное имя; Гадзрубал Козел, друг римлян, который каждый месяц посылает отчет Сенату; Гадзрубал Козел, который ничего не сделал для того, чтобы защитить от набегов Масиниссы нашу залитую кровью границу; Гадзрубал, который превосходно умеет превращать ваш пот в серебро, ваши слезы — в золото, а вашу кровь — в драгоценные камни; Гадзрубал Вонючка, чьи ставленники вот уже несколько лет губят наш город, ввергают его в нищету и отдают на разграбление ворам и разбойникам, которые опять же наживаются на вас по ночам, как Гадзрубал Козел днем… — тут он повернулся и пренебрежительно ткнул пальцем в своего противника, дрожащими руками вытиравшего цветным платком лоб и толстые щеки, — так вот этот Гадзрубал намеревается теперь, граждане Карт-Хадашта, еще и предписывать вам, кого именно следует выбирать!

Он замолчал. Его сильный голос разносился по городу, подобно звону колокола, доходя до ушей и сердец каждого из собравшихся здесь. Тишина словно сгустилась в плотную давящую массу, напряжение становилось невыносимым. Стоявший в нескольких шагах от Ганнибала Гадзрубал одернул просторную, подпоясанную пурпурной лентой тунику и нервно пробежал пальцами по напомаженной бороде, действительно придающей ему определенное сходство с козлом. Потом он скрестил руки на груди, но вдруг протянул их к Ганнибалу, как бы желая задушить его. От еле сдерживаемой ярости лицо его побагровело. Ганнибал же резко сменил обличительно-гневный тон на мягко-доверительную интонацию:

— Вы знаете меня. Вы знаете, чего я добился за годы войны. Поэтому прошу вас: не дайте сбить себя с толку. Если вы выберете суффетами Бонкарта и меня, никакой новой войны не будет. Рим слишком силен, Масинисса — тоже. Вечные колебания и нерешительность наших правителей — вот основная причина поражения. С вашей помощью, граждане, и вопреки воле членов Большого Совета и Совета ста четырех я хочу попробовать выиграть мир. Жители города и прилегающих земель должны дышать свободно и спокойно спать по ночам. Мы все должны вновь начать трудиться, а прибыль должна доставаться не погрязшим в злоупотреблениях должностным лицам, а всем нам. Я много ездил за последние годы и теперь знаю, что из каждых пяти шиглу таможенных сборов, взимаемых в наших гаванях, только одна попадает в городскую казну. И я знаю, где остаются остальные четыре шиглу. Я хочу отрубить руки, тянущиеся к общественным деньгам, в которых так нуждается город. Я хочу защитить границы, чтобы обитатели богатых имений и поселений могли жить спокойно. Я хочу избавить города между Ахоллой и Сабратой от нападений пиратов и разбойников, чтобы процветала торговля, а значит, опять-таки пополнялась казна. Для этого следует задействовать оставшиеся десять боевых кораблей, а в городах разместить небольшие отряды. Я слышу стоны членов Совета — ах, опять непомерные траты! Так вот, содержание этих отрядов обойдется гораздо дешевле, чем постоянный недобор таможенных сборов и прочих податей.

Он снова на несколько минут замолчал, затем устало улыбнулся и продолжил:

— Ну, хватит речей. Я прошу вас только об одном. Думайте, кого и что вы выбираете. И если ваш выбор падет на Бонкарта и меня, пожалуйста, не расходитесь, ибо новые суффеты намерены сразу же предложить вам проекты двух новых законов. Конечно, мы сможем вступить в должность лишь в новом году, но вне зависимости от личностей законы творите вы, народ!

Одобрительные возгласы толпы были хорошо слышны в расположенной возле площади таверне, где сидел Антигон. Ему сразу стали ясны итоги голосования. Не ясны были только намерения Ганнибала. В последние дни он часто встречался с ним, но бывший стратег ничего не говорил о каких-либо новых законопроектах.

Толпа на площади забурлила и устремилась к мосткам, вдоль которых стояли пифосы. Вскоре часть одних до краев оказалась заполнена камешками.

После обычных в таких случаях призывов к богам и оглашения очевидных уже для всех результатов выборов слово снова взял бывший стратег:

— Лето кончается, и через двадцать дней начнется новый год, друзья. Совместное осуществление наших планов позволит постепенно вновь пополнить разграбленную городскую казну и без плача и стенаний ежегодно выплачивать Риму двести талантов серебра. Через три-четыре месяца вы на себе почувствуете, что положение значительно улучшилось. Однако для претворения в жизнь наших планов деньги требуются уже сегодня. У кого из вас имеется свыше пятидесяти шиглу?

Из более чем сорока тысяч пришедших на площадь людей таких оказалось около двух тысяч.

— Хорошо. Тогда мы немедленно проголосуем по первому из новых законов. Вы хорошо знаете, что я не скуп. Девять десятых всего отцовского состояния я истратил на ведение боевых действий, так как Совет упорно отказывался выделять средства на содержание моих войск. Из оставшейся десятой части я половину готов передать в казну. Я прошу вас принять закон, согласно которому всякий, у кого есть больше пятидесяти шиглу, облагается чрезвычайным налогом в размере сотой доли его состояния.

Стоявшие кучкой у помоста члены Совета дружно заорали и принялись размахивать кулаками. На площади также поднялся ропот, не перешедший, однако, в дикий гул. Большинство было на стороне Ганнибала. С бесстрастным лицом он подождал, пока затихнет шум, и продолжил:

— Известно, что граждане города освобождены от каких-либо поборов, но Карт-Хадашт никогда еще не был в столь тяжелом положении. Мы с Бонкартом все хорошо обдумали и постараемся сделать так, чтобы никто не понес значительного ущерба. Если вы согласны с нами, тогда пусть цехи ремесленников и объединения купцов изберут по сотне добропорядочных, умеющих читать и писать людей. Они и произведут справедливую оценку состояний, подлежащих налогообложению.

Голосование продолжалось почти час. Но все усилия членов Совета и судей, шнырявших в толпе и заклинавших не поддерживать новых суффетов, оказались тщетными. И тогда Ганнибал ровным и спокойным голосом, словно речь шла о самых обыденных вещах, предложил обсудить новый законопроект, равносильный перевороту.

— Среди избранных из числа выходцев из наиболее богатых и знатных семей правителей города есть, конечно, и достойные люди (тут над площадью раскатами грома прозвучал хохот), но они избираются пожизненно, а преемниками их становятся опять же уроженцы из тех же семей. Это представляется Бонкарту и мне… скажем так, не вполне разумным принципом государственного устройства. В городе и на окрестных землях живут не только богачи и мудрые старцы. Поэтому мы предлагаем, чтобы вы, граждане, опять же через свои цехи и объединения избрали по тысяче честных людей, умеющих читать и писать и разбирающихся в законах. В день вступления в должность новых суффетов из числа этих лиц Народное собрание выберет сто четырех судей, которые будут сменяться каждый год. От города они будут получать достойное жалованье, и брать взятки или голодать им уже не придется.


Ранняя осень была очень жаркой, но не палящее солнце вызывало брожение в умах и сердцах жителей Карт-Хадашта вплоть до начала нового года. Уже через несколько дней после вступления в должность новые суффеты представили заново избранным судьям целую гору доказательств в отношении продажных таможенных досмотрщиков и их непосредственных начальников, членов коллегий пяти и Большого Совета. Взимание недоимок принесло казне почти три тысячи талантов. Суффеты поручили отличившемуся в Римской войне военачальнику Адребалу набрать для охраны границы войско из шести тысяч пехотинцев и тысячи всадников, усилили и вооружили мечами и копьями городскую стражу и призвали цехи и объединения приступить к созданию ополчений для наведения порядка в городских кварталах. Маленький флот из десяти триер под командованием Бонкарта очистил от пиратов Большую Сирту.

Внезапно в город один за другим начали приходить караваны, и в течение двух месяцев доход от таможенных сборов вырос в три раза. Новые судьи не боялись выносить суровые приговоры проворовавшимся должностным лицам. В гавани теперь теснились суда заморских купцов, на окрестных плодородных землях выдался невиданный урожай, позволивший создать огромные запасы зерна, и в древний, униженный и ограбленный город вновь вернулось уже забытое ощущение огромного богатства. По оценкам Антигона получалось, что по истечении срока полномочий Ганнибала и Бонкарта Карт-Хадашт сумеет разом выплатить Риму оставшиеся восемь тысяч сто талантов серебра. В свою очередь Рим представлял собой вооруженное до зубов, но раздираемое внутренними противоречиями государство голодающих. Понимая это, своих послов в Карт-Хадашт прислали не только Масинисса, оказавшаяся на грани распада Македония и сотрясаемый мятежами Египет, но и весьма успешно продвигавшийся по греческим землям Антиох. Если семьдесят лет назад Карт-Хадашт безраздельно господствовал на море и считался могущественнейшей державой в западной части Ойкумены, то теперь, после трех войн и резкого уменьшения его территории, он просто поражал своей хозяйственностью.

С помощью новых судей и Народного собрания Ганнибал и Бонкарт сломили упорное сопротивление членов Совета, и отныне суффетов также следовало избирать на один год. Поэтому времени у них обоих оставалось крайне мало. Днем и ночью во дворце в Мегаре толпились гонцы, послы, служители, чиновники и просители… Карт-Хадашт процветал, Рим же был вынужден заниматься подавлением очередного восстания в Иберии и посылать легионы против североиталийских галлов, в Верхнем Египте вспыхнул очередной мятеж, а Антиох перешел Геллеспонт, чтобы присоединить к своим владениям западную часть бывшей империи Александра Великого.

Антигон навестил беременную Элиссу накануне ее отъезда. Она хотела родить ребенка в тиши имения в Бизатии, а не в бурлящем страстями Карт-Хадаште.

— Старые волки скалят зубы. — Она привычно пригладила две черные, с синим отливом волнистые косы. — Я очень боюсь, Тигго, что скоро настанет их час. Слишком уж все хорошо получается. И еще я очень боюсь за него, — ее рука легла на заметно округлившийся живот.

— Я постараюсь быть всегда рядом с Ганнибалом.

— Если только тебе это удастся, — в ее продолговатых, подведенных сурьмой глазах блеснули слезы.

Но Час Волков так и не настал.Вместо этого за день до прибытия в Карт-Хадашт огромного военного корабля с римскими послами на борту в его гавань вошло быстроходное судно, доставившее из Рима письмо от изменника Созила, который после последнего сражения перебежал в стан Сципиона. Спартанец откровенно писал, что победитель при Нараггаре[185] и принцепс Сената[186] совершил достойный восхищения поступок, навсегда покрывший его неувядаемой славой. Он, оказывается, вызвал спартанца к себе, как бы невзначай осведомился о здоровье Ганнибала, о котором тот, естественно, не имел ни малейшего представления, смутно намекнул на присутствие в Остии быстроходного судна и рассказал о появлении в Риме Гадзрубала Козла, во всеуслышание обвинившего Ганнибала в разработке вместе с Антигоном плана войны против Вечного города. Сам он, Сципион, понимает, что все это чушь, но вопреки его воле Сенат постановил потребовать от Карфагена выдачи Ганнибала и банкира Антигона.

На следующий день римский военный корабль встал на якорь у мола, и наступил Час Козла.

Элисса, дочь Будуна, супруга Ганнибала, — Антигону, сыну Аристида, владельцу «Песчаного банка».

Приветствую тебя, хранитель наших сокровищ, покровитель сыновей Молнии и друг его друзей! Ганнибал пишет, что дела пока обстоят как нельзя лучше. Я знаю, что он вместе с Бонкартом совершил самое настоящее чудо и отныне новые законы могут быть отменены только Народным собранием. Даже спешно избранный суффетом Гадзрубал Козел не в силах преградить запрудой бурно разлившийся поток. У меня тоже все хорошо. Здесь, как обычно, тихо и спокойно. Даниил всячески старается развеселить меня, у него очень злой язык, и шутки он отпускает соответствующие. Так, например, узнав, что я собираюсь отправить тебе письмо, он тут же просил передать привет глупому старому эллину-метеку. Как ты думаешь, кого он имел в виду?

Но по мере того как ребенок в моем чреве прибавляет в весе, множатся мои самые худшие опасения, Тигго. Чуть не каждую ночь мне снится кровь и всякие ужасы. Ты столько ездил, столько всего повидал и пережил, так, может быть, ты сумеешь разгадать мои сны? Корабль у пристани наполняется кровью, но не тонет. Башня посреди пустыни медленно приближается, и я вижу, что вся она состоит из омерзительных змей. Тут я, конечно, с криком просыпаюсь. Всепоглощающее пламя, постепенно принимающее облик льва. Льющийся с неба водопад, от которого на земле никому нет спасения. Ах, как я хотела бы избавиться от своих страхов!

В остальном же мне не на что жаловаться. Надеюсь, когда я разрешусь от бремени, ты приедешь сюда, Тигго. Меня совершенно не волнует, кто родится — сын или дочь, я лишь хочу, чтобы твоя ладонь покоилась на его или ее голове, как когда-то она покоилась на голове Ганнибала. Я знаю, что именно ты обещал Кшукти, и прекрасно понимаю, что недостойна носить ее ожерелье, подаренное мне Ганнибалом. Но я очень благодарна тебе за многолетнюю дружбу с ним и очень прошу тебя полюбить моего будущего ребенка.

Напиши, когда ты сможешь приехать и сумеешь ли ты истолковать мои сны. И пожалуйста, береги моего мужа.

Элисса.

Эпилог


Целых десять дней я ничего не писал и не диктовал критянке. Целых десять дней я предавался размышлениям, вечерами много пил, а ночами безумно тосковал. Правда, дни и вечера мне скрашивал Бомилькар, а ночи — Коринна. Во мне вновь пробудились воспоминания о горестных событиях недавнего прошлого, которые я, казалось бы, навсегда похоронил в глубинах своей памяти. Теперь они вновь терзают мне душу не хуже, чем орел — печень Прометея. Два предмета словно воскресили мертвецов.

Их привез мне Бомилькар, и теперь я одновременно благословляю, расхваливаю, браню и проклинаю их. Эти два предмета проделали довольно странный путь. Раб Ганнибала сумел не только надежно укрыть их от римлян и царя Прусия, но и не потерять письмо и меч в сумятице войны между вступившим в союз с Пергамом и Каппадокией сыном Прусия и царем Понта[187] Фарнаком. Через Калхедон[188] и Византий он доставил их в Пеллу и передал моему знакомому купцу. В Пелле раб умер. И вот через два года после смерти Ганнибала Бомилькар вручил их мне.

Антигону из Кархедона, бывшему владельцу «Песчаного банка».

Извини, Тигго, но я очень спешу. Я уже снял бутылочку с шеи и вскоре в последний раз поцелую Элиссу. Уж не знаю, почему так долго не приходят воины Прусия, ведь в Никомедии Тит Квинций Фламиний потребовал моей выдачи.

В доме семь подземных ходов, через которые можно выйти в горы или к морю. Но пусть римляне не волнуются — я больше не дам им повода для беспокойства, если уж им так не хочется дать старику спокойно умереть.

Долгий день подходит к концу, Тигго, и начинается ночь, из тьмы которой уже нет возврата никому. И если уж я уподобляю жизнь дню, то все его часы ты был рядом со мной. Это был очень хороший день, и провели мы его с пользой для нас обоих. Лишь малодушным свойственно оплакивать несбывшиеся мечты и несовершенные деяния. Я бесконечно признателен тебе. Мой меч передай тому, кто умеет им владеть. Крепко обнимаю тебя.

Ганнибал.

Долго, очень долго всматривался я в одинокую луну, за эти несколько ночей почти полностью выплывшую на темный небосвод. Залитое ее светом море сверкает и манит, а соленый запах наполняет мои покои. К сегодняшнему дню я уже уладил все дела, отдал необходимые распоряжения и всем все разъяснил. Аристофан из Византия, владелец огромной библиотеки, согласился забрать у меня свитки, снять с каждого из них по две копии и поместить в разделе «Кархедон». Когда последний свиток будет полностью исписан, Коринка получит от меня свободу и сто талантов в придачу. Хранилища, корабли, право на заключение сделок и дома как здесь, так и в других городах я завещаю сыновьям Мемнона, за эти годы показавшим себя любящими и заботливыми внуками. Пятьсот талантов золотых монет и серебряных слитков отправятся вместе с Бомилькаром и мной в долгое путешествие на последнем из кораблей, носящем гордое название «Порывы Западного Ветра». Мы поплывем вверх по Нилу до убогого города Каша, а оттуда вместе с погонщиками ослов двинемся через пустыню и горы. Там, под южными звездами, в дышащих жаром густых лесах, нас ждет Аристон. Последним из выкованных Иланом мечом он значительно расширил свои владения и вышел к южному побережью Внешнего моря. Таким образом, я в последний раз сойду на берег и напоследок еще успею насладиться вином и набегающими на песок волнами. Затем для меня наступит вечная ночь.

Это длинное сочинение не может быть завершено. Обрывки воспоминаний о происшедших за многие годы событиях, отрывочные записи, сохранившиеся письма — все это я с помощью Коринны собрал воедино и сдобрил изрядной долей злой насмешки над самим собой, ибо так уж получилось, что в нем слишком много незаслуженного внимания уделено такой незначительной личности, как честолюбивый купец и банкир Антигон, чьи вожделения и страдания вряд ли могут представлять особый интерес. И слишком мало говорится о Гамилькаре Молнии и Гадзрубале Красивом, а также о самом Ганнибале.

Вначале я собирался дополнить повествование рассказом о моей юности, но, поразмыслив, отказался от своего намерения, сочтя это пустой тратой места и времени. Все, что тогда происходило с неким юношей, все, что он тогда увидел и пережил, уже не имеет ко мне ни малейшего отношения.

Письмо и меч Ганнибала, пробудившие во мне воспоминания о счастливых днях в возрожденном Карт-Хадаште, о величайшем из всех суффетов, о несравненной Элиссе и ужасе, охватившем город, когда пришел Час Козла, — от всего этого, вместе взятого, цепенеет язык и застывает рука с камышовой палочкой. Для подробного изложения событий, предшествовавших гибели Ганнибала, требуется исписать еще сотню свитков, а для этого нужно очень много дней и силы, которых у меня после всех потрясений и вышеупомянутого оцепенения попросту нет. Смерть шестидесятичетырехлетнего Ганнибала произошла через двенадцать лет после его бегства из Карт-Хадашта, и все эти годы великий, уже далеко не молодой человек неустанно разрабатывал не менее великие, вполне осуществимые планы, претворение в жизнь которых сорвалось исключительно из-за тщеславия и ничтожества Антиоха и Прусия, Все эти двенадцать лет он не переставал бороться с варварами, возглавляемыми консулами и сенаторами, которых скорее уж следовало бы уподобить атаманам разбойничьих шаек. Минул еще один год, и они залили кровью несчастную Галатию[189], где, как обычно, не щадили ни стариков, ни женщин, ни детей. Уцелевших сорок тысяч человек, то есть примерно пятую часть всего населения, они, естественно, обратили в рабство. Столицы древних пиратств, на которые не осмелились посягнуть галаты, дворцы Кира и Креза, множество храмов были разгромлены и разрушены. В том же году они точно так же обошлись с основанным давным-давно ионикянами[190] славным городом Амбракией. А у меня уже даже нет копии письма, отправленного Ганнибалом, подержавшим Рим родосцам. В этом преисполненном издевки и справедливого гнева послании он упрекает их в недостаточной последовательности и заявляет, что уж если они поставили перед собой цель погубить Ойкумену, пусть тогда идут до конца и заключат союз не с вышедшими из чрева паршивой волчицы убийцами, а со скорпионами, шакалами, муренами, огнедышащими горами, землетрясением, наводнением, побивающим урожай градом и вообще со всем тем, что в космосе воплощает варварство и мерзость.

Если бы я был не старым купцом, а искусным хронистом, то непременно осмыслил бы это письмо по-новому и постарался показать через него истинную сущность Ганнибала. Именно так поступил Созил, записав речь стратега, обращенную к ливийским гоплитам, разграбившим купеческую лавку водном из дружественных италийских городов. Тогда Ганнибал сказал приблизительно следующее: «О славные герои, отважные воины, храбрейшие из храбрых, непобедимые победители легионов! Вспомните, что в этой великой борьбе, как никогда, нужны друзья, открывающие нам ворота городов и двери амбаров, чтобы мы не испытывали муки голода. Истинные герои обращаются с такими людьми вежливо и обходительно. И потому, как ваш стратег, приказываю в дальнейшем воздержаться от подобных выходок». Ганнибал действительно велел четырем гоплитам немедленно вернусь хозяину все похищенные веши, восстановить разрушенную лавку и возместить ущерб из своего жалованья. Напоследок он недвусмысленно заявил окружающим: «Если еще раз кто-либо из вас даст волю рукам, я собственноручно высеку его, а потом повешу».

Возвращаясь к событиям недавнего времени, должен заметить: задуманного и совершенного Ганнибалом лишь за эти годы вполне хватило бы, чтобы обессмертить имя любого человека. Он навсегда вошел бы в историю, которую, впрочем, довольно скоро будут писать и трактовать для всей Ойкумены исключительно римские хронисты. Разумеется, эти деяния Ганнибала не идут ни в какое сравнение с тем, что он совершил ранее. Однако Аристофан из Византия настоятельно просил меня хотя бы вкратце поведать о них, иначе, дескать, в моем сочинении останется существенный пробел.

Я буду говорить очень быстро, а Коринна и Бомилькар — не менее быстро попеременно записывать мои слова. Тут не обойтись без вина, которое пробуждает воспоминания и одновременно приглушает их боль. Через две ночи наступит полнолуние, а говорят, что лучше всего уезжать за день до него.

Начался Час Козла. Гадзрубал вернулся в город на борту римской пентеры, вслед за которой из Лилибея прибыли еще двадцать четыре военных корабля, чтобы своим присутствием придать больший вес заявлению посланцев Сената. Но «Порывы Западного Ветра» уже вышел в море. В первой половине дня мне принесли в банк письмо изменника Созила, и в течение трех часов мы уладили все дела. Бомилькар начал спешно готовиться к отъезду и приказал отнести на борт корабля все дорогие для меня вещи — папирусные свитки с записями стихов, повествований и моих воспоминаний, а также зазубренный меч Мемнона. И конечно же монеты. Бостар и я составили договор, согласно которому мой старый друг и компаньон отныне становился единовластным владельцем «Песчаного банка» и всего принадлежавшего ему на пунийской земле имущества. Он тут же заявил, что в ближайшее время постарается его продать и перебраться подальше отсюда. Но члены Совета рассудили совершенно по-иному.

Ганнибал и Бонкарт сразу все поняли и немедленно скрылись за украшенными изображениями лошадиных голов и пальм бронзовыми дверьми Дворца Большого Сонета. Без долгих разговоров они передали свои полномочия двум членам Совета ста четырех. Жена Бонкарта с двумя детьми находилась в Сикке, куда уже в полдень выехал второй суффет. Правда, никто не требовал его выдачи, но Бонкарт прекрасно понимал, что его ждет, когда Гадзрубал Козел при поддержке римлян начнет беспощадно расправляться со своими противниками. Через несколько дней он вместе с женой, детьми и движимым имуществом перебрался к Масиниссе, который встретил его с надлежащими почестями.

Ганнибал решил выехать через Язык в юго-восточном направлении. Я заклинал его плыть вместе со мной на «Порывах Западного Ветра», но он решил, что верхом, меняя по дороге лошадей, быстрее доберется до Бизатия.

В сущности, так оно и вышло, но, к величайшему сожалению, он опоздал. В свое время именно Ганнибал выступил с предложением установить на побережье дозорные вышки. Гадзрубал Козел ловко воспользовался плодами трудов своего недруга. Взойдя близ Карт-Хадашта на одну из таких вышек, он распорядился зажечь на смотровой площадке сигнальный костер, и от одного сторожевого поста к другому в Таш, Ахоллу и Кяртудун был передан его приказ отправить в Бизатий не воинов, по-прежнему преданных своему бывшему стратегу, а городскую стражу.

Хорошо вооруженный отряд во главе с неким пуном по имени Мутумбал глубокой ночью напал на имение. Застигнутые врасплох его обитатели не смогли оказать сопротивления. Часть ветеранов вместе с женщинами, детьми, стариками и домашним скотом загнали в амбары и подожгли. Я потом долго не мог заснуть, отчетливо представляя себе, как они с дикими криками мечутся внутри, превращаясь в живые факелы, а треск сгораемого дерева заглушает их вопли. Нескольких ветеранов, пытавшихся защищаться, они прибили гвоздями к воротам, и, по словам Ганнибала, первым, кого он увидел, был приколоченный сверху мой давний знакомый Марбил. Один его глаз был вырван и болтался на кровавой жиле. Во дворе рядом с бассейном, в котором рыбки уже всплыли кверху белыми брюшками, на обуглившемся черном столбе головой вниз висел Даниил с искаженным гримасой боли, окровавленным лицом. Чуть поодаль лежало нечто, напоминавшее груду тряпья. Ганнибал приблизился к ней и в ужасе отшатнулся, прикрыв лицо руками… Негодяи распороли Элиссе живот, вырвали из чрева плод, донашивать который ей оставалось чуть меньше месяца, и разрубили его на куски.

Ганнибал взошел на борт моего корабля неподалеку от Таша. В челне вместе с ним находилось пятеро ливийских гоплитов и утыканная гвоздями бочка, в которой извивался и орал от боли презренный Мутумбал. Я взглянул на каменное лицо Ганнибала и понял, что отныне его уже ничем невозможно разжалобить. Через два часа после выхода мы крепко перетянули канатом грудь Мутумбал а и опустили его в зеленоватую воду. Уже через несколько минут неподалеку показались черные плавники, чертившие за собой белые пенистые полосы. Привлеченные запахом крови акулы окружили судно со всех сторон. Их темные тени бесшумно скользили в прозрачной, быстро багровеющей воде, а острые зубы кромсали и рвали на куски тело Мутумбала. Несколько раз мы поднимали и снова опускали его вниз, пока наконец не оставили морским хищникам обглоданный скелет. Тем не менее, на мой взгляд, убийце Элиссы позволили слишком быстро и слишком легко умереть.

В гавани Керкены стояло несколько гаул со спущенными парусами и пунийский сторожевой корабль, капитан которого уже знал, что новые власти усиленно разыскивают Ганнибала. Бывший суффет первым ступил на палубу военного судна. Вслед за ним гоплиты принесли несколько амфор с многолетним сирийским вином. Ганнибал соскреб кинжалом смолу, облепившую горло одной из них, вытащил деревянную затычку, разлил по чашам густую темную жидкость и предложил отведать ее капитану и нескольким купцам. Солнце нещадно палило, и но предложению Ганнибала с мачты сняли паруса и соорудили из них нечто вроде навеса. К вечеру, когда огненный шар начал медленно клониться к западу, Ганнибал предложил принести еще три-четыре амфоры. Как только он переступил через бортовое ограждение «Порывов Западного Ветра», я немедленно приказал сниматься с якоря. Пока на палубе сторожевого корабля матросы без особого рвения разбирали навес, внезапно налетевший ветер надул паруса моего судна, оно рвануло вперед и скрылось в вечерней мгле.


Рим забыл про меня. Богатый банкир Антигон превратился в обычного купца, по роду занятий ничем не отличающегося от множества своих собратьев по ремеслу в восточной части Ойкумены. Он не снабжал больше деньгами пунийскую армию, и потому интерес к его персоне быстро пропал.

Ганнибал же отправился в Эфес, где Антиох Великий со своими приближенными готовил, обсуждал, изменял и отбрасывал за ненужностью свои грандиозные планы. По пути туда Ганнибал остановился в Тире, считавшемся «матерью Карт-Хадашта». Финикийцы встретили его как царя, назвали величайшим из сынов своего народа и долго воздавали почести, в которых ему отказывал Карт-Хадашт. Очень скоро они ему смертельно надоели.

Антиох бросал алчные взоры на Элладу, после междоусобных войн и раздоров представлявшую собой довольно убогое зрелище. Двумя годами ранее римские легионы под командованием Квинта Фламиния в битве при Кипоскефалах разметали знаменитую македонскую фалангу и вынудили Филиппа заключить мир, обязав его выплатить Риму для возмещения военных расходов тысячу талантов серебра и передать ему почти весь свой флот. В свою очередь переход Алтиоха через Геллеспонт и его приготовления к вторжению во Фракию привели к обострению отношений между Римом и Селевкидом.

Разумеется, их никак не могла улучшить торжественная встреча, устроенная Ганнибалу Антиохом Великим. Но слишком ничтожным оказался он для такого громоздкого прозвища, слишком бездарно воспользовался предоставленными ему возможностями. Он вступил на престол за два года до убийства Гадзрубала Красивого и через четыре года после смерти Ганнибала скоропостижно скончался во время разграбления храма Ваала в Сузах — воистину «достойный» для государя уход из жизни! Ко времени прибытия Ганнибала в Эфес Антиох считался правителем огромной державы, вобравшей в себя земли и народы от Геллеспонта до берегов Аравийского моря и от Иудеи до границ с Индией. Однако эти сатрапии[191] вовсе не были склонны хранить ему верность. Правда, ею подданные в целом жили лучше, чем, скажем, египтяне, поскольку в государстве Лагидов все богатства доставались почти исключительно царю. Но Антиоха губила страсть к расточительству. Это касалось не только денег. Свое огромное воинство он, если так можно выразиться, бездумно растратил в бессмысленных войнах за одинокие селения и пересохшие колодцы. Свое золото он израсходовал не на заточку мечей, а на украшение шлемов своих всадников. Во время единственной в своей жизни войны, имевшей хоть какой-то смысл, он выбросил на ветер советы и планы Ганнибала — опять же единственного человека, способного помочь ему одержать победу.

Три года Ганнибал сперва в Фесе, а потом в других крепостях огромного царства пытался убедить Антиоха не начинать войны с Римом. Когда же царь отказался прислушаться к его доводам, он терпеливо начал уговаривать его изменить тактику. Антиох не отличался широким кругозором. Его главной целью было воссоздание империи Александра Великого и объединение Эллады, но он не понимал, что для ее достижения необходимо развернуть военные действия на территории Италии. Как и члены Совета Карт-Хадашта, он также не сознавал, что на борьбу с Римом нужно бросить все силы.

Готовясь к войне, Антиох подписал договор о дружбе с Египтом и выдал свою дочь Клеопатру замуж за Птолемея V. Через год после бегства Ганнибала из Карт-Хадашта он еще раз перешел Геллеспонт, захватил Фракию и отправил своих послов в Рим. Там в Сенате им сразу же дали понять, что все происходящее в Элладе является исключительно внутренним делом Рима.

Примерно в это же время Ганнибал отправил в Карт-Хадашт тирийца Харашти, которого греки называли Аристоном. В городе он едва не был схвачен стражниками Гадзрубала Козла, но сумел убежать и был первым, кто сообщил нам об истинном состоянии банка и всего имущества Баркидов в целом. Оно полностью перешло в ведение Совета. Дворец в Мегаре постигла судьба имения в Бизатии. Нашему банку пока еще позволяли проворачивать сделки, но весь доход от них поступал исключительно в городскую казну. По истечении срока договоров банк подлежал закрытию. Старик Бостар фактически оказался под арестом и лишь через два года смог послать мне письмо.

Неудача обескуражила Ганнибала. Он твердо знал, что как только над Римом нависнет угроза поражения, Карт-Хадашт с его огромной хозяйственной мощью немедленно встанет на сторону Селевкида.

Его новый план был не только хорошо продуман, но и поражал ясностью замысла. От Антиоха, как будущего «освободителя и объединителя всех эллинов», требовалось только высадиться в Элладе, закрепиться там и какое-то время отражать атаки римлян. Все остальное намеревался сделать Ганнибал и его посланцы, наделенные соответствующими полномочиями. Оснований для такого смелого решения у него было предостаточно. Даже в Италии Рим правил, опираясь исключительно на военную силу, но его легионеров ненавидели уже в окрестностях Вечного города. После окончания войны система союзнических отношений стала еще менее устойчивой.

Многочисленные донесения лазутчиков и рассказы купцов и путешественников лишь подтверждали этот вывод. Положение Рима было даже хуже, чем у Карт-Хадашта в те не столь уж далекие времена, когда Совет спешно отозвал стратега из Италии. Разумные посланцы, снабженные достаточным количеством денег, вполне могли бы не только вызвать восстание в Иберии, но и завербовать там еще и воинов. То же самое можно было сказать и о североиталийских галлах, лигурах и иллирийцах. От Селевкида требовалось лишь послать флот для перевозки наемников и обеспечения прикрытия с флангов, а также десять тысяч пехотинцев, тысячу всадников, несколько слонов, две тысячи талантов для привлечения италийцев на свою сторону и укрепления своих позиций в Элладе. Тогда бы чудовищная военная мощь Рима лопнула как мыльный пузырь.

Для этого даже не нужно было привлекать войска из восточной части державы Селевкидов. У Антиоха имелась постоянная армия обшей численностью более ста тысяч человек, а денег вполне хватало для осуществления плана Ганнибала. Но он не обладал ни ясным умом, ни должным величием духа.

А еще у него были очень плохие советники. Особенно среди них выделялся бездарный стратег Той, из-за которого Антиох очень быстро потерпел поражение; философ Формион, поражавший полным незнанием основополагающих принципов военного искусства, и некий ритор, имя которого не сохранилось в моей памяти. Он как-то заявил под одобрительные возгласы придворных, что, лишь проникнув в тайны мироздания, можно стать истинным полководцем. Ганнибал же рассмеялся и сказал, что полководцем становятся только на полях сражений, а не рассматривая облака и не исписывая груды папирусных свитков. В свою очередь Формион произнес многочасовую речь, посвященную военному искусству. То ли из-за обилия непонятных выражений, то ли из-за чрезмерной длины она произвела огромное впечатление на окружающих. Когда кто-то поинтересовался мнением пуна, то в ответ услышал: «Таких тщеславных болтунов я еще в своей жизни не встречал».

После долгих колебаний Антиох решил приступить к осуществлению плана своего «великого» стратега Тоя. Ганнибалу же не оставалось ничего другого, как просто сопровождать царя. Его армия высадилась в Элладе, но, вместо того чтобы закрепиться там, лишь захватила несколько городов со звучными названиями. К зиме Антиох своими непомерными притязаниями и страстью к роскоши начал сильно раздражать эллинов. Весной римляне нанесли ответный удар.

Пребывание Ганнибала при дворе Антиоха дало Сенату повод предположить, что Селевкид именно ему поручит руководство военными действиями. Ведь тот, кто не желает воспользоваться своим острейшим оружием, не должен вообще начинать войну. Рим прекрасно сознавал собственную слабость и огромные возможности правителя могучей державы. Но в первую очередь он боялся нового столкновения с Ганнибалом, располагавшим теперь достаточными средствами. Испуганный алчный Рим в ожидании вторжения в Италию принялся лихорадочно строить там укрепления. Но ничего подобного не произошло, и тогда Апиний Клаброн с высвободившимися легионами переправился в Иллирию, вторгся в Фессалию и в битве при Фермопилах уничтожил почти в три раза превосходящую его по численности армию Антиоха. Ганнибал не замедлил поздравить Тоя. По его словам, соотношение сил открывало восемь возможностей одержать победу и одну возможность потерпеть поражение; погода и местность допускали только одну возможность поражения, но зато можно было применить восемь легко осуществимых форм окружения противника. Поэтому лишь незаурядный талант позволил Тою так построить войска, что их разгром оказался неизбежным.

Уйдя из Эллады, Антиох счел войну законченной и, вместо того чтобы отразить натиск римлян и позволить Ганнибалу высадиться в Италии, открыл военные действия против Пергама и Родоса. Он назначил Ганнибала навархом, и великий полководец, не обладавший опытом ведения войны на море, был вынужден сражаться с Родосом, считавшимся сильнейшей морской державой восточной части Ойкумены. Он командовал левым флангом и сумел отбить атаку вражеских кораблей, но возглавляемое одним из приближенных Антиоха, Аполлонием, правое крыло было отброшено, и флот Селевкида, несмотря на все усилия нового наварха, потерпел сокрушительное поражение.

Через год после битвы при Фермопилах, как предсказывал Ганнибал, римляне под командованием Луция Корнелия Сципиона, которого в качестве советника сопровождал его знаменитый брат Публий, вторглись в Азию. Исход войны теперь решался у горы Сипил, неподалеку от города Магнезия. Антиох уже не доверял Тою, но по-прежнему не был склонен поставить пуна во главе своей армии, ибо не хотел делиться с ним славой.

За день до начала битвы, когда огромное войско выстроилось перед своим повелителем, Антиох в восторге показал на катафрактов в позолоченных шлемах с развевающимися султанами, пехотинцев в богато инкрустированных золотом панцирях и военачальников, у которых рукояти мечей были усыпаны драгоценными камнями.

— Полагаешь, этого для римлян достаточно?

— Они, конечно, очень жадные, — ответил Ганнибал, — но такая добыча даже их устроит.

Через два часа после начала битвы Ганнибал повернул коня и ускакал прочь, ибо пять легионов и несколько тысяч пергамских воинов полностью разгромили огромную армию могущественнейшей державы. В гавани Мегиста он получил послание от царя. Антиох проявил порядочность и известил своего гостя, которому не доверял, но которого тем не менее высоко чтил, о том, что Рим потребовал его выдачи.

Какое-то время Ганнибал провел в Гертине на Крите, где, спасаясь от алчности местных жителей, наполнил амфоры свинцом, положил сверху немного золота и поместил их на хранение в один из храмов. Свои же деньги он спрятал в старых потрескавшихся сосудах, стоявших во дворе его дома.

Я случайно успел еще застать его там в один из пасмурных осенних дней. Его небольшой быстроходный парусник готовился выйти в море, и на его борт под издевательский хохот крестьян уже доставили неказистые глиняные сосуды. В таверне сильно воняло чесночным отваром.

— А что теперь? — спросил я, когда мы вдоволь наговорились и обсудили все на свете.

— Мир стал очень тесен для меня, Тигго. — Он в четвертый раз наполнил чашу. — Даже Публий Корнелий уже полагает, что войны не прекратятся до тех пор, пока у меня есть свобода передвижения.

— И куда же ты направишься? Карт-Хадашт тебя выдаст, они ведь даже послали на помощь римлянам несколько военных кораблей. Иберия под пятой Рима, Македония выдаст тебя, Эллада — тоже. Египет? Он отдаст тебя по первому же требованию Рима. Царство Антиоха для тебя недоступно. Даже в Индию ты не можешь поехать, ибо придется пересечь земли Селевкидов, а там тебя тут же схватят.

Ганнибал поднялся, мы вышли из таверны, он полной грудью вдохнул свежий морской воздух с характерными запахами водорослей и рыбы и лишь тогда тихо сказал:

— Наверное, на берега Понта Эвксинского. Ты ведь знаешь, я не могу без соленой воды.

— Знаю. Как и я.

— В конце концов у меня еще есть вот это, — он похлопал по рукояти британского меча. — Уж лучше погибнуть от него, чем, как Сифакс, медленно подыхать в римской тюрьме.

Он отплыл в Армению, где построил город для царя Артаксия, являвшегося также одним из сатрапов Антиоха. Однако Селевкид уступил всем требованиям римлян, и не только отдал им почти все свои корабли и согласился выплатить пятнадцать тысяч талантов, но и обязался в случае появления Ганнибала на подвластных ему землях немедленно задержать его. В скифские степи и Индию путь Ганнибалу был закрыт, и пуну ничего не оставалось, как отправиться в Вифинию, где царь Пругий поставил его во главе своей флотилии, состоявшей из нескольких утлых судов. С ними он одержал ошеломляющую победу над сильным пергамским флотом, а затем заманил в засаду и разгромил армию царя Евмена. Ведь все его великие смелые планы всегда были вполне осуществимы…

Но Пругий хотел славы только себе. Он отстранил Ганнибала от командования войсками, взамен подарил ему роскошный дом в Либиле на берегу моря, а сам возглавил армию и сразу потерпел поражение. Затем в Вифинию прибыл римский посол Тит Квинций Фламиний, и величайший из стратегов, сознавая полную безвыходность своего положения, в последний раз поцеловал Элиссу.


Вот я и закончил, Аристофан. Возможно, ты полагаешь, что кто-либо из твоих хронистов описал бы все это более возвышенными словами, сплел бы более причудливые сюжеты и вообще, возможно, даже значительно приукрасил события. И тогда, наверное, их участники выражались бы более возвышенным слогом; испещренные строками папирусные свитки отзывались бы в ушах читателей звоном мечей, громом литавр, ревом бегущих в атаку слонов и грохотом копыт закованных в броню коней катафрактов. А главный герой во всем блеске славы через двенадцать лет после бегства из Карт-Хадашта прижал бы к груди стеклянное изображение своей возлюбленной и, озаренный багровыми лучами заходящего солнца или подставив лицо под розовые персты Эос[192], исторг бы из своей бурно вздымающейся груди какое-нибудь крылатое выражение. А вокруг сновали бы жестокие цари, бездушные римляне или грохотал прибой.

Но я не хочу приходить в неистовство или роптать на судьбу. И вообще, после восьмидесяти я заключил мир с богами, которых опять же не существует. Затупившийся меч Мемнона я отослал в храм древнего бога Амуна. С людьми я также хотел бы заключить мир, но это вряд ли получится. А другой меч…

Солнце село, и полная луна уже выкатилась на небосвод. Мы обманем ее, Бомилькар, мы вообще их всех обманем с командой «Порывов Западного Ветра». Посланец Аристофана терпеливо ждет последнего свитка. По его словам, завтра в библиотеке состоится торжественное прощание с Антигоном из Кархедона. Мои внуки и внучки дожидаются меня на берегу озера Мареотис. Жаль, что Калаби не дожила до этого часа.

Коринна затушит светильники и вместе с вестником из библиотеки покинет дом. Сто талантов лежат на ее счету в Царском банке. Жизнь в Александрии стала очень дорогой, но ты, Коринна, сможешь многое себе позволить, только не плачь, а пиши.

Она погасит светильники, как только будет написано последнее слово. «Порывы Западного Ветра» уже стоит у причала речной гавани, и ветер, надув паруса, скоро понесет его по залитой молочным светом воде. Ведь старому купцу совершенно не нужны излишние почести и долгое мучительное прощание.

Выкованный в урочище Пляшущих Камней меч Ганнибала я, с согласия Бомилькара и Коринны, разломаю на пять частей и завтра выброшу обломки в Нил.

Гай Юлий Цезарь



Из энциклопедии «Британика».

Издательство Вильяма Бентона, 1961 г., т. 4


ГАЙ ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ (102? — 44 гг. до н.э.) — великий римский полководец и государственный деятель — родился 12 июля 102 года до н.э. Это утверждение немецкого историографа Теодора Моммзена (1817 — 1903) противоречит свидетельству таких античных историков, как Светоний, Плутарх и Алпиан, писавших, что Цезарь был убит в возрасте 56 лет и, следовательно, родился в 100 году до н.э. Однако более прав, по-видимому, Моммзен. Его утверждение базируется на том, что Цезарь последовательно прошёл все республиканские государственные должности и уже в 65 году до н.э. был избран эдилом[193], а по римскому законодательству человек, занимающий пост эдила, не может быть моложе 37 — 38 лет. Гай Юлий Цезарь происходил из старинного патрицианского рода[194], который вёл своё начало от легендарного Юла, сына Энея и внука Венеры и Анхиза[195]. Позже, уже став диктатором Рима, Цезарь отдал должное своим предкам и построил на форуме[196] храм Венеры Прародительницы. С юных лет окунувшись в политику, он стал одним из лидеров народной партии популяров, но его патрицианское происхождение помешало ему занять должность народного трибуна[197], к которой Цезарь стремился. В то же время род Юлиев, принадлежа к римскому нобилитету[198], выдвинул из своих рядов несколько государственных деятелей, занимавших высшие посты в магистратах[199]. Дяди Цезаря были консулами[200]: Секст Юлий Цезарь (91 г. до н.э.), Луций Юлий Цезарь (90 г. до н.э.), а его отец, имя которого (Гай Юлий) перешло к сыну, занимал должность претора[201]. Большинство членов его семьи принадлежало к сенаторской партии оптиматов, представлявшей интересы старой аристократии, однако Цезарь с самого начала примкнул к популярам. Причиной этого, без сомнения, было его родство с Гаем Марием, мужем его тётки Юлии. Цезарь родился в год, когда Марий одержал первую большую победу над германскими племенами тевтонцев. Он подрастал и воспитывался, видя перед собой блестящую карьеру великого воина, и, конечно, присоединился и к его партии, и к его успеху. Мы мало знаем о том, какое образование получил Цезарь. Его мать Аврелия происходила из знатной патрицианской семьи, и Тацит упоминает её имя рядом с именем Корнелии, матери братьев Гракхов, как пример римской матроны, чьи строгость и требовательность помогли воспитать в сыне настоящего воина и государственного деятеля. Учителем Цезаря был некто Антоний, уроженец Галлии (очевидно, имеется в виду Цизальпинская Галлия). По свидетельствам современников, Антоний одинаково хорошо разбирался как в греческой, так и в латинской литературе и несколькими годами позже основал школу риторики, которую в 66 году до н.э., уже будучи претором, посещал Цицерон. Возможно, именно благодаря своему учителю Цезарь заинтересовался Галлией, её народом и с сочувствием стал относиться к требованиям политических прав галлов, живших в землях, завоёванных римлянами в Северной Италии.

На шестнадцатом году жизни (87 г. до н.э.) Цезарь потерял отца и одновременно надел одноцветную тогу[202] (toga virilis) как символ зрелости. Союзническая война (90 — 89 г. до н.э.) с италийскими общинами, в которой Рим хотя и победил, всё же даровала жителям Италии, хотя и не всем, римское гражданство и, следовательно, избирательные права. Разразившаяся вскоре гражданская война, в которой противоборствовали друг другу две партии, принесла временный успех популярам, во главе которых стояли Гай Марий и Луций Корнелий Цинна (лидер другой партии — Луций Корнелий Сулла воевал в это время на Востоке с понтийским царём Митридатом). Марий и Цинна прибегли к массовой резне своих политических противников, в которой погибли и оба дяди Цезаря. Но самому Цезарю была оказана поддержка, и он стал (flamen Dialis) жрецом Юпитера, верховного бога Рима. На следующий год (год смерти Мария) Цезарь расторг помолвку с Коссуцией, девушкой из всаднического, но очень богатого семейства, хотя и нуждался в деньгах, и просил руки Корнелии, дочери Цинны. Получив согласие, он укрепил свои позиции в правящей партии. Однако вскоре его политическая карьера была прервана триумфальным возвращением Суллы (82 г. до н.э.), захватившим власть в Риме. Новый властитель велел ему развестись с женой, но услышав отказ, лишил его имущества и отстранил от должности жреца, и только заступничество родственников, входивших в ближайшее окружение Суллы, и коллегии девственных весталок[203] спасло жизнь юноши.

Сложив с себя жреческие обязанности (81 г. до н.э.), Цезарь направился на Восток и принял участие в своей первой кампании под началом Минуция (или Марка, как у Светония) Терма, занимавшегося подавлением последних очагов сопротивления римской власти в провинции Азия. При штурме Митилен, города на острове Лесбос, за спасение жизни римского гражданина, солдата, он получил награду (corona civica) — «дубовый венок». В 78 году до н.э. Цезарь служил под командованием Сервилия Исаврика и сражался с киликийскими пиратами, но, когда до него дошла весть о смерти Суллы, он немедленно вернулся в Рим. Цезарь не дал себя втянуть в заговор Марка Лепида, выступавшего с сумасбродными планами отмены всех нововведений Суллы с помощью силы, и воспользовался другим способом политической борьбы. Он привлёк к суду (77 г. до н.э.) двух видных сенаторов-сулланцев Гнея Корнелия Долабеллу и Гая Антония по обвинению в грабежах и вымогательствах во время управления ими провинциями Македония и Греция. Цезарь проиграл оба дела, но смог показать народу коррумпированность сенаторского судилища. После этих неудач Цезарь решил некоторое время не принимать активного участия в политике и отправился на остров Родос изучать искусство красноречия у знаменитого Аполлония Молона. Во время этого плавания он был захвачен пиратами и в ожидании выкупа держался в их окружении с поразительным хладнокровием и даже угрожал вернуться и распять их. Как только пришёл выкуп и его освободили, он не замедлил исполнить свою угрозу. Пока он учился на Родосе, началась третья война с Митридатом VI Евпатором. Цезарь немедленно собрал отряд добровольцев и помог удержать в лояльности к Риму заколебавшиеся азиатские провинции. Когда для командования римскими войсками в Азии прибыл Лукулл, Цезарь вернулся в Рим, где ему сообщили, что он победил своих соперников в выборах на место понтифика[204], которое пустовало после смерти его дяди по материнской линии Гая Аврелия Котгы. Он также стал первым из шести (tribuni militum a populo) военных трибунов[205], избираемых народом, но свидетельств о его службе на этом посту не сохранилось. Светоний говорит, что Цезарь с жаром бросился восстанавливать права народных трибунов, существенно ограниченные Суллой, и сумел провести закон об амнистии граждан, бежавших в гражданскую войну к Серторию и воевавших в Испании. Он не был таким уж ярым борцом за дело популяров, однако делал всё от него зависящее для краха сулланского режима. Кризис в стране, спровоцированный восстанием рабов под предводительством Спартака, привёл к сосредоточению законодательных и управленческих функций в руках Помпея и Красса, которые в 70 году до н.э. ограничили власть сената, вернули народным трибунам прежние права и возможности выступлений с законодательными инициативами и вернули всадническому сословию приоритет в отправлении судебных должностей. Судебная реформа (точнее, компромисс) была результатом работы дяди Цезаря по материнской линии Луция Аврелия Котты. Однако сам Цезарь не получил никакой выгоды от этого родства. В 69 году до н.э. он служил квестором[206] при Антистии Ветсе, наместнике провинции Ближняя Испания. Возвращаясь в Рим (согласно Светонию), он повёл настоящую революционную агитацию среди жителей Транспадании за получение всех политических прав[207], в которых им было отказано Суллой.

Цезарь и Помпей. Цезаря все знали как человека, любящего получать удовольствие от жизни, человека, знаменитого своими долгами и интригами. В политике Цезарь не имел другой опоры, кроме потерявшей доверие партии популяров (теперь её роль сводилась к слабой поддержке Помпея и Красса). Но вскоре после того как сенат вновь проявил свою недальновидность, послав Помпея на Восток, а консулы 67 — 66 годов до н.э. Габиний и Манилий наделили Помпея небывалыми полномочиями, Цезарь окунулся в сеть политических интриг, которые сейчас не представляется возможным распутать. В своих выступлениях Цезарь не упускал возможности высказаться за демократию. Уже в 68 году до н.э., на похоронах своей тётки Юлии, он выставил бюсты её мужа Мария, а в 65 году до н.э., исполняя должность курульного эдила[208], он вернул трофеи Мария в храм на Капитолии. В 64 году до н.э., председательствуя в комиссии, расследовавшей убийства, он привлёк к суду трёх палачей, назначенных Суллой во время проскрипций[209], а в 63 году до н.э. выступилпри расследовании убийства Сатурнина с инициативой возродить древнюю процедуру проведения судебного заседания народным собранием. Эти меры, а также щедрость, расточаемая Цезарем при украшении города и устройстве игр и зрелищ, которые входили в обязанности эдилов, завоевали ему такую популярность среди плебса, что в 63 году до н.э. он был избран великим понтификом, победив таких известнейших соперников, как Квинт Лутаций Катул и Публий Сервилий Исаврик. Но всё это была лишь внешняя оболочка его деятельности. Без сомнения, Цезарь знал хотя бы о некоторых нитях заговора, которые велись во время кампании Помпея на Востоке. По свидетельству одного из очевидцев, партия заговорщиков — Каталина, Автроний и другие — решила 1 января 65 года до н.э. убить консулов, Красса объявить диктатором, а Цезаря сделать начальником конницы. До нас также дошли сведения о том, что было предложено наделить Цезаря чрезвычайными военными полномочиями в Египте, в котором в то время не было законного царя и который находился под протекцией Рима. В конце 64 года до н.э. попытка создать противовес власти Помпея, окончившаяся неудачей, была сделана трибуном Сервилием Руллом. Он предложил создать земельную комиссию, обладавшую широкими правами, которая на деле возглавлялась бы Цезарем и Крассом. Предложение Рулла не прошло благодаря Цицерону, ставшему консулом в 63 году до н.э. В этом же году был раскрыт заговор Каталины. Вместе с другими в соучастии в преступлении был обвинён и Цезарь, в жаркой дискуссии в сенате на него указал один из лидеров старой аристократии Марк Порций Катон. Но Цезарь не мог поступать иначе по причине своей партийной принадлежности и до конца противостоял решению о казни заговорщиков. Красс, также попавший под подозрение в соучастии с заговорщиками, был самым богатым человеком в Риме, и обвинителям показалось слишком неправдоподобным, чтобы он поддерживал анархистские замыслы мятежников. Однако и Цезарь и Красс, без сомнения, только делали вид, что не знают ничего о делах левого крыла их партии и заговорщиков. Всё это лишь способствовало ухудшению положения внутри правительства.

Будучи претором (62 г. до н.э.), Цезарь поддерживал предложении, которые делали сторонники Помпея. Это привело к сильнейшему столкновению его с сенатом. Такая тактика Цезаря была мнительно им продумана, так как возвращение Помпея было близко. Когда тот наконец высадился на побережье Италии и распустил свою армию, то встретил в лице Цезаря союзника. После претуры кредиторы не разрешили Цезарю уехать из Рима, пока тот не возвратит им деньги. Однако Красс ссудил ему 200 тысяч фунтов[210], дав возможность выехать в провинцию. Наконец Цезарь покинул Рим и поехал в Дальнюю Испанию, где надеялся поправить своё финансовое положение и создать репутацию отличного полководца. По возвращении в Рим в 60 году до н.э. Цезарь обнаружил, что сенат пожертвовал поддержкой всаднического сословия (которую Цицерон так стремился сохранить). В конце концов твердолобый сенат окончательно настроил против себя и Помпея, отказавшись ратифицировать его законопроекты и раздать земли его солдатам. Цезарь тут же стал сближаться с Помпеем и Крассом, которые одинаково, но по-своему ненавидели существующую систему правления. Ему удалось убедить их забыть ссору и создать коалицию, которая положила бы конец правлению олигархии. Цезарь даже предпринял благородную, хотя и безуспешную, попытку заручиться поддержкой Цицерона. Был создан так называемый первый триумвират, и конституционное правительство фактически перестало существовать.

Первым вознаграждением Цезарю стала его победа на выборах, где он был избран консулом. Ради неё Цезарю пришлось отказаться от триумфа[211], право на который он получил в Испании. Вторым консулом был избран Марк Бибул, принадлежащий к непримиримой части сенатской олигархии и при поддержке своей партии всячески использовавший конституцию, чтобы препятствовать проведению законопроектов, предлагаемых Цезарем. Однако Цезарь смог победить оппозицию, убедив ветеранов Помпея в необходимости выгнать его коллегу с форума. Бибул оказался узником в собственном доме, а Цезарь стал решать все дела республики по своему усмотрению. Таким образом, была достигнута цель коалиции. Сенат наконец утвердил распоряжения Помпея на Востоке. Было принято предложение выкупить земельные наделы в Кампанье за счёт денежных средств от эксплуатации новых земель и раздать помпеевским ветеранам. Это, правда, помешало стремлениям богатейших римлян, в основном всадников, чьи интересы выражал Красс, сдавать в аренду земли, перешедшие к Риму в результате завоеваний азиатских земель. Было подтверждено право Птолемея Авлета на египетский трон (за вознаграждение в 1 500 000 фунтов), и был принят новый закон о предотвращении вымогательств со стороны местных правителей.

Завоевание Галлии. Цель, которую поставил Цезарь перед собой, — встать во главе армии. Он прекрасно понимал, что таким образом получит практически всё, в его руках сконцентрируется огромная власть. Воспользовавшись исключительным правом, предоставляемым конституцией, сенат поручил Цезарю после окончания консульства в 59 году до н.э. вместо управления провинцией надзор над государственными дорогами и лесами Италии. Но Цезарь добился того, что сенат принял законопроект, отводивший ему в управление Цизальпинскую Галлию и Иллирик на пять лет. Он также добился присоединения к его провинции и Трансальпийской Галлии, где, как он знал, назревала буря, грозящая снести римскую цивилизацию за Альпийским хребтом. Вражда галльских племён между собой позволила германцам вначале завоевать опорный пункт на левом берегу Рейна, а затем и овладеть доминирующей позицией в Центральной Галлии. В 60 году до н.э. вождь германских племён Ариовист разгромил племя эдуев, которое было союзником Рима, и отвоевал у племени секванов большую часть их территории. Цезарь, несомненно, понимал, что германцы хотели укрепить своё господство в Галлии и вытеснить оттуда римлян, но им необходимо было выиграть время, и в 59 году до н.э. Ариовист подписал договор о дружбе с Римом.

В 58 году до н.э. гельветы — племя кельтов, жившее в пределах нынешней Швейцарии, — решили оставить свою страну и уйти к берегам Атлантики. Для этого они просили Рим пропустить их через свою землю. По утверждению Цезаря, гельветов было 368 тысяч человек, и во что бы то ни стало было необходимо воспрепятствовать их переселению и спасти римскую провинцию от вторжения. Цезарь имел в этот момент под своим началом всего один легион[212]. Именно с ним он и двинулся к Женеве, разрушил по пути мост через Родан (ныне Рона), укрепил левый берег реки и заставил гельветов изменить направление движения и пойти по правому берегу. Спешно вернувшись в Италию, Цезарь вывел три своих легиона из Аквилеи, собрал ещё два и совершил быстрый переход через Альпы. Войска Цезаря прибыли в окрестности Лугдунума (современный Лион), когда три четверти гельветов уже перешли через реку Арар (ныне Сона) и направлялись на запад. В местности Тигурин Цезарь настиг и разбил их арьергард, не успевший переправиться через реку, в двадцать четыре часа перешёл со своей армией на другой берег, преследуя гельветов, двигавшихся на север, и в конце концов разбил их при Бибракте. Из оставшихся в живых переселенцев небольшая часть осталась жить среди эдуев, а остальным пришлось вернуться в Швейцарию, чтобы не попасть в руки германцев.

После победы над гельветами к Цезарю явились депутации почти всех галльских вождей и стали настойчиво просить его отразить угрозу нашествия тирана Ариовиста. Цезарь предложил предводителю германцев явиться к нему для переговоров, но получил отказ. Услышав, что свежие силы врага переправляются через Рейн, он спешно направился в Весонтио (ныне Безансон), а оттуда в современную провинцию Эльзас, где и одержал решающую победу над германцами. Лишь незначительные остатки сил врага, в том числе и Ариоцист, сумели добраться до правого берега Рейна. Успехи Цезаря вызвали справедливую тревогу среди белгов, объединения племён на северо-востоке Галлии. Их цивилизация была менее развита, чем цивилизация кельтов Центральной Галлии. Весной 57 года до н.э., не дожидаясь нападения белгов, Цезарь направился к северу в земли ремов (около современного Реймса). Это племя, единственное на всей территории, дружески относилось к Риму. Цезарь успешно остановил продвижение врага в холмистой местности (между современными Ланом и Реймсом), и слабо организованная армия белгов буквально растаяла, как только столкнулась с его легионерами. Но римлянам предстояло ещё встретиться с племенем нервнее и их соседями, жившими дальше на северо-запад. Армии этих племён были разбиты только после отчаянной битвы на берегу реки Самбры, в которой Цезарь сам участвовал в рукопашной схватке. Поднявшее мятеж племя адуатуков (около современного Намюра) в конце концов было вынуждено сдаться. За их вероломство Цезарь продал всех до единого представителей этого племени в рабство. В это время Публий Красс, легат[213] Цезаря, покорил племена Северо-Западной Галлии. Таким образом, к концу кампании практически вся территория Галлии, за исключением Аквитании на юго-западе, находилась под римским господством.

Однако в 56 году до н.э. венеты в Бретани восстали и захватили в заложники двух командиров Красса. Цезарь, за которым спешно послали в Иллирик, переправился через Луару и вторгся в Бретань. Однако вскоре он понял, что не сможет продвинуться вперёд, пока не разобьёт мощный флот венетов, который состоял из парусных плоскодонных судов с высокими бортами. В устье Луары по приказу Цезаря был быстро построен флот, и во главе его стал Децим Брут. Решающее сражение произошло, вероятно, в заливе Морбихан. Римляне победили только благодаря остроумной выдумке командующего флотом: прикрепив к длинным шестам серпы, они перерезали канаты, державшие паруса вражеских кораблей. Паруса падали, и корабли становились почти неподвижными. За предательство Цезарь жестоко расправился с венетами. Он приказал казнить старейшин племени, а жителей продать в рабство. Тем временем другой легат, Сабин, одержал важную победу на северном побережье, а Красс подчинил себе Аквитанию. В конце года Цезарь прошёл всю территорию, заселённую моринами и менапиями на крайнем северо-западе.

В 55 году до н.э. два германских племени, усипеты и тенктеры, форсировали Рейн недалеко от устья и заняли земли современной Фландрии. Цезарь немедленно отправился им навстречу и под предлогом того, что они нарушили перемирие, захватил их лидеров, прибывших на переговоры, а затем неожиданно напал на силы врага и практически уничтожил их. Недруги Цезаря в Риме обвинили его в вероломстве, а Катон даже предложил выдать его германцам. Тем временем Цезарь в десять дней построил свайный мост через Рейн и, перейдя на правый берег, продемонстрировал силу Рима окрестным племенам. Этим же летом Цезарь совершил свою первую экспедицию в Британию. Вторая была предпринята в 54 году до н.э. Первый раз Цезарь взял с собой только два легиона и смог лишь высадиться на побережье Кента. Во второй экспедиции уже участвовало пять легионов и двухтысячная конница. Они выступили в поход из гавани Ития[214] (современный порт Булонь или Висан). На этот раз Цезарю удалось углубиться в Миддлсекс и переправиться через Темзу. Но британский вождь Кассивеллаун оказал настолько ожесточённое сопротивление римлянам, что Цезарю пришлось вернуться в Галлию, обложив жителей Британии данью, которую, однако, те так и не выплатили.

Последующие два года свидетельствуют: галлы не смирились и ведут ожесточённую борьбу за свободу. Перед второй экспедицией Цезаря в Британию в предательстве интересов римлян был изобличён Думнорикс, вождь эдуев. При попытке бежать из лагеря Цезаря он был убит. По окончании кампании Цезарь разместил легионы по всей территории Галлии достаточно далеко друг от друга. Два его лагеря были предательски атакованы. В Адуатуке только что собранный легион Цезаря был разбит эбуронами, которых возглавлял Амбиорикс. В это же время Квинт Цицерон был осаждён в окрестностях Намюра, и галлы отошли, лишь когда прибыл Цезарь, вынужденный провести всю зиму в Галлии, чтобы усмирять вспыхивавшие то здесь, то там мятежи. Инициатором выступил Индутиомар, вождь треверов, который поднял восстание, атаковал легионы Лабиена, но был разбит и погиб. Кампания 53 года до н.э. была отмечена второй переправой через Рейн и победой над эбуронами, чей вождь Амбиорикс сумел, однако, бежать. Осенью Цезарь созвал совещание в Дурокорторуме (современный Реймс), на котором Аккон, вождь сенонов, был обвинён в измене и запорот кнутами до смерти.

В начале 52 года до н.э. в Кенабуме (ныне Орлеан) были зверски убиты несколько римских торговцев. Услышав об этом, арверны под предводительством Верцингеторикса подняли восстание, к ним быстро присоединились и другие племена, в частности битуриги, чьей столицей был Аварикум (современный Бордо). Цезарь спешно вернулся из Италии, проскользнул мимо сил Верцингеторикса и добрался до Агединкума (ныне Сен), штаб-квартиры его легионов. Верцингеторикс понимал, что с Цезарем невозможно было встретиться в открытом сражении, и решил сконцентрировать свои силы в нескольких укреплённых местах. Первым шагом Цезаря была осада и взятие Аварикума и жестокая расправа с жителями. Затем он пошёл на Герговию, столицу арвернов (около Пюи-де-Дом), но здесь его ждало ожесточённое сопротивление, поэтому римлянам пришлось осадить город. Получив известие о том, что римская провинция под угрозой вторжения, Цезарь направился к западу, разбил силы Верцингеторикса близ современного Дижона и запер его в Алезии, обнеся город земляным укреплённым валом и рвом.

Попытка Веркассивелауна освободить Верцингеторикса сопровождалась отчаянной борьбой и была безуспешна, и в конце концов он вынужден был сдаться. В 51 году до н.э. борьба галлов за освобождение практически прекратилась, лишь кое-где вспыхивали отдельные восстания. Конец им был положен осадой и взятием Укселлодунума, чьим защитникам в качестве наказания отрубили кисти рук. Галлия была покорена окончательно. Её положение было низведено до положения провинции, а жителей обязали вносить в римскую казну ежегодную подать в 40 миллионов сестерциев (350 тысяч фунтов). К завоёванным племенам Цезарь отнёсся великодушно и позволил им сохранить существующее государственное деление.

Гражданская война. Тем временем положение самого Цезаря становилось критическим. В 56 году до н.э. на совещании в Луке (ныне Лукка) Цезарь, Помпей и Красс подтвердили своё соглашение. Полномочия Цезаря по управлению Галлией, которые истекали 1 марта 54 года до н.э., были продлены ещё на пять лет, т.е. до 1 марта 49 года до н.э. Было решено, что до 1 марта 50 года до н.э. вопрос о преемнике Цезаря подниматься не будет. К этому времени уже будут назначены военачальники в провинциях на 49 год до н.э. Таким образом, Цезарь сохранит всю полноту власти (imperium), а следовательно, сохранит и иммунитет от преследования по закону до конца 49 года до н.э. По плану, утверждённому на совещании, в 48 году до н.э. он будет проведён в консулы. По закону кандидату в консулы предстояло лично участвовать в избирательной кампании, но специальным документом Цезарь был освобождён от этого необходимого условия. Однако когда в 54 году до н.э. умерла Юлия, дочь Цезаря и жена Помпея, а в 53 году до н.э. при Каррах был убит Красс, Помпей отошёл от Цезаря и стал занимать главенствующее положение в сенате. В 52 году до н.э. он провёл новый закон о полномочиях должностных лиц (de iure magistratuum), который выбил почву из-под ног Цезаря, сделав возможным назначить преемника, управляющего галльскими провинциями до окончания 49 года. Это означало, что на несколько месяцев Цезарь становился негосударственной персоной, а значит, мог подвергаться судебному преследованию за действия, противоречащие конституции. Цезарю ничего не оставалось, как проводить бескомпромиссную политику обструкции[215] в сенате путём дачи огромных взяток. Его представитель в 50 году до н.э. трибун Гай Скрибоний Курион помог Цезарю и убедил колеблющееся большинство в сенате воздержаться от чрезвычайных мер, указывая на то, что Помпей, так же как и Цезарь, должен был бы покинуть пост наместника провинций и лишиться своих полномочий. Однако все попытки в ведении переговоров не увенчались успехом. В январе 49 года до н.э., после того, как по предложению консулов было введено военное положение, народные трибуны Марк Антоний и Квинт Кассий бежали к Цезарю, который всего лишь с одним легионом перешёл через Рубикон (границу Италии) со словами: «Жребий брошен» («Аlеа jacta est»).

Силы Помпея заключались в двух легионах, находившихся в Кампанье, и восьми в Испании, во главе которых стояли его легаты, Луций Афраний и Марк Петрей. Обе стороны, и Помпей и Цезарь, стали набирать рекрутов в свои войска по всей Италии. Цезарь присоединил к армии два легиона из Галлии и, быстро продвигаясь по побережью Адриатического моря, догнал Помпея в Брундизие (ныне Бриндизи), но не сумел воспрепятствовать отправке его войск на Восток, где авторитет Помпея был очень высок. После этого Цезарь, по словам современников, воскликнул: «Я отправляюсь в Испанию сражаться с армией без полководца, а затем на Восток — сражаться с полководцем без армии». Первая часть этого плана была исполнена с необычайной быстротой. Цезарь достиг Илерды (современная Лерида) 23 июня, искусным маневрированием вывел свою армию из очень опасного положения, дал сражение военачальникам Помпея и 2 августа принудил их к сдаче. Вернувшись в Рим, Цезарь на одиннадцать дней установил диктатуру, затем был избран консулом на 48 год до н.э. и 4 января отплыл из Брундизия в Эпир. Около Диррахия (современный Дуррес в Албании) он попытался окружить армию Помпея, хотя та вдвое превышала силы Цезаря по численности, однако потерпел поражение и понёс большие потери. Тогда Цезарь двинулся на восток, чтобы по возможности отрезать Помпея от подкрепления, которое посылал тому его тесть Сципион. И всё же Помпей сумел соединиться с посланной ему армией и прошёл в земли Фессалии, где в битве у города Фарсала его армия была полностью разбита, а сам Помпей бежал в Египет. Цезарь решил преследовать Помпея во что бы то ни стало, но, высадившись в Александрии, узнал об убийстве своего врага. В Египте Цезарь задержался на девять месяцев, очарованный Клеопатрой, и чуть не погиб от рук заговорщиков. В июне 47 года до н.э. он двинулся на Восток, в Малую Азию, где в битве при Зеле он «пришёл, увидел, победил»[216] Фарнака, сына Митридата Великого.

Вернувшись в Италию, Цезарь подавил мятеж легионов, вспыхнувший в Кампанье (в нём участвовал и преданный ему десятый легион), и направился в Африку, где 6 апреля 46 года до н.э. в битве при Тапсе наголову разбил армию республиканцев под командованием Сципиона, состоящую из четырнадцати легионов. В этом сражении было убито большинство республиканских лидеров, а Катон покончил жизнь самоубийством. С 26 по 29 июня Цезарь отпраздновал четыре триумфа в честь всех побед, одержанных в Галлии, Египте, Малой Азии и Африке, и на десять лет получил полномочия диктатора. Однако в ноябре он вынужден был отплыть в Испанию, где власть всё ещё принадлежала сыновьям Помпея. 17 марта 45 года до н.э. они были разбиты в битве при Мунде. В Рим Цезарь вернулся в сентябре, а шесть месяцев спустя (15 марта 44 года до н.э.) он был убит в сенате, у подножия статуи Помпея.

Диктатура Цезаря. Известный римский философ Луций Анней Сенека отмечал, что среди убийц Цезаря было больше друзей, чем врагов. Это утверждение можно объяснить лишь тем, что со временем правление Цезаря принимало всё более ярко выраженные формы абсолютизма. Почести, оказываемые ему, казалось, были нацелены лишь на то, чтобы возвысить его над человечеством. В другом источнике (см.: Рим: История античности) говорится о том, что власть Цезаря осуществлялась в форме диктатуры. Сначала (осенью 49 г. до н.э.) Цезарь получил диктаторские полномочия, так как это было единственным решением конституционного кризиса, возникшего в результате бегства магистрата и сената. Этими полномочиями его наделили для того, чтобы выборы (в том числе выборы самого Цезаря на должность консула) состоялись в должном порядке. Надо отметить, что установлению диктатуры в Риме существовали прецеденты. В 48 году до н.э. Цезарь был назначен диктатором во второй раз, возможно, на неограниченный период, хотя у избирателей и были свежи воспоминания о грозном и непопулярном правлении Суллы. В мае 46 года до н.э. Цезарь в третий раз стал диктатором, на этот раз на десять лет, и, по-видимому, это положение ежегодно подтверждалось, поэтому в мае 45 года до н.э. Цезарь стал диктатором в четвёртый раз. Наконец к 15 февраля 44 года до н.э. Цезарь становится пожизненным диктатором. Это не только изменяло срок полномочий диктатора, так как по традиции диктатура устанавливалась как временная мера лишь в те моменты, когда государство переживало серьёзный кризис, но назначение пожизненного диктатора в Риме означало введение военных порядков в Италии и нарушало конституционные нормы, такие, как intercessio и provocatio[217] (возражение и апелляция), которые гарантировали свободы римлянам. Помимо звания пожизненного диктатора Цезарь ежегодно принимал и звание консула, исключая 47 год до н.э. (когда не избирались курульные магистраты, за исключением последних трёх месяцев в году). Специальными распоряжениями Цезарь был наделён рядом других привилегий и полномочий. Одними из наиболее важных были трибунские полномочия (tribunicia potestas), которые, очевидно, не ограничивались сроком и местом (например, Римом) и отправлялись без коллеги. Таким образом, Цезарь получил уникальное право заключать мир, вести войну и распоряжаться государственной казной. Римские историки Дион и Светоний утверждали, что в 46 году до н.э. Цезарь получил и полномочия о надзоре за законами и нравами (praefectura legum et morum), т.е. цензорство, хотя Моммзен с этим не согласен. Возможно, некоторые основания для этого утверждения были в. статьях закона, устанавливающего третью диктатуру. По словам Диона, Цезарь стал пожизненным цензором в 44 году до н.э. Кроме титула диктатора, который, несомненно, имел неприятные ассоциации и формально был отменен по предложению Антония после смерти Цезаря, он сосредоточил в своих руках такую власть и полномочия, что его правление мало чем отличалось от принципата Августа[218]. Само по себе принятие пожизненной диктатуры вряд ли может объяснить убийство Цезаря. Но бесспорно то, что последние шесть месяцев своей жизни Цезарь стремился не только стать монархом в полном смысле этого слова, но и создать вокруг себя ореол божества, который бы признали как римляне и греки, так и жители Востока и варвары. Статуя Цезаря была установлена рядом со статуями семи царей[219] Рима. Он восседал на троне из золота, скипетр его был сделан из слоновой кости, а платье расшито богатым орнаментом. Всё это по традиции принадлежало царям. Он дал возможность своим сторонникам выступить с предложением даровать ему царский титул, позволив им распространять по городу слухи, будто в древних книгах сказано, что парфян сможет победить только царь. И когда однажды на луперкалиях[220] 15 февраля 44 года до н.э. Антоний возложил диадему на его голову, Цезарь лишь скрепя сердце отказался от неё, услышав недовольство толпы. Во время торжественного шествия в цирке (Pompa circensis) среди статуй бессмертных богов несли и статую Цезаря. В храме Квирина[221] была установлена его статуя с надписью: «Непобедимому Богу». Коллегия луперков носила его имя — Юлиева. Удовлетворяя его амбиции, были назначены и фламины[222], как жрецы его божества. Всё это возмущало аристократов-республиканцев, которым казалось естественным, что победоносные военачальники могут принимать божественные почести от каких-нибудь греков и азиатов, но непростительным то, что римлянину оказывают такие же почести и поклонения римляне.

Деятельность Цезаря осталась незавершённой, и это нужно иметь в виду, рассматривая реформы в области законотворчества и управления государством. В одном из источников (см.: Рим: История античности) даётся оценка всего сделанного, но, возможно, было бы верным выделить из целого списка мер, принятых Цезарем, те, которые имели и впоследствии огромное значение и указывали на то, что Цезарь тонко чувствовал проблемы империи и умел их решать. (Некоторые из них, такие, как возвращение ссыльных и их детей и восстановление их в правах, были продиктованы политической целесообразностью, другие, такие, как провести кассацию долгов, и шаги, которые он предпринял по восстановлению сельского хозяйства в Италии, оказались полумерами.) Союзническая война привела к распространению права римского гражданства на территории Италии до реки По (ныне Пад). Оставалось лишь даровать это право жителям Транспаданской Италии, установить единую систему местной администрации и создать представительские институты. В результате чего интересы всех граждан Италии будут представлены в правительстве Рима хотя бы несколькими голосами. До окончательного понимания важности этого шага Цезарь так и не дошёл, как и другие государственные деятели античности. Но первой мерой по установлению контроля над Италией было предоставление гражданских прав жителям Транспадании, чьи требования Цезарь последовательно защищал. В 45 году до н.э. он провёл в жизнь Lex Iulia Municipalis (закон Юлия о муниципиях), законодательный акт, некоторые важные фрагменты которого написаны на двух бронзовых табличках, найденных в Гераклее, рядом с Тарентом. (После того как были обнаружены в Таренте фрагменты другого муниципального указа, записанные вскоре после окончания союзнической войны, не остаётся сомнений в происхождении табличек из Гераклеи, на которых написаны выдержки из муниципального акта Цезаря. Долгое время оставалось под сомнением, проводил ли Цезарь этот закон, как Lex Iulia Municipalis, упомянутый в надписи, найденной в Патавии (ныне Падуя), или он мог быть указом местного значения. Наиболее поздняя и в целом наиболее вероятная версия заключается в том, что таблички, найденные в Гераклее, содержат ряд указов, обнародованных Антонием после смерти Цезаря согласно закону, который утвердил «акты» Цезаря в том виде, в каком они были найдены в его бумагах).

Этот закон касается и органов охраны правопорядка и санитарной обстановки Рима. Исходя из этого, Моммзен доказывал неверность утверждения о том, что Цезарь намеревался уменьшить статус Рима до муниципального города. Маловероятно, что дело обстояло именно так. Цезарь не произвёл никаких далеко идущих изменений в управлении столицей. Они были сделаны позднее Августом. Но присутствие упомянутых статей в Lex Iulia Municipalis можно рассматривать как внесение поправок в законопроект. В законе оговаривается устройство местных сенатов, их члены должны были быть не младше тридцати лет и нести военную службу. Сенаторами не имели права избираться люди, приговорённые к наказанию за различные преступления, неплатёжеспособные или те, которые дискредитировали себя аморальным поведением. Закон обязывал местные магистраты проводить перепись населения в то же время, что и в Риме, и в течение шестидесяти дней посылать данные переписи в столицу. Существующие выдержки из закона мало говорят о децентрализации функций правительства, но из Lex Rubria (закона Рубрия), который был написан для транспаданских районов, чьим жителям Цезарь дал право римского гражданства (в то же время надо помнить о том, что Цизальпинская Галлия оставалась провинцией до 42 г. до н.э.), мы можем прийти к выводу, что за муниципальными магистратами сохранялось право действовать самостоятельно во многих случаях. Однако Цезарь был недоволен единой системой местных органов власти, оформившейся в Италии. Он был первым, кто провёл широкомасштабную колонизацию земель, простиравшихся за морем. Начало этому было положено ещё народными трибунами Тиберием и Гаем Гракхами. Будучи консулом, в 59 году до н.э. Цезарь основал колонии ветеранов в Кампанье, проведя Lex Iulia Agraria (аграрный закон Юлия), и даже установил правила для основания подобных поселений. Став диктатором, он создавал многочисленные колонии как в восточных, так и западных провинциях, в частности в Коринфе и Карфагене. Объясняя такую политику Цезаря, Моммзен подчёркивал, что «господство городских общин Рима на берегах Средиземного моря подходило к концу», и говорил, что первым шагом «нового средиземноморского государства» было «искупить вину за два грубейших нарушения закона, которые эта городская община совершила над цивилизацией». Однако с такой точкой зрения нельзя согласиться. Места основания колоний Цезаря выбирались исходя из расположения торговых путей, и мысль о том, что граждане Рима должны перестать занимать доминирующее положение в бассейне Средиземного моря, не могла прийти в голову диктатору. Многие жители колоний были ветеранами, воевавшими под началом Цезаря. Большую часть также составлял городской пролетариат. Существует документ о создании колонии в Урсо на юге Испании. Колония эта называлась Colonia Iulia Genetiva Urbanorum. Предпоследнее слово в названии произошло от имени Венеры-Матери, прародительницы дома Юлиев, последнее слово указывает на то, что колонисты происходили из простых горожан. Соответственно для муниципалов свобода при рождении не является необходимым условием, как в Италии. Основывая колонии, Цезарь распространял римскую цивилизацию и на них; во времена республики она существовала лишь в границах Апеннинского полуострова. Недостаток времени мешал Цезарю провести в жизнь и другие проекты, такие, как выкопать канал через Истмийский (Коринфский) перешеек. Целью этого замысла было наладить торговлю и связь между всеми римскими доминионами. Современники Цезаря говорили, что перед смертью диктатор замыслил восстановить империю в её естественных границах и собирался начать войну с Парфянским царством. В случае победы римская армия дошла бы до Евфрата. Из других деяний Цезаря следует выделить решение сделать так, чтобы империя управлялась в настоящем смысле этого слова и не эксплуатировалась больше правителями. Диктатор осуществлял строгий контроль над своими наместниками (legati), которые ввиду военного подчинения были ответственны перед ним за управление их провинцией.

Труды Цезаря и его характер. О трудах Цезаря более подробно можно прочитать в разделе «Латинская литература». Здесь же достаточно сказать, что из тех, которые дошли до нас, семь книг Commentarii de bello Gallico («Записки о галльской войне»), очевидно, были написаны в 51 году до н.э. и содержат описания кампаний, проводившихся в Галлии вплоть до окончания предыдущего года (восьмая книга, написанная Гирцием, является дополнением, повествующим о событиях 51 — 50 гг. до н.э.). Три книги Цезаря «De bello civili» («О гражданской войне») повествуют о борьбе Цезаря и Помпея (49 — 48 гг. до н.э.). Достоверность фактов, изложенных в книге, была поставлена под сомнение Азинием Поллионом ещё в античные времена, не менее часто возникает целый ряд вопросов и у современных исследователей. Книга «Записки о галльской войне» выдерживает в целом проверку критикой, однако и в ней точность повествования вызывает определённые сомнения. (В свет эта книга вышла в очень удачное время, чтобы показать римлянам, какую большую службу сослужил Цезарь для Рима.) «О гражданской войне», особенно в начальных главах, грешит искажениями. Повествование Цезаря о начале борьбы и мирных переговорах на исходе военных действий расходится со свидетельствами Цицерона, дошедшими до наших времён в его переписке. Иногда Цезарь даёт неверные географические данные тех или иных событий. Историки располагают очень немногими отрывками других работ Цезаря, его политических памфлетов (Anticato — «Против Катона»), трудов по грамматике латинского языка (De Analogia — «Об аналогии») или поэм. Все авторитеты того времени писали о Цезаре как о непревзойдённом ораторе. Цицерон (Брут, 22) писал: «De Caesare ita iudico, ilium omnium jere oratorum Latine logui elegantissime» («Считаю, что из всех латинских ораторов Цезарь говорит наиболее изысканно»), Квинтилиан говорит, что если бы Цезарь учился ораторскому искусству, то был бы единственным соперником Цицерона.

Отношение историков к Цезарю всегда зависело от их политических симпатий. Все признавали его гений военачальника. Лишь немногие не отдавали должное его обаянию и великодушию. Именно эти черты завоевали расположение Цицерона. Лишь в немногих случаях его обращения к милосердию Цезаря не находили ответа. И действительно, Цезарь с удивительной терпимостью относился ко всем, кроме идейных противников. Личная жизнь Цезаря не была образцом для подражания, особенно в юности. Но всё же сложно поверить в те страшные истории о нём, которые сочинялись его оппонентами, например о его отношениях с царём Вифинии Никомедом. Что же касается характера Цезаря как общественного деятеля, то здесь, возможно, никогда не будет достигнуто соглашение между теми, кто считает цезаризм величайшим явлением в политической жизни, и теми, кто считает, что, уничтожив свободу, Цезарь упустил уникальную возможность и подавил чувство достоинства в человеке. Последняя точка зрения, к сожалению, подтверждается тем бесспорным фактом, что Цезарь с недостаточным вниманием и уважением относился к историческим институтам Рима, которые, имея великолепные традиции, могли бы по-прежнему являться органами реальной политической жизни. Цезарь увеличил число сенаторов до девятисот и ввёл в сенат жителей провинции, но вместо того, чтобы превратить этот орган управления в великий совет империи, который представлял бы различные расы и нации, диктатор относился к нему с преднамеренным неуважением. Цицерон пишет, что Цезаря называли инициатором указов, о которых он ничего не знал, и его имя использовалось при вручении титула царя правителям, о которых он никогда не слышал. Подобным образом Цезарь относился и к античным магистратам республики. Именно этим была заложена практика недооценки самоуважения подчинённых диктатора, и всё это в конце концов привело к тому, что будущие императоры стали править нацией рабов. Мало людей умели использовать вдохновение гения так же легко, как Юлий Цезарь; мало людей пострадало больше, чем Юлий Цезарь, от иллюзий гения (См.: Рим: История античности).

Средневековые легенды. В средние века история жизни Цезаря не претерпела великих изменений, как история Александра Великого или сказания о фиванцах. В средневековых школах постоянно читали Лукана (Марк Анней Лукан, историческая поэма «Фарсалия» или «О гражданской войне»), и основные факты из жизни Цезаря были хорошо известны, чтобы подвергаться сомнению. В результате чрезвычайно странной ошибки Цезарь считался первым императором Рима (Brunetto Latini, Tresor: «Et ainsi Julius Cesar fu li premiers empereres des Romains». — «Юлий Цезарь был первым императором Рима»). Для обычных людей Цезарь олицетворял славу Рима. Он по ассоциации очень скоро стал оплотом церкви. Так, во французском псевдоисторическом романе «Les Faits des Romains» («Судьбы римлян») (1223 г.) он получает сан епископа. Его имя обычно не олицетворялось с чудесами, и трувер[223] Гюйон де Бордо в своей поэме изменил здравому смыслу, сделав Оберона сыном Цезаря и феи Морганы. Около 1240 года Жан де Тим написал в прозе «Hystore de Julius Cesar» («История Юлия Цезаря»), которая вышла в свет в 1881 году под редакцией Сеттегаста. В основу её легли поэма Лукана «Фарсалия», записки Цезаря о гражданской войне и сочинения продолжателей записок об александрийской, африканской и испанской войнах. Автор даёт романтическое описание встречи Цезаря с Клеопатрой, делая вставки из сочинений труверов о любви. В конце XIII века под названием «Роман Юлия Цезаря» «История» появилась в стихах (на александрийский стих её переложил Жак де Форест). Компилятивное сочинение в прозе неизвестного автора (1225 г.) под тем же названием, что и вышедший в 1223 году роман «Les Faits des Romains», имеет мало общего с последними двумя работами, хотя написано на их основе. По замыслу автора произведение должно было повествовать о двенадцати Цезарях, но после убийства диктатора было завершено и несколько раз вышло под названием «Li livres de Cesar» («Жизнь Цезаря»). Доказательством популярности этой книги является то, что она неоднократно выходила в свет и трижды переводилась на итальянский. Говорят, что «Mistaire de Julius Cesar» («Мистерия[224] Юлий Цезарь») была представлена французскому королю Людовику XII на сцене в Амбуазе в 1500 году.

Молодой Цезарь


ПРОЛОГ



Вечером пятнадцатого марта сорок четвёртого года до нашей эры Цезарь ужинал в доме Лепида. Когда трапеза закончилась, он пересел за соседний стол и начал писать. Цезарю исполнилось пятьдесят восемь, и вот уже несколько лет он был абсолютно лыс. Однако этот факт теперь скрывал триумфальный венок, который по решению сената он имел право надевать по любому случаю. Недавно его сделали пожизненным диктатором, а примерно за месяц до этого памятного ужина он отказался от предложенной ему Антонием короны, хотя, как говорили некоторые, сделал это весьма неохотно. Многие считали, что на следующий день, в наступающие иды[225] марта, будет сделано в несколько иной форме повторное предложение. Старый дядюшка Цезаря, Луций Котта, должен был выступить с официальным заявлением о том, что диктатору следует присвоить титул царя. Своё предложение он собирался подкрепить цитатой из Книги пророчеств[226], гласящей, что лишь царю суждено покорить великое царство парфян[227]. А так как сам Цезарь сразу после заседания сената в иды марта собирался начать заключительный военный поход в Парфию, то предложение Котты могло даже рассматриваться как патриотическое.

Нам не дано знать, что занимало Цезаря в то время, как он писал, изредка прислушиваясь к разговору, завязавшемуся между гостями. Он мог составлять приказы для командиров легионов или изобретать новые правила, предлагающие римским женщинам и богатым гражданам одеваться менее роскошно и экстравагантно, мог записывать свои воспоминания о прошедшей кампании, сочинять стихи или работать над научным трактатом, мог писать любовное письмо находившейся в это время в Риме царице Египта Клеопатре или же одной из своих многочисленных возлюбленных. Мосты, акведуки, дороги, финансы, религия, права городов, регулирование подвоза продовольствия, изменение календаря, антология остроумных изречений, составлением которой он как раз занимался в то время, детали военной формы, новые законы, заботы друзей — он мог серьёзно размышлять или лишь на секунду задуматься над любой из проблем в отдельности, над всеми ими одновременно или же ещё над множеством других, перечислить которые просто не представляется возможным, так широк был круг его интересов и обязанностей, таким деятельным всё ещё оставался его ум, таким огромным запасом энергии он обладал.

Правда, в последние годы он всё больше страдал от одного из видов эпилепсии, некоторые даже утверждали, будто из-за постоянного страха перед этими припадками (а он ненавидел всё, что нарушало его антураж) или же из-за состояния душевного волнения, проявлением которого и являлись эти припадки, поведение Цезаря и его манеры сильно изменились. Говорили, что уже нельзя было полагаться на его всем известную приветливость и доброжелательность. Например, однажды он оскорбил сенат тем, что не встал, приветствуя его членов. Было ли это проявлением его склонности к тирании или же признаком сильного физического истощения? А в последнем сражении гражданской войны военным советникам с трудом удалось удержать его от совершения необдуманного и несвоевременного поступка, который вполне мог бы стоить ему как жизни, так и славы. Однако его сторонники могли бы справедливо возразить, что он всегда действовал безрассудно, и не впервые ему приходилось, рискуя собственной жизнью, выигрывать сражения в самый последний момент. Что же касается поведения, то друзья заявляли, что он остался таким же дружелюбным и приветливым, как и раньше. Он обладал уникальным даром дружбы. Утверждали, ни один другой великий человек в истории не имел столько друзей из разных слоёв общества. И хотя ему нередко случалось вступать в дружеские отношения с людьми ради своей выгоды, как, например, с Помпеем или Крассом, куда чаще он от всей души предлагал свою дружбу, не преследуя никаких личных интересов, и её с радостью принимали. Что же касается сената, то Цезарь не впервые резко реагировал на проявления помпезности и обструкционизма. Возможно, с его стороны было ошибкой не потрудиться даже подняться со своего кресла для того, чтобы приветствовать сенаторов, но то была одна из тех очевидных ошибок, какие он часто совершал и которые в итоге оборачивались на пользу ему и его сторонникам. Вероятнее всего, в будущем этот случай стали бы расценивать как ещё одно доказательство неординарности Цезаря, абсолютной уверенности в себе, проистекавшей от бесстрашия его натуры. Не то чтобы на этой ступени его жизни была ещё какая-то высшая власть, которой он мог бояться. Однако он должен был знать, что, хотя всё гордое римское государство лежало у его ног, оставалось ещё довольно много людей, которые из-за своих амбиций, зависти, злобы или даже патриотизма ненавидели его, и, вероятно, даже предполагал, что больше всех его ненавидели те, по отношению к кому он был наиболее милостивым. Он неплохо разбирался в человеческой натуре, и вся его жизнь была посвящена революционным преобразованиям в политике. Единственное, от чего он не был защищён, это от опасности политического убийства. Но, что вполне типично для него, ничего не предпринимал для своей защиты.

Однако он не мог не думать об этом. Конечно же во время этого вечера в доме у Лепида накануне ид марта он время от времени отрывался от своей работы и прислушивался кразговору гостей, обсуждавших вопрос о том, какая смерть была бы наиболее лёгкой. Присутствующие не замечали, что он их слушает, и были сильно удивлены, когда Цезарь вдруг произнёс: «Неожиданная». Затем он снова вернулся к своей работе.

Для одного из гостей эти слова, вероятно, должны были многое значить. Это был Децим Брут, который, хотя сам он об этом не знал, в завещании Цезаря был вторым. Он обладал большими военными способностями, во многих кампаниях сослужил Цезарю хорошую службу и был всем обязан его дружбе. Однако он был среди заговорщиков, запланировавших на следующий день убийство. Их возглавлял другой Брут, Марк, сын бывшей любовницы Цезаря Сервилии, молодой человек, которого диктатор особенно любил. Децим Брут, возможно, задумался так же, как и мы сегодня, о том, что стояло за этой спокойно произнесённой фразой, восхваляющей неожиданную, но уже запланированную смерть. И было ли это предчувствие подсказано интуицией или сверхъестественным знанием.

Можно с уверенностью сказать, что Цезарь ничего не знал о заговоре. И всё-таки дошедшие до нас рассказы о беспокойной ночи, проведённой им после того памятного вечера, о предзнаменованиях и снах, о колебаниях дают некоторые основания считать, что его сердце посещали мрачные предчувствия. Мог ли он подумать, что впервые за всю его жизнь удача обернётся против него? Мог ли он предвидеть, что часы его сочтены? Если да, не пронеслась ли перед ним, как перед некоторыми людьми перед смертью, вся его жизнь, будто бы озарённая мгновенной яркой вспышкой? Что он увидел и как оценил свою жизнь, мы не знаем, но можем предположить. Наше воображение должно быть несколько выборочным, потому что слишком много тех моментов, которые могли предстать перед глазами Цезаря во время ужина в доме Лепида или же в течение последующей длинной бессонной ночи, — все их было бы даже трудно перечислить. Кроме того, нам следует уважать правду, хотя в подобной ситуации невозможно добиться абсолютной объективности. Цезарь часто объяснял свои собственные высказывания, однако он не был склонен к самокритике. Его величие неоспоримо. Однако стоит ли восхищаться или сожалеть об этом, вопрос совсем другой.

Цезарь понимал, что он великий человек, хотя это знание пришло к нему постепенно. Мы можем предположить, что перед смертью он рассуждал о своей жизни, столь близкой к завершению, примерно таким образом.

Часть первая

Глава 1 МОЯ СЕМЬЯ



Моя семья происходит от древнеримских царей и бессмертных богов, если правда то, что Венера была нашей прародительницей. Не знаю, существуют ли на самом деле боги или нет, но та сила природы и человеческой натуры, которую мы окрестили Венерой, всегда была ко мне благосклонна, кроме, как ни странно, тех случаев, когда требовалась её благосклонная помощь для продолжения рода. Теперь, когда моя дочь Юлия умерла, у меня более не осталось детей, и хотя Клеопатра утверждает, будто я отец её сына Цезариона, вряд ли её словам можно верить. Всё же моя древняя семья, которую после долгих лет забвения я сумел снова возвеличить, не умрёт вместе со мной. Дочь моей сестры (это случилось в год заговора Каталины) родила сына Октавиана, а я сделал его своим наследником. Этот мальчик наделён множеством дарований, у него огромные амбиции, благоразумие и абсолютная беспощадность. К сожалению, у него весьма слабое здоровье, но в его годы я тоже был очень болезненным. Если он выживет, то не только унаследует, но сохранит и усилит власть.

В течение многих лет в семье Юлиев не было выдающихся мужчин, я являюсь единственным и весьма ярким исключением. Мой отец так никогда и не получил должности консула. Но зато моя мать Аврелия отличалась кристальной честностью, трезвым умом и обаянием, и потому её знали и уважали везде, кроме как, пожалуй, в низших слоях общества. Она возлагала на меня большие надежды и поддерживала во всех трудных ситуациях, с которыми мне приходилось сталкиваться, всегда оставаясь преданной мне, даже в тех случаях, когда она меня осуждала. Конечно же человек, придерживающийся строгих принципов, пусть его взгляды и либеральны, вряд ли мог бы оправдать всё в моей карьере. И всё-таки мне хотелось бы верить, что мама по-своему, по-женски понимала, что для того, чтобы принципы оставались эффективными, человек, пусть даже искренне придерживающийся их, должен адаптировать их к существующей ситуации. Трагедия нашего времени и в некотором смысле моя собственная трагедия заключается в следующем: болезнь всегда развивается так быстро, что любое вновь придуманное против неё средство оказывается неэффективным. Уже изжившие себя традиции, интересы и глупость окружающих мёртвым грузом повисли на мне и всегда ограничивали свободу и замедляли действия. В результате всё сделанное мною было насущной необходимостью, а не благом. С другой стороны, нужно отметить, что мало кто способен делать то, что необходимо, и ещё меньшее число людей в состоянии, хотя бы в некоторой степени, использовать необходимость себе на пользу. Я заслужил уважение потомков уже тем, что смог выявить некоторые необходимости и действовать настолько быстро и уверенно, что из нескольких возможных альтернатив одна определённо становилась реальностью. Однако, принимая во внимание качества человеческой натуры, можно предположить, что восхищаться мною и ненавидеть меня будут совсем по другим причинам. Устаревший доктринёрский подход Катона не умер вместе с ним в Утике. Часто будет достаточно назвать меня царём или диктатором или же раздуть до невообразимых размеров смысл слова «свобода» для того, чтобы представить меня настоящим бедствием для человечества, деспотом, который во имя собственных амбиций лишил других людей прав и возможностей для саморазвития. Однако будут и люди, которые, так же как и сегодня, станут восхищаться мной и возводить меня на пьедестал только потому, что сами не в состоянии брать на себя какую бы то ни было ответственность. Такие люди всегда будут восхищаться могуществом и властью, даже в том случае, если эта власть будет нарушать их интересы и идти вразрез с придуманными ими принципами. Причиной их низкопоклонства является рабская натура. Мне бы не хотелось, чтобы меня описывали как хорошего или плохого. Было бы правильно называть меня необходимым, гениальным и, когда это возможно, стремящимся к всеобщему благу.

Я полагаю, что моя мать думала обо мне именно так, хотя в детстве, что естественно и правильно, при обучении слова «хорошо» и «плохо» употреблялись очень часто. Не только мою мать, но и многих её родственников можно было определить как «высоколобых». Так, например, дяди моей матери Рутилий Руф придерживался принципов философии стоиков, но, в отличие от Катона, следовал им искренне и с полным отсутствием нарочитости. Он в самом деле был одним из немногих представителей так называемых «римлян старого типа», которых мне приходилось встречать. Преследование его римскими финансистами преподало мне один из первых уроков в политике. Кроме него были ещё братья моей матери — Котты, двое из которых становились консулами. Особенно хорошо я помню Гая Котту, одного из лучших ораторов своего времени, человека с наиболее просвещёнными взглядами. Он и большинство его друзей вдумчиво изучали как греческую литературу, так и греческую политическую теорию. Они не воображали, как некоторые из ранних реформаторов, что политическая структура одного общества может быть бездумно скопирована и навязана другому. Они хорошо понимали, ещё задолго до того, как это стало очевидным для всех, что конституция и теория римского правления были достойны восхищения в прошлом, но теперь стали неадекватными, несовременными и опасными, так что в своих разговорах, которые мне разрешалось слушать, даже когда я был маленьким мальчиком, они спорили о преимуществах демократии, олигархии и монархии, цитируя Тацита, Аристотеля, Платона[228] и современных популяризаторов философии. Я был благодарным слушателем, будучи очарован частично самой политикой, частично тем, что считал великим интеллектуальным отличием семьи моей матери. Мои дяди и их друзья были достаточно добры, чтобы интересоваться мною и подбадривать в моём раннем и жгучем интересе к греческой литературе. Помню, однажды я потряс их, ворвавшись в одну из их дискуссий и процитировав стих из Еврипида[229], над которым часто задумывался: «Коль преступить закон, то ради царства. А в остальном его ты должен чтить».

Мой дядя Котта, тогда молодой человек, только начинавший свою карьеру в суде, зааплодировал мне за то, что я читал и помнил Еврипида, но пожалел о выраженном чувстве как о проявлении дурного воспитания. Конечно, он был прав. Но он был не в состоянии понять, что есть необходимость.

Я гордился своей матерью и её роднёй, но столь же сильные чувства во мне вызывал ещё один родственник, совершенно иного склада. Сегодня только личные друзья и историки помнят Коттов, но моего дядю Мария будут помнить всегда.

Трудно понять, как эта устрашающая и грандиозная фигура вообще смогла породниться с нами — Юлиями. Его собственная семья была совершенно безвестной, а родители зарабатывали на жизнь своими руками. Он и они были нахлебниками могущественного и часто надменного клана Метеллов, но, как мне рассказывали, сам Марий в очень раннем возрасте заявил о своей полной независимости и продемонстрировал её, пойдя собственным путём, оскорбив тем самым консула Квинта Метелла, который дал ему первую возможность продемонстрировать свои военные способности. У Мария не было ни денег, ни дара красноречия, и, поскольку он оскорбил Метелла, едва ли его ждала поддержка в могущественных кругах. Тем не менее исключительно благодаря силе своих огромных способностей в военном искусстве, а также огромной популярности в армии ему удалось стать консулом. Всё это произошло ещё до моего рождения, тогда же он женился на сестре моего отца, тете Юлии. Это был странный брак, поскольку Юлия имела более высокое социальное положение, а сам Марий никогда не обращал на ранги ни малейшего внимания. Если бы он хотел заключить брак, выгодный ему с политической точки зрения, он, наверно, выбрал бы другую семью, поскольку в это время наш род, несмотря на его древность, не имел ни богатства, ни политического влияния. Возможно, Марий и моя тётя любили друг друга, хотя это трудно представить. Позже она всегда говорила о своём муже с уважением и постоянно поминала его подвиги, но только в юности и зрелости. Это было довольно естественно, учитывая ужасающую дикость, которой были отмечены последние этапы его жизни.

Для меня в раннем детстве он был скорее легендой, чем реальным человеком. Его имя постоянно упоминалось в моих беседах с няньками, учителями, одноклассниками, и независимо от того, нравилось это людям или нет, много лет оно оставалось самым известным в Риме. Самая блестящая победа из всех его побед была одержана им на следующий год после моего рождения. В том году Марий полностью уничтожил громадное войско германцев, которое, если бы не он, опустошило бы Италию и сам Рим. Как мне удалось узнать позже, вскоре после этого он совершил несколько глупых ошибок в политике. Его враги расставили ему западню, заставив пойти на непопулярные меры, и на некоторое время он был дискредитирован в глазах своих друзей, но никогда народ не переставал говорить о нём. Было в его личности что-то такое, что заставляло людей сочинять о нём легенды, мифы. Возможно, это была его уверенность в себе, так как на самом деле он был предельно далёк от того, чтобы быть романтическим персонажем, и абсолютно лишён какого-либо обаяния.

Как многим детям, мне нравились рассказы о чудесах и сверхъестественном. Многие из них касались Мария, и некоторые из них рассказывают по сей день. В особенности на меня произвёл впечатление рассказ о том, как перед каждой из побед Мария появлялись два больших ястреба и сопровождали армию на марше. Этих птиц всегда можно было узнать, потому что однажды солдаты поймали их и надели им на шеи медные кольца. Итак, с тех пор всегда, когда бы эти огромные птицы с жёлтым кольцом за головой ни появлялись, плывя на своих широких крыльях над марширующими колоннами, солдаты, пусть даже обстоятельства складывались не в их пользу, просто рвались в бой, уверовав в победу.

В раннем детстве я верил этому рассказу безоговорочно и любил поразмыслить над ним. И только когда мой ум развился, я ухватил тот факт, что как бы ни велико было пространство, которое охватывает ястреб, оно всё равно меньше пространства, которое охватывают армии Мария. Позже я спросил тётю Юлию об этом и узнал, что Марий брал с собой в военную кампанию шесть-восемь окольцованных ястребов в клетках. Птиц добывал и ухаживал за ними один из рабов Юлии, и сам Марий использовал их очень осторожно, выпуская тогда, когда был абсолютно уверен, что победа неизбежна, если солдаты проявят необходимую решительность.

Некоторое время я был разочарован, обнаружив, что существует рациональное объяснение тому, что я считал прямым вмешательством богов, однако вскоре понял, что действительный рассказ больше, чем выдуманный, говорил в пользу способностей моего дяди как командира. Конечно же он, как и величайший из его подчинённых, Серторий, обладал искусством привлекать любую силу на свою сторону, включая и значительную силу суеверия. Люди готовы поверить чему угодно, лишь бы эта вера дала им удовольствие, возбуждение или уверенность. Этот факт известен всем, кто, как Марий, может по-настоящему разделять чувства людей и завоёвывать не только уважение, но даже против всяких ожиданий доверие или любовь. Более интеллектуальные личности (мой дядя Котта, например) верят, как, конечно, и все мы, в силу разума, но они полагают, что она более могущественна, чем есть на самом деле.

Марий, будучи человеком необразованным, сам был очень суеверен, но его природная практичность была такова, что всякое суеверие он умел обратить себе на пользу. Так, уже в преклонном возрасте он любил вспоминать случай, который, по его собственным словам, имел место в его раннем детстве. Гуляя за городом, говорил он, ему удалось поймать складками тоги снесённое сильным ветром со скал гнездо орла, в котором было семь орлят. Его родители немедленно поговорили с прорицателями, которые заявили, что это знаменье предвещает величайшую судьбу для юноши и говорит о том, что семь раз он достигнет высшего поста в государстве. Эту историю Марий особенно любил рассказывать после возвращения из изгнания и перед своим седьмым консульством. Кажется, существовало несколько её версий: после своего второго консульства он заявлял, что количество орлят в гнезде равнялось трём.

Мне было четырнадцать или пятнадцать лет в то время, когда я впервые услышал этот рассказ от Мария в его окончательном варианте. Я сразу понял, что он выдуман, ведь я знал, что орёл никогда не откладывает более двух яиц. Я даже рискнул напомнить об этом Марию — опасное дело, как можно было судить по выражению ужаса, которое пробежало по лицам всех тех, кто при этом присутствовал. На самом деле я и сам был встревожен рассерженным взглядом, который старик направил на меня из-под своих густых бровей, и видом громадных, узловатых мускулов, перекатывающихся на его напрягшейся руке.

Однако вскоре он хитро улыбнулся, а затем рассмеялся, произведя чрезвычайно отвратительный, резкий, дребезжащий звук. «Малыш, — сказал он, — для Гая Мария боги могли бы сотворить и сотни орлят».

Очевидно, он считал это замечание не только окончательным, но и в своём роде умным. Конечно же это было не так. Вопрос был не в том, всемогущи ли боги, если предположить, что они вообще существуют, а в том, бывает ли так, что они нарушают законы природы. Я понял, однако, что старик будет не в состоянии уловить столь тонкое различие в смысле, и воздержался от продолжения темы. К тому же я совсем не хотел обидеть великого полководца, который приблизительно в это время начал проявлять ко мне заметный интерес.

При моих первых встречах с великим родственником он не обратил на меня никакого внимания, несмотря на то, что я боготворил его как героя, а тётя Юлия делала всё возможное, чтобы я завоевал его расположение. Похоже, особенно ему не понравилась моя внешность. Природа наделила меня неплохими внешними данными, и, кроме того, чтобы угодить матери, я очень тщательно следил за собой. Волосы я укладывал по-особенному, делая так, что один локон всегда ниспадал на лоб. Я часто замечал, что мои школьные товарищи смеялись надо мной, когда видели, как я машинально поправляю причёску. Даже мальчишескую тогу я надевал так, как никто другой, обращая внимание не только на качество ткани одежды, но и на элегантность её складок.

Для Мария всё это было ещё одним примером изнеженности, которую он и ожидал обнаружить в высших слоях общества. Кроме того, его нисколько не впечатляли мои успехи в изучении греческого, напротив, он относился к этому как к чему-то нестоящему. «Битвы выигрываются не неправильными глаголами», — говаривал он, не замечая, что и в нашей грамматике есть неточности, и заявлял, что считает выше своего достоинства изучать литературу покорённой расы.

Следует признать, что сначала я был несколько разочарован, когда реально столкнулся с человеком, который по рассказам детства представлялся мне столь величественным. Мне больше нравилось вспоминать не удивительные рассказы о чудесных событиях из его жизни, а те, в которых восхвалялась его неистощимая энергия, твёрдость характера и уникальная способность руководить людьми. Это были правдивые истории. Командуя армией, он, несмотря на то, что всегда поддерживал в своих войсках строжайшую дисциплину, мог быть терпимым и с пониманием относился к своим легионерам. Воины даже иногда упрекали его за чрезмерную осторожность, это означало, что он отлично знал, как сберечь их силы для решающего момента. Он был умерен во всём, безжалостен только к трусам и неумелым, справедлив и честен со всеми, и потому все любили его. Но когда ему представилась возможность принять активное участие в жизни столицы, его характер совершенно изменился. Он стал хвастливым, высокомерным, грубым даже по отношению к своим друзьям. Дерзким, вызывающим и жестоким по отношению к врагам. Более того, он всегда был пьян и в таком состоянии навевал уныние даже на самые весёлые сборища, а когда у людей были серьёзные причины для печали и грусти, он врывался со своим громогласным, необузданным весельем, как Геркулес[230], который буйствовал на погребальном пиру в трагедии Еврипида. Несмотря на то что он всегда заявлял о своём презрении и действительно презирал все достижения цивилизации, это не помешало ему долгое время жить в шикарной вилле на курорте Байе. Здесь, будучи совершенно неспособным оценить какие-либо из настоящих произведений искусства (статуи, картины, портики), на которые потратил огромные средства, он праздно проводил своё время в удовлетворении своих неумеренных аппетитов к еде, питью и сексуальным отношениям (если такое слово может быть употреблено для простого, животного совокупления) с вульгарными, абсолютно непривлекательными женщинами. Он не был типичным распутником, потому что не испытывал любовного стремления к представителям своего пола и даже считал гомосексуализм проявлением деградации и женоподобия, как и изучение поэзии и философии.

Естественно, что тётя Юлия, моя мама и другие члены нашей семьи были шокированы его поведением в это время. Но им ещё предстояло перенести куда больший шок, прежде чем он умер. Я также не мог не чувствовать разочарования, когда обнаружил, что мой идол вовсе не такой, каким я себе его представлял. И всё-таки я мог видеть и восхищаться его истинными качествами. Я краснел от обиды за него, замечая, что люди смеются над ним, когда он ковылял, а не шёл к атлетической площадке. Даже в пожилом возрасте он часто присоединялся к молодым людям в их упражнениях на поле Марса[231]. Мне бывало приятно, когда смех переходил в выражение удивления, как только он брал в руки копьё или меч и совершенно преображался. Суровое выражение на лице, таким искренним оно становилось, делало его даже красивым. Его огромные конечности приобретали необычайную лёгкость и силу, и он без труда справлялся с оружием. Ноги, казалось неспособные ему служить, напрягались в действии, придавая ему устойчивость скалы, и обретали свою, отдельную красоту, хотя одна из них была покрыта узлами и наростами, как ствол старого дерева, а другая была вся помечена следами работы хирургического ножа.

Я заметил в своём дяде качество, которое можно назвать, хотя и в довольно необычном смысле, гуманизмом. Эта была скорее человечность крови, кости, мужества, некая верность, преданность реалиям жизни, нежели человечность, которую мы ассоциируем с какими-либо интеллектуальными и моральными высотами. Действительно, со многих точек зрения Мария можно было назвать злобным и глупым, но в его простоте (опять-таки здесь имеется в виду не моральная категория, потому что он был хитёр и мстителен) и силе, казалось, было что-то мудрое. Я помню, что он часто останавливался на улице, чтобы сказать пару слов своему старому солдату, которого узнал в толпе, но который сам не отваживался подойти к своему главнокомандующему. Слова Мария редко были особенно любезны, а его поведение было сродни поведению эксгибициониста. Ему нравилось, например, показывать свои раны, одновременно замечая, что это лучшее доказательство благородства, нежели собрание семейных портретов. Всё-таки что бы он ни говорил и как бы ни вёл себя, для тех, кто с ним служил, он оставался объектом почти фанатичного и личного обожания. Человек, которому он сказал бы какую-нибудь грубоватую фразу на улице, запомнил бы этот случай (это было видно по его лицу) на всю жизнь и стал бы год за годом, приукрашивая, описывать его своим друзьям, родственникам, жене, детям и внукам.

Я и сам разделял эти чувства, а позже мог их возбуждать в других. Поэтому я был благодарен, когда в конце моего детства Марий начал показывать, что он не только преодолел своё первоначальное отвращение ко мне, но и в самом деле заинтересовался моим будущим. Я могу объяснить подобные изменения в его отношении тем, что он однажды увидел, как я демонстрирую своё искусство наездника матери и нескольким друзьям, — даже в столь раннем возрасте я легко справлялся с лошадьми. Я развлекался, скача то в галоп, то карьером, с руками за спиной, показывая тот стиль езды, который, как мне говорили, использовали некоторые племена германцев и галлов. Воины этих племён могут сражаться не только на конях, но и пешими, и потому они умели на полном скаку оседлать коня и соскочить с него. Похоже, что Марий совершенно случайно стал свидетелем этой моей демонстрации ловкости наездника, и она произвела на него сильное впечатление. Он был изумлён, обнаружив, что мальчик с моей внешностью способен на такие атлетические доблести, особенно вспомнив, что я преуспеваю в греческом. Сам он теперь приближался к последнему, наиболее необузданному периоду своей карьеры, но в свои последние годы он пожаловал меня несколькими знаками внимания. В самом деле, это было время, когда казалось, что я могу войти в политику при самых благоприятных обстоятельствах. Как показали события, это было не так. Вскоре лучшие люди Рима, включая Коттов, отвернулись от Мария, а знаки его внимания едва не стоили мне жизни.

Всё-таки мне больше нравится помнить в Марии то, что делало его великим, нежели то, что было жестоким, грубым и диким. Марий не был идолом для ребёнка, но всё-таки его грандиозная тень царила над моим детством. Иногда я задумывался над тем, возможно ли, чтобы в одном человеке соединялись атлетические доблести и совершенно иные качества: культура, умеренность, политическая честность — те, которыми я восхищался в семье моей матери. И до сих пор у меня сомнения, существует ли в наше время такая возможность, если человек при этом хочет сохранить свою жизнь.

Глава 2 УЛИЧНАЯ СЦЕНА


Всю жизнь за мою революционную деятельность меня либо обвиняли, либо восхищались мной. Часто забывают, что это не я начал революцию в Риме. Она началась ещё до того, как я родился, и в те годы, когда складывался мой характер, в годы детства и юности, день за днём моё внимание привлекали насилие, жестокость, абсолютно непримиримые противоречия, существовавшие в Риме. Эти противоречия в значительной степени нашли отражение в фигурах моего дяди Мария и его врага Суллы. Только постепенно начал я понимать истинную природу самих противоречий. В детстве на меня производили впечатление сами личности, и, руководствуясь верностью семейным узам, инстинктом и даже в некоторой степени привязанностью, я был целиком на стороне Мария. Позже я осознал, что мой выбор, если вообще можно делать выбор между двумя крайностями, был верен, поскольку Марий, несмотря на свои огромные недостатки, представлял силы более значительные, чем он сам, силы плоти и крови, чего-то, способного жить, развиваться и войти в историю, в то время как в Сулле не было жизни. Его гордость и амбиции происходили от ледяного и глубокого эгоизма, перед которым тщеславие, хвастовство Мария выглядели почти как щедрость. Сулла представлял силы ограничения и окостенения.

Мне было лет девять-десять, когда я впервые встретился с Суллой, но, конечно, я много слышал о нём до этого. Как я ни любил слушать рассказы о карьере моего дяди Мария, должен признаться, мне часто надоедали бесконечные повторения о происходивших ещё до моего рождения событиях, в которых был замешан Сулла. В то время Сулла был квестором и служил под командованием Мария в Африке. Он уже тогда выказывал большие способности и во время войны явил их. С помощью хитрой дипломатической уловки ему удалось добиться капитуляции местного царя Югурты, который на протяжении нескольких лет успешно сражался с Римом. Пленение царя означало конец войны, и Югурту выставили напоказ во время заслуженного триумфа Мария, который состоялся незадолго до ещё более важного похода против германцев. Тем временем Сулла и его друзья распространяли слухи о том, что Марий несправедливо присвоил себе заслугу окончания войны в Африке. По их словам получалось, что основную часть работы осуществил старый командующий Метелл, а решающий шаг был сделан Суллой. В рассказе была доля правды, но лишь небольшая. В любом случае военная репутация Мария была достаточно прочной, чтобы выдержать любые нападки на неё. Великодушный или просто разумный человек не обратил бы внимания на такие рассказы, но Марий, когда речь шла о его собственной славе, не был ни великодушным, ни благоразумным. Он возненавидел Суллу всеми фибрами своей души, а Сулла, будучи человеком более уравновешенным, с демонстративным презрением, доводившим Мария до бешенства, ненавидел его в ответ. К тому времени, когда я стал юношей, эта ненависть с обеих сторон стала навязчивой идеей. Конечно, я был склонен придерживаться стороны моего дяди и радовался тому, что члены семьи моей матери тоже мало хорошего могли сказать о Сулле. Они справедливо не доверяли ему как нечистоплотному реакционному политику, и их оскорбляла его личная жизнь. Они критиковали и осуждали его за то, что он был выскочкой, хотя на самом деле он происходил из старого, хотя и разорившегося, патрицианского рода, и обвиняли его в том, что он вышел в свет благодаря нечистым делишкам, таким, как ухаживание за богатыми и очень непривлекательными старухами ради того, чтобы получить от них наследство, когда они умрут.

Последнее обвинение, как я выяснил позже, было необоснованным. Впрочем, не мне осуждать кого-либо за то, что ему пришлось занять денег или получить их в обмен на какую-то услугу, чтобы приобрести влияние или власть. Сулла, несмотря на своё аристократическое происхождение, начинал свою жизнь в нищете, но он понимал, что значит родовитость, и предпринял вполне разумные шаги для того, чтобы обеспечить себе свободу действий. Его нельзя винить за то, что он охмурил парочку богатых вдов. Его расточительные удовольствия в целом не были необычными или совершенно возмутительными. Что было неприятно, так это противоречия между ними и тем, каким представляли самого Суллу. Марий в своей грубости, пьянстве, в своей странной щедрости, великодушии и чёрствости оставался целостным. В Сулле, казалось, уживались по крайней мере два человека. В любом его деле чувствовалась рука мастера. Он мог быть безжалостным и суровым во всём (кроме случаев, когда сам поощрял распущенность). Был культурен и начитан, тем не менее, когда он давал волю чувствам в личной жизни, то становился почти комично любезным. Его любимыми компаньонами были не аристократы или образованные люди, а наиболее сомнительные личности: певцы, танцоры или музыканты. К одному из этих музыкантов, мужчине по имени Метробий, он испытывал сильную страсть, которая продолжалась много лет. Его любовные приключения, по общему мнению, были весьма многочисленны. Он вступал в связи с людьми, принадлежащими к разным классам, хотя в основном его интересовали представители низших слоёв населения, и не делал различия между мужчинами и женщинами. Марий, считавший, что излишества, которые он позволяет себе, абсолютно нормальны, говорил с ужасом и презрением об образе жизни Суллы.

Лично я находил, что самое неприятное в Сулле — это его внешность, в которой было что-то до нелепости мальчишеское и преувеличенное. Ему исполнилось сорок пять лет, когда я впервые имел возможность разглядеть его. У него были густые ярко-золотистые волосы, которые выглядели бы замечательно, если бы принадлежали кому-нибудь другому, но которые, хотя люди и делали вид, будто восхищаются ими, никак не сочетались с другими чертами его лица, особенно с большими глазами неестественно яркого голубого цвета. Его проницательный взгляд, в чём мне самому пришлось убедиться, мог наводить ужас, когда он сердился, но отчасти это объяснялось чудовищным несоответствием. Казалось, будто лев смотрит глазами куклы. Цвет его лица тоже был непристойным, поскольку его кожа была испещрена ярко-красными и белыми пятнами. Позже один из певцов в афинской таверне написал стихи об этом, начинавшиеся так: «Лицо Суллы — это красная крупа с овсянкой».

Вполне возможно, что эти стихи, как и другие, более оскорбительные и неприличные, относящиеся к его четвёртой жене, выдающейся дочери Метелла, повлияли на то, что в своей восточной кампании он отдал приказ о варварской резне, последовавшей за взятием Афин. Это было в духе Суллы.

В моём первом столкновении с Суллой было что-то нелепое, смешное, но я лучше узнал себя после этого случая. Как я уже говорил, мне было не более девяти-десяти лет. Это произошло в тот год, когда Сулла стал претором. Ему удалось заполучить эту должность частично благодаря щедрому подкупу, а частично потому, что он пообещал людям игры и развлечения, невиданные доселе. Обо всем этом я узнал из рассказов, услышанных дома. Я всё ещё был слишком молод, чтобы знать, что ни один из кандидатов не сумел бы в то время получить этот пост без значительного вложения денежных средств и что из всех претендентов на преторство Сулла был наиболее квалифицированным. Моя оценка была необъективной и иррациональной, а главным основанием для враждебного к нему отношения была моя мальчишеская преданность дяде Марию, который был врагом Суллы.

Я также был разозлён мыслью об огромном количестве животных, убитых в цирке для увеселения народа. Зрелище, устроенное Суллой, было беспрецедентным по своим масштабам и оставалось непревзойдённым до тех пор, пока не настал час для наших с Помпеем триумфов. Из Африки, где Сулла имел большое влияние, ему удалось доставить большое количество диких зверей. Особое внимание привлекало представление, в котором сто львов выступали против нумидийских лучников. Я был почти единственным, кого возмущала мысль о беспричинном убийстве этих благородных животных, мне никогда не нравились эти кровавые зрелища, хотя позже я понял, что для того, чтобы завоевать благосклонность народа, по крайней мере в мирное время, необходимо развлекать его грубо и пышно. Теперь, когда я вынужден посещать игрища, я остаюсь там лишь на время, необходимое для того, чтобы убедиться в том, что всё организовано наилучшим образом. При этом большую часть действа я отвожу глаза и пытаюсь с пользой проводить время, читая и диктуя письма. Моё безразличие к удовольствиям народа не приносит мне политического вреда. Однажды отдав предпочтение человеку, как это было с Марием или со мной, люди не только стерпят, но и будут аплодировать любому поступку, который покажется эксцентричным или оригинальным. Человеку не прощают оригинальности лишь представители его же класса.

Сулла, настоящей страстью которого был театр, с абсолютным безразличием относился к развлечениям, связанным с убийством зверей, за исключением тех случаев, когда подобные зрелища повышали его престиж. Я не знал этого в то время и был абсолютно прав, считая его подлым и жестоким, не имея понятия о том, что его жестокость направлена скорее против людей, нежели против диких зверей.

Итак, в один из дней после очередного зрелища, устроенного Суллой, я с группой мальчишек, которые относились ко мне как к предводителю, вышел на улицы города и довольно по-детски попытался организовать что-то вроде демонстрации, выкрикивая как можно громче вопросы типа: «Кто спас Рим от германцев, Сулла или Марий?», «Кто выиграл африканскую войну, Сулла или Марий?» — и, естественно, мальчишки кричали в ответ: «Конечно, Марий!» Мне бы хотелось выступить против убийства львов, но я понял, что это не понравится даже моим малочисленным сторонникам. Повторение имени Мария и упоминание его побед доставляло удовольствие толпе, частично потому, что Марий был «человеком народа» и всё ещё оставался объектом почитания среди простых римских граждан, а частично потому, что вид столь юных мальчиков, принимающих участие в политической демонстрации, вызывал всеобщее веселье. Вскоре многие из толпы начали присоединяться к шуму голосов, прославляющих превосходство Мария над Суллой, и тогда я почувствовал странное всеохватывающее волнение. Я обнаружил, что мои слова и действия (ведь я придумал всё это) способны оказывать влияние на мысли и чувства окружающих. Это был первый опыт, когда я ощутил властную силу слова. Пусть он и не был таким ценным, но всё-таки приятным и значительным.

Неожиданно я с некоторой тревогой заметил, что выкрики, следовавшие за моими вопросами, стали сначала медленно, а потом всё быстрее и быстрее затихать. Вскоре я понял, в чём причина. В сопровождении высоких ликторов с фасциями и следовавших за ними многочисленных молодых всадников приближался сам Сулла. Даже если бы ликторов не было, золотистая голова и ровная осанка не давали шансов ошибиться. И по мере того как он приближался, толпа умолкала, люди скорее боялись его, чем любили, поскольку аплодисментов было меньше, чем мог бы заслужить тот, кто столь щедро развлекал их.

Я также заметил, что, тогда как мои сторонники мальчишки смотрели на меня так, будто искали ободрения, другие смотрели по сторонам в поисках удобного переулка для бегства. Это трусливое предательство разъярило меня, и, глядя на них, я в полный голос (а он был тогда по-детски ломким и, вероятно, звучал смешно) заорал: «Да здравствует Марий, который убивает германцев вместо зверей! Да здравствует Марий, спаситель государства!»

Все мальчишки присоединились ко мне: «Да здравствует Марий, спаситель государства!» Теперь даже некоторые в толпе стали аплодировать мне.

Их немедленно заставил замолчать сильный голос Суллы, приказавший своим ликторам остановиться, и я заметил тогда, что те, кто стоял ближе всего к нему на узкой улице, стали пятиться, как будто от огня, уже опалявшего их одежды. И в самом деле, во взгляде больших голубых глаз Суллы было что-то жуткое, они скорее выражали не гнев, а превосходство и испепеляющее презрение. Ведь Сулла всегда презирал людей в массе, к какому бы классу они ни принадлежали, если только это не были солдаты его собственного легиона, чью преданность он бережно хранил.

Я, как руководитель демонстрации, стоял на маленькой корзине, возвышаясь над остальными. Сулла медленно перевёл на меня свой взгляд. «Мальчик, — сказал он, — тебе следует научиться вести себя, а не то тебя заставят почувствовать мою власть!»

Он сделал особенное ударение на слове «мою», и я, конечно, по сей день помню его голос. Но главное, я помню сильное нервное возбуждение, охватившее меня, и странное чувство удивления тем, что я не был напуган ни угрозами, ни самим этим человеком. Я не задумываясь проорал в ответ: «Все мы знаем, что это твоя власть! Конечно, она твоя! Ты купил её на выборах!» Заявление не было особенно остроумным, но в сложившейся ситуации его приняли как таковое, и кое-где в толпе раздались смешки. Я же, произнеся эти слова, стал решительно, но с некоторым трепетом ожидать, каков будет их результат. Если бы я был более опытен, то сообразил, что бояться нечего. Сулла на том этапе своей карьеры был слишком умным человеком, чтобы позволить завлечь себя в публичный инцидент с простым мальчишкой. Он бросил на меня пронизывающий, вызывающий трепет взгляд, его мне предстояло увидеть снова при обстоятельствах, гораздо более опасных для меня. Затем двинулся дальше, и при этом молодые всадники, следующие за ним, направили своих коней в толпу, заставляя людей разбегаться. Они бежали в разные стороны, толкая друг друга, ругаясь, изрекая проклятия, на некоторое время они совсем забыли о том случае, который только что имел место.

И всё-таки инцидент привлёк общественное внимание, и когда я позже вернулся домой, то обнаружил, что слухи опередили меня. Я рассказал всю историю матери, и она сильно ругала меня, но при этом время от времени улыбалась, а позже постаралась сделать так, чтобы Марий узнал об этом проявлении энтузиазма его племянника.

Для меня этот случай, хотя и пустяковый сам по себе, имел некоторое значение, и я часто обдумывал его. Размышления убедили меня, что в решительные моменты можно быть совершенно бесстрашным и это состояние придаёт энергию телу и ясность мыслям и способно гипнотически воздействовать на окружающих.

Глава 3 ВВЕДЕНИЕ В ПОЛИТИКУ


В те времена было принято внушать мальчикам при изучении истории, как мудра и гибка римская конституция, как твёрдо и в то же время великодушно отношение Рима к союзникам и врагам и как, наконец, богатство и мощь, которыми обладает Рим, стали наградами за то, что в течение многих лет народ придерживался древних римских добродетелей: рассудительности, патриотизма, серьёзности, выдержки и высокого чувства собственного достоинства. Мне внушали, что через сенат мы осуществили наиболее эффективное правление, которое когда-либо существовало в мире. В этот орган могли войти лишь представители моего класса, хотя и другие, обладающие неординарными способностями, такие, как мой дядя Марий, не только могли стать сенаторами, но даже занимали самые высокие посты в государстве и, таким образом, сами становились аристократами. Единственное, о чём в этом случае обычно забывали сказать, но чего никогда не упускал в своих рассказах сам Марий, было то, что аристократия делала всё возможное, чтобы не дать ему подняться в их ряды. Конечно, предполагалось, что со временем я также войду в сенат, получив вначале место младшего государственного служащего, затем через установленные законом промежутки времени получу право участвовать в выборах на более высокие выборные должности, а если я сумею продемонстрировать необходимые способности, то получу преторство или даже добьюсь венца политической карьеры — консульства. Преторы и консулы на самом деле представляли собой отдельный класс, им доверялось управление провинциями и командование армиями. В то время меня призывали восхищаться общественным духом, демонстрируемым членами высшего сословия, которые посвящали свою жизнь служению государству в мирное и военное время.

Мне также говорили, что я должен восхищаться, пусть и в меньшей степени, тем влиятельным и могущественным классом, который находился вне сената и разбогател либо благодаря успешным финансовым операциям, либо в результате рачительного использования земли и другой собственности. Эти финансисты и торговые люди, не будучи членами сената, конечно, не могли занимать высокие магистратуры, но они, как мне указывали, выполняли ряд весьма важных функций. Всё финансовое дело было в их руках. Именно они получали от сената разрешения на взимание налога с провинций, и, кроме того, из их числа набирались присяжные для слушания дел в судах.

Наконец, был весь римский народ, законодательный орган, состоящий из всех граждан республики, осуществлявший свою власть через собрание. Народ обладал правом избирать высшие магистраты, а при другой форме организации мог даже одобрить или инициировать законопроекты. Среди привилегированного сословия было принято считать, что люди проявляли высшую мудрость, когда следовали решениям сената, но некоторые либеральные теоретики указывали на то, что хотя грамотное, просвещённое руководство сената являлось бесценным, тем не менее решающая роль в законотворчестве оставалась за народом. Представители народа, трибуны, которые практически все были выходцами из богатых семей, имели право выступать в сенате и накладывать вето от имени народа на любой предложенный законопроект. Они также могли предложить на рассмотрение народного собрания свои собственные меры, которые порой были прямо противоположными предложениям сената. Но когда это случалось, то осуждалось даже теми самыми теоретизирующими либералами, которые желали сохранить благопристойное равновесие функций, внешнее согласие и добрую волю народа.

Мне понадобилось немного времени, чтобы понять: эта общепринятая картина римской конституции абсолютно ничего не стоит как руководство в политике моего времени. Я учился на фактах. К тому времени, когда мне исполнилось пятнадцать, двое трибунов, оба люди благородные и друзья нашей семьи, погибли страшной смертью, а родственник моей матери, Гай Котта, был осуждён судом и изгнан из Рима. За этим последовали ещё более страшные события. В моё время жадность,амбиции, зависть и чистый эгоизм были более очевидными, чем древние добродетели римской республики. Несомненно, эти качества всегда присутствовали в человеческой натуре, однако в римской истории были периоды, когда правящие классы были сравнительно невосприимчивы к ним. Мне не посчастливилось жить в такое время. В моё время человеческое общество, если его рассматривать с точки зрения морали, можно сравнить, причём не в его пользу, со стаей диких зверей, таких, как волки, например.

Мальчику, так же как и взрослому мужчине, в те дни нелегко было сразу понять, каким разрушенным и бесцельным было общество, в котором он родился. Впервые моя вера в непогрешимость римской конституции пошатнулась после дела моего дяди — великого Рутилия Руфа. Это произошло через год после того, как Сулла стал претором. Я помню, как вначале мы сочли шуткой весть о том, что безвестная личность, некто Апиций, возбудил дело против Рутилия за якобы недобросовестное ведение финансовых дел. Иск касался его поведения в одной из провинций Азии за пять лет до этого, и всё в нём вызывало смех. Рутилий был великим воином, это признавал даже Марий. Изучив методы, применявшиеся в гладиаторских школах, он ввёл в римской армии новый метод тренировок с мечом, который используется и по сей день. Ещё большей известностью он пользовался как юрист и оратор. Но главное, всем была известна его абсолютная честность и неподкупность. Эти качества проявились особенно явно во время короткого периода управления провинцией в Азии. Здесь он не только с негодованием отвергал взятки, обычно предлагавшиеся агентами римских финансистов наместникам, но и сумел помешать им вымогать у местного населения деньги. Финансовые сделки сборщиков налогов и их нанимателей в Риме были, с его точки зрения, бесчестными и сомнительными, а учитывая интересы провинции, просто непатриотичными. Вступая с ними в борьбу, он должен был понимать, что тем самым наживает себе врагов в могущественном классе, но вряд ли он предполагал, что класс этот столь могуществен и неразборчив в средствах.

Я был изумлён поведением этих римских финансистов, зная, что не все они подлые, жестокие, безответственные. Тем не менее они поступали именно безответственно и подло, несмотря на то, что среди них наверняка были люди с довольно высоким положением в римском обществе, хорошо образованные и даже принципиальные. Однако в среде денежных воротил принципы чаще совпадали с личными интересами, а когда деньги рассматриваются как самоцель, а не как способ достижения какого-либо результата, то они приобретают даже некоторое священное значение. Возможно, некоторые из этого класса всадников, которые преследовали Рутилия, верили в то, что они осуществляют особую патриотическую миссию. Они начали обожествлять такие слова, как «капитал» и «прибыль», тем самым подразумевая, что эти слова, совершенно абстрагированные от реальности, имеют собственные права. Поэтому их мало волновал тот факт, что, уничтожая ни в чём не повинного человека, они совершают акт несправедливости и порождают недоверие к судам. Их целью было продемонстрировать свою силу так, чтобы в будущем сенаторы, управлявшие провинциями, знали, что пойдут на весьма рискованное предприятие, если, руководствуясь принципами честности и эффективного руководства, пожелают воспротивиться требованиям финансистов в Риме. Тот факт, что они выбрали жертвой именно Рутилия, делал их цели совершенно очевидными. Ведь если Рутилия, человека, который был совершенно невиновным, осудят, то кто же может чувствовать себя в безопасности?

По мере того как приближался день суда, становилось ясно, что это была не шутка, а опасная и хорошо продуманная решительная попытка уничтожить Нашего родственника, которым мы гордились и на которого привыкли смотреть как на эталон. Нас сильно беспокоило безразличие Рутилия. Он решил, что очевидной несправедливости нужно противопоставить очевидную невиновность, и отказался пригласить кого-либо из ведущих адвокатов защищать его. Он согласился принять лишь помощь от своего племянника Гая Котты, который в то время только начинал свою карьеру, и, хотя был блестящим оратором, ему недоставало престижа, который он сумел приобрести лишь позднее. Он не захотел прибегнуть и к общепринятой практике, используемой для того, чтобы вызвать сочувствие у присяжных. Обычно члены семьи обвиняемого, чаше женщины и дети, приходили в зал суда в траурных одеждах и готовы были в любой момент расплакаться, чтобы вымолить снисхождение для подсудимого. Справедливый суд должно беспокоить не будущее семьи, считал он, а лишь виновность или невиновность самого человека. По всей вероятности, Рутилия осудили бы, даже если бы он вёл свою защиту в более ортодоксальной манере. Присяжными были люди, которые задолго до начала слушания дела знали, как они будут голосовать. Само собой, у них не возникло желание изменить своё мнение, когда они обнаружили, что Рутилий, вовсе не желая просить их о помиловании, начал вести себя так, будто сам был обвинителем. Он заявил, что судили не его, а само государство и его правовую систему. И он также предсказывал, что если его признают виновным, то присяжные, которые вынесут этот приговор, и само государство в скором времени ощутят неотвратимые, с его точки зрения, последствия такой несправедливости. Его предсказания сбылись скорее, чем он мог предположить, но в то время на них совершенно не обратили внимания. Его обязали выплатить такой огромный штраф, что на это не хватило бы всего его состояния, и хотя друзья предложили ему деньги и кредиты, чтобы покрыть дефицит, он отказался от их предложений и предпочёл остаток жизни прожить в изгнании. Его прибежищем стал город Смирна в Азии, один из тех самых городов, жителей которых в соответствии с приговором, вынесенным ему, он обманывал и угнетал. Магистрат и местные жители приняли его со всеми почестями. Ему предоставили в пользование библиотеку и всё то, что делает жизнь приятной. Поддержанный благодарностью и гостеприимством тех, кого, как предполагалось, он обижал, Рутилий прожил ещё много лет, так как был здоров и телом и душой.

Тогда да и впоследствии я часто размышлял над делом Рутилия, и, конечно, его судьба часто становилась темой наших семейных разговоров. Как и каждый в Риме, кто был вне финансовых кругов, мы негодовали по поводу этой вопиющей несправедливости. И в самом деле, в результате этого дела люди начали требовать реформу судов. Я не сразу понял, почему сенат, выдающимся членом которого был Рутилий, остался столь пассивным, если он, как меня учили, являлся мощным органом общественных деятелей, умеющим использовать свою власть и на деле применять принципы справедливости. Однако когда я попытался повнимательнее изучить личность самого Рутилия, то заметил два интересных момента: первое и очевидное, что добродетель без поддержки материальной силы никогда не выдерживает хорошо организованной атаки, а когда на неё нападают, может быть действенной, если это вообще возможно, лишь посредством определённой жертвенности. Во-вторых, я заметил, что хотя Рутилий и имел друзей среди наиболее знатных людей, это всё, чем он обладал. У него не было своей партии, состоящей из людей, преданных его курсу из личной привязанности, корысти или благодаря умелой пропаганде, и состоящей, как и должно быть, если партия действительно претендует на влияние, из хороших, плохих и нейтральных элементов. Эти размышления, несомненно, помогли мне прийти позднее к убеждению, что никогда нельзя становиться мучеником, конечно, если это не произойдёт случайно (чего никто не может избежать), и, оставаясь всегда преданным своим принципам и друзьям, признавать определённую гибкость первых и поощрять разнообразие последних.

Теперь я начал прислушиваться с большим вниманием к частым политическим дискуссиям, которые происходили в нашем доме. Моё внимание особенно привлекал суровый и производящий неизгладимое впечатление друг моего дяди Гая Котты, Ливий Друз. Он был избран трибуном сразу после того, как осудили Рутилия. Друз был одним из самых серьёзных людей, которых я когда-либо встречал, и, наверное, он был формалистом. Он любил хвалиться тем, что за всю жизнь не отдыхал ни одного дня, и был напрочь лишён чувства юмора. Друз не был оригинален в своём убеждении в том, что, какой бы вопрос ни обсуждался, он непременно был прав. «Я изучил вопрос», — говорил он, и это казалось ему неоспоримым аргументом. Необычным было то, что практически в любом важном политическом вопросе он действительно оказывался правым. Характерной дилеммой нашего времени было то, что ему не удавалось чего-либо достичь.

Он хотел, чтобы его помнили за содеянное им. Он собирался в течение года своего трибуната реформировать судебную систему и даровать римское гражданство италийским союзникам[232]. Из этих двух мер вторая, как показали события, была более важной, но в то время я в основном думал о коррумпированном суде, который незаконно осудил моего великого дядю, и воображал, поскольку был неопытен, что суд, состоящий, скажем, полностью из сенаторов, будет менее продажным. Конечно, для всех, за исключением тех господ, которые не входили в сенат и обладали исключительным правом быть присяжными, было абсолютно очевидно, что суды нуждаются в реформах. А те сенаторы, которые ничего не сделали, чтобы помочь Рутилию, теперь сами забеспокоились о своей безопасности и в то же время с готовностью ухватились за возможность обеспечить себе монополию на доходные и могущественные места присяжных. Они, само собой, так же как и народное собрание, поддержали бы Друза, если бы он предложил сделать так, чтобы только сенаторы могли служить в судах, но Друз «изучил предмет». Его идеалом был объединённый Рим и объединённая Италия. Он скорее хотел примирить между собой классы, а не столкнуть их, поэтому он предложил, чтобы состав присяжных был смешанным, состоящим частью из сенаторов, частью из всадников, не являющихся членами сената. Само по себе это было замечательное предложение, но оно не пришлось по вкусу никому, ведь каждая партия хотела заполучить всё, ни одна не была бы удовлетворена компромиссом.

Потеряв поддержку олигархов в сенате и вне его, Друз теперь обратил своё внимание на народ, он пытался завоевать его внимание обычными методами: бесплатными раздачами хлеба, обещаниями перераспределить земли и основать колонии. Многие из этих предложений были достойны восхищения. Кроме того, они были необходимы, потому что без поддержки народа Друз не сумел бы перейти к осуществлению своего действительно важного плана, а именно, предоставление по крайней мере некоторых прав гражданства италийским союзникам Рима.

Но в любом случае одно только упоминание о новом земельном законодательстве сразу становилось сигналом для яростной борьбы. Многие члены сената начали говорить о том, что Друз готовит революционную диктатуру. После того как они достаточно долго повторяли одно и то же, возможно, они сами поверили в это. Вооружённые группы рабов и гладиаторов начали появляться на форуме, чтобы разогнать митинги, организованные Друзом. Вскоре начались ежедневные уличные стычки, и я помню всеобщий ужас по поводу того, что самого консула с окровавленным лицом пришлось унести в безопасное место после нападения на него сторонников Друза. Эти недостойные сцены уже с очевидностью доказывали: римской конституции недоставало той самой ясности, гибкости, эффективности, о которых так часто говорили на моих уроках истории. Я заметил также, как велика разница между теми спокойными и логическими рассуждениями на политические темы, которые я слышал, и действительной практикой законотворчества. Я был потрясён, обнаружив, что мудрая и, как оказалось, необходимая реформа — предоставление гражданства италикам — никогда не рассматривалась с точки зрения её достоинств, а просто превращалась в повод для отвратительных, необузданных выступлений. Я был разочарован также и тем, что эта смесь апатии и фанатизма была обычной в политике. Даже такой крупнейший политический деятель, каким являлся мой дядя Марий, не демонстрировал ни знания, ни интереса к тому, что пытался сделать Друз. Как раз в этот момент Марий был обеспокоен лишь своей ссорой с Суллой. Незадолго до этого в Капитолии поставили несколько статуй, в которых отражались подвиги Суллы в африканской войне, и мысль о них почти сводила с ума Мария, он просто сгорал от ревности и злости. Он открыто бахвалился, что разрушит их, чтобы всем стало ясно, что это он, а не Сулла выиграл войну в Африке. Сулла тоже был готов ответить насилием на насилие. Итак, безотносительно к политическому конфликту между Друзом и его противниками (хотя он уже давно вышел за рамки нормального политического процесса) казалось, в любой момент Марий и Сулла могут ввергнуть город в гражданскую войну, в которой ни о каких принципах, кроме жадности и амбиций, речи идти не будет.

Мне было только одиннадцать лет, но я уже привыкал к проявлениям насилия и к его ожиданию, что так расходилось с либеральными теориями, на которых основывалось моё образование, но так и не сумел настолько привыкнуть к беспорядку и жестокости, чтобы относиться к ним безразлично. И конечно, в тот год я был глубоко потрясён, когда мы получили известие о том, что Друз убит. Было ли убийство делом рук какого-нибудь экстремиста из сената или личного врага Друза, так никогда и не удалось установить.

Этим конечно же воспользовались экстремисты в сенате, которые преследовали узкособственнические цели и стремились отомстить своим врагам. Были созданы специальные суды для процессов над сторонниками Друза, их обвинили в организации вооружённых восстаний италийских союзников против Рима. Многие видные люди пострадали от этой пародии на правосудие. Среди них был и Гай Котта, которого отправили в ссылку. Тот факт, что он и другие вовсе не собирались организовывать восстание, а, напротив, предпринимали все возможные шаги, которые могли его предотвратить, даже не рассматривался. Как доказал случай с Рутилием, невиновность и доброе имя не служили защитой. Новые суды были столь же продажны, как и старые.

Нашу семью в основном волновала судьба Гая Котты, но мы были обеспокоены и той, как нам казалось, надвигающейся вспышкой насилия между сторонниками Мария и Суллы, и все, очевидно, из-за этих оскорбительных статуй в Капитолии.

Но начало конфликта было оттянуто. Разразилось вооружённое восстание союзников, которое пытался предотвратить Друз. По крайней мере два поколения италиков пытались получить свои права законными способами. Теперь после убийства Друза и действий сената, блокирующего его предложения, они поняли, что ничего, кроме силы, не может подействовать на правительство Рима. Они начали воевать и боролись так умело и энергично, что казались непобедимыми.

Глава 4 СТЫЧКА НА ФОРУМЕ


Я часто удивлялся, как Рим и Италия сумели оправиться от тех катастроф, которые следовали одна за другой в период моей ранней юности. Человеческие и материальные потери были чудовищны. Я слышал много оценок этих потерь и думаю, что цифры, которые кажутся наиболее преувеличенными, являются самыми точными. Что же касается морального ущерба, то он был ещё больше. В то время в каждом городе Италии бывали моменты, когда друзья предавали друг друга, сыновья убивали отцов, а отцы сыновей. Ужасы мира в те короткие периоды, когда считалось, что мир наступил, были страшнее разрушений войны. Представители всех слоёв общества демонстрировали худшие стороны своей натуры: жестокость, ненасытность, предательство, высокомерие, низость, неуважение ко всему, кроме силы, и в то же время зависть к любому истинному превосходству, преклонение перед страхом и стремление вызывать его. Если где-нибудь появлялось что-то хорошее, казалось, что естественный ход событий обрекает его на уничтожение.

Каждого, кто рос в то время и сумел выжить, можно простить за то, что он стал цинично относиться к природе, политике и к людям. Меня самого жизнь часто подталкивала к этому. Я с восхищением прочитал великую поэму Лукреция, в которой он, несмотря на свою архаическую латынь, прекрасно говорит о том, что, как мне кажется, вполне может быть правдой: боги, если они вообще существуют, не интересуются делами людей. Но Лукреций был не в своём уме. Хотя он блестяще пишет о той великой и благожелательной силе, которую представляет Венера, моя прародительница, совершенно очевидно, что сам он не был способен наслаждаться прелестями любви. Он уважает и даже почти поклоняется естественному порядку, который находит во вселенной, и тем не менее не замечает, что, если не брать в расчёт звёзды, муравьёв и каких-нибудь других насекомых, наиболее впечатляющие примеры порядка можно найти в организации человеческого общества. Если здесь не будет превалировать порядок, то не только литература, философия и дружба, но и сама жизнь должна будет угаснуть.

Правда, однако, в том, что в то время, когда формировалась моя личность, этот порядок постоянно и неотвратимо разрушался.

Мне было всего двенадцать, когда началась война между Римом и его италийскими союзниками, и я лишь смутно осознавал тот факт, что опустошительные и жестокие сражения, продолжавшиеся по крайней мере два года, в течение которых страдала вся Италия с севера до юга, никогда не должны были начинаться вообще. В это время я в основном интересовался военными успехами моего дяди Мария, который теперь, приближаясь к своему семидесятилетию, снова вышел на поле битвы, хотя (к его глубочайшему негодованию) не в качестве главнокомандующего. Я помню ужас и оцепенение, охватившие Рим, когда пришла весть о том, что консул, под командованием которого служил Марий на северном фронте, вопреки его советам повёл большую часть своей армии в бой до того, как она была необходимым образом обучена. Консул и почти все его войска были уничтожены, и теперь ожидалось, что враг пойдёт прямо на Рим. А несколькими днями позже все ликовали, узнав о том, что старый Марий с остатками армии одержал великую победу и заставил врага отступить. Теперь народ желал сделать Мария главнокомандующим римской армией. Но даже в эти дни, когда опасность угрожала всей нации, старая политическая вражда не утихала. По словам друзей Суллы, Марий полностью утратил храбрость и инициативу, а здоровье его было слишком слабым, чтобы выдержать длительную военную кампанию. Подобного рода сплетни приводили меня в ярость. На самом деле их причиной были зависть и политические интриги. Мне больше нравилось слушать рассказ о том, как Марий, никогда не рисковавший вступить в бой, если не был уверен в победе, оказался окружённым противником. В конце концов командующий этой вражеской армией подъехал к лагерю Мария и прокричал: «Марий, если ты действительно великий полководец, выходи и сражайся!» На это Марий ответил: «Если ты сам великий полководец, заставь меня это сделать».

Однако в Риме главенствовала партия Суллы. Сам Сулла служил успешно на южном фронте под командованием другого моего дяди — консула Луция Юлия Цезаря. После ряда поражений мой дядя Луций мудро поступил, передав командование Сулле, а сам вернулся в Рим, где, несмотря на свою столь посредственную карьеру, он по крайней мере сумел продемонстрировать свою политическую дальновидность. Он провёл закон, который предоставлял ряд уступок тем италикам, которые сложили бы оружие. Были и те, кто жаловался, что эти уступки были вырваны у правительства «под давлением». Это абсолютно верно. Правдой было также и то, что без этих уступок война продолжалась бы непредсказуемо долго, а если бы они были предложены ранее, война не разразилась бы вообще.

Закон, предложенный моим дядей, был шагом в правильном направлении, но не охватывал всех проблем. Хотя общая территория ведения войны несколько уменьшилась, сражения продолжались ещё целый год со всё нарастающей ожесточённостью, и, чтобы её закончить, предстояло сделать ещё ряд уступок. На второй год войны новые консулы отобрали командование северным фронтом у Мария, который вернулся на отдых в Рим в жутком настроении. Он ещё больше разъярился, когда узнал, что за Суллой сохранялась его должность командующего на юге и он, вполне вероятно, мог стать консулом на следующий год. Единственной мыслью Мария стало обеспечить себе другой важный военный пост до того, как он умрёт, и такая возможность появилась в это время на Востоке.

Понтийский царь Митридат, человек невероятной энергии и неуёмного честолюбия, наблюдал за тем, как Рим ослабляет себя в бесцельной борьбе против своих союзников, и правильно рассудил, что настал подходящий момент для того, чтобы встать на свой долгий путь завоеваний и агрессии. И пока римские легионы увязали в осаде италийских городов, его армии завоевали Малую Азию, а флот приближался к Греции. Эта новость сама по себе стала огромным потрясением, но за ней последовали ещё более неприятные известия. В назначенный день по приказу царя были уничтожены все римские торговцы, сборщики налогов на азиатском побережье или на материке. Были убиты по крайней мере восемьдесят тысяч человек. Этого бы не случилось, если бы правительство в Риме вызывало к себе уважение, а его представители на местах не вели себя так, что их все возненавидели. Мы были рады узнать, что мой великий дядя Рутилий не пострадал в резне. Даже в такие моменты местное население помнит о тех, кто делал им добро. Характерно то, что на восемьдесят тысяч угнетателей из представителей нашей нации нашёлся всего один благодетель.

Весть об этой бойне и о всё расширяющихся завоеваниях Митридата подействовала на всех в Риме, а не только на финансовые круги. Теперь, когда было пролито столько крови, наконец признали, что необходимо уступить италикам больше, чем они просили в мирное время при посредничестве Друза. Для того чтобы Рим мог создать достаточно сильную армию, способную защитить свои интересы на Востоке, было очень важно закончить войну.

В нашей семье все радовались тому, что была признана эта необходимость и что хотя бы на короткое время некоторое внимание уделили умеренной точке зрения. Среди признаков такого отношения было возвращение из изгнания Гая Котты и других несправедливо пострадавших в период паники и реакции, последовавшей за убийством Друза.

Очень скоро, однако, ещё раз стало ясно, что умеренность неэффективна и единство было иллюзорным. Все согласились, что войну в Италии нужно завершить, а армию послать на Восток. Но мнения по вопросу о том, кто будет командовать армией и следует ли сдержать обещание, данное италикам, как всегда, резко разделились.

Казалось, эти вопросы должны были решиться в год первого консульства Суллы. В этот год мне исполнилось четырнадцать. Я мог видеть факты и стал достаточно взрослым, чтобы частично понимать их, хотя в это волнующее, быстротечное, ужасное время понимание было делом нелёгким.

Ещё до начала этого года нервы людей были на пределе. Это было видно из ряда знамений, о которых говорили. На самом деле знамения являются каждый год, но люди боятся и обсуждают их, когда над ними нависает угроза или когда они опасаются за своё будущее. Так, например, однажды среди ясного неба вдруг грянул гром. Те, кто слышал его, говорили не о громе, а о звуке огромной трубы. Этрусский предсказатель разъяснил, что это было знамение, предвещающее конец одной эпохи и начало другой. В этом предсказатель не сильно ошибался, хотя к правильному заключению он пришёл ложным путём. Тот год действительно имел величайшее значение, то был год конца. Хотя история представляет собой постоянный процесс, время от времени происходят решающие события, которые представляют собой либо преграды, либо открытые шлюзы для основного потока событий. После таких событий уже невозможно повернуть время вспять. Определённые процессы становятся необратимыми, тенденции и образ мыслей — устаревшими. Так что прежде чем мне исполнилось пятнадцать лет, вся ткань моего начального политического образования была разорвана на лоскуты.

Год начался столь нечестным и абсурдным решением сената, что в него почти невозможно было поверить. Они были вынуждены предоставить римское гражданство италикам, но потом нашли возможность сделать эту уступку совершенно бессмысленной. Реорганизация представительного голосования в законодательном собрании должна была привести к тому, что италийские избиратели независимо от их числа всегда бы оказывались в значительном меньшинстве по сравнению с римлянами.

Это бесстыдное и очевидное жульничество было придумано сенатом, чтобы завоевать поддержку римского народа, который никогда не стремился делить свои привилегии с другими. Но совершенно очевидно, что его результатом стало бы продолжение войны в Италии и дальнейшее ослабление Рима как раз в то время, когда его интересам столь серьёзно угрожали на Востоке. Сулла, конечно, поддерживал предложение сената, хотя он должен был знать, насколько оно опасно. Но он был консулом и был уверен в том, что сенат предоставит ему командование на Востоке. Угодив людям таким простым способом, он рассчитывал, что никакая агитация в пользу другого командующего не будет иметь шансов на успех. Как только он получит этот пост, судьба Италии станет ему безразлична, по крайней мере на некоторое время.

В то время я верил, что противники Суллы в сенате (и в особенности те из них, которые были связаны с моей семьёй) были движимы высочайшими мотивами патриотизма. Конечно, это было не так. Никогда ни одна партия не имела монополии на жадность, высокомерие или эгоистические амбиции. Но это не означает, что все партии одинаковы. В решающие периоды истории, такие, как нынешний, изменения в обществе и в организации управления не только желательны, но и абсолютно необходимы. Этой необходимости нет альтернативы, даже если на самом деле хорошие люди борются против перемен, а плохие стараются провести их в жизнь. И разумеется, такое предположение ни в коей мере не более истинно, чем прямо противоположное ему. В период моего детства великие герои Марий и Сулла с полным основанием могли быть названы плохими людьми. Тем не менее всю мою жизнь я предпочитал одного другому, и не просто потому, что Марий был моим дядей, или потому, что позже его имя и репутация стали полезными для меня в моей политической карьере. Это было потому, что Марий представлял жизнь, какой она была на самом деле, в то время как мир Суллы был мёртвым.

В тот самый год, когда Сулла впервые стал консулом, оппозиция в сенате, объединившаяся вокруг старого Мария, направлялась трибуном Сульпицием. Если бы в итоге Сульпицию удалось взять власть, сейчас бы его вспоминали с большей теплотой. На него вообще смотрели как на неразборчивого в словах демагога, жестокого политика и врага существовавшей организации общества. То же самое говорили позже и обо мне. Эти слова обо мне и Сульпиции были неверными. Он был одним из лучших ораторов того времени. В его осанке было величайшее достоинство, а в жестах — изысканность. Его голос был сильным и чистым. Хотя он говорил быстро, но всегда по существу. В политику он пришёл сенатором, но, так же как Котта и Ливий Друз, испытывал отвращение к ограниченности и некомпетентности сенаторского правительства того времени, поэтому он хотел выступить против него и выбрал единственную доступную для него возможность — обратиться непосредственно к народному собранию.

В этом не было ничего антиконституционного, но из недалёкого прошлого Сульпиций знал, что у сената не было никакого желания сделать так, чтобы конституция действовала. Поэтому он подготовился таким образом, чтобы у него была возможность ответить насилием на насилие. Повсюду он появлялся в сопровождении группы из шестисот молодых людей, задача которых, по-видимому, заключалась в том, чтобы критиковать сенат. Кроме того, он мог собрать ещё по крайней мере три тысячи человек: гладиаторов, лично зависимых от него людей, бывших рабов, которые могли использоваться для охраны митингов и срыва собраний его противников. За эти предосторожности его, конечно, не раз объявляли революционером и ниспровергателем законного порядка. На самом деле в революционности надо было обвинять тех, чьи действия впоследствии сделали эти предосторожности необходимыми. Всё-таки есть некоторая историческая справедливость в вердиктах, восхваляющих удачливого революционера как освободителя и осуждающих неудачливого как злодея. Я видел целый ряд неудачных революций, и все они причинили больше вреда, чем пользы. Они разрушали один порядок, не заменяя его другим, результатом становились наступления контрреволюций, которые, как случилось и в этот раз, заставляли отложить на годы необходимые преобразования. Но трудно и обвинять Сульпиция. Судя по всему, он был убеждён в успехе, принимая логику того времени и противостоя ей с ещё большей силой. Если бы ему пришлось иметь дело не с таким человеком, как Сулла, успех бы сопутствовал ему. Но в то время Сулла ещё не проявил всю безжалостность, на которую он был способен.

Поначалу казалось, что для Сульпиция и поддерживавшего его Мария всё идёт хорошо. Их пропаганда была грамотной и решительной. В основном она состояла из прекрасно подготовленных нападок на сенат за его ведение войны с союзниками и бестолковую политику на Востоке. В любых нападках на правительство имя и присутствие Мария были неоценимы. Он фактически сам вышел в люди, начав свою карьеру с противостояния членам известных семей. Он, несомненно, спас Рим от германского нашествия и становился консулом большее число раз, чем кто-либо за всю историю. Таким образом, он был вполне подходящим объектом восхищения, как «человек народа». Его грубая сила и человечность хорошо контрастировали с жадностью, исключительностью и инертностью правящих классов. Но это впечатление не соответствовало действительности. Марий был так же жаден, как и Сулла, а Сулла в это время играл более заметную роль, чем Марий. И всё-таки впечатление от Мария в какой-то степени соответствовало реальности.

Люди конечно же видели это, но не желали замечать его недостатков. Я с удовольствием наблюдал, как статуя Мария на форуме ежедневно украшалась цветами и листьями. Речи Сульпиция, в которых он разумно сочетал непопулярную тему справедливого отношения к италикам с популярным предложением передать командование на Востоке Марию, вызывали бурные аплодисменты, в то время как его оппоненты даже не могли добиться внимания аудитории. Что касается Мария, то иногда было довольно забавно смотреть, как он ведёт себя на людях. Даже с самыми лучшими намерениями старику не удавалось выглядеть любезным. На самом деле толпы он боялся гораздо больше, чем вражеской армии. Его речи были бессвязны и неразборчивы. Когда он пытался выглядеть любезным и улыбнуться, его лицо приобретало отталкивающее выражение. И всё же за всё это люди любили его ещё больше. Многие могли помнить, как после побед над германцами дома на своих пирах они устраивали благодарные возлияния: «За богов и Мария». Для них он всё ещё был почти богом и в то же время одним из них. Ему также помогало присутствие его сына, молодого Мария, у которого было много достоинств, так недостающих его отцу. И в самом деле мой двоюродный брат был одним из самых приятных молодых людей в Риме. Если события сложились бы по-другому, он также мог бы стать хорошим командующим. Даже в то время его уже знали как «сына Марса», хотя из-за многочисленных любовных похождений его враги предпочитали называть его «сыном Венеры». Это была не слишком сильная критика. Как было подтверждено моей собственной карьерой, нельзя сказать, что эти божества несовместимы.

Итак, по мере того как шли дни, становилось очевидным, что народное собрание проголосует за всё, что предложит Сульпиций. Но сенат и консулы, одним из которых был Сулла, не были готовы подчиниться. Они издали декларацию, что на неопределённый срок запрещается всякая общественная деятельность на том основании, что ситуация слишком напряжённая, чтобы проводить спокойные и разумные дискуссии. Результатом этой декларации, разумеется, было то, что ситуация стала ещё более напряжённой, чем раньше. Сульпиций, даже если бы хотел этого, уже больше не мог управлять своими сторонниками, и когда консулы проявили неразумность, появившись на форуме в окружении вооружённых сторонников, их появление немедленно спровоцировало одно из самых жестоких столкновений, которые когда-либо видел Рим. Моей матери удалось оградить меня от этих сцен насилия и кровопролития, но весь Рим говорил об этом дне. Помню, как по прошествии длительного времени я обсуждал эти события с моей третьей женой, дочерью коллеги Суллы по консулату. Она видела их, будучи ещё маленькой девочкой. Одним из её самых ранних воспоминаний было то, как домой принесли тело её брата. Он был убит в этих столкновениях, а её отец, консул, чудом спас свою жизнь.

Сулла тоже спасся, но самым странным способом. Толпа оттеснила его на боковую улицу, и он понял, что находится в таком месте, где хотел бы оказаться меньше всего. Это был вход в дом Мария. Он был вынужден попросить убежища у Мария, и тот принял его.

Что в точности произошло, трудно сказать. По прошествии лет сам Марий весьма невнятно рассказывал об этом случае, так велика была его ярость по отношению к Сулле за те события, которые последовали вскоре после этого. И таким горьким было его сожаление о том, что тогда он спас Суллу. А Сулла в своих мемуарах опускает детали, поэтому очень правдоподобно звучат утверждения многих о том, что он на коленях просил о спасении своей жизни перед старым врагом. Я не думаю, что Марий решился бы хладнокровно убить римского консула, но даже если бы и решился, то сам, потому что, по всей видимости, его партия теперь была независима от него.

Ясно одно. В результате угроз или уговоров Сулла покинул дом Мария в сопровождении сторонников последнего и проследовал прямо на форум, где заявил, что запрет на общественную деятельность отменен. Теперь ничто не мешало Сульпицию продвигать свою программу, и в течение нескольких последующих дней его предложения были представлены народу и стали законом. Так, в частности, командование армией на Востоке было отобрано у Суллы и передано Марию. Тем временем Сулла, делая вид, что его жизнь находится в опасности, ускользнул из города, чтобы присоединиться к своим войскам.

Наша семья осуждала эти столкновения, и мы испытали сильное облегчение, когда нам показалось, что в ближайшем будущем таких событий не последует. Никому и в голову не приходило, что римская армия пойдёт на Рим, поскольку за всю историю города такого ещё не было. Людям трудно принять то, что они никогда не могли даже предположить.

Глава 5 ПАДЕНИЕ РИМА


Наша шаткая уверенность в будущем сохранилась меньше недели. Теперь, оглядываясь на то время, трудно понять, как мы вообще могли иметь какую-либо уверенность. Не нужно было быть арифметиком, чтобы оценить расстановку сил: если Сулла обладал шестью легионами на юге Италии, Марий и Сульпиций вообще не имели войск. В то же время за всю историю Рима не было ни одного случая неповиновения правительству, поэтому, когда легаты были направлены на юг, чтобы от имени нового командующего отобрать у Суллы армию, никто не сомневался, что сделать это будет очень легко.

Народ был потрясён известием о том, что солдаты Суллы насмерть забили камнями этих командиров. Но и тогда инцидент рассматривался скорее как заговор в войсках, чем мятеж самого военачальника. Не прошло и нескольких дней, как стало ясно, что Сулла движется на север. Его командиры, которые сочувствовали Марию и Сульпицию, дезертировали и прибыли в Рим с этой новостью. В то же время друзья Суллы покидали Рим под тем или иным предлогом, спеша на юг, чтобы присоединиться к мятежникам. Люди осознали, что римский командующий поднял мятеж ещё до того, как это было признано правительством. Можно сказать, что с обеих сторон действия сначала предпринимались, а потом уже обдумывались.

Что бы ни пытались сделать Марий и Сульпиций, всё было тщетно. Они казнили нескольких друзей и знакомых Суллы. Но эта мера лишь заставила других сторонников мятежника открыто перейти на его сторону. Было слишком поздно собирать армию, но всё ещё возможно контролировать сенат, хотя большинство в нём тайно поддерживало Суллу. Декретом сената преторы с жезлами власти и в пурпурных тогах были посланы к Сулле с приказом остановиться. Когда они достигли наступающей армии Суллы, им была сохранена жизнь (потому что Сулла легко манипулировал настроениями своих солдат, когда этого хотел), но жезлы власти были сломаны у них на глазах, а красные одежды сорваны с плеч. Я помню уныние, охватившее город, по возвращении униженных посланцев. Нечто такое, что не могло и присниться, внезапно стало реальностью — Рим будет насильственно оккупирован римским командующим.

Так вскоре и произошло. Последние гонцы, посланные к Сулле, чтобы остановить его наступление, предложили ему различные уступки, но возвратились лишь с той утешительной новостью, что после того, как его войска войдут в город, он разобьёт лагерь за его пределами. В этот день моя мать не выпускала из дому ни меня, ни моих сестёр, ни учителя. Время от времени кто-нибудь появлялся то с одной, то с другой новостью: правдивой или ложной. Нам говорили, что Марий предоставил свободу рабам и готовился с их помощью отбивать наступление Суллы в самом центре Рима. Эта новость потрясла нас, и мы не сразу поняли, что она была ложной. Марий был достаточно опытным военачальником, чтобы понимать: легионам Суллы можно противостоять только с помощью хорошо обученных войск, а таких у него не было. Как мы узнали позже, в то время он с сыном уже покинул Рим, что было очень мудро с его стороны. Затем нам сказали, что Сулла остановлен на окраинах города и его люди даже были вынуждены отступить к стене под давлением невооружённых граждан, которые с крыш швыряли на солдат кирпичи и черепицу. Так на самом деле и происходило, но к тому времени, как эта новость дошла до нас, ситуация изменилась.

Это стало очевидно благодаря голосам, доносившимся с улиц: крикам, воплям, стонам, издаваемым как людьми, так и животными. Они были полны страданий, страха, негодования или просто растерянности. Во время военных походов я часто слышал эти звуки: разноголосый крик людей, которые с разными чувствами (среди них преобладает ужас) наблюдают за неминуемым уничтожением привычного, давно установившегося порядка. Тогда я слышал этот звук впервые, и произошло это в Риме.

Мы вышли на улицу и вскоре увидели, что послужило причиной этих криков. В стороне Эсквилинского холма в воздухе клубились высокие столбы дыма. Шум от воплей был невообразимым. Эхом он разносился от улицы к улице, и время от времени его перекрывал чистый голос, выкрикивающий в изумлении очевидные вещи: «Рим горит», или: «Сулла убьёт всех нас, если мы будем сопротивляться».

На самом же деле сопротивление таяло. Оно и не могло быть эффективным. Сулла только ускорил неизбежное, поджигая дома на пути к Риму. Таким образом, он впервые продемонстрировал свою безжалостность. В этой безжалостности он отличался от Мария, который, несмотря на крайнюю жестокость и кровожадность, грубо, по-своему, но всё же соблюдал некоторые приличия. Сулла не принимал во внимание ничего, что могло стать препятствием на пути к немедленному достижению цели. К вечеру Рим был оккупирован его войсками. Я помню, что улицы были необычно тихи, а войска вели себя лучше, чем можно было ожидать. Возможно, теперь, когда они достигли своей цели, то оказались подавлены тяжестью того, что произошло. Возможно, смутно они осознавали, что содеянное ими противоречило всему ходу нашей истории. У евреев есть легенда, говорящая о том, что прародители человечества утратили девственную невинность и впали в порок и неудовлетворённость, съев какой-то фрукт, который научил их различать добро и зло. Много подобных историй существует на Востоке, и они, конечно, интересны любому умному человеку. Однако современная цивилизация является изобретением Запада, и, думая о Сулле, я вспоминаю иудейский миф применительно к нашим условиям. Наша цивилизация никогда не была невинной. Наибольшая степень невинности была присуща ей, когда она опиралась на общепринятые принципы закона и порядка. Существовала моральная, религиозная и даже, может быть, эмоциональная поддержка этих принципов. Закон и порядок иногда угнетали. Многие из тех, кто наиболее жёстко провозглашал какие-то принципы, часто оказывались величайшими лицемерами. Поэтому для нашего же здоровья необходимо, чтобы эти принципы постоянно подвергались критике, а в обществе существовал фактор революционности. В то же время сама революция, чтобы добиться каких-то результатов, должна в определённой степени опираться на тот самый принцип, против которого она выступает. Катастрофа неизбежна, когда ведётся борьба против правительства во имя анархии или когда отрицается само существование справедливости, какими бы несправедливыми ни были действия противников. Ко всему очень важно ещё замаскировать страшную правду о том, что главным является физическое принуждение. Грубая сила, конечно, может занять господствующее положение и изменить конкретную ситуацию, но не может ничего сделать, чтобы решить проблемы, в связи с которыми возникла эта ситуация. В самом деле, когда люди видят безответственное и, по всей видимости, успешное применение силы, общество перестаёт существовать как единое целое. Порядок навязывается обществу, а под этим порядком — лишь первобытный хаос, разложение, слабость, неуверенность и отсутствие ясности. Эта ситуация, как ни парадоксально, — ситуация надежды, так как очевидно, что не стоило бы и жить, если бы было возможно без сожаления и навсегда загнать всех людей в рамки, установленные волей одного человека. И всё же нечто подобное должно быть сделано, и сделано с безграничным тактом и терпением, если нити человеческого уважения, принципов или, если хотите, предрассудков разорваны. Люди не могут жить без руководства. Их жизнь не может быть хороша, если они не имеют заслуживающего уважения правительства, в деятельности которого они по мере возможности участвуют. В моё время правительство не заслуживало уважения, пока я не возглавил его. Но Сулла первым показал, что к правительству можно относиться с презрением. Именно он окончательно разрушил ткань прошлого и сделал неизбежным развитие будущего по путигражданской войны.

Для испуганных людей того времени это отнюдь не было очевидным. Мы сами в первую очередь думали о Марии, его сыне и других друзьях, которые были тесно связаны с ним. Мы были вне себя, когда на следующий после вторжения день Сулла созвал сенат и получил от него полномочия приговорить к смерти Мария, Сульпиция и других членов этой партии. То, что вознаграждение было обещано любому рабу или преступнику, который принесёт голову величайшего полководца Рима, шокировало всех. Для меня это было личным оскорблением и унижением.

К счастью, Марий спасся, хотя никто не знал, что стало с ним. Сульпиций был предан одним из своих рабов и убит без всякого намёка на законность. Даже те, кто больше всех не любил Сульпиция, были оскорблены этим деянием. Убить трибуна в уличном столкновении казалось им разумным и достаточно достойным, но убийство магистрата римского народа по доносу одного из рабов ужасало их. Их отношение к произошедшему может показаться нелогичным, но это не совсем так. Они поняли, хотя и неотчётливо, тот факт, что логика Суллы была жестока до неприличия, а без соблюдения приличий цивилизованная жизнь невозможна. В характерной для него манере Сулла попытался сгладить в глазах народа впечатление от этого убийства. Сначала он даровал свободу рабу, предавшему Сульпиция, но потом раб был арестован и сброшен с Тарпейской скалы. Этот образец сверхтонкой морали ни на кого не произвёл впечатления.

Сам я ненавидел Суллу и был рад видеть, что чувства мои разделяло большинство жителей Рима. Я с удовольствием отметил, что Сулла столкнулся с непредвиденными трудностями. Правда, его легионы контролировали Рим, но они были необходимы и на Востоке, где Митридату сопутствовал постоянный успех. Основной целью революции было сделать Суллу главнокомандующим в этой войне, и если Сулла не отправится в путь немедленно, война будет проиграна. С другой стороны, если он выведет свои легионы из Рима, его друзья окажутся в опасном положении, а город может перейти в руки врагов. Это стало ясно после выборов, в которых выдвиженцы Суллы проиграли. От одного из консулов, избранных на следующий год, суеверного реакционера Октавия, не исходило никакой угрозы. Но другим был Цинна, лидер партии популяров. Он был резким противником методов, целей и самой сути политики Суллы. Я восхищался Цинной, не зная, что очень скоро познакомлюсь с ним и его дочерью Корнелией, с которой позже был так счастлив в браке. В это время я, несомненно, надеялся, что Цинна отменит смертный приговор, вынесенный дяде Марию, и вернёт старика в Рим. Хотя никто не знал, где он находится, было очевидно, что ему удалось бежать из Италии. Я каждый день молился о его возвращении и говорил об этом с сёстрами и каждым, кто был готов слушать меня. Мысль о том, что деяния Суллы должны сойти ему с рук, казалась мне чудовищной. Я сердился на тех членов моей семьи, которые мирились с существовавшим положением дел и отстаивали свою точку зрения, говоря, что пусть будет всё, что угодно, лишь бы не началась гражданская война. «Достаточно того, что уже произошло», — говорили они. Ни они, ни я не знали, что гражданская война только начинается.

Я думаю, каждый из нас почувствовал огромное облегчение, когда в конце года Сулла, покинув Рим, двинулся на юг, чтобы начать военные действия на Востоке. Перед отбытием он заставил Цинну публично поклясться в том, что тот сохранит дружеское отношение к нему лично и не предпримет попытки свергнуть существующий режим. Но Сулла не мог рассчитывать на то, что Цинна будет верен клятве. И действительно, не успел он уйти за пределы Италии, как Цинна начал его юридическое преследование и снова поставил на голосование предложения Сульпиция о справедливом отношении к новым гражданам.

Мы часто и с энтузиазмом обсуждали эти предложения (которые действительно были превосходными) и другие политические мероприятия, которые Цинна, выступая в оппозиции к своему коллеге Октавию и большинству сенаторов, должен был поддерживать. Среди тех, с кем я тогда вёл долгие беседы, были братья Туллии Цицероны: Квинт, почти мой ровесник, и Марк, на четыре года старше его и уже какое-то время прослуживший в армии. Род Туллиев был совершенно непримечательным, но оба мальчика получили блестящее образование, и их отец, зарабатывавший на торговле, чрезвычайно гордился сыновьями. Интерес к этим людям появился во мне, когда я узнал, что родом они из Арпинума, где родился и Марий, и что они очень гордятся этим фактом. Они говорили о дяде почти с таким же воодушевлением, с каким это делал я, и поэтому мы легко стали друзьями. Квинт был более экспансивным, чем его брат, но, несмотря на свой горячий нрав, с ним было легче иметь дело. По крайней мере, он всегда внимательно слушал собеседника. Его брат Марк даже в этом возрасте предпочитал скорее выражать собственную точку зрения, чем выслушивать чужую. Однако он был исключительно умён, и, несмотря на некоторую неуклюжесть, в нём был особый шарм. Он вызывал во мне чувства любви и восхищения. Особенное впечатление произвели на меня его познания. К тому времени он уже перевёл на латынь несколько трудов Ксенофонта и написал героическую поэму о Марии, вызвавшую настоящее восхищение у видных критиков. Он мог по памяти читать произведения Энния и многое из Гомера. К тому же к своим новым знакомым он проявлял дружеское расположение и был способен на очень остроумные замечания в присутствии ценившей его аудитории. С незнакомыми людьми он был или слишком застенчивым, или слишком откровенным. Он остро чувствовал заурядность своего происхождения. Хотя в поэме о Марии он воспел достоинства простых людей, сравнивая их с представителями аристократии, сам он был увлечён идеей о наследственном аристократизме. Так, он был почти неприлично рад тому, что его приглашали на некоторые приёмы, устраиваемые Сцеволой, великим понтификом, хотя и понимал, что делалось это только в силу его образованности и занимательности как собеседника. Однако когда приёмы оканчивались и Марк возвращался к друзьям, он часто заявлял, что дни великих аристократов сочтены и государство не сможет выжить и развиваться дальше без нового по сути своей поколения. Он любил говорить, что придёт день, и сам он станет консулом, а имя Цицерон станет таким же знаменитым, как Скавр или Сципион[233]. Мы смеялись над его словами, в особенности потому, что Цицерон на самом деле — довольно смешное имя, обозначавшее один из видов гороха[234]. Но даже тогда я восхищался юношей, так как видел, что он произносит эти слова не из тщеславия, а из убеждённости. Тщеславие пришло позже.

Уже в то время я также заметил одну черту Цицерона, которая не изменилась с годами. Было бы неправдой говорить, что его убеждённости не хватало смелости, хотя часто он производил именно такое впечатление. Неправдой было бы и говорить, что у него совсем не было убеждений. Он был весь полон ими, хотя они всегда носили очень общий характер. Я думаю, бедой его скорее было то, что для того, чтобы действовать или, по крайней мере, определиться в своих мыслях, ему было необходимо заранее заручиться одобрением уважаемых слоёв общества. Его скромность и застенчивость можно объяснить тем, что он осознавал своё низкое происхождение. Конечно, он всегда был в какой-то степени снобом. Но этого объяснения недостаточно. Он по-настоящему принципиальный человек и к тому же не трус. Возможно, было бы более справедливо отнести его слабость к тому, что он прежде всего литератор и воспринимает происходящее не умом и рассудком, а сердцем и эмоциями. Он требовал от человека такой точности и порядка в его действиях, которые присутствуют лишь в произведениях искусства. Здесь он, несомненно, допускал ошибку. И в то же время как забавно размышлять над тем, что само искусство Цицерона, искусство оратора, никогда не было бы развито им до такой степени совершенства, если бы он не принимал участия в исторических событиях, смысл которых едва понимал. Не только из скромности он держался за прошлое и за воображаемую респектабельность. Подобно многим, он искал идеал и надеялся в период необходимых революционных изменений найти равновесие, достоинство и структуру, органичную для его натуры.

Что касается меня, то я лучше, чем Цицерон, видел всю мерзость, неразбериху, лицемерие, дикость и позорные зверства политических деяний. За период с пятнадцати до двадцати лет я смог столько открыть для себя! Те годы моей жизни были наиболее богаты на впечатления.

Теперь, когда вспоминаю эти годы, я вижу, что, наверное, часто ошибался и многое понимал неправильно. Некоторые из моих ошибок я понял ещё тогда, другие — позже. Всё же в этот период я осознал, что убеждения бывают ошибочными, а события — непредсказуемыми. Я обнаружил, что одно дело — создать идеал и совсем другое — воплотить его в жизнь. Я понял и ещё кое-что: есть правда, которая отличается от правды литературного произведения, искусства или математики. Это — правда факта. Эта правда похожа на барьер или кирпичную стену. О неё можно тщетно биться головой. Эта правда может быть похожа на нож или раскалённое железо, которые мгновенно проникают или выжигают клеймо. Это то, что заставляет признать необходимость или покориться ей. После того как человек понимает это, он приобретает ловкость и упорство: становится способным преодолеть многие барьеры и отбить многие удары. Эту новую черту можно использовать не только для создания комфорта и самозащиты. Она имеет более важное значение. Обладатели творческой натуры, умеющие управлять чувствами и желаниями других (а это даётся от рождения), пойдут дальше и попытаются воплотить в жизнь принципы не искусства, а порядка. Они знают, что фактам невозможно противостоять. Но ими можно манипулировать и в определённой степени управлять. Свою роль здесь играют страсть, страх, трусость и революция. Человеческая жизнь, конечно, более преходяща, чем поэма, но принцип порядка, найденного нового направления будет существовать до конца времён. В отличие от поэзии, он переводим на любой язык.

Нет необходимости защищать элемент творчества в человеческих поступках. Существуют моменты, подобные тем, в которых приходилось жить и мне, когда, не будь этого элемента, пришёл бы конец цивилизации и самой основе искусства и поэзии. Конечно же способный к творчеству политик, подобно художнику, не имеет перед собой никаких чётких правил, в соответствии с которыми он действует; теория и практика должны идти бок о бок, время от времени видоизменяя друг друга. И кроме того, как у политика, так и у художника, в действительности обладающего способностью к созиданию, будет свой собственный стиль. Творение каждого будет легко узнать и приписать автору, ведь оно станет результатом особого взгляда, особой силы, особой ловкости и особой техники.

Когда Сулла отправился на Восток, я был ещё слишком молод для того, чтобы прийти к подобным заключениям, но если бы это и было возможно и я решил бы поделиться ими с Цицеронами, то, вероятно, Квинт понял бы меня раньше, чем Марк. Мы же часто беседовали о литературе и о том, что собирался предпринять Цинна, размышляли над тем, где мог быть Марий и вернётся ли он когда-нибудь. Никто из нас, кроме, пожалуй, Марка, не предполагал, что всё может остаться без изменений, но и никто из нас не мог представить, каким ужасным, жестоким и глубоким было уже начавшееся изменение.

Глава 6 ВОЗВРАЩЕНИЕ МАРИЯ


Наши обсуждения сложившейся политической ситуации в действительности не могли продолжаться очень долго. Как только Сулла покинул Италию, Цинна в открытую выдвинул предложения Сульпиция. На улицах тут же начались беспорядки. Однако необходимо заметить, что они мне мало чем запомнились и были менее удивительными, чем те стычки, которые предшествовали им, и менее ужасными, чем то кровопролитие, которое за ними последовало. Однако много крови было пролито, прежде чем консулу Октавию и его соратникам, составляющим большинство сената, удалось выпроводить Цинну и его союзников по партии из Рима.

Однако Цинна обратил это явное поражение в свою пользу. Он всё ещё сохранял престиж консула и в отличие от другого консула, оставшегося в Риме, вполне мог рассчитывать на поддержку италиков, права которых он всегда отстаивал. Таким образом, его шансы на создание армии были куда больше, чем шансы его врагов, оставшихся в Риме, а как недавно продемонстрировал Сулла, в конечном счёте именно физическая сила определяла, какая из двух партий получит власть. Поэтому Цинна начал собирать армию. В этом неоценимую помощь ему оказал человек, который, без сомнения, являлся величайшим военным гением из когда-либо живших на земле. Это был Квинт Серторий. В то время я знал о нём лишь то, что он был уважаемым и талантливым легионером, служившим под командой Мария. На войне он потерял один глаз, и даже Марий, который редко когда воздавал должное другим, говорил о нём с уважением и даже с восхищением. Позже я внимательно изучил все этапы его карьеры и надеюсь, что в результате мне удалось многое узнать о нём. Он был самым умным командиром своего времени и единственным, кроме меня, кто сочетал в себе высочайшие военные и политические способности. Он, так же как Марий, не щадил себя и был очень выносливым, но, кроме того, обладал изысканными манерами, отличался высочайшим благородством, был знатоком человеческой натуры и обладал весьма обширными интересами. Необычная стремительность его действий и способность извлекать пользу из любого материала, несомненно, являются теми качествами, благодаря которым его имя навсегда сохранится в военной истории. Но сила и непредсказуемость его воображения не позволяют судить о Сертории обычными категориями. Моим большим упущением является то, что я никогда не был близко знаком с ним, потому что, как мне кажется, только я и он понимали суть истории нашего времени.

Итак, в основном благодаря силе и энергии Сертория в распоряжении Цинны в скором времени оказалась достаточно большая армия. Тем временем в Риме консул Октавий делал очень мало или почти ничего для того, чтобы противостоять этой силе. Несмотря на то что он всегда призывал неотступно следовать конституции, Октавий добился того, что сенат принял абсолютно неконституционный декрет, лишающий Цинну его звания консула и объявляющий его общественным врагом. Затем, даже не проведя формальной процедуры выборов, он назначил консервативного сенатора по имени Мерула на место Цинны. Мерула занимал довольно значительный пост, он был жрецом Юпитера. Я даже не мог предположить, что ещё до конца года сам займу место Мерулы и стану жрецом. Однако я знал достаточно для того, чтобы понимать: подобная должность являлась для консула самой неподходящей во времена гражданской войны, потому что среди всех суеверий и табу, окружавших фламенов, есть два, которые заставляют человека, занимающего эту должность, бездействовать в такие периоды. Первое, он не имеет права смотреть на трупы, а второе — это то, что он не может и близко подойти к армии.

Однако наши шутки по поводу Мерулы и наши смешанные чувства радости и страха, когда мы говорили о приближающемся наступлении Цинны и Сертория, вскоре уступили место более личным эмоциям. Если я не ошибаюсь, то незадолго до дня моего пятнадцатилетия мы получили известия о том, что Марий был не только в безопасности, но уже высадился в Италии. С этого самого момента и до тех пор, пока мне удалось лично увидеть Мария, я стал постоянно навещать тётушку Юлию, и она часто позволяла мне слушать посланцев, которые приходили к ней и сообщали новости о её муже. Всю историю его изгнания мы услышали гораздо позже, но именно тогда узнали достаточно, чтобы забеспокоиться, удалось ли ему после перенесённых испытаний сохранить трезвость ума. В Италии его преследовали всюду как сбежавшего раба, ему приходилось совершать длинные переходы без еды и питья, однако он продолжал бороться за жизнь, несмотря на то, что все его товарищи давно потеряли надежду; его раздетого вытащили из бассейна, наполненного грязной водой, где он пытался спрятаться, и в соответствии с приказом Суллы суд ближайшего города приговорил его к смерти. Однако его величие сохранило ему жизнь. Наёмник-кимвр, служивший палачом, который вызвался убить его, не смог вынести вида сверкающих глаз старика, лежащего на полу тёмной комнаты. Он уронил свой меч и выбежал на улицу, крича: «Я не осмеливаюсь, я не осмеливаюсь убить Гая Мария!» И, услышав это, горожане устыдились принятого ими решения, предоставили Марию корабль и сделали всё от них зависящее для того, чтобы облегчить его путь. Множество злоключений ему пришлось перенести по дороге в Африку, где наконец удалось встретиться с сыном, младшим Марием, и друзьями, которые покинули Рим вместе с ним. Однако Марий оставался твёрд в своём убеждении, что ещё раз в своей жизни он станет консулом, и позже он рассказывал нам, что научился унимать боль и побеждать усталость, концентрируя своё внимание на именах и лицах своих врагов, которым он намеревался отомстить.

Итак, нам рассказали, что он вместе со своим сыном и небольшим отрядом, собранным в Африке, высадился в Этрурии. Этот отряд вскоре превратился в армию, потому что Марий не колеблясь обещал свободу рабам, которые будут сражаться вместе с ним, и записывал в ряды своей армии ремесленников, пастухов и всех недовольных или обедневших простолюдинов, которые были счастливы уже тем, что оставляли своих хозяев и даже часто убивали их перед тем, как уйти. Однако он был достаточно проницательным для того, чтобы попытаться каким-то образом легализовать своё положение. Прежде всего он послал гонца к Цинне с посланием, в котором сообщал о своём прибытии и выражал желание служить простым солдатом в рядах его армии. Конечно же это предложение было сделано в чисто пропагандистских целях. Марий хотел сам возглавлять войско, однако этот весьма характерный для него жест в то время обманул очень многих, включая меня самого.

И всё-таки Марию не удалось обмануть Сертория. Я был потрясён до глубины души, получив известие о том, что тот резко выступил против присоединения Мария к его союзу с Цинной. Я был склонен объяснять подобную позицию исключительно низменными порывами ревности и высокими амбициями Сертория. В действительности он был человеком, для которого чувства, подобные ревности, не могли повлиять на принятие серьёзных решений, и оказалось, что он абсолютно правильно оценивал сложившуюся ситуацию. Он заявил Цинне, что их армия, и так уже достаточно мощная, всё ещё продолжает пополняться, но главное в том, что, как только им удастся установить свою власть в Риме, наступит период мира, порядка и законного правления, во время которого они смогут так укрепить свои позиции, что сумеют противостоять армии Суллы на Востоке. Серторий не сомневался, что Сулла конечно же не захочет смириться с тем новым режимом, который они собирались создать. Всё это, говорил Серторий, они в состоянии сделать сами, в то время как, предоставив Марию власть, они подвергнут себя огромному риску. Он хорошо знал этого человека и потому мог догадываться, как тот будет себя вести. Его действия, вероятней всего, сильно ослабят их партию с политической точки зрения и не укрепят её военной мощи.

Мало кто поддержал мнение Сертория, и, так как он никогда не занимал высоких постов, ему не хватало влиятельности для того, чтобы отстоять свои планы. Цинна был честным человеком с благими намерениями, но он понятия не имел о тех силах, которые готовы были вырваться наружу, и впоследствии он продемонстрировал всем, что не имеет никакой возможности контролировать их. Он заявил, что Марий не должен оставаться в тени, что это несправедливо по отношению к великому полководцу. Я был полон восхищения, когда узнал, что он оказывает ему все почести, подобаемые бывшему консулу, и сделал его полноправным членом верховного командования объединённых сил.

Тем временем в Риме ситуация быстро ухудшалась. Консул Октавий заручился поддержкой Помпея Страбона, возглавлявшего довольно значительные силы на севере Италии. Хотя он был очень жестоким и развращённым человеком, не пользующимся уважением своих солдат, его всё-таки можно было назвать опытным командующим. В рядах его войска служил и сын, молодой Помпей, которого позже назвали Великим. Представление о том, на каком уровне была мораль в войсках Страбона, можно получить из следующего факта: молодому Помпею пришлось использовать весь свой авторитет для того, чтобы спасти своего отца от его же солдат, задумавших убить командира.

И действительно, сопротивление было быстро подавлено. Марий, искусно направлявший свой флот, занял порт Остию, отрезав таким образом Рим от всех путей снабжения. Тем временем основные силы под командованием Цинны и Сертория с разных сторон подходили к городу. И уже ходили слухи о жестокости войск Мария, в особенности больших отрядов освобождённых рабов, которых он держал в качестве личной охраны.

Я помню один день, когда мы получали совершенно противоречивые сведения и были сильно взволнованы всем увиденным и услышанным. Марий, который никогда не любил делить победу с кем бы то ни было, горел желанием первым войти в Рим и, несколько поспешно продвигаясь вперёд из Остии, занял Яникульский холм. Мне удалось улизнуть от присмотра взрослых, и я направился к холму в надежде увидеть то, что, по моим представлениям, должно было быть триумфальным вступлением моего дяди в город. Однако, приблизившись к полю битвы, я не увидел ничего подобного. Прокладывая себе путь среди огромного множества людей, которые, подобно мне, вышли для того, чтобы посмотреть это зрелище, раненые воины из армии Страбона продвигались в тыл своей армии. Но состояние тех из них, кто не был серьёзно ранен, было явно приподнятым. Они заявили, что победили Мария и заставили его отступить. Некоторые даже говорили, будто он убит. Я внимательно выслушивал все эти слухи, и, когда мне удалось подойти поближе к Яникульскому холму, я уже начал верить в то, что они говорили правду, потому что никаких признаков сражения здесь нельзя было заметить. И действительно, несколько когорт[235], которые находились в резерве, теперь выступали совсем в другом направлении. Только перед закатом нам удалось узнать, что на самом деле произошло. Выяснилось, что Марий, слишком уверенный в себе, действительно потерпел поражение, и, если бы ему противостояли более опытные легаты, это поражение могло бы оказаться очень серьёзным. В этой сложной ситуации ему помогло лишь то, что Серторий предпринял отвлекающий манёвр и атаковал укрепления города с противоположной стороны, чем вызвал смятение в рядах армии противника.

Это были последние хоть сколько-нибудь значительные военные действия. Вскоре после этого Страбон скоропостижно скончался, войска абсолютно не доверяли консулу Октавию, потому начались мятежи, а некоторые легионеры даже в открытую переходили на сторону противника, который к тому моменту полностью окружил Рим. Друзья Октавия предложили ему бежать из города, пока ещё такая возможность оставалась. Однако он как ребёнок верил предсказателям, этрусским пророкам и вычислениям гадателей. По их сведениям, ему не грозила никакая опасность, и потому он остался в Риме, а сенат тем временем, охваченный паникой, отправил Цинне послание, в котором сенаторы заявляли о своей готовности капитулировать при том условии, что им будет гарантирована полная безопасность. Цинна заявил, что, во-первых, необходимо отменить законы, лишившие его звания консула, что же касается репрессий, то он постарается быть настолько милосердным, насколько позволят обстоятельства. Итак, Мерула, который почти ничего не сделал за тот короткий промежуток своего правления, был смещён, и Цинна вошёл в Рим уже как консул.

Мы ожидали, что Марий войдёт в город в то же самое время, и осуществили некоторые приготовления, чтобы как подобает встретить его. Однако старик решил войти в Рим по-своему. Он отправил в сенат послание, в котором после довольно длинного описания своих прошлых достижений заявлял, что в данный момент находится в изгнании и за его голову назначена цена. Далее он говорил, что, уважая конституцию Рима и свободу римского народа, он не может вернуться в свой дом и к своей семье до тех пор, пока римский народ не выразит свою волю и не предложит ему вернуться. Подобное уважение к закону потрясло, как и ожидал Марий, многих людей, и сенат тут же подготовил всё необходимое для того, чтобы провести голосование. Тем временем передовые отряды Мария вошли в Рим, явились прямо на форум и хладнокровно убили консула Октавия. После его смерти в кармане его одежды были обнаружены расчёты гадателей, в которых ему гарантировалась счастливая и удачная жизнь в течение многих лет.

Это проявление жестокости потрясло многих, но для всех, исключая, пожалуй, одного Октавия, это событие не было таким уж неожиданным. Более того, в тот момент довольно трудно было с уверенностью сказать, кто же в действительности приказал совершить это убийство. На следующий день Марий и авангард его армии вошли в Рим. Его встречала огромная толпа народа, здесь же были его родственники и друзья, страстно желающие поздравить его со счастливым возвращением. Что касается меня, то я был сильно взволнован приближающимся событием. Я надел свой лучший наряд и с восторгом думал о том, с каким почтением будут приветствовать моего дядю, возвращающегося в город, который он когда-то спас. Я зачарованно разглядывал лица воинов его армии, а на самого полководца смотрел с некоторым удивлением, потому что с трудом мог поверить, что он действительно вернулся. Несмотря на свой возраст, Марий оставался всё таким же крепким стариком, как и раньше, перенесённые трудности и лишения не сломили его. Я заметил, что его мало интересовали приветственные речи, произносимые в его честь. Всё это время свирепым взглядом он обводил толпу и, как вскоре выяснилось, искал в ней вовсе не своих друзей, а врагов. У него уже давно был отработан простейший план. Он собирался уничтожить любого человека, который когда-либо, по его мнению, оскорбил его. У Мария был отличный инструмент для осуществления своих планов, потому что его армия, состоящая в основном из освобождённых рабов и бывших гладиаторов, была так же жестока, как и её главнокомандующий, солдаты подчинялись любому приказу своего кумира и исполняли любое его поручение.

Общепринятая церемония произнесения речей была скоро прервана. В толпе Марий заметил сенатора, который когда-то высказался против его мнения по какому-то незначительному вопросу, и, более не обращая внимания на произносимую кем-то хвалебную речь, Марий указал на этого человека рукой. В мгновение ока его вытащили в центр и закололи. Затем тело обезглавили и голову как трофей нацепили на острие копья.

В толпе нашлись слабоумные, выведенные из состояния душевного равновесия происходящими событиями, которые начали аплодировать. И действительно, когда жестокость, как в данном случае, оправдывается властями, всегда бывает достаточно законопослушных граждан, готовых принять участие в подобных действиях, и насладиться ими. Итак, хотя лучшие люди всех сословий поспешно удалились в свои дома, значительная часть последовала за Марием, который стал последовательно обходить все улицы, приказывая выволакивать из домов его врагов или тех, которых он считал таковыми, и убивать их на месте, сам же он хладнокровно наблюдал за исполнением своих приказов.

Я конечно же не был в этой толпе и провёл весь день дома, дрожа от страха и нервного напряжения. Я живо представлял, что происходило на улицах, и, кроме того, каждый час кто-нибудь прибегал в наш дом с новыми известиями об ужасах, творящихся в городе. Я лишь надеялся на то, что это закончится к закату.

Однако мои надежды не оправдались. Убийства, насилия и поджоги не прекращались в течение пяти дней и ночей. Свидетельства этой жестокости можно было обнаружить повсюду. Все убитые сенаторы, а их было по меньшей мере пятьдесят, были обезглавлены для того, чтобы их головы можно было продемонстрировать на форуме как ужасные трофеи мести. Что же касается остальных, в основном принадлежащих к высшим сословиям, но не входивших в сенат, их тела просто оставляли на улице на съедение собакам и птицам. Трудно точно сказать, сколько людей пало жертвами этой бессмысленной жестокости, но их было не менее тысячи. Скоро убивать стали почти без разбора. Некоторых закалывали на улице, потому что они не поприветствовали Мария, когда он проходил мимо, других потому, что Марий не потрудился ответить на их приветствие. Многие совершили самоубийства из страха перед грозящей им гибелью, многие, которым лично не грозила никакая опасность, решились на этот крайний шаг от стыда или отчаяния, увидев, что всё их имущество уничтожено, а жёны и дети изнасилованы.

Всё это время Марий вёл себя как опьянённый дурманом. И это было недалеко от истины. Он пил очень много вина, поддерживая свои силы, почти ничего не ел и не спал, и, кроме того, его полностью поглотила жажда крови и разрушений. С ним абсолютно невозможно было разговаривать. И хотя он приветствовал Цинну и Сертория отвратительной улыбочкой, но не обращал абсолютно никакого внимания на то, что они ему говорили. Ещё меньше он прислушивался к мнению своей жены или других членов нашей семьи. Он даже позволил Фимбрию, одному из самых жестоких своих командиров, убить брата моего отца, Луция Цезаря, и выставить его голову в форуме.

В конце концов Серторий взял всё в свои руки. Он был единственным человеком в Риме, кто мог сделать это, и у него было достаточно смелости. Настал момент, когда усталость сморила Мария. Ему пришлось на время остановить резню, и он отправился в свой дом для того, чтобы немного отдохнуть. Действуя с обычной для него быстротой, Серторий вызвал свои когорты. Надо отметить, что лишь в рядах его войска сохранялась дисциплина и только его солдаты вели себя как подобает. При помощи этих людей он окружил охрану Мария, состоящую из бывших рабов, и уничтожил их всех. Это была очень простая операция, но в то время никто, кроме него, не рискнул бы осуществить её. А когда Марий узнал об этом, то оказался достаточно прозорливым — возможно, был слишком измучен и истощён избытками вина и недостатком сна, — не попытавшись предпринять ответных действий. Более того, он сделал вид, будто оправдывает то, что сделал Серторий, и с того момента стал относиться к нему с каким-то уважением, как будто побаивался его и пытался добиться его расположения.

Однако это ему не удалось, потому что за несколько дней он сделал как раз то, чего боялся Серторий. Он заставил отвернуться от партии популяров всех тех людей, которые придерживались умеренных взглядов, и в результате фактически окончательно разрушил всякую надежду на то, что эта партия сумеет удержать власть. Несомненно, Сулла попытается восстановить то положение, которое он потерял, и теперь им будут руководить не только амбиции, но и желание отомстить, потому что его дома, его собственность уничтожены, его статуя сброшена, многие из его друзей и некоторые из родственников убиты, а те, кому посчастливилось, после множества злоключений и унижений бежали для того, чтобы присоединиться к нему и рассказать обо всём, что произошло. Ему и его восточной армии мог противостоять только единый Рим и объединённая Италия. Менее чем за неделю Марий сделал так, что теперь единство казалось чем-то маловероятным, если не невозможным.

В моей душе эти события оставили неизгладимый отпечаток. Впоследствии мне предстояло стать свидетелем ещё множества кровопролитий, многие из которых по своим масштабам, жестокости и хладнокровию превосходили в некотором смысле даже то, что совершил Марий. Но никогда в своей жизни я не видел ничего более непристойного, зверского, отвратительного, как поведение Мария и его рабов. Тогда я понял, что в человеческой натуре нет ничего неоспоримо хорошего, ничего, что может требовать нашего безоговорочного уважения и нашей любви, что однажды, когда все сдерживающие факторы будут уничтожены, человек превратится в нечто настолько ужасное, что и представить себе невозможно. Я понял, что достоинство и дружелюбие идут от тех ограничений, которые человек налагает на себя сам, или тех, которые ему навязывают со стороны. Кроме того, я осознал, что из всех чувств, присущих человеку, самое недостойное — это Страсть к отмщению.

Глава 7 КОНЕЦ МАРИЯ


Что касается Мария, то моё мнение о нём всегда было двояким. Последние месяцы его жизни стали для меня периодом ужаса и разочарований. Я старался избегать проявлений его доброты. Когда он был достаточно трезв, чтобы узнать меня, то всегда интересовался моим будущим. И всё-таки я продолжал цепляться за тот образ, который возбуждал моё воображение в детстве. Я знал, что моё мнение о нём не было полностью ошибочным. То, что теперь происходило с Марием, являлось крушением, но крушением чего-то великого и могущественного.

Он умер в начале следующего года, после того возвращения в Рим. Его смерть стала облегчением для меня и для всех остальных. В начале года он и Цинна были избраны консулами, и по этому поводу Марий сбросил с Тарпейской скалы одного из своих врагов. Однако это был последний его жестокий поступок. Предсказания, которые действительно имели место или были придуманы им самим, исполнились. Он в седьмой раз стал консулом, но не прошло и семнадцати дней с момента избрания на эту должность, как он умер. Перед смертью он сильно страдал. Его мучила бессонница и даже хуже того, потому что, когда ему удавалось заснуть, сон был беспокойным и становился настоящей мукой, так как его преследовали кошмары и видения. Большую часть времени он, по всей видимости, был не в своём уме. Не помогало даже вино, которое он поглощал в неимоверных количествах, чтобы заглушить свои дурные предчувствия и получить возможность хоть немного поспать под воздействием этого пьянящего дурмана. Бывали моменты, когда ему казалось, что он ведёт армию против Митридата, и тогда Марий, носясь по комнате, жутким голосом выкрикивал команды, хватал в руки первое попавшееся под руки оружие и, как только пальцы начинали сжимать его, будто по волшебству превращался в трезвого человека или по крайней мере в неподвижную статую воина. Однако скоро его пальцы ослабевали, и оружие падало, а вместе с ним часто и сам Марий валился на землю. Однако старик умер не от недосыпания и не от переизбытка вина, хотя казалось абсолютно невероятным, что человек способен долго выдерживать такую жизнь. Болезнью, оказавшейся для него роковой, стал плеврит, который, по мнению врачей, был вызван простым сквозняком. Эта болезнь оказалась милостью богов, потому что позволила Марию расслабиться и умереть с достоинством. Тогда же он сочинил речь, в которой перечислил все свои победы и поражения, а в заключение заявил, что благоразумному человеку не стоит полностью полагаться на судьбу. Те, кто слышал, как Марий говорил это, поняли, что он отказался от борьбы, и очень этому обрадовались. Теперь они могли думать только о его минувшем величии, а не жить в постоянном страхе перед грядущими проявлениями его жестокости. Последние дни он много спал и умер спокойно. Те, кто видел Мария мёртвым, говорили, что смерть наложила на резкие черты его лица странное благородство и даже мягкость.

Что касается меня, то я не видел его тела и не присутствовал на похоронах. Мои новые религиозные обязанности не позволяли сделать этого. Незадолго до этой смерти Марий и Цинна сделали меня фламином. Я занял место, освободившееся в результате того, что Мерула вскоре после возвращения Мария уединился в храме Юпитера и вскрыл себе вены.

Конечно же этим назначением я был обязан тому факту, что являлся племянником Мария, однако, возможно, выбор пал на меня и потому, что Цинна и Серторий желали привлечь на свою сторону семью Коттов и других друзей и родственников моей матери. Так же необходимо было, чтобы жрец Юпитера (flamen Dialis) принадлежал к семье патрициев, а в то время мало кто из патрициев искренне поддерживал существующий режим.

Однако это была высокая честь — получить в столь раннем возрасте такой значимый пост, и я весьма серьёзно отнёсся к новым обязанностям, хотя мне, как и многим моим коллегам, пришлось скрывать своё чувство отвращения и недоверия к тем религиозным церемониям, в которых приходилось участвовать. Например, жертвоприношения животных и изучение их кровоточащих внутренностей для меня всегда являлись отвратительной процедурой, и я не мог не думать, что боги, если они существуют, чувствуют то же самое. Кроме того, мне приходилось во время официальных церемоний надевать особый, и довольно смешной, головной убор, сделанный из белой кожи и имевший форму конуса. Однако у этой шапки было одно преимущество. Если она падала во время церемонии, её обладатель должен был тут же отказаться от занимаемой должности. Таким образом, всегда был способ избавиться от неприятных обязанностей, но я так и не воспользовался им. Моё положение не позволяло мне служить в армии, но у меня и так не было никакого желания стать командиром. Я всегда ассоциировал главнокомандующего с фигурой своего дяди Мария й теперь изо всех сил старался забыть те мальчишеские фантазии и мечты, которые когда-то лелеял и в которых представлял себя во главе римских легионов, ведущих сражение где-то на Востоке и, возможно, в неизвестных районах Запада. В то время я думал о литературной карьере. Кроме того, я всегда был любителем древности, и потому меня искренне интересовали все те знания об обрядах римской религии, которые я получал день за днём.

Большинство церемоний своими корнями уходили в глубокое прошлое, и многие из них уже потеряли своё первоначальное значение. Некоторые наши священные гимны и ритуальные молитвы непонятны для тех, кто их произносит, и всё-таки мы придаём огромное значение тому, чтобы произносить эти абсолютно бессмысленные слова так, как это принято считать правильным. Сначала мне всё это казалось просто смешным, потому что как может бог ответить на молитву смертного, если сам смертный не знает, что он говорит? Однако скоро я понял, что это несколько поверхностный взгляд. Наши религиозные верования имеют зачастую огромное практическое значение, и в наш век интеллектуальных и политических изменений, в век, когда большинство людей склонны к истерии и фанатизму, они могут стать важным элементом стабильности. Молитвы и жертвоприношения, какими бы бессмысленными сами по себе они ни казались, имеют одну общую цель и определённым образом воздействуют на общество. Изначально они были придуманы вовсе не для того, чтобы привлечь внимание богов, а для того, чтобы умилостивить их. До сих пор считается, что, если при проведении церемонии будет соблюдена абсолютная точность, боги не станут вмешиваться в деятельность людей ни в сельском хозяйстве, ни на бранном поле. Парадоксально, однако наша государственная религия в некотором смысле атеистична. Беспрекословно признавая то, что боги существуют, наша религия пытается удержать их на как можно большем расстоянии от людей и, освободив тех, кто по натуре своей является суеверным, от их дурных предчувствий, позволяет им продолжать спокойно и уверенно осуществлять свои мирские дела. Существует огромная разница между этой проверенной временем и в целом полезной системой и теми азиатскими культами, которые даже во времена моего юношества становились популярными в Риме. Особенно среди женщин и тех, кого привлекает идея истинного общения между людьми и богами в состоянии экстаза, достигнуть которого можно лишь при помощи огромного эмоционального напряжения. Ничего удивительного нет в том, что в периоды особенного напряжения и стресса неуравновешенные, склонные к истерии люди находят в этих культах определённые преимущества психологического характера. Однако они небезопасны, потому как склонны принижать значение необходимой веры человека в то, что у него есть некоторые обязательства перед другими людьми и перед государством, а как раз в минуты физического и эмоционального опьянения эти обязанности перестают быть очевидными. Так, например, жрецы Сивиллы[236] доводят себя до состояния экстаза ритуальными танцами и потом побуждают вновь обращённых юнцов кастрировать самих себя в честь великой матери. Катулл написал замечательное стихотворение по этому поводу, в котором очень искусно выдержан ритм. Уверен, подобная практика кастрации не может быть приемлема в стране, которая сильно зависит от высокого уровня рождаемости для того, чтобы пополнять свои легионы. Однако мы позволяем фригийским поклонникам великой богини осуществлять их ритуалы в Риме. Но, что вполне оправданно, мы не позволяем римским гражданам носить фригийские одежды или же принимать какое-либо участие в их процессиях, они могут лишь являться зрителями, сторонними наблюдателями.

Таким образом, наша религия имеет значительное преимущество, потому как она не поощряет ненужные мысли и сдерживает нежелательные эмоции. Что же касается отдельных людей, обладающих способностью метафизического мышления и имеющих в нём потребность, то в их распоряжении вся греческая философия. В то время я только начинал изучать этот вопрос, и мне это очень понравилось. Но я понял, что те, кто подходит к нему достаточно спокойно или же даже с определённой долей скептицизма, обычно бывают более счастливыми и часто поступают правильнее, чем те энтузиасты, которые верят в то, что написанные законы могут исчерпывающе объяснить или же определить любой сложный процесс или событие. Те, кто прямодушно и страстно относится к философии как к какой-то восточной религии, которая претендует на всеобъемлемость, а не как к искусству, у которого есть свои необходимые ограничения, склонен в целом стать ограниченным человеком, не считающимся с мнением других, зажатым и неуклюжим в личных отношениях. Это как раз то, что случилось с Катоном и в некотором смысле с куда более великим человеком, чем Катон, поэтом Лукрецием.

Что касается меня, то я искренне интересовался как философией, так и различными религиозными культами, с которыми знакомился как на Востоке, так и на Западе. Я довольно много беседовал с халдеями[237], александрийскими профессорами, галлами, воспитывавшимися под влиянием друидов[238],однако сохранил приверженность религиозным воззрениям моей страны, и даже в те годы, когда впервые стал жрецом, многие часы проводил за обсуждением этих воззрений, особенно с некоторыми весталками. Дружеские отношения, которые установились у меня с этими дамами, оказались впоследствии для меня очень полезными.

Однако ни в коем случае нельзя сказать, что в годы своего юношества я полностью посвятил себя обучению и новым государственным обязанностям. Уже в то время стало проявляться моё пристрастие к экстравагантному образу жизни, которое, боюсь, сделало меня печально известным и очень часто приводит меня в замешательство. Когда я смог и стал издавать законы, особенно необходимые с экономической точки зрения и ограничивающие расходы отдельных лиц на различного рода банкеты, люди прекрасно понимали, что эти законы не будут распространяться на меня.

Нельзя сказать, что я был невоздержан в еде, как Лукулл. Мне также никогда не нравились долгие запои, которые, похоже, так импонировали многим людям, например Антонию и убеждённому моралисту Катону. Однако даже в юношеском возрасте мне нравился внешний блеск. Мне хотелось, чтобы мои вечеринки выделялись особо хорошим вкусом и роскошью. Мне хотелось иметь таких лошадей, чтобы они привлекали внимание прохожих на улице. Мне нравилось покупать редкие книги и произведения искусства, и особое внимание я обращал на свою одежду, которую, не выходя из рамок общепринятого римского костюма, я пытался разнообразить как только мог.

Скоро я залез в долги и обнаружил, что единственным способом заплатить проценты по займу было занимать всё больше и больше денег. В действительности, начиная с возраста шестнадцати лет и до тех пор, пока мне не исполнилось сорок, мои долги всё росли и росли. Это всегда беспокоило мою семью и друзей и часто становилось обременительным для меня самого. Кстати, то, что мне давали в долг, свидетельствовало о дальновидности римских финансистов, потому как в целом меня рассматривали как хорошее капиталовложение.

Конечно, мой отец в последние годы своей жизни (он умер незадолго до кончины Мария) был сильно обеспокоен моей приверженностью к подобной экстравагантности. Он предложил мне избавиться от некоторых долгов, женившись на богатой наследнице, и я вынужден был признать, что в его словах было разумное зерно. Наконец, когда мне исполнилось семнадцать, я решил последовать его совету и заключить брачный союз с дамой, которую звали Коссуция. Её отец — финансист всаднического сословия — конечно же не входил в сенатскую олигархию, но был счастлив дать большое приданое за то, чтобы его дочь вышла замуж за представителя патрицианской семьи. Как моя мать, так и тётя Юлия были против этой женитьбы: ведь они хотели, чтобы я женился на девушке из влиятельной семьи, поддержка которой была бы необходима мне в политической карьере. Что касается меня, то я ещё не решил, чем мне следовало заниматься в жизни. Честно говоря, в то время я часто думал о том, чтобы стать поэтом или драматургом. Более того, Коссуция оказалась не только очень богатой, но и весьма привлекательной. Я не был влюблён в неё, однако нельзя сказать, что я оставался абсолютно безразличным к её чарам. Хотя редко какая женщина не привлекала моего внимания. Нельзя сказать, что мой брак оказался удачным[239], потому как он продолжался чуть более года. Этому способствовали многие причины, некоторые личные, а некоторые политические. Среди политических причин можно назвать тот факт, что семья Коссуции вскоре поняла, что, несмотря на то, что они выдали свою дочь замуж за представителя патрицианской семьи, они сделали неправильный выбор, потому как этот патриций имел самые опасные связи и, более того, принадлежал не к той партии. Поэтому когда возник вопрос о разводе, они были абсолютно правы, потребовав назад приданое.

Опасения членов семьи Коссуции не были безосновательными. Я являлся племянником Мария, и все знали, что я пользуюсь расположением Цинны. А к тому времени, когда мне исполнилось восемнадцать, стало очевидно, что гражданская война возобновится. Самые проницательные наблюдатели уже тогда могли сказать, что партия Цинны проиграет.

Лично мне Цинна нравился. Я не видел ничего предосудительного в том, что он несколько лет подряд становился консулом, и сам понял, что иногда подобного рода практика становится просто необходимой для успешного управления государством. Более того, хотя впоследствии стало модным говорить о «тирании Цинны», его правление во многих отношениях было настолько хорошим, насколько это было возможно при тогда существовавших обстоятельствах. В частности, наконец нашла своё окончательное разрешение италийская проблема, из-за которой было пролито столько крови, и в результате «тирания Цинны» была более популярной, чем любое другое альтернативное правительство в Италии.

Режим был слаб лишь в самом центре, в Риме. Здесь, как и предвидел Серторий, резня, инициированная Марием и его командирами, имела губительные последствия. Просвещённые люди, придерживающиеся умеренных взглядов, такие, как, например, Котты, на время отошли от политики и сделали это не по расчёту (хотя если бы в то время они не оставались в бездействии, то позже их жизнь, вероятно, оказалась бы в опасности), а просто из чувства отвращения. И если умеренные представители аристократии не пожелали, чтобы их имена ассоциировали с новым правительством, то остальные, а их всегда большинство, многие из которых стремились отплатить за смерть своих близких или за унижения, оскорбления и лишения, только и ждали случая заставить других почувствовать то, что пришлось перенести им самим.

На заднем плане всегда присутствовала тень Суллы. Продолжали поступать известия о его победах на Востоке. Сначала мы узнали, что он завоевал Афины и учинил жуткую резню после капитуляции города. Затем до нас дошли новости о двух крупнейших сражениях в Греции, результатом которых стало полное поражение лучших войск Митридата и его самых опытных военачальников. Затем пришли сообщения о том, что Сулла направляется в Азию. Мы даже не надеялись на то, что он может задержаться там дольше, чем потребуется для того, чтобы вновь завоевать провинции, или же на то, что он примирится с правительством, которое его враги создали в Риме.

Меры, принятые для того, чтобы защититься от этой угрозы, оказались неэффективными. На Восток была отправлена армия под командованием консула Флакка, якобы для того, чтобы вести борьбу с Митридатом, а на самом деле, чтобы, если это окажется возможным, сражаться с Суллой. В ряды этой армии вошло значительное число наиболее известных своей жестокостью сторонников Мария, среди них и Фимбрий, убивший моего дядю Луция и на похоронах Мария чуть было не убивший великого понтифика Сцеволу. Вскоре после своего приезда на Восток он убил Флакка, своего главнокомандующего, и сам возглавил армию. Здесь он продемонстрировал неплохие тактические способности, но оказался не в состоянии удержать на своей стороне войска. Сулла позаботился о том, чтобы людям Фимбрия сообщили, как его солдаты обогатились во время сражений, как в периоды затишья им позволяли вести свободный образ жизни без всякой дисциплины и как они, подобно саранче, уничтожали всё, что попадалось им на пути, грабя население тех городов, в которых останавливались. Вскоре войска Фимбрия стали терпеть неудачи, и вся его армия в полном составе перешла на сторону Суллы, бросив Фимбрия, вынужденного покончить жизнь самоубийством.

Эти новости дошли до Рима вскоре после того, как я вступил в свой непродолжительный брак с Коссуцией, и примерно в то же время в сенат пришло послание от Суллы, в котором он заявлял, что отвоевал потерянные провинции и что война с Митридатом подходит к концу. Затем Сулла жаловался на то, что он и его друзья получают лишь чёрную неблагодарность за эти великие достижения. И в заключение он предлагал защитить его друзей и призвать к ответственности всех тех, кто поддерживал его врагов. Это послание было написано тоном человека, который уже один раз вошёл в Рим как завоеватель и был готов повторить это снова. Подобный тон был свойствен Сулле и оказался достаточно эффективным, ибо сильно ослабил решимость сената, по меньшей мере половина которого никогда не поддерживала Суллу, а значительная часть другой половины склонна была думать лишь о том, чтобы никого не обидеть. Сенат немедленно принял весьма благочестивую резолюцию, в которой призывал консулов, а именно Цинну и Карбона, прекратить мобилизацию армии, и предлагал вступить в переговоры с Суллой, как только он сложит с себя командование. Как способ предотвратить начало гражданской войны эта резолюция оказалась абсолютно недееспособной. Сулла вовсе не собирался распускать свою армию. Цинна, Карбон и Серторий прекрасно понимали это и не желали оказаться незащищёнными. Однако действия сената стали очень полезными для Суллы, потому как они создавали для него некоторые легальные позиции после его высадки в Италии.

В течение последующих месяцев подготовка к войне продолжалась. Цинна и Карбон предполагали сразиться с Суллой в Греции. План сам по себе был неплох и мог бы оказаться успешным, если бы его правильно осуществили. В действительности же этот план оказался абсолютно неэффективным как в силу обстоятельств, так и из-за некомпетентности его исполнителей.

Я бы вполне мог принять участие в приближающихся военных операциях, если бы не моя должность жреца, которая не позволяла мне сделать этого. Но, несмотря на это, я пристально следил за всеми передвижениями войск и изучал перспективы войны. Я действительно быстро взрослел и неожиданно для себя оказался очень близко к центру власти, что, как впоследствии оказалось, было весьма небезопасным, хотя в то время казалось, что я начинаю свою карьеру при наиболее благоприятных обстоятельствах. Вероятно, неожиданная смерть отца вскоре после моей свадьбы стала причиной того, что у меня появились излишние амбиции. Теперь взгляды моей матери и сестёр обратились на меня, и ни на кого другого, и это их новое отношение ко мне породило во мне уверенность в собственных силах. Я начал задумываться о политической карьере и в то же время влюбился в дочь Цинны Корнелию, понимая, что могу стать зятем самого могущественного человека в Риме. Подобная перспектива особенно прельщала мою тётушку Юлию, которая, являясь вдовой Мария, до сих пор имела влияние и пользовалась большим уважением среди тех людей, которые считались сторонниками партии популяров. Именно она обратилась к Цинне и добилась его согласия на мой брак с его дочерью. В данном случае мне конечно же помогли родственные связи с Марием, но, кроме того, и у Цинны, как мне кажется, к тому времени уже сложилось хорошее впечатление о моих способностях.

Итак, я развёлся со своей женой Коссуцией и женился на Корнелии. Она была хорошей женой, и я оставался её мужем до тех пор, пока она не умерла шестнадцать лет спустя. Первые месяцы нашей совместной жизни были на удивление счастливыми. Я мог много времени проводить вместе с женой, потому что жреческие обязанности заставляли меня оставаться в Риме, и я был на вершине блаженства, когда стало понятно, что она ждёт ребёнка. Наше счастье, спокойствие и мои амбиции были очень скоро разрушены. Я стал сильно опасаться за здоровье жены, когда незадолго до рождения ребёнка до нас дошла страшная весть о том, что Цинна убит. Это случилось в Акконе в лагере легионов, ожидающих своей отправки в Грецию. Никакого мятежа не было, говорили лишь о незначительных беспорядках в некоторых когортах. Цинна вошёл в лагерь с маленькой охраной и был абсолютно не готов справиться с той ситуацией, с которой ему пришлось столкнуться. Он глупо поступил, позволив вовлечь себя в беспорядки, ценой его ошибки стала жизнь. В то время я был так обеспокоен здоровьем жены (ведь эта новость, естественно, потрясла её до глубины души), что не сразу понял значение смерти Цинны. Она имела весьма серьёзные последствия как с политической, так и с военной точки зрения. Нельзя сказать, что Цинна был выдающимся военачальником, однако он умел прислушиваться к советам других, а именно к советам Сертория. Первым результатом его смерти стало то, что Карбон, ставший теперь единственным консулом, отменил план, по которому предполагалось встретить Суллу в Греции, и отозвал войска, которые уже находились там. Это была весьма серьёзная и, можно сказать, роковая ошибка. Кроме того, после смерти Мария Цинна занимал лидирующее место в партии, теперь оно оказалось незанятым, хотя и Карбон, и молодой Марий, мой кузен, желали занять его, а Серторий не только обладал для этого всеми способностями, но и по праву заслуживал его. Таким образом, в то время как с одной стороны выступали сплочённые силы Суллы, с другой стороны были лишь нескоординированные планы, нестабильная политика и отсутствие единого командования. Тот факт, что, несмотря на эти преимущества, Сулле пришлось сражаться почти два года, является ярким свидетельством того, что в руках его противников были сосредоточены значительные силы, и если бы они были организованы так, как это мог сделать Серторий, то Рим можно было бы спасти от самой кровопролитной резни в его истории, а революция, которую я весьма небезуспешно предпринял позднее, могла быть осуществлена более безболезненно и с меньшими трудностями. Но обстоятельства сложились так, что ненависть породила ненависть, а кровь — всё новую кровь, и такая ситуация сохраняется даже сегодня.

Шло время, приближалось рождение моего первого и единственного ребёнка, и одновременно надвигались самые тёмные дни в истории Римской республики, период, когда казалось, что порядок может существовать лишь при жесточайшей диктатуре и терроре, а трезвые мысли рождаются лишь в умах истощённых избытками страстей.

Глава 8 ПОБЕДА СУЛЛЫ


С момента возвращения Мария прошло четыре года, когда Сулла высадился в Брундизии с сорокатысячной армией, состоящей из ветеранов, привыкших к грабежу и насилию и ожидающих богатой наживы. Как обычно, тут же заговорили о предзнаменованиях, и действительно, многие из них имели место. Например, за неделю до того, как мне исполнилось девятнадцать лет, огнём были уничтожены храм и статуя Юпитера в Риме. Хотя здание и не имело больших архитектурных достоинств, ему было присуще особое очарование, свойственное всем произведениям античности, и, кроме того, гробница во многих отношениях была одним из самых священных мест в городе. Я сам, будучи жрецом Юпитера, принимал участие в расследовании причин пожара, но их так и не удалось установить. Однако вполне возможно, что это была работа поджигателей из партии Суллы, и конечно же пожар сыграл ему на руку. Люди в Риме начали говорить, что сами боги выступают против существующего правительства, а профессиональные предсказатели быстро приспособились к создавшейся ситуации и начали предвещать различного рода бедствия, которые и действительно надвигались на Рим.

К тому моменту, когда в городе случился пожар, Сулла, медленно продвигаясь на север, уже добился определённых успехов и начал получать значительное подкрепление от своих друзей и партии оптиматов в Италии. В Риме больше всего говорили об одном из них, Помпее, сыне непопулярного Страбона, который в своё время попытался защитить город от Мария и Цинны. До этого момента Помпея знали в основном благодаря его изысканным манерам, так сильно отличавшим его от отца, и красивой внешности. Позже, когда он уже добился значительных успехов на военном поприще, люди заговорили о его поразительном сходстве с Александром Великим. В действительности же оно не было поразительным. Лицу Помпея недоставало огня и почти божественного спокойствия, которые мы можем видеть практически на всех статуях великого македонца. Однако он действительно был необыкновенно хорош собой. Кроме того, он был смел, решителен и, несмотря на изысканные манеры, мог быть таким же жестоким и бесцеремонным, как и его отец. В то время я едва знал его, хотя, как и многие другие, был потрясён тем, как блестяще он действовал. Ему было всего двадцать три года, когда Сулла высадился в Италии, и при нормальном ходе событий он не мог бы рассчитывать на то, что станет командиром, ещё в течение многих лет. Но в то время ничто не шло как обычно, и начиная с самых юных лет Помпей с непременным успехом чем-либо командовал. Конечно, мало кто мог бы похвастаться таким же блестящим началом карьеры. Действуя исключительно по своей собственной инициативе, Помпей собрал три легиона на севере и, используя свой авторитет, сумел убедить их в том, что именно он является тем самым человеком, который должен повести их в бой. Уже тогда он продемонстрировал редкие организаторские способности. Хотя Помпей действовал быстро, он ничего не делал в спешке и отправился на юг для того, чтобы присоединиться к Сулле, лишь убедившись в том, что его запасы провианта и оружия, количество его вьючных животных и телег было достаточным для того, чтобы его легионы представляли собой независимую боевую единицу. По пути на юг было несколько боев, в которых Помпей продемонстрировал свою отвагу. Но больше всего умы римлян занимала история о том, какой высокой чести удостоил Помпея Сулла, когда тот наконец привёл свои легионы к нему. При встрече, как и полагалось, Помпей обратился к Сулле, назвав его императором. Сулла же, по всей видимости, был так потрясён видом армии Помпея, в которой было так много молодых воинов и которая была так хорошо оснащена и дисциплинированна, что спешился и, обращаясь одновременно как к своим войскам, так и к войскам Помпея, приветствовал молодого человека тем же титулом. Обе армии подхватили крик «император». В течение всей своей длинной триумфальной карьеры вряд ли Помпей знал ещё хотя бы один столь же славный момент. Меня римские легионеры впервые приветствовали таким образом, когда мне уже перевалило за сорок. Более того, Сулла продемонстрировал, что, обращаясь к молодому человеку таким образом, он действительно имел в виду то, что сказал, потому что он тут же начал использовать Помпея во всех важных сражениях и стал предоставлять ему независимое командование.

Были и другие талантливые молодые воины, которые, последовав примеру Помпея, присоединились к Сулле в то время, когда вопрос войны был ещё не решён. Среди них был Красс, который позже оказался так полезен мне благодаря огромному богатству, амбициям и его почти патологической зависти к Помпею, чувству, которое зародилось как раз в тот период. Ведь Красс, несмотря на его бесславный конец, в молодости был талантливым командиром, однако ни его победы, ни награды не были столь же значительными, как те, которых удалось добиться Помпею. Были даже случаи, когда Красс побеждал, а Помпей по тем или иным причинам получал за это все почести. Таким образом, Красс — человек весьма амбициозный, но низкий и подлый, — начал испытывать к Помпею практически те же чувства, какие Марий когда-то испытывал к Сулле, хотя Помпей был куда более способным командиром, чем Сулла, а Красс куда менее способным, чем Марий.

Что касается меня, то я был всё ещё слишком молод для того, чтобы принимать какое-либо значительное участие в войне, и в любом случае мне не позволял сделать это статус жреца. Моя жизнь с Корнелией была очень счастливой. Когда родилась наша дочь Юлия, мы часто занимались тем, что фантазировали по поводу того, какое восхитительное будущее ждёт нашу малышку. Однако ни одному из нас не пришло в голову, что она станет женой Помпея. Мы даже не догадывались о том, что к тому времени Помпей станет, без сомнения, самым великим человеком в мире.

В конце этого года случилось весьма значительное событие. Сертория назначили наместником в Ближнюю Испанию. Здесь его военный гений получил полную свободу, тем временем как в Италии консулы, командующие армиями, продолжали пренебрегать его советами, а в результате сами же страдали от этого. В Испании Серторий творил чудеса, но в Италии марианская партия в самый критический момент войны потеряла единственного командующего, который мог противостоять и даже победить Корнелия Суллу. В начале следующего года Сулла повёл свою армию по латинской дороге к Риму. Против него выступали консулы Карбон и мой кузен, молодой Марий. Им обоим была присуща смелость и решительность, но оба они были чересчур самоуверенны и мало что понимали как в политике, так и в военных делах. Молодой Марий всё ещё оставался хорош собой. Можно даже сказать, что он был самым красивым человеком в Риме после Помпея. Но он стал практически таким же жестоким, каким был его отец в последний период своей жизни. Хотя он, конечно, мог рассчитывать на лояльность своих войск, ему недоставало способностей отца, чтобы эффективно использовать эту преданность и верность. Я помню, что был холодный, дождливый день, когда до нас дошли известия о том, что он потерпел поражение от Суллы на холмах южнее Рима и с остатками своей армии скрылся в Пренесту. Здесь, хотя бы на время, он был в безопасности, и отсюда он посылал приказы об эвакуации Рима, потому что гарнизон был слишком мал для того, чтобы защитить город. Войска должны были направиться на север для того, чтобы присоединиться к армии Карбона. До эвакуации Рим увидел ещё одну страшную резню, осуществлённую в соответствии со спешными приказами Мария. Многие сенаторы потеряли жизнь во время этой жестокой и бессмысленной бойни. Среди них был Сцевола — великий понтифик, который едва избежал смерти на похоронах старшего Мария. Теперь Сулла мог беспрепятственно войти в Рим. Мы часто все вместе обсуждали вопросы о том, следует ли мне покинуть Рим и отправиться в Африку, Испанию или же в армию на север. Однако я и думать не хотел о том, чтобы оставить мою жену, мать и маленькую дочку. Кроме того, я прекрасно понимал, что, хотя мой предшественник на посту жреца Юпитера и вынужден был покончить жизнь самоубийством, он был пусть и не лучшим, но всё-таки консулом, а я до сих пор не принимал никакого активного участия в политике. Поэтому я решил остаться и стал свидетелем того, как войска Суллы во второй раз вошли в Рим как завоеватели. Паника, охватившая всех в те дни, в любом случае была несколько преждевременной, потому что кампания ещё не закончилась. В действительности в самый последний момент Сулла чуть было не потерял плоды всех своих побед. На севере Карбон слишком быстро отчаялся и бежал в Африку. Однако в окрестностях Рима всё ещё были сосредоточены отличные армии самнитов и луканцев[240], действующих под командованием своих военачальников и до сих пор сохранивших верность памяти Сульпиция и Цинны, которые в своё время обеспечили этим италийским племенам права, которых они заслуживали. Эти армии попытались освободить Мария из Пренесты, где его умело задерживал один из командиров Суллы, Лукреций Офелло. Однако, обнаружив, что силы Суллы способны остановить их, они неожиданно поменяли направление своего движения и быстро двинулись на Рим, который остался практически беззащитным. Сулла, чтобы удержать город, был вынужден вступить в бой под вечер и после долгого перехода. Сражение состоялось у Коллинских ворот и оказалось решающим. За ходом событий со стен города наблюдали многие римляне, однако ни зрители, ни сам Сулла не знали результатов сражения до следующего дня. Левое крыло армии Суллы было полностью разбито и вынуждено было отступить и скрыться за стенами своего лагеря. Те, кто знал Суллу, говорили, что в моменты неудач он полностью терял контроль над собой, хотя обычно умел сохранять присутствие духа в самых сложных ситуациях. Оказывается, в сражениях он всегда носил с собой небольшую золотую статуэтку Аполлона, которую во время войны в Греции взял в Дельфийском храме. Теперь он неистово целовал эту статуэтку и со стонами и рыданиями кричал: «О, мифический Аполлон! Ты, который в стольких сражениях сделал Суллу счастливым, великим и знаменитым! Не подведи его сейчас! Не дай ему погибнуть прямо у самых ворот Рима!» Как оказалось, молитва эта была ненужной, потому что ещё до полуночи он получил новости от Красса, который командовал правым крылом и одержал сокрушительную победу над большей частью вражеской армии. На следующий день Сулла присоединился к нему, и они вместе окружили остатки армии самнитов. Многие из них, поверив в обещания Суллы сохранить им жизнь, если они помогут ему, вступили в бой со своими же. И в конце концов после продолжительного боя между собой их число сократилось до шести тысяч. Впервые Сулла дал понять, каким образом он собирается править, как раз своими действиями по отношению к этим пленным. Все шесть тысяч воинов, безоружные, прошли по улицам Рима в цирк, где их содержали под стражей. На следующий день Сулла созвал сенат в храме Беллоны[241] и обратился к нему с речью. Однако вскоре стало практически невозможно разобрать, что он говорит, из-за жутких воплей и криков, раздававшихся где-то неподалёку. Обескураженные и испуганные сенаторы, не зная, что происходит, начали перебивать его. Сулла, лишь слегка повысив голос, ответил: «Я должен попросить вас слушать то, что я говорю, и не перебивать меня. Это кричат преступники, которых я велел наказать». В действительности же это кричали шесть тысяч пленных, которых хладнокровно убивали в цирке.

Этот жестокий акт отмщения, как и множество других поступков Суллы, был очень хорошо спланирован. Он предпринял его не только для того, чтобы запугать всех тех самнитов и луканцев, кто ещё намеревался сразиться с ним, но и для того, чтобы устрашить сенат и дать понять даже тем, кто принадлежал к его партии, что он хозяин, а не слуга. Цель была легко достигнута, но добиться её можно было бы и с куда меньшими проявлениями жестокости, так что его порочность проявилась даже в расчёте его действий. Следующей жертвой стал гарнизон Пренесты, который был вынужден сдаться после битвы у Коллинских ворот. Все до единого десять тысяч воинов были убиты. Молодой Марий, понимавший, что его ожидает, сам покончил с собой. Его голову принесли Сулле, и тот, бросив на неё безразличный холодный взгляд, произнёс: «Прежде чем стать рулевым, нужно научиться грести».

Но куда более ужасными, чем эти массовые казни, были убийства, совершаемые изо дня в день в Риме и по всей Италии, потому что они были менее предсказуемы. Никто, независимо от занимаемого положения, не мог быть спокоен за свою жизнь, если имел какие бы то ни было связи с партией Мария. К тому моменту вполне естественным и оправданным считалось то, что все личные враги Суллы должны быть уничтожены, но когда так много других людей погибало на улицах города без особых на то причин, даже члены партии Суллы начали чувствовать определённую тревогу. Один из них, некий Метелл, попытался спросить Суллу в сенате, может ли он успокоить общественность и хотя бы приблизительно сказать, сколько ещё людей пострадает. Сулла пообещал рассмотреть этот вопрос и на следующий день опубликовал список, или так называемую проскрипцию, включающую восемьдесят имён тех, кто должен был умереть. На следующий день появился новый список, содержащий двести двадцать имён, и достаточно регулярно зачитывались новые. За убийство лиц из списков или информацию о них предлагалась награда. Вся собственность этих людей конфисковывалась, а их сыновья и внуки лишались какого-либо права занимать общественные посты. Многих предали или убили их рабы и даже сыновья, которые таким образом пытались оставить себе часть собственности отцов. Другие решили, что наступило подходящее время, чтобы таким способом расправиться с личными врагами. Например, молодой Катилина, который позже стал занимать довольно значительное положение, сначала убил своего старшего брата, а потом, стараясь избежать наказания и получить награду, использовал своё влияние на Суллу для того, чтобы имя брата было внесено в проскрипционные листы. Говорили, что эти списки, прежде чем они стали появляться, содержали около пяти тысяч имён, но в действительности число жертв намного превосходило эту цифру. Следуя примеру Мария, который, осуществляя свой план возмездия, использовал банду освобождённых рабов, чья жестокость могла сравниться с его собственной, Сулла делал то же самое, но в ещё больших масштабах и более организованно. Из числа рабов, принадлежавших его жертвам, он освободил десять тысяч самых молодых и сильных. Их назвали по имени самого Суллы — Корнелиями. Рядом с хозяином их удерживало чувство личной благодарности и материальная заинтересованность. Многие жестокости совершались их руками.

А что касается всего того, что носило имя или могло напомнить о славе Мария, то здесь кроме чистого расчёта действовала жгучая ненависть. Молодой Марий мудро поступил, что совершил самоубийство, но его отсечённую кровоточащую голову пронесли по улицам города. Куда более ужасной была судьба Мария Гратидиана, юного племянника великого Мария и одного из тех, кто был с ним в изгнании. Позже он дважды занимал должность претора и стал весьма популярным благодаря реформе денежной системы, в результате которой облегчилась судьба должников. Теперь, возможно надеясь на свою популярность, известность и на тот факт, что вся его карьера доказывает, что он был человеком умеренных взглядов, он не подумал о том, чтобы покончить собой. Его поймали, протащили по улицам города и, жестоко истязая, умертвили.

Месть Суллы не пощадила даже прах старого Мария, величайшего римского солдата. Его гробница была вскрыта, а прах развеян. Все его статуи были сброшены, все памятники, поставленные в честь побед, благодаря которым был спасён Рим, уничтожены. В подобных обстоятельствах я, моя молодая жена и ребёнок, естественно, жили в постоянном страхе.

Глава 9 СПАСЕНИЕ


Спустя некоторое время мы уже думали, что опасность миновала. Казалось, что если бы нас хотели убить, то сделали бы это в первые же дни террора Суллы. Более того, несмотря на то, что через жену я был связан как с Марием, так и с Цинной, нельзя было сказать, что я принимал активное участие в политике. Поэтому Сулла ничего не имел против меня лично, и я не был достаточно богат, чтобы убивать меня ради моей собственности. Мы также заметили, что резня, учинённая Суллой, не была уж совсем бесцельной. В его планы входило в конце концов сделать так, чтобы в государстве осталась одна партия, и Сулла продемонстрировал, что для того, чтобы создать и укрепить эту партию, он в некоторых случаях мог быть довольно милостив к молодым способным людям, которых он хотел привлечь на свою сторону. Если бы Цинна был моим отцом, а не тестем или если бы я был сыном, а не племянником Мария, то мне было бы запрещено занимать какие-либо государственные общественные посты. А так подобные ограничения меня не касались, и если бы Сулла захотел оставить меня в живых, то я вполне мог пригодиться ему. Некоторые друзья нашей семьи могли замолвить за меня словечко у тех, кто, как считалось, имел некоторое влияние на Суллу.

Возможно, для меня было бы лучше, если бы этих попыток не было. Суллу впечатлили мои успехи и тот факт, что я начинал пользоваться определённой известностью в общественной жизни. Он посчитал, что стоит заручиться моей поддержкой, и попросил друзей нашей семьи сказать, что мне нечего бояться, и более того, если буду действовать правильно, то могу даже рассчитывать на продвижение. Однако одним из условий выдвигалась необходимость порвать все связи с прошлым и развестись с женой, дочерью Цинны, в обмен на которую мне дадут другую жену, выбранную самим Суллой.

В таком предложении не было ничего необычного. Даже Помпей, к которому Сулла в то время относился с большим благоговением, вынужден был развестись с женой, которую очень любил, и жениться на приёмной дочери Суллы. Она же в свою очередь, для того чтобы осуществить этот план, сначала должна была развестись со своим мужем, от которого ждала ребёнка. Но этот план оказался неудачным, потому что она умерла при родах вскоре после того, как переехала в дом Помпея. Говорили, будто он был против этого брака, однако в то время власть Суллы была абсолютной, и даже друзья не решались перечить его воле.

Что касается меня, то, когда я узнал о сделанном мне предложении, моё сердце тут же переполнило то чувство решительного протеста, которое я испытал, ещё маленьким мальчиком выступая против Суллы на улицах. Исполнить волю того, кто убивал моих родственников и очернял память Мария, в таком личном вопросе казалось мне бесчестным. Кроме того, я был влюблён в свою жену. Поэтому, несмотря на то, что некоторые члены моей семьи и даже сама Корнелия, оставаясь до конца преданной и любящей женой, пусть даже она вела себя не совсем искренне, уговаривали меня сделать так, как приказал Сулла, у меня ни разу не возникло намерения подчиниться.

Было очевидно, что, поступая по-своему, я рисковал жизнью. Поэтому я поспешно собрал все деньги, которые мне удалось найти, тайно ночью покинул Рим и отправился в земли сабинов, на северо-восток от города. Здесь я провёл несколько недель, но и тут не чувствовал себя в безопасности. Даже в этой дикой стране бродили банды солдат Суллы, вылавливающие беглецов, и хотя в. некоторых деревнях и небольших городах у меня были друзья, на которых можно было положиться, в то время никто не был застрахован от предательства, даже в домах лучших друзей.

Никогда в жизни моё положение не было таким жалким, а будущее не казалось столь безнадёжным. Я получил новости из Рима о том, что отданы распоряжения о моём аресте, лишении жреческого сана и приданого Корнелии. Во всех этих мерах не было ничего удивительного, но когда я услышал о них, то вынужден был признать тот факт, который до этого старался не замечать, а именно, что в родной стране для меня не осталось никакой возможности проявить способности и выделиться. Единственное, на что я мог надеяться, это спасти свою жизнь, и для того, чтобы сделать это, должен был либо покинуть Италию, или, что казалось практически невероятным, вымолить прощение у Суллы.

Так случилось, что мои планы побега были нарушены из-за болезни. Вероятно, в большей степени она была вызвана нарушением моего психического равновесия, а не слабостью организма. Конечно, позже мне пришлось пережить куда более суровые испытания и трудности, чем в тот период моей жизни. Но какой бы ни была причина, в тот самый момент, когда мне так была необходима жизненная сила и энергия, я трясся в лихорадке и даже не мог стоять. Кроме того, я не мог получить необходимой медицинской помощи. Войска Суллы систематически прочёсывали весь район, так что, несмотря на то, что у меня были верные друзья, мне всё равно постоянно приходилось менять своё местонахождение, иногда даже дважды в день.

Так как из-за болезни меня пришлось всё время носить на носилках, было очень трудно передвигаться незамеченными, и поэтому случилось как раз то, чего я больше всего боялся. Меня вместе с моими провожатыми заметили, и нас окружил отряд под командованием одного из Корнелиев, бывших рабов, отобранных Суллой для истребления своих противников. Позже я узнал, что этот командир был печально известен даже в своём кругу необузданной жестокостью. Вероятно, было к лучшему, что в то время я ничего не знал об этом, потому что в моём состоянии это могло бы окончательно лишить меня всей моей энергии. Солдаты стояли вокруг меня с мечами наголо, и мне с трудом удалось подняться и сесть. Затем я поспешил обратиться к командиру, говоря так громко, как только мог, и используя всё своё красноречие. Я заметил, что у меня есть влиятельные друзья в Риме, которые в этот самый момент ходатайствуют за -меня перед Суллой, и, если меня доставят в Рим и осудят, Корнелий, конечно, получит полагающуюся ему награду. Но пока я не прибуду в Рим, я могу сам заплатить ему ту же сумму, так что в любом случае он не окажется в проигрыше, если поступит со мной милосердно, более того, он даже может удвоить сумму, на которую рассчитывал. Я говорил весьма уверенно и даже несколько безразлично, частично из-за того, что именно эти качества действуют на варваров, а частично, чтобы скрыть несостоятельность моих аргументов. Ведь на самом деле не было никаких причин для того, чтобы Корнелий не разделался со мной и не забрал мои деньги, а после этого потребовал бы ещё вознаграждения от Суллы. Пытаясь отвлечь его внимание и не дать ему сообразить, что я обманываю его, я пошутил по поводу его одежды, которая была очень грязной, и пообещал ему чистую одежду и кинжал, который принадлежал Марию, если он благополучно доставит меня в Рим.

К счастью, Корнелий принял мою взятку. Это были все деньги, которыми я тогда располагал. Меня под стражей доставили в Рим и позволили вернуться домой до тех пор, пока Сулла не рассмотрит моё дело. Здесь за мной стали тщательно ухаживать мать и жена, и дня через два я уже был абсолютно здоров. Теперь, по крайней мере, я мог достойно умереть. В это неспокойное время такой исход казался наиболее вероятным. Однако мать, мои родственники и друзья неустанно пытались повлиять на Суллу, чтобы он изменил своё решение по поводу меня. Самыми настойчивыми оказались весталки, женщины из благородных семейств, с которыми я познакомился, когда был жрецом, и с которыми часто проводил время в весьма приятных беседах не только о религии, но и о жизни в целом. И действительно, всегда приятно поговорить с умными людьми, а такие беседы с женщинами ещё более интересны и увлекательны, если вы не собираетесь заняться с ними любовью.

Возможно, в конечном счёте именно вмешательство весталок оказалось решающим. Сулла становился всё более суеверным и обращал большое внимание не только на сны, предзнаменования и слова предсказателей, но также придавал огромное значение всем церковным обычаям. Если бы его отношение к этим вопросам было другим, я вряд ли бы избежал смерти. В конце концов я оказался единственным человеком в Риме, который ослушался его приказа и всё ещё оставался живым.

Итак, когда настало время предстать перед трибуналом Суллы на форуме, мы с женой попрощались со слезами на глазах, и, хотя не произнесли вслух наших мыслей, нам обоим казалось, что вряд ли мы когда-нибудь снова встретимся. Другие члены моей семьи, включая мою маму, провожали меня на форум, но все решили, что будет неразумным, если со мной пойдёт Корнелия, потому что появление дочери Цинны, даже в качестве просительницы, вероятнее всего, принесёт больше вреда, чем пользы. В этот день я одевался особенно тщательно. Я уже больше не мог носить тогу с пурпурной каймой, которую привык надевать, пока был жрецом, но я проследил, чтобы моя белая тога была абсолютно новой, и тщательно задрапировал её на своих плечах. Под тогой моя туника была перевязана довольно свободно таким способом, который в то время был только моим, но позже стал очень модным среди молодых людей. За день до этого я постриг волосы и, причёсывая их, использовал самые дорогие благовония, которые можно было найти.

Итак, стараясь выглядеть наилучшим образом, я отправился на форум в сопровождении моей матери, весталок и многих людей, обладающих властью, которые могли оказать определённое влияние на Суллу. Сулла восседал на возвышении в окружении своей охраны. Вокруг узкой площадки с телохранителями толпилась масса народу всех сословий, некоторые собирались предать своих соседей, другие пытались добиться справедливости или защиты для самих себя, третьи просто любопытствовали. Наша группа, в которой были некоторые известные люди, привлекла внимание и, возможно, даже симпатию этой толпы, которая, расступаясь, пропускала нас вперёд. Затем стража дала нам пройти на площадку перед трибуналом.

Сулле в то время было около пятидесяти пяти лет. Пьяные дебоши, которые он устраивал практически каждую ночь с момента своего возвращения и завоевания Рима, оставили на нём свой отпечаток. Его лицо ещё больше покрылось прыщами и пятнами, а когда он поворачивался для того, чтобы поговорить с одним из своих фаворитов (среди которых были как сенаторы, так и актёры), стоящих подле него, в его жестах проявлялось что-то болезненное. Однако огромная сила воли этого человека так же, как и раньше, находила своё выражение в ровном взгляде больших голубых глаз. Всё то время, пока мои друзья говорили о моих достоинствах и упрашивали его смилостивиться, он не сводил своих глаз с моего лица. Несмотря на то что мне казалось, что смерть близка, я был полон решимости держаться до конца с достоинством и уверенностью и сам внимательно разглядывал Суллу, так как мне хотелось понять, как он реагирует на слова моих друзей. В особенности я надеялся на то, что благоприятное впечатление произведут слова весталок о той сознательности, с которой я исполнял свои обязанности жреца: ведь он уважал традиции (когда они не стояли у него на пути) и опыт. Однако твёрдый взгляд его голубых глаз ничего не выражал. Когда все сказали то, что хотели, он ещё некоторое время не сводил с меня взгляда, и я не мог понять, принял ли он какое-либо решение, вынес ли вердикт, или даже сейчас какое-либо соображение может изменить его мнение в ту или иную сторону. Неожиданно он перестал смотреть на меня, и я почувствовал некоторое облегчение. Сулла повернулся к моим друзьям и серьёзно сказал — факт, который часто забывают те, кто рассматривает его слова как шутку: «Ваша победа, получайте его! Но знайте: он завязывает свой пояс, как девочка, однако в одном Цезаре таится много Мариев».

Когда я услышал эти слова, то испытал огромное облегчение и даже готов был, как и полагается вежливому человеку, выразить благодарность Сулле, но он отвернулся, и стало совершенно очевидно, что он не ждёт от меня ничего подобного. После того как я обнял свою мать и друзей, мы вернулись домой, к огромной радости Корнелии, и весь оставшийся день провели, отмечая моё счастливое освобождение. Во время праздника мы часто вспоминали слова Суллы, не принимая их всерьёз. В действительности же эти слова стали настоящим предсказанием. В моей внешности не было ничего, что напоминало моего дядю; это и имел в виду Сулла, когда сказал о том, как я завязываю свой пояс. Я не давал никаких оснований думать, что смогу воссоздать партию и продолжить дело Мария. Сама эта идея в то время могла показаться абсурдной. Без сомнения, и самому Сулле она казалась таковой, и, возможно, поэтому он пощадил меня. Кроме того, Сулла редко поступал вопреки своим предчувствиям, которые, как и в этом случае, оказались настолько точными, что можно было говорить о способности кпредвидению. Именно это качество, а вовсе не выдающиеся тактические или организаторские способности, явилось причиной его многочисленных побед в боях. Сам Сулла понимал это, но воспринимал с какой-то особой точки зрения. Редко когда он хвастался своими великими достижениями, но считал, что то, что он называл удачей, заслуживало поклонения. В честь этого он взял себе имя Феликс, то есть «счастливый», и назвал двоих своих детей, мальчика и девочку, Фавстом и Фавстой, что означает «удачливые». И хотя во всём другом Сулла был даже скромен, здесь он продемонстрировал беспрецедентное высокомерие в римской истории. Он считал, что обладает сверхъестественной силой и ему присуще нечто божественное, что ставит его выше других. Эта идея обожествления или полуобожествления главы государства является характерной для восточной культуры, и в определённые периоды истории она отвечает требованиям времени. Мне самому сейчас поклоняются как богу, но надо посмотреть, станут ли обожествлять правителей после моей смерти и будет ли это так же необходимо для западной цивилизации, как и теперь. Конечно же в двадцать один год я не мог даже представить себе, что стану первым римлянином, который официально получит подобные почести. Возможно однако, что Сулла с его удивительной интуицией мог, долго изучая моё лицо, заметить присутствие тех сил, о которых я сам ещё не подозревал, и из суеверия сохранить мне жизнь.

Естественно, я был счастлив, что мне удалось избежать смерти. Однако вскоре стало абсолютно ясно, что, хотя в Риме я мог, пусть на время, почувствовать себя в безопасности, рассчитывать на настоящую стабильность и карьеру не приходилось. Поэтому я был рад, когда мне предложили место в свите нового претора в Азии, Марка Терма. Место это не было уж очень выгодным и не давало особых перспектив для роста. И всё-таки оно гарантировало мою личную безопасность и, по крайней мере, на время освобождало меня от постоянных домогательств моих кредиторов. Я сожалел о том, что мне приходилось покидать свою семью и жену, но почти совсем не думал, что оставляю также Рим, город, в котором прошли всё моё детство и юность. Когда я отправился на Восток, то неожиданно, к огромной своей радости, обнаружил, что могу дышать свободно.

Часть вторая

Глава 1 ЦАРЬ ВИФИНИЙ



Я поехал в Азию через Грецию, и, хотя в тот раз мне удалось лишь ненадолго задержаться там, я был просто очарован тем, что увидел и что до этого лишь представлялось моему воображению. Я осознал, что всё то хорошее, чем обладала римская культура, практически все знания пришли к нам из греческих городов, с Сицилии, с других островов и с азиатского побережья. Теперь, когда я изучил основы нашей всё ещё примитивной литературы, моё обучение проходило под эгидой величия Афин, Спарты, Фив, Македонии и моего восхищения перед литературой как современной, так и античной, написанной на греческом языке. В то время практически каждый знал греческий, и, хотя не все, подобно мне и Цицерону, были так увлечены этим предметом, мало кто не принимал греческую культуру на том основании, что она уничтожает специфические качества, присущие римской культуре, которым Рим обязан своим величием, а именно: уравновешенность, самоотречение, милосердие и благородство. Во времена правления Суллы трудно было поверить в существование подобных добродетелей, и те, кто серьёзно размышлял над этим, лучшие примеры находили в греческой античности, а вовсе не в современном Риме. Например, молодой Катон, который даже в то время, когда ему исполнилось всего-навсего четырнадцать лет, прослыл моралистом (хотя мне он казался лишь нескладным, самодовольным и неприятным мальчишкой), постоянно донимал своего учителя чрезвычайно бестактными в период диктаторства Суллы вопросами о том, как Гармодий и Аристогитон несколько сот лет назад убили тирана в Афинах. Ни Катон, ни его учитель не знали о том, что этот конкретный факт не имел ни малейшей связи с катоновской концепцией свободы, а причиной убийства стала страсть, возникшая в результате гомосексуального любовного романа. И всё же именно в греческой античности Катон всегда искал подтверждение своим собственным своеобразным измышлениям о римских добродетелях. Позже он заинтересовался философией стоиков и, кроме того, многое извлёк для себя из тех сочинений Платона, в которых тот излагал свои пуританские идеи, ибо Катон был просто не в состоянии понять всё остальное, потому что не имел ни малейшего представления ни о разнообразии и сложности реального мира, ни о том прекрасном калейдоскопическом качестве платоновской мысли и стиля, которое позволяло так блистательно отражать это разнообразие. И всё же если такой недалёкий эгоцентрист, как Катон, естественно обратился к греческой культуре, чтобы получить ту незначительную пищу для ума, которую он был в состоянии переварить, то ещё куда более естественно, что другие, с более развитым интеллектом и с более широким кругозором, во всём разнообразии греческой истории и литературы находили для себя постоянный источник радости, воодушевления и вдохновения.

Итак, когда я направлялся из Италии на Восток, то прекрасно осознавал, что двигаюсь в сторону цивилизации куда более древней, чем моя собственная, и всё ещё чрезвычайно могущественной. Конечно, были и те (среди них и старый Марий), кто считал, что греческая цивилизация находится в упадке и приближается к распаду. Можно было привести и некоторые доказательства этой точки зрения. Афины с их изумительной архитектурой и разнообразными философскими школами продолжали существовать, но перестали являться силой, способной навязать свои принципы другим, кроме как путём интеллектуального убеждения. Более того, в то время Афины ещё не оправились от бедствий, обрушившихся на них в результате того, что они приняли сторону Митридата, и были разграблены легионами Суллы. Спарта представляла собой лишь небольшой городок. В действительности все те города-государства, в которых, по мнению Катона, возобладали республиканские принципы (хотя они никогда не были настоящими республиками в римском понимании), давно перестали представлять самостоятельные силы. К современным условиям лучше приспособились царства, созданные Александром Великим и его преемниками, однако и они тоже оказались побеждёнными Римом, Митридатом или великими восточными империями Парфии и Индии, хотя некоторым из них удалось под защитой Рима в значительной степени сохранить свою независимость.

Именно в этот период своей жизни я впервые заинтересовался идеей царской власти, которая была так чужда римскому образу мышления и которая когда-то была столь же чужда и жителям греческих городов-государств. Однако я не мог не отметить, что со времён Александра и по сей день, когда возникала необходимость создавать правительство на большой территории, эта идея царской власти оказывалась просто незаменимой. Вероятно, существуют некоторые условия, при которых люди желают видеть во главе государства царя как символ того единения и порядка, без которых цивилизованная жизнь просто невозможна. Кроме того, я заметил, что они склонны идти ещё дальше, наделять своих монархов божественной силой, поклоняться им и приносить им жертвы. Меня занимал вопрос о том, было ли это возвращением к более примитивному, полному суеверий прошлому или же это являлось осознанием требований современного мира? Конечно же большинство римлян, описывая эти монархические государства, использовали бы слова «упадок» и «распад», однако меньшинство смогли бы заметить, что эти же слова можно вполне обоснованно употребить и по отношению к самой Римской республике того времени. Потому как римская система, как выяснилось в результате гражданских войн и жестоких кровопролитных расправ, рухнула не только в самой Италии, но и оказалась абсолютно негодной для насаждения в других государствах. Лишь из-за того, что среди римских наместников процветала коррупция, что финансисты отличались сверхъестественной жадностью, а сборщики налогов особой жестокостью, стали возможными захват Азии и Греции Митридатом и резня, учинённая им в греческих городах Азии, жертвами которой оказались все проживавшие там римляне. Сейчас Сулла на время заставил Митридата унять свой пыл, но никто не надеялся, что это затишье окажется продолжительным. Более того, я сам видел, что Сулла ничего не сделал для того, чтобы исправить ошибки прошлого или же сделать так, чтобы в будущем римское правление было более приемлемым для жителей провинций. Всё то время, что Сулла пробыл в Азии, его мысли были сосредоточены на Риме. Азия же, где Сулла вёл себя так, что его стали бояться и ненавидеть, после отъезда оказалась практически вне его влияния. Если же Рим хотел восстановить свои позиции в Азии, то для этого требовалась демонстрация силы и в большей мере — справедливое управление.

Что касается справедливого руководства, то ему всё ещё препятствовали действия тех римских деловых кругов, которые осудили моего великого родственника Рутилия. Однако в нашем распоряжении была значительная военная сила, и я сам принимал некоторое участие в операциях, задуманных для того, чтобы восстановить пошатнувшийся престиж. Первой задачей моего командира Марка Терма было захватить и покарать город Митилены на острове Лесбос. Для этого у нас были все основания. Около десяти лет назад, в то время, когда Митридат завоёвывал Азию, наместник этой провинции, потерпев поражение (если не ошибаюсь, его звали Аквилием), бежал в Митилены, но он и все другие римляне, находившиеся в городе, были выданы понтийскому царю. Люди до сих пор вспоминают, как Митридат использовал этот факт в своей пропаганде. Аквилия с позором провезли через всю азиатскую провинцию то ли привязанным к спине осла, то ли прикованным к одному из всадников Митридата, который был настоящим гигантом. Контраст в размерах этого парня и римского пленного должен был вызвать смех. И в конце концов для того, чтобы продемонстрировать жителям провинции, какого наказания заслуживают римские мздоимцы — магистраты, Митридат приговорил Аквилия к смерти и приказал влить ему в рот расплавленное золото.

Конечно же правильным было бы сразу после победы Суллы наказать Митилены и заставить их выплатить контрибуцию. Однако это не было сделано, и теперь город готовился защищаться, построив мощные укрепления и создав отличный флот. Жители города рассчитывали на помощь киликийских пиратов, которые в то время были очень могущественны, а также на Митридата, который, как они считали, возобновит войну с Римом, лишь только появится возможность. Митилены не получили никакой помощи от Митридата и лишь незначительную — от пиратов. Однако их собственный флот был достаточно сильным для того, чтобы обеспечить им превосходство на море и сделать задачу установления блокады трудновыполнимой. Терм очень скоро понял, что не сможет осуществить свои планы, если не получит подмоги с моря. Такую помощь обещал оказать Никомед, царь Вифинии, союзник Рима, но его корабли до сих пор ещё не прибыли, и было похоже на то, что этого и не случится, так как Никомед, уже потерявший много кораблей в войне с Митридатом, не хотел больше рисковать.

Было решено до начала серьёзных военных действий отправить к Никомеду послов и потребовать, чтобы обещанный флот немедленно отправился в путь. Я был рад тому, что Терм решил поручить эту миссию мне. Без сомнения, его решение объяснялось частично тем, что меня считали обаятельным человеком, обладавшим некоторым весом в обществе, а частично моим знанием греческого, потому что греческий был официальным языком в Вифинии. Кроме того, говорили, что сам царь Никомед, по происхождению наполовину грек, наполовину фракиец, был большим любителем и ценителем греческой культуры. Естественно, перед своим отъездом я постарался как можно больше узнать о царе Никомеде. Говорили, что он сумел получить корону, сперва отравив своего отца, и вполне возможно, так оно и было. Хотя подобное преступление непростительно, нужно учитывать, что в восточных царствах оно было обычным. Позже, конечно, он убил своего брата, которому удалось захватить его трон при помощи Митридата. Недавно Митридат и его войска вновь изгнали Никомеда из его царства. Возвращением короны он был обязан Сулле и римлянам, поэтому у него были все основания сохранять с нами дружественные отношения. Мне казалось, что цель моей поездки может быть легко достигнута, но я и представить себе не мог, насколько легко это окажется на самом деле.

Итак, с лёгким сердцем, в сопровождении нескольких помощников, я начал своё сухопутное путешествие на северо-восток Азии к городам Вифинии. Города, пейзажи, люди, даже климат — всё казалось таким необычным и замечательным. Например, в Пергамском царстве, куда мы попали в самом начале нашего путешествия, встречались здания, по размерам сильно превосходящие все те, что можно было увидеть в Риме. Огромное количество статуй и других произведений искусства украшали площади и храмы городов. Рим был изукрашен награбленным в Греции и Азии, но для меня стало абсолютно очевидно, что у тех командиров и наместников, которые отправляли в Италию один за другим корабли, груженные вещами из бронзы и мрамора, был дурной вкус: они увозили то, что не шло ни в какое сравнение с тем, что оставалось. Здесь, в Пергамском царстве и в других городах, которые я посетил по пути в Вифинию, можно было изучить и насладиться всеми стилями греческой скульптуры и архитектуры. И даже в домашней утвари, одежде, в чеканке монет присутствовали неподражаемое изящество, утончённость и ненавязчивая роскошь, что делало их приятными для зрения. Кроме того, здесь во всём было чарующее разнообразие: во внешнем виде людей, в национальностях, в языках и религиях. Говорили, что в этой части Азии использовалось не менее двадцати различных языков и, несмотря на то, что города на побережье очень гордились эллинистическими традициями, даже на них оказывали влияние культы и обычаи внутренних областей Азии, где уже давно обосновались хетты, индийцы, персы и где создали свои поселения воины из армий Александра и его последователей. Здесь жили люди всех существующих на земле национальностей и исповедовались все религии. Я всегда интересовался религией и, обнаружив огромное разнообразие верований и вероисповеданий, просто был поражён. Поражало не только то, что существовавшие культы великой матери-прародительницы, как бы её ни называли, проповедовались более открыто и непринуждённо, чем это было позволено в Италии. Этого даже следовало ожидать, хотя всё равно трудно было не испытывать определённый страх при виде разукрашенных лиц и жеманных жестов кастрированных жрецов (хотя зрелище это по-своему увлекательно). Таковых было бесчисленное множество, и все они страстно пытались обратить прохожих в свою веру и одновременно выпрашивали милостыню. Но более поразительным, чем любые проявления какой-либо конкретной религии, являлось их смешение. Например, здесь было обычным делом поклоняться в храме «удаче» правителя, иногда самой по себе или же вместе с каким-нибудь известным божеством, например Зевсом, или очень часто с каким-либо божеством, имя и атрибуты которого были мне абсолютно незнакомы и даже неправильно толковались самими местными жителями. В одном городе можно было обнаружить не только храм, посвящённый, как и следовало ожидать, Гераклу или Аполлону, но ещё и какое-либо огромное сооружение с чрезвычайно богатым убранством и с тысячью священных рабов, которые вели себя как проститутки, поклоняясь какой-либо сирийской или каппадокийской богине. В целом же можно сказать, что здесь религия процветала, как нигде. И одинаково правильным было бы сказать, что здесь нет ничего святого или, наоборот, здесь всё свято. Подобная точка зрения тогда казалась мне весьма привлекательной и до сих пор продолжает интересовать, хотя я вскоре понял, что в интересах обеспечения компетентного управления и безопасности во всём этом сумбуре, неразберихе и многообразии должен существовать сильный, хотя необязательно претенциозный религиозный культ, который бы подчёркивал необходимость исполнения гражданами их обязательств перед обществом.

И снова я обратил внимание не только на то, что люди легко переключались с поклонения одному богу на поклонение другому, но и на то, что общественное сознание приближает к божеству царя или даже просто выдающегося человека.

Так, например, однажды мне в руки попалась очень красивая монета, отчеканенная одним из понтийских царей, и я долгое время сохранял её в качестве сувенира. На монете был изображён юноша в короткой тунике, который то ли кормил, то ли украшал голову оленя виноградными листьями. Над его головой была изображена молния, сбоку месяц и несколько звёздочек. Никто так и не дал мне вразумительного объяснения того, что означала эта фигура. Говорили, что это Гермес, или молодой Зевс (эту версию доказывало наличие молнии), или же сын Зевса, которого звали Эон и которому поклонялись дальше на Востоке. А в соответствии с другим толкованием это было не божество в прямом смысле этого слова, а человек, который или должен был родиться, или уже родился, и судьбой ему было предначертано переделать мир и в конце концов занять своё место среди богов.

Итак, в стране, через которую мне пришлось проехать по пути в Вифинию, я открыл для себя такие идеи, зрелища, запахи, которые до этого момента были мне абсолютно неизвестны. К этому моменту моё здоровье полностью восстановилось, и я с радостью предавался всем чувственным наслаждениям, которыми одаривала меня эта земля роскоши, щедрости и разнообразия. Залитые кровью улицы Рима, жестокости вооружённых банд Суллы — всё это было очень далеко. Так же далеко остались все строгости семейного и гражданского кодексов. Сейчас я не занимал никакого поста, и моя миссия была важной, но лёгкой в исполнении. Я мог говорить и действовать как мне заблагорассудится и на несколько недель забыть о прошлом и не думать о будущем.

Приём, оказанный мне царём Вифинии, был весьма радушным и даже нежным. Я с готовностью ответил на его явное желание стать моим другом, частично потому, что, поступив таким образом, более успешно мог отстаивать интересы римского народа, а частично потому, что мне очень понравился этот человек и я испытывал глубокое уважение к нему. Действительно, некоторые качества Никомеда можно назвать варварскими, но вместе с тем он был потрясающе наивен, искренне любил и понимал искусство и литературу, имел большое чувство юмора и страсть к самым великолепным развлечениям. Вечером в день моего прибытия ко двору был устроен ужин, во время которого я сидел рядом с царём. Этот ужин был, без сомнения, самым замечательным и весёлым из тех, на которых мне когда-либо приходилось присутствовать. Конечно, позже подобные банкеты часто устраивались и в Риме, где Лукулл после своих побед на Востоке установил такой стандарт роскоши, который редко кому в мире удавалось превзойти. Но в то время ничто в Риме не могло сравниться с блеском тех развлечений, которые устраивал Никомед. Кроме того, эти пиры никогда, как это часто случалось в Риме, не превращались в простой повод для обжорства. Флейтисты, танцоры, поэты, певцы и акробаты показывали свои номера, выступали в промежутках между бесчисленными сменами блюд. Особое внимание уделялось физической красоте и искусственным украшениям юношей и девушек, которые разносили вино. Банкетные столы были окружены сотнями золочёных статуй, изображавших мальчиков с факелами в руках. Время шло, пир всё продолжался и продолжался; и я, сидя по правую руку от царя, всё время чувствовал всевозрастающее возбуждение, причиной которого была необычная и роскошная обстановка, вино, которого я выпил больше, чем обычно, и близость, возникшая в отношениях между мной и царём. Я всегда считал себя хорошим собеседником, но в этот день слова просто потоком лились из меня, а остроты удавались с необыкновенной лёгкостью. Царь же не только громко аплодировал мне или же молча восхищался моими способностями, чем сильно льстил мне, но и сам демонстрировал неудержимый полёт фантазии в смешных каламбурах. Когда же изменялась тема разговора, он высказывал весьма интересные суждения о жизни в целом, которые, учитывая то время и место, где они были произнесены, казались удивительно глубокими.

Я никогда не мог вспомнить, как закончился тот вечер, потому что это был один из тех случаев, когда я напился до бесчувственности. Припоминается, мне оказали большую честь и проводили в спальню самого царя, а путь мой освещали факелами. Утром я проснулся в отделанной золотом кровати с пурпурными покрывалами и, как только открыл глаза, обнаружил вокруг себя множество потрясающе красивых рабов, готовых удовлетворить любое моё пожелание. Вскоре появился сам Никомед, желающий продолжить те отношения близости, которые возникли предыдущим вечером, и предложить развлечения на следующий день. Мы провели много времени, гуляя по царскому саду, или парадису. Эти парадисы (персидское слово, потому как именно персы первыми занялись парковым искусством) показались мне особенно очаровательными из-за гармоничного соединения искусства и природы. И снова вид цветов и деревьев, неизвестных в Италии, породил чувства зачарованности и восхитительной нереальности. Кроме того, здесь можно было увидеть необычных рыб, которых разводили либо для еды, либо просто для красоты. Они плавали в больших аквариумах, в чашах из порфира или же в бассейнах с прозрачной водой. Кроме того, здесь был замечательный зверинец с дикими животными и птицами, пантерами, медведями, верблюдами, но, пожалуй, самым замечательным из всех был страус, птица, о которой я читал у Ксенофонта, но никогда не видел. Что же касается цели моей миссии, то мы за пару минут решили все вопросы, причём Никомед был само очарование. В действительности он даже слишком сильно настаивал на том, что предлагает флот не римскому народу как союзнику, а лично мне как хорошему другу. В любом случае, как выяснилось, флот готов был выйти в море через несколько дней. Как только мы договорились об этом, вопрос больше уже не поднимался, так же, как и любой другой, касающийся политики или войны, которые обсуждались лишь поверхностно. Вместо этого наши беседы в основном сводились к планированию новых развлечений на оставшиеся несколько вечеров или дней, которые мне предстояло ещё провести здесь. Тут я обнаружил, что мой изобретательный гений нашёл достойного союзника в лице Никомеда: мы оба писали стихи на греческом, некоторые из которых, возможно, не отличались целомудрием и прославляли прелести роскошной жизни. Мы вместе с ним спланировали несколько пышных празднеств и придумали остроумные шарады. Так, например, однажды вечером, играя в нескольких постановках по мифологическим сюжетам роли самых юных богов, я в конце концов сбросил практически всю свою одежду и как бы воплотился в Ганимеда, юного виночерпия, служившего Зевсу, роль которого исполнял сам Никомед. Возможно, наша постановка отличалась некоторой неделикатностью, хотя диалог, который мы внимательно отработали заранее, был очень смешным. К сожалению, на пиршестве присутствовали римские торговые гости, которые путешествовали по Вифинии и пытались заключить выгодные для себя контракты. Никомед пригласил их присутствовать на его банкетах. Эти люди, как и многие, принадлежавшие к их классу, сочетали в себе весьма ограниченные способности к пониманию с безграничным презрением ко всему тому, что было за его пределами. В частности, они презирали всех иностранцев, кроме тех, кто был богат. Ничто, даже события последних лет, не убедило их в том, что лишь тот факт, что они являются римскими гражданами, не делает их мудрее, смелее, благоразумнее тех, у кого не было гражданства. Эти люди, которые от природы плохо соображали, не только не сумели оценить лучшие моменты наших шарад, но были абсолютно шокированы вольным поведением римского воина и члена патрицианской семьи при дворе у иностранца. Их сообщения по возвращению в Рим в то время довольно сильно навредили мне, и именно благодаря им я получил прозвище «Царица Вифинии». В действительности же этот скандал, возникший из-за дружбы между мной и Никомедом, преследовал меня всю жизнь. Но хотя вначале рассказы об этой дружбе несколько смущали меня, в конце концов они, вероятно, даже сыграли мне на руку. Потому что люди, какими бы республиканцами они ни хотели казаться, в большинстве своём с глубоким уважением относятся к любой связи своих лидеров с царской фамилией. Более того, так как мои враги были склонны концентрироваться именно на этом скандале, они меньше внимания уделяли другим моментам как личного, так и политического характера, которые, если бы их по-умному представить, могли бы оказаться для меня куда более опасными. Конечно же в то время я вовсе не думал о том, какое впечатление произвожу на своих соотечественников. Я наслаждался каждым моментом своего короткого визита в Вифинию и постарался продлить его, насколько это было возможно, даже после того, как флот отправился к острову Лесбос. Более того, когда я вернулся назад в армию и обнаружил, что из-за недостатка соответствующего снаряжения для штурма операция против Митилен начнётся не сразу, я сумел выпросить для себя отпуск и в сопровождении всего одного слуги вернулся в Вифинию. Ещё несколько дней я провёл в весёлых кутежах. Поводом для отъезда послужило то, что мне якобы нужно вернуть долг. Хотя мой командир не поверил в эту ложь, он с готовностью предоставил мне отпуск за успешно осуществлённую миссию — ведь он не знал, как легко мне было выполнить своё задание.

Итак, не вернув долга, я вернулся в армию, ещё больше задолжав царю Никомеду, настоявшему на том, чтобы предоставить мне значительную сумму, на которую я бы смог с достоинством жить во время кампании. Конечно же в армии не обошлось без комментариев по поводу этих вновь приобретённых богатств и рассказов о моём поведении в Вифинии, многие из которых были сильно преувеличены. Тогда я обнаружил то, в чём мне пришлось ещё не раз убеждаться позже, а именно, что все эти истории оказали мне очень большую услугу и помогли завоевать расположение простых солдат, стоило им только обнаружить, что моя предполагаемая невоздержанность сочетается с чисто мужскими качествами, присущими настоящему воину. Казалось, они с большей готовностью последуют за мной в бой, зная, что за спиной могут называть меня царицей. При последней атаке Митилен я заслужил награду, известную как «гражданская корона», или дубовый венок, её вручают тем, кто в бою спас жизнь своему товарищу. Мне кажется, этому больше радовались мои воины, а не я сам, потому что знал, хотя в моём случае награда была вполне заслуженной, её часто вручают кому попало.

Глава 2 ВОЗВРАЩЕНИЕ В ИТАЛИЮ


В этот первый период моей военной службы я провёл за границей почти три года. Кампания, для которой я первоначально поехал в провинцию, закончилась взятием Митилен, и более никаких операций под командованием Терма не проводилось. Хотя мне удалось завязать массу нужных знакомств в греческих городах на побережье, которые позже пригодились, я не мог не чувствовать, что понапрасну теряю время, и в конце концов добился того, что меня назначили в свиту нового наместника в Киликии Сервилия Исаврика. Он как раз собирался начать амбициозную кампанию против пиратских флотов и прибрежных крепостей. Так получилось, что я только планировал эти операции, а активного участия в них не принимал. Сам Сервилий слыл талантливым полководцем, и, прежде чем уехать из Рима, где был вторым консулом вместе с Суллой, он обсудил, каким лучшим способом справиться со всевозрастающей угрозой, исходящей от пиратов, которые начали действовать во всём Средиземном море. При Сервилии служили некоторые молодые талантливые легионеры, которые отличались особым энтузиазмом. Среди них был Тит Лабиен, молодой человек моего возраста, с которым впоследствии меня многое связывало. Лабиен действительно был лучшим легатом из тех, кто когда-либо служил у меня, и до нынешнего момента единственным, кто предал меня. В то время он мне очень нравился, и мы долгие часы проводили в беседах на политические и военные темы.

Двумя основными темами наших разговоров были, во-первых, новая конституция Суллы, а во-вторых, следующие одна за другой эффектные победы молодого Помпея. Что касается конституции, то мы пришли к выводу, что Сулла действует довольно талантливо, но с обычной для себя жестокостью. С его точки зрения, разлад государственной системы, существовавший ранее, объяснялся неспособностью сената правильно использовать свою власть, поэтому он был полон решимости обеспечить превосходство сената в будущем. Трибуны и народное собрание были фактически полностью лишены своих полномочий. Судебная власть снова сосредоточилась в руках сенаторов. Кроме того, в связи с тем, что Сулла не строил никаких иллюзий по поводу слабости и нерешительности сената в последние годы, он предпринял некоторые шаги для того, чтобы повысить престиж сената и даже увеличил его численность. В своё время Сулла сам сильно сократил его, убив по меньшей мере сто сенаторов, которых он считал своими врагами. Теперь в сенат вошло триста новых членов, многие из которых были наиболее богатыми или наиболее способными представителями финансовых кругов. V молодого человека, обладающего талантом, появилась возможность стать сенатором в возрасте тридцати лет или же после отправления должности квестора. И наконец, были предприняты некоторые меры для того, чтобы подчинить военачальников власти сената, умалив их полномочия в провинции. Сулла помнил, как ему удалось заполучить власть, и стремился сделать так, чтобы другой полководец не мог поступить так же, как он.

В общей сложности конституция хорошо выглядела на бумаге. Сулла рассчитывал на то, что она станет действенной. Но обстоятельства и сама человеческая натура требовали чего-то более прогрессивного, чем простой попытки стабилизировать ситуацию в настоящем, оживив уже умершее прошлое. Видимо, Сулла не понимал, что даже полностью изменённый сенат не мог в одночасье превратиться в действенный орган управления государством просто благодаря включению в его состав нескольких представителей торговых кругов. Он оставался всё тем же, чем был для представителей двух поколений, — местом, где враждующие между собой знатные олигархи сражались за власть и благосостояние, пусть при этом иногда и высказывались благородные, патриотические идеи. А задачи, которые приходилось решать правительству, становились всё более сложными и насущными из-за непрекращающегося процесса расширения империи, увеличения числа граждан, из-за постоянной опасности войны и из-за экономической нестабильности мира. Все эти задачи можно было решить лишь при наличии сильного, постоянного руководства и действенного, честного администрирования. Этого нельзя было ожидать от сената Суллы или от какой-либо другой силы, выступавшей в то время на политической арене. Когда требовалось срочно решить какую-либо проблему или предпринять быстрые, решительные шаги, всё ещё приходилось, так же как в случае с Марием или самим Суллой, прибегать к экстренным мерам и предоставлять одному человеку исключительную власть. Сулла продемонстрировал, как использовать такую власть, и он, без сомнения, осознавал, какую серьёзную опасность для государства она представляет. Однако эти неограниченные возможности всё ещё продолжали существовать, и сам Сулла, прежде чем сложил с себя полномочия, потерял над ними контроль.

Об этом свидетельствовали те новости, которые мы получали о необычайно удачливой карьере молодого Помпея. Когда закончилась кампания в Италии, Сулла отправил его на Сицилию и в Африку, чтобы он разделался с остатками армии Мария. В то время Помпею едва исполнилось двадцать пять лет, и по закону он не имел права самостоятельно командовать легионами. Однако Сулла хотел как можно скорее закончить войну, он доверял Помпею и просто игнорировал законы, если они мешали ему.

Помпей быстро закончил сицилийскую кампанию, в ходе которой действовал весьма своевольно. Карбон, бывший консул и коллега Цинны, был захвачен в плен, и Помпей, подвергнув его абсолютно ненужным и жестоким унижениям, по своему собственному усмотрению приказал убить этого выдающегося государственного деятеля. Этот его поступок и другие подобные стали причиной того, что он получил прозвище «мальчик-убийца». Однако эти действия, как мне кажется, были вызваны не столько его жестокостью, сколько сверхъестественно высоким самомнением. Это качество Помпей сохранил до конца своей жизни.

Затем Помпей отправился в Африку с довольно большой армией, состоящей из шести легионов и ста двадцати военных кораблей. Здесь ему противостоял Домиций Агенобарб, который, как и я, был зятем Цинны и сумел собрать значительную армию. Всего за сорок дней Помпею удалось победить и убить Домиция, полностью уничтожить его армию, исключительно по собственной инициативе свергнуть царя Нумидии и возвести на трон другого царя. После этой блестящей победы он несколько дней развлекался, охотясь на львов и слонов, а потом вернулся на побережье. Он намеревался отправиться в Рим и там потребовать для себя триумфа. Помпей отлично понимал: таких почестей никогда ещё не удостаивался человек его возраста. Но он также знал, что и его победы, и тот факт, что он является военачальником, также беспрецедентны. Он уже решил перевезти в Италию четырёх особенно крупных слонов, которых он хотел впрячь в свою триумфальную колесницу, чтобы въехать на ней через городские ворота, но тут получил послание от Суллы, в котором тот приказывал ему распустить войска, оставив всего лишь один легион, а самому оставаться в Африке до тех пор, пока туда не приедет новый наместник и не заменит его.

Похоже, Помпей просто игнорировал эти приказы. Уверенный в преданности войск и в своей огромной популярности, он отправился в Италию с большей частью своей армии. На какое-то время все решили, что он собирается выступить против правительства. Сулла попытался дипломатично решить эту проблему. Он вышел ему навстречу и церемониально приветствовал его, назвав Магном, то есть Великим. Этот титул прижился, и Помпей с гордостью называл себя так. Сулла посчитал, что Помпей будет удовлетворён этой оказанной ему честью. Однако это было не так. Помпей при поддержке преданной ему армии настаивал на триумфальном шествии. Когда Сулла сказал ему, что подобное действие идёт вразрез с новой конституцией, он хладнокровно произнёс шокирующие слова: «Позвольте мне напомнить, что люди больше поклоняются восходящему солнцу, а не заходящему».

Год или два тому назад Сулла приказал убить на форуме одного из своих старших командиров по имени Офелло, который руководил осадой Пренесты, за то, что тот осмелился баллотироваться на пост консула вопреки желаниям Суллы. Однако сейчас оказалось, что он абсолютно бессилен заставить Помпея поступить так, как ему хотелось, и, наверное, самые горькие чувства переполняли его сердце, когда он выкрикнул следующие слова: «Пусть он станет триумфатором! Пусть будет триумфальное шествие». Он только что завершил работу над созданием новой, тщательно продуманной конституции, которая должна была стать действенной и долговечной, и вдруг столкнулся с мощным сопротивлением со стороны той самой силы, позволившей ему получить власть, которую в будущем он рассчитывал контролировать. Этой силой была преданная армия популярного командующего. Однако, хорошо зная и понимая человеческую натуру, Сулла мог успокоить себя мыслью о том, что Помпеем руководила лишь жажда славы, а не желание получить власть, поэтому он был не так опасен для государства, как в своё время сам Сулла или Марий. Итак, пройдя триумфальным шествием через весь город, Помпей стал вести себя вполне сдержанно и скромно, хотя его несколько расстроил тот факт, что ворота города слишком узки для того, чтобы через них смогли пройти его слоны, поэтому ему пришлось отменить свой план въезда в город на колеснице, запряжённой четырьмя слонами, и довольствоваться обычными лошадьми. Однако надо отметить, что само шествие никак нельзя было назвать обычным, потому что никогда в нашей истории такой молодой человек не получал подобных почестей.

Следующая новость, которую мы получили из Рима, была ещё более удивительной. Я начал вплотную следить за ситуацией, потому что стало казаться, что перспективы моей политической карьеры не так уж безнадёжны, как представлялось ранее. Вскоре после триумфального шествия Помпея Сулла повёл себя абсолютно необъяснимо. Публично заявив, что проблемы конституции решены, а враги государства уничтожены и побеждены, он, ко всеобщему удивлению, сложил с себя полномочия диктатора и удалился от дел. Всё своё время он теперь уделял написанию мемуаров, роскошным скандальным пиршествам и попойкам с актёрами и музыкантами. Единственным возможным объяснением этого мне представляется то, что Сулла при всех своих великолепных качествах — компетентности, настойчивости и интуиции — в глубине души оставался человеком невероятно циничным и безответственным, другими словами, он был абсолютно не способен стать государственным деятелем. Вряд ли он сам верил в свои утверждения о стабильности и безопасности государства. Даже я, обладая лишь ограниченными знаниями об Азии, понимал, что война с Митридатом может снова разразиться в любой момент, а в Испании Серторий после первоначальных неудач сумел победить все римские армии, которые высылались на борьбу с ним. Также, возможно, Сулла думал о том, что, лишая народных трибунов власти, он на время обеспечил ею сенат. Однако он должен был понимать, что сам по себе сенат был недостоин этой власти и без его беспощадного и сильного руководства будет не в состоянии её использовать. И всё же я думаю, что, сложив с себя верховную власть, он по-своему цинично развлекался. Сулла обеспечил себе место в истории, уничтожил своих врагов и создал такое государство, какое ему хотелось. Ему, видимо, было абсолютно безразлично то, что его будут помнить больше за зло, а не за добро и что, не решив назревших проблем современности, он лишь помешал необходимому процессу преобразований. Для него единственно важным было то, что его воля ещё при жизни нашла своё воплощение в реальности. Он считал, что будущее в состоянии само о себе позаботиться.

Итак, Сулла полностью предался развлечениям и через год после того, как оставил политику, умер от одной из самых отвратительных болезней. Именно новости о тех событиях, которые развернулись в Риме после его смерти, заставили меня задуматься о том, чтобы вернуться на родину. И действительно, казалось, будто история повторяется. Возникла такая ситуация, которая не могла не напомнить мне о том времени, когда Сулла отправился на Восток, а Цинна и Марий захватили власть. Мне казалось вполне возможным, что теперь, так же как и тогда, всё сделанное Суллой будет разрушено, и, судя по тем письмам, которые я получал из Рима, многие придерживались того же мнения.

Когда умер Сулла, консулами были Катул и Марк Лепид. Они были так же враждебно настроены по отношению друг к другу, как когда-то Октавий и Цинна. Отец Катула вместе с Марием сражался в германской войне и всю жизнь был его соперником в политике. Он мудро поступил, совершив самоубийство, когда Марий и Цинна вошли в Рим. Его сын, как и следовало ожидать, стал сторонником Суллы. Кроме того, так получилось, что он всегда был и моим врагом. Само избрание его консулом во время диктаторства Суллы являлось вполне естественным. Удивительно то, что его напарником стал Лепид. Ведь Лепид открыто противостоял Сулле, и, кажется, Сулла использовал всё своё влияние для того, чтобы предотвратить избрание Лепида на должность консула. Я был удивлён, когда узнал, что во время выборов Лепида поддержал Помпей, ведь ничто в карьере Помпея не говорило о том, что он мог стать революционным политиком или просто заинтересоваться политикой. Мне кажется, что на этот раз Помпей хотел ещё раз продемонстрировать свою независимость от Суллы и собственную влиятельность, именно поэтому Лепиду удалось стать консулом.

Сулла выразил своё недовольство поведением Помпея, демонстративно не включив его в своё завещание. Все остальные его командиры были упомянуты в завещании и получили значительные средства. Однако, несмотря на это, Помпей скоро отгородился от Лепида, и только благодаря ему Суллу похоронили с почестями. Помпей сопровождал его мёртвое тело из Кум до Рима и поддержал Катула в его планах похоронить бывшего диктатора с почестями, в то время как Лепид, отказавшись принимать какое бы то ни было участие в похоронах, выразил пожелание просто закопать или сжечь тело, и сделать это так, чтобы церемония прошла как можно более незаметно. На самом же деле похороны Суллы стали одной из самых пышных церемоний, когда-либо имевших место.

Таким образом, так же, как когда-то Цинна, в первом же поединке Лепид уступил второму консулу. Уже тогда мне показалось важным то, что он не сумел удержать такого ценного союзника, как Помпей, и я решил, что это свидетельствует о недостатке опыта, дальновидности или такта, — ведь все знали, что Помпей был очень падок на лесть.

Несмотря на это, меня привлекало всё то, что я слышал о намерениях Лепида. Брат моей жены, Луций Цинна, написал мне письмо, в котором настаивал на моём возвращении в Рим для того, чтобы я мог присоединиться к нему и участвовать в возможной революции против существующего режима. После некоторых размышлений я решил оставить армию и самому посмотреть, что происходит, но при этом не связывать себя никакими обязательствами.

Я вернулся в Италию незадолго до того, как мне должно было исполниться двадцать четыре. Я думал, что три года, проведённые мною на Востоке, расширили мой кругозор и сделали мой ум более острым. Я уже не смотрел на Рим как на единственный город в мире и даже стал считать, что римской архитектуре недостаёт мягкости и изысканности форм, присущей архитектуре азиатских городов. С тех пор я сделал многое для того, чтобы исправить этот недостаток. Кроме того, я стал более уверенным в себе и теперь знал, что если бы у меня была такая возможность, то я смог бы проявить себя как хороший полководец. Теперь, конечно, трудно поверить, но такая возможность представилась мне только через двадцатьлет. А тогда я даже надеялся, что смогу действовать так же, как Помпей, находясь в том же возрасте, что и он. Но сначала мне нужно было выяснить, какие перспективы у Лепида, и понять, что он за человек. И я занялся этим сразу после приятной встречи с моей семьёй.

Я понял, что предлагаемые Лепидом меры великолепны. Позже я сам стал осуществлять всё то, что было запланировано им. Его программа основывалась на традициях партии популяров, и приятно было осознавать, что Сулла, несмотря на всю жестокость террора, не смог уничтожить их. Основными из этих традиций с точки зрения внутренней политики были принципы оказания государственной помощи беднейшим классам (предоставление бесплатной еды, выделение земель, поощрение эмиграции) и расширения гражданства. Эти принципы всегда встречали неодобрение со стороны большинства сената, в основном по эгоистическим соображениям или вследствие недальновидности. Если в этих вопросах и удалось достигнуть определённого прогресса, то только благодаря трибунам, которые осуществляли свои планы непосредственно через народное собрание. Теперь Лепид предлагал вернуть трибунам власть, которой их лишил Сулла. Он пообещал предоставление гражданства всем италикам, живущим к северу от реки По, и предлагал ввести систему ежемесячной бесплатной раздачи хлеба всем гражданам Рима. Кроме того, он стремился, насколько это возможно, уничтожить последствия проскрипций Суллы. Изгнанники должны были вернуться на родину, потомки жертв Суллы получали назад свои политические права, а собственность возвращалась законным владельцам. Такие шаги отменяли всё то, что когда-либо делал Сулла. Конечно же они мне нравились, однако я должен был выяснить возможность их осуществления в настоящий момент.

Вскоре я понял, что на стороне Лепида были значительные силы. Он мог рассчитывать на поддержку многих, кто так или иначе пострадал во время диктаторства Суллы. Он мог собрать армию на севере Италии, где были наилучшие условия для рекрутирования воинов, в чём я сам позднее убедился. Старые легионеры, служившие при Цинне и Карбоне, были готовы помочь ему. В Риме благодаря его богатству и влиянию ему удалось собрать значительное число сторонников.

Что касается его друзей в Риме, то, естественно, в первую очередь я подумал о Сервилии, которая тогда, так же как и теперь, интересовалась и занималась политикой. Именно тогда я впервые познакомился с ней, завязал дружбу, растянувшуюся на долгие годы, и теперь мне даже трудно вспомнить, была ли она именно тогда в пике своей красоты. В любом случае очень трудно оценить мужскую или женскую красоту. Конечно же молодость имеет большое преимущество, но многие люди с возрастом приобретают такой шарм и так развиваются с интеллектуальной точки зрения, что это вполне компенсирует увядание того раннего цветения, которое прекрасно само по себе и пробуждает наши страсти, но часто не в состоянии надолго их удержать. Сервилия как раз была таким человеком. Возможно, и царица Египта тоже относится к таким людям. Я могу предположить, что Клеопатра, про которую часто говорят, что сейчас она достигла пика своей красоты, через десять лет будет так же прекрасна и очаровательна, как и теперь, ведь она чрезвычайно умна.

Сервилия была моей ровесницей. Она рано вышла замуж, и, когда я впервые близко познакомился с ней, молодому Бруту, её сыну, было уже около шести. Мне всегда нравился этот мальчик, частично из-за его матери, частично из-за него самого, и я так много сделал для мальчишки, что многие люди абсолютно безосновательно считают его моим сыном. Жаль, что это не так, хотя в противном случае наши отношения могли быть ещё более сложными, ведь сыновья чаще всего осуждают своих отцов. Хотя Брут любит меня и в некотором роде восхищается мной, я полностью осознаю, что он осуждает меня. Я думаю, что это не из-за моих длительных отношений с его матерью, а потому, что он попал под доктринёрское влияние своего дяди Катона. Несмотря на любовь и преданность ко мне, он вполне может по чисто моральным соображениям организовать заговор с целью убить меня, и ему даже в голову не придёт, что, если его план удастся, весь мир снова погрузится в хаос.

Я знал Сервилию с детства. Она была родственницей. Катона. Мне кажется, что даже в то время, когда Катон был ещё совсем мальчиком, он уже не любил меня. Но в то время меня больше интересовал не он, а муж Сервилии, Марк Брут, который был преданным сторонником Лепида. Он, Сервилия и брат моей жены Луция Цинна — все уговаривали меня принять участие в назревающей революции. Я полностью поддерживал планы Лепида и был склонен поступить так, как мне советовали.

В конце концов решающим фактором, который заставил меня изменить решение, стала моя оценка личности Лепида. Мне показалось, что его характер был неуравновешенным, а суждения поверхностными и неверными. Например, он был предан своей жене и оставался практически единственным человеком в Риме, который не знал о её изменах. Кроме того, я считал, что он слишком уверен в своих силах и не предпринимает никаких попыток найти союзников, что очень легко мог сделать. Лепид уже потерял поддержку Помпея, и я был очень удивлён, узнав, что он не установил никаких отношений с Серторием, который теперь контролировал всю Испанию. То, что Лепид не обратился к Серторию, легко объяснить, ведь Лепид был весьма алчным и тщеславным, и ему казалось, что его состояния и больших связей вполне достаточно для того, чтобы победить в гражданской войне. Я решил не связываться с ним, когда обнаружил, что и Серторий, наведя некоторые справки, ничего не сделал для того, чтобы вступить в союз с Лепидом. Дальнейшие события показали, что принятое мной решение оказалось достаточно мудрым.

Глава 3 ПЕРВЫЕ ШАГИ В ПОЛИТИКЕ


В начале следующего года после моего возвращения в Италию разразилась та самая революция, которую все так долго ждали. Но она была подавлена даже намного раньше, чем я мог предполагать. Сначала сенат вёл себя весьма скромно и нерешительно. Это ярко продемонстрировало, насколько этот орган был не в состоянии пользоваться той властью, которая была предоставлена ему Суллой. Позже сенат начал лихорадочно действовать, в некоторых случаях нарушая конституцию. Кстати, это был способ поведения римского сената на протяжении всей моей жизни.

Революция началась с широких беспорядков, вызванных агитацией Лепида, во время которых бывшие землевладельцы и просто недовольные существующим режимом граждане подняли восстание против ветеранов Суллы, страстно желая возвратить то, что им принадлежало, или же получить что-нибудь задаром. Хотя и было очевидно, что за всеми этими беспорядками стоит Лепид, сенат поручил ему и его коллеге Катулу подавить их. Оба консула получили полномочия собрать армии, и — что стало патетическим свидетельством слабости и нерешительности сената — от них потребовали принести клятву (какой бы бесполезной она ни казалась), что они не станут использовать эти армии против друг друга.

Таким образом, ход событий напоминал времена Октавия и Цинны. Никто не удивился, когда Лепид, собрав значительные силы на севере Италии, полностью опубликовал программу своих требований, среди которых было и консульство для него на следующий год, а после этого начал продвигаться к Риму. Он оставил на севере мужа Сервилии, Марка Брута, чтобы тот обеспечивал его тыл и пополнял армию.

Именно в тот момент сенат начал действовать с запоздалой энергией, в основном под началом моего дальнего родственника пожилого Луция Филиппа. Он был консулом, когда мне исполнилось всего-навсего десять лет, и стал известен благодаря тому, что выступал против каких бы то ни было реформ. Позже он стал большим почитателем молодого Помпея. Когда люди высказывали своё мнение по поводу этой странной привязанности к молодому человеку, он отвечал им: «Ничего удивительного, что Филипп любит Александра», — обыгрывая тот факт, что он носил то же имя, что и отец Александра Великого, на которого, как в то время полагали, Помпей был похож.

Теперь Филиппу удалось убедить сенаторов в том, что Помпея следует сделать действующим полководцем и коллегой Катула. С военной точки зрения это решение было хорошим, однако подобное продвижение в обход столь многих сенаторов такого молодого человека, который, несмотря на свою заслуженную репутацию, никогда не занимал никаких общественных должностей, было прямым нарушением конституции Суллы и явным свидетельством слабости как сената, так и самой конституции. Помпей немедленно направился на север и в течение короткой и довольно жестокой кампании лишил Лепида всякой надежды на то, что он может победить. Сначала он загнал Брута в Мутину и блокировал его там. В итоге операция оказалась решающей, и, вероятно, у Брута оказалось мало припасов, поэтому вскоре он сдался. Большинство источников утверждает, что ему была обещана жизнь. Однако Помпей, встретив сдавшегося Брута самым вежливым образом, приказал всадникам, которые должны были проводить Брута в безопасное место, убить его, как только отъедут достаточно далеко. Итак, Сервилия потеряла мужа, а молодой Брут отца. Подобное поведение Помпея непростительно, и, несмотря на блистательность его короткой кампании, о нём снова стали говорить как о «мальчике-убийце», а не как об Александре.

Лепид, потеряв поддержку тыла, вскоре потерпел неудачу в битве с Катулом у стен Рима. С остатками своей армии он переправился в Сардинию, намереваясь пусть и с большим опозданием, но присоединиться к Серторию в Испании. Однако вскоре он умер. В то время говорили, что смерть случилась от лихорадки, которая сразила его после того, как он получил какие-то доказательства, уличающие жену в неверности. Вполне возможно, что эта новость окончательно сломила Лепида, довершив то, что было сделано нервным срывом, вызванным полным провалом всех его амбициозных планов.

Интересно, хотя и абсолютно бесполезно, поразмыслить о том, что могло бы случиться со мной, если бы я, как собирался, принял участие в этой неудачной революции, имевшей такие плачевные последствия. Скорее всего, я отправился бы вместе с другими легатами и членами благородных семей из армии Лепида в Испанию, чтобы служить вместе с Серторием. Сейчас я многое отдал бы за то, чтобы познакомиться с этим великим человеком, и думаю, что пригодился бы ему больше, чем Перперна и другие беглецы, которые в конце концов предали его. Но в сложившихся обстоятельствах я лишь делал всё от себя зависящее, чтобы как можно больше узнать о Сертории. Меня привлекал не только он сам как человек, но и место, где он осуществлял свои действия. Ведь в моей, как и в его, жизни Испания сыграла, пожалуй, такую же большую роль. Именно в Испании я стал во главе значительной армии, и здесь же прошли первые и последние великие сражения гражданской войны.

Что же касается самого Сертория, то, судя по тем сведениям, которые мне удалось собрать, можно с уверенностью сказать, что он обладал всеми теми качествами, которые необходимы хорошему полководцу. Он был строг и решителен и при этом мог сохранять верность и преданность своих подчинённых. Он был мастером на разного рода уловки и манёвры и всегда действовал абсолютно непредсказуемо. Он мог использовать все виды вооружения и способности людей различных национальностей из своих войск. Серторий был честным и способным администратором, мог решить любой спор, руководствуясь лишь принципами справедливости, и всегда оставался спокойным и обходительным человеком. Он разбирался в будущем так же хорошо, как и в настоящем, например, знал, что, в конце концов, римский стиль жизни определяется глубоко укоренившимися привычками, а не проходящим энтузиазмом, поэтому и создал большое учебное заведение в городе Оска, где сыновья Испанских вождей обучались греческому и латинскому. Кроме того, его характеру были присущи яркая индивидуальность, воображение и гуманность — качества, которые, несмотря на жестокость и грубость, были присущи и Марию и которых так недоставало отличным командующим Сулле и Помпею. Кроме того, вместе с этим умением и энергией в его натуре существовала некая непредсказуемая сторона, которая выделяла его среди всех остальных. Я до сих пор встречаю некоторых испанцев, которые в определённом смысле относятся к нему как к богу. Они обращают особое внимание на его человеческие качества, такие, как преданность, смелость, честность, чувство юмора, — и говорят об этом с любовью. Но больше всего они чтят его за особую оригинальность, за то, что никто и никогда не мог предугадать, что он предпримет в следующий момент. Серторий остался в памяти и как единственный из великих полководцев, кто искренне ненавидел войну. Был даже случай, когда он чуть не отказался от места в истории, и это ярко характеризует его личность. Это случилось вскоре после прибытия в Испанию, когда один из военачальников Суллы заставил его вместе с небольшой армией на время укрыться в Африке. Здесь он заручился поддержкой киликийских пиратов и с новыми войсками, собранными в Африке, отправился к Атлантическому побережью и высадился около Гадеса. Там он встретил мореплавателей, которые только что вернулись с так называемых Атлантических островов, которые были известны как острова Счастливых. Предполагают, что они расположены далеко в океане. Говорят, что именно эти острова воспел в своих стихах Гомер, сделав их последним пристанищем Елены и Менелая. Там никогда не бывает штормов или снега и лишь время от времени идут небольшие дожди, достаточные для того, чтобы поддерживать плодородие почвы. Когда Серторий услышал об этих островах, ему захотелось отправиться туда и прожить остаток своей жизни в мире и уединении, вдали от угнетения, кровопролития и бесконечных войн. Однако киликийские пираты, которые жили за счёт войны и грабежей, не поддержали этот план и уплыли прочь, оставив его без флота. Итак, Серторий снова вернулся к войне, располагая лишь силой, которая его противникам казалась абсолютно незначительной, как по количеству, так и по качеству. Однако, искусно маневрируя, он стал побеждать любого военачальника, которого присылали из Рима бороться против него. К тому моменту, когда к нему присоединились остатки армии Лепида, он уже контролировал всю Испанию и имел тайные связи со многими людьми в Риме, которые считали, что в конце концов ему никто не сможет противостоять.

В те дни казалось, что решением любой проблемы, занимавшей умы римлян, может стать ещё одна беспрецедентная кампания под командованием Помпея в провинциях. По инициативе моего пожилого родственника Филиппа Помпею снова были предоставлены все полномочия, чтобы собрать армию и отправиться в Испанию. При этом он был возведён в ранг, который по праву мог принадлежать лишь консулу. Он должен был сотрудничать с находившимся в то время в Испании командующим Метеллом Пием, который являлся одним из лучших командиров Суллы. Однако в предложениях Филиппа не было ничего, что предполагало бы подчинённое положение Помпея по отношению к Метеллу. К тому же было очевидно, что Помпей вовсе не собирается подчиняться кому бы то ни было. Свою новую армию он собрал за сорок дней, пересёк Альпы ещё до исхода лета и впервые за всю свою жизнь выступил против главнокомандующего, более великого, чем он сам. В начале следующего года Серторий перехитрил его, и тот едва избежал позорного поражения. Позже Помпей об этом не любил вспоминать.

Мне в то время исполнилось двадцать пять лет, и я был не моложе, чем Помпей, когда он впервые вооружил и повёл в бой свою собственную армию. Никаких перспектив военной карьеры у меня не было. А покинуть Рим и присоединиться к Серторию без веской на то причины было бы верхом абсурда. С тех пор ещё должно было пройти много лет, прежде чем мои способности военачальника впервые подверглись серьёзному испытанию, и не менее десяти лет, прежде чем я стал членом сената и получил Низшую магистратуру. Однако ничто не мешало мне заниматься политикой до того момента и зарабатывать себе имя и репутацию.

Мои политические взгляды были довольно постоянными и сочетались с традициями нашей семьи. Я был противником конституции Суллы и поддерживал все попытки, которые могли привести к её ослаблению. Изначально я, конечно, думал лишь о том, чтобы устранить тот вред, который был причинен республике, и особенно мечтал о восстановлении власти трибунов и народа. Лишь постепенно, погрузившись в водоворот политических событий, я начал осознавать, что простого возвращения к временам Сульпиция и Друза будет недостаточно. Даже сейчас я не могу дать ответ на вопрос, как при нынешнем состоянии дел можно примирить власть и свободу. Но я всегда знал, что, хотя порядок и является необходимым, никакая античная или доктринёрская форма руководства, подобная той, которую, каждый по-своему, прославляли Сулла и Катон, не может быть сильной и долговечной. Однако нельзя даже и думать о том, что во времена своей молодости я понимал всё так же отчётливо, как и теперь, хотя даже сейчас я во многом не уверен. Кроме того, в те времена мне не хватало серьёзности. Я приносил горе и страдания жене и матери, потому что стал печально известен своим распутством. Я не только продолжал роскошествовать так же, как и раньше, но и пустился во всякого рода любовные приключения. Также меня осуждали, и, как мне кажется, несправедливо, за то, что я старался заниматься сразу многими вещами. Я писал стихи, сочинил трагедию о Эдипе. Среди множества моих увлечений были также астрономия и математика. Подобная широта интересов создавала для меня репутацию дилетанта, однако все мои увлечения сохранились надолго, и мне не только было приятно заниматься изучением всех этих наук, но они ещё и значительно помогли мне в моей карьере.

Тогда, так же как и сейчас, самым естественным способом привлечь к себе внимание общественности было стать оратором. Одно-единственное удачное дело могло сделать человека известным. Я выяснил, что в то время, когда я находился в Азии, Марк Цицерон сумел создать себе довольно громкое имя как раз подобным способом. Он сумел, ещё пока был жив Сулла, защитить клиента, которого обвинял один из самых могущественных бывших рабов Суллы. Защита Цицерона оказалась настолько блестящей, что ему удалось спасти этого человека. Я читал речь Цицерона с восхищением и, без сомнения, обратился бы к нему за помощью, если бы в то время, когда я решил сам начать выступления в суде, он был в Риме. Но Цицерон уехал, чтобы изучать философию и риторику в Афинах и на Родосе. Добившись столь большого успеха, он, по всей видимости, страдал от полного нервного истощения. Кроме того, вполне возможно, что, несмотря на то, что во время процесса, нападая на бывшего раба Суллы, он тщательно старался польстить самому Сулле, Цицерона всё-таки мучила мысль о том, что его жизни может угрожать некоторая опасность, ведь он навлёк на себя гнев самого диктатора. Кстати, это хорошо характеризует Цицерона. Он всегда находился в некотором заблуждении по поводу того, что людям не о чем больше разговаривать, кроме как о нём.

Моя первая попытка выступить в качестве оратора была по-своему столь же драматична, как и то дело, благодаря которому Цицерон прославился. После поражения Лепида и его партии, как это обычно бывает, начался период реакции. Друзья Суллы в сенате стали думать, что они более могущественны, чем на самом деле. Они позабыли о том, что уже продемонстрировали свою слабость, уступив личному авторитету Помпея, и закрывали глаза на тот факт, что, хотя революционная попытка Лепида провалилась, его программа сама по себе была хорошей, и многие это понимали. С самого начала своей карьеры я хотел показать всем, что не боюсь власти или влияния кого бы то ни было и что буду выступать против политики и решений Суллы. Именно поэтому я решил начать с Долабеллы, бывшего консула, который являлся одним из самых выдающихся военачальников Суллы. Сначала мне нужно было получить разрешение на слушание этого дела. Я хорошо потрудился над созданием предварительной речи, которую должен был произнести перед преторами, занимавшимися в суде вопросами вымогательства. Ведь чтобы стать официальным обвинителем, нужно было убедить их в том, что дело стоило того, чтобы его заслушивать, и в том, что именно я являюсь тем человеком, который может стать обвинителем. В этой речи, как и во всех остальных своих речах, я не стремился блеснуть красноречием и вычурностью стиля, которые были так модны в то время и благодаря влиянию Цицерона до сих пор остаются весьма популярными. Я в основном делал упор на точность, чёткость и силу доказательств. Благодаря этому стилю, который почему-то принято называть аттик, я тут же стал известен. Это первое выступление перед преторами было признано идеалом того, какими должны быть подобные речи. Мне, конечно, приятно думать о том, что задолго до того, как я приобрёл какое-то влияние в государстве, моя речь была опубликована во многих учебниках по риторике.

К тому моменту, когда дело должно было слушаться в суде перед присяжными, оно уже привлекло значительное внимание. Сам Долабелла был очень раздосадован тем, что ему придётся предстать перед судом, и особенно злил его тот факт, что обвинитель такой молодой и относительно неизвестный человек, как я. Он начал яростно нападать на меня в сенате и всем рассказывал о моём якобы не римском поведении с царём Вифинии и моих революционных связях с. семьёй и партией Мария. Оскорбительный тон, в котором он говорил обо мне, сделал для меня больше хорошего, чем плохого. И действительно, некоторая печальная известность всегда полезна тем, кто начинает свою политическую карьеру. У меня есть тому множество примеров. Например, Марий, как мне рассказывали, впервые стал известен в политических кругах благодаря тому, что непочтительно отзывался об аристократах, а особенно о своём благодетеле Метелле. В моё же время был хороший пример Клодия, человека с сомнительной репутацией, абсолютно бесстрашного и в то же время так же горячо любимого народом, как и я. Моя же известность имела несколько другое происхождение. Я вряд ли мог выступать против нобилитета, ведь я сам был выходцем из аристократической семьи. И хотя моя личная жизнь в некоторых отношениях была столь же скандальной, как и жизнь Клодия, а мой язык и мои действия были такими же грубыми, как и его, меня отличало от него то, что в основном моя политическая позиция оставалась неизменной и мои друзья всегда могли на меня положиться. Люди любили Клодия за его приятную внешность, его безрассудство и его очарование, они боялись его так, как боятся неожиданного, непредсказуемого, разрушительного пожара. Они любили меня по тем же причинам, но боялись за мои целенаправленные действия и за то, что я предполагал созидать, а не разрушать.

В этот начальный период моей жизни я в основном был известен своим обаянием, смелостью и распутством. Атаки Долабеллы лишь разнесли по Италии дурную славу и увеличили мою популярность. Хотя в конце концов мне не удалось добиться его обвинения в суде, кажущийся провал лишь дополнил мой личный успех. Долабеллу частично спасла коррумпированность судов, а частично то, что он весьма разумно поступил, наняв двух самых способных адвокатов того времени — Гортензия, мастера великого азиатского стиля риторики, и моего родственника Луция Аврелия Котту.

В результате законов, принятых Суллой, все присяжные избирались из сенаторов. Они были так же коррумпированы, как и те присяжные из числа римских финансистов, которые осудили моего дядю Рутилия, когда я был ещё совсем мальчиком. Даже друзья Долабеллы считали, что способ обогащения, который он использовал в то время, когда был наместником в Македонии, позорен. Однако судьи были решительно настроены оправдать его: некоторые потому, что их подкупили, некоторые потому, что желали сами воспользоваться подобным иммунитетом либо для оправдания своих поступков в прошлом либо в будущем. Несмотря на это, я сумел предоставить такие серьёзные доказательства, что если бы решение основывалось на них, сенаторам было бы очень нелегко проголосовать перед глазами общественности так, как они заранее решили. И в своей заключительной речи Котта использовал всю свою эрудицию, чтобы доказать, что в связи с одной неточностью в формулировке обвинения присяжные должны оправдать Долабеллу. Они конечно же с радостью это сделали, абсолютно не задумываясь над тем, что позорят не только себя, но и конституцию Суллы.

Что касается меня, то, несмотря на то, что в некоторых юридических тонкостях выдающийся законник обошёл меня, я сумел создать себе имя и положение среди большой партии тех, кто хотел уничтожить всё то, чего добился Сулла. На следующий год я выступил в качестве обвинителя в другом деле, снова против одного из легионеров Суллы, хотя это был менее известный человек, чем Долабелла. В действительности Антоний прославился своей неутолимой жадностью, хотя это не помешало ему впоследствии стать консулом вместе с Цицероном. Во время греческой кампании Суллы Антоний использовал своё время и подчинённые ему войска не в сражениях с врагом, а для грабежей греческих городов. Я выступил на стороне этих городов, которые требовали возмещения убытков, и сразу заявил своим клиентам, что надежда на то, что мы сумеем выиграть дело, очень слаба. Слишком многие получили состояния в то время тем же способом, чтобы сенаторский суд присяжных создал опасный прецедент, пусть даже наказав самых отъявленных нарушителей. Однако и я, и представители греческих городов считали, что дело заслуживает внимания. Огласка могла иметь устрашающий эффект на других наместников, действующих в более спокойное время. А у меня появилась возможность ещё раз продемонстрировать свои политические убеждения. И действительно, хотя, как я и ожидал, дело мы проиграли, мне удалось увеличить свою популярность.

Тогда же я решился выступить против того способа управления войсками, который использовал Сулла. Я подчеркнул, что он был первым военачальником в римской истории, который подкупал и соблазнял солдат и добивался верности младших командиров, поощряя грабежи и насилие. Было бы неразумно открыто упоминать имя Мария, но когда я противопоставил метод Суллы методам других военачальников прошлого, которые спасли Рим от иноземных захватчиков, то все поняли, что я имел в виду Мария. В те годы было нетрудно завоевать популярность, критикуя правительство. Хотя восстание Лепида было подавлено, больше правительству ничего не удалось добиться. Серторий пользовался неограниченной властью в Испании, а Помпей, несмотря на то, что в его распоряжении были значительные силы, оказался в унизительном положении. Он был вынужден написать в сенат и заявить, что если не получит подкрепление и значительное денежное обеспечение, то не сможет гарантировать безопасность границ Италии. Тем временем в Азии Митридат угрожал начать новую войну и заключил союз с Серторием. В Риме цена на хлеб стала выше, чем когда бы то ни было, что объяснялось отчасти действиями правительства, а в основном нападениями пиратских кораблей, осуществлявших свои налёты из укрытий, находящихся в Киликии, на Крите, других островах, и которые большую часть года держали под контролем значительную часть Средиземноморья.

В таких условиях самые реакционные сенаторы вынуждены были молчать. В год, следующий после завершения дела Антония, одним из двух консулов был избран умеренный и знающий государственный деятель — мой дядя Гай Котта. Период его консульства ознаменовался первыми официальными попытками отступить от конституции Суллы. Верно, что уступок удалось добиться лишь силой. Так обычно случается, когда орган власти особенно слаб, но желает казаться сильным. Поэтому если бы Котте и второму консулу не пришлось убегать, спасая свою жизнь от огромной разъярённой толпы, которая набросилась на них на улице, маловероятно, что хотя бы одно из разумных предложений Котты по осуществлению реформ было бы принято сенатом. В действительности же Котте, который был блестящим оратором, не только удалось усмирить толпу, но когда страсти немного улеглись, он также сумел усмирить сенат, на что простых слов было уже недостаточно. Больше всего людям в так называемых нововведениях Суллы не нравились меры против трибунов. Их лишили практически всех полномочий и приняли декрет, по которому никто из трибунов не имел права служить в более высоких магистратурах. Подобное ограничение было снято по предложению Котты. Это был первый шаг в направлении реформ. Теперь способные люди выдвигали свои кандидатуры на посты трибунов и, будучи выбранными, не вспоминали о той незначительной роли в политике, которую они вынуждены были играть в соответствии с конституцией Суллы. Следующим шагом должна была стать агитация за то, чтобы вернуть трибунам все полномочия, которые им ранее принадлежали.

Однако как раз тогда, когда в Риме сложилась столь благоприятная ситуация, все мои силы и энергия обратились в другую сторону.

Глава 4 ПИРАТЫ


Примерно в это время я настолько близко познакомился с Крассом, что смог брать у него взаймы большие суммы денег. Так как Красс был богатейшим человеком в Риме, а я одним из самых экстравагантных, то это знакомство оказалось взаимовыгодным и для меня, и для Красса. Конечно, без моей помощи ему никогда не удалось бы достичь тех высот в политике и получить ту власть, к которой он стремился в течение всей своей жизни. Сначала он, вероятно, считал меня довольно сомнительным объектом для инвестиций. Он рассматривал меня как способного, но довольно ветреного человека, который сумел понравиться людям разных классов и, таким образом, мог быть полезен патрону, снабжавшему его деньгами. В конце концов Красс понял, что по своей природе я не склонен к подчинению. К тому времени он уже не мог обходиться без меня и потому продолжал оказывать мне финансовую поддержку, без которой я бы оказался полностью разорён. За это я всегда остаюсь ему весьма признателен. Я никогда, подобно другим людям, не отворачивался от тех, кто когда-то, и не важно, по каким мотивам, становился моим благодетелем.

Нельзя сказать, что отношения с Крассом были простыми. У него были недостатки и достоинства, свойственные крупным предпринимателям. Он был достаточно корыстолюбив. Я думаю, что такими обычно становятся люди, вся жизнь которых сводится к заключению различных финансовых сделок и хорошо рассчитанных инвестиций. Финансовые интересы Красса были необъятны. Он часто говорил: «Я не желаю называть человека богатым, если он не может, используя лишь свои доходы, собрать, экипировать, оснастить и оплачивать армию». Это весьма разумная мысль, но для Красса важнее был доход, а не армия. Независимо от того, какими масштабными были его предприятия, на каждое из них он смотрел подобно мелкому торговцу, который ищет выгодную сделку. Он был полон противоречий. Жадность боролась в нём со щедростью. Ему нравилась показуха, а с другой стороны, он предпочитал оставаться в тени. Он выступал «за» и иногда поддерживал далеко идущую революционную политику, однако по возможности он избегал открыто выступать за неё. Он пытался провести в жизнь свои идеи через служивших у него агентов и в подборе этих агентов отличался особенным постоянством. Он не доверял тем людям, чей характер походил на его собственный. Те же, кого он поддерживал в политических целях, всегда были яркими, иногда жестокими индивидуальностями.

Всю свою жизнь Красс сильно страдал от постоянного чувства обиды. Однажды поняв это, я научился легко им манипулировать. Его обижали даже намёки на растущее богатство, и он делал всё возможное, хотя и безуспешно, чтобы исправить сложившееся о нём мнение как о скупом человеке. Он изо всех сил старался устроить щедрые пиры. Но так как ему самому они не доставляли никакого удовольствия, то и гости расходились, не испытывая чувства благодарности к хозяину. Кроме того, он считал, и не без основания, что с ним плохо обошёлся Сулла. Хотя только благодаря Сулле он приобрёл своё огромное состояние. Красс больше всех остальных нажился на продаже конфискованного имущества и шёл на любые уловки для того, чтобы за бесценок приобрести самые дорогие поместья. Но он не мог простить Сулле того, что после своей победы в сражении у Коллинских ворот не получил от Суллы командования армией. Вся слава той войны, если говорить о молодых легионерах, досталась Помпею. Я вскоре обнаружил, что именно на Помпея он затаил самую жгучую обиду. Именно эта обида портила характер Красса. Он был на шесть лет старше Помпея, и сама мысль о блестящем успехе соперника и его огромной популярности представлялась ему невозможной. В действительности его ненависть, а позже и страх, который он испытывал к Помпею, греческие врачи назвали бы патологическими. Помпей же, со своей стороны, не делал ничего для того, чтобы смягчить это отрицательное отношение. Он никогда не скрывал того, что считает себя выше других. Хотя ему было присуще обаяние и благородство манер, которых так недоставало Крассу, с теми, кого Помпей считал своим противником, он мог вести себя с холодным и оскорбительным высокомерием. Так, он весьма пренебрежительно отзывался о воинской доблести Красса. Это было несправедливо. Ведь Красс, несмотря на сокрушительное поражение, которое он потерпел в конце жизни, был в действительности неплохим командиром. Поэтому его ещё больше возмущало то, что Помпей считал, будто в Риме не существует более других военачальников, кроме него самого. Я помню, как он радовался, когда До нас дошли новости о поражении, которое потерпел Помпей от Сертория.

Вражда между этими двумя людьми продолжала развиваться и была доминирующим фактором в начале моей политической карьеры. Сейчас оба они мертвы, и каждого из них погубила своя преобладающая страсть. Красса — алчность, с которой он пытался добиться репутации хорошего военачальника, а Помпея — чувство собственного превосходства, которое не дало ему возможности адекватно оценить мои собственные качества как начальника и вождя, способного повести за собой людей.

В то время, когда я познакомился с Крассом, он внимательно следил за событиями в Испании и всё ещё не определил своей чёткой линии в политике. Он лишь постоянно предпринимал не очень удачные попытки заработать себе популярность среди представителей всех классов. У него были финансовые интересы практически везде, но самый большой интерес для него представлял Восток. Именно по этой причине я во второй раз отправился в Азию.

До нас дошли новости, что мой старый друг, царь Никомед, умирает, и, по слухам, он собирался завещать своё царство римскому народу. Конечно, подобная перспектива вызвала живой интерес среди римских финансистов, и у Красса в том числе. Он, как обычно, был одним из первых, кто понял, что здесь можно получить значительную выгоду. Красс считал, что я обладаю некоторым влиянием на царя, и тут же предложил мне отправиться на Восток и получить от Никомеда некоторые концессии в Вифинии, которым он придавал особое значение. Так как моя миссия должна была оставаться в секрете, то я представил дело так, будто собирался отправиться на остров Родос, чтобы брать уроки красноречия у знаменитого ритора Аполлония Молона, который недавно обучал Цицерона. Я сделал вид, что мои неудачи в суде убедили меня в необходимости продолжать обучение, хотя в действительности эти неудачи лишь повысили мою репутацию. Люди поверили в эту историю, и впоследствии события развернулись так, что они оказались правы, поскольку обстоятельства помешали мне добраться до Вифинии вовремя.

Едва мы отошли от азиатского побережья и стали приближаться к небольшому острову Фармакусса, как мой корабль заметили и захватили киликийские пираты. Это полностью разрушило все мои планы. Не осталось никаких сомнений в том, что я буду пленником по крайней мере месяц, пока не будут собраны деньги на выкуп, и, эта неизбежная задержка должна была стоить мне всего того, что я надеялся получить в Вифинии. Кроме того, эти разбойники были самыми кровожадными злодеями в мире и вполне могли убить пленника, если по каким-либо причинам им срочно пришлось бы покидать свою базу или если бы они заподозрили, что выкуп не будет внесён.

Я заметил, что когда человек подвергается опасности со стороны более грубых людей, будь то римляне или варвары, то лучший способ поведения, который можно выбрать в данной ситуации, — это весёлая непринуждённость в сочетании с презрением. Очень важно, чтобы они почувствовали ваше превосходство и поняли, что вы абсолютно не боитесь их. Итак, в этой ситуации, когда глава пиратов сообщил мне, что за меня назначен выкуп в размере двадцати талантов, я рассмеялся и сказал им, что они, вероятно, абсолютно ничего не знают о Риме и о моём социальном положении там, если считают, что мои друзья не смогут заплатить сумму куда больше этой. Я предложил им поднять сумму выкупа до пятидесяти талантов и потребовал, чтобы до тех пор, пока деньги не придут, мне предоставили удобное место для жизни и относились бы ко мне с подобающим уважением. Реакция пиратов на эту речь была как раз такой, какую я ожидал. Их рассмешило то, что, по их мнению, было лишь мальчишечьим хвастовством, но они восхищались мною за то, что я не боялся их. Разбойники были потрясены тем, что я потребовал увеличить сумму выкупа. Вскоре я увидел, что они стали относиться ко мне не только как к объекту насмешек, но и как к человеку, заслуживающему их уважения.

Я, конечно, не мог попросить их отпустить меня, но во всех других вопросах я настаивал на том, чтобы поступать по-своему, и они тут же мне уступали. Я понял, что моя вынужденная задержка на островах, по всей вероятности, окажется продолжительной (мне пришлось оставаться там почти сорок дней), и решил с пользой провести это время. Эти пираты были жестокими, необразованными людьми. Когда они не занимались грабежом, то предавались безделью. Целыми днями они могли лишь есть, пить и валяться на палубе под солнцем, рассказывая друг другу бесконечные истории о своих похождениях или до ночи распевать хриплыми голосами жалостливые песни. За короткое время мне удалось хотя бы немного изменить их манеры. Я организовал регулярные спортивные состязания, которые устраивались два или три раза в неделю. Так как я сам принимал в них участие и даже часто побеждал, то скоро почувствовал, что ко мне относятся скорее как к лидеру, а не как к пленнику. Большую часть времени при мне были лишь мой врач и один или двое слуг. Все остальные отправились на материк, чтобы собрать деньги в Милете и других греческих городах для внесения выкупа. Я не мог наслаждаться прелестями интеллектуальной беседы, и потому мне пришлось довольствоваться малым. Я часто собирал пиратов и оттачивал своё красноречие, обращаясь к ним с речами на заданные темы, которые в то время были популярны в школах риторики. Кроме того, в то время я писал много стихов и устраивал поэтические вечера, на которых я читал свои опусы, или же, если это было драматическое произведение, играл ведущую роль, а мой врач читал остальные. Я обнаружил, что пираты были абсолютно не в состоянии оценить стиль, а многие даже не могли участвовать в дискуссиях. Я часто выходил из себя, когда во время моих речей некоторые из них начинали смеяться над какой-либо строкой моего стихотворения, которая должна была звучать с особым пафосом. Я часто называл их тупицами, невеждами, необразованными крестьянами и другими оскорбительными именами, какие они заслуживали. Хотя они и были довольно понятливыми и даже переставали петь ночью, когда я отправлял к ним своего человека с просьбой утихомириться, но у них было очень мало таких качеств, которыми можно было восхищаться. В особенности мне не нравилось их хвастовство и тот презрительный тон, в котором они говорили о Риме. Они заявляли, что уже ограбили побережье Италии и скоро будут угрожать самому Риму. К сожалению, в их словах была доля правды, но всё-таки подобные заявления мне не нравились. Я заметил, что, какими бы многочисленными ни были пиратские флоты, они никогда не смогут стать независимой силой, как они сами себя гордо называли. Вы не сила, а зараза, говорил я, потому что существуете, лишь грабя или уничтожая то, что создавали другие. Я заявил, что в цивилизованном мире для них не нашлось бы места (их бы не стали терпеть) и, хотя в последнее время Рим был озабочен своими проблемами и поэтому допустил, что пираты приобрели значительную силу, настанет время, когда их корабли будут уничтожены все до единого. Они посчитали подобные мои замечания очень забавными, а когда я добавил, что намереваюсь сразу после своего освобождения призвать их к ответу, они восприняли это как лучшую шутку. В общем, их чувство юмора было абсолютно не развито, так же как и их умственные способности.

Наконец был выплачен выкуп, и я тут же начал осуществлять свой план. Большая часть денег была собрана в ближайшем городе Милете, где у меня было много друзей среди крупных судовладельцев и купцов, с которыми я познакомился ещё в начале своей военной службы в Азии. С того времени я постоянно поддерживал контакт с самыми приятными и наиболее влиятельными людьми, частично из-за того; что я ценил их дружбу, а частично из-за того, что уже тогда стал придерживаться своей политики. Она заключалась в том, чтобы где бы я ни был, там надо было создавать ядро партии, на которое в случае опасности или трудностей можно опереться. Итак, как только меня освободили, я тут же отправился в Милет, собрал всех своих друзей и попросил их о помощи. Судя по тому, что я знал о пиратах, теперь, после получения выкупа, они ещё несколько дней и ночей посвятят пиршествам и увеселениям. Их охрана будет куда более слабой и не сможет справиться даже с небольшим отрядом, если им правильно руководить. Сначала мои друзья скептически отнеслись к этому предложению. Никто ещё не пытался самостоятельно организовать поход против пиратских флотов. Даже операции, осуществляемые постоянно действующими военно-морскими эскадрами, редко оканчивались успешно. Однако в конце концов мне удалось доказать, что мой план вполне реален. Кроме того, я отметил, что это предприятие может оказаться весьма выгодным, — ведь в случае успеха мы не только получим назад пятьдесят талантов, которые выплатили пиратам, но, кроме того, захватим корабли, получим запасы провианта и другую добычу.

Когда я получил достаточное количество кораблей, возникла ещё более сложная проблема по набору команды, которая захотела бы отправиться в задуманную экспедицию. Пиратовнебезосновательно боялись моряки не только азиатского побережья, но и всех портов Средиземноморья. Мне пришлось использовать всё своё красноречие и наобещать им золотые горы. Матросы, которых удалось найти, в основном были греками с островов, расположенных вдоль материка. Я обнаружил, что греки почти всегда отзывались на призыв к их национальной гордости. Так я сумел сначала заручиться их поддержкой, а потом внушить им уверенность и решимость. Всего за один день удалось собрать флот, который казался мне вполне подходящим для выполнения задачи.

Мы вышли в море ещё до заката и отправились на осуществление предприятия, которое было куда более рискованным, чем я говорил. Не было уверенности, что пираты не будут начеку, и вполне могло случиться так, что к ним на подкрепление подошли другие пиратские корабли, которые время от времени вставали на рейд рядом с ними. Однако в этот раз всё случилось как раз так, как я и предполагал. Мы обнаружили пиратов на берегу, страдающих от последствий разгульного пиршества, а корабли были плохо охраняемы. Нам почти не пришлось драться, и среди моих людей никто не пострадал. Все пираты, кроме тех, кого не оказалось на месте, были взяты в плен, а их корабли и добыча захвачены. Я смог не только заплатить то, что обещал командам, но также получил значительное количество ценных вещей для себя и своих друзей. Что же касается команд моих кораблей, то теперь они поверили, что непобедимы, и попросили меня повести их на борьбу с другими пиратскими флотами по всему побережью. Однако я прекрасно осознавал, что пираты были очень сильными противниками. Кроме того, я хотел немедленно отправиться в Вифинию, хотя и жалел об упущенном времени для осуществления своей основной цели, потому что Никомед умер в то время, пока я находился в плену, и римский наместник в Азии Силан уже разместился во дворце царя.

Что касается пленников, то я подумал, что мне сделает честь и, кроме того, послужит хорошим завершением всей экспедиции тот факт, если их казнят прямо в Милете, где в результате своих рисковых предприятий я стал уже весьма популярен. Однако, хорошенько обдумав всё, я решил, что будет более тактично обратиться с этим делом к наместнику провинции, от которого, как мне казалось, можно ещё получить благодарность и награду за свой поступок. Итак, я привёз заключённых в Пергам и оставил их под охраной. А сам отправился как можно быстрее в Вифинию по той же дороге, по которой семь лет назад я впервые въехал в эту страну. Всюду по пути следования и в самой Вифинии мной были обнаружены изменения к худшему. Мой первый визит в Азию, победы Суллы хотя и не окончательно, но всё же восстановили престиж Рима. Однако с тех пор наши наместники делали очень мало для того, чтобы возместить причинённый войной ущерб и организовать справедливое правление. Набирал силы Митридат. Для всех было вполне очевидно, что если он хочет сохранить своё влияние, то не станет терпеть присутствие римлян в Вифинии. Его армия уже была мобилизована, и воинов обучали методам борьбы с римской армией военные советники, присланные Серторием.

Римские наместники, как вскоре обнаружилось, были практически не готовы противостоять этой очевидной угрозе. Армия располагалась не там, где надо, была плохо организована, во главе стояли бездарные полководцы. Единственное, что занимало всех, какую выгоду можно было извлечь из новой провинции, Вифинии. Дворец, в котором я проводил такие приятные вечера с Никомедом, теперь был полон государственных мужей и агентов римских финансистов, пытавшихся заполучить ценную собственность. Казалось, они не понимали, что в любой момент могут быть выкинуты из провинции. Их поведение было как раз таким, какое могло понравиться Митридату. Они пренебрегали обороной, и в то же время местное население начинало ненавидеть их за вымогательство. Таким образом, Митридат мог бы захватить власть в стране, не встретив никакого серьёзного сопротивления, и, более того, представить себя в качестве освободителя. Среди этих охотников за наживой особенно выделялся римский наместник Силан. Я посетил его, как только прибыл в Вифинию, и тут же обратился к нему с вопросом о пиратах, оставленных мною под стражей в Пергаме. Я ожидал, что он поздравит меня с успешной операцией и прикажет, как и следовало бы сделать, наказать пиратов. Но, к моему удивлению, увидев меня, он смутился и после немногочисленных и неискренних комплиментов сказал, что ему нужно время для того, чтобы обдумать этот вопрос. Мне стало ясно, что он собирается через своих агентов, которых нетрудно было вычислить, обговорить сложившуюся ситуацию с командирами других пиратских флотов и обогатить себя, освободив заключённых. Поэтому я взял дело в свои руки. Зная командира охраны в Пергаме как человека, на которого можно положиться, я тайком направил к нему посланника и приказал под мою ответственность распять заключённых. А так как я не люблю причинять ненужную боль, то проинструктировал его, чтобы, прежде чем прибить тела к крестам, заключённых повесили.

Естественно, подобные действия с моей стороны не понравились Силану. Но он не мог ничего сделать, чтобы не навлечь на себя гнев как жителей городов побережья, которым понравилось, как я обошёлся с пиратами, так и отдельных сенаторов, которые не без основания критиковали римское правительство в Азии. Однако, хотя он и не мог предпринять никаких действий против меня, его отношение стало более недружелюбным. Ему недоставало ума, чтобы последовать моим советам. Если бы меня поддержали власти, я бы мог собрать за свой счёт значительные силы и действовать либо против пиратов с моря, либо против Митридата на суше. У меня были влиятельные друзья в Вифинии, с помощью которых я мог без труда снарядить как флот, так и армию. Более того, в отличие от наместника, я отлично знал, как использовать их, а также как задействовать уже существующие силы для того, чтобы противостоять надвигающейся опасности. Однако Силана интересовало лишь то, как обогатиться до того момента, когда истечёт срок его пребывания в должности. Он пренебрежительно отнёсся к моим советам и из недружелюбности отказался давать официальные санкции на какой-либо из проектов, которые я готов был осуществить. Однако, несмотря на это, я решил внимательно следить за развитием событий в Азии и надеялся, что позднее может появиться возможность принять в них заметное участие. Итак, вместо того, чтобы возвратиться в Рим, я отправился на Родос для прослушивания лекций по риторике и философии. Однако до того, как сделать это, я всё-таки сумел кое-что получить в Вифинии. Теперь я обладал некоторыми ценностями, которые мне лично завещал царь Никомед, а также успешно защитил права некоторых моих старых друзей в стране, против которых выдвигали обвинения римские магистраты. Я был очень рад помочь им, потому что больше всего на свете ценил дружбу.

Глава 5 ВОЗВРАЩЕНИЕ В РИМ


Возможно, Родос самый прелестный остров на Средиземноморье. Даже если не говорить о красотах природы, сверкающем море и мягком климате, всему здесь было присуще великолепие и необычайная изящная лёгкость. Конечно, жизнь в Риме не шла ни в какое сравнение с той, которую я обнаружил на Родосе. Кроме того, здесь были самые известные учителя философии и риторики. Я с интересом слушал их лекции, многому научился и в более спокойные времена, без сомнения, захотел бы продолжить обучение. Однако при сложившихся тогда обстоятельствах моё внимание привлекали ближайшее побережье Азии и Италия.

Теперь уже для всех стало ясно, что в Азии очень скоро разразится новая война с Митридатом. В Риме, как уже было однажды во времена Мария и Суллы, разгорелась борьба за славу и власть. В тот год, когда мне исполнилось двадцать восемь, консулами были мой дядя Марк Котта и Луций Лукулл. Каждый из них использовал всё своё влияние для того, чтобы заполучить право командовать войсками. Были ещё и те сенаторы, кто поддерживал претора Марка Антония, отца того Марка Антония, который позже служил мне и кого я считал своим другом, хотя он часто ставил меня в неловкое положение. Этот Марк Антоний, подобно своему сыну, был горьким пьяницей. Но, в отличие от сына, он не обладал шармом и большими воинскими способностями. Марку Котте, который хотя и был весьма амбициозным и смелым, тоже недоставало качеств, которые необходимы главнокомандующему. И стало ясно, выбор должен пасть на Лукулла. Тот факт, что ему с большим трудом удалось добиться назначения на этот пост, хотя он соответствовал этому более других, лишь служит свидетельством того, какая неразбериха царила в Риме и насколько неумело действовал сенат. Часто в своих речах я критиковал Лукулла, но всё-таки должен признать, что во многом он заслуживает восхищения. Он был преданным другом Суллы и приверженцем идеи наделения властью сената, пока не обнаружил, что за его преданность ему отплатили предательством, после чего навсегда ушёл из политики. Он был хорошим учёным, держал лучший стол в Риме и оказался столь же великим полководцем, как и все остальные в нашей истории, если не учитывать одного рокового недостатка — неспособности понимать психологию своих воинов. У него были хорошие связи. Его мать и жена были из знатных семей, однако обе пользовались дурной славой. Мать была родом из семьи Метеллов и прославилась тем, что вела распутную жизнь в то время, когда такое свободное поведение не было модным, как это стало позже. Жена, Клодия, была дочерью Аппия Клодия, который стал консулом в тот год, когда Сулла отказался от власти. Она и её сестра, которая носила то же имя и обессмертила его благодаря тому, что поэт Катулл глупо увлёкся ею, обе эти женщины были самыми большими грешницами, каких я когда-либо знал. Они обе вступали в кровосмесительную связь со своим братом Клодием и, если использовать греческое слово, были нимфоманками. Их страсть к сексуальным развлечениям мешала им, как это делали другие женщины, использовать любовные похождения в своих целях или для помощи мужьям. Таким образом, когда встал вопрос о командовании войсками, Лукулл получил все без помощи семьи Клодия и в конце концов лишился заслуженной чести из-за интриг брата своей жены.

На Родосе я, к своему изумлению, узнал о том, как Лукулл вопреки своим принципам был вынужден опуститься до низкопоклонничества и взяточничества, прежде чем в конце концов стал командующим войск, выступающих против Митридата. Тем временем Котта получил в своё распоряжение флот, чтобы действовать у побережья Вифинии и Геллеспонта. Антонию были предоставлены широкие полномочия для того, чтобы вести борьбу против пиратов в Средиземноморье. Кроме того, я понял, что спор вокруг права командовать войсками разгорелся с таким жаром из-за того, что по возвращении из Испании Помпей с помощью своей армии мог потребовать предоставить ему право командования. К тому моменту в Испании он собрал огромную армию, и казалось, что даже Серторий не сумеет долго противостоять столь внушительным силам.

Это было не то время, когда можно было спокойно продолжать своё обучение. Я вспомнил о том успехе, которым завершились мои похождения против пиратов, и, когда услышал, что Митридат уже готов к военным действиям, а его пока малочисленные войска проникли в римские провинции, я решил попытаться предпринять подобные шаги, но в большем масштабе. Я покинул Родос и вскоре собрал армию, состоящую из легковооружённых пехотинцев и кавалерии. В качестве предварительной меры мы обошли город за городом для того, чтобы обеспечить их верность Риму, и в то же время для того, чтобы собрать деньги для оплаты моих воинов. Конечно, я действовал абсолютно неофициально и даже нелегально, но посчитал, что такой умный и дальновидный главнокомандующий, как Лукулл, поймёт ценность моего поступка.

На самом деле это предприятие фактически не дало результатов, однако я до сих пор думаю о нём с удовлетворением и отчётливо помню свою армию, состоящую из греков, жителей острова Родос и даже римлян. Все они были готовы сражаться за честь своей родины и за богатую добычу, на которую мы рассчитывали. Руководя этой кампанией, я познал больше, чем тогда, когда был простым подчинённым, хотя моя операция была такой короткой, что вряд ли её можно было назвать кампанией. Обеспечив себя поддержкой городов на побережье, я отправился дальше и столкнулся с передовыми частями армии Митридата. Его войска были очень хорошо подготовлены и действовали под началом военных советников, присланных из Испании Серторием. Однако за короткое время мне удалось превратить свою небольшую армию в надёжную силу. Мы вступили в решительный бой с врагом и разбили его. Когда я планировал свои дальнейшие действия, то получил из Рима новости, заставившие меня отказаться от мысли о последующих военных операциях и вернуться в город. В письмах мать и друзья сообщали о том, что меня собираются избрать в коллегию понтификов, и после недолгого размышления я решил, что не должен упускать возможность получить этот пост. Являясь одним из пятнадцати понтификов, я не буду, как в мою бытность жрецом Юпитера, лишён возможности принимать участие в политической жизни и военных операциях. Практически все члены магистратуры являлись весьма влиятельными людьми в политике. А великий понтифик всегда был одним из самых значимых людей в Риме. В это время эту должность занимал Метелл Пий, воевавший в Испании. Членами этой коллегии также являлись выдающиеся ораторы, бывший консул Катул, сын того Катула, который сражался вместе с Марием в германской войне и позднее был вынужден совершить самоубийство. Среди понтификов был также Сервилий Исаврик, под началом которого я служил в молодости в Киликии. Как отмечала в своём письме моя мать, мне очень повезло, что в таком возрасте мне было предложено занять столь почётное место среди государственных служащих. Кроме того, мать хотела, чтобы я принял этот пост потому, что вакансия образовалась в результате смерти её старшего брата, Гая Котты. Мой дядя проявил себя как в мирное время, так и на ратном поприще. Он был одним из ведущих ораторов своего времени. Период его консульства отличался разумным и умеренным руководством, а когда он закончился, дядя осуществил успешную военную операцию в Цизальпинской Галлии, за которую получил триумф. Он умер от старых ран, ожидая у стен Рима того дня, когда должен был состояться его триумф. Вне сомнения, из-за того, что Котта был таким уважаемым человеком, мне, его родственнику, было предложено занять это место. Никакого другого объяснения тому, что мне была оказана столь высокая честь, нельзя было найти. Ведь до сих пор моя политическая карьера была не столь уж значительной, чтобы произвести впечатление на сенаторов, которые в большинстве своём придерживались консервативных взглядов. Вполне вероятно, что, предложив мне столь значительный пост, они надеялись привлечь на свою сторону молодого человека, которого считали весьма талантливым, и опасались, что он захочет разрушить существующие порядки. Если таковы были их расчёты, то они ошибались.

Я с большой неохотой отказался от своих планов дальнейших военных операций в Азии, но тут же понял, что оценка событий, данная моей матерью, была правильной и ради славы и чести нашей семьи я должен вернуться в Рим. Сейчас я полностью уверен в том, что решение было правильным. Даже если бы я со своей армией присоединился к Лукуллу, тот стал бы использовать меня не иначе как подчинённого: ведь он считал, что всё касающееся продвижения по службе должно осуществляться строго по закону, и потому не выдвигал вперёд тех, кто не достигал подходящего возраста. Кроме того, он вообще не склонен был делиться полномочиями с кем-либо.

Моя дорога назад в Италию была неспокойной. До того как я покинул Азию, до меня дошли слухи о том, что Митридат совершил нападение и без труда справился со слабым сопротивлением, организованным Силаном. Тем временем мой дядя Марк Котта появился на арене войны. Он был настолько глуп, что вступил в крупное сражение, в котором потерял весь свой флот. Теперь с остатками своей армии он был блокирован в Халкедоне и надеялся лишь на то, что ему поможет Лукулл, который двигался с юга. Таким образом, складывалась такая ситуация, что в любой момент могли быть перекрыты все наземные пути в Азии. Что же касается моря, то я хотел как можно быстрее преодолеть его. После поражения Котты в восточных водах не осталось почти ни одного римского корабля. Теперь пираты действовали с большим размахом, чем раньше. Я знал, что если меня снова возьмут в плен, то мне даже не дадут возможности предложить за себя выкуп.

Заключительная часть пути была наиболее опасной. Для того чтобы из Диррахия попасть в Брундизий, я использовал простую лодку с четырьмя гребцами, надеясь на то, что самое маленькое судно сможет пройти незамеченным. Конечно, я был очень встревожен, когда рано утром, после долгих часов, проведённых в открытом море, рулевой заявил, что видит на горизонте мачты кораблей. Я снял одежду, привязал на пояс кинжал и приготовился прыгнуть в море. Так у меня, по крайней мере, был шанс спастись, если бы лодку остановили и обыскали. Если бы мне угрожал плен, то я бы скорее согласился убить себя, чем подвергнуться той мучительной смерти, которая, судя по тому, что я узнал из бесед с пиратами, меня ожидала. Вскоре выяснилось, что предполагаемые мачты кораблей были длинными рядами деревьев на итальянском побережье. Редко когда мне приходилось испытывать такое облегчение, потому что, хотя я часто рисковал жизнью в бою, в уличных драках и однажды даже перед разгневанными сенаторами, я не смог бы перенести унижения приговорённого к смерти в качестве заключённого или же одного из тех преследуемых людей, которых я часто видел во времена Мария и Суллы. Я бы предпочёл быть убитым заговорщиками, что, как мне кажется, вполне может случиться. Хотя мои друзья считают иначе, я думаю, что против такого убийства даже нельзя предпринять никаких действенных мер. Человек не может, как должно быть на самом деле, полагаться на преданность и верность своих друзей или на признательность тех, кого он в своё время пощадил. Зависть или даже извращённая интеллектуальная или моральная теория могут оказаться сильнее, чем самые тёплые человеческие чувства. Я помню, что именно это случилось с Серторием через два года после моего возвращения в Италию.

Эту историю мне до сих пор очень больно вспоминать. Она в своё время сильно на меня повлияла. Ведь Сертория убили те, кто был его друзьями. Прошло уже десять лет, а Сертория всё ещё никто не смог победить в бою, и, хотя положение всё ухудшалось, он привык к трудностям и его будущее, так же как и прошлое, оставалось абсолютно непредсказуемым. Он сумел сохранить преданность своей испанской армии, но был уничтожен своими же соотечественниками, беглецами из армий Мария и Лепида, которые присоединились к нему и были приняты с распростёртыми объятиями. Похоже, убийцы не могли простить Серторию того, что он был выходцем из менее выдающейся семьи, чем они сами. Его же необыкновенные военные способности и политическое чутьё вызывали в них скорее зависть, чем восхищение. Их руководителем стал Перперна — бывший консул и старый друг моего кузена, молодого Мария. Без сомнения, подобные заговоры должны быть заранее спланированы, что, на мой взгляд, всегда отвратительно. Заговорщики пригласили Сертория на пир и, сидя за столом, лезли из себя вон, чтобы выглядеть и вести себя как можно более вульгарно. Они знали, что Серторию нравились интеллектуальные беседы и что на его пирах царила атмосфера лёгкости и непринуждённости, которая всегда идёт от порядка и организованности. Когда он, как они и ожидали, с отвращением отвернулся и не стал слушать их глупую и скучную беседу, Перперна подал условный сигнал, уронив чашку. Другой заговорщик сначала вонзил кинжал Серторию в спину, а затем схватил его, чтобы тот не смог встать. После этого все они с кинжалами накинулись на него, нанося удары в лицо, глаза и тело. Именно так умер человек, который, бесспорно, был самым способным, смелым и дальновидным из тех, кто пытался противостоять Сулле. Весь ужас подобного убийства, как мне кажется, состоит в том, что оно совершается вопреки самой природе. Это самое низкое чувство — завидовать великим, и вся человеческая натура оказывается униженной, когда жалкая горстка низших умудряется уничтожить предательством того, с кем они не могут сравниться по человеческим качествам и даже не осмелятся вступить в честную схватку.

Интересно, почему, когда я просто представляю себе, как произошло это убийство, моё сердце вздрагивает? Когда я впервые услышал эту историю, моё положение никак нельзя было сравнить с положением Сертория, теперь, став объектом зависти для многих людей, я не предпринимаю никаких шагов для того, чтобы избежать той же участи, что когда-то постигла и его. Тогда я даже не предполагал, что мне когда-нибудь придётся столкнуться с подобной же опасностью, а теперь не боюсь, что меня могут убить. Я никак не связываю эту историю со своей судьбой. Мне кажется, что меня тревожат более абстрактные соображения. Я ненавижу неблагодарных людей, презираю завистников и испытываю глубокое отвращение к льстецам. Иногда меня приводила в уныние мысль о том, что человек по натуре всегда склонен разрушать всё то, что более величественно, чем он сам, и этому существует масса доказательств. Весь труд человека может оказаться бесполезным, а саму жизнь следует рассматривать как что-то, что нужно лишь терпеливо перенести, а не использовать с максимальной отдачей для достижения поставленной цели. Таких взглядов придерживался Эпикур, доктрину которого я в целом поддерживаю. Они же великолепно были отражены в стихах Лукреция. Для того чтобы стать счастливым, нужно избегать любви и отказаться от любых амбиций, потому что ни то, ни другое невозможно удовлетворить. Однако я склонен верить, что подобные философские суждения практически бессмысленны. Любовь и победа недолговечны, но это не единственные удовольствия, а счастья можно достичь, лишь тренируя свой дух постоянной деятельностью, а не каким-либо воздержанием. Конечно, верно, что каждый представляет свою жизнь чем-то большим, чем простое использование своих способностей. Человек хочет достичь результата, и каждый стремится к вечности или бессмертию. Я, как мне кажется, достиг этой цели и рад, что это удалось, хотя мне ещё многое хотелось бы сделать и я ещё далеко не удовлетворён результатами своего труда. Мои сторонники утверждают, что я родился в мире хаоса и сумел внести в него принципы порядка. Они правы, но это не главное. Сулла мог также претендовать на то, что установил порядок, но я бы не хотел, чтобы историки будущего сравнивали меня с Суллой. Мне бы больше хотелось, чтобы меня сравнили с Серторием, который в отчаянных ситуациях не удовлетворялся простыми или изжившими себя мерами, понимал своих соотечественников и, насколько это было возможно, действовал благородно, дальновидно, не впадая в крайности. Мне горько думать о том, что его великолепные способности, которые он так умело использовал, из-за какой-то случайности оказались практически бесполезными. Его жизнь не имела никакого значительного результата, кроме, пожалуй, примера и памяти (хотя и это уже что-то). Что касается меня, то если бы какое-либо божественное провидение подсказало мне, что завтра меня убьют, то я скорее стал бы оплакивать глупость убийц, а не свою судьбу. Несомненно, что если подобный заговор против меня возникнет, то он будет осуществляться во имя свободы, а его исполнители будут руководствоваться идеями уже умершего Катона. Подобное движение будет устаревшим и нереалистичным. Моя смерть лишь ввергнет мир в новую гражданскую войну, и в конце концов введённые мною методы управления будут единственно действенными в решении проблем современности. Без сомнения, мне будут и дальше поклоняться как богу. Итак, успех мне обеспечен. Но если меня убьют друзья, то мой призрак (если считать, что подобные вещи существуют) везде будет преследовать убийц. Потому что они будут действовать вопреки самой природе вещей — не только вопреки дружбе и благодарности, но и вопреки необходимому порядку, который должен существовать в обществе и который мне удалось установить. Я меньше сожалею о себе, чем о Сертории, которому не поклоняются как богу лишь потому, что его гению не дано было проявиться, и должен признаться, что у меня эта возможность возникла лишь в зрелом возрасте.

Глава 6 ПОМПЕЙ И КРАСС


Заняв своё место среди понтификов, я целых пять лет оставался в Италии. За это время Помпей закончил кампанию в Испании, Лукулл захватил Азию и Армению, продвинувшись на Восток дальше, чем другие завоеватели со времён Александра; сама же Италия страдала от действий несметных полчищ восставших рабов. Это удивительно, но я не принимал никакого участия во всех этих событиях.

Вместо этого я всё своё внимание уделил политике. Я ещё более последовательно и чётко стал следовать той линии, которой традиционно придерживались члены семьи моей матери, Цинна и Марий, если вообще можно говорить о том, что у Мария была какая-то своя политика. Основные элементы программы реформ оставались такими же, как и в прошлом. Мы требовали права действовать против тех ограничений, которые устанавливала сенаторская олигархия, и видели, что этого можно добиться лишь конституционным путём при поддержке народа или трибунов. Мы продолжали выступать за наделение гражданством всего населения Италии до Альп и поощряли италиков, живущих севернее По, настойчивее требовать для себя равных прав с теми, кто жил южнее этой реки. Но после Цинны к власти пришёл Сулла и сделал всё возможное для того, чтобы доминат сената оставался абсолютным и постоянным. Поэтому нашей первой целью было разрушить конституцию, а проще всего это можно сделать при помощи активной пропагандистской деятельности, направленной на полное восстановление полномочий трибунов.

Поэтому я изо всех сил поддерживал трибуна Лициния Макра, который был самым энергичным общественным лидером из тех, кто выступал на политической арене в тот год, когда я вернулся в Италию. Макр был человеком весьма образованным, автором длинной, обстоятельной истории Рима. Кроме того, он очень хорошо знал греческую историю, как многие лидеры партии популяров, и находился под большим влиянием идей времён Перикла. Он наивно верил в то, что в будущем дела будут обстоять так, что люди станут выбирать магистратов для того, чтобы они были их слугами, а не хозяевами, и сами будут в состоянии генерировать новые идеи и контролировать события. Он также внимательно изучил те моменты раннеримской истории, когда плебеи для того, чтобы отстоять свои права, угрожали отказаться исполнять свои обязанности, и намекал на то, что для народа сейчас лучшим способом навязать свою волю сенату было отказаться сражаться в войнах, которые обеспечивали, благосостояние и славу лишь немногим. При сложившихся обстоятельствах такое предложение было довольно опасным, да и нереальным, потому что военная карьера оставалась одной из немногих выгодных профессий, доступных выходцам из небогатых семей. И всё же идея о том, что люди проливают кровь ради обогащения военачальников и представителей привилегированных сословий, оказалась полезной для пропаганды, и в ней была доля истины. Мы очень тщательно продумывали свою критику в адрес Лукулла, потому что он был другом Суллы, талантливым военачальником и мог выступить в защиту порядков Суллы. Атаки на Лукулла оказались очень выгодными для нашей партии, хотя пацифистские взгляды Макра не были эффективными и явились лишь частью общей программы, нацеленной на то, чтобы побудить бедных выступить против богатых. На самом деле всегда было нетрудно набрать людей в легионы. Больше всего сенат напугали наши страстные выступления, в которых мы требовали восстановления всех полномочий, принадлежащих когда-то трибунам.

Для того чтобы выступить во главе этого движения, Лицинию Макру потребовалась не только уверенность, но и отвага: ведь на моей памяти не было ни одного трибуна, который бы осмелился в открытую противостоять сенату и не поплатился бы за это жизнью, изгнанием или лишением имущества. Случилось так, что Макр тоже не стал исключением из этого правила. Сенат не забывал своих врагов, и спустя семь лет после того, как эта кампания достигла своих целей и о ней перестали говорить, Макра обвинили в вымогательстве. Видимо, он был так уверен в своей невиновности, что ещё до того, как слушание закончилось, ушёл из суда и отправился домой, чтобы надеть новую тогу и подготовиться к банкету, который собирался устроить в честь удачного завершения дела. Однако его признали виновным, и он вскоре покончил жизнь самоубийством. Позже и я не избежал бы той же участи, если бы подчинился декрету сената и вошёл в Рим в качестве гражданского лица. Сенаторы просто вынудили меня начать войну.

Без сомнения, Лициний Макр понимал, какой опасности подвергает себя, но ему помогало то, что он оставался целостным человеком, искренним приверженцем определённой доктрины. Подчёркивая различия и противоречия между богатыми и бедными, он верил в то, что называл истинной демократией. Его идеи были более возвышенными, чем идеи Каталины. Ведь Каталиной руководили лишь его амбиции и неудовлетворённая гордыня, когда он так страстно, защищал права бедных и угнетённых. Я видел, что подобная пропаганда была необходимой, если мы хотели достигнуть своих целей, и за это получил значительное влияние и уважение среди политиков и среди беднейших классов нашего населения. Однако я старался не показаться доктринёром или сентименталистом, прекрасно понимая, что для того, чтобы успешно осуществить наши реформы, нужно получить поддержку не только народа, но и всех других элементов государства. Я старался завести друзей везде, среди представителей всех классов. Я верил в то, что, несмотря на всё разнообразие интересов, у всех людей есть хотя бы одна общая цель, — это квалифицированное руководство. Это убеждение я сохранил по сей день, хотя события заставили серьёзно скорректировать его. Люди не могуч жить без эффективного, умелого руководства, но они не готовы умереть за него. С другой стороны, они с радостью рискнут своей жизнью или даже пойдут на верную смерть ради гордыни, амбиции, зависти, жадности или славы. На самом деле политику нужно строить не только в соответствии с событиями, но и в соответствии со страстями человеческими.

Конечно, в те дни, когда я только становился политиком, любую речь на форуме, любое интервью или продуманную интригу я рассматривал как некую детскую игру. Во мне ещё играло детство. Я знал, как и все остальные, что последним словом в политике является военная сила. И всё-таки считал, что это последнее слово можно произнести по-разному. Даже военная сила необязательно должна быть жестокой, если дела не зашли ещё слишком далеко. Её можно эффективно использовать, даже не приводя в действие. Кроме того, я считал, что те, кто контролирует военную силу, могут быть настолько тесно связаны личными или политическими соображениями, что гражданской войны можно избежать. К сожалению, реальные события доказали, что эта теория оказалась ошибочной. В период после моего возвращения из Азии очень часто разговор заходил о военной силе и возможном возобновлении гражданской войны, и, когда бы эта тема ни поднималась, первым именем на устах было имя Помпея.

После убийства Сертория Помпей без труда разделался с убийцами. Испанские войска были больше преданы человеку, а не идее, а Перперна, кроме того, не был тем человеком, кто бы мог достойно представлять её. Потерпев поражение и попав в плен, Перперна попытался откупиться, предоставив все документы Сертория, среди которых была и его переписка со многими влиятельными людьми в Риме, которые в своё время обещали ему поддержку в том случае, если он завоюет Италию. Помпей, не читая, сжёг её и немедленно казнил Перперну. Он постарался, чтобы об этих его действиях тут же узнали в Риме, где они конечно же произвели огромный эффект. Хотя самые реакционно настроенные представители сената были в бешенстве из-за того, что потеряли возможность разделаться со своими врагами при помощи тех доказательств, которые уничтожил Помпей, все остальные, особенно те, кто осуществлял эту переписку, были в восторге. Титул Помпея «Великий» был у всех на устах, и теперь он приобрёл не только военное, но и моральное значение. Его агенты представляли его как великого и патриотически настроенного человека, способного действовать не в интересах какой-либо партии, а в интересах всего народа. Они даже говорили, что он милостив, и дали понять, что после возвращения и заслуженного триумфа он намерен претендовать на место консула. По конституции он не имел этого права; во-первых, он был намного моложе возрастного ценза и не был ни квестором, ни эдилом, ни претором, что по закону и по традиции требовалось от всех кандидатов в консулы. Сложилась довольно интересная ситуация, и я тут же понял, как можно её использовать в целях партии популяров.

К тому же ситуация ещё больше усложнилась из-за действий Красса, у которого я всё это время продолжал занимать деньги. Но, так же как и позже, при обстоятельствах, куда более выгодных для меня, соперничество между Помпеем и Крассом сослужило мне отличную службу.

С того самого дня, когда десять лет назад состоялось сражение у Коллинских ворот, Красс всё время старался получить для себя право возглавить значительные военные формирования, но ему это никак не удавалось. В тот год, когда Помпей собирался вернуться из Испании, Крассу было сорок лет и он занимал должность претора. Ему не давали покоя успехи Помпея, человека, который был на шесть лет моложе его. Но больше всего его раздражала кампания, целью которой было позволить Помпею выставить свою кандидатуру на должность консула. Однако теперь наконец ему предоставилась долгожданная возможность проявить себя. В действительно критической ситуации, с которой другие военачальники не сумели справиться, ему предоставили право верховного командования в действиях против значительных сил восставших рабов под предводительством Спартака.

Этот Спартак был человеком с необычайными способностями. Он начал своё восстание всего лишь с семьюдесятью четырьмя гладиаторами, которые под его предводительством сбежали из школы в Капуе. Через год ему удалось освободить рабов по всей стране и одержать победу над двумя консульскими армиями, высланными против него. Из пленных он выбрал три сотни римлян и заставил их сражаться в поединках ради развлечения своих воинов, многие из которых были в своё время куплены для того, чтобы участвовать в подобных же развлечениях на итальянских аренах. Он мог свободно передвигаться по всей Италии, и поговаривали даже, будто Спартак собирался двинуться на Рим. В это время люди мало говорили о победах Помпея в Испании или о победах Лукулла на Востоке. Война с рабами была куда ближе для них, казалась ужасной и в некотором смысле непристойной: ведь она шла вразрез со всеми, обычаями. Судить о том, насколько серьёзно рассматривалась эта ситуация, можно хотя бы по тому, что Красс отправился на войну с десятью легионами, армией, равной по величине той, с которой я позже завоевал всю Галлию. И даже с этой огромной армией он не сумел сразу закончить войну. Ни в коем случае нельзя сказать, что это было вызвано его некомпетентностью. В этой кампании Красс руководил своими войсками умело и смело, но, к сожалению, он не получил полагающихся за это почестей. Заключительное сражение, в котором был убит Спартак, оказалось решающим. Красс отметил свою победу необычным и жестоким образом: он распял шесть тысяч пленных и повесил их тела на равном расстоянии друг от друга вдоль всей Аппиевой дороги от Капуи до Рима. Я иногда проезжал по этой дороге, и вид этих истерзанных тел, которые потом ещё начали гнить, был одновременно и отвратительным, и в некотором смысле поучительным. Казалось, они являлись свидетельством ужаса войны, в которой рушились устои государства (в данном случае подчинение рабов своим хозяевам). Они напоминали и о том, что общество, в котором возможно такое крушение обычаев, прогнило до основания. Они также являлись свидетельством широкого и беспощадного использования власти, что при подобных обстоятельствах является единственным эффективным способом.

Как раз перед заключительным сражением Помпей со своей испанской армией прибыл в Италию. Как обычно, он жаждал новых почестей и, пользуясь своей огромной популярностью и престижем, без труда добился того, что его назначили командующим вместе с Крассом в войне против рабов. Однако когда он прибыл к месту военных действий, война уже закончилась. Помпей успел окружить незначительное число беглецов и после этого издал своего рода прокламацию, которая могла быть рассчитана лишь на то, чтобы вывести Красса из себя. «Красс победил восставших, — говорилось в прокламации, — Я же подавил само восстание». Это было глупо, несправедливо и являлось доказательством необычайного тщеславия Помпея: ведь он не хотел сделать Красса своим врагом. В тот момент Помпей жаждал славы, его цель заключалась в том, чтобы стать консулом на следующий год.

Теперь Красс и Помпей двигались со своими армиями к Риму. Настроение Красса не улучшилось, когда он узнал о том, что сенат решил предоставить Помпею право триумфа за его победы в Испании, а его самого лишь удостоил чести овации[242]. Ведь великая победа была одержана всего лишь над рабами. И всё-таки Красс выдвинул свою кандидатуру на должность консула. Как обычно, он действовал особенно осторожно, не желая придерживаться какого-то определённого курса. Однако он обнадёжил тех членов сената, которые выступали против Помпея, заставив их поверить в то, что его армию можно будет использовать от имени сената для того, чтобы противостоять любому незаконному действию со стороны Помпея. В то же время не без моей помощи он поддерживал отношения с руководителями партии популяров, которые, побаиваясь Помпея, были озабочены тем, как заставить сенат подчиниться их требованию о восстановлении прав трибунов.

Таким образом, существовали три силы, с которыми надо было считаться, — Помпей, Красс и сенат, а точнее, та влиятельная часть сената, которая по тем или иным причинам оставалась верной принципам конституции Суллы и яростно выступала против того, чтобы молодой военачальник, не обладающий никакими политическими заслугами, не имеющий никаких на то прав, стал консулом. Я тут же понял, что ни одна из этих сил не в состоянии в одиночку победить две другие, но сочетание двух из них окажется непобедимым. Естественно, что в интересах моей партии надо было постараться сделать так, чтобы такой альянс действовал против сената, и поэтому мы начали работать над тем, как примирить Помпея и Красса и заставить их объединить свои силы. Ситуация была очень схожа с той, которая возникла девять лет спустя, как раз перед тем, как меня впервые назначили консулом, хотя, конечно, в тот раз я принимал большее участие в переговорах и в результате получил всё, чего желал. Если бы в обоих этих случаях сенат продемонстрировал разумную гибкость, весь ход истории был бы изменён. Помпей был первоклассным военачальником, но неопытным политиком. По натуре он являлся консерватором, был падок на лесть, и потому его легко можно было использовать. Однако тогда ход истории определил тот факт, что сенат был абсолютно слеп к требованиям времени и не замечал возможности увеличить свою власть.

Лично я никогда не вступал в альянс с кем-либо, кого считал своим врагом. Я испытывал чувства восхищения, уважения и даже привязанности как к Помпею, так и к Крассу. Однако они сами испытывали друг к другу антипатию и, даже действуя совместно, руководствовались лишь личными мотивами. Но, объединившись, могли многое сделать. Для начала за ними стояли армии. И если Помпей был чрезвычайно популярен среди обычных граждан, Красс пользовался властью и влиянием среди лиц, имевших значительные денежные средства. Эти классы уже обозлились на Лукулла, который после победы в Азии успешно сдерживал жадность и склонность к вымогательству их агентов, а Помпей, чей взор уже был повернут на Восток, знал, что поддержка этих финансистов-всадников будет бесценной для него, когда придёт время назначать нового главнокомандующего на место Лукулла.

Таким образом, быстро было достигнуто взаимопонимание между Помпеем и Крассом. Помпей, у которого не существовало никаких собственных политических идей, был вынужден принять те, которых придерживалась партия популяров, по крайней мере на некоторое время. Он во всеуслышание заявил, что если станет консулом, то в первую очередь восстановит полномочия трибунов, уничтоженные Суллой. Это заявление поддержали с огромным энтузиазмом. Суллу всё ещё ненавидели, но люди забыли, что своей блестящей карьерой Помпей был обязан сотрудничеству с Суллой. В одну ночь Помпей стал защитником демократических свобод. Давление общественного мнения и наличие двух армий у ворот Рима подействовали на сенат. Были изданы указы, по которым Помпею предоставлялось право выдвинуть свою кандидатуру на место консула, даже несмотря на то, что он не подпадает под действия статей конституции Суллы. И на следующий год Помпей и Красс были избраны консулами.

Год их консульства стал революционным, как последнее консульство Суллы десять лет назад и моё первое консульство десять лет спустя. Однако эта революция была осуществлена спокойно и мирно. Казалось, что все должны быть довольны. Люди восхищались тем, что восстановлены полномочия трибунов, средний класс чувствовал себя в безопасности под покровительством Красса. В благодарность за поддержку они получили назад свои права выступать в качестве присяжных в судах. Эта реформа была осуществлена моим дядей, Луцием Коттой, который являлся претором в тот год. По новому закону суды присяжных должны были стать смешанными. Только одна треть должна была состоять из сенаторов, а две трети — из людей, либо имеющих значительное денежное состояние, либо прослуживших в других магистратурах. Эти суды оказались не более и не менее коррумпированы, чем те, что существовали ранее, однако их перестал контролировать один-единственный класс. Даже сенат в первый момент не был особенно возмущён этими шагами, уничтожавшими абсолютную власть, данную ему Суллой и которую, как показали события,сенаторы не могли должным образом использовать. Без сомнения, более тщеславные члены сената поняли, что новый порядок позволит им осуществить свои планы, и для всех стало огромным облегчением то, что эта революция (как оно и было на самом деле) проходила тихо, без всяких проскрипций и даже с оттенком приверженности старым идеям. Ведь после промежутка в шестнадцать лет Помпей и Красс восстановили должности цензоров. Двумя назначенными цензорами стали люди, ничего из себя не представляющие, но весьма уважаемые. На них можно было положиться в том, что они полностью будут придерживаться инструкций, данных консулами. Они изгнали из сената более шестидесяти членов, пользующихся самой дурной репутацией, включая тех, кто получил свои посты исключительно благодаря поддержке Суллы. Сама законность принятых мер так отличалась от кровопролитий, учинённых Марием и Суллой, что получила всеобщую поддержку со стороны сенаторов, которым удалось сохранить свои посты.

Во всех отношениях этот год стал сенсационным. Состоялись наиболее великолепные зрелища из тех, которые когда-либо имели место. Состоялся триумф Помпея, а потом было организовано пиршество. Для его проведения накрыли десять тысяч столов и подавали разные редкие яства и вина. Подобная щедрость всегда приводит к желаемому результату, и Красс стал так популярен, как никогда в жизни. Однако, несмотря на это, к огромному своему отвращению, он обнаружил, что его популярность значительно уступала популярности Помпея, который, хотя ничего не смыслил в политике и даже с большим трудом сумел усвоить общепринятые правила поведения в сенате, всегда, когда бы он ни появлялся на форуме, был окружён толпами восхищенных сторонников. Именно ему отдавались все почести за осуществление популярных реформ, на самом деле инициированных Крассом. К концу года вражда между ними ещё усилилась, и на протяжении последующих десяти лет она стала одним из основных факторов в политической жизни страны и в моей карьере.

Глава 7 НАДГРОБНЫЕ РЕЧИ


Я с горечью осознавал, что моя политическая карьера только начиналась. На выборах, которые состоялись на следующий год после того, как консулами были избраны Помпей и Красс, я баллотировался на пост квестора и заслуженно победил. Теперь я имел право занять место в сенате и через определённое время участвовать в выборах на должность эдила, претора и консула. Другими словами, моя карьера складывалась достаточно традиционно. Ни то, ни другое не доставляло мне особого удовлетворения. Ведь мне было тридцать три. В этом возрасте Помпей уже командовал огромными армиями, а Александр завоевал мир. Что же до меня, то я был разочарован, с одной стороны, событиями, происходящими вокруг меня, с другой стороны, своим собственным характером — явлением вполне естественным, хотя и необъяснимым.

Похоже, мне не везло. Если бы Сулла проиграл гражданскую войну, я, как племянник Мария и зять Цинны, мог бы оказаться рядом с центром власти, и наверняка у меня появились бы возможности проявить те способности, которыми я обладаю. Я был вынужден признать, что мои достижения не были очень впечатляющими. Без особых трудов мне удалось завоевать доверие и высокую политическую оценку покойного царя Вифинии. Я провернул смелую и удачную операцию против пиратского флота, был популярен на светских вечеринках и достиг определённых успехов в работе политических клубов. У меня репутация замечательного оратора и образованного человека. Меня знают как экстравагантного и любвеобильного патриция. У меня послужной список неисправимого транжиры, что само по себе ещё не является залогом будущих перспектив. И сейчас я понимаю, что крайне самонадеянно было бы сравнивать себя с Помпеем. Даже Цицерон, который начал жизнь без тех преимуществ, какими обладал я, кропотливым трудом и постоянным развитием своих способностей уже добился положения ведущего юриста и имел в политике гораздо больший вес, чем я. Оценив все свои достоинства, я понял, что их у меня не так уж много. У меня было престижное место в коллегии понтификов, где я был достаточно известным теоретиком. Вся работа в пользу передачи власти трибунам, которую я провёл вместе с Лицинием Макром, закончилась успехом, однако лавры достались Помпею. Мне казалось, что моим самым большим достоинством было обилие огромнейшего числа близких друзей из всех социальных слоёв и национальностей. Я поддерживал связи с теми, чьей дружбой наслаждался в Вифинии, Азии, Греции. Друзья, по моему мнению, могут быть полезны, но только если я первый помогу им. Как раз в тот год, когда меня избрали квестором, я начал с горечью задумываться и об этом, что, похоже, было оправданно. Мне казалось, что я способен стать великим, но у меня нет возможности использовать весь свой потенциал — ведь у меня масса долгов, и все, кроме самых близких друзей, считают меня человеком интересным, но не значительным.

В тот же год мне постоянно снился кошмарный сон, в котором я занимался любовью со своей матерью; позднее мудрецы в храме Геркулеса в Гадесе истолковали сон как предзнаменование моей будущей власти над землёй, матерью нас всех. Эту историю часто потом вспоминали. Но подобная трактовка не может удовлетворить человека умного, коим я считаю и себя, а потому думаю, что те кошмары были следствием моего душевного состояния в тот период и желания, которое, возможно, бывает у многих, вернуться в самый безопасный и тёплый отрезок своей жизни, вернуться в детство.

Конечно, такие сны снятся в периоды, когда человек вдруг сталкивается с чем-то доселе ему неизвестным из прошлого опыта и от чего ему хочется убежать и спрятаться. Что касается меня, то я тогда чувствовал себя особенно одиноким. И дело не только в том, что амбиции мои не реализовывались из-за причин внешнего характера, а в том, что мне выпало пережить две смерти в моей семье. Умерла моя тётя Юлия, вдова Мария, и моя жена Корнелия, дочь Цинны. Обе эти смерти явились для меня большим ударом.

Тётя Юлия пожелала перед смертью, чтобы я занялся организацией её похорон. Я был одним из её ближайших родственников, и с тех пор, как голову её сына выставили в Риме как трофей Суллы, она стала особенно интересоваться мной, моей женой и дочерью Юлией, которой уже было пятнадцать. Тётя Юлия поддержала меня, когда я отказался развестись с женой, обидев тем самым Суллу. Она внимательно наблюдала и за моей карьерой. Её смерть заставила меня задуматься над многими вещами, от которых в суете общественной и политической жизни я намеренно отстранялся. Сейчас я почти с ужасом вспоминаю об истинном величии моего дяди Мария, и мне на память приходят ужасы гражданской войны, во времена которой прошли мои детство и юность. Я никогда не забывал того, что конфликт между Суллой и Марием не разрешён. В стране существуют две партии с взаимоисключающими целями и интересами, два различных подхода к проблеме государственного управления. Так как личные амбиции и соперничество между семьями играли важную роль в римской политике, то, не слишком упрощая ситуацию, можно было бы предположить, что, с одной стороны, существует узкий круг богатейших людей, ревностно оберегающих свои привилегии, отвергающих всякие изменения, потерявших всякое доверие из-за неспособности справиться со всей полнотой власти, дарованной им Суллой, с другой же стороны, существует население Рима, всей Италии, легионеры и провинциалы, быстро перенимающие римские замашки и манеры. И хотя подобная картина не полностью отражает реальную действительность, она совсем недалёка от истины. Однако на современной политической арене отсутствуют лидеры, способные сгладить напряжение и противоречия времени. Помпей, как впоследствии оказалось, представлял лишь себя самого и мог с лёгкостью быть как главой сената, так и лидером народной партии. Красс, несмотря на своё богатство, не был способен руководить людьми и принимать неординарные решения. Я же тешил себя мыслью о том, что все эти способности есть у меня.

На похоронах тёти Юлии у меня появилась возможность не только отдать последний долг покойной, но и выразить накопившиеся чувства и мысли. Во-первых, я добился разрешения произнести на форуме речь в честь усопшей. Подобное не было явлением обычным, а потому потребовались огромные усилия и дипломатия, чтобы получить это разрешение. Таким образом, я повторил прецедент тридцатилетней давности, когда понтифик Лутаций Катул, ярый консерватор, произнёс публичную речь в память умершей матери. Кроме того, у меня появился шанс получить поддержку одного из консулов — консерватора Квинта Марция, который был двоюродным братом тёти Юлии, кстати, его мать происходила из древнего рода Марциев — царей.

Когда необходимое разрешение было получено, я с особой тщательностью занялся организацией траурной церемонии. Процессия, продвигавшаяся сквозь толпу к форуму, казалась бесконечной, задействованы были лучшие певцы и музыканты. Последними шли специально подготовленные актёры в смертных масках, отобранные среди талантливых людей благородного происхождения. Но наибольшее впечатление произвела статуя самого Мария — ведь о нём не вспоминали с тех времён, когда Сулла приказал развеять его прах по ветру и уничтожить все его изображения. Первой реакцией было молчаливое удивление при виде проносимой по улицам статуи великого полководца, украшенной всеми его регалиями, даже парадной одеждой. Статую сопровождали люди, которые несли таблички с указаниями побед и титулов Мария. Впечатляло и то, что даже безжизненная маска и дерево, послужившие материалом для статуи, создавали реальное впечатление той мощи, которая исходила от самого Мария при жизни.

После первого молчаливого шока в толпе послышались возгласы протеста, наверное, они принадлежали тем, кого Марий уничтожил, или тем, кто имеет обыкновение выступать против всего, что может считаться незаконным (строго говоря, учитывая, что Марий был провозглашён Суллой и сенатом врагом римского народа, пронос статуи был действительно противозаконен). В какой-то момент мне вдруг показалось, что я просчитался, устроив всё это. Сам факт того, что такие мысли пришли в голову, говорит о том, как напряжены были мои нервы. Но вскоре мои опасения рассеялись. Вдруг вся толпа начала скандировать приветствия, которые, как мне показалось, были вызваны не только смелостью поступка, не только сентиментальными чувствами к человеку, но чём-то более глубоким — благодарностью, облегчением, радостью от того, что должное воздаётся тому, кого они, порой и ошибаясь, считали своим защитником и другом. Старики, ветераны германской кампании, пробирались сквозь толпу и со слезами на глазах целовали одежды своего полководца. Женщины истерично кричали. Даже молодёжь, которая не знала Мария или видела лишь в глубокой старости, присоединилась к процессии. Так велики оставались могущество и власть моего дяди. Мне же самому было приятно и интересно наблюдать, что со временем недостатки Мария забылись и что теперь его возвеличивали не столько за его благодеяния, сколько за то, что он, как казалось, представлял собой. Этого не было ни у Суллы, ни у Помпея, и, хотя их успехи отмечались с большим энтузиазмом, не было там теплоты или личного участия, которые сейчас вызвал вид, казалось бы, безжизненной статуи Мария. Для людей он был одним из них, достигший всего благодаря своим усилиям и их поддержке, никогда не забывавший их, остававшийся преданным тому, что воспринял ещё в детстве. Ему прощались его жестокость, его предрассудки, его политическая несостоятельность. Он запомнился как великий полководец, чья жёсткость и требовательность к солдатам была заботой о них. Ведь именно та великая власть над людьми, которая огорчает, разочаровывает, разрушает и предаёт, в конце концов и творит жизнь.

Возбуждение в процессии было столь велико, что от меня, стоящего перед телом тёти Юлии и статуей её мужа Мария, ожидали речи гневной и обличительной. Однако и в этот момент я не забывал об окружающей действительности и своих интересах. В конце концов, церемония посвящалась моей тете Юлии, и если бы я в своей речи набросился на врагов Мария и заявил, что готов возродить его партию и идеи, то совершил бы непростительную ошибку, к тому же подобные заявления не были нужны, подобные настроения сами возникали в ходе процессии. Итак, хотя время от времени я и упоминал об успехах и победах моего дяди, речь была всё же посвящена добродетели тёти Юлии, а также её благородному происхождению, что, впрочем, имело и некоторое отношение и ко мне. Я напомнил аудитории, что по материнской линии она происходила из рода Анка Марция, одного из первых царей Рима, а по отцовской — от богини Венеры. Смелость моих слов и то внимание, с которым я говорил об усопшей, произвели впечатление на людей и ещё раз подтвердили, что мои друзья, советовавшие мне не выпячивать своё благородное происхождение, а говорить о близости к народу, были не правы. Я уже тогда понял, что один из секретов огромной популярности Мария состоял в том, что он никогда не стремился казаться таким, каким не был на самом деле. В отличие от Мария, я был аристократом по рождению, и скрывать этот факт было не только не благородно, но и неуважительно по отношению к памяти моей тёти Юлии, кроме того, впоследствии это могло повредить и мне самому. Я прекрасно понимал, что в тот момент люди будут скорее восхищены тем, что я не только наследник дела Мария, но и потомок известных благородных фамилий. И хотя моя речь показалась кому-то слишком смелой, в ней не было нападок на существовавшую власть. К примеру, консул Марций, рассерженный тем, что вынесли статую Мария, остался доволен упоминанием в моей речи о его семье.

После этого мне не составило труда снова добиться разрешения произнести речь в память моей жены Корнелии, которая умерла, не дожив до своего тридцатилетия. Никогда ранее не произносились публичные речи в память такой молодой женщины. Организовав это, я опять получил симпатии огромного числа людей. Мои действия расценивались как признак благородства и преданности. В тот момент я не осознавал всего этого, а лишь хотел выполнить свой долг перед женой и любимой женщиной. Корнелия была первой женщиной, которую я полюбил, и, несмотря на множество моих романов на стороне, огорчавших её, любил жену до конца. Никогда в жизни я не рисковал жизнью, благополучием, не создавал себе проблем ради женщин, разве что в Египте, влюбившись в Клеопатру, и лишь однажды я намеренно поставил себя под удар, отказавшись выполнить приказ Суллы развестись с Корнелией.

Я знал огромное количество женщин. Мой интерес к ним вызывался лишь отчасти желанием физическим. Скорее всего, мной двигало простое любопытство, желание понять и быть понятым и во многом интерес к человеческой натуре во всех её проявлениях. Меня, конечно, восхищали внешние достоинства, но в конце концов они ничто, если не являются признаками чего-то большего. Такое отношение к людям помогало мне не становиться жертвой иллюзий и фантазий. Я не страдал, как поэт Катулл. В жадной, похотливой, развратной Клодии мне не виделось ангельское божественное создание. Я не понимал страданий другого поэта — Лукреция, для которого величайшим разочарованием стало то, что человеческие тела не могут растаять и слиться в единое целое. Во всех моих романах был элемент дружбы, которая оставалась надолго, даже тогда, когда проходила любовь. Более того, мой интерес к самой личности позволял мне увлекаться женщинами самых разных характеров, судеб, возрастов. К примеру, вскоре после окончания срока моего пребывания на посту квестора у меня начался роман с женой Красса, которая, хотя и была старше меня на двадцать лет, оказалась весьма интересной личностью.

Однако в день похорон жены я был далёк от того, чтобы размышлять над своими амурными похождениями с другими женщинами. Я думал о той великой любви, когда-то соединившей меня с Корнелией, о той преданности, в которую она превратилась, и о нашей дочери, оставшейся у меня. Речь, которую я подготовил, была сдержанна, эмоциональна, полна моих переживаний. Я посвятил её собственно достоинствам Корнелии, а не рассказам о её семье. Голос мой время от времени срывался, но это не было уловкой оратора. Вместе с жалостью к жене я чувствовал то же, что и в день похорон тёти, — жалость к себе, беспокойство и неудовлетворённость своим положением. Ведь я хотел, чтобы Корнелия увидела меня другим, не таким, как сейчас. Её смерть, которая была для меня большим ударом, в то же время сделала меня свободным, освободила от многих обязательств. Но она не принесла мне покоя, скорее наоборот, выбросила меня в мир враждебный, полный конфликтов и противоречий. С этого момента я стал тщательно и осторожно просчитывать все свои шаги. И хотя я всегда был готов к неожиданным импровизациям, всё-таки старался планировать события, используя в своих интересах способности, возможности и недостатки других. Именно в те годы, а не позднее, как думают многие, я начал подготовку революции, потому что как раз тогда был переполнен тщательно скрываемым нетерпением. Меня постоянно подгоняла мысль, что не успею изменить свою жизнь и мир вокруг себя, что я уже опоздал.

Часть третья

Глава 1 ХРАМ В ГАДЕСЕ[243]



Сразу после похорон Корнелии я направился в Испанию, где должен был занять должность квестора при наместнике Антистии Ветсе. Пришлось снова влезть в долги, чтобы расплатиться хотя бы с некоторыми кредиторами перед тем, как покинуть Рим.

По пути в Испанию мне удалось посетить города Цизальпинской Галлии и познакомиться с их влиятельными гражданами. Со временем я должен был поближе узнать эти территории между Альпами и По, — ведь именно здесь мне предстояло набрать людей для моих легионов. Но в тот момент меня больше всего интересовала возможность использовать политические настроения местных жителей. Моим первым впечатлением стало то, что все здесь перемешались: этруски и длинноволосые галлы, одетые в любопытные штаны; иллирийцы и представители германских племён; ретианцы, поклоняющиеся странным богам с непонятными и труднопроизносимыми именами, и огромное количество италиков, приехавших с юга на эту плодородную землю и ставших здесь крестьянами, торговцами, адвокатами и государственными служащими. В те годы многое в провинции было сделано по подобию Рима, и крупные города ни в архитектуре, ни в богатстве, ни в величии не уступали городам юга. Дети богатых жителей получали прекрасное образование, подобное тому, которое можно получить в Риме. Впервые я обнаружил это, остановившись в доме одного из знатных горожан Вероны, некоего Валерия Катулла. В то время его сыну, который впоследствии стал известным поэтом, было около двадцати лет. Это был очаровательный, необыкновенно образованный юноша. Меня забавляло, что, по его мнению, я был абсолютно старомоден, потому что не разделял энтузиазма по поводу греко-александрийских поэтов.

Однако в период моего короткого пребывания в Вероне и других северных городах меня гораздо больше интересовала политика, а не литература. Я узнал, что во всех слоях общества зреет недовольство существующим статусом провинции и потребность в получении всех прав, определяющих гражданство Рима, которые уже имела вся Италия. Я встречался с наиболее активными участниками этого движения и дал им понять, что пришло время для более действенных шагов, нежели посылка в Рим делегаций. Армии, подготовленные для войны в Испании и действий против Спартака, были либо распущены, либо отправлены под руководство Лукулла в Азию. По моему мнению, в определённый момент самой угрозы вооружённого восстания по ту сторону По было достаточно, чтобы заставить сенат пойти на все уступки. Я предложил некоторые детали плана организации подобного бунта, целью которого будет не начало гражданской войны, а демонстрация силы, долженствовавшая принести успех без кровопролития. Естественно, для меня было очевидно, что подобного рода успех придаст мне большой политический вес. Перед тем как отправиться к месту назначения в Испанию, я договорился о том, как буду поддерживать связь со своими друзьями в городах севера и что в случае благоприятного изменения ситуации в течение года вернусь и приму участие в организации необходимых действий.

Итак, я направился в Испанию, провинцию, которая всегда интересовала меня и где произошли наиболее решающие события моей жизни. Она влекла меня потому, что именно здесь на западных окраинах империи можно встретить удивительные контрасты жизни. В Испании тех лет не было богатства, роскоши и культуры, которая ассоциировалась с Востоком. Да и перспективы казались очень призрачными. От Африки её отделяла узкая полоска воды, на севере были огромные, ещё не завоёванные земли аквитанских и галльских племён, с запада простирался совершенно неизвестный океан, куда когда-то в поисках земли обетованной хотел отправиться Серторий. Но даже здесь, на краю цивилизованного мира, было очевидно величие людей и городов, их способность оставлять память в истории о своём существовании. Здесь были и высокие стены греческого города Сагунта, который какое-то время оказывал сопротивление Ганнибалу, остались и следы пребывания самого Ганнибала. Хотя наиболее интересным и существенным было сохранившееся до сих пор влияние Сертория. Мне удалось поговорить с теми, кто знал его лично, с его друзьями и врагами, и у меня сложилось очень яркое впечатление об этом великом человеке, чей гений заслуживает признания. Хотя меня более всего интересовала его военная карьера: методы подготовки войск, личные взаимоотношения с командирами и солдатами, система ведения разведки, тактика и стратегия, которые тогда произвели на меня большее впечатление, чем его поразительные политические успехи. Ведь Серторий — чужак в этой стране — сумел со своими испанскими последователями создать некоторое подобие римского государства в то время, когда вёл с ним непримиримую войну. Он сумел усилить не только своё положение, но и позиции самой провинции. Более того, его политический успех заставил достаточно умных оппонентов принять или сделать вид, что они принимают некоторые из используемых им методов. К примеру, Помпей для того, чтобы отколоть поддерживавших Сертория знатных испанцев, среди прочих уступок предложил им права граждан Рима.

Одним из тех, кто тогда получил гражданство, был коренной житель Гадеса некий Бальб. Я уже встречал его в Риме, куда он приезжал в конце серторианской войны, именно тогда мы и подружились. Уже тогда он выделялся своим необыкновенным умом. Кроме того, в те годы он был просто красавец, а чуть позже стал и богачом, унаследовав огромное состояние усыновившего его греческого финансиста из Митилен. Во многом из-за Бальба в период пребывания в Испании я особенно заинтересовался великим городом Гадесом. Хотя он и сам по себе интересен своей историей, богатством, разнообразием культур, традициями. Город был основан тысячу лет назад поселенцами из Тира, тогда на месте Рима не было и деревушки. Богатство ему приносит торговля не только в Средиземноморье, но и с африканским побережьем. Именно из Гадеса великий карфагенский полководец Гамилькар Барка, отец Ганнибала, отправился покорять Испанию и впоследствии создал ту армию, с которой его сын чуть было не завоевал Рим. Не так давно именно из Гадеса Серторий намеревался поплыть в неизвестный океан в поисках Счастливых островов. Позднее здесь была база римской армии под руководством Метелла для проведения операций против Сертория с юга и из гавани. В будущем здесь я начну создавать атлантический флот.

Торговцы, среди которых я, по обыкновению, завёл множество друзей, были людьми очень разными, в них смешалась греческая, финикийская и испанская кровь. В своих взглядах на жизнь они были одновременно авантюристами и консерваторами, впитывая в себя культуры различных цивилизаций. В их храмах и религиозных церемониях часто проявлялось что-то варварское, грубое. Это и неудивительно, ведь во время карфагенской оккупации человеческие жертвоприношения были явлением обыденным. Резкие и грубые африканские мотивы перемешались с более мягкими и мудрыми нотками наследия Тира и азиатского Востока. Но не только это легко можно заметить здесь. Тут присутствовало упрямство и реализм народов, населявших эти места в глубокой древности. Наряду со всем перечисленным здесь нельзя не заметить следы великой греческой цивилизации.

Именно в Гадесе я увидел то, о чём хотелось бы сказать особо. Здесь в храме Геркулеса кто-то поставил статую Александра Великого. Сама по себе она не была особо примечательна. Хотя, как и все памятники этому человеку, легко узнаваема. В сравнении с Помпеем красота Александра была изысканной, тонкой, я бы сказал, интеллектуальной. И вот, находясь в самом западном городе империи, я восхищался величием человека, который провёл свои победоносные армии через Азию, Месопотамию, Персию, Бактрию; нёс свой язык, науку, философию на земли от Македонии до Индостана; основывал города и династии, а позднее был провозглашён и назван богом. Я благоговел перед человеком, который достиг всего этого и умер, будучи моложе меня. Величие и красота его образа, реальность и многочисленность его достижений — всё это произвело на меня огромное впечатление. Я испытал эмоциональный всплеск, подобный тем эпилептическим ударам, которыми страдал позднее. Я расплакался, и меня поддержали друзья и помощники. Когда я пришёл в себя, меня попросили объяснить, что произошло, и я сказал, что задумался над контрастом между моей малозначительной жизнью и жизнью Александра, который в возрасте тридцати лет уже завоевал мир. В какой-то мере это было правдой, но лишь частью её. То, что так поразило меня, невозможно было выразить словами простого сравнения между мной, не имеющим ни имени, ни славы, и человеком, который добился в жизни всего. На секунду мне показалась, что перед глазами пробегают картинки истории, смерти, славы, красоты и величия. Эмоции, охватившие меня, не могли быть выражены даже поэзией. Для меня статуя Александра на западной окраине империи означала величие и могущество гения человека, повлиявшего на миллионы людей, города, мысли и сам мир, существующий вокруг нас. Конечно, я с отвращением заметил разницу между мной и Александром, таким, каким он был, однако плакать меня заставило ощущение восторга, восхищения тем, что, казалось, было самим совершенством.

В том же храме Геркулеса в Гадесе священники пытались растолковать преследовавшие меня сны, в которых я занимался любовью с матерью. По их словам, это означало, что когда-нибудь я буду править миром. Логически толкование труднообъяснимо, но оно вполне соответствовало моему настроению. С тех пор я стал методично продвигаться к власти. Я ещё не предполагал, что в моих руках сконцентрируется абсолютная власть. Я лишь хотел стать первым человеком в государстве и изменить его. Для меня было очевидно, что для того, чтобы достичь этих высот, мне необходимо действовать не только настойчиво, но и цинично, создавать политические альянсы с более богатыми и могущественными людьми, самому оставаясь пока в тени. Хотя я никогда не упускал возможности проводить свою политику, не боясь использовать насилие, если был уверен, что это может помочь достичь успеха.

Незадолго до того как истёк срок моей службы в Испании, я уехал в отпуск и вернулся в Италию с целью организовать вооружённое восстание на севере от По. Всё это время я продолжал поддерживать контакты с моими друзьями там и в Риме. Новости, полученные от них, убедили меня в необходимости начать проводить в жизнь задуманный в начале года план. Сейчас в Италии войск не было: два легиона были подготовлены к отправке на Восток. И когда они отплывут, хорошо организованное восстание на севере без труда поможет добиться поставленных целей. Я знал, что Красс поддержит в сенате требования о предоставлении полных прав граждан, и надеялся без особых дипломатических усилий уговорить Помпея поддержать нас. Но вначале необходимо было правильно и чётко организовать восстание. Для этого прямо из Испании я направился в северные города, обстановка в которых уже накалилась. Часто выступая с речами, я обдумывал план одновременного восстания во всех городах, немедленного захвата важных стратегических объектов и принятия других важных мер. Операция была прекрасно спланирована, однако потерпела неудачу. В данной ситуации сенат, а точнее, мой родственник консул Марций, действовал быстро и эффективно. Получив информацию о проводимой мной агитации, они отменили отправку легионов на Восток и дали понять, что используют их при возникновении осложнений на севере. Стало ясно, что наши планы могут быть осуществлены только путём начала гражданской войны, что при сложившихся обстоятельствах сделает поражение неизбежным. Ничего не оставалось сделать, как отменить все приготовления и продолжить в Риме борьбу за получение гражданства конституционными методами.

Глава 2 ПОМПЕЙ И ЛУКУЛЛ


Вернувшись из Испании, я целиком посвятил себя политической жизни Рима. В конце года я мог претендовать на более высокую должность — эдила. Обладатель этого поста, в чьи обязанности входит организация игр, фестивалей, реставрация и постройка общественных зданий, имеет прекрасные возможности усилить свою власть и влияние в государстве. Я не сомневался в том, что справлюсь с вопросами градостроительства и организации культурной жизни. Единственной трудностью будет нехватка денег, но я был уже готов к тому, чтобы занять, хотя и был много должен. Конечно, Красс в определённой мере сможет помочь мне материально, но для того, чтобы добиться избрания на эту должность, мне необходимо будет найти значительную материальную и моральную поддержку.

Отчасти по этой причине по возвращении из Испании я вновь женился. Сделанный выбор удивил многих моих друзей, но женитьба, впоследствии оказавшаяся не очень удачной, казалась очень привлекательным ходом. Мою новую жену звали Помпея, и она была внучкой Суллы. Причём её отец, женившийся на одной из дочерей Суллы, был вместе с ним консулом в год первого похода на Рим. Сама Помпея была молода и красива, а её судьба, особенно в детские годы, драматична. Её брат был убит сторонниками Мария и Сульпиция во время бунта, произошедшего в период консульства их отца. Вскоре после этого, когда Сулла отправился на Восток, её отца направили сменить на посту командующего армией Помпея Страбона, отца Помпея Великого. Однако Страбон, явно не желавший расставаться с должностью командующего армией, организовал убийство своего преемника. Таким образом Помпея осталась сиротой.

Некоторые из оставшихся в живых родственников очень неохотно приняли наш союз. Не только потому, что я был непосредственно связан с Марием, но и потому, что, несмотря на моё положение в коллегии понтификов, у меня была репутация народного агитатора. Некоторые из моих друзей также пытались отговаривать меня от этого брака, убеждая, что он не укрепит моих позиций в деле воссоздания партии Мария. Но эти аргументы не казались мне существенными. И хотя я действительно недолюбливал Суллу ни как политика, ни как человека, было бы несправедливо распространять эту нелюбовь на тех, кто не имеет никакого особого отношения к его поступкам. К тому времени, к примеру, я стал близким другом одного из его племянников. Более того, желая стать своего рода преемником Мария, я не намерен был становиться его точной копией. Однако меня настораживало мнение моей матери, считавшей, что Помпея была женщиной ненадёжной, требующей особого присмотра.

Несмотря на всё это, Помпея привлекала меня, и я осознавал, какие преимущества смогу получить от этого союза, если брак будет заключён. В свою очередь Помпея соглашалась выйти за меня, с одной стороны, из-за мимолётного увлечения мной, с другой стороны, сама мысль стать женой такого известного ловеласа, каким был я, тешила её самолюбие. Она и понятия не имела о моих планах добиться власти. Во мне её восхищала репутация прекрасного любовника, денди, и она ничего не знала о количестве моих долгов. И всё-таки какое-то, пусть и короткое, время этот союз был приемлем для обеих сторон. Её семья использовала всё своё влияние, чтобы поддержать меня, когда встал вопрос о моём назначении на пост курульного эдила.

До этого вся политическая ситуация была подчинена амбициям удачливого Помпея, последнего влиятельного, но не очень яркого по сравнению со своими предшественниками главы государства, пока это место не занял я сам, став точкой отсчёта самой истории. Действительно, с самого моего рождения события развивались вокруг великих личностей — Мария, Суллы, Лукулла, Помпея, Красса, даже Цицерона, хотя существовало что-то, им не поддававшееся. Некоторые мыслители говорили об исторической необходимости, таким образом определяя ту силу, которая ведёт империю к монархии. И эти слова не бессмысленны, хотя «необходимость» и «сила» не что иное, как удобный путь объяснить то малое, что мы знаем о противоречиях между интересами, потребностями, проблемами личности и общества, а ведь именно это определяет нашу жизнь и создаёт условия, при которых время от времени выдающиеся политические деятели способны выходить на определённый уровень свободы. Слишком тривиально говорить, что это переходный, революционный период. Сложнее понять жизнь и время и изменять их в наиболее благоприятном направлении. Всякое изменение опасно, но его отсутствие разрушительно. В такие годы возникает потребность в концентрации власти, однако отношение к её носителю гораздо более ревностное, чем то, которое было бы в иные благоприятные годы, когда абсолютизация власти не столь необходима. При отсутствии сильной армии он едва ли может чувствовать себя в безопасности. Я сам пока не мог так себя чувствовать, но такое ощущение должно было прийти ко мне: ведь все мои солдаты мне абсолютно преданы. Порой ревность (хотя само по себе чувство это недостойное) не была беспричинной. Но ведь обладание властью не так прекрасно, и нет ничего величественного в создании рамок её использования. Необходимо не просто решение какой-то важной, существенной проблемы, а изменение всей ситуации и создание чего-то нового. И если внимательно посмотреть, подобная задача покажется невыполнимой. Однако перемены на сцене жизни происходят, а актёры остаются всё те же, и ясно, что в одночасье их привычки изменить невозможно. Если ты уважаешь чужой образ жизни (а без этого нельзя действовать вообще), ты должен способствовать его развитию. А мгновенные революционные изменения, полный разрыв с прошлым могут быть достигнуты лишь силовыми методами, ценой очень больших жертв. Таким был план Каталины, который намеревался организовать убийства почти всех сенаторов, кроме меня и Красса. Такой план не только бесчеловечен, но и неэффективен. Ведь именно в сенате собрались почтенные люди, и пусть даже на моём веку там часто принимались неверные политические решения и ставились препоны необходимым изменениям, именно там собралось огромное количество людей, имеющих опыт управления государством и армией. У меня не вызывала сомнений необходимость сохранения сената в качестве школы для государственных мужей, но это должна быть школа со строгими правилами. Таким был сенат в далёком прошлом, когда существовали реальные угрозы римскому государству. Сейчас эти угрозы не так очевидны: Ганнибала больше нет. Однако они гораздо страшней. Экономические, военные, административные проблемы не могли быть решены раздираемыми противоречиями группами и отдельными политиками. И всё же централизованная власть должна предполагать определённую свободу и признание личности, хотя и потребует ограничения собственных амбиций.

Всё это, конечно, кажется очевидным, однако никто не будет говорить о том, что легко осуществить в жизни разумное сочетание свободы и власти, революции и традиций, дисциплины и инициативы. И вряд ли хоть один из моих великих современников реально осознавал соотношения сил, определяющих факторы нашей жизни. Красс, по моему мнению, похоже, осознавал их существование, Каталина преувеличенно воспринимал лишь одну сторону проблемы, Цицерон был слишком поэтичен и сентиментален, а Помпей, несмотря на всё своё влияние и необычайные административные способности, даже не задумывался об этом. Однако сопутствовавшая почти всё время политической карьере Помпея удача не может быть аргументом в пользу бытующего мнения о существовании провидения. Если бы боги задумали помочь сохранению Рима, они не вложили бы такую огромную власть в руки человека, неспособного на какие-либо неординарные действия. Однако каким-то непостижимым образом обстоятельства всегда складывались в пользу Помпея, и людям ничего не оставалось, как поверить в то, что этот человек избран богами.

В течение двух лет после пребывания на посту консула Помпей не занимал никаких должностей, а в это время на Востоке Лукулл добивался одной победы за другой. Рассказывали, что в Армении его войско уничтожило сто тысяч вражеских солдат, потеряв при этом двух человек убитыми и пятерых ранеными, история невероятная, но в неё верили. Конечно, никто не отвергал тот факт, что он был замечательным полководцем и, кроме того, талантливым администратором. На завоёванных территориях Азии ему удалось избавить население от непосильного бремени римских налогов, за что во многих деловых кругах Рима его ненавидели. Его также атаковали сторонники народной партии за то, что он был ближайшим другом и соратником Суллы. Его обвиняли в том, что он затягивал ненужную войну ради собственного обогащения. Помпею же больше всего хотелось занять его место, и он стал поддерживать как обвинения народной партии, так и недовольство финансовых кругов.

По ряду причин сенат колебался. Часть сенаторов просто завидовала успехам Лукулла, другие были тесно связаны с деловыми кругами, третьи, продолжая поддерживать опального полководца, боялись, что откроют дорогу Помпею, которому ещё не простили его успехи и благополучное консульство, так неудачно закончившееся для него. И всё-таки сенат выбрал то, что, по его мнению, из двух зол было меньшим. Сенаторы не поддержали великого полководца, который до конца бы остался им верен, а предпочли сделать ставку на Помпея. На смену Лукуллу отправились консулы, чьими основными достоинствами были консерватизм, а не военные таланты. В войске Лукулла был поднят мятеж. И это тоже признак времени. Несмотря на все достоинства полководца, ему не хватало самого главного — знания человеческой натуры, он был не способен использовать сильные и слабые её стороны. Лукулл требовал от людей слишком многого, но ничего не давал взамен: ни чувства товарищества, которое предлагали солдатам я и Марий, ни чувства безнаказанности, которое давал Сулла. Лукулл фактически основывался на беспрекословной дисциплине. В наши дни солдатам нужна хотя бы иллюзия того, что к ним относятся как к людям. Если бы Лукулл получил поддержку сената и своих друзей в Риме, этот мятеж не был бы так опасен. Дома его бросило правительство, а в армии организовал смуту не кто иной, как его шурин, молодой Клодий. Больше месяца Лукулл ничего не мог поделать со своими людьми и с ужасом наблюдал за тем, как недавно разбитые войска Митридата стали без боя возвращать свои территории. В Риме заговорили об угрозе с Востока.

В это же время проблемы возникли гораздо ближе к дому. Пираты, их корабли действовали гораздо активней, чем в те времена, когда меня захватили в плен на пути в Азию. Разбойники стали более организованными и многочисленными и решили задушить Рим, перехватывая поставки продовольствия для города. Им удалось разбить консульский флот в гавани Остии: они нападали на конвои не только на море, но и на дорогах Италии, проходящих вблизи моря. Цены на продовольствие росли с каждым днём, не хватало денег, римские торговцы не получали прибыли от заграничных инвестиций, и тогда богатые и бедные объединились и потребовали принять решительные меры.

Обстоятельства как будто специально сложились в пользу Помпея, и ему удалось умело воспользоваться ситуацией. В начале года, как раз после моего возвращения из Испании, близкий друг Помпея Габиний предложил закон, вводящий должность верховного главнокомандующего всего района Средиземноморья, которому будут выделены огромные денежные суммы, а под его командование будет передан флот из двухсот кораблей, многочисленная армия, и полномочия его будут распространяться не только на море, но и на прибрежные территории. И хотя имя Помпея не упоминалось, для всех было очевидно, что именно он займёт этот пост.

Как показала жизнь, предложение Габиния оказалось эффективным. Его с энтузиазмом поддержали и простые и знатные горожане, пожалуй, кроме Красса, который, несмотря на всю прибыль, которую он мог получить после подавления пиратов, предпочёл бы потерять деньги, нежели увидеть Помпея на этом посту, обладающего такими огромными полномочиями. Сенат тоже яростно выступал против этого законопроекта. Ведущие государственные мужи и знаменитые ораторы говорили о том, что это может привести к установлению монархии и ограничению свобод граждан. Они так и не поняли того, что, несмотря на все имевшиеся возможности, Помпей никогда не намеревался да и не был способен установить монархию. Под свободой же они понимали систему, в которой руководящие должности достаточно равномерно распределялись между членами их «клана». Марк Цицерон, чьи интересы совпадали с интересами крупной буржуазии, должен был по логике вещей поддержать этот законопроект, однако он сохранял молчание. В этом году Цицерон собирался выставить свою кандидатуру на пост претора и не хотел делать ничего, что могло бы повредить ему. Таким образом, я был единственным членом сената, который открыто выступил в поддержку этого законопроекта, из-за чего многие сенаторы отвернулись от меня, обвиняя в демагогии, предательстве интересов нобилитета. Фактически, хотя я и понимал, что выступление в защиту этого законопроекта прибавит мне популярности среди граждан Рима, мои планы были гораздо более далеко идущими. Для меня было очевидно, что передача Помпею неограниченных полномочий, несмотря на противодействие сената, точнее, благодаря поддержке граждан, создаст очень полезный прецедент. Я пытался объяснитьКрассу, который боялся установления диктатуры Помпея, что мир простирается и за пределы берегов Средиземного моря. Существовали и Испания, ещё не завоёванные земли Галлии и Германии, оставалось и Египетское царство, которое из-за завещания последнего монарха могло быть аннексировано Римом. Всё это имело большое стратегическое и экономическое значение. И тот, кому граждане Рима дадут право властвовать на этих территориях, сможет разговаривать с Помпеем на равных. Этот аргумент поразил Красса, но ревность к Помпею не позволила ему вымолвить и слова в поддержку законопроекта Габиния.

Как я и предполагал, несмотря на все усилия сенаторов, предложение было принято и стало законом. Помпей приступил к выполнению своих обязанностей немедленно, и, похоже, эта кампания против пиратов стала одной из самых блестящих в его карьере. В течение двух-трёх месяцев всё Средиземное море было очищено от пиратов и свободное плавание в его водах обеспечено на долгие годы. Несмотря на все спекуляции вокруг полководческого гения Помпея, эта успешная акция явилась результатом блестяще продуманных административных действий. Сторонники законопроекта Габиния могли с уверенностью заявить, что операция была проведена гораздо успешней, чем кто-либо мог предположить. Однако те, кто опасался концентрации власти в одних руках, могли обратить внимание на то, что после уничтожения пиратов Помпей был не намерен складывать возложенные на него полномочия. Вместо этого он остался в Азии в ожидании результатов агитационной кампании, которую проводил зимой в Риме другой его сторонник — трибун Манилий. В начале января он предложил другой законопроект, в соответствии с которым за Помпеем сохранялась его настоящая должность, кроме того, он назначался командующим армией, воюющей против Митридата. Это предложение давало Помпею власть вдвое большую, чем до этого у него была, и позволяло получить практически неограниченные полномочия. Неудивительно, что сенат яростно выступил против. По мнению сенаторов, этот законопроект означал конец республики и начало эры диктатуры. Развивавшиеся события доказывали, что в их словах была доля правды. Ошибка же заключалась в предположении, что центром сосредоточения власти будет Помпей. Сенат не понял, что если человек не способен либо не желает пользоваться безграничной властью, то не имеет никакого значения, каким количеством власти он обладает.

Как и в прошлый раз, я по тем же причинам выступил в поддержку назначения Помпея. Так же поступил и Цицерон, который уже стал претором и хотел получить поддержку граждан и финансистов, большинство из которых были горячими сторонниками Помпея. Речь Цицерона по этому случаю оказалась поистине великолепной. В ней он умудрился польстить практически всем.

Результат голосования был, естественно, предрешён. Через год после того, как Помпей возглавил кампанию против пиратов, он занял ещё один даже более значительный пост. Никогда ещё в истории нашего государства власть над такими большими территориями, над огромными армиями и флотом не концентрировалась в руках одного человека. Помпей получил новость о своём назначении в Азии. Даже его друзьям показалась лживой реакция Помпея на это известие. Говорят, что, прочитав депешу из Рима, он глубоко вздохнул, повёл бровями, пожаловался на свою судьбу, которая принесла ему величие, и заявил, что хотел бы провести остаток своих дней в спокойствии в кругу семьи, рядом с женой. Однако ему не удалось никого провести, хотя бы потому, что, зная лично его жену, я мог с уверенностью сказать, всё это была чистой воды ложь. Как раз в это время у меня начался роман с Муцией, кроме того, я был близок с женой Габиния. Разговаривая с ними о Магне, я лишь утвердился в своём мнении о личности и характере Помпея.

На деле же Помпей окончательно проявил свою сущность, заняв новый пост главнокомандующего. Это произошло в Азии во время встречи между ним и Лукуллом. Сначала два прославленных полководца пытались быть вежливыми друг с другом. Однако возобладал реальный расклад сил, различия характеров и подготовки. Действительная власть находилась в руках Помпея, и не в его стиле было скрывать это. Он отказался использовать очень разумные предложения Лукулла по управлению завоёванными землями, кроме того, ему удалось переманить на свою сторону большую часть его армии. Лукуллу оставалось лишь упрекать соперника, что он и делал в весьма резких выражениях. Помпей, утверждал он, действовал как всегда. Он появлялся, чтобы сорвать плоды чужих побед. Так он поступил в Испании, где решающую роль в войне сыграл Метелл. Так он поступил по отношению к Крассу, усмирившему восстание Спартака. Теперь он присваивал себе лавры победителя Митридата, чьи грозные армии уже были разбиты.

После нескольких унизительных сцен, в которых страсти накалялись до предела, Лукулл вернулся в Рим, чтобы насладиться заслуженным триумфом. Однако это удалось ему лишь через несколько лет. Неудивительно, что после этого он удалился с политической арены, лишь иногда показываясь в сенате, и то, если появлялась возможность принести вред Помпею. В бесславном конце Лукулла, по моему мнению, проявилось крушение всей системы идеалов, связанных с именем Суллы. Лукулл был даже более талантливым и блестящим полководцем и политиком, чем Сулла или Помпей. Почему же он потерпел поражение? Единственное, что можно сказать, он появился не ко времени. Остаток своих дней он посвятил садоводству, выращиванию разных пород рыбок, организации шумных, хлебосольных празднеств.

Тем временем на Востоке Помпей наслаждался тем, чего Лукуллу удалось добиться либо хитростью, либо силой. Боевые действия уже не были такими ожесточёнными, но за шесть месяцев удалось отбросить армии Митридата к самому Кавказу. Новости об успехах Помпея приходили в Рим каждый день, но в то время мысли мои были заняты подготовкой к следующим выборам и головной болью о том, где я достану деньги в случае моего избрания на пост эдила.

Глава 3 ЗАГОВОР


Следующие шесть лет ознаменовались жестокой борьбой за власть, во время которой по крайней мере один раз моей жизни реально угрожали, не единожды моя политическая карьера буквально висела на волоске. Однако жизнь сложилась так, что за эти трудные годы моё политическое влияние заметно усилилось, и со временем я мог практически на равных общаться с Помпеем и Крассом.

Почти всё это время я оставался очень близко связанным с Крассом. Он помог мне материально во время выборов. Летом того года, когда Помпей стал командующим на Востоке, меня выбрали эдилом. Тогда мне было тридцать шесть лет. В должность мне предстояло вступить к концу года, и я искал, где занять ещё денег, чтобы сделать моё пребывание на этом посту запоминающимся. В тот год Красс и Катул стали цензорами, и Красс пообещал, что поручит мне восстановление и украшение Аппиевой дороги. А это тоже стоило денег. И хотя я должен был получить определённую сумму из казны, мне хотелось потратить на эту дорогу гораздо больше денег.

Но до того, как я начал заниматься всем этим, я стал в определённой степени участником заговора. Это был нелепый заговор, в котором скорее проявилась импульсивность Катилины, чем предусмотрительность Красса. Ведь и он участвовал в нём.

Сам Красс, несмотря на свои политические способности, действовал методами скорее не государственного деятеля, а финансиста, что заставляло его скрывать свои истинные цели и добиваться их руками других людей. Он прилагал огромные усилия, чтобы добиться репутации человека респектабельного и скромного. Красс часто бывал великодушен с теми, кто был должен ему деньги. Прекрасный оратор, пользовавшийся авторитетом в сенате, он не скрывал своих опасений насчёт слишком большой концентрации власти в руках Помпея. Однако в то же время Красс гораздо планомерней, чем Помпей, старался принизить роль сената и прибрать к рукам верховную власть в стране. Для выполнения своих планов он порой использовал людей бесчестных и неуважаемых, от которых потом приходилось избавляться. Его методы были бессовестными, но конечная цель оставалась неизменной. Для него было бы выгодно, если бы он сам или человек, которому он доверяет, стал командовать армией либо в Италии, либо в Испании, либо в Египте и на равных мог противостоять Помпею. Ирония судьбы состояла в том, что цели своей он добился, но это стоило ему жизни. Помпей достиг своего положения, непосредственно обращаясь к людям. Мне казалось, что на тот момент это был единственный действенный метод. Однако Красс-финансист хотел одним махом решить сразу несколько проблем. В частности, он хотел, чтобы консулами назначили его людей. В те годы он потратил огромные суммы, вложив их в выборы консулов.

Планы его были тщательно продуманы ещё до выборов, на которых меня избрали эдилом. Если бы в тот момент кандидаты на пост консулов, поддерживаемые Крассом, были избраны, предполагалось, что были бы предложены законопроекты, по которым под наше влияние попадали Испания и Египет. Амбициозный, но, как оказалось, бесперспективный молодой человек, Гней Пизон, был бы направлен в Испанию, а я в Египет. Если бы наши планы осуществились, мы бы получили власть, подобную той, которой обладал Помпей, но центр которой был бы в Риме.

Одним из кандидатов Красса на выборах того года стал Катилина. К тому времени мне удалось узнать его поближе, и я предпочёл бы вовсе избегать общения с ним, если бы он не был человеком, способным представлять наши интересы, и в частности мои, в борьбе за пост эмиссара в Египте. Конечно, у него были некоторые достоинства. Он был предан друзьям, храбр, силён и физически и морально, если только категория морали к нему применима. Как и я, он происходил из обедневшей патрицианской семьи. С самого начала своей карьеры он мечтал добиться величия и действовал без зазрения совести. Он воевал на стороне Суллы, во времена террора он обогатился за счёт его жертв. Ему удалось сохранить место в сенате и во времена консульства Помпея и Красса, когда многие сторонники Суллы были лишены цензорами своих мест. Возможно, именно тогда Красс решил, что Катилина сможет помочь ему в будущем. Несмотря на то что долги его бесконечно росли, он добился поста претора, и в тот год, когда Помпей проводил кампанию по борьбе с пиратами, Каталина стал наместником в Африке. Там он нечестным путём нажил много денег, и, когда вернулся в Рим, ему грозило судебное разбирательство. Однако, став официальным кандидатом на пост консула, он надеялся, что оно будет отложено, а в случае победы (в которой он, похоже, не сомневался) безопасность была ему гарантирована. Задолго до того как имена кандидатов на консульство были объявлены, он уже стал говорить так, будто избрали именно его. Он был предан политической линии, выработанной Крассом и мной, и на данном этапе мы могли контролировать его, если бы он действительно получил власть. Ему нравилось делать вид, что все идеи принадлежат ему, и своими непродуманными высказываниями он приносил вред не только себе, но и нам. Он любил повторять, что является гласом народа, освободит его от непосильного бремени долгов, а тех, кто попытается встать на его пути, уничтожит. Его бедами были тщеславие и фантазёрство. Он не мог понять, что угрозы бессмысленны, если у тебя нет власти их реализовать. И действительно, его высказывания не приносили ему ничего, кроме вреда. Таким образом, консул, отвечавший за проведение выборов, отказался регистрировать его как официального кандидата, мотивируя это тем, что обвинения против него уже были в суде. Так как обвинитель ещё не был назначен, подобные меры консула не имели прецедента и носили провокационный характер. Но Каталине было некого винить, кроме себя самого.

Несмотря на отстранение Каталины, наши планы не нарушились. Были и другие кандидаты, на которых мы могли положиться. Красс начал кампанию по выдвижению Публия Суллы и Публия Автрония. С помощью огромных взяток им удалось победить. Сулла был племянником диктатора и моим некровным родственником. Он был умён и богат. Гораздо позднее уже под моим руководством он сыграл решающую роль в битве, определившей судьбу республики. Единственным достоинством другого кандидата было то, что он целиком зависел от Суллы и Красса, будучи должен им огромные суммы денег. По натуре он был груб и жесток.

Казалось, что после избрания этих кандидатов нам легко удастся выполнить наши планы на следующий год. Однако опять Красс допустил грубую стратегическую ошибку и выборе людей. Сенат так или иначе был готов принять Суллу, но что касается Автрония, об этом не могло быть и речи. В то же время у них не было такой широкой поддержки граждан Рима, чтобы они могли игнорировать выступления сенаторов против них, как впоследствии смог поступить я.

В данном случае сенат действовал стремительно и довольно успешно. Проигравшей стороной на выборах были мой дядя Луций, младший из братьев Котта, и Манлий Торкват. Они-то и выдвинули против победивших обвинения в даче взяток и при значительной поддержке сената выиграли это дело, после чего их назначили консулами вместо Суллы и Автрония.

Все эти события произошли в конце ноября. А где-то в начале декабря Каталина собрал Суллу, Автрония и других в доме Красса, чтобы рассказать нам (так как я тоже там был) свой поразительный план захвата власти. В мерцании лампы Каталина казался гигантом. Его жесты были скупы, но очень энергичны и выразительны. Казалась, он был выкован из железа, а не рождён из плоти и крови. Он горел огнём решимости начать революцию. Подтверждением тому был тот факт, что ему удалось увлечь своими идеями такого здравомыслящего человека, как Сулла, и почти добиться поддержки Красса.

Его план был очень смел и абсолютно неадекватен складывающимся обстоятельствам. Короче, он предполагал убить консулов в день вступления в должность — первого января. На их места встанут Сулла и Автроний, которые создадут законодательную базу для уничтожения всех тех, кто выступит против нового режима. После этого быстро и решительно претворяется в жизнь наш с Крассом план. Пизон становится наместником обеих провинций Испании и создаёт там армии. В Африке его должен был поддержать один известный человек по имени Ситтий, имевший влияние среди местных племён и, что немаловажно, экономическую заинтересованность в этом регионе. Тем временем я получаю полномочия на аннексию Египта. Жителям Северной Италии будут даны права граждан Рима, кроме того, предполагалось принятие ряда популистских мер, среди которых сокращение процентной ставки по долгам. Именно это особенно привлекло многих заговорщиков, в том числе Гая Антония Кретика, против которого я когда-то выдвигал серьёзные обвинения.

Итак, если бы всё прошло успешно, мы стали бы контролировать не только Рим и Италию, но и все жизненно важные территории, откуда поступают основные запасы продовольствия и где производится набор рекрутов в наши армии. Для официального закрепления этого режима и его усиления было предложено провозгласить Красса диктатором, а меня назначить начальником конницы. Оставалось неясным, какую роль, кроме убийства консулов, отводил себе Каталина, хотя казалось очевидным то, что в ближайшее время он не займёт никаких официальных постов, а в следующем году будет выбран консулом.

Меня раздражала некоторая мелодраматичность всего этого заговора, кроме того, я был противником использования убийства в качестве метода политической борьбы. Слишком часто я сталкивался с подобного рода вещами в детстве. К тому же неужели Каталина был так наивен, думая, что я буду участвовать в убийстве собственного дяди? Да и в целом его подход к проблеме революции в современном обществе казался мне неправильным. Конечно, поднять восстание в Риме и захватить там власть представлялось возможным, но бунт лишь в отдельно взятом городе не мог гарантировать нам долгосрочную власть во всей стране. Продолжительным успех мог быть лишь при поддержке в провинции и армии. Однако это всё не может быть организовано в одночасье. Тем временем у Помпея было то, чего нам как раз и не хватало, и в случае, если мы попытаемся установить наш режим теми же методами, которые когда-то использовали Марий и Сулла, за что многие их ненавидели, Помпей не преминет воспользоваться возможностью восстановить порядок, что и сделает без особых трудностей, если только не настолько глуп, чтобы дать нам три-четыре года на подготовку и реализацию нашего плана.

Для меня эти факты были абсолютно очевидны, часть из них была ясна и Крассу. Но, будучи финансистом, Красс был готов извлекать прибыль из всех жизненных обстоятельств. Очевидно, предложения Каталины поставили его в затруднительное положение. Каталина ещё нужен был ему, и он не хотел отвергать его сейчас. Кроме того, он должен быть готов к любой неожиданности, даже к такой, как успех этого заговора. Таким образом, он дал понять, что, по крайней мере, заинтересован в нём, однако настаивал на том, что открыто может позволить себе откреститься от заговора, что даст ему возможность помогать заговорщикам гораздо эффективнее. Несомненно, можно было заставить поверить всех заговорщиков, что Красс на их стороне, а я, считавшийся человеком, к нему близким, в свою очередь готов выполнить отведённую мне роль. Однако я оказывался в очень неудобной ситуации. С Крассом меня связывала не только финансовая зависимость, но и узы дружбы, а также общие политические интересы. Определённые обязательства я имел и по отношению к Каталине, ведь многие из его сторонников были моими друзьями и помощниками. С другой стороны, я чувствовал, что заговор принесёт мне и Крассу гораздо больше вреда, чем пользы. Конечно, меня беспокоила и опасность, грозившая моему дяде Котте. Мне необходимо было каким-то образом предупредить его о нависшей угрозе, если только сам Каталина не сделает это ненужным. Ведь всех беспокоила полная неспособность Каталины хранить секреты. В последние дни декабря он ходил по Риму в окружении гладиаторов и вооружённых рабов и, в какой бы компании он ни находился, начинал распускать язык. Стало ясно, что он собирается применить насилие, и сенат на основании отчасти слухов, отчасти проверенной информации принял решение организовать первого января охрану вступающих на должность новых консулов.

Эта мера была необычна и оказала влияние не только на самих заговорщиков, которые сразу же отказались от своего плана, но и на общественное мнение в целом. Непонятно было, чему верить. Одни считали, что никакой опасности не существовало, другие же были убеждены, что события, происходившие во времена Суллы и Мария, могут в любую минуту повториться. Мнения консулов были почти схожи. Мой дядя Котта, большой любитель выпить, предпочитал считать, что слухи о заговоре сильно преувеличены. Однако я заметил, что он стал избегать моего общества. Другой консул, Торкват, открыто заявил, что не верит ни единому слову о существовавшем заговоре против него. И для того чтобы убедить в этом людей, а может, для того, чтобы обеспечить своё будущее, он предложил Каталине свою помощь в проходящем судебном разбирательстве, в качестве адвоката. То же самое сделал Цицерон. Он хотел помочь, желая заручиться поддержкой Каталины, Красса и меня на выборах. Однако Каталина принял предложения Торквата, которого совсем недавно замышлял убить, надеясь не иметь ничего общего с Цицероном, чьи способности и потенциал он глупейшим образом недооценивал и которого презирал за его неблагородное происхождение.

Лишь несколько человек в сенате настаивали на продолжении более тщательного расследования замышлявшегося заговора. Однако Красс легко смог уговорить большинство сенаторов, не желавших раздувать скандал, закрыть глаза на всё происходящее. Какое-то, правда весьма короткое, время казалось, что Красс был прав в том, что мы сможем получить выгоду даже от неудавшегося заговора Каталины. Само подозрение о его существовании заставило сенаторов понервничать, и они старались всячески угодить Крассу, который, несмотря на всю свою непопулярность в народе, мог перевесить чашу весов на сторону заговорщиков. В такой ситуации Крассу удалось в начале года добиться назначения на должность наместника в испанских провинциях своего ставленника Пизона, однако этот успех оказался слишком краткосрочным. Пизон был абсолютно неподходящим кандидатом на этот пост — он презирал испанцев, за что они и убили его через месяц после прибытия туда.

К тому времени сенаторы стали чувствовать себя увереннее и, как я и ожидал, противились всему, что казалось им либо опасным, либо слишком либеральным. Одной из основных наших целей, которая, кроме того, касалась и меня лично, была аннексия Египта. Вскоре стало ясно, что наше предложение встретит яростное сопротивление. В конце концов, даже несмотря на то, что Красс через своих агентов вынес его на собрание граждан Римской республики, мы потерпели поражение, причинами которого были усилия реакционно настроенных сенаторов, возглавляемых Катулом, однако определяющей стала, по моему мнению, блестящая речь Цицерона. Как и Катилина, Красс недооценил Цицерона как весомую политическую фигуру. Он не предпринимал никаких усилий, чтобы привлечь его на свою сторону, хотя сделать это было очень просто — Цицерон так легко попадался на лесть. К тому же в тот период он искал сторонников для выдвижения своей кандидатуры на выборах консулов. И сейчас во многом из-за того, что Катилина и Красс недооценивали его, он стал отдаляться от нас и искать поддержку у совсем других людей. С его точки зрения, он сделал разумный ход, так как за это время очень большая часть аристократии была обеспокоена проводимой политикой, как реальной, так порой и вымышленной, но которую связывали с именами Каталины, Красса и моим. Они готовы были поддержать самостоятельного Цицерона, который отчасти пользовался популярностью в народе, лишь бы не допустить победы Каталины. Таким образом, ни одна из наших основных целей не была достигнута. Даже предложение Красса о решении вопроса Северной Италии не было поддержано его коллегой цензором, который не поддался ни уговорам, ни подкупу. Но Красс широко разрекламировал своё предложение и стал призывать молодых италиков приходить в Рим под его опеку. Он считал, что они могут пригодиться в крайнем случае. И опять просчитался. К тому времени сенат уже пришёл в себя и сделал всё, чтобы не допустить создания личной армии в самом центре империи. На следующий год обстановка в Риме в связи с приближающимися выборами накалилась, и был принят закон о выселении всех италиков из Рима на другой берег реки По.

И всё-таки, несмотря на все политические ошибки, допущенные в основном из-за просчётов самого Красса, лично для меня этот год был очень даже удачным, ведь меня избрали курульным эдилом.

Глава 4 УСПЕХИ И НЕУДАЧИ


На этой должности я приложил очень много усилий для того, чтобы сделать Рим ещё более красивым и проявить себя. До сих пор с удовлетворением вспоминаю тот год, когда впервые в жизни у меня появилась возможность сделать что-то заметное для города и показать римлянам, что я успешно справляюсь со своей задачей.

Выполняя свои обязанности, я тратил больше денег, чем любой из предшественников на этом посту. Однако все признавали, что деньги тратились щедро, но с умом. Огромные суммы денег я занимал у Красса и Бибула, который, к несчастью для него, был моим коллегой на посту эдила, а позже и консула. До самой смерти Бибул оставался одним из моих самых непримиримых врагов. На это у него имелись веские основания, особенно если вспомнить наши взаимоотношения в тот период, когда мы Оба были консулами. Его невыдержанность на людях не находила объяснений и не принесла самому Бибулу ничего хорошего.

В основном он жаловался на то, что я использую его деньги, чтобы присвоить себе все лавры за проведение великолепных праздников года. Лавры достались действительно мне, но Бибул был сам виновен в этом. До этого я говорил ему, что если он, могущий позволить себе большие расходы, будет щедро тратить деньги на игры и фестивали, которые мы оба предлагали народу, я сам, обладая талантом проведения подобных мероприятий, возьму на себя всё бремя ответственности за их организацию. Такой уговор казался мне очень удобным для нас обоих и к тому же честным. Однако Бибулу не хватило ума, чтобы получить хоть какую-то выгоду из этого. Его характер, в котором странным образом сочетались наивность и вспыльчивость, не давал ему вести себя с изяществом и достоинством на публичных мероприятиях. Вместо того чтобы тихо сидеть на месте во время зрелищ и делать вид, что и он участвовал в их организации, он всегда громко выражал своё удивление по поводу увиденного, восхищение и, в конце концов, презрение к тому, что он считал проявлением моего расточительства. Люди очень скоро обратили внимание на его поведение и с радостью, так как я уже был их любимцем, стали хвалить только меня за представления. И всё же я выполнил свою часть договора, и поэтому меня нельзя было обвинять в том, что Бибул из-за своего поведения не получил вознаграждения за расходы.

Конечно, я проводил кое-какие мероприятия и самостоятельно, не используя деньги Бибула. Помимо того что я занимался постройкой галерей в Капитолии, где выставил свою собственную коллекцию картин и произведений искусства, ещё много времени тратил на украшение храмов и общественных зданий. Позже, после того как Красс, бывший в то время цензором, назначил меня смотрителем Аппиевой дороги, я потратил на эту важную артерию Италии целое состояние, не считая денег, выделенных мне казначейством.

Игры, которые мы проводили весной в честь матери-прародительницы, были просто великолепны. Именно во время проведения этих игр Бибул впервые проявил свою чрезвычайную раздражительность. Но римские игры, которые мы проводили в конце года нашего пребывания на посту, оказались ещё более запоминающимися. На них я устроил состязания гладиаторов в честь моего отца. Я не хочу сказать, что отец играл очень важную роль в моей жизни. Он умер за двадцать лет до игр, но всё же я хотел увековечить его память, хотел, чтобы он узнал, если, конечно, умершие сохраняют какие-то чувства или понимание (во что я не очень верил), что наша семья хотя и постепенно, но приобретала влияние в государстве. Итак, я намеревался устроить самое роскошное состязание гладиаторов, которое когда-либо видели римляне. Сражаться должны были триста двадцать пар, и я бы нанял ещё больше, если бы сенат в спешном порядке не принял декрет, ограничивающий число людей, которое может вывести на арену один человек. Времена были очень неспокойные, и вполне возможно, некоторые люди могли подумать, что я собираю армию для революционных целей. Однако декрет был принят для того, чтобы, насколько будет возможно, контролировать вероятный рост моей популярности. Такой поступок сената подарил мне одну интересную идею

Я потратил деньги, на которые собирался нанять ещё гладиаторов, и вооружил те шестьсот сорок человек, которые у меня уже были, серебряными доспехами. Это произвело невообразимое впечатление и, как мне кажется, невероятно разозлило Бибула.

Но наибольшую популярность я завоевал благодаря одному событию, которым хотел почтить память моего дяди Мария. Это произошло незадолго перед тем, как я покинул пост. Втайне от всех я заказал несколько прекрасных скульптур Мария и Виктории[244], держащей в руке трофеи. Эти скульптуры, украшенные золотом и надписями, говорящими о битвах, которые спасли Рим от нашествия варваров, были пронесены ночью по улицам города и водружены в Капитолии. Реакция римлян превзошла все мои ожидания. На следующий день окрестности Капитолия и весь форум были заполнены ликующей толпой. Она торжествовала по поводу подтверждения славы человека, который всё ещё считался её лидером и товарищем. Толпа была также благодарна мне за то, что я устроил ей этот праздник. Я был невыразимо тронут, когда услышал, что люди вместе с именем Мария выкрикивают и имя Цезаря.

После этого праздника я подвергся жестоким нападкам в сенате со стороны Катула.

— Раньше вы подрывали основы государства втайне от всех! — кричал он. — Но теперь вы выставили свои орудия против него в открытую.

В этих словах была доля правды, но я мог позволить себе не обратить на это внимания и дал осторожный ответ старому сенатору, который всегда оставался мне врагом. Хотя некоторые из «орудий», как назвал их Катул, возможно, и были видимыми, мы с Крассом продолжали участвовать в том, что можно назвать «подрывом». В год моего пребывания на посту эдила мы разработали несколько подробных, но осторожных планов, нацеленных не только на то, чтобы осуществлять контроль за выборами консулов, но и на то, чтобы осуществить с помощью посредников некоторые реформы, которые смогут предоставить нам большую власть в государстве. Красс работал над этой программой с тем большей энергией, чем сильнее в нём росла тревога по поводу постоянно прибывавших с Востока вестей о военных успехах Помпея. Войска «Великого» от Каспийского моря дошли до Сирии и Аравийского полуострова. Им было объявлено о завоевании до тех пор неизвестных народов. Римлянам льстила мысль о том, что двенадцать царей обхаживают Помпея на его зимней квартире. Однако Красс совсем не разделял их восторга. Он был уверен, что Помпей в конце концов использует свою победоносную армию, чтобы стать диктатором. Красс был готов пойти на всё, что угодно, лишь бы предотвратить эту возможность. В сенате многие разделяли опасения Красса (хотя я не относился к ним). С другой стороны, сам Красс, постоянно игравший с революцией, не открывая своих карт, тоже был объектом подозрений. И его «знание» человеческой натуры снова подводило его, на этот раз в отношении Каталины и Цицерона.

Каталина снова получил право выставить свою кандидатуру в консулы. Суд против него в основном благодаря деньгам и влиянию Красса был проведён так, что Каталину оправдали, несмотря на все свидетельства против него. К тому времени с Востока вернулся юный Клодий. Там он причинил много вреда своему шурину Лукуллу, но не смог обратить это в свою пользу и лишь заработал репутацию дерзкого и пылкого оратора, защитника интересов тех, кто считался угнетённым. В личной жизни он был таким же расточительным, как и я, и ещё более распутным. Он был должен большие деньги Крассу и в целом готов был сделать всё, что бы ни предложил ему он. Именно под влиянием Красса обвинителем в деле Каталины был назначен Клодий. Он легко договорился с защитой о выборе присяжных и представил суду доказательства таким способом, что если бы присяжные и были честны, то они вряд ли вынесли бы вердикт «виновен». Естественно, не обошлось без скандала. К тому же Клодий не смог устоять перед соблазном жестоко раскритиковать некоторых сенаторов, как реакционных, так и умеренных. Поэтому была веская причина для беспокойства.

И всё же Катилина был оправдан, и казалось вполне возможным, что с финансовой поддержкой Красса он и Антоний Кретик будут избраны консулами на будущий год. Единственным их соперником, который мог представлять опасность, с нашей точки зрения, был Цицерон, которого Красс продолжал недооценивать. Красс считал, что Цицерон, будучи сыном провинциального землевладельца, никогда не занимавшего государственного поста, не получит поддержки от аристократии. Не поддержит его и народ, так как у него нет программы, которую можно было бы назвать народной. Цицерон пытался заручиться поддержкой сразу с нескольких сторон: от сената, народа, всаднического сословия, Помпея. В неистовых попытках добиться консульства он польстил даже Катилине. Короче говоря, Красс решил, что этого непоследовательного человека не стоит воспринимать всерьёз.

Я часто замечал, что люди страстно стремятся приписать другим свои собственные недостатки. Так, критикуя Цицерона, Красс, казалось, не видел того, что его главным недостатком как политика было то, что, хотя он имел чёткую программу, никто, кроме его ближайших друзей, не знал, какой линии он придерживается. Поэтому очень часто казалось, что одновременно он поддерживает противоположные точки зрения. Его оценка Цицерона была поверхностной и неверной. В те дни Цицерон был не только амбициозным человеком. Он был чрезвычайно умён, хотя ум его скорее являлся умом юриста, чем государственного человека. В области государственной деятельности его идеи были устарелыми, слишком сентиментальными. Иногда он был просто похож на сноба. В мечтах он всегда видел своё имя в исторических книгах. Однако в моменты всеобщей истерии такой человек может навязать своё мнение другим, особенно если он, как Цицерон, обладает поистине великолепными ораторскими способностями. В той ситуации, в которой Цицерон оказался тогда, его недостатки оказались полезными для достижения намеченной цели. Строго говоря, его высокопарные фразы о «единстве и согласии классов» ничего не значили, так как интересы различных классов оставались полярными, а сам Цицерон не имел программы, которая могла бы примирить их. И всё же какое-то время большинство среднего класса верило в то, что Цицерон говорит разумные вещи, а аристократия в сенате считала, что в трудной ситуации Цицерон может оказаться очень удобным инструментом для удовлетворения её собственных интересов. Цицерон искренне верил в то, что является блестящим государственным деятелем, и какое-то время действительно был похож на него благодаря своей энергии, талантам юриста, писателя и драматурга.

Вскоре после того как он выдвинул свою кандидатуру на пост консула, Цицерон проявил талант юриста несколько странным для меня образом. После ухода с должности эдила я хотел воспользоваться огромным успехом, пришедшим ко мне после праздника, устроенного в память Мария. Поэтому, получив назначение на должность судьи, рассматривающего дела об убийствах, я решил пересмотреть некоторые наиболее нашумевшие преступления, совершенные по приказу Суллы. По моему распоряжению двум преступникам должен был быть вынесен приговор. В отношении одного было доказано совершение трёх убийств. Другой, будучи центурионом[245], по приказу Суллы на форуме заколол своего командира Офеллу. Эти дела получили резонанс, на что я и рассчитывал, как вдруг Цицерон предпринял шаг, который я должен был предвидеть. Через одного из своих друзей он вызвал в суд Каталину и обвинил его в совершении нескольких убийств, к которым он, несомненно, был причастен в период террора Суллы. Цицерон, без сомнения, знал о том, что так как я и Красс поддерживали предвыборную кампанию Каталины и были связаны с ним даже узами дружбы, то мы попытаемся отложить или совсем отменить слушание дела. Я мог воспользоваться буквой закона только против моих врагов или политических противников. И всё же сама угроза рассмотрения дела нанесла вред Каталине, так как это напомнило избирателям о том, что он и в какой-то степени Красс когда-то имели прямое отношение к худшим проявлениям тирании Суллы. Поступок Цицерона поставил и меня в глупое положение, так как, чтобы остаться верным друзьям, мне пришлось вести себя непоследовательно, что недопустимо в отношении закона.

В то же время, хотя избрание Каталины и Антония в консулы казалось нам всё ещё возможным, Каталина продолжал вести себя с присущими ему высокомерием и чёрствостью. Он не скрывал, что тратит большие деньги на подкуп голосов. Его поведение вызывало беспокойство даже у Красса, который стал сомневаться в том, что Катилина будет послушной игрушкой в его руках. Казалось, что из хвастовства он намеренно противодействовал тому, что, по нашему с Крассом мнению, принесёт ему успех. Так, он не спешил опровергнуть слухи о том, что намеревается предложить сенату отмену всех долгов. В результате в торговых кругах Рима началась паника, а Цицерон заработал больше голосов и тут же воспользовался ситуацией с умом и дальновидностью.

Цицерон всегда верил в то, что его поведение в этот и следующий годы даст ему возможность навсегда остаться в памяти людей одним из величайших государственных деятелей Рима. Такое стремление абсурдно. У него нет концепции, которая действительно отвечала бы потребностям сегодняшнего времени, и если бы он пережил меня и снова занялся политикой, то почти несомненно был бы уничтожен. И всё же его пример очень интересен. Я думаю, он действительно войдёт в историю, но вопреки его желанию не как государственный деятель, а как неординарный человек, пример того, как в определённые моменты литературный талант может заменить талант политика. Я говорю так, потому что уверен, что его литературный талант неоспорим. Я всегда восхищался им, хотя и сам претендую на обладание литературными способностями. Даже когда я внимательно разбираю каждый его аргумент, то не устаю изумляться тому, с каким мастерством и страстью он изложен. Неудивительно, что в годы своего могущества аргументы Цицерона убеждали и его самого.

С тех пор я, конечно, прочёл несколько книг и поэм, в которых Цицерон попытался напомнить о том, что, по его мнению, являлось его величайшим успехом. Я не удивлюсь, если эти труды Цицерона, в отличие от всех остальных, которые, несомненно, найдут своё место в истории, будут забыты или заброшены. И всё же мне жаль этого. Хотя тщеславие Цицерона выдаёт в нём ребёнка, в его идеализме есть что-то трогательное и поучительное. Цицерон постоянно говорит об одном и том же — единстве и порядке в государстве. Ему приятно думать о том, что под его руководством однажды существовало то, о чём он говорит как о «союзе всех хороших людей», силе, направленной на осуществление благородных целей: мира, справедливости и хорошего правительства. Особенно его радует то, что всего этого он достиг без использования армии. Он заходит так далеко, что говорит: «Пусть оружие уступит место тоге», — имея в виду, что при высшей форме политической власти не понадобится военная сила.

Вполне возможно, что в некоторых государствах эта идея может найти своё воплощение, но Цицерон жил не в таком обществе. Единство, о котором он мечтал, было недостижимо. Его «хорошие люди» были далеки от идеала. Они были обычными реакционерами, которых поддерживало большинство среднего класса, боявшегося революции. Сам Цицерон ничего не делал, чтобы развеять их страхи, а лишь нагнетал атмосферу истерии. Только в такой атмосфере он мог удержать власть в своих руках. Как только непосредственная опасность, степень которой он так преувеличивал, исчезла, исчезла и его партия. Его «хорошие люди» стали такими, какими были всегда, — плохими, а сам Цицерон с возвращением Помпея и его армии стал почти голым в своей тоге.

И всё же, хотя в конце концов Цицерон перестал играть заметную роль, нельзя отрицать, что какое-то время он обладал реальной властью. Больше чем кому-либо другому, ему удалось сломать наши с Крассом планы, а его действия даже привели к тому, что я оказался в опасности.

В дни, предшествующие выборам в консулы, когда всех, и Красса в том числе, начало тревожить вызывающее поведение Каталины, Цицерон выступил в сенате с самой блестящей речью, какую я когда-либо слышал от него. Он предложил ужесточить наказание за подкуп избирателей и запретить большинство политических клубов. Это предложение, конечно, было нацелено на Каталину, но не причинило нам вреда. Тогда было легко найти трибуна, который наложил бы вето на предложение, прежде чем оно стало законом. Однако было невозможно предотвратить обсуждение предложения, а в ходе дискуссии Цицерон, естественно, не упустил возможности напасть на своих соперников. Во время выступления он был одет в белую тогу, которую по традиции надевают кандидаты на избрание в консулат. Позже его речь вышла в свет под заголовком «Речь в белой тоге». Даже в неисправленном для выхода в свет виде это было произведение ораторского искусства. Оно изменило расстановку голосов на выборах. Я всё ещё слышу дрожащие нотки его голоса, постепенные и часто продуманные переходы от неистовства к глубочайшему спокойствию, скороговорку одних предложений и тяжёлое падение других. Вначале он, как обычно, нервничал, но очень скоро взял себя в руки, и я, зная, что от него исходит опасность для меня и Красса, не мог не отметить, как блестяще он владеет словом.

Обличительная речь Цицерона была великолепна. Основным её содержанием стали характеры и карьера Каталины и Антония. Катилина, которого Цицерон по традиции назвал неверным супругом и убийцей, был обвинён в интрижке с одной из жриц Весты. Тогда я подумал, что это обвинение было не из лучших, так как эта жрица была сестрой жены самого Цицерона. Однако с точки зрения ораторского искусства выбор слов оказался безупречным. Он использовал язык таким образом, что умудрился создать впечатление о себе как о смелом и решительном человеке. На самом деле Цицерон лишён смелости, но в решающие моменты, и будучи уверенным в полной поддержке, создаётся впечатление, что он храбрец. В тот раз, как и на судебных заседаниях, он безошибочно понял, какие чувства владеют аудиторией. В основном это были растерянность и страх. Далеко отсюда им угрожала непобедимая армия Помпея, а здесь дома — Катилина, вселяющий ещё больший страх оттого, что было непонятно, что у него на уме. Цицерон воспользовался этим чувством бессилия, продемонстрировав власть. Он говорил с презрением о Каталине, но намекнул и на то, что за его спиной втайне от всех действуют ещё более опасные и разрушительные силы. Он ни разу не назвал ни моё имя, ни имя Красса, но вполне ясно дал понять, кого он имеет в виду. Цицерон призывал слушателей увидеть и прочувствовать всё величие Рима, достоинство сената, опасность, угрожавшую им обоим, славные деяния прошлого и уверенность в славе и стабильности будущего, которую он гарантировал, если «хорошие люди» объединятся. А кто, спрашивал Цицерон, сможет лучше всех объединить их, если не он сам, — человек, добившийся нынешнего положения благодаря поддержке бедняков и богатых, тот, кто, чтя историю и традиции, уважает и защищает величественную и почти божественную власть сената? Пусть в эти страшные дни люди доброй воли пойдут за ним, и от анархии он приведёт их к величию. Его программа была справедлива и очень проста: порядок, мир, процветание у себя дома, достоинство и профессионализм за рубежом.

Все сенаторы, за исключением нескольких сторонников нашей партии, восприняли этот призыв с величайшим энтузиазмом. Объединившись дляподдержки Цицерона, сенаторы использовали своё влияние на выборах. Они были уверены, и совершенно справедливо, в том, что Цицерон сможет лучше всех выразить их интересы. Никто, кроме самого Цицерона, не воспринял серьёзно его обещание стать «народным» лидером. На самом деле своей речью Цицерон окончательно отрезал себя от народной партии, хотя сам, вероятно, сразу не осознал этого. Тщеславие его было столь велико, что он вполне мог верить в то, что в будущем все «хорошие граждане» независимо от партийной принадлежности объединятся под его началом и, послушные и довольные, останутся подконтрольны ему. На самом деле он не имел ни малейшего представления о том, куда поведёт их и какими способами, помимо своего красноречия, будет удерживать их под контролем. Вместо того чтобы создать единство, он усилил разногласия.

Однако какое-то время его коалиция, хотя и искусственно созданная, приносила определённые результаты. На выборах он снова занял первое место по числу голосов. В борьбе Антония и Катилины долгое время было не ясно, кто же станет вторым консулом, но в конце концов вперёд вышел Антоний, возможно, потому, что его отец и брат когда-то занимали высокие государственные посты. Для Катилины это было очень серьёзным ударом. Он не только не удовлетворил свои амбиции, но и был почти разорён долгами. Катилина сразу же объявил о намерении участвовать в выборах в следующем году, хотя совсем не был уверен в том, что Красс будет и впредь поддерживать его. Ставить на него и в самом деле было очень сомнительно.

Глава 5 ВЕЛИКИЙ ПОНТИФИК


Осенью, предшествовавшей выборам, и первого января, когда Цицерон и Антоний должны были вступить в должность, политическая активность римлян особенно обострилась. Во время предвыборной кампании мы надеялись на то, что одним из консулов станет всё же Катилина, и планировали в начале года представить народу некоторые предложения, которые поддержат оба консула. Теперь, после победы Цицерона, нам пришлось пересмотреть наши планы и очень скоро признать, что, какими бы недостатками ни обладал Катилина, сейчас он пригодился бы нам больше, чем Антоний. Катилина, по крайней мере, был человеком с характером, в то время как Антоний, настоящая марионетка, очень боязливо шёл на какие-то шаги и интересовался лишь тем, как бы заработать побольше денег. Цицерон, чьи амбиции и самоуверенность резко возросли, подпитанные успехом на выборах и льстящим ему вниманием со стороны знатных семей, не теряя времени, уничтожал своего коллегу как политика. Он просто подкупал его, обещая, что через год после их пребывания на посту консулов откажется от своих притязаний на богатую провинцию Македонию в пользу Антония. В обмен на это Антоний должен был поддерживать Цицерона во всех его начинаниях и разорвать отношения с революционными элементами, под которыми он, несомненно, имел в виду меня и Красса. Этот уговор всецело устраивал Антония. Он ненавидел ответственность и хотел денег. Антоний начисто был лишён чувства верности и благодарности, которые должны были по идее связывать его с Крассом, — ведь без его помощи он не смог бы добиться нынешнего положения. Таким образом, весь оставшийся год Антония можно было не принимать во внимание.

Тем не менее мы всё ещё надеялись выдвинуть наши предложения, и как можно раньше. Эти предложения должны были составить новое земельное законодательство. Продумывая их, Красс руководствовался в основном собственными опасениями и тревогами по поводу возвращения Помпея. Я лично не разделял его тревогу и был больше озабочен тем, чтобы закон получил поддержку. Мы предлагали выделить десять специальных уполномоченных, которые скупали бы земли по всей Италии и империи и распределяли их среди ветеранов и малоимущих. Уполномоченных избирал народ, а в момент выборов они должны были находиться в Риме. Это условие предотвратило бы назначение Помпея на эту должность.

Естественно, мы с Крассом рассчитывали на то, что сами станем членами земельной комиссии и будем контролировать её деятельность, а присутствие других восьми членов завуалирует наши истинные намерения и придаст ореол демократичности.

Результаты принятия закона, если, конечно, его примут, были бы очень существенными. По возвращении Помпею понадобится земля, чтобы раздать своим ветеранам. За этой землёй ему нужно будет идти к Крассу. И тогда без каких-либо серьёзных изменений пунктов законодательства можно договариваться с Помпеем и аннексировать Египет. Наконец, если члены комиссии будут должным образом выполнять свои обязанности, они заработают заслуженную известность. Практические шаги, которые мы предлагали, были тщательно продуманы и могли значительно поднять уровень жизни в Риме, укрепить положение провинций и поощрить предприимчивость и инициативу в тех, кто по разным причинам до сих пор не имел возможности проявить эти качества. Позже я сам несколько раз проводил в жизнь многие предложения, которые тогда нам приходилось продвигать с помощью какого-нибудь трибуна. Однако в тот раз наши планы снова были разрушены вмешательством Цицерона.

С момента выборов, за три месяца до вступления в должность Цицерон странным образом решил, что ни один политический шаг не может быть сделан без его одобрения. Он узнал, что было вполне естественно, о том, что разрабатывается какой-то земельный закон, и приложил максимум усилий для того, чтобы выяснить, какие именно меры предлагалось осуществить по этому закону. Многочисленные посланники Цицерона постоянно одолевали меня и Красса, уверяя, что, если только мы доверимся Цицерону, он с радостью окажет нам юридическую помощь в разработке законопроекта. Двигающие им мотивы были очевидны. Он уже удостоверился в том, что имеет поддержку в сенате, и теперь хотел снискать расположение народа, участвуя в разработке законопроекта, который, как он знал, получит поддержку в собрании. Естественно, мы отказали ему. Мы знали, что, если у него появится возможность, он попытается внести изменения в законопроект. А тот, несомненно, потеряет свою силу, так как Цицерон побоится наносить оскорбление Помпею и крупным землевладельцам. Нам также хотелось доказать, что Цицерон на деле является реакционером, и не позволить ему казаться реформатором, которым он, разумеется, не был.

Итак, до тридцатого декабря Цицерон ничего не знал о законопроекте. В этот день вновь избранные трибуны вступили в. должность, и Рулл, трибун, с которым мы договорились заранее, представил наши предложения на народном собрании и выставил на форуме текст сорока статей законопроекта. Цицерон тут же переписал их и без колебаний решил помешать принятию законопроекта, так как он был «революционным».

Как только он вступил в должность, а произошло это первого января, Цицерон выступил в сенате с жестокой критикой предложений Рулла, как всегда играя на частично обоснованных, а частично и нет страхах реакционных кругов Рима. Чуть позже он выступил на народном собрании, где говорил совсем другими словами, хотя и они достигли цели. Цицерон представил себя «народным» консулом, чьим стремлением была лишь защита интересов простых граждан. Ему удалось внести сумятицу в головы слушающих и вызвать их подозрения, неправильно трактуя сложные для понимания статьи законопроекта. В конце концов Цицерон смог найти трибуна, готового наложить вето на предложения Рулла.

Красс в основном из-за безумной боязни Помпея расценил это как серьёзнейшее поражение. Я признал неудачу, но отнёсся к ней с меньшим трагизмом. Постепенно передо мной начала вырисовываться, хотя и не очень ясно, правильная картина расстановки политических сил в последующие годы. Я понимал, что большинство сената в своей поддержке Цицерона руководствовалось неприятием каких-либо изменений, или, как они сказали бы об этом, революции. И всё же изменения, или революция, были необходимы. Меры, предложенные Руллом, были хороши сами по себе: они должны поднять уровень жизни и сделать более стабильной экономику. Но эти меры были необходимы и по другой причине. Когда люди Помпея вернутся с Востока, им потребуется земля, а если землевладельцы и торговцы будут по-прежнему препятствовать проведению необходимого законодательства, широкомасштабное распределение земли будет невозможно. Несомненно, Помпей, если верить опасениям Красса, захочет силой заставить сенат осуществить его волю, а сил у него было достаточно, хотя мне не очень верилось в то, что Помпей сможет или захочет становиться ещё одним Суллой. И всё же если Помпей не станет диктатором и не получит от сената земли, удовлетворить свою армию и сохранить собственное положение он сможет лишь одним способом: обратившись к народу, как он однажды уже сделал во время войны с пиратами и Митридатом. Если представить, что моё влияние будет усиливаться, как и в предшествующие годы, можно легко предположить, что Помпею понадобится моя помощь, а может быть, как это однажды уже случилось, и помощь Красса. Но чтобы возникла такая ситуация, во-первых, было необходимо, чтобы Помпей совсем не получал поддержки в сенате, а во-вторых, чтобы оппозиция сенату со стороны народа была очень сильна и этот народ знал, кем на самом деле являются сенатские лидеры.

В год консульства Цицерона я собирался выдвинуть свою кандидатуру на должность претора и был уверен в том, что получу её. Я уже продумывал ряд популярных мер, которые упрочили бы положение моей партии, когда умер великий понтифик, старый Метелл Пий, и мне представилась возможность предпринять кое-что гораздо более эффективное. Вопреки традициям и ко всеобщему изумлению, я решил выдвинуть собственную кандидатуру на освободившееся место.

Думаю, что это был один из самых дерзких моих поступков. Я, конечно, многое мог получить, но с таким же успехом мог бы всё потерять. Хотя в какой-то мере я рассчитывал на собственные качества, однако хорошо знал, что огромные расходы неминуемы, а если я проиграю на выборах, то не только окажусь в глупейшем положении, но и буду всецело зависеть от милости кредиторов, которые наверняка захотят рассчитаться со мной. Тогда мне придётся покинуть Рим и оставить надежды на пост претора. Это будет означать, что в будущем я не смогу стать управляющим провинцией, военачальником, а значит, и консулом. Всем этим я рисковал ради благородного титула и ослепительного успеха. Мой поступок был начисто лишён благоразумия, так как в случае поражения я бы потерял абсолютно всё, а в случае успеха всё равно остался бы очень далеко от вершин власти. Однако уже тогда я понимал, что то, что кажется неблагоразумным, может оказаться важным тактическим ходом. Наибольшие результаты всегда приносят неожиданные и невероятные поступки.

Самым невероятным для большинства людей было то, что я рискнул выдвинуть своё имя на самый высокий пост в религиозной иерархии. Мне ещё не было сорока, и я даже не был избран на должность претора, а по традиции верховный понтифик может избираться лишь из числа наиболее выдающихся государственных деятелей, которые к тому же уже побывали на высоких постах в государстве. Поэтому моими соперниками были Катул, лидер сената, бывший консулом во время восстания Лепида, и Сервилий Ватий, под командованием которого я сражался в Киликии и кто после побед над исаврами[246] получил право триумфа и титул «Исаврик». С такими соперниками у меня не было бы ни малейшего шанса победить, если бы выборы проводились так, как было установлено Суллой. Он издал закон, лишающий народ древнего права выбирать великого понтифика. Это право впредь имели лишь пятнадцать членов коллегии понтификов. Разумеется, они бы выбрали или Катула, или Исаврика, и, когда я, сам член коллегии, выдвинул свою кандидатуру, мой поступок сочли за смешную и довольно глупую саморекламу.

На самом деле он имел гораздо большее значение, чем им могло показаться. Я намеревался противопоставить мою популярность авторитету сената, а чтобы сделать это, предложил уничтожить то, что ещё оставалось от конституции Суллы (уничтожение её было моей последовательной и довольно успешной политикой). Ведь мои соперники когда-то были друзьями Суллы, и с помощью его закона не один, так другой из них непременно будет избран. Аннулировать законодательство Суллы было необходимо как для того, чтобы повысить мою популярность, так и чтобы увеличить мои шансы на избрание великим понтификом.

И это было сделано при помощи Тита Лабиена, одного из трибунов, с которым мы долгое время теснейшим образом сотрудничали как в политической сфере, так и в военной. Я познакомился с ним, когда молодыми людьми мы оба служили в Киликии под началом Исаврика. Теперь, будучи трибуном, Лабиен выдвинул законопроект, предлагающий восстановить право народа выбирать великого понтифика. Эту меру даже Цицерон вряд ли назвал бы революционной, так как настоящую революцию в процедуре выборов совершил Сулла. Законопроект Лабиена был принят, но даже тогда мои соперники не проявили ни тени тревоги. Они надеялись, что люди, помнившие древние традиции, никогда не отдадут свои голоса за кандидата, не поднявшегося по государственной лестнице выше эдила.

Однако моя деятельность в этой должности сослужила мне теперь хорошую службу. Я не только завоевал огромную популярность, устраивая роскошные празднества, но и приобрёл устойчивую репутацию человека, добросовестно и умело выполняющего свои обязанности. Если бы на пост великого понтифика выбирали людей по их достижениям, то я оказался бы в более выигрышном положении, так как совсем недавно достиг очень многого, а деяния Катула и Исаврика были в далёком прошлом. В свою защиту я бы указал на контраст между восстановленной мною Аппиевой дорогой, новыми зданиями и галереями, украшавшими Рим, и пострадавшим в огне во время возвращения Суллы храмом Юпитера, который вот уже в течение пятнадцати лет никак не мог отреставрировать Катул. Кроме камня с именем Катула, отвечавшего за реставрацию, не было никаких свидетельств деятельности смотрителя. Мне могла помочь и народная благодарность за восстановление статуй Мария. Люди также помнили о том, что как Катул, так и Исаврик выдвинулись на политической арене благодаря дружбе с Суллой, в то время как я ещё в ранней молодости дерзнул ослушаться диктатора.

Мои предположения оказались верны, и, когда это стало явным, соперники не на шутку встревожились. Катул даже попытался откупиться от меня, предлагая огромные деньги в обмен на отказ от борьбы. Это было проявление слабости, и я тут же воспользовался им. Я сделал всеобщим достоянием предложение Катула и мой ответ на него, который заключался в следующем: как бы я ни был беден, однако всегда готов занять сумму по отправлению должности, превышающую ту, что предлагал мне Катул. Я действительно занял большие деньги, хотя настоящее голосование проходило лишь в семнадцати из тридцати пяти триб, на которые специально поделили Рим. Эти семнадцать триб были определены жребием в последний момент, поэтому мне пришлось заручиться поддержкой во всех тридцати пяти трибах.

В день выборов, а эта была середина марта, меня охватило странное чувство отчаяния и страха. Точно такое же чувство я испытал, когда скульптуры Мария проносили по улицам Рима и перед аплодисментами на мгновение воцарилась тишина. Такое же чувство испытаю я и в день перехода моей армии через Рубикон в Италии. Во всех случаях исход событий стал для меня благоприятным, но сейчас мне кажется, что человек с благоговейным ужасом ожидает некоторых событий и чувство это не покидает его до тех пор, пока он не переживёт их. Поэтому я совсем не шутил, когда, уходя из дома в день выборов, сказал матери, что вернусь великим понтификом или не вернусь совсем. Я бы не смог вынести позора поражения и знал, что последует за ним со стороны моих кредиторов. И всё же я был больше уверен в своей победе.

Победа на самом деле досталась мне очень легко. Мои сторонники с огромным энтузиазмом восприняли эту весть. Нажил я и непримиримых врагов, хотя моё положение сильно упрочилось и они были не так страшны мне, как раньше. Я занял пожизненную должность, и должность эта была самой уважаемой в государстве. Одно это лишит моих врагов возможности злословить обо мне как о безответственном демагоге, как они делали это раньше.

На следующий день после выборов мы с матерью и женой переехали из старого родового имения в официальную резиденцию, предоставляемую государством церковному главе. Я должен признаться, мне было безумно приятно думать, что по крайней мере в одной области мне не оказалось равных. Огромное впечатление на меня производило и то, каким древним был мой пост и что с ним связано. Я думал о том, что в далёком прошлом должность великого понтифика имели римские цари. Причина моего благоговения заключалась также в том, что сейчас я находился в самом сердце римской истории, рядом с храмом Весты, рядом с форумом, рядом с древним дворцом царей, в котором должен был отправлять многие из обязанностей главного жреца. Я вспоминал моих царских и божественных предков, и мне казалось, что я занял место, на которое имел полное право.

Глава 6 ДЕЛО РАБИРИЯ


У меня стали появляться не только друзья, но и серьёзные враги. Главными из них в то время были старый Катон и Катул. Каждый из них мог бы заявить, что, критикуя меня, они выполняют свой общественный долг, хотя в действительности их мотивы основывались на личных антипатиях. Катул никогда не простил бы мне то, что я вернул в римскую политику имя Мария, который убил его отца. Катон не любил меня за то, что я долгое время поддерживал весьма близкие отношения с его сводной сестрой Сервилией и его мучила ревность из-за того влияния, какое я оказывал на сына Сервилии Марка Брута, который, даже несмотря на всё то, что произошло позднее, до сих пор остаётся моим любимцем. Возможно, я не нравился Катону ещё и потому, что он никак не мог подогнать меня под одну из тех весьма ограниченных категорий, которыми он привык мыслить. С его точки зрения, я был легкомысленным и поэтому должен быть невнимательным к окружающим. Он был не в состоянии трансформировать свои теоретические взгляды на действительность в соответствии с приобретённым опытом, и, вероятно, его очень раздражало, что я никак не вписывался в эти взгляды. Должен признаться, что и я всегда испытывал к Катону чувство некоторой антипатии. Меня раздражало то, что он пытался вмешиваться в мои отношения с Сервилией; мне не нравилось его стремление всё время следовать высоким принципам нравственности и его намеренная грубость, которую друзья Катона называли «свободой слова». Нельзя сказать, что он был неискренен. Катон действительно верил в то, что он является воплощением древних добродетелей. Из-за этого с ним было ещё труднее общаться, и его жизнь казалась абсолютно бесполезной. Катон никак не мог понять того, что он живёт не в прошлом, и уклонялся от всех обязанностей, возлагаемых на него в настоящем, прикрываясь античными добродетелями.

В год консульства Цицерона Катул и другие пытались сделать всё возможное, чтобы использовать реакционные настроения сената, Позволившие Цицерону занять наивысшее положение в государстве. Без сомнения, они считали, что пришло время избавиться навсегда от тех элементов, которые они считали опасными. Однако они были недостаточно сильны и решительны для того, чтобы это сделать. Во-первых, сенаторское большинство не было вполне уверено в том, кто является опасным, а кто нет. Конечно, многие из них согласились бы с тем, что Каталина, который собирался вновь выдвинуть свою кандидатуру на пост консула, был опасен. С точки зрения некоторых, Красс, который поддерживал Катилину в прошлом, представлял собой большую угрозу для стабильности. Другие, испуганные тем, что моя популярность так быстро росла, считали, что в первую очередь с политической арены нужно изгнать меня. Были и те, которых беспокоил Помпей. Его кампании на Востоке близились к завершению, и по возвращении в Италию он мог бы, если бы пожелал, навязать свою волю всем остальным. В такой непростой ситуации реакционным реформаторам было сложно последовательно выполнять свой план. Особенно трудно им было одновременно атаковать Помпея и Красса, а те сенаторы, ведущим из которых был Лукулл, которые в основном боялись и завидовали Помпею, не хотели отказываться от преимуществ, какие они могли получить, склонив Красса на свою сторону.

Я всё ещё продолжал довольно часто видеться с Крассом, а ещё до конца года события развернулись так, что нас даже сблизила общая опасность, но теперь я проводил свою собственную политику, и Красс не всегда соглашался со мной. У него окончательно возобладали чувства страха и ревности, которые он испытывал по отношению к Помпею. Таким образом, он был не в состоянии так же отчётливо, как и я, увидеть главную опасность, угрожавшую как ему, так и мне, а именно опасность того, что благодаря продуманным речам Цицерона и силе реакции, поддерживающей его, мы можем потерять наше влияние на людей. Я был прав, когда считал, что альянс между консервативными элементами аристократии и богатыми слоями населения, не входившими в сенат, явление временное. Но в тот момент его следовало опасаться. Я помню ещё по временам моего детства, что каждый раз, когда возникал подобный союз, пусть даже на короткое время, результатом становилась смерть одного или нескольких из тех, кто благодаря своему влиянию на людей был неудобен. Поэтому я считал, что не только в интересах своей будущей карьеры, но и в интересах собственной безопасности необходимо сделать две вещи: во-первых, нужно дать возможность людям почувствовать силу и не позволить запугать их до такого состояния, чтобы они безвольно подчинились любым требованиям сенаторской олигархии, а во-вторых, нужно показать, что претензии Цицерона на то, что он является лидером единого союза классов, являются всего-навсего притворством, как и было на самом деле.

Именно этой цели я хотел добиться, когда решил провести довольно устаревшее и весьма показательное слушание дела, открытого против пожилого сенатора Рабирия, который почти сорок лет назад участвовал в убийстве трибуна Сатурнина. Это случилось ещё до моего рождения, однако я считал, что дело затрагивало мои интересы: во-первых, из принципа, а во-вторых, в нём был замешан мой дядя Марий. Я часто слышал рассказы о том, что Сатурнин, бывший ярым сторонником Мария, обеспокоил сенаторов, выдвинув непосредственно на рассмотрение народного собрания некоторые весьма разумные предложения, и как Марий, который в то время был консулом, довольно неразумно позволил убедить себя в том, что необходимо военной силой сломить Сатурнина Законодательной базой (если её можно назвать законодательной) для использования силы было принятие сенатом «последнего закона», который даёт право консулу «следить за тем, чтобы Государство не подвергалось опасности». Похоже, что в данном случае Марий весьма разумно использовал свою власть. Он умело окружил Сатурнина и его сторонников на Капитолийском холме, отрезал им все пути снабжения водой и вынудил их сдаться. Абсолютно очевидно, что он намеревался сохранить им жизнь. Однако Марий совершил огромную ошибку, слишком быстро отведя свои войска, и враги народа, и его собственные враги тут же воспользовались этим. Вооружённые банды сенаторов, среди которых был молодой Рабирий, ворвались на форум и безжалостно перебили всех сдавшихся. Этот жестокий поступок имел далеко идущие последствия. Во-первых, он дискредитировал Мария в глазах его сторонников, породил в народе уверенность, что принятие «последнего закона» лишь дополняет военное положение, при котором римские граждане лишаются права на справедливый суд.

Атакуя Рабирия, который теперь уже был пожилым человеком, я хотел бросить вызов этой теории, и методы, избранные мною для этого, были не только эффектными сами по себе, но и задуманы так, чтобы продемонстрировать, что только народ обладает властью распоряжаться жизнью и смертью, и это вовсе не современное нововведение, а что-то, что глубоко уходит своими корнями в нашу историю. Были те, кто смеялся над моим стремлением сочетать традиционное и революционное, кто считал, что всё это дело не что иное, как простой спектакль. Конечно, в нём были отдельные театральные элементы, и, возможно, тот факт, что я решил восстановить некоторые архаичные процедуры, объясняется моими личными соображениями, связанными с вновь приобретённой должностью великого понтифика. Эта должность, несмотря на моё стремление модернизировать настоящее, связывала меня с далёким прошлым. Однако я нисколько не отрицаю то, что склонен черпать силы и вдохновение как из прошлого, так и из будущего. Ни человек, ни нация не могут быть великими без памяти и предвидения. Теперь, когда я обладаю властью монарха, мне хочется, чтобы эта ситуация была подкреплена соответствующим титулом, и единственное, что подходит из прошлого, — это «царь». Я предпочитаю это слово другим, таким, как, например, «император», которое бы больше понравилось римским гражданам, — и не только потому, что в душе связан с Востоком. В отличие от большинства своих граждан, я действительно уважаю прошлое и не страдаю от предрассудков. Верно, что и Греция и Рим из монархий превратились в государства с системой управления, сочетающей в себе как элементы демократии, так и олигархии. Благодаря этим системам стали возможны весьма значительные успехи, но в конце концов оказалось, что они не пригодны для чёткого и умелого администрирования. Без сомнения, жители Древних Афин отрицали тот факт, что Александр был царём так же, как и мой друг Брут с негодованием воспринимает предложение о том, чтобы этим титулом наделили меня. Но дело в том, что этот титул не только соответствует требованиям времени, но и отражает истинное желание большинства населения. Если бы они не были ослеплены политическим педантизмом, люди бы поняли, что участвуют в финальном этапе одного из тех циклических периодов истории, которые ведут в будущее путём явного отступления в прошлое. В наше время монарх должен обладать качествами и использовать методы, отличные от тех, которыми пользовались наши первые цари. Они создавали государство на основе противоречивых и разнообразных знаний наших далёких предков, которые наполовину оставались варварами. Как только они добились этой простейшей организации, то тут же стали ненужными. Но сейчас необходимость в монархии ещё большая, чем в начале нашей истории, и, мне кажется, она сохранится до тех пор, пока весь мир не будет подчинён единственной системе организации.

К этому заключению я пришёл в последние годы своей жизни. Но даже в те дни, когда начинал дело против Рабирия и только что стал великим понтификом, я понимал, пусть даже и смутно, что существует тенденция и историческая необходимость, которая заставит людей вступить вновь в прямые отношения с их руководителем, уничтожив всю сложную систему промежуточных звеньев, теперь лишь препятствующих развитию. Итак, для того чтобы осудить Рабирия, я применил метод, не использовавшийся в течение трёхсот лет. Это был суд по обвинению в государственной измене, который даже в то время, когда Римом управляли цари, встречался лишь в очень редких случаях, и мне пришлось покопаться в исторических документах, чтобы понять, как он вершился. Я обнаружил, что суд осуществлялся двумя представителями, выбранными по жребию из списка, подготовленного городским претором. Если обвиняемый признавался виновным, его приговаривали к позорной смертной казни, то есть привязывали к кресту, а затем вешали на «несчастливом», бесплодном дереве. Несомненно, вначале эта процедура несла в себе религиозно-мистическое значение: полагали, что тем самым город освободится от преступления, направленного против него самого. Отменить решение двух судей могло только народное собрание.

Несомненно, если я хотел, чтобы мои планы осуществились, необходимо было обеспечить активное сотрудничество с городским претором. Без его разрешения дело вообще нельзя было вынести на рассмотрение, а без его участия нельзя было быть уверенным в том, что двое судей вынесут необходимый приговор. В тот год претором был Метелл Целер, довольно глупый человек с темпераментом холерика и, подобно большинству членов его семьи, слишком уверенный в своей значительности. Однако я сумел использовать его так, как мне хотелось, так же, как впоследствии использовал его брата Метелла Непота. Это объяснялось тем, что оба Метелла поддавались влиянию женщин, а самое большое влияние на них имела Луция, сводная сестра Помпея, с которой у меня некоторое время были очень близкие отношения. Она помогла Метеллу Непоту, обеспечив ему весьма соблазнительное назначение к Помпею на Востоке, а мне заручиться поддержкой Целера в деле Рабирия. Жена Целера, Клодия, тоже оказалась полезной. Если вообще можно сказать, что его жена что-то любила, то она любила своего брата Клодия и сестру Клодию, которая только что развелась с Лукуллом. В этом году Лукулл должен был отпраздновать запоздалый заслуженный триумф. Он снова принимал активное участие в политике, и основной целью его деятельности стало сведение счетов с теми, кто оскорбил его. Хотя Лукулл рассматривал Помпея как главного своего врага, он не простил того, что Клодий поднял в его войсках мятеж, и, без сомнения, готов был сделать всё, чтобы помешать успешной карьере этого амбициозного молодого человека. Клодий, который хотел получить такое же влияние и власть над людьми, какими обладал я, в целом был готов поддержать любую меру, предложенную мной. Его сестра, которая была замужем за Метеллом Целером, могла делать практически всё, что хотела, как со своим мужем, так и с большей частью своих бесчисленных любовников.

Итак, несмотря на противодействие сената, суд по поводу государственной измены состоялся в своё время. Двумя судьями, назначенными по жребию, стали, как и намечалось заранее, я и мой кузен Луций, человек, склонный к самоуничижению, на которого можно было рассчитывать в том, что он всегда будет следовать за мной. Мой старый друг (мне всё ещё хочется думать о нём как о друге) Лабиен страстно и умело выступал на стороне обвинения, а я, опрашивая свидетелей и самого Рабирия, использовал любую возможность для того, чтобы отметить важность дела как юридического прецедента. «Здесь, — говорил я, — на карту поставлены наши законы, потому что если Рабирий будет признан невиновным, это означает, что сенат может в любое время независимо от того, находимся мы в мире или войне, жестоко действовать по отношению к римским гражданам и лишать их права на юридическую защиту». Конечно же, мы признали Рабирия виновным и довольно церемониально приговорили его к той смерти, которая была предусмотрена законом, чем вызвали восхищение толпы.

Будучи человеком гуманным, я вовсе не хотел казнить старика, который теперь был ужасно напуган. Кроме того, вынесение подобного сурового приговора в конце концов могло обернуться против нас. Однако я постарался создать такое впечатление, будто серьёзно намереваюсь выполнить всё как задумал, потому что хотел, чтобы сенат, а в особенности Цицерон публично продемонстрировали свою приверженность непопулярному реакционному курсу. Ведь Рабирия могла спасти либо удачная апелляция к народному собранию, либо прямое вмешательство сената. Было маловероятно, чтобы последовала апелляция к собранию, поэтому казалось вполне возможным, что сенат будет вынужден в открытую противостоять мнению народа.

Так на самом деле и произошло. Снова Цицерону пришлось выступить от имени реакционных элементов в сенате, при помощи которых ему удалось добиться своего положения. По его предложению приговор, вынесенный моим кузеном Луцием и мной, был объявлен недействительным, таким образом снимался вопрос о возможной апелляции.

Сам Цицерон гордился своим поступком. Он уже начал видеть себя как одного из великих государственных деятелей античной истории. Он противостоял экстремистским деятелям и обеспечивал победу добра и справедливости лишь при помощи силы единения и заслуженного престижа. Ему пока ещё не было понятно, что у него нет ни партии, ни программы и что он быстро теряет расположение народа. Цицерон не чувствовал, что поддержка, которую ему оказывают представители аристократии исчезнет, как только возникнет какая-либо новая ситуация, в которой действительный фактор нашей истории проявится более отчётливо, чем во время его запутанного, непоследовательного консульства.

Мы с Лабиеном решили поставить его в такое положение, когда он ещё больше скомпрометирует себя. На этот раз Рабирия вызвали для того, чтобы он предстал перед народным собранием по ряду разнообразных обвинений, многие из которых были сфальсифицированы, а в последний момент к этому списку правонарушений мы добавили обвинение в убийстве. К этому моменту этот суд стал делом чести, и Цицерон сам выступил в защиту обвиняемого. Как и следовало ожидать, его речь оказалась чрезвычайно умной. Он попытался выдвинуть довод, что атака на Рабирия на самом деле оборачивалась критикой самого великого Мария, который был консулом в то время, когда принимался «последний закон». В словах Цицерона присутствовала лишь малая толика правды, но она смутила умы некоторых слушателей. Я очень часто замечал, что заявления, заведомо являющиеся ложными, часто имеют больший эффект, чем проверенные доказательства, отвечающие действительным фактам. Однако, несмотря на всё своё умение и красноречие, Цицерону не удалось завоевать внимание слушателей. Он защищал принцип, по отношению к которому благодаря нашей предварительной пропаганде его аудитория была настроена враждебно, и если бы состоялось голосование, то вполне возможно, что Рабирия ещё бы раз осудили.

Однако я решил, что наши интересы будут удовлетворены лучшим образом, если процедура закончится несколько преждевременно и театрально. Не было никакого смысла продолжать судить старого Рабирия теперь, когда все мои цели оказались достигнуты. Нам удалось продемонстрировать и то, что народ выступает против произвольного использования «последнего закона», и то, что Цицерон, который претендовал на звание популярного консула, на самом деле таковым не является. Поэтому я договорился с претором Метеллом Целером, что ещё до того, как состоится голосование, собрание будет распущено с помощью простого, хотя и необычного, шага: будет опущен флаг, который по давно установившейся традиции развевался над Яникульским холмом во время проведения собраний. Изначально целью этой процедуры было призвать граждан к оружию в случае неожиданного вторжения вражеских войск самнитов или этрусков на тогда ещё небольшую территорию Рима. Я был удивлён, обнаружив ещё один пережиток прошлого, который отлично вписывался в мои планы. Ведь то, что приспустили флаг, позволило претору заявить, что все дела на сегодняшний день завершены. Итак, толпы народа стали рассасываться, причём все были довольны собой. Они получили хорошее развлечение и продемонстрировали свою силу, в то же время всем им в души запало глубокое подозрение по поводу Цицерона и сенаторского большинства. Многие также считали, что именно Цицерон приказал приспустить флаг, отменив тем самым все процедуры, и предпринял этот шаг, потому что понимал, насколько слабым было его положение.

С приближением лета нарастало напряжение в государстве из-за противостояния олигархии и народа. Становилось всё более очевидным, что для Цицерона «благонамеренные» были «привилегированными». Я ожидал приближения выборов, на которых собирался выставить свою кандидатуру на должность претора, продолжая делать всё возможное для того, чтобы поставить Цицерона в неудобное для него положение. Так, например, я выступил в защиту предложения, сделанного одним из трибунов по поводу восстановления гражданских прав сыновей тех, кто пострадал от проскрипций Суллы. Эта отличная мера оказалась одной из тех, которую Цицерон в начале своей политической деятельности и сам бы поддержал. Но теперь он выступил против неё. Юридическим основанием для его протеста стало то, что невозможно пересмотреть один из законов Суллы, принятый в период, когда государству грозила опасность революции. Это был плохой довод, но он оказался успешным: так много людей страстно желали увековечить несправедливость. Лишь четырнадцать лет спустя мне удалось воплотить в закон это замечательное предложение, что доказывает жестокость и непримиримость, свойственные нашей эпохе. То, что Цицерон выступил против этого предложения, снова продемонстрировало истинную природу его консульства. Прикрываясь громким лозунгом «единения классов», реакционеры смогли получить власть, и некоторые из их оппонентов совершенно отчаялись.

Глава 7 КАТИЛИНА УЕЗЖАЕТ ИЗ РИМА


Революция, которую так часто предсказывал Цицерон, действительно разразилась в конце года. До сих пор он считает, что, справившись с этим незначительным бунтом, спас Рим и всю республику от гибели. В действительности же заговор Каталины хотя и представлял некоторый интерес с политической точки зрения, не нёс серьёзной угрозы для существующей государственной системы. Даже восстание Лепида таило в себе больше опасности. Однако в то время действия Катилины в сочетании с красноречивыми выступлениями Цицерона создавали иллюзию настоящей революции.

В отличие от Цицерона, я сразу понял, что главные события этого лета и осени лишь отчасти связаны с Катилиной. Все остальные новости затмевало известие о том, что Помпей завершил свою кампанию на Востоке и в скором времени собирается возвратиться в Рим. Когда в сенате узнали, что Митридат совершил самоубийство, а его наследники передали своё имущество Помпею, была объявлена благодарственная служба, продолжавшаяся целых десять дней. Друзья Помпея в городе делали всё возможное для того, чтобы ещё более преувеличить значение его достижений, великих самих по себе. Говорили о том, что он завоевал тысяча пятьсот тридцать восемь городов (хотя трудно сказать, как они пришли к этой цифре). Замечали, что он приумножил доход в казну государства, говорили о новых провинциях, присоединённых к Римской республике, о том, как его легионы дошли до Азовского и Красного морей, не вынимая меч из ножен. Однако даже друзья отмечали, что человек, в руках которого находились такие военные силы, вполне мог претендовать на абсолютную власть.

Оппозиция Помпею в сенате усиливалась. Сенаторы завидовали его неизменному успеху и тому, что он обладал исключительной властью. Более того, пусть с опозданием, они стали говорить, что основная заслуга в победе над Митридатом принадлежит Лукуллу, и абсолютно неправомерно начали принижать значение достижений Помпея. Им было ещё легче сделать это, потому что как раз летом Лукулл отпраздновал свой великолепный триумф. Большое впечатление производили плакаты с надписями, восхваляющими не только победу Лукулла, но так же объявляющие об огромных суммах денег, предоставленных им Помпею как на ведение войны против Митридата, так и против пиратов. Кроме того, в Риме находились шесть тысяч ветеранов Лукулла. Эти люди, вероятно, совсем забыли о том, как в самый критический момент кампании предали своего военачальника, они помнили лишь о ярких победах, которые им удалось одержать под его руководством, и для того, чтобы прославить самих себя, прославляли и Лукулла.

Конечно, Красс склонен был присоединиться к врагам Помпея, но я теперь проводил свою собственную политику. Я постарался как можно быстрее связаться с представителем Помпея, Метеллом Непотом, которого Помпей отправил в Рим для того, чтобы тот выставил свою кандидатуру на выборах трибуна. Тут мне снова помогла дружба с женой Помпея Муцией: ведь Непот, так же как и Целер, были преданы своей сестре. Сама Муция в то время была сильно обеспокоена прохладным тоном писем Помпея, которые, похоже, свидетельствовали о том, что муж не одобряет её поведения в Риме в его отсутствие. И действительно, у неё было много возлюбленных, кроме меня. Непот, однако, настаивал на том, что она неправильно толкует письма мужа. Подобно всем Метеллам, он гордился своей семьёй и не мог поверить, что кто-нибудь может отказаться от союза с ним. Эта его гордость стала причиной того, что он недооценил Цицерона. Кроме того, в своих отношениях с другими членами сената он продемонстрировал полное отсутствие чувства такта. Он был искренне предан интересам Помпея, но действовал так, что это скорее отвечало моим интересам, чем чьим-либо ещё.

Нельзя сказать, что в то время было легко действовать последовательно или планировать свои поступки. Похоже, что события развивались в полном несоответствии с логикой вещей и вполне могли привести к неожиданным результатам. Единственным постоянным фактором в этой ситуации была её нестабильность. Нервозность и обеспокоенность царили как в сенате, так и среди населения. К моменту выборов консулов летом это уже довольно отчётливо проявилось.

В этом году Катилина вновь выдвинул свою кандидатуру на выборах, но его шансы котировались хуже, чем в прошлом. Пребывая в совершенном отчаянии, он рассчитывал на поддержку таких же отчаявшихся людей, как и сам. Его цели выходили далеко за рамки разумной политики, которую к тому моменту проводили мы с Крассом. Более того, те цели, о которых он заявил, отдавали не только сумасшедшинкой, но и были весьма смутными. Он говорил об отмене всех долгов и о значительном перераспределении земли, но из его речей создавалось впечатление, что все эти шаги можно предпринять только после периода специально организованной резни. Естественно, Красс был сильно обеспокоен. Во-первых, как богатейший человек своего времени, он не желал, чтобы все его капиталовложения в одну ночь испарились. Он также понимал, что если Катилина начнёт гражданскую войну, то самым возможным результатом станет то, что Помпея с его армией призовут в Рим восстанавливать порядок. Это бы предоставило Помпею как раз такой юридический статус, который он желал и которого так боялся Красс. С другой стороны, было нелегко, по крайней мере перед выборами, полностью отмежеваться от Каталины, частично из-за того, что мы давно связаны с ним старой дружбой, а частично потому, что тогда альтернативой оставался лишь союз с теми реакционными элементами сената, которым мы так долго противостояли. Моё положение было не таким тяжёлым, как у Красса: ведь я сам выставил своюкандидатуру на должность претора и потому в основном беспокоился о своей собственной предвыборной кампании. Что же касается Красса, то он повёл себя несколько неопределённо. Не лишая окончательно своей поддержки Катилину, он прекратил финансировать его, как в прошлом году, и изо всех сил старался продемонстрировать тот факт, что поддерживает одного из противников Каталины, Мурену, бывшего легата Лукулла, и, как считал Красс, могущего противостоять Помпею. Участь Мурены также зависела от поддержки ветеранов Лукулла.

Другим кандидатом в консулы был Силан, весьма уважаемый человек, основным достоинством которого было то, что он являлся мужем моей подруги Сервилии и отчимом молодого Марка Брута. Его поддерживало несколько могущественных семей, и потому шансы Силана казались неплохими. Даже четвёртый кандидат, знаменитый адвокат Сервий Сульпиций, имел могущественных сторонников. В целом можно сказать, что Каталина уже планировал вооружённый мятеж в том случае, если его кандидатура провалится на выборах. Характерной чертой его плана стала чрезвычайная жестокость и непродуманность. Единственное, что стояло у него за плечами, это популярность среди ветеранов Суллы, особенно живших в Северной Этрурии и тех, кто, занимаясь земледелием, по той или иной причине залез в долги или оказался в трудной ситуации. Среди них главным помощником Каталины выступал бывший центурион Суллы Гай Манлий, который перед выборами привёл в Рим значительные формирования недовольных солдат, на которых можно было рассчитывать в том, что они проголосуют за Катилину, и в том, что они запугают его оппонентов. В самом Риме сторонников Каталины было меньше, чем он предполагал, но среди них были некоторые представители сенаторского сословия, которые были готовы сотрудничать с ним, поддержать его и содействовать ему в любом необдуманном поступке. Среди них был бывший консул Публий Корнелий Лентул Сура. Его изгнали из сената почти десять лет назад, но он вновь вернулся туда, получив должность претора во второй раз. Он присоединился к заговору в связи с предсказанием о том, что трём Корнелиям суждено править Римом. Уже были Корнелий Сулла и Корнелий Цинна. Почему бы третьим не стать Корнелию Лентулу? Подобная отчаянная глупость характерна для этого заговора. Планы были грандиозными, однако конспираторам не удалось провести их в жизнь. Более того, они оказались настолько неосторожны, что в это даже трудно поверить. Например, у одного из них, Квинта Куриона, была любовница Фульвия, и для того, чтобы произвести впечатление на эту женщину своей будущей карьерой, он любил похвастаться перед ней тем, что произойдёт, когда Катилина захватит Рим, и рассказывал ей в подробностях всё то, что происходило на собраниях конспираторов. Фульвия сразу поняла, что получит куда больше преимуществ, если станет доносчицей, и поэтому с самого начала держала Цицерона в курсе всего того, что происходило.

Любой, кто прочитает стихи или рассказы в прозе, написанные Цицероном позже о периоде его консульства, поверит в то, что консул с самого начала целиком и полностью контролировал ситуацию. Это абсолютно неверно. Первые попытки Цицерона избавиться от Каталины как от политического противника оказались неэффективными. Он начал с того, что инициировал принятие закона, по которому ужесточалось взяточничество во время выборов. Этот закон должен был действовать против Каталины, но не причинил ему никакого вреда ввиду того, что в этот раз его не поддерживал Красс и потому он не тратил так много денег, как раньше. Единственным кандидатом, который подкупал избирателей, был Мурена, который пользовался поддержкой Лукулла, большей части сенаторов и за кандидатуру которого выступал сам Цицерон.

Выборы должны были состояться до конца сентября, но в последний момент Цицерон отложил их и созвал экстренное заседание сената. Во время этого заседания он открыто обвинил Катилину в том, что тот планирует восстание, и дал понять, что, с его точки зрения, если выборы всё-таки состоятся, то председательствующие, а именно он и Антоний, должны получить личную охрану, так же как это было два года назад, когда Катилина пытался убить моего дядю Котту и Торквата. Однако положение Цицерона было не таким сильным, как ему казалось. Он не мог открыть источник своей информации, а бесконечные повторения фраз «мне сообщили» или «я обнаружил» не подействовали на аудиторию. Сам Катилина отнёсся к словам Цицерона с презрением повелителя, и в конце заседания всеобщее мнение было таково, что Цицерон совершил ошибку, отложив выборы, и не сумел предоставить достаточно веской причины для того, чтобы доказать необходимость того, что ему действительно требуются телохранители.

Однако Цицерон как для саморекламы, так и самозащиты уже организовал для себя охрану. В день выборов он появился в сенате с охраной, состоящей в основном из всадников и тех людей, которых в своих речах он называл «людьми доброй воли». Всем бросалось в глаза то, что под тогой у него был надет сияющий нагрудник. Таким образом, он давал всем понять, что считает, будто его жизнь в опасности. Все эти меры предосторожности были излишни, потому что сторонников Каталины оказалось куда меньше, чем тех, кто поддерживал Мурену. Это были в основном ветераны-легионеры, и если бы дело дошло до схватки, то они действовали бы куда более умело, чем любые формирования воинов, которых Катилина сумел собрать в Риме. И всё-таки эта демонстрация была полезна Цицерону, и, возможно, из-за этого Катилина потерял голоса некоторых избирателей. Никаких беспорядков на выборах не случилось. Катилина снова проиграл. Консулами были избраны Мурена, грубо нарушивший цицероновский закон о подкупах, и Силан, победа которого доставила огромное удовольствие его жене Сервилии.

Если бы Катилина действительно являлся таким опасным революционером, каким его выставлял Цицерон, он наверняка бы скорректировал свои планы и начал их тут же осуществлять. Случилось же так, что прошёл целый месяц, прежде чем начались важные события. И всё-таки, хотя планы Каталины не были продуманы до конца, никаких сомнений не оставалось в том, что он готов перейти грань политической борьбы и применить насилие. Этот факт поставил меня и Красса в очень неудобное положение. Мы знали, что бунт начнётся и его обязательно подавят. Ни Красс, ни я не одобряли это безумие, но были тесно связаны в прошлом с Каталиной и понимали, что, как только восстание будет подавлено, наши враги неминуемо воспользуются моментом для того, чтобы обвинить нас в соучастии. Ситуация ещё больше осложнилась из-за поведения Каталины и его друзей в Риме. Лишившись нашей поддержки, они всё ещё желали оставаться с нами в хороших отношениях. К нам домой продолжали приходить послания, в которых нас просили уехать из Рима двадцать восьмого октября. Это была одна из тех дат, которую выбрали конспираторы для того, чтобы устроить резню. Некоторые из этих писем были, несомненно, написаны из добрых побуждений, другие представляли собой лишь неуклюжие попытки обвинить нас. Для нас обоих было ясно, что этого допустить нельзя. Красс в особенности боялся того, что в конце концов призовут Помпея, чтобы установить порядок, и он без особых на то оснований верил, что Помпей сделает всё, лишь бы избавиться от него. Меня только что выбрали претором, и после отправления этой должности я мог надеяться стать наместником в одной из провинций. Наступал переломный момент в моей карьере, и я знал, что многие могут помешать мне получить ту власть, которая казалась мне такой близкой. Поэтому очень важно было, чтобы я полностью отмежевался от конспираторов. С другой стороны, было также важно не поддерживать политику Цицерона и его сторонников. У меня была своя партия, и я хотел её сохранить. Более того, я мог видеть, что меня ждёт впереди. Я понимал, что в данной ситуации у меня и Помпея были одни и те же враги. Агент Помпея Метелл Непот, с которым я продолжал поддерживать тесные отношения, к тому моменту понял, какую глубокую зависть испытывают к Помпею некоторые сенаторы и с каким предубеждением они относятся к нему. Сам Непот при поддержке сторонников Помпея в Риме был избран трибуном, но Катон, за спиной которого стояло влиятельное сенаторское большинство, также стал трибуном. Баллотируясь на этот пост, он в открытую заявлял, что будет противостоять всем законопроектам, исходящим от Непота. Я же посчитал, что для меня выгоднее сохранить независимое положение и дать Непоту понять, что готов использовать своё влияние против врагов Помпея, а значит, и своих врагов.

Однако тем временем мы с Крассом договорились, что ради нашей безопасности необходимо показать всем, что мы не замешаны в заговоре Каталины, хотя что касается меня, то я не собирался вслепую поддерживать любые действия, предпринятые Цицероном против него. Я более склонен был поддержать Непота в его требовании призвать Помпея для восстановления порядка в Италии и предложил Крассу в данном случае снова стать на сторону Помпея. Однако Красс и слышать об этом не хотел. Нужно признать, что в то время я, больше чем когда-либо, не соглашался по политическим вопросам с Крассом. Возможно, нам не дала поссориться мысль о бедственном положении, в каком мы оказались, поддерживая ранее Каталину. Эта опасность никуда не исчезла даже после того, как мы предприняли всё возможное, чтобы очистить нашу репутацию и отмежеваться от заговорщиков. Красс выбрал довольно драматический метод для того, чтобы очистить своё имя. Ночью двадцатого октября он разбудил Цицерона и передал ему стопку писем, из которых всего одно было распечатано. В письмах содержались сведения о запланированной на двадцать восьмое число резне. Я ограничился тем, что дал Цицерону незначительную информацию о людях, пользующихся самой дурной репутацией, которые, как я предполагал, были вовлечены в заговор. На самом деле Цицерон был намного лучше информирован о деталях заговора: ведь он пользовался услугами Фульвии, но теперь я мог при необходимости сказать, что помог, а не помешал Цицерону выполнять его обязанности.

Письма, предоставленные Крассом, были вслух прочитаны в сенате и произвели большое впечатление. Катилина взял на себя ответственность за них, но продолжал относиться к Цицерону с леденящим презрением. Теперь сенат принял «последний закон», дающий консулу право «следить за тем, чтобы государство не пострадало», и обширные полномочия. Были собраны войска, чтобы подавить восстание, готовое в любой момент вспыхнуть в Этрурии, где помощник Каталины Манлий уже собрал отряды из недовольных ветеранов Суллы. В Риме на улицах болталось полно добровольцев Из представителей богатых сословий, от которых, однако, не было никакой пользы. Они лишь подчёркивали нервозность консула и его сторонников. Рабов, хозяева которых подозревались в заговоре, подвергли жестоким пыткам в надежде выжать из них информацию. Эта мера тоже не принесла никаких результатов: рабы либо ничего не знали, либо не хотели свидетельствовать против хозяев.

Сам Катилина оставался в Риме, и Цицерон, хотя и мог воспользоваться «последним законом», не осмелился тронуть его. Намеченное убийство сенаторов, о котором предупреждал Красс, конечно же было отложено, подобно многим планам Катилины. Теперь, когда сенат собрал армию, Катилина потерял даже тот весьма незначительный шанс на успех, который до этого имел. То, что он постоянно менял свои планы, скорее свидетельствует о его отчаянии, а не способности маневрировать. Шестого ноября, через неделю после того, как Манлий с армией ветеранов уже занял позиции в Этрурии, он всё ещё оставался в Риме. Вероятно, именно в этот день он в последний раз собрал руководителей заговора и составил то, что должно было стать заключительным планом. Теперь Каталине предстояло покинуть Рим и отправиться в Этрурию. Как только он окажется в безопасности, остальные заговорщики, которые оставались в городе, должны были сделать всё возможное для того, чтобы нарушить нормальную жизнь и общественный порядок. В разных районах необходимо было устроить поджоги, обещать рабам свободу, подтолкнуть население к грабежам и насилию. Конечно, Цицерона нужно было немедленно убить (это был пункт, который оставался неизменным в любых планах Катилины).

Любовник Фульвии Курион и на этот раз ничего не скрыл от неё, рассказав всё о последней встрече заговорщиков, и Фульвия тут же передала новую информацию Цицерону. Я до сих пор помню речь, которую он произнёс в сенате на следующий день. Она была великолепна и, хотя, возможно, не произвела должного эффекта, к которому стремился Цицерон, но в результате Каталина оказался полностью изолирован от всех тех, кто не участвовал в заговоре. В этой речи Цицерон слишком много восхвалял самого себя, но даже его тщеславие переставало быть обидным, потому что выражалось в безукоризненных фразах на латыни, а те места, в которых он обвинял заговорщиков, так сильно написаны, что Каталина, как и обычно присутствовавший в тот день в сенате, не попытался прервать речь Цицерона и явно продемонстрировал своё смущение, когда заметил, что сенаторы, сидевшие рядом с ним, начали отодвигаться. Они уже относились к нему как к отверженному. Отточенными, великолепными фразами Цицерон обвинил его в подстрекательстве к восстанию. Он объявил, что «последний закон», принятый сенатом, даёт ему право как консулу арестовать и осудить Катилину немедленно. Здесь он многозначительно замолчал, потому что ожидал, что последует какой-либо спонтанный призыв со стороны сенаторов, который позволит ему завершить начатое. Я приятно убедился в том, что ничего подобного не случилось. Вместо этого установилось неловкое молчание сожаления, хотя многие из сенаторов, если бы они осмелились, с радостью воспользовались бы этой ситуацией не только для того, чтобы избавиться от Катилины, но и от многих других, включая и меня. Теперь я мог видеть, насколько эффективными оказались действия Лабиена и мои в начале года, во время слушания дела Рабирия. Мы дали всем понять, каково будет отношение людей к любому магистрату, который осмелился бы отнять жизнь у римского гражданина без суда. И хотя мало кто из сенаторов воспротивился бы, если бы Цицерон решил действовать на своё усмотрение, никто не желал разделить с ним ответственность.

Цицерон, будучи очень умным адвокатом, тут же почувствовал настроение аудитории. Ему не удалось получить открытую поддержку сената, которая была ему так необходима. Тогда Цицерон мрачно заявил, что, несмотря на вопиющее преступление Катилины, он человек милосердный и никогда не станет действовать вопреки конституции. Затем, заговорив громче, он потребовал, чтобы Каталина или опроверг обвинения, или покинул город, отправившись к своей армии бродяг и разбойников. Цицерон рассчитывал, что тогда остальные поймут, насколько опасна сложившаяся ситуация.

Конечно же Цицерон знал, что Каталина намеревается покинуть Рим на следующий же день. Ведь его положение становилось отчаянным и ему ничего больше не оставалось делать. Однако прежде чем покинуть город, он, по всей видимости, сделал последние распоряжения Лентулу и другим заговорщикам, таким же отчаявшимся людям и, как показали события, абсолютно некомпетентным. Затем, пока в сенате ещё обсуждали речь Цицерона, он уехал из Рима и в сопровождении нескольких друзей отправился в лагерь Манлия в Этрурии. Здесь он появился со свитой, как консул, — жалкие потуги на величие со стороны человека, который дважды провалился на выборах и был лишён всякой возможности претендовать на этот пост. Теперь у него не оставалось ничего, кроме его несомненной отваги и упорства, благодаря которым ему удалось сохранить преданность своей немногочисленной армии. Если бы он подчинялся дисциплине, то в более спокойные времена, несомненно, стал бы полезной, выдающейся личностью. Случилось же так, что он оказался человеком, обречённым на гибель, и существовал только как симптом, свидетельствующий о болезни общества. После его бегства из Рима его объявили врагом народа, и вскоре на борьбу с ним была отправлена консульская армия во главе с не кем иным, как его бывшим товарищем Антонием Кретиком. Но прежде чем удалось окончательно избавиться от Катилины, его друзья в Риме повели себя таким образом, что это стоило им жизни и чуть было не лишило меня моей.

Глава 8 ОСУЖДЕНИЕ ЗАГОВОРА


В течение последних двух месяцев консульства Цицерона развитие событий благоприятствовало ему, хотя надо признать, что в большинстве случаев он хорошо использовал свои возможности. Величайшим моментом своей жизни Цицерон сам всегда считал начало декабря.

Третьего числа в храме Согласия у подножия Капитолийского холма было назначено заседание сената. Большинство из тех, кто присутствовал на этом заседании, были уже осведомлены о том, что Цицерон приказал арестовать Лентула и ещё четырёх сенаторов. Во всём городе царила напряжённая атмосфера. Храм окружали стражники, и огромные толпы народа собрались посмотреть, как Лентула и остальных поведут по улицам. Ходили самые разнообразные слухи. Говорили, будто Каталина уже подошёл к воротам Рима, что галлы вторглись в Италию с севера, что один или даже оба консула убиты.

Как только началось заседание сената, стало очевидно, что Цицерону удалось в конце концов получить то, чего он хотел, а именно неопровержимые доказательства вины тех заговорщиков, которых он арестовал. Лентул и его друзья действовали настолько глупо, что в это просто невозможно поверить, и у них не осталось никаких шансов защитить себя. Они планировали устроить в городе пожары и беспорядки, вовлекая в это как рабов, так и свободных граждан. Это должно было случиться семнадцатого декабря, в первый день сатурналий[247]. Заговорщики рассчитывали, что в день праздника рабов легко собрать вместе и подтолкнуть к насилию. Без сомнения, они надеялись на то, что к этому времени армия Каталины подойдёт к Риму, хотя на самом деле для этого не было ни малейших оснований. Вполне вероятно, что этот их план, подобно многим предыдущим, был бы в конце концов отменен, однако они совершили непоправимую ошибку. В это время в Риме оказались галльские посланники из племени аллоброгов. Они приехали высказать своё недовольство управлением Мурены, который был наместником этой провинции в предыдущем году и, без сомнения, злоупотреблял своим положением. Но Цицерон ничего не предпринял против Мурены, который должен был сменить его на посту консула, и галлы остались недовольны таким рассмотрением их петиции. Поэтому Лентулу и другим пришло в голову, что они могут обеспечить Каталине поддержку со стороны значительных сил галльской конницы, если смогут вовлечь в заговор аллоброгов. Это они и попытались сделать и, пренебрегая всякими мерами предосторожности, открыли им все детали своего заговора. Однако галлы оказались умными и осторожными людьми. Они тщательно взвесили все шансы на успешное осуществление заговора и решили, что в их интересах было продать информацию Цицерону. По указании Цицерона они притворились, будто готовы сотрудничать с заговорщиками, и потребовали, чтобы обещанные им за это уступки были изложены в письменном виде, скреплены подписями и запечатаны для того, чтобы они могли показать эти документы своим соплеменникам после возвращения на родину. Лентул и все остальные попались в ловушку и предоставили такие документы. Галлы, как было заранее оговорено, покинули Рим с неопровержимыми доказательствами преступных замыслов заговорщиков и были арестованы, как только вышли за ворота города.

Цицерон со своим обычным красноречием изложил эту историю сенату. Он умело представил добытые улики и потребовал, чтобы немедленно был составлен полный отчёт о расследовании данного заговора, а копии этого отчёта разосланы во все уголки Италии. Заговорщикам ничего не оставалось, кроме как признать свою вину. Было решено, что на время они должны оставаться под наблюдением наиболее известных сенаторов. Так я и Красс оказались в роли тюремщиков. Без сомнения, Цицерон знал, что мы не можем позволить заговорщикам бежать, так как нас тут же бы обвинили в соучастии, и, кроме того, он хотел заставить людей поверить в то, что весь сенат поддерживает его. Мы никак не могли отказаться. В своём доме я держал человека, который мне никогда не нравился, его звали Статилий. Я следил за тем, чтобы его хорошо сторожили.

Открытие заговора, сделанное Цицероном, произвело потрясающий эффект не только на сенаторов, но и на весь народ. В этот день его, вероятно, восхваляли так, как он только мог мечтать, и даже в его честь решено было провести благодарственную службу. Как Цицерон немедленно заметил, это был первый случай в истории, когда подобных почестей человек удостаивался за общественное деяние. В своём обращении к народу, сделанном на форуме после окончания заседания сената, он не постеснялся поставить себя в один ряд с Помпеем. Более того, даже пытался возвыситься над этим великим военачальником: ведь в то время как Помпей повёл римские войска на край света, именно он, Цицерон, спас сердце Римской республики от разрушения. В тот момент подобные замечания были приняты с энтузиазмом, хотя они сильно разозлили друзей Помпея и его самого.

В истерической атмосфере, которая в течение нескольких недель сохранялась в Риме, казалось, можно было сказать всё, что угодно и в это поверят. Хотя Цицерон старательно убеждал людей в том, что опасность миновала и что благодаря его бдительности и твёрдости всё теперь будет хорошо, он всё ещё продолжал пользоваться любой возможностью возвыситься в глазах людей. Часто выступая, он редко упускал случай оседлать своего любимого конька и поговорить о непредвиденных обстоятельствах, мародёрстве, вторжении галлов и отмене долгов. Вместо того чтобы распустить группы молодых людей, которые якобы в целях защиты города всюду расхаживали с оружием, он призвал всех «благонамеренных» граждан стать стражами порядка. «Благонамеренные», или, точнее сказать, богатые представители высшего и среднего класса, с готовностью ответили на этот призыв. Среди них можно было видеть хорошо вооружённых, совершенно невоинственных, стоявших вне политики людей. Оказался там и друг Цицерона, богатый банкир Аттик из Греции, который как раз наносил один из своих краткосрочных визитов в Рим.

Атмосфера благоприятствовала развитию ошибочных суждений, сведению счетов, и, без сомнения, нашлись сенаторы, которые рассматривали эту ситуацию как возможность избавиться от своих личных и политических врагов. Красс и я в прошлом открыто поддерживали Каталину, поэтому было легко обвинить нас в том, что мы втайне его поддерживали до конца. Реакционеры, такие, как старый Катул, старейший член сената, могли даже поверить в это предположение. Катон также вполне мог считать, что те, кто не разделяет его взглядов, при некоторых обстоятельствах могут стать преступниками. Поэтому и я и Красс оказались в весьма непростом положении.

На следующий день после ареста заговорщиков, на заседании сената, один из выступающих открыто обвинил Красса в соучастии в заговоре. Сам Красс считал, что этот манёвр был придуман Цицероном, но вполне возможно, что его инициатором стал Катул. В любом случае эта попытка не удалась. Слишком много сенаторов должны были Крассу деньги или надеялись занять, поэтому на несчастного выступающего сразу накинулись и решили посадить в тюрьму до тех пор, пока он не признается, кто подкупил его и заставил произнести эту очевидную ложь. Вполне естественно, что такого признания не последовало. Однако даже этого неудачного шага было достаточно для того, чтобы Красс на время потерял разум. Он всегда чувствовал угрозу со стороны Помпея, а теперь ему угрожали ещё и враги Помпея — Катон, Катул и все остальные. Поэтому он решил уехать из Рима в провинцию Македонию и на проходившем на следующий день заседании сената, на котором должна была решиться судьба заговорщиков, уже не присутствовал.

Это заседание, состоявшееся пятого декабря, оказалось необычным. На форуме и склонах Капитолийского холма столпилось много добровольных стражей Цицерона, вооружённых и готовых использовать своё оружие. Некоторые из моих друзей советовали мне не присутствовать на этом заседании сената. Они считали, что само здание сената и улицы будут небезопасным местом для меня. Но я не люблю демонстрировать свой страх и потому пренебрёг их советом. Оказалось, что они вовсе не преувеличивали степень опасности для меня, хотя я был великим понтификом и уже избран претором. Когда я вышел из дому, меня встретили разъярёнными криками и даже преградили дорогу. Те «благонамеренные», которых я видел, были очень возбуждены, что часто случается, когда люди берутся за оружие без особых на то причин, а потому им очень хотелось найти для себя жертву. Народ же в целом, среди которого я пользовался значительной популярностью, в тот момент был слишком запуган этой демонстрацией так называемой силы.

Однако я благополучно добрался до здания сената и занял своё место. Здесь тоже царило всеобщее возбуждение. Среди сенаторов было много моих личных друзей, и до начала заседания я переговорил с ними, при этом стараясь вести себя как можно спокойнее. Но поведение Катула, Катона и других говорило о многом. Они смотрели на меня с ненавистью и притворным презрением, как будто я был преступником.

После обычной религиозной церемонии Цицерон с несвойственной для себя краткостью, что произвело особое впечатление на присутствующих, объявил вопрос, стоящий на повестке дня, а именно: какова будет судьба заговорщиков? По традиции он попросил высказать своё мнение каждого сенатора по очереди, начиная с консулов, выбранных на следующий год. Первым спросили мужа Сервилии, Силана. Он, как было, по всей видимости, оговорено заранее, предложил объявить смертный приговор пяти заключённым. Мурена, второй выступающий, согласился с предложением Силана, так же поступили и консуляры, четырнадцать из которых присутствовали на заседании. Многие из них воспользовались случаем, чтобы произнести длинные речи, и высказывали своё мнение по поводу тех ужасов, которых лишь случайно удалось избежать. Они особенно отмечали тот факт, что власти должны исключить всякую возможность народного восстания, которая всё ещё сохраняется. После того как консулы высказали своё единодушное мнение, Цицерон обратился к преторам. Я, как один из преторов, избранных на следующий год, должен был говорить первым и понимал, что мне нужно особенно тщательно подбирать слова, так как ситуация, в которой я оказался, была действительно очень сложной. Цицерон именно этого и хотел. Я вовсе не собирался поддерживать большинство, потому что если бы поступил так, то разочаровал бы своих сторонников, потерял бы репутацию бесстрашного политика, которой очень гордился, и вопреки своим собственным взглядам стал бы способствовать тому, что сенат получит в свои руки опасную власть, могущую однажды обернуться против меня или моих друзей. С другой стороны, если бы я открыто и определённо высказал своё истинное суждение, меня, вероятно, вообще не стали бы слушать и, конечно, обвинили бы в соучастии в заговоре. Поэтому в тот момент не только моя репутация, но и жизнь оказались под угрозой.

В связи с вышеизложенным я вёл себя сдержанно, используя, насколько это было возможно, мой опыт в риторике. Я пытался привлечь на свою сторону симпатии слушателей не только смыслом своей речи, но и тем, как её произносил. Я начал с того, что отдал должное тем, кто выступал передо мной, за их красноречие, патриотизм, заявив, что полностью присоединяюсь к ним в том, что было сказано о вине заговорщиков. Действительно, отметил я, факты говорят сами за себя, доказательства неоспоримые. Но их обсуждение может таить в себе скрытую опасность в том случае, если красноречие станут использовать для разжигания страстей, вражды и помешают трезво оценить ситуацию. Римскому сенату сейчас необходимо действовать достойно, продуманно и, что самое главное, спокойно. В личной жизни человек иногда может действовать импульсивно, или, по крайней мере, его можно простить за то, что, когда его оскорбляют, он даёт волю страстям, подобным страсти отмщения, но те, кто стоит у кормила власти, не должны руководствоваться этим чувством. Более того, необходимо подумать о том, что, несмотря на то, что любое наказание в данном случае не может быть слишком жестоким, большинство людей запомнят именно жестокость наказания, а не тяжесть самого преступления.

К этому моменту меня внимательно и почтительно слушало большинство аудитории, хотя уже было понятно, к чему я веду. Для того чтобы удержать их внимание и немного подготовить к моему главному заявлению, я с некоторой торжественностью углубился в общие рассуждения на тему смерти и смертной казни вообще. Смерть, сказал я, если она не происходит в результате пыток, вовсе не является мучением, а лишь избавлением от боли страдания и унижения. Таким образом, если мы приговорим заговорщиков к смертной казни, то вовсе не выберем самое строгое, суровое наказание, которого заслуживают преступники, а навсегда снимем с них бремя мук совести. Более того, существуют неоспоримые аргументы против использования смертной казни в этом случае. Во-первых, она не является необходимой. Благодаря бдительности и патриотизму консула заговор находится под контролем, силы закона и порядка возобладали. Во-вторых, использование смертной казни неконституционно, а как уже было отмечено, не существует столь значительной угрозы для государства, которая могла бы оправдать неконституционный акт. Конечно, поспешил я добавить, государству нечего опасаться, что оно пострадает от антиконституционной тирании, до тех пор, пока с божьего соизволения во главе его стоит такой замечательный принципиальный консул, как Цицерон, но, несмотря на это, необходимо подумать о будущем. Следует опасаться того, что мы создадим опасный прецедент. Ведь может настать время, когда бесцеремонный консул в трудной ситуации захочет воспользоваться неконституционной властью для того, чтобы избавиться от личных или политических врагов. Поэтому я предложил конфисковать имущество заключённых и приговорить их к пожизненному заключению в тюрьме одного из итальянских городов. Таким образом, мы особенно подчеркнём тяжесть их преступления, выбрав наиболее суровое наказание, а конституция не будет нарушена.

Моя речь произвела огромное впечатление. Старый Катул, этот живой представитель ушедшего века Суллы, конечно же тут же выступил против и предупредил своих коллег-сенаторов о том, чтобы они не поддавались простой игре слов, нацеленной на то, чтобы ослабить власть их режима. Однако многие другие сенаторы снова призадумались, потому что мне удалось дать им понять, что, несмотря на расклад сил в данный момент, существует возможность того, что в будущем народ или народные представители потребуют назвать имена тех, кто проголосовал за убийство римских граждан без суда. Ко всеобщему удивлению, Квинт Цицерон, брат консула, который, так же как и я, был избран претором на следующий год, высказался в поддержку моего предложения. Другие последовали его примеру, и обсуждение стало ещё более запутанным после того, как поступило альтернативное предложение о том, чтобы отложить дискуссию до тех пор, пока Катилина не будет повержен.

Консул Цицерон вмешался в обсуждение и произнёс характерную для себя речь, в которой продемонстрировал свою приверженность букве закона. Он отметил мой патриотизм, милосердие и постоянное стремление действовать в интересах народа. Подобные комплименты были несколько двусмысленными, если не сказать больше. Затем он отметил, что в действительности моё предложение менее милосердно, чем предложение Силана. Разве смерть с этой точки зрения не является более предпочтительной, чем пожизненное заключение? Что же касается конституции, то заговорщики объявлены вне закона и потому автоматически лишаются прав граждан. А проявлять особую деликатность по отношению к таким людям — значит демонстрировать полное безразличие и даже жестокость к самому государству. Он сам, как консул, был готов принять на себя всю ответственность за любое действие, поддержанное сенатом.

Вмешательство Цицерона не оказало такого эффекта, как ему хотелось. Большинство сенаторов смогли заметить его оскорбительное замечание по поводу того, что я всё время отстаиваю интересы народа перед сенатом, а другие не прочь оскорбить народ. Ни на кого особенно не подействовало и его непродуманное заявление о том, что смертная казнь правомерна просто потому, что заговорщики объявлены врагами народа. Все знали: что бы ни сказал Цицерон, с этим можно ещё поспорить. Более того, стараясь произвести впечатление человека, стремящегося поступать в соответствии с конституцией, Цицерон добился лишь того, что все подумали, будто он ещё не решил, что надо делать. Обсуждение продолжалось, и люди оказались в ещё большем замешательстве. Неожиданно сам Силан изменил свою точку зрения и сказал, что его первое предложение было не совсем правильно понято. Он вовсе не имел в виду конкретно смертную казнь, а лишь самое жестокое наказание, которое можно наложить на заговорщиков в соответствии с конституцией. Если это пожизненное заключение, то он имел в виду именно заключение, а не смерть. Он ещё больше всех запутал, сказав, что в целом поддерживает альтернативное предложение о том, чтобы отложить обсуждение до тех пор, пока Катилина и его армия не будут уничтожены.

Именно в этот момент Катон, как избранный народный трибун, произнёс импульсивно страстную и весьма характерную для него речь, которая оказалась решающей. Хотя Катону ещё не исполнилось и тридцати лет, он уже пользовался значительной и в некотором смысле уникальной репутацией. Ему удалось этого добиться благодаря сверхъестественному упрямству и своей приверженности тому, что он называл древними добродетелями. Он начал с того, что страстно осудил Силана за изменение мнения во время обсуждения. Силан действительно выставил себя на посмешище, но он всё-таки говорил искренне и потому не заслужил оскорбления, которое бросил ему в лицо Катон, брат его жены. Однако среди сторонников Катона это пренебрежение правилами вежливости было известно как прямолинейность, а его мнение, что все несогласные с ним — негодяи, называлось прямотой, «честностью». После Силана он набросился на меня, не без причины обвинив в том, что я намеренно ввожу в заблуждение сенат. Затем он стал критиковать всю мою политическую карьеру, которую он описал как карьеру демагога с плохой репутацией. Он сказал, что если государство сейчас находится на грани краха, то в этом виноват я так же, как и Катилина. Больше того, я, вероятно, сам являлся участником заговора и мне надо благодарить судьбу за то, что не сижу вместе с преступниками в ожидании смерти, от которой я пытался защитить заговорщиков, этих чудовищных монстров зла и, без сомнения, моих друзей. Государство должно принять твёрдые меры, теперь или никогда, заключил он. Так как Силан малодушно отказался от своего предложения, то теперь он сам предложит смертную казнь.

Ярость и страсть этого неожиданного выступления изменили настроение собравшихся. Катону аплодировали со всех сторон, и очень скоро его предложение было принято, а в дополнение к нему ещё и решили конфисковать имущество заговорщиков, как изначально предлагал я в качестве альтернативы смертному приговору. Конечно, это было попыткой сделать вид, будто я некоторым образом сопричастен той решимости, которая сейчас охватила большинство. К тому моменту страсти накалились, но я не хотел и не мог молчать. Я стал протестовать против такого приговора, а именно конфискации имущества заключённых, если оказывается упразднённой наиболее милосердная часть моего предложения — сохранение жизни римских граждан, что позволило бы им избежать позорной смерти. Я страстно ответил на клеветнические обвинения, сделанные Катоном в мой адрес. В тот момент, когда я довольно спокойно говорил, обращаясь к ставшей враждебной аудитории, ко мне подошёл посыльный и протянул записку. Катон немедленно вскочил и, как обычно неуравновешенно, потребовал, чтобы содержание письма было доведено до всеобщего сведения. Он заявил, что, вероятнее всего, это было послание от одного из заговорщиков и что моя наглость всем хорошо известна, а потому я вполне мог получить подобное послание именно в священном здании сената. К тому моменту практически всех сенаторов охватила истерия, и они поддержали опрометчивое и, как впоследствии выяснилось, нелепое предложение Катона. К тому моменту я уже просмотрел мельком записку и понял, что это послание от Сервилии, сводной сестры Катона и жены Силана. Сервилия очень беспокоилась о моей безопасности на этом заседании сената и написала мне об этом в самых тёплых выражениях. Итак, заявив, что моя личная жизнь вряд ли может интересовать такого стойкого моралиста, как Катон, я передал ему записку и предложил прочитать её вслух. Это был несколько неловкий момент для Катона, который обнаружил, что держит в руках любовное послание, написанное его сестрой. Он оказался в центре всеобщего внимания, ведь сенаторы считали, что сейчас произойдёт нечто необычное. Катон не знал, как ему поступить, и в конце концов бросил письмо мне в лицо со словами: «Возьми его назад, пьяница!» Его поведение было бестактным, а слова глупыми: ведь как раз Катон отличался тем, что часто пил ночи напролёт, рассуждая, как это может делать лишь человек с одурманенными мозгами, о принципах морали. Кроме того, это был один из немногих пороков, в котором меня не обвиняли даже мои враги.

Однако инцидент с запиской практически не прервал страстного обсуждения. Я продолжал выступать против предложения о конфискации имущества заключённых и призвал народных трибунов поддержать меня, наложив вето. Однако трибуны боялись идти против мнения большинства и не сделали этого. В конце концов Цицерон, в основном для того, чтобы закончить обсуждения, а не по какой-либо другой причине, отклонил вопрос о конфискации и просто поставил на голосование предложение Катона о вынесении смертного приговора. Большинством голосов смертный приговор был утверждён. Те немногие, кто воздержался от голосования, привлекли к себе всеобщее враждебное внимание. Лично я, выходя из здания сената, оказался в окружении группы вооружённых стражников Цицерона, которые подошли ко мне с обнажёнными мечами и, похоже, были готовы использовать их. Немногие из моих друзей собрались вокруг меня и прикрыли своими тогами, но были и те, кто под воздействием страстей, возбуждённых Катоном, призывали стражей исполнить свой долг и покончить с предателем. Однако стражи ждали, пока сам Цицерон отдаст им нужный приказ. Но Цицерон, хотя говорили, что позже он сожалел об этом, запретил им приближаться ко мне. Не желая искушать судьбу, я покинул своих коллег, в то время как Цицерон в сопровождении большинства сенаторов и толпы вооружённых сторонников из представителей богатых слоёв населения медленно отправился через форум к тюрьме, где должна была состояться казнь. Сюда скоро привели и заговорщиков. Их через люк опустили в подземную темницу и там задушили. После того как Цицерон, присутствовавший при казни, вышел из подземелья, он громко заявил: «Они своё отжили», — а потом отправился домой в сопровождении большой, истерически настроенной толпы, которая, к его восхищению, приветствовала его как второго основателя Рима, спасителя и отца отечества.

Я, естественно, не присутствовал при этом неприличном зрелище и до конца года не появлялся в сенате. Не потому, что боялся за свою жизнь, а потому, что хотел сделать вид, что это так. Я знал, что неестественный «союз классов», столь милый сердцу Цицерона, не сможет существовать долго, и с помощью Метелла Непота уже заручился дружбой Помпея и даже предпринимал некоторые шаги, чтобы ускорить неизбежный процесс развала этого союза.

Часть четвёртая

Глава 1 БЕСПОРЯДКИ



Хотя в то время я не боялся насильственных действий по отношению к моей персоне, у меня были все основания опасаться любых других форм атаки. Я помнил, как в детстве, когда был ещё мальчиком, моему дяде Гаю Котте по решению суда пришлось отправиться в изгнание просто из-за того, что он был другом реформатора, и мне казалось вполне вероятным, что мои враги, будучи полностью в себе уверенными, предпримут подобные же действия против меня. Ведь и Красс, решив уехать в Македонию, опасался именно этого, а не только враждебных действий со стороны Помпея. Он мог позволить себе сделать это. Красс уже был консулом и имел огромные богатства, которые в любом случае защитили бы его. Я же погряз в долгах и не мог надеяться на то, что смогу выжить, не говоря уж о том, чтобы увеличить своё состояние, если только в конце своего преторства не получу в управление провинцию. Я чувствовал, что если позволю себе расслабиться хоть на мгновение, то, без сомнения, потеряю всё, и потому решил атаковать, прежде чем атакуют меня.

Новые трибуны, среди которых был Метелл Непот и Катон, приступили к исполнению своих обязанностей через неделю после казни заговорщиков и несколько недель, до первого января, когда в должности вступили более высокопоставленные лица, активно работали. За эти недели Катон и Непот успели много раз не сойтись во мнениях. Эти ссоры в основном касались вопросов, связанных с политическим будущим Помпея. Но эта проблема включала в себя и множество других, среди которых было и поведение Цицерона по отношению к заговорщикам.

Нужно отдать должное Цицерону, он обладал более трезвым взглядом на вещи, чем большинство его сторонников. Он понимал, что, чтобы его так горячо любимый «союз классов» выжил, необходимо объединиться с Помпеем, но оказался абсолютно неспособным осуществить свои планы. Он не сумел сдержать Катона и других фанатиков из своей партии, которые либо из принципа, либо из зависти решили, что Помпей должен стать обыкновенным гражданином, таким же, как и все остальные. В своей переписке с Помпеем Цицерон допустил ошибку, обращаясь к нему так, будто он ему равный, если не выше. К тому же он позволил себе обидеться на тот факт, что Помпей не сделал никакого официального заявления и не поздравил его с тем, что ему удалось спасти Рим и всю республику от надвигающейся революции. Ему нехватило воображения, чтобы увидеть, как сильно раздражало его поведение Помпея. Наверняка полководец, который никогда не любил складывать с себя командование, рассчитывал, что его вызовут в Рим вместе с армией, чтобы он подавил восстание. Эта очевидная мысль никогда не приходила в голову Цицерону, который был настолько тщеславным, что никак не мог понять, почему письма Помпея написаны в таком холодном тоне.

Его самолюбие было ещё больше задето той критикой, с которой на него обрушился Метелл Непот на народных собраниях. Катон конечно же организовывал ответные собрания, на одном из которых сильно польстил Цицерону, приветствуя его как «отца отечества». Хотя этот пустой титул звучал приятно, Цицерон начал серьёзно беспокоиться, когда Непот в одной из своих речей заявил, что человек, который осмелился убить римских граждан без суда, должен быть лишён права выступать на народном собрании. Подобные фразы обычно говорились, когда налагалось вето, и считалось, что Непот готов это право использовать, когда в последний день декабря Цицерон, слагая с себя полномочия, по традиции обратится к народу с речью. Перспектива того, что он будет лишён такой уникальной возможности самовознестись, была для Цицерона слишком страшной. Он немедленно попытался вступить в контакт с двумя женщинами, которые, как Цицерон не без основания считал, имели некоторое влияние на Метелла, хотя и заблуждался, полагая, что ради него они будут использовать это влияние. Одной из этих женщин была Муция, сводная сестра Непота и жена Помпея, другой — Клодия, жена брата Метелла Непота, Целера, который в тот момент воевал на севере с Каталиной. Как Клодия, так и Метеллы презирали Цицерона как любого самовыдвиженца, хотя объективности ради, скажу, что у Клодии он вызывал некоторый интерес. Её мог заинтересовать каждый, кто сам себе сделал имя и был богат. Особо впечатлял тот факт, что Цицерон начал переговоры с Крассом о покупке по баснословной цене одного из самых великолепных частных домов в Риме. Более того, Клодии хотелось бы, чтобы Цицерон присутствовал на её обедах. Он был великолепным собеседником, когда дело касалось общих тем, в вопросах политики несдержан, а когда речь заходила о нём самом, всегда очень смешон. Его хвастовство развлекало гостей и могло послужить поводом для анекдотов в соответствующих ситуациях. Кроме того, Клодии льстило, что жена Цицерона, без всяких на то оснований ревновавшая её к мужу, сильно противилась тому, что он ходит в её дом. Поэтому она дала Цицерону повод думать, что сделает всё возможное для того, чтобы сдержать Непота, хотя вовсе не собиралась делать этого.

Муция тоже не захотела помогать ему. Нельзя сказать, что она была верна Помпею, но его интересы берегла и сильно оскорблялась тем, когда сторонник Цицерона Катон говорил о том, что Помпей хочет стать диктатором.

Таким образом, результатом дипломатических шагов, предпринятых Цицероном, стали лишь его участившиеся ссоры с женой. В последний день уходящего года Метелл Непот осуществил свою угрозу и на основании того, что Цицерон не позволил римским гражданам говорить в свою защиту, запретил ему обращаться к народу с речью и лишь разрешил произнести обычную клятву о том, что в течение прошедшего года он исполнял возложенные на него обязанности, используя все свои способности. Цицерон, хотя и был глубоко потрясён, вёл себя весьма достойно. Он вышел вперёд, чтобы произнести клятву, и потом своим звенящим, хорошо натренированным голосом выкрикнул: «Я клянусь, что этот город и эта республика были спасены от развала мною, и только мною». Хотя это высказывание и было самонадеянным и неверным, на него ответили приветственными криками, и Цицерона к его дому провожало большое количество тех, кого он любил называть «благонамеренными».

Однако это стало последним событием, когда «благонамеренные» в большом числе появились на улицах города. А наиболее значительным явилось не то, что Цицерона приветствовали, а то, что Непот решился использовать своё право вето. На следующий день я вступил в должность претора. Не теряя времени, я атаковал самых влиятельных из тех, кого считал своими врагами. Вместо того чтобы присутствовать на церемонии на Капитолийском холме, на праздниках, которые устраивались в честь инаугурации консулов[248], я вместе со своими ликторами отправился на форум и взошёл на трибуну, с которой в течение следующего года должен был руководить слушаниями дел. Устроив так, что туда же пришло и значительное количество моих сторонников, я обратился к собравшимся с речью. Я предложил привлечь к ответственности старого и уважаемого государственного деятеля Катула и с радостью заметил, что мои слова возымели должный эффект. Членов моей партии восхищало то, что я снова действовал смело и использовал необычные методы. Они считали, что я в опасности, и это действительно было так, но моя демонстрация заставила их поверить в то, что у меня есть какой-то скрытый источник силы. Хотя в действительности прочность моей позиции целиком зависела от той веры в меня, которую они вновь обретали. Другие были просто потрясены тем фактом, что кто-то мог критиковать человека, являвшегося отцом сената. Но я не забыл, что Катул вместе с Катоном открыто обвинили меня в соучастии в заговоре с Катилиной. Теперь я обвинил его в некомпетентности в качестве наблюдателя за реконструкцией Капитолия и потребовал, чтобы было проведено расследование по поводу использования общественных денег. Я также обвинил его в превышении полномочий, имея в виду тот факт, что он поместил на ещё незаконченном храме надпись со своим именем. Я предложил, чтобы эту надпись уничтожили, Катула осудили за некомпетентность и чтобы сама работа по восстановлению храма и честь (что будет увековечено в новой надписи) были переданы Помпею. Я также добавил, что абсолютно согласен с мнением Метелла Непота, который правильно предлагает призвать в Италию Помпея, чтобы тот восстановил законность и порядок.

Катул и его партия отреагировали моментально. Как только им сообщили содержание моей речи, Катул ушёл с официальной церемонии на Капитолийском холме, хотя это и было одно из тех событий, которые доставляли ему особое удовольствие, в сопровождении друзей пришёл на форум и потребовал слова. Претор, имея дело со столь старым и выдающимся государственным деятелем, должен был бы пригласить его взойти на трибуну и оттуда обратиться к народу. Но я по опыту знал, что Катул был непримиримым противником, и решил унизить его как можно сильнее. Поэтому я предложил ему говорить, если ему было что сказать, прямо с того места, где он стоял, как обыкновенному человеку. Это намеренное оскорбление вышестоящего государственного деятеля республики имело тот эффект, какого я и ожидал. Моё поведение воодушевило членов моей партии и вызвало ярость среди «благонамеренных», которые всё ещё представляли собой значительную силу и могли быть опасными. Сам же Катул лишился дара речи. Однако скоро на форуме собралось так много его сторонников, что я решил отказаться от предприятия, которое могло стать самым запутанным и сложным. Жеста, который я сделал и о котором так много говорили впоследствии, хватало для моих целей. Я дал понять Катулу и другим, что, если они решатся атаковать меня, я готов защищаться. Кроме того, мне удалось подчеркнуть те различия, которые уже существовали между Помпеем и сенатом.

На следующий день Метелл Непот в сенате выдвинул предложение, чтобы Помпея вызвали в Рим для разгрома армии Катилины и восстановления порядка в городе. Так как все прекрасно знали, что небольшая армия Катилины была окружена правительственными силами и почти не имела шансов на успех, Непот не сумел обосновать своё предложение. Тогда большую часть своего выступления он посвятил критике Цицерона, который, возмущённый тем, что Непот не позволил ему за несколько дней до этого продемонстрировать своё ораторское мастерство при всём народе, теперь выступил с бранной речью, в очередной раз нудно рассуждая о своём убеждении в том, что Рим своим спасением целиком обязан ему одному. Его речь большинство сенаторов встретили бурными аплодисментами, а сам Цицерон так обрадовался этому приветствию, что не сумел понять, насколько результат его выступления далёк от того, какого он пытался добиться. Не только Непот, но и другие, такие, как Катон, могли истолковать его речь как атаку на Помпея, с которым Цицерон в действительности хотел быть в очень хороших отношениях. Катон даже воспользовался случаем, чтобы сказать, что, пока он жив, Помпей никогда не войдёт в Рим со своими войсками. Это замечание также было встречено аплодисментами, и Непот, видя, что его предложение в сенате не пройдёт, стал угрожать, что всё равно проведёт этот закон независимо от воли сената, поставив его на обсуждение народного собрания.

Я решил поддержать Метелла в его начинании, которое при существующих обстоятельствах являлось довольно смелым. Когда в своё время трибуны Габиний и Манилий вопреки воле сената провели закон, предоставлявший Помпею неограниченную власть в войне против пиратов и Митридата, государство было в большой опасности, представители богатых слоёв населения обеспокоены безопасностью своих капиталовложений, и потому они отдали свои голоса в поддержку закона и против мнения сената. Теперь же эти слои населения на время оказались тесно связаны с самыми реакционными деятелями сената. Многие люди как в сенате, так и вне его искренне верили в то, что Помпей намеревается стать диктатором. Многие другие просто завидовали ему, поэтому Метелл и я были уверены, что нам придётся столкнуться с враждебным отношением самой могущественной группы общества и мы можем рассчитывать лишь на мою личную популярность, которая несколько пошатнулась в результате событий, связанных с заговором Катилины, и на значительное число простых людей, которые отзовутся на эмоциональную значимость звания Помпея «Великий».

Лично я никогда не верил в то, что наша агитационная деятельность окажется удачной в том смысле, что мы сможем добиться закона, по которому Помпея можно будет вызвать в Рим, хотя Непот был не согласен со мной. Я лишь стремился ещё раз подчеркнуть, что власть народа — это реально существующий политический фактор, и продемонстрировать, насколько лживы словесные заявления Цицерона о том, что он был лидером объединённой Италии. В действительности Цицерон оказался одним из немногих в сенате, кто увидел преимущества в том, чтобы отнестись к Помпею с полагающимися ему уважением и вниманием. Но теперь ему пришлось занять сторону врагов Помпея, Лукулла, Катона и всех остальных: ведь он никак не мог поддержать тех, кто выдвигал предложения, которые лишь увеличили бы вероятность вынесения ему, как консулу, вотума недоверия.

Беспорядки, которые разразились в результате наших с Непотом действий, явились худшими из тех, что происходили в Риме за последние годы. Третьего января, пока ещё было темно, Непот направил к форуму значительное число вооружённых людей. Вскоре после восхода мы присоединились к ним и заняли наши места на возвышении перед храмом Кастора, готовясь зачитать законопроект народу. Мы считали, что соберётся много сторонников Катона и ещё одного трибуна, по имени Терм, но их оказалось мало. Катон, который находился в одном из своих продолжительных запоев, прибыл поздно и вынужден был поспешно посылать во все стороны гонцов для того, чтобы те привели группы его вооружённых единомышленников, способных противостоять нашим. Поспешно начали собираться сенаторы, включая и консула Мурену, и значительное число представителей всаднического сословия. Но некоторое время они оказались в меньшинстве, и в самом начале процедуры Катон и Терм были практически единственными членами партии, которые присутствовали на форуме. Надо признать, что они действовали смело и решительно. Так как они были трибунами, стражи освободили для них путь, и под громкие возмущённые крики Катон и Терм поднялись на возвышение. Катон демонстративно сел между мной и Непотом, выкрикнув при этом: «Я сижу здесь для того, чтобы они не смогли спланировать новый заговор». Потом, когда глашатай вытащил рукопись законопроекта и начал зачитывать её, он вскочил и, воспользовавшись своим правом вето, которое он имел как трибун, запретил ему читать. В толпе началась драка, и вскоре она перекинулась к нам. Непот, не обращая внимания на вето Катона, начал сам читать законопроект, но Катон вырвал рукопись из его рук и бросил на землю. Непот, придерживая Катона одной рукой, начал читать законопроект по памяти, но теперь другой трибун, Терм, вмешался и закрыл рукой рот Непоту. Это стало сигналом для того, чтобы драка стала всеобщей. Во все стороны полетели камни и палки. Представители нашей партии, которых в это время было больше и которых поддерживали вооружённые стражи Непота, начали сначала медленно, а потом всё более уверенно наступать на наших оппонентов и обратили их бегство с форума. Всё-таки, несмотря на обрушивающиеся на него удары, Катон продолжал твёрдо стоять на возвышении и выкрикивал какие-то предложения, в общем шуме абсолютно неразборчивые, но в которых слова «тирания» и «свобода» часто повторялись. В конце концов консул Мурена пришёл к нему на помощь, накинул на него свою тогу и вывел в безопасное место. Потом они вместе с остальными представителями сенаторской партии обратились в бегство.

Нельзя отрицать, что форум представлял собой абсолютно неприглядное зрелище. Всюду можно было видеть людей с окровавленными лицами, на земле валялось оружие и куски разорванной одежды. Вывороченные из мостовой камни и многое другое свидетельствовало о драке. Для того чтобы успокоить и привести собрание в чувство, Непот отпустил своих вооружённых охранников и после некоторого интервала начал вслух читать законопроект. Однако во время этого перерыва Катон и его друзья проявили себя весьма активно. Они реорганизовали своих сторонников и, как только увидели, что путь для них открыт, направились назад к форуму во всеоружии и начали закидывать камнями сторонников Непота. Нам пришлось отступить. Мой дом был недалеко, и потому я с достоинством удалился в сопровождении членов моей партии, Непоту же пришлось отступать более поспешно.

Я вовсе не считал, что в этом случае мы потерпели поражение. В действительности я чувствовал себя в большей безопасности, чем до этого, хотя события нескольких следующих дней, похоже, шли вразрез с этой моей уверенностью. Как я и ожидал, мои враги попытались отстранить меня от политической жизни, но теперь я мог противостоять им. Римский народ снова ожил и был полон решимости защитить меня. Люди начали понимать, что после года консульства Цицерона, столь наполненного событиями и пустыми речами, состояние дел осталось таким же, как и было до этого. И действительно, за год пребывания на своём посту Цицерон принял практически единственный закон «О взяточничестве во время выборов», да и тот был вероломно нарушен консулом Муреной, которого целиком и полностью поддерживал сам Цицерон.

Сенаторы попытались, хотя и безуспешно, воссоздать атмосферу истерии, преобладавшей в обществе во время процесса над заговорщиками. На своём заседании, которое состоялось в тот же день, когда произошли беспорядки, они все были одеты в траурные одежды, как будто произошло какое-то национальное бедствие, а Рим находится в руках революционеров. Снова был принят «последний закон», который наделял консулов полномочиями принимать те меры, которые они считали необходимыми для того, чтобы защитить государство. За ним последовал ещё один закон, абсолютно неправомерный, по которому Метеллу и мне отныне запрещалось исполнять свои обязанности в качестве государственных деятелей.

Помня о том, как воспользовались «последним законом» с заговорщиками Катилины, мы поняли, какая нам угрожает опасность. Непот созвал народное собрание, с горечью выразив своё недовольство по поводу того, как отнеслись к нему, представителю величайшего римского полководца, и заявил, что для того, чтобы спасти свою жизнь, ему придётся уехать из Рима и искать защиты у Помпея. Он попросил меня отправиться вместе с ним, но у меня были другие планы, и я позволил ему уехать одному. Я не хотел приезжать к Помпею в качестве беглеца.

У меня была своя партия, и, несмотря на риск, я намеревался сохранить её. Поэтому в течение нескольких дней я просто игнорировал декрет, принятый против меня сенатом. Следя за тем, чтобы меня должным образом охраняли, я, как обычно, отправлялся на форум и продолжал рассматривать те дела, которые выдвигались на рассмотрение суда. Народ восхищался этим открытым неповиновением, мои враги в сенате были в бешенстве. Вскоре стало ясно, что экстремисты в сенате, такие, как Катул и Катон, могут поступить по-своему и арестовать меня. Затем, вероятно, они могли бы найти какого-нибудь доносчика, который бы заявил, что я был в заговоре с Каталиной. Это, конечно, была серьёзная опасность, от которой надо было постараться уберечь себя, и поэтому, во всеуслышание заявив, что великий понтифик не может более спокойно ходить по улицам Рима, я отправился в свою официальную резиденцию и в течение нескольких дней не принимал участия в общественной жизни. Это время я полностью посвятил тому, что организовывал так называемую спонтанную демонстрацию в свою защиту.

В выбранный мною день несколько тысяч человек, многие из которых были вооружены, собрались около моего дома. К ним обратились ораторы, которые резко критиковали тех, кто осмелился выдвинуть в сенате предложение об отстранении от исполнения обязанностей выбранных римским народом должностных лиц. Сидя у себя дома, я мог слышать громкие крики: «Цезарь! Цезарь!» Они призывали меня выйти из дома для того, чтобы я в их сопровождении отправился в сенат, где они заставили бы сенаторов восстановить меня в должности. Тем временем мне сообщили, что сенат поспешно собрался на совещание, предвидя новые проявления жестокости и, возможно, даже революцию. Они всё ещё продолжали заседать, и их постоянно информировали о том, что происходило около моего дома. Многие из тех, кто сообщал им новости, были моими людьми. Я позаботился о том, чтобы содержание речи, с которой я собирался выступить, быстро и точно дошло до сведения сенаторов.

Когда я появился, толпа была в ещё большем возбуждении, чем я предполагал. Сначала меня чуть не сбили с ног кинувшиеся ко мне сторонники, которые затем с энтузиазмом начали уговаривать меня направиться туда, где заседал сенат. Однако я сумел добиться того, чтобы меня выслушали, и стал говорить спокойно и сдержанно, что вскоре возымело свой эффект. Поблагодарив их за преданность мне и конституции, я попросил их вернуться в свои дома тихо и спокойно. Я признал, что в сенате были люди, которые являются и моими личными врагами и врагами установленных принципов законности и порядка, но были и другие, сказал я, те, кто вскоре поймёт, что по отношению ко мне они поступили неправомерно, и по собственной воле попытаются восстановить справедливость.

Таким способом мне удалось успокоить толпу и подтолкнуть к действию сенат. Как только сенаторам сообщили о моей речи и о том, какой она возымела эффект, те сенаторы, которые были моими друзьями, тут же набросились на тех, кто обвинял меня в стремлении разжечь революцию. Их тут же поддержали другие, опасавшиеся ещё одного дня беспорядков. И ещё в первой половине дня ко мне в дом пришла делегация сенаторов. Им было поручено поблагодарить меня за моё патриотическое поведение и предложить вернуться в сенат, где меня должны были восстановить в должности претора.

Глава 2 СКАНДАЛЫ


Мне повезло, что представилась возможность действовать быстро и энергично в начале года. Вскоре после этой демонстрации небольшая армия Катилины вынуждена была вступить в сражение и потерпела поражение. Антоний Кретик, сославшись на приступ подагры, не принимал участия в сражении, но его подчинённый Петрей решительно повёл в бой войска. Каталина погиб, смело сражаясь за дело, которое уже давно было безнадёжным.

Теперь, как я и ожидал, на свет всплыли обвинения против тех людей, кто в прошлом как-либо был связан с Каталиной. Я стал вполне очевидной целью для подобных атак, но теперь моё положение сильно укрепилось, и, когда мои враги предприняли очередную попытку утопить меня, я был в состоянии действовать уверенно и сурово. Сначала появился доносчик Веттий, который обвинил меня перед следователем Новием Нигром. В своей предварительной речи Веттий заявил, что он может предоставить моё собственноручное письмо Каталине. Так как я находился в переписке с Каталиной в прошлом, то вполне возможно, что он мог это сделать. В то же самое время на меня повелась более серьёзная атака предателем Квинтом Курионом, который сначала сам был заговорщиком, а в конце присоединился к своей любовнице Фульвии и стал доносчиком, что оказалось куда более выгодным занятием. За свою деятельность он уже получил от сената награду. Как большинство доносчиков, он не знал, где остановиться, и, без сомнения, надеялся ещё на одну награду, если ему удастся опорочить меня.

Но я теперь был разозлён и чувствовал свою силу. Тут же в сенате я обратился к Цицерону, потребовав от него свидетельства о том, что с первых дней заговора я действовал патриотически, предоставив ему информацию, которую мог бы и попридержать. Здесь я конечно же рисковал. Курион был весьма полезен Цицерону, и, насколько я знал, Цицерон вполне мог быть среди тех, кто подстрекал людей против меня. С другой стороны, я понимал, что Цицерон, сильно обеспокоенный тем, что он потерял любовь и уважение народа, вряд ли рискнёт ещё больше подорвать свою позицию, присоединившись к моим врагам. Кроме того, я знал, что он был в больших долгах у Красса, купив себе великолепный дом, и хотя Красс в данный момент отошёл от политики, Цицерон вряд ли решился бы атаковать меня, зная, что может последовать ответная атака. Поэтому, как я и предполагал, Цицерон решил смыть грязь с моего имени и открыто поблагодарил меня за патриотизм, который я проявил не только в последнее время, но и в дни заговора.

Теперь я мог расправиться с моими обвинителями. Куриона осудили за то, что он выдвинул ложное обвинение против коллеги-сенатора. С него взыскали сумму предыдущей награды, и он был полностью опозорен. Что касается Веттия, то я позволил своим сторонникам разгромить его дом и растащить состояние. Затем его приволокли на форум и чуть не разорвали на части. В конце концов я спас его жизнь, заключив в тюрьму. Мною был также посажен в тюрьму Нигр за превышение своих полномочий: ведь он позволил себе выдвинуть обвинение против высшего должностного лица. Итак, на время мои враги оставили меня в покое.

Однако их нападки заставили меня измениться. Во мне проснулись чувства горечи и злости, которых я практически не знал до этого. Я стал несдержанным и нетерпимым к оппозиции, и, без сомнения, многие мои действия можно назвать своевольными и диктаторскими. Я считаю, что отчасти это изменение, если это действительно было изменение, в моём характере стало естественной реакцией человека, который чувствует, что на него охотятся и он должен бороться за своё существование. Так же как и в случае с пиратами, я был шокирован глупостью, самонадеянностью и некомпетентностью. Кроме того, с мораль ной точки зрения я был глубоко оскорблён тем, что на моё стремление поддерживать со всеми дружеские отношении и прощать зло мне отвечали лишь необъяснимой, непримиримой враждебностью. Раньше я с удовольствием посмеялся бы и забыл о тех проявлениях недоброжелательности, с которыми мне приходилось сталкиваться. Теперь же я начал охранять и защищать своё достоинство, иногда, возможно, слишком страстно.

Например, я рассматривал дело знатного юноши из Нумидии, Масинты, который очаровал меня своей внешностью и поведением. Я попытался защитить его в сенате, когда Юба, сын царя Нумидии, приехал в Рим для того, чтобы поддержать требования своего отца, заявлявшего, будто этот привлекательный молодой человек царский данник. В то время Юба общался только с моими врагами, и, выступая перед сенатом, он показал себя недостойно. Этот бородатый африканец обращался ко мне в презрительном тоне, намекая на то, что я был революционером и банкротом и что решился защищать иноземца из-за своей греховной страсти к молодому человеку. Он даже попытался обвинить меня в женственности из-за бахромы на рукавах моей туники, что стало входить в моду в Риме. Это ему, конечно, подсказал Катул или один из его приспешников. Я не мог вынести подобных оскорблений, поэтому подошёл к Юбе, схватил его за бороду и, несколько раз дёрнув из стороны в сторону, бросил его на землю. Потом я вернулся на своё место и попросил нумидийца продолжать свою речь, но с должным уважением к избранным государственным должностным лицам римского народа. Этот мой поступок привёл в замешательство как Юбу, так и тех римлян, которые подтолкнули его на то, чтобы он посмеялся надо мной. Они были ещё больше смущены, когда, после того как было решено, что Масинта должен выплатить свои долги и до этого времени обязан оставаться в тюрьме, я взял его под защиту и заявил, что буду содержать его у себя дома. Некоторые запротестовали, но я поступил по-своему. В действительности Масинта пробыл со мной больше года. По истечении этого срока, уезжая в свою провинцию в Испании, я тайком вывез его из города и в конце концов отпустил, чтобы он мог спокойно вернуться в свою страну.

В тот год, когда я был претором, мне пришлось не только столкнуться с политическими и личными ссорами и скандалами, но и пережить некоторые домашние неприятности. Главный скандал касался Клодия и моей жены и случился только в конце года, но и до этого я был сильно обеспокоен тем, что Помпей, судя по всем сообщениям, намеревался развестись со своей женой Муцией. Хотя моя роль в её неверности не более значительна, чем роль многих других, мне было очень жаль лично её как жену величайшего римского гражданина. Конечно, у меня и в мыслях не было, что следующей женой Помпея станет моя дочь. В действительности тем летом казалось, что все расчёты, которые я сделал, когда работал в сотрудничестве с Метеллом Непотом, абсолютно ошибочны. Тщеславие Помпея было удовлетворено, как я и думал, некоторыми комплиментами, сделанными в его адрес Непотом и мной. Но его тревожило то, что мы столкнулись с серьёзной оппозицией, и теперь он действовал в соответствии с политикой, прямо противоположной той, которую должен был бы выбрать по моим расчётам. Он даже предполагал вступить в брачный союз с представительницей семьи Катона, и ещё до того, как развёлся с Муцией, его представители говорили на эту тему с Катоном. К счастью для меня, Катон оказался настолько глуп, что отказался от этого предложения. К тому времени он принял ту точку зрения, что Помпей хочет стать царём, хотя тому не было никаких серьёзных доказательств, и не смог устоять перед соблазном ещё раз продемонстрировать своё ослиное упрямство, которое называл прямотой и честностью. Катон всюду хвастался тем, что отказал Помпею, и говорил, что он единственный римлянин, который ни за какую взятку не захочет отказаться от своих убеждений.

Теперь я понимаю, что, хотя никогда не был высокого мнения о политических способностях Помпея, в действительности наделял его большим умом, чем он обладал. Ему не удалось умиротворить Катона, и теперь, так как Помпей был слишком горд, чтобы отказаться от своего решения развестись с Муцией, он заставил отвернуться от себя семью Метеллов и других её могущественных друзей. Непот, который сообщил Помпею о том, что заставило его бежать из Рима, был очень зол, когда обнаружил, что Помпей вовсе не собирается вмешаться в события вместе со своей армией, используя повод — защиту прав трибунов. Он ещё больше разозлился, когда Помпей решил развестись с его сестрой и вступить в союз с тем самым человеком, который прогнал его с форума. Другой брат, Метелл Целер, был ещё больше взбешён отношением к Муции. Целер теперь являлся наместником в Цизальпинской Галлии, и у него были хорошие шансы стать консулом через два года. Ему нравилась Муция, но ещё больше ему нравилась идея о значимости и величии его семьи. Оскорбление, нанесённое семье Метеллов, казалось ему куда более тяжким грехом, чем предательство. Он стал непримиримым врагом Помпея и, поступив так, в результате оказал мне большую услугу.

Метелл Целер не придерживался каких-либо строгих взглядов на обязанности жён перед мужьями. И действительно, будучи женат на Клодии, он просто не мог поступать иначе. В тот год, когда он исполнял свои обязанности на севере республики, Клодия продолжала вести себя так же, как и обычно. Однако этот год её жизни стал ещё и знаменательным годом для всего человечества. В Рим из провинции её мужа, вероятно даже с рекомендательным письмом от него, приехал молодой поэт из Вероны, Валерий Катулл. Это был весьма образованный и приятный в общении человек, хотя и несколько несдержанный. Лично мне он нравился, и я всегда интересовался его работой. Меня очень расстроил тот факт, что несколько лет спустя он использовал свой огромный талант для того, чтобы обругать одного из моих легатов и меня самого. Его поэзия великолепна, хотя некоторые стихи чересчур заумны. Мне кажется, что те его произведения, которые он из любви, а позднее из злости посвящал Клодии, будут жить, тогда как другие, более напыщенные творения уже забудутся. Как только он появился в Риме, то, подобно многим другим, влюбился в Клодию и на короткое время стал её возлюбленным. Для Клодии, бывшей на десять лет старше молодого человека, это любовное приключение оставалось малозначительным, что же касается Катулла и всего мира в целом, то оно стало событием огромной важности. Ведь Катулл воспел свою радость, свою страсть и, наконец, своё отчаяние в поэзии, которая немедленно и весьма справедливо стала популярной. Его первое стихотворение «К Лесбии» (поэтический псевдоним, который он дал Клодии) явилось великолепной имитацией стиля Сафо[249]. Более поздние его произведения практически не носили отпечатка греческого влияния и были просто восхитительны своей простотой и силой. Можно, конечно, посмеяться над безрассудной страстью молодого человека к Клодии, которую он, без сомнения, воспринимал не просто как своего рода богиню, а как женщину с чистыми, бескорыстными чувствами. Никто не удивился, когда место в её сердце занял другой молодой человек, Целий Руф, друг Цицерона, который впоследствии стал довольно ненадёжным моим сторонником. Но человек с любым вкусом не может посчитать его поэзию смешной, и даже в том, что поэт ошибся в своей привязанности, было что-то величественное. Я никогда не мог так ошибаться в своих суждениях, и меня до глубины души трогали не только красота стиля этих стихов, но также искренность, глубина и простота чувств, звучащих в них.

Это была абсолютно новая поэзия в нашей культуре, и, как только она появилась на свет, работа всех других поэтов показалась лишь хорошо исполненными упражнениями школьников, а не проявлением истинного гения. До того времени Цицерон считался лучшим поэтом, хотя в последнее время он несколько подпортил эту репутацию, создавая бесчисленное множество стихов на различные темы, которые в конечном итоге сводились к единственной, а именно к его консульству. Я тоже писал неплохие стихи. Они просты и прямы, подобно прозе, которую я пишу на военные темы. Но я был бы слишком тщеславным, если бы предположил, что в них бьётся пламя гения, какое есть в поэзии Катулла. Жаль, что он так мало прожил. Нам нужны поэты для нового мира, который сейчас рождается, и теперь, когда этот мир обретает свои очертания, я не удивлюсь, если появится великий стихотворец, готовый посвятить себя политической национальной идее, а не обычным темам любви и безделья. Жаль, что у меня нет времени самому заняться этим. Сложилось так, что все мои поэтические работы, за исключением нескольких драм, являются любовными стихами и эпиграммами. Молодой Октавий даже предлагает, что в связи с тем, что меня почитают как бога, следует умолчать о существовании этих моих ранних произведений. Однако я думаю, что занятия поэзией мне не повредят, да и будущим поколениям хорошо бы помнить о том, что некоторые военачальники также являются образованными Людьми. Я не такой хороший поэт, как Софокл, но лучший военачальник, нежели он. И я намного превосхожу Суллу по обоим этим качествам.

В действительности же мало кто понимал всю важность нового увлечения Клодии. Куда больше сплетен ходило по поводу скандала, в который были вовлечены её брат Клодий и моя жена. Это было дурацкое происшествие само по себе, но оно причинило в то время мне некоторые неудобства, а так как к концу года все говорили только об этом, оно, вероятно, сильно расстроило Помпея. Ведь Помпей после года праздничных процессий и парадов сложил с себя командование. Без сомнения, он бы с удовольствием под любым предлогом сохранил свою армию, если бы сумел сделать это, но подобного предлога не возникло. Поэтому он распустил свою армию и в сопровождении незначительного числа своих сподвижников отправился из Брундизия в Рим. Он щедро отблагодарил своих легионеров и пообещал в скором будущем наделить всех воинов землёй. Он уничтожил пиратов и Митридата, установил порядок на Востоке и наконец действовал строго в соответствии с конституцией, таким образом показывая, насколько безосновательной была вся пропаганда, направленная против него Катоном, с одной стороны, и Крассом — с другой. Естественно, он ожидал, что его примут с почестями и благодарностью. Он привык к тому, что к нему относились как к величайшему человеку в мире.

Однако в Риме он обнаружил, что в сенате уже сформировалась сильная партия, выступающая против него. Катон, не желая признавать свою ошибку, продолжал настаивать на том, что Помпей всё ещё претендует на абсолютную власть. Лукулл уже дал понять, что будет выступать против ратификации тех условий, на которых был заключён мир на Востоке. Цицерон был разозлён и расстроен тем, что Помпей до сих пор официально не поздравил его как «спасителя отечества» во время заговора Катилины. И возможно, самым неприятным фактом был тот, что в Риме в основном обсуждали не победы на Востоке, а скандальную историю с Клодием и моей женой.

Всё это произошло в декабре. Был праздник доброй богини, который в этом году проходил у меня дома, под руководством моей матери и жены. Это очень любопытный праздник, и, хотя женщинам, принимающим участие в нём, запрещено рассказывать или обсуждать с мужчинами священные ритуалы, я всё-таки кое-что узнал о том, что происходит во время него. Видимо, часто церемонии носят характер оргии, а те, которые связаны с демонстрацией некоторых священных предметов, свидетельствуют о восточном происхождении этого культа. Женщины относятся к нему настолько серьёзно, что вовсе не все они готовы удовлетворить любопытство мужчины по этому поводу. Так как ни один мужчина не имеет права присутствовать в доме во время праздника, я ушёл в начале вечера, намереваясь вернуться после восхода. Однако вскоре после полуночи я получил записку от моей матери с требованием срочно вернуться. К тому моменту, когда я вернулся домой, большинство женщин уже ушли, но те, кто остался, были явно возбуждены и взволнованны. Моя жена Помпея в истерике заперлась в спальне. Единственное, что она могла сделать, так это умолять не верить ни одному слову, сказанному моей матерью, пытаясь убедить меня в том, что свекровь всегда ненавидела её. В данных обстоятельствах мне было очень жаль её, потому что она мне нравилась, но на слова моей матери можно положиться куда в большей степени, чем на её.

Вскоре моя мать сообщила мне о том, что произошло. Молодой Клодий, всегда поступавший так, что любой другой человек был бы просто шокирован его поведением, пришёл на торжественную церемонию переодетым женщиной. Обман обнаружился. Как оказалось, его поступок объяснялся не интересом к религии, а страстью к моей жене, и, конечно, ему показалась весьма привлекательной идея любовного свидания с женщиной при обстоятельствах, которые иному человеку показались бы просто невозможными. Без сомнения, Помпея, хотя она и отрицает это, прониклась духом этой безумной выходки и заранее обговорила весь план с Клодием. К несчастью для них обоих, план был недостаточно хорошо проработан. Клодий, видимо, так старательно подбирал свой туалет, что богатство его одежд в любом случае привлекло бы внимание окружающих. Конечно, ему льстило, что он может перевоплотиться в матрону, и, вместо того, чтобы немедленно пойти к Помпее, он задержался с другими женщинами, решив удовлетворить своё любопытство и узнать побольше об этом празднике. По-видимому, одна из подруг моей матери, внимание которой привлекла внешность Клодия, стала задавать ему какие-то вопросы, и Клодий, отвечая на них, настолько забыл обо всём, что сказал несколько фраз мужским голосом. Воцарилось смятение, и в суматохе Клодий сумел спрятаться в комнате одной из служанок Помпеи. Однако моя мать взяла дело в свои руки. Она приказала прекратить все церемонии, прикрыть все священные предметы. Затем дом обыскали и вскоре Клодия нашли и узнали. Женщины были в ярости от такой наглости и выгнали его из дома самым унизительным способом. После этого они вернулись домой намного раньше, чем их ожидали мужья.

Следующие несколько дней в Риме говорили только о Клодии, особенно страстно за этот случай ухватились представители реакционно настроенной знати, которые увидели в этом возможность погубить Клодия, чьё влияние среди людей было довольно значительным, и для того, чтобы дискредитировать меня, человека, в доме которою происходили события и жена которого стала причиной оскорбления святыни. Я надеялся на то, что этот случай повлечёт за собой лишь незначительные слухи в течение нескольких дней. Многие ожидали, что я немедленно разведусь со своей женой. Но я не желал выставлять себя на посмешище в роли взбешённого мужа, поэтому сделал всё, чтобы произвести впечатление, будто вся эта истории сильно преувеличена. Во время собрания понтификов, на котором я председательствовал, мы не говорили о вине кого бы то ни было в данном случае, а просто констатировали факт осквернения святыни и решили, что жертвоприношения должны быть ещё раз повторены. Я не испытывал чувства враждебности к Клодию и даже хотел защитить его. Большинство его врагов были и моими врагами. Он был талантливым оратором и любимцем народа и потому, как мне казалось, мог стать мне полезным.

Однако незначительная группа в сенате продолжала требовать расследования. Лукулл и Катул были руководителями этой группы, а Цицерон оказался настолько глуп, что позволил ассоциировать себя с ними.

В конце концов было решено, что Клодий должен предстать перед судом, и только после этого я развёлся с женой. Помпея перестала привлекать меня и быть мне полезной, и независимо от того, была ли она виновна или нет, я не мог позволить, чтобы меня подозревали в том, что я потворствовал ей. Отделавшись от Помпеи, я также доставил удовольствие моей матери и дочери. Суд над Клодием оказался ещё более скандальным событием, чем оскорбление святыни, тянулся несколько месяцев и продолжился в следующем году, доставив мне массу неприятностей. Кроме всего прочего, он задерживал мой отъезд в Испанию Дальнюю, куда я был назначен наместником. Когда началось слушание дела Клодия, Катон стал отстаивать принципы морали, а Цицерон потребовал возвращения к чистоте общественной жизни, которая существовала во времена его консульства и так быстро исчезла. Он снова заявил, что «благонамеренные» граждане должны объединиться, но вскоре стало ясно, что этот суд только подчеркнёт наличие разлада в обществе и продемонстрирует, до какой степени оно коррумпировано. Клодия конечно же поддержали обе его сестры и многие из тех общественных деятелей, с которыми они были связаны. Сёстры стали действовать ещё более активно, узнав, что Лукулл готов предоставить свидетельства кровосмесительных связей, существовавших между ними и их братом. Ещё более значительную поддержку Клодий получил от Красса, который вернулся в Рим и старался отстоять свои права перед теми, кто, подобно Катулу и Катону, оказался его врагами. Сам Клодий тоже не бездействовал. Он нашёл и подкупил свидетелей, подтверждавших, что во время оскорбления святыни Клодий находился за девяносто миль от Рима, и, кроме того, он задействовал группу вооружённых людей, чтобы испугать тех немногих членов суда присяжных, которые отказались получить взятки от Красса.

Даже при таких обстоятельствах Клодию едва удалось избежать заключения. Улики против него были столь убедительными, что требовалась определённая смелость для голосования против них. Его алиби было значительно ослаблено свидетельством Цицерона, который заявил, что Клодий заходил к нему домой за несколько часов до того, как начался женский праздник. Этими словами, как стало ясно из дальнейших событий, Цицерон нажил себе самого опасного врага, и мне даже кажется, что незадолго до начала слушания он хотел отказаться от своих показаний. Однако его замечательно глупая жена Теренция, убеждённая в том, что некоторая холодность её мужа в этом деле может быть объяснена лишь секретной связью между ним и Клодией, устраивала ему бесконечные сцены, и ему пришлось свидетельствовать в суде.

Меня тоже вызвали в качестве свидетеля. Я ограничился лишь заявлением, что ничего не знал о событиях, происшедших в моём доме. Когда же меня спросили, почему я развёлся с женой, то ответил, что мой опыт подсказывает, нужно быть чистым не только от вины, но и от подозрений. Этот ответ, к моему большому удивлению, запомнился, и его очень часто цитируют сегодня как пример моей высокой нравственности и морали, которая с годами стала куда более жёсткой, чем тогда. В то время, однако, Я просто имел в виду тот факт, что меня самого совсем недавно подозревали в связи с Катилиной, что было абсолютно необоснованно.

Моё свидетельство оказалось настолько полезным для Клодия, что он остался мне благодарен. Несмотря на щедрые взятки, суд чуть было не вынес решение против него. Двадцать присяжных проголосовали против Клодия и тридцать один за его освобождение.

Глава 3 НАМЕСТНИК В ИСПАНИИ


Я очень хотел побыстрее уехать из Рима, потому что в Испании меня ждало очень много дел.Впервые в жизни я должен был стать командующим постоянной армией, численностью в два легиона, и я собирался набрать ещё один, на месте. Мне уже было более сорока лет, и хотя я кое-что знал о военном деле, опыта у меня практически не было. Естественно, я тщательно подбирал свою свиту Особенно я радовался, что со мной отправлялся служить мой друг Бальб, который являлся не только квалифицированным управляющим, но, кроме того, был очень приятен в общении и обладал великолепными дипломатическими способностями. Так как он родился в Гадесе и детство провёл в Испании, я получал преимущества, связанные с его глубокими знаниями страны и местных условий. Задолго до того как мы покинули Рим, мы в целом наметили направления, по которым собирались действовать. Времени у меня было немного. В следующем году я собирался выдвинуть свою кандидатуру на консульство. Мне нужен был военный престиж и, кроме всего прочего, деньги.

В тот момент мне было очень трудно избавиться от своих кредиторов в Риме. В мою сторону летели весьма неприятные угрозы, что моё имущество будет описано, а я буду арестован, если попытаюсь выехать из города, не выплатив хотя бы часть своих долгов. Этого я никак не мог сделать. Мне нужно было огромное состояние, чтобы расплатиться с должниками. Поэтому даже после окончания суда над Клодием я не мог покинуть Рим. И снова меня спас Красс, выделивший мне огромную сумму денег, составлявшую четверть всех моих долгов. Таким образом, я смог удовлетворить требования самых настойчивых своих кредиторов. Остальным, включая и Красса, пришлось довольствоваться мыслями о моих грядущих успехах, и я теперь рад, что они оказались в выгоде, когда я расплатился.

Наконец я мог не бояться ареста, и мне оставалось лишь обеспечить безопасность Масинты, которого я никак не мог оставить в городе. Он ехал со мной, в моих носилках, до тех пор, пока мы не покинули пределы города, а позже я сделал так, чтобы Масинта, сев на корабль, отправился в Африку. Затем вместе с Бальбом и немногими моими друзьями я отправился как можно быстрее через альпийские деревни Северной Италии и богатые земли Пиреней в совершенно незнакомые и огромные просторы Испании.

Уже было, лето, а через год я собирался вернуться в Рим в качестве кандидата в консулы. Поэтому необходимо было немедленно начать действовать. Я познакомился со своими легионерами уже на марше, как всегда случалось со мной во время кампании. Но я не только познакомился, но и по-своему полюбил их. В действительности мои чувства к солдатам и центурионам, находившимся под моим командованием, были сильнее всех тех, которые я когда-либо испытывал. С этим чувством может сравниться лишь самая искренняя и преданная дружба. В этот период моей жизни это новое чувство и та деятельность, в которой оно выражалось, стали для меня самыми волнующими. Я наслаждался долгими переходами под палящим солнцем, и всегда, в конном или пешем походе, шёл с непокрытой головой, вовсе не стараясь скрыть свою лысеющую голову. Мне доставляли удовольствие все проявления военной жизни, кроме, пожалуй, самого кровопролития. Это удивляло многих моих друзей и большинство моих врагов. Я уже приобрёл известность как сильный политик, и у меня была репутация знатока моды, искусства, человека, который ввёл новую манеру одеваться, любителя женщин и того, кто очень тщательно следит за своей внешностью. Теперь, и практически в одночасье, у меня появилась репутация человека совсем другого типа. Начали рассказывать истории о моём мастерстве в верховой езде, о том, как я переплывал реки, о моей выносливости к жаре, холоду или голоду, о том, как я забочусь о своих людях, а они в ответ стремятся сделать невозможное, о том безрассудстве, с которым в критические моменты я подвергал опасности свою собственную жизнь. Многие из этих рассказов, конечно, сильно преувеличены. Например, правда то, что у меня была великолепная лошадь, замечательное животное, с которым никто, кроме меня, не мог справиться, но абсолютная ложь, хотя эту историю всё ещё повторяют, что у неё на копытах оказалось по пять пальцев, как у человека.

Кроме удовольствий, которые я получал от напряжения физических сил, от того, что разделял опасность, тяготы и лишения со своими воинами, этот новый образ жизни привлекал меня с интеллектуальной и духовной точек зрения. Я уже испробовал свои способности в странном и запутанном искусстве, именуемом римской политикой, но в Испании обнаружил, что в деле военного командования воля и инициатива, ум и решительность могут выражаться более ярко и достойно. С моей точки зрения, это объясняется не тем, что проблемы, решаемые военачальником, проще тех, с которыми приходится сталкиваться государственному деятелю, и не тем, что он более свободен от внешнего контроля. Это скорее вопрос срочности, потому что независимо от того, сложны его проблемы или нет, их нужно решать быстро и постоянно. И насколько бы полководец ни был свободен от руководящего влияния окружающих, он опять-таки постоянно и напрямую контролируется необходимостью сохранить жизнь себе и своим людям и обеспечить их боеготовность. Хотя в идеале мы воюем для того, чтобы обеспечить спокойствие граждан, в некотором смысле война более реальна, чем мир. Когда человеку изо дня в день приходится сталкиваться с вопросами жизни и смерти, эти слова приобретают значение, отличное от того, которое они имеют в речах, произносимых перед народом и в сенате. Во время войны вся человеческая личность задействована в каждом моменте сражения. Выживание зависит от моментального принятия решения, от ловкости и выносливости как тела, так и души. Даже недостойные люди во время войны могут стать великими. Они могут стать лучше, чем есть на самом деле, искренне и чистосердечно разделяя уверенность, настойчивость, огорчение, триумф с другими более смелыми и умными, чем они сами. Главнокомандующий может любить своих воинов за их слабость, а не только за силу, но в мирное время эти человеческие слабости моментально становятся предметом порицания и кажутся абсолютно неуместными, и тогда человек должен быть чрезвычайно одарён или же признать без зависти величие других.

Теперь я привык ко всем сторонам военной жизни. И всё-таки до сих пор не могу устоять перед её очарованием. Сейчас, когда столько различных дел удерживают меня в Риме и мне ничто не угрожает, кроме опасности политического убийства, я всё равно должен следовать тому, что представляется мне моей судьбой и что мне так нравится. Один предсказатель предупредил меня о том, чтобы я опасался завтрашнего дня, а именно ид марта. Я не придаю особого значения словам предсказателей, и, если всё пойдёт хорошо, послезавтра я снова отправлюсь в путь для того, чтобы присоединиться к своей армии и завоевать для империи новую провинцию на Востоке. Моё стремление действовать остаётся столь же сильным, каким оно было в те давние времена в Испании, когда я впервые услышал приветственный крик римских воинов: «Император!»

Свою первую кампанию я осуществил против живущих в горах, южнее реки Таг[250], племён Лузитании. Эти люди изначально были независимыми и потому привыкли хотя бы часть года жить за счёт того, что грабили и разоряли поселения других племён, находившихся под защитой римской империи. Когда я вторгся на их территорию, то знал, что мои враги в Риме обвинят меня в том, что я намеренно разжигаю войну для того, чтобы удовлетворить свои собственные интересы. Я как раз этим и занимался, но, как часто случалось, мои желания совпадали с интересами тех людей, которыми я управлял и кого должен был защищать. Находясь далеко в Риме, Катул говорил об этих жестоких горцах как о невинных беззащитных жертвах ничем не спровоцированной атаки. Торговцы из Гадеса и крестьяне с равнин Испании были иного мнения.

К началу зимы я очистил от лузитанов горы, победил врага в ряде незначительных сражений, захватил много пленных и заставил представителей племени, которые всё ещё не желали покориться, сначала отступить к Атлантическому побережью, а затем и вовсе убраться на остров. В последней части нашей операции мы очутились в местности, которая до сих пор оставалась неизвестной римлянам и была лишь едва знакома моим испанским воинам. Атлантический океан, куда хотел отправиться Серторий, был краем познанного мира. Я тут же решил исследовать его далее, хотя в то время уже приближалась зима и единственное, что я мог сделать, это осуществить неудачную попытку высадиться на острове, куда бежали племена горцев. В нашем распоряжении было лишь несколько неуклюжих плотов, а плохая погода сделала очень сложным их использование. В результате этой попытки у нас были небольшие потери. Её провал не имел большого воздействия ни на ход войны, ни на моральный дух моих солдат, которые, за исключением этого эпизода, в основном наслаждались победами и направились на зимовку, значительно пополнив свои кошельки. Я провёл зиму в Кордубе[251], Гадесе и в некоторых других городах, где был постоянно занят решением различных административных вопросов. За короткое время я успел многое сделать для того, чтобы улучшить как своё положение, так и положение самой провинции. Я обнаружил, что многие города всё ещё находились в состоянии экономического упадка из-за того, что им приходилось выплачивать контрибуции, наложенные на них во время войны Сертория. Вовсе отменив или же уменьшив размеры этих выплат, я сильно повысил благосостояние этих городов и изменил их враждебное отношение к Риму. Я постарался решить и другую очень острую проблему, касающуюся личных долгов. Сам являясь должником и едва избежав финансового и политического краха, я очень серьёзно относился к этому вопросу. Я установил процент от дохода человека, который с него могли требовать кредиторы. Эта мера восстановила уверенность многих, кто до этого был в отчаянии, и оказала благоприятное действие на испанскую экономику в целом. Кроме того, я изучил и, где это было необходимо, пересмотрел бесчисленное множество договоров и торговых соглашений, в том числе и строительные проекты, особенно в Гадесе. Кроме того, частично из интереса, а частично ради повышения собственной квалификации я тщательно изучил организацию всей системы религиозных верований. В этом городе существовало огромное количество религиозных культов, и я сумел с согласия населения внести некоторые изменения, включая запрещение приношения в жертву людей. Эта варварская традиция, вероятно, восходит своими корнями к карфагенской оккупации и до сих пор не отмерла. Всё это время я поддерживал контакт с Римом, и мои друзья сообщали мне обо всех изменениях в политической ситуации. Дела развивались в основном так, как я и предполагал. Осенью главной новостью стал триумф Помпея, величайший из тех, что когда-либо имели место. Однако к зиме я уже знал, что Помпей не сумел выиграть ничего, кроме благосостояния, славы и права всегда носить в сенате пурпурную тогу императора, что конечно же было для него весьма приятным знаком почтения. Я вполне представляю, как он, сидя в сенате, с удовлетворением разглядывает свой яркий наряд, но я никак не мог представить себе Помпея, произносящего какую-либо значительную речь или создающего вокруг себя партию, достаточно сильную для того, чтобы противостоять его политическим оппонентам. До сих пор единственным его успехом в политике было то, что он сделал консулом своего выдвиженца, Афрания. Но Помпей в нём ошибся. Афраний был великолепным солдатом, но ему недоставало культуры и политического опыта, и потому над ним всё время смеялись, как только он открывал рот. Его выбрали консулом исключительно по воле Помпея, истратившего огромные деньги, подкупая избирателей. Никто не осмеливался применить к Помпею закон Цицерона, запрещающий подкуп, хотя Катон продолжал самодовольно гордиться тем, что отказался вступить в родственные связи с человеком, который может так вопиюще нарушать закон. Вторым консулом был избран Метелл Целер, ещё более упрямый человек, чем Афраний, имевший огромные связи и влияние. Он стал злейшим врагом Помпея и пользовался поддержкой в сенате как со стороны той партии, которую после недавней смерти старого Катула возглавлял ещё более реакционный Катон, так и со стороны Лукулла и его друзей. Люди думали, что Лукулл отошёл от политики и теперь интересуется лишь разведением рыб, которые ели у него из рук, создаёт проекты парков и организовывает самые экстравагантные развлечения. Но он не забыл, как к нему отнёсся Помпей в Азии, и теперь начал действовать с былой Энергией. Мне стало ясно, что Помпей, который мог рассчитывать только на Афрания и на одного из трибунов, вероятнее всего, столкнётся с большими и, возможно, непреодолимыми трудностями в достижении двух основных целей, а именно утверждение сделанных им распоряжений на Востоке и наделение земельными участками ветеранов.

Другая новость из Рима касалась моего друга Красса, и я тут же понял, насколько она была важной. Красс организовал в сенате выступление могущественной корпорации всадников с заявлением о пересмотре их контрактов по сбору налогов в Азии. Даже Цицерон посчитал эти требования несправедливыми, но оказался достаточно мудр и понял: чтобы сохранить союз классов, на котором, по его мнению, зиждилась безопасность государства, нужно учитывать интересы этих могущественных финансистов, и, хотя и неохотно, выступил в их поддержку. Катон, действуя в соответствии с моральными принципами, которые практически всегда приносили вред его партии, набросился на Красса и финансистов с самыми бранными выражениями и сумел приостановить любые попытки обсуждения заявления. В результате в обществе страсти опять накалились. Наконец мне сообщили ту новость, какую я давно предрекал. Кто-то слышал, как Цицерон сказал, что союз классов остался в прошлом.

Теперь в моей голове более чётко сформировалась идея, которая некоторое время, как мне кажется, дремала в подсознании. До сих пор моё имя в политике было тесно связано с Крассом, теперь же я изо всех сил старался продемонстрировать своё дружелюбное отношение к Помпею. Однако Помпей и Красс казались непримиримыми врагами. Если, выставляя свою кандидатуру на должность консула в следующем году, я попросил бы о помощи одного из них, то автоматически сделался бы врагом другого и оказывался не в лучшей ситуации. Но теперь у обоих из них оказались одни и те же враги, которые были и моими. Мне казалось, что передо мной возникает единственный в жизни шанс. Политический союз между мной, Помпеем и Крассом всем бы показался немыслимым. Однако если бы такое случилось, то при нынешнем раскладе сил такой союз было невозможно победить. Эта идея не давала мне покоя всю зиму, пока я осуществлял свою административную деятельность, и во время новой кампании, начатой весной. Я возобновил военные действия в самом начале года, желая завершить задуманное как можно быстрее, а затем вернуться в Рим. Всю зиму Бальб занимался строительством флота в Гадесе, и в январе наши приготовления к походу вдоль Атлантического побережья были завершены. Я отправился в путь на месяц раньше, чем предлагали опытные советники. В этом был, конечно, определённый риск, но мне казалось, что мои будущие планы оправдывают его. И действительно, всё пошло как надо. Неожиданное появление флота и армии полностью деморализовало защитников острова, от которого нам пришлось отступить прошлой осенью. Нам никакого труда не составило высадиться на берег, разбить врага и захватить большое количество пленных. Затем я направился далее на север и покорил некоторые племена, которые никогда раньше не входили в состав римской провинции. Если бы можно было больше времени уделить этому походу, то я бы отправился и дальше. Но я и так исполнил всё, что намеревался. Мои войска приветствовали меня титулом «император», и наши достижения давали мне право требовать триумфа по возвращении в Рим. Я с сожалением приказал своему флоту повернуть на юг, хотя перед нами лежали ещё неизведанные и непокорённые просторы. Однако я действительно был на волосок от событий, которые оказались решающими для меня и остального мира. Пока я ещё не мог отчётливо разглядеть своё будущее, но и того, что видел, было достаточно, чтобы наполнить моё сердце всевозрастающим возбуждением. Каждая новость, приходившая из Рима, свидетельствовала о том, что возможность, которой я так долго ждал, наконец представилась. Для того чтобы воспользоваться ею, надо срочно возвращаться в Рим.

Глава 4 ВЫБОРЫ КОНСУЛА


В связи с тем, что время так много значило для меня, я пренебрёг законом, запрещающим наместнику покидать вверенную ему провинцию, пока не приедет его преемник. Я запланировал прибыть к воротам Рима в июле для того, чтобы потребовать триумфа, который я заработал, а затем выставить свою кандидатуру на выборы консулов. Так как выборы должны были проводиться в августе, у меня оставалось мало времени для агитационной кампании, и всю эту работу должны были осуществить мои друзья и агенты. Тем более что традициями и законом запрещалось вступать в город полководцу до того, как он отпразднует свой триумф. Кроме того, официально кандидаты на консульство должны лично внести свои имена в списки соответствующих магистратур в городе в определённый день, примерно за месяц до выборов. Однако я надеялся, что мне будет позволено сделать это по доверенности, если к тому моменту я ещё не отпраздную свой триумф.

Я считал, что моя популярность давала достаточно преимуществ и меня, безусловно, изберут консулом. Более того, торговля пленными, богатые подношения провинциалов упрочили моё финансовое положение, хотя для организации предвыборной кампании и триумфа пришлось снова прибегать к займу денег. В последний раз в моей жизни мне приходилось делать это.

Я был сильно занят организацией предвыборной кампании и подготовкой к триумфу. Мне хотелось, чтобы это зрелище стало настолько величественным, насколько это возможно. Но куда более важным моим занятием были секретные переговоры с Помпеем и Крассом. Помпей в то время оказался в затруднительном положении, которое ему казалось унизительным, а мне жалким. Он привык командовать и направлять действия огромных сил на достижение больших целей. Теперь в незнакомом мире политики Помпей обнаружил, что с его желаниями не считаются, его планы разрушают или высмеивают, и он не знал, как ему настоять на своём. Он напоминал великолепное, но ненаходчивое животное, пойманное в сеть, которому не хватало способностей освободиться. Собравшиеся вокруг него враги не могли даже равняться с ним в силах, но были настолько жестоки, что хотели воспользоваться его временной слабостью. Его первый и самый унизительный провал был связан с земельным законом, внесённым в начале года на рассмотрение сената народным трибуном Флавием, который действовал как его агент. Основная цель этого закона — наделение землёй ветеранов Помпея, но в нём также были пункты, касающиеся перераспределения земли между беднейшими гражданами, которые не служили в армии. Сами по себе предложения казались мне разумными, хотя они были не настолько продуманными и дальновидными, как те, что выдвигали мы с Крассом и которые отклонялись во время консульства Цицерона. Но эти предложения встретили ещё более ожесточённое сопротивление, чем в своё время наши. В сенате консул Метелл Целер продемонстрировал столь агрессивное и бескомпромиссное отношение к этим предложениям, что трибун Флавий, не без согласия Помпея, даже арестовал его и продержал в темнице, поставив свою трибунскую скамью около тюремных дверей. Если бы второй консул, друг Помпея, Афраний был умелым политиком или если бы Помпей сам имел хоть какое-нибудь представление о том, как создавать общественное мнение, этот жест мог бы стать весьма эффективным. Получилось же так, что эти действия окончились полнейшим провалом. Не последовало никаких спонтанных проявлений народной воли, хотя почти все были шокированы таким поведением трибуна и посчитали необходимым вскоре не только освободим. Метелла, но и подчиниться ему. Предложение Флавия отклонили, и решение вопроса о земельном законодательстве было отложено на неопределённое время. Итак, Помпей, несмотря на то, что его престиж был выше, чем у любого римлянина в истории, оказался в ситуации, которая не позволяла ему выполнить данные своим войскам обязательства. Помпею также не удалось добиться ратификации сенатом его распоряжений на Востоке. Здесь ему пришлось столкнуться с неистовым рвением Катона всюду соблюдать принципы морали и с продуманной критикой хорошо осведомлённого Лукулла. Даже Красс, у которого были свои причины ненавидеть членов партии Катона, поддержал их в этом вопросе просто из-за личной антипатии к Помпею.

Как только я оказался у стен города, то вступил в переговоры, оказавшиеся впоследствии самыми важными из тех, в которых мне когда-либо приходилось принимать участие. В этих переговорах большую роль сыграл Бальб, друживший и со мной, и с Помпеем. Бальб сумел напомнить Помпею о том, что я для него сделал; как я один поддержал в сенате предложение предоставить Помпею командование в борьбе с пиратами, о моём сотрудничестве с представителем Помпея Метеллом Непотом и о многом другом — список получился весьма значительный, чтобы перевесить те отрицательные эмоции, которые могли возникнуть у Помпея по поводу скандала, связанного с Муцией. Более важную роль сыграли те обещания, которые я давал ему на будущее. Здесь можно было с уверенностью сказать, что только я, если стану консулом, могу гарантировать, что независимо от воли сената будут приняты предложения Помпея. Сначала Помпей был склонен сомневаться в моих силах, но, после того как я тайно встретился с ним с глазу на глаз, он понял, что эти обещания вполне могут быть исполнены. Ведь Помпей был неглуп, ему лишь не хватало опыта и таланта политика. В общении с ним требовался особый такт. Помпей человек ранимый, а в тот момент его чувства были задеты не только врагами, но и неуклюжим вниманием друзей, особенно Цицерона, который всё ещё продолжал делать вид, будто считает, что подавление восстания Катилины имеет более важное значение, чем завоевание всего Востока. Я не сделал подобной ошибки. Я почти не упоминал свою недавнюю кампанию, но с огромным интересом расспрашивал Помпея о том, как ему удалось справиться с пиратами, захватить Иерусалим, оснастить флот, обмундировать и обучить армию, состоящую из местных жителей, и о многом другом. Мой интерес был истинным и профессиональным. Из этих бесед я многое узнал и оказался вознаграждён тем, что Помпей сделал несколько лестных замечаний в мой адрес по поводу успехов в Испании. Постепенно в наших отношениях возникло доверие, близкое к дружбе, и теперь, когда я был уверен, что Помпей поддержит мою кандидатуру, мог приступить к следующему, более сложному этапу переговоров, а именно попытаться примирить Помпея с Крассом.

Здесь снова необходимо было действовать весьма тактично, потому что с момента их совместного консульства десять лет назад оба не скрывали своего враждебного отношения друг к другу, и хотя им можно было объяснить, что, забыв прошлые обиды, они получат значительные преимущества в настоящем и будущем, ни один из них не желал забывать прошлого. Для моих целей влияние Помпея оказывалось более важным, чем поддержка Красса, но, во-первых, с Крассом меня связывали серьёзные финансовые обязательства, а во-вторых, только через него можно было обеспечить себе голоса могущественного класса финансистов. Этого я мог добиться, пообещав просто пересмотреть контракты, заключённые сборщиками налогов в Азии, манёвр, который немедленно уничтожил бы союз классов и полностью изолировал бы непримиримую оппозицию сената, лишив её всяких сил. Неотвратимость подобного события привлекла как военный талант Помпея, так и финансовое чутьё Красса. Более того, они оба пострадали от непреклонности Катона и его сторонников, и вполне возможно, что Катон со своими пуританскими, эгоистическими принципами управления государством сыграл столь же значительную роль, как и мой тактичный подход к двум столь нужным мне людям. В конце концов между Крассом и Помпеем установилось хотя и трудное, но от этого не менее эффективное понимание.

Переговоры проходили летом тайно. Однако ни для кого не было секретом, что я собираюсь выдвинуть свою кандидатуру на выборах консулов, и один этот факт вызвал самые горькие чувства среди моих врагов. А если бы им стало известно истинное положение дел, то эти чувства были бы ещё куда более неприятными. Я знал, что могу рассчитывать на поддержку народного собрания, и, если сенат начнёт упорствовать, был готов, подобно реформаторам прошлого, проводить свои законы через голову сената, непосредственно обращаясь к народу. У меня не было оснований бояться за свою жизнь, подобно предшествующим реформаторам. По крайней мере, я мог некоторое время рассчитывать не только на поддержку народа, но и на благосклонность представителей обеспеченных слоёв населения, не входящих в сенат. Важным фактором стало и то, что у моих врагов не было войск, способных переменить складывающуюся ситуацию силой. Военная мощь была в руках Помпея, а с ним я заключил тесный союз. Простой угрозы призыва к ветеранам Помпея отстоять справедливые требования, выдвинутые их предводителем, стало бы достаточно, чтобы продемонстрировать, что любая оппозиция моим решениям будет безнадёжной.

Перед выборами мои враги, и особенно Катон, накинулись на меня со злобной, но безрезультатной бранью. В июле, когда нужно было вносить моё имя в список кандидатов на консульство в Риме, я всё ещё находился у ворот города, уже практически закончив подготовку к своему великолепному триумфу. Я попросил разрешение сената внести моё имя по доверенности, и эта просьба обсуждалась за день до того, когда должны были объявлять кандидатуры на консульство. В римской истории существовало несколько прецедентов, когда подобная просьба удовлетворялась, и в действительности большинство сенаторов были склонны предоставить мне это право. Однако Катон, к огромной радости небольшой группы его сторонников, сумел лишить меня той почести, которой я заслужил. Его простой манёвр заключался в том, что он не умолкая изрекал банальные моральные принципы и лживые заявления до тех пор, пока не истекло время заседания сената. Итак, я был вынужден отказаться либо от триумфа, либо от консульства. Конечно же я ни минуты не колебался, и никто не сомневался, что я поступлю иначе. Я отказался от триумфа и на следующий день вошёл в город для того, чтобы внести своё имя в списки кандидатов на консульство. Меня сопровождала толпа моих сторонников, которые так же, как и мои солдаты, были возмущены подлым и мелочным проявлением обструкционизма Катона. В действительности злость моих отборных войск, которые я привёл из Испании в Италию, намного превосходила мою досаду по поводу того, что я оказался лишён почестей триумфа, хотя затратил уже так много денег на его подготовку. Ведь войска с огромным энтузиазмом ждали этого торжественного события. Их экипировали особенно элегантно, и, хотя мои легионеры умели лишь сражаться, по этому случаю они тщательно отрепетировали чёткие движения на параде, который, по их глубочайшему убеждению, должен был превзойти всё ранее виденное. Они сочинили стихи в честь своего военачальника и уже заучили их. Эти стихи не всегда отличались уважительным отношением, но были полны любви. В одном из них была такая строка: «Прячьте жён, ведём мы в город лысого развратника». Эти стихи и многие другие, со ссылкой на мою дружбу с царём Вифинии, стали весьма популярными среди моих воинов, но исполнили они их в триумфе лишь спустя много лет. В то время ярость моих солдат, разочарованных тем, что они не получили полагающейся им и их военачальнику почести, удивительным образом сочеталась с энтузиазмом римских граждан, радостно воспринявших моё возвращение. Эта народная демонстрация доказала всем мою популярность, и становилось очевидным, что меня обязательно выберут консулом. Теперь мои враги потеряли надежду остановить меня и все свои усилия направили на то, чтобы как можно больше навредить мне, пока они ещё занимали свои посты — лишив по возможности тех почестей, которые полагались мне после истечения срока моего консульства.

Моим соперником на выборах, который в случае своей победы сделал бы всё, чтобы навредить мне, оказался Бибул, мой бывший коллега по эдилитету. Ещё с тех пор он невзлюбил меня как человека и как политика, однако обратился ко мне за помощью, надеясь воспользоваться моим влиянием среди народа в обмен на финансовую поддержку, такую же, какую оказывал в бытность эдилом. Однако вскоре он решил поменять свою тактику. Став зятем Катона, Бибул почувствовал, что у него будет больше шансов победить на выборах, а его самолюбие будет в большей степени удовлетворено, если он в открытую выступит в качестве моего оппонента. Поступая так, Бибул надеялся на партию Катона и, без сомнения, считал, что, подобно Метеллу Целеру, который успешно справился с Афранием, ему при поддержке тех же людей так же легко удастся справиться со мной. Был учреждён специальный фонд для того, чтобы купить голоса для Бибула, и сам Катон внёс в него деньги. Он даже заявил, что всеобщее благо заставляет его жертвовать принципами добра и зла. Подобную софистику было очень странно слышать от такого отъявленного моралиста, как Катон, часто заявлявшего, что никакие соображения не могут заставить его пожертвовать суровыми законами добра. Ему справедливо приписывали слова: «Пусть весь мир будет лежать в развалинах, лишь бы справедливость восторжествовала». Что касается Бибула, то его сильно подбодрил тот факт, что на него обратили внимание. Он поклялся постоянно выступать в оппозиции ко мне, если мы вместе станем консулами. Ни он, ни те, кто тратил такие огромные деньги для того, чтобы подкупить избирателей, даже не догадывались, что я уже обеспечил себе такое сильное положение, что для меня стало абсолютно безразлично, выберут Бибула или нет.

Последнее и весьма провокационное действие, направленное против меня, было совершено накануне выборов, когда по традиции принято заранее решать, какие провинции получат новые консулы после того, как истечёт срок их пребывания в должности. После моих успешных походов в Испании казалось естественным предположить, что в случае, если я буду избран консулом, то впоследствии захочу получить в своё распоряжение войско — в то время я уже начинал думать о Галлии. Однако мои враги правильно оценили ситуацию и были уверены, что меня изберут консулом, а потому решили в меру своих способностей навредить мне в будущем и лишить Рим моих услуг. Им удалось провести в сенате закон, по которому вопреки всяким существовавшим до этого времени прецедентам консулы не получали никаких провинций. Вместо этого они наделялись правом управления «лесами и пастбищами» — чисто гражданское назначение, которое с успехом мог бы выполнять любой, достаточно умный магистрат.

Я всё ещё хотел, если это будет возможно, обойтись малой кровью, но когда увидел, с какой решимостью мои враги угрожали моей чести и будущей безопасности, я тоже подготовился к ответным действиям и с удовольствием заметил, что могу противостоять им с той же силой, как их собственная, и даже привлечь ещё более могущественные резервы.

В августе меня выбрали консулом, а моим коллегой стал Бибул. Оставшиеся месяцы года я посвятил подготовке законодательства, которое собирался выдвинуть на рассмотрение сената, как только вступлю в должность первого января. Хотя большинство моих планов всё ещё оставались в секрете, я попытался разными способами обеспечить себе поддержку со всех возможных сторон, исключая экстремистски настроенных реакционеров. Я даже попытался перетянуть на свою сторону Цицерона при помощи своего друга Бальба. Бальб, который был великолепным дипломатом, способным провести любые переговоры, почти сумел его уговорить. Цицерон уже несколько отстранился от тех экстремистов, при помощи которых ему удалось получить власть, и, похоже, на него большое впечатление произвело предложение Бальба, которое, как мне казалось, должно было привлечь Цицерона: мы обещали следовать его советам. И действительно, в то время с его стороны было бы правильным принять моё дружеское предложение. Однако он действовал нерешительно, боясь обидеть своих могущественных друзей, которые в прошлом поддерживали его, даже несмотря на то, что в политике они были ненадёжны или даже хуже. Кроме того, Цицерон не мог представить себе коалицию, во главе которой не стоял бы он сам. Как рассказал мне Бальб, он до сих пор не мог думать ни о чём, кроме того периода, когда сам был консулом, и даже читал Бальбу длинные отрывки своих стихов, сочинённых на эту тему. С точки зрения Бальба, Цицерон сейчас не представлял для меня никакой опасности, а в будущем вряд ли был бы полезен. Как впоследствии выяснилось, Бальб оказался прав.

Конечно же в основном я возлагал надежды на Помпея, но даже не надеялся на то, что окажусь с ним столь тесно связан. Как показывает опыт, это вполне обычное явление, что человек средних лет страстно влюбляется. Вот Помпей и влюбился в мою дочь Юлию. Конечно, если бы он стал моим зятем, то это полностью соответствовало бы моим интересам, более того, мне Помпей начинал нравиться, и я видел, что он может сделать мою дочь счастливой. Юлия находила его весьма привлекательным, и, кроме того, её не без оснований интересовала перспектива того, что она может стать женой человека, который всё ещё считался величайшим в мире. Было решено, что свадьба состоится в начале года, когда я буду консулом. Перед этим мне пришлось решить весьма трудную проблему и убедить мою старую подругу Сервилию в том, что необходимо разорвать помолвку между её сыном, молодым Брутом, и Юлией. В этом случае, как и во многих других, Сервилия поступила весьма разумно. Примерно в это время, мне кажется, я купил для неё жемчужину, за которую заплатил больше денег, чем когда-либо в Риме платили за драгоценности.

Итак, приближался день, когда я должен был занять самый главный пост в государстве. В конце года неожиданно разразился страшный шторм. За ним последовал разлив Тибра, уничтоживший массу ценного имущества, смывший деревянный театр, а в гавани Остии корабли были выброшены на берег. Страшный, ураганный ветер обрушил проливные дожди с громом и молнией. Позже люди часто вспоминали о нём, называя его «штормом консульства Метелла», и считали, что это стало знамением, предупреждающим о грозящем развале государства и начале гражданской войны. Верно, что с этого момента в стране изменилось соотношение сил, но оно изменилось в сторону повышения компетентности руководства. Что же касается гражданской войны, мои враги и мой друг Помпей сами развязали её.

Глава 5 КОНСУЛ


В детстве мои учителя обычно говорили мне, что величайший день в жизни благородного римлянина — это тот, когда он в сопровождении своих друзей и сторонников приходит в храм Юпитера Капитолийского для того, чтобы по традиции принести в жертву быков и вступить в должность консула римского народа на следующий год. Даже старый Марий с особым благоговением вспоминал эту церемонию, говорил об особой почётности должности и торжественности события, хотя сам впервые добился права стать консулом не своими политическими способностями, а лишь внушительным военным опытом и несколько вульгарной, хотя и популярной, критикой, направленной на аристократию. Я же, напротив, был практически неизвестен как военачальник. Не говоря уже о Помпее и Лукулле, в сенате было по меньшей мере двадцать человек, которые могли больше, чем я, претендовать на военную славу. Я добился консульства лишь благодаря своей склонности к политическому манёвру, безрассудной экстравагантности, моей способности заводить друзей и моему упорному труду. Я продемонстрировал определённое постоянство взглядов и бесстрашие, чем заслужил уважение людей. По крайней мере, в этом году я смогу вести дела так, как того пожелаю. Я знал, что за этот год должен обеспечить себе будущее, и когда первого января поднимался по склонам Капитолийского холма для того, чтобы принять участие в жертвоприношении, то смотрел на изображение Мария, которое приказал восстановить, и мысленно возвращался к дням моей молодости, когда я получил первый урок того, что в конечном счёте власть зиждется на силе оружия. Я думал о тех многих людях, кого знал и которые приняли мучительную смерть, попав в стремительный водоворот страшных событий нашего времени. Тогда, так же как и теперь, меня увлекал вопрос о том, стану я исключением из общего правила и смогу ли избежать того, чтобы либо самому принять участие в кровавой резне, либо стать её жертвой. Конечно, теперь мне поздно отступать. В определённой степени я заставил события идти по тому руслу, по которому хотел, но, с другой стороны, они сами управляли моими действиями. Для того чтобы просто быть в безопасности, я должен увеличить свою власть. Я уже достиг такого высокого положения, которое могло бы удовлетворить других и рассматриваться как конечная цель долгого, трудного пути всей жизни. Однако за этим лежали ещё более высокие вершины, меня манила неизвестная страна, к которой меня толкали как собственные амбиции, так и необходимость. Даже если бы мне открылось будущее, я не мог бы поступить иначе. И сегодня, когда в мире не существует другой силы, сравнимой с моей, и когда единственная опасность, угрожающая мне, — убийство, я всё ещё должен двигаться вперёд, должен завоёвывать и увеличивать царство порядка. Однако в этой необходимости я нахожу свободу. Я не являюсь, подобно Марию, рабом страстей. Я знаю, что делаю, и сам решил стать инструментом в руках необходимости.

Я никогда, кроме разве в моих отношениях с племенами местных жителей, не прибегал к жестокости, когда был возможен компромисс, поэтому в начале своего первого срока консульства я сделал всё возможное, чтобы успокоить подозрения Бибула и завоевать расположение умеренных представителей сената. Если бы только Цицерон послушал Бальба и в открытую поддержал меня, я бы добился успеха без той силы принуждения, которой обладал.

Я начал с того, что немедленно представил на рассмотрение сената земельный законопроект, который, пройди он, замедлил бы обнищание населения Италии и удовлетворил требования воинов Помпея. Это был беспрецедентный случай, когда консул сам предлагал новое земельное законодательство. Подобные законы всегда выдвигались трибунами, и независимо от того, насколько продуманными они являлись, их всегда рассматривали как революционные. Я надеялся, что, если сам предложу этот законопроект, он станет больше отвечать требованиям времени и нуждам империи. В действительности закон о перераспределении собственности государства, предложенный мной, был чрезвычайно умеренным. Я постарался отметить, что не будет никаких обязательных экспроприаций и что богатые земли Кампаньи, основного источника дохода крупных землевладельцев, будут исключены из пунктов законопроекта. Я дал понять, что не собираюсь входить в комиссию по перераспределению земли, и даже заявил о своей готовности согласиться на любые поправки и изменения к любому пункту проекта, который будет принят сенатом. Я заметил, что было бы великолепно, если бы единый сенат после необходимых слушаний и проработок принял законопроект, который отвечает интересам народа и является справедливым. Я полностью воздержался от любых угроз, касающихся того, каким будет моё поведение в том случае, если сенат откажется, поступим, так, как я советую.

Это стало последним случаем в нашей истории, когда у сената была возможность действовать как мудрый и независимый, конструктивно управляющий орган. Сенаторы отбросили эту возможность. Мой разумный подход и вежливость манер сделали для них очень трудным открыто выступить против предложенных мною мер, которые принесли бы пользу Помпею и увеличили бы мою популярность. Несколько недель они путём различных трюков во время обсуждения избегали какого бы то ни было серьёзного обсуждения предложенного законопроекта, но я был терпелив. Я думал, что необходимо лишь вмешательство со стороны какого-либо уважаемого сенатора, как, например, Цицерона, и тогда закон будет быстро принят. Но Цицерон стал играть в прятки. Это был момент, когда он мог сослужить хорошую службу государству. Его бездействие и нерешительность лишь спровоцировали жестокость, которую, как Цицерон всегда заявлял в своих речах, он изо всех сил старался предотвратить. Год начался под названием «консульства Цезаря и Бибула», но ещё до того, как он закончился, его стали называть «консульством Юлия и Цезаря». Не я это придумал. Мне кажется, что я куда более терпелив, чем большинство людей.

Думаю, что по натуре я терпеливей многих. Конечно, ни один из моих друзей не сможет сказать, что меня легко вывести из себя. Но всё-таки иногда случалось, когда меня охватывала неуправляемая ярость. Катон в большей степени, чем любой другой человек, мог вызвать во мне подобные чувства. Так произошло на одном из заседаний сената, когда после того, как я ещё раз предпринял попытку начать плодотворное обсуждение законопроекта, он поднялся со своего места и, стараясь говорить как можно более оскорбительным тоном, заявил: «Люди должны быть счастливы, что у нас есть такая конституция. Я считаю, что любое нововведение нежелательно». Неожиданно мне показалось, что этот человек просто невыносим. Я приказал своим ликторам схватить его и на время отправить в тюрьму. Я решил, что там он сможет спокойно обдумать все достоинства конституции, которая со времени моего детства никогда не работала в интересах компетентного руководства, а в большинстве случаев препятствовала проявлению гения и ценой бесконечных кровопролитий задерживала то, что было необходимо. В то же время я намеревался продемонстрировать его сторонникам, что не собираюсь долго терпеть их продуманные оскорбления, неискренность и пренебрежение реальными фактами.

Однако мой поступок оказался ошибкой. Вместо того чтобы поднять шум, Катон вопреки моим ожиданиям повёл себя достойно. Он молча позволил увести себя, и это имело больший эффект, чем любые слова. Некоторые члены сената поднялись, чтобы отправиться вслед за ним, и отказались слушать меня, когда я попросил их вернуться на свои места. И тут я понял, что наступил тот момент,которого я ждал и в то же время так старался оттянуть. Я отменил свои приказы ликторам и позволил Катону и другим членам сената снова занять свои места. Некоторое время они, вероятно, думали, что победили, но сильно встревожились, когда я заговорил. Я заявил, что выдвинул земельный закон на рассмотрение сената для того, чтобы предоставить им возможность внести в него свои поправки и изменения. Вместо того чтобы исполнить свой долг, они лишь препятствовали нормальному развитию событий и даже не начали предварительных слушаний. «Теперь, — сказал я, — законопроект будет выдвинут прямо на рассмотрение народа, и только народ будет решать, принять его или нет».

Моя речь была задумана как объявление войны, и её приняли именно так. Многих сенаторов охватил страх. Ведь им тоже придётся обращаться к народу во время приближающейся предвыборной кампании, и их карьеры будут зависеть от голосов избирателей. Многие другие, однако, всё ещё продолжали следовать за Катоном и Лукуллом. Теперь они начали устраивать встречи в доме Бибула и придумывали способы, как помешать мне осуществить свои намерения. Они, без сомнения, были готовы использовать силу, но не знали, что между Помпеем, Крассом и мной было достигнуто взаимопонимание, и потому, если дело дойдёт до вооружённых столкновений, вся сила будет на моей стороне.

Я провёл несколько предварительных собраний на форуме, на которых присутствовало большое количество народу. Когда на одном из них появился Бибул, я с особой вежливостью отнёсся к нему и попросил прислушаться к тому, что говорят сами люди, изменить свою позицию по отношению к закону и избежать ненужного столкновения мнений между народом и сенатом. Я предложил ему выступить перед людьми и успокоить их. Однако к тому времени у Бибула возникло несколько преувеличенное мнение о своей значимости. Он просто вышел вперёд и сказал: «Если вы все хотите, чтобы был принят этот закон, то этого не будет, по крайней мере пока я являюсь консулом». Хотя он и был чрезвычайно глупым человеком, ему нельзя отказать в смелости, и он достойно выдержан тут же посыпавшиеся на него бранные слова и ругательства.

Я решил, что настало время в открытую продемонстрировать силу, которой хоть и можно противостоять, победить — вряд ли. На следующее собрание народа, которое было организовано мной, ко всеобщему удивлению, я явился в сопровождении Помпея и Красса, которые всем своим видом демонстрировали, что они едины. Я попросил их обоих произнести речь, и каждый из них поддержал другого. Особое впечатление произвела речь Помпея. Он прокомментировал все пункты законопроекта в деталях, выразил недовольство тем, с какой неблагодарностью отдельные сенаторы отнеслись к нему, и воздал должное Крассу и мне за то, что мы поддержали справедливые требования его воинов и истинные интересы народа. Затем я повернулся к нему и выкрикнул: «Помпей Великий! Я, консул, и весь народ обращаемся к тебе! Если проведению этого законопроекта будут жестоко препятствовать, что ты сделаешь для того, чтобы отстоять его?»

Установилось молчаливое ожидание, и Помпей, хотя и не был хорошим оратором, оказался на высоте положения. Он ответил: «Я не занимаю никакой должности. Я простой гражданин. Но консул и римский народ удостоили меня чести и попросили о помощи. Я говорю, что если ваши враги вынут свои мечи из ножен, я призову свои легионы».

Его слова были встречены бурными аплодисментами, и вскоре их начали повторять повсюду. Теперь для всех стало очевидным, что сочетание нашей силы и влияния было непобедимым. Большинство сенаторов тут же признали этот факт. Катон, Бибул и их сторонники неожиданно оказались в изоляции и лишь теперь сумели понять, насколько незначительны были те силы, которые, по их заявлениям, они представляли. Сначала Бибул, стараясь чётко придерживаться буквы закона, попытался предотвратить собрание народа. Он заявил, что каждый день в течение всего года станет совершать ауспиции[252], и, таким образом, собрания народа и их решения будут незаконными. Я не обратил внимания на это его вмешательство и продолжал подготовку.

В этот раз мы не повторили тех же ошибок, как во время народного собрания, организованного Метеллом Непотом, когда я был претором. В любом случае нас практически единогласно поддерживали все граждане Римской республики. Для того чтобы предотвратить вмешательства в слушания законопроекта, я расставил на форуме надёжные подразделения людей, многие из которых были вооружены. Я использовал для этих целей ветеранов Помпея и некоторых воинов своей испанской армии, которые всё ещё находились в Риме. Я пришёл на форум на заре и приготовился выступать с верхней ступени храма Диоскура.

Вскоре начались беспорядки. Бибул в сопровождении Катона и консуляров Лукулла и Метелла Целера начали пробираться сквозь толпу, их охраняли стражи, и им позволили подойти к лестнице, ведущей к храму, на которой стоял я. Бибул, без сомнения, действовал слишком смело. В действительности, если бы я не отдал срочных распоряжений относительно того, чтобы его жизнь сохранили, он, вероятней всего, потерял бы её. Как только он попытался подняться по ступеням, на него набросилась толпа. Его бросили на землю, а после этого кто-то вывалил ему на голову корзину навоза. Из рук его ликторов вырвали розги и сломали их. Его стражей оттеснили назад и выгнали с форума. Он сам как-то сумел подняться и, стирая грязь со своего лица, прокричал: «Ну же, прикончите меня! Убейте своего консула! И пусть это запомнят как деяние Цезаря!» Но у меня не было ни малейшего намерения позволить Бибулу стать мучеником, и мои сторонники и его друзья отвели консула в безопасное место в соседнем храме.

Теперь Катон попытался последовать примеру Бибула и бросился к ступеням. С ним обошлись ещё более жестоко, но, несмотря на то, что его били палками, забрасывали камнями и даже прогнали сквозь толпу, со всех сторон осыпая ударами, он умудрился проскочить за храм, а потом, появившись через боковую дверь, ещё раз попытался прервать мою речь. В этот раз его ещё сильнее избили. Он ушёл с форума, ругаясь и ворча, едва держась на ногах. Лукулл и все остальные к тому моменту уже исчезли.

Затем я продолжил чтение законопроекта и добавил к нему особый пункт, в соответствии с которым все члены сената и кандидаты на этот пост должны принести клятву, в которой они обязались бы подчиниться закону и никогда не пытаться изменить его. На следующий день я созвал заседание сената и сообщил собравшимся о том, что они должны были сделать. Я обнаружил, что сенаторы стали куда более сговорчивыми, чем я ожидал, никто не осмелился обвинить меня в той жестокости, с которой народ обошёлся с Бибулом и Катоном. Большинство сенатором уже поняли, что сопротивление бесполезно. Бибул, оскорблённый робостью своей партии, заявил о своём намерении оставаться дома до конца года. Это была ещё одна попытка помешать мне принимать свои законы, потому что они были бы недействительными, если бы принимались в его отсутствие.

Однако некоторые сенаторы заявили, что они отказываются приносить клятву, но теперь я был готов сломить их упрямство и гордость. На другом народном собрании я провёл закон, по которому человек, отказавшийся подчиниться народной воле, мог быть казнён. Я бы не хотел применять его на деле, и, к счастью, этого не потребовалось. После некоторых колебаний даже Катон согласился принести эту клятву. Цицерон убедил его, что Рим не сможет обойтись без него.

Так я выполнил своё первое обещание, данное Помпею. Было несложно выполнить и второе. Я сообщил Лукуллу, что, если он не прекратит выступать против ратификации распоряжений, сделанных Помпеем на Востоке, я начну официальное расследование по поводу того, как он сам вёл себя в Азии и каким образом ему удалось получить своё огромное состояние. Лукулл был в ужасе. Величайший римский полководец очень боялся потерять свои аквариумы и зимние сады. Он больше никогда не выступал на политической арене. Теперь я знал, что будет несложно добиться ратификации распоряжений, сделанных Помпеем на Востоке. Наконец, когда были назначены члены комиссии по перераспределению земли, я издал дополнительный закон, позволявший покупать землю из крупных поместий в Кампанье. Помпей был в восторге. Он намеревался лично наблюдать за работой комиссии в этом районе и теперь мог выполнить все когда-либо данные им обещания. Через три месяца политическая коалиция моих и его врагов, которая казалась ему столь могущественной, была уничтожена, по крайней мере на время.

Прежде чем уехать в Кампанью, Помпей стал моим зятем. Эта свадьба больше, чем что-либо другое, взбудоражила наших врагов. Мнения разделились. Некоторые считали, что я использую Помпея, другие, что Помпей использует меня для того, чтобы впоследствии организовать заговор и захватить абсолютную власть. Конечно же такого заговора не существовало ни тогда, ни позже, хотя, естественно, мы старались помогать друг другу и, я думаю, продолжали бы вести себя точно так же, если бы была жива Юлия. Хотя наши враги и не видели этого, любовь Помпея к моей дочери и её любовь к Помпею и ко мне стала самым важным фактором, обеспечивающим мир и безопасность. У меня были все основания радоваться, когда я видел, насколько страстно Помпей любит мою дочь, и я презираю тех, кто посмеивался над ним и называл его чувства простым старческим слабоумием. Помпею было ещё очень далеко до старости. Если и можно критиковать его, то уж вовсе не за то, что он стал слишком стар. Помпей всё ещё сохранял честолюбие молодости и своё величие, продолжая оставаться таким же несведущим в политике и даже побаивающимся её.

Примерно в то же время, когда Помпей женился на Юлии, я тоже вступил в новый брак, и мой выбор оказался весьма удачным. Мы редко виделись с Кальпурнией после того, как поженились, потому что очень часто мне приходилось уезжать на войну. Но она всегда оставалась хорошей, любящей женой. Кроме того, она человек очень разумный, и странно видеть её нервной и расстроенной, такой, как сегодня вечером. Её одолевает какой-то сверхъестественный страх по поводу завтрашнего дня. Она не хочет, чтобы я выходил из дому. Зная, насколько Кальпурния благоразумна, я даже склонен придавать некоторое значение её страхам. Однако теперь, когда я так легко могу оскорбить сенат, я вовсе не собираюсь делать этого, по крайней мере без особых на то причин. Завтра они соберутся в театре Помпея и будут ждать меня там. И опять-таки, когда заседание закончится, я оставлю Кальпурнию.

Когда я женился на ней, то конечно же просчитал все достоинства подобного брака. Её отец, Луций Пизон, был уважаемым человеком в политике, придерживающимся умеренных взглядов, один из тех, кого я так хотел привлечь на свою сторону. Он собирался выставить свою кандидатуру на пост консула в этом году, и я, Помпей и Красс решили поддержать его, а также старого друга Помпея Габиния. Было важно, чтобы консулами на будущий год стали наши люди для того, чтобы предотвратить агитацию, которую обязательно попытаются организовать Бибул и его сторонники.

Я особенно следил за тем, чтобы не было сделано никаких попыток препятствовать моим распоряжениям, касающимся наместничества в провинции. Здесь я воспользовался услугами трибуна Ватиния, одного из самых уродливых людей, которых я когда-либо встречал. У него по всему лицу и шее расползались неприятные опухоли. Но Ватиний хороший человек, отличный собеседник и бесстрашен. Я даже убедился в том, что он неплохой командующий. С его помощью я сумел избавиться от унизительного ограничения, которое сенат попытался наложить на меня, отписав мне после консульства провинцию, состоящую лишь из выгонов. Чтобы изменить такое решение сената, пришлось снова обратиться непосредственно к народу. Ватиний предложил законопроект, отменяющий предыдущее распоряжение сената и обеспечивающий мне как бывшему консулу наместничество в Цизальпинской Галлии и Иллирике на чрезвычайно длительный период, пять лет. В моё распоряжение выделялись три легиона, и я был уполномочен сам выбирать членов своей свиты. Этот закон был принят без особых сложностей. В сенате было несколько протестов, особенно от Катона, но после унизительного провала противостоять мне по поводу земельного законопроекта большинство сенаторов оказались достаточно мудры для того, чтобы как можно более любезно согласиться с волей народа. Провинции, предложенные мне, были лучшими с точки зрения проведения амбициозных военных кампаний. Я бы предпочёл Галлию, а не Альпы, потому что нам уже сообщали об опасных движениях племён в тех регионах, и у меня даже зародилась идея по поводу того, как эти огромные территории на западе, которые до сих пор оставались неизведанными, могут быть подчинены Риму. Однако то, что в то время являлось небольшой римской провинцией за Альпами, предназначалось Метеллу Целеру. Поэтому я планировал экспедицию на Восток из Иллирика, к Данувию[253] и Чёрному морю, когда неожиданно получил возможность большую, чем та, на которую я когда-либо рассчитывал.

Метелл Целер после непродолжительной болезни умер, ещё не успев приступить к командованию. Некоторые говорят, что его отравила жена Клодия, которая к тому времени, я думаю, уже оставила Катулла и состояла в любовной связи с молодым Целием Руфом. Но это было бы не похоже на неё, если бы она убила мужа ради любовника. Руф, которого я хорошо знал, хотя и возненавидел Клодию в конце концов, никогда не говорил, что она совершила такое преступление ради него. В то время, когда умер Целер, сообщения с севера были особенно тревожными. Это был район, где мой дядя Марий одержал свои величайшие победы. Казалось, снова Риму угрожали галлы, германцы. Я немедленно обратился к Помпею и моему тестю Пизону. Они подтолкнули народ и сенат прибавить Трансальпийскую Галлию и ещё один легион к моим провинциям. Даже сенат спокойно согласился на это. Возможно, мои враги считали, что, приняв такой закон, навсегда избавятся от Цезаря. Они с трудом могли представить меня в роли Помпея или Лукулла и надеялись, что моя военная карьера окончится поражением, унижением, а возможно, даже смертью. Но мне было абсолютно ясно, что я получил больше, чем то, на что мог надеяться. Я был чрезвычайно счастлив, и, когда один из сенаторов выразил сомнение, сумею ли я справиться с таким заданием, я разозлился настолько, что заявил им, что С этого момента сумею, если захочу, оседлать сенат, подобно тому, как петух седлает курицу. Один из них попытался оскорбить меня, вспомнив давнишнюю историю моих отношений с царём Никомедом, и ответил, что для женщины эта позиция будет не из лёгких. Но к тому моменту моё настроение восстановилось. Я предложил им вспомнить, что и в Сирии царствовала Семирамида, а Азией некогда владели амазонки.

Итак, за несколько месяцев я сумел достичь всех своих целей и даже сделал большее. Теперь оставалось только противостоять оппозиции, которая начинала расти, и обеспечить себе безопасность в будущем.

Глава 6 ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ


В центре оппозиции конечно же стали Бибул и Катон. А основную поддержку оказывала группа молодых благородных римлян, которые завидовали нашей власти, подобно Бибулу, или находились под воздействием доктринёрского политического политизирования Катона. Среди последних был и молодой Брут. Я думаю, что даже сегодня, когда я столько сделал для него, он всё ещё мечтает о невозможном, а именно восстановлении уже ушедшей в прошлое республики наших предков. Его отличали глубокие знания и многие другие положительные качества, но в нём есть склонность к сентиментализму, и даже сейчас, несмотря на его благородство, Брута можно было бы уговорить принять участие в заговоре против меня. Кажется, он и остальные чуть не осуществили подобный план в первый год моего консульства, но эти молодые люди не были сами по себе очень опасны. В последующие годы я привлёк практически их всех на свою сторону, оплачивая их предвыборные кампании или какими-либо другими методами. Более опасным казался претор Домиций, который постоянно заявлял, что в конце года он предложит на рассмотрение законопроект, и котором все мои действия будут объявлены незаконными. Он всегда был моим врагом, и его враждебность по отношению ко мне столь велика, что, несмотря на то, что Домиций беспринципный трус, я не сумел ни подкупим, его, ни запугать. Однако в то время он обладал незначительным весом в сенате и не пользовался уважением народа. Я посчитал, что больше всего навредить нам мог бы Цицерон, если бы захотел, и, прежде чем предпринять какие-либо меры, чтобы отстранить его от политической жизни, я сделал всё, что мог, для того, чтобы уговорить его. К сожалению, Цицерон не захотел действовать ни в моих интересах, ни в своих собственных. Я не возражал против его острот по поводу Красса, Помпея и меня. Хотя в них сквозила вражда, они всегда оставались менее злобными, чем ежедневно появляющиеся материалы, которые мой коллега Бибул называл консульскими эдиктами. Эти так называемые эдикты расклеивали на улицах, и их с интересом читали. В них Бибул давал так называемое официальное описание моего поведения с царём Вифинии и заявлял, что существующее государство является царством, в котором Помпей — царь, а я царица. Другие представители аристократии присоединились к этой занимательной игре и поношениям. Цицерон, который не без основания гордился своим остроумием, был среди них. Лично я не обращал особого внимания на эти пасквили, однако Помпей с трудом выносил их, так же как и трибун Ватиний, который из-за своей внешности представлял удобную мишень для оскорблений и насмешек. Мне даже пришлось удерживать его, чтобы вместе с огромной толпой моих сторонников он не направился к дому Бибула и не поджёг его. Мне кажется, что Красс радовался, видя, что Помпей и я подвергались бо́льшим оскорблениям, чем он сам.

Ситуация стала более серьёзной, когда Цицерон дал понять, что собирается критиковать наши конкретные политические действия и пользоваться при этом не огромным запасом своего остроумия, а продуманным красноречием. Он сделал это во время суда над его бывшим коллегой по консульству Антонием Кретиком, который после возвращения из своей провинции был обвинён в коррупции, вымогательстве и трусости перед лицом врага. Цицерон, вероятно потому, что Антоний всё ещё оставался должен ему значительную сумму денег, решил защищать его и в своей речи сделал несколько весьма опасных для нас заявлений, касающихся существующего состояния дел. Частично, я думаю, он был искренне удивлён той огромной концентрацией сил в наших руках, которая явно шла вразрез с его идеалистическими представлениями о том, какой должна быть конституция и какой она была во время его консульства. Вероятно, он просто досадовал, что сам не оказался в центре событий. Ему и в голову не пришло, что, если бы он принял моё предложение и с самого начала поддержал бы нас своим авторитетным мнением, жестокости первых трёх месяцев года можно было избежать, а он сам мог бы занять куда более безопасное, влиятельное положение, чем нынешнее. Как только я получил сообщение о прочитанной им речи, то тут же понял, что он вынашивает идею создания коалиции «благонамеренных» во главе с ним самим. Он не заметил, что большая часть «благонамеренных» уже не была на его стороне. Все римские финансисты были довольны, когда я, как и обещал Крассу, сделал для них некоторые уступки, которых они требовали в прошлом году, но получили отказ. Многие из более дальновидных финансистов уже начинали думать о результатах моего наместничества в Галлии, и немногих, при этом состоянии дел, можно было бы уговорить присоединиться к Цицерону и Катону. Поэтому, несмотря на то, что по натуре Цицерон и не был реакционером, ему, чтобы сохранить своё влияние в политике, пришлось снова объединиться с теми реакционными кругами, которые обеспечили ему консульство и до сих пор оставались во враждебных отношениях как со мной, так и с Помпеем. Я не хотел, чтобы позиции моих врагов усилились, и потому в тот же день, когда Цицерон произнёс свою речь в защиту Антония Кретика, предпринял некоторые шаги для того, чтобы Цицерон хотя бы на некоторое время оказался лишён какой-либо власти. При помощи Помпея я сделал так, что Клодий был переведён из патрициев в плебеи и мог теперь претендовать на пост трибуна на летних выборах.

В характере Клодия много жестокости, развратности и жеманности, но он также очень обаятелен и до некоторой степени надёжен. Он пользовался значительным влиянием в народе и глубоко и искренне разделял интересы низших классов. Так, например, многие считали проявлением показной любви и привязанности к простому народу то, что он и его сёстры писали своё имя таким образом, будто пытались скрыть тот факт, что они принадлежат к одной из величайших патрицианских семей Рима. Однако что касается Клодия, то в этом жесте было что-то большее, чем простое жеманство. Он чувствовал себя в толпе как дома, так же как я чувствовал себя среди своих солдат. Он искренне интересовался делами своих сторонников и, если бы не был столь пристрастным и своей любви и неприязни, мог бы даже стать неплохим государственным деятелем. На самом же деле у него не было никакой определённой политики, кроме общего стремления предоставлять всё больше и больше бесплатной еды для бедных и критиковать тех аристократом, которые не являлись друзьями его самого и его сестёр. С того времени, когда он был под судом, а я отказался свидетельствовать против него, Клодий считал меня своим другом. Но его чувство благодарности по отношению ко мне было менее сильным, чем ненависть, которую он затаил против Цицерона, свидетельские показания которого явились бы решающим фактором, будь в суде присяжных больше честных людей. Теперь, когда Клодий мог стать трибуном (и его бы выбрали), он заявил о своём намерении призвать к ответственности всех тех, кто в прошлом убивал римлян без суда. Угроза явно адресовалась Цицерону, и тот, как я и думал, забеспокоился. У меня не было ни малейшего намерения вредить ему. В действительности я даже всегда хотел, чтобы Цицерон выступал на моей стороне, частично потому, что я восхищался его литературным гением, а частично из-за его престижа. Ему самому было бы куда лучше, если бы он не присоединился к моим врагам. Цицерон понимает и уважает хорошее управление. Так, например, он всегда выражал своё восхищение моим законом, принятым в моё первое консульство, который был издан специально для того, чтобы защитить провинции от жадности римских наместников. Однако, подобно многим людям простого происхождения, он с преувеличенным благоговением относился к традициям, которые уже изжили себя и стали абсолютно бесполезными. Похоже, ему на роду было написано всегда, даже против своего желания, оказываться на стороне проигравших.

В этом случае Помпей и я сделали всё возможное, чтобы защитить Цицерона от жестокости Клодия. Мы не хотели уничтожать его, желая лишь заставить молчать. Сначала мы предложили ему интересное и заманчивое назначение в Египте, где взамен на большую сумму денег мы согласились признать существующий режим. Затем я попытался уговорить его отправиться вместе со мной в Галлию, отметив, что там он будет в безопасности и что, Как только волнения улягутся, он сможет спокойно вернуться в Рим. Я оставлял это предложение открытым до самого последнего момента. Только когда я уже собирался уезжать в Галлию, я позволил Клодию осуществить свои планы, в результате чего Цицерон оказался в изгнании. Примерно в то же время мы избавились от Катона, и снова при помощи Клодия. Он предложил и сделал так, что в сенате приняли закон, по которому к Римской республике присоединялся Кипр, и Катон должен был отправиться на остров и реорганизовать управление. Итак, вскоре после того как закончился год моего консульства, два человека, которые обладали довольно значительным влиянием и могли стать во главе сильной оппозиции, хотя бы на некоторое время оказались вне политической игры.

То, что предпринятые нами меры были необходимы, доказали события лета и осени. Понятно, что первоначальный шок, полученный моими врагами в первые три месяца моего консульства, прошёл и теперь они решили возобновить борьбу и обдумывали более серьёзные шаги, чем простое написание пасквилей. В театре были организованы одна или две демонстрации против Помпея и меня. Результатов они не дали, но сильно расстроили Помпея. По всей видимости, даже существовал заговор, целью которого было убийство Помпея, или меня, или же нас обоих. Хотя до сегодняшнего дня я не уверен, что такой заговор существовал. Ведь информация поступила к нам из самого ненадёжного источника. Снова это оказался доносчик Веттий, который то ли хотел получить деньги, то ли прославиться так же, как тогда, когда он пытался обвинить меня в связи с заговорщиками Каталины. Веттия арестовали на форуме с кинжалом в руке, и он тут же заявил, что его наняли для того, чтобы убить Помпея. Когда его попросили назвать имена заговорщиков, он заявил, что это была партия молодых аристократов, во главе которой стояли Курион и Брут. Вполне возможно, что в этом была доля истины. Мне кажется, что тогда, так же как и теперь, Брут был несколько фанатичен и по каким-то ему одному ведомым мотивам верил в то, что, избавляясь от самого выдающегося и знающего полководца, он действует исходя из каких-то более высоких принципов. Однако я сильно сомневаюсь в том, что он опустился бы до убийства или что у него могли быть какие-либо серьёзные отношения с человеком, пользующимся такой дурной репутацией, как Веттий. В любом случае из-за моей привязанности к самому Бруту и его матери я очень хотел, чтобы он был чист от всяческих подозрений. На следующий день после его ареста я сделал так, чтобы Веттий предстал перед народом и опросил его вместе с трибуном Ватинием. Возможно, Веттий понимал, что я заинтересован в судьбе Брута и что он может получить больше денег, если даст такие свидетельские показания, какие я, по его мнению, хотел услышать. Теперь он заявил, что заговор был задуман Лукуллом, Цицероном и претором Домицием. И опять-таки вполне возможно, что в этих его словах была правда, хотя Цицерон конечно же не стал бы вмешиваться и подобные дела. Однако Домиций вполне мог это сделать Я делаю подобное заключение исходя из того, что, будучи претором, он имел доступ в тюрьму, где на рассвете следующего дня обнаружили тело задушенного Веттия. Домиций был весьма импульсивным и в то же время трусливым человеком. Я всегда считал, что он в ответе за это убийство, которое не являлось необходимым, потому что Веттий уже дал настолько противоречивые показания, что их нельзя было принимать всерьёз.

Однако дело Веттия оказалось для меня полезным, потому что в результате Помпей занял чёткую позицию. Он был счастлив в своём браке и доволен тем, что ему удалось завоевать популярность своей отличной работой в комиссии по перераспределению земель. Сама мысль о том, что он непопулярен в Риме, казалась ему невыносимой, и поэтому в последние месяцы года Помпей энергично поддерживал все предпринимаемые мной меры для обеспечения моей и его безопасности.

В последний день моего консульства снова появился мой коллега Бибул, готовый оправдать себя и наброситься на меня с обвинительной речью, которую собирался произнести перед тем, как сложить с себя обязанности консула. Клодий разделался с ним теми же методами, как Метелл Непот в своё время с Цицероном, хотя Клодий действовал более жестоко. Вместо того чтобы просто объявить о том, что он хочет наложить своё вето, Клодий закрыл рот Бибулу и держал его так до тех пор, пока тот знаками не показал, что он не собирается произносить ни слова.

Итак, моё консульство закончилось жестом, который можно назвать жестоким и низким. Интересно, удавалось ли кому-нибудь получить власть достойными, благородными способами? Однако теперь в моём распоряжении была армия, и я обладал полномочиями. Ещё более двух месяцев мне пришлось оставаться в Риме, занимаясь различными политическими интригами, до тех пор, пока я не оказался полностью уверенным в том, что в моё отсутствие против меня не будет предпринято никаких активных действий. Но тогда я не понимал, что закончился один период моей жизни и начинается совсем новый. Прошедшие годы были полны опасностей и сложностей. Теперь, когда мне исполнилось сорок три, у меня был незначительный военный опыт, который представлял лишь малую толику того, что в этом возрасте имели Помпей, Лукулл и даже Красс. Однако я считал, что у меня не меньше способностей, чем у них, и понимал, что за те годы, когда мне пришлось пробивать себе путь от юнца, за которым гонялись воины Суллы, до консула римского народа, я приобрёл исключительные знания политики и человеческой натуры. В этой области я не сделаю ошибок, которые в своё время сделал мой дядя Марий. Я надеялся и даже (хотя я не верил, что боги вмешиваются в дела людские) молился, чтобы оказаться достойным его в том, что всегда оставалось более доходным и благородным, — в деле войны. Я ещё не знал, что в течение последующих лет возьму штурмом восемьсот городов, подчиню Риму три сотни наций и буду сражаться в различных странах с тремя миллионами воинов. Я также не знал, что все эти достижения станут лишь прелюдией к более отчаянному сражению. Единственное, на что я мог надеяться, что меня ждёт великое будущее. Отправив в Галлию Тита Лабиена, я был готов и сам присоединиться к своей армии как можно раньше.


Император Цезарь


ПРОЛОГ



Цицерон не раз, и довольно удачно, отпускал шуточки насчёт моей гипотетической божественности. Надо заставить его повторить их мне: он не преминет поделиться ими с Бальбом или Матием, а мне хотелось хотя бы некоторые из них включить в следующее издание моей книжицы «Собрание изречений». Не сомневаюсь, что, если бы Цицерон увидел, как я в течение нескольких часов тщетно пытаюсь заснуть, он бы непременно сострил по этому поводу или произнёс бы что-нибудь мрачное, но по форме великолепное. А возможно, он и не нашёл бы в этом ничего смешного. Цицерон бывает злым и в какой-то степени завистливым. Эти, не лучшие, качества зачастую притупляют его ум и суждения, и от них иногда страдает его чёткий, совершенный стиль.

Так что просто по злобе он мог бы расценить мою бессонницу как результат несварения желудка, а подобными недугами боги, ясное дело, страдать не могут. Или из зависти (публика давно уже перестала вспоминать о его консулате) он мог предположить, что я, будучи тираном или, по крайней мере, человеком, значительно изменившим конституцию, должен быть жертвой ужасных кошмаров вроде моего дяди Мария в старости, но у него таки была нечиста совесть. Однако оба предположения Цицерона были бы неверны. Я могу есть такую пищу, какую хороший центурион поостережётся предложить своим солдатам, и без всяких дурных последствий для себя могу насладиться столь щедрым угощением, какое нам сегодня вечером устроил Лепид. И кошмары меня не терзают: я никогда не предавал друга и никогда не был жесток с врагами Рима.

Что касается моих заслуг, то сон я заслужил больше, чем его заслуживают боги. Я сделал для людей больше, чем они. Определённо идея обожествить меня ни в коей мере не является пустой причудой.

Опять эти сполохи в небе. Это не свет факелов. Сейчас время тишины, только в эти часы в Риме дарит тишина. Должно быть, спит даже Антоний. Почему же Цезарю не дано заснуть? Кальпурния тоже ворочается с боку на бок. У неё на лбу выступил пот. Губы шевелятся. Уже дважды она произносила моё имя. Она явно напугана, хотя это ей так несвойственно. Почему ночные страхи или мерзкие предчувствия мучают её? Она привязана ко мне, но никогда не прекословит, когда я уезжаю. Привыкла. С тех пор как я женился на ней пятнадцать лет тому назад, в пору моего первого консулата, я никогда не оставался с нею дольше одной или двух недель подряд. И всё же она довольна своим положением и преданна мне. Я же, хотя и кажется, что почти не замечаю её, всегда стараюсь с уважением относиться к жене и в некотором смысле глубоко к ней привязан. Если бы она могла родить мне ребёнка... сына — я любил бы её так же, как любил Корнелию, женившись на ней в ранней юности. Она принесла мне единственное дитя, которое я на полном основании могу считать своим. Корнелия умерла, умерла и Юлия... Да, я разрешил царице Египта назвать её сына Цезарионом и, конечно, прослежу за развитием мальчика, прежде чем приму окончательное решение. Однако Клеопатра всегда будет принимать желаемое за действительное. Не исключено, что я когда-нибудь женюсь на Клеопатре, хотя убеждён, решись я на подобный шаг, общественность Италии будет шокирована. Сначала я должен завоевать Парфию, а тогда уж посмотрим, быть мне монархом или божеством.

Снова Кальпурния кричит во сне. Она будет очень сожалеть, если со мной что-нибудь случится. Но рано или поздно, бог я или не бог, я всё равно умру. Хотя не похоже, что я умру в Парфии. Я не допущу ошибок, которые допустил Красс. И я не опасаюсь убийства в окружении своих солдат. А эта опасность существует, хоть я и не принимаю никаких мер против неё, и ожидать её, полагаю, надо здесь, в Риме. Но в Риме я пробуду ещё не дольше одного дня.

Я рад буду снова покинуть этот город, в котором меня не бывало по многу дней и который, однако, определил мою судьбу в то самое время, когда мальчишкой я, очарованный, слушал рассказы моего дяди Мария о его подвигах. Старик был груб, жесток, совершенно невоспитан и ничего не смыслил в политике. Но он был настоящий человек (а может быть, и бог?). Его тщеславие не было недугом, как у Помпея. Его жестокость не являлась пороком личности, как это было у Суллы. Он смутно и в согласии со своей эгоистической натурой, по-своему, но лучше, чем другие, понимал Рим. Он понимал солдат и положение провинций и видел, как тех и других из собственных интересов, ограниченности и традиционной чванливости предавала кучка бездарностей, кого он с презрением именовал «аристократами». Но когда, женившись, он вошёл в нашу семью, ему не следовало бы употреблять это слово в таком контексте, хотя бы из приличия, и моя тётя Юлия не раз говорила ему об этом. Но ему наплевать было на точность выражений. Марий как обычный трудяга или легионер, на которых он сам так походил (правда, тут лучше сказать, что это они незаметно для себя переняли у него его манеры, а не он у них), должен был выражать свои идеи только ему одному свойственным языком. Ему необходимы были упрощённые формы. С одной стороны, он видел народ, армию, Италию, провинции и черпал в них силу, а с другой — наблюдал паразитическую, трусливую, некомпетентную клику знати. При этом он не считался с совершенно очевидными фактами. В наше время, например, народные лидеры выдвигались постоянно из рядов знати и обычно принадлежали, как в случае с Калининой, Клодием, со мною наконец, к самым старинным родам. И лучше, чем кто-либо другой, понимая, что воинский дух в армии в первую очередь зависит от дисциплинированности и преданности центурионов, он, казалось, не знал, что и в политике, и в управлении государством необходимы специалисты и что находятся они главным образом в сенате.

Тем не менее идеи Мария (если можно их так обозначить), какими бы путаными и наивными они ни казались, соответствовали — и это самое главное и удивительное — реалиям нашего времени. Что заставляло меня тогда, совсем ещё юного, бросать вызов такому, казалось, устойчивому строю, как при Сулле, — детская ли солидарность с Марием, случайное ли совпадение или уже нарождавшееся во мне мировосприятие, сформировавшее мою личность? Я мог бы пойти путём Помпея или Красса, но предпочёл рисковать жизнью в надежде отличиться на поприще политики или в военном деле. По моим представлениям, события слишком медленно развивались в желаемом направлении, но постепенно я сам овладел способностью влиять на них. В будущем меня совершенно справедливо назовут выдающимся полководцем и правителем — и таких среди людей моего сословия было немало. Но у меня не было почти никакого военного опыта, пока я не переступил порог своего сорокалетия, а я мог и не дожить до этого возраста, если бы не занялся с исключительным рвением политикой во всех её ипостасях — и в широком смысле, и в самом низменном и грязном её виде. Мой успех в политике и при этом соблюдение своей личности во всём её многообразии состоялись благодаря моему бесстрашию, неординарности, верности своим друзьям и желанию отличиться. Правда, Клодий и Катилина обладали теми же качествами, но это мало что дало им. Пожалуй, будущему историку особенно понравится — и удивит — во мне моё постоянство. Я и сам поражаюсь, когда задумываюсь над тем, что, несмотря на мои многочисленные колебания, катастрофы, рискованные предприятия, жизнь моя движется как по линеечке — прямо к цели. Цель же мою, как мне кажется, можно определить словом «порядок», хотя моим врагам больше нравится определение «тирания» или «мятеж». Но на самом деле я воспринимаю народ Рима, как его воспринимал мой дядя Марий. Я вижу в них людей со всеми их недостатками и слабостями и с колоссальным запасом терпения, но никак не героизма. Я могу понять их и в более абстрактном смысле, как массу взаимосвязанных жизней, инстинктов, потребностей, привязанностей и антипатий, но я, однако, сознаю, что, хотя благодаря специальной подготовке и моим умственным способностям куда чётче разбираюсь во всех событиях, чем любой человек или группа представителей этой «массы», именно из неё, из этой массы, я черпаю силы и от неё в конечном счёте зависят мои планы и мои амбиции.

В юности я думал только о римлянах и соответственно о моём месте в этом обществе. С помощью разных уловок, но главным образом своей искренностью я завоевал их любовь и при их поддержке сумел и свою жизнь сохранить, и вернуть свободу, отнятую у них Суллой. Ради их славы — не только моей — покорил я Галлию и доставил знамёна наших легионов в далёкую Британию. И завтра или послезавтра, в тот час, когда я двинусь на Восток, на Парфию, я буду думать о них же, об этом сложном сочетании сегодняшнего дня и традиций, о Риме, породившем меня. И льстецы, и мои благожелатели утверждают, что я направляюсь в Индию, чтобы сравниться или превзойти Александра Великого в своих достижениях. Само собой разумеется, эта мысль приходила мне в голову. Мне действительно был весьма по душе проект поставить мою новую конную статую на площади Юлия. Она в какой-то мере схожа со статуей Александра, созданием Лисиппа, но имеет и свои достоинства. Но в то же время я вижу всю тщету подобных сравнений. Было время, когда все называли Помпея «Александр», и только потому, что в юности ему везло, он был хорош собой и казался способным полководцем. Что касается меня, то если и есть сходство между мной и Александром, его надо искать скорее в области политики, в духовной, а не в физической сфере и не в военном деле. Александр начал свою жизнь как грек и кончил тем, что расширил границы Греции до самых отдалённых уголков земли. И в процессе своей деятельности он стал больше, чем греком, можно даже сказать — больше, чем человеком. Возможно, и я, выходец из семьи патрициев, лидер римского народа, полководец, известный как товарищ своих солдат и их военачальник, так же, как он, сумею возвеличить Рим, а заодно и свою персону. Простое распространение римского гражданства вширь — идея старая и, как всякая хорошая идея, встречает в наши дни яростное сопротивление. Раньше, когда я впервые заинтересовался ею, а гораздо позднее распространил-таки римское гражданство по всей Северной Италии, я обычно делал это из соображений набора в армию рекрутов и получения лишних голосов на выборах. Теперь я склонен смотреть куда дальше и совсем в ином свете. Я вижу Рим не ограниченным пространством этого древнего города (который я тем не менее буду и дальше благоустраивать), а распространившимся по всему миру, вплоть до самых удалённых его уголков. Не следует загадывать слишком далеко, но, если походы в Парфию и Индию пройдут должным образом, я мечтаю перенести столицу нашей империи в Византию, или Трою, или в Александрию, или в Антиохию... ну, насколько это будет целесообразно. Возможно, и Александр хотел того же для Греции. Он глубоко почитал свою родную Македонию, он благоговел перед Афинами и знал историю этого города. Но когда ему противостояли и Бактрия, и Согдиана, и Индия, как мог он рассчитывать на лояльность столь отдалённого полуострова — разве что философски? Его миссия состояла в том, чтобы влить Афины в мировое сообщество, а не в том, чтобы втиснуть мировое сообщество в ограниченное пространство между Гиметтом и морем[254].

Так я теперь смотрю на будущее Рима, и никто, даже Бальб, не понимает меня. Останься я ещё немного в Риме и попытайся отстаивать эти идеи, и лютой ненавистью возненавидят меня даже те аристократы, которых я числю в своих друзьях. Я фактически помогаю, в меру своей власти и таланта, рождению новой эры, но эта моя роль повивальной бабки будет, вне всяких сомнений, истолкована как тирания, произвол, попрание прав всеми теми, кто либо не понимает, что новая эра грядёт, либо всеми силами пытается остановить её наступление. В мире сейчас не существует военной силы, которой мне следовало бы опасаться, но мне, по-видимому, необходимо принять все меры предосторожности, чтобы подавить то чувство искреннего отвращения, которое я вызываю у некоторых доктринёров. Недавно кто-то сказал мне, что Антоний замышляет убить меня. Это, конечно, смешно. Но в других я не так уверен. Насколько я могу судить, само моё существование противопоказано теориям Марка.

Хотя я верю, что он любит меня, я часто заглядываю в будущее — переживёт ли он меня. Впрочем, Брут... он не только талантлив — он благороден. Но он явно не понимает, что, если сегодня или завтра я каким-то образом буду свергнут, а он и его друзья попытаются, как они это назовут, «восстановить свободу», Рим погибнет. Наш мир будет снова ввергнут в состояние войны, счастливая возможность будет упущена, и скорее всего навсегда.

Как яростно дует ветер этой ночью! В небе всё так же полыхают огни, я слышал, как во дворе что-то грохнулось, словно с крыши сорвался кусок орнамента. Кальпурния, широко открыв глаза, но не просыпаясь, села в кровати. Потом она снова опустилась на спину, но была по-прежнему чем-то встревожена, не может успокоиться. Наверное, утром,когда я стану рассматривать жертвоприношения, она под каким-нибудь предлогом постарается уговорить меня остаться дома. Хотя обычно она не суеверна, сегодня ей приснилось что-то ужасное. Она боится за меня — и за богов, наверное, надо бояться. Да, пожалуй, о безопасности таких богов, как я, необходимо заботиться, потому что мы, в отличие от воспеваемых поэтами Юпитера, Венеры и других, постоянно вмешиваемся в человеческие дела.

Что касается богов, да и не только их, мы, видимо, должны научиться менять наши взгляды. Как прекрасно доказал в своей поэме Лукреций, людям нужны боги, они отягчены, изнемогают под гнетом суеверных страхов Эпикур сослужил огромную службу человечеству, когда научно доказал, что, хотя существование мифических богов вполне возможно, их вмешательство в человеческие судьбы абсолютно немыслимо и, следовательно, они не могут быть предметом наших страхов. По-моему, он мог бы пойти дальше, сказав, что они не могут быть и предметом обожания: зачем нам обожать то, что никак не связано с нашим существованием? Тем не менее людям по их природе свойственно с обожанием, уничижительно относиться к более могущественному, чем они сами, к тому, что может обещать им защиту, награду за добрые дела или предупреждение и наказание за дела вредные. Детьми многие люди обожествляют своих родителей, а затем перед своими детьми пытаются играть ту же роль. Но мало кто из людей достигает подлинной зрелости. Остальные же будут всю жизнь, с младых лет до глубокой старости, нуждаться в не заложенной в них с рождения уверенности в себе. И особенно остро будут они испытывать эту потребность в те исторические периоды, когда общественная жизнь ни в коей мере не будет отвечать на ею же поставленные требования. Именно в такие времена кое-кто особенно громко кричит об «утраченной свободе», хотя на самом деле их беспокоит крушение власти, за которым неизбежно следуют натужные, ложные заявления и мелкие, слабенькие сомнения с самыми добрыми намерениями. Свобода же может существовать только в рамках определённых соглашений, и стоит нарушить эти рамки, другими их уже не заменить. Для этого потребуется счастливое стечение обстоятельств и гений, он откроет и создаст новые условия соглашения, при которых люди снова смогут жить и действовать разумно и легко. Счастливые первооткрыватели, гении-творцы становятся для своего времени (да и для всех времён) богами, хотя их тела и интеллект построены из атомов, хотя они смертны и не обладают той уравновешенностью, которой Эпикур наделил своих непрактичных, обитающих в пространстве среди разных миров богов. Эта идея не так уж абсурдна. Для людей не существует богов вне их самих, и они бывают счастливы обнаружить нечто чересчур великое для их понимания в подобной себе особи. Но людям присуще чувство юмора. Все, к примеру, знают, что меня можно убить. Им часто больше по душе, если их бог является одновременно и царём, который согласно очень древним обычаям сам готов пожертвовать своей жизнью ради своего народа — по крайней мере, он вселяет в них такую надежду. Но я вовсе не собираюсь жертвовать собой, хотя и увлекаюсь античностью. Это потому, что у меня ещё много дел впереди.

А ветер всё неистовствует, и до рассвета остаётся ещё несколько часов. Наступают мартовские иды. Не так давно один предсказатель велел мне опасаться этого дня. Но ничего не поделаешь — это время года всегда было самым благоприятным для меня. В такую пору лучше всего начинать кампании, хотя мне довольно часто приходилось в самый разгар зимы вводить в действие войска. Но лучше этого времени нет: быстрее одолеваешь путь. Когда я покинул Рим почти пятнадцать лет назад, за день я проходил около восьмидесяти пяти миль, направляясь на север в Женеву с целью сменить Тита Лабиена в десятом легионе. Я, как сейчас, вижу своих солдат и точно помню ситуацию, в которой мне пришлось действовать. Она не была такой уж сложной, но в ту пору моей жизни она представлялась мне чрезвычайно важной. Да так оно и было на самом деле. Какие мечты одолевали меня! И, чётко осознав их осуществимость и полезность, я воплощал их в жизнь, порой ради них подавляя свою натуру. И сейчас в ожидании рассвета я вновь чувствую и вижу холодные рассветы Галлии. Передо мною проходят лица всех моих центурионов и половины солдат десятого легиона. Я вижу их такими, какими они предстали передо мной в тот день, когда я явился командовать ими после окончания срока консульства.

Часть первая

Глава 1 МОЁ ПРИБЫТИЕ В ГАЛЛИЮ


Оставив пост консула первого января, я хотел как можно скорее попасть в свою провинцию, но вынужден был задержаться на пару месяцев в пригороде Рима. Стоило пересечь границу провинции, назначенной мне в управление, и я лишился бы права покидать её в течение пяти лет (на деле мне удалось уехать из неё только через десять лет, и то, честно говоря, незаконно). Прежде чем отправляться на север, мне нужно было обезопасить те соглашения, которых я достиг за время своего первого консулата. Я тогда под нажимом моих врагов вынужден был употребить власть. Большая часть законодательных актов принималась не сенатом (хотя я делал всё, что было в моих силах, чтобы это было так), а народным собранием, и почти все под моим покровительством. Мой напарник Бибул после нескольких неудачных попыток противостоять мне удалился домой и там сочинял различные эдикты, доказывая, что всё, что я делаю, незаконно. В результате год, который следовало бы называть годом «консулов Цезаря и Бибула», народ обозвал годом «консулов Юлия и Цезаря».

Я разделался со своими врагами отчасти благодаря своей популярности среди представителей различных сословий, отчасти же потому, что, к вящему изумлению всех, сохранил поддержку двух самых влиятельных лиц в Риме — Помпея и Красса, у каждого из которых накопились свои обиды против тех, кто входил в правящую в сенате партию. Эти двое долгое время враждовали между собой, но мне удалось убедить их, что им же выгоднее оставаться друзьями и поддерживать меня. С Крассом я и раньше сотрудничал и убедился, что с ним легко иметь дело. Другое дело — Помпей. Несмотря на все его замечательные качества, он был ужасно тщеславен и с большим подозрением относился к заслугам других — только не к своим. Но он умел прислушиваться к разумным советам. Одним словом, я нашёл к нему подход, а он ещё сильнее привязался ко мне, когда женился на моей единственной дочери Юлии, которая любила его так же преданно и страстно, как её мать Корнелия любила меня.

Престиж Помпея, поддерживаемый его ветеранами, богатство Красса и моя популярность оказались таким мощным конгломератом сил, который обеспечил нам абсолютную власть, по крайней мере на один год. Я до сих пор убеждён, что мои противники представить себе не могли возможность подобного союза, пока не оказались перед лицом свершившегося факта и уже ничего не могли поделать. И остаётся несомненным, что наш союз оказался для них неудобным и опасным. За год моего консулата все мы достигли своих целей. Помпей смог удовлетворить притязания своих ветеранов на земли, Красс добился ещё большего влияния и власти в политике и в финансах, я получил не только Цизальпинскую Галлию в своё правление на исключительно длительное время — на пять лет, но благодаря удачному стечению обстоятельств — неожиданно умер муж Клодии Метелл Целер — приобрёл и провинцию Галлию за Альпами, тогда ещё сравнительно небольшую территорию. Мы также преуспели в проведении выборов на следующий год: прошли те кандидаты, на которых мы могли положиться. Одним из консулов стал Габиний, старый сподвижник Помпея и давний мой друг. Другой консул, Пизон, был моим тестем. Я тогда только что женился на Кальпурнии.

Тем не менее ещё до окончания моего консулата стало ясно, что в будущем надо ждать неприятностей. Некоторые затруднения были личного порядка. Например, казалось, что даже ясное осознание Крассом и Помпеем собственных интересов не приведёт к забвению их застарелой вражды и зависти и к их полному примирению. Кроме того, существовала партия Бибула и его друзей, которая к тому времени хотя и растеряла свой престиж, всё же обладала в какой-то степени таким оружием, как право голоса. Стоило в политическом балансе сил появиться какому-либо сдвигу, как у них возникала возможность получить поддержку большинства в сенате и провести декрет, в котором все акты моего консулата объявлялись не имеющими законной силы. Тогда, чтобы не допустить этого, в качестве одной из мер мы решили оказать поддержку Клодию как трибуну. Это была моя идея, и Крассу, привыкшему иметь дело с агентами сомнительной репутации, она пришлась по вкусу. Помпей сначала возражал против сотрудничества с человеком, по его мнению, безответственным и низким. Он даже заметил, что удивлён моим столь терпимым отношением к Клодию, который был любовником моей предыдущей жены и вовлёк меня в довольно неприятный скандал. Эта реплика Помпея показалась мне бестактной, потому что я сам был любовником его жены до того, как он развёлся с ней и женился на моей дочери. Надо, однако, сказать, что достоинство Помпея — а он им дорожил, как ничем другим, — действительно пострадало от Клодия, но именно он пробуждал в римлянах дух независимости, что было противно экстремистам в сенате, и, таким образом, несмотря на некоторые его выступления, он, в общем-то, играл на руку той политике, которую я проводил в собственных интересах и на пользу тому же Помпею.

Я понимал, что контролировать полностью Клодия невозможно, но думал, что в какой-то мере им можно управлять. Он и в самом деле выполнял всё, что я хотел от него, особенно в самое ответственное время — сразу после окончания моего консулата. Он тогда полностью обезоружил тех, кто мог составить серьёзную оппозицию мне. Благодаря ему мы избавились и от Катона, и от Цицерона. Катон в результате народного голосования был направлен на Кипр официальным представителем. Цицерона изгнали из Рима. А я, конечно, мечтал, чтобы всё было сделано не так. В Катоне я видел непримиримого врага, и мне хотелось, чтобы его навсегда отправили куда-нибудь в Тмутаракань, откуда он никоим образом не мог бы навредить нам. Но Цицерона я уважал всегда. В нашей прозе нет лучшего стилиста, чем он, и к тому же он прекрасный правовед и собеседник. Было бы очень хорошо, если бы он оставался рядом со мной. Но он не пожелал ни поделиться своим влиянием с нами (а я просил его об этом), ни умолкнуть, ни принять моё предложение занять почётную должность у меня в Галлии, когда Клодий стал уже реальной угрозой для него. Так что мне не оставалось ничего другого, как отказаться от дальнейших шагов. Когда я покидал Рим, то уже знал, что через неделю-две его силой выкинут из страны. После того как Цицерона и Катона убрали с дороги, в течение года или двух можно было не опасаться возникновения оппозиции, способной отменить законы, принятые в период моего консулата. И если бы только я мог полностью рассчитывать на то, что Красс и Помпей, пока меня не будет с ними, продолжат наше сотрудничество, я бы полагал, что наше положение абсолютно надёжно. Но уверенности в этом у меня не было. Более того, я понимал, что моя судьба зависит не только от интриг римских политиканов, но и от моих собственных успехов в новом качестве наместника Галлии. Никто никогда, вплоть до нынешних дней, не знал точно, чего от меня можно ждать, но при этом все ожидали от меня чего-то экстраординарного. Но что мне не было позволено совсем, так это поражения и забвения.

С первых шагов в Галлии я должен был принимать срочные решения, среди них были и ошибочные. Мне необходимо было время, чтобы получить более или менее правильное представление о стране, народах, её населяющих, о соперничестве и дружбе между различными племенами, постоянно переселяющимися с места на место. Галлы больше, чем кто-либо другой, склонны верить в то, во что они хотят верить, более того, они меняют свои суждения с невероятной быстротой и лёгкостью. В итоге ни один галл, принимающий активное участие в руководстве племенем, не способен при всём своём желании дать точную информацию. Осложнения посерьёзнее происходили от того, что до моего появления в Галлии Рим не проводил там последовательной политики. Наместники видели свою задачу в том, чтобы сохранить крошечные наши владения в провинции, и в целях укрепления своей безопасности заключали соглашения как с галльскими, так и с германскими племенами. И те и другие племена направляли в Рим, в сенат, свои делегации, каждую со своими требованиями, которые удовлетворялись или отклонялись людьми, не обладавшими достаточными знаниями для принятия правильных решений. Да я сам, к примеру сказать, будучи консулом, согласился признать королём германцев Ариовиста. Я тогда ещё не догадывался даже, что стану наместником Трансальпийской Галлии, и представления не имел о подлинных намерениях Ариовиста. И конечно, ни сенат, ни народ Рима никогда не давали мне разрешения на окончательное завоевание всей Галлии, или на вторжение в Британию, или на переход через Рейн. Римляне не ожидали от меня подобных свершений, и, если бы у нас что-нибудь сорвалось, мои враги в Риме поспешили бы обвинить меня в развязывании ненужных, дорогостоящих, агрессивных войн. Поэтому мне необходимо было действовать осторожно, но при сложившихся обстоятельствах я не мог действовать медленно. Я сразу решил использовать армию, но к тому времени, когда я прибыл в Галлию, у меня не было определённых планов относительно того, как можно её задействовать. И не ранее как завершив две кампании там в первый год моего правления, я вдруг понял, что у меня есть шанс выиграть войны не менее значительные, не менее плодотворные, не менее славные, чем завоевания Лукулла или Помпея на Востоке.

Честно сказать, у меня были всего два законных предлога для вмешательства в дела Галлии. Во-первых, я должен был защищать от неожиданных нашествий как Северную Италию, так и небольшую римскую провинцию за Альпами — Нарбонскую Галлию. К тому же существовал не очень чётко сформулированный декрет сената, который рекомендовал римским наместникам провинции делать всё возможное в интересах крупного галльского племени эдуев, с которым Рим был в дружеских отношениях какое-то время. Оба эти предписания очень пригодились мне для проведения моей первой кампании.

Той кампании против гельветов я вовсе не замышлял. За два года до этого в Риме поднялась тревога: получили известие, что это большое, грозное племя направляется на запад, к нашей провинции. Боялись даже, что они вторгнутся в Италию; и на север послали двух опытных военачальников — Метелла Целера в Трансальпийскую провинцию и Афрания, друга Помпея, в Цизальпинскую Галлию. Но, по-видимому, угроза миновала — к большой досаде Метелла, который перед смертью в письме друзьям пожаловался, что его лишили возможности доказать всему миру, что он полководец получше Помпея (в то время на это претендовали все). На исходе года моего консулата до меня не доходило никаких сведений об угрозе со стороны гельветов. Если бы у меня были опасения на этот счёт или я заранее предполагал, как заявляли мои враги, развязать агрессию в Галлии, я бы уже в первые дни своего командования совсем иначе расположил бы свои легионы. У меня в то время было четыре легиона. Только один из них, десятый, я вывел за Альпы. Так что когда я услышал от Лабиена, что многочисленные племена гельветов переправились через Рону в районе Женевы, я тут же понял, что мы на этот момент не имеем ни войск в достаточном количестве, ни мощных укреплений, чтобы остановить их.

Приехав в Женеву, мы с Лабиеном и другими командирами обсудили ситуацию. Стало известно, что гельветы задумали массовую миграцию всего племени — мужчин, женщин и детей. Подсчёты их количества колебались, но все наши осведомители сходились в одном: нам предстояла встреча с огромной ордой, и солдаты у них были высокого класса. Позднее мы узнали точную численность племени: оно насчитывало триста восемьдесят тысяч, четверть из них составляли мужчины, способные носить оружие. Их вожди, оказывается, решили навсегда покинуть бесплодные горные края, где они обычно обитали, и двинулись на запад, в Галлию, чтобы захватить подходящие земли, разгромив и разграбив местные племена. Они заранее сожгли свои города и села, чтобы ничто не влекло их обратно, и взяли с собой всё необходимое в дальнем походе. Из их страны на запад вели только две дороги. Одна, очень узкая, пролегала между Роной и горами Юра. Она проходила по стране секванов, и гельветам пришлось бы заручаться согласием этого племени. По другому пути, который шёл на юго-запад от страны гельветов, пройти было гораздо легче. Он через Рону вёл в северные районы нашей провинции.

Через несколько дней после моего приезда в Женеву ко мне явилась депутация гельветских вождей. Это были высокие, импозантного вида мужчины, исполненные чувства собственного достоинства, отчего их варварские головные уборы и украшения не казались смешными. Они обратились ко мне с уважением, но не уничижительно, явно сознавая свою силу, которая, по их мнению, и меня обязывала вести себя с ними на равных. Они поведали мне о трудностях северного пути и просили разрешения за несколько дней пройти маршем по римской провинции, обещая при этом не трогать ни её жителей, ни их имущества.

Полагаю, они искренне намеревались сдержать свои обещания, и уж конечно им в голову не могло прийти, что, стоит им выйти за пределы провинции, я или любой другой римлянин не усомнится в своём праве и дальше контролировать их действия. Но у меня были все основания вообще отказать им в их просьбе. Было очевидно, что такая многочисленная орда во время своего марша по нашей провинции вполне могла выйти из повиновения и, соблазнённая невиданными богатствами нашей цивилизации, заняться грабежом. К тому же я считал, что гельветы, оставаясь в своей стране, выполняли весьма важную роль в интересах Рима: в течение многих лет они были барьером между нами и германцами к северу и востоку от них. Теперь же, когда гельветы покинули свою страну, германцы, вне всяких сомнений, захватят её и превратятся в наших непосредственных соседей, и притом — соседей опасных. Однако я отлично понимал, что римский сенат никогда не даст мне права диктовать свои условия какому-либо галльскому племени, обитающему за пределами нашей провинции, даже племени гельветов. Поэтому нужно было соблюдать осторожность, хотя я сознавал тогда, что любая моя успешная операция против именно этого племени обеспечит мне истинное признание в общественном мнении Рима, так как в прошлом гельветы наголову разбили одну из римских армий и унизили нас, наложив контрибуцию. Прадед моей жены Кальпурнии был убит в том сражении. Поэтому я решил оказать сопротивление гельветам, прекрасно понимая при этом, что сил у меня для этого в то время недоставало. Я заявил депутации, что не могу в данный момент ответить на их просьбу определённо, и просил их вернуться к переговорам через три недели — тогда я сообщу им о своём решении. Я заметил, что моё заявление удивило их, и почувствовал себя неуютно. Имея в своём распоряжении всего один легион и никаких оборонительных сооружений, я вряд ли сумел бы воспрепятствовать их переправе через Рону, вздумай они применить силу. Но им явно не улыбалось вступать во враждебные отношения с нами, по крайней мере на тот момент, когда их миграция только начиналась. Они удалились и тем самым подарили мне возможность не только переправить на север свои войска, но и построить восемнадцатимильную линию укреплений возле переправы через Рону. И когда представители гельветов явились снова, я сообщил им, что не в наших правилах позволять кому-либо проходить по территории нашей провинции и поэтому, если они всё же попытаются сделать это, мне придётся встретить их с оружием в руках. Мой ответ оскорбил гельветов, но они не стали отвечать на него угрозами. Потом какая-то часть их, действуя разрозненно, попыталась прорваться через наши укрепления, и я очень сомневаюсь в том, что эти атаки были предприняты по воле гельветских вождей. Они с самого начала наблюдали за нашими приготовлениями к боям и явно не хотели быть вовлечёнными в войну против нас: они ещё раньше зондировали возможность пройти на север по другой, более трудной дороге через страну секванов. Должен признаться, я был абсолютно сражён известием о том, что секваны позволили этой огромной оккупационной армии пройти по дороге, перекрыть которую ничего не стоило совсем незначительными силами; ещё того больше меня удивило то, что согласие на это гельветы получили от секванов благодаря любезности весьма титулованного лица из эдуев, некоего Думнорикса. Это поразило меня ещё и потому, что гельветы, пройдя по территории секванов, затем должны были повернуть на запад, на земли самих эдуев; меня ещё смущало то, что, если эдуи не позовут меня на помощь, мне нелегко будет найти предлог для вмешательства в действия гельветов. Честно говоря, я не знал, что предпринять. Тогда для меня ещё было тайной то, что эдуи, как, впрочем, и большинство других племён Галлии, находились в состоянии перманентной гражданской войны. Порой это бывало мне на руку. В тот раз я, например, узнал, что хотя один из вождей эдуев, Думнорикс, сотрудничал с гельветами, в стране существовала и обладала большим влиянием крупная партия, которая почему-то была сильно озабочена тем, чтобы дать отпор как Думнориксу, так и гельветам. И к моему великому облегчению, эта партия готова была обратиться ко мне с просьбой вмешаться в их дела в соответствии с существующим договором о дружбе между эдуями и Римом.

В то время ни эдуи, обратившиеся ко мне за помощью, ни я не представляли себе, к каким знаменательным событиям это приведёт. В силу как политических, так и военных соображений, не будь этого обращения, я столкнулся бы с колоссальными трудностями, вступив в самый центр Галлии со своей огромной армией. Меня бы навсегда выдворили из страны, и мне пришлось бы вместо Галлии вести баталии в Германии, которые из-за невыгодного географического положения страны и её низкой цивилизации не принесли бы мне существенных плодов. И вдруг благодаря счастливому стечению обстоятельств небольшая партия одного из государств предоставляет мне возможность выступить в роли защитника Галлии от иностранного агрессора.

Я тут же ухватился за представившийся мне удобный случай. Оставив Лабиена вместо себя на фортификациях у Роны, сам я перебрался через Альпы в Северную Италию, навербовал там ещё два легиона солдат, присоединил их к трём расквартированным там легионам и с этими войсками по кратчайшей дороге перешёл Альпы. Мы сразу взяли стремительный темп, и некоторые солдаты, которые ещё не привыкли к моим требованиям, стали жаловаться на слишком большие нагрузки. Пройдёт немного времени, и эти мои легионы готовы будут следовать за мной куда угодно, перенося тяжелейшие испытании, но сейчас они внимательно и с некоторым сомнением наблюдали за мной. Они знали меня как политика, но не как полководца. Было необходимо завоевать их доверие, однако сделать это можно лишь победами в сражениях. В предстоящей кампании соотношение сил было не в нашу пользу, примерно один к трём — перевес не такой уж большой при известных обстоятельствах, но в данной ситуации, когда я ещё не был убеждён в высоком качестве своих солдат, а гельветы были известны как хорошие солдаты и при этом верили в правоту своего дела, он имел большое значение.

Когда мы, оставив за собой границы нашей провинции, вошли в Галлию, гельветы уже находились на земле эдуев, которые успели к тому времени прислать мне долгожданную просьбу о помощи. Я пригласил к себе в лагерь нескольких эдуйских вождей, и Думнорикса в их числе, и досконально объяснил им, какие поставки от них требуются, а также просил придать мне отряд кавалерии.

Огромное, неповоротливое войско гельветов подошло к реке Арар. На переправу через неё они потратили почти три недели, и эта их чрезвычайная медлительность помогла мне одержать мою первую победу в Галлии. Когда мои разведчики доложили мне, что три четверти гельветов перебрались через реку, я ночью вывел три своих легиона к реке и перед самым рассветом атаковал ждавшие переправы вражеские войска. Они совсем не ожидали нашего нападения, и все были либо убиты, либо взяты в плен. Так случилось, что именно это подразделение войск, один из четырёх кланов, составлявших гельветское племя, в прошлом нанесло поражение нашей армии, в котором был убит консул, а на Рим была наложена контрибуция. Я настойчиво подчёркивал этот факт в своём сообщении в Рим, где, без всяких сомнений, мои враги уже обвинили меня в развязывании никем не спровоцированной и никому не нужной войны. Нужная это была война или ненужная, не это важно, важно было то, что я отомстил за позорное военное поражение нашей армии.

Эта первая победа далеко не решила наших главных проблем. Я не задерживаясь продолжил кампанию, и на следующий день мы уже соорудили мост через Арар, и армия перешла на другой берег. Это событие произвело большое впечатление на гельветов — мы за один день решили задачу, над которой они бились целых три недели, и в результате они сделали нам предложение, которое нельзя было расценить иначе, нежели как предложение мира. Меня посетил их старый вождь Дивикон, человек, пятьдесят лет назад возглавлявший битву, в которой наша армия была разбита, а консул убит. Даже в своём столь преклонном возрасте Дивикон держался прямо и выглядел сильным. Меня потрясли его мудрость и бесстрашие. Выслушав же его, я оказался в довольно щекотливом положении. Не выказывая никакого страха, он, однако, дал понять, что не хотел бы воевать с нами, хотел бы вообще избежать военных действий. Гельветы, сказал он, согласны расселиться в любой указанной нами, римлянами, области Галлии. Но если я, Юлий, захочу воевать с ними, они будут защищаться. Они и прежде наносили поражения римлянам и готовы снова на это. А моя первая победа была лишь результатом внезапности атаки, и из этого вовсе не следует, что успех будет на моей стороне в заранее подготовленном сражении. Теперь, сказал в заключение Дивикон, мне решать — быть миру или войне. Он и его народ предпочитают мир, но они не боятся и войны.

Это была достойная речь. Многие из моих военачальников оказались под её воздействием, а я понял, что с армией, которая мне не доверяет, я рискую потерпеть поражение в схватке с таким сильным и решительным племенем. Мне не следовало, основываясь на успехе в единственной пока битве, всё ставить на карту после моего перехода через границу в собственно Галлию — прежде нужно было лучше узнать своих людей, но я не хотел жертвовать неожиданно обретённой счастливой возможностью, и в то же время я прекрасно понимал, что не должен проявлять ни малейших колебаний, если хочу, чтобы армия беспрекословно следовала за мной в будущих, куда более опасных переделках. И я отвечал Дивикону с тем расчётом, чтобы унизить его. Я сказал ему, что ту давнюю победу над нами они добыли путём предательства, а не благодаря своим воинским достоинствам, коими гельветы так любят бахвалиться. Я обвинил его в вероломстве за попытку прорваться через нашу линию обороны на Роне и за ограбление племён, которые являются нашими союзниками. Если он желает мира, заявил я, он должен выплатить компенсацию за нанесённый его соплеменниками ущерб, а также передать нам заложников в качестве гарантии того, что он действительно готов следовать туда, куда я ему укажу.

Как я и предполагал, Дивикон нашёл мои предложения неприемлемыми, а моё поведение отвратительным. Он заметил, что гельветы привыкли не давать заложников, а брать их, о чём мы, римляне, знаем по собственному опыту. Затем он вышел вон, и на следующий день гельветы возобновили своё продвижение. Стало очевидно, что всё может решить только жестокое сражение. Гельветы готовы были сразиться с нами, и мне в моём новом положении чрезвычайно важно было принести победу Риму.

Глава 2 ПЕРВАЯ БИТВА


Пожалуй, на той, первой стадии моей карьеры я испытывал на себе сильное влияние учебников по стратегии и тактике. К тому же постоянно мысленно возвращался к давним битвам и к полководцам, которых я изучал и глубоко уважал: Александру, Ганнибалу, Сципиону, моему дяде Марию и настоящему гению стратегии и блестящему импровизатору Квинту Серторию. И я всегда старался привнести в свою практическую деятельность что-то артистическое, что-нибудь из теории. Победу ли в войне, успех ли в политике мне хотелось превратить в нечто фатальное, единое и совершенное, подобное прекрасному произведению живописи или лирическим стихам. Правда, теперь я отлично понимаю, что в действительности военные операции совершаются не согласно заранее продуманным схемам — такое случается, но редко. Едва ли встретишь врага, настолько любезного, что он станет поступать так, как тебе хочется, и, как правило, победу обеспечивает не скрупулёзно разработанный командующим армией гениальный ход, а простое превосходство твоих солдат в умении воевать. Но иногда бывает так, что благодаря недомыслию или небрежности врага представляется счастливый случай одержать действительно безупречную победу. В моей первой кампании в Галлии я мечтал обрести такую счастливую возможность. Отчасти это происходило оттого, что я ещё как командир не был уверен в своей армии и мои солдаты ещё не верили в меня как в своего предводителя, и, одержав над противником полную победу с малыми потерями, я надеялся таким образом завоевать их доверие. Отчасти же это шло от моего отношения к войне: я её воспринимал как теоретик и артист, это со мной часто бывало. Когда достигаешь своей цели уверенно и без особых потерь, испытываешь прямо-таки эстетическое удовлетворение.

После ухода Дивикона я не спешил принимать меры для вовлечения гельветов в сражение, выжидая удобного момента, чтобы нанести сокрушительный удар. А пока я с каждым днём всё лучше узнавал своих солдат и командиров. Целых две недели мы преследовали беспорядочную, длинную колонну гельветов, расправляясь с небольшими, отбившимися с целью грабежа группами, но сражаться с основными силами противника мы не торопились. Всё это время мы держались на расстоянии не больше пяти-шести миль от противника.

Именно тогда я окончательно понял, что политическая обстановка в Галлии далеко не так проста, как мне представлялось сначала. Меня сопровождало несколько влиятельных эдуев, и я часто разговаривал с ними через переводчиков. Такие беседы очень полезны при общении с иностранцами в том случае, если вы целиком полагаетесь на своего переводчика. Вы можете исподтишка наблюдать за собеседниками, пока они внимают переводчику, а если вы к тому же хотя бы немного знаете их язык, то вам легко судить, откровенны они с вами или нет. Общаясь с эдуями, я скоро убедился, что некоторые из них — например, старый вождь Дивитиак — от всего сердца стараются помогать нам, а многие другие, непонятно, по какой причине, чувствовали себя явно не в своей тарелке. Сначала мне казалось, что это от страха. По-видимому, они считали, что наша армия в подмётки не годится армии гельветов, тем более что их собственная кавалерия — предмет гордости любого галльского племени, — побывав в деле, принесла ужасное разочарование. Получилось так, что вскоре после моей встречи с Дивиконом я послал свою кавалерию, состоявшую в основном из эдуев, в погоню за гельветами с тем, чтобы немного придержать и пощипать их. Кавалерия гельветов насчитывала каких-нибудь пять сотен, тем не менее они нанесли основательный урон и побили мою кавалерию, состоявшую из четырёх тысяч всадников.

Я тогда ещё не освоился с мыслью о том, что настроения и политика галлов весьма изменчивы и вероломны, и потому долго не догадывался, что причиной поражения моей кавалерии было предательство. Мне открыло глаза на это обстоятельство то, что, как выяснилось, эдуи выполняют свои обещания по поставкам продовольствия в армию разве что наполовину. Извинения, принесённые мне эдуйскими вождями, показались мне неубедительными. До этого времени я обращался с ними с величайшей учтивостью, но теперь заговорил с ними довольно сурово. Я сказал им, что оттого, что они не держат данного ими слова, солдаты не получают положенный им рацион, и обвинил их в том, что, сначала позвав меня на помощь, теперь они предают меня. Мои слова подействовали на них, и вскоре два или три эдуйских лидера сделали потрясшее меня признание: оказалось, что чуть ли не половина из них втайне надеялись на то, что моя армия и я вместе с нею будут сметены с лица земли гельветами. Как это обычно бывает в Галлии, такие разногласия в совете племени имели несколько причин. Одна из них — истый настрой против Рима, который, как они предполагали, намерен лишить галлов их свобод и постепенно полностью поработить их. Как ни странно, сам я ещё ничего подобного не замышлял, так что с большим интересом выслушал эту точку зрения. Выяснилось, что эту идею последовательно проповедовал богатый и популярный вождь эдуев Думнорикс, но другие вожди были убеждены, что Думнорикс использует в своих интересах то, что можно назвать патриотизмом племени. Он был женат на гельветской женщине и надеялся при помощи гельветов заполучить эдуйский сан верховного правителя. Именно из этих соображений он использовал своё влияние на секванов и добился разрешения на беспрепятственный проход гельветов по горной дороге, и позднее он много раз доказывал свою преданность гельветам.

Он постоянно информировал их о нашем продвижении, он командовал эдуйской кавалерией и первым бросился бежать в недавнем бою, и его воздействие на других эдуев-вождей привело к тому, что не были вовремя собраны хлеба, а также нарушены обещанные поставки хлеба в нашу армию. Существовала, конечно, и сильная партия эдуев, противившаяся притязаниям Думнорикса и искренне стремившаяся к сотрудничеству с нами. Там понимали всю выгоду этого сотрудничества с Римом. Одним из их лидеров был друид по имени Дивитиак, родной брат Думнорикса, исключительно дальновидный человек, один из очень немногих галлов понимавший, что главная угроза его стране и каждому галльскому племени исходит с востока, от германцев. Дивитиак надеялся, что с помощью Рима его племя сумеет объединить всю Галлию и превратить страну в мощную, процветающую нацию. Некоторое время я разделял его взгляды, но постепенно пришёл к мысли, что Галлию можно объединить и умиротворить только в границах нашей империи. Но на первых порах я вряд ли задумывался над этой проблемой. Единственное, что меня целиком занимало, это исключительно тяжёлое положение, в котором я очутился. Особенно поразило меня то, что даже такой мой доброжелатель, как Дивитиак, до последнего момента не поставил меня в известность об истинном положении дел. Я оказался перед необходимостью безотлагательного выбора, прибегнуть ли мне к наказанию или к примирению. Я всегда предпочитал милосердие, когда оно не могло повредить. Это потому отчасти, что вообще не люблю жестокость — я так часто сталкивался с нею в детстве, — а отчасти потому, что знаю, что, в конце концов, сколько насилия ни применяй ради обретения власти, удержать её можно, лишь завоевав благорасположение к тебе тех, кто попал в твоё подчинение. Было ясно, что, принимая во внимание мои будущие операции в Галлии и общественное мнение в Риме, мне важнее всего было выступать в роли друга и союзника эдуев, а не в роли их правителя и диктатора. С моей стороны было бы совершенно оправданно применить наказание к Думнориксу в назидание другим, поскольку он предал меня при налёте кавалерии, и я имел возможность применить свою власть и сделать это по приговору его же соплеменников: он не подчинился приказам своего совета вождей. Но я понимал, что эта акция, предпринятая мною столь преждевременно против такого знатного человека, могла обернуться ещё более значительным расколом в уже разлаженном обществе эдуев. В то же время это дискредитировало бы Дивитиака, одного из тех немногих, на кого я мог опереться. Так что я ограничился суровым выговором Думнориксу, сказав ему, что своей жизнью он целиком обязан своему брату, который замолвил за него словечко. Думнорикс прикинулся благодарным и обещал в будущем соблюдать лояльность. Но я установил постоянное наблюдение за ним. Он это заметил и некоторое время вёл себя прилично.

Теперь я, как никогда раньше, ясно понимал, что для завоевания доверия как моей армии, так и единственного племени, хотя бы формально дружественного нам, мне недоставало одного — победы. На следующий день после моего разговора с Думнориксом мне представился прекрасный случай одержать её. Гельветы, по-видимому, пришли к заключению, что никакая мы не грозная сила, и выбрали для стоянки удивительно невыгодное для себя место. Позади их огромной орды со всеми её повозками и кострами был холм с пологим склоном. Мои разведчики известили меня о том, что с противоположной стороны легко взобраться на этот холм, и я сразу сообразил, что тут можно сделать. Мы с Лабиеном обсудили позицию, и он тоже загорелся моей идеей. Около полуночи он с двумя легионами поднялся на вершину холма и расположился там за спиной у гельветов. Я с остальными войсками должен был атаковать их с фронта, как только рассветёт, и при первых же звуках начавшегося сражения Лабиен должен был спуститься с холма и ударить врага с тыла. Не могло быть ничего лучше и проще. Случись всё так, как мы наметили, это была бы хрестоматийная победа. Но, как назло, командовал моими разведчиками человек, считавший себя военным экспертом. Звали его, кажется, Консидий, он участвовал в военных походах Суллы и Красса, и нас обычно захватывали и развлекали его рассказы о них. Если верить ему, можно было подумать, что ни Сулла, ни Красс (который, хотя и потерпел поражение в своём последнем бою, был тем не менее превосходным полководцем) не выиграли бы ни одной битвы, если бы не он, Консидий, который, насколько я помню, особенно настаивал на том, как важно, чтобы разведка работала быстро и тщательно. И именно этому Консидию обязан я утратой столь несомненной победы. Мы уже заняли позиции для атаки, и, как нам стало известно впоследствии, гельветы не догадывались о наших намерениях. Оставалось каких-нибудь полчаса до того, чтобы я просигналил начало атаки, когда неожиданно появился задыхающийся Консидий, опьянённый сознанием собственной важности. Вершина холма в тылу гельветов, доложил он, прочно удерживается самими гельветами. Он видел их там собственными глазами и особенно отметил крестообразные варварские украшения у них на шлемах. Что случилось с Лабиеном и его легионами, он не знал.

Ничего тревожнее такого сообщения не могло быть. Неужели гельветы думали так же, как я, поражался я, и обошли нас? Неужели Лабиен и его войска попали в ловушку и были уничтожены? Оставалось только ждать, и нужно было послать новые патрули в лагерь гельветов и туда, куда отправился Лабиен. Большая часть дня была потрачена на это, когда вернулись разведчики и доложили, что гельветы снова на марше, а вершина холма и сейчас находится в руках Лабиена. То, что Консидий принял за кресты, были на самом деле или стволы деревьев, или знамёна наших же легионов. Лабиен, естественно, был удивлён моим бездействием, но, как и подобает настоящему солдату, он в точности следовал моим указаниям и, когда увидел, что гельветы спокойно ушли от опасности, спустился со своими людьми вниз и шёл на соединение со мной. Я тогда кипел от ярости к этому Консидию, но он невольно преподнёс мне полезный урок: нельзя верить «старым солдатам», если они по званию ниже центуриона.

Мы понесли колоссальный моральный ущерб, не использовав такую счастливую возможность. Теперь мы находились на расстоянии одного дня пути от главного города эдуев Бибракта, и я решил отправиться туда для пополнения запасов провианта, а также с целью продемонстрировать эдуям, которые обратились за помощью именно ко мне, мощь шести римских легионов. Я собирался оставить в покое гельветов на день-другой, а потом, благополучно уладив свои дела с эдуями, снова нагнать их. Они так медленно продвигались вперёд, что это не составило бы труда. Но стоило нам повернуть к Бибракту, как кто-то известил об этом гельветов. Впрочем, меня это нисколько не удивило. Я прекрасно знал, что, к сожалению, большая часть моей галльской кавалерии была ненадёжна и поддерживала контакт с врагом. Удивился же я тогда, когда обнаружил, что, получив эту информацию, гельветы намереваются навязать нам сражение, вероятно решив, что мы просто убоялись их. Они тоже изменили направление своего движения и теперь преследовали нас так же, как до этого мы преследовали их. Их передовые части скоро вошли в соприкосновение с нашим арьергардом.

Я сразу увидел, что, нравится мне это или нет, битвы нам не избежать и что эта битва может решающим образом повлиять на всё моё будущее. А мне придётся сражаться на территории, которую не я выбирал, и против численно превосходящего меня, сильного и опытного противника. Даже если бы мне на ум пришёл хитроумный, блестящий план сражения, я не успел бы воспользоваться им. Мне придётся сражаться самым тривиальным образом, положившись целиком на дисциплинированность, подготовку и храбрость моих солдат — только в этом был залог моей победы.

Для начала я послал кавалерию рассеять небольшие отряды гельветов, тревоживших наш арьергард. Меня нисколько не удивило бы, если бы кавалерия покинула нас, но, как ни странно, они сделали всё, что от них требовалось. Может быть, они хотели посмотреть, чем закончится битва. Пока действовала наша кавалерия, я занялся расстановкой моих войск в точном соответствии с предписаниями военных учебников (кстати, в них полным-полно полезных советов). У меня было четыре легиона ветеранов. Их я поставил в три ряда, один над другим. За ними на вершине холма я разместил два легиона, которые я незадолго до этого набрал в Северной Италии. Ветеранов третьего ряда я назначил рыть окопы, в которых расположатся рекруты и которые послужат защитой для нашего обоза. В тот раз я разыграл в некотором роде спектакль, отослав своего коня и лошадей моих командиров в тыл. Тем самым я хотел показать солдатам, что в этом сражении мы все равны и, чтобы не умереть, мы должны победить. Впоследствии конечно же в подобных спектаклях не было никакой необходимости. После этого нашего первого года в Галлии, после тех наших походов, думаю, ни один из моих солдат никогда не поверил бы, что его командир может бросить его. Итак, я отослалконя и накинул на себя алый палудамент, который всегда был на мне во время боев, и перед началом битвы обошёл ряды своих солдат, называя по имени центурионов, которым особенно доверял, и останавливаясь время от времени, чтобы сказать слова ободрения своим солдатам. Я говорил им самые обычные вещи (они тоже есть в учебниках), но, мне кажется, я таким образом передавал им свой энтузиазм и свою решимость победить. В такие минуты я переживал сильное волнение. И было бы не совсем справедливо считать его проявлением эгоизма, и только. Правильнее сказать, что я ощущал длинные ряды легионов как продолжение меня самого. Они занимали большее пространство, чем я, и в них заключалась куда большая физическая сила, чем могло вместить моё бренное тело. Их активность, даже их мысли и чаяния целиком зависели от моего предназначения, от моей воли, моих замыслов, моего внимания к их выучке и моей решимости достичь цели. В этом смысле моя армия была как бы оружием в моей руке. Но в те мгновения, когда вот-вот должна была разгореться битва, я видел в них нечто гораздо большее. В каждом солдате я видел друга, товарища, готового к смерти, к увечьям, и мне было по силам, я убеждён в этом, вселить в них частицу моей страстности и веры. В такие минуты самим солдатам ничего не стоило обратиться ко мне, потому что они понимали, что мы говорим с ними на одном языке.

Все эти сентенции я к тому времени давно усвоил, хотя до этого только однажды возглавлял небольшую группу войск, да и то против сравнительно незначительного восстания в Испании. Здесь, в Галлии, я имел дело с гораздо более многочисленным войском, мне противостоял дисциплинированный, могучий враг, который в прошлом уже одерживал победы над нашей армией. И всё моё будущее зависело от исхода этой операции. Поэтому я до сих пор часто вспоминаю эту битву.

Пока мои легионы занимали свои позиции и окапывались на вершине холма, гельветы расставили свои повозки в огромный круг в качестве оборонительного сооружения. Их солдаты быстро построились в плотную фалангу плечом к плечу друг к другу, сплошной стеной выставив перед собой внушительных размеров щиты. Теперь у меня появилась возможность рассмотреть эти их варварские кресты на шлемах, которые привиделись Консидию. Казалось, они прибавляли роста воинам, которые и так были достаточно рослыми и, как я недавно узнал от своих переводчиков, презирали нас, римлян, за нашу физическую хилость. Обозревая поле боя с вершины холма, я видел, как неэффективно действовала наша кавалерия против этой массы людей. Это вполне соответствовало моим ожиданиям. Во время сражения от такой кавалерии не могло быть никакой пользы, разве что потом, когда мы начнём преследование врага.

Отбросив нашу кавалерию, фаланга гельветов стала медленно надвигаться на нашу первую шеренгу. Я обрадовался, увидев, как упорно прут они вверх по склону холма — тем самым они ставили себя в невыгодное положение. Град копий, если их метать даже с небольшого возвышения, вдвое эффективнее, чем запущенный на ровном месте. Я был уверен, что мои воины осведомлены об этом и всё сделают как надо. И они действительно вели себя образцово. Они выжидали до последнего момента, и мощь их первого залпа, казалось, сломала весь строй гельветов. Гельветы, безусловно, допустили ошибку, атаковав нас такими тесными рядами. Частенько два или даже большее количество их сомкнутых щитов пронзались одним и тем же копьём, так что те, кто держал щиты, оказались на деле как бы скованными и не могли толком орудовать своей правой рукой. А тут наши солдаты вытащили мечи и с пронзительными криками, гиканьем, ругательствами, стонами, даже со смехом (в минуты сражений люди проявляют себя очень по-разному) стали приближаться к их стоянке. В отличие от наступающих, наши ряды оказались до смешного разреженными, но при ближайшем рассмотрении можно было заметить, что такое построение даёт возможность каждому нашему воину нанести два удара, в то время как противник успевает ответить едва одним. Однако ошеломлённые нашим первым залпом копий передовые отряды врага, на которые нажимали задние ряды, намертво встали против нас или в нерешимости кидались то туда, то сюда. И было похоже, что наши отдельные отряды врубаются в почти непроходимую чащу. Я был вне себя от этой неопределённости и готов был броситься в гущу сражения, но сознавал, что время для этого ещё но наступило. Наши вели бой хорошо, и оставалось только гадать, достаточно ли хорошо для победы. И тут я заметил, что гельветы всё больше сдают. Они отступали, сначала очень медленно, потом всё быстрее, но ни один из них не пустился бежать. Вот уже наши вторая и третья шеренги вступили в бой, и под их натиском гельветы вынуждены были спуститься в долину у подножия холма. Мы теснили их по всему фронту и уже заставили их карабкаться по склону холма на противоположной стороне долины. Они отходили всё быстрее. Поле битвы покрылось телами убитых и ранеными. Наши солдаты подбадривали друг друга в уверенности, что тяжёлое сражение вот-вот завершится и отступление врага превратится в беспорядочное бегство.

И только тут я заметил на правом фланге свежие силы противника и сразу понял, что в этой первой галльской битве меня полностью обошёл старый Дивикон или кто-то другой, кто командовал армией противника. Я угодил примерно в такую же западню (разве что она закрывала мне выход только с одной стороны), в какую в битве при Каннах Ганнибал заманил римскую армию и разгромил её. Мои основные силы продвинулись слишком далеко вперёд и подставили свой незащищённый фланг под сокрушительный удар. Если бы у меня были в резерве солдаты, на которых я мог бы положиться, я использовал бы их, но выставить два легиона рекрутов в этот критический момент я не решался: стоило моим рекрутам запаниковать, и положение стало бы безнадёжным. Тогда я направил ветеранам третьего ряда, которые втягивались в преследование главных сил врага, несколько приказов. Я велел им развернуться и вступить в бой на нашем правом фланге с новым войском, которое к тому же надёжно укрывалось за своими повозками. Как мы узнали позднее, это войско составляли два племени — бойи и тулинги, союзники гельветов, численностью примерно в пятнадцать тысяч.

При их появлении отступавшие по склону холма гельветы остановились, а затем начали теснить нашу армию назад, в долину. Это были страшные минуты. Если бы наши ряды оказались сломлены, всей армии пришёл бы конец. Но мои воины, оказавшись на равнине, продолжали биться. Позади себя и справа они слышали шум другой битвы. И поражение на этом участке фронта означало бы для нас полный разгром, но и в эти критические минуты боя наши люди стояли насмерть и дрались великолепно. Спустя немного времени я уже мог сказать, что угроза окончательного поражения для нас миновала. Теперь это была битва солдат, и те из них, кто был лучше подготовлен, одержат победу, хотя и не окончательную. И это случилось. После трёхчасового сражения основная масса гельветов, которые несли большие потери, снова отступила на склон холма, одновременно с этим бойи и тулинги бросились наутёк, под защиту своих повозок. Однако назвать это повальным бегством нельзя было: и наши две первые шеренги, сами понёсшие колоссальные потери, уже не способны были преследовать врага и позволили ему выйти из боя.

День уже склонялся к закату, и я обратился к солдатам с просьбой, пока не наступила ночь, предпринять ещё одну попытку. Вся наша третья шеренга и когорты, которые мне удалось составить из двух других шеренг, атаковали вражеские повозки, в которых находилось много всякого добра, а также женщины и дети. Битва была яростной, шум стоял неописуемый. Наши люди обезумели от пролитой ими крови, крики же полуобнажённых, взгромоздившихся на повозки с распростёртыми руками гельветских женщин и тех, кто вместе со своими мужчинами вступил с нами в бой, подействовали на нас как наш собственный победный клич. Когда мы наконец прорвались сквозь заграждения, в плен брали очень немногих.

Это была победа, и скоро я уже принимал поздравления от командиров штаба. Но в душе я понимал, что эта победа была одержана не благодаря моему искусному руководству или предвидению, а благодаря дисциплинированности и отличной выучке солдат. Как руководитель битвы, я заслуживал поражения. Более того, хотя мы сильно потрепали врага, сами мы тоже понесли немалые потери. Да и около ста тридцати тысяч гельветов уцелело. Ночью они ушли, и как бы мне хотелось найти силы для их преследования! Но мы оставались на поле боя ещё три дня, занятые похоронами убитых и заботами о раненых. В эти дни я был особенно обеспокоен тем, чтобы ни один солдат или центурион, отличившийся в сражении, не остался без награды.

Несомненно, это была победа. И её последствия имели огромное значение. Но позволить себе ещё подобные победы я не имел права.

Глава 3 ПОКРОВИТЕЛЬ ГАЛЛОВ


Гельветы лишились почти всего своего провианта. Они продолжали путь на запад, но чтобы выжить, им необходимо было заключить союз и получить поддержку каких-нибудь племён, расположенных у них на пути. Я уже настолько изучил политические нравы галлов, что понимал, надо серьёзно отнестись к подобной возможности. Я отправил во все племена на пути следования гельветов своих посланников и дал понять всем вождям этих племён, что, если они снабдят провизией или ещё как-нибудь помогут разбитой армии, я буду обращаться с ними как со своими врагами. К счастью, они подчинились моим приказам, и гельветам не осталось выбора: они должны были сдаться.

Я предложил им выгодные условия капитуляции. Большинству из них надлежало вернуться в свою страну и восстановить ими самими разрушенные города и села. Я распорядился снабжать их зерном, пока они сами не смогут обеспечивать себя. Оставшиеся в живых бойи, особенно дружественно настроенные к эдуям, были расселены на территории этого племени. Но главное, чего я хотел, это чтобы мои приказания неукоснительно проводились в жизнь, а зная, что гельветы всё ещё представляют собой грозную силу, я потребовал, чтобы они на данное время разоружились. Позднее я вернул им оружие для защиты от германцев и, надо сказать, не зря тревожился из-за опасности, которую представляли германские орды, уже захватившие покинутые гельветами земли. Вероятно, мой приказ о разоружении был неправильно истолкован некоторыми вождями племени, заподозрившими меня в намерении устроить резню или продать всех пленных в рабство. И шесть тысяч гельветов попытались бежать на Рейн после того, как соглашение было подписано. Я мгновенно разослал приказания в те племена, по территории которых должны пройти гельветы, и они были выполнены. Бежавшие пленники почти все до одного были схвачены. Поскольку они нарушили законы военного времени, я всех их продал в рабство.

Я по-прежнему находился недалеко от Бибракта, и ко мне явились вожди со всей Галлии под предлогом высказать мне свои поздравления, а на деле из любопытства и желания узнать, как можно использовать присутствие римской армии в своих интересах. За эти дни мои познания об этой стране порядком пополнились. В этом большую помощь мне оказали мои переводчики, в основном галлы из нашей провинции или из Северной Италии. Отбирали их не только по причине прекрасного владения языками, но и за их ум, обаяние, приятную внешность и преданность мне. Многие из них до сих пор остаются моими добрыми друзьями, и все они теперь очень богаты. С их помощью и участием разных италийских торговцев и галльских вождей у меня в голове постепенно сложилось более или менее адекватное представление о Галлии как о стране в целом, и в то же время я совершенно неожиданно для себя пришёл к мысли о том, что всю эту провинцию от Атлантики до Пиренеев можно принудить или убедить принять нашу верховную власть, а значит, и наши обычаи, и цивилизацию. Когда эта идея осенила меня, я почувствовал волнение, свойственное, на мой взгляд, великим поэтам, а также отчасти тем, кто вроде меня увлекается художественной прозой. Таким волнением обычно сопровождается созерцание прекрасного творения или превращение обычного природного материала в нечто совершенно новое. Сама идея должна быть при этом смелой и непременно осуществимой. Так, буквально за какое-то мгновение, за которым последовали многолетние размышления и борьба, я пришёл к мысли о завоевании Галлии.

Я считаю, что эта идея целиком принадлежит мне. Когда я поделился ею с Лабиеном, он горячо поддержал меня. В ней он разглядел своё быстрое продвижение по службе, исполненное побед, почестей и богатства, — и за время своей службы у меня он достиг всего этого. Естественно, всё это привлекало и меня. Особенно мечтал я превзойти Помпея в признании меня как полководца, а также хотел достичь такого положения, когда я буду не просить взаймы, а давать. Но не это привело меня в столь сильное волнение, не будущие почести и богатство, а нечто гораздо большее. Я увидел, как из хаоса рождается порядок, из смуты, шатаний, беспредметных личных амбиций — нечто определённое, конкретное. Я постепенно приближался к пониманию моего назначения и ещё сейчас порой в каких-то аспектах ощупью подбираюсь к нему.

Много поспособствовал мне в понимании Галлии друид Дивитиак, эдуй, знаменитый брат которого Думнорикс, по моим наблюдениям, по-прежнему оставался моим врагом и врагом Рима. От Дивитиака я очень много узнал о Галлии, в том числе о некоторых географических явлениях, о чём мне следовало бы знать заранее. Но в то время в Риме едва ли кто-либо имел хотя бы малейшее представление о Галлии, расположенной за Альпами. Даже бывшие наместники и сенаторы ограничивались знанием наименований отдельных племён, обитавших за Юрскими горами. Наши негоцианты были лучше осведомлены о Галлии, чем наши администраторы и военачальники, но и они бывали не дальше белгов на севере и армориканов на западе. Обычно всех, кто обитал в Трансальпийской Галлии, мы считали кельтами, но Дивитиак объяснил мне, что кельты составляют одну треть всего населения. К югу и востоку от них располагались аквитаны, на севере находились белги, сыскавшие славу лучших воинов Галлии. Существовали значительные различия в языке, обычаях и законах этих трёх племён. Со слов Дивитиака я уяснил, что различия существуют везде. Каждое галльское племя старалось не вступать в войну с соседями, но в то же время в каждом племени существовали по крайней мере две партии, боровшиеся между собой за власть. Я потребовал, чтобы мои военачальники подготовили мне справку обо всей стране и даже чтобы начали собирать информацию об острове Британия. В то же время я сознавал, что в ближайший год мне необходимо сосредоточиться целиком на Кельтской Галлии, и целиком сосредоточил своё внимание на этом регионе. Дивитиак рассказал мне, что, когда он был ребёнком, в этой части Галлии господствующую роль играли два племени — его родное племя эдуев и племя арвернов, жившее в горах севернее Севенн. Примерно десять лет назад арверны в пику эдуям заключили союз с секванами, которые граничили по Рейну с германцами. Секваны позвали себе в помощь германских наёмников — их орды с каждым годом и вплоть до наших дней всё больше разрастаются, — и эти дикари под предводительством своего вождя Ариовиста в огромном количестве стали обустраиваться на галльском берегу Рейна. Эти германцы разгромили в сражении эдуев и взяли в заложники детей их вождей, к тому же принудили выдать заложников и секванам. Но в конце концов жертвами германцев стали сами секваны. Для начала Ариовист захватил треть их земель в качестве вознаграждения за нашествие, а недавно, поскольку к нему примыкают всё новые банды германских вояк, он потребовал, чтобы секваны убирались ещё с одной трети их территории. Ведёт себя Ариовист с галлами как беспощадный, надменный, своенравный тиран. Эдуи и другие галлы на западе убеждены, что его конечная цель — завоевание всей страны, и, если не остановить его немедленно, он легко добьётся своего, потому что в Германии, по всей видимости, имеются неисчерпаемые людские резервы. Дивитиак заметил, что если я, воспользовавшись плодами своей победы — да и при необходимости своей армией, дам понять Ариовисту, что Рим готов защищать своих союзников, не только эдуи, но и вся Галлия будет благодарна мне.

Кое-что я, конечно, знал об Ариовисте и той опасности, которую представляли собой германцы, хотя и не встречался с Дивитиаком, когда он несколько лет назад приезжал в Рим, чтобы обратить внимание сената на угрозу вторжения германцев в Галлию. Свою миссию Дивитиак предпринял за два года до избрания меня консулом, я был тогда в Испании. Нельзя сказать, что он преуспел в своём намерении: сенат принял какой-то весьма невразумительный декрет — теперь мне предстояло им воспользоваться, — уполномочивавший наместника провинции взять под защиту эдуев, если это самому ему ничем не грозило. Наша политика, если это вообще можно назвать политикой, состояла тогда в том, чтобы сохранять дружеские отношения со всеми могущественными племенами за Альпами, будь то галлы или германцы — всё равно. Расчёт был на то, что при этом ни одно из племён не усилится до такой степени, чтобы стать помехой нам. Но ни я, ни кто-либо другой не принимали всерьёз германскую угрозу. Более того, во время моего консулата сенат присвоил Ариовисту титул, который он никак не заслуживал, — «друг римского народа». В то время я и не предполагал, что мне самому предстоит вторгнуться в Западную и Центральную Галлию. Теперь, увидев массовую миграцию гельветов, я понял, чем чреваты такие передвижения племён. И ещё я понял, что Дивитиак подбивает меня на такое дело, которое, если я за него возьмусь, будет иметь далеко идущие последствия. Он предлагал мне стать покровителем сначала эдуев, а потом и всей Галлии. А от «покровителя» до «правителя» всего один маленький шаг. Конечно, всё побуждало меня принять предложение, хотя я прекрасно понимал, что рискую всем. Успех предприятия обеспечивал мне исполнение всех моих самых грандиозных планов, провал означал бы уничтожение моей армии и меня самого. Хотя нельзя сказать, что Ариовист был для меня фигурой непредсказуемой, тем не менее ситуация складывалась довольно смутная. Не имея точных данных о численности его армии, я, однако, знал, что она значительно превосходит мою и что она постоянно пополняется новыми солдатами из-за Рейна. Его войска одерживали победы над лучшими армиями Галлии, и я знал, что сами галлы не считали себя достойными противниками германцев. Чтобы вступить в единоборство с ними, мне предстояло пройти в неизученные районы страны и оставить свои коммуникации на попечении галлов, в лояльности которых я не был так уж уверен. И наконец, самое главное: я ещё не очень полагался на моральные качества своей собственной армии. Да, они одержали победу, но какой ценой! Я всё же решил идти на риск и предпринял необходимые шаги. Во-первых, по инициативе и под нажимом Дивитиака меня пригласили председательствовать на так называемом совете всей Галлии. Галлы по сути своей редко проявляют способность к сотрудничеству между собой или к совместным решениям, хотя через несколько лет Верцингеторикс за короткое время сумел объединить почти все племена против меня. Я едва ли вспомню хоть один галльский совет, на который бы все племена прислали своих представителей. Однако на этот раз на совет съехались лидеры почти всех племён. Всё, конечно, было подготовлено заранее, и Дивитиак начал излагать проблему. Он произнёс замечательную речь, достаточно чётко, хотя и очень эмоционально описав, чем опасен Ариовист для галлов, и обратился ко мне как к союзнику эдуев и другу галлов с просьбой выступить против этого жестокого тирана, который лишил их земель и свободы. Ему все громко аплодировали, кроме секванов, которые молча опустили головы и никак не откликнулись на моё предложение высказать свою точку зрения. Вмешался Дивитиак и сказал, что секваны так напуганы Ариовистом, что не смеют рта открыть даже перед этим собранием. По-видимому, он был прав. Хотя, вероятнее всего, секваны просто сознавали, что в любом случае они-то окажутся в проигрыше. Они стояли перед выбором — войти им в состав империи Ариовиста или благодаря моему вмешательству снова оказаться в зависимости от эдуев. Естественно, они чувствовали себя подавленными. Другие делегаты, как я заметил, были сильно возбуждены (впрочем, их возбуждает любая новинка) и полны решимости. Они действительно терпели большой урон от Ариовиста и, как нация воинов, переживали ужасное унижение от своих военных поражений. Они нуждались в надёжной поддержке и требовали отмщения. Думаю, немногим из них пришла в голову мысль о том, что лучше — римское владычество или германское. Они ещё видели, как, впрочем, и многие простые политики в Риме, в незначительных дарованных им привилегиях проявление свободы. Но мой друг Дивитиак был исключением. Он-то понимал, что его страна никогда по-настоящему не объединится, если над нею не будет властной руки, а выбирать придётся между нами и германцами. Сам он при этом предпочитал цивилизованное общество, но вряд ли верил в возможность такого цивилизованного общества, в котором отдалённые страны Галлии имели бы равные права со всеми. Главным для него оставалось величие его племени, и он справедливо рассчитывал на особые привилегии для своего народа в случае, если эдуи останутся верной опорой мне. И я действительно обращался с эдуями как ни с кем другим уважительно. Ведь благодаря им я получил возможность развить и воплотить в жизнь мою идею. На том галльском совете, где я председательствовал, в ответ на речь Дивитиака и просьбы других вождей я пообещал защищать Галлию от набегов иноплеменников, но при этом постарался не сказать ничего такого, что Ариовист мог бы расценить как объявление войны. Как-никак он был «другом римского народа», и я отлично знал, что, поведи я себя некорректно, мои враги в Риме обвинят меня в том, что я ради собственного обогащения или из популистских соображений развязал агрессивную войну. Но не это было главным. Главное, я довёл до сведения галлов, что не сомневаюсь, что Ариовист, верный союзник римлян, прислушается к моим словам и по моему требованию оставит в покое тех, кто также состоит в союзе с Римом, и уберётся с их территории. При этом и я, и мои слушатели прекрасно понимали, что ничего такого Ариовист не станет делать.

Моим следующим шагом было послать нарочного к германскому вождю с предложением встретиться где-нибудь на полпути между нашими позициями, чтобы обсудить некоторые проблемы, возникшие у меня. Ариовист нагло ответил, что, если у меня есть вопросы к нему, я и сам могу приехать, что же касается его, то ему не о чем говорить со мной и он не собирается обременять себя заботами и тратами на дорогу в те края Галлии, где обитаю я. Моё следующее послание к нему было уже ультиматумом. Я потребовал от него ручательства в том, что он больше не будет перебрасывать своих германцев через Рейн, что он вернёт эдуям всех захваченных им заложников, что он заставит секванов сделать то же самое с их заложниками и что отныне он будет уважать как права самих эдуев, так и их союзников. Как и ожидалось, в ответ на моё послание я получил от него скандальное, вызывающее письмо. Ариовист отказывал мне в праве вмешиваться и дела Галлии. Он утверждал, что оккупированные им земли принадлежат ему по праву победителя, равно как нам территории наших провинций. Если статус «друга римского народа» означает обязательство сдать всё захваченное им в сражениях, он предпочтёт статус врага. Заканчивая своё письмо, он особо подчеркнул, что его армии никогда не терпела поражений, и похвастался, что вот уже четырнадцать лет никто не смеет беспокоить его. Он заявил, что командует войсками, которым нет равных во всём мире по степени как физической подготовки, так и в такты ведения боя.

Глава 4 РОЖДЕНИЕ АРМИИ


Почти одновременно с письмом Ариовиста я получил донесения о передвижениях германских племён. Очень большие силы их были сосредоточены на восточном берегу Рейна с явным намерением переправиться через него и упрочить армию ветеранов Ариовиста. Вскоре после этого мне доложили, что сам Ариовист пошёл на запад, в Весонтио, крупный город секванов, где было полно военных припасов. Я понял, что должен действовать быстро, и сразу приступил к этому. Оглядываясь назад, не могу не сказать, что это была самая опасная кампания в моей жизни. И прежде и теперь я не раз искушал судьбу, но при этом гораздо яснее представлял себе степень риска. А тогда мои знания страны и врага были весьма незначительны, да и своим войскам я ещё не доверял в полной мере, они ещё не обрели привычки побеждать.

Им были внове те мои требования, которые впоследствии они так охотно и неизменно исполняли. Так, например, в том походе, чтобы добраться до Весонтио раньше Ариовиста, необходимо было за сутки преодолеть расстояние, в четыре раза превосходящее то, которое мы преодолевали во время преследования колонны гельветов. Мне докладывали, что со стороны некоторых солдат поступали жалобы на наш форсированный марш, и, уверен, в этом был замешан кое-кто из «военных экспертов» (Консидий — один из них наверняка), которые говорили, что я своими непомерными требованиями ослабляю армию перед предстоящей битвой. Вскоре каждый мой солдат будет так же хорошо, как я, знать, что стремительность перед битвой почти так же важна, как храбрость во время самого сражения. Предметом нашей гордости стало наше появление именно там, где нас меньше всего ожидали. И на этот раз мы пришли и заняли Весонтио задолго до прихода Ариовиста. Так что у нас было время привести в должное состояние наше снаряжение и поразведать дороги, ведущие к Рейну.

Как я и думал, всё шло хорошо, пока я вдруг не столкнулся с ситуацией, абсолютно неожиданной для меня и такой, какая, надеюсь, никогда больше не повторится. Мне удалось в какой-то мере справиться с ней только благодаря моему продолжительному занятию политикой, когда я узнал, как толпа довольно часто выходит за все рамки разумного. В таких случаях голый вымысел, ничем не подтверждённые слухи, несбыточное обещание подымают волну определённых эмоций, легко передающихся от одного к другому, которые лишают даже здравомыслящих людей способности судить о событии или об услышанном по существу дела. И вернуть их в нормальное состояние можно не путём убеждений, а лишь предложив им что-то, лишённое смысла и логики, зато способное заменить одни эмоции на другие. Как правило, армию от подобных безответственных эмоциональных взрывов, столь характерных для любых гражданских сборищ, спасают дисциплина и сама её структура. Но когда армия по какой-либо причине теряет свою монолитность и каждый солдат начинает размышлять так, как если бы он был простым гражданином, может возникнуть ситуация куда худшая, чем любая из тех, с которыми мы сталкиваемся на форуме. Тогда, в Галлии, я вспомнил рассказ Клодия об армии его зятя Лукулла, в развале которой сам он, между прочим, сыграл огромную и позорную роль. Лукулл был одним из наших самых выдающихся полководцев. В юности я часто нападал на него, потому что он был сторонником Суллы и, стало быть, моим врагом. Но даже тогда я признавал в нём гения военного дела. Он завоевал Восток быстрее и с гораздо меньшим войском, чем впоследствии Помпей. И вдруг в момент кульминации его победного шествия его солдаты взбунтовались. Я утешаюсь мыслью, что моя агитация против Лукулла, которой я тогда занимался в Риме в чисто политических целях, никак не способствовала постыдному развалу армии великого полководца. Но вина за это лежит и на самом Лукулле: несмотря на свои замечательные военные качества, он не добился от своих солдат преданности себе. Между ним и его людьми не было контакта. Он был, как сказал бы Марий, аристократом, но не был богом в том смысле, как я понимаю это слово.

И вот я уже на границе Рейнской провинции, когда впереди у нас была очень важная, но плохо просчитанная кампания, вдруг обнаружил, что не всё так хорошо и моей собственной армии. На марше я большую часы, времени проводил в десятом легионе, командиры, центурионы и солдаты которого были всегда веселы, энергичны и подтянуты. И я считал, что такое же настроение царит и во всей моей армии, и, пожалуй, так оно и было, пока мы не пришли в Весонтио. Здесь солдаты ста ни общаться с местными галлами и италийскими негоциантами, у кого хорошо шли дела с местными галлами и которые надеялись поднажиться и на людях Ариовиста. Галлы обожают давать и получать информацию и при этом не могут не преувеличивать ни ту, которую иону чают, ни ту, которой делятся сами. К тому же они склонны во всём оправдывать себя. Они и их соседи не раз были биты в сражениях Ариовистом и, естественно, считали Ариовиста непобедимым. Их усилиями широко распространились страшные истории о германских воинах, а поскольку наши люди ещё не имели опыта прямого общения с ними, возразить рассказчикам было некому. И оказалось, что очень немногие сохранили способность к здравомыслию: я часто замечал, что люди в состоянии эмоциональной неуравновешенности готовы скорее поверить во всякие чудеса, нежели доводам разума. Послушать этих весонтийских галлов, так германцы, с которыми нам предстояло встретиться, все были гигантского роста и очень храбрые. Их с детства приучали владеть оружием, и за всю историю германцев никто и никогда не побеждал. Говорили даже, что их взгляд обладал таким зарядом ярости, что его одного было достаточно, чтобы обратить в бегство целую армию, так что даже самые закалённые солдаты поворачивают и убегают прежде, чем успеют нанести свой первый удар.

До сих пор не могу понять, как такие байки могли произвести впечатление на столь обширную аудиторию. Несомненно, перед лицом неизвестности или недостоверных представлений об ожидающем их люди испытывают страх, а мы как раз приближались к району дремучих лесов, а за ними нас ждала совсем уж легендарная река Рейн. Мы могли полагаться только на наших гидов-эдуев, и в провианте мы также полностью зависели от них и ещё от нескольких небольших племён. Так что мне, главнокомандующему, хватало забот. Но особой тревоги я не испытывал. Я считал, что могу доверять Дивитиаку и своей армии. И я, естественно, впал в ярость, когда выяснилось, что армия не доверяет мне.

Разложение началось — как, несомненно, предсказал бы Марий — в среде высокородных военачальников, выходцев из Рима, не слишком искушённых в военной практике, вступивших в армию не столько с целью бить врага, сколько составить себе состояние. Многие из них уже в первые дни моей деятельности в Галлии обратились ко мне с просьбами предоставить им доходные должности, рассчитывая с моей подачи сделать себе приличную карьеру. Они знали, что я, с юности страдавший от своих кредиторов, сам нуждался в пополнении своей казны; к тому же у меня была репутация благородного человека, и они считали, что я поделюсь со всеми ними своими трофеями. Но они не сразу сообразили, что я, в отличие от Красса, никогда особенно не пёкся о деньгах, хотя всегда нуждался в большом их количестве для своих политических целей и для ряда других дел. В Галлии и я, и мои военачальники, и центурионы, и солдаты — все мы обогатимся, но обогатимся, как это и случилось, по ходу дела. Но те, кто не собирался участвовать в сражениях, в походах, рыть траншеи, бодрствовать ночами, те не разбогатеют. Они, знавшие меня как политика и знатного римлянина, оставались в неведении относительно моих требований к состоящим на военной службе, а соответственно и к ним. Через день или два нашего пребывания в Весонтио я вдруг стал получать прошения об отпуске. Приводимые в прошениях причины бывали и достаточно основательными, а порой абсолютно абсурдными, и все они поступали от определённой группы благородных, но нищих молодых людей, которые не готовы были участвовать в сражениях, зато хотели грести деньги. Я знал об их притязаниях и рад был отпустить молодёжь, но из свойственных мне побуждений сказал им всё, что я о них думаю. В результате кое-кто из них, испугавшись, что их сочтут трусами, решил остаться. Однако, оставшись, они по-прежнему страшились германцев. Они без конца писали завещания и просили меня заверять эти документы. Были и такие, кто устраивал в своих палатках прощальные вечера, будто в полной уверенности, что жить им оставалось всего несколько дней. На меня они посматривали с забавным выражением преувеличенной преданности и, бывало, разражались слезами в моём присутствии.

Подобное поведение могло бы показаться смешным, если бы оно не оказывало влияния на окружающих. Совершенно неожиданно армия стала очень быстро терять свои воинские достоинства. Это походило на инфекцию. Можно было подумать, что происходило это от страха перед германцами или недостаточной уверенности в моих способностях как командира. Но бывалые легионеры нс подвержены страхам, и не было причин заподозрить меня в том, что я менее искусный полководец, чем другие. Но, как показали дальнейшие события, дело оказалось не в боязни и не в дефиците доверия. Но я был абсолютно убеждён, что в результате этого так называемого психического заболевания над нами нависла ужасная опасность. Если бы нас тогда атаковал Ариовист, мы потерпели бы полное поражение и моя карьера на этом закончилась бы. Для меня было откровением, что даже некоторые мои центурионы поражены этой всё пронизывающей нервной лихорадкой. Само собой разумеется, они никогда не при знались бы, что чего-то боятся; они предпочитали высказывать своё пренебрежение к врагу и в то же время старались держаться как можно дальше от него. Их нервозность возрастала, как только появлялись какие-либо затруднения со снабжением или сложности с разведкой дороги через леса, и при этом они конечно же пытались скрыть свою боязнь даже от самих себя и верили в то, что говорили сами. Тут им выгодно было преувеличивать трусость других. Так, некоторые из них подходили ко мне и уверяли, что сами они готовы следовать за мной хоть на край света, но боятся, что другие откажутся идти в поход по моему приказу.

Мне кажется, что это была самая сложная ситуация из всех, с которыми мне когда-либо приходилось сталкиваться. Я испытывал сильное чувство гнева и одновременно, как всегда в критические моменты, был крайне возбуждён. Лабиен тоже был в ярости. Он предлагал построить войска и в качестве урока на будущее казнить каждого десятого. Это был испытанный дисциплинарный метод, который показался Крассу достаточно эффективным, когда он применил его против своего войска, отказавшегося повиноваться ему во время похода против Спартака. Но тогда этот способ показался мне совершенно неприемлемым. Слишком большое количество людей в моей армии подхватило эту болезнь, и слишком близко от нас находились наши враги. Поскольку я рассматривал это недомогание как явление истерического или, скажем, политического плана, то решил действовать, как политик и оратор. При этом я отлично понимал, что моё выступление поважнее любого другого политического акта, что от моих ораторских способностей зависят наша жизнь и моя честь.

Я собрал всех командиров армии независимо от званий и стал бранить в самых оскорбительных выражениях их невежественную и разгильдяйскую самонадеянность. Я спрашивал их, какое им дело до того, куда и зачем я их веду. С каких это пор, вопрошал я, снабжение армии и определение её маршрута входит в компетенцию центурионов и солдат? Первые же мои реплики вывели их из состояния апатии, и я понял, что они готовы выслушать всё, что я им скажу. Мимоходом я затронул тему германцев, будто она не имела большого значения. Ариовист, объяснил я им, в большом долгу как перед Римом, так и лично передо мной. Как только он убедится, что перед ним решительная армия, он в точности исполнит всё, что я ему велел: вернёт эдуям заложников и отойдёт за Рейн.

Мои слова произвели именно то впечатление, которого я добивался. Командиры поуспокоились, и вид у них стал другой: они уже выглядели именно такими решительными, какими я их величал в своей речи. Тут я поспешил обрисовать им альтернативу. Ариовист, сказал я, может сойти с ума и предпочесть войну миру. Тем хуже для него. Я напомнил им, как сорок лет назад мой дядя Марий наголову разгромил огромные орды германских племён. Я особо подчеркнул, что победы Ариовиста над галлами вовсе не свидетельствуют об исключительных бойцовских качествах германцев. Галлы никогда не выставляли на поле боя объединённую армию, и, поскольку они воевали разрозненными отрядами, все преимущества с самого начала были на стороне Ариовиста.

Затем я коснулся вопроса снабжения и дал понять моим слушателям, что это моя забота, а не их и что я так серьёзно занимаюсь этим вопросом, что не существует никакой опасности, что нам не хватит продуктов. Ну а дорога... о ней они сами скоро будут судить. Заканчивая, я обратил их внимание на собственную персону. Для меня, их командира, сказал я, невыносима сама мысль, чтобы возглавлять армию, не доверяющую мне. Поэтому я предлагаю сняться с лагеря раньше, чем планировалось, и начать наше наступление ещё на рассвете. Это даст мне возможность выяснить, много ли солдат сохранили мужество и честь и сколько среди них жалких трусов. Если никто больше не последует за мной, я двинусь один со своим десятым легионом. Что бы я ни думал об остальных, в лояльности десятого я не сомневался.

Моё выступление принесло желаемый результат. Теперь вся армия рвалась в бой. Легионеры десятого были в восторге от заявленного мной полного доверия к ним. Остаток дня ушёл у меня на приём делегаций от солдат других легионов, которые убеждали меня, что никогда не отказывались идти за мной, что они такие же храбрые, а то и храбрее солдат из десятого.

Мы выступили в назначенный час. Как я и предполагал, Ариовист не принял моих условий. Я навязал ему бой до того, как он успел подготовиться к нему. Его армия была уничтожена. Погибло более восьмидесяти тысяч германцев, в том числе и семья самого Ариовиста. К моему величайшему удовольствию, мы освободили моего юного друга Прокилла, который был захвачен в плен германца ми, целого и невредимого. Сам Ариовист бежал за Рейн, где вскоре и умер. Но чаще всего вспоминаю я нс ну победу, одержанную благодаря нашему военному искусству, дисциплине в римской армии и тому, что каждый солдат сражался в ней как тигр, а те тревожные часы, что предшествовали ей. Это был единственный в моей жизни случай, когда мои войска проявили нежелание достойно встретить опасность и трудности войны. С тех пор мы всегда доверяли друг другу и наконец почувствовали себя тем, чем постепенно становились, — непобедимой армией.

Глава 5 ВОЙНА С БЕЛГАМИ


Уже в тот, первый год моего пребывания в Галлии мне удалось завоевать всю страну. У моих врагов в Риме не было оснований утверждать, что война против гельветов и Ариовиста оказалась бессмысленной и что развязал я её единственно исходя из собственных интересов. В обоих этих случаях я откликался на просьбы о помощи со стороны законных правителей эдуев, друзей и союзников Рима. Да и все галлы, пострадавшие от нашествия германцев, и эдуи в их числе, были весьма благодарны мне, по крайней мере в то время. Это позволило мне действовать дальше, и первое, что я сделал, устроил зимний лагерь для моих легионов на территории секванов — совсем не там, где ожидалось. Я объяснил, что они оставлены для защиты союзников Рима, что в некотором смысле соответствовало действительности; как бы там ни было, легионы зимовали в стране секванов.

Я, со своей стороны, провёл ту зиму, как и в другие годы, в моей провинции по другую сторону Альп. Накопилось много административных дел, и, кроме того, оттуда ближе к Риму, поэтому легче было следить за всем тем, что там происходило. Как всегда в своё отсутствие, командовать легионами я оставил вместо себя Лабиена. Я доверял ему абсолютно, и он оправдывал моё доверие вплоть до окончания галльских войн. Он был исключительным знатоком конного боя и при этом прекрасным военачальником. Особенно хорош он бывал в обычных схватках, но умел запутать врага внезапными переменами в своих планах или неожиданными вылазками. Солдатам он внушал скорее страх, чем преданность, но они в него верили, и он в самом деле никогда не проигрывал сражений, разве что когда выступал против меня. Его разведка действовала удивительно эффективно. В период зимних стоянок его шпионская сеть охватывала всю Галлию, и донесения, которые он присылал мне с собственными оценками очень сложной ситуации, были совершенно неоценимы для меня. Мы узнали друг друга ещё очень молодыми людьми, когда служили в Киликии у Исаврика вскоре после того, как Сулла сложил с себя полномочия диктатора. Спустя пятнадцать лет мы с Лабиеном, занимавшим тогда пост трибуна, очень тесно сотрудничали в области политики. На той стадии моей карьеры самое высокое звание, на какое я мог претендовать, было звание верховного понтифика. Мне досталось это место благодаря тому, что Лабиен восстановил древний закон, дававший право людям, фаворитом которых я был, стать избирателями. Только оставив свой пост консула, я обрёл возможность вознаградить его за то, что он сделал для меня. Я знал, что Лабиен мечтал о военном поприще, но что он станет таким блестящим полководцем, об этом я не догадывался. Так же, как я, он любил отличиться в бою, и при всяком удобном случае я разрешал ему проводить операции самостоятельно. Он, со своей стороны, проявлял удивительную преданность мне. Лабиен понимал, что его солдаты — это мои-солдаты, и когда он вёл их в бой, то обращался к ним с просьбой вести себя так, как будто я наблюдаю за ними и как будто не он, а я командую ими на поле боя. Правда, я порой задумывался над тем, не насилует ли он себя, обнаруживая так восхищавшую меня необычайную преданность по отношению ко мне. Неужели благородная, верная служба терзает его сердце вместо того, чтобы освобождать и вдохновлять его душу? Не подавляет ли он в себе тайную зависть, которая от постоянного сдерживания становится всё сильнее и острее? И действительно, в конце концов он возненавидел меня с большим ожесточением и злостью, чем это свойственно политикам.

Из всех моих военачальников только он один предал меня. По крайней мере до сих пор я был счастливее, чем выдающийся полководец Серторий, убитый своими командирами и теми, кого он считал своими друзьями. Думаю, и тут сыграла свою роль зависть. Во всяком случае, известно, что Перперна и другие римляне, участвовавшие в убийстве Сертория, возмущались тем, что он, человек куда более низкогопроисхождения, чем они, благородные патриции, был гораздо выше их как полководец и личность. Однако в Риме не найдётся никого, кто мог бы на меня взирать сверху вниз, зато существует множество людей, либо завидующих мне, либо со своих доктринёрских позиций искренне считающих, что я лишаю их так называемой свободы. Я наблюдал в действии эту их «свободу». Она завершилась смертью или изгнанием всех реформаторов, знакомых мне с детства, вылилась в никуда не годное правление в провинциях и в угнетение и распущенность внутри самой метрополии. По законам их «свободы» меня тоже должны были уничтожить, и уничтожили бы, если бы не командиры и солдаты моих галльских легионов, готовых сразиться за мою честь и жизнь.

Как великолепно служили мне мой военачальники с самого начала кампании! Кроме Лабиена у меня служил ещё юный сын Красса, Публий. У него была прекрасная жена, Корнелия, дочь Сципиона. Потом, после гибели Публия в войне с парфянами, она вышла замуж за Помпея. Именно юный Красс отдал приказание, решившее судьбу битвы с Ариовистом. На следующий год силами одного легиона он усмирил племена, обитавшие на побережье Атлантического океана, а ещё через год получил в своё правление Аквитанию. Как я жалею, что отпустил его в Парфию сопровождать отца! Он мужественно встретил свою смерть там, на полях сражений на Востоке, куда я решил идти, и я буду вспоминать его наравне с утраченными легионами. Все они были хорошими, мои командиры в галльской армии. Среди них были просто замечательные военачальники — Децим Брут, например, или Требоний, и особенно выделялся Антоний, который, правда, был с нами не с самого начала кампании. Служили со мной и такие надёжные, искусные и преданные мне командиры, как Каниний, Фабий и многие другие. Даже Сабин, несмотря на допущенную им ошибку, был хорошим военачальником. И я видел в деле Квинта Цицерона, не такого, как и его брат, искушённого в красноречии человека, посвящавшего весь свой досуг писанию пьес, но с исключительным мужеством и решимостью отстаивавшего почти безнадёжные позиции, — он был выше всяких похвал. Зато читать его пьесы мне просто невмоготу.

Это были очень разные и очень яркие люди, мои командиры и солдаты, но в Риме о них отзывались далеко не благосклонно. Префектом инженерного корпуса у меня был сначала Бальб, который выполнял свои обязанности в этом качестве, как, впрочем, и всё, что он делал для меня, прекрасно. Однако довольно скоро оказалось, что он нужен в Риме. Я доверял ему бесконечно — он был и моим другом, и другом Помпея, и к тому же опытным дипломатом. Его место в Галлии занял Мамурра, который неожиданно быстро стал богатеть, что многим показалось оскорбительным. Катулл принялся писать на него и на меня остроумные, но непотребные памфлеты. Эти памфлеты причиняли мне боль, во-первых, потому, что имели большой успех, а во-вторых, потому, что я любил Катулла как поэта. Я рад тому, что успел подружиться с ним, пока он был жив. Это был нежный, умный юноша, но он не умел правильно судить о людях. Иначе он понял бы, что ни я, ни Мамурра вовсе никакие не монстры, и он ни за что не влюбился бы так страстно в Клодию. Правда, некая доля безрассудства в литературе даже полезна. Например, Катулл останется в памяти всех народов как великий поэт-лирик, воспевавший любовь. Предметом его страсти была алчная женщина, с которой переспали все кому не лень. А он видел в ней прежде всего богиню, потом уже партнёршу. Она не была достойна ни его любви, ни его ненависти. Но пусть Клодия и шлюха, однако любовь его и ненависть к ней были истыми. А если бы Катулл лучше разбирался в людях, он никогда бы не испытал этих чувств к Ютодии и наша литература много потеряла бы. И тем не менее вполне оправданно утверждение, что природа не выносит ни фальши, ни обмана. В конце концов убила Катулла, по-видимому, Клодия, но возлагать вину за это на неё нельзя. Он сам брал на себя слишком много не существующих на деле обязательств. Нельзя позволять себе подобные ошибки ни на войне, ни в личной жизни. И если случится, что на меня, как в своё время на Сертория, ополчатся или даже бросятся убивать те, кому я верил или кого я простил, меня, по всей видимости, обвинят в тех же ошибках, что и Катулла, — в непонимании простой истины: чем крепче вера, тем сильнее боль разочарования. Мне понятны такие чувства, как амбициозность, предубеждение, зависть. Я даже способен понять то бессердечное самодовольство Катона, которым, боюсь, он пропитал душу Марка Брута, во всём остальном такого милого и многообещающего человека. Я всегда вижу, до какой степени тот или другой человек заслуживает доверия. Но для меня главное — доверять и прощать. Пусть другие поступают так, как подсказывает им их натура, я всегда останусь самим собой. И мне действительно везёт с друзьями, которым я верю до конца. Не только Бальб, Оппий, Матий и тот небольшой круг друзей, что с самого начала был со мной и помогал мне осуществлять мои планы, но ещё сотни других людей всех рас и сословий. И мои центурионы. Я привязан к ним, пожалуй, сильнее и преданнее, чем Катулл к Клодии. Перед моими глазами до сих пор, например, стоит лицо Гая Крастина из десятого, когда он слушал меня в Весонтио перед битвой на Рейне. Он был тогда очень молод, и в его глазах горел восторг, когда я говорил о моём полном доверии к десятому легиону. При Фарсале, уже побеждая, он погиб как герой. Если в 6удущем кто-то прочтёт мою книгу, он поставит его ими рядом с моим.

Нет ничего удивительного в том, что я завоевал Галлию — с такими-то командирами и солдатами! Но, возвращаясь назад к тем войнам, я сейчас вижу лучше, чем тогда, что почти в каждом году мы оказывались на краю гибели. Я неизменно слегка опережал свою судьбу. Было ли это в Галлии или в Риме, обстоятельства всегда заставляли меня идти на риск. Всё время я сталкивался с чем-нибудь новым, и мне приходилось двигаться всё быстрее и быстрее, чтобы предупреждать грозящую мне опасность и навязывать свой выбор там, где это было необходимо. Преследовал ли я или преследовали меня? Формировал ли события я или события формировали меня? На эти вопросы нет удовлетворительного ответа, но любой ответ, чтобы быть правдивым, должен в первую очередь упирать на мою активность, а не на инертность. Я не могу отказать себе в этом.


В течение всей зимы и начала весны, пока я находился за Альпами, в Италии, я продолжал получать донесения от Лабиена, из которых следовало, что ради сохранения и расширения сферы нашего влияния нам в ходе будущей кампании предстояли тяжёлые сражения. Моё решение расквартировать свои войска в центре Галлии принесло свои плоды. Хотя по соседству с нашими зимними поселениями всё было спокойно и проримская партия эдуев, казалось, надёжно держала в своих руках бразды правления, можно не сомневаться, что многие кельтские племена весьма враждебно относятся к нашему присутствию. Некоторые из этих племён вошли в контакт с такими могущественными народами, как белги на севере страны, и, как сообщал мне Лабиен, была сформирована большая белгская коалиция с целью покончить с нами или по крайней мере заставить нас убраться за Альпы. Из донесений Лабиена выходило, что белги способны выставить на поле боя примерно триста тысяч солдат, куда входили и лучшие военные подразделения Галлии. Я подумал тогда, что он сильно преувеличивает, но оказалось, что нет, разве что совсем немного. На всякий случай я всё-таки набрал ещё два легиона в Северной Италии и отослал их Лабиену. Командовать этими легионами я поставил своего молодого племянника, сына моей старшей сестры, Квинта Педия, и был рад, видя, как хорошо он справляется со своими обязанностями. Я всегда искал среди членов моей семьи кого-нибудь, кто унаследовал бы не только мои деньги, но и мои замыслы, и мои способности. Какое-то время я возлагал на Педия все свои надежды и завещал ему значительную долю своего наследства. Он был предан мне и проявлял достаточную сноровку, но не хватало ему некоей экстраординарности. Теперь я больше верю в Октавия, моего внучатого племянника, которого и сделал своим первым наследником. Он слаб здоровьем (как и я в его возрасте) и, наверное, мог бы обладать большим обаянием, зато в нём достаточно самолюбия, хватки и ума. А в то время Октавий был ещё малышом, Педий же, беспрекословно преданный мне, выглядел красавцем. Мне доставляло удовольствие наблюдать, как хорошо он справляется с устройством вновь набранного войска.

Сам я приехал в нашу штаб-квартиру в Галлии вслед за ним. Мы тут же начали наступление, и я убедился, что белги действительно собрали огромные силы. Но с руководством армии и её снабжением дело у них обстояло из рук вон плохо. Я договорился с Дивитиаком, что он пригрозит диверсионным налётом на территорию белловаков, главных поставщиков продовольствия крупнейшим контингентам армии белгов. Слухи об этом спровоцировали белгов напасть на наши позиции, причём при самых невыгодных для них условиях, и, потерпев поражение, они попытались отвести свои войска, но скученность и недисциплинированность помешали им провести эту операцию успешно. Целый день наша кавалерия в сопровождении легионеров убивала их. После этого одно племя за другим, не вступая в сражение, стали сдаваться нам. Среди племён белгов, живших ближе всех к Кельтской Галлии, я встретил племя ремов, которое, видя, как я обращаюсь с эдуями, добровольно приняло сторону римлян и уже не изменяло нам.


Только изредка приходилось нам сталкиваться с первоклассной галльской пехотой, да и то беспокойство нам она причиняла не из-за своей выучки или военного мастерства, а благодаря своей исключительной отваге и стремительным действиям. Среди белгов у нервиев была репутация самых храбрых воинов, и они действительно достойны этой репутации. Наша первая стычка с ними произошла вскоре после того, как мы разгромили белгскую коалицию и большинство племён сложили оружие. Шагая на север, в страну нервиев, мы держались самоуверенно, но расхлябанности и беспорядка не наблюдалось в наших рядах. Наслышавшись о воинственности этого племени, я был готов к жестокой битве. Но такой жестокой, какой она в конце концов оказалась, я и представить себе не мог.

В течение нескольких дней армия нервиев отступала перед нами, скрываясь в густых лесах. Это племя отличалось почти полным отсутствием кавалерии; у нас на глазах лишь несколько их конников проводили рекогносцировку, избегая встреч с нашей кавалерией и легковооружёнными отрядами. С удивительным явлением столкнулись мы в большей части этой страны: полосы специально выращенных живых изгородей пересекали местность и бывали порой такими высокими, что их невозможно было преодолеть. Ясно, что нервии используют их с той же целью, что мы — рвы и траншеи: в качестве защиты против вражеской кавалерии и прикрытия для пехоты. Кое-где эта сложная система растительных укреплений сильно сдерживала наше продвижение вперёд. Они намного сокращали обзор, и я всё время был настороже, чтобы не вляпаться в засаду; я тщательно выбирал места для стоянок, так, чтобы они не могли напасть на нас, пока солдаты роют траншеи.

Впереди колонны шли шесть всегда готовых к бою легионов. За ними двигалось тяжёлое снаряжение всей армии, затем следовали два легиона недавних рекрутов. На закате дня я выбрал место для лагеря, которое показалось мне очень подходящим. Оно находилось на холме, круто спускавшемся к реке глубиной фута в три. За рекой расстилалась долина, удобная для действий кавалерии, в противоположном своём конце она полого поднималась к густому лесу. Вполне возможно, что вражеское войско скрывалось именно в том лесу, но, чтобы добраться до нас, им пришлось бы выйти из леса, оказавшись в поле действия нашей кавалерии, затем пересечь поток и вскарабкаться на довольно крутой склон нашего холма. Моя ошибка состояла в том, что я подумал, что ни один командир не решится потребовать от своих людей пойти на такой риск. Послав несколько эскадронов кавалерии в долину, где разгуливали вражеские пикеты, я приказал шести ведущим легионам заняться устройством лагеря. Стоял тихий летний вечер. Ничто не вызывало тревоги ни у меня, ни у моих командиров.

Так получилось, что я смотрел на поток и на далёкий холм на том берегу, когда из-под кромки леса вышли первые пехотинцы врага. Я сразу заметил, что они построены в боевые порядки и приближаются очень быстро. Они легко, как нечто несущественное, отбросили в сторону нашу кавалерию, переправились через поток и, не теряя темпа, стали взбираться на наш холм. Произошло именно то, что я считал совершенно невозможным. Я понял всю опасность нашего положения, но уже ничего не мог сделать. Прежде чем я успел дать нужные приказания, враг уже навалился на нас. У солдат даже не было времени снять чехлы со своих щитов. Я не имел возможности выделить часть войска в резерв, да и будь она у меня, я не знал бы, где разместить этот резерв. Я не мог дать сигнал к началу сражения, я не успел накинуть на себя алый плащ, который всегда был на мне во время битвы. В тот страшный момент солдаты проявляли чудеса храбрости. Каждый, бросив свою работу, вставал под ближайшее к нему знамя, чтобы не тратить времени на поиски своей когорты. Среди солдат шести легионов, принявших на себя главный удар, не нашлось ни одного, кто поддался бы панике или хоть чуточку нарушил порядок, хотя положение складывалось отчаянное.

Девятый и десятый легионы были на левом фланге, одиннадцатый и восьмой — в центре, на правом фланге находились двенадцатый и седьмой, но ничего похожего на непрерывную линию обороны не получилось. В разных условиях оказались различные легионы, некоторые части были отрезаны от своих густыми живыми изгородями, насаженными на вершине холма.

Когда нервии атаковали нас, я был на левом фланге и улучил минутку, чтобы сказать несколько слов воинам десятого легиона. Затем я направился по линии обороны на правый фланг и по пути убедился, что все мои солдаты вступили в бой. Добравшись до седьмого и двенадцатого на правом фланге, я уже получил некоторое представление о битве и понял, что мы на грани разгрома. Девятый и десятый легионы под руководством Лабиена легко одолели сравнительно слабого противника. Они сбросили врага с холма, многих убили в реке и продолжали преследование уже на склоне холма за рекой. Они, несомненно, были убеждены, что мы побеждаем. Располагавшиеся рядом с ними одиннадцатый и восьмой легионы схватились с союзниками нервиев — белгскими племенами, и, хотя на их долю выпало более тяжёлое сражение, они тоже потеснили противника с холма и бились на берегу реки. Однако основные силы нервиев завязали бой с двенадцатым и седьмым легионами, и те оказались отрезанными от остальных войск на вершине холма. Численное преимущество здесь было на стороне нервиев, так что им ничего не стоило взять в «мешок» два наших легиона и одновременно послать часть своих войск против ещё не укреплённого лагеря и обоза. В результате поднялась невообразимая сумятица. Обозники, уже побитая кавалерия и лёгкие пехотинцы разбегались во все стороны. Именно на этом этапе битвы часть нашей кавалерии из племени треверов, особенно гордившихся своей храбростью, ускакала домой с известием, что наш лагерь разгромлен, армия уничтожена.

Два легиона в этом секторе продолжали биться. Наибольшее давление испытывал двенадцатый легион. В его четвёртой когорте не осталось ни одного центуриона. Солдаты, как это всегда бывает в подобных случаях, сбились в кучу. И конечно, чем плотнее они теснились друг к другу, тем меньше толку было от них. Большинство ещё держалось, но я заметил, что кое-кто из легкораненых собирается покинуть поле боя. Я ощущал всё нарастающее чувство отчаяния. Люди начинали думать, что товарищи бросили их, оставили их одних отражать атаку главных сил противника. Они даже потеряли связь с седьмым легионом, который буквально рядом с ними подвергался не менее тяжким испытаниям. Ситуация складывалась очень опасная.

Я выхватил щит у кого-то из солдат в заднем ряду и бросился вперёд, истошно крича, чтобы привлечь к себе внимание. Я взывал к центурионам, выкрикивая их имена, подбадривал тех солдат, которые, я видел, вели себя мужественно и решительно. Именно тогда я уверил их, что мы победим, и приказал раздвинуть ряды, чтобы во всю силу использовать мечи и начать вытеснять противника с холма. Мои старания не были напрасны. Видя, что я сражаюсь рука об руку с ними, каждый старался сделать всё, что было в его силах. Атаки врагов слегка ослабли, и мне удалось послать нарочных в седьмой легион с приказом, чтобы они постепенно присоединялись к двенадцатому и чтобы эти два легиона построились в каре. Этот манёвр удался, и угроза нападения с тыла отпала. Войска стояли теперь прочно и сдерживали атаки, которые оставались такими же упорными, потому что нервии — как, впрочем, и я — понимали, что рано или поздно мы получим подкрепление.

Так оно и случилось. Лабиен прекратил своё наступление на противоположном холме. Оглянувшись, он увидел хаос в нашем лагере, разгромленный обоз и тучи врагов, окруживших два наших легиона. Правильно рассудив, что я нахожусь в бою именно там, он, ни секунды не медля, отправил назад десятый легион, объяснив им предварительно, что им достанется слава спасителей своего главнокомандующего. Десятый поспешил пересечь поток, забраться на холм и ударить в тыл нервиям, и в это же самое время вдали показались два легиона рекрутов под командованием моего племянника Педия, которые шли следом за обозом. В то же мгновение всё изменилось. Толпа обозников, впавших было в панику, тоже вступила в бой. Кавалерия, или, по крайней мере, те, кто ускакал не слишком далеко, принялись бороздить поле сражения, рубя и расстраивая небольшие отряды противника и проявляя всю ту храбрость, которая начисто отсутствовала у них на первой стадии сражения. И легионеры, которые вышли из строя из-за своих ран, теперь поднимались кто на одно колено, кто опираясь на щит, и снова сражались. Однако нервии, несмотря на безнадёжность своего положения, продолжали бой даже тогда, когда на горе трупов их товарищей удерживалась лишь небольшая кучка оставшихся в живых. Но и с этой ужасной возвышенности они продолжали бросать в нас копья. Я не видел никого из них, кто покинул бы поле битвы, и кровопролитие продолжалось до самой ночи.

На следующий день те немногие из нервиев, кто остался в живых, сдались в плен. Как мне доложили, из шестисот их командиров осталось только трое, а из шестидесяти тысяч воинов едва ли набралось пятьсот. Я позаботился о защите тех жалких остатков этой отважной армии и зависящих от неё стариков, женщин и детей от враждебных выпадов соседних племён. Я при этом рассчитывал, что моё благородство будет правильно расценено и наша сокрушительная победа приведёт к тому, что другие племена предпочтут оставаться нашими друзьями, а не врагами.

Моя сдержанность в отношении нервиев вызвала недовольство среди военачальников моего штаба: они, естественно, надеялись получить большие доходы от этой кампании. Но до конца этого сезона я успел компенсировать их «потери». Союзники нервиев — племя адуатуков сначала покорилось, а потом предательски напало на нас. Тут уж у меня не было никаких оснований проявлять милосердие. Все они были проданы в рабство. Пятьдесят три тысячи человек.

К концу осени я получил сообщение о том, что молодой Публий Красс покорил все племена на западе и Атлантическом побережье. Из Германии зарейнские племена прислали послов и заложников с известием, что покоряются нам. Оказалось, что за два года мы справились с грандиозной задачей — овладели почти всей Галлией, и тогда я обратил свои взоры на Британию. Когда в сенате в Риме получили мои отчёты, в мою честь постановили провести благодарственные молебствия. Они длились двадцать дней подряд. Такого чествования до меня никто но удостаивался.

Глава 6 РИМСКИЕ ПРОБЛЕМЫ


Марк Цицерон с похвалой отозвался об оказанной мне сенатом чести. Он вернулся в Рим из своего недолгого изгнания примерно в то время, когда я завершал завоевание Белгики, и решение о его возвращении было главным событием в политической жизни всего года. Ко мне в Галлию приезжал сам Сестий, действовавший как во имя Цицерона, так и Помпея. Он прибыл за моим одобрением мер, необходимых для аннулирования приговора Клодия об изгнании Цицерона. Помпей, обратившись ко мне по этому поводу, поступил весьма благородно. К тому времени он ненавидел и боялся Клодия больше, чем когда-либо любил или уважал Цицерона. А много было таких, кто старался убедить Помпея, что Клодий — мой и Красса агент, выбранный нами с единственной целью — ослабить его, Помпея, влияние. Это не соответствовало действительности, хотя ни для меня, ни для Красса не было секретом, что Клодий рано или поздно выступит против Помпея. Я надеялся, что Красс в моё отсутствие сможет в какой-то мере контролировать Клодия, но при этом не придал должного значения тому факту, как часто приходилось мне латать дружбу между Помпеем и Крассом, и что, несмотря на очевидную и обоюдную выгоду от этой дружбы, их взаимная антипатия была неистребима.

Снискав репутацию великого полководца, Помпей держался с нарочитым высокомерием. Красс, хотя и обладал неисчислимыми богатствами и пусть не явным, но несомненным политическим авторитетом, не мог избавиться от зародившейся ещё в юности, вечно его терзавшей зависти к Помпею. Он не забыл, как, когда оба они были молодыми, именно он, Красс, одержал решающую победу в битве у Коллинских ворот для Суллы, а все высокие посты в армии достались Помпею, и он же, как никто другой из римлян до него, отличился в военных кампаниях. И поэтому нельзя сказать, что, когда Клодий, по нашей же воле избавившись от Цицерона и Катона, затем восстал против Помпея, Крассу это не понравилось. Но, как я понял, определяя своё место в создавшейся ситуации, Красса побуждала к этому не только его зависть. Он также стремился, пусть как всегда свойственным ему одному странным способом, сохранить некий баланс сил: во время моего первого консулата, когда сформировался наш — Помпея, Красса и меня — союз, существовало определённое равенство в наших вкладах в общее дело. Я обеспечивал престиж триумвирату благодаря моему статусу, у Красса была поддержка деловых кругов Рима, а у Помпея — его ветераны. И, скорее всего, именно присутствие ветеранов и сознание, что они в любую минуту могут быть задействованы, гарантировало нам нужное общественное мнение, а в итоге, вопреки сопротивлению моего коллеги Бибула, легитимность моему консулату. Те, кто особенно возмущался событиями того года, будут винить в них в одинаковой мере Помпея и меня. Они даже по-дурацки обзовут Помпея «царём», а меня «царицей». Красс же в то время делал вид, что всё это его не касается. Такое поведение вообще характерно для всей его политики. Сила и слабость Красса заключались в том, что он всегда вёл скрытую игру и наслаждался своим искусством заставлять людей гадать, каковы же его истинные намерения. Натура Красса состояла из странных противоречий. Явно гордясь своей скрытностью, он в то же время мечтал об известности, которую сам же сознательно отвергал, и при том терпеть не мог, когда другие, неподвластные ему люди завоёвывали высокое положение в обществе. Как ни странно, он никогда не завидовал мне, хотя уже тогда я был признанным полководцем и довольно долгое время проводил свою линию в политике. Возможно, основная причина, почему он не испытывал ненависти ко мне, заключалась в том, что я с самого начала своей карьеры очень часто занимал у него деньги. Раз за разом Красс спасал меня от моих кредиторов и знал, что я всегда остаюсь благодарен ему. Я всякими способами проявлял эту свою благодарность, кроме одного — я никогда не возвращал ему деньги. Ему особенно приятно было то доверие, которое я оказывал его сыну Публию, поручая ему такие ответственные задания, о которых сам Красс в его возрасте мог только мечтать.

Вполне возможно, что Красс поддержал Клодия в его атаках на Помпея, неправильно истолковав свою солидарность со мной. Ему, конечно, хотелось усилить как мои, так и собственные позиции за счёт ослабления, как ему казалось, слишком доминирующего положения нашего партнёра. Но, как это не раз бывало с Крассом, он слишком остро, панически оценил события. Красс испугался того, что Помпея объявят лидером нашего триумвирата и затем обманом и всякими другими уловками отделят его от нас, и тогда не очень многочисленное, но весьма энергичное крыло сената, которое всегда видело во мне и Крассе революционеров, использует его в борьбе против нас. Я давно подозревал, что эта опасность была вполне реальной. Помпей всегда неловко чувствовал себя в роли реформатора или «популярного» государственного деятеля. Он предпочитал быть тем, кем в конце концов и стал под влиянием самых трагических обстоятельств — признанным лидером респектабельной реакции. Но Красс не сумел понять, что если Помпей и перекинется в стан наших врагов, то по слабости, а не по силе своей. Не прошло и двух лет моего пребывания в Галлии, как появилась реальная возможность этого.

Помпею удивительно не везло на поприще гражданской деятельности. Он был не только прекрасным полководцем, но и отличным, хотя и недальновидным, администратором. Помпей брался за любую сложную практическую проблему и успешно разрешал её. Но его большие способности реализовались только тогда, когда он мог приказывать и знал, что ему подчинятся. Только отношения полководца с подчинёнными делали возможным выполнение его воли. Помпей никогда не чувствовал себя свободно в сенате. Небезосновательно он ощущал себя величайшим человеком в мире. Но стоило ему заговорить, и речь его оказывалась или смутной, или помпезной, и очень часто, когда он должен был высказать своё мнение, Помпей сохранял полное молчание и тихо сидел с выражением полного удовлетворения от вида своей пурпурной тоги, тоги императора, которую он имел право носить всегда и везде. Весь его вид в такие минуты должен был выражать величие, а получалась одна мрачность и конфуз. И ещё менее уверенно чувствовал он себя перед скоплением людей. Почти для каждого римлянина Помпей, ещё будучи юношей, уже был героем, его обожали за его красоту, мужество и за то, что он оказался самым юным императором за всю нашу историю, и, где бы Помпей ни появлялся, его встречали криками приветствий толпы приверженцев. Удивительно, но поразительно непоследовательная политика снискала ему любовь всех партий. Он составил себе имя как самый молодой и блестящий полководец Суллы, а потом завоевал репутацию друга народа, вернув народным трибунам те права, которых их лишил Сулла, хотя Помпей конечно же ничего не смыслил в политике и интересовался только собственным престижем.

Его никак нельзя обвинить во введении какой-либо новации, и, несомненно, он поддерживал бы реакционную конституцию Суллы до конца, если бы представители его сословия так постоянно не завидовали ему. Некоторые из них искренне считали, что он, как в своё время Сулла, стремится к высшей власти над Римом. Даже такой умный человек, как Красс, разделял это мнение. Но я с самого начала знал, что на самом деле Помпей не имел ни желания, ни возможности владеть всей полнотой власти. И его огромные полномочия ограничивались властью над армией, с чем он великолепно справлялся. Обычно он получал эти полномочия наперекор воле сенатского большинства, напрямик обращаясь к народному собранию — точно как я когда-то получил право на пятилетнее правление Галлией. Когда Помпей с победой возвращался из очередного похода, сенат сразу собирался, чтобы устроить ему обструкцию, оспорить его владения в завоёванных им областях и не допустить распределение земель между его ветеранами. Натолкнувшись на такую враждебность, Помпей терялся и не знал, как вести себя. Он мог бы избавиться от наветов Катона и прочих сенаторов, позвав себе на помощь свои легионы, как поступил когда-то Сулла, — нужные для этого силы у него были. Но Помпей по своей натуре был законопослушным гражданином, по крайней мере до тех пор, пока законы можно было изменять так, чтобы за ним оставались и командование войсками, и все его отличия; а если бы он захватил всю власть, он не знал бы, что с нею делать. Так, в мирное время он чувствовал себя обескураженным и униженным, когда всякая мелкая сошка, наплевав на его потрясающую репутацию, не только расстраивала планы Помпея, но и смела контролировать его самого. Скорее чувство унижения, а не сходство наших политических взглядов заставило его принять мою сторону во время моего первого консулата. А я, со своей стороны, сделал для него всё, что обещал, — дал землю ветеранам и одобрил тот порядок, который он установил на Востоке. Ещё сильнее сблизила нас его глубокая любовь и женитьба на моей единственной дочери Юлии. Ещё до моего отъезда из Рима я искренне привязался к нему. В повседневной семейной жизни Помпей был мил и очарователен, и я радовался, видя, с каким благоговением он относится к моей дочери и как на его преданность она отвечает ему своей.

Поэтому нетрудно представить себе, как тяжело мне было узнать как по причине личных соображений, так и по политическим мотивам, что через два года после моего отъезда из Рима наш триумвират оказался на грани полного распада. Главная вина за это лежала на Крассе, потому что если бы он захотел, то мог бы в какой-то мере осуществлять контроль за Клодием. А Клодин, человек, искушённый в таких делах, воспользовался сложившейся ситуацией и всячески старался ослабить позиции Помпея и унизить его. Клодий всегда отличался какой-то безответственностью. Я до сих пор не понимаю, почему он так яростно ненавидел Помпея. У него, вообще-то, была склонность преследовать всех военачальников, и его активная — и успешная — агитация против собственного зятя Лукулла дискредитировала одного из величайших наших полководцев. Возможно, будучи настоящим лидером беднейших сословий (как и я в своё время), он был возмущён тем, что Помпей, консерватор по натуре, провозгласил себя защитником и благодетелем народа. Да меня самого, помнится, в те дни, когда Катилина скрывался в подполье, возмущал Цицерон, пытавшийся играть ту же роль. Но стоит ли вообще искать подобающие или разумные мотивы в действиях и чувствах Клодия? В конце концов, он мог ненавидеть Помпея за одно то, что тот в юности был копией Александра Великого, а мог ополчиться на него за его репутацию властителя.

К концу года пребывания на посту трибуна, во время моей первой галльской кампании, Клодий с таким совершенством начальствовал на улицах и форуме Рима, как будто он был там главнокомандующим оккупационной армией. Его постоянно действующие мужские ассоциации и собрания на деле были тщательно подготовленными военизированными организациями. Он и в следующем году, уже не будучи народным трибуном, по-прежнему контролировал улицы Рима, скликая необходимое ему количество своих последователей для сведения счетов. Клодий мог использовать банду гладиаторов, чтобы терроризировать присяжных в судах. Он созывал силы и позначительнее, чтобы навязать сенату или народному собранию свою волю или наложить вето на их постановления. В тот год, например, когда я воевал с белгами, в январе оптиматы организовали на форуме большую демонстрацию в поддержку возвращения из изгнания Цицерона. В ней приняло участие немало очень известных людей, и, как мне сообщили, многие из них были ранены и убиты в тот день. Прежде чем демонстранты чего-либо добились, банды Клодия принялись разгонять демонстрацию, и они одни ответственны за случившееся страшное кровопролитие. Позднее мне подробнее рассказал об этом брат Цицерона Квинт, который уцелел тогда только благодаря тому, что тихо лежал среди трупов, притворившись мёртвым. И наверно, не будет преувеличением сказать, что в тот день по улицам Рима текли потоки крови, а к вечеру даже некоторые активные участники погрома стыдились своих дел. Клодий же, осуществив свою недальновидную задачу «праздником» насилия и жестокости, нанёс самому себе непоправимый вред.

Теперь многие сенаторы упрекали себя за враждебное отношение к Помпею. Они вдруг вспомнили, что Помпей никогда не презирал знать и не прославлял хаос. И пришли к мысли, что, если ему предоставить власть, он, как никто другой, станет поддерживать порядок в Риме. А Цицерон стал символом — увы — утерянной респектабельности. Движение за его возвращение из изгнания набирало силу.

Огромную поддержку оно находило в лице Помпея, а Красс делал вид, что тоже стоит за него. Я, со своей стороны, когда со мной посоветовались, совершенно ясно дал понять, что ничего не имею против Цицерона и был бы рад его дружбе ещё и потому, что высоко ценю его литературный талант. Кроме того, я считал немаловажным, чтобы его красноречие не оказалось на службе у наших врагов. Поскольку Помпей заверил меня, что этого не случится, я дал согласие на его возвращение. Я даже готов был использовать своё влияние на Клодия, если бы оно могло в этом случае иметь успех. Но я прекрасно понимал, что, если Клодий хочет оставаться последовательным политиком, в этом вопросе он ни за что не пойдёт на компромисс. К тому же я считал, что для нас будет полезно держать Клодия под рукой, чтобы, если вдруг Цицерон поведёт себя неразумно, можно было бы пригрозить ему, что мы снова поддержим Клодия против него.

Клодий, как я и ожидал, сделал всё возможное, чтобы предотвратить принятие необходимого для возвращения Цицерона закона, но он уже не был трибуном, а в начале лета сам обнаружил, что его власть над улицами Рима оспаривает при поддержке Помпея лидер банды-соперницы Милон. Милон никогда не отличался особым умом и не пользовался такой популярностью, как Клодий, но был жесток и в уличных драках удачлив. Появилась возможность с его помощью вернуть Цицерона, избежав всяких волнений.

Цицерон возвратился в Италию в августе. В это время я был в стране белгов, но о всех его выступлениях регулярно получал подробные отчёты. Меня позабавило, что при своём первом появлении на публике в Риме Цицерон сравнил себя со своим земляком Марием, как и он, изгнанным из Рима после долгих лет честного служения стране. Не могу представить двух более разных людей, чем Цицерон и мой старый дядя, и мне всегда было любопытно узнать, как публика реагировала на это экстравагантное сравнение. В своей следующей речи, произнесённой в сенате, Цицерон неистово нападал на консулов предыдущего года, занимавших этот пост во время его изгнания. Одним из консулов был мой тесть Пизон, другим — Габиний, старый друг Помпея, но мы едва ли имели право возражать против бранной речи Цицерона. У него на это были причины, но нас персонально он не коснулся — а на какой великолепной латыни он говорил! Затем он выразил свою благодарность Помпею и предложил ему дело, подобные которому Помпей выполнял не раз, и выполнял всегда успешно. Вследствие хаотического состояния, в котором находился Рим в течение, пожалуй, года, нормальные поставки зерна в город либо срывались, либо зерно скупалось по пути в Рим спекулянтами. Над страной нависла угроза голода, в результате которого возглавляемый Клодием народ мог окончательно выйти из повиновения. В подобных случаях одного имени Помпея бывало достаточно, чтобы восстановить доверие. Люди ещё помнили, как однажды после его блестящей, короткой кампании против пиратов освободилось от страха перед ними всё Средиземноморское побережье, а стране он мгновенно вернул процветание. И вот теперь по предложению Цицерона ему были предоставлены исключительные полномочия по поставкам продовольствия в Рим сроком на пять лет, которые распространялись и на транспорт, и на те районы, которые производили продукты питания. Помпей со всей присущей ему энергией и везением проводил в жизнь это поручение. Не сомневаюсь, что он к тому же рад был сбежать из Рима от политических страстей, так чуждых ему, и отплыл в Африку, потом в Сицилию и Сардинию, заражая подчинённых своим энтузиазмом, нетерпимо относясь при этом ко всяким проволочкам или пренебрежению со стороны поставщиков и торговцев. Многие плавания проходили в зимние, штормовые дни, и люди с восторгом повторяли реплику Помпея одному капитану, который предупреждал его, что отправляться в плавание в какой-то там день смерти подобно. На что Помпей ответил: «А мой долг плыть, а не жить!» Помпей всегда любил такие сжатые, но утрированные формулировки. Они ему больше удавались, чем длинные речи. Но некоторые его замечания в мой адрес, произнесённые им перед самым началом гражданской войны, были исключительно неудачными.

Я, конечно, не имел ничего против новых полномочий и новых почестей, выпавших на долю Помпея. Да и против расширения его полномочий я не стал бы возражать. Сам Помпей, хотя и старался скрывать это, желал приумножить свою власть. В это время в Риме находился царь Египта Птолемей. Его выдворили из Александрии его подданные, и он просил восстановить его на троне с помощью нашей армии. Стало известно, что Птолемей рассчитывает на участие самого Помпея в этом деле, да и Помпей рад был бы получить это назначение, если бы не некоторые затруднения. Прежде всего, слишком много людей страстно желали получить столь доходное дельце — Птолемей готов был заплатить кругленькую сумму за возвращение ему его трона, — а Помпей, вернув себе свою былую респектабельность, не потерпел бы никакого соперничества. Кроме того, Рим был решительно настроен против любой аннексии Египта. Уже в начале нашей политической карьеры мы с Крассом не раз сталкивались с этой проблемой. Мы отлично видели выгоду географического и экономического положения Египта и дважды безуспешно пытались закрепиться там, получив, таким образом, контроль над заморскими владениями. А теперь Красс был больше всего заинтересован в том, чтобы сравняться или даже превзойти Помпея в силе. Увидев, что Помпей, облечённый и так широкими полномочиями, не удовлетворён ими и интригует, чтобы получить назначение в Египет, Красс буквально потерял голову и, забыв, что всё зависит от нашего союза, от нашей взаимной поддержки, атаковал Помпея со всем тем ожесточением, которое накопилось в его душе за многие годы зависти, за недолгий промежуток времени сдерживания себя во имя нашего сотрудничества. Красс прямо обратился к Клодию, и Клодий, снова сплотивший свои банды и, по-видимому, восстановивший свой контроль над улицами Рима, лишил Помпея возможности появляться в городе на публике Куда бы он ни шёл, за ним следовала толпа под предводительством или самого Клодия, или его доверенною лица. Стоило ему заговорить, как толпа криками заглушала голос Помпея, если же он молчал, его осыпали оскорблениями и обвинениями в существующих и несу шествующих пороках. Обычно подобные сборища заканчивались тем, что сам Клодий или другой лидер толпы выкрикивал: «Кто это тут хочет идти в Египет?» На что толпа отвечала: «Это Помпей!» — «А кого мы собираемся послать туда?» — «Красса!»

Так что после первых месяцев зимы, когда он так успешно справился с проблемой голода, Помпей снопа почувствовал себя неуютно в Риме. Клодий конечно же всюду утверждал, что перебои с продовольствием подстроены, что это дело рук агентов Помпея, что сделано это было с одной целью — дать возможность Цицерону выступить с предложением добавить полномочий его другу-реакционеру Помпею. И многие поверили Клодию. Помпей отвечал на эти выпады обвинениями в адрес Красса, но Красс был слишком умён, чтобы дать в руки Помпея какие-либо улики против себя. В своём бессильном гневе Помпей дошёл до того, что обвинил Красса в том, что тот нанял людей, чтобы убить его. Никто не поверил этой выдумке, кроме самого Помпея, и это недоверие к нему рассердило и напугало его больше всего другого. Мне сообщали, что нашлись люди, которые убеждали Помпея в том, что все его неприятности происходят от близких отношений со мной. Он потерял доверие сената, говорили они, потому что его причислили к моим сообщникам во время нашего консулата, а теперь он теряет любовь народа из-за Клодия, получившего власть благодаря моему влиянию и деньгам Красса. Если он, продолжали благожелатели, порвёт со мной, сенат встретит его с распростёртыми объятиями и у него будет принадлежащее ему по праву положение величайшего римского полководца, и при помощи сената он без всяких затруднений отстранит Клодия от общественной жизни. При этом подразумевалось, что устранит он и меня. Так, известно было, что Домиций Агенобарб, провозгласивший себя кандидатом на пост консула на следующий год, мечтает аннулировать легитимность моего консулата и отозвать меня с моего поста в Галлии. Даже злейшие мои враги считали, что Помпей не зайдёт так далеко; ему предложили на деле доказать, что он готов окончательно разорвать союз со мной. Для этого он должен был развестись с Юлией и жениться на другой.

Если бы не это последнее условие, Помпей, несмотря на всё своё благородство, возможно, прислушался бы к их главному аргументу, каким бы лживым он ни был. Но он бесконечно верил жене, и Юлия сумела убедить Помпея, что, раз уж я остаюсь лоялен по отношению к нему, его долг оставаться верным мне. К тому же, хотя в политике он не очень-то блистал идеями и не отличался хорошей памятью, Помпей не забыл, как задолго до того, как мы стали союзниками, сенат отказался признать за ним его высшие заслуги перед народом; и не забыл, что, если бы не я и не мой закон о земле, он до сих пор не удовлетворил бы требования своих ветеранов. Не исключено также, что, несмотря на мои военные достижения, Помпей всё ещё смотрел на меня как всего лишь на солдата-любителя. А то, что он в конце концов стал моим противником, объясняется его завистью ко мне не меньше, чем политическими разногласиями. Но тогда Помпей ещё не видел во мне своего соперника.

После белгской кампании всю зиму и часть весны я сильно беспокоился о событиях в Риме, именно эта тревога заставила меня дольше обычного задержаться по эту сторону Альп. Особенно важной мне мыслилась надёжная информация о Цицероне. Я видел в нём единственного государственного деятеля, который при определённых обстоятельствах мог представлять опасность для нас. Я не боялся экстремистского меньшинства. Катон оставался в провинции. Домиций Агенобарб был трусливый хвастун. Но красноречие Цицерона могло спутать все карты, причём заслуживающим уважения способом. То, что Цицерон называет «умеренным правительством» или, если говорить его собственными словами, «союзом всех благонамеренных», на самом деле (насколько я могу судить по временам Каталины) обернётся прикрытием некоей разновидности реакции, главной задачей которой будет лишить меня жизни или, по меньшеймере, сослать в изгнание. Так что я продолжал внимательно следить за речами Цицерона и заметил, что со временем они становились всё более откровенными. В марте, как, и следовало ожидать, он выступал с речами против Клодия, а также блестяще атаковал моего беспардонного друга Ватиния, который предложил закон, обеспечивавший мне полную власть над Галлией. А в начале апреля стало ясно, что он собирается — не без поддержки со стороны сената — напасть на мой закон о земле. Именно тут я понял, насколько он опасен. Все поправки Цицерона к закону сводились к тому, что он давал все преимущества крупным землевладельцам, оставляя, правда, Помпею все те привилегии, которые я ему предоставил. Я понял, что Цицерон пошёл на поводу льстивых представителей древних родов. Не знаю, сознательно или нет, но всю свою деятельность он направлял на то, чтобы разрыв между мною и Помпеем стал неизбежным.

Я пришёл к заключению, что альянс, от которого зависит всё моё будущее, находится под угрозой, и нс замедлил приступить к действиям. Должность наместника Галлии не позволяла мне покидать пределы провинции, и я обратился к Крассу с настоятельной просьбой прибыть ко мне в Равенну, и затем мы вместе с ним отправились к Помпею в Луку.

Глава 7 ПЛОДОТВОРНЫЕ ВСТРЕЧИ


Два года вдали от Рима, центра политической жизни, позволили мне более беспристрастно и тщательно, чем мои коллеги, проанализировать наше положение. Были у меня и другие преимущества. В то время как они недолюбливали друг друга, у меня не было неприязни ни к одному из них. Так что я мог выступать в роли третейского судьи. Они ни в чём не подозревали меня, и правильно делали, ибо я не строил никаких планов относительно своей дальнейшей карьеры. Но теперь я мог говорить с ними более твёрдо, чем тогда, перед моим первым консулатом, когда наш союз только создавался. Тогда у меня не было ни денег, ни армии. Теперь уже я сам давал взаймы и делал подарки, и из нас троих только у меня была армия. Поскольку мы росли и воспитывались в ту историческую эпоху, когда всё свидетельствовало о том, что в политике всегда последнюю точку ставит война (только в мирные и более спокойные времена эта идея подавлялась), одно присутствие моей армии добавляло веса и силы моим аргументам, хотя и было известно, что я не намерен использовать её в гражданской войне.

Сначала с Крассом в Равенне, а затем с Помпеем в Луке я договорился об определённой точке отсчёта. Я подчеркнул, что, любим ли мы друг друга или не любим, как бы там ни было, у нас одни и те же враги, а именно небольшая группка в сенате, возглавляемая доктринёрами вроде Катона, разочарованные, но на многое претендующие люди, такие, как Бибул (с особой ненавистью относившийся ко мне), и обыкновенные реакционеры, как, например, Агенобарб. Пока мы вместе, они не способны навредить нам. Но стоит одному из нас выступить против двоих других, как эта незначительная группа усилится и использует это против нас троих. Ясно, что атаковать нас они будут с позиций защиты конституции, которую мы нарушаем. И тут мы действительно в какой-то мере уязвимы. Ведь признание моего консулата законным было достигнуто вопреки желанию моего напарника Бибула и многих членов сената, благодаря прямому обращению к народу. Что говорить, и сейчас большинство в сенате готово признать этот закон недействительным. Случись такое, и меня лишили бы Галлии, привлекли бы к суду и, если бы я вернулся в Рим, возможно, отправили бы в изгнание; Помпей в таком случае не смог бы выполнить своих обещаний ветеранам, а Красс вместо того, чтобы занимать теперешнее высокое положение, довольствовался бы местом в сенате наравне с другими сенаторами. Более того, если бы нашим оппонентам дозволили проводить свою политику — так называемую «политику свободы», — из этого получилось бы нечто мелкое и беспомощное. Будь на то их воля, такие крупные кампании, какие провёл Помпей на Востоке и которые теперь провожу я в Галлии, они запретили бы или поставили бы такие условия, что было бы бессмысленно заниматься ими. Возродилось бы правило, по которому малые армии и небольшие провинции были бы переданы всё тем же представителям знати, которые своё наместничество используют на то, чтобы набить карманы, нисколько не думая о будущем. Эта система «свободы» для меньшинства и для неудачников устарела уже при Сулле. Да это давно осознали и римляне, и половина сената. Огромное большинство вольно или невольно было на стороне тех, кто, как мы, видел будущее в плодотворном расширении наших владений, кто понимал, что великой империей не могут управлять некомпетентные политиканы, и кто считал, что только более или менее последовательная политика, проводимая людьми, облечёнными властью, может обеспечить мощь и стабильность кашей стране. Наши противники шарахались от требований настоящего и будущего. Они отстаивали систему договоров, а не захватов, которые и с военной, и с политической точек зрения были необходимы нам. Сам я полагал, что после завоевания и присоединения к Риму Галлии, обеих Испаний, Британии и восточных стран вплоть до Индии будет, по-видимому, разумно остановиться и заняться укреплением завоёванных позиций. И я знал тогда, как, впрочем, знаю и теперь, что мой гений, постоянно побуждающий меня к движению вперёд, отвечает требованиям нашего времени и что, пока я жив, я буду властвовать.

Я подытожил наши встречи заявлением, что для нас существует выбор: или мы сбережём наш союз и, таким образом, продолжим играть главенствующую роль в государстве, сохраняя те огромные, могущественные силы, которыми мы хотели пользоваться и верили, что призваны пользоваться ими; или мы молча соглашаемся с тем положением дел, при котором ни один из нас не сможем противиться воле объединённых сил врага. Оказалось но таким уж трудным убедить и Красса и Помпея в правильности моего анализа, при этом я остался доволен тем, что до того, как мы встретились втроём, я день ими два провёл наедине с Крассом. За эти дни я уснём уговорить его принести свои извинения Помпею за проявленную им в Риме враждебность, и уже тогда поверил, что на предстоящих совещаниях он поддержит мои предложения относительно нашего будущего. Красс, нужно отдать ему должное, в прошлом предпринимал несколько попыток установить дружеские отношения с Помпеем, но Помпею важно обожание, и не в его привычках было прилагать усилия в подобных делах. А теперь Красс особенно усердно добивался поддержки Помпея, потому что я внушил ему, что в результате он сможет получить то, о чём мечтал всю жизнь, — пост главнокомандующего в большой войне.

Мои предложения, выдвинутые на тайных совещаниях в Луке, внешне незамысловатые, преследовали, однако, далеко идущие цели. Было решено, что Красс и Помпей выставят свои кандидатуры в консулат на следующий год. Надо обязательно устроить всё так, чтобы выборы состоялись позднее обычного и я мог послать в отпуск в Рим часть своих солдат, где они и проголосуют как нужно. Став консулами, они примут закон, согласно которому в конце года оба получат по провинции и армии сроком на пять лет и продлят срок моего наместничества ещё на пять лет. Помпею надлежало получить провинции в Испании и заодно право назначать командиров в свои легионы, оставаясь при этом в Италии и по-прежнему осуществляя контроль за поставками продовольствия. Крассу должны были достаться провинции в Сирии, откуда он собирался начать завоевание Парфии, а затем и Индии, если всё получится как надо. Таким образом, весь мир будет поделён между нами троими и у каждого из нас будет свой резон довольствоваться своей долей. Так, в руках Помпея оказывалась не только большая армия, но и возможность ближе нас всех находиться к Риму, а значит, и возможность — хотя бы теоретическая — оказывать наибольшее влияние на его политику. Красса же ждала, пожалуй, самая завидная роль в этой игре. После кампаний Помпея и Лукулла на Востоке считалось, что война там — дело прибыльное. И Красс, ещё не разобравшись с Парфией, уже начал собирать информацию о богатствах Индии. Что же касается меня, хотя и могло показаться, что моя доля самая жалкая — особенно если принять во внимание явно просматривающиеся тяжёлые сражения в непокорной стране, — я был доволен. Кое-что завидное было и в моей роли. Если задуманная мною экспедиция на неизведанные острова Британии окажется успешной, а срок моего пребывания в Галлии будет продлён, я надеялся создать новую провинцию Галлию по возможности безболезненно и с пользой для дела. К тому же мне необходимо было так выдрессировать свою армию, чтобы она стала самой превосходной и самой преданной мне армией в мире.

Наши переговоры в Луке должны были оставаться тайной для всех, хотя бы до тех пор, пока не придёт время их осуществления, но уже сам факт этой встречи изменил всю ситуацию в Риме. Люди убедились, что союз цел и наши совокупные силы непреодолимы. В крошечный апеннинский городок явилось не менее ста двадцати сенаторов, жадно домогавшихся нашей благосклонности или, по меньшей мере, желавших продемонстрировать своё желание работать на нас за известное вознаграждение. Теперь мы могли позволить себе игнорировать наших явных врагов. Однако мы с Помпеем написали весьма любезное послание Цицерону: угрожать ему не было никакого смысла. Он прекратил свои выпады против спорных пунктов моего закона о земле, а в конце года произнёс великолепную речь в сенате в поддержку продления срока моего правления в Галлии. Несколько лет затем мы часто переписывались с ним, в основном на литературные темы, и, кроме того, я общался с Цицероном через его брата Квинта, которому я предоставил ответственный пост в штабе армии в Галлии, и в этом качестве он проявил себя прекрасно. Но, к сожалению, верить Цицерону до конца никогда нельзя.

Итак, за несколько дней мы пришли к согласию по таким вопросам, которые уже теперь казались полезными и в будущем обещали многое. Мы вроде бы покончили с завистью Красса к Помпею, которая всегда была слабым местом в нашем союзе. Даже досадная проблема с Египтом была легко улажена, когда нашлось применение и Помпею и Крассу в их будущей деятельности. Мы договорились, что трон царю Птолемею вернёт во время их консулата Габиний, наш с Помпеем друг, командовавший тогда армией в Сирии. Часть огромного вознаграждения, которое Птолемей обещал за это, естественно, будет поделена между нами. В те дни мне казалось, что ничто не способно расколоть наш союз. У каждого из нас теперь оказывалась своя сфера влияния, достаточная для удовлетворения неутолённой жажды деятельности, и успех любого из нас был на руку двум другим. Я был уверен и Помпей, хорошо знавший Восток, разделял моё мнение, — что война там завершится успешно для Красса. В таком случае богатства сплошным потоком хлынут в Рим. И я, благодаря своим завоеваниям, надеялся внести смой вклад и уже мечтал об архитектурных усовершенствованиях города, которыми начал заниматься ранее. А между тем завершилось строительство нового театра Помпея, самого грандиозного здания в Риме, которое во время его консулата будет освящено. Новый театр был построен на средства, вырученные за трофеи, полученные Помпеем во время его восточной кампании; мы рассчитывали, что Красс, когда вернётся победителем, увековечит себя и наш союз каким-нибудь новым крупным проектом. Мы действительно готовы были возвести новый Рим, город, ещё более прекрасный и процветающий, живущий в мире и за всё это благодарный нам. Сам я намеревался, завершив своё наместничество в Галлии, снова выставить свою кандидатуру на пост консула и, будучи избранным, конечно же при поддержке Помпея и Красса, спокойно, не встречая особого сопротивления, провести в жизнь необходимые реформы, к которым я, увы! только теперь приступил. Я никогда не чувствовал такой близости к Помпею, как в те дни. Он ждал, что моя дочь принесёт ему ребёнка, и то ли из-за этого, то ли потому, что Юлия сумела внушить ему уважение ко мне, Помпей относился ко мне необычайно дружественно, мило и с пониманием. Наше будущее казалось мне абсолютно безоблачным. Как же я ошибался!

Я, конечно, допускал, что не все мои блестящие предположения сбудутся, но никак не мог предвидеть того ужасного краха, который за этим последовал. Я знал, что война в Галлии будет жестокой, но не ожидал, что она будет такой продолжительной и тяжёлой и такой рискованной. Я сомневался, сможет ли Красс в его возрасте (ему было почти семьдесят) приспособиться к условиям войны на Востоке, но я никак не мог подумать, что он потеряет семь орлов, десять тысяч пленными и двадцать тысяч убитыми. Мог ли я знать, что Юлия умрёт во время родов или что Помпей примкнёт к моим врагам?

Весёлыми и уверенными в своём союзе расстались мы друг с другом в Луке. Красс возвращался в Рим, Помпей держал путь в Сардинию следить за поставками зерна. Я получил известие о готовящемся восстании среди галльских племён на берегу Атлантики. Юный Публий Красс командовал там войсками. Я уже обещал ему послать его во главе небольшого галльского кавалерийского отряда служить вместе с отцом, когда начнётся война в Парфии. Помню, я тогда вёз ему кучу нежных посланий от отца, и сам я, отправляясь в свою Галлию, ощущал любовь и тревогу за старого Красса, который всегда готов был ссудить меня деньгами и поддержать в пору моей трудной и небезупречной юности. Я больше никогда не встретился ни с Крассом, ни с Помпеем Великим. Лишь спустя восемь лет судьба привела меня увидеть позорно отрубленную голову Помпея и его перстень с выгравированным на нём львом с мечом в лапах, который он постоянно носил.

Глава 8 УСПЕХИ НА ЗАПАДЕ


Почти три года подряд я упивался своими успехами в Галлии. Правда, две наши экспедиции в Британию не оправдали наших надежд на большой барыш, зато вместе с нашим переходом через Рейн они создали огромный авторитет мне и моей армии. Но потом появились признаки намечающихся волнений, хотя никто тогда не мог сказать, насколько серьёзными они окажутся. Такого мощного восстания могло бы и не быть, если бы не предательство одного ничем не примечательного галла и не глупость, непростительная глупость, допущенная одним из моих военачальников.

В те годы очень важно было не спускать глаз с белгов и с границы, которая проходила между ними и германцами. Белгов возмущало всё растущее значение эдуев, ремов и других племён, которым я покровительствовал, и у них всегда, если бы они надумали поднять восстание, была возможность завербовать в свою армию германских наёмников, от которых их отделял только Рейн. Обычно группой войск — резервом на случай неожиданных выступлений, пока я сам разбирался с племенами Атлантического побережья или Британией, — командовал Лабиен, которому я полностью доверял. Он был опытный командир и не допускал ошибок.

К тому времени галлам стало ясно, что наша армия расположилась у них надолго. Это не могло не вызван, недовольства, но я делал всё, чтобы ослабить горькие ощущения у этой нации воинов, и объяснял им те преимущества, которые они получали в результате тесною сотрудничества с нами. Я никоим образом не нарушал законов, традиций и религий племён; я учтиво, с подчёркнутой почтительностью относился к их магистратам. Но я бывал и очень суров в случаях, когда предательство или умышленные нарушения установленных соглашений при водили к жертвам с нашей стороны.

Вернувшись в Галлию после моей встречи с Помпеем и Крассом, я узнал, что на Атлантическом побережье венеты и некоторые другие племена открыто восстали против нас и вопреки всем правилам цивилизованного поведения захватили нескольких наших агентов, в том числе командиров высокого ранга. Среди галлов венеты славились как владыки морей. Они могли выставить флот более чем в двести кораблей, и их суда были куда лучше приспособлены к плаванию в местных условиях, чем любое из тех, что мы в то время умели строить. Понимая, что мне придётся сразиться с ними на море, я приказал, пока не наступил сезон, начать строительство нашего флота на Луаре. Сам же я в это время отправился воевать против наземных крепостей венетов. Эта кампания оказалась самой тяжёлой и самой бесплодной из всех моих экспедиций. Мы оказались вовлечёнными в десантные операции, к которым не были подготовлены и для которых не имели нужного оборудования. Крепости венетов обычно располагались или на самом мысу полуострова, или на длинной косе. При высоком приливе они превращались в острова, при отливе их так же надёжно защищали движущиеся пески или трясины. Иногда с невероятным трудом моим солдатам удавалось построить дамбу или насыпь для осады на уровне стен крепости. Но все наши старания оказывались напрасными, потому что господствовавший в море противник, дождавшись очередного прилива и собрав все пожитки, просто садился на корабли и отбывал по морю в ближайшую крепость соседа. Их слишком малые потери при тех усилиях, которые затрачивали мы, убедили меня в том, что успешное завершение кампании возможно только в случае полного их разгрома в морском сражении. Поскольку они были прекрасными, опытными моряками и отлично знали своё сложное побережье и противоположный берег Британии, я не очень-то верил в удачу. Но наша неудача стала бы крушением всего: стоило нам хоть один раз позволить кому бы то ни было побить себя, по всей стране начались бы волнения. Если мы хотим хотя бы выжить, нам необходимо оставаться в глазах всех непобедимыми.

Я поручил командование флотом Дециму Бруту и приказал ему как можно скорее отплыть. Оказавшись во вражеских водах, он был встречен двумястами двадцатью кораблями противника, и, как он потом рассказал мне, ни он, ни его советники не знали, как приступить к бою. Корабли венетов оказались слишком прочные, чтобы, протаранив, потопить их, и слишком высокие: они словно башни возвышались над нашими скорлупками, и взять их на абордаж не было никакой возможности. Кроме того, сказалось преимущество венетов в метании копий, стрел и других снарядов. Правда, наши суда были более маневренными, так как управлялись с помощью весел, но стоило подуть ветерку, и их корабли обгоняли нас, а при шторме, без всякого опасения, уходили на мелководье, куда мы не смели даже сунуться. У венетов были все преимущества ещё и благодаря их превосходной выучке. Мы набрали в нашей провинции и среди моряков дружественных нам галльских племён по возможности наилучшие команды, но им не хватало опыта и знания бесконечно меняющихся приливов-отливов Атлантики, у них не было мореходных традиций, которыми по праву гордились венеты.

Единственное наше серьёзное преимущество заключалось в высоком боевом мастерстве солдат, находившихся на наших кораблях. Так что для победы над венетами нам крайне необходимо было превратить морское сражение в сражение как бы сухопутное. Другими словами, вся наша надежда состояла в том, чтобы лишить флот венетов подвижности и затем взять их на абордаж. Теоретически всё было ясно, а вот на практике да ещё при постоянно дующем бризе придумать, как можно осуществить это, оказалось трудно.

Битва состоялась в открытом, большом заливе. Она началась за два часа до полудня, а продолжалась до заката солнца. Берега этого залива составляли каменные утёсы, а за ними, насколько я помню, на высоких холмах выстроились в ряд гигантские монолиты, напоминавшие то ли цитадели, то ли храмы. Обычно сюда съезжались люди со всей страны на празднование летнего солнцестояния, но в тот год из-за присутствия нашей армии все обряды им, конечно, пришлось отменить, и это было к лучшему. На том глухом клочке земли религиозные ритуалы были гораздо более дикими, чем в других областях Галлии. В обычаях друидов всё ещё сохранялись человеческие жертвоприношения, хотя многие из цивилизованных жрецом и вождей (Дивитиак, например) утверждали, по-видимому из патриотических чувств, что вообще-то это явление редкое. Друиды в большинстве своём не пользуются ни цитаделями, ни храмами, и вполне вероятно, что эти огромные монолиты (каменные глыбы в них укладывались, как правило, либо в прямые линии, либо кругами) были построены племенами, обитавшими здесь задолго до них. А может быть, примитивная религия друидом стала предтечей религии кельтов. В ней обнаруживают, следы более сложной философской веры, которую едва ли могли исповедовать воины расы, совсем недавно приобщившейся к цивилизации. Так, можно было бы предположить, что вера друидов в бессмертие и перемени юн душ произошла из учения Пифагора, но это нереально, потому что греческая колонизация ограничилась галльским побережьем Средиземного моря; в таком случае, не является ли эта вера частью более древней доктрины, существовавшей уже во времена Пифагора, который вдохнул в неё новую жизнь? Любопытно было бы проследить, как, с каким рвением в разные времена и в разных странах эта доктрина о бессмертии человека принималась или отвергалась. У друидов на этом главном принципе строится всё их воспитание; и это логически легко оправдать опять же с привлечением тех аргументов (принадлежащих по происхождению всё тому же Пифагору), которые Платон вложил в уста Сократа. И этот же принцип можно рекомендовать к практическому применению, ибо он делает людей счастливыми и великодушными уже в этой жизни (ведь они верят, что перед ними целая вечность впереди) и особенно храбрыми во время сражений, потому что никому не дано потерять свою жизнь, разве что из трусости, да и то можно потерять только честь. А с другой стороны, перед нами великий учёный и опора человечества Эпикур, который внушает нам свой основной постулат: нет никакой возможности, чтобы душа человека оставалась живой, когда распалось его тело. Сам я с величайшим удовольствием слежу за нитью его рассуждений и преклоняюсь перед его талантами. Атомистическая теория Эпикура кажется мне интеллектуально самой убедительной в череде философских учений, пытающихся объяснить абсолютно, по-моему, необъяснимое — природу всего на свете. Но меня не волнуют, и на меня практически не действуют ни вера друидов в бессмертие, ни взгляды на это Эпикура. Я не могу до конца понять тот лихорадочный энтузиазм, с которым наш великий поэт Лукреций прославляет неизбежность своего нескончаемого угасания. Рискуя своей жизнью в сражениях, я никогда не думал, что в случае смерти меня ждёт иная жизнь. Я считаю, что метафизические верования мало влияют на жизнь человека, скорее наоборот: чаще сам человек выбирает или приспосабливает определённые метафизические верования к своим жизненным потребностям. И не думаю, что в момент высшего экстаза, в сражении, когда всё зависит от твоего бесстрашия, кого-либо вдохновляют теории загробной жизни. В такие мгновения даже те, кто верил в них, забывают, а те, кто не интересовался ими раньше, тут едва ли задумываются над ними.

В этом морском сражении у берегов Атлантики требовались прежде всего опыт и мужество. Каждая сторона рассчитывала в этом бою на знания и храбрость своих воинов, а никак не на какие-то теории. Венеты были убеждены, что мореходы они получше нас, а наши знали, что им нет равных среди галлов в рукопашной схватке. Все участники сражения стремились отличиться в этом бою. За римлянами наблюдал их главнокомандующий и их товарищи-легионеры, расположившиеся на прибрежных скалах, и всё это походило на театральное представление. А на кораблях венетов находился самый цвет племён, их лучшие воины и вожди. Более того, в этом сражении принял участие весь флот венетов, все корабли до единого. Они намерены были превратить этот день в день окончательной победы над нами.

С самого начала мы знали, что нас не устраивает ведение боя в обычном порядке. На первых порах несколько наших кораблей попытались протаранить вражеские суда. Все они ретировались с поломанными таранами и частенько с раздробленными вёслами. Наши попытки сблизиться и подняться на борт корабля пресекались искусными кормчими и их умением уклоняться от абордажа. Поначалу их кожаные паруса показались нам неуклюжими, но работали они очень эффективно, и, когда корабли венетов держались на некотором расстоянии от наших, их воины, располагаясь выше, наносили большой урон нашим командам, в то время как сами они почти не терпели ущерба. Мне почти сразу стало понятно, что если мы не придумаем средства осадить их, то потерпим поражение. Но битва в конце концов была выиграна, во-первых, благодаря совсем простой уловке, а во-вторых, нам просто повезло.

Я так никогда и не узнал, кто предложил вооружить наши суда длинными шестами с привязанными к ним острыми, серповидными крючками. Это мог изобрести один из моих солдат или центурионов, а возможно, идея пришла в голову одному из наших мореходов-галлов. Во всяком случае, Децим Брут заслуживал похвалы уже за то, что правильно оценил возможности нового оружия, никогда не видев его в деле. Наши люди использовали эти крючки для того, чтобы зацепиться и срезать или сорвать фалы на судах противника. В результате падали нок-реи, и вражеский корабль становился беспомощным, неспособным двигаться. После этого его можно было атаковать и брать на абордаж командами двух или трёх наших кораблей. И когда битва подходила к концу, нашим бойцам уже не составляло особого труда подавить любое сопротивление врага.

С прибрежных скал мы наблюдали, как наши раз за разом повторяют этот манёвр, и видели, что разгром противника — это всего лишь вопрос времени. Мысль о близкой победе доставляла мне удовольствие: престиж, который мы подрастеряли в ходе незавершённых сражений на суше, теперь будет восстановлен. Но меня тревожило будущее. Прежде всего венеты: они не станут дожидаться, пока все их корабли будут уничтожены. Они воспользуются ветром и сбегут от нас, сохранив в целости большую часть своего флота. И если мы не заставим их биться и дальше, они скоро — тем более зима на носу — восстановят свои силы и будут опять господствовать на море. И действительно, в полном соответствии с моими ожиданиями командиры противника, видя, что они не справляются с применённой нами тактикой, отдали приказ отступать. Паруса поймали ветер, и, казалось, нам не остаётся ничего другого, как довольствоваться победой, вернувшей нам честь и нанёсшей лишь незначительный урон противнику. И вдруг мёртвая тишина объяла море. Теперь ни к чему было срывать фалы нашими крючками: природа сама обездвижила вражеские корабли. А дальше началась уже не битва, а бойня. Стоило хотя бы одному вражескому судну оказать серьёзное сопротивление, как с помощью весел к нему устремлялись сразу несколько наших судов. Наши продолжали сражение до самого захода солнца, захватывая одно вражеское судно за другим, пока не пришло время возвращаться в гавань. Когда они все входили в гавань, мы не переставая приветствовали победителей громкими возгласами, потому что понимали, что эта победа означала конец всей кампании.

Не больше десяти или двенадцати кораблей венетов сумели скрыться в наступившей темноте. У оставшихся в живых не было сил сопротивляться, и они все сдались, не оговорив условий. Это восстание началось с предательства, его было очень трудно усмирить, и последствия могли быть очень серьёзными. И поэтому я действовал в этот раз с исключительной жестокостью. Все уцелевшие в сражении члены совета венетов были казнены, остальных их соплеменников продали в рабство.

В том году это была самая значительная наша операция, и ко времени, её завершения сезон войн подошёл к концу. Одновременно с нашей кампанией мои полководцы Сабин и Публий Красс успешно сражались с союзниками венетов и с племенами Аквитании. Последние недели осени я провёл в небольшой экспедиции против племён, обитавших на берегу, расположенном прямо напротив Британии. Я уже планировал захват этого острова.

На зиму я расквартировал свои легионы в недавно усмирённой области между Сеной и Луарой. Сам я, как всегда, вернулся в Северную Италию и, выполняя обещание, данное мною в Луке, отпустил часть своих солдат на каникулы, чтобы они могли принять участие в выборах консулов в Риме. Помпей и Красс были, конечно, избраны, но не без помех. К тому времени вернулся с Кипра Катон, где он прекрасно справился с возложенными на него обязанностями, и теперь широко оповещал публику о безупречности проделанной им работы. В результате всего этого Катон, естественно, утвердился в мысли, что среди всех живущих он единственный честный гражданин. Его сестра Порция была замужем за моим закоренелым врагом Домицием Агенобарбом, человеком, не отличавшимся особой храбростью; поэтому, узнав, что Помпей и Красс выступают его соперниками на выборах, он непременно снял бы свою кандидатуру. Но Катон, ненавидевший Помпея почти так же, как меня, употребил всё своё влияние на зятя и в конце концов убедил его во имя справедливости и свободы бороться за пост консула против намного более могущественных конкурентов. Кончилось тем, что утром в день выборов Домиция выкинули с форума, едва не лишив его жизни. Мы действительно сохраняли абсолютный контроль над механизмом голосования. Даже сам Катон, у которого оказалось достаточно последователей в Риме, особенно после успешного завершения его посольства на Кипре, не был избран претором. Его победил мой ставленник Ватиний. Несмотря на все эти препоны, наша партия всегда одерживала верх. И правда, наше положение было даже прочнее, чем в период моего консулата.

Однако во время выборов случилось печальное событие, последствия которого сказались гораздо позднее. Как-то раз Помпей оказался поблизости от уличной схватки, во время которой были пущены в ход мечи, и капли крови попали на тогу Помпея. Он отдал испачканную кровью одежду рабу и послал его домой, повелев принести ему чистую. Нам на горе, раб, вместо того, чтобы сообщить, что его господин даже царапины не получил, стал тыкать пальцем в кровавые пятна и горячо повествовать о драке. По-видимому, моя дочь Юлия, увидев кровь на тоге, решила, что её муж ранен или убит. Она потеряла сознание, и это потрясение привело к выкидышу. Мне потом говорили, что, хотя она вроде бы и оправилась и даже вскоре опять забеременела, полностью её здоровье так и не восстановилось. Прожила она после этого меньше двух лет. Ни к чему теперь рассуждать на тему о том, какую роль Юлия сыграла бы в истории, проживи она подольше. Но я уверен — её мудрость и влияние на мужа сохранили бы жизни тысяч убитых людей, в том числе и его жизнь. Что до меня, то мне эта великая гражданская война не нужна была вовсе.

В первые месяцы консулата Помпея и Красса у меня не было причин беспокоиться о здоровье Юлии, и я мог наблюдать, как легко воплощаются в жизнь наши планы на будущее. Вожделенные провинции и власть перешли в руки Помпея и Красса вопреки громким протестам Катона, и срок моего пребывания в Галлии, как и было договорено, был продлён ещё на пять лет. Совершенно спокойно мы уладили дело с Египтом. По распоряжению Помпея Габиний со своими войсками направился из Сирии в Египет и, восстановив власть царя Птолемея, получил от него огромную сумму с обещанием выплатить ещё куда более значительные деньги. Сенат не принимал в этом никакого участия, что вызвало новую вспышку негодования у Катона. Его партия была теперь слишком слаба, чтобы беспокоить нас. Цицерон, окружённый моими друзьями вместе с Помпеем, мудро рассудил, что будет более влиятелен и в большей безопасности, если поддержит нас, а не войдёт в оппозицию. Мы были исключительно вежливы с ним, и он испытывал чувство благодарности к нам. В тот год он активно выступал в судах на стороне Габиния и Ватиния, хотя несколько лет назад имел привычку атаковать их обоих как своих злейших врагов. Я сам теперь получал много писем от Цицерона, весьма дружеских по тону.

Стало и в самом деле казаться, что наши враги теряют последние остатки власти, а наш союз день ото дня крепнет. Теперь, на закате своих дней Красс впервые стал ладить с Помпеем. Возможно потому, что его вообще перестали интересовать политические игры в Риме, мысленно он уже был далеко, на Востоке, куда собирался отправиться ещё до окончания их консулата. А Помпей тем временем обрёл небывалую популярность. Летом того года освящали его новый театр — самое прекрасное здание из всех, когда-либо строившихся в Риме, — и несколько дней там ставились спектакли и разыгрывались всяческие представления. Почти все; кто писал мне в те дни из Рима, непременно сообщали о множестве львов и пантер, убитых во время представлений, о шестистах мулах, задействованных в качестве декораций в постановке трагедии «Клитемнестра», и о странном поведении толпы, которая, когда ранили слонов и те затрубили от боли, прониклась вдруг жалостью к диким животным.

Глава 9 ИЗБИЕНИЕ ГЕРМАНЦЕВ И ВЫСАДКА В БРИТАНИИ


Пока Помпей и Красс наслаждались своими достижениями в Риме, я за тот год ещё больше упрочил своё положение в Галлии. Я собирался большую часть сезона потратить на выполнение своего плана по захвату Британии, но непредвиденные события заставили меня отложить экспедицию, да так надолго, что на Британию почти не осталось времени, и я немногого там достиг. Но самый факт, что экспедиция всё же состоялась, буквально потряс Рим.

Кстати, операция против германцев, которую пришлось провести в начале года и которая стала причиной отсрочки экспедиции в Британию, значила куда больше с военной точки зрения. Громадная орда (в ней насчитывалось примерно четыреста тридцать тысяч человек) перешла Рейн недалеко от места его впадения в море, захватила земли нескольких галльских племён и потянулась на запад. Такая ситуация и сама по себе представляла опасность, но усугублялась ещё тем, что многие партии галльских племён, настроенные против римлян, стали заигрывать с германцами, предлагая им помощь и всячески побуждая их продолжать наступление. Эти интриганы действовали, конечно, из собственных политических интересов, но выдавали себя за патриотов, которые с помощью германцев собираются осуществить великое дело — изгнать из Галлии римлян. Я был осведомлён обо всём, но пока считал нужным скрывать это. Обращаясь к совету галльских вождей, многие из которых, как мне было известно, находились в предательских связях с германцами, я просто снова изобразил им те чувства, которые разыграл перед ними, когда в качестве покровителя Галлии сражался против Ариовиста. Чтобы совсем убедительно разыграть свою роль, мне необходимо было получить несколько отрядов кавалерии от их племён. Я их получил, сознавая, к своему сожалению, что только часть из них достойна доверия, другая же часть колеблется, а остальные втайне солидарны с врагами. Мы продвигались очень быстро и приблизились к врагу в тот момент, когда с ними не было большей части их кавалерии — она отправилась грабить окрестности и должна была вернуться не раньше чем через несколько дней. Германцы предложили мне пойти на переговоры с совершенно очевидной целью — оттянуть время, но при этом допустили непоправимую ошибку. Подметив благоприятно сложившуюся обстановку, они во время перемирия коварно атаковали силами оставшегося при армии незначительного отряда своей кавалерии нашу конницу. Мы действительно не ожидали нападения, но тот факт, что восемьсот германцев обратили в бегство пять тысяч моих галлов, был достаточным доказательством того, что по крайней мере некоторые галлы готовы сотрудничать с германцами. Однако успех германцев стал началом их поражения. На следующий день все германские вожди пришли ко мне с мнимыми извинениями за неспровоцированную атаку, но это было всего лишь ещё одной попыткой оттянуть время до прибытия основных сил их кавалерии. Я арестовал делегацию и тут же пошёл на штурм их лагеря. То, что за этим последовало, являло любопытный пример того, что значит в войне руководство. Огромная орда, лишённая своих вождей, но всё ещё обладавшая колоссальными потенциальными возможностями, оказалась совершенно неспособной воспользоваться ими. Прежде всего, при виде наших легионов женщины и дети стали неизвестно зачем убегать из-под защиты своего лагеря. Я послал свою кавалерию отрезать их от остальных германцев, и тогда мужчины, увидев, что их соплеменников убивают, тоже обратились в бегство. Мы гнали их до места впадения Мозеля в Рейн, кровопролитие продолжалось до самого вечера. Никогда прежде не приходилось мне видеть столько мёртвых тел. Ни один наш солдат не был убит — только нескольких ранили.

После разгрома германской орды я предложил вождям, содержавшимся под арестом у нас в лагере, отправляться восвояси. Но они были потрясены постигшей их сородичей катастрофой и не доверяли тем племенам, по зову которых наводнили эту страну, опасаясь, что те галлы, чьи земли и имущество они разграбили за время своего нашествия, убьют или замучают их. Так что они предпочли остаться со мной. Я вернул им свободу, и впоследствии они не раз оказывали мне неоценимую помощь в общении с другими германскими племенами. У меня уже давно сложилось прекрасное мнение об их кавалеристах (хорошо подготовленных и для боев в пешем строю), и я полагал, что может так случиться, что некоторые из них будут сражаться в моих войсках. Я уже принял несколько делегаций от племени убиев, самого мощного из германских племён, проживавших по ту сторону Рейна, и подумал, что не исключено, что после присоединения к Риму Галлии и, возможно, Британии я займусь Германией, и тогда убии могут сыграть там ту же роль, что эдуи в Галлии. Эти мои планы были напрочь разрушены великим восстанием в Галлии и гражданской войной римлян. Теперь моя честь и долг гражданина требуют, чтобы я шёл на Парфию. Видимо, если мне ещё суждено жить, я должен продолжать путь завоеваний, и, может быть, по окончании парфянской войны я поведу свои легионы опять на запад, по берегам Чёрного моря, к Дунаю и в Германию. Но это, во всяком случае, то ли будет, то ли нет — будущее покажет. Однако в те дни, вынашивая планы аннексии Британии, я больше задумывался над проблемой, как выдворить из Галлии германцев, а не о том, как завладеть их страной. Правда, сразу после разгрома их главных сил, вторгшихся в Галлию, я переправился через Рейн, но больше для того, чтобы продемонстрировать наши возможности, чем преследуя цель отторжения их территорий. И всё же это была одна из самых удивительных моих операций, я и сейчас с удовлетворением вспоминаю этот насыщенный событиями год: тогда впервые в истории был построен мост через Рейн. Насколько я помню, этот мост стал самым замечательным инженерным сооружением из всех, что мы возводили за время наших кампаний. Через десять дней после того, как срубили первое дерево для него, его строительство было закончено, и армия перешла по нему на другой берег.

Когда мы готовились ко второму походу на Британию, я ещё надеялся, что в Галлии всё будет спокойно. В предыдущем году мне была оказана большая честь: двадцать дней в Риме служили благодарственные молебствия. Большинство римлян считало, что теперь я буду шагать от успеха к успеху и что из покорённой и умиротворённой провинции в Италию будут поступать всё новые и новые богатства. В общем-то я разделял общее мнение, но мы с Лабиеном прекрасно понимали, что в Галлии не всё так безмятежно. Реакция галлов на страшное избиение германцев при слиянии рек Рейна и Мозеля оказалась не совсем той, что мы ожидали. Разгром германцев, конечно, продемонстрировал галлам нашу силу и показал, с какой жестокостью мы караем предателей, но он же породил тревогу иного порядка. Когда я впервые пришёл в Галлию, на нашу армию смотрели как на грозную силу, но многие галлы (в том числе и такие образованные, как Дивитиак) считали её скорее союзницей в междоусобной войне, нежели неограниченной властительницей. А теперь им стало ясно, что мы намерены управлять всей страной и даже распространить своё влияние на Британию и Германию. К тому же наша армии, так прославившая себя, по своей численности значительно уступала тем силам, которые имелись в распоряжении галлов. И те, кто был настроен против нашего присутствия и нашего господства, начали понимать, что, если они хотят вернуть постепенно утрачиваемую ими независимость, они должны действовать быстро, по возможности объединившись в единое государство. Именно такого всеобщего движения мы с Лабиеном и боялись больше всего. Слово «патриотизм» много значит для галла, и мы знали — найдись лидер, который объявит себя борцом за освобождение всей страны, даже нашим друзьям (например, Коммию) нелегко будет воспротивиться этому национальному порыву. Лабиен предлагал избавиться от галлов, которые казались ему потенциальными мятежниками, и во всех племенах поставить у власти людей, на которых мы могли бы положиться. Особенно хотелось ему арестовать и казнить эдуя Думнорикса, и на то были у него причины: всем нам было известно, что он возглавляет антиримскую партию в своём совете и имеет могучих сторонников. Я же, со своей стороны, считал, что подобные меры только приблизят час восстания. Всюду, где это было возможно, я уже поставил верховными вождями и главными магистратами проримски настроенных галлов, сделав это очень тактично. Ведь если мы поставим у власти людей, о которых их соплеменникам известно только то, что это мы, римляне, подняли их на эти высоты, вреда от этого будет больше, чем пользы. А уж приговаривать к смерти того, кто не проявил себя бунтовщиком, казалось мне делом неблаговидным, а при сложившихся обстоятельствах идущим вразрез с нашей же политикой. Я ещё надеялся одолеть Галлию, хотя бы частично, путём умиротворения. И, несмотря на борьбу, которая нам предстояла, в этом я был прав. Однако согласился с Лабиеном, что было бы неразумно оставлять у себя за спиной, в Галлии, кого-либо из тех, кто может начать восстание против нас, пока я с основной массой моих солдат буду в Британии. Поэтому я обратился с просьбой к некоторым вождям галльских племён сопровождать меня в Британию в качестве командиров кавалерийских отрядов, набранных в их племенах. Некоторые из этих вождей были лояльны к нам, некоторые же (Думнорикс, например) находились под подозрением. И действительно, вскоре я получил сообщения, что Думнорикс широко распространяет всякие россказни обо мне. Он убеждал своих соотечественников, что я позвал их с собой в Британию, чтобы иметь случай убить их всех. И он предлагал им себя в качестве лидера движения за изгнание из Галлии всех римлян. В то же время со мной лично он вёл себя более или менее корректно и даже предпринимал попытки снискать моё расположение. Думнорикс обещал, что, если я сохраню за ним власть над племенем (вероятно, царскую), он будет преданно отстаивать мои интересы. Думнорикс уговаривал меня оставить его наконтиненте, чтобы он мог в моё отсутствие сотрудничать с Лабиеном. Но я был решительно настроен держать Думнорикса при себе и оставался безучастен к его сетованиям то на страх перед морской болезнью, то на религиозный долг, который обязывает его оставаться в Галлии. Получилось так, что нам пришлось несколько недель прождать попутного ветра в порту. Наконец ветер подул в нужном направлении, и я отдал приказ пехоте и кавалерии грузиться на корабли и транспорты. Именно в это время Думнорикс с его сподвижниками выскользнул из лагеря и отправился в свою страну. Впервые мой авторитет был попран моим подчинённым и союзником. Я полностью осознал значение этого события. Отложив все остальные дела, я послал сильный отряд конницы вдогонку за Думнориксом с приказом доставить его мне живым или мёртвым. Его скоро настигли, но он отказался сдаться. Погиб вождь эдуев геройски, сражаясь до конца и всё время повторяя, что он свободный человек и гражданин свободного государства.

Вскоре мы отплыли, но мне казалось, что экспедиция началась при плохих предзнаменованиях.

Глава 10 ЗНАКИ БЕДЫ


С того времени я действительно стал замечать, что мои трудности всё возрастают и новые беды обрушиваются на меня со всех сторон. Я уже не мог продолжать непрерывную череду своих побед, а вынужден был отчаянно сражаться за сохранение завоёванного и ещё более отчаянно бороться за свою жизнь и честь. Как в военных делах, так и в политике вся структура безопасности, которую я создавал многие годы, начала пробуксовывать, рушиться, приходить в полную негодность. Казалось, сами судьба — и не временно, а навсегда — обернулась против меня; мог ли я высчитать или вообразить себе, что столько препон и ударов так вот сразу обрушатся на меня? Но время второй экспедиции в Британию мне казалось, что благодаря нашему союзу с Помпеем и Крассом все мои интересы в Риме будут надёжно защищены и соблюдены, что Галлия покорена и будущее обеспечено. Я уже задумал, окончив свою службу в Галлии, вернуться в Рим, добиться своего избрания в консулы и отпраздновать вполне заслуженный мной и моей армией триумф. Я не стремился ни к каким революциям и впервые в жизни чувствовал себя в полной безопасности. Но очень скоро у меня не осталось ничего, кроме моей армии и угрозы лишиться той славы, которую я заслужил своими победами в войнах.

Когда после столь долгой задержки мы наконец двинулись на Британию, наше войско имело внушительный вид. Транспорты, военные корабли, корабли поменьше, зафрахтованные частными лицами, насчитывали в общей сложности примерно восемьсот судов. На них погрузились пять легионов и две тысячи кавалеристов. Но теперь я могу признаться — в то время я этого не сделал, — что и вторая экспедиция оказалась неудачной. Обычно моя армия появлялась совершенно неожиданно для врагов, но поход на Британию всегда совпадал с концом сезона, и нам просто не хватало времени осуществить задуманное. На этот раз мы ещё больше замешкались из-за нового бедствия с нашими кораблями на море. Да и бритты сражались хорошо, а их вождь Кассивеллаун проявил удивительное военное искусство. Он постоянно уходил от так называемых «регулярных» боев и, очень рационально используя свои боевые колесницы, конницу и лёгкую пехоту, отсекал наши небольшие соединения от главных сил. Бритты, как и многие испанские племена, предпочитали сражаться в открытом строю и, таким образом, никогда не превращались в мишень, как нам того хотелось. Мы могли продвигаться вперёд сколько угодно, но наши продвижения ничего не решали, и частенько, когда мы думали, что преследуем противника, оказывалось, что мы теряем при этом больше людей, чем убиваем сами. Мне повезло с Коммием: он был посредником в переговорах с бриттами, которые возмущались своевластием Кассивеллауна над ними. Скорее из страха, что соплеменники покинут его, а не потому, что считал нас способными разгромить его армию, Кассивеллаун в конце концов сделал вид, что повинуется нам. Он обещал мне заложников и уплату ежегодной дани Риму. Словом, были заключены соглашения, которые хорошо звучали в моих отчётах сенату. Так, например, мы получили от него несколько заложников, однако дани от бриттов Рим так и не увидел. Перед началом кампании я подумывал, не остаться ли нам на зиму в Британии, рассчитывая таким образом укрепить свои позиции там и в то же время обогатиться самому и дать такую возможность армии. Но очень скоро стало ясно, что операция продлится дольше, чем я предполагал. Кроме того, от Лабиена приходили депеша за депешей, в которых он сообщал о всё нарастающем ощущении грядущих беспорядков в Галлии. Поэтому лучшим решением было, не дожидаясь периода опасных морских штормов, вернуть армию на континент. Нам недоставало кораблей, и транспорты были переполнены, но возвращение прошло успешно, без каких-либо потерь.

Ещё в Британии я получил известие о смерти моей матери Аврелии. Её смерть была явлением естественным, но я оплакивал её. И утешался мыслью, что она дожила до такого времени, когда её сын стал уже верховным понтификом, консулом и главнокомандующим армией, которому воздали такие почести, каких не удостаивался ни один полководец до него, разве что Помпей. У меня были все основания надеяться, что она умерла счастливой, и теперь я думаю, что она предпочла бы умереть именно тогда, чем жить долее и видеть, как её сын отчаянно сражается за свою жизнь и честь. Но мало того: вернувшись в Галлию, я нашёл письма, в которых сообщалось о другой смерти, смерти, словно гром среди ясного неба поразившей меня и опасной по своим последствиям. Моя единственная дочь Юлия, жена Помпея, умерла во время родов. Родившийся сын пережил её на несколько часов. Никакая другая смерть, кроме этой, так больно не отзывалась во мне. Помпей тоже, судя по его письмам, был безутешен, и наша общая тяжкая утрата заставила меня больше, чем когда-либо, проникнуться к нему любовью. Мне не сразу пришло в голову, что теперь нас не связывают родственные отношения: он перестал быть моим зятем и будет всё дальше отходить от меня и в политике, и в личной жизни; и лишь когда кто-то из моих друзей упомянул о такой возможности, я почувствовал заключённую в этом опасность. И весьма вероятно, что римляне, боясь такого гибельного разрыва между нами, настояли на похоронах Юлии, моей дочери и жены Помпея, на Марсовом поле со всеми почестями. Общественное мнение хотя порой и заблуждается, иногда потрясает своими прозрениями. Народ Рима обожал Юлию и чтил её как связующее звено между мной и Помпеем, и люди понимали, пусть смутно, что с её уходом они, возможно, лишатся своей безопасности. Потому что если Помпей и я будем придерживаться различных направлений в политике, весь их мир рухнет сверху донизу.

У меня самого тогда не было столь мрачных предчувствий. Но я дал бы волю своим горестным переживаниям, если бы у меня было время расслабиться, забыв хоть на минуту о своих обязанностях главнокомандующего. Лабиен уже убедил меня, что существует серьёзная угроза широкомасштабных волнений в Галлии, и оба мы с головой окунулись в разработку наиболее, как представлялось нам, подходящих мер для овладения ситуацией, в которой нас ожидали самые непредсказуемые события. На поверхности всё выглядело спокойным. Я собрал галльских вождей в Самаробриве. Очень немногие из них отсутствовали, и их поздравления в связи с успешным завершением операции в Британии казались искренними. Правда, некоторые вожди роптали на бремя, которое они понесут зимой из-за предстоящей расквартировки моих легионов в Галлии, и, естественно, каждый приводил доводы в пользу того, чтобы легионы провели эту зиму на территории того или иного племени, только не его собственного. И действительно, урожай по всей Галлии был в том году плохой, и я сознавал, что одному племени содержать всю армию до наступления следующего сезона было бы и в самом деле тяжело. А поскольку я имел точные сведения о том, что в некоторых районах, особенно на севере и востоке Белгики, строят козни против нас, я решил, что будет лучше, если наши войска смогут действовать сразу в нескольких местах. Расселив легионы по разным лагерям, я тем самым облегчу племенам бремя их поставок и себе обеспечу большую безопасность в случае, если разразится восстание. Разброс легионов не был — или не должен был быть — слишком большим ради той же безопасности. Только один легион располагался довольно далеко от других, но он находился в абсолютно надёжном регионе. Остальные семь легионов обосновались на территории Белгики, каждый в пределах ста миль один от другого. Лабиен с его легионом расположился на берегу Рейна, на самых уязвимых и опасных, на наш взгляд, позициях. Ещё один легион, состоявший главным образом из новобранцев, был усилен пятью когортами сверх обычных норм. Ими командовали Сабин и Котта, полководцы, хорошо зарекомендовавшие себя в предыдущих боях. Я, казалось, предусмотрел всё. Армия пребывала в безопасности, и я мог отправляться в свой обычный зимний приют — в итальянскую провинцию за Альпами. Однако я немного отложил свой отъезд и оставался в Самаробриве, пока не получил от каждого из моих легатов сообщение о том, что его лагерь надёжно укреплён и с точки зрения обеспечения находится в подходящем месте.

Я ожидал волнений на севере, когда получил донесение об антиримском восстании в самом центре Галлии. Там среди непроходимых лесов (хотя и крупные города там встречались) обитали карнуты. Они претендовали на особое к себе почтение, как живущие в центре всей Галлии, а также потому, что в тайных твердынях их лесов друиды отправляли особенно святые для них обряды. С этим племенем очень трудно было иметь дело, пока на трон не посадили одного моего ставленника, Тасгетия. И вот теперь мне сообщили, что Тасгетия убили его соплеменники, и я тут же переправил один из моих легионов из страны белгов в страну карнутов. Его легату я приказал арестовать всех замешанных в убийстве, остаться там на зиму, отбирая у них необходимое пропитание и особо предупредив вождей, что в случае какого-либо акта неповиновения их ожидают весьма неприятные последствия. Сам я ужасно торопился вернуться в Северную Италию, чтобы иметь постоянную связь с Римом, где складывалась довольно тревожная политическая ситуация, и поэтому был раздражён сознанием того, что из-за каких-то карнутских дел мой отъезд опять откладывается. Но в этом я был тогда не прав. Убийство Тасгетия, можно сказать, сослужило нам на самом-то деле большую службу. Страшно подумать, каковы были бы последствия, если бы я покинул Галлию именно тогда. Даже оставаясь на месте, я с таким запозданием получал жизненно важные известия, что едва успевал своевременно применять ответные действия.

Я уже совсем собрался уезжать, когда галл — посыльный из лагеря Квинта Цицерона — добрался до меня. Он сообщил, что за последние десять дней легион Цицерона был атакован войсками галлов численностью в шестьдесят тысяч человек; он описал мне осадные башни и укрепления галлов, сооружённые согласно инструкциям, полученным ими от пленных римлян; он рассказал, что посыльные Цицерона один за другим были перехвачены галлами и замучены до смерти на глазах заложников; когда он отправлялся в путь, среди защитников лагеря едва ли оставался хотя бы один не раненный; они ещё держались, но как надолго хватит их сил, сказать трудно. И он сказал мне то, что тогда я не склонен был принимать в расчёт, но что засело в моём мозгу такой занозой, что до сих пор отзывается страшной головной болью. Все вокруг говорят, сказал он мне, что где-то у границы с Германией целый легион римлян с его командирами был полностью уничтожен. И это я никак не мог поверить. Сама мысль о возможности такого наполняла меня ужасом. Меня напугало и то, что столько времени я ничего не знал об опасности, которая нависла над Цицероном.

Лагерь Квинта Цицерона располагался в стране нервиев. Понимая, что должен как можно скорее добраться до него, я решил, что должен рискнуть и отправиться ему на помощь со сравнительно небольшими силами, потому что на то, чтобы стянуть армию, потребовалось бы слишком много времени. У меня в Самаробриве был один легион, с которым я и решил не мешкая отправиться в путь, одновременно послав курьеров в два других легиона, расположенных поблизости от лагеря Цицерона; я просил их легатов немедленно выступить на соединение со мной. Одним из этих легатов был Лабиен, и от него я получил ответ вскоре после выхода из Самаробрива, который расстроил меня сильнее, чем все когда-либо полученные мною другие сообщения. Он информировал меня, что мы потеряли легион и пять приданных ему когорт почти полностью, до последнего человека. Это было войско, оставленное на зиму в Адуатуке под командованием двух опытных военачальников Сабина и Котты. Как писал Лабиен, их каким-то способом заставили оставить лагерь и потом разгромили. Участвовало в этом побоище галльское племя эбуронов. Уцелело только несколько отставших от войска солдат, которые и доставили новости в лагерь Лабиена. В результате этого поражения ближайшие к Лабиену племена собрались и, окружив его, готовили атаку. Далее он писал, что понимает, как нужно было бы ему выйти навстречу мне, но боится за судьбу своего лагеря.

Передо мной возникла угроза полного поражения. Я уже потерял одну армию, и, судя по всему, армия Цицерона тоже стояла на грани гибели. Я хорошо знал, как легко и быстро меняются решения и пристрастия галлов, и понимал, что, если начнётся всеобщее восстание галльских племён, мои разбросанные по стране легионы столкнутся с такими силами, против которых им не выстоять. Я видел, что Лабиен, как всегда, правильно оценивает ситуацию. С его стороны было бы безумием покинуть лагерь; оставаясь же в нём, он будет оттягивать на себя огромный контингент вражеских сил, которые иначе пошли бы против меня или против Цицерона. И тем не менее на мою долю выпало с несообразно малым войском в два легиона противостоять шестидесяти тысячам врагов, воодушевлённых предыдущим успехом и постоянно пополняющих свои ряды за счёт соседних племён.

Со своими двумя легионами я быстро двинулся в страну нервиев. Цицерон и его солдаты ещё удерживали свои позиции; при моём приближении галлы, которые были осведомлены о малочисленности моей армии, бросили осаду и всеми своими силами обратились против нас. Я сумел заманить их в ловушку, где ни их численное преимущество, ни их энтузиазм не смогли помочь им. Мы одержали победу и благодаря ей спасли и Цицерона, и самих себя. Но мне не хватало сил, чтобы продолжить сражение и довести победу до решительного конца, и хотя на какое-то время мы были спасены, я испытывал такое чувство, будто галлы повисли над нами дамокловым мечом. Я оставил всякую надежду возвратиться в Северную Италию в ту зиму. Я понимал, что наступили критические времена и мне необходимо как можно скорее связаться с моими друзьями в Риме, но важнее любой политики оказывалась цель — сохранить армию. Моё место было рядом с моими легионами.

Всё услышанное и увиденное окончательно убедило меня в том, что мы были на волосок от катастрофы и что потребуются колоссальные усилия, чтобы восстановить то, что мы потеряли. Я узнал, что Цицерон и его солдаты сражались превосходно, и гордился их мужеством и выдержкой. Но я стал опасаться за наше будущее, когда своими глазами увидел, какие огромные работы по возведению укреплений, постройке осадных орудий, выделке щитов и других военных приспособлений успели провести эти галлы. Всего год или два назад все наши военные достижения казались им чудом. Хорошо укреплённые города сдавались нам при появлении наших осадных башен на колёсах, надвигающихся на стены крепости. Но наши методы ведения войн уже перестали быть чудесами в глазах галлов. Они поняли, что не только могут подражать нам, но и что мы можем терпеть позорные поражения.

Из рассказов пленных вырисовывалась ужасная картина бедствия, постигшего армию Сабина и Котты. Вот как это было. Племя эбуронов всем своим войском атаковало наш лагерь. Это племя не было ни крупным, ни влиятельным, но предводителем его оказался человек необыкновенного ума и амбиций. Имя Амбиорикса я буду помнить всегда, а у его соплеменников или, по крайней мере, у тех из них, кто остался в живых, есть все основания помнить, обо мне. Так получилось, что атака Амбиорикса вызвала у наших людей скорее удивление, нежели нанесла какой-либо урон. После довольно трудного сражения эбуропы были отбиты. Наших военачальников поразило больше всего то, что эта битва вообще имела место, потому что казалось немыслимым, чтобы какое-то маленькое племя бросило вызов армии Рима. Но на войне возможно и немыслимо!

И зачастую именно это и составляет единственный путь к победе. Так вот Амбиорикс, потерпев неудачу в открытом бою, использовал её, чтобы проложить себе дорогу к успеху. Он был достаточно умён, чтобы уговорить Сабина, что вовсе не собирался нападать на лагерь. Это собрание племени принудило его предпринять атаку, потому что все галлы по общему согласию решили одновременно напасть на римские лагеря, каждый в своём районе. Сам же он бесконечно признателен мне, Цезарю, за дарованные ему привилегии и желал бы доказать на деле эту свою признательность. Поэтому он готов позволить нашей армии покинуть его территорию и объединиться с легионами Лабиена или Цицерона (с ближайшими двумя лагерями). Он только советовал Сабину воспользоваться этой возможностью как можно скорее: галлы позвали на помощь большие силы германцев, которые уже переправились через Рейн и скоро вступят в бой. Более того, он не может поручиться и за своё племя, которое может снова набраться храбрости, если время будет упущено.

И Сабин поверил его сказкам. Ему взбрело в голову, что, если бы не было договорённости между всеми галльскими племенами и германцами о совместном выступлении против нас, Амбиорикс никогда не решился бы вести себя подобным образом. Поэтому он решил действовать так, как того желал коварный варвар. Его коллега Котта, который, к сожалению, был ниже его по званию, занял совсем другую, правильную позицию. Он настаивал всего на двух пунктах: не следует покидать лагерь без соответствующего приказа — раз, и второе: во время военных действий нельзя следовать советам врага. Но чтобы отстоять свою точку зрения, Котте пришлось бы взбунтовать войска. Возможно, его даже привлекала эта мысль, тем более что большинство центурионов приняло бы его сторону. Но он подчинился дисциплине. На следующий день армия вышла из лагеря, попала в засаду и была разбита наголову. Котта отважно сражался до самого конца и погиб в бою. Сабин, предательски поражённый ударом в спину, делал какие-то попытки продолжить переговоры. В этом сражении воины Амбиорикса продемонстрировали дисциплинированность и мужество. Захватив всё оружие и имущество нашей армии, они устремились вперёд — атаковать Цицерона, и Амбиорикс снова попытался применить ту тактику, которая так успешно сработала в случае с Сабином: он и Цицерона уговаривал отступить, пока у того есть на то время. Но Цицерон, хотя и был менее опытным легатом, чем Сабин, действовал с похвальной решимостью. Он готов, сказал Цицерон, вести переговоры с Амбиориксом, но только после того, как тот сложит оружие. Именно такая позиция ошеломляет варваров и укрепляет мужество наших бойцов. Но, хотя я восхищаюсь поведением Цицерона и его солдат, должен заметить, что галлы добились большого успеха в сражении с легионом Сабина. И воины, с одной стороны справедливо гордясь своими достижениями, с другой — глубоко переживали гибель Котты, Сабина и своих товарищей, потеряв на какое-то время веру в себя. В своих речах, с которыми я обращался тогда к своим легионам, я особенно выделял тот факт, что армия Сабина потерпела поражение не из-за превосходства врага в умении воевать, а из-за преступного невежества одного из наших легатов; и убедил моих слушателей в своей решимости жестоко отомстить за этот позор. При этом меня мучили мрачные предчувствия, когда я вспоминал о мастерстве галлов, с которым они освоили наши методы ведения боя, нашу дисциплину, а ведь их было великое множество.

Мои тревоги не утихали в продолжение всей той зимы. Разгром, который мы учинили Амбиориксу и его союзникам, в какой-то мере облегчил наше положение. Войско галлов, которое собиралось напасть на Лабиена, при известии о том, что я остаюсь в Галлии и готов усилить любой свой легион, которому станут угрожать, рассеялось. Позднее сам Лабиен одержал блестящую победу, что гарантировало ему безопасность по крайней мере до весны. И всё-таки не проходило дня в эти зимние месяцы, чтобы не поступило сообщения о случаях антиримской агитации то в одном, то в другом галльском племени. И именно в то время, когда требовалось моё самое активное участие в римских делах, я вынужден был всего себя отдавать политике в Галлии. Больше всего мне нужна была уверенность в том, что в будущем году мы сможем наступать, а не пассивно наблюдать развитие событий, которые наверняка будут направлены против нас. Я послал кое-кого из моих лучших командиров в Северную Италию с приказом набрать рекрутов и обратился к Помпею с просьбой отпустить часть набранных им для Испании войск ко мне на службу. Помпей откликнулся на мою просьбу как патриот и как друг. Я получил от него целый легион. Мои посланники навербовали в Северной Италии ещё два легиона. Так что к началу нового сезона мы могли выставить десять легионов, вдвое увеличив число утраченных Сабином когорт. Многочисленность наших пополнений и быстрота, с которой их сосредоточили в Галлии, доказали нашим врагам, что мы намерены не отступать, а, напротив, ещё крепче удерживать завоёванное.

Глава 11 СОБИРАЕТСЯ ШТОРМ


Наступивший год был годом репрессий и суровых наказаний для Галлии. Принятые мною меры имели успех — они на какое-то время остановили всенародный бунт, которого я так опасался. Но главной цели, которую я перед собой поставил, я не достиг. Галлы не были запуганы до такой степени, чтобы полностью подчиниться нам: Амбиорикс не был убит и оставался на свободе. Я благодаря внезапности своего появления одерживал победы во всех предпринятых мною операциях, но результаты оказывались несоразмерны с потраченными на это усилиями. Мои планы постоянно рушились непредсказуемыми событиями как в Галлии, так и в ещё больших масштабах в Риме. Стало казаться, что я сражаюсь не с массами людей, а с самой судьбой.

Когда я теперь оглядываюсь назад и вспоминаю тот год, перед моими глазами не возникает ничего, кроме картин всеобщего разорения и дикости. Я вижу дым горящих городов и деревень, длинные вереницы пленных, и ещё я вижу кровоточащий кусок мяса, который был когда-то вождём сенонов Акконом. Во всех наших делах того года присутствовала не только безумная гонка, но и налёт какой-то ущербности, исключая, пожалуй, только наш второй переход через Рейн, действительно достойное и величественное зрелище. На этот раз мост был построен ещё быстрее, чем предыдущий, и армия, перешедшая по нему в Германию, более внушительная. Я надеялся навязать бой могущественному германскому племени свебов, но его вожди заблаговременно отвели свои войска вглубь страны, куда я не посмел идти за ними — слишком велик был риск, да и времени мне не хватило бы на их преследование. Но, хотя мы захватили меньше добра и меньше пленных, чем надеялись, эта экспедиция принесла очень важные плоды. Те германские племена, которые вот уже два года состояли с нами в дружеских отношениях, возобновили свои предложения о сотрудничестве с нами, и мне представилась возможность набрать достаточное количество германских конников, которых я обучил по-своему. И в кампаниях следующего года они сыграли решающую роль.

Предательское, преступное племя эбуронов жило (я не ошибаюсь, употребляя здесь глагол в прошедшем времени) в горах и долинах Арденн. На северо-запад от них, в болотистой низине, располагалось племя менапиев, и к югу от них обитало сильное племя треверов, которых Лабиен разбил предыдущей зимой, но потом они вместе с Амбиориксом и его эбуронами и другими племенами объединились в антиримскую лигу. Перед переправой через Рейн мы в двух коротких сражениях расправились с менапиями и треверами, а затем повернули наши главные силы против эбуронов. В первой же кавалерийской атаке мы чуть было не захватили самого Амбиорикса. На этот раз ему удалось бежать с небольшим отрядом телохранителей — их и было-то всего четыре конника, — и весь остаток того года он провёл в бегах. Организованного сопротивления эбуроны оказать не смогли. Амбиорикс, по-видимому, приказал своим соплеменникам рассеяться по всей стране и дальше изворачиваться кому как придётся. Я решил, если представится такая возможность, истребить всё племя и оставить Амбиорикса, если выживет, или совсем без подданных, или с очень немногими из них, чтобы они проклинали само имя его за то, что он вовлёк их в эту войну, в которой эбуроны потеряли все: и своё имущество, и надежду на будущее. Мы разрушили в этой стране каждый город, каждую деревню, уничтожили весь урожай и охотились за мужчинами, женщинами и детьми, которые скрывались от нас в ущельях гор или в болотах на севере. Хотя мы не встретили на своём пути ни одного значительного войска, эбуроны иногда объединялись в небольшие отряды и в отчаянных сражениях причиняли убытки нашим фуражирам или захватывали отдельных солдат, которые слишком далеко отходили от колонны. Отчасти из желания прекратить эти мерзкие налёты, отчасти же для того, чтобы показать, как мы поступаем с предателями и бунтовщиками, я позвал всех желающих из соседних племён присоединиться к нам в грабеже и истреблении эбуроном. Набралось немало добровольцев. Но лето кончилось, Амбиорикс оставался на свободе, а в его разгромленных владениях всё ещё продолжали оказывать сопротивление немногочисленные негодяи. Я же предпочитал покончить с этим делом, и покончить навсегда.

К закрытию сезона я созвал совет всей Галлии в одном из городов страны ремов. На этом совете я хотел укрепить союз с дружескими племенами и устрашить наших врагов Новости, поступавшие ко мне из Италии, добавляли мне решимости провести эту зиму в Трансальпийской Галлии, откуда я мог быстро связываться с моими друзьями и агентами в Риме. Но я хотел быть уверенным в том, что в моё отсутствие армия будет в полной безопасности, и поэтому перед отъездом раздавал подарки и почести вождям эдуев, ремов и других племён, в чьей лояльности был особенно уверен. Но я также наложил суровое, публичное наказание на Аккона, который в начале года попытался поднять своих соплеменников на восстание против нас, но оказался захвачен врасплох нашими легионами и разбит в бою ещё до того, как успел организовать своё выступление. Его казнили диким способом по обычаю предков. В присутствии нашей армии и вождей всех галльских племён его раздели догола, голову намертво зажали в деревянную рогулину и били плетьми до смерти. Когда порка закончилась, от него мало что осталось, но в завершение традиционной процедуры ему наконец отрубили голову. Это отвратительное зрелище было с восторгом принято нашими солдатами, мечтавшими о подобном необычном возмездии, которое как бы венчало год их мести. Многие галлы тоже поздравляли меня с яркой демонстрацией моего умения награждать своих друзей и безжалостно расправляться с предателями. Я и сам считал, что этот спектакль необходим, но при этом прекрасно понимал, что, обеспечив безопасность моей армии на тот момент, я в то же время сделал своими врагами тех галлов, которых хотел видеть на своей стороне. Теперь каждому галлу стало ясно, что нашим приказам должны будут подчиняться все и по всей стране. До этого мы выделяли то или иное племя званием «друзья и союзники», а кроме того, я старался как можно меньше вмешиваться в деятельность политических или религиозных галльских вождей. Теперь каждое племя должно было подчиняться моей воле, и, как подчинённые, они могли числиться только моими друзьями, но никак не союзниками. Для всех это стало неопровержимой истиной после казни Аккона, и я знал, что лучшие и достойнейшие никогда не простят мне этот вынужденный шаг. Я помню, с каким выражением лица наблюдал за казнью Коммий, который был так полезен мне в Британии и во многих других переделках и ставший с моей помощью верховным вождём атребатов, чью власть я не премину возвеличивать и в будущем. Я наблюдал, как по мере того, как сыпались на спину Аккона удар за ударом, на лице Коммия, такого же воина и вождя, отражалась вся амплитуда чувств. Я поспешил после казни поговорить с ним и поощрить его личные притязания, но с тех пор он уже не обращался ко мне с той лёгкостью и откровенностью, которые я так ценил в нём раньше. И прежде чем уехать в Италию, я попросил Лабиена присматривать за ним.

Так закончился мой шестой сезон в Галлии. Я понимал, что за прошедшие годы достиг гораздо большего, чем то, о чём мечтал, когда впервые прибыл в Женеву, чтобы сразиться с гельветами. Я изучил Британию и проник вглубь Германии. Я присоединил к нашей империи провинцию, возможно самую богатую и сильную из всех наших провинций. И у меня была армия, равной которой по её опыту, воинскому мастерству и надёжности не существовало во всём мире. Но я также сознавал, что наши позиции в Галлии ещё недостаточно упрочены. Ещё одно такое поражение, как поражение армии Сабина, и позорный конец постигнет и мои амбиции, и мои достижения. К тому же я видел, как и в Риме рушатся самые основы моего политического авторитета. Один мой партнёр был убит и опозорен, другой постепенно отдалялся от меня.

Наверное, это было в конце июля — я тогда всё ещё занимался истреблением эбуронов, — когда я получил известие о том, как расстались с жизнью мой старый друг Красс и его блистательный сын Публий и как погибла их армия в пустыне Месопотамии. Со времён Ганнибала это стало самым страшным военным поражением Рима. Я надеюсь сам отомстить за них и, когда завтра или послезавтра я отправлюсь в Парфию, думаю, не будет причин сомневаться в том, что с этого начнётся новая череда моих побед и завоеваний. И всё же мне горько сознавать, что Красс, умирая, понимал весь ужас случившегося. Мы с Помпеем в то время даже представить себе не могли, что такое сокрушительное поражение возможно. И оно могло иметь ещё более страшные последствия. На наше счастье, парфяне не могли в течение достаточно долгого времени содержать в боевом состоянии большую армию, и среди них не нашлось ни полководца, ни правителя с более или менее великими притязаниями. Если бы у них был полководец или государственный деятель, который захотел бы развить достигнутые успехи, они могли бы без особого труда захватить Сирию, Малую Азию и Египет. Но получилось так, что юный Кассий, друг Брута, действовал весьма удачно с нашим немногочисленным войском, остававшимся ещё на Востоке. Позднее мой старый враг и коллега по консулату Бибул был послан туда командовать армией, что уже само по себе свидетельствовало о том, что главная опасность к тому времени зам миновала. В противном случае ответственность за этот регион возложили бы на Помпея или на меня, так как, хотя Бибул и слыл энергичным человеком, он никогда не был искусным полководцем.

Когда до Рима дошли первые известия о разгроме наших войск в Парфии, никто не предполагал, что армия будет доверена Бибулу, и у меня не возникло дурных предчувствий по поводу того, что мой злейший враг получит дополнительные полномочия. Я всё ещё чувствовал себя в безопасности. Но когда я задумался над политическими последствиями поражения, постигшего Красса, мне стало абсолютно очевидно, что они развиваются в направлении, противоречащем моим интересам. Не было ничего удивительного в том, что после столь примечательного разгрома Красса общественное мнение в Риме обернулось против самой идеи великих, но рискованных кампаний, всё равно где — на Востоке ли или в другой стороне. Инициаторами же этой политики военных завоеваний были не кто-нибудь, а мы — Помпей, Красс и я; а в оппозиции к ней стояли Бибул, Катон и их партия. В результате следовало ожидать, что группа Катона хотя бы на какое-то время усилится, а на нас с Помпеем, уцелевших создателей триумвирата, посыплются упрёки. Но общественное мнение в своих приговорах, как правило, не следует логике. Так, о Помпее теперь вспоминали не как о недавнем активном стороннике авантюры, обернувшейся такой трагедией, а как о великом человеке, который когда-то блестяще расправился с Востоком. Для обывателя Помпей остался неизменно удачливым и никогда не терпевшим поражение солдатом. И он должен был оставаться олицетворением римской стабильности и воплощением римской уверенности в себе. Кроме того, все знали, что он и Красс, за редким исключением, были в натянутых отношениях друг с другом. И для общественного мнения, которое редко подчиняется доводам разума, этого оказалось вполне достаточно, чтобы оправдать Помпея и не связывать его с политикой Красса, оказавшейся вдруг такой ошибочной. Немаловажное значение при этом имело и то, что Помпей с армией, которой он командовал, стоял у ворот Рима. А я, точно так же как Помпей поддержавший идею похода Красса на Восток, оказался в гораздо худшем положении. Я всегда был более тесно связан с Крассом, чем Помпей; у меня сложившаяся репутация человека блестящего, но непредсказуемого, в то время как Помпея считали преуспевающим гражданином и тем, на кого всегда можно положиться; более того, я и сам успел потерять целый легион и пять когорт. Поэтому вполне естественно — и даже логично — отнести разгром и позор Красса за счёт некоего явления под названием «цезаризм», а не за счёт его истинных причин. Я к тому же обнаружил, что, если в прошлом году мои рьяные поклонники с гордостью обращались ко мне как к «единственному полководцу Рима», теперь они опасались употреблять это приветствие, поскольку оно стало относиться только к Помпею.

Хотя я и обратил внимание на произошедшие перемены, это меня тогда не очень сильно встревожило. Через два или три года я намеревался снова выставить свою кандидатуру на пост консула и считал, что, вступив на этот путь, буду одерживать всё новые победы в свою честь. Более того, если отношение сената ко мне и изменилось, то только к худшему, но я всегда мог рассчитывать на поддержку римского народа во время выборов. И я оставался абсолютно убеждён, что самое главное для меня сохранять хорошие отношения с Помпеем, при этом отлично понимая, что враги сделают всё возможное, чтобы оттолкнуть его от меня. Но я не верил, что им это удастся. И дело не в том, что я питал какие-то иллюзии о свойствах характера Помпея. Я давно знал, что тщеславие преобладало над всеми остальными его чувствами; но я также знал, что он всегда оставался патриотом, о чём свидетельствовало хотя бы то, что Помпей в предыдущем году отдал мне свой собственный легион. Кроме того, я ещё надеялся, что у него в памяти запечатлелись наши с ним продолжительные политические дискуссии, в которых мне всегда удавалось убедить его, что наши интересы совпадают, что у нас с ним одни и те же враги. Нам обоим устраивали обструкции представители одной небольшой группки политиков-реакционеров; у нас с ним не было причин соперничать друг с другом: мир достаточно велик, чтобы мы могли сосуществовать в нём. Я часто и настойчиво вдалбливал ему эту идею, то же самое делала, как мне известно, и Юлия. Я был уверен, что Помпей усвоил всё это, но, боюсь, не учёл одной истины, которую проповедуют моралисты: бывает достаточно одной неприметной слабинки, чтобы перевернуть и испортить человека, который без этой, казалось бы, мелочи мог оставаться сильным, стойким и последовательным. Дело в том, что Помпей не выносил равенства с другими. Он до самого конца был слишком горд, чтобы открыто признать, что я вхожу в категорию равных ему людей, и безумно боялся, что я могу действительно превзойти его. Эти тайные, подспудные мысли и догадки подтачивали его душу и искажали суждении В его собственном представлении он считал себя не способным на предательство или низость, а изменить миг было бы и предательством и низостью, потому что с самого начала я поддерживал его, я был его тестем, и никогда ничего не замышлял против него. И поэтому его кто-то должен был убедить, что, следуя своим недостойным побуждениям, он в действительности выполняет требования высшей морали. Помпей должен был померить или сделать вид, что поверил, что в то время как он стоит за законность и конституцию, я провожу свою революционную политику. Такой подход к ситуации был совершенно абсурдным. Я никогда незаконно не занимал государственных постов: наступал год, и меня назначали на тот или другой пост строго в соответствии с конституцией; а Помпей с младых ногтей пользовался привилегией обходить законы. Будучи, по сути, мальчишкой, он отпраздновал свой триумф и стал консулом, не обладая для этого занятия необходимыми качествами. Самые высокие свои воинские должности он получил в обход сената, благодаря народным голосованиям. Не сомневаюсь, что могу с фактами в руках доказать, что моя карьера в сравнении с его была куда более традиционной и законопослушной. Правда, возможно, я тут немного лукавлю. Мои действия всегда отличались экстравагантностью, и, в отличие от Помпея, у меня была чёткая цель, к которой я стремился. Если судить по идеям, которыми я руководствовался, то я больше, чем он, подходил под название «революционер». Но я никогда не ставил перед собой задачу развязать гражданскую войну; и теперь, когда я вспоминаю эти безобразные побоища при Фарсале, Тапсе и Мунде, где погибло так много римлян и не меньше озлобилось на всю оставшуюся жизнь, я чувствую себя виноватым как человек, которого, пусть помимо его воли, вовлекли в позорное деяние; но при этом я сознаю, что этого добивались они: Помпей, Бибул, Катон, Агенобарб, — а я пожертвовал бы всем, кроме своей чести, чтобы предотвратить это.

Зимой, сразу после поражения и смерти Красса, у меня ещё не было такого мрачного взгляда на будущее. Я даже мысли такой не мог допустить, что Помпей и я окажемся противниками в гражданской войне, причём возглавим такое количество легионов, какого за всю историю Рима не призывали на службу. Возможно, для меня явилось неожиданностью такое развитие событий благодаря свойству моего характера — полностью полагаться на своих друзей.

Никогда ещё в мирное время ситуация в Риме не была столь хаотичной и неспокойной, как в ту зиму. Я наблюдал за ней из своей северной провинции, и мне частенько хотелось, чтобы закон позволил мне пересечь границу и самому заняться столичными проблемами. Но в действительности моё присутствие на севере обернулось удачей для меня, потому что так случилось, что мне вскоре пришлось срочно вернуться в Галлию в связи с серьёзнейшей угрозой тотальной войны там. В то же время в Риме не было никого, кроме Помпея, кто был бы способен осуществлять власть в городе, но Помпей не спешил воспользоваться своей властью. Он выжидал, как это не раз бывало и раньше, пока обстановка в городе станет невыносимой и все кинутся к нему с требованием при помощи чрезвычайных мер покончить с нею. В том году выборы то и дело откладывались, то из-за нескольких случаев беспримерного взяточничества (в которых были замешаны два моих протеже), то из-за бесконечного запугивания, к которому прибегали Клодий в своей борьбе за место претора и Милон, который при мощной поддержке сената добивался должности консула. Оба — и Клодий и Милон — были известными предводителями банд, и в схватках между собой они каждый день проливали кровь. Представься любому из них только случай, и он не задумываясь хладнокровно прикончил бы соперника. И вот в середине зимы такой «счастливый случай» выпал на долю Милона, и тот не преминул им воспользоваться. Клодий с необычно малочисленным эскортом был неожиданно атакован. Его спутников сокрушили гладиаторы Милона, самого Клодия сперва ранили, а затем — уж конечно не по причине самообороны — убили. У Клодия было много врагов в сенате, и большинство из них (особенно Цицерон) полагали, что в результате успешно применённого Милоном насильственного метода решения проблем в республике снова воцарятся мир и стабильность. Им очень скоро пришлось отказаться от своих иллюзий. Клодий оставался любимцем народа Рима. И никто другой, если не считать меня, не пользовался так долго и устойчиво такой любовью римлян. И даже сегодня, когда меня принимают скорее за автократа, нежели за популярного вождя, случись со мною то же, что с Клодием, на моих похоронах, так же как на его, непременно бы произошёл колоссальный взрыв всеобщего возмущения; однако, если бы убили меня, сомневаюсь, чтобы порядок в стране был восстановлен так же легко, как это удалось сделать Помпею после похорон Клодия, Народ полностью контролировал и саму церемонию похорон, и улицы Рима. Ни один из врагов Клодия в тот день не посмел носа высунуть на улицу, а здание сенат горело, как погребальный костёр. И это не стало считаться проявлением бандитизма, что особенно растревожило Цицерона.

Когда с волнениями покончили, всем партиям стало понятно, что для того, чтобы выжить, необходимо навести порядок в стране. Появились настойчивые требования объявить Помпея диктатором. У него была армия; на него постоянно нападал Клодий, но и Милону он не оказывал открытой поддержки; по своей натуре Помпей привержен традициям, к тому же чисто случайно приобрёл репутацию популярного лидера; и в конце концов он являлся тем человеком, к которому прибегал Рим во все свои тревожные времена. Кое-кто из моих друзей, помня, что и у меня есть армия, предложил мне заняться агитацией в пользу выдвижения меня и Помпея совместными кандидатами в консулы. Если бы Помпей согласился на это, думаю, достойной оппозиции нам не нашлось бы и это весьма укрепило бы наш с ним союз. И действительно, если бы я ещё один год поработал вместе с Помпеем, мы, возможно, избежали бы гражданской войны и её бесконечных жертв. Но у меня самого в то время не было возможности поддержать предложение моих друзей. Хотя я ещё не до конца осознал, каким страшным будет восстание в Галлии, но известия оттуда явно говорили о том, что, если мы не хотим потерять всё завоёванное нами, я должен находиться там, с моей армией. Поэтому я постарался довести до сведения Помпея, что поддержу предоставление ему любых исключительных полномочий. Однако я настаивал на том, чтобы он, пользуясь всей полнотой своей власти, непременно отдал под суд Милона. Мой друг Бальб, который, как всегда, работал на меня в Риме, сообщил мне, что Помпей будет добиваться суда и соответствующегоприговора Милону. Но, добавлял Бальб, отношение Помпея ко мне оставляет желать много лучшего. Помпей явно давал понять, что с меня достаточно моего наместничества в Галлии и незачем мне лезть в политику Рима. Более того, он отверг ещё одно предложение, которое должно было снова сблизить нас. Я посоветовал ему жениться на Октавии, юной дочери моей племянницы Атии, умной и красивой девушке (как мне говорили; сам я её не видел с тех пор, как она была ребёнком). И, желая ещё больше укрепить наш с ним союз, я выразил готовность развестись с моей женой Кальпурнией и взять в жёны дочь Помпея от Муции. Я помнил эту девушку ещё ребёнком, так как сам был любовником Муции, когда Помпей воевал на Востоке. Я жалел Муцию, когда Помпей развёлся с нею, и тогда не знал, что его следующей женой будет моя дочь Юлия. Мне казалось, что, как когда-то Помпей был моим зятем, теперь я должен стать его зятем, и ради упрочения нашего союза я готов пойти наперекор своим чувствам (я ещё любил и сейчас люблю Кальпурнию). Ответ Помпея на мои домогательства оказался вежливым, но негативным. Его дочь уже была помолвлена с Фавстом Суллой, сыном бывшего диктатора, что являлось вполне уважительной причиной отказа мне. Сам Помпей не мог долго обходиться без жены, и его выбор почти всегда диктовался чувством. Он искренне полюбил Корнелию, вдову молодого Публия Красса, погибшего вместе с отрядом галльской кавалерии в Парфии. Корнелия была доброй и необыкновенно умной женщиной — для любого избранника прекрасной женой. И меня нисколько не удивило их бракосочетание, состоявшееся в конце того года. Но я понимал, что этот брак ещё больше отдалит Помпея от меня. Отец Корнелии, Цецилий Метелл Сципион, слыл человеком глупым и очень завидующим тем, кто был выше его по положению. На следующий год Помпей при поддержке таких негодяев, как Катон и Бибул, был возведён в сан единоличного консула с правом подобрать себе партнёра, и он остановил свой выбор на тесте. Дели бы не этот случай, Сципиона никогда не избрали хотя бы потому, что он оказался замешан в скандале со взятками на предыдущих выборах.

Меня нисколько не огорчили новые чрезвычайные полномочия Помпея, о которых он так мечтал; не удивило меня и то, с какой энергией Помпей стал пользоваться своей властью. В своих действиях он нередко прибегал и к совершенно неоправданным судебным преследованиям, но в целом год его консулата стал годом хорошего правления, когда соблюдались все приличия обычной гражданской жизни. Милона должным образом судили, и Цицерон взял на себя его защиту, что в той ситуации явилось проявлением мужества с его стороны. Но, по-видимому, в последний момент, когда он понял, что от него отвернулись многие римские граждане, нервы у него сдали, и произнесённая им речь оказалась совсем не похожа на ту её версию, которая была опубликована позднее и является прекрасным произведением ораторского искусства.

Но в тот год я не мог уделять много времени анализу жизни Рима — меня целиком захватили события в Галлии. Однако, ещё будучи в Северной Италии, я предпринял кое-какие шаги, дабы обеспечить своё будущее. Я добился поддержки народных трибунов в отношении закона (который и был принят во время консулат Помпея), дававшего мне право выставить свою кандида туру на пост консула, не присутствуя при этом лично и Риме. Я ещё не решил, в каком именно году я выставлю свою кандидатуру, но хотел быть уверенным, что, если меня изберут, я прямо из наместника Галлии превращу и в консула Рима. Эта мера предосторожности была необходима для моей безопасности. Я понимал, что, если я вернусь в Рим обычным гражданином и буду обычным путём добиваться должности консула, на меня накинутся все мои враги, которые, несмотря на все мои подвиги и достижения, не постесняются сфабриковать против меня какое-нибудь обвинение и, не гнушаясь никакими легальными средствами, постараются не допустить моего участия в выборах и застопорят мою карьеру. Я, вне всяких сомнений, справился бы с их нападками, но только при помощи не совсем конституционных методов, к которым мне вовсе не хотелось прибегать. Поэтому я вздохнул с облегчением, когда этот закон был принят. Теперь моё будущее было как будто обеспечено, и я считал, что, если останусь в живых — а по всему видно, что в том году при тех ужасных трудностях и опасностях, которые ожидали меня в Галлии, это было делом весьма проблематичным, — бояться мне будет нечего.

Помпей ещё только начал развивать свою деятельность, когда я получил известие от Лабиена, которое не оставляло никаких сомнений в том, что мои самые худшие опасения относительно Галлии сбываются.

Глава 12 ВЕЛИКОЕ ГАЛЛЬСКОЕ ВОССТАНИЕ


В начале года Лабиен прислал мне информацию, которая, хотя я отчасти был готов к чему-то подобному, буквально потрясла меня. В своём послании он приводил достаточно убедительные доказательства в пользу того, что Коммий, вождь атребатов, играл значительную роль в формировании всегалльской лиги, поставившей перед собой цель восстановить независимость Галлии и изгнать из страны всех римлян. Я знал, что Коммий — человек способный и с большими амбициями. Я обращался с ним как с другом и всегда старался вознаградить его за его ценные услуги. И не по причине неудовлетворённых претензий или недовольства личного порядка пошёл он теперь против меня. Он сделал это из патриотических побуждений, и если у него, так многим обязанного мне, они оказались столь сильными, то что говорить о других, гораздо менее его связанных со мной чувством благодарности. Лабиен пытался воздействовать на него грубо, с помощью угроз и давления. Пожалуй, это был единственный случай за всё время галльских войн, когда я отнёсся к Лабиену с порицанием. Сам я всегда, как из соображений чести, так и из врождённого благородства, выступаю против самой идеи террора по отношению к врагам, и мне казалось, что Лабиен хорошо знал об этом моём убеждении. Тем не менее он послал к Коммию, который не догадывался, что находится под подозрением, командира высокого ранга и нескольких центурионов с приказанием убить галльского вождя, как только начнутся переговоры. Римских центурионов не так часто используют в качестве убийц, и на тот раз им не удалось достаточно успешно выполнить свою задачу. Коммий был ранен и бежал. В результате он стал нашим непримиримым врагом, а слухи о попытке убить его стали убедительным доводом для многих галлов в пользу вступления в антиримскую партию. Более того, известия из Италии очень сильно взбодрили эту партию. Говорили, что беспорядки в Риме, вызванные гибелью Клодия, продлятся неизвестно сколько времени и что я задержусь на севере Италии до поздней весны. Однажды галлы уже застали римскую армию врасплох в отсутствие её главнокомандующего. Теперь, казалось, для этого появилась ещё более благоприятная возможность. Если я окажусь отрезанным от своих легионов, их боевая активность будет ослаблена, восстание распространится по всей стране, и нашу армию постигнет гибель либо от голода, либо на неё набросятся и разгромят превосходящие силы галлов.

В этом моём кратком изложении план галлов может показаться смутным, рассчитанным на случайность, скорее продуктом желаемого, нежели действительного. На деле же он был детально проработан и применён на практике со всей решительностью и весьма толково. Сигнал к всеобщему восстанию был дан карнутами, обитателями Центральной Галлии, которые в одном из своих городов, Кенабе, перебили всех римских торговцев и магистратов, остававшихся там на зиму. Сообщения об этом преступлении быстро распространились по всей стране. Например, уже вечером того дня, когда произошло кровопролитие, о нём знали в племени арвернов, находящихся и ста пятидесяти милях к югу от карнутов. Арверны были тогда и остаются по сию пору одним из самых могущественных племён в Галлии. Антиримскую партию в нём возглавлял юный Верцингеторикс, его отцом был вождь племени, чья власть широко распространялась по всей стране. Верцингеторикс мгновенно взял власть в свои руки и вскоре заручился поддержкой почти всех племён на юге, западе и в центре Галлии. Восстание охватит и север страны. Некоторые белгские племена, ослабленные и устрашённые нашими операциями предыдущею года, пока держали нейтралитет. Остальные готовы бы m к войне, и авторитетные вожди, среди которых был и Коммий, согласовывали действия отдельных племён между собой.

Наши силы располагались таким образом. В стране сенонов стоял Лабиен со своими четырьмя легионами. К юго-востоку, недалеко от него, среди лингонов располагались ещё два легиона. Стоянка двух других легионов находилась на территории треверов. В такой обстановке решиться на что-либо было чрезвычайно трудно для Лабиена, и, по-моему, он поступил правильно, не сдвинувшись с места. Наши легионы были в сравнительной безопасности там, где они тогда находились, и любое их продвижение — вперёд или назад, — любая ошибка или поспешность могли привести к новым осложнениям. Такое положение дел требовало присутствия в войсках их главнокомандующего, а я был отрезан от них горами, которые сами по себе считались в это время года непреодолимыми, а за ними ещё лежали многие мили вражеской территории. Так вышло, что изо всех сколько-нибудь серьёзных племён только эдуи и ремы оставались верными нам, однако, зная Галлию так, как знал её я, я был готов к тому, что даже эти племена могут тем или иным способом — с помощью ли взяток, или обещаний, или обманом — присоединиться к национальному движению. Восстание лишило меня почти всей галльской кавалерии, и теперь я был особенно рад, что сохранил несколько отрядов германской конницы у себя на службе. А враг тем временем захватил инициативу повсеместно. Их крупные силы, в основном кавалерия, очень быстро, по первому требованию руководства, могли собраться в любом нужном месте. В этот начальный период мы сильно страдали от недостатка продовольствия и от ужасного состояния дорог.

Я понял, что Верцингеторикс весьма разумно грозит нам в двух направлениях. Он наносил удары по нашим самым уязвимым позициям, и то, что он не колеблясь применил эту стратегию, убедило меня в том, что я имею дело с талантливым командиром. Было в его суждениях, по-видимому, историческое прозрение. Он понял, что единственным надёжным оплотом у нас в Галлии была Нарбонская провинция, первоначальное наше приобретение, расположенное на побережье и в долине реки Рона, окружённое Севеннами и Альпами. Именно с этой нашей крошечной и уже итализированной базы двинулись мы на север, сначала потихоньку, с осторожностью, потом в течение шести месяцев моего командования с такой скоростью, что захватили всю страну, от Средиземного моря до Атлантики и Рейна. И ещё он догадался о том, что так далеко продвинуться, сохраняя при этом видимость законности и регулярное снабжение нашей армии, нам удалось только благодаря тем дружественным отношениям с эдуями, которые я постоянно культивировал. Ещё в давние времена эдуи и арверны соперничали между собой за господствующее положение в Галлии. Теперь с помощью римлян эдуи заняли место незаслуженно высокое, если иметь в виду численность и возможности племени. Но я знал, что вопреки всему, что было сделано нами для эдуев, Думнорикс не единственный среди его соплеменников противился нашей власти; и не только я — Верцингеторикс тоже знал об этом и понимал, что, если бы ему удалось обособить эдуев, наша армия оказалась бы изолированной в центре страны, и тогда во всей Галлии не осталось бы племени, которое не было бы вовлечено в движение против нас.

У Верцингеторикса были основания считать, что на тот момент его собственной стране ничто не угрожало. Между провинцией и землями арвернов возвышался горный массив Севенн, покрытый снегами. Считалось, что эти горы непроходимы. Поэтому он подумал, что может оставить свою страну без прикрытия и пойти на север, к границам с эдуями. Ясно, что он хотел сначала встретиться с несколькими небольшими племенами в том регионе, которые ещё оставались верными нам, а потом соблазнить самих эдуев присоединиться к нему. В то же время он набрал большое войско из племён на юго-западе Галлии. Это войско двигалось по горному ущелью между Пиренеями и Севеннами прямо на нашу провинцию. Я никак не ожидал подобной дерзости ни от одного галла и поэтому оставил провинцию, не позаботившись как следует укрепить её.

Опасность или опасности стали совершенно очевидны и настоятельно требовали моего внимания. Мне необходимо было присоединиться к моей армии, спасти провинцию и защитить эдуев, но сделать всё это сразу казалось невозможным. Оставалось одно: как можно скорее приступить к решению первоочередных задач. Пока я всё это не сделаю, инициативы мне не видать.

Мне казалось, что начинать надо с провинции. Если её захватят, я не только потеряю основную свою базу, я потеряю репутацию полководца. Я представлял, какай паника началась бы в Риме в случае утраты или даже нашествия на эту богатую область, такое долгое время остававшуюся мирной. Почти наверняка поднимется движение за отстранение меня от командования, и, несомненно, Помпею предложат сыграть привычную для него роль воссоздателя спокойствия в этой отчаянной ситуации. Я не хотел, чтобы меня ставили на одну доску с Крассом, потерпевшим поражение в войне, и не хотел, чтобы моё завоевание Галлии приписали Помпею, как в своё время ему же досталась слава завоевателя Востока, которая, по сути дела, принадлежала Лукуллу. Так что в сопровождении небольшого кавалерийского отряда я направился в провинцию, стремительно продвигаясь по побережью Средиземного моря через Массилию в Нарбон. Там я нашёл всё население в тихой панике. За несколько дней мне удалось успокоить народ. Я собрал всех мужчин, способных держать оружие, в наиболее угрожаемом районе быстро соорудил линию укреплённых постов, а охрану западной и северной границ Нарбона возложил на достаточно энергичных и надёжных военачальников. Враг, проявив благоразумие, не решился атаковать нашу линию обороны. Если бы галлы пошли на это, результаты для них оказались бы весьма плачевными. Они как положено отступили и направились в Аквитанию и к Луаре. Больше Нарбонской провинции ничто не угрожало. Я выполнил свою первую задачу.

Теперь я призвал свои войска пойти ещё на одно дело. Я предложил им пересечь Севенны и вторгнуться в страну арвернов, которую, как мне было известно, оставили совсем без защиты. Существовало общее мнение, что в это время года не только армия с её обозом и тяжёлым снаряжением не способна перейти через эти горы, но и для небольшого, легко снаряженного отряда это было просто немыслимо. Но я заметил, что люди склонны называть «невозможным» то, что они либо не хотят делать, либо никогда всерьёз не пытались сделать. Наш переход через Севенны оказался тяжёлым, но он состоялся. Частенько солдатам приходилось разгребать снег глубиной в шесть футов; было очень холодно; нам не хватало еды, так как мы постарались как можно меньше взять груза с собой. Но в конце концов мы спустились в тёплую страну по ту сторону гор, нашли там много пищи и грабили всё подряд. Для арвернов наше появление явилось полной неожиданностью, поскольку они разделяли общее мнение о «невозможности» перехода через горы. Почти все мужчины ушли на север с Верцингеториксом, так что наш небольшой отряд кавалерии из провинции мог совершенно безнаказанно рыскать по всей стране, нанося ей убытки. Я предчувствовал, что преувеличенные слухи о нашем вторжении очень скоро дойдут до Верцингеторикса и ему придётся повернуть на юг, чтобы взять под защиту свой народ. Мне хотелось, чтобы он как можно дольше верил, что я остаюсь неотлучно при своём войске, занятом опустошением его страны, и я даже своим сказал, что уезжаю всего на несколько дней. А на самом деле я с небольшим отрядом отборной конницы снова перешёл Севенны и, не слезая с седла ни днём ни ночью, помчался на север. По пути я присоединил к своему эскорту контингент германской кавалерии и в таком сопровождении пересёк всю страну эдуев и, прежде чем у кого-либо возникло подозрение, что я нахожусь где-то поблизости, добрался до моих двух легионов, расположенных на территории лингонов. Скоро ко мне присоединились ещё два легиона из страны треверов, и во главе этих четырёх легионов я пустился на соединение с Лабиеном в страну сенонов. Только тут Верцингеторикс узнал, что меня нет в небольшом карательном отряде, который к тому же успел вернуться в провинцию.

Могу сказать, что у меня была причина быть довольным собой. Я спас провинцию, я добрался до моих легионов и объединил их, и теперь мне не страшна была встреча с любым галльским войском. Но всё равно хватало всяких других соображений, способных привести в уныние. Я вдруг уразумел, что мне, подобно какому-нибудь беглецу, пришлось под охраной немногочисленного отряда наёмников скакать по стране, о которой в своих отчётах сенату я писал как о стране, абсолютно покорной и лояльной нам. И я не мог довериться даже нашим старейшим друзьям, эдуям. Другие старые друзья, такие, например, как Коммий, наплевали на все те надежды, которые я связывал с ними, и на мою личную привязанность к ним. Они предпочли национальное движение, направленное на разрушение всего того, что я сделал за всё время моего пребывания в Галлии. Если это движение достигнет поставленных перед собой целей, страна снова подвергнется нашествию германцев из-за Рейна и народы Галлии (я хорошо узнал их) очень скоро станут политическими банкротами, а общественный порядок, который я старался установить в стране, рухнет. Да и сам я, если вынужден буду отступить, потерпев военное поражение или из-за голода в армии, потеряю всё — репутацию и полководца и политика. Так что, вместо того, чтобы через несколько лет оказаться опять избранным в консулат, я окажусь во власти моих врагов, которые вполне законным путём добьются изгнания для меня, а значит, бедности и изоляции. И я понял, что мне снова предстоит бороться за свою жизнь, за свою честь, за честь моей армии и за будущее, к которому я гак отчаянно стремился. И ещё я понял, что мне пропит стоят не только многочисленные враги, но и военное искусство, куда более изощрённое, чем всё, что встречалось на моём пути до этого. Многие из тех галлов, которые возглавили движение и поклялись разбить римлян, приобрели военную выучку или у меня лично, или у моих самых опытных командиров. Эти галлы знали всё о наших методах, они умели строить укреплённые лагеря и даже проводить операции по штурму крепостей. И особенно тяжело я переживал то, что они прекрасно понимали, насколько важны для нас поставки продовольствия, и то, с какими сложностями мы столкнёмся, если в этот весенний период нас отрежут от привычных источников снабжения, от которых мы всегда зависели. Знали галлы и о слабости моей кавалерии, и о том, что если мои войска в поисках пищи или ради грабежей разъедутся по разным районам, то они, имея такое большое преимущество в коннице, нанесут нам куда больший урон, нежели тот, на который могли рассчитывать, ввяжись они в заранее подготовленное сражение. Их лидер, Верцингеторикс, уже проявил себя не только смелым солдатом, но и умным, прозорливым военачальником. Я, кроме того, заметил, что он был превосходным дипломатом и принимал самые эффективные меры — от взяток до прямых угроз для включения всех племён, и особенно эдуев, в национальное движение. Он дольше, чем любой другой из известных мне галлов, был способен к энергичным действиям и поступал безжалостно с теми, кто не отличался храбростью или не подчинялся его воле. Те немногие галлы, что приходили к нам с известиями о его передвижениях или осмеливались как-либо ещё сотрудничать с нами, почти все стали жертвами и живыми памятниками его свирепости. У некоторых из них вырвали глаза, другим отрубали уши, руки и ноги. Было дикостью так поступать с непокорными, но это приносило свои плоды. Приказы Верцингеторикса исполнялись неукоснительно. Я и сам иногда пользовался его методами, и в начале нашей борьбы, от исхода которой зависело всё, я дал моим солдатам свободы больше, чем когда-либо прежде. Я понимал, что основную часть кампании того года они будут испытывать невыносимое напряжение, и в часы передышки позволял им предаваться таким страстишкам, как алчность, жестокость и похоть, свойственные почти всем мужчинам и проявляющиеся с особой силой после долгого подчинения суровым требованиям дисциплины, после тяжких и опасных испытаний. Как это ни парадоксально, армия служит для наведения или поддержания порядка, и если эта задача сама по себе лёгкая, то и армия (за исключением тех случаев, когда командующий армией или некомпетентен, или просто безнравственный человек) являет собой пример порядка и сдержанности. Но когда предательские, неведомые силы ставят под угрозу само её существование и честь, тогда именно лучшие качества могут подтолкнуть армию к эксцессам. Я сам преклоняюсь перед приличиями, но, сражаясь за собственную жизнь, ни сохранять их, ни вспоминать о них не стоит. Так что, повстречавшись со смертельной опасностью в Галлии, я готов был использовать те же жестокие меры, которыми пользовался мой враг, хотя подобная дикость никогда не захлёстывала меня спонтанно. Варваризм мой был, как правило, сознательным актом, и я всегда рад являть милосердие и умеренность, если это давало мне хотя бы небольшое, но реальное преимущество.

На протяжении того года Верцингеторикс ставил меня перед всё новыми проблемами: стоило мне одержать победу, он тут же ухитрялся обернуть её в свою пользу. Я питал надежду, что, узнав, что я сумел собрать воедино свои легионы и пересечь с ними всю Галлию, он, отдавая должное высокому моральному духу и энтузиазму, несомненно внушённых им своим воинам, повернёт все свои войска против нас. Так поступило бы большинство галлов, но он был слишком умён, чтобы действовать по первому побуждению. Вместо того чтобы пойти на нас, он снова покинул свою страну и взял курс на эдуйскую границу. Здесь он привлёк на свою сторону большое и могущественное племя битуригов, а затем напал на город бойев, которые, после того как я пощадил их, разгромив гельветов, оставались нашими союзниками. И опять умный Верцингеторикс поставил меня перед дилеммой. Он знал, что в это время года (была ещё зима) римляне никогда не выходят на поле битвы. Очень трудны дороги, и с поставками бывали перебои. Если я решусь пойти на помощь бойям, то подвергну серьёзным испытаниям и себя, и свою армию. А если я и пальцем не пошевелю, чтобы выручить из беды своих друзей и союзников, галлы окончательно потеряют доверие ко мне и у меня не останется ни друзей, ни союзников. И я решил, что лучше уж пойду на любой риск, чем позволю считать себя способным бросить друзей в несчастье.

С восемью легионами я отправился в страну битуригои и бойев. Некоторые племена подчинились моим предписаниям и прислали к нам обозы с продовольствием, но большинство из них перехватили банды националистов или обыкновенных грабителей, внезапно возникших по всей стране. И нам пришлось жить за счёт местного населения, что в большинстве случаев было вполне оправданно. Так, например, у нас на пути стоял Кенаб, город карнутов, в котором избиением наших торговцев и служащих началось восстание галлов. Мы подошли к городу, когда его население ещё не было готово к обороне. Жители города не сомневались, что смогут воспользоваться мостом через Луару, и попытались ночью бежать на другой берег реки. Но я это предвидел и держал два легиона наготове в течение всей ночи. Солдаты ворвались в город, как только узнали о попытке жителей бежать за реку. Подобные ночные штурмы бывают обычно куда более ужасными и дикими, чем дневные. И среди горящих зданий на узких улочках Кенаба очень немногим из его обитателей посчастливилось уцелеть. Весь город был разрушен, а все его богатства и пленных я отдал своим солдатам. В самом начале той кампании многие ворчали на слишком раннее её начало и на недостаток продовольствия. После этого штурма и остальную часть того года люди страдали от почти невыносимых лишений, но жалоб больше не было.

После разграбления Кенаба все попадавшиеся нам по пути города предпочитали сразу капитулировать, сдавать нам своё оружие, а главное, отдавали то, в чём я больше всего нуждался, — лошадей. Теперь уже Верцингеторикс оказался перед той же дилеммой, перед которой раньше он поставил меня. Если он хотел сохранить союзников, то должен был дать хоть одно настоящее сражение. Поэтому Верцингеторикс оставил в покое бойев и попытался освободить один из осаждённых нами городов. С помощью короткого налёта его всадники обратили в бегство то, что оставалось от моей галльской конницы, но, когда я увидел, что мои галлы развернулись и вовсю удирают с поля боя, я направил в бой четыреста германцев-кавалеристов, которых всё время держал при себе с самого начала кампании. Это был решающий момент. Во всяком случае, кавалерия Верцингеторикса во много раз превосходила мою; но я не мог показать, что его превосходство настолько абсолютно, что только в сражении пехоты я мог надеяться на успех. А от этого сражения он наверняка уклонился бы. К моему счастью, германцы сделали всё, что только можно было от них ожидать. Это отборное войско атаковало противника со всей присущей этой нации яростью. Должно быть, Верцингеториксу горько было видеть, как подалась назад его собственная кавалерия. Он-то надеялся, что именно этого рода войск мне крайне недостаёт и восставшие смогут держать под контролем всю территорию Галлии, кроме тех районов, где непосредственно будут расположены мои легионы в то или иное время. Теперь Верцингеторикс убедился, что не может целиком полагаться на своё численное превосходство. Правда, это превосходство было просто чудовищное. Мои четыреста германцев не могли находиться сразу везде, и хотя я использовал их в особых случаях, к охране коммуникаций или для обеспечения снабжения армии не допускал.

Верцингеторикс мгновенно и совершенно точно оценил сложившуюся ситуацию. На военном совете он предложил весьма дерзкий и оригинальный план действий, который, если бы его выполнили до конца, мог заставить меня отступить за Альпы, пусть даже на время, в результате чего оказались бы утрачены и все мои преимущества, и слава одержанных мною побед. Его предложение состояло в том, чтобы по пути моего следования не только все склады и амбары, но и все города сжигать дотла. Таким образом, объяснил он, армия противника будет полностью лишена провианта. Нам пришлось бы либо умирать с голоду, либо рассеять наши войска по таким обширным территориям, что они стали бы лёгкой добычей для мятежников, обладающих превосходством как в численности, так и в маневренности. Галлы, проявив решимость, которой я никак не ожидал от них, приняли его план. Я ещё помню охватившее меня чувство ужаса, когда через день-другой после успеха нашей кавалерии я увидел всюду вокруг нас клубы дыма, поднимавшегося в воздух. Битуриги, процветающий народ страны, занимавший самые плодородные земли Галлии, умышленно разрушали всё, что было в пределах досягаемости моих воинов. Логика рассуждений Верцингеторикса была безукоризненной: совершенно очевидно, что разрушенные города и деревни можно восстановить, а вот свободу, пока римская армия остаётся среди них, не вернуть никогда.

Сам я в это время был на пути к Аварику, самому крупному и богатому городу битуригов и, пожалуй, самому прекрасному городу в Галлии. Захватив его, я надеялся не только снова подчинить себе эту страну, но и добыть достаточное количество провианта, чтобы преодолеть возникшие у нас затруднения. Позднее я узнал, что Верцингеторикс хотел разрушить и этот великолепный, знаменитый город. Однако битуриги уговаривали его пощадить город, напирая на то, что он хорошо расположен и надёжно защищён. Верцингеторикс в конечном счёте поддался на их уговоры и совершил ошибку. Действительно, оказалось очень трудным делом захватить этот город и благодаря его расположению, и искусной и решительном обороне, что не только удивило, но и встревожило меня. Мои солдаты никогда прежде не подвергались таким испытаниям, как в те дни зимней осады Аварика. Сам я тогда едва ли спал вообще, потому что и днём и ночью шли непрерывные работы на насыпях и осадных башнях, в то время как патрули должны были бдительно следить за тем, чтобы нас не атаковали основные войска Верцингеторикса, всё время державшиеся неподалёку от нас и перехватывавшие те немногие обозы с продовольствием, которые по моему настоятельному требованию посылали нам эдуи и бойи.

Однажды Верцингеторикс по-настоящему предложил нам сразиться с ним, и мои солдаты громко требовали, чтобы я вёл их против него. Они мёрзли, выбились из сил, впали в отчаяние и рвались в бой, чтобы избавиться от каждодневной, утомительной работы и, победив, разом покончить со всем этим. Я повёл армию к позициям, которые выбрал Верцингеторикс, и, несмотря на недовольство моих солдат, чуть было не вылившееся в мятеж, отвёл их назад. Мои солдаты прекрасно подготовлены для того, чтобы одолеть и болота и холмы на другой стороне реки; но я заметил не только сложности ландшафта, но и искусство, с которым Верцингеторикс расположил свои войска: они готовы были с фланга атаковать любую группу наших солдат, если бы те попытались пересечь болото. В бою я обычно рисковал больше, чем любой другой полководец, но тут я не должен был идти на риск. Поражение в том бою означало полный крах всего, а победа необязательно закончила бы войну. Мои воины были в ярости, как бывало всегда, когда им казалось, что я недостаточно доверяю им. Но позже я объяснил им обстановку и даже предложил (хотя заранее знал, что они отвергнут моё предложение) отказаться от осады Аварика, раз уж я подверг их таким жестоким испытаниям. Солдаты не замедлили втолковать мне, что скорее умрут от голода и холода, чем бросят незаконченным начатое, и что они ещё покажут этим галлам, чем чревато избиение наших сограждан и сопротивление римской армии.

Осада этого города оказалась самой трудной из всех, которые я когда-либо предпринимал. Если бы она продлилась ещё немного, мы проиграли бы всю войну, потому что к моменту последней атаки на город мои люди оказались на грани голодной смерти, и, хотя они сохраняли невероятную, свирепую решимость, я видел, что физические силы покидают их. Я дал сигнал к штурму в такой дождливый день и в такой час, когда противник никак не ожидал атаки с нашей стороны. Мои солдаты рванулись в атаку словно дикие звери, но при этом строго следовали моим указаниям и вели бой по всему периметру крепостных стен до того, как спуститься в город, где поначалу противник собирался биться до конца. Но когда враги обнаружили, что окружены со всех сторон, в их рядах началась паника, люди побросали оружие и попытались, пока оставалось время, скрыться. В Аварике жило сорок тысяч жителей, а спастись смогли всего восемьсот человек. Остальные — мужчины, женщины, дети — были перебиты нашими солдатами, которых так озлобили собственные страдания, что они забыли даже думать о деньгах, которые могли бы выручить за пленных. В Аварике мы обнаружили запасы продовольствия, но перед нами встала проблема — как избавиться от трупов.

Глава 13 РЕШАЮЩИЙ МОМЕНТ


Я рассчитывал, что наш успех в Аварике и вести о кровопролитии в нём могут отторгнуть часть сторонников Верцингеторикса от него и тем самым облегчить мою задачу. На деле же получилось обратное: наша победа добавила авторитета Верцингеториксу. Вспомнили о том, что он-то как раз предлагал разрушить и покинуть Аварию И наш успех говорил скорее в пользу его мудрости, а не наших воинских способностей. Более того, к тому времени его агенты наводнили всю страну и вели активную работу. Коммий собрал лигу белгских племён; вооружились племена и под Парижем; из Аквитании и с берегов Атлантики тоже доходили сведения о передвижении войск. Особенно тревожился я за эдуев, за их верность мне. Они не оказали мне той поддержки, которую я просил у них во время осады Аварика, а их лидеры, я знал об этом, постоянно подвергались нажиму, или их сманивали взятками служившие у Верцингеторикса их же друзья, которые уговаривали эдуев присоединиться к национальному движению.

Необходимость заботиться об эдуях очень мешала мне в то время. Почти сразу после захвата Аварика мне пришлось вместо того, чтобы дальше развивать успех, самому нанести визит в их страну и улаживать ссоры вождей. Во время моего пребывания там я с горечью убедился, что не осталось ни одного эдуя — а возможно, и ни одного галла, — на кого можно было бы положиться. Старым Дивитиак умер, а разделявших его взгляды эдуев было совсем мало, и они не имели нужного влияния в племени. Из двух предложенных кандидатов в верховные вожди ни один не разделял до конца позиции Рима, и мне пришлось положиться на удачу и поддержать того, у которого было больше законных оснований на это. Я потребовал у него конников, пехотинцев и продовольствие для моей армии и покидал страну эдуев с дурными предчувствиями. Но мои самые чёрные опасения ещё не свершились.

Я намеренно пошёл на риск, который, как я считаю, был оправдан сложившимися обстоятельствами, но который чуть не закончился полным разгромом моих войск. Мне казалось, что при таком скоплении вооружённых мятежников на севере Галлии наше положение может стать совсем безнадёжным, если армии восставших вокруг Парижа будут усилены белгскими войсками с Коммием во главе и другими взбунтовавшимися племенами. И в то же время я должен был постоянно держать под присмотром Верцингеторикса и арвернов и, что казалось самым важным, сохранять постоянную связь с Нарбонской провинцией. По всей стране, в любом её регионе противник имел огромное численное преимущество над нами, и всё же стало необходимым разделить нашу армию на две части. Я отправил Лабиена с четырьмя легионами на север, в окрестности Парижа, а сам с шестью легионами пошёл прямо на Герговию, столицу арвернов. Прежде всего я хотел разделаться с Верцингеториксом (и тем самым спасти провинцию), а потом, соединившись снова с Лабиеном, покорить оставшуюся часть страны.

На пути в Герговию кавалерия Верцингеторикса перехватывала наши обозы и строила всяческие препоны, которые мне удавалось преодолевать. Когда мы подошли к группе холмов, на которых располагался город, я сразу понял, что штурмом его не возьмёшь, и решил вести планомерную осаду. Однако Верцингеторикс прекрасно использовал не только отличное для обороны расположение города, но и своё численное превосходство. Очень скоро мне стало ясно, что моих шести легионов совсем недостаточно для проведения необходимых работ по подготовке осады Герговии. А тут ещё мои разведчики доложили мне, что эдуи готовы восстать. Я не мог позволить себе потратить остаток лета на сомнительную операцию по осаде города и понял: какими бы серьёзными последствиями ни отозвалось это на моей карьере, я должен отступить. Но перед этим я решил всё же напасть на Герговию, что, хотя и закончилось неудачей, могло бы, если бы мне повезло немного больше, стать сегодня самым ярким воспоминанием о блистательном успехе. Моей целью стало нанести поражение галлам для того, чтобы моё последующее отступление выглядело более пристойно. При этом я не исключал возможности, если судьба будет благосклонна к нам, взять город. Используя различные уловки, в том числе переодевание моих обозников в форму регулярных войск, я заставил Верцингеторикса сосредоточить почти все его основные силы в одном из самых слабых секторов обороны, внушив ему, что именно там я и собираюсь атаковать. А сам в это время держал большую часть своих легионов под прикрытием стен города на противоположной его стороне. Они неожиданно начали штурм, разгромили лагеря и оборонительные сооружения под внутренними стенами города и нанесли значительный урон не ожидавшему нападения противнику. Этот участок укреплений оказался практически не защищён, так как Верцингеторикс отвёл почти всех своих людей на другую сторону города. Но на кромки стен взобрались женщины, которые, как мне потом рассказывали, вели себя довольно странно. Они, конечно, слышали о кровопролитии в Аварике и не могли не бояться нас. Крича и стеная от ужаса, многие из них вызывающе оголяли груди, а некоторые спускались со стен и предлагали себя на потеху любому легионеру. Но солдаты тогда были больше заинтересованы перспективой прославиться и взять побольше добра, чем удовлетворением своих похотей. Они тоже помнили, что произошло в Аварике, и поверили в свою непобедимость. Некоторые из них уже взобрались на стены внутренних укреплений, и, если бы у нас оказалось ещё полчаса, мы справились бы с жалкой обороной и, возможно, овладели бы Герговией и разбили бы Верцингеторикса там же и в тот же час. Но Верцингеторикс очень быстро пошёл в контратаку. Мне скоро доложили, что его основные силы спешат на выручку, и я понял, что нам остаётся только удовлетвориться достигнутым. Я приказал трубить сигнал к отступлению и вместе с десятым и частью тринадцатого легионов приготовился оказать помощь тем, кому она может понадобиться при отходе. Получилось так, что некоторые легионеры не услышали звуков трубы, другие же отказались подчиняться приказам военачальников — так уверены они были в том, что город уже в наших руках. Если бы их азарт привёл к успеху, мне пришлось бы похвалить их, однако за свой отказ подчиниться солдаты сами себя наказали. Очень скоро они были окружены — в очень невыгодной для себя позиции — превосходящими силами противника, и им совсем нелегко оказалось пробиться обратно и спуститься с холма под защиту легионов, которыми командовал я. В той битве я потерял убитыми семьсот человек, среди них не менее сорока шести центурионов. Это был единственный случай, когда войска под моим командованием потерпели поражение в Галлии, и я потерял тогда убитыми больше, чем когда-либо ещё в этой стране. Я уже знал, как будет раздуто значение этой победы галлов не только в самой Галлии, но и в Риме, где мои враги поспешат с предложением отозвать меня ещё до того, как я сдам свои легионы противнику, подобно Крассу. Но в тот момент самым важным для меня являлось моральное состояние армии. Я обратился к своим войскам и особо подчеркнул, что мы многих потеряли не из-за превосходства противника, а из-за нарушений дисциплины. Я поздравил их с тем, что они продемонстрировали высокие моральные качества в начале схватки, и напомнил им, что ни один солдат, каким бы отличным он ни был, не может противостоять одновременно и превосходящему его противнику, и тяжёлым условиям боя. Я сказал им, чтобы они знали, из-за чего, несмотря на их протесты, я не повёл их против армии Верцингеторикса возле Аварика. Я видел, что воины потрясены понесённым поражением, но большинство из них желали отомстить за него. Поэтому, выбрав исключительно выгодную позицию для битвы, я построил войска в боевые порядки, бросая вызов Верцингеториксу, чтобы он вступил в состязание с моей армией всеми имеющимися в его распоряжении силами. Но, как я и предполагал, Верцингеторикс был слишком умён, чтобы пойти на это. Он уже одержал сенсационную победу, вести о которой его агенты разнесут по всей стране, и, должно быть, догадался, что мне придётся отступать. Конечно, Верцингеторикс рассчитывал атаковать мои войска в неблагоприятных для них условиях, когда армия будет на марше, а не ввязываться в битву на местности, специально для этого выбранной мною. Когда же до него дошли долгожданные новости от эдуев, он, по-видимому, решил, что уже выиграл войну. И действительно, непредвзятый наблюдатель вполне мог сделать вывод, что фортуна на стороне повстанцев.

Ещё до битвы в Герговии большая группа высокопоставленных эдуев попыталась вовлечь всю свою страну в войну против нас. Мне тогда удалось расстроить их планы, но я не питал иллюзий по поводу того, что может произойти, если в скором времени мы не одержим крупной победы. Однако моя попытка сделать это окончилась плачевно, и тогда случилось неизбежное: эдуи со всеми зависимыми от них племенами влились в общенациональное движение. Их лидеры действовали энергично. Два эдуя, которые раньше успешно служили в моей армии, став во главе отряда, мгновенно овладели одним из укреплённых пунктов в их стране на берегу Луары, где содержались заложники со всей Галлии, множество лошадей для создания собственной конницы, а на складах хранилось военное снаряжение и большая часть моего собственного имущества. Они перебили всех горожан-римлян, похитили заложников и всё, что не смогли унести, уничтожили. В то же время по всем берегам Луары эдуи установили посты из самых сильных своих подразделений и, чтобы я не мог переправиться через реку, разрушили все мосты. Река вздулась от тающих снегов, и местные жители говорили, что её невозможно перейти вброд. А тем временем за рекой, далеко на севере, Лабиен с четырьмя легионами имел дело с сильно превосходящими силами противника.

Это было самое тревожное время. Кое-кто из моих военачальников оказался настолько подавлен свалившимися на нас бедами, что видел единственный шанс к спасению в возвращении на юг, в нашу провинцию. Я, ни секунды не колеблясь, отверг это предложение. Лабиен и его четыре легиона находились на севере, и не в моих привычках было оставлять без поддержки своих друзей и солдат. И хорош бы я стал, если бы во главе шести легионов, одолев опасные тропы Севенн, спасся бегством. И, как это не раз уже бывало, я решил, что нам лучше всего так быстро продвигаться вперёд, как нашим врагам и не снилось. И мы шли на север к Луаре дни и ночи и оказались на реке раньше, чем эдуи успели собрать там войска. Нам удалось обнаружить нечто вроде брода, и я использовал конницу в качестве запруды из лошадей и людей, чтобы перекрыть сильное течение. Плотным строем они перегородили реку вверху, пока пехота, держа оружие над головой, переходила на другой берег ниже по течению. Вода часто доходила солдатам до самых плеч. Но мы переправились через реку, не потеряв при этом ни одного человека, и двинулись дальше, на соединение с армией Лабиена, который в это время одолевал не меньшие трудности. Вести о моём поражении в Герговии и о восстании эдуев докатились до племён, против которых сражался Лабиен. И почти все решили, что я не пойду за Луару, а отступлю на юг, в Нарбонскую провинцию, оставив свою северную армию на произвол судьбы. Лабиен знал меня лучше других, но он оказался окружённым врагами, чья численность и уверенность в победе росли с каждым днём. Он мастерски оторвался от противника, одержал победу в большом сражении и сумел присоединитьсяко мне в северной части Луары, полностью сохранив своё войско.

И снова все мои десять легионов сошлись вместе. Я опять готов был сразиться в генеральной битве с любой армией галлов. Но теперь-то я хорошо знал, что галлы не из тех, кто ошибается и делает то, чего я от них хочу. Инициатива вот уже в который раз перешла в руки Верцингеторикса, и он очень разумно использовал её. Его положение в глазах галлов усилилось, как никогда. Эдуи сразу же после присоединения к движению потребовали себе лидерства в войсках на основании собственной мощи и влияния. Но галльское собрание (кстати, действующее на принципах, которые я нашёл наиболее подходящими для правления в этой стране) большинством голосов утвердило Верцингеторикса на посту главнокомандующего. Эдуи, привыкшие под моим покровительством играть ведущую роль в Галлии, были раздражены, но подчинились, состроив хорошую мину при плохой игре. А сам Верцингеторикс тем временем воспользовался своей необычайно возросшей властью. Все дороги оказались в его руках. Я был отрезан и от провинции, и от Италии. Письма из Рима доставляли мне окольными путями, но они появлялись редко и с большим опозданием. И отнюдь не радовали меня. Оказалось, что мои враги давно с полной уверенностью предсказывали, что, если даже я избегу разгрома, дело всё равно закончится позорным отступлением и от моих завоеваний, которыми все так хвастались, ровным счётом ничего не останется. Они ещё громче требовали отозвать меня. Были и такие суждения, что положение можно поправить, если в это вмешается величайший римский полководец Помпей. И я знал, каким елеем на душу Помпея проливались подобные речи. Я видел, что на кон поставлена моя репутация и полководца и политика и всё должно было решиться ещё до окончания того сезона. Больше всего меня угнетало сознание того, что мои враги правы и моё положение действительно ужасно. Единственно, где я мог маневрировать, чувствуя себя в полной безопасности, была территория двух лояльных мне племён — ремов и лингонов, но мне недоставало кавалерии, провизии, и я не мог навязать свой курс войны Верцингеториксу, пока он придерживался своей тактики перехвата моих обозов и избегал генерального сражения. Несколько недель я провёл у берегов Рейна и потратил бешеные деньги, набирая наёмников-кавалеристов из германцев. Без них любое моё продвижение становилось очень опасным, а Верцингеторикс, без конца атакуя границы нашей провинции, всё время провоцировал меня на выступление. Он понимал, что если завоюет провинцию, я буду полностью дискредитирован, а он в свою очередь получит возможность диктовать римскому сенату любые условия.

Так что, не набрав ещё столько кавалеристов, сколько мне хотелось, я вынужден был отправиться на юг, в страну секванов, где когда-то проходили мои первые сражения. Я должен был взять под защиту провинцию. И вот впервые мне пришлось делать то, что хотел от меня враг, а не я сам навязывал ему свою волю.

Отправляясь на юг, я не собирался отказываться от всех своих завоеваний — если была хотя бы малейшая возможность не делать этого. Я ещё надеялся перехватить инициативу. Но галлы могли подумать, что мы, посчитав наше положение безнадёжным, оставляем их страну, озабоченные лишь одним — как спасти свою шкуру. И сам Верцингеторикс, должно быть, склонялся к этой мысли, иначе не совершил бы ошибки, которая оказалась роковой для него: он не послал бы всю свою кавалерию против нас, когда мы были на марше. Вместо того чтобы продолжать оправдавшую себя политику перехвата наших обозов и уничтожение отставших солдат, он, видимо слишком поверив в себя, решил разгромить нашу армию и прославиться таким образом на века. Верцингеторикс, несомненно, слышал о том, как конница парфян расправилась с легионами Красса. Так почему бы ему с его галлами не повторить этого? Сложись обстоятельства иначе, и его план мог бы завершиться успехом. Однако у него была ложная информация о моей кавалерии, и он и мысли не допускал, что мои солдаты в корне отличаются от неопытных солдат Красса.

Мы выдержали действительно тяжелейший бой. Галлы были полны веры в свои силы, и, как я узнал потом, все дали клятву не показываться на глаза жене и детям, пока дважды не проскачут сквозь нашу колонну. Если бы они сдержали своё слово, женщинам Галлии пришлось бы влачить жизнь в одиночестве ещё несколько лет. Их воинственные мужья атаковали нас тремя отрядами с фронта и на обоих флангах. Они наверняка рассчитывали рассечь нашу длинную, рассредоточенную на марше колонну, но сильно обманулись в своих ожиданиях. Мои легионеры быстро перестроились в каре с обозом в центре его. Моя собственная кавалерия, состоявшая из нескольких галльских подразделений из северо-восточных племён и большого количества германцев, мужественно встретила атаку многочисленной конницы врага. Их ободряла непосредственная поддержка наших легионов, в то время как огромная армия пехотинцев Верцингеторикса в полной боевой готовности держалась в отдалении и не принимала никакого участия в битве. А я, стоило мне заметить какие-либо затруднения у моих кавалеристов, тут же отряжал им в помощь несколько когорт. Только в многочасовых сражениях, рассчитанных буквально на измор, кавалерия может сравниться с первоклассной пехотой. А пока раз за разом наши когорты отбрасывали тучами нападавших на них галльских конников. Наконец несколько отрядов германцев на нашем правом фланге пробились на вершину холма. Оттуда они сбросили врага прямо в ряды пехотинцев Верцингеторикса. И я понял, что битва нами выиграна. Это случилось незадолго до того, как ещё два соединения вражеских войск были разбиты и обратились в бегство. Настал момент безумного ликования для меня и моих воинов. Пережитое в такие мгновения напоминает мне о некоторых боксёрских боях, которые я наблюдал не раз, когда оба бойца примерно равны между собой или один чуть сильнее другого (он-то, как правило, и проигрывает). И вот одному из них стоит только на мгновение, на какую-то долю секунды отвести в сторону глаза, рассредоточиться, расслабиться — и для него всё потеряно. Его соперник верит, что победит, и побеждает. Такие чувства обуревали меня, когда я наблюдал за беспорядочным отступлением конницы Верцингеторикса. Я понял, что его подвела чисто человеческая черта — тщеславие, и моё ликование сникло. Теперь мне уже можно было не думать о спасении провинции и своей репутации, и все мои мысли сосредоточились на задаче добить врага на поле боя. Если бы Верцингеторикс решился продолжить сражение, бросив в бой пехоту, я сразу же повёл бы свои легионы против него, и в исходе сражения можно было бы не сомневаться. Однако Верцингеторикс разобрался в ситуации не хуже меня. Он тут же отдал приказ об отступлении, и остаток дня мы преследовали их, уничтожив что-то около трёх тысяч солдат из его арьергарда.

На следующий день он укрылся за стенами города-крепости Алезии, снова поставив передо мной нелёгкую задачу, но на этот раз она не казалась мне неразрешимой. Крепость казалась неприступной, но со мной были мои десять легионов, полные решимости захватить город. Осадные работы растянулись на десять миль в окружности, и на ранней их стадии Верцингеторикс предпринял ещё одну попытку силами своей кавалерии уничтожить нас. И опять-таки благодаря в основном мужеству и стойкости моих германцев мы одержали победу и здесь. Но мы ещё не укрепили наши позиции окончательно, и у галла оставались развязанными руки. Я больше всего боялся, что Верцингеторикс, наплевав на свою пехоту, оставит её в городе, а сам со своей кавалерией ускользнёт от меня. С точки зрения стратегии ему именно так и надо было поступить, но он оказался либо слишком благороден, чтобы бросить свою армию, либо был убеждён, что принятые им меры обеспечат ему успех. С восемьюдесятью тысячами отборного войска он остался в городе, отправив остальных ночью по ущелью, проходившему вдоль наших позиций, с заданием возвратиться в их собственные племена и поднять на борьбу всех мужчин Галлии, способных держать оружие в руках. Расчёт был на то, что вновь собранные войска двинутся прямо к Алезии и наша армия из осаждающей превратится в осаждённую. В результате мы, зажатые между Верцингеториксом, защищавшим город, и пришедшей ему на помощь армией галлов, будем, как он надеялся, окончательно разгромлены.

Мне стало известно, что, несмотря на трудности со сборами, галлы могут выставить против нас примерно полмиллиона человек. Я знал также, что у них кроме самого Верцингеторикса было немало отличных военачальников — Коммий, например, или кое-кто из эдуев, раньше состоявших на службе в моей армии. Но я был уверен, что если мы будем решительны и хорошо потрудимся, то одержим одну из величайших побед. И эту мою уверенность разделяла со мной вся армия. Мне редко когда — а возможно, больше никогда — приходилось видеть, чтобы люди работали с таким упорством и так весело. А объем проделанной работы казался просто чудовищным. Мы уже достраивали внешнюю линию укреплений в четырнадцать миль в окружности, отделявшую нас от огромного поля, со стороны которого ожидалось наступление гигантской орды галлов, спешивших на выручку Верцингеториксу. Нам предстояло воевать на две стороны: против города и против новой армии галлов. Поэтому строились исключительно мощные осадная и оборонительная линии, а пространство перед каждой из них изобиловало самыми разными ловушками и западнями. Мамурра, мой префект[255], проявил необычайную изобретательность, и солдаты с удовольствием воплощали в жизнь его проекты, давая всем его изобретениям различные названия.

Галлы, как правило, не бывают хорошими организаторами. Поэтому и предоставили нам время, чтобы завершить сооружение укреплений, а гарнизон Алезии тем временем качал испытывать недостаток продовольствия. Верцингеторикс решил эту проблему со свойственной ему жестокостью. Как-то днём мы увидели, что ворота города открылись и из них медленно и неохотно потянулась процессия людей. Это были старики, женщины и дети — все, кто не мог принимать участия в войне. Я смотрел, как они спустились с холма и приблизились к нашим заслонам. Там галлы остановились, раскинув руки и умоляя взять их в качестве рабов, чтобы они могли хоть что-нибудь поесть. Я отдал строжайший приказ ни одного из них — даже самых красивых девушек и юношей — не допускать в наши траншеи: нам тоже приходилось беречь съестные припасы. Более того, я считал, что голодная смерть этих несчастных, прямо здесь у городских стен, сломит характер защитников Алезии и заставит их сдаться. И вот что случилось на самом деле. Несколько дней эти несчастные ещё возносили к небу свои мольбы, но потом, по мере того как они слабели, большинство из них, подобно животным, принялись искать укромного места, где можно было бы умереть. Их наконец пожалели, но это обернулось для них, возможно, ещё более тяжёлой и страшной судьбой. Как я узнал потом, в городе прошло предложение: неспособных сражаться людей по мере необходимости убивать, как убивают животных, чтобы их мясом поддержать силы воинов. Таким отчаянным и несгибаемым духом были проникнуты эти патриоты — галлы.

Думаю, большинство этих изгоев умерли от голода задолго до появления огромного вспомогательного войска. Галлы соблюдали удобные для управления пропорции в своём войске. У них было восемь тысяч конников и около четверти миллиона пехоты. Громадную армию возглавляли Коммий и опытные военачальники из арвернов и эдуев. Совместно с защитниками города они провели три полновесные атаки против нас. Я и сейчас вижу эти атаки во всех подробностях. Вспоминаю, как в первый же день наша германская конница после многочасового сражения снова смогла склонить чашу весов в нашу пользу. Потом, помню, последовала ночная атака на наши укрепления, при этом мои бойцы проявили стойкость и храбрость, особенно отличились тогда Требоний и Марк Антоний (прекрасный солдат, когда трезв). И особенно часто приходит мне на память точное и строго взвешенное решение, принятое в последний день нашего сражения. В той битве почти все мои подчинённые до последнего обозника сражались не на жизнь, а на смерть. Мне всё время приходилось задействовать оставленный резерв, посылая его в места, где над нами нависала особенно грозная опасность. Галлы бились отчаянно, и бывали мгновения, когда мои солдаты, казалось, готовы были отступить. Но с этим скоро было покончено. В одном месте Лабиен восстановил пошатнувшееся положение, в другом я сам ввёл в бой последние резервы и в контратаке наголову разбил брошенное против нас из города Верцингеториксом войско. Затем я со всеми легионерами, которых мне удалось собрать, поскакал туда, где Лабиен продолжал удерживать свои позиции, и в то же время направил кавалерию в атаку против вспомогательного войска у нас в тылу, за внешними оборонительными сооружениями. Солдаты почувствовали, что победа близка, и бились с удвоенной яростью. Мы убивали до тех пор, пока у нас не иссякли силы. Остатки армии, шедшей на помощь осаждённым галлам, рассеялись как дым. А ещё через день сдались Верцингеторикс и гарнизон крепости.

Пленных арвернов и эдуев я отставил в сторону. Эти племена причинили мне вреда больше всех других и вели себя до последней степени предательски. Но на войне, как и в политике, справедливость зачастую уступает место выгоде. Мы должны были либо истребить эти два мощнейших племени, либо пойти с ними на примирение. Я в полном согласии со своей натурой и с интересами страны выбрал второе. Так что, распорядившись должным образом о судьбе заложников, двадцать тысяч человек из этих двух племён я оставил, и в будущем это сыграло нам на руку. Всех остальных пленников я отдал в полное распоряжение моим солдатам. Каждый получил по крайней мере одного заложника в своё пользование — хозяин мог оставить его служить себе или продать его на рынке рабов. Я пощадил большинство вождей, потому что понимал, что только благодаря их влиянию смогу восстановить свою власть над страной. Что касается самого Верцингеторикса, хотя галл и был прекрасным и многообещающим солдатом, он оставался нашим непримиримым врагом. Я буду держать его в цепях до тех пор, пока он не предстанет перед римлянами на моём триумфе, после чего его задушат, как задушили в своё время Югурту и других смертельных врагов римского народа.

После того как донесения об этих моих операциях были получены в Риме, там в значительной мере поменялись и чувства и отношения. Сенат декретировал в мою честь благодарственные молебствия, которые продолжались двадцать дней.

Глава 14 ГАЛЛИЯ УМИРОТВОРЕНА


Победа при Алезии оказалась решающей, но до мира в Галлии было ещё далеко, и снова я остался на зиму за Альпами, хотя, как постоянно извещали меня Бальб и другие друзья из Рима, мои собственные интересы настоятельно требовали пристального внимания к политике у себя дома. Но Галлия для меня была важнее. Даже в середине зимы я продолжал карательные и превентивные операции, по очереди используя то одни, то другие легионы, давая им таким образом возможность отдохнуть. В промежутках между этими походами я был без конца занят делами различных племён и к концу зимы сделал наше пребывание на большей части страны безопасным, сознавая, однако, что в следующий летний сезон меня ожидают новые, тяжёлые бои. Основные силы противника находились на севере, где Коммий и другие галлы объединили несколько племён в мощную группировку; да и на юго-западе бродили опасные отряды мятежников, не хотевших подчиняться мне. Им было известно, что по закону командовать войсками в Галлии мне остаётся не более двух лет, и галльские патриоты мечтали продержаться это время, чтобы потом спокойно договориться с тем наместником, которого назначат на моё место. Я же был решительно настроен сохранить свои завоевания и уверен, что теперь, когда силы арвернов и эдуев полностью сокрушены, никакие другие объединения галльских племён нам не страшны. Я испробовал все средства, чтобы завоевать расположение тех племён, которые уже подчинились мне, и в пределах Восточной и Центральной Галлии мои усилия увенчались успехом. Племена этих регионов получили свой урок, и отныне наиболее способные и честолюбивые их представители осознали (как я и надеялся с самого начала), что, только поступив на службу ко мне, они и сами выдвинутся на своём поприще, и для блага соплеменников многое смогут сделать. У меня состоялись откровенные беседы с вождями племён по всей стране, и в итоге стало складываться впечатление, что они начинают понимать, что будущее, которое предлагает им Рим, лучше, чем их прошлое, и что состояние перманентных междоусобных войн, неустойчивости и упадка, ставшее для них привычным, вряд ли заслуживает названия «свобода». Мне хотелось и с Коммием поспорить об этом — он ведь был самым образованным из всех известных мне галлов, — но я знал, что он не пойдёт на примирение, главным образом из-за нелепой попытки Лабиена убить его. Мы выступили против него и лиги белгов, которую он помог создать к весне того года, и натолкнулись на бешеное и весьма искусное сопротивление, хотя я пустил в ход все семь легионов, располагавшихся в том районе. В конце концов мы одержали победу и практически стёрли с лица земли большое и могучее племя белловачей, которое составляло военную основу лиги. Коммий, как всегда, сумел скрыться. Он единственный из всех уцелевших вождей не пошёл с нами на мир и не подчинился нам.

Теперь воевали с нами только мятежники на юго-западе, и мои военачальники весьма успешно справлялись с ними, пока они вместе с остатками разгромленных армий не укрылись в крепости Укселлодун, считавшейся неприступной. Мне казалось чрезвычайно важным окончательно расправиться с этим последним оплотом сопротивления, так что я сам направился на юг, чтобы возглавить эту операцию. Это было моё последнее выступление против галлов, да и галлы в том деле представляли собой лишь банду отчаявшихся людей, фанатиков, преисполненных ненавистью к нам. Они запаслись большим количеством продовольствия и засели в цитадели, которую невозможно было взять штурмом. В конечном счёте после долгих и сложных осадных работ мы отрезали их от источников воды, и они сдались. Большинство из них были преступниками, и я решил наказать их в назидание другим. Каждому, кто носил оружие, отрубили кисти рук и затем отпустили на волю. Это явно варварское наказание противно моей натуре, склонной скорее к милосердию, чем к жестокости; но меня переполняла злоба — и, я думаю, справедливо — на то, что эти люди не следуют логике событий. Я хотел покончить с войной и установить — за очень короткий промежуток времени — мирную и упорядоченную жизнь, чтобы мои солдаты получили наконец вполне заслуженный ими отдых.

Было подсчитано, что за время галльских войн мы убили миллион человек и ещё миллион обратили в рабство. Думаю, что эти числа более или менее соответствуют действительности. В свою очередь мы потеряли семьсот человек[256] — самые большие потери из всех, что у нас были в сражениях. При этом не следует забывать, что с того дня, как сдался Укселлодун, и доныне во всей Галлии царят мир и порядок. Страна переживает небывалый расцвет. Сегодня в её благоустроенных городах моим статуям поклоняются как божествам. И если некоторые бывшие противники ещё поднимают вверх в проклятиях свои усечённые руки, со временем и довольно скоро их сменят другие, которые, надеюсь, будут благодарны мне за комфорт и цивилизованную жизнь и не будут отягощены никакими воспоминаниями о страданиях их предков и о лишениях, выпавших на долю моим легионам.

Несмотря на постоянную занятость в военных операциях того года и последующих зимы и лета, мне приходилось много времени и внимания уделять политической обстановке в Риме. Там мои враги усилили свои позиции, и я не сомневался в том, что при первой же возможности они постараются отстранить меня от общественной жизни страны. Но я привык к подобной оппозиции в политике и лелеял надежду, что слава победителя в галльских войнах и само наличие моей армии позволят мне без особого труда достичь заветной цели — избрания на пост консула после окончания моей службы в провинции. Но одно смущало и тревожило меня — неопределённость в отношениях Помпея со мной. Во время моего первого консулата он очень нуждался в моей поддержке. Большинство в сенате было против него, и многие из тогдашних реакционеров придерживались абсурдного мнения, что, мол, Помпей — опасный революционер. Недавно до них дошло, что он — один из них по своей натуре. Ведь Помпей начинал свою карьеру в качестве фаворита и юного полководца Суллы. Отличался он от обычного сенатора только своими выдающимися способностями и безграничным тщеславием. И если его талантам найти применение, а тщеславию дать удовлетворение, он будет считать себя счастливее в качестве оплота конституции, нежели в любой другой роли. Последние несколько лет Помпей выполнял именно ту роль, которая ему больше всего подходила. Его очень эффективная деятельность по снабжению Рима зерном — дело трудное, но тем не менее успешно выполненное им, — и быстрое подавление беспорядков после убийства Клодия — всё это упрочило его влияние в обществе, а его самого укрепило во мнении как о человеке незаменимом. Прежде, когда он был женат на моей дочери Юлии, мы с ним хорошо ладили. Я старался ублажать его тщеславие, а он оказался достаточно умён, чтобы принимать мои наставления в ведении политических интриг. У меня тогда ещё не сложилась репутация крупного полководца; я, как никто другой в Риме, был весь в долгах; я оказывал очень большое влияние на людей и имел блестящую репутацию в обществе, но, как считали многие, этим и ограничивались все мои достоинства. Поэтому у Помпея, естественно, не было причин завидовать мне, и хотя он принимал мою помощь в делах политических, но считал, и не без оснований, что помогает мне гораздо больше, чем я ему.

Однако за последние восемь лет всё изменилось. Оба мы — Помпей и я — каждый в своей области стали сильнее. Помпей сохранял прежнюю репутацию прекрасного солдата и теперь прибавил к ней свою политическую власть. Все его бывшие враги теперь смотрели на него снизу вверх и всеми силами старались, угождая ему, заручиться его поддержкой. Он так же, как частенько и прежде, на протяжении всей своей жизни, пользовался различными, выходящими за рамки закона привилегиями. Так, например, оставаясь в Италии, он, однако, продолжал командовать семью легионами, расположенными в Испании, и мог при необходимости использовать их, как он и делал в период своего консулата, превращённого в диктатуру, для давления на магистратов, добиваясь осуждения своих врагов. В то же время я из-за моего длительного отсутствия растерял своё влияние на политиков Рима, которым когда-то обладал, но был достаточно популярен и не сомневался в своём успехе на выборах в консулат. И я теперь совсем не походил на того малоизвестного военачальника, хотя и опытного политика, каким начинал воевать против гельветов, — теперь у меня и репутация иная, и настоящей власти побольше. Возможно, мои достижения не были столь сенсационными, как достижения Помпея на Востоке, и всё-таки они громадны. На мою долю выпали куда большие трудности, чем любые из тех, с чем приходилось иметь дело Помпею (разве что кроме так прославившей его кампании против Сертория), и я был уверен, что, хотя у Помпея в Испании хорошие войска и хорошие полководцы, моя армия — самая лучшая армия в мире. У меня никогда не возникало никакого желания использовать её в гражданской войне, но я по собственному опыту знал, что в наше время само наличие армии необходимо как гарантия безопасности.

О замыслах твердолобых и упрямых реакционеров в те годы нетрудно было судить — меня регулярно оповещали о них в своих письмах Бальб и другие осведомители. Должен признаться, меня страшно раздражала непримиримость моих врагов. За последние восемь лет я ни разу не давал им повода так ненавидеть меня и даже иногда от чего-то отказывался в своей политике ради согласия с некоторыми из них. Ведь пока они спокойненько жили-поживали себе в Риме, я тратил свои бег сонные ночи и заполненные тяжким трудом дни на завоевания и защиту империи. Я, конечно, в процессе этого обогатился и прославился. Но с высоты своего безупречного поведения я с гневом и презрением смотрю на тех там в Риме, которые, как мне говорили, имели привычку плести всякие басни обо мне, — вот, мол, полководец-любитель, которому подавай только доходы от продажи рабов, и о моих солдатах, якобы умевших лишь поразвлечься и пораспутничать. Такие слухи могли распространять только люди, подобные тем моим бывшим подчинённым, которые, помню, трусливо умоляли меня дать им отпуск, только бы не участвовать в операции против Ариовиста. Но таких в моей армии, скорее всего, не осталось. Ходили по Риму и байки совсем иного толка. Если верить им, то окажется, что я перегружаю своих солдат длительными переходами, тяжёлыми работами по рытью траншей, короче, таким непосильным трудом, что они готовы восстать против меня. Они мечтают о замене меня другим главнокомандующим, и, нет сомнений: если бы между мною и Помпеем возник военный конфликт, они наверняка променяли бы меня на него. Мне говорили, что Помпей был склонен верить во все эти россказни, особенно если их к тому же сдабривали словами о готовности моих солдат служить скорее под его руководством, нежели под моим.

Я, конечно, давно привык к причудам общественного мнения и бесчестному использованию политической пропаганды. Так, например, я и мои сторонники в собственных политических интересах пользовались несправедливыми, но достаточно эффективными нападками на Лукулла. Но в наших нападках всё же присутствовала хоть доля истины, что в конце концов было доказано неспособностью Лукулла контролировать свою армию. Но в том, что говорили обо мне, не было ни капли правды. Мне пришлось смириться с мыслью, что в Риме существовала тогда группа людей, которые, несмотря на все мои попытки найти с ними общий язык, не могли успокоиться, пока я либо не умру, либо не окажусь в изгнании. И нет сомнений, что и сегодня есть такие люди, но уже не в их силах отправить меня в изгнание. Я часто спрашиваю себя, как могло случиться, что у меня, имеющего верных друзей больше, чем кто-либо другой в Риме, образовался круг столь ожесточённых врагов. Трудно было — да и сейчас нелегко — найти этому объяснение. Ну, я, скажем, знал, что эти люди никогда не простят мне моего жёсткого правления во время моего первого консулата. Однако нельзя не согласиться, что принятые мною законы были и полезны и необходимы, они устраивали многих людей и никому не причинили вреда, разве что одному или двум крупнейшим, но незадачливым землевладельцам вроде Домиция Агенобарба, который, как мне докладывали, с особой настойчивостью добивался моего смещения и своего назначения в Галлию.

Более того, во время моего первого консулата во всех моих действиях меня поддерживал Помпей. А теперь Помпей являл собой образец республиканца, меня же, целиком поглощённого битвами во имя Рима, друзья Помпея изображали безответственным демагогом, почти что Катилиной.

Злобные сплетни и интриги моих врагов иногда развлекали меня, иногда огорчали. Но я не принимал их так уж всерьёз, потому что мне казалось, что в прошлом я легко справлялся с гораздо более опасными осложнениями. Теперь мне было ясно, в чём состоит моя главная задача. Мои противники могли бы действительно сокрушить меня, если бы принудили явиться в Рим без моей армии, как частное лицо ещё до того, как меня изберут консулом во второй раз. Они обвинили бы меня в том или ином преступлении (могли бы даже припомнить мне мой первый консулат), и если в то же время им удалось бы получить поддержку Помпея, который у стен Рима всё ещё оставался командующим войсками, они могли быть совершенно уверены, что меня признают виновным, а значит, отстранят от политической жизни. В такой ситуации всё, что мне необходимо было сделать, чтобы сорвать их планы, это оставаться командующим своей армией до тех пор, пока меня не изберут консулом, а тогда автоматически исчезал риск подвергнуться судебному преследованию. А уж во время моего консулата я позабочусь о своей безопасности и на будущее. Благодаря закону десяти трибунов я уже получил право баллотироваться в консулат заочно. Теперь мне оставалось только добиться незначительного продления срока моего командования войсками в Галлии. Моя просьба выглядела в то время вполне оправданной, если принять во внимание положение в Галлии и тот факт, что командование Помпея испанскими войсками было продлено без особых на то причин.

Однако в год, последовавший за капитуляцией Верцингеторикса, который я в основном потратил на усмирение Галлии, отношение ко мне в сенате сильно изменилось. Одним из консулов тогда был мой злейший враг Марк Марцелл. Им мог бы стать, правда, ещё более отъявленный и талантливый враг, Катон, который проходил кандидатом на место второго консула. Но он во всеуслышание заявил, что не намерен тратить ни гроша на выборы и просит своих сограждан отдать ему свои голоса просто за его заслуги перед государством. Тут уж можно было с уверенностью сказать, что он проиграет. Однако и Марцелл постарался, как мог, навредить мне. В начале лета, когда я ещё продолжал сражаться с галлами, он предложил сенату отозвать меня и заменить другим. С помощью обычных оттяжек и проволочек моим сторонникам удалось перенести дискуссию по этому вопросу на осень, а к тому времени война в Галлии закончилась и пришлось признать, что мои победы заслуживают скорее почестей и благодарности, а не позора, как предлагал Марцелл. Но всё же было принято решение, что проблема галльских провинций будет рассмотрена первого марта следующего года.

Меня всё ещё абсолютно не волновали последствия подобных ухищрений. Я, безусловно, заслужил и триумф, и второй консулат; я не собирался подрывать основы конституции; я никому ничем не грозил. В таких обстоятельствах мне казалось невероятным, что мои враги могут пойти так далеко, что мне придётся снова отстаивать свою жизнь и честь. Достаточно будет трибунам в сенате наложить вето, думал я, чтобы остановить любое неожиданное, злобное выступление против меня и дать мне небольшую отсрочку — о другом я и не помышлял. Однако я видел, насколько сильнее стали мои враги за истекшие два года, и понимал, что мне понадобятся все мои деньги и всё моё влияние, дабы быть уверенным, что их происки ни к чему не приведут. Как мне хотелось, чтобы был жив Клодий — он бы мне помог своими насильственными методами. И ещё я хотел, чтобы в Риме был Цицерон: он мог бы стать посредником между мной и сенатом и тем самым поддержал бы меня. Но он почти против своей воли был назначен наместником Киликии и, как мне стало известно, скорее беспокоился о возможном столкновении с парфянами, чем занимался политическими интригами в Риме. Я направил к нему его брата Квинта и посоветовал набрать как можно больше компетентных военачальников, потому что трудно представить себе крупнейшего оратора во главе целой армии. Но он надёжно управлял своей провинцией. Никакой интервенции парфян не состоялось. Он даже появился в Риме, рассчитывая на триумф по поводу истребления им банды грабителей где-то там в горах. Потом, хотя день уже кончался, он попытался урезонить моих оппонентов.

Больше всего я мечтал о личной встрече с Помпеем и ещё ужасно возмущался давно устаревшей статьёй конституции, запрещавшей полководцу, пока он командует армией в провинции, пересекать границу Италии. Меня оскорбляло и то, что этот закон не применялся в отношении Помпея, у которого было семь легионов в Испании, а он тем не менее оставался в окрестностях Рима. Если бы мне удалось с ним встретиться, уверен, я уговорил бы его продолжить наше сотрудничество. Но моим надеждам не суждено было сбыться. Связь с Римом я поддерживал только через посредников.

И я выжимал из этого всё возможное. Самым полезным тогда для меня оказался юный Марк Антоний. Я очень быстро привязался к нему и до сих пор сохраняю те же чувства, несмотря на немало причинённых им хлопот. Когда Антоний в первый раз пришёл ко мне, он слыл храбрым солдатом, но при этом феноменальным кутилой и вечным должником. Примерно такой же была и моя репутация в его возрасте, только никто в те времена не видел во мне солдата. Я скоро убедился, что Антоний, хотя и пил по-чёрному, действительно замечательный солдат. Он упрям, умён и обладает тем легкомысленным благородством, которое всегда склоняет сердца подчинённых к его обладателю. Антоний блестяще действовал в войне против Верцингеторикса, и я помог ему в его военной и политической карьере. В тот год, когда мы окончательно покорили Галлию, он решил баллотироваться на пост народного трибуна, и одновременно у него появилась возможность занять важный жреческий пост. Я использовал всё своё влияние, чтобы помочь ему в обеих избирательных кампаниях, а до этого по совету Антония я тайно завербовал себе в помощники его римского друга, который до самой своей трагической гибели верно служил мне. Это был молодой Курион, который до того, как стал моим агентом, изображал из себя моего злейшего врага — возможно, всего лишь для того, чтобы привлечь к себе внимание, потому что только начинал свою карьеру. Он женился на вдове Клодии, очень импозантной женщине, которая и надоумила его, по-видимому, воспользоваться весьма недурственным способом прославиться в политических кругах, к которому нередко прибегал её бывший супруг: нападать на самых известных персон того времени. Курион, как и Антонин, слыл большим кутилой и в долгах погряз ещё даже больше Антоний. Я оплатил его долги, немногим отличавшиеся от тех моих долгов, с которыми впервые помог мне справиться Красс, и поддержал его на выборах трибуном в тот год, когда сенат постановил рассмотреть вопрос о замене меня в Галлии. Мы с ним договорились, что наше соглашение нужно держать в тайне до последней возможности. Курион должен был продолжать нападать на меня, но не только на меня, но и на Помпея, настаивая на том что, если уж отзывать меня, то в интересах мира нужно потребовать, чтобы и Помпей оставил свою армию. Я знал, что Помпей никогда на это не пойдёт.

Курион стал народным трибуном в декабре того года, когда, захватив Укселлодун, мы закончили подавление мятежа в Галлии. Я целиком полагался на то, что в тот год он отстоит мои интересы в сенате, а на следующий год я надеялся, что трибуном станет Антоний. И ещё до того как Антоний сложит с себя полномочия трибуна, если всё пойдёт хорошо, меня самого выберут консулом.

После Укселлодуна я провёл зиму со своими легионами в Галлии и к весне обрёл уверенность в том, что во всей стране воцарился прочный мир. Потерпев ряд поражений, галлы не могли больше сопротивляться. Их потери и в людях, и в имущественном отношении были колоссальны. В конце концов они приняли и оценили преимущества нашей административно-хозяйственной системы, и я установил очень скромные размеры их дани Риму, понимая, что полное возрождение страны займёт немало лет. Но теперь нам некого стало опасаться в Галлии. Сдался даже Коммий. Как-то раз, когда я был на юге, он обратился к Антонию, обещая отказаться от любой противоримской деятельности с условием, что останется верен своей клятве никогда больше не иметь дела с римлянами. Антоний благосклонно и справедливо (поскольку время репрессий прошло) принял его предложение о готовности подчиниться. Потом, как мне сказали, Коммий покинул Галлию и отправился в Британию, где сумел основать своё государство. Я бы с удовольствием повидался с ним, но едва ли у меня найдётся время на это, да, пожалуй, и не стоит возвращаться на этот остров, не оправдавший моих ожиданий.

Весь следующий год я был сильно занят делами Галлии. Галлы и обстановка в Риме так много времени отнимали у меня, что я так и не закончил свои «Комментарии к галльской войне». Я успел только завершить рассказ о поражении Верцингеторикса при Алезии и очень быстро написал одну или две последние книги, чтобы как можно скорее опубликовать их в Риме. Я радовался, когда узнал, что лучшие критики хвалили и книгу, и мой стиль, и среди них Цицерон, чьё благосклонное мнение стоило дорогого. Не могу сказать, что сам я был неудовлетворён своими произведениями. Спешка, в которой они писались, придала даже некую убедительность повествованию, по меньшей мере некоторым эпизодам в нём. В основе своей это был правдивый рассказ, хотя я постарался по возможности не упоминать о том, как в самом начале кампании нас чуть не разгромили гельветы. До выхода книги в свет я постарался довести до сведения читателей, что это скорее записки на пользу будущим историкам, нежели законченная художественная проза. Их публикация преследовала и более близкие цели: проложить мне путь в консулат, предложив грамотному сословию Рима ясную и достойную картину того, чем были заняты всё это время я и моя армия. Но сомневаюсь, что она сослужила мне большую службу. Общественное мнение уже сложилось и утвердилось. Мои друзья как были, так и оставались моими приверженцами (хотя некоторых из них и смущала моя политика), а моих врагов никакие мои доводы и презентации никогда не убедят в том, во что они сами не хотели верить.

Пожалуй, одной из слабостей, свойственных моему характеру, является то, что я толком не могу определить, что такое ненависть и что такое зависть, хотя с последствиями и того и другого мне не раз приходилось близко сталкиваться. Вплоть до сегодняшнего дня у меня есть злейшие, безжалостные враги, и ведь среди них немало таких, кому я прощал нанесённые ими мне тяжкие удары или вознаграждал за оказанную мне помощь. Можете поверить мне, что на протяжении всего последнего года моего пребывания в Галлии я абсолютно не сознавал, насколько решительно мои враги в Риме настроены сокрушить меня, и лишь в самый последний момент я принял кое-какие меры предосторожности.

Один из консулов того года, некий Марцелл, был женат на моей внучатой племяннице Октавии. Он всегда недолюбливал меня, но после того, как я предложил Октавии оставить его и выйти замуж за Помпея, он окончательно перекинулся на сторону моих врагов. Другого консула с помощью взятки я убедил не проявлять активности. Курион в течение всего года (по крайней мере до девятого декабря, когда кончался его срок) прекрасно отстаивал мои интересы в сенате. Он накладывал вето на все предложения назначить на моё место другого и спокойно выдерживал все попытки Марцелла запугать его. Даже сенатский указ, стоивший мне двух моих легионов, не очень-то встревожил меня. Указ появился в связи с тем, что в Рим поступили сведения о возможном нападении парфян на наши восточные провинции, и ввиду этой опасности к нам обоим — ко мне и к Помпею — обратились с просьбой выделить по одному легиону. Помпей решил пожертвовать тем легионом, который он ссудил мне несколько лет назад, и я послал в Италию ещё и свой собственный легион. Напрасно я полагал, что эти легионы будут тут же отправлены на Восток, а в ином случае мой легион вернут мне.

Летом я ненадолго посетил Цизальпинскую Галлию, где горожане устроили мне восторженный приём. Большая часть поставок приходила в мою армию именно отсюда, и народ знал, что, если на следующий год меня изберут консулом, я постараюсь добиться для них, пусть с запозданием, римских гражданских прав. Мне уже было известно к тому времени, что Антоний победил на обоих выборах. Теперь вместо Куриона народным трибуном будет Антоний. Особенно приятной вестью для меня оказалась та, что в выборах понтификов он победил моего врага Домиция Агенобарба. Но зато другой мой протеже на выборах в консулат, старый командир моей армии, провалился, и места консулов остались за партией, которая была в оппозиции ко мне. И теперь, хотя бы в течение нескольких месяцев, мне нужно было, чтобы их выпады против меня встречали должный отпор. Я считал, что Антоний легко справится с этой задачей.

Я вновь пересёк Альпы, вернулся к своим легионам и хотел в стране треверов проделать то, что называл своим последним смотром армии. Впервые у моих солдат был лёгкий год; многие собирались уйти на покой после триумфа, который будет, вне всяких сомнений, устроен в мою честь. Это событие особенно волновало нас всех. Я думал провести зиму на юге, за Альпами, и направил тринадцатый легион в Цизальпинскую Галлию с тем, чтобы потом нагнать их в пути. Зимние квартиры для моих остающихся восьми легионов я устроил между страной белгов и страной эдуев. Это было лучшее место с точки зрения безопасности и удобств. В то же время из Рима до меня дошли забавные слухи о том, что я якобы концентрирую войска, чтобы захватить Италию. Взяв с собой в южную провинцию всего лишь один легион, я надеялся рассеять эти беспочвенные обвинения.

К началу зимы я устроился в Равенне. У меня действовала постоянная связь с Римом, и обстановка там, по моим наблюдениям, всё ухудшалась. Но я готов был при необходимости пойти на такие уступки, каких от меня никто не ожидал. Я дал знать, что, если сенат хочет прислать мне замену, я не стану возражать: я согласен оставаться со своими двумя легионами в маленькой провинции Иллирик до тех пор, пока не буду избран консулом. Я думал, что моё предложение будет с радостью принято всеми партиями. Увы! я ошибался. Во второй половине декабря Курион неожиданно прибыл в Равенну. Он привёз мне очень важные, вызывающие опасения новости. Но даже тогда я верил, что гражданской войны можно избежать, хотя сразу же понял, что пришло время принять меры предосторожности. Я послал на север гонцов с приказом восьмому и двенадцатому легионам сняться с зимних квартир и идти в Италию.

Часть вторая

Глава 1 ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА


Историки склонны считать датой начала гражданской войны тот день, когда первые соединения моей армии пересекли границу провинции, реку Рубикон, и вступили в Италию. Это достаточно односторонний взгляд на положение дел. Ведь если посмотреть на это немного иначе, гражданская война шла, по сути, на протяжении всей моей жизни. Противоречия во взглядах, методах и восприятии жизни, существовавшие ещё во времена Мария и Суллы, остались неразрешёнными; и наверное, не случайно то, что в этой борьбе два главных действующих лица — Помпей и я — на ранних ступенях нашей карьеры были тесно связаны с двумя столь типичными представителями прошлого. Помпей прославился каксамый блестящий молодой полководец Суллы; я чуть не погиб и потерял, казалось, всякую надежду составить себе имя, потому что был племянником Мария. С тех пор я с огромным трудом и рискуя всем в какой-то мере возродил партию Мария. В политике я стал известен как народный лидер и противник искусственной и репрессивной ветви традиционализма, что отстаивал Сулла и против которой выступали либерально настроенные члены моей семьи. Бывали случаи, когда и Помпей выступал против конституции Суллы и тем самым создал себе репутацию популярного политика. Но это происходило лишь потому, что конституция становилась преградой на пути его собственных интересов. А остальные, с его точки зрения, должны неуклонно подчиняться её положениям. Теперь, по прошествии времени, реакционеры в сенате, которые из зависти долго строили козни против Помпея, начали понимать, что просил-то он у них немногого — всего лишь сделать его лидером, причём их лидером. И они пришли к единственно возможному для них выводу, что в их интересах использовать его, натравив на меня. Конечно, представления сенаторов обо мне были столь же далеки от истины, как их прежнее восприятие Помпея. Меня действительно поддерживал народ и много таких личностей, к которым государство относится как к людям сомнительной репутации; но сам я (и этого не могли не знать мои оппоненты) обладал и чувством ответственности, и умением работать. Я вовсе не был вторым Каталиной, как они хотели представить. Если бы я стал консулом, то принял бы такие постановления, которые ярые консерваторы наверняка бы осудили (многие из этих предложений были отвергнуты пятьдесят лет назад, например предоставление римского гражданства населению Северной Италии), но я не отменил бы все долги и не потерпел бы никакой анархии. С давних пор и долгое время ещё потом нас с Помпеем обвиняли в стремлении стать монархами. Это было несправедливо по отношению к нам обоим, хотя теперь, в результате всего того, что произошло за последние пять лет, я начинаю думать, что титул «царь», пожалуй, подошёл бы мне, как никакой другой. Но до начала гражданской войны у меня даже мысли такой не возникало.

Я, вероятно, мог спасти Италию от гражданской войны, если бы смиренно согласился сложить с себя полномочия главнокомандующего, затем предстать перед римским судом и получить приговор, неправедно сфабрикованный моими врагами. Но, поступи я таким образом, я изменил бы своей натуре, пожертвовал бы своей честью и честью моей армии, не выполнил бы данных мною обещаний и позорно сдался бы тем силам, которые я считаю дрянными, некомпетентными и жестокими, силам, против которых я боролся постоянно с тех самых пор, как мальчишкой, в одиночку противостоял Сулле.

Мне совсем не по душе понятие неизбежности исторического процесса, поскольку все или почти все руководствуются в своих действиях в какой-то мере своей волей. Даже сегодня я считаю, что гражданской войны могло не быть, если бы мне удалось встретиться с глазу на глаз с Помпеем. И всё же сам факт, что столь безрассудное развязывание войны настолько противоречит) народным чаяниям, порой заставляет меня поверить в неизбежность. Вокруг меня и вокруг Помпея собрались одинаковые силы, и хорошие и плохие, как это было и у Суллы и Мария. В результате этого ситуация не только не прояснилась, она стала какой-то отстранённой. Мы с Помпеем не испытывали личной вражды друг к другу, как это происходило с Суллой и Марием. Я действительно всегда поддерживал Помпея в политике, и он, имея огромное влияние во время моего первого консулата и позднее, делал для меня возможным всё, чего я хотел. Конечно, каждый из нас мог использовать личную преданность своих сторонников, но ни один не имел склонности к ссорам. Помпей и его партия претендовали на роль традиционного правительства Рима, выступающего против потенциально или реально существующих революционеров. Я же в свою очередь рассматривал свою деятельность как вполне законную и вместе с народными трибунами требовал поддержки своего дела. Помпей, упорно смотревший в прошлое, представлял традиции, которые, почитай, умерли, несмотря на страстных и потрясающе мощных их сторонников. Я же, в некотором смысле нащупывая путь в будущее, представлял то, что, рождённое в прошлом, станет традициями, согласно которым будут жить люди на протяжении многих столетий. Я ещё сам, своими руками сделаю кое-что для формирования этих традиций; это станут воспринимать как нечто необходимое и непосильное для меня. Пока существует Рим, будут существовать и эти традиции. И если завтра я вдруг умру во время очередного эпилептического припадка (который может оказаться фатальным) или буду убит и власть опять окажется в руках тех моих врагов, которые выжили лишь благодаря моему милосердию, этой властью они не смогут воспользоваться в прежних традициях, да, пожалуй, она больше уже и не достанется подобным людям. Возможно, опять разразятся войны, но в итоге новая система, которой я — отчасти сознательно, отчасти по принуждению — положил начало, вернётся и будет развиваться дальше.

Тогда, в декабре и начале января, перед тем, как я перевёл своих солдат через Рубикон, я вовсе не задумывался над подобными проблемами, но ощущал за собой силы, чьи интересы я представлял. Естественно, моя честь и амбиции играли не последнюю роль, но при этом, как это было и перед галльской войной, судьба Рима, армии и провинций волновала меня не меньше. Конечно, я оказался обижен лично, потому что считал, что ежедневные, ожесточённые атаки на меня со стороны Катона, Марцелла, Лентула и всех прочих — плохая награда за всё то, чего я добился за годы службы в провинциях; но больше всего меня огорчала мысль, что, если эти люди добьются своего, все мои завоевания и планы на будущее потеряют всякое значение. Меня буквально приводила в ярость не столько их враждебность ко мне, сколько их неспособность смотреть в будущее и неумение править страной.

Хотя я знал их достаточно хорошо, до последнего момента я не мог поверить, что они принудят меня воевать. В течение всего декабря того года я предлагал им одну уступку за другой и через моих агентов давал им такие гарантии, которым нельзя было бы не поверить, если бы у них появилось хотя бы малейшее желание судить беспристрастно и разумно. В то же время мои друзья предупреждали о разных заговорах против меня. Говорили, что некоторых моих военачальников подкупили враги, и в частности сообщали, что Лабиен поддерживает постоянные контакты с Помпеем и с теми из его сторонников, кто особенно старался создать брешь в наших с ним отношениях. Но я не мог поверить этим сообщениям. Я с детского возраста знал Лабиена; благодаря тому, что я сразу поверил в него, и благодаря его собственным блестящим способностям он приобрёл такой авторитет и славу в галльских войнах. Он в корне отличался от всех моих военачальников, и при первой же возможности я позволял ему самостоятельно командовать войсками. Во всех военных мероприятиях мы всегда шли с ним рука об руку, и на этой почве зиждилась наша дружба. Во многих других вопросах у нас существовали разногласия. Лабиен всегда стремился действовать жёстко, мстительно, насильственным путём. Он бывал великодушен по отношению к своим друзьям, но никогда не давал пощады своим врагам. Я знал, что он не одобрял мои меры по примирению галльских народов в тот, последний год в Галлии. Будь на то его воля, он бы всех, кто принимал участие в восстании (а это было практически всё население страны), или уничтожил бы, или продал в рабство. Я также видел, что он ревниво смотрел на моё благосклонное отношение к Антонию, приятному собеседнику и в то же время энергичному и способному командиру. То, что Антоний, легкомысленный охотник до наслаждений, был одновременно и отличным военачальником, не укладывалось в сознании предвзято настроенного к нему Лабиена. Из всего, что я сказал о Лабиене, становится понятно, в чём мы расходились, однако все те годы он сотрудничал со мной весьма преданно и успешно. Он никогда не проигрывал сражений, и только однажды, когда нас преследовали неудачи, его не оказалось рядом со мной. Возможно, Лабиен, оглядываясь на свой долгий, триумфальный путь, решил, что он полководец посильнее меня, — и он действительно во многом не уступал мне. Я так подумал, потому что Лабиен иногда пренебрежительно отзывался обо мне. Он был холерик по характеру, гордец и придерживался высокого мнения о себе и в дни мира чувствовал себя неуютно. Во время нашей последней кампании в Галлии я всего себя отдавал то её политике, то проблемам Рима. Мы перебрасывали наши войска из одного района в другой просто для того, чтобы они не теряли форму и чтобы облегчить их снабжение продовольствием. А часы досуга я проводил в интеллектуальных, литературных беседах, которые всегда меня радовали. Помню, меня особенно заинтересовала новая школа молодых поэтов, среди которых было несколько выходцев из Цизальпинской Галлии, которая уже подарила миру Катулла. В моём штабе тогда появился юный Азиний Поллион, закончивший учёбу в Риме, и он с величайшим восхищением отзывался о новом стиле, который, по его словам, разработали там. Один из его друзей, простой восемнадцатилетний юноша, которого звали, кажется, Вергилием, был сыном селянина из-под Мантуи. Поллион говорил, что у него потрясающие способности к стихосложению и что он собирается написать эпическую поэму о древних царях Альбы, то есть о моих предках. Мне показалось, что этот проект заслуживает поддержки, но немного позднее Поллион сообщил мне, что Вергилий бросил поэзию и посвятил себя философии. Надо будет ещё расспросить Поллиона о нём. Написать эпическую поэму в ранней юности едва ли кто способен, но большинство умных юношей скоро устают от философии. В то время, о котором я сейчас вспоминаю, мои беседы с Поллионом и другими интеллектуалами о литературе по известным причинам раздражали Лабиена. Думаю, ему были противны любые занятия, в которых он не мог принимать участие в качестве лидера, и, несомненно, именно мой интерес к поэзии стал причиной того, что он нередко отзывался обо мне как о полководце-любителе. Но поверить в его предательство я никак не мог. Я считал, что, хотя мы с ним разные по темпераменту люди, нас слишком многое связывает. Я также думал, что Лабиен твёрдо усвоил истину, что все мои враги — это выходцы из старинных родов и они никогда не примут в свой круг на равных такого человека, как Лабиен, человека, у которого нет близких родственников среди римской знати. Я надеялся, что его великодушие и собственная заинтересованность крепко связывают его со мной, хотя к тому времени уже понял, что далеко не все руководствуются в своих поступках великодушием и даже своими интересами. Но, что бы там ни говорили, не в моих правилах подозревать своих друзей. Пусть лучше меня предадут, как это сделал Лабиен, или убьют, как убили Сертория, но я не буду тратить свою жизнь на меры предосторожности против тех, кому, обладая простыми человеческими чувствами, так приятно и естественно доверять. До сих пор только один из моих друзей — Лабиен — предал меня, так что я должен считать себя счастливчиком.

Тогда, в декабре и январе, я обсуждал всё ухудшавшуюся обстановку только с самыми близкими мне людьми. Каждый день был критическим, и всё же я надеялся, что в какой-то момент добрая воля убережёт нас от катастрофы. Первого декабря Курион очень ловко протолкнул в сенате предложение, чтобы мы оба — Помпей и я — одновременно сложили с себя полномочия командующих армиями. За предложение проголосовало триста семьдесят сенаторов, против — двадцать два. Это было во многих отношениях интересное голосование. Оно чётко определило количество моих непримиримых врагов в сенате — двадцать два, но и оно же выявило скрытую тенденцию к тому, что эти двадцать два сенатора обладают большей энергией и решимостью, нежели все остальные триста семьдесят, которые голосовали против них из самых разных соображений: кто из патриотизма, кто по дружбе со мной, кто из собственной лени или же собственных интересов. Двадцать два непримиримых твёрдо решили устранить меня из политической жизни любой ценой. Ещё до этого голосования они распространяли слухи о том, что я якобы уже иду на Рим, пренебрегая при этом очевидным фактом: у меня к тому времени не было, по военным соображениям, никакой возможности сделать это. Они понимали, что, если Помпей удалится в свою провинцию, в Испанию (что, кстати, он давно должен был сделать) или полностью откажется от командования войсками, им не удастся, принимая во внимание отношение ко мне народа Рима, провести судебный процесс против меня таким образом, чтобы наверняка вынести мне обвинительный приговор. Так что Помпею не оставалось ничего другого, как оставаться главнокомандующим и не покидать Италию. Голосование в сенате было просто проигнорировано. На следующий день консул Марцелл в сопровождении своего коллеги, который, получив от меня взятку, согласился просто ничего не говорить и ничем» не делать, и ещё двух моих врагов, избранных консулами на следующий год, отправился на встречу с Помпеем, который ожидал их за стенами города. Затем в полном противоречии с постановлением сената и с волей народа Марцелл торжественно вручил Помпею приказ взять на себя командование всеми вооружёнными силами Италии и сделать все необходимые приготовления для защиты страны. Помпей принял на себя эту миссию. Он сразу же призвал своих ветеранов и принялся набирать рекрутов. Одновременно он взял себе два легиона из моей армии, которые я, подчинившись требованию сената, переправил в Италию для дальнейшего использования их в войне против парфян, но которые в действительности никуда из Италии не ушли и оставались там специально до этого чрезвычайного положения.

Таковы были новости, доставленные мне Курионом примерно в середине декабря в Равенну. Они-то и заставили меня впервые подумать о самозащите с привлечением армии. Курион советовал мне немедленно выступить в поход на Рим, прежде чем сенат и Помпей мобилизуют все имеющиеся в их распоряжении силы. Он полагал, что у меня на это есть все основания. Я должен выступить в защиту прав народных трибунов и воли самого сената. Он справедливо заметил, что большинство моих побед были одержаны благодаря тому, что я гораздо быстрее, чем ожидал мой противник, собирал свои войска, и теперь, настаивал Курион, появилась счастливая возможность прибегнуть к этой, столь привычной для меня тактике. Но, как бы там ни было, его совет пришёлся не ко времени. Общий настрой как в Италии, так и в моих легионах был категорически против гражданской войны. Если гражданской войне всё же суждено будет начаться, было очень важно, чтобы каждый человек — особенно мои солдаты — знал, что я сделал всё возможное, чтобы не допустить её. В то время на итальянской стороне Альп у меня был только один легион. У Помпея были два легиона на юге, и он уже набирал новые. Я не страшился этого численного превосходства, потому что знал, какая неразбериха и беспорядок царят там, где армия находится в процессе формирования, в то время как мои солдаты хорошо обучены, дисциплинированны и всегда готовы действовать. Но чтобы наши действия оказались успешными, необходимо было заручиться хорошим отношением гражданского населения к нам. Я никогда не хотел быть вторым Суллой — я даже не хотел, чтобы кто-нибудь мог помыслить обо мне такое. Если меня вынуждали к сражению, то всем должно было быть совершенно очевидно, что я избегал сражения до последнего мгновения и в любой момент готов пойти на переговоры о мире. Я вызвал два легиона из Галлии главным образом из соображений собственной безопасности, а не для того, чтобы предопределить свой успех. Во всяком случае, им ещё предстояло добираться до меня, а на это уйдёт ещё какое-то время. Я уже послал моего подчинённого Гирция в Рим с посланием тестю Помпея Сципиону, в котором заявлял о своей готовности отказаться от своего наместничества в обеих Галлиях в обмен на маленькую провинцию Иллирик с одним или двумя легионами в придачу, пока не придёт время выставить мою кандидатуру на пост консула. Идти дальше этого значило бы для меня полностью отдаться на милость моих врагов.

Курион был удивлён и потрясён моим поведением. Вплоть до того дня он плохо знал меня и слыл страстным, хотя скорее теоретическим, моим противником, пока я не оплатил все его долги. Несомненно, у него ещё оставалось представление обо мне — весьма распространённое, но неверное, — что я беспринципный и честолюбивый тип, не брезгающий никакими средствами ради достижения своих целей. Мои настоящие друзья знали меня лучше. Я с большим уважением отношусь ко всем и всяким приличиям и никогда не бываю беспринципным, кроме тех редких случаев, когда без этого просто невозможно обойтись. За те несколько дней Курион стал моим хорошим другом, и меня глубоко трогала его страстная преданность мне. Как бы я хотел видеть его живым сегодня!

К концу декабря письма из Рима всё больше свидетельствовали о том, что сбываются мои самые худшие опасения. Помпей уже в открытую говорил обо мне как о мятежнике или как о выскочке, которого он сам поднял до вершин власти и которого он сам же и свергнет оттуда. Когда кто-нибудь — небеспричинно — спрашивал у него, хватит ли у него сил для защиты Италии, Помпей отвечал в своей обычной (хотя и до смешного самоуверенной, но эффектной) манере: «Где бы ни ступила моя нога в Италии, из её земли тут же выскакивают легионы». И эти слова не так уж далеки от истины, потому что для него были созданы все условия, и он мог «ступать» своей ногой по всей Италии.

Я предпринял ещё одну попытку. В своём письме в сенат я вновь подтвердил, что готов уйти с поста главнокомандующего, если Помпей сделает то же самое и в то же самое время. Я требовал, чтобы моё предложение снова поставили на голосование. А чтобы ни у кого не возникало сомнений в моей решимости, я добавил, что, если на мои условия не пойдут, я готов защитить и себя и республику. В конце декабря Курион, не покидая седла ни днём ни ночью, доставил это письмо из Равенны в Рим. Он прибыл туда на утро нового года, и у него ещё оставалось время попасть в сенат до того, как новый консулат приступит к выполнению своих обязанностей. Курион справился со своей задачей, передал моё письмо Антонию, который только что стал народным трибуном, и тот при поддержке другого трибуна, Квинта Кассия, вручил письмо консулам и потребовал немедленно прочитать его.

Кажется, в тот раз сенат оказался терроризирован и запуган тремя личностями. Первым был тесть Помпея, Сципион, человек никчёмный, но бесконечно тщеславный. Когда он заговорил, все решили, что Сципион говорит от лица самого Помпея, и ему удалось нагнать страху на сенаторов сообщением, что, если они не примут самых строгих мер против меня, Помпей лишит их своего содействия и предоставит моей власти. Затем Лентул, один из новых консулов, сказал, что ему невыносима сама мысль о компромиссе. Сначала он не разрешил Антонию изложить содержание моего письма. Затем охарактеризовал автора письма как признанного всеми врага народа и запретил обсуждение письма. Их поддержал мой старый враг Катон, который всегда не одобрял моего поведения как в моральном плане, так и в политике. Думаю, что его больше всего возмущала моя длительная любовная связь с его сводной сестрой Сервилией, матерью юного Брута, который, хотя и находился долгое время под влиянием самодовольного дяди, теперь, надеюсь, стал одним из моих самых лучших друзей. Катон, не допускавший и мысли, что на свете есть кто-то, равный ему в честности и добрых намерениях, наслаждался выпавшим на его долю исключительным правом оскорблять Помпея и бешено выступать против меня. Он тоже отверг всякую возможность компромисса. Катон сказал: «Только по причине своей глупости и непомерных амбиций Помпей дал возможность Цезарю стать великим; теперь ему же, Помпею, придётся показать себя добрым гражданином и силами своей пехоты сокрушить его».

Итак, эти люди с небольшой бандой не таких знаменитых, но, однако, не менее бешеных сторонников взяли верх в сенате. На протяжении всей той первой недели января, в те дни, когда сенат собирался на свои совещания, обязательно принимались какие-нибудь меры против меня или против моих друзей. Во время своих дебатов ни один из сенаторов не вспомнил ни о моих победах, ни о лишениях, перенесённых моей армией за последние девять лет в Галлии, ни о благодарственных молебствиях, ими самими же декретированных в мою честь. Ни один из них не побеспокоился о том, достаточно ли войск в распоряжении Помпея, чтобы в случае войны защитить Италию от меня. Самонадеянно решили, что большая часть моей армии покинет меня, а Помпей, топнув ножкой, в мгновение ока совершит чудо. Так, всего за несколько дней смуты и просчётов эти безответственные и озлобленные люди вовлекли страну в войну. Было принято решение, согласно которому если я к определённой дате не сдам командование армией, то буду объявлен врагом народа. Трибуны Антоний и Кассий, попытавшиеся вмешаться, были изгнаны из сената, и их жизнь оказалась в опасности. И наконец, седьмого января сенаторы приняли декрет, известный как «последний декрет», который давал консулам власть принимать любые меры, призванные сохранить безопасность республики. Это был декрет, против которого — или против злоупотреблений которым — я выступал всю мою жизнь. В своё время в результате подобного декрета начались репрессии. Теперь случилось почти то же самое: власть в дурное время попала в дурные руки. Она стала слепым орудием в руках фанатиков. По всей Италии началась мобилизация, и началась всерьёз. Домиция Агенобарба, вечного и злейшего моего врага, назначили командующим моей армией и наместником моих провинций. Антоний, Кассий и Курион бежали из Рима в одежде рабов и поспешили на север, в Равенну. Десятого января они прибыли в Аримин. Я велел им ждать меня там, так как решил захватить Италию. В ночь на одиннадцатое я послал соединения тринадцатого легиона через Рубикон.

Глава 2 ЗАВОЕВАНИЕ ИТАЛИИ


Думаю, что тогда в Равенне никто, кроме моих ближайших друзей, не догадывался о моих истинных намерениях. Одиннадцатого января большую часть дня я провёл на глазах у публики и вечером развлекался за ужином со своими гостями. Покинув вечеринку, я постарался обмануть любопытствующих по поводу того, куда я собираюсь отправиться. И они увидели, что я выехал из города по дороге, ведущей в противоположную от Аримина сторону, и, скорее всего, решили, что я поехал на свидание с дамой (я всегда в свободное время находил себе жён и дочерей местной знати, очень охотно принимавших меня), но никак не навстречу ужасной, разрушительной войне. Вскоре я повернул на нужную дорогу, и ко мне присоединились мои военачальники, которые одновременно со мной выехали из города, но другими путями. Я прибегнул к этим мерам предосторожности и секретности, чтобы овладеть городом Аримин, не встретив никакого сопротивления. Я твёрдо решил, если представится хотя бы малейшая возможность, уклоняться от любых столкновений с моими соотечественниками и вступать в сражение только в случаях, не оставлявших иного выхода, и хотел, чтобы все знали: я всегда готов вести разумные переговоры.

Итак, перед самым восходом солнца я и мой небольшой отряд достигли границы провинции на реке Рубикон. Большинство моих когорт ожидали меня там, в то время как отборные части солдат и центурионов уже тихо вошли в Аримин и при необходимости готовы были захватить его до нашего прибытия. Здесь у реки я задержался, погрузившись в глубокое раздумье. Кое-кто из моих друзей принял это за мою нерешительность и явно озадачился. Однако решение уже было принято. Я понимал, что необходимо продвигаться вперёд. Но меня вдруг охватило чувство ужаса, как будто я собирался изнасиловать собственную мать. Потому что слава Рима и желание блага его народу были всегда для меня дороже собственной жизни. И тем не менее я собирался захватить римские земли, как это делал Сулла, человек, которого я ненавидел больше всех других государственных деятелей. Правда, в отличие от Суллы, я не собирался уничтожать своих врагов и в случае победы не стал бы им мстить. Но, пусть мои намерения были благородны, а моё решение имело оправдание, я всё же пошёл на войну против собственного народа. И хотя консулы, ополчившись против меня, непристойно воспользовались данной им властью, но они были законно избранными консулами, а Помпей, орудие, которое сенат использовал, являлся национальным героем, чьё имя и чьи победы известны в каждом итальянском доме, — врагом всё равно оказывался я. Увы! Помпей, как и я, умел привлекать к себе людей, а со стороны своих ветеранов снискал нечто вроде обожания. Вот такое сочетание законности, чести и верности государству присвоили себе эти не заслуживающие оправдания мстительные люди, вечные мои враги благодаря поддержке Помпея, который, несмотря на своё тщеславие, был великим патриотом и великим полководцем, и теперь они изображали из себя законопослушных, приличных, нормальных людей. А я тем временем, несмотря на свою верную службу отечеству, был объявлен врагом народа и вынужден пойти на такой шаг, какой первым во всей истории Рима совершил Сулла, сбросив с нашего поведения и установлений покрывало благопристойности и цивилизованности, которыми мы так любим уснащать жизнь, и обнаружив, таким образом, самую суть нашей дикости в том, что всё в конечном счёте решается грубой силой. Мне нелегко далось такое решение. Меня смущал размах операций, которые вот-вот должны были начаться, и у меня не было абсолютной уверенности в их конечном успехе. Я надеялся на быстрое продвижение, на переговоры, на перемирие до того, как прольётся первая кровь, но в душе уже понимал, что мне придётся сражаться. И в итоге мне пришлось сражаться во всех краях нашей империи, и я не мог заранее знать, чем завершатся все эти баталии. Так что, подойдя к Рубикону, я не мог не чувствовать опасности и какого-то отчаяния, хотя и не имел права на сомнения. Было немало случаев, когда я рисковал жизнью, состоянием, карьерой и своими достижениями, но в тех случаях я охотно шёл на риск. На этот раз мне казалось, что я действую по принуждению, как будто испытывая свою судьбу. Но, как бы то ни было, жребий был брошен.

Когда рассвело, я вступил в Аримин. Конечно, никакого сопротивления мы не встретили: наши когорты в боевом порядке уже выстроились на улицах города, а на форуме масса горожан наблюдала за необычайными событиями. Передо мной стояли две безотлагательные проблемы. Первая касалась непосредственно моей армии: пойдёт ли она за мной сражаться против консулов и властей Рима? Другая проблема относилась к гражданскому населению Италии: откроются ли передо мной ворота встречных городов и снабдят ли они меня продовольствием или я буду принуждён прибегнуть к насилию, которого хотел избежать во что бы то ни стало? Очень скоро я убедился, что моё беспокойство в обоих случаях не имело под собой почвы. Я направил на форум солдат тринадцатого легиона и взял туда с собой Куриона и народных трибунов Антония и Квинта Кассия в одежде рабов, в которой они явились в город после своего побега из Рима. Сначала я дал чёткую оценку мстительности и незаконности действий сената, вынудившего легально избранных представителей римского народа бежать из города. Затем я ещё более эмоционально рассказал об обидах, нанесённых мне и моей армии. Девять лет, с горечью сказал я, мы вели победоносные сражения в Галлии, Германии и Британии. Разве мы заслужили в результате то, что по всей стране идёт мобилизация войск против нас, как будто мы воры или поджигатели? Я попросил их припомнить, не изменял ли я когда-нибудь долгу главнокомандующего. Да, я требовал от них более тяжёлого труда и более высоких показателей, чем требовали во всех других римских армиях. Но разве я не награждал их за это сверх всех их ожиданий?

Я ещё не кончил говорить, когда несколько центурионов стали кричать, что больше слов не требуется. Они останутся защищать мою честь и постараются, чтобы народные трибуны заняли свои места в сенате. Вся армия подхватила их возгласы, и их энтузиазм заразил даже тех горожан, которые до этого были настроены против меня. После этого рекруты сами просились на службу в мою армию и обучались у нас для будущих кампаний.

После своего выступления я послал соединения войск под командованием Антония, Куриона и других командиров занять стратегически важные города по дорогам, ведущим на юг. Во всех городах нам оказывали радушный приём. Кое-где гарнизоны Помпея уже оказались изгнаны решением магистратов. А в иных городах противоборствующие войска переходили на нашу сторону и включались в мою армию. В этих операциях оба — и Антоний и Курион — действовали превосходно. Они по натуре своей настоящие народные лидеры, чему способствовали и их юность, и прекрасная внешность, и благородное происхождение; они были популярны среди всех сословий, энергичны и до конца преданны мне лично. У меня много хороших военачальников, но не все обладали столь великолепными качествами.

Всё это происходило незадолго до того, как мне стало известно об измене самого талантливого моего полководца, Лабиена. Надо сказать, что он всегда был привязан к Помпею, и у него существовали причины оставаться верным ему. Но и я был другом Помпея, а Лабиен обязан мне, и только мне, своей репутацией и богатством. Кроме того, никто лучше его не знал, что распространявшиеся по Риму слухи о том, что я, мол, стремлюсь перечеркнуть конституцию, отменить все долги, освободить рабов и тому подобное, являлись абсолютно ложными. Однако он нашёл возможность каким-то образом обмануть самого себя. Лабиен убедил Помпея, что в армии многие недовольны мной и что я едва ли смогу заставить их идти "на Рим. Трудно поверить, что он стал бы говорить всё это, не считая при этом, что говорит правду. И по всей видимости, не было никого, кто осмелился бы сказать ему, как он ошибается. Лабиен вообще не терпел возражений, и даже центурион-ветеран, бывало, дважды подумает, прежде чем выскажет ему своё мнение. Сначала партия Помпея и сенаторы ликовали, получив активное содействие Лабиена. Потом они удивлялись, что больше никто из моих военачальников не последовал за ним. Однако дезертирство Лабиена нанесло мне большой вред, и не только с военной точки зрения. Я с уважением относился к военному искусству Помпея, о котором знал из учебников и благодаря людской молве, но по собственному опыту знал, какой первоклассный полководец Лабиен. Когда он дезертировал, я проследил за тем, чтобы всё его имущество было отослано ему в Рим.

Мне оставалось ждать ещё не менее десяти дней прибытия первого из вызванных мною из Галлии легионов. Хотя я завоевал Италию силами всего лишь одного легиона, мне ещё нужны были дополнительно войска, чтобы достичь поставленных перед собой целей. Анализируя сложившуюся обстановку, я должен был иметь в виду сразу несколько возможных вариантов. Мне докладывали, что Помпей хвастался, что в его распоряжении десять легионов для защиты Италии. Он сделал это заявление в ответ на несколько запоздалый запрос некоторых сенаторов об имеющихся в наличии у него войсках для спасения Италии, если согласно слухам я попытаюсь захватить её с севера. Тогда, в самом начале гражданской войны, такое заявление Помпея оказалось просто лживым. В Испании у него было семь неплохих легионов с хорошими командирами. В Италии два легиона — тех, что я послал ему для войны в Парфии, — были задержаны для того, чтобы теперь применить их против меня. Недавние меры по мобилизации могли дать ему достаточное количество людей, чтобы сформировать один, от силы два легиона. Многие из откликнувшихся на призыв Помпея ветеранов его армии составят отличный костяк, но будут среди них и люди, потерявшие здоровье и едва ли способные нести с полной нагрузкой солдатскую службу. И получалось, что, если Помпей не приведёт в Италию свою армию из Испании, он никак не сможет выставить те десять легионов, которые он так опрометчиво посулил. А если я ещё месяц не просижу сложа руки на севере, ему некогда будет сделать все необходимые приготовления для переброски войск из Испании.

Когда я перешёл Рубикон, со мной был всего один легион и довольно значительный отряд галльской и германской кавалерии. Потребуется что-то около двух недель, чтобы ко мне присоединились два отозванных из Галлии легиона. В Галлии у меня оставался резерв из семи легионов, часть которых должна оставаться там для охраны провинции, а часть — для наблюдения за испанской армией Помпея. Если говорить о ближайших операциях в Италии, здесь я имел преимущество. У Помпея, возможно, был незначительный численный перевес, но мои войска гораздо опытнее, чем его, лучше подготовлены и, смею сказать, более преданны мне. Я, например, сомневался, что ему так уж стоит доверять тем двум легионам, которыми так недавно командовал я. Поэтому я был убеждён, что за очень короткое время в моём распоряжении окажется достаточно сил, чтобы стать хозяином Италии. Но у меня не было никакого желания воспользоваться этой силой. Я больше всего хотел политического, а не военного урегулирования проблем, так как, если я заставлю Помпея покинуть Италию, войне не будет конца. Я ещё надеялся на то, что Помпей, умеющий прекрасно разбираться в реальной военной ситуации, наберётся разума и пойдёт на переговоры прежде, чем будет слишком поздно. У меня были основания надеяться на это, но сейчас, оглядываясь назад, на те времена, я думаю, что существовала какая-то сила, куда более мощная, чем разум и патриотизм, которая прослеживала события и с неизбежностью рока греческих трагедий вела нас к катастрофе. Оставалось ощущение какой-то фатальной несовместимости между моей безопасностью и гордыней Помпея. Помпей должен был выглядеть как в своих глазах, так и в глазах всех других победителем в этой войне; мне же для того только, чтобы остаться в живых, приходилось поступать так, как будто я готовил себя к победе. Любой достигнутый мною успех, повышая мою безопасность, одновременно уменьшал шансы на мирные переговоры, потому что Помпей решил сам навязать всем мир и не допустить, чтобы ему его навязали. И стоило мне столкнуться с трудностями и задержаться или позволить себе передохнуть, как я оказался бы в весьма невыгодном положении и мои враги — и с ними Помпей, добровольный или наполовину добровольный их соучастник, — уж постарались бы уничтожить меня.

Однако новости о захвате Аримина и о радушном приёме, оказанном мне северными городами, вызвали панику в Риме. За день или два слухи были раздуты до такой степени, что уже поговаривали, будто мою кавалерию видели в предместьях Рима. Те, кто совсем недавно убеждал себя и других, что я вообще не способен защитить себя, теперь приписывали мне прямо-таки сверхъестественную способность к быстрому перемещению. Они вдруг изменили своё отношение к Помпею, которого сами же толкнули на эту войну, и стали требовать, чтобы он немедленно создал из ничего обещанные легионы.

Что же касается самого Помпея, для него это были горькие минуты. Я склоняюсь к мысли, что он, должно быть, поверил, что я покорно подчинюсь его требованиям и войны не будет. С тех пор как Помпей командовал армией, прошло двенадцать или тринадцать лет, но за ним во всём мире по-прежнему сохранялась репутация великого полководца, и в те дни он доказал, что достоин своей репутации. Я тогда мог только гадать, каковы его истинные намерения, но теперь считаю вполне вероятным, что он почти сразу решил не вступать со мной ни в какие переговоры и применить стратегию, которая неизбежно вела к длительной войне — войне, в которой Помпей, по его собственному и достаточно обоснованному мнению, должен был одержать окончательную и сокрушительную победу. Он в скором времени ужасно напугал тех сенаторов, которые рассчитывали на безболезненное осуществление их собственных желаний, обрисовав им в деталях предстоящую борьбу, в которую они ввязались. Теперь сенату оставалось эвакуировать Рим, а затем и всю Италию. Войска уйдут на юг и соберутся в Брундизии. И уже оттуда все сенаторы, армия, морской флот должны будут перебраться в Северную Грецию. Я, таким образом, оставался в Италии, лишённой людей и продовольствия, в Риме, из которого бежало почти всё законно избранное правительство. С запада мне угрожали испанские армии Помпея, которые в назначенный час либо высадятся десантом на берег Италии, поскольку море было под полным контролем Помпея, либо вторгнутся в Италию с севера, из Галлии. В Африке армиям Помпея оказывал поддержку царь Нумидии Юба, дерзкий варвар, которого я когда-то таскал за бороду в сенате. Эти армии можно было послать в поддержку испанским войскам или использовать их для захвата Италии через Сицилию. И на Востоке, где авторитет и влияние Помпея оставались громадными, в это время будет набрана и обучена внушительных размеров армия. Именно оттуда Сулла с таким успехом завоевал Италию. А Помпей обладал гораздо большими военными и политическими достоинствами, чем в своё время Сулла. И ему, должно быть, взбрело в голову, что раз это сумел сделать Сулла, то он сделает это намного лучше.

Это была хорошо продуманная программа, как и большинство военных кампаний Помпея в прошлом. Но на практике она могла оказаться успешной только в том случае, если я буду пассивен или остановлюсь в нерешительности. И надежда на это у Помпея оставалась, если учесть, что я был окружён, мне грозили и с востока, и с запада, и с юга; но существовала и другая сторона медали: колоссальные силы Помпея были разъединены, так что, действуя достаточно быстро, я имел возможность встретиться сначала с одним соединением, потом с другим И, таким образом, склонить победу на свою сторону. Однако, как показали дальнейшие события, Помпей, под контролем которого находился весь Восток, был достаточно силён и не нуждался в помощи войск из других провинций. Более того, на этот раз он проявил политическую проницательность. Конечно, изгнав его из Италии, я повысил свой авторитет, но, поскольку его сопровождало большинство сенаторов, я не мог претендовать на получение законным путём такого положения в Риме, на которое я рассчитывал. Я не хотел войны и не хотел прослыть революционером и авантюристом. Но он вынуждал меня сражаться и вести себя так, как будто на самом деле я выше конституции, закона, государства.

Я не сразу разобрался в планах Помпея и в их подлинном значении, хотя достаточно ясно представлял себе, что если война выйдет за пределы Италии, она будет долгой и мучительной и, каков бы ни был её финал, она нанесёт такие раны всему устройству нашего общества, что на его возрождение потребуется по меньшей мере целое поколение. Поэтому я продолжал всеми возможными способами искать встречи с Помпеем, уверяя его (абсолютно искренне), что нам лучше .вместе обсудить наши разногласия и, таким образом, найти мирное разрешение их. Я знал, что то меньшинство сенаторов, которое выбрало этот путь, будет против моей встречи с Помпеем лицом к лицу. Хотя, как выяснилось, их мало беспокоили мой талант полководца и мой патриотизм, они страшно боялись меня как политика и дипломата и были совершенно справедливо уверены, что меня нельзя допускать к Помпею для обсуждения проблем в спокойной обстановке, потому что в этом случае Помпей, скорее всего, придёт к соглашению со мной. И это соглашение прекратит войну и защитит права и интересы как самого Помпея, так и мои; а в результате Катон, Сципион, Лентул и остальные экстремисты — и они это прекрасно понимали — потеряют своё влияние в сенате на какое-то время. Поэтому они упорно сопротивлялись нашей встрече с Помпеем. Однако я всё ещё надеялся, что Помпей, патриот и военный специалист, отступится от лишений и опасностей длительной войны, в которой сам он мог только потерпеть убытки и практически ничего не мог выиграть. Но теперь я вижу, что все мои надежды и предположения оказались заблуждением. И насколько же ничтожными и банальными явились те силы, которые породили этот ужасный виток истории! Ведь совершенно очевидно, что, как и во времена Мария и Суллы, противоречия и неадекватность нашей экономики и системы правления государством требовали своего решения, но, вероятно, расхождения интересов и сознания оказались столь велики, что решить их можно было только посредством войны. И всё же этой войны могло бы вовсе не быть, не будь в характере одного человека одного недостатка — я имею в виду тщеславие Помпея, из-за которого он совершенно не выносил саму идею равенства.

Ближе всего к тому, чтобы выразить свою готовность к переговорам, он был в конце января, когда уже эвакуировал Рим, а я ещё оставался в Аримине, хотя и продвинул немного на юг несколько своих когорт. Его послание, которое явилось ответом на моё предложение распустить свою армию при условии, что он сделает то же самое и одновременно отменит приказы о мобилизации в Италии, было уклончивым и не могло удовлетворить меня. Помпей писал, что, если я вернусь в Галлию и расформирую свою армию, он уедет в свою провинцию, в Испанию, но до тех пор, пока я не выполню свою часть договора, мобилизация в Италии будет продолжаться. В письме не было ни слова о возможности нашей встречи. Если бы я принял его условия, я целиком оказался бы во власти моих врагов. Ничего не говорилось и о сроках его отъезда в Испанию, а консулы конечно же потребуют, чтобы он оставался в Италии до той поры, пока они окончательно не расправятся со мной.

Теперь мне не оставалось ничего другого, кроме решительных действий и надежды, что в случае успеха в той или иной области — в военной или политической — я смогу склонить Помпея и сенат к переговорам на более разумных условиях. По мере нашего продвижения на юг мою небольшую армию, состоявшую из десяти когорт, приветствовали во всех занятых нами городах, а к середине февраля ко мне присоединились два моих легиона ветеранов из Галлии, ещё два легиона рекрутов и свежие эскадроны кавалерии. Мы к тому времени прошли уже почти половину Италии и приблизились к городу-крепости Корфинию, где благодаря моему старому врагу Агенобарбу мне представился тот самый счастливый случай, которого я так ждал: мы одержали победу, бескровную и ошеломляющую. Сенат назначил этого безмозглого и ничего не смыслящего в военных делах человека на моё место наместника в Галлии и командующим моими двумя легионами. Домиций со своей, а вернее моей, армией направился на север, по дороге набирая себе новые когорты солдат, и занял Корфиний. Он слышал, как мала моя наступающая армия, и, даже не озаботившись узнать, как скоро она пополнится другими войсками,решил, что сам справится со мной. Помпей посылал к нему гонцов с требованием повернуть назад, к Брундизию, где собиралась вся армия; но Домиций, вместо того чтобы послушаться его, возомнил, по-видимому, себя главнокомандующим и написал Помпею, чтобы тот шёл к нему на север. В этой горной стране, писал Домиций, ему и Помпею, общими силами, будет легко уничтожить меня и разгромить мою армию. Помпей, который не был намерен терпеть поражения в этой войне ради того только, чтобы угодить Домицию, написал ему просто, что не имеет никакого отношения к этому плану и велит Домицию, пока ещё есть время, немедленно отступить. Но времени уже не было. Легионы моих ветеранов, которые строили осадные сооружения под Алезией, уже приступили к выполнению куда более лёгкой задачи — к блокаде Корфиния. Положение Домиция стало безнадёжным. Однако у него ещё оставалась возможность прийти к какому-то достаточно приличному соглашению со мной, но оказалось, что он и многие сенаторы, находившиеся при нём, внушили себе мысль, что, попав ко мне в руки, они будут убиты или даже, как я понял, замучены. Так что Домиций, опасаясь за свою жизнь, приготовился покинуть свои войска и бежать, пока наши осадные работы ещё не завершены. О его намерении узнали и, естественно, воспротивились ему. Его солдаты посадили Домиция под арест и направили ко мне делегацию, обещая сдать город и в дальнейшем подчиняться моим приказаниям. Договорились, что сдача города произойдёт на следующий день, а всю ту ночь город был окружён непрерывной цепью моих людей. Я больше всего беспокоился, чтобы ни один из сенаторов или руководителей не сбежал, потому что хотел всем и каждому показать, как противно мне кровопролитие, и проявить милосердие к ним.

Кроме Домиция самой важной персоной в городе оставался Лентул Спинтер, консуляр, мой друг в прошлом, многим обязанный мне в продвижении по службе. Перед самым восходом солнца, уговорив моих постовых, он убедил их провести его ко мне. Явившись, Спинтер бросился на колени передо мной и умолял сохранить ему жизнь. Какое же это было посмешище! Я резко оборвал его, сказав, что ему нечего бояться, хотя он и проявил чудовищную неблагодарность ко мне. Не для того я вступил в Италию, сказал я ему, чтобы причинять кому-либо вред, а лишь для того, чтобы защитить свои права и права народных трибунов. Спинтер был в одинаковой мере и обрадован и удивлён. Он попросил разрешения вернуться в город и рассказать всем о том, что услышал от меня. В городе есть такие, сказал Спинтер, кто уже задумал покончить жизнь самоубийством. И он не преувеличивал. Пример подал сам Домиций Агенобарб, попросив своего врача дать ему яд и приняв прописанную дозу. И когда Спинтер вернулся в город с известием, что я не собираюсь никого обижать, Домиций очень раскаивался в своём поспешном решении. Но он вскоре успокоился, узнав, что его врач-грек оказался умнее его и вместо яда дал ему снотворное.

На рассвете я устроил торжественную церемонию сдачи Корфиния. Событие было впечатляющее, и я хотел, чтобы о нём узнало как можно больше людей. Сначала ко мне подвели группу примерно из пятидесяти человек: сенаторов, знаменитых финансистов и высокопоставленных магистратов — сливки римского общества. Они не смогли скрыть обуревавшего их страха. Даже их собственные солдаты отвернулись от них, а мои галльские ветераны просто негодовали, обозлённые и за меня, и за самих себя: они ожидали, что их, победителей, встретят в Италии с почётом, и особенно отвратительно для них было то, что против них заставили воевать их же соотечественников. И они насмехались и глумились над представителями римской знати, проходившими между их рядами, и, по привычке получать награды после удачных осад, теперь полушутя требовали, чтобы этих пленных отправили на рынок рабов. Однако я скоро прекратил это хотя и справедливое, но оскорбительное поведение солдат. Я обратился к пленникам с небольшой речью. Я сказал, что многие из них являются моими личными должниками и, помимо того, все они должники по отношению ко мне и к моей армии за наши свершения в Галлии и Германии. Я велел им подумать о собственной неблагодарности и добавил, что больше им не о чем тревожиться. Они свободны и могут отправляться куда угодно, к моим ли врагам или домой, в любом случае их имущество конфисковано не будет. Я даже возместил Домицию довольно значительную сумму, которую, по его словам, он потратил из своего кармана, хотя я знал, что деньги эти государственные и предназначались на уплату его войскам. Само же его войско я включил в состав моей армии и тут же направил его под командованием Куриона завоёвывать Сицилию. Раз уж предстояла долгая и широкомасштабная война, Сицилия нужна была мне и как источник продовольствия, и как форпост против вражеских сил в Африке. Освобождённые в Корфинии пленники проявили-таки благодарность ко мне тем, что отправились по домам: не припомню, чтобы когда-либо прежде в период гражданских войн люди проявляли подобную сдержанность. Только позднее некоторые из них, Домиций в их числе, присоединились к Помпею и моим противникам, поверив, что станут победителями в этой войне.

Помпей к тому времени собрал в Брундизии всю свою армию и флот. Мы поспешили за ним вслед по берегу моря, нагоняя по пути контингенты его армии, многие из которых с удовольствием переходили ко мне. Командиром одного из этих соединений был близкий друг Помпея; я отпустил его на свободу и передал через него послание Помпею, в котором сообщал, что я на пути в Брундизий и снова прошу, пока не поздно, встретиться со мной и обсудить достойные условия мирного урегулирования. Но и это моё предложение было отвергнуто. Когда моё послание дошло до Помпея, он уже отправил в Северную Грецию обоих консулов и большую часть своей армии. В его педантичном и казуистическом ответе говорилось, что невозможно вести переговоры в отсутствие консулов. И тогда я решил, что путь к быстрому и победоносному окончанию войны оставался один: не дать ему самому покинуть Италию, захватить или уничтожить и его, и его армию. К Брундизию я подошёл с шестью легионами, четыре из которых составляли мои ветераны, и мы сразу же приступили к блокированию порта. Но у нас не хватало кораблей, а Помпей встретил нас достаточно энергичной, продуманной и основательной обороной. В середине марта (как странно — всё это было каких-нибудь пять лет назад!) он ушёл из Брундизия и практически без всяких потерь отплыл с оставшимися при нём войсками в Диррахий, на противоположный берег.

За шестьдесят дней без кровопролития я стал хозяином всей Италии. Но моё положение в Риме оставалось довольно шатким; у меня почти не было флота, и в каждой провинции империи, за исключением Галлии, набирались армии, предназначенные для войны со мной.

Глава 3 КОРОТКИЙ ВИЗИТ В РИМ


Когда я смотрел, как отплывают корабли Помпея (он великолепно организовал эвакуацию), меня мучило страшное ощущение пустоты, и я впервые почувствовал ненависть к своим врагам. Если бы у меня были корабли, я бы кинулся за ними и, по всей вероятности, покончил бы с этой войной быстро и решительно. Но для постройки большого, пригодного для моих целей флота потребовалось бы много месяцев, а эта кучка моих непримиримых врагов тем временем навязала мне войну, которая неизвестно чем кончится, а ведь я для того, чтобы она вообще не начиналась, готов был почти на всё.

Я понимал, что теперь моя жизнь, как это часто бывало и прежде, зависела от быстроты моих действий. Две самые актуальные угрозы нависли надо мной: морские силы Помпея, с одной стороны, и испанские армии, хорошо подготовленные и под хорошим командованием. Помпей мог использовать свой морской флот, чтобы отрезать Италию, и особенно Рим, от всех источников поставок необходимого продовольствия. Моё положение в стране, которое итак оставалось не из простых, стало бы безнадёжным, если бы выяснилось, что я не способен предотвратить голод и все те неурядицы, которые непременно последуют за ним. Поэтому необходимость диктовала срочное установление контроля над поставщиками продуктов — Сицилией, Сардинией и даже Африкой. Что касается Сицилии и Сардинии, там всё шло хорошо. В Сицилию я послал под командованием Куриона армию, достаточно многочисленную не только для захвата острова, но и для дальнейших действий против сторонников Помпея в Африке. Я знал, что могу целиком положиться на Куриона с его энергией, верностью и энтузиазмом. Он уже доказал, что обладает недюжинными военными способностями, но бывает слишком вспыльчив, и поэтому и придал ему в помощь опытного военачальника Канинил Ребила. Население Сицилии встретило нас опять-таки очень радушно, а внезапность появления там армии Куриона исключила вообще всякую возможность сопротивления. Однако, не сомневаюсь, сопротивление было бы оказано, если бы на это осталось время, потому что Помпей доверил Сицилию моему злейшему и упорнейшему врагу, Катону. Но получилось так, что Катону но осталось ничего другого, как срочно покинуть остров и вместе с войском отплыть в Грецию на соединение с Помпеем. Но Катон никогда не упускал случая обвинить в своих грехах кого угодно, только не себя. И в тот раз, покидая Сицилию, он произнёс речь, в которой всю вину взвалил на Помпея, который, по его словам, затеял ненужную войну, не имея на то достаточно ресурсов. Подобное поношение главнокомандующего едва ли приличествует его подчинённому, и уж во всяком случае стратегию самого Катона едва ли можно рассматривать как нечто серьёзное. Но он был прав в том, когда заявил, что эта война никому не нужна. Что, впрочем, делает совсем уж непонятным его упорное сопротивление всем моим предложениям о мире — его позицию, которой он придерживался вплоть до самого последнего своего смертного дня. Катон исповедовал стоицизм и не сомневался, что весь мир, кроме Италии и её провинций, должен лежать в руинах ради того, что он называл «справедливостью». Он, конечно, сильно постарался, чтобы руины, неизбежные в любой гражданской войне, появились, а вот то, что он вкладывал в понятие «справедливость» (это разгром моей армии и" уничтожение меня), осуществлено не было. Я ненавижу не столько его принципы, сколько саму память о нём из-за его злобности и самонадеянности. Мой двоюродный дед Рутилий тоже был стоиком и придерживался тех же принципов, что и Катон. Он заявлял, что скорее пожертвует своей жизнью, чем пойдёт на компромисс или покорится несправедливости, но при этом вовсе не хотел, как этого хотел Катон, чтобы все остальные вместе с ним приносили себя в жертву. Моралисты-стоики считают обоих — и Рутилия и Катона — мучениками. Я же вижу огромную разницу между ними. Я готов признать цельность натуры Катона, но не могу не осуждать его нескромность, неотёсанность, самомнение и жестокость. Уже в ранней юности, когда я видел, как терзают моего двоюродного деда его недостойные враги в римских судах, я решил, что ни за что не стану мучеником. И уж во всяком случае не принял бы сомнительную честь мученичества и не явился бы в Рим, подчинившись незаконному решению сената, даже не попытавшись защитить свою армию и отстоять свой пост её главнокомандующего. Не стал бы я и выступать в суде, который специально устроили, чтобы вынести мне обвинительный приговор, с утверждением абстрактных принципов справедливости. Я мог бы привести аргументы в пользу человечности, активной позиции и плодотворности политики милосердия. Но при этом понимал, что ни один из моих аргументов — даже мои победы в Галлии — не спасли бы меня. И теперь я сражался за свою жизнь и честь, но, кроме того, сражался и за то, что, если и не заслуживает названия «справедливость» с позиций стоиков, в делах человеческих имеет, возможно, не меньшую ценность. Я воевал за жизненно необходимое, плодотворное, благородное начало, а противостояли мне мёртвые, сухие, завистливые и мстительные люди, которые как будто бы придерживались традиций и обычаев, весьма уважаемых мною, но использовали их и свою власть в своих узких интересах и для будущего не могли предложить ничего, кроме бессмысленной и устрашающей пародии на прошлое.

Раз уж меня принудили воевать, я должен сделать всё от меня зависящее, чтобы победить, но я всё же не терял надежды, что мы с Помпеем достигнем согласия и мира ещё до того, как будут пущены в ход наши основные силы. Тем не менее, решив продовольственную проблему для Италии, я счёл необходимым немедленно заняться армией Помпея в Испании. Для этой операции мне нужны были деньги, а также, если бы то, что осталось от сената в Риме, одобрило те меры, которые я должен был принять. Я не терял надежды получить запрошенные полномочия, но в то же время постарался убедить различных общественных деятелей, особенно Цицерона, войти в моё положение и помочь мне по мере возможности привести страну в состояние, которое благоприятствовало бы установлению мира.

Больше всего надежд я возлагал на Цицерона и в Цицероне больше всего разочаровался. Я знал его как человека умного, с ненавистью относившегося к идее гражданской войны и пытавшегося, правда безуспешно, уговорить Помпея принять моё предложение, согласно которому я готов был остаться на севере, в маленькой провинции Иллирик с одним или двумя легионами. К тому же, хотя мы и не виделись десять лет, я помнил, как мы дружили в далёкой юности; даже теперь его связывали со мной интерес и благожелательное отношение ко мне. У нас с ним было в обычае переписываться о делах литературных; его брат служил у меня в Галлии, я мог помочь Цицерону не только ссужая его деньгами, но и оказывая покровительство разным его протеже, которых он рекомендовал мне. Цицерон, конечно, всегда был поклонником и в каком-то смысле другом Помпеи, но он был слишком умён, чтобы высоко ставить политические способности Помпея, и, полагал я, Цицерон должен помнить, как во время его изгнания и Помпей, и другие олигархи не проявили благодарности ему за ту большую службу, которую он сослужил им в прошлом. Я тем более надеялся на его помощь, что он не последовал за Помпеем на Восток и что, узнав от своего друга Лентула Спинтера, как я поступил с пленниками в Корфинии, написал мне очень сердечное письмо, поздравляя меня с этим актом милосердия. Он, наверное, понимал, что, случись подобное со мною, ни Домиций, ни Помпей не проявили бы милосердия ко мне. Так что я тут же ответил на его письмо и поручил моим друзьям в Риме Бальбу и Оппию постараться ещё больше сблизиться с ним и постоянно сообщать мне о его местонахождении.

Загородный дом, в который он удалился, стоял вблизи дороги, по которой я возвращался из Брундизия в Рим. Я заехал к нему и разговаривал с ним, но, увы, эта беседа лишь сильно раздосадовала меня. Цицерон родился всего на четыре года раньше меня, но выглядел гораздо старше, к тому же он был явно напуган (и совершенно напрасно) вооружёнными людьми моей охраны. В ходе нашей беседы я начал понимать, что, хотя его по-настоящему страшит сама идея гражданской войны, гораздо больше его беспокоит мысль о том, как бы ненароком не оказаться втянутым в события на той или другой стороне. Я сказал ему, что жажду мира, и Цицерон с воодушевлением согласился со мной, но, когда я спросил его, не выступит ли он в сенате в поддержку мира и не поручится ли за мой план послать к Помпею новую депутацию, теперь уже от сенаторов, оставшихся в Риме, он тут же стал отказываться и приносить свои извинения. Цицерон, скорее всего, просто побоялся, что Помпей и иже с ним увидят в нём моего агента, если он пойдёт на этот разумный и патриотичный поступок. Цицерон был слишком высокого мнения о себе (или, напротив, его мнение о себе оказалось недостаточно высоким), чтобы поставить себя в положение, которое могло подвергнуть его критике со стороны аристократов. Кроме того, он ещё не знал, кто победит в этой войне, а Помпей уже заявил, что всякого, кто посмеет взаимодействовать со мной, он будет третировать как своего врага. Затем я попытался втолковать ему, что, пока настоящего проекта мирного соглашения не существует, мне необходима защита. И тут особенно важно оградить себя от угрозы со стороны испанской армии Помпея. Любому ребёнку стало бы понятно, насколько справедливо это утверждение, но, по-видимому, это было выше понимания Цицерона, который в ответ всё повторял свои горестные стенания и на все лады умолял меня не расширять сферу военных действий. Стараясь сохранять вежливость, я терпеливо продолжал объяснять ему насущные потребности, навязанные нам обстоятельствами, как вдруг заметил, что он впадает в привычный ораторский раж и не слушает моих аргументов. В конце концов, повысив до немыслимых высот свой и так тонкий голос — во время публичных выступлений он всегда контролировал его, — Цицерон заявил: «А если я поеду, как ты велишь, в Рим и скажу в сенате то, о чём ты просишь, могу я призвать своих собратьев-сенаторов сделать всё от них зависящее, чтобы удержать тебя от похода в Испанию и от всякого планирования кампании на Востоке?» Я сказал ему, что даже слышать не хочу подобных речей, которые никак не стыкуются с решением военных проблем. «Тогда, — сказал Цицерон тоном благородного трагика, — я не еду в Рим». А на самом деле он просто нашёл для себя жалкое извинение за бездействие, которое в тот момент выбрал для себя, как, впрочем, всегда в критических ситуациях, кроме тех случаев, когда сам становился во главе какой-либо оппозиции. С тех пор я уже никогда не доверял ему, хотя и сейчас люблю слушать, как он говорит, и обожаю его парадоксы и остроты. После этой встречи в самом начале гражданской войны я не видел его вплоть до того момента, когда в главном сражении была решена судьба войны; Цицерон подошёл ко мне, умоляя спасти его жизнь и жизнь тех, кто сражался против меня. Я, естественно, вернул ему всё, что он потерял во время войны. Цицерон иногда проявляет благодарность ко мне и недавно в сенате осыпал меня лицемерными восхвалениями. Но я ему не верю. Подозреваю, что если завтра меня убили бы, он одним из первых поздравил бы с этим моих убийц.

Я, негодуя, покинул его дом и поехал прямо в Рим. Уже десять лет я не был в этом городе, городе, в котором прошла почти вся моя юность. Я надеялся войти в него законно избранным консулом и отпраздновать в нём триумф, который моя армия заслужила победами в Галлии, Германии и Британии. А в действительности я приближался к нему как невольный завоеватель. Я постарался, насколько позволяли обстоятельства, соблюсти приличия Так как официально я ещё оставался главнокомандующим, то предложил сенаторам встретить меня за стенами города. На встречу со мной пришло довольно много народу, и все с явным уважением слушали мою речь, и которой я постарался оправдать меры, принятые Мною Аплодисменты раздались, когда я сказал, что готов пойти на мир путём переговоров. Но, когда начались дебаты о практических шагах к достижению мира, я обнаружил и у сенаторов ту же робость и отсутствие понимания, с которыми столкнулся при встрече с Цицероном. Сети одобрял идею послать к Помпею депутацию, но ни один не нашёл в себе смелости принять участие в ней. Только один из двух присутствовавших на собрании консулов высказал свои, отличные от моих предложения, но и он, подобно Цицерону, уговаривал меня не начинать войну в Испании. И я понял, что сложилась обстановка, похожая на ту, что окружала меня во время моего первого консулата. И тогда у сената была возможность разумно и конструктивно сотрудничать со мной, но он предпочёл изображать гнев или безразличие. Так что в очередной раз я оказался вынужденным действовать без поддержки сената. Я заявил сенаторам, что стремился разделить с ними ответственность и тяготы правления государством, но, если у них нет охоты заниматься этим, я понесу всё бремя правления на своих плечах.

Итак, потратив ни мало ни много три дня на эти бесплодные дискуссии, я принял, как я полагал, соответствующие меры. Я решил немедленно отправиться в Испанию. Необходимо было, чтобы в моё отсутствие и гражданское правление, и оборона страны сохраняли свою эффективность и находились в надёжных и умелых руках, при этом назначенные мною деятели должны иметь хоть какой-то авторитет. Меня уже обвиняли в том, что я революционер: большинство моих лучших друзей и самых активных военачальников происходили не из знатных семей. И поэтому сенаторы и крупные финансисты, с которыми я не хотел ссориться, относились к ним с недоверием. Так что, хотя я знал, что мой друг Бальб или какой-нибудь другой молодой военачальник могли бы управлять страной и эффективно и сдержанно, мне приходилось искать людей, которые уже прославились, но мой выбор был ограничен: большинство аристократов ушли из Рима с Помпеем. К счастью, я мог рассчитывать на одного из преторов, Лепида. Он был знатным человеком, сыном того Лепида, который в годы моей юности поднял мятеж, поддержанный некоторыми моими друзьями и родственниками; сам я в нём не участвовал, так как видел, что бунт обречён на неудачу. Одним из лидеров того восстания был Брут, супруг моей старой любовницы Сервилии и отец того молодого Брута, которого я знал ребёнком и которого люблю до сих пор. Мятеж, как я и предвидел, подавил один из тогдашних консулов с помощью Помпея, который тогда только начинал свою блестящую карьеру. В процессе операции Помпей захватил, а потом предательски убил мужа Сервилии. С тех пор юный Брут отказывался здороваться и говорить с убийцей своего отца. И меня очень расстроило известие о том, что он примирился с Помпеем — несомненно, под влиянием своего дядюшки Катона — и действовал против меня. Однако юный Лепид или лучше помнил своего отца, или лучше просчитал шансы на будущее. Он к тому же состоял в родственных отношениях с Сервилией, будучи женат на одной из её дочерей. Я был не очень высокого мнения о его способностях, но Сервилия убедила меня, что на него можно положиться. Хотя и несколько напыщенный, он, безусловно, оставался порядочным человеком, умеющим завоёвывать уважение к себе. Поэтому я возложил на него бразды правления Италией и никогда не пожалел об этом. Лепид действительно хорош на любом месте, где не требуется принимать решений и иметь дело с военными проблемами. Я осыпал его всяческими наградами, которые тешили их обоих — и его и тёщу, Сервилию. Ему досталась честь пребывать в чине консула дольше, чем кому-либо ещё из римлян: это я постарался, чтобы он получил этот пост в том году, когда я проводил реформу календаря, и год длился все пятнадцать месяцев. Во время моего диктаторства он дважды был начальником конницы. И когда я отправился воевать на Восток, я снова оставил его править Италией: он всё делал так, как ему говорили Бальб и Оппий, которые прекрасно знали и разделяли мои взгляды. Мы с ним хорошо поужинали в последнюю ночь перед моим отъездом, и я был абсолютно уверен в нём.

Даже в тот первый раз, когда я, уезжая, оставил Лепида на этом очень ответственном посту, он правил с тактом и вполне разумно. Чего нельзя сказать о юном Антонии, которому я поручил командование армией и оборону страны.

Пока меня не было, он бестолково выставлял напоказ свои богатства и власть. Он слишком часто появлялся в общественных местах пьяным и как-то устроил грандиозный скандал, когда притащил с собой не только свою прелестную любовницу-гречанку, но и целый гарем молодёжи обоих полов. Но, что поделаешь, более подходящем и подготовленной к этой роли кандидатуры, кроме него, у меня не оказалось. Ещё до начала гражданской войны Антония избрали народным трибуном; он был родом из древней и именитой семьи; его всегда любили в армии, и никогда его склонность к дебошам и пьянству не отражалась на исполнении им своего воинского долга; он и тогда и, надеюсь, сейчас остаётся преданным мне человеком. Я вполне мог рассчитывать на то, что, если Помпей попытается что-нибудь предпринять против Италии, Антоний будет действовать быстро и умело.

Нашёл я работу и для тех аристократов (а их осталось совсем немного в Риме), которые заявили о своём переходе на мою сторону. Молодому Долабелле, зятю Цицерона, и молодому Гортензию, сыну того Гортензия, который до появления Цицерона считался величайшим оратором своего времени, я поручил выполнение одной из самых насущных задач — строительство кораблей, которые мне скоро должны были понадобиться. А Марка Красса, старшего сына моего старого друга, я направил в Цизальпинскую Галлию командовать войсками — он и раньше служил у меня, и служил отлично.

Покидая Рим, я присвоил для нужд войны большую сумму государственных денег, о которых консулы в своём беспричинном паническом бегстве в январе совсем забыли. Когда я уже готовился забрать деньги, один из народных трибунов попытался официально запретить мне это. Тут уж моё терпение кончилось. До тех пор я всё делал законным путём, а тут меня принуждали прибегнуть к оружию и изменить закону. Однако всё закончилось простой угрозой сместить этого трибуна с его поста. И я радовался, что не пришлось прибегать к насилию, поскольку в этой странной войне я ещё не пролил ни одной капли крови. Однако я уже был достаточно обозлён, чтобы при необходимости использовать силу.

И вот, пробыв всего неделю в Риме, я снова покидал его и отправлялся на северо-запад. Часть пути меня сопровождали толпы провожающих; мои сторонники выкрикивали слова одобрения в мой адрес, но участвовали в проводах и те, кто под влиянием вражеской агитации поверил, что я способен устроить побоище, избиение моих врагов или позволить своим ветеранам и галльской кавалерии разграбление Рима и его окрестностей. Эти люди, несомненно, легко вздохнули, увидев, что их худшие ожидания не оправдываются. И теперь они вместе со всеми остальными благословляли моё имя. Однако их благословления не были до конца искренними. Во всяком случае, мне так казалось. Среди многих возгласов, раздававшихся из толпы, часто слышались призывы: «Мир! Дай нам мир!» — и лица римлян конечно же не могли светиться радостью, ведь мы шли воевать против своих соотечественников. Я понимал, что приветствовавшие меня рады только потому, что я ухожу, а вместе со мной из пределов Рима уходит и война, уходит в провинции, и на некоторое время покой городу обеспечен. Со мной уходили многие их друзья и родные, друзья и родные оставались у них и в армиях Афрания в Испании, и Помпея на Востоке. Естественно, они хотели мира, но больше всего, даже больше мира, они хотели, чтобы им позволили вести привычную жизнь, есть, пить, зарабатывать деньги, жениться, прелюбодействовать, ходить в театр и на игрища. И это тоже совершенно естественно. Но как же мало было среди них тех, кто понимал, что эта их обычная жизнь зависит от столь многих вещей, о которых они никогда даже не задумывались! Состояние дорог, цены на зерно, рентабельность торгового флота, угроза нашествия варваров — обо всех этих проблемах время от времени говорилось на народных собраниях. А обычные разговоры, несомненно, касались в основном наших с Помпеем разногласий. На нас смотрели как на двух соперников, вроде участников гладиаторского поединка. Но точного понимания начинавшейся войны у них не было. Я же чувствовал, что эта война (хотя я никогда не хотел её) станет чистым и эффективным средством использования организации и силы против коррупции, обскурантизма и упадка. И все те люди, которые поднимали свой слабый, хотя и искренний, голос в защиту мира, желаемого и мной, не могли понять, что, пока они готовы приветствовать любой мир, даже мир на условиях моих врагов, им вовсе не гарантировано безопасное и длительное наслаждение их привычными занятиями. И объяснялось это довольно просто: старый режим продемонстрировал всю свою беспомощность в управлении государством и неспособность к правильному администрированию. Моих способностей хватает и на то, и на другое.

Тем не менее, когда я уже покинул Рим, крики о мире продолжали звучать в моём сознании. Как я мог винить простой народ за то, что он не понимал того, что и величайшие умы, и сенаторов приводило в смятение и недоумение?

Глава 4 ИСПАНИЯ, МАССИЛИЯ, АФРИКА


В моей книге «О гражданской войне» я уделил большое внимание испанской кампании как из желания быть исторически точным, так и потому, что это кампания, которой я горжусь. Я встретился там с большими трудности ми, однако справился с ними довольно быстро и малой кровью.

В Испании у Помпея стояло семь боеспособных легионов, и к тому же он всегда мог рассчитывать на крупные вспомогательные войска из местного населения. Все эти легионы занимали удобные позиции как для нападения, так и для обороны. Они могли, например, напасть на Галлию и занять её. Я в своё время приложил огромные усилия, чтобы привлечь к себе на службу как можно больше галльской кавалерии и поддерживать дружественные отношения с галльскими племенами, которые, как я думал, усмирены. Но абсолютной уверенности в том, что Галлия останется лояльной ко мне, у меня не было. Умный агент Помпея мог бы сыграть на националистических настроениях галлов, которые, правда, сильно ослабли после поражения Верцингеторикса. Так что первое, что я сделал, начав войну с Испанией, это приказал трём моим галльским легионам под командованием Фабия занять все перевалы через Пиренеи. Фабий быстро и в совершенстве справился с этой задачей. Он почти не встретил сопротивления, и для меня постепенно становился понятным план Помпея: он приказал своим легатам в Испании помедлить с началом сражений и вступать в бой только за явным своим преимуществом, а пока набирать и обучать войско, которое будет использовано в час генерального наступления против меня и с запада, и с востока. Шесть его регулярных легионов под командованием очень грамотных легатов Афрания и Петрея располагались на севере Испании, между Эбро и Пиренеями. Ещё один легион с легатом Варроном во главе — очень слабым военачальником, но, как оказалось, блистательным учёным — находился на юге страны, и главным делом Варрона стала организация доставки продовольствия, денег и снаряжения.

Я планировал присоединить к трём легионам Фабия три своих и значительные силы кавалерии. Но до тех пор советовал Фабию всячески уклоняться от столкновений с армией Афрания и Петрея, расположившейся совсем рядом у Лериды. Кроме того, уклоняясь от сражения, я рекомендовал Фабию с помощью специальных агитаторов привлечь на нашу сторону окрестные племена.

С первым препятствием в этой кампании я столкнулся ещё на пути в Испанию. Правители греческого города Массилии, известив меня сначала о своём желании оставаться нейтральными, вдруг решительно встали на сторону противника. Они приветствовали прибытие Домиция Агенобарба, опозорившегося легата из Корфиния, чью жизнь спасли дважды: сначала его врач-грек, а потом я. Домиций привёл в Массилию флот с остатками своих приверженцев. Как и в Корфинии, он всё ещё рассчитывал, что в битву ввяжется сам Помпей, если защитники города будут стоять твёрдо. Его встретили с воодушевлением и действительно с большим искусством и решимостью организовали оборону города. Массилийцы полностью контролировали морские подходы к городу, и скоро я увидел, что их фортификации невозможно будет одолеть без очень серьёзных осадных работ. Я немедленно приказал строить корабли в Арле, а пока наблюдал за работами по осаде города, надеясь, что они успешно завершатся ещё до того, как можно будет воспользоваться построенными кораблями. Но неожиданно я встретил упорное сопротивление. Был даже случай, когда врагам удалось обмануть наших людей и разрушить довольно значительную часть наших сооружений. А я прекрасно понимал, что в случае провала и в Италии, и в Испании такая новость немедленно отразится на моём престиже. И всё же я должен был покончить с армией легатов Помпея в Испании до начала зимы. Поэтому, оставив Требония с тремя легионами продолжать осаду Массилии и назначив Децима Брута командовать морскими силами, которые вскоре обязательно нам понадобятся, я вызвал ещё три легиона из Италии и пошёл на Испанию со всеми шестью своими легионами. Я перешёл Пиренеи, оставив в тылу у себя не очень надёжно защищённую Италию и враждебную Массилию. Это был риск, но я пошёл на него. Я посчитал — и, как потом оказалось, правильно, — что армия Помпея ещё недостаточно хорошо организована, чтобы предпринять наступление на Италию или Испанию, хотя он и владычествовал на море.

В Испании я столкнулся с решительным сопротивлением командиров и армии Помпея, которая, следуя своим традициям, не боялась сразиться с моими ветеранами. В одной из схваток, которая, по сути, стала первым сражением между римлянами в этой гражданской войне, я потерял по меньшей мере семьдесят отличных воинов убитыми и около шестисот ранеными. И, как когда-то в Британии, удача, казалось, изменила мне, и все силы природы ополчились против меня. В результате неожиданной бури моя армия оказалась заблокированной в узком пространстве между двумя вздувшимися и ставшими непреодолимыми реками. Разбушевавшаяся стихия снесла оба наведённых нами моста; ни один наш обоз не мог добраться до нас, и нам стало всерьёз не хватать пищи Я сам был обеспокоен сложившимся тяжелейшим положением, но мои друзья в Риме, казалось, были озабочены того больше: там все решили, что война практически закончена. Рим известили — и Рим поверил, что под Массилией моя армия разбита, что сам я вот-вот сдамся противнику и что Помпей во главе всей своей армии направляется по побережью Африки в Испанию. Эти слухи сильно повлияли на публику. Начался большой исход сенаторов и прочих граждан из Рима: все спешили присоединиться к Помпею, к неминуемому, как они считали, победителю в этой войне. И Цицерон среди них. А в Испании многие племена отвернулись от меня и направляли своих посланников к Афранию и Петрею. На юге Варрон, который до той поры вёл себя разумно и в частных беседах даже хорошо отзывался обо мне, начал проявлять небывалую энергию, арестовывая или штрафуя тех, кто поднимал голос в защиту мира. Он тоже со всей очевидностью старался доказать свою верность побеждающей стороне. В своих выступлениях Варрон призывал к смертоубийству Цезаря, но, как бы ни блистал он своим красноречием, призывы его отдавали фальшью и были несправедливы.

Тяжкий труд и изобретательность помогли нам одолеть судьбу. Я вспомнил, как в Британии, наблюдая за аборигенами, я увидел их лёгкие, почти круглые лодки, не очень удобные в управлении, но прекрасно державшиеся на бурных водах. Материал для их постройки оказался у нас под рукой, и мы соорудили целый флот из этих скорлупок. Сначала подразделения отборных войск были переправлены на них через реку и создали там мощный плацдарм прежде, чем враг догадался, чем они занимались, За ними последовал ещё один легион, и началось возведение моста уже с двух сторон. Через два дня мост был готов. Теперь я мог воспользоваться своей кавалерией, которая значительно превосходила вражескую и теперь не только охраняла наши обозы, но и перехватывала вражеские, лишая армию Афрания и Петрея продовольствия. Приблизительно в это же время я получил известие о крупной морской победе Децима Брута возле Массилии. Эта победа не решала дела, но имела громадное значение: мы захватили инициативу и в Массилии, и в Испании. В результате в Испании началось обратное движение племён от Афрания ко мне. И из Рима мне сообщили, что многие из тех, кто упаковал вещи и собирался бежать к Помпею, решили отложить свой отъезд до тех пор, пока не станет ясен исход испанской кампании.

Мы выиграли ту кампанию в конечном счёте потому, что не испугались тяжёлых переходов и упорного труда. С удовольствием вспоминаю, что не было ни одного крупномасштабного сражения и потери среди римлян оказались самые минимальные. Вскоре после того как мы выбрались из ловушки, подстроенной природой, Афраний и Петрей пришли к разумному решению отступить за Эбро, в регион, более благосклонно настроенный к ним, с хорошим снабжением, и там уже они могли выбирать позиции для сражений в соответствии с их планами. Но благодаря потрясающей выносливости моих солдат, которые прошли куда более длинный и трудный путь, чем наш противник, мы догнали врага на перевалах, что лежали у него на пути. Именно тогда у нас появилась возможность в бою разбить врага, и мои войска, воодушевлённые успехом и хотевшие как можно скорее покончить с войной, требовали вступить в сражение. Но я отказался дать приказ к бою. Мне виделась перспектива выиграть эту войну без кровопролития. Хотя многие мои солдаты рвались в бой, я не хотел приносить в жертву их жизни, когда в этом не было особой необходимости; да и ненужная гибель римлян другой стороны только добавила бы горя к тому, что всегда сопутствует гражданской войне; и ещё я надеялся, если снова, как в Корфинии, буду милосерден к фактически обречённому врагу, я заставлю Помпея, Катона и весь мир согласиться с тем, что я не Сулла, не чванливый дикарь и на самом деле стремлюсь к миру. На этот шаг толкало меня, кроме того, как это часто бывает со мной, некое эстетическое соображение: для полководца одержать победу без кровопролития, если только такая возможность есть, дело куда более чистое и славное, чем любое сражение. Так что, когда враг оказался в моей власти, я не стал его атаковать. Мои солдаты пришли в ярость. Многие из них кричали, что в следующий раз, коли я намерен так бросаться победами, они не послушаются моей команды и не станут сражаться. Но я знал, как быстро они остывают. И действительно, на следующий день произошло событие, которое убедило их, пусть ненадолго, что я был прав, а они заблуждались.

Лагери двух враждующих армий располагались близко друг от друга. Когда Афраний и Петрей ускакали проверить, как идут дела с рытьём траншей на новой линии, солдаты с обеих сторон начали брататься. Группы солдат свободно переходили из одного лагеря в другой, где их встречали друзья. Очень скоро стало ясно, что наши враги вовсе не жаждут войны, но они были хорошими солдатами и не могли изменить клятве в верности своему командиру. Однако, когда мои ребята рассказали им но всех подробностях, как я вёл себя в Корфинии, и уверили их, что Афранию и Петрею нечего бояться, они захотели немедленно заключить мир. Делегации ведущих центурионов и военачальников пришли в мой лагерь и просили дать им гарантии, что я и сам желал сделать. Тем временем в обоих лагерях воцарилась атмосфера праздника, как будто с войной уже покончено. Сколотились хмельные компании. Вражеские солдаты благодарили наших за то, что они сохранили им жизнь накануне, и мои воины были так глубоко тронуты их изъявлениями признательности, что поверили — это именно они, а не я, заслуживают их.

Эти сцены веселья и радости оказались резко прерваны. Афраний и Петрей с несколькими отрядами испанской кавалерии вернулись в лагерь. Им пришлось сразу решать, как отнестись к сложившейся ситуации. Возможно, Афраний, хоть в социальных вопросах он и не был силён и особым умом не блистал, будучи опытным командиром, склонил бы голову перед неизбежным. Но Петрей, человек решительный, который не любил меня лично и боялся за свою жизнь, категорически потребовал продолжения войны. И действовал он весьма энергично. Петрей переходил от когорты к когорте и уговаривал своих солдат сохранять верность их главнокомандующему Помпею и не предавать его. В то же время он силами своей испанской кавалерии и нескольких вооружённых приверженцев окружил всех тех моих солдат, которые оставались у него в лагере. И многие из них, несмотря на не объявленное, но принятое обеими сторонами перемирие, были убиты на месте. Остальные, обернув в качестве щита левую руку плащом, мечом пробили себе дорогу обратно, в наш лагерь. Я же всех солдат Афрания и Петрея, которые оказались у нас, отпустил в их лагерь. Некоторые из них, в том числе несколько старших центурионов и младших командиров, изъявили желание остаться со мной и поступили на службу в мою армию.

Так Петрей в корне пресёк многообещающую инициативу солдат. Этот инцидент выявил, как мне кажется, общее стремление к миру, которое разделял вместе со всеми и я, и доказал бессмысленность враждебного отношения ко мне небольшой кучки людей, кто по надуманной причине был — и теперь, возможно, остаётся — решительно настроен на то, чтобы уничтожить меня. И вот в лагере Афрания и Петрея каждого заставили снова торжественно поклясться в верности. Воины давали клятву принять участие в сражении, хотя всем стало ясно, что не было необходимости в этом сражении и что их армия очень скоро вынуждена будет позорно сдаться.

Афраний и Петрей оказались в сложнейшем положении. Моя кавалерия перехватывала обозы с продовольствием и пресекала все их попытки продвинуться вперёд. В конце концов мы преградили им доступ к воде и принудили капитулировать. Я настоял на том, чтобы процедура капитуляции проходила не приватно, как предлагал Афраний, а публично, перед строем обеих армий; и после жалкого выступления Афрания, в котором он умолял проявить милосердие к нему и его солдатам, я произнёс довольно длинную речь, потому что хотел, чтобы все поняли, кто в этой войне был готов проявлять милосердие, а кто не собирался этого делать. Уже их поведение в отношении моих солдат, которых они застали за переговорами о перемирии, о котором они теперь сами молили меня, лишило их права просить о милосердии. А их шесть легионов — великолепное воинское соединение, насколько я могу судить, — ради чего набрали их, если не ради единственной цели — использовать их против меня в то или иное время? Такая армия была слишком велика для повседневной службы в Испании. С самого начала её нацеливали на разгром моих войск, хотя сам я никогда не грозил и не думал поднимать легионы против Италии, пока мои враги не нарушили конституцию и не принудили меня защищать свою жизнь. Далее я очень подробно описал, как терпеливо воспринимал любые провокации. Затем я обратился к легионерам, которых заставили сражаться против меня (после чего они не могли больше продолжать службу), с единственной просьбой — сложить оружие и спокойно покинуть армию. Что же касается их командиров, Афрания и Петрея, которые убили моих воинов и продлили тем самым страдания римских солдат, то они могут отправляться куда им угодно. Единственно, что я требую от них, это чтобы они оставили Испанию.

Но даже после этого у меня возникли неприятности из-за Афрания и Петрея: они не захотели платить своим войскам. Я уладил это дело и проследил, чтобы до того, как армия противника будет распушена, всё то имущество, которое мои солдаты отобрали у них, было им возвращено. Думаю, что большинство моих воинов приветствовали такую снисходительность к побеждённому врагу — это всё-таки их соотечественники. Но я знал, чтоостались и разочарованные и обозлённые. В Галлии мои легионеры привык ли получать доход от каждой удачно проведённой операции. Теперь они возмущались запретом грабить испанские города и вражеских солдат-римлян. Были и такие, кто, прослужив в армии многие годы, позавидовал солдатам противника, которые возвращались к обычной гражданской жизни. Всё это естественные чувства, и я не считал их настолько сильными, чтобы опасаться их. Да они тогда и не представляли опасности, хотя впоследствии такие настроения причинили мне некоторые неприятности. Но я точно знал, что в конечном счёте мои солдаты будут стоять насмерть за мою честь и честь армии. Они тоже знали, что, как бы далека ни была наша победа, она состоится и все легионеры получат от меня награды. Они прекрасно понимали, что, хотя я делю с ними все трудности и опасности, никакие их жалобы и требования, будь они справедливые или несправедливые, неважно, никогда не изменят моего решения. Я считал, что дело солдата добиваться любви своего главнокомандующего и не дело главнокомандующего отказываться от своих решений, чтобы снискать любовь своих подчинённых.

Я не дождался благодарности Афрания и Петрея за спасение их жизни. Оба они снова присоединились к Помпею и сражались против меня до самого конца. Потом я слышал, что кто-то из стратегов-любителей из окружения Помпея обвинил Афрания в том, что он якобы за кругленькую сумму продал мне свою армию. Такая манера охаивания типична для моих врагов, которые так страстно ненавидят меня, что не способны поверить в то, что я могу выиграть сражения благодаря только своему таланту полководца. Помпей, конечно, лучше других знал это. А Афраний сделал всё, что было в его силах.

На юге Испании у меня не возникло никаких затруднений. Варрон, надо отдать ему должное, постарался со своими незначительными силами оказать мне достойное сопротивление, но не получил никакой поддержки. Кордуба, Гадес и другие города, где люди помнили меня с тех пор, как, получив своё первое назначение, я служил у них в качестве квестора, все заявили о своей лояльности ко мне, и Варрону не осталось ничего другого, как сдаться. Он тоже после всего того, что говаривал про меня, побаивался за свою жизнь и был очень удивлён, когда услышал от меня, что ему нечего бояться. Я обнаружил, что, несмотря на своё деспотическое правление, все свои отчёты об управлении провинцией он составлял чрезвычайно скрупулёзно. Варрон действительно оказался не только большим учёным, но и отличным организатором. Двумя годами позже я назначил его проектировщиком и учредителем большой публичной библиотеки в Риме, воплощении моей мечты — такой же полной и ценной коллекции книг, которую, к сожалению, уничтожили в Александрии.

Война в Испании закончилась, и, судя по сообщениям, которые я получал от Децима Брута и Требония, продолжительное сопротивление Массалии тоже подходило к концу. У меня появилась надежда, что, поскольку на западе везде установилась благоприятная обстановка, передо мной теперь стояла пусть очень трудная, но последняя задача — встреча с армией Помпея в Греции. Но не успел я покинуть Испанию, как до меня дошло известие о поражении, постигшем моего друга Куриона в Африке. Это был тяжёлый удар, который означал, что сторонники Помпея могут теперь спокойно обосноваться в Африке, так же, как они уже окопались в Северной Греции и на Востоке.

Курион начал свою кампанию в Африке всего лишь с двумя легионами и небольшим отрядом кавалерии. Как я и ожидал, он оказался вдохновенным командиром, но в то же время не забывал прислушиваться к советам более опытного Ребилия. Он быстро добился значительных успехов, выступив против римских защитников провинции — помпеянцев, но когда Курион услышал, что к ним пришло подкрепление — армия моего старого недруга, царя Нумидии Юбы, — он поступил разумно, отведя своё войско на надёжные, хорошо выбранные позиции и отослав Ребилия назад в Сицилию, чтобы тот привёл в его распоряжение остававшиеся там два легиона. Погубила его импульсивность характера. Он поверил каким-то дошедшим до него ложным слухам, касавшимся оценки сил противника, счёл, что со своими двумя легионами сумеет одержать славную и окончательную победу, и попал в результате в ловушку. Полный разгром его армии был похож на тот, что потерпел в Парфии Красс. Так же как Красс, он со своими солдатами во время битвы слишком глубоко и слишком поспешно продвинулся вперёд и затем в невыгодной для себя позиции оказался окружён вражеской кавалерией. Большинство его солдат (из сдавшегося нам Корфиния) были или убиты, или захвачены в плен. Очень немногим удалось бежать, и, рад сказать, среди бежавших оказался мой друг по литературным дискуссиям Поллион. Сам Курион погиб так же отважно, как и жил. Совсем недолгое время он прослужил у меня, но проявил такие качества, которые я обычно наблюдал у своих лучших центурионов и военачальников в период галльской войны. Ему подвели коня, и он мог бы спастись, но Курион предпочёл умереть вместе со своими солдатами. «Цезарь доверил мне армию, — сказал он, — а я потерял её. Я никогда не смогу прямо взглянуть ему в глаза».

И вот хотя в Испании я одержал почти бескровную победу над вражеским войском из более чем семи легионов, должен признать, что в этой войне мои армии и мои друзья постоянно оказывались пострадавшей стороной как во время битвы, так и после неё. Афраний и Петрей свободно удалились, и их войска разошлись по домам без всяких потерь, а вот пленные из армии Куриона были убиты царём Юбой, варваром-союзником римлян, который в результате овладел Африкой. Понесли мы потери и в Адриатике, где адмиралы Помпея разгромили большую часть флота, собранного Долабеллой, а потом отрезали и принудили сдаться почти два легиона моих войск в Иллирике. Эти их достижения важны не только сами по себе, но и потому ещё, что сводили на нет эффект от моего захвата Испании и моей снисходительности, проявленной там.

Возвращаясь поздней осенью из Испании, я принял капитуляцию Массилии. Её жители с самого начала и позднее, во время осады, вели себя предательски, нарушив согласованное между нами перемирие. У меня явились все основания поступить с ними жестоко, позволив моим солдатам грабить город и брать в рабство его обитателей. Более того, тем самым я отблагодарил бы моих уставших легионеров. Но я проявил уважение к этой греческой колонии и, кроме того, хотел, чтобы всем стало понятно, что моя натура и моя политика всегда будут склонять меня к милосердию. Перед самой капитуляцией города Домиций Агенобарб сумел сбежать на корабле, тем самым избавив меня от необходимости во второй раз простить его. Я ограничился тем, что проследил, чтобы город был разоружён, и конфисковал флот и государственную казну для собственных нужд.

А пока с помощью Лепида я устроил так, чтобы в Риме меня провозгласили диктатором на оставшуюся часть года. В Италии у меня накопилось много дел, да к тому же я стремился начать кампанию против Помпея, по возможности не откладывая этого в долгий ящик. Поэтому я оставался в Массилии только до тех пор, пока не убедился, что город надёжно защищён. Я сразу же направился в Италию, но по пути получил донесение о том, что легионеры моей испанской армии, которые выступили из колонии раньше меня, взбунтовались и опустошают окрестности Пьяченцы. Ни с чем подобным мне не приходилось иметь дела со времени моего похода против Ариовиста. Я и сейчас при воспоминании об этом испытываю тот же гнев, что и тогда.

Глава 5 НАЧАЛО ВОЙНЫ В ГРЕЦИИ


Особое чувство ужаса охватывает меня при мысли о мятеже в армии, примерно такое же, что и при известии о предательстве друга. Пожалуй, два события, пришедшиеся на годы моей жизни, больше всего потрясли меня как с точки зрения морали, так и в эстетическом плане — это мятеж в победоносных войсках Лукулла в восточном походе и убийство Сертория, совершенное теми, кого он считал своими друзьями. Это были трагические события, так как оба — и Лукулл и Серторий — были великолепными солдатами, оба заслуженно стяжали себе успех, и оба в трудное для себя время оказались брошены и преданы слабыми и подлыми подчинёнными, которым они полностью доверяли. Что до меня, то убить меня могут всегда, а вот оказаться бессильным в усмирении мятежа в собственных войсках для меня просто немыслимо: слишком хорошо я их знаю, и они в конце концов знают меня.

И тем не менее взрыв беззакония в моих легионах под Пьяченцей сильно обеспокоил меня тогда. Я узнал, что зачинщиками мятежа стали солдаты девятого легиона, где небольшая группа любителей беспорядков воздействовала на своих товарищей, в их числе и нескольких центурионов. Волнения быстро распространились по всей армии, и к моменту моего появления в Пьяченце другие легионы тоже оказались вовлечены в восстание. Очевидный успех зачинщиков в каком-то смысле облегчил мою задачу, потому что они создали, как и подобало мятежникам, организацию во главе с избранным или навязанным солдатам комитетом из двенадцати человек, которые претендовали на роль представителей всех солдат. Обыкновенные жадность и жалость к себе стали причиной их недовольства. Разными надуманными доводами они убедили самих себя, что заслуживают больших наград, чем те, которые они получили; раздавались громкие жалобы (которых не услышишь от них никогда, кроме как в праздные дни) на состояние здоровья, на лишения, которые они уже претерпели, и на постоянное давление с моей стороны на них с тем, чтобы вовлечь их в новые кампании и новые лишения. Один из их фаворитов-ораторов особенно любил такие фразы: «Даже металлические мечи и щиты изнашиваются в конце концов, а этот наш главнокомандующий продолжает снова и снова безжалостно эксплуатировать нас в своих собственных интересах, хотя мы не железные, мы состоим из плоти и крови». Я вижу, насколько эффективны подобные речи, но и насколько они лживы. И я разозлился, узнав, что мои солдаты могли поверить, будто я умышленно развязал эту войну, хотя все мои действия с самого её начала свидетельствовали об обратном.

Пришлось мне самому явиться к этой необузданной толпе, совсем недавно представлявшей собой образец дисциплинированной армии. Я вышел к ним в окружении необычно большого и сильного отряда телохранителей, отборных воинов, известных всей армии своими отменными подвигами. Я сделал это не из боязни повторения судьбы моего тестя Цинны, который много лет назад был убит своими взбунтовавшимися войсками, потому что не принял необходимых мер предосторожности. Я просто хотел показать легионерам, что они недостойны больше моего доверия, и сразу понял, что сделал правильный ход. Солдаты заволновались, увидев меня необычным образом отгороженным от них. Конечно, так называемый комитет убедил их, что стоит им пригрозить мне своим переходом на сторону Помпея, как я тут же пойду на любые уступки. Но тут они вспомнили то, что и так хорошо знали: запугать меня невозможно, и я скорее умру, чем подчинюсь требованиям своих войск. Когда я начал говорить, из задних рядов послышалось несколько возмущённых выкриков, но после нескольких произнесённых мною фраз меня стали слушать в полном молчании.

Я начал спокойно, напомнив им, в каких переделках в Галлии мы побывали, и ещё сказал им то, что, как мне казалось, ясно всем, — я люблю своих солдат и хотел бы, чтобы они любили меня. Но я не из тех военачальников, сказал я им, кто пытается завоевать популярность у солдат, разделяя с ними или прощая им их грехи. Затем я подчеркнул, что все наши кампании обеспечили им не только широкую известность, но и оплату, которая гораздо больше и регулярнее, чем в любой другой армии Рима за всю его историю. Они знали, как я лично всегда заботился о поставках продовольствия и об их комфорте; они знали, что после каждой удачной операции я награждал их. Не забыли они, конечно, и о своих тяжких трудах, и моих требованиях жёсткой дисциплины. А помнят ли они тот восторг, который испытывали в самый разгар трудных сражений? Помнят ли они о победах, которые сделали их знаменитыми во всём мире? Я сказал, что теперь мне трудно узнать в них людей, которых я знал и которым верил. Они, римляне, в собственной стране уничтожают имущество своих же соотечественников, ведут себя хуже, чем вели себя белги и кельты, которых они когда-то разгромили. Они опозорили себя и тем самым опозорили меня.

Я заметил, что не могу поверить в то, что все они в одинаковой мере замешаны в тех трусливых и безответственных делах, которые здесь творились. Я, конечно, хотел бы думать, что большинство из них лишь обмануты горстью бесчестных заводил, которые в действительности не являются ни хорошими солдатами, ни хорошими людьми и состоят, возможно, на жалованье у наших врагов. Но даже это не снимает с них вины. Всего нескольким негодяям удалось разложить такую массу людей, в результате они действовали против совести и против собственной натуры. Но ведь это закон природы, что одни командуют, другие им подчиняются. Когда попирается этот закон, всякая человеческая организация распадается, наступает хаос и разлад.

Если говорить обо мне, то они сами знают, гожусь я или не гожусь в командующие. Я веду свой род от основателей Рима и даже от самих бессмертных богов. И государство доверяло мне ответственные посты претора, консула и наместника провинций. Что будут стоить моё происхождение и власть, которой облёк меня народ Рима, если я покорюсь требованиям каких-то ничтожеств из собственной армии? Неужели эти жалкие зачинщики надеются запугать меня? Каким образом? Может быть, они думают, что я боюсь смерти? Так даже если вся армия решит расправиться со мной, я скорее умру, чем откажусь от своих прав и долга главнокомандующего. Уж не думают ли они повлиять на меня, пригрозив оставить меня и перейти на сторону Помпея? Если так они понимают верность и если действительно этим дышат, пусть отправляются к Помпею, он будет рад им. Я же предпочитаю, чтобы такие солдаты находились среди моих врагов, а не в моей армии. Но пусть они не надеются, что я предоставлю им транспорт до Греции или разрешу пройти маршем через Италию, грабя при этом свою страну. Они имеют право думать только о себе, я же должен думать об интересах республики и о своих собственных интересах. Мне в моей армии не нужны нерадивые солдаты-бунтовщики, и я не потерплю бандитов и грабителей в Италии, как не терпел их в Галлии.

Когда я заканчивал свою речь, большинство центурионов и командиров склонились у моих ног и умоляли простить их солдат. Я понял, что они выражали чувства всей армии, и всё же считал, что какие-то дисциплинарные меры должны быть приняты. На основе донесений, доставленных мне, был составлен список из ста двадцати человек, в который попали имена всех вожаков и наиболее рьяных их сообщников. Этот список тотчас огласили, и по реакции слушателей я понял, что моя информация была правильной. Из всего большого списка я отобрал двенадцать человек, которых должны были казнить, и вышло так, что эти двенадцать оказались как раз теми, кто возглавил это восстание. И снова, когда громко зачитали эти двенадцать имён, слушатели проявили что-то вроде удовлетворения и уважения к тому, что было воспринято как перст судьбы. Однако один из приговорённых громко протестовал, и я видел, что остальные одобряют его протест. Я велел ещё раз рассмотреть его дело и обнаружил, что он слыл хорошим солдатом, а когда начался мятеж, его не было в лагере. Донос на него написал его центурион, с которым он поссорился из-за своих личных обид. Я счёл справедливым поставить в список имя самого центуриона вместо ложно обвинённого им солдата. Так и сделали; двенадцать человек были казнены, и пошатнувшаяся дисциплина восстановилась. Теперь я мог спокойно продолжать свой путь в Рим в полной уверенности, что никаких беспорядков в армии не последует.

Я вошёл в Рим как диктатор. У меня были основания для того, чтобы с помощью Лепида получить такие полномочия. И теперь появилась возможность провести выборы под моим контролем, быстро принять необходимые законы и восстановить веру в стабильность существующего режима. Я узнал, что многие из тех, кто поспешил отправиться к Помпею в те дни, когда мне так тяжело доставалось в Испании, не смогли найти транспорт для переезда через море и, получив известие о моей победе, вернулись в Рим. Кое-кто из них только потому не присоединился к Помпею, что испугался трудностей морского путешествия или жизни в лагере. И хотя я всеми средствами пытался доказать им, что способен прощать врагов, богатые финансисты всё же оставались под впечатлением, что я могу повести себя в отношении их так, как в своё время грозился Катилина, и проведу закон об отмене всех долгов. Они обращали внимание на то, что в моей партии много способных молодых людей вроде Антония и Куриона, которые почти так же увязли в долгах, как в своё время в их возрасте я сам. Но эти люди успели забыть, что я заплатил долги не только Антония и Куриона, но и свои тоже, и они готовы были принять за истину, что, раз уж среди моих сторонников так много неимущих авантюристов, я буду защищать их интересы за счёт интересов имущих граждан, за счёт порядка и стабильности. В той обстановке всеобщей неразберихи богатые не хотели одалживать, а должники не хотели платить даже проценты от долга. Принятые мною меры в области финансов оказались весьма успешными. Мне удалось облегчить до некоторой степени бремя долгов для должников, а также убедить кредиторов, что давать взаймы — дело выгодное и что так оно и будет, пока я остаюсь у власти: никаких революционных перемен в существующей социальной системе не будет. В качестве диктатора я ещё обнародовал несколько запоздалый законодательный акт (дань справедливости) о восстановлении в правах всех потомков тех людей, которые были убиты в период кровавых репрессий Суллы: совершенные уже тридцать лет назад, они остаются незаживающими ранами в моей душе. Сулла не только убил отцов, он лишил имущества и прежнего статуса детей и внуков этих несчастных. Среди них было много друзей или сообщников моего дяди Мария, моего тестя Цинны, моей матери и различных деятелей-либералов, которых я помнил с детства. Да и сам я при Сулле находился ближе к смерти, чем за всё время галльской войны.

Я также организовал возвращение из изгнания тех, кого в судебном порядке Помпей выслал из Рима и которые потом предложили свои услуги мне. Для меня это было обычным проявлением благодарности, но я внимательно следил за тем, чтобы процедура возвращения соответствовала конституционным нормам, потому что не хотел оказаться в роли человека, лишающего народ Рима каких-либо его прав, и особенно права на милосердие.

Затем, после выборов, я сложил с себя полномочия диктатора — этот пост я занимал всего одиннадцать дней. Я был избран консулом на следующий год, заняв, таким образом, в назначенный мною день пост, который мог бы стать моим и мирным путём, без всяких гражданских потрясений. Но мои враги вынуждали меня уделять всё своё внимание военным проблемам, в то время как в мои планы входило прежде всего мирное переустройство. Моим коллегой-консулом стал Сервилий Исаврик, сын того военачальника и государственного деятеля, с которым я соперничал во время выборов верховного понтифика. Сервилии — один из древнейших и благороднейших родов, и я мог полностью положиться на своего коллегу в том, что он будет выполнять всё, что я пожелаю.

У меня были все основания хотеть скорейшего окончания войны, и поэтому в середине декабря, не дожидаясь официального введения в должность, я покинул Рим и присоединился к своим легионам в Брундизии. Я знал, что в прошлом году, пока я воевал в Испании и Массилии, против Помпея не выступал никто, ни одна армия, так что он имел все возможности проявить свои таланты администратора и полководца. Девять его легионов, прекрасно обученных и экипированных, по численности превосходили мою армию ветеранов, которая к тому же была измотана длительными переходами и переменой климата. И, уже находясь в Брундизии, я понял, что многие из солдат настолько устали, что использовать их в ближайшее время просто нельзя. А Помпей тем временем вдобавок к своим легионам создал замечательные кавалерийские войска из греков, германцев, галлов, каппадокийцев, обеспечив их опытными командирами. Он набрал лучников и пращников с Крита, из Спарты, Сирии — отовсюду. И у него скопились огромные запасы продовольствия и военного снаряжения. Всего этого он добился благодаря своему господству на море. К тому времени он собрал громадный флот из Азии, Египта и из всех небольших греческих городов и островков, где так сильны были мореходные традиции. Командовал флотом мой злейший враг, а когда-то коллега по консулату Марк Бибул. Сомневаюсь, чтобы этот Бибул стал достойным командиром, но в чём ему нельзя отказать, так это в его почти маниакальной ненависти ко мне. Жертвуя своим здоровьем и удовольствиями, он готов был делать всё, лишь бы уничтожить меня (и в конце концов этот бедняга умер от переутомления и собственной спеси).

В Брундизии я собрал двенадцать легионов в довольно неважном состоянии и хотя и меньшее, чем у Помпея, но вполне достаточное для меня количество галльской и германской кавалерии. Если бы мне представилась возможность в то время переправить всю армию через море и затем принудить Помпея принять бой, я нисколько не сомневался бы в исходе сражения. Но в войнах вообще очень редко представляется случай простыми средствами решать проблемы, и на тот раз я столкнулся с огромнейшими трудностями. Во-первых, у меня не набиралось столько кораблей, чтобы я мог транспортировать всю мою армию сразу. Во-вторых, военных кораблей для охраны того небольшого количества транспортов, которые у меня были, тоже не хватало. И если бы Бибулу удалось перехватить нас в море, можно представить себе, какое страшное и непоправимое поражение мы потерпели бы. Избежать этого риска можно было одним способом: пройти маршем через Иллирик в северную часть Греции; я думал над этим проектом, но отказался от него из-за трудностей с поставками продовольствия и из-за ландшафта страны, по которой нам пришлось бы пройти. К тому же, пока мы карабкались бы там, на севере, по горам, Помпей мог высадиться с армией в Италии, остававшейся беззащитной, а затем заблокировать нас с моря. Так что волей-неволей мы должны были пойти на серьёзнейший риск и пересечь море с недостаточным количеством транспортных и военных кораблей, к тому же в самое неподходящее время года.

Прежде чем грузиться на корабли, я обратился к своим войскам и сказал, что, надеюсь, это будет наша последняя кампания, хотя и самая трудная. У нас мало кораблей, и поэтому всем им придётся оставить на берегу тяжёлые пожитки и рабов, которых они приобрели в прежних походах. Они должны взять с собой на борт корабля только то, без чего нельзя обойтись в бою. Но воины могут поверить мне — после войны они не будут беднее, чем сейчас.

После моего выступления настроение в войсках царило превосходное. Те, кому из-за недостатка транспорта пришлось остаться на берегу, негодовали на то, что им предпочли других. Никого не смутил риск, на который мы сознательно шли. Итак, четвёртого января я пустился в море всего лишь с семью легионами. На противоположном берегу все гавани были в руках врага, Бибул со ста десятью судами располагался на острове Корфу, не так уж далеко к югу от нас. У меня было всего двенадцать военных кораблей для защиты транспортов, когда недалеко от побережья Греции нас засекли восемнадцать кораблей вражеского патруля. Этот патруль, наверное, из трусости не стал нас атаковать, а мог бы причинить нам большие неприятности. Мы держали курс на север и нашли наконец место южнее Аполлонии, где можно было высадиться на берег. Как только мы разгрузились, я тотчас отослал флот обратно в Брундизий, чтобы он доставил оставшуюся часть армии под командованием Антония. Пока что мне сопутствовала удача, и я подумал, что снова, как это часто бывало прежде, я смогу извлечь пользу из внезапности моих действий. Если удастся переправить сюда всю армию, я стану опасен для Помпея и на море и тогда, возможно, заставлю его немедленно вступить в сражение на моих условиях.

Но всё получилось далеко не так. Бибул действовал гораздо энергичнее, чем я мог предположить. Он вышел в море сразу после того, как получил известие о моём морском вояже, и, хотя не успел помешать нам высадиться на берег, у него хватило времени перехватить наш конвой на обратном пути в Брундизий. Бибул в общей сложности захватил около тридцати наших судов. Он их поджёг и в своей дикости дошёл до того, что вместе с ними сжёг и капитанов, и команды кораблей. Остатки нашего флота тем временем достигли Брундизия, и в согласии с моим настойчивым требованием кавалерия и легионеры во главе с Антонием погрузились на корабли. Они уже вышли из гавани, когда получили от меня сообщение о приготовлениях противника на море. Антоний благоразумно вернулся в Брундизий. Если бы моё послание не пришло вовремя, их почти наверняка разгромили бы. Таким образом, эта часть моей армии была спасена, но пользы от неё не было никакой, потому что в морской блокаде врага не существовало ни одной лазейки. Я ошеломил врага, высадившись с армией в Греции, но этих сил не хватало для достижения моих целей.

Я не мог вернуться назад и не мог ждать, что мой флот прорвётся ко мне благодаря какому-нибудь недосмотру со стороны Бибула. Доставка продовольствия по морю исключалась, поэтому пришлось самим обеспечивать себя продовольствием из тех источников, которые были здесь, под рукой. Я сразу же приступил к захвату городов на побережье, охраняемых гарнизонами войск Помпея, таким образом обеспечивая себя продуктами, а также отрезая вражеские корабли от источников пресной воды. Пусть они господствовали на море — я господствовал на суше и тем самым принуждал их совершать длительные путешествия на Корфу за питьевой водой. За какие-то несколько дней я взял города Орик и Аполлонию, а потом быстро прошёл на север к главной базе Помпея в Диррахии. Тогда же я отправил Помпею послание с его доверенным префектом Вибуллием Руфом, который дважды побывал у меня в плену — первый раз в Корфинии, а потом в Испании. В послании я подтверждал, что по-прежнему готов пойти на мирные переговоры. Я распущу свою армию в течение трёх дней, если Помпей поклянётся сделать то же самое. Я напоминал ему в послании, что у нас обоих есть все основания не доводить дело до крайности. В этой войне мы оба одерживали победы и терпели неудачи. Мы оба хорошо знаем, какую огромную роль играет случай, когда силы обеих сторон равны. И теперь никто не скажет, кому из нас предназначено судьбой выжить в этой войне; единственное, что можно с уверенностью утверждать, — это, если события будут развиваться тем же путём, один из нас погибнет неизбежно. Так не лучше ли нам и для блага страны, и для себя самих заключить мир?

Я был искренен в своём письме, хотя больших надежд на то, что Помпей примет мои условия, не питал. В те дни, когда я оказался отрезан от половины моей армии, находившейся в Италии, ему, должно быть, мнилось — и небезосновательно, — что я нахожусь в невыгодном положении. И возможно, я несколько преувеличивал степень его образованности, когда высказывал предположение, что он знает о той роли, которую играет случай в войне. Он не изучал Фукидида и считал себя непобедимым.

Наверное, и Вибуллий понимал, что его командир откажется от переговоров. Он скакал день и ночь, пока не добрался до него, и торопился не оттого, что надеялся на скорое заключение мира, а потому, что спешил известить Помпея о моём положении, моих войсках и моих намерениях. Только после того как окончилась война, я узнал, как было принято моё послание. Вибуллий настиг Помпея на марше, когда тот по северной дороге шёл из Салоник в Диррахий, где собирался провести зиму. Он успел прочитать всего несколько предложений из моего письма, когда Помпей прервал его словами: «Я скорее умру и уж лучше увижу свою страну в руинах, чем допущу, чтобы люди говорили, что я чем-то обязан Цезарю». Это тщеславное и недостойное мнение разделяли с ним и Катон, и Лабиен, и прочие так называемые «патриоты» в лагере Помпея.

Однако тщеславие и самоуверенность Помпея не сделали его отношение к предстоящей операции небрежным, а его самого вялым. На протяжении всей кампании, почти до самого её завершения, он проявлял все те качества, благодаря которым справедливо заслужил титул «Великий». На основании полученной от Вибуллия информации он сразу же разгадал мои планы и энергично приступил к действиям. Дорога в Диррахий, по которой он должен был пройти, была гораздо лучше той, по которой туда направлялись мои войска, но Помпей не допустил ошибки — он правильно оценил способность моих легионов к стремительным марш-броскам на большие расстояния. Помпей так жёстко требовал от своей армии напряжённейшего марша, что многие не выдерживали и умирали в пути, а некоторые, не привыкшие к подобному способу ведения войны, дезертировали. Это был решающий момент, так как, если бы я занял гавань и базу, это компенсировало бы отсутствие части моих легионов. Окажись Помпей чуточку менее энергичен, мы бы снова поставили его в тупик. Но он опередил меня, опередил всего на несколько часов. Мне не осталось ничего другого, как отступить на позиции, с которых я мог бы обеспечить защиту Аполлонии и других находившихся у нас в руках городов. Мы расположились на берегу реки Апс, а Помпей стал лагерем на её противоположном берегу. Я не мог с моим сравнительно небольшим войском дать сражение, к тому же на невыгодном для меня поле боя, а Помпей не собирался нападать на меня на выбранном мной плацдарме. Он понимал, что ему лучше воздерживаться от столкновений. Снабжение у него было превосходное, и силы его с каждым днём росли; и Помпей знал, как плохо обстоят у меня дела со снабжением продовольствием, и, конечно, надеялся, что моя армия распадётся сама собой или станет для него лёгкой поживой.

В ту зиму армии стояли месяцами так близко одна от другой, что была сделана ещё одна попытка договориться о мире, которого хотели солдаты обеих сторон. Солдаты той и другой армий стали частенько спускаться к реке и, договорившись взаимно не нападать друг на друга, обменивались какими-то новостями, задавали вопросы о друзьях и родственниках, находившихся в лагере противника. Как-то раз я велел Ватинию, который, несмотря на своё потрясающее уродство, был отличным оратором, спуститься на берег и произнести политическую речь, коснувшись в ней причин, породивших войну, и моих многочисленных попыток решить дело миром. В своей речи Ватиний сказал, что я всё ещё готов послать делегацию к Помпею, но требую гарантий, что они живыми и невредимыми вернутся в свой лагерь. Речь Ватиния и мои предложения произвели большое впечатление на солдат Помпея. Они обещали, что на следующий день их воинский трибун придёт сюда, чтобы обсудить выдвинутые условия. И действительно, на следующий день с утра на берегах реки с той и другой стороны собралось множество воинов. Ватиний выступил вперёд и начал говорить, но вместо трибуна, которого он думал увидеть, перед ним оказался Лабиен, чья личность и агрессивный характер были хорошо известны моим солдатам, как, впрочем, и солдатам Помпея. Бросив несколько оскорбительных фраз в адрес моих войск, которых он — он! — обвинил в предательстве, и обругав персонально Ватиния, Лабиен вдруг отдал приказ своим лучникам стрелять. Ватиний едва не погиб. Наши солдаты успели прикрыть его своими щитами, но несколько воинов оказались ранены. А Лабиен тем временем выкрикивал: «Вот вам за ваши мирные сборища! А мира вы добьётесь от нас только в том случае, если принесёте нам голову Цезаря!»

Глава 6 БОЛЬШИЕ ТРУДНОСТИ И ПОРАЖЕНИЯ


Проходили недели и месяцы той зимы, и моё беспокойство всё возрастало. Я допускал, что согласно моим указаниям в Италии, Сицилии, Испании и Галлии строились корабли, но, как бы успешно ни выполнялась программа строительства флота, пройдёт немало времени, прежде чем я смогу бросить вызов Помпею на море. Но и на суше я столкнулся почти с такими же трудностями, как в войне против Верцингеторикса. Я не мог заставить врага сразиться на поле, выбранном мной, а моя кавалерия была настолько слабее вражеской, что я не мог послать ни одного отряда добыть продовольствие для армии. В то же время тесть Помпея Сципион вёл из Азии ещё одну армию и значительные силы кавалерии. Как мне нужны были четыре легиона и конница, оставленные в Брундизие! Переправить их, одолев морскую блокаду Помпея, казалось слишком рискованно, но сделать это придётся, и, как мне казалось, чем скорее, тем лучше. Нашим судам меньше были страшны зимние штормы, чем флот противника, действующий в хорошую погоду, которая наступит по окончании зимы.

Но Бибул после моего удачного морского перехода установил такое строгое наблюдение за Брундизием и за каждой гаванью, куда могли войти наши корабли, что у Антония не осталось ни одной возможности выйти в море. Сам Бибул стал примером для своих капитанов: он очень подолгу оставался в море, испытывая недостаток воды и с готовностью перенося все другие лишения. Несмотря на своё слабое здоровье, он сам исполнял все свои многочисленные обязанности. Впоследствии мне рассказывали, что его здоровье сильно пошатнулось и он выходил в море, питаемый безумной ненавистью ко мне и тем, что позволил проскочить сквозь его блокаду. Бибул был полон решимости непременно отловить меня и уничтожить, как крысу в капкане. Увы! Подвергнув себя таким непосильным испытаниям, он умер к концу зимы. После смерти на его место никого другого не назначили, но флот Помпея, как и прежде, оставался всегда в прекрасном состоянии и в полной готовности. Эскадра под командованием жестокого, но весьма способного сына Помпея, Гнея, была особенно активна.

Мне ужасно не хватало информации — я имел представление только о тех районах, где был сам, и о тех делах, в которых сам участвовал. Военный контроль над Италией осуществлял вроде бы я, но о том, что там происходит, лучше знал Помпей, поскольку он контролировал море. Я посылал Антонию одну депешу за другой с подробными указаниями, где бы он мог попытаться высадиться на берег, но многие мои послания и его ответы перехватывал противник. Я знал, что во время активных боевых действий я целиком могу положиться на Антония и на любого оставшегося с ним в Италии военачальника; но тут от него требовалось неустанное, упорное наблюдение за погодными условиями и прочими явлениями на море, чтобы не упустить момент. А как я мог быть уверенным, что именно этот важнейший момент он не прозевает, потому что будет занят в это время своими любовными делами или пьянством? Я дошёл до такого умопомрачения, что как-то в ту зиму попытался сам переправиться в Италию, чтобы собственными глазами увидеть, что там делается — и вообще делается ли — для усиления моей армии. Зная о морских патрулях Помпея, я выбрал тёмную, штормовую ночь и поднялся на борт очень маленького судёнышка, взяв туда вместе с собой и судьбу всей войны, — в надежде, что оно пройдёт незамеченным мимо патрулей противника. Я выскользнул из лагеря всего с одним или двумя сопровождающими, и, когда садился в судёнышко, никто не знал о моём предприятии. Капитану хорошо заплатили, и, поскольку я скрывал своё лицо, он не знал, кто я. Он, скорее всего, принял меня или за раба, или за торговца. В устье реки мы попали в такой сильный шторм, что капитан заявил, что продолжать путешествие невозможно. Тогда я открылся ему и сказал, что вверяю в его руки и в руки его команды не просто себя, а всё на свете. Оправившись от потрясения, моряки повели себя превосходно: они буквально выбивались из сил, прокладывая себе путь в самую пасть шторма. Но слишком разбушевались стихии, а утро уже близилось. Мы вынуждены были повернуть назад, и на следующий день весть о моей неудачной авантюре облетела весь лагерь. Солдаты реагировали на неё самым резким образом. Множество их в большом волнении собрались возле моей палатки и настаивали на том, чтобы я вышел к ним, дабы убедиться в том, что я жив и здоров. Потом через своих центурионов и младших командиров они высказали мне свои упрёки. Как я мог рисковать своей жизнью, когда от меня зависит благополучие всей армии? Что, я уже не доверяю им? Я должен понимать, что, если даже их товарищи там, в Италии, струсили и не решились пуститься в плавание, они сами, без посторонней помощи всегда готовы сразиться с любой армией, стоит противнику выступить против нас. Они умоляют меня никогда подобным образом не бросать их, а некоторые прямо заявили, что возьмут меня под стражу и будут охранять ради моего и их блага, если я сейчас же не дам обещания не делать больше этого.

Я действительно почувствовал, что они правы, а мой мимолётный порыв просто глуп. Проявленные ими преданность и любовь ко мне были очень трогательны, и я благодарен им за это. Но дело в том, что приближалась весна, когда войско Помпея будет неодолимым для нас. Если он вызовет нас на бой, почти все мои центурионы и многие из моих солдат будут стоять насмерть, до полного их уничтожения. Но многие побегут. Ведь Помпей не допустит такую ошибку, чтобы слабая армия разбила очень сильную. Так что моё беспокойство только возросло, и я послал Антонию и остальным военачальникам приказ идти на любой риск, если только он не совсем безнадёжный, чтобы добраться до меня.

Как я потом узнал, Антоний действовал наилучшим образом. Его задержали не только морские операции вражеского флота на море, но и опасное положение в самой Италии: молодой Целий, один из моих сподвижников, вдруг совсем потерял голову и попытался устроить что-то вроде военного переворота. Этот живой, обаятельнейший человек был известен мне как юноша способный, подающий большие надежды, и мне казалось, что со временем он станет примерно таким же, как Курион или Антоний. Он был другом Катулла и очень быстро отбил у него Клодию. А наш великий поэт оказался настолько уязвимой личностью, что, весьма вероятно, одной из причин его болезни и ранней смерти стал тот факт, что Клодия, которую он по совершенно непонятным причинам считал добродетельной и искренней, предпочла ему Целия. Это очень печальная история, но вряд ли стоит винить в ней Целия, потому что, если бы Клодия не выбрала его, она выбрала бы кого-нибудь другого. Хотя Целий не мог не очаровать её. И когда он вскорости, поступив мудро, бросил её, она чуть не лопнула от ярости; Клодия даже совершила глупость, отправившись в суд, где обвинила Целия, кроме всего прочего, в попытке отравить её. Целий прибегнул к помощи Цицерона, и тот с явным наслаждением, на блестящей латыни в своей речи в защиту Целия, которую я читал с огромным удовольствием, высказал всё, что давно думали и знали о Клодии все в Риме. Всё это происходило тогда, когда я был занят завоеванием Западной Галлии, и теперь я вспоминаю обо всём этом с грустью. Потому что после тех событий Целий проявил себя с лучшей стороны, и я многого ждал от него. Я оставил его в Риме в качестве претора, а поскольку Целий был многим обязан мне, я, естественно, надеялся, что он будет последовательно проводить ту политику, которой придерживался я и которую Бальб и Оппий легко могли разъяснить ему, а они прекрасно знали, что больше всего меня тревожило одно: не допустить никаких социальных волнений в Италии хотя бы на время. Сам я отлично знал, что с точки зрения справедливости мои меры по облегчению участи должников явно недостаточны, но в политике справедливость нельзя рассматривать как явление абстрагированное. Именно как политик хотя бы на тот период, пока шла война, я не мог позволить себе оказаться на стороне одного какого-либо сословия, как бы справедливы требования представителей этого сословия ни были. Целий или не усвоил этой истины, или решил всерьёз подорвать основы моего дела в интересах собственной теории или амбиций. Возможно, он хотел стать новым Клодием. Целий действительно завоевал любовь толпы, опубликовав эдикты, отменяющие все долги и арендную плату за дома и апартаменты. Мои враги всегда делали ставку на то, как они утверждали, что именно такую политику я стану проводить, придя к власти, и для меня стоило больших трудов (хотя я знал, что сказать в защиту такой политики) доказать, что в этой гражданской войне моим оппонентам нечего бояться ни за свои кошельки, ни за свою жизнь. Но Целий давал всем понять, что я поддержал бы его, если бы был в Риме, и многие верили ему. Однако мой коллега-консул Сервилий и другие магистраты-сподвижники действовали единодушно и твёрдо. Целия лишили звания претора и места в сенате. Помню, подобное случилось и со мной, когда я был претором, но я тогда легко одолел тот шторм. Целий же действовал самым глупым и безответственным образом. Он покинул Рим, всё ещё утверждая, что он член моей партии, хотя все — Сервилий, Требоний и Антоний — явно не одобряли его. Затем Целий попытался соединиться с силами революционного фронта, который возглавлял аристократ Милон, бандит и убийца Клодия, высланный из Италии по приговору суда. Милон, хотя и был в своё время изгнан благодаря нажиму со стороны Помпея, теперь заявлял, что он со своими гладиаторами и рабами собирается захватить Италию по приказу самого Помпея. Это движение под руководством двух совершенно невменяемых личностей, которых не признавали ни я, ни Помпей, могло нанести большой вред мне, а Помпею принести большую пользу. Некоторое время существовала возможность серьёзных беспорядков в Италии, и Антоний с легионами, которых я с таким нетерпением ждал в Греции, должен был в ожидании нападения быть наготове. К нашему великому счастью, всё свелось к нулю. Милон был убит во время атаки на позиции выступившего против него легиона под командованием моего племянника Педия. Подразделение моей галльской конницы разделалось с Целием за то, что он, предварительно не поговорив с ними об их лояльности, попытался подкупить их. Так самым позорным образом пропали два человека, которые могли бы прославить свои имена. Ни один из них не обладал политическим чутьём, но оба являлись неординарными личностями, достойными всяческих отличий. Я часто думаю об их судьбе, и мне кажется, что склад их ума так же порочен, как у испорченных детей. Они были уверены, что всё свершится само собой, и поэтому благоразумие оставило их. Я сам часто пускался в рискованные предприятия, но шёл на это всегда с достоинством. Я знаю о своей способности властвовать над судьбой и даже в некоторых случаях отменять, казалось бы, неизбежное. Именно за это меня сейчас почитают за бога, и в этом есть свой смысл. Но мнеизвестно также, что предусмотрительность — необходимая часть всякой деятельности, а если мы вынуждены идти на риск, это свидетельствует о нашей беспомощности перед роком.

Той зимой, когда я с нетерпением ожидал прибытия легионов из Италии, произошло событие, которое заставило меня задуматься, а не слишком ли многим я рискую. Правда, судьба была на моей стороне. Однажды, когда дул устойчивый южный ветер, мне сообщили о появлении большого флота, направлявшегося на север. Скоро стало ясно, что это Антоний наконец-то нашёл возможность выполнить мои приказы. Это плыли транспорты с моими легионами и несколько военных кораблей, их прикрытие. Все эти корабли прошли довольно далеко от берега мимо наших укреплений и мимо укреплений Помпея и затем скрылись где-то на севере, за Диррахием, где, как нам было известно, стояла вражеская морская эскадра. Два дня о флоте не поступало никаких известий. Потом от Антония прибыл гонец. Всё войско Антония, четыре легиона и восемьсот всадников, высадилось почти без потерь не далеко от Лисса. Его чуть было не потопила эскадра Помпея с её отличными родосскими кораблями, стоявшими на причале в Диррахии, но, к счастью, направление ветра вдруг резко изменилось, что спасло Антония и погуби ми родосцев. Теперь он с большими предосторожностями продвигался на юг, потому что правильно решил, что Помпей постарается перехватить его до того, как он присоединится ко мне.

Известие о прибытии Антония оказалось лучшим из всех, какие когда-либо доходили до меня. Три из его четырёх легионов состояли из ветеранов, и, если нам удастся соединиться, у меня будет войско достаточно большое и надёжное, чтобы противостоять любой армии, которую Помпей сможет выставить против меня. Я ещё не считал свою победу обеспеченной, но поражения, это было совершенно очевидно, не будет. Помпей, конечно, оценил ситуацию так же чётко, как и я, и реагировал на неё с присущей ему энергией. Весть о высадке Антония дошла до Помпея раньше, чем до меня, и он пошёл на север, опередив меня и рассчитывая навязать Антонию бой до того, как я приду к нему на помощь. И опять настали беспокойные дни. Будь на месте Антония командующий послабее его, он непременно угодил бы в западню и всё его войско было бы разгромлено. Но Антоний разгадал намерения Помпея и в критический момент удержал своих солдат в лагере, пока я не добрался до него. Тем и закончилась первая стадия этой кампании: теперь каждая сторона стояла против другой во всеоружии.

Но по-прежнему силы Помпея день ото дня возрастали, а наши в то же время имели тенденцию всё убывать. Мои солдаты были более опытными и уверенными в себе благодаря многим одержанным ими победам, но они уступали врагу в численности, и, что ещё хуже, они старели. Более того, пришла весна, и я заранее знал, что трудности с поставками продовольствия будут всё нарастать, в то время как Помпей мог получать всё, что только пожелает, морем. Из чего следовало, что Помпею для победы в этой войне оставалось лишь избегать сражений, за исключением тех случаев, когда все преимущества на его стороне, и наращивать свои силы, наблюдая за тем, как тают мои. Заставить отказаться от этого плана его могли, на мой взгляд, два соображения: во-первых, армия, постоянно занимающая оборонительные позиции, теряет, как правило, моральный дух; во-вторых (не такое уж важное соображение с военной точки зрения, но весьма существенное, когда оно касается Помпея), очень высокое мнение Помпея о себе. Помпей не потерпел бы разговоров на тему о том, что он, имея преимущество в силе, побоялся сразиться со мной в открытом бою.

У меня же была одна цель: как можно скорее навязать ему сражение. Уже долгое время он расстраивал все мои планы и перед самым концом поставил меня на край пропасти.

Во время военных действий я не раз использовал необычные приёмы. Такими, например, стали мои осадные сооружения при Алезии. О них можно сказать с полным правом, что они одинаково приспособлены и для осады, и для обороны осаждающих. Наши сооружения при Диррахии были с военной точки зрения ещё более необычными, и даже тот факт, что нам пришлось в конце концов, потерпев поражение, оставить эти позиции, вовсе не свидетельствует о том, что та оригинальная идея ошибочна. Хотя Диррахий был хорошо укреплён, Помпей выбрал для себя очень выгодную позицию к югу от него, на берегу моря. С тыла у него располагалась удобная гавань, куда можно завозить всё, что угодно, а с другой стороны перед его позициями возвышалась длинная гряда гор. Так что любая моя попытка заблокировать его не могла осуществиться в полном объёме, потому что у него всегда оставался выход к морю. Тем не менее я стал захватывать одну высоту за другой, строить там форты, ставить гарнизоны и связывать их между собой укреплёнными линиями. Это была и в самом деле странная форма осады, так как осаждённый Помпей, господствуя на море, снабжался гораздо лучше, чем мы, осаждавшие его. Но существовали серьёзные причины для таких именно мер. Прежде всего, таким путём я хотел обезвредить очень сильную кавалерию Помпея. Если бы я позволил ей рыскать по всей стране, это сильно затруднило бы поставки в нашу армию, а затруднения с продовольствием ощущались и так. К тому же, если заставить кавалерию Помпея оставаться в границах линии обороны, морские средства поставки продовольствия Помпею почувствуют сильное перенапряжение, так как кроме продовольствия для людей им придётся доставлять и корм лошадям. И ещё в мои намерения входило подорвать репутацию Помпея как полководца. В глазах всего мира он будет выглядеть далеко не привлекательно, когда, обладая численным превосходством и имея за спиной море, будет уклоняться от открытого сражения и прикрываться оборонительными сооружениями, как будто ему уже нанесли поражение.

Я действительно хорошо представлял себе, что будет испытывать Помпей, если подобные разговоры дойдут до него, и надеялся, что он не выдержит и пойдёт на заранее подготовленное мною сражение, хотя сам ещё не будет окончательно готов к нему. Но Помпей, несмотря на снос тщеславие, не собирался жертвовать своим явным пре имуществом. Он упорно придерживался своего первоначального плана. Мои силы действительно всё больше истощались, в то время как его всё увеличивались. Вместо того чтобы дать нам бой, он в свою очередь занимал и укреплял одну высоту за другой по периметру своей линии обороны, захватывая при этом всё большие площади и тем самым принуждая меня растягивать мои фортификации на такие расстояния, что мне нелегко становилось обеспечивать всю цепь моих сооружений достаточно сильными гарнизонами. День за днём продолжалось строительство укреплений по обеим сторонам фронта, и зачастую возникали стычки, очень полезные для когорт Помпея, так как они служили как бы тренировками для них. Мы наконец замкнули круг, но наши сооружения растянулись на пятнадцать миль, и только южный конец дуги, упиравшийся в море, не был ещё завершён. И нам всё это время — и Помпей предвидел это — страшно не хватало еды. Стало ясно, что прокормить армию только из местных источников невозможно. Я отослал два легиона моих ветеранов в Македонию якобы для того, чтобы перехватить армию Сципиона на её марше из Азии, а на самом деле мне просто нечем было кормить их в Диррахии; ещё один легион с конницей в придачу я отправил в Фессалию, а пять когорт — в Этолию. Так я разбросал полученное подкрепление, и всё равно пищи в Диррахии моим воинам так и недоставало. Мы припоминали, как нам доставалось в Аварике, Алезии и в последние дни в Испании: там мы тоже умирали с голоду, но, несмотря на это, одерживали победы. Не впервой приходилось нам пополнять наш дневной рацион местными корнеплодами, и мы даже нашли там такой корнеплод («чара» по-гречески), который, если его смешать с молоком, был не так уж плох и в какой-то мере заменял нам хлеб. Однажды, когда солдаты Помпея стали насмехаться над драной одеждой и измождённым видом моих солдат, те ответили метанием в них той самой «чары» и обещанием, пока хоть что-то растёт на этой земле, сражаться с врагами. Потом мне рассказывали, что этот эпизод сильно повлиял на армию Помпея, в которой ходило много самых разнообразных слухов о моих войсках. Некоторые солдаты-помпеянцы верили, что мои ветераны совершенно изнурены тяжёлыми испытаниями и ранениями, полученными в десятилетних кампаниях в Галлии; другие же считали моих солдат некоей разновидностью диких зверей, с которыми лучше не иметь дела, но поймать в ловушку их можно; а были ещё и такие, кто вопреки всякой очевидности утверждал, что мои солдаты, обогатившись за счёт грабежей в Галлии, превратились в изнеженных сибаритов, которые и теперь, когда у них едва хватает еды, погружаются в пьянство и сексуальные оргии. Среди знатных сенаторов в лагере Помпея бытовали странные взгляды на Помпея и на меня как на военачальников. Помпея обвиняли в трусости и апатичности (несмотря на то, что его солдаты и инженеры трудились и сражались так же хорошо, как мои); меня же высмеивали за то, что я затеял операцию, подобной которой не найдёшь ни в одном учебнике по военной стратегии.

Однако с приходом весны мои необычные методы стали оправдывать себя. Сразу за нашими траншеями начинали созревать зерновые, и мои люди понимали, что им недолго осталось страдать от голода. А у Помпея, хотя люди и были сыты, корма лошадям не хватало. Мне уже казалось, что ему придётся не только принять бой, но и сражаться в условиях, когда его мощная конница не будет способна в полную силу принять в нём участие.

Помпей предпринял две очень энергичные и хорошо продуманные попытки прорваться сквозь наши заграждения. Первую мы отбили, но вторая оказалась настолько удачна, что, если бы Помпей до конца использовал ситуацию, он мог бы разгромить мою армию и выиграть войну. В разработке этой второй попытки ему очень помогли два галла, отличные солдаты из знатных семей, которые именно тогда сбежали от меня и перекинулись на сторону Помпея. Эти двое, и Лабиен в придачу к ним, остались единственными из моих подчинённых, кто дезертировал из моей армии, причём все трое действовали не по зову разума, а согласно своим нравам. Те два галла присвоили деньги, которые должны были заплатить солдатам, их подчинённым. Преступление раскрылось, но я готов был ограничиться выговором и их гарантией, что они вернут украденные деньги. Они слыли хорошими командирами, а я не хотел никаких неурядиц. Но тут пострадала их гордость, и во имя этой «пострадавшей» гордости они забыли о моей доброте, которую я проявлял к ним в прошлом, и со своими товарищами перешли на сторону врага. Помпей весьма рационально использовал их. Он заставил их проехать по всем своим укреплениям и рассказывать о том, какие нищета и голод царят в моей армии. Но что гораздо важнее — он выпытал у них сведения о расположении моих войск и состоянии наших оборонительных сооружений.

На базе той информации, которую он получил от них, Помпей быстро и искусно составил план атаки. Он направил свой удар по нашим линиям на самом южном участке, там, где они выходили к морю. Тут фортификации ещё не были достроены, хотя ещё немного времени — и они стали бы чрезвычайно мощными, так как заранее планировались как двойной кордон. Мой лагерь находился как раз на противоположном краю укреплений, примерно в пятнадцати милях от подвергшегося нападению участка. Так что только спустя некоторое время я получил известие об атаке и о первоначальном её успехе. Оказалось, что Помпей высадил большое соединение войск с моря, южнее наших позиций, и одновременно произвёл атаку с фронта, с северной стороны. В той операции он использовал шесть легионов и большое количество вспомогательных войск. Нападение было внезапным. Помпей быстро одолел прибрежный сектор наших укреплений и, хотя ему мешала сложная система траншей, продолжал продвигаться вглубь территории, угрожая нашим другим укреплениям на вершинах холмов. Я сразу же отправился на поле боя, прихватив с собой все доступные мне войска с северной линии обороны. В это время положение наших войск оказалось отчасти восстановлено благодаря Марку Антонию, командовавшему одним из ближайших к морю фортов; он сразу же вышел навстречу врагу с довольно значительными, свежими силами. К моему прибытию начавшаяся было паника в наших войсках прекратилась, и противник начал отступать, по-видимому для того, чтобы сохранить уже завоёванные позиции. Но мы понесли большой моральный урон: впервые войска Помпея видели моих солдат, в панике бежавших от них. Я больше всего хотел восстановить наши позиции (брешь в наших укреплениях была не так уж велика) и добиться такого успеха, который компенсировал бы ту явную победу, которую одержал противник. И у меня появилась было возможность сделать и то и другое: наши лазутчики донесли мне, что один вражеский легион, в отрыве от других и, очевидно, несколько выдвинувшись вперёд, начал занимать систему траншей, которую в разное время использовали то войска Помпея, то мои. Я повёл тридцать три когорты и отряд кавалерии против того легиона. Мы прошли окольным путём и атаковали врага прежде, чем Помпей, который находился на некотором расстоянии от нас со своими основными силами, догадался о наших намерениях. Солдаты Помпея сопротивлялись недолго; мы ворвались в укрепления в их восточном секторе, где я сам возглавлял атаку, и помпеянцы скоро побежали. Всё шло как по маслу, когда произошла одна из тех странных случайностей или ошибок, которые бывают только во время военных действий и против которых нельзя ничего поделать, разве что при каких-то особых обстоятельствах. Собственно говоря, по логике вещей мы должны были после нашего первоначального успеха уничтожить вражеский легион и затем либо укрепиться на завоёванных позициях, либо отступить в полном боевом порядке в тыл, к нашим оборонительным рубежам. Ни того, ни другого не получилось. Кто-то из командиров или центурионов (его, конечно, убили потом), возможно, из самых лучших побуждений отдал неверный приказ и увёл большое соединение моих войск вдоль линии старых укреплений в сторону от поля боя. Таким образом, много наших когорт ушли от основного войска. Воссоединение их с нами задержалось: они заплутали в узких входах и выходах в сложной системе траншей. Именно в эти минуты Помпей бросил в бой пять своих легионов, чтобы по возможности спасти свой легион, так крепко прижатый нами. При нормальных обстоятельствах мои солдаты не потеряли бы присутствия духа. Их положение оставалось абсолютно надёжным, и им нечего было бояться. Но в результате того, что половина из них оказалась на тот момент неуправляемой, поднялась паника. Всё началось с конницы, потом перекинулось на всех и каждого в пехоте. Кто-то заорал, что мы окружены — чего на самом деле не было, — и все бросились бежать из несуществующей ловушки. Знаменосцы побросали свои штандарты; центурионы бежали вслед за своими солдатами; сотни людей, спрыгивая со старых валов, ломали себе кости или давили друг друга насмерть. Меня самого напугало зрелище этого позорного бегства и моя беспомощность, неспособность остановить этот поток обезумевших людей. В какой-то миг я бросился наперерез бегущим, крича им что-то, браня их, взывая к ним, окликая их по именам, хватая их за руки, за плечи, за одежду. Они мчались мимо или отталкивали меня в сторону, будто я был им совсем чужой. Один солдат — думаю, он не осознавал ничего, кроме того, что кто-то пытается остановить его, — поднял свой меч и сразил бы им меня, если бы мой оруженосец вовремя не перехватил его удар.

Это был полный разгром. До сего дня не понимаю, почему Помпей не стал развивать свой неожиданный и несомненный успех — ведь большинство моих солдат оказались деморализованы до такой степени, что едва ли смогли бы оказать серьёзное сопротивление в тот день. Помпей, по всей видимости, не сразу осознал это. Он, наверное, был сбит с толку и посчитал наше бегство преднамеренным, решив, что эта паника заранее спланирована с целью заманить его в западню. И он, продвигаясь с оглядкой, дал нам время прийти в себя и укрыться на укреплённых позициях. Короче, Помпей допустил серьёзную ошибку, но нет оснований винить его за неё. В тот вечер я сказал своим друзьям: «Сегодня мы проиграли бы войну, если бы Помпей умел побеждать». Но, хотя я и произнёс эти слова достаточно уверенно, в душе я не был так уж убеждён, что Помпей не одержал полную победу в этой войне. В той битве мы потеряли тысячу легионеров и двести конников. Погибли тридцать два центуриона, и тридцать два наших штандарта захватили враги. Но хуже то, что пошатнулась вера моих воинов в их непобедимость. Попали в плен несколько моих солдат. Лабиен попросил Помпея передать их в его руки, и тот согласился. Их выстроили перед строем победителей, и Лабиен принялся оскорблять этих несчастных, забыв, что они были его товарищами по оружию, вместе с которыми и он и я одерживали победы в Галлии и Германии! Теперь же Лабиен пустил в ход свой язвительный, так хорошо знакомый им язык, вопрошая, уж не обычное ли это дело для ветеранов, подобно детям, бежать сломя голову при виде обнажённого меча. А потом он предал смерти каждого из них.

Я всегда был готов и желал сохранить жизнь тем римлянам, которые сражались против меня. Но узнав о казни моих солдат, я сделал исключение из моих принципов для одного из римлян, и если бы в руки ко мне попал Лабиен, я подверг бы его такому наказанию, которого он заслужил и которого потребовала бы от меня моя армия.

Глава 7 НА ФАРСАЛ


После того поражения я провёл бессонную, мучительную ночь. Для меня стало совершенно очевидно, что все пережитые нами в ту зиму лишения и трудности ни к чему не привели и не было средств вернуть себе утраченные позиции. Помпей не просто прорвался сквозь наши укрепления, он их основательно разрушил. Теперь, чтобы выжить, приходилось существенно менять наши планы. Я начал сомневаться, не были ли мои замыслы с самого начала слишком самонадеянными. Но они могли бы завершиться удачно, если бы моим противником не был такой искусный и энергичный полководец, как Помпей. Как ни крути, мы проиграли битву, и мне теперь казалось, что инициативой всё время владел Помпей, а не я. Это он заставил меня растянуть оборонительную линию до опасных пределов и ослабить мою армию, отослав крупные её соединения с полей сражения, а сам в это время продолжал спокойно и результативно наращивать свои силы. До предыдущего утра я ещё мог притязать на то, что припёр его спиной к самому морю; но так как Помпей полностью контролировал морские пути, это, скорее всего, он сам выбрал для своих войск такое расположение. И теперь Помпей не только господствовал на море, он и на суше получил полную свободу передвижения. Оставаясь на прежних своих позициях, я должен был бы сейчас же дать ему бой, иначе его кавалерия могла окончательно отрезать нас от последних источников продовольствия, благодаря которым мы ещё держались.

Я всерьёз подумывал вызвать Помпея на бой. Я знал, что утром мои солдаты, горько раскаиваясь во вчерашнем, наверняка потребуют, чтобы я дал им возможность реабилитировать себя. Но риск был слишком велик. Разгромленная армия не может так быстро восстановить свой моральный дух, и та уверенность, которую завтра эти люди будут демонстрировать передо мной, будет не более чем обычная бравада. Кроме того, зачем Помпею рисковать, вступая в сражение с нами, если он может добиться осуществления всех своих намерений, просто изматывая нас голодом и усталостью, как поступили мы в Испании с его армией?

Я пришёл в конце концов к выводу, что существует лишь один путь к спасению: как можно скорее оторваться от противника и двинуться внутрь страны, на соединение с двумя легионами моих ветеранов под командованием Кальвина, которого я отправил на восток наблюдать за передвижением армии тестя Помпея, Сципиона. Остановившись на этом решении, я надеялся увлечь за собой в Фессалию Помпея, где он окажется вдали от своих морских баз и складов и где можно будет сразиться с ним более или менее на равных.

Но существовала, однако, вероятность, что он не последует за мной, а переправит всю свою армию в Италию. Если бы он пошёл на это, я оказался бы в очень трудном положении, и я ужасно боялся, что по той или иной причине Помпей решит бросить Сципиона на произвол судьбы — а его армию мы объединёнными силами моих войск и легионов Кальвина непременно разгромили бы — и оставит меня пропадать в Северной или Центральной Греции, снова заняв при этом Италию и попытавшись захватить Галлию и Испанию. Не имея флота, я вынужден был бы предпринять труднейший поход по суше через Иллирик и опять завоёвывать Италию с севера. И тем не менее, зная, какой превосходный полководец Помпеи, я полагал, что на этот опаснейший для меня шаг он не пойдёт. Он был достаточно благородным человеком, чтобы не бросить армию Сципиона, которую тот вёл на соединение с ним; к тому же Помпей настолько тщеславен, что не потерпел бы новых обвинений в свой адрес, что он снова уходит от меня вместо того, чтобы наступать. Кроме того, после победы под Диррахием Помпей поверил, что может покончить с войной здесь же, в Греции, поскольку именно тут, как он думал, начала разлагаться моя армия.

Ну а у меня не оставалось иной возможности, которая бы вселяла надежду на успех, кроме этого моего плана. На следующий день я выстроил свои войска и, как мог, приободрил их. Я понимал, как важно, чтобы они сохранили веру в меня, в их командира, и очень старательно разъяснил, что, какой бы ни была причина вчерашнего бедствия, его нельзя отнести за счёт моего якобы неправильного руководства. Я привёл их на позиции, где победа нам была бы обеспечена, но случилось непредвиденное. Кто-то — только не я — отдал неверный приказ. Кто-то — только не я — проявил трусость. Возможно, всё это превратности судьбы — так бывает на войне, и если это случается, то всё выглядит как вмешательство потусторонних сил. Затем я напомнил им об их победах в прошлых кампаниях. Особенно я напирал на курьёзные обстоятельства, с которыми они столкнулись под Герговией, и на последовавшую затем абсолютную победу.

Как я и ожидал, мои воины стали громко требовать, чтобы я немедленно вёл их на врага. Я видел вокруг себя старых солдат, которые проливали слёзы от стыда при воспоминании о вчерашнем позорном поведении. Кое-кто из лучших моих военачальников и центурионов был так потрясён решимостью солдат, что настойчиво советовал мне сейчас же сразиться с противником. Я и сам видел их энтузиазм, но предпочёл подождать, пока он превратится в истинное мужество. И я снова потребовал от них тяжкого труда и труднейшего похода. Солдаты в страстном стремлении проявить твёрдость духа соревновались друг с другом, выполняя все необходимые дела быстро и точно. Их центурионам можно было не беспокоиться: приказы тут не требовались. Мы снялись с лагеря и двинулись в путь, прежде чем Помпей мог подумать о подобном шаге. Однако он промедлил лишь немного и пустился вдогонку за нами. Его кавалерия была в хорошем состоянии, и командовал ею, судя по всему, Лабиен. Мне потом говорили, что Лабиен в тот раз дал слово — впрочем, далеко не впервые, — что наверняка одержит победу. Если он действительно похвалялся подобным образом, то просто забыл опыт наших сражений в Галлии. Мы там имели дело со значительно превосходящими нас численно силами кавалерии Верцингеторикса и тем не менее общими усилиями нашей конницы и первоклассной лёгкой пехоты успешно отражали натиск врага. И вот при нашем отступлении из Диррахия, когда кавалерия Помпея при трудном переходе через реку нагнала нас, я выделил четыреста ударных соединений и несколько отрядов моей собственной конницы из галлов и германцев, и они уничтожили численно превосходившую кавалерию противника. Кто-то из солдат докладывал мне потом, что враги проявляли абсолютное нежелание приближаться к своему противнику на расстояние короче длины копья. Казалось, добавил другой, что они больше заботятся о своей физиономии, чем о своей лошади. Я взял себе это на заметку.

Три дня напряжённейшего похода дали нам возможность оторваться от упорного преследования Помпея. Моей целью теперь стало соединение с Кальвином и его двумя легионами. Я уже отправил к нему посланцев с приказом двигаться на юг, в Фессалию, и не сомневался в том, что он выполнит мои приказания. Но, как потом оказалось, Кальвин не получил их. Весть о моём поражении под Диррахием так потрясла население небольших городов и районов Эпира и Македонии, признававших раньше мою власть над ними, что они быстро переметнулись на сторону Помпея. Так что всех моих посланцев похватали, а Кальвин, ничего не зная о моём поражении, вёл свою армию прямо в расставленную ему Помпеем западню. Его спас случай. Один из его патрулей наткнулся как-то на приверженцев тех двух галлов, которые, дезертировав, предоставили Помпею столь ценные сведения о моих позициях. Галлы всегда любили прихвастнуть, и эти не удержались от искушения поведать солдатам Кальвина о том, что они назвали окончательным разгромом моей армии под Диррахием. К тому времени, когда эти новости достигли ушей Кальвина, основные силы Помпея находились на расстоянии четырёхчасового марша от него. Действуя разумно и быстро, Кальвин сохранил всё своё войско и после тяжёлого перехода через горные перевалы присоединился ко мне северо-западнее Фессалии. Два легиона ветеранов влили в нашу армию новые силы, так недостававшие ей, и теперь я готов был сразиться в любой благоприятный для меня момент.

Однако по-прежнему оставалось неясным, предоставит ли мне такой «благоприятный» случай Помпей. Как я позднее узнал, после битвы при Диррахии у него состоялся военный совет, и на этом совете Афраний упорно настаивал на том, чтобы Помпей, оставив мои войска разваливаться в Греции, сам захватил бы Италию. Но большинством участников совета Афрания предложение оказалось отвергнуто. Стратеги-дилетанты из окружения Помпея обвинили Афрония в трусости и припомнили ему старую историю о том, что он якобы продал мне за деньги и Испанию, и свою армию. Они уверенно заявили, что я теперь бегу и не составит большого труда расправиться со мной окончательно. Многие из этих знатных римлян, скорее политиканы, нежели полководцы, были настолько уверены в скорой, на их взгляд, победе, что уже начали строить планы проведения следующих выборов в Риме, а некоторые из них послали туда своих агентов, чтобы те сняли для них удобные дома поближе к форуму; Спинтер и Агенобарб очень серьёзно повздорили на тему о том, кто из них займёт место великого понтифика после моей смерти. Вскоре после этого Сципион выставил свою кандидатуру на это, по их мнению, вакантное место, отчего ссора разгорелась пуще прежнего.

Сам Помпей не тешил себя подобными иллюзиями. Но он хотел выиграть войну в Греции, чтобы никто не заподозрил его в том, что он спасается бегством, бросив на произвол судьбы своего тестя Сципиона. Помпей по-прежнему считал, что нанесёт мне больший урон, затрудняя поставку продовольствия моим войскам, а бесконечными наскоками кавалерии доведёт меня до отчаяния и, таким образом, заставит принять бой в невыгодных для моей армии условиях. Так что и он, только более удобными дорогами, направился в Фессалию и при Ларисе соединился с легионами Сципиона. Теперь его армия сильно превосходила мою в численности, особенно в коннице.

Зерновые ещё не созрели, и мои войска на марше испытывали ужасные лишения. Многие болели, возможно, в результате полуголодного существования, которое они влачили ещё и до Диррахия. Но мне кажется, что хуже всего сказывалось на нас отношение местного населения к нам. В Галлии, Испании и Италии на нас обычно смотрели враждебно, иногда со страхом; очень часто нас встречали с энтузиазмом, с которым обычно люди приветствуют победителей и преуспевших в делах своих. Но теперь мы видели иные чувства: множество людей поворачивались взглянуть на нас, когда мы проходили мимо, иногда пытались продать нам немного сэкономленной ими пищи, но в их глазах, в их жестах царило безразличие. И лишь некоторые смотрели на нас с сочувствием или с презрением. Только спустя какое-то время мы сообразили, что они видели в нас разгромленную армию. Демагогия агентов Помпея возымела здесь своё действие, потому что они сами верили в свою демагогию. Теперь уже всюду считали, что война практически закончена, и даже возникали споры, захотят ли вообще мои солдаты вступать в сражение. И когда всё это стало постепенно доходить до моих солдат, они, поначалу шокированные, в конце концов пришли в ярость. Наблюдая за ними, я понимал, до какого ожесточения они могут дойти. Об этом особенно не распространялись, но было ясно и так, что вся моя армия, больная, в лохмотьях, ждёт только случая, чтобы безошибочно проявить свои действительно превосходные качества — мужество, опыт и выучку.

Тяжёлая судьба выпала на долю населения фессалийского городка Гомфы, которое решилось оказать сопротивление моей армии, когда она была в таком состоянии духа. Прежде жители этого города присылали ко мне своего посла с предложением помощи и с просьбой поставить у них в городе мой гарнизон. Теперь они решили, что я сторона, потерпевшая поражение, и закрыли ворота города перед нашим носом. Город защищали высокие стены и множество людей, но и моя армия, и я восприняли их вызов как невыносимое оскорбление: какой-то городишко осмеливается сопротивляться нам, штурмовавшим Аварик, Алезию и Массилию! После полудня я дал сигнал к началу штурма, а к закату дня город оказался в наших руках, и я позволил своим солдатам до самого утра делать с обитателями города и с их имуществом всё, что они захотят. Это был богатый город со множеством складов, с запасами еды и вина. На следующий день практически все мои солдаты были пьяны, но, как ни странно, опьянение не подействовало на них усыпляюще. Даже на марше они распевали песни, танцевали и снова пили вино, которое прихватили с собой. Колонна больше походила на процессию вакханок[257], чем на римскую армию. Но на следующий день после этого они, конечно, уже не чувствовали себя так хорошо, и всё же случай выдался удивительный — единственный такой в моей жизни: это затянувшееся пьянство оказало благоприятное воздействие на здоровье моих солдат. После разграбления Гомф в армии не осталось больных. Впоследствии кое-кто из медиков, с которыми я разговаривал на эту тему, согласился, что при известных обстоятельствах достаточно большое количество поглощённого вина помогает восстановить равновесие в организме, особенно если это равновесие было нарушено из-за болезни или истощения. Возможно, это и так, но я больше склоняюсь к мысли, что неожиданное выздоровление моей армии произошло скорее по причинам психологическим. Они доказали самим себе, что способны одолеть сопротивление. А ещё, наверное, вино помогло им забыть о перенесённых невзгодах.

Слухи о событиях в Гомфах побудили другие города в Фессалийской долине держать ворота открытыми, и так продолжалось до тех пор, пока мы не подошли к большому городу Лариса, где уже устроились Помпей и его тесть Сципион со своим объединённым войском.

Я двинулся на равнину перед Фарсалом в надежде, что тут, на местности, идеальной для действий конницы, Помпей решится дать нам окончательный бой. Но очень скоро мне стало понятно, что Помпей никогда не пойдёт на то, чтобы облегчить мне жизнь. Он тоже вывел свою армию на равнину и расположился недалеко от меня, там, где был небольшой склон. Несколько дней Помпей выстраивал свою армию в боевые порядки прямо перед своим лагерем. Он явно рассчитывал на то, что я с отчаяния брошу свою армию в атаку против этих очень мощных позиций, где к его услугам был не только склон холма, но и возможность, если что-то пойдёт не так, отступить в лагерь, к своим фортификациям. Но я не совершил столь грубой стратегической ошибки. Я тоже выстроил свою армию на равнине, возле холма, побуждая его спуститься и встретиться со мной на равных (хотя, на каком бы поле мы ни встретились, численное превосходство всё равно оставалось за ним), но Помпей не выразил никакого желания принять мой вызов. Опять он навязывал мне свою волю, и я пришёл к мысли, что единственный способ перехватить у него инициативу — это и дальше отступать от его позиций и стараться так или иначе прервать его контакты с Ларисой и с его базами на Адриатике. Наступил самый пик лета, и я надеялся, что мои ветераны, несмотря на возраст, по-прежнему могут одолевать большие расстояния и с большей скоростью, чем любые войска Помпея, хотя после битвы при Диррахии я не склонен был недооценивать боевые качества его воинства.

Итак, оставив надежду дать врагу генеральное сражение, к которому я так стремился, я приказал сворачивать лагерь. Происходило это на рассвете, хотя уже в эти ранние часы было довольно жарко. Солдаты складывали свои палатки, и я уже отдал приказ приготовиться к маршу, выстроив армию так, чтобы защититься от атак конницы Помпея. Вдруг один из начальников патруля подскакал ко мне (я стоял возле своей палатки) и, явно взволнованный, доложил мне, что наблюдал необычную суету в лагере Помпея. Я сразу подумал, что Помпей каким-то образом догадался или был осведомлён о моих намерениях и теперь спешил послать всю свою кавалерию чинить помехи нам на марше. Но за первым донесением последовало несколько новых. Поднялась вся армия Помпея, и скоро стало очевидно, что он оставляет свои позиции на холме и строит армию в боевые порядки на равнине. То, чего мы устали ждать, свершилось. Я тут же приказал подать мне мой алый полудамент, и, как только солдаты увидели сигнал к бою, раздались громкие возгласы, которые распространялись от когорты к когорте, от легиона к легиону. Люди побросали палатки и кинулись к оружию. Их рвение смешалось с каким-то восторгом, видимо потому, что, хотя многим совсем не улыбалось проливать кровь своих соотечественников, к тому времени они уже убедились, что мир, которого я добивался так долго и так безуспешно, можно завоевать только таким способом. К тому же у них, привыкших считать себя непобедимыми, на совести висело поражение, за которое они ещё не рассчитались.

В то время как быстро и точно строилась моя армия, я выехал на своём коне насколько было возможно, не рискуя своей жизнью, вперёд, чтобы рассмотреть вражеские боевые порядки. Очень скоро я понял, что Помпей планирует провести битву именно так, как я и предполагал, имея в виду Лабиена, ходившего у него в советниках. Равнина возле ручья Энипея была как будто специально подготовлена для успешных действий кавалерии, и они, конечно, полностью используют этот род войск, в котором к тому же имели такое большое преимущество. И я нисколько не удивился, увидев, что на их правом фланге совсем не осталось конницы и солдаты спокойно расположились на берегу Энипея, а вся их лёгкая пехота (у них были прекрасные лучники) и вся кавалерия сосредоточились на левом крыле, где оставался широкий простор для манёвров кавалерии. Они явно намеревались внести панику в ряды моих солдат на моём правом фланге, окружить их и затем ударить по моей пехоте с тыла. План сам по себе был не так уж плох и, если бы я не принял необходимых мер, мог привести их к успеху. Потом уже стали говорить, что Помпей принял бой и пошёл на риск не по своей воле. Говорили, что сам он выступал против того, чтобы всем рисковать ради одной битвы. Его вынудили сразиться со мной насмешки окружавших его политика нов, которым не терпелось вернуться в Рим, и они поэтому утверждали, что только страстное желание Помпея сохранить за собой высшую власть удерживает его от скорого и лёгкого разгрома моей армии. Он конечно же был настолько великим полководцем, что никогда не позволил бы кому-то, кто ничего не смыслил в войне, решать за него. Но возможно, Помпей излишне доверился Лабиену, считавшему, что моя армия понесла невосполнимые потери, хотя на самом-то деле он сам понёс их. Однако я думаю, что Помпей всё равно тщательно взвесил все «за» и «против» и пришёл к выводу, что у него есть все основания надеяться на полную и достаточно лёгкую победу. И он, как я узнал позже, на военном совете перед самой битвой даже заявлял, что едва ли его пехоте придётся принимать участие в сражении. Атака кавалерии должна была быть настолько эффективной, что вся моя армия бросилась бы бежать ещё до того, как она окажется в поле досягаемости его копьеносцев. На том же военном совете Лабиен ещё раз уверил всех, что цвет моей армии уже уничтожен — изнурён болезнями, истощён лишениями или погиб во время сражения при Диррахии. Он поклялся, что не вернётся в лагерь без победы. Неужели он забыл, удивлялся я, что примерно такую же клятву давали командиры кавалерии Верцингеторикса перед битвой при Алезии?

Но в то утро, выехав понаблюдать за передвижениями легионов и конницы Помпея на равнине перед Энипеем, я не задумывался над тем, почему он решился вызвать нас на бой. Я знал о численном превосходстве его войск: пехоты у него насчитывалось сорок пять тысяч, а я мог выставить всего двадцать две тысячи пехотинцев. У Помпея было семь тысяч конников и в придачу им много лучников и пращников. У меня же всего одна тысяча конников, в основном галлов и германцев. И снова, как всегда, мне приходилось импровизировать: условия боя диктовал скорее Помпей мне, а не я ему, и, если я не смогу достойно встретить его семь тысяч кавалеристов, а затем опрокинуть их, я опять потерплю поражение. Но я, как никто другой, знал, что войны зачастую выигрывают в результате неожиданных удачных находок, а надёжную оборону можно легко превратить в сокрушительную атаку.

Смешно сказать, но, хотя я тогда всё больше думал об импровизациях, сама битва стала одной из тех немногих, что почти полностью проходят в соответствии с теми канонами, которые я либо предвидел, либо на которые надеялся. Ту битву, несомненно, стоит включить в учебники по военному делу отчасти за быстрое и полноценное _ решение, отчасти же потому, что очевидные факторы, которые вели к победе или поражению, легко запоминаются. И по количеству вовлечённых в неё людей она осталась одной из величайших битв, в которой сражались римляне против римлян. Я бы хотел с полным правом заявить, что здесь я продемонстрировал своё исключительное воинское искусство или дар предвидения — словом, те качества, которыми отмечены все победы Ганнибала, Александра или почти забытого в наши дни Квинта Сертория. Я не заманивал Помпея в сражение, ставшее для него роковым. Просто я отвёл от себя очевидную угрозу теми же приёмами, которые применял против галлов. Иначе битва протекала бы по своим, абсолютно ортодоксальным правилам. Как и большинство всех моих битв, её выиграли мои солдаты. Я с самого начала был убеждён, что мы победим, и солдаты разделяли со мной эту уверенность.

Я вовремя сделал все необходимые распоряжения. Легионы, как всегда, выстроились в три линии, но я приказал солдатам третьей линии не вступать в бой, пока они не получат специального приказа. Вся моя кавалерия сосредоточилась на правом фланге. Перед ней стояла одна-единственная задача: сдерживать атаку превосходящих сил Помпеевой конницы как можно дольше. Позади неё, на том же правом крыле, я расположил дополнительно шесть когорт пехоты из третьей линии обороны. Солдатам этого соединения я сказал, что судьба всей битвы будет зависеть от того, как они поведут себя. Им предстояло в нужный момент всем строем ударить по семи тысячам Помпеевой конницы. Они должны были не метать копья, а прямо колоть ими врагов. Я велел им метить в лица конников и уверял их, что эти молодые люди из знатных римских семей больше знакомы со школой танцев, чем с полями сражений, и будут визжать, как девчонки, при виде направленных сильными руками прямо в их физиономии стальных клинков. Кое-кто из кавалерии Помпея подпадал под эту категорию людей, но мне хорошо было известно, что в его коннице немало отличных бойцов из Галлии и Каппадокии. К тому же не все римские аристократы трусы: я и сам мог служить убедительным доказательством, противоречащим этому заявлению. Но я прекрасно понимал то, о чём, казалось, забыли Помпей и Лабиен: что нигде и никогда никакая кавалерия, если только её превосходство не являлось абсолютным, не способна справиться с решительной, хорошо подготовленной и хорошо вооружённой пехотой. А я считал, что превосходство кавалерии Лабиена далеко не абсолютное и не сокрушительное. Мне казалось, что если мои шесть когорт обратят её в бегство (а кавалерия, когда она бросается бежать, очень быстро исчезает с поля битвы), левый фланг войск Помпея окажется под угрозой окружения и с ним произойдёт как раз то, чем Помпей грозил моему правому флангу. Что касается остальных моих войск, я считал, что мои солдаты сами извлекут пользу из создавшегося положения.

Мгновения, предшествовавшие событию, известному всем как решающая схватка, растянулись надолго. Обе армии приносили в жертву богам животных, и в этой, казалось бы, формальной процедуре было что-то пугающее. Когда мы шли на бой с нервиями, у нас не оставалось времени на подобные церемонии; теперь, когда мы собирались сражаться с нашими братьями, время нашлось. Многие из нас испытывали жуткое чувство, будто мы смотрим не в лицо своему врагу, а на самих себя, в зеркало. Против нас стояли не раскрашенные в дикие цвета бритты, и не чудовищные галлы, и не германцы в своих неуклюжих головных уборах, нет, вместо всего этого мы видели оружие, щиты и штандарты римских легионеров. Моё сердце сжалось от холодного гнева против тех непримиримых врагов, которые, пригрозив лишить меня жизни и чести, противопоставили римлянам римлян. Но уже не было ни времени, ни необходимости разбираться в причинах неотвратимо надвигающегося события. Казалось, не только мою голову — всё моё тело заполнили азарт и сдержанная сила, которые часто возникают с началом битвы и во время неё.

Я придумал боевой клич, который скоро прокричат более двадцати тысяч глоток. «Venus Victrix»[258] — так звучал этот клич, потому что Венера, если вообще верить в богов, была добрым гением моей семьи. Я знаю, что и Сулла, и сам Помпей использовали её имя при сражениях. А теперь Венера и моя армия сыграют отведённую мною им роль. Я поскакал вперёд и проехал вдоль строя десятого легиона, который, как обычно, занимал правое крыло. Оставались последние мгновения до того, как трубы протрубят сигнал к атаке, так как кавалерия уже двинулась на нас, а я не собирался откладывать главного сражения до тех пор, пока они развернут свои ряды. Посмотрев в лица моих солдат, я увидел, что и они рвутся в бой. Я заметил среди них ветерана Гая Крастина. В прошломгоду перед тем, как выйти в отставку, он был старшим центурионом десятого легиона. Однако привычка взяла своё, он вернулся в ряды армии и теперь обращался к своим старым товарищам и молодым воинам, которые знали о нём всё, в том числе и о его репутации лучшего и отважнейшего солдата моей армии. Я крикнул ему: «Эй, Гай Крастин, что ты думаешь о наших шансах?» — и он крикнул мне в ответ: «Мы победим, Цезарь, и наша победа прославит нас! А к концу этого дня ты будешь гордиться мной, неважно — живым или мёртвым». Тут прозвучали трубы, и Гай Крастин повёл в атаку своих солдат на правом крыле.

Глава 8 ПОБЕДА И ПРЕСЛЕДОВАНИЕ ВРАГА


Бывают битвы, когда даже сам главнокомандующий не может толком сказать, что там происходит, пока сражение не подойдёт к своему концу. Но при Фарсале я без труда прослеживал всю ситуацию на поле боя, хотя в какие-то тревожные минуты у меня и возникали сомнения относительно исхода битвы. Сначала я был ошарашен, когда увидел, что, несмотря на наше наступление, ряды пехотинцев Помпея остались на своих позициях и не бросились в ответную атаку. Я до сих пор не понимаю, почему Помпей отдал такой странный приказ. Возможно, он считал, что силами своей кавалерии одержит победу и не будет необходимости вводить в бой легионеров; а может быть, он думал, что мои солдаты, одолев во время атаки вдвое большее расстояние, чем они ожидали, выдохнутся к тому моменту, когда нужно будет метать копья и идти врукопашную. В любом случае Помпей ошибся. Момент столкновения враждующих армий ужасен, и большинство людей, у которых вдруг появились время и возможность рационально взглянуть на это, уже не с такой лёгкостью пойдут на риск умереть или получить ранения и увечья. Действительно, некоторые последователи Эпикура много сделали для утверждения пацифизма. Но уж если участие в сражении неизбежно, лучше и безопаснее не углубляться в подобные рациональные рассуждения. Тут необходимо приподнятое состояние духа, которое наполняет воина необычайной физической и духовной отвагой, невероятной выносливостью и дерзновенностью. Поднять настроение можно самыми различными способами, чаще всего искусственными. Саму дисциплину и блеск армии придумали для того, чтобы можно было в нужный момент внушить ей определённый настрой; и когда такой момент наступает, мы и все другие народы применяем каждый свой метод стимуляции. У нас, римлян, во время боя во всех концах поля боя трубят в трубы, варвары в таких случаях используют барабаны и другие инструменты. Очень большое значение имеет боевой клич, который все солдаты выкрикивают одновременно. Его воздействие я испытал на себе, когда по всему фронту разнёсся рёв: «Venus Victrix!» И при возможности очень хорошо идти в атаку бегом. Само движение всех частей тела и сознание неизбежности боя способствуют присутствию духа, столь необходимого солдату во время битвы. Поэтому я и рассматриваю приказ Помпея своим войскам стоять и не идти в контратаку как ошибочный. Он явно не учитывал выучку и опыт моих солдат, если думал, что они выдохнутся или Поломают строй за то время, пока покроют расстояние, разделявшее две армии. Со своего места я видел, как побежали они вперёд с немного опережавшим их Гаем Крастином во главе. Затем, увидев, что враг остаётся на своих позициях и не идёт в контратаку, они замедлили свой бег, потом остановились. Через минуту или две передышки они снова громко прокричали боевой клич и ринулись на врага. Я всё ещё видел фигуру Крастина. Мои солдаты метнули копья, а солдаты Помпея вышли на поле, так и не успев сделать это. Затем враги смешались друг с другом, легионер против легионера. Позднее я услышал рассказ о том, как Крастин первым вступил в бой, как он мечом пробился сквозь первую линию врага, уложив при этом троих солдат, и погиб, сражаясь. Если после смерти человек способен что-то понимать, Крастин поймёт, что я горжусь им и что я бесконечно благодарен ему.

После того как в бой вступили основные силы по всей линии фронта, я переключил своё внимание на правое крыло. Огромное кавалерийское соединение готовилось к выступлению, как мне кажется, дольше, чем того хотел Помпей, но вот наконец конница пошла в атаку. За ними следовали в большом количестве лучники и пращники — великолепные вспомогательные войска, как я мог убедиться во время битвы под Диррахием. По плану, пока кавалерия в победоносной атаке бьёт нас с тыла, эти лёгкие войска должны были осыпать нас стрелами и метательными снарядами с незащищённого фланга. И действительно, казалось похоже на то, что их кавалерия одержит победу. Знамёна, богато украшенные значки, блестящие доспехи — всё сверкало и радовало глаз. Я смотрел, как вся эта лавина двинулась вперёд, и догадывался, что командовал конницей ненавидевший меня всеми фибрами души Лабиен. Чувствовалось, что он контролировал всё и лишь выжидал того мига, когда почувствует себя абсолютным хозяином положения, чтобы отдать приказ к атаке, великой атаке, которая уничтожит и бывших его товарищей, и десятый легион, и меня. Я отдал приказ своей коннице атаковать Лабиена с единственной целью — помешать его приготовлениям. При этом я велел им отступать тотчас же, как только сопротивление врага покажется им слишком упорным, и ожидать новой возможности атаковать противника. Очень скоро, как я и предполагал, мои всадники стали отходить, действуя разумно и сохраняя боевые ряды, и теперь уже вся масса вражеской кавалерии начала занимать оставленные ими позиции для решающего, как они считали, нападения на нас.

Тут я и отдал шести когортам приказ, которого они с нетерпением ждали. До этого они скрывались за рядами сражающихся солдат и за моими кавалеристами, так что их атака явилась совершенно неожиданной для врага. Они бросились в битву с величайшим напором и в самый нужный момент. Кавалерия Помпея в ожидании окончательных приказов Лабиена не приняла необходимых мер для отражения атаки. То, что я напророчил своим солдатам перед самой битвой, сбывалось даже в большей степени, чем я думал. Мощная кавалерия Помпея уже практически прекратила сопротивление. Ещё немного — и вся эта масса людей и лошадей устремится вдаль, к своим холмам. Всё это произошло так быстро, что сам Помпей, наблюдая за происходящим, вполне мог заподозрить, что стал жертвой предательства. Он, вероятно, сразу понял, что сражение проиграно. Мои солдаты, когда кавалерия противника убралась восвояси, набросились на лучников и пращников, убивая всех подряд. Они прорвали основную линию сопротивления и теперь атаковали войско Помпея с тыла. До этого его пехотинцы бились упорно. Они противостояли нашему натиску гораздо лучше, чем я от них ожидал. Но тут я приказал вступить в бой третьей линии. Атакованные свежими силами с фронта и по-прежнему находясь под ударами с фланга и тыла, войска Помпея дрогнули, и судьба сражения была решена. Беспорядочной толпой устремились под прикрытие своего лагеря помпеянцы, преследуемые небольшим отрядом моих конников. Их собственная кавалерия скрылась из виду.

Наступил полдень. Солнце пекло неумолимо, и люди очень устали. Но я решил, что нельзя позволить противнику перестроиться, укрывшись в лагере, а ради окончания этой войны я больше всего хотел захватить в плен самого Помпея. Так что я сразу же пошёл на приступ вражеского лагеря. Активное сопротивление продолжалось долго, но в конце концов мы прорвались сквозь их укрепления. Однако враг, хоть и поверженный, не был сломлен окончательно. Солдаты ещё подчинялись приказам центурионов, так что многим удалось отойти на вершины холмов за лагерем в полном боевом порядке. Мы некоторое время преследовали их, и во время этой погони погиб мой старинный враг Агенобарб. Он был жестоким и трусливым человеком. Я уже подарил ему однажды жизнь в Корфинии, но повторять этот жест мне совсем не хотелось.

Мы оставались в лагере Помпея столько времени, сколько потребовалось для того, чтобы утолить наш голод и жажду, а для этого нам представилась великолепная возможность. Всё, что мы увидели, свидетельствовало об абсолютной уверенности врага в победе и о том, что наши противники давно уже привыкли жить в роскоши, и это совсем не приличествовало войску, которое вышло сразиться с моими ветеранами. Палатки Лентула и других аристократов больше походили на летние дворцы, нежели на солдатские пристанища. Они были затенены виноградными лозами, а полы покрыты аккуратно срезанным зелёным дёрном. Накрытые столы, на которых стояло много серебряной посуды, казалось, ждали своих хозяев. Вино было охлаждено и готово к разливу по бокалам, а повара уже заканчивали последние приготовления к банкету в честь победы. И эти-то люди обвиняли меня и моих солдат в сибаритстве!

Больше всего в тот момент я нуждался в сведениях о Помпее, и те, что я получил от пленных, оказались на поверку правильными. Когда началось сражение, Помпей со своими войсками вышел навстречу мне и моему десятому легиону. Но как только он увидел, что его кавалерия разгромлена, а его пехоту атакуют с тыла, он ускакал в свой лагерь и там, отдав необходимые распоряжения о его обороне, засел в своей палатке, будто абсолютно оглохнув и онемев, не отвечая даже на непосредственно к нему обращённые вопросы. Я мог понять его. Возможно, он предпочёл бы умереть в бою вместе со своими солдатами, но откуда знать, убьют тебя или нет? Если бы его взяли в плен, я, конечно, сохранил бы ему жизнь, но он был слишком гордым человеком, чтобы принять её в дар от меня. Помпей, по всей видимости, понял, что битву проиграл, а ведь для него даже сама мысль о разгроме казалась невыносимой. Так что, мне думается, сидя в своей палатке, он ощущал скорее удивление и ужас, нежели отчаяние. Из состояния летаргии его вывели звуки, возвещавшие начало нашего штурма. Тогда Помпей бросил и свой полудамент, и все знаки власти, взял резвого коня и в сопровождении небольшой кучки друзей ускакал из лагеря по направлению к Ларисе. Я не надеялся уже, что он согласится на мир, и послал отряд кавалерии ему вдогонку, одновременно занявшись делами уцелевших его сподвижников.

Солнце перевалило за полдень, и мои солдаты совершенно оправданно мечтали об отдыхе, но я и некоторые командиры, которых они хорошо знали, обходили их ряды и убеждали оставить пока грабёж и предпринять ещё одно усилие в этот день, чтобы сделать победу над врагом окончательной. Я им доказывал, что тогда противник окажется ещё в худшем положении. Они поняли, что я прав, и, несмотря на усталость, стали копать ров вокруг всего холма, на котором укрылись враги, таким образом отрезая их от источников воды. Вскоре противник осознал нависшую над ним опасность и двинулся вдоль горного кряжа к Ларисе и ручью Энипей. Я взял четыре легиона и прошёл за остатками армии Помпея, не выпуская их из виду, шесть миль. Стало темнеть, и враги остановились на склоне холма, спускавшегося к реке. Мои люди изнемогали от усталости, тем не менее они выполнили задачу. Уже в сумерках мои солдаты проделали земляные работы на спуске к реке, опять же перекрыв путь к воде противнику. К полуночи к нам спустилась делегация, чтобы обсудить условия капитуляции.

На следующее утро согласно моим указаниям вся поверженная армия (за исключением нескольких сенаторов, скрывшихся под покровом ночи) спустилась с холма и сдала всё своё оружие. Солдаты преклонили передо мной колени, моля о сохранении им жизни. Я велел им встать; все они были помилованы, и я приказал моим военачальникам и центурионам проследить, чтобы наши солдаты не причинили им вреда и позволили забрать своё имущество.

В битве при Фарсале мы потеряли всего около двухсот легионеров, среди них погибло около тридцати моих центурионов, превосходных солдат. Пятнадцать тысяч легионеров Помпея остались лежать на поле боя. Двадцать четыре тысячи мы захватили в плен. К нам в руки попали сто восемьдесят знамён.

Мне сообщили, что большинство важнейших лидеров противника — Лабиен, Сципион, Афраний и другие — бежали к Диррахию, где оставался Катон в качестве командующего морской базой. У них там находилось много кораблей, и для тех, кто не согласился сдаться, не составляло труда переправиться в Африку. Преследовать их дальше не было смысла, и в любом случае лучший способ добиться мира — это заняться самим Помпеем, который, как мне доложили, быстро миновав Ларису, морем направился на восток, в Амфиполь. Дальше, по моим представлениям, он должен был двинуться в Митилены, где находилась его жена; о дальнейших его намерениях я мог только гадать. Помпей мог пойти в Сирию, где его знали как величайшего завоевателя после Александра; или в Египет, где царские отпрыски имели все основания испытывать благодарность и к нему, и ко мне; или в Африку, где его ожидала другая армия и вполне вероятная поддержка со стороны царя Юбы. Каковы бы ни были его планы, мне казалось, что я должен следовать за ним по пятам, пока такая возможность будет. Не имея флота, у меня оставалась одна дорога — преследовать Помпея по суше. Я решил действовать быстро и в сопровождении конницы проходить такое расстояние каждый день, какое способны одолеть лошади. Своим легионерам я дал небольшую передышку, но через день-другой один из легионов должен был последовать за нами, держа путь на Геллеспонт.

У меня оставалось немало дел до моего отъезда из Ларисы. Я очень мало спал, расслабляясь всего на час или два. Всё время, пока продолжалась битва, я всех расспрашивал об одном из моих врагов, жизнь которого особенно хотел сохранить, и вдруг в Ларисе этот человек сам явился ко мне. Я всегда любил Марка Брута, с тех пор, когда он был ещё малышом, а у меня с его матерью Сервилией только завязывался продолжительный и славный роман, и считал, что и он любил меня тогда, когда я ещё был никому не известным молодым человеком; я помнил, как рос мальчуган и как я старался не допустить пагубного, на мой взгляд, влияния на него его дяди Катона, который являлся полной противоположностью Сервилии. И Катон во многом добился своего, но он, как мне казалось, не смог изменить мягкий характер юноши или извратить его чистый разум. Я хотел, чтобы Брут женился на моей дочери Юлии, и Сервилия страстно желала этого. Она ужасно рассердилась на меня, когда перед своим первым консулатом я сообщил ей, что у меня для дочери есть более блестящая партия: Юлии предстоит выйти замуж за самого Помпея, и этот брак станет основой всей моей карьеры. Сервилия согласилась с моими аргументами, но была всё-таки расстроена. Я купил ей самое дорогое из всех, какие продавались в Риме, украшение. Но с тех пор я ни разу не видел Брута. Я предлагал ему пост в Галлии, он отверг моё предложение. По словам Сервилии, он был прилежным молодым человеком, исполненным всяческих добродетелей и талантов, но находился под сильным влиянием дяди, Катона. Я всегда наблюдал за ним со стороны с большим интересом, и бывали времена, когда я готов был сделать его своим наследником. Всякий человек желает (и желание это не суетное) оставить после себя не только свои собственные свершения, но и кого-то — пусть это будет сын или близкий друг, — кто наверняка поддержит или продолжит его дело. Я частенько подумывал о возможных претендентах на роль моего преемника, но мне не очень-то везло в выборе. Если иметь в виду моих родственников, то я надеялся, что внук моей сестры Юлии, Квинт Педий, проявит те качества, которые я требую от своего наследника. Но Педий, прекрасный солдат, совсем не интересовался политикой. Я также мысленно обращался к своим военачальникам — Дециму Бруту и Антонию. Но у Децима недоставало воображения, а Антонию, абсолютно преданному мне человеку, не хватало стойкости. Так что я передал своё имя и большую часть имущества юному Октавию. Его отец ничем особенно не выделялся. Но моя племянница Атия хорошо воспитала его, и вот уже несколько лет как я уверился в его блестящих способностях. Это исключительно умный юноша, истинный патриот, очень честолюбивый и чрезвычайно жестокий человек. Случись мне неожиданно умереть или, куда больше, пасть от руки убийцы, это его последнее качество было бы востребовано безусловно. У Брута этого нет. Бруту свойственно действовать в периоды мира и порядка. Я, конечно, допускаю, что во имя какого-то своего принципа он может прибегнуть к насилию, но Брут никогда не станет проводить политику насилия, даже если его убедят, что только с применением такой политики он сможет отстоять свои любимые принципы. Это проблема не из лёгких. Очень важно точно знать разницу между людьми и монстрами. Я сам порой действовал — причём умышленно — с крайней жестокостью во время войны в Галлии, но я досадовал на необходимость прибегать к этому, и существуют вещи, которых я никогда не смогу сделать. Я никогда не предам друга и не стану участником предательского убийства, какие бы великие блага это ни сулило мне. Как ни странно, но я считаю, что Брут либо из самых высших соображений, либо случайно способен оказаться замешанным в деле, против которого восстанет вся его чистая натура. Такое нередко случается с людьми, кто свои понятия морали почерпнул из учебников. А я по характеру милосерден и не предам друга по простой причине: потому что я — Цезарь; а Брут и его дядя Катон для того, чтобы проявить свою гуманность, ищут прецедента или предлога для этого. Октавиана же в его стремлении к власти ничто не остановит, но, добиваясь власти для себя, он будет искренне стремиться к осуществлению моей великой цели — установлению порядка, эффективности в правлении и цивилизованности общества. Октавиан никогда не станет попусту использовать свою власть, как это сделал бы Антоний, и не откажется никогда от власти из высокомерия, как это сделал Катон и мог бы сделать Брут. Эти люди склонны думать, что сами они куда больше значат, чем данная им власть. Это опасное и наглое заблуждение. И такие эгоисты, как я или Октавий, чьи мысли главным образом заняты делами других людей, гораздо полезнее для общества, чем те эгоисты, благородные с виду, которые целиком сосредоточились на самих себе или на абстрактных понятиях вроде что такое хорошо и что такое плохо. Я отличаюсь от Октавиана большей гибкостью и меньшей жестокостью, но ещё больше я отличаюсь от тех, чьи лучшие намерения настолько искажены, что они не способны понять из-за приверженности к традициям или из пустого формализма сущности нашей жизни и эпохи. Им чужда физическая сущность мужчин и женщин, формирующих мир, который пребывает в состоянии неминуемых перемен, мужчин и женщин, которые, любите вы их, или терпите, или презираете, всё равно должны оставаться всем на свете для нас, потому что в природе существуют только скалы, растения, птицы и животные.

Эти мысли занимают меня сейчас. А тогда, встретившись с юным Брутом в Ларисе, после победы под Фарсалом, я ещё надеялся, что после того, как я простил ему его участие в войне на стороне противника, он станет моим последователем, способным понять мои замыслы, и я помогу ему продвинуться и получить власть. Теперь он один из ведущих государственных деятелей и, смею думать, испытывает чувство благодарности ко мне. Но я вижу — он не понимает меня. Если бы Брут не был столь многим обязан мне, он, возможно, стал бы моим врагом.

В Ларисе он вёл себя достойно и даже мило. Не меньше часа мы с ним прогуливались по тропе в оливковой роще. Впервые за много месяцев я был, пусть ненадолго, не среди своих солдат и не в лагере. Я обратился к нему без всяких формальностей, в дружеском тоне, хотя мы так долго не виделись, и он отвечал мне в изысканной манере. Когда я спросил его, почему он, несмотря на то, что я всегда оставался ему другом, предпочёл мне Помпея, убийцу его отца, Брут постарался ответить мне со всей искренностью, без морализаторских или политических банальностей, которыми наверняка оперировал бы его дядя, Катон. Он сказал, что ему всегда не нравился Помпей, а ко мне он был странным образом привязан с самого детства. И всё же ему показалось, что общественное устройство, на котором держалось всё, сохраняли Помпей и сенат, а мои действия угрожали его существованию. Когда он ближе узнал Помпея, Агенобарба, Сципиона и других их сподвижников, он был до некоторой степени разочарован, потому что понял, что этих людей интересуют только их собственные притязания, репутация и то, что они называли «правом на мщение». Теперь он готов обожать меня за то, что я не стал никого репрессировать, и за то, что я испытывал радость, сохраняя жизнь своим врагам. Я также заметил, что на него произвели глубокое впечатление некоторые мои планы на будущее: создание колоний, экономические реформы, справедливое управление, осушение болот, реконструкция города, улучшение дорог — тысяча всяких дел, требовавших от меня каждодневного внимания. Часто мои слова вызывали у него прилив энтузиазма. Но бывало, что на его лицо как будто опускалось облако. «Существует одна вещь, которую я называю «свобода», — сказал он, — но я не могу подыскать точного определения ей. Может ли обретение счастья и порядка вознаградить людей за её утрату?» Я в тот миг почувствовал особую любовь к этому юноше. Он выражал свои мысли в духе доктринёрства; «свобода» в наши дни, если её воспринимать как безответственную игру римских укоренившихся политических сил, привела бы не только к застою и всякого рода несчастьям, но и к такому безнадёжному положению дел в стране, при котором свободными в самом обычном смысле слова оказались бы только очень богатые люди и солдаты. Его «свобода» могла бы стать практически благовидной подменой рабства. Однако звучала в его словах и доля правды. Существует свобода, которая зиждется в основном на политической системе, и она представляет такую ценность, что без неё сама жизнь немыслима. Когда мы прогуливались в оливковой роще в Ларисе, я подумал, что мог бы убедить Брута в том, что я понимаю слово «свобода» так же, как он, и вся разница заключается в нашем семантическом толковании его. Но сейчас я в этом не совсем уверен. Его коробят те божеские почести, которые с недавних пор воздают мне, и его пугает мысль, что я приму титул «царь», хотя он прекрасно знает, что если я и претендую на собственную божественность, то никак не на самое главное в ней — не на бессмертие, и что если я позволю именовать себя царём, то причиной тому будет скорее польза государству, нежели стремление к тирании. И тем не менее я люблю его и сделаю всё возможное, чтобы его превосходные качества нашли достойное применение. В этом-то и заключается моя идея свободы.

В Ларисе мы расстались с ним друзьями. Я знал, что он не поднимет оружие против меня, и мы оба надеялись, что больше не будет сражений между римлянами, хотя понимали, что Лабиен, Афраний и Сципион, если дать им время и шанс, постараются собрать новое войско. И снова они, коль скоро возникнет такая возможность, встанут под знамёна Помпея; так что самым неотложным оставалось — и Брут это понимал — как можно скорее захватить самого Помпея или получить от него согласие на капитуляцию. И вот после очень короткой передышки я уже выехал с сильным отрядом кавалерии в погоню за Помпеем.

Глава 9 ПРИБЫТИЕ В ЕГИПЕТ


Расстояние почти в двести миль от Ларисы до Амфиполя мы одолевали тяжело. Помпей, путешествуя по морю, имел перед нами большое преимущество, но и ему нужно было причалить где-то, чтобы получить те деньги и провизию, на которые он ещё мог рассчитывать на Востоке. В Амфиподе я узнал, что он отправился дальше, в Митилену, где его задержала плохая погода. Я между тем видел, какое сильное воздействие на всех произвела победа под Фарсалом. Вся материковая Греция и большая часть Малой Азии перешли теперь на мою сторону. Население Митилен, где пребывали жена и младший сын Помпея, встретило его, потерпевшего поражение, приветствиями, и это правильно и пристойно, но приветствовали его скорее как пострадавшего друга, чем как человека, которому они готовы снова служить. На Родосе, где Помпей в своё время забрал лучшие корабли, не разрешили войти в гавань консулярам Публию и Луцию Лентулу, моим злейшим врагам; а я вскоре получил от родосского правительства предложение снабдить меня кораблями, в которых я так нуждался. Тем временем я продвигался вперёд, в Малую Азию. Со мной был один легион, остальные легионы отчасти оставались на службе в Греции, отчасти же под командованием Антония вернулись в Италию. Мы пересекли Геллеспонт возле Сеста, использовав все суда, оказавшиеся под рукой. В Трое мы остановились на довольно продолжительное время, чтобы осмотреть его руины и воздвигнуть жертвенник на том месте, где, по преданию, был похоронен Гектор. Мало что сохранилось от крепостных стен и башен, о которых рассказал нам Гомер, и всё же кажется, что это место населено знаменитыми тенями. Некоторые мои военачальники, глядя на расположение города, готовы были посмеяться над Гомером и его историями о десятилетней осаде и потрясающих битвах, в которых один воин — будь то Гектор, Патрокл или Ахилл — представлен героем, убойные силы которого равны по меньшей мере мощи целого легиона. Я объяснил им, как неуместен и даже дик их смех. Действительно, теперь, при существующей армии и превосходном современном флоте, блокада и захват Трои не представляли бы большой трудности. Наши победы при Аварике или Алезии были куда более совершенными. И невозможно отрицать, что одной нашей когорты хватило бы, чтобы без особого труда расправиться со всеми героями Гомера, вместе взятыми. Но если настанет время, когда правда Гомера не будет больше трогать сердца людей, то это уже будет совсем другая порода людей. Гомер видит их в слиянии силы и слабости, чести и бесчестия, величия войны и ужаса разорения. И поэтому мы оплакиваем одновременно обоих — и Ахилла и Гектора. Мы радуемся той свободе, которой они, необычайные, но человеческие существа, обладали; и при этом нас угнетает сознание того, что даже они, при всей их мощи и яркости, только на какие-то мгновения способны были освободиться от манипуляций с ними и давления на них неизбежных обстоятельств. У меня, однако, существовали свои причины находиться под особым впечатлением от созерцания Трои, потому что, опять-таки согласно преданию, отсюда произошла моя семья да и вся нация римлян. Где-то здесь, на покрытых лесом холмах, за городом, богиня Венера, как говорит легенда, полюбила троянца Анхиза и родила героя Энея, который по воле богов сумел бежать из горящей Трои и привезти с собой в Италию своего маленького сына Юла, от которого и произошло наше имя. К тому времени у меня уже родилась идея, как только восстановится мир, построить новую Трою на старом месте и колонизировать её, поселив в ней граждан Рима. Этот проект особенно дорог моему сердцу, хотя вот уже несколько лет я думаю и о других городах — Александрии и Византии, которые при известных обстоятельствах могли бы прекрасно служить центрами административной и государственной власти. Во всяком случае, во время того визита, оплакав героев Троянской войны, я с моими помощниками составил карты, планы и заметки, которые позже сослужили мне хорошую службу во время дискуссии о будущей колонии.

Скоро с помощью моих друзей и правителей Греции и Малой Азии, которые стремились доказать свою лояльность, я приобрёл флот, почти полностью удовлетворивший мои потребности. Я всё ещё не имел представления о дальнейшем пути следования Помпея, но слышал, что в Антиохии его посланников граждане города встретили очень холодно и сказали им, что, если он рассчитывает на помощь Сирии, ему лучше отказаться от своих планов. Я находился в Азии каких-нибудь две недели, когда узнал, что его видели на Кипре. Помпей собрал довольно значительный флот, и помимо нескольких регулярных воинских соединений у него было около двух тысяч вооружённых рабов. Я предположил, что своим местом назначения он выбрал Египет или Африку. Я решил добраться до Египта раньше его. К тому времени я вызвал из Греции ещё один легион. Они не были полностью укомплектованы — всего в них насчитывалось чуть больше трёх тысяч солдат, но со мной находились ещё восемьсот конников, десять родосских военных кораблей и несколько кораблей из Азии. Силы невелики, но, если иметь в виду престиж, завоёванный нами под Фарсалом, их должно хватить. С этим войском я отплыл к берегам Египта.

Я, конечно, был достаточно хорошо информирован о ситуации в Египетском царстве, режим которого своим существованием обязан нам двоим — мне и Помпею. Египет всегда интересовал меня, и многие из реформаторских идей, появившихся у меня с Крассом ещё в юности, непосредственно касались контроля над этой страной. И Помпей отлично понимал значение Египта для нас и в год, последовавший за моим первым консулатом, оказал необходимую поддержку изгнанному своими подданными царю Египта Птолемею, когда тот явился за помощью в Рим. В то время сенат одинаково боялся Помпея и каких-либо осложнений за границей. Птолемей, который сильно потратился на взятки и, говорят, перебил немало явившихся вслед за ним в Рим своих врагов, в главном успеха не добился, пока через три года мы не встретились в Луке, в результате чего Помпей и Красс стали консулами при моей поддержке. В тот же год Птолемея восстановили на троне с помощью римской армии из Сирии, которой командовал Габиний, тогда наш общий друг — мой и Помпея. Тогда же, помнится, я был очень привязан к его жене.

Перед отплытием в Александрию до меня дошла горестная весть: Габиний, который выступал на моей стороне всю гражданскую войну, умер от болезни после неудачной попытки по суше провести своё войско ко мне в Грецию. Он, как и Антоний, был большой пьяница, но и замечательный солдат и преданный друг. От него и от Антония, который служил у него во время той авантюры в Египте, после которой он пришёл служить ко мне в Галлию, я услышал восторженные рассказы о богатстве и великолепии Александрии. Габиний здорово обогатился в результате той экспедиции в Сирию, но потом римские суды затаскали его, и, не получив должной поддержки от Помпея, он отправился в изгнание и оставался там до тех пор, пока я не выдворил Помпея из Италии и не позвал его обратно. Даже Антоний, небольшой чин в его армии, собрал столько денег, что расплатился с некоторыми из своих многочисленных долгов. Египтяне оставались должны приличную сумму денег и мне за моё участие в восстановлении на троне Птолемея, но, когда он умер, я сам отказался от половины этого долга. Я хотел сделать щедрый подарок новым правителям Египта, которыми по завещанию отца стали его старший сын, ещё мальчик, Птолемей и его старшая дочь, девушка семнадцати лет, Клеопатра. Брат и сестра в соответствии с древними обычаями египтян были мужем и женой. Это один из многочисленных примеров того, как греческие правители Египта перенимали — и перенимали довольно охотно — нравы и обычаи местных жителей. Для обычного грека или римлянина кровосмешение — вещь отвратительная. Среди родовой знати этим занимаются совсем уж наглые распутники — Клодий, например, но уж конечно не в открытую. Но в Египте религия и общественное мнение одобряют то, к чему мы относимся с, хотя и недостаточно логичным, предубеждением. Однако браки между братьями и сёстрами оказались такими же непрочными, как и большинство других супружеств. И вот не прошло и трёх лет со дня смерти царя Птолемея, как между младшим Птолемеем и его сестрой разразилась настоящая гражданская война. Многие влиятельные вельможи решили, что крепче удержат власть в своих руках, если поддержат царя-мальчика против его сестры, которая, судя по всему, сама обладала сильным характером и волей. Она набрала войско и готовилась драться с братом за трон, но Александрия пока оставалась в руках Птолемея и его советников.

Вот всё, что я знал, отправляясь из Азии в Египет вслед за Помпеем. Если Помпей, как я предполагал, бежал в эту страну, я надеялся силами своего небольшого войска и своим авторитетом победителя заставить египтян выдать его мне. Но я совершенно не ожидал того, что мне пришлось увидеть. Я, как всегда, когда предстояла встреча с чем-то новым и неизвестным мне, чувствовал себя на подъёме: скоро я буду в городе, где находилась гробница Александра Великого и лучшая в мире библиотека. Я был взволнован и готов почти ко всему, только не к тому, что потом случилось.

Тихим, ясным утром мы подошли к Александрии. Лето подходило к концу — в это время года ветры постоянно дуют с севера, так что наше плавание оказалось достаточно лёгким. Уже с моря можно было любоваться великолепием города — его белыми дворцами, разноцветными флагами и тентами, прибрежными виллами, знаменитым маяком, прелестными бухточками и самой гаванью. Когда мы приблизились, от берега навстречу нам отчалила галера, по моим предположениям, с депутацией видных придворных, которые должны приветствовать нас. Депутацию возглавлял грек по имени Теодот, профессиональный ритор, сам создавший себе имя и теперь входивший в узкий круг советников царя. Он приветствовал меня с улыбкой, показавшейся мне дерзкой, затем один из сопровождавших его положил к моим ногам завёрнутый в ткань свёрток и предложил развернуть. Я всё ещё не понимал, что ждёт меня, пока свёрток не открыли и я не увидел на деревянной палубе своего корабля отрубленную и забальзамированную голову Помпея. Теодот что-то говорил мне. Он, наверное, старался доказать свою причастность к организации убийства моего врага, но я не слышал его, хотя машинально протянул руку, чтобы взять перстень с печаткой, который он предлагал мне в качестве дополнительного — едва ли необходимого — свидетельства своего столь успешного предательства. Какое-то мгновение я с ужасом смотрел на отрубленную голову и на лицо, которое я так хорошо знал, — лицо моего друга, моего зятя, моего врага, моего соотечественника. Кажется, я с трудом отвёл взгляд от него. Потом я взглянул на хорошо известный мне перстень-печатку с выгравированным на нём львом, держащим в своих лапах меч. И тут я разразился слезами и некоторое время не мог произнести ни слова. Значительно позднее меня просили объяснить причину тех слёз, и, насколько мне известно, нашлись такие, кто считал, что это лицемерные, «крокодиловы» слёзы. И хотя всем казалось совершенно очевидным (и Теодот настаивал на этом со всем присущим ему ораторским искусством), что такая смерть Помпея мне на руку — меня ни в коей мере нельзя винить в ней, — мои слёзы были искренними. Я рыдал от ужаса, от сострадания и от нелепости случившегося. Как могли Помпея Великого урезать до головы, лежавшей теперь на деревянной палубе? Я плакал о ничтожестве и необузданности нашего мира, в котором нет ничего незыблемого, особенно когда речь идёт об отдельной личности. А когда я услышал, как он был убит, мои волнение и жалость возросли беспредельно. Для меня стала невыносима сама мысль, что судьбу решала группа евнухов, торговцев и риторов и что смертельный удар нанёс ему римский солдат, который служил в его армии центурионом. Но так именно оно было. Советники царя Египта решили, что убитый Помпей для них безопаснее. (Теодот гордился своим афоризмом: «Мёртвый человек не кусается»). Римлян, служивших в египетской армии, послали встретить старого полководца, и один из них поразил его сзади. Это случилось накануне дня рождения Помпея, и это была годовщина — а именно тридцатилетие — с того дня, когда, одетый в костюм Александра Великого, он вошёл в Рим и отпраздновал свой триумф в честь таких завоеваний, каких никогда до него не одерживали римляне. Ах, как бы он хотел, наверное, теперь умереть в те дни, во всей своей ничем не замутнённой славе!

Моим первым побуждением было арестовать Теодота и казнить вместе с советниками царя, его соучастниками. Я видел всё лицемерие египтянина, когда он пытался объяснить убийство Помпея дружескими чувствами ко мне. На самом деле они боялись нас обоих, и если бы могли убить меня, не опасаясь последствий, то сделали бы это. Но чтобы применить к ним те меры, какие я хотел бы применить, у меня не хватало войска. Армия египтян значительно превосходила мою численно, да и её боевые качества не стоило недооценивать. В ней служило много римлян, которые пришли сюда с Габинием и потом осели тут. Правда, и они, и остальная часть армии, состоявшая из бандитов, пиратов и бежавших из Сирии, Греции и Киликии рабов, не имели представления о римской армейской дисциплине; но они привыкли повелевать; они могли сажать на трон и скидывать с него царей; и в этой армии было много хороших военачальников. Я не мог позволить себе сразиться с таким войском на поле боя, но считал своим долгом отстоять авторитет Рима и свои собственные интересы. Покойный царь в своём завещании просил римское правительство проследить за тем, чтобы его воля была исполнена, и мне лично египтяне оставались должны довольно большую сумму, которую я и потребовал, чтобы расплатиться со своими воинами. У меня имелись все законные основания претендовать на роль арбитра в разрешении мирным путём конфликта между Клеопатрой и её братом Птолемеем. Поэтому я решил высадиться на берег и поселиться в царском дворце.

Уже причаливая к берегу, я понял, что, пожалуй, слишком большие надежды возлагал на свой авторитет победителя и теперь поставил в опасное положение и свою армию, и себя. Можно было не сомневаться — мы входили во враждебный нам город. Я вступил на берег как римский консул: впереди меня шли ликторы и несли фасции, но при появлении этих атрибутов власти по огромной толпе александрийцев прокатилась волна недовольства, и на набережной вспыхнули очаги насилия: александрийцы восприняли моё столь помпезное появление как намеренное оскорбление их царю и угрозу их собственной независимости. При наведении порядка на набережной несколько человек погибло.

Следующая проблема возникла при переговорах с главным министром двора царя-мальчика, евнухом Потином. Мы оба сразу же почувствовали взаимное недоверие. Я видел, что он был бы рад убить меня, если бы мог, и подозревал, что он тоже понимает, что я не преминул бы избавиться от него и ото всех остальных убийц Помпея, если бы у меня появился подходящий предлог. Но внешне евнух конечно же держался весьма доброжелательно. Он желал больше всего, чтобы я покинул Александрию и оставил его и его друга, армейского лидера Ахиллу, по-прежнему править страной от имени юного царя. Если я согласен, он готов выплатить мне все деньги, что они мне задолжали. Но я был решительно настроен утвердить авторитет Рима и настаивал на том, чтобы ко мне явились и Птолемей и Клеопатра, чтобы хотя бы попытаться утрясти их разногласия на тех условиях, которые поставил им их отец в своём завещании. Потин отказал мне в этом самым наглым и беззаконным образом. Он заявил, что моё предложение быть арбитром оскорбительно для царской семьи и является угрозой независимости Египта. Он настойчиво советовал мне заняться куда более важными делами, которые ждут меня в Италии и в Африке, и обещал, что соберёт те деньги, которые они мне должны, если я вернусь в Египет попозже, а ссора между царскими детьми будет надлежащим образом улажена. Я ответил ему, что не нуждаюсь в советах египтянина при составлении собственных планов, а деньги мне нужны немедленно. Однако Потин так всё разложил по полочкам, что получалось, что государственная казна пуста, а он послал за юным Птолемеем, который в то время находился в Пелусии вместе со своим войском. Потин сказал, что не хочет иметь никаких дел с Клеопатрой. Она набрала армию в Сирии и, по его словам, развязала войну против собственной страны. Он не поручится за её жизнь, если Клеопатра вдруг появится в Александрии.

Между тем я с каждым днём всё больше убеждался в том, что мы попали в сложную и, возможно, опасную ситуацию. Если небольшая группа моих солдат появлялась на улицах Александрии, её почти непременно атаковали банды горожан, выкрикивавших патриотические лозунги; как потом выяснилось, они состояли на оплате у Потина. Я сразу же направил приказ моему полководцу в Малой Азии Домицию Кальвину привести без всяких проволочек ещё два легиона в Александрию, но при этом понимал, что пройдёт немало времени, прежде чем я получу подкрепление. Я решил пока ничего такого не предпринимать, что могло бы ускорить взрыв. Когда юный царь вернулся в свой дворец, я обходился с ним чрезвычайно учтиво. Я посещал лекции по философии в александрийских школах, осматривал достопримечательности города и часто появлялся на публике. Куда ни кинь, а моя задача арбитра выглядела неразрешимой из-за невозможности присутствия Клеопатры в Александрии; и не было никого среди египтян, кому бы я мог доверять, а из полученной мною информации я знал, что командующий армией Ахилла направляется со своим войском из Пелусия в Александрию. Я уже успел заметить, что громадный комплекс царского дворца с примыкающими к нему строениями можно при необходимости превратить в отличную оборонительную твердыню и был готов действовать в любое время.

Как только я заявил о своём намерении защитить справедливость, вопрос о неизбежности сражения оказался предрешён. Потин, Ахилла, Теодот и прочие советники Птолемея никогда не расстанутся со своей властью без борьбы, и они считали, что в военном отношении они превосходят меня по всем параметрам. И несомненно, неожиданное появление Клеопатры вызвало у них сильнейшее желание расправиться сразу с нами обоими, пока у них ещё было достаточно сил для этого. Я оказался вовлечённым одновременно и в любовную связь, и в труднейшие военные операции. Должен признаться, если посмотреть на ту египетскую войну в её истинном свете, она покажется чем-то нелепым. После смерти Помпея я стал, пожалуй, бесспорно самым великим человеком в мире, и вот всего через несколько недель после моей победы под Фарсалом я сражаюсь за свою жизнь на улицах и причалах Александрии. А ещё я в свои-то пятьдесят лет да с моим любовным опытом влюбился до безумия в двадцатилетнюю девушку, влюбился до того, что готов был отдать за неё и свою жизнь, и свою честь.

И это ещё не всё. Первое, что я понял, это то, что пытаться моими скромными силами оккупировать Александрию помимо воли её населения опасно для меня. Но я привык рисковать и в тот раз считал для себя делом чести пойти на риск, чтобы эти александрийцы поняли, что Рим имеет свои, вполне законные интересы в Египте и что мы готовы отстаивать их до конца. Но я недооценил безумный фанатизм александрийцев и воинское мастерство их военачальников. Что касается Клеопатры, в силу сложившихся обстоятельств моя честь и безопасность тесно переплелись с её. Я конечно же был бесконечно очарован ею. Она женщина исключительной энергии и властности, умная, отважная и безжалостная. Этими своими качествами она напоминает мне Фульвию, вдову Клодия, ныне жену Антония. НоКлеопатра обладает ещё и змеиной грацией, и чарующей женственностью, чего нет у Фульвии. Из этих двух женщин даже Антоний предпочёл бы, несомненно, царицу Египта. Он и вправду, встретив её недавно в Риме (она ещё побудет здесь несколько дней, я думаю), с необычайным восторгом говорил мне о ней и с чувством зависти дивился тому, что я до сих пор властвую над Клеопатрой. Однако сам я прекрасно сознаю, что это моё влияние на неё держится в основном на моём положении властителя Рима. Если бы на моём месте оказался Антоний, она быстренько обратила бы свою любовь на него и тут уж (и это одно из самых очаровательных её свойств) убедила бы себя, что её новая любовь абсолютно искренна и бескорыстна. Связь с нею, скорее всего, обернулась бы бедой для Антония — он слишком легко поддаётся страстям и под их воздействием способен поступать вопреки здравому смыслу. Я не думаю, что Клеопатра совсем не испытывает никакой любви ко мне. Возможно, она любит меня настолько, насколько вообще способна любить кого-либо. Я доставлял ей массу удовольствий, и среди них немалую роль играло моё понимание её. Она позволяла себе быть откровенной со мной, потому что меня не шокировали и не удивляли ни её идеи, ни её планы, а быть иногда честной — это тоже оказывалось неким разнообразием. Клеопатра также гордится тем, что родила сына от меня и что я разрешил ей назвать его Цезарионом. Но женщинам, как известно, в этих вещах нельзя доверять полностью, и только время покажет, мой это сын или нет. Возможно, что так, но с той же вероятностью он может быть сыном Аполлодора, верного друга Клеопатры и, как я подозреваю, её тогдашнего любовника.

Я, конечно, оказался поражён и прельщён тем, как она появилась в Александрии. Я думал, что, пока армия её брата настроена враждебно по отношению к ней, она не рискнёт появиться у меня хотя бы до прибытия Кальвина с его двумя азиатскими легионами, который проводит её в Александрию. Но она воспользовалась своим собственным, самым отважным и дерзким планом. В сопровождении лишь одного Аполлодора на небольшом судёнышке она приплыла в Александрию. В то время как тот крутился на своём судёнышке перед дворцом, Клеопатра сидела, завернувшись в широкий плащ, скрывая своё лицо. Под плащом виднелось царское одеяние — она даже прихватила с собой серьги в форме змеек и другие царские украшения и готова была надеть их на себя в подходящий момент. Уже в Сумерках лодку вынесло на причал перед дворцом. Клеопатра забралась в длинный спальный мешок и тихо лежала там, держа наготове свои драгоценности. Аполлодор положил мешок к себе на плечо и понёс его на берег. Возле дворца прохаживалось много и египтян и римлян, так что необходимо было соблюдать осторожность. Потин, если бы только мог, сразу же отделался бы от неё, и царь Египта, её брат и муж, только поддержал бы в этом своего министра. Но Аполлодор привёл вполне разумные и убедительные доводы, сказав египетским стражам и римским караульным, что у него для меня личное срочное послание. Возможно, он предложил им деньги и драгоценности и тем самым ещё больше облегчил себе задачу, во всяком случае, он и его ноша были препровождены в мои покои. Аполлодор улыбался, развязывая отверстие мешка. Затем, к вящему моему удивлению и моих друзей, находившихся в помещении, из мешка появилась женская фигура на четвереньках. Лицо у девушки пылало, я сразу же отметил потрясающую грациозность и гибкость её тела. Она улыбнулась мне с таким выражением, как будто я застал её за какой-то детской шалостью, и, всё ещё сохраняя эту улыбку, Клеопатра уже оправляла свою причёску и вставляла серёжки в уши. Окинув меня дерзким, проказливым взглядом, она произнесла: «Я царица Египта», — и тут же её лицо приняло величественное, повелительное выражение. Я сразу убедился, что она истинная македонянка и царица. Нетрудно оказалось понять, что Клеопатра хотела не только заручиться моей помощью, но и очаровать меня своей красотой и молодостью, своим остроумием и бьющей через край жизнерадостностью. И она преуспела и в том, и в другом. Это была первая из множества других наших ночей, когда мы ужинали и спали вместе.

Глава 10 АЛЕКСАНДРИЙСКАЯ ВОЙНА


О том, что Клеопатра стала моей любовницей, очень скоро стало известно и юному царю, и его приближённым, и жителям Александрии. Не думаю, что Птолемей испытывал ко мне ревность обманутого мужа. Он один из немногих мужчин, кого не сумела очаровать его прелестная сестра, он одновременно и ненавидел и боялся её. Птолемей и его советники пришли в ярость от того, что она теперь находилась под моим покровительством и что я, будучи арбитром между братом и сестрой, стану защищать её интересы в ущерб Птолемеевых, — тут они глубоко ошибались. Им не мешало бы знать, что я всегда действую строго в соответствии с законом и справедливостью. И в этом случае я собирался просто проследить, чтобы все статьи завещания покойного царя были выполнены и чтобы Клеопатра и юный Птолемей вместе царствовали на египетском троне. При этом, однако, я понимал, что Клеопатра будет играть главную роль, если только её не подчинят себе военные. Её отношение к римлянам всегда оставалось благожелательным, и не зря: Клеопатра рассчитывала на то, что при необходимости, если против неё применят силу, она сможет ответить тем же. Я в свою очередь старался убедить юного Птолемея, что ему же выгоднее сохранять хорошие отношения с сестрой.

Но никто не верил в искренность моих намерений. Как только юный царь узнал о присутствии во дворце Клеопатры и о наших с ней отношениях, он в припадке ярости выскочил на улицу, хватил короной о землю и стал орать, что его предали, что он в плену у римлян и что Египет во власти иноземцев. Затем Птолемей вернулся во дворец, и, поскольку я явно ни в чём его не ограничивал на самом-то деле, оставалось лишь надеяться, что его мальчишеским выходкам никто не придаст большого значения. Но всё обернулось иначе. Собралась огромная толпа и направилась ко дворцу с целью спасти своего царя и убить всех римлян, какие попадутся им на глаза. Я вынужден был прибегнуть к вмешательству войск для наведения хоть какого-то порядка. В тот же день позднее, когда в городе установилась более спокойная обстановка, я созвал по возможности большое количество александрийцев и обратился к ним в самом миролюбивом тоне. К тому времени я уже давно не произносил длинных речей по-гречески, но меня потом уверили, что моя речь очень понравилась тем слушателям, которые считали себя экспертами в ораторском искусстве. Сначала я прочитал им относящиеся к делу статьи из завещания покойного царя, из которых следовало, что я не только имею право, но просто обязан действовать так, как я действовал. Затем я представил им Птолемея и Клеопатру и попросил юного царя сказать несколько слов в доказательство того, что они по моему совету прекратили свои распри и готовы согласно завещанию их отца делить трон между собою. Мне большого труда стоило уговорить Птолемея выйти и сказать несколько слов, что он в конце концов сделал, но сделал весьма неуклюже. Затем говорила Клеопатра, и говорила как царица. Я заметил, что даже те из присутствовавших, кто сначала выступал против неё, были приятно поражены; я же ещё до того, как собрание разошлось, сделал благородный жест, в результате чего снискал себе доброе отношение александрийцев хотя бы на некоторое время. Несколько лет назад Рим отобрал у египетских монархов греческий остров Кипр. Эта аннексия оскорбила национальные чувства египтян, и я решил, что верну себе их благорасположение, избавлю себя и армию от нависшей над нами угрозы и в то же время принесу скорее пользу, нежели нанесу урон интересам Рима на востоке Средиземноморья, своим щедрым подарком. Итак, после небольшого, традиционного, но, надеюсь, стилистически безупречного вступления, в котором я выразил всё своё уважение и восхищение древней цивилизацией египтян и более современной и великолепной культурой Александрии, я, как главнокомандующий Римской республики, провозгласил возвращение царской семье острова Кипр. Во дворце находилась ещё и младшая сестра Клеопатры, Арсиноя, девушка почти такая же честолюбивая, как сама Клеопатра, и ещё один Птолемей, совсем уж мальчуган. Именно этим двоим, сказал я, предстоит править Кипром. Это стало уступкой, которую я считал целесообразной, хотя Клеопатра, ненавидевшая свою сестрёнку, весьма разгневалась. Толпа приняла мой дар с большим энтузиазмом. Эффект, произведённый моим подарком и моим ораторским искусством, оказался столь силён, что день или два в Александрии не было никого популярнее нас, римлян, и я уже начал подумывать, не устроится ли тут всё мирным путём.

Я не сомневался во враждебном отношении ко мне евнуха Потина и других убийц Помпея. В случае успеха моей политики становилось ясно, что их власть либо вообще закончится, либо будет урезана до минимума, и я понимал, что они будут биться за неё, пока у них останется хоть какая-то надежда на успех.

Я держал Потина под строгим присмотром, но, поскольку он был доверенным советником царя, я не мог арестовать его и не имел возможности перехватывать его переписку с командующим армией Ахиллой, от чьего поведения зависело, быть миру или войне. Я тогда принял меры предосторожности, чтобы ни меня, ни Клеопатру не закололи кинжалом или не отравили, — единственный случай в моей жизни, когда я принимал подобные меры предосторожности. Мне не нравятся такие вещи, но ночи, которые я провёл в том дворце, даже в компании с Клеопатрой, зачастую были наполнены тревогой и даже страхом. У меня появилась привычка вставать среди ночи и бодрствовать до рассвета, а отдыхать, если я вообще отдыхал, в самое неурочное время. Нервы мои были на пределе, потому что, хотя я и привык ко всякого рода опасностям, к опасности вероломства я привыкнуть не мог. Поэтому я даже почувствовал облегчение, когда ситуация прояснилась и я получил известие о том, что армия Ахиллы надвигается на Александрию якобы для того, чтобы освободить царя и город от римлян, а в действительности для того, чтобы советники царя правили страной, не опасаясь вмешательства ни с моей стороны, ни со стороны Клеопатры. Я тут же договорился с Птолемеем, чтобы он направил посланцев к Ахилле с приказом отойти от Александрии и принять условия, которые я предлагал. С этой миссией к Ахилле отправились два знатных египтянина, но тот сразил их прежде, чем они успели вручить ему послание царя. Сомнений не оставалось: нам придётся сражаться до конца, но, пока я не получу подкреплений, я не смогу взять на себя инициативу, воюя против двадцати тысяч солдат и двух тысяч кавалерии, которыми располагал Ахилла. Я, к счастью, написал не только Кальвину, у которого оставались свои проблемы в Азии, но и своему другу Митридату Пергамскому с просьбой поднять армию и без промедления идти на помощь мне. Митридат всё сделал быстро и оперативно. Особенно удачным оказалось его обращение за поддержкой к Антипатру, военному предводителю иудеев: тот привёл первоклассное войско и руководил им с блеском.

А пока в течение ещё какого-то времени наша малочисленность ставила нас в очень невыгодное положение. Мы не могли оказать сопротивления в городе, а Ахилла тем временем занял уже почти всю Александрию. Кроме того, нам пришлось действовать одновременно в двух направлениях: сдерживать решительный штурм наших позиций внутри дворца и отбивать атаки в районе морских доков, где стояли в прекрасном состоянии более семидесяти египетских кораблей. Ахилла надеялся, захватив эту флотилию, занять господствующее положение на море и тем самым отрезать меня и от снабжения продовольствием, и от моих союзников. Он правильно рассудил, что у меня не хватит сил для одновременной обороны и дворца и доков, однако мы держались в течение целого дня. Но я понимал, что удерживать оба объекта до бесконечности мы не сможем, и тогда мои солдаты подожгли весь египетский флот. Это был огромный пожар, причинивший большие убытки. Сгорело множество ценнейших книг, ожидавших на набережной своей отправки в библиотеку. К счастью, сама библиотека при этом не пострадала. Я рад, что теперь между александрийскими библиотекарями и моим старым противником Варроном, которого я поставил во главе новой библиотеки в Риме, существуют прекрасные отношения.

Через несколько дней после первой их неудачной атаки я перехватил послание Потина Ахилле, из которого явно следовало, что этот евнух и командующий армией действуют заодно, и не только против меня, но и против своих законных монархов. На этот раз я не колебался и приговорил Потина к смертной казни. Я испытал при этом некоторое удовлетворение от сознания того, что по крайней мере один из коварных убийц Помпея понёс заслуженное наказание. Судьба другого решилась довольно скоро. Ахилла, нанёсший Помпею смертельный удар, сам оказался убит. Это убийство было делом рук другого евнуха, Ганимеда, наставника и друга Арсинои, сестры Клеопатры. Я уже знал, что Арсиноя ненавидит и свою сестру, и своего брата, и меня, так что я не стал бы чинить ей препятствий, если бы она вздумала бежать из дворца. С её характером она, как мне казалось, не могла не быть помехой для Ахиллы и сразу же стала оспаривать его власть над войсками. Потребовалось совсем немного времени, чтобы она и Ганимед пришли к решению предательски убить его. Ганимед, о котором я почти ничего не знаю, занял теперь пост командующего армией, но от этой замены нам не стало легче. Он проявил недюжинные способности и активность. Почти сразу же Ганимед заставил нас поволноваться, смешав потребляемую нами питьевую воду с морской водой. Целый день мои солдаты пребывали в состоянии, близком к паническому, но мы вырыли новые колодцы, тем самым снабдив себя нужным количеством воды. На следующий день в море появились корабли. Это прибыл тридцать седьмой легион из Сирии. У нас возникла проблема — как провести транспорты в гавань. Я сам взялся управлять несколькими родосскими кораблями, чтобы успешно провести эту операцию, а Ганимед со сравнительно небольшим количеством судов предпринял чрезвычайно дерзкую и решительную попытку захватить или убить меня. Когда уже к вечеру мы причалили в гавани, Клеопатра, помню, оказалась почти в невменяемом состоянии. Она призналась мне, что только тогда поняла, что любит меня. Клеопатра, конечно, ещё понятия не имела о том, на какой риск я всегда готов идти, но зато очень хорошо понимала, что без меня ей не править страной и не жить так, как хочется. Я доволен, что теперь уже нет той ситуации. Если бы завтра я умер или меня убили бы, она всё равно оставалась бы в безопасности. Нет никого, кто посмел бы воспрепятствовать её возвращению в Египет и её правлению в собственной стране. А вот тогда, в ту осень и зиму в Александрии, нам часто приходило в голову, что либо она, либо я погибнем.

После каждой своей неудачи Ганимед, казалось, обретает новые силы. У него было множество рабочих, и он строил один флот за другим с одной целью — завладеть гаванью. И в одной из операций мы чуть не потерпели поражение. Погибли по меньшей мере четыреста легионеров; началась паника, всякое представление о дисциплине исчезло, и мне самому пришлось переплыть гавань, бросив при этом свой алый полудамент, который сковывал мои движения и являлся хорошей мишенью для метательных снарядов. Это была война, в которой отдых или даже передышка казались очень редким, а то и вовсе невозможным удовольствием. День изо дня враг придумывал всё новые ухищрения. Мои солдаты, столкнувшись с неизвестными им способами ведения войны и страстно желавшие вернуться домой, ещё как-то держались из сознания нависшей над ними опасности и благодаря сохранившейся у них вере в мои воинские способности. И я и они понимали, что войну мы не закончим до тех пор, пока к нам на помощь не придёт пополнение, чтобы мы могли встретиться с врагом в открытом бою. А пока нас в любой момент могли заманить в ловушку или перехитрить наши весьма искушённые в подобных делах враги.

Во время той осады мне частенько приходилось принимать делегации от Ганимеда, Арсинои и александрийской знати. Они всегда требовали, чтобы я освободил их царя Птолемея, но цель у этих делегаций оставалась другая: поднять среди населения Александрии возмущение против римлян и поселить в нём сознание, что Ганимед и Арсиноя развернули борьбу во имя спасения отечества и в защиту национальных прав египтян. А фактически если бы они победили, то наверняка убили бы и Птолемея и Клеопатру. У Арсинои, впрочем как и у её сестры, не было никакого желания делить с кем-то власть. Я подумал, что причиню моим врагам больше вреда, если соглашусь выполнить высказанные, но далеко не истинные их пожелания. Сам Птолемей рвался вернуться к своим сторонникам. Кое-кто из его бывших советников ещё обладал властью, и Птолемей справедливо решил, что если он останется пассивным наблюдателем этой войны, то в конце концов вместе со своей партией вынужден будет уступить дорогу Арсиное и Ганимеду. Так что я решил отпустить его, но сначала разыграл довольно трогательную сцену расставания, в которой участвовали знатные александрийцы и военные командиры. Я с мрачным видом сказал ему, что возлагаю на него важную миссию — заставить взбунтовавшихся подданных образумиться и заложить основы для длительных дружеских отношений между его страной и Римом. Затем я долго говорил на тему о царском правлении, о порядке в стране, об администрации. Это была совсем неплохая речь. С Клеопатрой мы почти всегда беседовали на греческом языке, так что к тому времени я стал довольно свободно говорить на нём. Птолемей был действительно очень взволнован моим обращением к нему. Он расплакался, сказал, что во всём согласен со мной, и клянётся, что его любовь ко мне так велика, что он с большим сожалением покидает меня. Как это ни покажется странным, но я думаю, что в том, что Птолемей сказал тогда, заключалась часть его самого. После той первой вспышки гнева он осознал и почувствовал большое облегчение, сплавив со своих рук Клеопатру. Птолемей понимал, что я вынужден защищать его жизнь; а будучи умным мальчиком, он оказался глубоко тронут моим ораторским искусством.

Естественно, стоило ему вернуться в свою армию, и эти чувства испарились. Он был честолюбив, и его единственным желанием стало возглавить национальное движение за освобождение страны вместо его сестры Арсинои и евнуха Ганимеда. Я, конечно, надеялся, что это его намерение внесёт разлад и шатание в ряды моих врагов, но этого не случилось. Арсиноя и Ганимед и тут оказались на высоте. По крайней мере, в тот момент они охотно подчинились юному царю. Сам же Птолемей, всегда в золотой кирасе, стал чрезвычайно популярен в своих войсках. Он проявил достаточные способности в военных делах и прислушивался к советам своих опытных военачальников. Так что после его ухода от нас руководство во вражеском стане не ухудшилось. Зато улучшилось моральное состояние моих солдат. Их взбесило то, что они называли «вероломством» юного Птолемея; но насколько же сильно в человеке тщеславие: их радовало сознание того, что теперь они будут воевать не против каких-то там евнуха и принцессы, а против самого царя.

Однако не много времени было отпущено Птолемею пользоваться вновь обретённой им властью. Мне на выручку уже шла армия моего друга Митридата Пергамского. После тяжёлого сражения, в котором особенно отличились иудеи, он нанёс поражение авангарду египтян, и я, как только услышал о битве, поспешил навстречу Митридату, чтобы успеть соединиться с ним до того, как он столкнётся с основными силами египетской армии. Я оставил в Александрии очень небольшой гарнизон, способный обеспечить безопасность Клеопатры и непродолжительное время держать оборону наших позиций. Даже на этой стадии войны я ещё не мог с уверенностью сказать, каким будет её результат. Я думал обо всех моих галльских легионах, которые после Фарсала возвратились под командованием Антония в Италию и там, по дошедшим до меня сведениям, учинили мятеж. Я подумал, что нашёл бы общий язык с ними и что я много отдал бы за то, чтобы некоторые из моих легионов участвовали со мной в предстоящей битве, потому что армией Птолемея командовали хорошие военачальники и она была многочисленней, чем моя и Митридата, вместе взятые. И когда мы сошлись, противник держался так хорошо, что мы никак не могли осилить его оборону. Но я предполагал, что из-за своей самоуверенности или в порыве энтузиазма они обязательно допустят какую-нибудь ошибку. И действительно, в самый ответственный момент битвы они ввели свежие войска на главный участок сражения, вероятно готовя решительную атаку, но тем самым оголили целый сектор своих оборонительных позиций. Стремительный и яростный натиск трёх наших когорт на этот незащищённый участок обороны тут же полностью переломил ход сражения. Враг, так хорошо сражавшийся до этого, дрогнул и побежал. Я увидел своими глазами примерно то, что раньше произошло с моими войсками под Диррахием, но я лучше использовал свой успех здесь, чем Помпей сделал это там. Практически вся армия египтян была уничтожена, оставшиеся в живых вынуждены были сдаться. Юный Птолемей, всё ещё в своей золотой кирасе, оказался среди убитых.

Итак, одержав полную победу, мы возвратились в Александрию, и в её предместье нас встретила не только делегация знатнейших граждан с мольбой о милосердии — она не явилась неожиданностью для нас, — но и многочисленная, странная процессия с изображениями египетских богов в виде человека, получеловека или животного. Религия египтян уходит корнями в древность. Позднее я узнал из занимательных бесед со жрецами, что она далека (как могло бы показаться с первого взгляда) от небрежного набора присущих этой нации религиозных предрассудков. В космогонических идеях религии так же мало смысла, как в наших или греческих, и, хотя египтяне замечательные математики, их нельзя считать оригинальными и глубокими мыслителями. Самые точные и важные открытия в математике принадлежат грекам, да и метафизика, её рациональная сущность, тоже была разработана греками. И всё же египтяне вполне заслуживают того определения, которое дал им Геродот, — «самый религиозный народ в мире». Для них не только великое, но и низкое является в той или иной мере божественным. Своих правителей они считают детьми солнца. Так что Клеопатра стала богиней раньше, чем я стал богом. И с такой убеждённостью, так искренне их жрецы верят в божественную сущность отдельных персон, что мне стало понятно, почему Александр после своего посещения оракула Амона[259] так сильно изменился. Но они ту же божественную сущность, которой наделяют своих царей, некоторых законодателей и учёных прошлого, с тем же успехом относят и к кошкам, собакам, крокодилам и шакалам. Нашим солдатам было строго-настрого запрещено трогать кошек и собак: не дай бог, кто-нибудь случайно убил бы какое-либо из этих животных — сразу же начались бы беспорядки. Люди идут на расходы и тратят время на то, чтобы мумифицировать своих животных, а затем хоронят их на больших кладбищах, расположенных на землях, которые можно было бы использовать с большей пользой. Потому что эти существа в той или иной степени являются для них воплощением бога. К одним из них относятся с большим почтением, к другим — с меньшим. Например, священный бык в Мемфисе по имени Апис в соответствии с их верой представляет на земле дух одного из главнейших их богов, Озириса — бога, которому в нашей религии нет аналога. После завершения александрийской войны я вместе с Клеопатрой великолепно и с большим интересом провёл несколько часов в Мемфисе, где мы кормили священного быка и смеялись над его поведением, за которым постоянно наблюдают жрецы, чтобы предсказывать по нему будущее. И это не более абсурдный метод гадания, чем наши сложные процедуры над внутренностями священных животных или наблюдение за полётом птиц. Мне самому, как великому понтифику, приходилось, конечно, посвящать этим занятиям какое-то время, которые, по многим соображениям, любому здравомыслящему человеку должны казаться смешными. И нетрудно предположить, что чем больше станет людей, рационально воспринимающих мир, тем скорее исчезнут навсегда подобные занятия. Но, с другой стороны, если бы это случилось, я нисколько не удивился бы, если б их заменили чем-то другим, и довольно быстро. Ведь на самом деле мало таких людей, которым не хотелось бы почерпнуть уверенность в чём-то таком, чего они не могут найти в самих себе. Мало кто принимает жизнь такой, как она есть. Почти каждый человек очень хочет верить — и совершенно напрасно — в то, что ход событий не подчиняется законам причин и следствий, но каким-то таинственным образом управляется магическими силами. Кроме того, во времена, подобные нашим, когда одна война сменяет другую и кажется, что нормальные человеческие отношения распадаются, ощущение неуверенности во всём становится сильнее и более распространённым, чем обычно. Чаще, чем всегда, люди видят, что их хорошие качества не вознаграждаются по достоинству или даже мешают им в жизни. Они перестают верить в предприимчивость и теряют надежду на справедливость. И поскольку их собственная жизнь не пробуждает в них надежды, они себе в утешение, для своих израненных душ придумывают другой мир, потусторонний, где их явные ошибки, жестокость, пороки каким-то образом очищаются и даже в некоем мистическом смысле находят себе оправдание. Мы встречаем подобные верования не только в мистических культах греков, но даже у таких рациональных мыслителей, как Платон. В моей собственной жизни немало наблюдений того, как поразительно легко вера в потусторонний мир распространяется и среди нашего народа, особенно среди женщин, рабов и легионеров, участвовавших в восточных походах.

В известном смысле мне, пожалуй, следовало бы возражать против подобной манифестации хаоса. Моей целью всегда оставались организация и поддержание порядка, создание такого общества, в котором для предприимчивых людей открывается широкое поле деятельности, а справедливость торжествует. Но даже если создать такие условия, всё равно остаётся место для недоразумений. Болезнь, озлобленность, внезапная смерть — все эти незаслуженные напасти невозможно устранить одним властным актом. В характере каждого человека всегда тлеют растерянность и неуверенность в себе. Только такие фанатичные атеисты, как Лукреций, или люди, исключительно активные вроде меня, могут обходиться без идеи, скажем, не бога, а потусторонних сил. И здесь, пусть в свободном толковании, длительный опыт и традиции египтян могут оказаться полезными потому, что египтяне не только «самые религиозные люди в мире», но они же и самые практичные люди. Их искренняя озабоченность потусторонней жизнью и при этом потрясающая вера в божественность кошек и крокодилов вовсе не мешают им быть отличными архитекторами, ремесленниками, математиками и агрономами. И они не такие ограниченные и нетерпимые, как иудеи (чья религия, кстати, произвела на меня ещё большее впечатление). Они заимствовали у других и распространяли свои верования. Мне, например, очень понравилась политика, которую проводили греческие правители в Египте, внедрив в религию египтян сравнительно современный культ Сераписа. Тут мистические элементы культа Озириса слились с наиболее нравственными аспектами эллинистической религии. Бог представляет собой и дух, и животное, и мудрого, благородного и сильного человека одновременно — это может быть Зевс или Эскулап.

В течение тех двух месяцев в Египте я много размышлял на эти темы. Это время, которое я часто с удовольствием и даже с сожалением вспоминаю, потому что оно было единственным за последние шестнадцать лет, когда надо мной не висели дамокловым мечом ни срочные военные проблемы, ни политические дела. Покончив с александрийской войной и чувствуя себя в полной безопасности в присутствии достаточного количества войск, я наконец мог отдохнуть сам и дать отдых моим солдатам. Правда, вообще-то моё положение не было таким уж безоблачным. Мои друзья и агенты всё время писали мне из Рима, что мне необходимо срочно быть в столице, где Долабелла начал возрождать революционную программу Целия, где Антоний позорил себя необузданными пьянками и где назревало сильное беспокойство в связи с поставками продовольствия, так как на море действовал могущественный вражеский флот, а в Африке крупные силы противника с каждым днём набирали всё большую силу. И действительно, ситуация в Африке и Италии становилась настолько опасной, что я, несмотря на мольбы Клеопатры, должен был бы покинуть Египет, если бы не ещё одна горячая точка, возникшая в Азии. Фарнак, сын великого Митридата, который, чтобы угодить Помпею и заполучить в своё владение царство, давным-давно убил своего отца, теперь попытался воспользоваться гражданской войной римлян, как сделал его отец в дни Мария и Суллы. Он разгромил Кальвина, которого я оставил с армией в Азии, и отпраздновал победу, одновременно прикончив римских торговцев и кастрировав римских юношей. И я счёл необходимым, прежде чем заниматься Италией и Африкой, нанести удар Фарнаку. Но чтобы действовать в Азии, нужно дождаться весны или даже начала лета. Поэтому я принял приглашение Клеопатры продолжить приятное путешествие по Нилу. Это было неторопливое, занимательное и приятное плавание. Четыреста лодок сопровождали нас по реке в то время, как по берегу ехали отряды конницы. Меня поразили, как любого образованного человека, громадные монументы этой древней цивилизации, и я чувствовал их созвучие с современностью и их возможности в будущем. Я наслаждался не только открывавшимися перед моими глазами красотами, но и каждодневными беседами с жрецами, математиками и астрономами. Именно во время этого путешествия я заложил основы современного исправленного календаря. Но самое большое удовольствие я получал от общества и бесед с Клеопатрой. Она была на последних месяцах своей беременности, и я никогда больше не видел её в таком прекрасном настроении.

Глава 11 АЗИЯ И ИТАЛИЯ


Мне пришлось уехать из Египта ещё до рождения Цезариона, вполне возможно, моего ребёнка. Клеопатра, естественно, хотела, чтобы я женился на ней и вместе с ней основал новое царство, которое охватывало бы и Египет и Италию, Восток и Запад, — словом, что-то гораздо более обширное и долговечное, чем империя Александра. Вот такими фантазиями мы с ней забавлялись в тёплые дни и прохладные ночи нашего круиза по Нилу. Но это были фантазии, которым со временем, возможно, суждено осуществиться. Однако тогда час для них ещё не настал, и Клеопатра понимала это не хуже меня. Поистине одним из многочисленных очаровательных качеств было её подлинное ощущение реальности. В конечном счёте она больше пеклась о Египте и о своём положении в нём, нежели о чём-либо другом. И, по-моему, это ничуть не умаляет её достоинств. Само неистовство её притязаний придаёт ей порой какое-то приятное, скрытое очарование, а иной раз пронизывает её любовь диким, едва ли не отчаянным пылом.

Вот уже четыре года, как я покинул Александрию. Клеопатра всё ещё хранит любовь ко мне, а её личные амбиции сильно возросли. Она надеется, что после победы в Парфии я буду возвращаться через Египет, и тогда и её честолюбивые мечты, и её любовь найдут своё полное удовлетворение. Во время своего недавнего пребывания в Риме Клеопатра вела себя так осторожно и осмотрительно, как только можно пожелать. Она осталась в восторге, когда я поместил её изваяние в новом храме моей богини-прародительницы Венеры, чьё имя, возглашённое легионами солдат под Фарсалом, до сих пор звучит в моих ушах. Клеопатра вежливо вела себя с моей женой, а Цицерон невзлюбил её только потому, что не терпит женщин умнее себя. Но за всем её безупречным поведением и восхитительным интеллектом я постоянно угадывал неистовый накал её страстей. Она желала остаться незабываемой царицей и рада была бы использовать меня с этой целью. Но Клеопатра обладала достаточным здравым смыслом, чтобы понимать, что я без особых на то причин никогда не соглашусь подчинить свои планы её. И она даже оказала мне честь, выразив уверенность в том, что я, по крайней мере не менее разумно, чем она, умею строить свои планы.

Так что, когда я уезжал из Александрии четыре года назад, она уже достаточно хорошо понимала, что краткий миг фантазий и мечтаний прошёл и что я опять вовлечён в круговерть своих обязанностей. И уже тогда Клеопатра принимала во внимание большое значение общественного мнения в Риме. Она сама, хотя и была гречанкой, чётко сознавала, что, как царица Египта, должна считаться до известной степени с обычаями и предрассудками египтян; и также понимала, что я, римский патриций, был ещё сильнее привержен законам и условностям моей страны. Даже теперь я нарушал их больше, чем сам хотел бы, и только потому, что мне постоянно приходится сражаться за свою жизнь и честь. Но, как бы то ни было, хотя кое-кто в Риме оказался шокирован моим романом с Клеопатрой, никто не упрекнёт меня в том, как я урегулировал наши отношения с Египтом. Я оставил в стране армию достаточно сильную, чтобы поддерживать установленный там, очень благоприятный для нас режим. Я уговорил Клеопатру взять себе в качестве супруга оставшегося в живых брата, совсем ещё мальчика. Таким образом оказались ублаготворены национальные чувства египтян, и все условия завещания её отца, ради соблюдения которых я провёл эту александрийскую войну, воплотились в жизнь. Сам я отплыл из Александрии всего с одним легионом, но даже этот единственный был не полностью укомплектован. На моей памяти Сулла, Лукулл и Помпей, каждый в своё время, отправлялись на завоевание Азии. Но никто из них, подобно мне, не затевал это предприятие с одной-единственной тысячей солдат. Я, конечно, мог рассчитывать на подкрепление. У Кальвина от его разгромленной армии остался легион первоклассных войск. Азиатские государства, зависимые от Рима, которые прежде держались Помпея, теперь спешили последовать за победителем и снабдили меня целыми легионами своих, правда далеко не таких надёжных, вояк. И всё-таки, хотя я и прошёл долгий путь побед, я снова, как это частенько уже случалось, оказался в значительном меньшинстве по сравнению с врагом. Именно поэтому и сравнив свою азиатскую кампанию с кампаниями Лукулла и Помпея, я всё ещё настолько тщеславен, что испытываю особое ликование при воспоминании об этой короткой войне против Фарнака, результат которой я выразил в словах: «Пришёл, увидел, победил».

Слова подобрались довольно удачные, хотя за ними скрыты первоначальные трудности, связанные с необходимостью быстрого создания годной к боевым действиям армии из многочисленных и очень разных по своим качествам подразделений, армии, на которую я мог целиком положиться. Когда всё это было сделано, остальное уже не представляло особого труда. После условий, в которых проходила александрийская война, где улицы, дома, пристани сковывали наши действия, оказаться в открытом пространстве с возможностью легко манипулировать многочисленным войском оказалось просто наслаждением. Мы отправились в Азию тем путём, которым шли Кир и Александр. На марше я вспомнил о планах, которые ещё юнцом тщательно проработал, — они касались великого Митридата, отца моего тогдашнего противника, — эти планы были в то время отвергнуты наместником провинции как опус юного пижона, стратега-дилетанта, которому лучше уж заниматься писанием греческих эпиграмм, нежели лезть в предводители войска. Возможно, тот наместник оказался в чём-то прав, критикуя мои предложения, но очень скоро после этого он потерял свою провинцию, не нанеся ни одного ответного удара врагу. И дело не в том, что я был некомпетентен или что мои планы плохи. Просто в ту пору я слишком большое значение придавал теории. Теперь-то я отлично сознаю, что военные да и все прочие события очень редко развиваются по точно разработанному плану. Если обеспечить несколько основных условий, а именно отвагу, выучку, снабжение армии, — судьба победы будет зависеть скорее от умения быстро менять свои планы, чем от их отличного качества. Но я тем не менее считаю, что, даже будучи юнцом, я сумел бы лучше защитить провинцию, чем тот наместник, который отказался принять мой совет.

Мы сошлись с войсками Фарнака возле горы Зела, на которой его отец когда-то в честь разгрома римской армии сложил все свои трофеи. Просто из наглости или согласно каким-то его собственным расчётам, Фарнак пошёл в атаку, когда мы ещё окапывались на очень выгодной для нас позиции на склоне горы. Сначала я удивился его нахальству. Потом я вспомнил, что уже однажды подвергался подобному нетривиальному нападению. Тогда нас атаковали нервии, и мы чуть не потерпели поражение. И на этот раз поначалу враг имел некоторое преимущество благодаря внезапности атаки. Его сирийские колесницы оказались среди нас прежде, чем мы построили наши оборонительные линии, и пехота вступила в бой с решимостью, которой я никак не ожидал от неё. Битва оказалась не из лёгких, хотя я ни на минуту не сомневался в её исходе. Не стояло проблемы окружения, и я не мог даже представить себе, что войска под моим командованием вдруг обратятся в бегство. В конце концов мы разбили левый фланг врага, и вслед за этим обратились в бегство основные его силы — и на этом всё было кончено. Мы одержали полную победу. Фарнака убил его собственный подданный. Я отдал его царство моему другу из Пергама, другому Митридату, который вместе с замечательным войском иудеев сделал так много для победы в александрийской войне. К сожалению, Митридат, так и не вступив во владение царством, погиб в каком-то незначительном сражении.

Теперь мне оставалось как можно скорее уладить дела на Востоке и собрать в этом районе по возможности достаточно большую сумму денег. Сообщения как из Рима, так и из Африки настоятельно требовали моего присутствия в Италии. Как выяснилось, некоторые легионы ветеранов, и среди них, к моему величайшему огорчению, десятый, взбунтовались. И в то же время в Африке недобитые сторонники Помпея собрали армию по меньшей мере из десяти легионов. К тому же у них была кавалерия, намного большая, чем я мог противопоставить им. И их союзник, царь Нумидии Юба, которого я несколько лет назад в сенате оттаскал за бороду, мог выставить на поле боя весьма изрядную армию. В его армии помимо нумидийцев служили прекрасные наёмники из Испании и Галлии, а также было не менее шестидесяти слонов. Сципион, Лабиен и иже с ними уже поговаривали о вторжении в Италию. Их ненависть ко мне и решимость расправиться со мной оставались такими же непримиримыми, как прежде, и ради этого они готовы были идти на новые жертвы среди своих соотечественников. Но прежде я хотел восстановить порядок в Италии и тогда уже, опять-таки с меньшими силами, идти в Африку.

В то же время как до, так и после победы под Зелой я очень много внимания уделял усилению наших позиций на Востоке и старался, насколько возможно, уменьшить количество моих римских врагов. Эту последнюю задачу помог мне решить юный Брут, который присоединился ко мне в Тарсе и не покидал меня всю остальную часть кампании. Брут знал, что я больше всего хотел бы простить любого своего врага, если он давал мне достаточные гарантии того, что никогда не поднимет оружие на меня вновь, а на Востоке было много беглецов из партии Помпея, которые ещё не решили, примкнуть ли им к их друзьям в Африке или поверить в моё великодушие. Брут убедил многих из них предпочесть последнее. Среди них оказался и его шурин, Кассий, очень способный молодой человек, которого я очень хотел приблизить к себе. Потом мне говорили, что Кассий намеревался убить меня, когда я был в Тарсе, но Брут уговорил его вместо этого поступить более разумно и постараться снискать мою благосклонность. Правда ли то, что мне рассказали, или нет, я не знал и никогда не пытался узнать. Я потом многое сделал, что способствовало продвижению Кассия в его карьере и в приобретении ответственных постов. Он очень энергичный, волевой и честолюбивый человек. Но я никогда не взял бы его себе в друзья. Думаю, его оскорбляет мысль о том, что он должен чувствовать благодарность ко мне. В критические моменты таким людям нельзя доверять. Если бы не это, я предоставил бы ему важный командный пост в предстоящем походе против Парфии — он знает страну и сам является отличным солдатом. Но Кассий отнюдь не тот, кого я называю хорошим человеком. Друзья восхваляют его за то, что он по собственной инициативе и независимо ни от кого спас, пусть небольшое, подразделение разгромленной парфянами огромной армии Красса. Он заслужил эту похвалу. Вот Курион и Антоний умерли бы вместе со своим главнокомандующим и этим поступком не принесли бы никакой пользы для своих войск. И всё же мне больше нравится отношение к этому вопросу Куриона и Антония.

Кроме Кассия Брут привлёк на мою сторону ещё много моих старых врагов. Насколько они надёжны, я не знаю до сих пор. Но я рад им, хотя часто подозревал их в неискренности. Моим самым большим желанием оставалось избежать кровопролитий предыдущих гражданских войн — безумной резни, которая омрачила последние дни моего дяди Мария, и хладнокровной, но куда более всеохватывающей бойни времён Суллы. Я желал, чтобы имя Цезаря вспоминали не только за мои практические достижения, но и за моё милосердие. И поэтому я был больше всего озлоблен на тех моих врагов, которые после Фарсала, понимая всю бессмысленность продолжения войны, снова вынуждали меня вместо того, чтобы решать важнейшие задачи управления государством, стать орудием убийства римских граждан. Афраний и Петрей, которых я помиловал в Испании, теперь воевали против меня в Африке. То же случилось и с Лабиеном, который был всем обязан только мне. И те же Сципион и Катон, так гордившиеся своим патриотизмом, но готовые ради сохранения союза с варваром Юбой отдать ему все римские владения в Африке. Меня часто глубоко удручало сознание того, что казавшаяся решающей битва при Фарсале на поверку оказалась совсем не решающей. Надежд на мирные переговоры было гораздо больше, когда я перешёл Рубикон, чем теперь. Триумф, которого так долго ждали я и мои войска, всё ещё ускользал от нас. Теперь я мог быть консулом или диктатором — кем захочу, но работа, которую я намеревался выполнять, будучи законным правителем мирного времени, всё ещё ждала своего часа. Обстоятельства толкали меня на дела, от которых я всегда старался избавиться. Но всё же я не тот человек, что подчиняется обстоятельствам.

Итак, направляясь с Востока в Рим, я пребывал в тревожном состоянии.После Фарсала, после Египта, после Зелы и я и мир вокруг сильно изменились. И я был раздражён, когда понял, что никто не хочет признать это. Меня, помнится, отчасти рассердил, отчасти позабавил Цицерон, возглавлявший длинную колонну своих друзей, когда вскоре после моего прибытия в Италию он вышел навстречу мне и умолял пощадить его. Великий оратор выглядел не менее удручённым, чем все остальные, а я подумал, что такой вид вызван не только его оскорблённой гордостью, но и опасениями потерять своё весьма значительное состояние (он не мог бояться того, что я посягну на его жизнь). Цицерон, видимо, посчитал, что, если он выступит передо мной униженным просителем, его драгоценности, скорее всего, останутся при нём. Я, естественно, постарался не уязвлять его легкоранимую душу. Я сошёл навстречу ему, обнял и посадил с собой рядом в колесницу и большую часть того дня пропутешествовал с ним. Я сразу же успокоил его относительно имущества и судьбы множества друзей и родственников (в том числе и его брата Квинта), которых он ранее уговаривал идти с оружием против меня. Цицерон оказался искренне потрясён моим желанием избежать всяческих репрессий и простить по возможности всех моих врагов и даже предложил свою помощь в сношениях с сенатом. Однако я уже не испытывал к этому великому деятелю и оратору иных чувств, кроме чисто умозрительной симпатии. Что касается современной политики, то он в ней, по-моему, играет роль пережитка прошлого. Я не могу забыть, как в критические времена его красноречивые речи обращались к дурным людям и на пользу бездарному правительству. Теперь наконец он, кажется, разочаровался в партии Помпея и действительно жаждет мира, но в основе этого разочарования лежит обида на некоторых приближённых полководца, которые лично с ним были грубы, и на самого Помпея, не оценившего в нём военного советника. А многоречиво рассуждая о мире, он произносит такие, например, слова: «необходимо перестроить республику» — как раз то, чем я собираюсь заняться, — но он-то под этим подразумевает не более как возврат в то состояние застоя и угнетения, которое предшествовало гражданской войне. Мне было куда интереснее слушать рассказываемые им сплетни, чем политические банальности и рецепты, хотя сплетни касались прежде всего его самого. Он много говорил о Долабелле, женившемся на его дочери и, как и следовало ожидать, очень плохо с ней обращавшемся. Но Цицерон, желавший породниться с аристократом, предпочитал думать — абсолютно не в соответствии с действительностью, — что его дочь, которую он искренне любил, счастлива. А Долабелла тем временем стал любовником жены Антония, которая прежде была замужем за злейшим врагом Цицерона, Клодием. Долабелла к тому же, как я уже слышал, чинил разные препятствия Антонию на политическом поприще. А так как оба — и Долабелла и Антоний — принадлежали к моей партии, их явная вражда ничего хорошего мне не сулила. Цицерон терпеть не мог Антония и плёл мне долгие истории о его склонности к пьянству, — о чём я и сам прекрасно знал, и о его вульгарном поведении. Да и поведение Долабеллы в этом плане оказывалось ненамного лучше, сетовал Цицерон. Я же был недоволен ими обоими. Долабелла по собственной инициативе начал агитацию среди плебеев за отмену долгов. Антоний, который хотя бы последовательно проводил в жизнь мои и моих близких друзей указания, справедливо прекратил это революционное движение, но вёл себя при этом бестактно и применил совершенно лишнее в тех обстоятельствах насилие. И снова Рим превратился в арену серьёзнейших беспорядков, но на этот раз инициатива этих волнений и подавление их исходили от членов моей партии. Долабелла потерпел поражение, но вместе с ним потерпел поражение и я. И я особенно разгневался на Антония за то, что он выпустил из-под контроля ветеранские легионы. Антоний хороший военачальник, и я был совершенно уверен, что он справится с этими легионами, если посвятит своё время работе с ними, а не бесконечным пьянкам и разгулу в Риме или скупке конфискованных поместий за большие деньги, которые он не собирался, если представлялась такая возможность, вкладывать в государственную казну. И Долабелла, поборник бедных должников, тоже занялся таким помещением денег. Я потом внимательно проследил, чтобы они полностью расплатились за свои делишки.

Из нашей с Цицероном болтовни во время путешествия по городу и позднее из более достоверных замечаний моих друзей в Риме стало понятно, что моё положение как в Италии, так и за границей стало даже более опасным, чем я думал. Я не хуже Долабеллы или Целия понимал необходимость экономических реформ, но несвоевременная деятельность этих моих подчинённых привела всего лишь к тому, что моя основная политика сдерживания вселяла суеверный страх в сердца зажиточных людей, который я всеми силами старался рассеять. Многие из этих людей надеялись, что в Африке я со своей армией буду разгромлен и что уцелевшие сторонники Помпея снова возьмут власть в свои руки, и при этом эти люди прекрасно понимали, что Сципион, Лабиен и два сына Помпея в таком случае приведут их в царство небывалого террора. Я понял, что моей первой обязанностью стало сокрушить армию противника в Африке. Но из-за бунта в тех самых легионах, на чью лояльность и поддержку я главным образом рассчитывал, я вынужден был задержаться. Моих крупных военачальников, которых я послал со своим личным посланием в лагерь, уже прогнали оттуда. Цицерон видел, как они возвращались с унылым и испуганным видом с задания, которое едва не стоило им жизни. После моего возвращения в Италию солдаты, кажется, грозились пойти на Рим, чтобы изложить свои наболевшие обиды непосредственно мне. Я стремился избежать дальнейших беспорядков и направил очень компетентного своего военачальника, юного Саллюстия (который был и многообещающим писателем), со значительной суммой для дополнительной оплаты войскам. Саллюстий — хороший оратор, но ему совсем не пришлось говорить. Его встретили градом камней и такими проявлениями ярости, что он оказался рад спастись бегством. После этого легионы выполнили свою угрозу и двинулись маршем в направлении на Рим. По пути они громили виллы богатых граждан и даже в отдельных случаях убили хозяев, включая и двоих в ранге преторов.

Они, конечно, думали, что я выеду из Рима навстречу им, но я решил ничем не подтверждать их уверенность в том, что они уже не находятся под моим командованием. Я поставил у городских ворот надёжную охрану, а мятежников известил, что им позволено войти в город и расположиться лагерем на Марсовом поле при условии, что они сначала сдадут своё оружие. Мои указания были выполнены, за Исключением одного: свои мечи они оставили при себе. Их появление в городе повергло в ужас богатых горожан, потому что пришли ветераны галльских войн, солдаты, которые снискали славу самой первоклассной и самой жестокой армии в мире. Среди моих врагов они вообще считались зверьми.

Я хорошо понимал моих солдат, и потому мне легко было ладить с ними. Но я ужасно разозлился на них. И хотя долгое время мы существовали вместе как части единого организма, вместе совершали невозможное и одинаково переживали и боль поражений, и торжество побед, а сейчас стали снова необходимы друг другу, я не собирался отпускать им грехи. Тем более что они вознамерились спекульнуть на нашей взаимозависимости. Искусные агитаторы (и тут я угадываю руку Лабиена) сумели убедить ветеранов, что я так сильно нуждаюсь в их службе, что они вполне могут диктовать мне свои условия. Как они могли не понять, что, если я стану повиноваться им, а они — командовать мною, существующая между нами связь порвётся, потому что это означало бы нарушение закона взаимоотношения людей? Я был поражён их тупостью, их бесстыдством, их жадностью и отсутствием терпения. Я гневался на них всех, но особенно сильно на солдат из десятого легиона, который я знал лучше всех и любил больше всех остальных и с которым одиннадцать лет назад я собрался идти против Ариовиста, и этот знак моего доверия именно десятому вызвал тогда бурю восторга у них. Что бы подумал Гай Крастин, будь он жив, при виде этой жалкой картины неповиновения?

Я был настолько обозлён, что едва ли заметил, как до смешного легко иметь дело с этими, по общему мнению, ужасными ветеранами, которых я так хорошо знал. Когда я спустился на Марсово поле — кстати, гораздо раньше, чем они ожидали, — и сел на подиуме, чтобы выслушать их жалобы, я ни жестом, ни голосом не выдал своего гнева, но это стало и так понятно из выражения безразличия и досады на моём лице. Стоило мне появиться, как все они столпились вокруг меня. Большинство солдат не видели меня со дня победы под Фарсалом, и теперь, возможно, они ожидали, что я обращусь к ним с речью и поздравлю их за проявленные в том сражении превосходные воинские качества. Если они на это надеялись, я их сильно разочаровал. Никаких знаков одобрения с моей стороны в их адрес не последовало. Затем я согласился выслушать их жалобы и слушал выступление за выступлением, в каждом из которых звучали одни и те же темы: их раны, их страдания, их великие дела, награды, которые им полагаются, их желание уйти из армии. Эти выступления продолжались очень долго. Уже самим солдатам надоели бесконечные повторы в речах их представителей. Стало ясно, что слушать они хотят меня, и больше никого другого. И я заговорил. Самым бесстрастным тоном я заявил, что они все будут демобилизованы немедленно. А также, зная меня, они могут быть уверены, что вознаграждение я им выдам всё, до последнего сестерция, но им придётся подождать, пока я не закончу кампанию в Африке с другими легионами, которые затем и будут участвовать в моём триумфе.

Во время своего выступления я чувствовал, как сильно ранят мои слова солдат. Они негодовали на то, что не будут участвовать в моём триумфе, но самой горькой для них стала мысль о том, что я готов обойтись без них. Затем я выдержал паузу и снова обратился к ним. Мои ветераны, конечно, привыкли, что, обращаясь к ним, я называл их «товарищи» или «соратники». На этот раз я совершенно умышленно, как бы для того, чтобы дать им понять, что я уже всех их уволил, использовал слово «граждане», слово, пригодное для римлянина любого сословия, кроме служащих в армии. На это они тут же ответили громкими протестами. И мятеж закончился. Вскоре солдаты уже умоляли меня наказать зачинщиков и принять их обратно на службу. Я сказал им, что прощаю их всех, кроме десятого легиона. Потом я принял делегацию солдат из десятого. Они просили наказать весь легион казнью каждого десятого легионера и затем позволить им вернуться на службу ко мне. Я, конечно, не согласился на такое жестокое и несправедливое наказание и в конце концов простил легион. Затем с большой поспешностью, потому что был уже конец года, начал приготовления для вторжения в Африку.

Глава 12 АФРИКА И РИМ


Я никогда не писал об африканской войне и сомневаюсь, что когда-нибудь займусь этим. Не писал я и об окончании александрийской войны и о сражении под Зелой. Что же касается Египта, то мне как-то неловко писать о моей связи с Клеопатрой, а вся война с Фарнаком закончилась так быстро, что вряд ли стоит литературной обработки. Но африканская война длилась почти пять месяцев и оказалась чрезвычайно трудной. Я дважды чуть не потерпел поражение, и для будущих полководцев в ней найдётся несколько поучительных моментов. Однако я не расположен вновь переживать события тех дней, хотя, если хочу быть точным в своём описании, мне следовало бы это сделать. Мне кажется, что в той военной круговерти, называемой гражданской войной, на самом деле я был занят истреблением чего-то уже мёртвого. Подобные ощущения у меня появились и во время последней, кровавой схватки в Испании, при Мунде, — она произошла год назад.

Как ни странно, в Африке самым значительным событием для меня явилось известие о самоубийстве Катона, важнее даже, чем страшная бойня после Тапса; и я не замедлил взять на себя труд написать небольшой памфлет против самой памяти о Катоне. И не потому я сделал это, что считал Катона кругом порочным. Я находил его просто скучным, претенциозным, самонадеянным и, главное, лицемерным. Я ненавидел его не за то, что он ненавидел меня. Я ненавидел его самого, такого, каким он был. Но свой маленький памфлет «Анти-Катон» я написал не для того, чтобы потешить свою обозлённую душу, а желая повлиять на общественное мнение. Цицерон тогда уже опубликовал своего «Катона» — прелестное, хотя и сентиментальное, произведение литературы, — и мне показалось, что следует ответить на его предвзятые воспоминания об этом могущественном Педанте, потому что я понимал, мёртвый Катон оказался более опасным, чем когда он был живой. Уже появились люди, высказывавшие сентенции такого толка: «Это похороны республики», и в их намерения входило создать из Катона символ утраченных политическими деятелями ценностей. Его образ непримиримого борца за республику, обструкциониста, педанта, лишённого воображения, теперь украсят ореолом героической смерти и сделают из него носителя «древнеримских добродетелей», о которых мы читали в наших исторических книгах, — жаль, что подобные книжные образцы столь редко встречаются в реальной жизни. Катон, который предпочёл покончить с собой, лишь бы не позволить мне сохранить ему жизнь, будет причислен к лику великих мучеников за дело свободы. Боюсь, многие интеллигентные люди, вроде Брута, уже считают его таковым. Как же быстро они забыли, что «свобода», за которую умер Катон, в лучшем случае представляла собой абстракцию, а в действительности это понятие прикрывало несуразные и необузданные амбиции. Меня иной раз бесят мои критики, которые никак не хотят понять, что я не хуже их знаю о том, чем были в своё время человеческое достоинство, сила и простота в Римской республике. Я также испытываю глубочайшее почтение к прошлому, да иначе и быть не может, если учесть, что я потомок царей и согласно легенде ещё и богини. Но я не могу жить в мире снов, далёких от реальности; я не могу забыть, как постоянно в течение всей моей жизни понятие «добродетель» использовалось в оправдание всех видов обскурантизма, скаредности и насилия; я не терплю беспорядки и знаю, что без порядка не может быть никакой свободы. Я абсолютно убеждён, что с исторической и человеческой точек зрения прав я, а Катон ошибался. И всё же его дух не совсем отвечает тому, чем он мог бы быть, — и я чувствую, влияние Катона было бы сильнее, если бы то, что он представляет, являлось ложью, или бессмысленной абстракцией, или сентиментальным тяготением к воображаемому историческому прошлому. Это правда, что в частной жизни Катон зарекомендовал себя суровым и нетерпимым человеком, крайне скованным определёнными условностями в политике. В этом аспекте я являюсь его полной противоположностью, и поэтому особенно смешно делать Катона символом свободы, а меня — тирана. Но ничего не поделаешь — именно эта абсурдность и имеет место быть. Катона почти все считают погибшим за свободу. Огромная его карикатура, которую я сделал и затем выставил в виде плаката во время процессии в честь моего четвёртого триумфа, была плохо принята публикой. Думается, что его противопоставляют мне не по политическим мотивам, а скорее по религиозным. Его несгибаемость — вот что обожал в нём народ — качество, совершенно противопоказанное политику. Несгибаемость Катона была специфического, не от мира сего свойства. Зачастую казалось, что ему больше нравится быть на стороне проигравших. Он, скорее всего, и вправду верил в дикий, античеловечный девиз стоиков: «Пусть лучше рухнет весь мир, но справедливость должна восторжествовать» — и стал настолько самонадеян, что с полной уверенностью утверждал, что только он один знает, что такое справедливость. Такие качества народ обычно обожает в своём религиозном пастыре, а в реальной жизни эти качества ведут скорее к анархии, нежели к свободе. Как это ни парадоксально, но Катона, этого неумолимого приверженца буквы закона, совершенно справедливо можно считать анархистом, в то время как я, который при необходимости менял, обходил, преобразовывал множество законных препон, испытывал гораздо более глубокое уважение, чем Катон, к порядку в жизни общества. Катон только в том случае мог считаться борцом за свободу, когда он отстаивал свободу личности. Я же занят больше проблемами практической деятельности, чем своей личностью, и могу сказать без проволочек, что, если движимые некоей философской или религиозной доктриной люди отказываются, например, от службы в армии, порядка в жизни в таком случае не будет. Однако я очень жалел, что мне не пришлось спасти жизнь Катона.

Когда я получил известие о его самоубийстве, именно в тот момент я меньше всего был склонен к милосердию. Потому что в той африканской войне мои враги сражались с какой-то невероятной безрассудностью и дикостью. Почти всех своих пленников они убивали. Этим занимались Бибул, Лабиен и надменный дикарь, царь Юба, который уничтожил всех, кто остался в живых, из армии Куриона. Теперь это стало каждодневным их занятием. Когда Сципион захватил один из моих кораблей, то либо убил, либо продал в рабство всех солдат, находившихся на борту. После этого он предложил сохранить жизнь одному из командиров, Гранию Петрону. Мне потом передали, как ответил Петрон. «В армии Цезаря мы привыкли оказывать милосердие, — сказал он, — а не принимать его». Потом он упал на свой меч и умер. Этот благородный поступок остался единственным в той войне. Правда, до самого её окончания мои солдаты соблюдали дисциплину, но внутренне озлобились настолько, что, когда настал час отмщения, ничто не могло остановить их.

На той войне я собирался использовать десять легионов, пять из которых состояли из ветеранов. Но получилось так, что из-за мятежа и недостатка транспортных средств я высадился в Африке только с пятью легионами, четыре из них состояли из неопытных и недостаточно подготовленных рекрутов. Стояла зима, и хотя я, как всегда, явился неожиданно для врага, хорошо подготовленные войска противника во главе с отличными командирами не растерялись. Вскоре после прибытия моё небольшое войско было сильно потрёпано кавалерией и лёгкой пехотой Лабиена и Петрея, проявивших при этом большую смышлёность. В ту ночь мы, к счастью, успели укрыться в своём лагере. Но даже с прибытием остальных пяти легионов мы продолжали испытывать большие трудности. У нас недоставало провизии, вражеская конница, пользуясь численным преимуществом, постоянно угрожала нашим коммуникациям. Я надеялся вызвать противника на бой в условиях, когда незаурядные воинские способности моих солдат сыграют свою роль, как это было при Фарсале, но противник не пошёл на это. Прежде чем состоялось сражение, прошло четыре месяца.

В Тапсе, расположенном между лагуной и морем, я занял позиции, на которых теоретически врагу давалась возможность отрезать меня полностью от снабжения продовольствием и победить, организовав осаду. Чтобы это сделать, противник должен был разделить своё войско и построить две линии траншей. Возможность покончить со мной заставила врага пойти на этот шаг. По-видимому, он проглядел моё намерение не защищаться, а нападать. Всё началось утром, ранней весной. Когда я отдал приказ к бою, ни у меня, ни у моих воинов не было никаких сомнений в его исходе. И действительно, в своём исполненном энтузиазма порыве солдаты десятого легиона на нашем левом фланге опять оказали неповиновение. Они заставили одного из своих трубачей протрубить атаку прежде, чем я отдал приказ о её начале, и отказались подчиниться своим центурионам, которые попытались вернуть их, когда они уже бросились на врага. Я был разгневан, но мне не оставалось ничего другого, кроме как последовать их примеру. Позднее я сообразил, что эти люди, одержавшие так много побед для меня, точно оценили преимущество позиций, на которые я их поставил, и, конечно, проявили нетерпение, которое испытывал и я сам. Эта битва очень скоро закончилась. Первая и главная атака пришлась на долю армии Сципиона с приданными ей слонами. У меня были солдаты, знавшие, как обращаться с этими животными, и в результате слоны нанесли больше вреда их собственным хозяевам, чем нам. Пехота противника скоро сломалась. Мои ветеранские легионы были в состоянии какой-то неумолимой ярости, которая давала им силы противостоять даже значительно превосходящим силам противника. Что до других вражеских войск, то большая армия под командованием Юбы и Афрания уже при виде того, что случилось с легионом Сципиона, начала разбегаться. Мы захватили и разграбили оба лагеря — Сципиона и Юбы. Большая часть вражеской конницы ускакала, а беспомощная пехота осталась и подверглась такому же жестокому истреблению и ярости моих солдат, которые до этого демонстрировали их военачальники: мои солдаты вышли из-под контроля своих трибунов и центурионов. В тот ужасный день не меньше пятидесяти тысяч человек со стороны врага были убиты. Мы потеряли около пятидесяти человек. Что касается вражеских военачальников, то Сципиона мы перехватили в море, где он и покончил с собой. Афраний и сын Суллы, Фавст, попали в плен и были казнены. Царь Юба, сбежавший в компании с Петреем, хотел через свою смерть обрести славу, которая ускользала от него на протяжении всей его жизни. Он намеревался вернуться в свою столицу Заму, там сложить громадный погребальный костёр и сжечь себя на нём вместе со всеми своими богатствами, со всей своей семьёй и со всеми самыми выдающимися своими подданными. Но его подданные не выразили согласия с его романтическими планами и закрыли ворота города перед самым носом царя. Тогда Юба — артист до последнего дыхания — организовал дуэль между собой и Петреем, выдвинув условие, что ни один из них не должен остаться в живых. Петрей пошёл на эти варварские условия. В результате остался в живых только один важный преступник — Лабиен, который сумел удрать и добраться до Испании, где уже устроились Гней, жестокий и дикий сын Помпея, и его гораздо более привлекательный брат Секст.

Сразу же после битвы я отправился в Утику, опорный пункт противника, где командиром оставался Катон. Он, конечно, не надеялся отстоять город, и я боялся как раз того, что он сделал с собой. До Утики оставался один день пути, когда я получил сообщение о его самоубийстве. Во время войны в Африке только он среди всех вражеских военачальников не допускал проявлений жестокости по отношению к моим войскам. Я, пожалуй, был единственным римским гражданином, которого он с удовольствием и совершенно хладнокровно прикончил бы. Я очень жалел, что не сумел сохранить ему жизнь.

В результате этой кампании мне удалось собрать большие деньги с тех местных общин, которые приняли сторону противника, а аннексировав большую часть царства Юбы, я пополнил нашу империю ещё одной, очень богатой провинцией. Прежде чем покинуть страну, я дал необходимые, подробные указания по устройству новой провинции и оставил Саллюстия командовать в ней. Он человек преданный мне и разумный. Я понимал, что Саллюстий не упустит случая обогатиться, но я также хорошо понимал, что мои планы он будет осуществлять энергично и с умом. Мне следовало также подумать и о триумфах, которые предстояли по возвращении в Рим. Саллюстий и в этом здорово помог мне, организовав отлов, а затем и отправку большого количества диких животных. А в следующем году ему удалось поймать жирафа — животное, которого мы никогда прежде не видели.

Я счёл необходимым оставаться в Африке после победы при Тапсе в общей сложности ещё два месяца. Кое-кто из моих врагов опять, как во время моего пребывания в Египте, стал говорить, что я трачу время на свои любовные утехи, на этот раз с Эвноей, женой мавританского царя. Те, кто ближе знаком со мной, знают, что я времени зря не трачу. Моя любовная связь с Эвноей была действительно сладостной, и не только Клеопатра, но и Сервилия, и другие женщины упрекали меня в том, что я дарю этой удивительно привлекательной женщине слишком дорогие подарки. Однако, как ни приятно было мне общество Эвнои, я при первой же возможности покинул Африку. В разгар лета я появился в Риме.

Это был самый длинный год из всех известных нам. Я уже достаточно долго планировал реформировать календарь и довольно часто обсуждал эту проблему в Александрии с египетскими и греческими астрономами. Теперь, когда пожалованная мне власть диктатора была официально продлена ещё на десять лет, у меня появилась возможность провести реформу календаря. В результате тот год продолжался пятнадцать месяцев, и, несмотря на то, что я задержался в Африке, на упорядочение дел в Риме хватило времени. Этот город сформировал мою жизнь. Почти всю свою юность я провёл в нём, и здесь же, преодолевая препятствия и избегая грозивших мне на каждом шагу опасностей, я стал политиком задолго до того, как у меня появилась счастливая возможность командовать армией. Последние годы своей жизни я посвятил целиком усилению могущества и славы этого города и, будучи в Галлии, Египте, Азии и Африке, в течение многих часов размышлял о том, как сделать его ещё прекрасней и как лучше управлять им. Но теперь я чувствовал, что задыхаюсь в нём.

После того долгого года беспримерных триумфов в мою честь я вдруг почувствовал облегчение, узнав, что должен лично принять участие в последней, отчаянной и кровопролитной войне в Испании. И вот после менее чем одногодичного пребывания в Риме мне не терпелось опять оказаться со своими легионами вместе. Я достаточно долго жил ради славы и достаточно долго — ради своего физического здоровья. И мне понятна усталость Суллы, которая заставила его на самой вершине власти сложить с себя полномочия диктатора и уйти в частную жизнь. Но я не такой безответственный и не такой циничный, каким был Сулла, и не такой сластолюбец, как он. Я, пока дышу, должен работать, творить и наводить порядок. И мне кажется, что ради собственного здоровья и безопасности, а также в интересах империи и ради отмщения Красса, лучше заняться Парфией, чем оставаться в Риме, где каждый день тебя терзают люди либо своими прошениями о продвижении по службе, либо умоляя о прощении. Где тебе постоянно отдают всё новые почести, абсолютно ненужные тебе. Где тебя провозглашают богом и одновременно страшатся тебя как человека, который может назвать себя царём.

В течение долгой второй половины того года, когда я возвратился из Африки, я часто испытывал ощущение, будто я сразу и жертва, и творец утрированных мною же событий. Мои триумфы и почести, которые воздавали мне, выглядели гораздо более внушительными, чем любые другие известные ранее. И я хотел, чтобы они такими были, потому что это необходимо во имя моей армии, ибо её достижения заслуживали даже большего. Но при этом я достаточно хорошо понимал: человеческая натура такова, что эти невероятные почести породят зависть и чрезмерную лесть. Но пока я остаюсь всё тем же Цезарем, каким был. Я по-прежнему люблю своих друзей и никогда в жизни не поступаю безответственно или вопреки разуму, как, по общему мнению, должны поступать тираны и боги. Несмотря на это, очень многие считают, что слава испортила меня, а остались ещё и такие, кто всё ещё ненавидит меня с ожесточением завистливых друзей или прощённых врагов.

Я заслужил триумф четырнадцать лет назад, но из-за обструкционистской политики Катона вынужден был отказываться от чествований, пока не докажу законность своего первого консулата. Теперь за один год я отметил четыре триумфа — за Галлию, за Египет, за Азию и за Африку. Мне всегда удавалось хорошо устраивать развлечения, и эти триумфы, за которыми последовали игры, пиршества и представления, оказались грандиознее и великолепнее всего, что когда-либо видел Рим. Сначала люди были глубоко тронуты необыкновенным изобилием всего, но потом, как и я, устали от всей этой роскоши. Если говорить обо мне, то я всегда любил традиционные ритуалы, а наши традиции празднования триумфов восходят к очень далёким дням прошлого. Потому-то в день триумфа полководец превращается в живое воплощение или олицетворение бога Юпитера. Его одевают в пурпурную тогу с золотыми звёздами — тогу бога, — в золотые сандалии; в руке он держит скипетр, который венчает орёл Юпитера; на голове у него лавровый венок, и всё лицо раскрашено в красный цвет, что делает его похожим на этрусские статуи. Да и вся эта церемония восходит к древним этрускам, что подтверждается ещё и труппой артистов, пляшущих и поющих в стиле этрусков вокруг триумфальной колесницы.

Сильно опережая меня, стоящего в своей колеснице, и занимая большую часть дороги, так, что первых их рядов и не видно, шествует длинная процессия сенаторов и магистратов в сопровождении огромного количества музыкантов; оглушающие; как мне известно, звуки их инструментов достигали моего слуха лишь как лёгкое жужжание, потому что за этой процессией двигался длиннющий караван повозок и носилок с награбленным добром из Галлии, доказательством наших побед, с изваяниями в цепях с Рейна, Роны и Атлантики. Мне действительно было приятно при мысли о том, какие названия прочитает вся эта толпа: Алезия, Аварик, Массилия и сотни других. После демонстрации наших свершений начались жертвоприношения белых быков с позолоченными рогами, а затем то, что всегда приводило в восторг римскую толпу: парад знатных пленников в цепях. Среди них во время галльского триумфа особенно большое впечатление произвёл Верцингеторикс, который последние шесть лет провёл в тюрьме в ожидании этого краткого появления в свет. После триумфа его должны были задушить. Он в своё время нарушил клятву верности и доставил слишком много неприятностей мне и римскому народу, чтобы рассчитывать на прощение. Вслед за ним и другими пленными шёл мой эскорт из семидесяти двух ликторов. Рядом с ними шли и играли музыканты на флейтах и цитрах, а за ними другие сопровождающие с сосудами, курящими фимиам, как будто сам бог при этом присутствовал, и весь воздух пропитался чудесными ароматами. Я ехал в триумфальной колеснице, а за мною шли солдаты моих легионов. С венками на головах в свете утреннего солнца они выглядели почти франтами. Наконец-то Рим получил возможность увидеть хотя бы на короткое время эту армию героев, которые и выглядели настоящими героями. Однако довольно скоро мои солдаты, которым во время частых остановок длинной процессии их друзья без конца предлагали «освежиться», опьянели до такой степени, что их узнать было трудно. Они распевали песни, смеялись и ликовали, получив наконец так долго ускользавшее от них признание и восхваление своих славных дел и пережитых лишений. Они гордились мной как своим полководцем и в то же время использовали традиционно разрешённую им — и только им! — на время триумфа вольность в качестве свидетельства своей близости к триумфатору оказывать ему знаки своего неуважения. Слушая их насмешки и грубые стихи в мой адрес, я не улыбался. В мои обязанности входило сохранить манеру поведения и выражение лица, присущие богу. Но я слышал их творчество и был глубоко тронут, потому что понимал, что, как бы бесстыдны ни казались песни, которые они пели обо мне, их породило, как это ни покажется странным, глубокое чувство любви, навсегда связавшее нас воедино, бунтовали ли они против меня и гневался ли я на них. Одной из самых любимых их песен была старая песня, сочинённая ими много лет назад:


Прячьте жён: ведём мы в город лысого развратника.
Деньги, занятые в Риме, проблудил ты в Галлии.

И конечно же прозвучала песня о давнем, касающемся ещё моей молодости скандале, связанном с моими якобы гомосексуальными отношениями с царём Вифинии Никомедом:


Галлов Цезарь покоряет, Никомед же — Цезаря:
Нынче Цезарь торжествует, покоривший Галлию, —
Никомед не торжествует, покоривший Цезаря.

Итак, с этими непристойными песнями в ушах в течение четырёх дней я изображал из себя бога на Земле. Я ясно помню галльский триумф, потому что нам так долго пришлось ждать его, но и остальные три триумфа прошли великолепно. Пожалуй, египетский триумф стал самым пышным. На него приехала сама Клеопатра со своим мужем-мальчиком. Она помогла мне придумать много живых картинок для триумфальной процессии, но с особым восхищением Клеопатра наблюдала за тем, как её сестра Арсиноя в цепях шла впереди группы пленников. И во время триумфа, и в течение последних нескольких месяцев Клеопатра (я завтра должен буду увидеть её) вела себя не просто по-царски, но и как хорошо воспитанная женщина. Мои партнёры по партии Антоний и Долабелла, к примеру, явно увлеклись ей и домогались её любви, не прочь были сделать это и многие из старых сенаторов, о которых можно с уверенностью сказать, что они уже вышли из того возраста, когда страстно любят женщин. В тот год четырёх триумфов и позднее она проявляла сильное желание каким-либо способом узаконить своего сына Цезариона. И несколько очарованных ею сенаторов выдвинули предложение, согласно которому мне предоставлялось законное право иметь не одну жену «для рождения наследников», как весьма затейливо выразились в том постановлении сенаторы. Но мне в то время совсем ни к чему было привлекать к себе внимание общественности по такому поводу. И потом, я не мог взять Клеопатру, как она того, возможно, хотела, с собой в Парфию. Это могло бы только ослабить мою активность в качестве полководца и приостановить реорганизацию в Египте, которая столь необходима, ибо этот регион как экономически, так и стратегически имел огромное значение для нас.

Во время египетского триумфа о судьбе Помпея, естественно, не упоминалось, только были выставлены на обозрение публики большие картины, изображавшие казнь его убийц, Потина и Ахиллы. Триумф по случаю поражения римских граждан невозможен, поэтому о грандиознейшей битве при Фарсале помалкивали. Во время азиатского триумфа особенно подчёркивалось, что Фарнак — сын Митридата Великого, организатора стольких кровопролитных сражений против римлян на Востоке, а о том, что Фарнак — союзник Помпея, забыли. Даже в африканском триумфе в качестве нашего основного врага выступал царь Юба, хотя тут уж невозможно было делать вид, что римские войска не сражались на его стороне. Были ещё картины, отражавшие самоубийства Сципиона, Катона и других. Эти экспозиции, насколько мне известно, шокировали многих. А я считал, что те римляне, кто сражался против меня в Африке, потеряли всякое право на уважение, приличествующее любому римскому гражданину. Они вступили в союз с иноземным царём, обещав ему отдать во владение часть нашей империи только ради того, чтобы продолжить уже проигранную войну. Даже когда праздновался этот триумф, оставшиеся в живых члены их партии, Лабиен и сыновья Помпея, укрепляли свои позиции в Испании и настолько преуспели в своих начинаниях, что я стал подумывать о том, что мне самому придётся снова сражаться на этом полуострове. Там у меня действовали войска под командованием Фабия, который не единожды проявлял свои способности полководца, и моего племянника Педия, очень компетентного командира. Но оба они не справлялись с возникшими проблемами. Я знал, что Лабиен, пока жив, будет оставаться моим смертельным врагом, и решил, когда закончится этот год триумфов, сам покончить со всем этим.

Как и положено, за триумфами начались самые разнообразные празднества. Одно представление следовало за другим, так что я сам не могу вспомнить, в каком порядке всё это происходило. Даже Красс, если бы он остался жив, был бы удивлён роскошью пиршества, которое я организовал для всего населения Рима. Двадцать две тысячи обеденных столов были накрыты на всех улицах и площадях; продукты и вина доставлялись самого лучшего качества. В ту ночь я возвращался домой в сопровождении многочисленных толп восхищенных и опьянённых граждан, которые следовали за мной между двумя рядами слонов. На слонах восседали люди в африканских одеждах и держали в руках огромные факелы. Эти пылающие факелы на фоне животных и усыпанного звёздами тёмного неба глубоко запали мне в душу. Мне захотелось, чтобы была жива моя мать, которая всегда верила в моё высокое предназначение, и стала свидетельницей этого зрелища, хотя она наверняка ругала бы меня за моё расточительство.

Затем состоялись денежные вознаграждения моим солдатам, центурионам и полководцам. Каждый получил гораздо больше, чем я обещал, и больше, чем он сам надеялся получить. Потом я раздавал по небольшой сумме всем гражданам Рима. Я также собирался исправить списки малоимущих, урезав наполовину число тех, кому полагалась бесплатная выдача зерна. Эта мера облегчила бы государству бремя льгот и поощрила бы многих на эмиграцию в новые колонии, которые я собирался организовать. Но в те дни я хотел, чтобы каждый получил веселья и наслаждения больше, чем он даже мог себе представить. В честь открытия нового форума Юлия, базилики и храма моей прародительницы Венеры было сыграно много пьес, постановок с дикими животными и проведены спортивные состязания. Я спешил. Многие новые здания открывались ещё до окончательного их завершения. Например, я поместил в храме Венеры ещё не оконченную статую Клеопатры. Но искусство художника уже явило всем замечательную красоту египтянки.

Кое-кто из моих солдат начал ворчать. Все эти последние траты казались им бессмысленными. Почему это не они, а кто-то другой должен пожинать плоды их — наших — побед? И действительно, теперь, когда мои старые ветераны не были заняты в сражениях, у них, казалось, осталось одно занятие — доставлять мне лишние заботы. Я так же хорошо, как они, понимал, что для них пришло время идти на покой. Правда, для некоторых ещё оставалась работа. Снова, но в последний раз я должен был обратиться к десятому с просьбой возглавить атаку на правом фланге во время моей последней битвы. Ещё не закончились праздники и я только приступил к детальной разработке множества проектов мирного законодательства, годами копившихся в моей голове, когда оказался вынужден лично вмешаться в испанские дела. В ноябре я выехал из Рима на свою последнюю кампанию в той гражданской войне.

Глава 13 МУНД


В поездке в Испанию и на обратном пути меня сопровождал юный Октавиан. Здоровье мальчика желало много лучшего, и я с удовольствием уберёг бы его от некоторых тягот дальних странствий, которые едва ли были полезны ему. Я, как всегда, спешил достигнуть поля боя раньше, чем того ждали мои друзья, а тем более враги. Весь путь от Рима до окрестностей Кордубы мы одолели за двадцать семь дней. Вопреки неблагоприятному времени года наше путешествие стало даже приятным, а я был настолько поражён новыми пейзажами и переменой климата, что принялся слагать стихи, чего со мной не случалось уже много лет, и сочинил поэму под названием «Путь», в которой описал — надеюсь, выразительно и по существу — чувства, испытываемые во время путешествия и которые, мне кажется, разделят со мной многие странники. В той поездке было чем насладиться, но встречались и трудные участки дороги, когда ледяные ветры продували нас насквозь. Иногда у нас была добрая пища и хороший кров над головой; иногда в нашей скачке приходилось довольствоваться жалким блюдом из бобов с маслом и спать на открытом воздухе. В этих условиях моё здоровье оказалось на высоте, но юный Октавиан не имел привычки к такой жизни, и я часто просил его помедлить немного и потом догнать меня без особых трудностей. Но в его хилом теле содержались необычайной силы выносливость и твёрдость характера. Он заставлял себя быть сильнее, чем он был на самом деле, и выглядеть жизнерадостным, когда в действительности ничего подобного не ощущал. Я восхищался им за это и особенно на обратном пути с удовольствием проводил время в беседах с ним, производивших на меня большое впечатление. Он получил воспитание в доме моей сестры Юлии и приобрёл некоторые манеры, напоминавшие мне и о ней, и о моей матери. Октавиан был великолепно образован, а его проницательность в вопросах политики — выше всяких похвал, особенно для человека его возраста. Он, кажется, подружился с Цицероном и очень забавно подыгрывает тщеславию старика. Октавиан явно надеется, что Цицерон будет полезен ему на следующем этапе его карьеры, и прекрасно знает, какой реальной силой при определённых условиях обладает ораторское искусство, великим мастером которого является Цицерон. Из рассказов Октавиана я узнал, что Цицерон впервые обратил на него особое внимание, увидев некий сон. Ему приснилось, что Юпитер указал на Октавиана и сказал, что из всех юношей именно этому предназначено судьбой стать самым великим и могущественным человеком. Рассказывая мне об этом, Октавиан смеялся и говорил, что понравился Цицерону, вероятно, потому, что родился в год его консулата. Но я догадываюсь, что он не прочь всерьёз толковать этот сон. Многие мои партнёры по партии недолюбливают его. Антоний, например, считает его слабовольным человеком, скорее всего потому, что Октавиан неохотно участвует в тех попойках, которые для Антония — нормальная ежедневная процедура. Октавиан в свою очередь после очень недолгого знакомства с Антонием дал ему удивительно точную характеристику. Он видит — и тут у него в известной мере проглядывает его педантизм — слабости Антония, но при этом замечает, что Антоний — самый преданный мне друг. Октавиан даже позволил себе намекнуть, что из всех моих знатных сподвижников только Антонию можно доверять до конца. Я этому не верю. Я считаю, что все, кто служил под моим командованием, заслуживают моего доверия (хотя должен признаться, что в своё время я полностью доверял Лабиену), а теперь к тому же каждый недовольный мною связан со мной крепкими путами благодарности. Я знаю, бывают люди, которые чем больше им делаешь добра, тем с большей ненавистью они к тебе относятся. Но это уже не люди чести. Думаю, даже Катон не стал бы мне вредить, если бы дал мне возможность простить его. И Брут, несмотря на его абсолютно неправильное толкование моих намерений, неопасен для меня, это неоспоримо.

Однако, направляясь в Испанию, я думал не о тех врагах, кого простил. Я думал о негодяях, которых на этот раз уже не прощу. После того как я в первый раз занял Рим, я надеялся на мир и после Фарсала и смерти Помпея был уверен в его установлении. Но затем последовала очень рискованная и никому не нужная кампания в Африке; и вот опять мне предстояла встреча с противником, абсолютно непримиримым. Я знал, что будет не только со мной и моими друзьями, но и сРимом и со всей Италией, если мне нанесут поражение на этот раз. Бойни, устроенные Суллой, покажутся бескровными операциями по сравнению с тем всеобщим, необузданным кровопролитием, которым будет отмечено вступление в Рим Лабиена и свирепого сына Помпея, Гнея. Я злился на те города Дальней Испании, которые перешли на сторону противника, несмотря на все блага, что они получили от меня в прошлом. Мой друг Бальб родом из Гадеса, и я очень много хорошего сделал для этого города, города, где в юности я, стоя перед статуей Александра Великого, чуть не потерял сознание, настолько остро ощутил собственную ничтожность, зря потраченные годы и в то же время — неограниченные возможности власти, энергичной деятельности и свободы, доступные человеку исключительному. Но теперь даже этот город я заставлю платить за его предательство. А что касается тех войск, которые однажды сдались на милость мне, а затем снова взялись за оружие, на сей раз я не буду, как делал прежде, спасать их от ярости моих солдат, которая теперь представляется мне абсолютно оправданной и которую в Тапсе даже я не смог контролировать.

К тому времени, когда я достиг линии фронта, противник был способен выставить на поле боя тринадцать легионов, четыре из которых составляли первоклассные воины. И солдаты этих легионов, и их вожди знали, что на этот раз не будет возможности закончить войну, капитулировав на определённых условиях, как это уже было с Афранием и Петреем. Теперь это будет война на истребление. Но, даже сбросив со счетов эти отборные четыре легиона, я знал, что и остальные вражеские силы обладали достаточным опытом и мужеством. Большая часть их состояла из испанцев, обученных римским методам ведения войны. Я не позволял себе недооценивать ни природной отваги испанцев, ни способности Лабиена обучить и вдохновить своих солдат. У меня же было всего восемь легионов, и лишь четыре состояли из ветеранов. Правда, впервые я имел преимущество в кавалерии, но я знал (и Фарсал подтвердил это), что победы одерживает не конница.

Гней Помпей, хотя и был неприятным человеком, умел внушать доверие и обладал кое-какими воинскими способностями. Но в этой кампании, как мне кажется, он во всём следовал советам Лабиена, который знал мои методы ведения войны и мой характер и мог противостоять моим приёмам во время сражения. И ещё он отлично знал, что, хотя я рисковал по-всякому, существовал один вид риска, на который я никогда не шёл во время военных действий. Я никогда не заставлял своих солдат вступать в бой на невыгодных для них позициях. И вот, искусно избегая в течение двух месяцев сражения, он получил возможность в конце концов воспользоваться нетерпением моих солдат и моим собственным и, таким образом, заставить меня впервые пойти на этот риск. И это чуть было не стало роковым шагом.

Битва при Мунде состоялась почти ровно год назад. За те два месяца — или около того, — что предшествовали ей, я преуспел в некоторых не особенно важных схватках. После одной из них мои солдаты приветствовали меня как «императора». Впервые после победы в гражданской войне меня приветствовали таким образом, и это явилось отражением наших общих чувств: моя армия теперь сражалась против тех, кто порвал с римским гражданством и заслуживал только такого обращения, к которому мы прибегали в отношении галлов и германцев. Я постепенно оттеснял противника на юг от Кордубы, но никак не мог навязать ему полновесное сражение. Погода в первой половине марта стояла превосходная. И в армии появилась повторяемая изо дня в день своеобразная шутка: «Какое прекрасное утро для битвы!»

И вот на равнине и на склонах холмов возле Мунда битва состоялась. Помпей-младший и Лабиен выстроили свою армию на исключительно выгодных позициях. Возможно, они думали, что я не стану атаковать их, и рассчитывали в конце этого дня заявить, что вот, мол, они предложили этому непобедимому Цезарю бой, а он не принял их вызова. И я действительно сомневался, стоит ли принимать их вызов. Я понимал, что, если сражение будет продолжительным, склон холма даст противнику огромное преимущество перед нами. Если мы прорвёмся в каком-то месте или заставим противника отступить, то, отступая, он с каждым шагом будет сильнее. Однако я знал о настроении своих войск и верил, что ни одна армия не способна долго сопротивляться их натиску.

Так что в то «прекрасное утро для битвы» мы развёрнутым строем перешли поток, отделявший нас от противника, и остановились почти у подножия холма. Лабиен, конечно, понимал, что если уж давать генеральный бой, то более благоприятного случая ему уже не представится. И мы скоро убедились, что он подготовился к сражению. Конница и лёгкая пехота атаковали нас с флангов, а основные силы начали медленно надвигаться на нас. Всей моей кавалерией командовал мавританский царь Богуд, с чьей женой я так сблизился. Он был хорошим командиром конницы, и его собственные мавританские воины действовали, по меньшей мере, так же эффективно, как прекрасные соединения галльской и испанской кавалерии. Для них не составило большого труда отогнать вражескую конницу и пращников. Затем я их отозвал. Я намеревался использовать кавалерию лишь для развития успеха, потому что главный удар по врагу — дело пехоты. Теперь два фронта пехотинцев достаточно близко подошли друг к другу, чтобы можно было отдать приказ об атаке и метании копий. Как всегда, мой десятый легион занимал правый фланг, а остальных своих ветеранов я поставил на левом фланге. Я рассчитывал, что решающий удар будет нанесён на том или на другом крыле. И действительно, как только войска вступили в бой, солдаты десятого, сражаясь яростно и, как всегда, всеми силами стремясь закрепить за собой право именоваться победителями, потеснили немного врага на своём участке. В остальных местах ряды противников упёрлись друг в друга, и ни одна сторона не уступала другой.

Я с тревогой наблюдал за боем, надеясь, что, возможно, очень скоро смогу дать приказ коннице вступить в сражение. Во время битвы я всегда в приподнятом настроении, но в тот момент меня одолевало дурное предчувствие. Возможно, это явилось следствием эпилептического припадка, который случился со мной недавно, под Кордовой, а может быть, подсознательно я понимал, что слишком многого требую от своих старых вояк, большего, чем можно от них ожидать. Я видел, как захлебнулось наше первоначальное наступление на правом крыле. Теперь на быструю победу нечего было рассчитывать, я вверг свою армию в дело, в котором опыт и выучка наших солдат уравновешивались, а возможно, и больше, чем уравновешивались, численным превосходством и выгодным положением наших врагов. Более двух часов длилась напряжённая схватка врукопашную. Нам никак не удавалось разорвать ряды противника, и я понимал, что одно это повышает уверенность врага в своих силах и ослабляет нашу собственную решимость. Я легко представил себе чувства Лабиена в тот момент. После своего самохвальства и после стольких разочарований он видел себя на пороге триумфа, который насытит наконец его ненависть, а я, показавший себя лучшим полководцем, чем Помпей Великий, должен буду потерпеть поражение и принять позор от войск, которыми командуют его сыновья. Я уже не мог дожидаться результатов схватки и предпочёл бы умереть, чем увидеть, как побегут мои солдаты. Я прокричал какие-то, вероятно бессмысленные, слова, которые и услышать-то могли лишь немногие. Отчаяние охватило меня. Я проигрывал сражение, но мне казалось, что этого не должно быть, что это нарушает все правила. «Уж не собираетесь ли вы выдать меня этим мальчишкам?» — прокричал я и, вырвав из рук раненого щит и меч, бросился вперёд, на врага. Несколько лет назад я уже проделывал подобное на холме, в Северной Галлии, когда нас окружили нервии. Казалось, с тех пор прошла целая вечность. И тогда и теперь я действовал спонтанно, и результат моего поступка опять удивил меня. Я снова, как тогда, не замечал копий и мечей, нацеленных в меня, но мои ребята заметили своего полководца, и не знаю, услышали ли они мой крик и поняли, что заставило Цезаря взяться за оружие, во всяком случае, они не могли позволить своему главнокомандующему сражаться впереди них. Сначала едва-едва, потом всё быстрее течение битвы стало меняться. По всему фронту ещё не было заметно продвижения ни той, ни другой стороны, но на правом крыле мы побеждали. По выражению лиц, по яростным крикам солдат десятого я видел, что они понимают, что победа за ними. Левое крыло противника дрогнуло и рассыпалось. Настало время напустить на беспорядочно отступающий фланг и на тыл врага конницу. Я вышел из боя, чтобы удостовериться, что это сделано, и убедился, что царь Богуд разобрался в сложившейся ситуации и собрал свою кавалерию для атаки. Я также заметил большое движение за фронтовой линией основных сил врага, почти на вершине холма, и сразу понял, что Лабиен действует очень осмысленно. Он переправлял когорты пехоты со своего правого крыла и из центра, чтобы отразить атаку нашей кавалерии, которую Лабиен ожидал на своём левом фланге. Это был как раз тот манёвр, который обеспечил мне победу под Фарсалом, но в этом случае манёвр, отличный сам по себе, не только не достиг своей цели, но и привёл к полному разгрому всей армии противника. Лабиену, чтобы отвести угрозу слева, нужно было очень быстро передислоцировать свои когорты, но солдаты на передовой линии не ожидали никаких передвижений и не поняли своего назначения. Занятые боем, они восприняли неожиданные передвижения штандартов и когорт у себя в тылу не как попытку защитить их, а как начало всеобщего поспешного отступления. Несколько подразделений поддались панике, и скоро паника распространилась по всей линии фронта. И к тому времени, когда моя кавалерия включилась в сражение, серьёзного сопротивления уже почти никто не оказывал.

После битвы при Фарсале я отдал приказ сохранять жизнь соотечественникам и хотел бы, чтобы этот мой приказ помнили будущие историки моей эпохи. Но после сражения под Мундом я такого приказа не отдавал, а если бы и отдал, ему не подчинились бы. Мы сами понесли такие большие потери, каких не было ни в одной другой битве. Солдаты изнемогали от усталости. Но они совместно со сравнительно свежей конницей ещё несколько часов убивали всех, кого им удавалось догнать. Число погибших в этой битве врагов составило больше тридцати тысяч человек. Среди убитых оказался и Лабиен. Я проследил за тем, чтобы его похоронили с почестями.

Затем мы двинулись на Кордубу, куда бежали двадцать тысяч вражеских солдат. Граждане этого города хотели сдаться, но наши враги не нашли в себе мужества ни отдаться на милость победителю, ни организовать решительное сопротивление. Кто-то из них поджёг город, по-видимому для того, чтобы напугать население, и в этой обстановке всеобщего хаоса нам ничего не стоило взять город штурмом. Очень немногие, если вообще кто-либо, кто выступил против нас с оружием в руках, уцелели. Один из сыновей Помпея, Секст, сбежал и с очень незначительными силами пытается собрать флот в восточных морях. Гнея изловили состоявшие у меня на службе испанцы, и когда я вошёл в Севилью, то увидел на центральной площади города его выставленную голову. Я безразлично взглянул на неё — мои чувства сильно изменились с того дня, когда я с ужасом смотрел на голову его отца на палубе корабля возле Александрии. Тогда я ещё надеялся на примирение между римскими согражданами. А теперь гражданская война, как и война в Галлии в своё время, подошла к концу, но оказалась куда более кровопролитной, чем я мог себе представить.

Я провёл несколько месяцев в Испании, перестраивая провинцию и налаживая оплату и выдачу наград моим войскам. И уже не жалел те испанские города, которые наплевали на моё прежнее благоволение к ним и то ли из своенравия или из врождённой склонности к беспорядкам перешли на сторону врага. За удовольствие побунтовать им пришлось заплатить большую цену. Не забыл я и граждан Гадеса и их знаменитый храм Геркулеса. После своей первой кампании в Испании я вернул в этот храм все сокровища, которые забрали себе военачальники Помпея. Теперь я взял эти сокровища в пользование армии и себе.

Я отправился обратно в Рим где-то в середине лета, сделав остановку в Нарбонской провинции. Я навестил там своих старых друзей, и много других моих товарищей приехали из Италии и из Галлии на встречу со мной. Я всегда с удовольствием посещал этот небольшой регион с великолепным климатом, богатой природой и интеллигентными людьми, которые очень давно были романизированы и почти все, кроме обитателей Массилии, с большой охотой поддерживали меня. Я вспомнил, что всего двенадцать или тринадцать лет прошло с тех пор, как ради сохранения провинции я ухватился за первый же предлог, дававший мне право выступить против гельветов. С этого исторического события началось завоевание всей Галлии и вторжение в Британию и Германию. Надо признаться, что, если бы какое-то событие помешало осуществлению моих намерений или не устраивало бы лично меня, я нашёл бы другое, соответствовавшее моим потребностям. И это другое могло бы завести меня куда-нибудь ещё — возможно, на восток, к Дунаю, куда я отправлюсь в этом или будущем году, потому что наши границы там требуют корректировки. Тем не менее я доволен, что судьба забросила меня в Галлию и. что я сумел потом благодаря той же судьбе приступить к созданию в стране чего-то нового и прочного. Во время гражданской войны все районы Галлии оставались спокойными, и уже казалось удивительным, что ещё недавно провинции угрожали банды Верцингеторикса, а мне, чтобы спасти оказавшиеся в изоляции легионы, пришлось в разгар зимы перейти Севенны. А это считалось невозможным.

И как бы тяжелы ни были походы тех дней, я вспоминаю о них с нежностью, особенно после пережитых в Африке и Испании трудностей и пролитой там римской крови. Так что я был рад встретиться в провинции с некоторыми моими старыми однополчанами, особенно с Антонием и Требонием, и с теми — главное, с Брутом, — кто воевал против меня и кого я простил. У этих последних были некоторые основания считать, что я недоволен ими. Например, ходили слухи, которым я никогда не верил, что Требоний собирался убить меня. Возможно, он что-нибудь плохое говорил обо мне из-за разочарования, постигшего его по собственной вине: когда он служил наместником в Дальней Испании, то оказался абсолютно неспособным предупредить опасное выступление врага в своей провинции. То же самое случилось с моими полководцами Фабием и Недием. И теперь все они испытывали чувство стыда за себя. Все они — хорошие военачальники, но никак не хотят признать того факта, что им недостаёт гения Лабиена. Тем не менее я считал, что они заслужили почести, и сделал всё, чтобы Требоний и Фабий стали консулами на оставшуюся часть года, а Педий и Фабий после того, как я осенью отпраздную свой триумф в Риме, также получили право на собственный триумф. Что же до Антония, то его уже ждал достаточно ответственный пост. Я не особенно рассчитывал на его мудрость в делах политических, но, по крайней мере, надеялся, что в легионах он будет поддерживать боевой дух и порядок. Я до сих пор думаю, что ему не удалось успокоить легионы тогда в Кампанье только по причине лени. Но я всегда его любил, и теперь, пожалуй, пришло время снова дать ему возможность отличиться. Я обещал Антонию, что он будет моим коллегой по консулату в этом году. В общем, он ведёт себя прилично, только не хочет — и заставить его невозможно — прекратить ссору с Долабеллой.

Помню, Брут появился в провинции в очень подавленном настроении. Я получал отличные отзывы о его правлении в качестве наместника Цизальпинской Галлии, должность, которую я сохранил для него, хотя он не имел законных полномочий на неё. Я и в будущем намерен помогать ему как ради его матери Сервилии, так и ради него самого. Я даже подумывал сделать его своим основным наследником. Но в конце концов им стал юный Октавиан, которого я усыновил (но об этом мало кто знает). Мы с ним одной крови; в отличие от Брута, у него острый и реалистичный ум, особенно в сфере политики; и Октавиан почти такой же честолюбивый, каким всегда был я. Боюсь, он не очень-то великодушен, и ему недостаёт обаяния, которым обладает Брут, несмотря на свой довольно мрачный нрав. Оба они по характеру люди безучастные, но Октавиан понимает, что в общении с людьми это равнодушие вредит, Брут же не сознает этого. Я замечаю, что Октавиан завидует свободе и лёгкости манер Антония и его очевидному успеху у женщин и солдат. До меня доходило, что в своём стремлении овладеть хоть в какой-то мере этими полезными качествами юноша порой заставляет себя с присущей ему добросовестностью участвовать в попойках и в долгих оргиях, к которым он по своей натуре совершенно не приспособлен. Это ещё один образчик его решительности, и хотя я не приветствую подобные жалкие потуги, меня они не шокируют, как шокировали бы Брута; и смеяться над ним я не стану, как это делает Антоний. Я надеюсь, что меня будут помнить не только как завоевателя Галлии, но и как человека, который покончил и с продолжительной гражданской войной в Риме, и с непримиримым антагонизмом между людьми.

Возвращаясь из Испании, я больше думал не о врагах, а о друзьях. Я, например, радовался тому, что снял с души Брута тревогу по поводу того, встречу ли я его сердечно, или нет. Он, конечно, не думал, что я с одобрением отнесусь к его женитьбе. Если бы ко мне обратились за советом, я был бы категорически против этого брака. Но, хотя меня и избрали цензором, я не Сулла, который имел обычай указывать, кому на ком жениться и кому с кем разводиться. Брут женился, вероятно, по любви, потому что никакой политической выгоды в браке с женщиной, вся жизнь которой прошла в обществе самого злейшего моего врага, так как Порция дочь Катона и вдова Бибула, не было. Трудно найти в Риме другую такую женщину, которая выслушала на своём веку столько самых мерзких и бесконечных проклятий в мой адрес. Думаю, Брут был приятно удивлён и почувствовал облегчение, когда я сказал ему, что не держу зла на мёртвых — это не в моих привычках — и что я желаю ему счастья в его супружестве. Но сомневаюсь, что Брут обрёл это счастье. Позднее он показался мне ещё более угрюмым, чем обычно.

Вскоре после этой беседы с Брутом в провинции я снова отправился в Италию. Но до своего отъезда я сам сделал необходимые распоряжения о том, чтобы два моих легиона ветеранов получили изрядные наделы земли. Шестой легион я наделил землями, конфискованными у массилийцев. Десятый также расположился в Нарбонской провинции. В живых осталось совсем немного из тех ветеранов, кто выступал против гельветов и Ариовиста. Гай Крастин и многие другие похоронены на равнине возле Фарсала. Ещё больше полегло при Мунде. Мои ветераны старели, и с ними всё труднее было иметь дело. А я, достигнув всего, чего только человек может пожелать себе, снова должен идти сражаться. И мне их будет не хватать.

Глава 14 ЗАКЛЮЧЕНИЕ


Со времени моего возвращения из Испании я провёл в Италии меньше года и только последние несколько месяцев в Риме. Мой триумф, состоявшийся в ту осень, был довольно роскошный, хотя и не на том уровне, что четыре предыдущих. Предлагалось много развлечений для публики, и хотя ничего такого захватывающего типа большого морского сражения на искусственно созданном озере не было, зато состоялись замечательные травли диких зверей, в которых оказались убиты четыреста львов, и впервые в Риме выставили напоказ жирафа. Эти зрелища и развлечения, на которых я чаще всего должен был присутствовать (хотя меня ожидали дела гораздо более важные), напомнили мне о тех довольно далёких днях, когда я служил эдилом вместе с Бибулом и, одолжив крупные суммы денег, устроил такие представления, каких Рим никогда прежде не видел, и закончил их рискованным делом: восстановил запрещённые в то время памятники Марию. Тогда я впервые услышал, как толпы людей с энтузиазмом и восторженным изумлением кричат имя «Цезарь», и воспарил духом. Сейчас такие приветственные возгласы звучат каждый день, и, если случится, что я в чём-то не проявлю своего сверхчеловеческого величия или щедрости, люди сочтут себя обманутыми. Они вознесли меня на такую высоту, которая труднодоступна для любви, но вполне доступна для зависти. Я буду чувствовать себя гораздо счастливее среди моих солдат. А что касается римлян, то я сомневаюсь, что когда-нибудь снова смогу пробудить в них неподдельный экстаз, разве что после моей смерти.

Во время испанского триумфа дали о себе знать недовольные, и один из трибунов имел даже наглость остаться сидеть, когда я проходил мимо него. Несомненно, кое-кто считает, что своим триумфом по случаю победы над армиями, которыми командовали сыновья Помпея, я оскорбил память самого Помпея. Конечно, никто из тех, кто хоть немного знает меня, не посмел бы поддержать эту идею. Никогда, ни в одном официальном заявлении я не упоминал о победе при Фарсале. После неё кто-то из моих сторонников снёс статуи Помпея в Риме. Недавно я все эти статуи вернул на их прежние места. А свой триумф я отпраздновал, чтобы отметить конец гражданской войны и чтобы лишний раз подчеркнуть, что те, кто постоянно разжигал бойню, недостойны того уважения, которым пользуются все граждане Рима. И я хотел восславить армию, победившую в тягчайшем из всех сражений, в которых она когда-либо принимала участие.

Должен сказать, что поведение того трибуна оскорбило меня, и я был раздосадован несколькими незначительными проявлениями плохого отношения ко мне со стороны толпы. Но я не тщеславен и достаточно опытен. Я знаю, что сохраняю власть над народом и что эта власть основана не на страхе, а на любви и чувстве товарищества. Если бы меня сегодня убили, народ после некоторого замешательства, опомнившись, тут же набросился бы на моих убийц и затем стал бы поклоняться мне куда более искренне, чем прежде, как своему богу. Но, несмотря на то, что я вижу возможности власти и полнейшую тщету многих из возложенных на меня почестей, я по-прежнему обеспокоен интеллектуальным убожеством, дикостью и педантизмом наших законов, которые являются прикрытием для того, чтобы использовать их в интересах нобилитета и для оправдания насилия и зверства. И хотя меня смешит мысль о том, что я должен просить разрешения у какого-то недоучки трибуна на осуществление своих планов, куда больше раздражает злоупотребление тем, что должно было бы выражать уважение к конституции. Марий, Сулла, Помпей и я на протяжении всей моей жизни не раз по самым разным причинам (и очень часто на пользу республике) нарушали закон или меняли его в собственных интересах. И, поскольку я достиг большего, чем остальные трое, меня, пожалуй, можно считать революционером. Однако я отношусь к старине с большим почтением, чем любой из них. Но я едва ли займусь написанием двадцати томов о науке предсказания, науки, в которую я абсолютно не верю, но которая входит в нашу официальную религию как её часть, а я возглавляю эту религию. Я ни от чего не откажусь из нашего прошлого, кроме того, что противоречит интересам эффективного управления страной. Самое важное в нашей конституции то, что служит в самом широком смысле на пользу свободе, справедливости, надёжности и порядка. Так что, когда меня просят «восстановить республику», я с полным правом могу ответить, что именно этим и занимаюсь. Да, действительно, недавно меня провозгласили пожизненным диктатором — беспрецедентный факт во всей истории Рима. Но события подтвердили необходимость, по крайней мере на это время, установления такой именно власти. И я использовал её и как диктатор, и как цензор не для того, чтобы разрушить, а чтобы усилить существующие органы государственного правления. Я в значительной степени увеличил число сенаторов. Естественно, кое-кто из аристократов ворчал, что я ввёл в сенат людей неблагородных. И это правда, но ведь и о Цицероне, и о Марии некоторые твердолобые патриции говорили то же самое. Я не уверен, что среди назначенных мною сенаторов найдутся новые «мэрии» или «Цицероны», но все они — способные люди и заслужили право на отличие. Ещё я набрал немало преторов и квесторов, но не для того, чтобы вознаградить таким путём своих сподвижников, а потому, что государству требовалось большое количество магистратов, чтобы активно участвовать в развивающемся предпринимательстве. В настоящее время, в большинстве своём эти чиновники занимают свои посты благодаря моему покровительству, а не по праву победивших на выборах. Это тоже необходимая мера. Для того чтобы Рим пришёл в себя после гражданской войны, необходимо время без ненужных, жалких раздоров из-за чьих-то амбиций, обвинений во взяточничестве и коррупции, которые мне так хорошо известны, как известны и тем, кто анархию продолжает называть «свободой». Эти люди должны бы понять, что, осуществляя общий контроль над выборами важнейших магистратов, я вовсе не угрожаю той «свободе», которая хоть что-то значит. Ни один компетентный человек не был лишён его должности по моей воле. Так, в этом году преторами стали Кассий, который, я это точно знаю, не одобряет моих действий, и Брут, уж точно не разделяющий моих политических взглядов, хотя я его люблю и полностью доверяю ему.

Но с какой стати я должен оправдываться даже перед самим собой за ту власть, которой я пользуюсь, и пользуюсь весьма умеренно? Вполне возможно, что я должен был, находясь на Востоке, написать некий конституционный трактат для того ничтожного меньшинства, которому это действительно интересно, и в нём дать определение и объяснение моих истинных намерений. Такой трактат мог бы принести мне какую-то пользу, но очень незначительную, потому что никакие разумные доводы, как бы убедительны они ни были, не поставят на место даже самых интеллигентных моих врагов. Более того, хотя я глубоко привержен нашим традициям и конституции нашей страны, я не из тех, кому нравится подчиняться теоретическим предписаниям. Я давно понял, что в политике, как и на войне, большое значение имеет быстрота. У меня сейчас слишком много дел и слишком мало времени, чтобы уделять внимание предвзятым дискуссиям. В ближайшем будущем я должен оставаться полновластным правителем. Никто, будучи в здравом уме, не может считать меня тираном, но я-то знаю, что очень многие пребывают далеко не в здравом уме.

К этим последним я отношу Цицерона — по крайней мере, когда речь идёт о политике. После окончания африканской войны он произнёс несколько добротных и благородных речей. Он был поистине потрясён, как мне кажется, тем, что я всеми силами стараюсь избегать пролития крови римских сограждан. И недавно в сенате он первым предложил мне новые, необычайные и совершенно ненужные мне почести. Но его язык, как всегда превосходный, представляется мне принадлежащим либо к школе риторов, либо вообще к предыдущему веку. Его блестящий ум не постиг простую вещь: история жива и времена изменились. Он льстит мне почти в тех же самых выражениях, в каких обычно льстил Помпею в его юности, и когда Цицерон с благоговением говорит о республике, он имеет в виду что-то такое, что прекратило своё существование ещё до его рождения. Кажется, он нашёл время составить трактат по конституции. Не так давно Цицерон показал его моим друзьям, Бальбу и Оппию, и просил совета, стоит ли ему давать трактат мне на отзыв. Они отсоветовали ему делать это, и он обиделся. Но они правильно поступили, потому что мои комментарии, ещё больше обидели бы его. У него очень благие намерения, и он хотел бы, чтобы всё было так, как всё не может быть. На практике это означает, что у него есть только одно предложение, которое всегда казалось ему вожделенным: положение в государстве должно быть таким, при котором опытный полководец (раньше это был Помпей, теперь это я) командует армиями на поле боя, а Римом, Италией и провинциями управляет честный, патриотичный сенат, состоящий из активных деятелей-консерваторов с хорошим знанием истории, всегда готовых слушаться и следовать мудрому руководству самого оратора Цицерона. Он должен был бы знать по собственному опыту, что подобных законодательных собраний не существует. И ему следовало быть поскромнее и помнить, к чему привело его вмешательство в политику, которое едва ли извиняет разумного человека, слепо последовавшего его советам.

В конце декабря я ужинал с ним в одном из его загородных поместий. Я находился недалеко от него у отчима Октавиана и был рад откликнуться на приглашение Цицерона, хотя и совсем не желал навязываться ему в гости сам со всей своей охраной (со мной было около двух тысяч конников). К тому же, боюсь, что я обидел его, когда Цицерон утром заехал ко мне, а я не смог принять его. Я оказался слишком занят: мы с Бальбом обсуждали различные проекты и финансовые проблемы. Но тем не менее в конце концов всё прошло очень хорошо. Солдат прекрасно накормили в саду, и у меня остались самые приятные воспоминания об этом вечере. Мы разговаривали только о литературе и философии, и мне кажется, что избранная тема доставляла такую же радость Цицерону, как и мне. Я знаю, что ему ужасно хотелось дать мне политические рекомендации, но его совет вылился бы в безвредные обобщения, которые в приложении к современным делам и нуждам были бы почти или даже абсолютно бессмысленными. Он знает, что у меня практический склад ума и что я требую в политических дискуссиях знания фактов. У Цицерона же нет практической жилки, как нет и точной логики, когда речь заходит о политике. Так что он боялся, что я буду слушать его без должного уважения. Но в литературных беседах, он это знает, я ни одного его слова не пропущу, мне нравится его острый ум и огромная эрудиция. Цицерон говорит на эти темы легко, без выспренности и выслушивает меня без неприязни. Это делает ему честь. Я в какой-то мере и сам литератор и не раз наблюдал, что вообще-то поэты, писатели и ораторы ведут себя по отношению друг к другу с ещё меньшим великодушием, чем соперники-практики других профессий. Цицерон является исключением в данном случае. Он всегда очень много времени уделял молодым ораторам и людям, изучающим философию. Он отбирает и приветствует талантливые произведения искусства, созданные не им, и в этой области, где Цицерон истинный знаток, он не показывает ни тщеславия, ни нетерпимости, которые проявляет в спорах по другим малознакомым ему проблемам. Цицерон сейчас пишет очень много поэзии, к которой у него необыкновенные способности. Он говорил мне, что часто сочиняет до пятисот стихотворений за вечер. Он также интересно и плодотворно работает в области философии, создавая новые слова, придумывая замены для тех технических понятий греческого языка, которым нет эквивалентов в латинском. В общем, я полностью насладился нашей беседой и, покидая Цицерона, от всей души желал ему всего самого доброго. Жаль, что ему так многое во мне не нравится. Я бы хотел, чтобы Цицерон понял, что, пока я жив, он может спокойно продолжать свои занятия и повышать своё реноме, но если меня насильно уберут (а теперь это можно осуществить, только убив меня), в последующих за этим беспорядках он, скорее всего, не останется в живых. С ним тогда случится то, что уже случалось в прошлом. Сначала его используют, а потом выбросят. Я хотел бы иметь возможность в каком-нибудь политическом акте проявить свою благодарность к нему, потому что, в отличие от других, действительно испытываю к нему благодарность.

Цицерон и многие другие возмущены и встревожены сейчас мыслью о том, что я стремлюсь к царскому титулу. Клеопатра очень часто предлагала мне пойти на это. Бальбу тоже такая идея по душе, и не сомневаюсь, в Риме много моих сторонников, которые хотели бы, чтобы я окончательно порвал с республиканскими традициями и ещё яснее, чем даже теперь, дал всем понять, что в Риме правит один человек. Сам я не против этой идеи. Я люблю, чтобы формулировки были по возможности чёткими; я потомок древних царей Рима и с величайшим уважением отношусь к античности. Но я также сознаю, что в римлян очень глубоко заложено понятие республики, и, каким бы иррациональным оно ни было, нельзя не считаться с этой силой. Само слово «царь» народ воспринимает как оскорбление, и это потому, что они привыкли верить, что античный Брут (довольно сомнительный предок моего друга Марка Брута), избавив Рим от последнего царя, совершил похвальный поступок, создав таким образом олигархическую систему правления, которая постепенно эволюционировала в то, что мы называем республикой. И мы привыкли противопоставлять идее монархии факт существования нашего государства и верить в то, что республика — это лучшая из всех придуманных человеком политических организаций; таково влияние предрассудков и образования, что лишь немногие позволяют себе считать, что наша республика за последние два поколения продемонстрировала свою абсолютную неспособность решать самые элементарные задачи правления — законопослушание и порядок внутри сообщества. За это время погибло в сражениях, было ограблено или убито своими же согражданами больше римлян, чем прежде, в пору завоеваний и власти царей. Было время, когда и я думал об искоренении пороков системы, а не о полной её реконструкции. Теперь необходимость реконструкции очевидна, наверное, нужно употреблять уже новые слова или вкладывать в старые слова новый смысл, говоря об изменениях, которые уже произошли. Меня как-то осенило, что слово «Цезарь» можно использовать для обозначения той современной монархии, которую я сейчас олицетворяю под громоздким названием «пожизненный диктатор». Даже теперь у меня есть право носить пурпурную тогу и высокие красные сандалии, в каких ходили античные цари Рима. И пожалуй, именно это моё одеяние спровоцировало демонстрацию, которая состоялась всего несколько месяцев назад. Когда я возвращался с Латинских игр в Рим, собравшаяся вокруг меня толпа приветствовала меня многочисленными выкриками: «Царь!» Тут же, конечно, некоторые народные трибуны провели свою контрдемонстрацию. Я же обеим сторонам отвечал: «Моё имя Цезарь, а не царь», вот тут мне и пришло в голову, что слово «Цезарь» может прекрасно заменить менее популярный титул. С тех пор мои друзья не раз пытались определить, насколько сильно общественное мнение. Возлагались на головы моих статуй царские венцы, а ровно месяц назад на празднике луперкалий Антоний на глазах огромного стечения народа сделал несколько попыток увенчать меня царской короной. Это было принято по-разному. Примерно половина собравшихся была возмущена официальным предложением монархии. Поэтому я сразу же велел поместить корону в храме Юпитера с надписью, что, дескать, мне, Цезарю, от имени народа консул Антоний хотел возложить на чело корону царя, но я отклонил это предложение. Такое моё поведение должно было, на мой взгляд, убедить любого честного человека, что я не хочу оскорблять ничью чувствительную душу. Однако остаётся несомненным, что, кстати, постоянно твердит мне Клеопатра, что на Востоке титул «царь» был бы очень полезен мне. Мой старый дядя Луций Котта вычитал из книг Сивиллы предсказание о том, что Парфию может покорить только царь, и во время сегодняшнего собрания в сенате (уже почти рассвело) он внесёт предложение, чтобы во имя военных и религиозных целей мне дали право называть себя царём за пределами Италии. Его предложение будет, конечно, принято, но я не знаю, как именно я распоряжусь этой новой своей привилегией. Мне ещё нужно будет прощупать отношение к этому в армии и чётко оценить преимущества, которые мне даёт этот титул в настоящее время.

Ко всему прочему, у меня есть вещи, куда более важные для меня, чем вопрос использования почётных титулов. Кое-кто из моих завистников будет крайне удивлён, узнав, как мало времени в последние месяцы я посвящаю мыслям о монархии. Я всегда очень внимательно занимался тем, что я называл важными деталями. Я составил конституции для новых колоний и поселений. Я скрупулёзно вник в планы восстановления и заселения трёх моих, как я надеюсь, самых мощных творений: Трои, Коринфа и Карфагена. Я хочу, чтобы эти города, такие богатые, сильные и знаменитые в прошлом, возродились и опять стали такими же великими, какими были прежде. Я обсудил местонахождение этих трёх новых городов с лучшими архитекторами Греции и Египта — стран, которые всё ещё впереди в этой области. И я намереваюсь сделать Коринф ещё более значительным торговым центром, прорыв канал, который отделит Северную Грецию от Пелопоннеса. Я также наметил грандиозную программу по строительству и реконструкции Рима и Италии. Бальб и Оппий будут заниматься её осуществлением, пока я буду на Востоке. Особенно большое значение я придаю проекту расширения русла Тибра и изменению направления его течения для того, чтобы корабли большого водоизмещения могли прямо из моря приплывать в центр города. Также будет очень значительно расширен и обновлён порт Остия. Я собираюсь ещё осушить Помптинские болота около Рима и тем самым сделаю пригодными для хозяйствования огромные участки земли. Да и в самом Риме кроме строительной программы, которую я уже создал, остаётся ещё масса ранее запланированных дел. Несомненно, самым замечательным зданием будет храм Марса — самый большой храм в мире, который я собираюсь возвести на участке, где во время галльского, египетского, азиатского и африканского триумфов было создано огромное искусственное озеро для представления морского боя. Но для меня будет ещё большим счастьем увидеть новые портики, форумы, открытые библиотеки, театры и все прочие подобные строения, благодаря которым Рим по своей архитектуре и удовольствиям превратится в город не менее прекрасный, чем Афины, Антиохия, Александрия или Пергам.

Я представляю себе Рим, который станет самым роскошным — как сейчас он самый сильный — городом в мире. Я даже представляю себе граждан, живущих в мире и согласии, без той безумной зависти или отчаянного соперничества, которые наполнили мою жизнь кровопролитиями. Но сомневаюсь, что доживу до такого устройства в обществе. Я могу погибнуть в Парфии, как погиб там Красс, хотя я не допущу тех стратегических ошибок, которые сделал он. Однако иногда и без всяких промахов приходится рисковать своей жизнью во время сражения. Кроме того, я уже в том возрасте, что в любой момент могу умереть от несчастного случая или от неминуемой болезни. Мне кажется даже, что меня могут убить. Я уже давно привык, как рекомендуют нам философы, считать, что каждый мой день может стать последним, хотя я никогда не позволял этой мысли как-либо влиять на мои действия.

И вот я наблюдаю рассвет дня мартовских ид. Просыпается Кальпурния, так неспокойно проведшая эту ночь. Она будет обеспокоена моим здоровьем, но я скажу ей, что это не первая ночь, которую я провожу без сна. Гораздо более странным кажется её неспокойный сон в эту ночь, чем моя бессонница.

Вот утих и буйный ночной ветер, как и должно быть — ведь это первый весенний день. Не время думать о смерти, как только что делал я, когда весь мир оживает. Вчера вечером, ужиная у Лепида, мы говорили о смерти и о том, кто какую смерть предпочёл бы. Я вмешался в беседу и сказал: «Внезапную смерть». Думаю, я был прав, потому что, предположим, у тебя перед смертью масса свободного времени для того, чтобы погрузиться в своё прошлое, как было со мной в эту бессонную ночь, когда я несколько часов провёл, соображая, как даже тогда можно примириться со смертью. Или как найти или определить то, что делает жизнь достойной того, чтобы её прожить? Что касается меня, то перед моими глазами прошло много сцен опасных сражений, триумфа, любви и побед. Но самым ярким видением остаётся лицо Гая Крастина. Я ясно видел его, но видел как бы во сне. Если бы я рассказал Кальпурнии об этом странном явлении, она наверняка заявила бы, что сверхъестественные силы предупреждают меня об опасности, которой я должен опасаться сегодня. Но не в обычае Крастина и не в обычае Цезаря проявлять страх. У меня сегодня состоится встреча с сенатом в одной из комиций, примыкающей к театру Помпея.

ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И ДЕЯНИЙ ГАЯ ЮЛИЯ ЦЕЗАРЯ


102 (100?) год до н.э.

Рождение Гая Юлия Цезаря.


86 год до н.э.

Цезарь — жрец Юпитера.


85 год до н.э.

Смерть отца.


83 год до н.э.

Брак Цезаря с Корнелией, дочерью Цинны.


82 — 79 годы до н.э.

Диктатура Луция Корнелия Суллы.


80 год до н.э.

Цезарь в Малой Азии участвует в войне против понтийского царя Митридата Евпатора. Штурм и взятие города Митилены на острове Лесбос. Первая награда Цезаря — «дубовый венок».


78 год до н.э.

Цезарь участвует в войне с исаврами. Смерть Суллы.


75 год до н.э.

Поездка на остров Родос. Пиратский плен. Выкуп. Сражение с пиратами и их казнь.


74 год до н.э.

Цезарь — войсковой трибун.


73 — 71 годы до н.э.

Восстание Спартака.


68 год до н.э.

Цезарь — квестор. Первая служба в Испании. Смерть жены Корнелии.


67 год до н.э.

Брак Цезаря с Помпеей, дочерью Квинта Помпея и внучкой Луция Суллы.


66 год до н.э.

Первый заговор Луция Сергия Каталины при поддержке Цезаря и Марка Лициния Красса.


65 год до н.э.

Цезарь — эдил. Восстановление им памятников Гаю Марию.


63 год до н.э.

Цезарь — великий понтифик. Консульство Цицерона. Рождение Октавиана (Августа). Второй заговор и смерть Каталины.


62 год до н.э.

Цезарь — претор. Развод с Помпеей.


61 год до н.э.

Цезарь — пропретор в Испании.


59 год до н.э.

Первое консульство Цезаря. Союз Цезаря с Гнеем Помпеем и Крассом — первый триумвират. Брак Цезаря с Кальпурнией, дочерью Луция Пизона.


58 год до н.э.

Цезарь — наместник в Галлии, война с гельветами.


57 год до н.э.

Война с белгами. Рождение Ливии, будущей жены Августа.


55 год до н.э.

Второе консульство Помпея и Красса. Продление полномочий Цезаря по управлению Галлией. Завоевательные походы Цезаря в Германию и Британию.


54 год до н.э.

Смерть Аврелии, матери Цезаря; смерть дочери Юлии, жены Помпея.


53 год до н.э.

Гибель Красса в парфянском походе. Новые походы Цезаря в Британию и Германию.


52 год до н.э.

Восстание в Галлии; смуты в Риме. Помпей — единоличный консул.


51 — 50 годы до н.э.

Борьба Цезаря с оптиматами.


49 год до н.э.

Цезарь переходит реку Рубикон. («Жребий брошен»). Захват Италии и Рима; разгром помпеянцев в Испании. Первое избрание Цезаря диктатором.


48 год до н.э.

Цезарь в Македонии,сражение при Фарсале.


47 год до н.э.

Цезарь в Египте и Понте. Разгром Фарнака, сына Митридата Евпатора. Наделение ветеранов землёй.


46 год до н.э.

Африканская война и победа над Сципионом и Юбой. Цезарь — диктатор на десять лет. Реформа календаря; перепись населения. Основание храма Венеры-прародительницы. Египетская царица Клеопатра прибывает в Рим.


45 год до н.э.

Испанская война и победа Цезаря над сыновьями Помпея.


44 год до н.э.

Цезарь — пожизненный диктатор. Заговор Марка Брута, Децима Брута, Гая Кассия. Мартовские иды. Смерть Гая Юлия Цезаря.

ОБ АВТОРЕ


РЕКС УОРНЕР родился в 1905 году, окончил Оксфорд. Поэт, переводчик, прозаик, свою литературную деятельность он начинал как автор многих поэм и переводчик прозы. В 1945—1947 годах он занимает должность директора Британского института в Афинах. Позже переезжает в США, где становится профессором в Коннектикутском университете. Большой знаток греческой и римской истории, он переводит на английский произведения античных авторов Софокла и Еврипида — трагедии «Медея», «Ипполит» и др.

С начала 50-х годов начинают один за другим выходить его романы «Греки и троянцы», «Перикл Афинский». В 1958 году Рекс Уорнер пишет роман «Молодой Цезарь», а в 1959-м — его продолжение «Император Цезарь». Этот роман-дилогию, одно из наиболее сильных исторических произведений автора, мы и предлагаем читателю.

Текст печатается по изданиям: Warner Rex. The young Caesar. London, Collins, 1958. Warner Rex. Imperial Caesar. London, Collins, 1959.



Михаил Ишков НАВУХОДОНОСОР

Посвящаю отцу, полковнику Красной Армии


Ф. А. Брокгауз, И. А. Ефрон. Энциклопедический словарь, т. 39, С. 418
Навуходоносор II[260] (годы правления 605–562 гг. до н. э.) — знаменитый вавилонский царь, сын Набополасара.[261] В оставленных им многочисленных надписях он лишь изредка и слегка касается военных подвигов, о которых сообщают Библия и классики. Его походы были все направлены к одной цели укреплению новорожденного государства в границах прежней Ассирии. Для этой цели было необходимо прогнать из Сирии вторгнувшихся туда египтян. Поражение фараона Нехао[262] при Каркемише (605 г. до н. э.) решило судьбу Азии, отдав ее в руки Вавилона «до потока Египетского» (600 г. до н. э.). В вавилонском войске были и греки, между прочим, брат поэта Алкея.[263] Новые попытки египтян возобновить активную политику в Сирии путем составления коалиции местных царьков повлекли за собой разрушение Иерусалима и храма, вавилонский плен (587 г. до н. э.) и опустошительный поход самого Навуходоносора в Египет вплоть до нубийской границы (568 г. до н. э.). Египетские памятники (надпись Неса-Гора в Лувре) сообщают, что в конце концов он был разбит; во всяком случае Египет не был покорен. То же самое следует сказать о финикийском городе Тире, который Навуходоносору не удалось взять, несмотря на продолжительную осаду и с которым ему пришлось заключить договор. Вместе с Сиэннесием Киликийским[264] Навуходоносор был третейским судьей в споре между Астиагом и Алиатом[265] (585 г до н. э.). Гораздо подробнее рассказывают источники о мирных деяниях Навуходоносора. Вавилон обязан ему восстановлением в качестве столицы мира. Он закончил начатые отцом укрепления и превратил город в неприступную крепость, выстроив с восточной стороны огромную стену из асфальта и кирпича, выкопав ров и громадный ров. Особенно Навуходоносор хвалится своими постройками в Эсагиле и Эзиде,[266] постоянно называя себя «восстановителем» этих главных национальных святынь. Кроме Вавилона, который Навуходоносор особенно любил и в котором он постоянно жил, он не забывал и о других городах: Борсиппе, Уре, Сиппаре, Куте, Эрехе, Дильбате и др., реставрировал в них храмы, возводил укрепление, как о том повествуют найденные в тех местах надписи. Он выстроил новый царский дворец, более соответствующий величию империи. Завоевателем но призванию и ремеслу он не был: все его войны были делом необходимости и самосохранения; точно также не слышно о таких страшных жестокостях с его стороны, какими запятнали себя ассирийские цари. Прекрасные молитвы, обращенные им к Мардуку, носят совершенно монотеистически-библейский колорит. Однако роль «разрушителя града Божьего» и Иерусалимского храма были причиной того, что имя его долго было предметом ужаса и даже отвращения. У пророков (Исайя, 14; Даниил, 4) он олицетворение доходящего до самообожания самомнения, бич Божий, «полагающий вселенную всю пусту». Этот взгляд на Навуходоносора перешел в литературы последующих поколений.


Энциклопедия Американа, т. 20, С. 48в
Nebuchadnezzar — имя двух царей Вавилона. Форма Nebuchadnezzar более точно передает исконно-вавилонское имя. В Вульгате[267] использовано греческое написание — Навуходоносор. Небучаднезар I правил с 1146 по 1123 гг. до н. э. Более известен Небучаднезар II (605–562 гг до н. э.). Он был сыном Набополасара, основателя Нововавилонского или халдейского царства, возникшего на руинах разгромленной Ассирийской державы. Навуходоносор продолжил завоевательную внешнюю и созидательную внутреннюю политику отца. С его именем связано строительство знаменитых «висячих садов». В 586 г. до н. э. разрушил Иерусалим и храм и переселил верхушку еврейского общества, положив начало известному из Библии «70-летнему пленению». В 573 г. после 13-летней осады он взял Тир и опустошил Египет. В 4 гл. Книги Даниила рассказывается, как царь, сойдя с ума, принялся есть траву, будто животное. Эти сведения вызывают сомнения, т. к. несмотря на некоторые странности и рискованные поступки, Навуходоносор до конца своих дней являл собой тип совершенного монарха.


Энциклопедия Британика, т. 12, С. 925–926
Nebuchadrezzar II — старший сын и наследник Набополасара, основателя халдейской (или Нововавилонской) империи. Наиболее известный представитель этой династии. В историю вошел как полководец, устроитель столицы и как человек сыгравший выдающуюся роль в еврейской истории. Имя его известно из надписей на глиняных табличках, из еврейских источников и от античных авторов.

В то время, как его отец подчеркивал свое простое происхождение, Навуходоносор объявил себя потомком легендарного царя Нарам-Суэна, правившего в III тыс. до н. э. Год рождения Навуходоносора неизвестен, но скорее всего это случилось до 630 г., т. к. согласно обычая Навуходоносор, начавший военную карьеру в самом юном возрасте, к 610 г. занимал важный пост в армии. Он первый, кого упомянул его отец Набополасар как простого работника, участвовавшего в восстановлении храма Мардука, главного бога города и страны.

В 607/606 гг. Навуходоносор в качестве наследного принца вместе со своим отцом командовал армией в горах к северу от Ассирии (Харран). Здесь ему поручались отдельные самостоятельные операции. Когда отец вернулся в Вавилон, Навуходоносор стал главнокомандующим. После того, как египтяне в 606/605 гг. нанесли несколько серьезных поражений вавилонянам, Навуходоносор в генеральных сражениях при Каркемише и Хамате полностью разгромил войско фараона Нехао, создав тем самым предпосылки для установления контроля над всей Сирией. После смерти отца, последовавшей 16 августа 605 г. Навуходоносор спешно вернулся в Вавилон и в течение трех недель закончил коронационные торжества. Подобная стремительность и последовавшее затем молниеносное возвращение в армию показало, что империя попала в крепкие руки.

Во время похода в Сирию и Палестину (июнь — декабрь 604 г.) он покорил несколько мелких царств и княжеств, включая Иудею, захватил город Ашкелон.[268] Окончательно усмирение Палестины заняло около трех лет. В армии Навуходоносора служили греческие наемники.

В 601/600 гг. он вновь столкнулся с египтянами и в начале кампании потерпел несколько серьезных поражений, явившихся результатом отступничества ряда покоренных государств, в том числе и Иудеи. В результате Навуходоносор был втянут в затяжную войну в Палестине. В 600/599 гг. ему пришлось вернуться в Вавилон, где молодой царь организовал ремонт вышедших из строя боевых колесниц… Новый стратегический план, разрабатываемый с декабря 599 по март 598 гг. был нацелен на завоевание арабских племен в северо-западной Аравии, его стержнем являлась идея обязательной оккупации Иудеи. Годом позже Навуходоносор вступил в пределы Иудейского царства и 16 марта 597 г. принял капитуляцию Иерусалима. Царь Иехония был выслан в Вавилон. После короткой кампании в Сирии в 597/596 гг. Навуходоносор был вынужден (возможно) вернуться в столицу и отразить вторжение эламитских войск (современный юго-западный Иран).

Ситуация обострилась, когда в 595/594 гг. в Вавилоне вспыхнуло восстание, в котором приняли участие отдельные армейские части. Навуходоносор сумел быстро овладеть положением и вскоре провел две успешные военные кампании в Сирии (594 г.). О дальнейших походах Навуходоносора известно не из сохранившихся хроник, а из других источников, частично из Библии, где приводится описание повторной осады Иерусалима и 13-летней осады Тира. Остались также неясные сведения о походе в Египет (Иосиф Флавий).[269] В августе 586 г. Иерусалим был взят, все образованные жители выселены (еще одна депортация была проведена в 582 г.)…

Находясь под впечатлением ассирийских имперских традиций, Навуходоносор сознательно проводил политику экспансии. При этом было объявлено, что Мардук отдал ему под начало всю землю, чтобы «от горизонта до горизонта ему не было соперников»…

Обладавший крупным военным талантом Навуходоносор к тому же проявил себя выдающимся дипломатом. Он был приглашен в качестве третейского судьи в споре между мидянами и лидийцами.

Другой важной сферой деятельности Навуходоносора являлось восстановление Вавилона…

Мало что известно о его семейной жизни. Он женился на мидийской царевне и, чтобы утолить ее тоску по родным горам, возвел знаменитые «висячие сады»…

Несмотря на роковую роль, которую Навуходоносор сыграл в иудейской истории, его образ в религиозной традиции освещен благоприятным, уважительным светом. Сообщается, что он приставил охрану к пророку Иеремии, который объявил его инструментом Бога, чьей рукой были наказаны непокорные и забывшие завет. Пророк Иезикииль выразил то же отношение к Навуходоносору…

Ничем не подтверждается рассказа пророка Даниила о 7-летнем безумии, охватившем царя. Скорее всего это относится к событиям, связанным с преемником Навуходоносора Набонидом, который выказал эксцентричность, оставив Вавилон и поселившись в оазисе Тейма, что в Арабистане.

В новое время имя Навуходоносора стал синонимом безжалостного завоевателя. С ним сравнивали Наполеона…

Удивительная судьба…


Это звучное имя — Навуходоносор — хотя бы понаслышке знакомо каждому. Есть что-то неотвратимо-грозное, скрежещущее в этой надписи, составленной по греческому образцу. Символ деспотии, безжалостный завоеватель… Бич Божий… Урок и наказание всякому, кто изменил заветам отцов, погнался за сиюминутным, срамным… За новизной, понятой как возможность прожить сытно, безбедно, за чужой счет. За пренебрежение и ненависть к подобным себе, за легкую кровь, за поклонение чужим кумирам, за пляски на гробах отцов…

Человек, первым до основания разрушивший святой город Иерусалим, вошел в историю как личность легендарная. На страницах Библии его деяния поданы так, словно не бренная почва была ему опорой, словно этот царь был послан незримой, надзирающей за нами, людишками, силой, сотворил чудо-государство и, когда пришел срок, также таинственно растворился в небесных сферах, оставив по себе память-напоминание о неизбежной расплате за грехи наши личные, за грехи семейные, родовые, общественные.

Смотрите, мол!.. Дерзайте, но не дерзите, поминайте, но не богохульствуйте, любитесь, но не блудодействуйте, умничайте, но не зарывайтесь… Ищите свет невечерний…

В детстве это имя казалось мне, мечтательному до впадения во сны наяву мальчику, одним из тех легендарных созвучий, которые сами по себе поселяются в душе и являют собой отзвук загадочного былого. Что-то вроде далеких ударов барабана или неясного бормотания радио по утрам, прерываемого музыкальными фразами, среди которых иногда попадаются удивительно запоминающиеся мелодии… Что-то вроде книжек с оторванным началом и концом, достававшимися на мою долю в библиотеке пионерского лагеря. Гог и Магог, Содом и Гоморра, Вавилон, Александр Македонский, Змей Горыныч, Асархаддон, Синаххериб,[270] султан Махмуд персидский и султан Махмуд турецкий…

Историческая явь оказалась куда более ошеломляющей. Жизнь Навуходоносора с юных лет (ни года рождения, ни каких-либо подробностей его детства мы не знаем — о них, на основании косвенных свидетельств, можно только догадываться) до самой смерти есть непрерывно-весомое историческое событие, факт, достойный осмысления, предлагающий естественный повод задуматься — камо грядеши?

Куда идем? И откуда?.. И зачем вообще шевелим ногами?..

Созданная им и его отцом империя рухнула через восемьдесят лет после коронации Набополасара на вавилонский трон. Сам Навуходоносор правил сорок три года, то есть большую часть этого срока. Выходит, все держалось на одном-единственном человеке? Это обстоятельство вам ничто не напоминает?

Понятно, первым приходит на ум сравнение с Советской Россией, и должен признать, что аналогии здесь уместны. Первое в мире социалистическое государство просуществовало чуть более семидесяти лет — Нововавилонское царство чуть менее девяноста. Полнота власти к их основателям — В. И. Ленину и Набополасару — пришла после долгих лет упорного труда в тени существующих в ту пору режимов. Их наследники — И. В. Сталин и Навуходоносор II — правили долго, именно в эти годы оба, только что созданные государственные образования достигли небывалого величия. После их смерти началась борьба между наследниками и в результате — крах. Однако при внимательном рассмотрении вопроса, обнаруживаются и существенные различия, особенно в понимании власти, ее возможностей и пределов.

Все подобные государственные образования (державы Кира Великого, Чингиз-хана и Тимура, империя Александра Македонского, Карла Великого, Франция времен Наполеона и Советская Россия в том числе) возникали либо в смутные времена — в эпоху духовных кризисов, в момент поиска точки прорыва к будущему, когда старые боги умирали, а образы новых еще были смутны, загадочны и чудовищно привлекательны, — либо в преддверии крутого перелома истории. Время как бы ставило опыт за опытом, нащупывая русло, где оно могло бы свободно перетекать из прошлого в будущее. Организованная воля, возможно, самое мощное духовное оружие в руках человечества, и каждый из оставшихся в памяти последователей ассиро-вавилонских царей вполне осознавал, какая это сила. С ее помощью становится возможным решить многие насущные вопросы, стоящие как перед государством, так и перед личностью. Но камень преткновения в том, как применять эту силу? К какому горизонту осознанно, а также поддаваясь на импульсы, бессознательного, стремится вождь? И в каждом случае история ставила свои ограничения дерзнувшему. Главной целью Сталина, например, было вовсе не построение социализма в одной, отдельно взятой стране, а победа мировой революции. Тем самым он просто-напросто перечеркнул самое существенное, чем ценен марксизм — его экономическую теорию. Для Сталина не существовало компромиссов, отсутствия врага. Примирение с соперником, было для него психологически невыносимым состоянием. Вот почему, как мне кажется, он умер преждевременно, в состоянии надлома, с жуткой мыслью, что «классовый враг» в конце концов одолел его. Если Сталину (как, впрочем, и Александру Македонскому) власть всегда казалась идеальным средством для достижения нереальных целей, то Навуходоносор с детства усвоил, что порядок целей определяют боги. Или историческая необходимость… В отличие от Александра Македонского царь Вавилона никогда не полагал себя, даже внутренне, божественным существом. Древний царь Вавилона проявил в этом вопросе подлинно божественную мудрость. Он всегда знал меру, даже в тех случаях, когда решался идти до конца. Он пытался уловить аккорды, исходящие из небесных сфер, старался понять, каков смысл благой вести, куда она зовет. В эпохи, когда создавались подобные империи, небесная музыка начинает звучать особенно громко, и тот, кто умел слушать, становился в какой-то мере баловнем судьбы. Может, поэтому Навуходоносор в отличие от Александра Македонского и Наполеона царствовал до конца своих дней. Все, что ему было отмерено, он испытал полностью. У Арнольда Тойнби есть занимательная статья. В ней описываются события, которые стали бы возможны, если бы Александр Македонский не умер в тридцать три года. С его смертью все кончилось: и подготовка экспедиции в Аравию, и далее на Карфаген, и безраздельная власть, и заявка на божественное происхождение, беспримерное творческое начало, всепобеждающая воля, планы мирового господства, государство…

В случае же с этим халдейским царем провидение сумело-таки довести свой первый опыт по определению пределов возможностей человека до конца. Навуходоносор скончался по меньшей мере семидесяти лет от роду, ушел из жизни не по болезни, но в полном здравии, в славе и почете. Он добился того, что «сразу после поминовения богов» его имя «долго было на устах людей» и до сих пор оно не пустой звук для большинства населяющих Землю. И никаких мировых империй, штурма небес, исключительных по своим масштабам зверств, ошеломляющих географических открытий, попыток насильственного внедрения нового понимания божественной сути.

Что же осталось от этой блистательной жизни? Многочисленные строки в Библии, где он выступает грозящим перстом Божьим? Походы, переустройство родной земли? И, конечно, сказка о Вавилоне — висячие сады Семирамиды, отстроенная заново Вавилонская башня, Ворота Иштар, Дорога процессий, Мидийская стена — сестра китайского мегасооружения. Его удивительная судьба словно напоминание человечеству — так кончаются войны. Так завершается вражда… Сказкой, исторически документированной легендой об историческом человеке, который сумел совместить несовместимое: разрушить Иерусалим и храм и сохранить уважение пророков, покорить полмира и вовремя остановиться, любить одну женщину и сохранить эту любовь до конца ее дней.

Одно только ему и его последователям оказалось не под силу перевернуть мир. Сам уверовавший в единого Бога, Навуходоносор не пытался убедить других, что истина проста, и свет во тьме светит… Он умер со скорбящей душой. Ему более, чем какому другому человеку было известно, что всякое, пусть даже самое доблестное, громовое деяние — прах и тлен. Только слово способно противостоять напору времени. Им был рожден мир, словом он и завершится…

Часть I Восхождение

…Всех сынов человеческих, где бы они не жили, зверей земных и птиц небесных, Он отдал в твои руки и поставил тебя владыкою над всеми ими.

Ты — это золотая голова!

Даниил; 3, 38

Глава I

Вода прибывала медленно, до замирания сердца медленно… Набу-Защити трон вздохнуть не мог — горло перехватило от волнения. Отец в сдвинутом на затылок, помятом ассирийском шлеме, напоминающем надетую на голову воронку с вытянутым и загнутым до соединения с лобной частью носиком, поверху пучками были пущены перья, — держал руки по швам. Так и застыл по стойке смирно, мало подобающей царям. Что Набополасар! Повелитель мидян Киаксар долго не мог найти себе место, все бродил по склону, откуда открывался вид на осажденную Ниневию, на исполинскую запруду, преградившую путь мелководному Хусуру, который вдали, незримо, за пределами осаждаемой крепости, впадал в священный Тигр. Наконец Киаксар уселся на установленный в треноге большой войсковой барабан с округлым дном — как только кожа не лопнула! — и не в силах справиться с волнением костяшками пальцев принялся постукивать по натянутой коже. Набу-Защити трон до самой смерти не мог забыть глухой, комканный стук, повторяющий дробь, с помощью которой в мидийском войске воинов во время атаки разгоняли до бега: «бум бум-бум-бум, бум — бум-бум-бум, бум — бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум». Он что, пытался подгонять поток?

Была середина лета. Давным-давно миновали последние деньки благодатной поры, теперь на окружающую побуревшую равнину нагрянула сушь… Тигр мелел на глазах, Хусур тоже, и, может, поэтому река с такой натугой собирала воды. Вот какая загадка до сих пор не давала покоя Навуходоносору — отец осознанно дожидался межени или его осенило внезапно, после двух неудачных штурмов северного фаса восточной стены, когда всем стало ясно, что в лоб стены столицы Ассирии не одолеешь? Не было к ней подступа!.. К моменту второй атаки, когда окончательно были взяты и разрушены предмостные укрепления, нападавшим с помощью таранов удалось разворотить часть стены, но к следующему утру защитники города сумели возвести новый вал, и хлынувшие было через пролом воины оказались в каменном мешке.

Отступить от «логова льва» тоже было нельзя — воспрянувшие духом ассирийцы могли разгромить халдеев[271] и мидян с примкнувшими к ним племенами на марше. Отсутствие выбора рождало уныние и заметное озлобление в войске. Киаксар тоже мрачнел день ото дня — ходил помалкивал, покусывал ус. Потом взорвался — доколе, мол, сидеть будем? Чего ждем? Скоро мы тут все от жары сдохнем! Лошади начали падать, скифы того и гляди дадут деру. Я спрашиваю чего мы ждем? Решительный штурм, всех бросить на стены, заготовить тростниковые подстилки и по ним через болотистую пойму подтянуть в восточным стенам стенобитные орудия ниже пролома. Гляньте, союзнички, какие у них в этом месте укрепления! На живом слове держатся!..

Набополасар — коренастый, основательный мужчина с кустистой бородой, которую он принципиально отказывался завивать на ассирийский манер, лысый со лба до темени, брови мохнатые, — слушал брань Киаксара молча. В тот день они вот также, с утра взобрались на холм, отец по привычке встал по стойке смирно, сложил руки на спине. Видно, размышлял о чем-то… Потом, когда царь мидян смачно плюнул в сторону Ниневии — будь ты проклята, жестокая блудница, костью вставшая в горле у всех народов от Иранского нагорья до берегов Верхнего моря![272] — подал голос.

— Нетерпение и гнев не самые лучшие советчики, — выговорил он царю мидян. — Сомкни уста, успокойся, а то брякнешь что-нибудь поспешное, потом будешь стыдиться. Рассуди, как мы подтащим орудия к самым городским стенам в новом месте, когда до них еще три ряда укреплений? Какие фашины в эту грязь не швыряй, их все равно скоро засосет, а таранов мы не можем лишиться. Времени у нас в обрез, час какой-то, пока они не утопнут в этой жиже. Вот этот час и следует использовать… Стены, конечно, у них в этом месте паршивые — видно, кончились силенки у Сарака.[273] Но погубить армию в этом гиблом месте я не намерен. И тебе не советую.

Киаксар вновь смачно сплюнул, придавил слюну мидийским, с загнутым вверх носком, сапогом, примолк. Набу-Защити трон слушал молча, слова не пытался вставить — отец держал его в строгости, как и подобает отцу семейства. Набополасару было безразлично, имеет ли он дело с наследным принцем или с бедняком-арендатором. В семейном кругу он был все тем же крестьянином, сумевшим с помощью богов и собственного разума выбраться со своим родом из поймы. Округа и семьи, входившие в племя Бит-Якин, избрали его, разбогатевшего, накопившего силу, вождем не только по праву рождения (болтали, что Набополасар происходил из рода славного Мардук-апла-иддина первого халдея, севшего на трон в Вавилоне), но и признавая его воинский дар. Хитрости Набополасару было не занимать, но главное его достоинство заключалось в предельной осторожности и неспешности в ведении боевых действий. Он так и сына поучал — береженного Мардук бережет, поспешишь, якини насмешишь. Этих патриархальных мудростей, костью встававших в горле молодого человека, у отца было пруд пруди.

Все трое, с холма, они смотрели на приятную на вид пойму Хусура, игриво, петлями, вливавшемуся через проем в стене в пределы страшной Ниневии, в логово Ашшура. Заросли тростника, кое-где оконца чистой воды, редко заросли кустарников… Гладь ровная, как степь в Сирии. Топью ее назвать было нельзя. Для халдеев, выросших в бездонных болотах устий Евфрата и Тигра, эта ублюдочная — всего лишь по колено — грязь казалась насмешкой. Здесь, в долине Тигра, сырая почва всасывала пехотинца постепенно, словно стесняясь. Сам Хусур, шагов тридцать в ширину, был мелководен и медлителен. Тигр вдали по сравнению с ним казался потоком безбрежным и неодолимым. Как раз между худосочным Хусуром и великой рекой на каменистом холме возвышалась столица Сарака, нынешнего царя Ашшура.

Крепость представлял из себя трапецию, аккуратно врезанную в возвышенность между Тигром и Хусуром. Стены ее были высоки, могучи и в то же время словно невесомы. Можно сказать, воздушны — так решил для себя молоденький еще Кудурру,[274] когда вместе с отцом в первый раз объезжал Ниневию. Сразу видно, сооружали укрепления знающие и разумные люди — они как бы играючи надели на обширный скалистый выступ подобающий ему царственный венец. Внешние укрепления представляли из себя несколько рядов стен и рвов, пересекавших пойменную равнину. Подобраться к ним с осадной техникой было невозможно. Кроме того, выше по течению Тигра и Хусура, с северной стороны, были устроены плотины, открыв которые можно было напрочь залить восточную и южную стороны периметра водой. Эти плотины халдеи заняли в первую очередь, подобрались к стене, и все равно оба штурма с позором провалились. Правда, даже беглый взгляд замечал, насколько оборонительные сооружения пострадали от времени. Местами кирпич осыпался, обнажились трещины, зубцы поверху почти все были поломаны. Что из того — крепость стояла крепко! Как заметил раб-мунгу[275] в войске Набополасара Нинурта-ах-иддин, начальник боевых колесниц, идти на приступ Ниневии, все равно что биться головой о финиковую колоду. Ее можно взять только измором.

— Ага, измором… — покивал погрустневший Набополасар. — Сколько прикажешь ждать? Месяц, год, два?.. У нас время есть?.. Чем армию кормить? А у этих, — он указал рукой в сторону крепости, — всего вдоволь.

Сам Сарак время от времени появлялся на стенах в виду вражеского войска, обложившего крепость с трех сторон. За ним несли знамена, вымпелы, значки ассирийских отрядов с изображением стреляющего из лука бога Ашшура. На штандартах, принадлежащих отрядам отборных небесный стрелок громоздился на спинах волка или дикого осла. Следом топали высшие военачальники — все в бронях, под личными стягами. Здесь рисунок ограничивался изображениями львов, волков и неукротимых диких быков и онагров[276]… Вопль тогда на укреплениях поднимался несусветный, того и гляди обезумевшие от прежней славы и выпитой крови ассирийцы бросятся на врага, посмевшего посягнуть на святое святых — на власть Ашшура над миром.

Эти шествия добавляли уныния в стан халдеев и мидян. Если бы, как в дурном сне, явилась хотя бы малюсенькая возможность отступить от Ниневии или выманить ассирийцев в поле, Набополасар ни секунды не колебался и убедил бы Киаксара отойти. Тот успел проникнуться доверием к этому лысому вояке, тридцать лет проведшему в строю, хитрому, как лисица и упрямому, как верблюд, но, к сожалению, такой возможности не было. Струна была натянута и песнь должна была прозвучать — третьего не дано. Чей гимн услышат боги, чьи пленники отправятся прочь с нажитых мест, чьи женщины, угоняемые в плен, задерут подол, кто мог сказать!.. Так и побредут сквозь строй победителей, обнажая срам. Попробуй только хотя бы до колен приспустить край нижней рубашки — удар бича сразу вразумит строптивую двуногую добычу.

— Времени в обрез — вот что смущает, — повторил Набополасар и, сняв шлем, почесал густой шерстистый затылок. Волосы у него на затылке, как у молоденького — с редкими искорками седины, густые, курчавые. Навуходоносор, затаив дыхание следил за его пальцами, прошедшимися по завиткам и на мгновение замершим. Затем отец осторожно и тщательно обтер лысину, вскинул подбородок и неожиданно дрогнувшим голосом продолжил.

— А стены у них на этом направление и в самом деле совсем дрянные. Никуда не годятся… Асфальтом они их промазывали или клали просто так, из сушенного кирпича?

— А я что говорю! — воскликнул стоявший рядом и поигрывающий плеткой Киаксар. Он свободно изъяснялся по-аккадски, по-арамейски тоже кумекал. Нам бы только подтащить к ним пару таранов…

— Э-э, великий царь, — скривился Набополасар, — забудь ты наконец про тараны. Толку от них чуть. А вот от твоей и моей конницы…

Киаксар засмеялся.

— Что ж, прикажешь им на стены прыгать? — рявкнул он, оборвав смех.

— Зачем на стены — отозвался отец. — Стены мы сметем. До основания.

— Чем же мы сметем? Молитвами?.. — хмыкнул Киаксар.

— Зачем молитвами. Водой!..

С того апрельского дня лагерь осаждавших залихорадило. Все делалось скрытно, по ночам. Большая часть армии была отведена за ближайшие увалы, оставшиеся жгли костры на прежних местах, арамейская и скифская конница постоянно дефилировала вдоль стен, показывая, что союзники готовятся к последнему штурму, а в тылу с помощью согнанного местного населения на месте прежней невысокой запруды, за которой копились воды Хусура, возводилось гигантская, в три человеческих роста, плотина. Все шло в ход: редкие деревья, валуны скатившиеся с предгорий, глиняные кирпичи, которые обжигали вне пределов видимости из крепости, хижины местных крестьян, которые, в общем, не сопротивлялись реквизициям, потому что Набополасар приказал платить за снесенные дома. Пусть гроши, но это было лучше, чем ничего. Местных страшила сама мысль о победе Сарака — их тогда бы за пособничество халдеям и мидянам не помиловали. Те, что веками сидели в Ниневии, сильные и жестокие, пощады не знали. А халдеи?.. Что с них взять с халдеев — грабить, конечно грабили, но меру знали, за все платили, а если кто без спросу, тому вмиг войсковой палач руку оттяпает.

Бум — бум-бум-бум… Бум — бум-бум-бум…

В тишине, сгустившейся над полем сражения, над стенами Ниневии, эта дробь ничего, кроме раздражения не вызвала, однако Кудурру помалкивал, терпеливо ждал, когда отец даст сигнал к разрушению плотины.

* * *
Сон окончательно оставил Навуходоносора. Ныло пораженное в молодости стрелой правое плечо. За оконными проемами шуршал дождь. Нежданный, в самый канун Нового года… Как теперь верховный жрец проследит за движением небесных светил? В комнате было сыро — не спасали многочисленные жаровни, расставленные вокруг ложа, ни благость и тишина, овладевшие дворцом.

Шел первый час первой ночной стражи,[277] называемой стражей мерцания. Яркими отсветами ложились на расписанные стены царской спальни отблески огней — за пределами городских стен Вавилона было построено множество печей, в которых день и ночь обжигали кирпичи, изразцы, напольные плиты, посуду. Вавилон строился и строился… Это давало радость. Жизнь давала радость! Только память теребила, да разве что мысли о незавершенном. Удивительное дело, о, Мардук, предвечный, неделимый, ты хранишь таблицы судьбы, свет твоей славы освещает мой путь, но все, чего я добился, создано моими руками. Пусть даже по твоей воле!.. Так зачем же испытывать меня мыслями о несделанном? Ты, пронизавший своей плотью небосвод, твердь и подземные воды, создатель всего сущего, зачем постоянно напоминаешь мне об итоге всяких усилий? Зачем запугиваешь снами, навеваешь мысли о пределах, до которых мне никогда не добраться? Нагоняешь дрему-мечту о молодости. Мне не жить вечно, не войти мне, как Гильгамеш,[278] на небеса, но разве я мало сотворил? Кто до меня сумел обустроить землю, дать мир, выполнить завет отца — свести на землю покой и справедливость. Теперь они рука об руку бродят по дорогам, и в каждой хижине им есть место.

Небо, завешанное струйками дождя, внимало ему молча, равнодушно, словно позевывая. Царь встал, приблизился к оконному проему, глянул на сеть огней, которыми обозначались перекрестки в примыкающем к противоположному берегу Евфрата квартале. Кое-где была заметно средоточие движущихся огоньков — это ночная стража зажигала гаснущие факелы. Особенно обильно освещался центральный проспект, секущий город с севера на юг и с востока примыкавший ко дворцу. Это была знаменитая Дорога процессий — священный путь, ведущий к пирамиде, воздвигнутой на высоком кубичном основании. Там сквозь завесь дождя угадывался большой огонь. Там было жилище славного Мардука.

Или нет у тебя, о Мардук, земного вместилища? И быть его не может, как говаривал старый еврей Иеремия.[279] Твое царство, как убеждала меня незабвенная Амтиду, — свет!

Теперь и голос сгинувшего в стране Мусри[280] пророка тоже вплелся в воспоминания.

«А Господь Бог, великий царь, есть истина. Он есть Бог живой и Владыка вечный. От гнева его дрожит земля, и народы не могут выдержать негодования его.

Так скажу тебе, царь: боги, которые не сотворили неба и земли, исчезнут с земли и из-под небес.

Он…»

Словно вспышка озарила — Набу-Защити трон ясно увидел вздетый к потолку палатки перст старика… Какого старика! Иеремия тогда был в самом расцвете. Худой, костлявый. Длинный, но не гнулся, а как-то странно, всем телом, покачивался на ходу, то влево-вправо, то вперед-назад. Словно водил его хмель, словно не трезв он был, хотя ни вина, ни темного пива этот безумец в рот не брал. Пьян был от общения с Богом. Он так, шепотом, и признался Кудурру — Господь со мной беседует, не брезгует. Сам Адонаи… И при этом как-то глумливо подмигнул. Верь, мол, чти завет и он — снова перст уперся в верх шатра — не оставит тебя милостью своей.

Как же, не оставит… Это вам, худому племени, следует молить своего Господина о милости. То-то вы кирпичи для меня в предместьях Вавилона лепите и обжигаете, а когда кого-то из вас зовут во дворец, так вы на брюхе ползать готовы.

Следом в сознании вновь зазвучали слова старика.

«Он сотворил землю силой своей, утвердил вселенную мудростью своей и разумом своим распростер небеса».[281]

Вот, о Мардук, на всю жизнь запомнил. Но разве так наказывают? Несделанным, памятью, сомнениями в итогах?..

Царь вернулся на ложе, прикинул — может, вызвать наложницу? Пусть погреет. От этой мысли стало совсем скучно. Стоит ли тратить последнюю мужскую силу на льстящую евнухам, ведь завтра Новый год и ему, любимцу богов, Навуходоносору, повелителю земли и воды, через двенадцать дней нескончаемых торжеств придется сочетаться браком с верховной жрицей. Попробуй не исполни обряд, сразу шушукаться начнут. Это гнилое жреческое семя так и ждет, когда можно будет оседлать немощного царя, накинуть ему на шею ярмо, припугнуть гневом богов, а что они, боги? Вырубят дерево в лесу, обтешут его руками плотника, покроют серебром и золотом, прикрепят гвоздями, чтобы не шаталось… Все это дело людей искусных, не более того, а душа просит истины. Объяснения… Вот и вся правда.

Зябко, заснуть бы. Вот кто храпел, как дикий осел, так это его тесть, Киаксар.

Ниневия пала в одночасье. Стояла тысячу лет, а стоило подтолкнуть, направить на нее гнев реки — и стены рухнули. Будто колосс на глиняных ногах!.. Мало кто верил в удачу, даже стража из полка отборных, то и дело озабоченно поглядывала на стоявшего на вытяжку возле своего шатра Набополасара. Тот и команду ломать плотину дал как-то неуверенно — вскинул руку и, подождав немного, махнул.

Давай!

Вода пошла лениво, только возле второй преграды, у самого выхода к крепости, вдруг встала на дыбы, закрутила весь собранный по пути хлам и с ходу смыла передовую, уже совсем полуразрушенную стену.

Воины приготовившиеся к штурму настороженно замерли, подались вперед. Киаксар соскочил с барабана, вскинул руку к глазам… Напора хватило, чтобы одолеть и вторую стену. Оплывшая глиняная гряда расползлась как снег под лучами солнца, со стороны крепости донеслись отчаянные вопли боевого охранения ассирийцев, стороживших подступы в главной стене. Наконец поток лизнул башню, возведенную над проемом, сквозь который в город проникал Хусур. Вопли осажденных стали громче, отчаянней. Вдруг башня накренилась и неуверенно поползла в сторону, затем осела и взбесившийся поток ворвался в город.

Войско халдеев и мидян ахнуло враз, словно единый выдох вырвался из десятков тысяч грудей, обратился в вскрик, свист мидян и улюлюканье кочевников, гром барабанов, вой боевых труб, жутких криков бросившихся вперед воинов из вспомогательных (саперных) отрядов, тащивших тростниковые фашины и циновки. Их бросали в грязь — вода в пойме уже схлынула. Набополасар с необыкновенной резвостью подскочил в главному барабанщику, стоявшему с поднятыми вверх палками — их концы были обмотаны кожаными ремнями, — и с ходу врезал ему в челюсть. Тот мгновенно очнулся, поморгал и с некоторым, даже величавым достоинством ударил в грудь барабана.

Бум — бум-бум-бум. Бум — бум-бум-бум… Тут же эту дробь подхватили соседи, заверещали халдейские и мидийские трубы и флейты — наконец вся эта какофония сплелась в ритмичный боевой призыв. Тот полетел над полем, и халдейская тяжелая пехота, сминая тростниковое подножье, ринулась вперед. По соседнему, тоже заваленному тростником проходу двинулась мидийская конница. Навуходоносор умоляюще взглянул на отца.

— Иди! — судорожно кивнул отец, и наследник престола во главе преданного ему клина, уже сидевшего на конях, помчался вперед. Копье держал острием вниз — оно было увесистое, оковано бронзой, копье Навуходоносора.

— Рискуешь жизнью наследника? — спросил Киаксар.

— Боги рассудят, — пожал плечами Набополасар. — Если его во время штурма не будет в рядах атакующих, как он сможет защитить трон.

Глава 2

Пленных в Ниневии взяли немного — только знать. Пошуровали, конечно в кварталах богатых купцов. Бойцы понатянули на себя роскошные ткани, увешались ожерельями, на руки и на ноги напялили массивные браслеты из золота, но погрома не было. Киаксар и Набополасар сразу договорились, чтобы армия простой люд не трогала, кроме тех, кто сам под руку подвернется. С этой целью вслед за наступавшими колоннами в город с задержкой на час вошли карательные отряды, пресекавшие всякие излишества со стороны победителей. Город решили стереть с лица земли, людей расселить… Страна отходила под руку вавилонского царя, и Набополасар, насмотревшись за свою жизнь на зверства ассирийцев и их закономерный результат, строго-настрого запретил обижать простолюдинов.

— С вас хватит и храмовых проституток, — заявил он войскам.

Те недовольно заворчали.

— Можете бросить жребий на знатных женщин, — улыбнувшись пообещал царь. — Но чтобы больше ни-ни…

Взяли город до полудня, а к вечеру Ниневия заполыхала. Тот костер, как сказывали, был виден за многие беру[282] от погибавшей в дыму и огне ассирийской блудницы. Только дядя царя Ашшурубалит,[283] сколотив отряд из природных ассирийцев, входивших в состав царских телохранителей и городской стражи, вырвался из столицы и, с ходу переправившись через Тигр, скорым маршем направился на северо-запад, в сторону Харрана. Сам Сарак, обнаружив, что враг ворвался в пределы крепости, поджег свой дворец и бросился в огонь.

Зрелище захваченных в плен горожан никогда не доставляло радости Навуходоносору, но и жалости к ним он не испытывал. Собственно на этот раз смотреть было не на что — сразу после взятия Ниневии всех знатных мужчин от пятилетних мальчиков до ветхих стариков тут же вырезали, а оставшейся мелкоте раздробили головы о стены родных домов. В колоннах пленных вели старух, уже не раз рожавших женщин, девочек. Всех, имевших ценность благородных молодых женщин и девиц уже давным-давно разобрали пехотинцы и всадники, а также царские евнухи, которые в первых рядах бросались за добычей, чтобы угодить господину. Хорошая ядреная девка, как часто, прищелкивая при этом языком, говаривал Навуходоносору главный писец его гарема Ша-Пи-кальби, чье имя означало «Тот, что изо рта собаки» (то есть, подкидыш), молодой щекастый парень, охотно согласившийся подвергнуть себя оскоплению, — это дар богов. Кто в состоянии отыскать и доставить ее господину, того и следует осыпать милостями, ибо уважение к повелителю соразмерно с величиной его гарема. Наголодавшись в детстве и будучи проданным в дворцовые рабы, Шапу как-то признался молодому царевичу, что в поле только дурак согласится работать, как, впрочем, тачать сапоги, лепить горшки или варить пиво. Так ли уж велика ценность его яичек, если он, Ша-Пи-кальби, родился недоношенным, и в двадцать лет у него еще даже намека на шерстку внизу живота не было. Вся его сила, он постучал себя пальцем по голове, скопилась здесь. В этой тыковке, он еще раз постучал себя по виску, пощелкал языком, всякого добра навалом. Я могу быть твоими глазами и ушами во дворце, царевич.

Он странно рассуждал, этот раб, дерзко. Его корысть была понятна — он выбирал хозяина. Набу-Защити трон потыкал носком сапога в стену дворца и согласился.

— Попробуй, — потом прищурившись спросил. — Грамоту знаешь?

— Если господин прикажет, я очень быстро освою ее, — ответил Шапу. — В десять лет родители продали меня «отцу школы»,[284] такчто клинопись мне известна.

Кудурру купил этого раба у своего младшего брата Набушумулишира, назначил писцом гарема, в котором и девок то было раз, два и обчелся. Вот Набушумулишир, который был на пять лет моложе Навуходоносора, с тринадцатилетнего возраста из гарема не вылезал. Братишка был парень простоватый, но себе на уме и после того, как отец официально короновался и второй ребенок получил титул «царского сына», вмиг ощутил свою незримую родственную связь с богами, пропитался спесью и очень скоро стал знатоком дворцовых церемоний. В армии он появлялся наездами, только по приказу отца, что, в общем-то, случалось редко. Тот старался держать избалованного Шуму (так в обиходе называли царевича) подальше от государственных дел. Набополасар полагал, что в целях поддержания династии иметь в запасе наследника престола неплохо, но это не означает, что тот должен быть популярен в армии. Третий сын Набополасара — Набуушапшу — родился, когда Набополасар был уже в преклонном возрасте и как-то не принимался в расчет при наследовании власти. К тому же он боготворил старшего брата и позже всегда держал его сторону в спорах с Шуму.

Царь повертелся с бока на бок, сунул руку под щеку, закрыл глаза. Нарочито засопел… За сомкнутыми веками явственно проступил образ худого, полуразрушенного городишки, каким был Вавилон, когда отец привез его вместе с матерью, сестрой и прочими домочадцами в священный город. В ту пору Набополасар уже отложился от ассирийского царя, чьим повелением был назначен на место правителя и воинского начальника области, называемой Страной моря или попросту Халдеей. Было Навуходоносору в ту пору лет семь маловато для зачисления в школу, однако Набополасар не раздумывая, не обращая внимания на слезы матери, записал сына в местную эддубу и через день, оставив семью в Вавилоне, покинул город и отправился к осажденному его войском Ниппуру. Ученики встретили маленького дикаря настороженно, а кое-кто просто злобно. Особенно первый силач в начальном классе Набузардан.[285] Тот сразу так и сказал — садись назад, халдейское отродье, и помалкивай!

Кудурру не раздумывая бросился в драку. В болотах на побережье, где Тигр и Евфрат впадали в море, сверстники не очень-то разбирались, чьим сынком ты являешься. А если заплачешь, посмеешь пожаловаться отцу, то еще и от него достанется. Первая драка в эддубе закончилась разбитым в кровь лицом, насмешками учеников и долгим до вечера сидением в устье сточной трубы. Вот уже где он дерьма нанюхался — на всю жизнь… Вечером, в поздних сумерках, пробрался домой. Мать, увидав маленького Кудурру, заохала. Отец поджал губы, пожевал бороду и ничего не сказал.

На следующий день Набу-Защити трон первым кинулся на обидчика. На этот раз разошлись вничью — вернее, «старший брат» растащил их и каждому всыпали по десять палок. Правда, наказанию подвергся только дикарек, отец школы, узнав о драке и отпущенном вознаграждении, за голову схватился. Бить Набузардана, внука главного эконома храма Эсагила, сына советника того же святилища, никуда не годится. А этого звереныша, обмолвился он по поводу отпрыска халдейского варвара, следует проучить. Старший брат поклонился в ответ и положенные десять ударов врезал Навуходоносору от всего сердца, как требовала справедливость, но чужую порцию завершил десятикратным поглаживанием по вспухшей рубцами, кровоточащей спине. Он всегда отличался редкой любовью к справедливости, его главный астролог Бел-Ибни, пусть будет благословенно имя его, а душа в поднебесье вволю напьется чистой воды.

В каком укромном местечке царства мертвых он занимается теперь счетом лунных месяцев и солнечных лет? Сводит ли механику мира, сотворенного Мардуком, к единой формуле, к единому календарю? Кого наставляет в умении пользоваться царственностью? Помнится, в начальной школе он ночь прожить не мог без наблюдений звездного неба, мечтал раскрыть божественную тайну хода светил. А может, старик все-таки попал в райский сад Ахуро-Мазды,[286] о котором с такой страстью мечтала Амтиду? Вот неуемный… Царь вздохнул. Лица ушедших к судьбе россыпью поплыли перед ним — по большей части это были образы, дорогие сердцу: соратники, верные слуги, покоренные цари, которые уверовали… Припомнились поверженные враги: Иоаким из Иудеи, вздорный, мелкий человечишка, его преемник Иехония в обрамлении своих пятерых, трясущихся от страха сыновей, его дядя Седекия, которого Набу-Защити трон за бунт, вероломство и неразумие приказал ослепить; цари Дамаска и Хамата, прочая мелкота… Наконец явилась она, долгожданная… Амтиду, солнышко мое, радость сердца… Твои висячие сады до сих пор полны чудес, невиданные плоды привлекают туда толпы народа. Люди ахают, цокают языками, крутят головами, шлепают себя по щекам. Потом рассказывают сородичам, что в существование подобного чуда поверить невозможно, а оно вот, на берегу Евфрата, возвышается подобному удивительному зиккурату,[287] в котором не прочь отдохнуть и небесные создания. Но боги, всезнающие боги, ответьте — почему они называют твои сады, моя Амтиду, садами злобной, хваткой до власти Шаммурамат?[288] Прошло чуть больше десяти лет, и они забыли тебя, моя светлокудрая Амтиду. В этом городе тебя никогда не любили. Им всегда была по сердцу эта вавилонская бестия Шаммурамат, ее они славили, о ней рассказывают небылицы. Будто она тоже дочь небожителей!.. Имя мое на устах у всех народов, населяющих землю, твое же, моя Амтиду, стерлось из их памяти. В том нет печали, любимая, я знаю. Рад, что не оставляешь меня по ночам, твой лик, обрывающий цепь всех сопутствовавших мне во цвете дней моих и ушедших в подземелья Нергала[289] спутников, — свет в ночи. Все равно, как только я подумаю, как потомки назовут твои волшебные сады, обида ложится на сердце!.. Лучше я собственной рукой обрушу их… О чем ты, любимая? Держать подальше от мыслей гнев и досаду сердца? Верно, разумная моя. Быть милостивым к Нитокрис?[290] Будь по-твоему… Как ты там, в райских садах всевидящего, всезнающего Ахуро-Мазды? Вкусна ли вода в неиссякаемом источнике, который бьет неподалеку от древа познания. Каковы на вкус божьи груши и финики? Неужели лучше тех, которыми ты лакомилась в висячих садах?..

Полакомиться, правда, Амтиду довелось всего единожды, а сколько было радости… Навуходоносор кончиками пальцев ощутил прелесть ее гладкой, как страусиное яйцо кожи, взвесил тяжесть пышной груди — она быстро раздобрела, после первого же ребенка, его Амтиду, и оттого стала еще желаннее. Припомнился взгляд… Когда она по ночам смотрела на него, ее бирюзовые зрачки в трепетном свете факелов казались удивительными жемчужинами в створках раковины. Было в ее взоре некое завораживающее целомудрие… Она первая поведала Навуходоносору о рае — чертоге, доступ куда после смерти получают только праведно живущие, не жалеющие сил в борьбе со злом. Ее речи были Кудурру в диковинку, она любила собак, благоговела перед огнем, сохла от тоски по родным горам. Она смеялась над обязанностью царя во время встречи Нового года провести священную ночь с верховной жрицей, этой высохшей от злобы и отсутствия детей каргой. Он и это прощал Амтиду. Ее сказки были удивительны, разумны и ошарашивающи, они смущали душу… Совсем, как бредни старого Иеремии или этого новоявленного ханаанского умника Даниила. Откуда они только берутся, эти доморощенные мудрецы, смеющие отвергать величие богов, составлявших силу и славу Вавилонии?[291]

Навуходоносор не выдержал — вскочил с постели, оправил уже изрядно подбитую сединой, завитую бороду, приблизился к оконному проему. Потом торопливо окликнул.

— Рахим!

В спальню, позвякивая доспехами, вошел страж, стоявший с внешней стороны дверей.

— Проводишь меня наверх.

Тот промолчал, переступил с ноги на ногу, подождал, пока повелитель накинет шерстяной хитон, возьмет резной посох, потом только первым вышел в коридор.

Рахим-Подставь спину некоторое время слушал тишину в коридорах дворца — изредка ее прерывало шипенье падающих с горящих факелов капель смолы. Наконец Подставь спину шагнул вперед, следом за ним двинулся и Навуходоносор. Выбрались на плоскую, утрамбованную крышу. Плитами был выложена дорожка вдоль зубчатой стены.

Дождь прекратился, но на воле было зябко и влажно. С полночной стороны поддувал резкий пронизывающий ветер, ершил пламя светильников, осыпал водяной пылью лица. Тьма непроглядная лежала в той стороне, где на берегу Евфрата были устроены невиданные, возведенные на гигантских террасах сады, уступами возносившиеся к небу. Удивительное сооружение! Сколько бился над ним Бел-Ибни, сколько листов пергамента извел прежде, чем сообщил царю, что террасы следует возводить таким образом, чтобы верхний ярус равномерно опирался на нижний, иначе постройка завалится… Как устроить, чтобы равномерно, поинтересовался царь. Тогда Бел-Ибни нарисовал Кудурру округлый свод, подпертый четырьмя колоннами. Зрелище невиданное! Арки царь видывал, проемы в стенах подобным образом устраивали, но чтобы вот так, куполом!.. Ай да Бел-Ибни…

Нет, ничего в той стороне не видно, а огонь понапрасну в висячих садах Навуходоносор жечь запретил. Яркими искрами огней читался мост через Евфрат, соединявший две части города, В преддверии праздника его украсили гирляндами. Мелькнула мысль — будет за что спросить с градоначальника, если к утру ветер сорвет и разметет цветы, сбросит венки в воду… От этой заботы стало тошно — Эа-нацир сейчас, конечно, не спит и в случае беды до восхода солнца наведет порядок. Если он, Навуходоносор, так уверен в Эа-нацире, зачем тогда нужен царь? Что случится с городом и землей, когда его, Навуходоносора, не станет? Кто присмотрит за людишками? Великие боги? Судя по свидетельству мудрых, живших до потопа, свары между богами случаются куда чаще, чем среди смертных. Один только Мардук, пекущийся обо всех, способен рассудить и утихомирить их.

Ветер швырнул в лицо горсть дождевых капель. Окатило изрядно Навуходоносор поморщился и махнул Рахиму: пора возвращаться. Спускались в том же порядке — сначала Подставь спину долго стоял у входа на лестницу, прислушивался, приблизив ладонь к уху. Потом понюхал струйки душного воздуха, которые тянуло снизу. Наконец махнул рукой — можно следовать…

Навуходоносор неожиданно рассмеялся. Рахим удивленно глянул в его сторону, однако правитель махнул рукой — иди, не оглядывайся. Правителя вновь окатило воспоминаниями. Явились в памяти вытянувшееся лицо Набузардана и нескрываемый страх в глазах главного подстрекателя и насмешника Нергал-Ушезуба, когда они узнали, что халдейский вождь, варвар Набополасар, тайно призванный вавилонянами в город, выгнал Кандалану из царского дворца, темной ночью в главном святилище с разрешения старейшин прикоснулся к руке Бела-Мардука и с этого мгновения взял власть в священном Вавилоне в свои руки. Вождь халдеев так и заявил гонцу ассирийского правителя — город Нина[292] сам по себя, а священные Ворота богов[293] сами по себе. Потом добавил, пусть их спор рассудит Мардук.

Это случилось спустя полгода после того, как маленького Набу-Защити трон привезли в Вавилон. Все эти месяцы они с матерью и домашними одни жили в городе, в родовом доме. Отец воевал где-то на юге. Время было беспокойное, сумрачное. После смерти Ашшурбанапала[294] в ассирийском государстве, куда на правах унии входил Вавилон, один за другим следовали мятежи и бунты. Вот и взрослые в доме трясущимися от страха губами делились ужасными новостями — мол, Набополасар отказался подчиняться новому царю, занял Урук и осадил Ниппур. В Вавилоне тоже было неспокойно. Все вполголоса говорили, что Ниневия зашаталась… Вновь воспрянули духом народы, по спинам и головам которых прокатывались волны ассирийских походов. Сколько их было, познавших тяжесть ассирийского меча, — урарты, хетты, мидяне, жители далекой Сирии, Каппадокии, эламиты, ханаанеяне, сами халдеи, наконец… Сыны Ашшура не знали сострадания — в первые годы империи, когда в среднем течение Тигра на трон сел Саргон II, его войско напрочь вырезало население на всех захваченных территориях. Рабов не требовалось, все, что требовалось для хозяйства, брали с бою — сокровища, съестные припасы, инструмент, серпы, весь товар, который купцы привозили из дальних стран. Разве что крепких мужчин сгоняли на строительные работы. Наследники Саргона вскоре на себе ощутили результаты звериной политики прежних правителей. Они сменили тактику — теперь захваченное население поголовно угонялось на новое место жительство. Даже в коренных областях государства, у слияния Тигра с Большим и Малым Забом, теперь редко можно было встретить чистокровного ассирийца — все больше и больше чужаков получали землю в пределах исконных земель и платили налог сильным и родовитым в Ниневии, Ашшуре, Дар-Шуррукине, Кальху, Арбелах, в городе бога Сина,[295] Харране. Тем самым, как объяснил отец молоденькому Навуходоносору, правители Ашшура рубили сук, на котором сидели.

В армии теперь тоже большей частью служили наемники, и прежнее ассирийское войско, наводившее ужас на мир населенный — от Мидийских гор, до истоков Нила, — утратило навык побед.

Стоило власти Ашшура ослабнуть, как тут же последовал заговор Шамашшумукина, брата Ашшурбанапала, поставленного на царство в Вавилоне. В ту пору ассирийскому царю удалось справиться с мятежом, однако теперь, спустя двадцать пять лет, времена переменились.

Власть в Вавилоне не в первый раз за эти полвека менялась в мгновение ока. Халдейские воины с помощью некоторых горожан и местного ополчения еще в мае принудили сдаться ассирийский гарнизон. Прежний царь Кандалану был изгнан «в поле» — так объявил ему Набополасар. Иди туда, халдей махнул рукой в сторону Ниневии и приказал закрыть ворота. Тем дело и кончилось отец вновь отправился осаждать Ниппур, опять маленький Навуходоносор остался с матерью в пропитанном страхом и надеждами Вавилоне.

Теперь, после торжественного прикосновения в руке Мардука и официального объявления о коронации, в город вошел большой отряд халдейских воинов. Тут же расставили караулы, вздернули нескольких мародеров, попытавшихся воспользоваться моментом. К рассвету настил на мосту, соединявшем обе части города, был наведен вновь. Как обычно с утра на рынках заголосили торговцы, открылись лавки, на узких улочках, затянутых рваными и закопченными полотнищами — под ними отчаянно пахло гарью расселись медники, жестянщики, кузнецы. В гавани забегали грузчики-рабы, во всю мочь закричали менялы. Жизнь двинулась своим чередом, разве что женщины из бедных кварталов втихую, стараясь не привлекать внимания властей, начали скупать соль, сушеные финики и прочую долго хранимую снедь. Всякую тревогу, страх перед неизбежным старались спрятать поглубже, в самую сердцевинку мыслей. О том, что случится, если придут ассирийцы, думать не хотелось. Понятное дело, добра от ашшурской волчицы ждать не приходится. Всего полвека назад свихнувшийся на крови Синаххериб сжег город дотла, вывез статую Мардука, а жителей частью истребил, частью выселил во внутренние районы Ашшура.

Все суета сует. Скоро новоявленный халдейский владыка тоже уйдет к судьбе и утащит за собой всех, кто поспешит выразить ему преданность.

Кудурру, не ведавший о событиях минувшей ночи, как обычно собравшийся в школу, столкнулся с отцом у ведущих на улицы, обитых медью ворот, через которые можно было попасть на родовое подворье правителя племени Бит-Якин. Строение было обширное, высоченное, со всех сторон глухие стены. Ни одного окна… Также, впрочем, были устроены и все другие жилища в Вавилоне. Идешь по улице в каменном ущелье, разве что ворота и свеже выброшенный мусор напоминают, что за стенами живут люди.

Отец был весь в пыли, все в том же помятом ассирийском шлеме, уже лысый, но в те годы куда более моложавый и въедливый. Был он непривычно весел, даже игрив — взял наследника за ухо, повел другой рукой и, указав на улицу, любовно сказал.

— Теперь это все наше, — после короткой паузы, уже посерьезнев, добавил. — Один в школу не ходи. У тебя будет провожатый. Сегодня твой день. Воин вмешиваться не будет.

За его спиной, на площади и проулках перед домом, толпился отряд халдейских воинов — все в панцирях из нашитых на кожаные жилеты бронзовых полосок, с непривычными на вид мечами, в ассирийских шлемах с гребешками в виде серпов. Видно уже успели пошуровать на воинском складе, смекнул Кудурру. Если все это теперь наше… Или стражу раздели… Он невольно, со страхом глянул в небо — как великий Мардук отнесется к поступку отца? В городе было тихо, пожаров не видать, воины тоже беспокойства не выказывают.

Отец школы сам встретил маленького халдея у ворот, тут же вертелся и Ушизуб, успевший доверительно шепнуть сыну нового правителя, что у Набузардана мать — дочь греха, что прижила она этого ублюдка в ту пору, когда его отец был в длительной отлучке. Кудурру искренне удивился подобной простоте и, храня в душе отцовское напутствие, поморщившись сказал доносчику.

— Отойди, а? Не мешай!..

Первый час прошел в тревожном ожидании. Любопытствующих было хоть отбавляй, и когда Набу-Защити трон во время перерыва вышел во двор, там уже было полно учеников. Воин томился у ворот — сидел в тенечке и дремал. Наконец и увалень Набузардан спустился по ступенькам. Было видно, что он заметно робел, однако прошел мимо Защити трон и глухо буркнул.

— Что застрял на пути, халдейская вонючка. А ну брысь!..

Кудурру испытал облегчение — трусов он с детства терпеть не мог — и с истошным воплем бросился на обидчика. Тут же из дверей эддубы выскочил отец школы и бросился к дерущимся, однако бородатый халдей в кожаном панцире, округлой медной каске и с увесистым копьем в руке преградил ему путь. Тот был дернулся, однако бородатый упитанный воин босой ногой наступил ему на носок плетеной сандалии и потряс копьем перед перепуганным учителем.

— Стоять…

Отец школы вскрикнул от боли и в следующее мгновение, глядя на халдея, уважительно закивал.

— Я все понял, уважаемый. Все понял…

Набузардан отшвырнул от себя Кудурру, отскочил в сторону, принял оборонительную стойку и вдруг навзрыд заплакал. Навуходоносор опустил кулаки, подошел поближе и громко — так, чтобы все слышали, — заявил.

— Если не будешь драться по-настоящему, я прикажу отрубить тебе голову.

Набузардан завизжал, как загнанный кабан, и бросился на сына нового правителя.

На этот раз они тоже разошлись вничью. После окончания занятий Набузардан в одиночестве побрел домой, в Новый город. Дорога вела к Эсагиле, затем к лодочной переправе… Мальчишка шел, опустив голову, задевал босыми пальцами о стены домов, шаркал пятками о мощеную мостовую, вытирал глаза. Навуходоносор с сопровождающим — их жилище тоже располагалось на правой стороне Евфрата — некоторое время шагали за ним следом. Ушизуб вертелся возле маленького варвара, выкладывал ему все, что знал об одноклассниках. Воин, смутно разбиравшийся в аккадском диалекте, на котором разговаривали в Вавилоне, неожиданно огрел доносчика по голове древком копья. На лице у Ушизуба выписалось нескрываемое изумлением, потом глаза у него закатились — он рухнул на плиты и распростерся ниц.

Воин взял Навуходоносора за ухо и поволок прочь.

— Не дело для маленького царевича выслушивать всякие пакости.

Телохранитель отца, сопровождавший его в школу, был первым, кто назвал его царевичем. Это слово наотмашь шарахнуло Кудурру по воображению. Если он царевич, то его отец, лысеющий молчаливый, себе на уме, больно хватающий за уши человек — царь?! Это значит, что он — любимец богов, их потомок, пришедший на землю, чтобы поддержать благоговение и страх в душах «черноголовых»? Он помазанник и властитель над душами смертных? Выходит, и он, Навуходоносор, сын Набополасара, имеет отношение к небесам, к могущественным Ану, Эллилю и Эйа,[296] а может, и к самому Мардуку?!

От подобной догадки свихнуться можно!..

Кудурру погрустнел. Город, так нелюбезно встретивший его, для начала руками Набузардана пустивший кровь, заставивший нюхать густое дерьмо, которое вавилоняне так обильно спускали вниз по улицам в канавах и глиняных трубах, — теперь предстал перед ним в новом свете. Должно быть, теперь каждый горожанин при виде его, будущего царя, обязан затаиться, склониться в поклоне и, ожидая решения судьбы, пасть на колени? Как уверяли в школе, перед царем даже облака должны были покорно замереть в небе, а солнце-Шамаш предстать перед ним в своем истинном облике брата и покровителя.

Он нуждался в знамении, в сиюмгновенном и непреложном подтверждении только что оброненных слов. В улыбке Иштар, кивке Мардука, убеждающем посвисте Нинурты.

Ничего подобного! Облачка, курчавые, свободно брошенные на небесную, округло синеющую гладь, по-прежнему дерзко взъерошенные, — равнодушно плыли в сторону, указываемую ветром. Плевать они хотели на юного царевича, потомка могучего Мардука. Впрочем, как и грузчики в гавани, прохожие на улицах, торговцы вразнос, как стайка голых мальчишек, возящихся у основания полуразрушенной стены в густо-желтых водах Евфрата. Никто не обращал на него никакого внимания — трех-, четырехэтажные дома и не думали сгибаться перед ним в пояс. Река, как, впрочем, и перевозчик, вообще не замечала его, катила свои воды спокойно и невозмутимо. Прохожие в большинстве своем с робостью оглядывали вооруженного, высоченного роста и с огромным брюхом халдея. На мальчишку, шагавшего с ним рядом, никто не обращал внимания.

Может, он сдерзил? Кудурру даже в дрожь бросило. Неужели оскорбил небожителей нетерпением, досадливой настырностью? Заладил — знамения, знамения!.. Ануннаки[297] сами знают, когда громыхнуть громом в ясном небе или повернуть ветер. Соберись с духом, жди…

Вавилонская башня Этеменанки.

Первым ему — не воину! — поклонился жрец в Эсагиле. Здесь, по храмовой земле, вдоль священного пути вела дорога к мосту. Волосатый, в длинной хламиде, служитель Мардука, заметив бредущего рядом с варваром-халдеем босоного мальчишку на миг замер, затем в глазах жреца мелькнуло что-то похожее на догадку, и он тут же переломился в поясе. Это было так неожиданно!.. Даже шагавший впереди Набузардан, глотавший слезы и время от времени оглядывающийся на получившего весомую поддержку врага, остолбенел. Знакомый сирийский купец, повстречавшийся возле переправы на той стороне, уступил им дорогу и резво поклонился. Так цепочкой и побежало. Разносчик сладостей — верзила на втором десятке лет, до сих пор презрительно улыбавшийся при виде возвращавшегося из школы халденка и лениво предлагавший ему медовых фиников, — на этот раз словно ожил, затрепетал и, вытянув в подобострастном извиве шею, осмелился приблизиться к божьему избраннику и пройти с ним рядом несколько шагов. Предложил отведать и того, и этого… Воин невозмутимо шарахнул его древком копья по нестриженой голове. Заулыбалась девица, посвятившая себя служению богине Иштар; завздыхал, глядя на мальчонку, старик-купец, сосед, в войлочной шапке с красным околышем и теплом шерстяном хитоне. Пропустив сына нового владыки города, он некоторое время стоял, наблюдая за этой парой. Что творится во Вратах божьих, что за нелепое смешение времен? Сын варвара, узурпировавшего власть, беспардонно разгуливает по улицам. Ему бы следовало путешествовать в богато разукрашенных носилках, в сопровождении стражи…

Кудурру, шагавший по прибрежной улице Нового города, все видел, все замечал, даже Набузардана, обежавшего их проулками и теперь следовавшего сзади. Тот прятался за спинами прохожих и, словно зверек, выглядывал из-за уступов внешних стен домов. Что за сила лишила его воли, разожгла любопытство? Чья невидимая рука сгибала прохожих в поклонах, заставляла уступать дорогу? Это было удивительное превращение — облака в небе и те застопорили бег, утихомирился ветер, стены столбенели, узнавая в прежнем дикаренке вдруг объявившегося царевича. Кудурру едва не заплакал — это все были не знамения, а домыслы. Пусть боги откровенно укажут ему правду, пусть сотрясут землю…

Воин-халдей неожиданно дернул мальчика за плечо.

— Смотри-ка, — от ткнул пальцем в голубую высь, — сокол! Откуда ему здесь взяться?

Мальчик вскинул голову — действительно в синем небе на уровне пятого яруса полуразрушенной Этеменанки,[298] отчаянно клекоча, описывала круги пестрая птица.

Воин пристально осмотрел сына вождя, затем кивнул и добавил.

— Это хорошая примета, парень, — и погладил его по курчавой голове.

Навуходоносор остановился, глянул в сторону прятавшегося Набузардана тот сразу бросился за выступ. Как доложил Кудурру всезнающий Ушизуб, мать строго-настрого запретила Набузардану дерзить сыну нового правителя, наоборот выказывать ему всяческое почтение… Нергал-ушизуб довольно засмеялся.

— Теперь его поставят коленями на соль и не пустят на рыбалку…

Дождавшись, когда одноклассник вновь выглянет из укрытия, Кудурру окликнул Набузардана.

— Эй, подойди сюда!

Тот покорно побрел в его сторону.

— Ты когда собираешься ловить рыбу? Лодка у тебя есть? — и не дожидаясь ответа, спросил. — Меня возьмешь?

Набузардан кивнул и вытер глаза кулаком.

— Я пришлю гонца, когда буду готов, — добавил Навуходоносор.

Глава 3

К удивлению царя утро первого дня месяца нисаннну[299] выдалось ясным, праздничным. Навуходоносор некоторое время лежал, подсунув руку под голову, прикидывал — наверное, перед рассветом он все-таки задремал, вот и пропустил момент, когда небо очистилось от туч, выкатилось солнце, омыло лучами выложенные глазурованным кирпичом оконные проемы. Окна спальни выходили на северную сторону, и глаза слепило от яркого сияния. Царь удовлетворенно прищурился — он любил свет, его обилие всегда радовало душу. Отблески лежали на коврах, поднятом балдахине ложа, золотили настенную штукатурку, обитую медью дверь. На душе было легко, невесомо. Ничто не теснило грудь, мысли вскользь касались прошлого…

В первый раз наблюдать прибытие в Вавилон ладьи с его покровителем Набу Навуходоносору довелось еще детенышем, с тех пор он больше других праздников полюбил встречу Нового года. Расписная лодка с высоченно загнутыми носом и кормой, с раскрашенным золотом, одетым в красные одежды деревянным истуканом, изображавшим бога мудрости, появлялась со стороны Борсиппы, соседнего с Вавилоном городка. Истукан ласково и бездумно глядел поверх толпы в сторону синеющей вдали вершины Этеменанки. Начало весны в Двуречье — благодатное время. Кончались затяжные зимние дожди, поспевал урожай, цвели деревья. Толпа, сопровождавшая Набу и месившая грязь по обе стороны канала, была пестра, нарядна, в охотку славила бога гимнами… Ах, как слаженно, как сладко они пели!.. С каким ликованием поминали имя божье! Позже, в эту пору он осыпал Амтиду лепестками цветов гранатового дерева.

В первый же год своего правления, в месяц нисанну, сразу после подтверждения царских полномочий и торжественного целования руки Бела-Мардука в сокровенной целле отец занялся перестройкой Этеменанки. С тех пор, как Асархаддон взялся за восстановление Вавилонской башни минуло почти два поколения — время брало свое. Вавилонская башня заметно оплыла. Планы у отца были грандиозные, все эти годы, когда велась долгая, на истощение, война с Сараком, он упорно, не щадя ни жителей, ни своего войска, ни тем более рабов, которых толпами приводили в Вавилон из захваченных у Ассирии провинций, срывал заметно оплывший земляной холм, пока не нашел закладной камень, давным-давно спрятанный в основании башни. Эту находку царь счел добрым предзнаменованием и на десятом году царствования, перед самым выходом в очередной поход, лично взгромоздил на голову полную корзину земли и побежал по сходням к огромной неглубокой яме. Следом за ним поспешал Навуходоносор, третьим семенил Набушумулишир. Всей семьей работали до самого вечера. На следующий день отец поднял войско, ушел с ним из города, а юному Навуходоносору все лето и осень, вплоть до наступления сезона дождей, пришлось таскать на спине корзины с землей.

Отец не очень-то церемонился со старшим сыном. Ни в детстве, ни в пору возмужания… Конечно, он испытывал к первенцу пристрастие — Навуходоносор вздохнул, выпростал руку из-под затылка, вытянулся на ложе — другого слова для подобной отцовской любви и не придумаешь, но эта нежная привязанность была напрочь переплетена с какой-то простоватой, крестьянской жестокостью. Набополасар был уверен, что ему лучше знать, что положено и что не положено наследнику, как с ним обходиться, чтобы его не испортили городские соблазны. В детстве он не ленился лично выколачивать из Кудурру вавилонскую «дурь». Когда царевич повзрослел, дело ограничивалось выкручиванием ушей и приказами ежедневно, от зари до зари, таскать землю, камни, высушенные кирпичи на взбухающую год от года вершину Этеменанки, утаптывать вместе со сверстниками землю, следить, чтобы богатые родители не подсовывали на стройку нанятых взамен своих сыночков мушкенум.[300]

Другое не давало покоя… Как позже узнал Кудурру — впрочем, он и сам об этом догадывался — в начале мятежа отец не колеблясь использовал его в качестве заложника. Для того и перевез семью из Урука в Вавилон, в родовой дом. Долго Набополасар, вождь и ассирийский наместник Страны моря,[301] торговался с Советом граждан Вавилона об условиях совместного выступления против северного соседа. В те годы после смерти Ашшурбанапала, когда на ассирийских территориях возобладала смута и неустройство, когда в столице началась неразбериха с престолонаследием, каждый, кто мечтал скинуть ярмо со своей шеи, понимал, что тянуть с выступлением против центральной власти в Ниневии нельзя. Война ожидалась трудная, затяжная, на истощение, однако никакой другой возможности добиться победы Набополасар не видел. Если бы ему хватало воинов и средств для проведения подобного плана в жизнь, Набополасар непременно, совершив гадание, спросив звезды, бросился бы в авантюру — Навуходоносор был уверен в этом, но старый вождь Бит-Якин никогда не обманывался на этот счет: в одиночку осилить Сарака ему не под силу. Нужны союзники! В свою очередь родовитые и сильные в Вавилоне, входившие в Совет граждан, крайне нуждались в опытном военачальнике. Желательно простоватом, недалеком. Предсказуемом… Которого потом, после победы можно будет обвести вокруг пальца… С этой точки зрения вождь варваров с побережья подходил по всем статьям — военного опыта не занимать, знатен, все-таки из царского рода, образования никакого — даже грамотешки предводитель халдеев не знал — богов уважал и ни в каких предосудительно-безумных мечтаниях замечен не был. Они договорились быстро — сошлись на том, что обе стороны пойдут до конца, до полной победы и для обеспечения этого условия Вавилон передавал Набополасару под команду свое многочисленное ополчение и казну с правом распоряжаться ими как если бы вождь уже являлся избранным вавилонским царем, а Набополасар обязывался властвовать, не нарушая законов, установленных еще тысячу лет назад царем Хаммурапи, уважать традиции священного города. В качестве заклада во избежание всяких недоразумений правитель племени якини должен был перевезти семью со всеми родственниками, домочадцами и клиентами в Вавилон, где им будет назначено достаточное содержание. Имелись в виду родственники, неспособные носить оружие.

Теперь становилось понятно отношение Набузардана к дикарю, выбравшемуся из болот устья Тигра. После того памятного дня, когда вождь Бит-Якин коснулся руки Мардука и был помазан на царствие, Набузардан близко сошелся с наследником. Они оба до смерти любили рыбалку, скачки на колесницах и верховую езду — причуду дерзкую, иноземную, непривычную для вавилонян. Дружок как-то откровенно поведал, какую ненависть, страх и отвращение испытывали в школе отпрыски достойных родителей к халдейскому зверенышу.

— Стоило только глянуть на тебя, ману[302] Кудурру, и пальцы сами в кулаки сжимались… — заявил он у костерка в ответ на вопрос, который давно мучил Навуходоносора. — Знаешь, как моя мать голосила, узнав, что Набополасара все-таки возвели на трон. Даже отец, бросивший в его пользу камень, и тот ходил мрачный. Лучше под руку ему было не попадаться. А как тут не попадешься, если он днями и ночами по дому шастал, сне не ведал. Голова трещала от затрещин…

— Но почему?! — изумился Кудурру.

— Ах, ману Кудурру! Никто в городе не верил в победу на Ашшуром. Это же был колосс! — подросток многозначительно потряс руками в воздухе. — Но и жить под ними было невмоготу. Налогами задушили, караваны, идущие в Вавилон, грабили. Богов отнимали!.. Из Сиппара все их статуи вывезли. Все ждали беду, погром. Кто-то должен быть за это в ответе!

Кудурру поднялся и подошел к оконному проему. Ночной дождевой полив пошел на пользу Висячим садам. Вся искусственная горка была в цвету, особенно хороши были яблони, за которыми здесь требовался особый уход. Садовники-северяне в летнюю жару затеняли кроны, следили за каждым яблочком, пестовали их как детей. Вот почему плоды созревали удивительно вкусные, сладкие, с незабываемой кислинкой… Жаль, что Амтиду не успела попробовать своих собственных, выращенных под боком яблочек.

Как поступили бы с ним с ним, с матерью, с Набушумулиширом спесивые вавилоняне, если бы отец потерпел поражение в решительной битве? Его бы точно продали в рабство. Мамаша того же Набузардана, жгуче-черная семитская красавица, не поленилась бы завладеть обидчиком своего Набузарданчика… Его мать закололась бы кинжалом, который постоянно, как и все женщины в доме, носила с собой. Таков был тайный приказ Набополасара. Шумулишир выжил бы — глядишь, выполз как-нибудь в писцы, завел бы контору, пробился по службе. Власти Вавилона держали бы его про запас, как возможного претендента на престол… В тот день, когда, таская землю, Навуходоносор осознал, какая судьба была уготована ему в случае поражения в войне с Ассирией, он невольно сверзился с подмостьев. Рухнул лицом в мягкую, еще не утрамбованную землю, которой заполняли полость храмовой башни. Вся молодежь, его сверстники, которые также несли свое бремя — исполняли священный долг, — побросали корзины, тяжеленные ступы, которыми уминали грунт, бросились к царевичу. Тот вдруг расхохотался — каким удивительно коротким показалось ему в тот миг расстояние от царственного величия до унизительной покорности раба. Не длиннее воробьиного скачка… Надсмотрщик, списанный из армии инвалид, лишившийся левой кисти, ударами бича разогнал сопляков по рабочим местам. Бил, правда, по грунту, щелкал в воздухе — ума ветерану хватало, чтобы не портить шкуру сынкам богатых и знатных. Первым занял место в цепочке носильщиков общий дружок Кудурру, за ним побежали другие. Где они теперь, вздохнул Навуходоносор. Друзья уходят…

С той же бесцеремонной неожиданностью Набополасар женил сына. Никому, кроме своего личных бару и макку,[303] не обмолвился — видно, царь не особенно полагался на слово Киаксара. В первый раз дряхлеющий на глазах Набополасар открыл карты перед старшим сыном и выложил свое видение политической диспозиции, которая складывалась в Двуречье, после их первой серьезной размолвки, случившейся после взятия Ниневии и получения известия о том, что Ашшурубалит сумел прорвать на север, к Харрану… В числе прочих упреков Навуходоносор мимоходом поднял вопрос и о навязанной ему женитьбе — мол, следовало, как заведено в Вавилоне, спросить и его мнение. Отец невозмутимо ответил, что действовал исключительно в его же, Навуходоносора, интересах. Чтобы окончательно сокрушить Ассирию, Киаксар был ему необходим, но и терпеть мидийскую гегемонию в Двуречье, Сирии, Палестине и, если помогут боги, в Египте он не собирался. Игра шла крупная, разыгрывалось ассирийское наследство, в таком деле спешить нельзя. Сначала личная встреча, разговор с глазу на глаз, затем писанный на глине договор и только после этого установление родственных отношений. Бракосочетание наследника вавилонского престола с мидийской царевной должно было стать последним, напрочь скрепляющим гвоздем в политическом сооружении, которое должно было обеспечить будущее Вавилонии. Только в этом случае Навуходоносор смог бы защитить трон.

Но это случилось позже, а в ту пору Кудурру только-только стукнуло восемнадцать лет. Он уже два года шагал вместе с армией по дорогам Двуречья — бесконечным проселкам, мудрено петлявшим на равнине между Тигром и Евфратом, успел посидеть в окопах во время осады Ниппура, с боевым луком в первый раз вышел в поле неподалеку от канала Нар-Баниту. Первой же стрелой, к собственному, тщательно скрываемому изумлению, попал в цель — угодил точно в правый глаз бородатому ассирийскому всаднику, во главе многочисленного клина во весь опор мчавшемуся в атаку на линию халдейских щитоносцев, под прикрытием которых стреляли лучники. Тот так и кувырнулся с коня… Щитоносец, прикрывавший царевича, глянул на Навуходоносора и поморгал.

— Ну, парень, удачи тебе не занимать! Радуйся, у тебя на небесах есть могучий покровитель.

С того дня по войску поползло — глядите ребята, повезло нам с наследником, у него есть илану. Он «имеет духа»! Солдаты радовались, как ягнята.

В поход на древнюю столицу северян Ашшур Набополасар выступил с заметным опозданием. На помощь своему союзнику Киаксару, плотно обложившему священный город, не спешил. То и дело вызывал заклинателей, теребил жрецов, чтобы те повнимательнее сосчитали звезды, поглубже вникли в желания богов: достойно ли правоверному почитателю Мардука, Ану, Эллиля и Эа принимать участие в уничтожении Ашшура, в осквернении его храмов? Чем это может обернуться для династии?

Войско встало лагерем вне пределов видимости погубленного города. Разведчики доносили, что Ашшур полыхает, как выходы напты на поверхность почвы. Эта кровь земли при возгорании всегда изрядно чадила. Чтобы многочисленным мародерам не повадно было отважиться на святотатство, Набополасар выставил на берегу Тигра усиленные караулы из отборных. Только повара могли забирать воду из реки. Уже с утра следующего дня по лагерю поползли жуткие слухи, что мидийские варвары осквернили храмы, принялись жечь все подряд, жрецов резали на месте… Узнав о подобных настроениях, Набополасар приказал зачитать воинам древний плач о гибели Вавилона. Там очень красочно расписывалось, как поступил Синаххериб с сородичами из священного, прославленного на весь мир города, как на вертелах поджаривали жрецов Бела-Мардука, как ассирийские воины грабили сокровища царского дворца, как сносили храмовую башню… Этого оказалось достаточно, чтобы унять тягостные настроения, овладевшие халдейским войском при виде гибнувшего Ашшура, вот только неприязнь к союзникам-мидийцам никто из воинов даже скрыть не пытался.

Когда Киаксар с группой мидийских князей прискакал в стан союзников, развалины на противоположном берегу еще дымили. Царь мидян был громаден до жути. Конь, носивший его был подобен древнему чудовищу Хумбабе. В первый раз, встретившись с повелителем «северных варваров» (по-аккадски «умман-манда») Кудурру с трепетным уважением приблизился к нему, даже рот открыл от изумления. Когда же Киаксар, соскочив с коня, хлопнул наследника вавилонского престола по плечу, Кудурру опомнился, сжал тонкие губы и смело глянул на предводителя мидян. Расправил плечи, вскинул голову…

— Славный парнишка, — одобрил Киаксар. — Я рад, что у моей Амтиду будет достойный муж.

Навуходоносор от удивления потерял дар речи. Его собираются женить? Почему же он ничего об этом не знает? Невеста, по-видимому, дочь этого великана со свисающими до груди усами, длинными редкими волосами, громогласного и хитровато-беспардонного?.. Таких умников, режущих «правду-матку», царевич никогда не любил. Варвар он и есть варвар — берет нахрапом… Если к тому же будущий тесть глуп и жаден, тогда совсем худо. Что можно ждать от дочери подобного чудовища?

К девкам у Кудурру отношение было сложное. Тело — оно, конечно, хорошо и приятно, но хотелось чего-нибудь покруче. Разговоров, например. С теми наложницами, которые купил ему Шару, было попросту скучно. Они были жадны до ласок, порой искренне скучали по объятиям Кудурру, но более всего страдали от отсутствия дорогих браслетов, перстней, колец, нарядных тканей, мягкой обуви, нехватки кипарисового, миртового, кедрового масла. Отсутствие же черной краски для подведения ресниц и бровей, зеленой — для наведения теней вокруг глаз, алой — для губ и щек, приводило их в ужас. Все заканчивалось скандалом, битьем писца Ша-Пи-кальби по щекам, плачем, воплями и докучливыми, нескончаемыми просьбами.

Услышав от царя мидян о том, что ему уже подобрали невесту, Навуходоносор первым делом бросился разыскивать Ша-Пи-кальби. Обнаружил евнуха в своем шатре — тот поедал сладости. Царевич по примеру отца сразу ударил его в ухо, опрокинул на пол. Тот поджал ноги, вскинул руки, закричал.

— Ай, чем прогневал, чем прогневал драгоценного? Ай, ума не приложу, чем обидел, чем досадил повелителю?..

Царевич взял себя в руки, устроился на корточках на полу, застеленному ковром, задумчиво спросил.

— А я ума не приложу, зачем тебя купил? Толку от тебя никакого. До сих пор ни одной стоящей женщины добыть не смог.

— Эх, господин, стоящую женщину разве евнухи добывают? Это уж как кому повезет, как на кого великая Иштар глянет, — уже совсем деловым, заинтересованным тоном заявил евнух. — Вам-то что беспокоиться…

— Как что беспокоиться! Отвечай, раб, знаешь ли ты, что меня собираются женить на мидийской царевне?

Лицо Шапу исказилось от страха, он выпучил глаза и, немного помедлив, ответил.

— Не буду врать, мой повелитель, это для меня новость. Но посудите сами, разве увашего отца можно что-нибудь выпытать. Он даже когда гадания устраивает и то только один его верный жрец знает, с какой целью ягненка режут.

Навуходоносор долго сидел, изучал матерчатую штопаную стену палатки.

— Хорошо, узнай ее имя, насколько дика, хороша ли из себя, знает ли грамоту, каков нрав.

— Сделаю, господин, непременно исполню…

— И запомни, в следующий раз, если какая-нибудь важная новость пройдет мимо твоих ушей, ты будешь продан самому захудалому арендатору царской земли. Ясно?

Ша-Пи-кальби исступленно закивал.

— Я должен знать все, — веско добавил наследник трона. — Тем более причину, из-за которой совершаются гадания, любой запрос, обращенный к небесам, должен быть мне известен. Тем более ответ богов!.. Я должен знать обо всех разговорах, слухах, появляющихся в лагере. Ты должен быть в курсе всех секретов, которые прячут в головах приближенные отца, из чего сделаны амулеты, которые они носят за пазухой, какую пакость в них упрятали. Ты понял?

— Да, мой господин.

* * *
Праздничный выход царя Вавилона Навуходоносора, «смиренного, преданного великим богам и почитающего их, светлого князя-жреца, хранителя храма Эсагилы и Эзиды, сына Набополасара, царя Вавилона», — состоялся в полдень первого дня месяца нисанну, в тронном зале главного дворца. Сюда, к исполинским воротам, выходившим на священную Дорогу процессий, с раннего утра несли подарки, собирались послы и цари, увезенные в почетный плен, либо прибывшие в Вавилон по повелению правителя. Здесь же толпилась местная знать, заметно делившаяся на две группы. Халдейские военачальники и высшие чиновники, называемые царскими тупшару и сепиру,[304] держались отдельно от эну — старших жрецов многочисленных вавилонских храмов, ведавших обрядами, наблюдениями за звездами, календарями, сбившимися в плотную кучку с родовитыми князьями, а также с богатыми гражданами, входившими в состав храмовых советов. Купцы, посредники и землевладельцы, они из поколения в поколение занимали должности экономов и храмовых писцов местных святилищ. Эту группу возглавлял Итти-Мардук-балату, первосвященник храма Бела-Мардука. В сторонке со своими приближенными держался Нериглиссар,[305] зять царя, женившийся на дочери Амтиду Кашайе, один из высших военачальников в вавилонским войске. За время последних походов и благодаря милостям царя он разбогател так, что мог позволить держаться в сторонке и от своих сослуживцев и от местной, примыкавшей к храмам знати, причем, и с теми и с другими он поддерживал самые добрые отношения. Тут же, в окружившей полководца свите, находился и его сын, молоденький Лабаши-Мардук, любимый внук Навуходоносора.

Наконец ударили в гонг — низкий, басовитый, мелодичный гул полетел над городскими кварталами. Дробно и торжественно зарокотали большие барабаны, установленные на крепостных башнях, охраняющих царский дворец. Стражи с завитыми бородами, в позолоченных доспехах, ударили копьями о щиты, обитые давленной медью — массивные, вызолоченные створки ворот дрогнули и принялись расходиться.

Шествие началось!..

Сначала приглашенные попадали на первый двор, ограниченный с юга и севера многоэтажными, тесно прилепленными друг к другу строениями. В них помещалась многочисленная орда великих и мелких чиновников-писцов, ведавших сбором налогов, строительством и ремонтом дорог, поставками в армию и прочими государственными заботами. В нижних этажах помещались дворцовые мастерские, главными из которых считались камнерезный и ювелирный цехи. Слава о стройных узкогорлых кувшинах из молочного алебастра шла по всему миру. Получить это чудо в дар от вавилонского царя считалось в Сирии, Эламе, Палестине, Египте самой почетной наградой.

В западной стене, ограничивающей открытую площадь, были проделаны ворота — через них процессия начала вливаться на следующий, так называемый «малый» двор.

…Толпа полнилась, скапливалась перед третьими — главными — воротами, прорезанными между двух высоченных, прямоугольных, выступающих вперед башен.

Было тихо, на небе ни облачка. Отливала густой синью возвышавшаяся над стеной вершина Этеменанки — возможно, оттуда, с вершины, из своего святилища, во двор заглядывал сам Бел-Мардук. Легкий ветерок накатывал с реки, шевелил алые, расшитые серебряной нитью полотнища, укрепленные на поперечинах шестов, установленных на башнях. Шесты поддерживали боевые царские штандарты — бронзовые диски с изображениями вавилонских драконов, символами Мардука и сына его Набу. Чудовища, называемые мушхушу, были покрыты золотисто-красной чешуей, передние лапы львиные, задние — птичьи, вместо хвостов змеи. Головы узкие, вытянутые, напоминающие морды охотничьих собак, украшены рогами, языки раздвоены… В основании башен возвышались изваяния крылатых быков в два человеческих роста с человеческими головами, шествующими в разные стороны. Головы были покрыты круглыми, ступенчатыми шапками, лица набелены, бороды начернены и завиты в удивительно изящно нарезанные мраморные локоны. Немые стражи ворот молча взирали на замершую в почтительном благоговении толпу — смотрели пусто, поверх голов. Сколько их, двуногих тварей, прошло мимо них!.. Вновь раздался удар гонга, барабаны забили чаще, гуще. Створки следующих ворот дрогнули, в расширявшуюся щель хлынули лучи, разбрызгиваемые по миру солнцем-Шамашем. Слаженно запели хоры, выстроенные на крепостных стенах и на ступеньках, ведущих к тронному залу. Процессия двинулась в сторону, противоположную солнцестоянию.

Здесь, на третьем, открытом свету дворе, участники праздничного приема начали разворачиваться в сторону трех монументальных арочных проходов, ведущих в тронный зал.[306] Центральный, самый высокий проем, предназначался для высших должностных лиц государства и дальних родственников царя, низшие чины, сопровождавшие наместников провинций и высшую воинскую и служилую знать и не имевшие доступа в святая святых дворца, занимали места на ступенях. Правый проход предназначался для союзных властителей, левый для поверженных царей и клиентов Вавилонии.

Главный двор и тронный зал представляли собой единый ансамбль и всегда были доступны свежему воздуху — проходы между открытым пространством и помещением, заключенным под крышу, никогда не запирались. Здесь было чем вздохнуть и от чего затаить дыхание — по весне на главном дворе, внутренние стены которого были украшены помрачающими рассудок рисунками на цветных глазурованных кирпичах, скапливалось столько света и целебных дурманящих ароматов, что у впервые увидевших это чудо начинала кружиться голова. Между величественными, оконтуренными резным мрамором проходами вырисовывались исполинские дерева: справа — дарующая жизнь хулуппу с позолоченными ивовыми листочками и вершинной пальметтой, собранной из драгоценных камней, слева исполинский кедр, когда-то срубленный Гильгамешем в отрогах Ливанских гор. Кедровая хвоя — скопище радужных, посверкивающих на солнце нитей, — а также изгибистые ветви — даже ствол! — были усыпаны плодами, отведав которые человек обретал мудрость. В средней части ствола хулуппу была выложена фигура илу-хранителя нынешнего царя, а на стволе кедра красовалась его ламассу — богиня-покровительница. Первого благословлял на служение Навуходоносору, бог писцов и хранитель таблиц судьбы Набу, вторую осеняла волшебным жезлом сильная Иштар, изображенная в образе Царпаниту, супруги Мардука. На груди у богини висела накладная пластина, представлявший собой рогатый серп месяца с вписанным в него солнечным, перечеркнутым крестом кругом и восьмиугольными звездами — символами трепетной Венеры — поверху. Дерева, проходы, весь обширный, пропитанный голубовато-золотистым сиянием двор охраняли шествующие в разные стороны золотые львы.

Хоры на ступенях и стенах, окружавших дворец, грянули «Славься!..», и первые приглашенные вступили в зал. Здесь тоже хватало света и роскоши. Потолок был вознесен на неимоверную, не подвластную разуму высь, стены, слепившие глаза, были отделаны белым гипсом. Внутреннее пространство равномерно рассекалось чуть скошенными золотистыми световыми столбами солнечные лучи свободно проникали внутрь через округлые отверстия в крыше. Один из таких светоносных потоков падал на возвышение в гигантской, под самый потолок, неглубокой нише, где на троне восседал великий царь.

Глядя на подступающую толпу, Навуходоносор с любопытством прикинул которым по счету был этот торжественный выход? Четвертый десяток уже разменял… Что поделать, годы идут, печаль произрастает, как трава по весне. В прежние времена на хорах, устроенных в правой стороне зала, собирались женщины. Амтиду не пропускала случая полюбоваться на нарядную толпу. Теперь там угадывалась египетская царевна Нитокрис, навязанная ему фараоном Египта как залог вечной дружбы между Страной Реки и Двуречьем. Впрочем, если рассудить здраво, с той же целью отец вешал ему на шею и Амтиду. После гневного вопроса сына, на каком основании его, словно раба, держат в неведении, отец, не моргнув глазом, ответил.

— Так решили боги.

Наследник не сразу нашел, что ответить. Наконец заявил.

— Союз с Мидией не долговечен, и никакая свадьба не способна сохранить мир. Рано или поздно согласие рухнет!..

— Вот и пусть рухнет позже, чем раньше.

О чем здесь было говорить! Навуходоносор, вспомнив невозмутимое бородатое лицо отца, усмехнулся. Что в ту пору он, сопляк, мог противопоставить воле богов?

Кудурру выскочил из шатра, бросился к своей палатке, где возле коновязи отдыхал клин его телохранителей во главе с Набузарданом, гневно поправил чепрак, которым был накрыт его скакун, отвязал уздечку, перебросил ее через голову игреневого жеребца — все молча! — потом вскочил на него и, ударив пятками под бока, берегом Тигра помчался в степь.

Был полдень, месяц улулу, самая жара. Только возле реки, вдоль самой кромки воды, на быстром скаку, ощущалось достаточно прохлады. Клин всполошившихся телохранителей растянулся далеко позади. Нагнать царевича отборные, все больше его сверстники и друзья, не решались, но из виду Кудурру не теряли. Все воины личной охраны были в панцирях, шишаках, украшенных птичьими перьями, с короткими скифскими мечами-акинаками, которыми приходилось больше колоть, чем рубить, так как удержаться спине коня во время рубки было не просто. Горожанам искусство верховой езды вообще давалось с трудом. Свободно болтавшиеся ноги не давали точек опоры для уверенного замаха и мощного удара с оттяжкой.[307] Только редкие всадники те, кто был обучен скакать верхом, стоя на крупе лошади, — позволяли себе разить лезвием. Управление лошадью полагалось подлинным искусством. Если не считать северных кочевников — скифов и киммерийцев, а также союзников-мидян — конница, находившаяся в распоряжении царей Сирии и Ханаана, не говоря уже о стране Мусри, представляла из себя род вспомогательных войск. Всадник был вооружен луком и стрелами, и, чтобы вести стрельбу, к нему был прикреплен другой наездник, державший лошадь стрелка под уздцы и управлявший ею на поле боя. Из древних, цивилизованных народов только ассирийцы и родственные им жители Вавилонии вполне освоили управление лошадью с помощью уздечки и ног.

Это был увлекательные воспоминания — Навуходоносору было сладко сознавать, что он первый, вопреки воле отца, заставил своих всадников сражаться в одиночку. Более того — в строю! Так посоветовала Амтиду… Усовершенствовал он и ассирийские луки, наконечники стрел стал отливать по скифскому образцу. Эти ограненные трех — или четырехлопастные бронзовые острия с втулками, куда всаживалась крепкая тростина, пробивали любой панцирь, а деревянные щиты им вообще не были помехой. В первый раз он применил луки новой конструкции во время сражения при Каркемише, чем немало посрамил кичившихся своим умением египетских и лидийских стрелков. Их луки в человеческий рост оказались менее дальнобойными, чем его, с вставленной железной пластиной.

Между тем вспомнилось, как конь вынес царевича на широкую пологую вершину холма, северный склон которого еще был покрыт сочными, густыми травами. Сверху были отчетливо видны дымы, поднимавшиеся над догоравшей крепостью. На противоположный край луга — там где россыпью голубели оросительные каналы, желтели нивы — неожиданно выехал всадник в мидийском колпаке. Некоторое время незнакомец рассматривал царевича — конь его, вороной, с роскошной гривой и длинным необрезанным хвостом тут же начал щипать сытную траву, рядом приняла угрожающую позу огромная собака, из породы псов, которыми так дорожат пастухи. Всадник, развернув скакуна и отчаянно врезав ему под бока, бросился прочь. Навуходоносор зычно свистнул и, указав Набузардану на спасающуюся бегством цель, бросился в погоню. Клин телохранителей сразу развернулся редкой цепью. Перейдя на галоп, халдеи попытались было прижать чужака к берегу реки, но уже через несколько мгновений Набу-Защити трон почувствовал, что конь чужака настолько силен, что догнать его никому из его клина не под силу. Разве что загнать на орошаемые поля — там, в переплетении каналов, редко насаженных деревьев, на подмокшей почве можно попытаться сбить с чужака спесь… Он, еще молоденький в ту пору Набу-Защити трон, первым завопил от восхищения, когда неизвестный горец лихо одолел барьер из высаженных вдоль арыка кустов. С тем же неповторимым искусством мидянин перепрыгнул через главное русло. Навуходоносору и его воинам и в голову не могло прийти, что конь способен летать по воздуху.

Погоня продолжалась. Вот еще один гигантский скок — и чужеземец перелетел на другой берег канавы. Собака вплавь, с трудом выбираясь из грязи, одолела широкую, в половину гара[308] протоку. Также, впрочем, перебирались через преграду и воины-вавилоняне. Чужак, заметив их робость и неумение посылать скакуна на препятствие, залился громким смехом, потом, дождавшись пса, вновь ударил коня пятками и помчался к мидийскому лагерю, чьи шатры уже отчетливо вырисовывались на противоположном берегу Тигра. Кудурру закусил губу, решил не отставать. Мидянин разогнавшись попытался с ходу одолеть заросли колючника и полоску воды за ним, но на этот раз коню не хватило сил перемахнуть на другой берег. Жеребец рухнул в жидкую грязь, всадник кубарем перелетел через его голову, шлепнулся в воду и остался недвижим. Собака, не в силах добраться до хозяина и защитить его, залилась отчаянным лаем. Набузардан, сумевший во время скачки догнать и удержаться возле царевича, уже приладил стрелу, чтобы пристрелить копошившееся в жидком месиве поганое животное, однако спешившийся Кудурру с укором глянул на него и спросил.

— Зачем?

Набузардан опустил лук. Подскочившая стража тут же начала спешиваться. Кудурру, не обращая внимания на злобно лающую собаку, полез в арык, подхватил упавшего союзника, поволок на противоположный берег, на сухую землю. Высокий колпак свалился у мидянина с головы — удивительно светлые, длинные, обильные волосы рассыпались у наездника по плечам. Воины, вслед за господином перебравшиеся на другой берег, столпились вокруг молодой женщины, молча принялись рассматривать редкое, вывалянное в грязи чудо. Мидянка наконец пришла в себя, открыла глаза, тут же попыталась вскочить, однако охнула и, закусив губу, откинулась на землю.

— Нога? — спросил Кудурру и двинулся было помочь девушке, однако собака, сумевшая наконец перебраться на другой берег, ощерилась, зарычала и встала между ним и мидянкой.

В это время со стороны Тигра показался конный разъезд. Варвары на скаку развернулись цепью, опустили копья… Набузардан свистнул, охрана тут же сплотила ряды и окружила царевича. Еще немного и схватки не миновать, однако девушка выпрямилась, что-то решительно крикнула своим, погладила собаку между ушей, потом глянула на царевича и спросила по-арамейски.

— Почему так плохо держишься на коне?

— А ты научи, — усмехнулся Навуходоносор.

Девица серьезно ответила.

— Научу…

Разве не сказка, спросил себя Навуходоносор, наблюдая за подарками, которые подносили к его трону и укладывали на ковры. Разве не воля богов свела их в тот день на берегу грязного арыка? У Амтиду оказался сильный вывих, она крепко расшиблась во время падения. Лекари настаивали на том, чтобы отложить бракосочетание, однако мидийская принцесса потребовала, чтобы обряд был совершен на следующий день. Старик Навуходоносор улыбнулся — видно, ей не терпелось научить мужа красиво, как природный наездник, владеть лошадью и преодолевать любые препятствия.

Она не смогла сдержать стон, когда он обнял ее. Дело было в роскошном шатре, который по случаю нашелся в гигантском обозе, который неизменно таскал с собой старый Набополасар. Ночь тогда выдалась до одури душная, невеста сильно потела, видно ей было совсем невмоготу. Но и сопротивления не оказывала, только вздрогнула, когда он прикоснулся к ней. Закрыла глаза, прикусила маленькую, чуть поменьше верхней, нижнюю губку… Кудурру оголил ее плечи и тут же замер — на руках, предплечьях, даже на сильной, необычно большой груди были заметны крупные кровоподтеки. В ту первую ночь он долго не трогал ее. Слушал всякие россказни о том, как жить праведно, кто среди смертных в силах помочь человеку справиться с потребностью грешить. Разве могло тогда прийти ему в голову, что именно об этом, несделанном сразу, о часах, которые они провели, сидя друг напротив друга, прислонившись к спинкам кровати, он теперь будет вспоминать с возвышающим душу блаженством и щемящей сладостью в сердце. Он сидел в ногах у справившейся со страхом и отвращением к мужчине Амтиду, смотрел на нее, красивую, под утро раскрасневшуюся, совсем освоившуюся, благодарную, — и, затаив дыхание, слушал рассказ о том, как попасть в царство Ахуро-Мазды и узреть вечный, животворящий свет.

Боги и на этот раз оказались милостивы к нему — ему повезло с первой женой, и этого везения хватило на груду добрых, прославленных по всем землям дел. Господь наш, Вседержитель Бел-Мардук понял и простил его, заслушавшегося историей о мудром пророке Заратуштре, первым разъяснившим людям, что есть добро и что зло.

Глава 4

В ту ночь, в брачном шатре, Амтиду поведала мужу о далекой родине стране ариев, откуда ее мать и она сама была родом. Оттуда же когда-то нагрянули в приграничные к реке Тигру горы мидяне и фарсы.

Саму же Ариану и всю гроздь земель к востоку от Вавилонии — может, и само Двуречье — а также широкие степи, окружившие необъятное озеро с соленой водой,[309] густые леса, по полгода засыпаемые снегом, небо и воду, семя и разум — одним словом, все, что мы видим и слышим, создал всемогущий Ахура-Мазда, отец Истины, прародитель Святого духа. Он извечно пребывал наверху, а повелитель тьмы и творец злого духа, медлительный в постижении, объятый страстью к разрушению Ахриман копошился глубоко внизу, во мраке. Все знал Ахура-Мазда, обо всем ведал — и о том, что придет час и содрогнется Ахриман, нападет он на царство света и смешается с ним. Вот и создал Господь творение…

Амтиду повела рукой, пытаясь подобрать слово на арамейском, какое именно творение породил премудрый бог, и тут же застонала от боли. Кудурру осторожно принял ее руку и положил на подушку, потом потребовал.

— Продолжай!..

Навуходоносор, оглядывая собравшуюся толпу придворных, изредка кивая тем, кого следовало удостоить вниманием, припомнил, как долго Амтиду ворочалась на ложе, пытаясь устроиться так, чтобы не ныли ушибленные места. Он подкладывал ей подушки, пока она не остановила его жестом — коснулась свежей, прохладной, вкусно пахнущей сеном ладошкой его волосатой, загорелой за время походов руки. Погладила… Он чуть сжал ее пальцы, она осторожно высвободила их, подняла руки и тоненьким дрожащим голоском попросила о благословении.

— Мазда, мудрый Властелин, дай мне оба мира в дар — мир вещей и мир души. Пусть напрягший слух услышит…

Она примолкла, дождалась, пока у входа в палатку не заскулил верный Зак, затем спокойно и обстоятельно, без всякой исступленности, чего больше всего опасался Кудурру, продолжила.

— Создал Премудрый бог творение… Три тысячи лет пребывало оно в неземном, чудесном состоянии, занимая собой пустоту, которая отделяла свет от тьмы. Ахриман в своей преисподней не знал и знать не мог о существовании небесного предела. Когда же свет дошел до него, то дух бездны вскрикнул от ужаса и злобы. Пошел он войной на непостижимый свет, и чем ближе приближался, тем сильнее его охватывал страх. Не выдержал повелитель тьмы тяжести истины и скрылся во мраке. Жаждущий добра Ахура-Мазда предложил мир духу разрушения, однако тот бесстыдно отверг добрую волю создателя. Тогда творец добра придумал уловку, чтобы избежать тягостной, не имеющей конца войне с тем, кого теперь называют Лжец или Даруж. Он сказал: «Пусть будет между нами девять тысяч лет и пусть будет между нами творение». Премудрый бог знал, что три тысячи лет пройдут по его воле, три тысячи лет в смешении, когда воля Ахуро-Мазды и воля Ахримана сойдутся в пределах творения, три тысячи лет воля Ахримана будет побеждать, но наступит час последней битвы, когда властитель бездны будет лишен силы. Ахриман по своему неведению принял предложение. С тех пор видимое всего лишь поле, где сошлись в борьбе следующие истине и покорившиеся злой воле.

Навуходоносор усмехнулся, припомнив, как жутко ему стало в палатке. В сгустившейся, перемежаемой странными звуками тьме, и думать было нечего о победе света. На какое-то мгновение он почувствовал неприязнь к женщине, которая угощает его страшными сказками в тот самый миг, когда им следовало бы зачать будущего повелителя Вавилона и прилегающего к нему мира. Однако он не решился нарушить молчание. Не сробел — нет… Просто завороженный увидел скудный проблеск в ночи — должно быть, менялся караул в лагере, и кто-то неподалеку от шатра вновь зажег погасший было факел. Палатку неожиданно протянуло свежим предутренним ветерком, зашуршали стянутые льняной тесьмой входные полотнища. Громко, со сладким подвыванием зевнул Зак, которому Амтиду приказала сторожить вход в шатер. Кто-то тайный, дружественный, поселившийся в самой печени царевича уверил его, что зачатие наследника может подождать, куда интереснее проникнуть в тайну добра и зла.

— …Шестым Ахуро-Мазда изготовил сверкающего, как солнце, первочеловека. Звали его Гайамарт, от него и идет родословная наших народов. Трудная ему выпала доля, наслал на него повелитель тьмы блудницу Джех, и вслед за тем, как прекрасное исчадие тьмы совратило первочеловека, сразил его Ахриман, но перед смертью Гайамарт выронил семя, и поглотила его земля. Когда минуло сорок лет, появился чудесный росток ревеня, затем второй. Пошли ревени в рост и породили Мартйю и Мартйанга. После того, как приняли они очертания людей, Ахуро-Мазда просветил их: «Вы суть человеческие существа, отец и мать мира. Совершайте свои поступки в согласии с праведным законом и совершенным разумом. Думайте, говорите и делайте то, что хорошо. Не поклоняйтесь дэвам».

Не исполнили праотец и праматерь заветов Благого Духа, за что были жестоко наказаны — пятьдесят лет у них не было потомства. Наконец опомнились прародители и наградил их Ахуро-Мазда детьми.

Шло время, наступил срок править в Ариане мудрому царю Кавате. Тогда на земле каждому хватало удачи и счастья, благодатной земли и чистой воды, но радость от обладания обильным на урожай полем, свежим ветром, благодетельным огнем не бывает долгой. Наслал Ахриман на благодатную Ариану жестокого Афросиаба. Сгубил он Кавату, но и сам погиб от руки мстителя, царя Хосрова. Случилось это на берегу глубокого озера с солеными водами.

С той поры в мире нескончаемо длится война праведных, поклоняющихся священному огню, с неправедными — дэвами или, по-вашему, демонами… Горе в том, что многие смертные просто не знают, в какой стороне искать истину, что есть добро и чистота. Так сказал Заратуштра, когда после долгого отсутствия вернулся на родину и на озеро своей родины. Он унес на чужбину свой прах, а явился с огнем…

Последние слова Амтиду произнесла совсем тихо, чуть шевельнув губами. В шатре наступила тягучая, примолкшая в ожидании рассвета тишина.

— Я понял так, — Кудурру первым подал голос, — что самый гнусный грех, который способен совершить человек — это грех осквернения?

— Да… — вновь шепотом откликнулась мидянка. — Нет ничего страшнее, чем опоганить огонь, почву или воду нечистым.

— А вместилище Эллиля — небо и ветер, каким дышим, — ложью? Разве не так?

— Да…

В тусклых сумерках отчетливо проступило ее испуганное лицо, кровоподтек на плече. Она едва дышала, глаза были широко открыты.

— Что же мы ответим завтра на поздравления с будущим наследником?

Амтиду неожиданно громко, прерывисто вздохнула.

— Если будет мне позволено, супруг и повелитель, называть вас Кудурру — как обычно называют вас друзья, я бы хотела высказать желание…

— Говори, — после некоторой паузы откликнулся Навуходоносор.

— В племени из которого родом моя мать, женщины издавна имеют большую власть, чем мужчины. Мать моя была в бою захвачена в плен, и Киаксар взял ее в жены. Он покорил наше племя, теперь мы вынуждена жить под пятой мужчин. Я не жалуюсь, нет!.. Я знаю, ты, господин, имеешь право оттаскать меня за косы, набить по щекам, все равно я буду тебе верной женой и хозяйкой. Ты пришелся мне по нраву, я верю тебе. Не сочти мою просьбу странной или противной заповедям Ахуро-Мазды и тому, что сказал Заратуштра, но в нашем племени девушка в первый раз подпускает мужчину не иначе, как сзади. Так, утверждают мои сестры, совсем не больно. В этом нет ничего зазорного. Так любят друг друга кони, так допускает к себе кобеля собака. Я в твоей власти, господин. Чтобы утром тебе не пришлось лгать, исполни мою просьбу. Сделай так, как поступают с женщинами-воинами моего племени, побежденные ими мужчины. Я ничего от тебя не скрыла — именно побежденные ими мужчины…

За пределами палатки стало совсем светло. Амтиду сидела, опустив голову. Тяжелая, вызывающая желание потрогать коса лежала на обнаженной груди.

— Я рад, Амтиду, что ты доверилась мне. Я готов исполнить твою просьбу, зная, какой смысл ты в нее вкладываешь. Тебе не больно будет перевернуться…

О том, что было потом, вспоминать не хотелось. Передать ли словами то возвышенное настроение духа и тела, которое он испытал, овладев Амтиду. Славная телица она была, ласковая, приверженная чистоте. Так ее научил Заратуштра? Честь и хвала мудрому старцу, который снял часть бремени с души человеческой, подсобил «черноголовым» в пути до могилы. Жаль, что судьба не одарила их сыном. Одних дочек приносила ему Амтиду. Выжила средняя, любимая… Сынок родился от второй жены, сирийской царевны, дочери царя из покоренного Дамаска. Она соблазнила его на пиру, который устроил ее отец по случаю пребывания в городе правителя Вавилона. Вот он стоит справа от трона, его первенец, царевич Амель-Мардук. Родственники из Палестины — мать его, Бел-амиту, была дочерью царевны из Урсалимму — так и крутятся вокруг него, смущают, талдычат о каком-то богоизбранном народе… Ни о чем таком ни мудрый Иеремия, ни тишайший пророк Иезекииль не возвещал. Бог Яхве отметил народ Израиля, здесь спору нет, он же и наказал его моими руками за пренебрежение заветом. Вот пусть иудеи очистятся, покажут усердие в прославлении имени Господа, тогда будет видно… Навуходоносор вздохнул, пристально оглядел Амель-Мардука. Здоровенный детина, ростом с отца, правда, умишком не вышел. В поле, во время боя, теряется, с решениями постоянно запаздывает… Не то, что Нериглиссар, женатый на любимой дочери. Внучок Лабаши-Мардук тоже удался, на лицо чистая бабка. Сообразительный… Жаль, что молод и неопытен, а то назначил бы его наследником. Нериглиссар и Набонид[310] были бы у него советниками. Здесь же стояли и другие его сыновья… Всего их было семеро, включая Валтасара[311] от Нитокрис.

Навуходоносор обвел взглядом зал, где певчие и танцоры из цеха музыкантов готовили площадку для ритуального представления.

Что скрывать, ему почти всегда было хорошо с Амтиду. Редко, когда плохо, разве что в такие ночи, когда он напивался крепкого пива или являлся от сирийской плаксы или наложницы. Но это случалось не часто. Блуд не прельщал его, в этом он покорно подчинялся воле Ахуро-Мазды и тому, что говорил Заратуштра.

Во властолюбии или жестокости тоже пытался сохранить меру, хотя о какой мере может идти речь, когда дело касается этих грязных палестинских строптивцев или коварных, вечно сопливых египтян.

Интересно, что на этот раз подготовил писец цеха танцоров, какое придумал представление? Сумеют ли его умельцы придать яркость, вдохнуть душу в древние стихи, повествующее о мудрейшем из мудрых, о пережившем потоп и сохранившем человеческое семя Атрахасисе.[312] Странно, иудей Иеремия называл его Ноем и утверждал, что этот праведник был родом из Ханаана. Вот уж чего никак не может быть, вздохнул Навуходоносор, так это переселения праотца всех аккадцев на берега Мертвого моря. Всем известно, что Атрахасис — потомок людей, слепленных из глины. Значит, он родом из Двуречья.

* * *
Помощник царя Набонид, его ближайший друг и советник, ближе других расположившийся к трону, настороженно посматривал на повелителя — пытался догадаться, какие дали царь осматривает сейчас мысленным взором. Сумел перехватить взгляд Навуходоносора, брошенный в сторону балконов. Выходит, его опять посетили мысли об Амтиду, этой дерзкой своевольной, ошеломляюще красивой, навсегда взявшей в плен печень властителя женщине…

Вовремя ли?..

Набонид почувствовал мгновенный, до головокружения, ужас неуместного святотатства, затем зависть и преклонение перед человеком, который в день тоски, в предстоящую ночь умирания великого Сина, когда последний след лунного месяца вот-вот растворится в небытии ночи; в преддверии страстей, ожидавших Господа нашего Бела-Мардука, готового отдать божественную жизнь, чтобы природа смогла воскреснуть, земля рожать, вода течь, свет воссиять, способен с детским легкомыслием вспоминать сказки толстухи Амтиду о сражении созидательного света и ущербной тьмы, удаляться — пусть даже тайно, в сознании! — в кощунственные сравнения неповторимого, безраздельного владетеля небес, Господа нашего Бела-Мардука и непонятного, чуждого Вавилону Ахуро-Мазды.

Подобные дерзости были недоступны пониманию. Набонид частенько размышлял над этой загадкой и постоянно ловил себя на мысли, что его господину, царю священного города Навуходоносору, спасшему его от рабства в родном Харране, было доступно нечто такое, чего ему, исполнительному Набониду, никогда не отведать.

Что же было даровано ему, чего лишены были другие, окружавшие царя? Жажда знаний? Набонид и здесь шел по стопам повелителя — изучил все, что можно изучить. Проник мысленным взором в седую древность, попытался заглянуть в будущее… Пусть даже ничего не разглядел через завесу времени, но здесь, среди людишек, он прослыл мудрецом, которому доступны тайны души любого подданного великой Вавилонии.

Более того, по тайному распоряжению повелителя добросовестно собрал все материалы о жизни этого чудака Заратуштры, внимательно изучил их. Попытался раскрыть загадку странного бестелесного кумира иудеев Яхве, которого палестинские рабы неразумно почитают в качестве творца мира, а богов истинных, нависших на «черноголовыми», они отвергают. Что можно сказать по этому поводу? Жить праведно, конечно, замечательно, но кому-то на этой земле надобно и долг исполнять. С другой стороны, от подобных безумных идей кружилась голова. В каком же бардаке нам всем приходится жить, если на востоке, за горами Загроса идет бесконечная — гражданская война света с мраком, и никому не дано избегнуть призыва в этой схватке. На западе в свою очередь миром правит некая сила, своевольно наказывающая и своевольно разбрасывающая милости. Кстати, с милостями у этого еврейского Создателя негусто, все больше тычки и зуботычины. То ли дело родная Вавилония, где боги весело, в охотку, исполняют роль праотцев и до сих пор заботливо пекутся о смертных чадах. Стоило только по всем правилам совершить обряд, не пожалеть жертвенных животных и можешь считать, что удача у тебя в кармане.

Если бы все было так просто, с некоторым угрюмым, мгновенно прихлынувшим озлоблением, решил Набонид.

Никому и никогда в этой стране не приходило в голову назвать славного Навуходоносора мудрым. Царя это не обижало, хотя он не был так нарочито простоват, как его отец. Каким дурачком иной раз прикидывался Набополасар!.. Милостивый Набу, прости меня, грешного… Навуходоносор никогда не переходил меру, не требовал пышности в титулах, славословий своему имени во время праздников. С другой стороны, особенных почитаний от этих спесивых вавилонян вряд ли дождешься — что верно, то верно, и все равно после побед, расширивших пределы государства от моря и до моря, после стольких лет мира, процветания, после необыкновенных строительных свершений, установления справедливости, наконец, Навуходоносор мог бы потребовать себе прибавки к титулу.

Он и этого не сделал. Разве что приказал изучить родословную халдейских князей из племени Бит-Якин. Конечно, лизавший пятки царю Бел-Ибни очень скоро довел ее до легендарного Нарам-Сина,[313] когда-то явившегося с небес и после смерти вознесенного на первое небо. Установлением происхождения, подтверждавшего родство с богами, правитель и ограничился…

Не внушал повелитель и леденящего ужаса, на который были щедры повелители Ассирии. Да, имя «Навуходоносор» вызывало трепет и тягостное ожидание неизбежной расплаты, но только у тех криводушных, кто испытывал злонамеренную тягу к предательству, коварству.

Трудно отказать правителю и в почтительности к родным богам. Какой храм может сравниться с величием и могуществом святилищ вавилонских богов. Побывал он, Набонид, возле алтаря этих мидийских огнепоклонников. Плохо заботятся они о прославлении своего Ахуро-Мазды! Да и Заратуштра оказался лишенным милости богов — срезал ему голову какой-то безымянный кочевник. А уж как он распинался, пытаясь научить варваров праведной жизни! Он не в укор это говорит, мудрости этому магу было не занимать, но где же богоизбранность? Почему этот светоносный Ахуро-Мазда так бестолково распоряжается жизнями самых верных и преданных ему людишек? Что осталось от этого злосчастного Заратуштры? Слова? Их есть и у него, Набонида, верного последователя лучезарного Сина. Странные люди, эти пророки, они пытаются словом обновить мир! Разве не наглядней действовать одновременно и словом, и делом? Истину необходимо подкрепить мечом, разве не так? Взять того же худущего пророка Иеремию, к которому Навуходоносор тоже испытывал слабость. Он, Набонид, присутствовал при всех беседах царя с этим то и дел впадающим в раж, начинающим всплескивать тонкими как у скелета руками иудеем. Иеремия позволял себе противоречить великому царю, спорить с ним. Когда старый еврей начинал упрямиться, настаивать на истинности того или иного понимания образа Вседержителя, положение становилось невыносимым, и Навуходоносор всегда в таких случаях вызывал Амтиду и его, верного Набонида. Каким образом этот старый еврей спелся с мидийской женщиной тоже было трудно понять, ведь говорили они о разных вещах. Один утверждал, что Господь Бог един. Он сотворил землю, человека и животных, которые на лице земли, и сотворил исключительно великим могуществом своим, простертою мышцей своей. Из ничего!.. В начале было Слово, и это Слово им самим и оказалось. Ни больше, ни меньше… Небожителя сравнить с писулькой на пергаменте, с закорючкой на глиняной табличке, с шевелением губ!.. Каково?.. Как в это вникнуть?.. По мнению Иеремии и схожих с ним безумцев, не было ни косной, сонной Тиамат[314] — безликого, бездумно мешавшего свои воды существа. Ни распростертого над водами в вечной недвижимости Апсу! Ни детей их, Лахму и Лахаму, ни Аншара, ни Кишара? Ни великой, порожденной ими троицы богов: Ану-неба, Эллиля-земли и ветра, ни Эйа-воды? Один только святой дух! И отдал этот святой дух твердь небесную и твердь земную, кому ему богоугодно было. А угодно ему было отдать созданье свое царю Вавилонскому Навуходоносору, рабу его, и даже зверей полевых и рыб речных отдал Он ему в услужение.

Выходит, не бог безумных евреев, а бог славных вавилонян сотворил мир, пусть даже все, о чем рассказывала Амтиду и иудейские пророки, потрясало. Ему, Набониду не в чем лукавить перед самим собой — конечно, Бог един, имя ему Мардук. Его велениями и заветами живы «черноголовые». Силой небесной, силой Слова, сосредоточенной в Мардуке и светоносном сыне его Сине, светлой Луне, смертные влекутся к добру…

О том же твердила и Амтиду — борись с демонами, круши дэвов, тем самым откроешь себе путь в кущи небесные, в царство света. Твори здравую мысль, умное слово, доброе дело, и уменьшится в мире сила Лжеца-Даруза. Возрадуются огонь, вода, земля и корова созданьям твоим, людям будет лестно упоминать о тебе…

Так говорил Заратуштра!

О боги, вздохнул Набонид, как вы слепы в своих привязанностях, как обидчиво обходите верных и награждаете дерзких. Вот о чем умолчал старый иудей — он попытался скрыть имя Бога, ведь имя его — Мардук? Или Син? Эта тайна недолго оставалась тайной. Поскольку по приказу царя этого вечного склочника Иеремию нельзя было трогать, уже здесь, в Двуречье, на канале Хубур Набонид распорядился тайно отловить кого-нибудь из этих «пророков» и выколотить из него все имена и прозвища, которыми в их тайных пергаментах был поименован Создатель. Это было важно для поддержания порядка, выявления тайных замыслов и полноты царского архива. И, конечно, для подтверждения его, Набонида, провидческой догадки — не пытаются ли эти коварные иудеи скрыть истинное имя Бога? Тот тоже сначала дерзил, куражился, грозил гневом небес, когда же ему прижгли пятки и начали жечь волосы между ног, сразу раскололся. Так и выложил имечко… Яхве, Саваоф, Адонаи, что значит Господь, и много еще… Но ни разу, подлец, не обмолвился ни о Мардуке, ни о Сине. Даже пытался оспорить истину, которую он, Набонид, приоткрыл перед ним, Ну, да простят его боги. Документ получился подробный, все в нем было описано в точности, что за ересь, откуда она пошла, кто проповедники. В случае чего делу моментально можно было дать ход. После недолгой отсидки он приказал выбросить старого еврея на улицу. За откровенность и желание сотрудничать его наградили свободой, освободили от работ на выделке кирпичей. Ну, и какая беда, что он стар и искалечен, что соплеменники отвернулись от него? Пусть ходит по улицам Вавилона и добывает хлеб попрошайничеством — в священном городе никому не откажут в помощи. Так он, подлец, сознательно уморил себя голодом. Собаке собачья смерть, надо быть более сведущим в именах божьих.

Навуходоносор уловил вздох советника, с вершины трона глянул на него. Тот, почувствовав царственный взгляд, поднял к нему опечалившиеся при этом воспоминании глаза и чуть заметно повел головой в сторону балкончиков, где сидели женщины. Царь усмехнулся и кивнул, затем вновь обратил свой взор в сторону живописного действа, которое ставили певчие Иштар Урукской в присутствие повелителя Вавилона и его приближенных.

Писец цеха музыкантов на этот раз особенно постарался, отметил про себя Набонид. Место, где происходило ритуальное представление, было убрано коврами и цветными материями. Вокруг первоцвет — веточки цветущих яблонь знают, чем тронуть душу царя! — букеты ранних роз, лилий, собранных в устье Евфрата.

Эта древняя поэма была особенно по сердцу гордячке Амтиду. В ее горной стране о потопе только слышали, здесь же на равнине боги смели всех людишек, созданных в помощь Игигам.[315]

Между тем чтец в нарядном одеянии принялся с выражением, нараспев зачитывать строки из священного сказания о мудром и добродетельном Атрахасисе, пережившем потоп. Танцоры и мимы на возвышении начали оживлять события.

Когда боги, подобно людям,
Бремя несли, таскали корзины.
Корзины богов огромны были,
Тяжек труд, неподъемно бремя.
Семь великих богов Ануннаков
Принудили трудиться братьев Игигов.
Был Ану, отец их, владыкой верха,
Советником стал воитель Эллиль,
Понукать ими начал Нинурта.
Надсмотрщика поставил над ними — Эннуги.
Вот по рукам ударили боги,
Бросили жребий, поделили уделы.
Ану приписано было небо,
Землю Эллилю они подчинили.
Вод засовы, врата Океана
В присмотр Эа они поручили.
На небо свое Ану поднялся
Эа спустился в глубины.
Они, небесные Ануннаки,
Тяжко трудиться предписали Игигам.
Принялись те выкапывать реки
Радость страны, каналы прорыли.
Стали Игиги выкапывать реки,
Жизнь страны, каналы прорыли.
Реку Тигр они прорыли,
Реку Евфрат они прокопали.
Трудились они в глубинах вод,
Жилище для Эа они возводили,
Также Апсу для Ану они воздвигли…
Десять лет они тяжко трудились,
Двадцать лет они тяжко трудились,
Тридцать лет они тяжко трудились.
Годы и годы они тяжко трудились,
Годы и годы в болотах топких.
Годы трудов они подсчитали.
Две с половиной тысячи лет
Они тяжко трудились,
Днем и ночью несли свое бремя.
Они кричали, наполняясь злобой,
Они вопили в своих котлованах:
«Где предводители наши? Жаждем увидеть!
Пусть отменят тяжкое бремя.
Где советник богов, воитель?
Пойдем отыщем его жилище!
Где ты Эллиль, советник, воитель?
Пойдем отыщем его жилище…»

Глава 5

Вскоре после женитьбы Навуходоносор набрался храбрости и, подбадриваемыйАмтиду, потребовал у отца должность луббутума — начальника отдельного отряда. Еще лучше, если бы Набополасар поручил наследнику взятие какого-нибудь города.

Навуходоносор, бездумно наблюдавший за представлением — в который раз он присутствовал на ритуальном действе, — усмехнулся. Как непохож был его разговор с отцом на бунт, поднятый неразумными Игигами! Полуголые мускулистые актеры, изображавшие утомленных богов, страстно потрясали кетменями, дерзко размахивали кожаными полосками, которые носильщики одевали на лбы и на которых крепились корзины с землей. Подбрасывали сами корзины — символы невыносимого бремени, возложенного отцами на плечи богов. Корзины, правда, отличались необыкновенно тонким, ажурным плетением, были украшены цветными лентами и гирляндами цветов… Амтиду всегда посмеивалась над подобными богами.

Они кричали, наполняясь злобой,
Они шумели в своих котлованах:
«Хотим управляющего увидеть!
Пусть он отменит труд наш тяжелый…
Пойдем отыщем его жилище!..
Ныне ему объявляем войну!
Сражение да столкнется с битвой!..»
Спалили боги свои орудья,
Они сожгли свои лопаты,
Предали пламени свои корзины.
За руки взявшись они пошли
К святым вратам воителя Эллиля…
Приятно было наблюдать, с каким изяществом придворные актеры ломали свои лопаты, черенки которых были изготовлены из тонких, украшенных лентами, тростинок, как красиво рвали венки, как трогательно звучала музыка. На этот раз представление удалось, решил царь. Танцоры впечатляюще изобразили бурную страсть, ропот и возмущение, охватившие богов-труженников. Их следует наградить.

Чтец с горечью в голосе объявил, а лицедей, изображавший Эллиля, обмякнув лицом, изобразил страх, испытанный богом, повелителем всего, что находится между небом и мировым океаном, на котором плавает твердь.

Нуску, советник, открыл уста,
Так говорит воителю Эллилю:
«Господин мой, что это лик твой бледен?
Почему ты сынов своих боишься?
Позови, и пусть опустится Ану,
Пусть Эйа предстанет перед тобой».
…Память охотно откликнулась на зов былого. Тот первый разговор повзрослевшего наследника с царем состоялся после падения Ашшура. Кажется, на третий или четвертый день после свадьбы, после оргии и раздачи подарков, принесения жертв богам Вавилона и обряда почитания духа огня Арты, совершенном магами[316] в мидийском лагере, где побратались кровью брат Амтиду Астиаг и Навуходоносор. Случилось это в поздних сумерках, в палатке Набополасара, когда отец как обычно перед сном погрузился в сосредоточенное молчание, принялся перебирать четки, шевелить губами, а то и бормотать что-то про себя. Кудурру, с детских лет вынужденный частенько составлять отцу компанию в подобных, предшествующих завершению дня бдениях, тоже замер, готовый наконец потребовать причитающуюся ему долю власти.

Трудно сказать, молился в эти минуты старик-халдей или по-дружески общался с богами, наградивших его царством? А может, раздумывал над какими-то насущными государственными вопросами, чтобы потом с помощью внутренностей жертвенных животных получить подтверждение своим решениям? Или попросту отдыхал от дневной суеты?..

Кто знает?..

Отец до самой кончины не стеснялся в присутствии старшего сына сидеть на скрещенных ногах. Долгое время он и за сражениями наблюдал в той же позе. Устраивался на войсковом барабане, подтягивал под себя пятки и, тыкая пальцем то в одну, то в другую сторону, в того или иного начальника, начинал отдавать приказания. Только после того, как ему было позволено коснуться руки Бела-Мардука и он был награжден царственностью, на людях начал застывать по стойке смирно — видно, его приятель и ближайший советник, прорицатель Мардук-Ишкуни намекнул, что повелителю Вавилона не подобает в присутствие сановников сидеть на пятках. Следует отыскать более подходящую для занесения в анналы позу. В домашней же обстановке, среди своих, даже на троне, Набополасар, заметно постаревший после взятия Ашшура и заключения союза с мидянами, устраивался по привычке, при этом еще полулежа облокачивался на один из подлокотников.

Отбормотав, отец поинтересовался у сына, пришлась ли ему по нраву Амтиду? Какая она хозяйка, правда ли, что любит скакать на коне, и как теперь он, Навуходоносор, поступит с этим пристрастием? Стоит ли разрешать супруге наследника престола сидеть на людях, раздвинув ноги?

Сын ответил, что хозяйка она, по-видимому, будет хорошая, честь семьи не уронит, а насчет прогулок верхом это очень способствует здоровью. Кроме того, честь семьи более поддерживается славой мужа, чем добродетелями жены, вот почему он просит присвоить ему звание военачальника-луббутума и выделить под его начало крупный отряд.

Выслушав Навуходоносора, старик пожал плечами и ответил, что такое серьезное государственное дело, как наделение наследника полномочиями военачальника нельзя решать без совета с богами. Он тут же вызвал Мардук-Ишкуни и приказал подобрать благоприятный день для гадания по поводу просьбы царевича.

Навуходоносор едва сумел сдержать гнев — сказалась, по-видимому, отцовская выучка. Он поблагодарил царя и, получив разрешение, вышел из шатра. В сердцах выложил все Амтиду: и что Набополасар до сих пор считает его несмышленышем, и что всем известно, как он обращается со знамениями богов, что к старости он совсем обленился и его знаменитая осторожность теперь сродни самой беззубой нерешительности…

Действительно, то, как Набополасар относился к гаданиям на внутренностях и предостережениям звезд, то есть, к самым недвусмысленным откровениям, которыми боги делились с людьми, — вызывало оторопь. Если Набополасар вбивал что-то в башку, он заставлял своих прорицателей повторять и повторять гадания, жрецов получше вглядываться в ночное небо и тщательнее считать ход светил. Если и в следующий раз гадания не приносили известного только ему, царю Вавилона, результата, он отсылал гонца в Эсагилу и требовал от главных жрецов-сангу проверить чистоту подачи запроса небесам. В этом смысле он шел по пути прежних ассирийских владык, которые разделяли приближенных к трону жрецов на группы, рассаживали по отдельным помещениям и требовали представлять независимые друг от друга ответы. Только в том случае, когда предсказания сходились по большинству пунктов, властители Ашшура принимали советы богов к действию. В противном случае участь несчастных гадателей была незавидной… Время от времени некоторые владыки Аккада и Ассирии позволяли себе публично усомниться в достоверности испытания судьбы по внутренностям жертвенного ягненка или при швырянии дощечек, однако подобных святотатцев боги быстро приводили в чувство. Набополасар не позволял себе открыто усомниться в истинности того или иного прорицания, результата он достигал не мытьем, а катанием. То обряд был совершен не вполне с требованиями традиции, то наблюдение и считка звезд произведена без надлежащей аккуратности. В конце концов, он добивался подтверждения своего, уже принятого после долгих вечерних размышлений решения, и никому не дано было знать, что именно замыслил в сумерках этот царь, «ничей сын, которого в малости его призвал на царство Мардук…» так прибеднялся он в своих надписях на скалах и закладных плитах, укладываемых в основание храмов и башен. Он молчит и молчит, объяснил жене Навуходоносор, бормочет что-то и перебирает четки. Как тут уцепишься за богатую извилинами мысль этого мужика…

— А ты попытайся, — посоветовала Амтиду.

Навуходоносор вздрогнул, услышав исступленный, полный горечи выкрик чтеца — так верховные боги, собравшиеся в доме Эллиля, восприняли известие о непослушании собратьев-труженников.

Отчего Игиги врата окружили?
Кто зачинщик этого бунта?
Кто из них призывал к нападенью?
Кто столкнул сраженье и битву?…
Световой столб, падавший на царский трон из отверстия в крыше, между тем отодвинулся в сторону, лег на Набонида и сыновей — высветил лица преемников Навуходоносора. Из сумеречной, надвинувшейся после яркого солнечного света тени, царь с усмешкой наблюдал за ними. Никто из них до сих пор не посмел явиться к нему и заявить о своих правах на власть. Орудуют исподтишка, чужими руками и прежде всего Нитокрис, которая спит и видит, как бы добыть трон для своего маленького Валтасара.

Как быстро меняются времена…

Получив отказ отца, сославшегося на волю богов, Навуходоносор, одетый в печаль, словно в одежду, занялся тяжелейшей умственной работой. Некоторое время он еще ходил в лучниках, потом отец вывел его из состава линейного отряда и вплоть до падения Ниневии Кудурру служил при Набополасаре кем-то вроде посыльного. Времени свободного было много, тогда-то, приметив некую необычность в луке брата Амтиду, наследника Мидии Астиага, с которым он вскоре после братания сошелся накоротко, Навуходоносор додумался, а Бел-Ибни поддержал его догадку об увеличении гибкости лука, если сделать его составным, а место соединения укрепить железной пластиной. Превышающая все другие луки дальнобойность нового оружия потянула за собой размышления, как получше использовать такое важное преимущество… Затем встал вопрос о боевых порядках пехоты. Скоро ему и его отборным выпал случай вступить в рукопашную схватку с ассирийскими воинами. Испытание было жутким — в армиях того времени в тяжелую, одетую в панцири пехоту сопляков лет до двадцати пяти не допускали. Собственно боевое столкновение той поры после смешения рядов противоборствующих сторон разбивалось на отдельные поединки, в которых никто никого не щадил. Правил тоже не существовало — рубились изо всех сил, секли по незащищенным местам. После подобных схваток на поле боя оставалось кровавое месиво из отрубленных рук, ног, раскатившихся голов, лишенных всякой привлекательности тел с распоротыми животами и выпавшими внутренностями. В такую мясорубку нельзя было пускать молокососов, хлипких юнцов и тщедушных грамотеев-писцов. Сражения той поры выигрывали привычные к труду и тяготам крестьяне или наемники, чей жизненный удел был добывать себе пропитание оружием.

Первый же удар тяжелого меча Кудурру удалось отразить — лезвие только скользнуло по шлему, но и этого хватило, чтобы в голове загудело, забухала кровь в висках. Луки уже были отброшены, началась рубка. Ассириец, вставший напротив него, был легко ранен. Чем его можно было взять? Спасло царевича то, что после первого натиска он не потерял голову. Заметив кровь на левой руке, в которой вражеский воин держал щит, Навуходоносор смекнул, что ему надо продержаться несколько минут, не дать противнику возможности сблизиться, обессилить его, однако попробуйте унять истеричное желание ответить ударом на удар, самому броситься в атаку, оглушить врага воплем. Шум и гомон над местом боя стоял немыслимый, все переплелось в сознании: визжание, крики «Мардук, спаси!», «подсоби, Ашшур!», мольбы, уханье, смех и рыдания, торжествующие выкрики. Это было самое трудное — сохранить хладнокровие. Тут его окриком поддержал Набузардан. Он прикрывал царевича со спины. Наконец Навуходоносор, прикусив до крови нижнюю губу, сдержал убийственный порыв и, оторвавшись от врага, сумел обойти его слева и достать лезвием его раненую руку. При следующем ударе меч со скрежетом скользнул по доспехам и впился в живую плоть ассирийского воина пониже локтя. Царевич рывком, с усилием рванул оружие на себя. В широкой резаной ране на мгновение обнажилась белая кость, следом обильно хлынула кровь. Ассириец невольно опустил щит, в глазах его мелькнул ужас, бородатое лицо побелело, и в следующее мгновение Навуходоносор, с холодком проникшим в сердце, не размышляя, как на занятии, сделал ложный замах, затем выпад и до половины вонзил меч в брюшину мужика. Тут же почувствовал, что лезвие не вытаскивается — то ли руки ослабли, то ли зацепился за что-то в живой полости.

Набузардан во весь голос закричал.

— Поворачивай! Шустрей поворачивай и рви на себя!..

Царевич послушался. В этот момент умирающий враг попытался на последнем взмахе достать Кудурру, однако резкого, сокрушающего удара не получилось. Юнцу наконец удалось вырвать меч, и ассирийский воин рухнул лицом в пыль. Крови из него вытекло море…

После того сражения Кудурру долго было не по себе. Как ни крути, а он вынужден был признать, что отец в чем-то прав, отказывая ему в командовании пусть даже небольшим отрядом. Боец, не понюхавший крови, вряд ли способен руководить людьми, но теперь-то после нескольких сражений Навуходоносор полагал, что он вправе рассчитывать хотя бы на тысячу воинов. Во время взятия Ниневии он едва не погиб — ему следовало поклониться в ножки Рахиму, который сначала помог ему перебраться через обширную лужу — тот прыгнул туда и подставил спину царевичу, затем прикрыл его щитом, когда на Навуходоносора напал коротконогий, необъятный в плечах защитник крепости.

Одолев смертельный ужас, заглянув в глаза смерти — что-то завораживающе-бессмысленное, улыбчиво-жуткое предстало перед Кудурру в тот миг, когда он после удара вражеского воина, оказался на земле, Навуходоносор почувствовал необыкновенный прилив сил. Жажда мщения душила его — с Ассирией должно быть покончено раз и навсегда. Эта парадигма не требовала обсуждения, и когда ему донесли, что Ашшурубалит вместе с частями царской стражи и отрядами отборных сумел вырваться из крепости и теперь спешно уходит вдоль берега Тигра на север, к Харрану, Навуходоносор тут же бросился в шатер к отцу.

Набополасар спокойно, даже с некоторым облегчением принял весть о прорыве Ашшурубалита.

— Боги, — заявил он Навуходоносору и поднял ложку, назидательно потряс ею в воздухе, — слишком долго закрывали глаза на жесткости Ашшура, слишком долго изливали на них свое благоволение, чтобы позволить нам враз раздавить волчье логово. Небеса хотят сохранить лицо и поэтому ставят нас перед новыми испытаниями. Что ж, мы примем вызов — с Ашшурубалитом необходимо покончить раз и навсегда. Но не сейчас…

— Их можно достать во время перехода к Харрану, — подсказал Навуходоносор. — Бросить в погоню скифов, мидийскую конницу. Отец, позволь, я возглавлю отряд?..

Они были в шатре одни — царь Вавилона завтракал. Хлебал крепко посоленную простоквашу, предложил сыну. Тот отрицательно, с некоторой даже излишней поспешностью, покачал головой. Набополасар невозмутимо пожал плечами и вновь зацепил ложкой ломоть густого скисшегося молока. Тогда Навуходоносор вдохновившись добавил.

— Они идут пешим шагом, у них нет скакунов… Мы настигнем их, отец!..

Наконец царь поднял голову, в упор взглянул на сына.

— Тебе лучше помалкивать, пока тебя не спросят, — он сделал паузу, затем нахмурившись добавил. — Ты молод и не по годам дерзок. Повторяю еще раз — прежде всего надо узнать волю богов. И дать возможность воинам переварить добычу. Тут мне донесли, что торги рабами в полном разгаре. Кроме того, если Ашшурубалит закрепится в Харране, это не так уж плохо, Нергал меня забодай.

— С какой стати? — удивился наследник.

— Скоро узнаешь, — хмыкнул Набополасар.

Он был великий хитрец и скрытник, его отец. Помнится, о заговоре маленький Кудурру узнал только в день переворота, проснувшись, когда теплые руки матери выхватили его из постели. «Веди себя достойно, — шепнула она первенцу, — теперь в Вавилоне правят наши люди». Свадьбу устроил, не удосужившись спросить мнения богов, даже гонца за предсказанием по звездам не послал в Вавилон, а теперь, когда вражье семя осыпается на удобренную почву, он вдруг начал очередной круг торговли с богами. Что он собирается выпрашивать у них? Право слово, иной раз отец напоминал сыну безродного попрошайку, который готов сколько угодно канючить у небожителей разрешение на то, чтобы поступить так, как ему вздумается.

Доложили о прибытии Киаксара и скифского царя.

— Пусть войдут, — распорядился Набополасар.

После коротких приветствий военачальники расположились вокруг походного стола, где еще стояла миска с недоеденной простоквашей. Набополасар предложил гостям отведать молочного, здорового помогающего просветлить душу после вчерашней попойки по случаю взятия Ниневии, хлебова. Киаксар решительно рубанул воздух ребром ладони.

— Наливай!

К нему присоединился и вождь скифов.

— А ты чего, зятек? — Киаксар похлопал царевича по плечу и добавил. На девку не обижайся. Амтиду еще принесет тебе во-от такого наследника. Он расставил руки во всю ширь, отчего будущий младенец должен быть родиться более, чем двухметрового роста.

Потом повелитель мидян обратился к царю Вавилона.

— Враг уходит, а с ним и часть нашей победы и добычи. Набополасар, ты — мудрый вождь, пора поднимать войско.

— Попробуй подними его, — усмехнулся вавилонянин. — Как мы сможем догнать Ашшурубалита с таким обозом?

Скиф подал голос. Был он светловолос, невысок, до сих пор пьян — ложку мимо рта проносил — глаза голубые, навыкате. От него жутко пахло пивом и мочой. «Северный варвар», — с некоторой неприязнью отметил про себя Навуходоносор.

— Мои всадники могут догнать их на марше, — заявил скиф. — Они будут беспокоить их до тех пор, пока не прибудут твои отряды, царь.

— У них нет добычи, — откликнулся Набополасар. — Твоим всадникам там нечем поживиться. Вряд ли они пожелают испытывать судьбу в сражении с отчаявшимися. Тебе должно быть известно, что лучше не связываться с теми, кто защищает свои жизни. Тем более с воинами Ашшура.

Наступила тишина, во время которой скифский вождь, по-видимому, раздумывал — может, стоит обидеться на замечание халдейского царя. С другой стороны, ему в самом деле не очень-то хотелось сниматься с места и тащить своих всадников к предгорьям, где беглецы будут искать укрытия. Старик Набополасар прав — там ловить нечего. Кроме того, поднять войско, не переварившее добычу, захваченную в Ниневии, погнать в бой воинов, не распродавших доставшихся по жребию пленников, не отдохнувших после утомительной резни, дело не простое. Если бы не настойчивость Киаксара, он бы и не подумал выходить из своей палатки. Сориться с мидийцем, доказавшим, что он в состоянии сокрушить любую твердыню, не хотелось. Что же касается нынешнего союзника Набополасара, то если ассирийцы в какой-то мере сохранят свои силы, выгоднее столкнуть их лоб в лоб с Вавилоном. Тем более, что бежавшие идут налегке и даром свои жизни не отдадут.

— Где они смогут найти убежище? — спросил Киаксар.

— В Харране, где же еще, — отозвался Набополасар.

— Поэтому ты и не желаешь преследовать воинов Ашшура? — Киаксар изломил бровь. — Харран принадлежит мне, ты предоставляешь моим воинам взять эту крепость штурмом?

— Нет, Киаксар. Я беру обязательство в союзе с тобой добить ассирийскую гадину в любом месте, куда она заползет зализывать раны, но прежде я хотел бы узнать волю богов.

— Так зачем же позволять ей заползать за неприступные стены, когда мы можем раздавить ее в чистом поле! — воскликнул Навуходоносор.

Это был первый раз, когда он, не получив разрешения отца, посмел подать голос на совете вождей. Даже ответа Киаксара не дождался!

— Набополасар, твой наследник прав, — откликнулся повелитель мидян, словно не заметив промашки молодого халдея. — Наша конница сможет настигнуть их и задержать до подхода главных сил.

— Мы можем посадить на колесницы пеших воинов и доставить их к переправам, — сказал ободренный Навуходоносор.

Наступила тишина.

— Я не вправе приказывать тебе, Киаксар, но этого юнца я должен поставить на место, — наконец ответил долго молчавший Набополасар. — Я тебя предупреждал, что ты должен помалкивать, пока тебя не спросят? — обратился он к сыну.

— Да, повелитель.

— Тогда покинь совет!..

Навуходоносор скорым шагом вышел из большого шатра, добрался до коновязи, вскочил на коня и промчался до своей палатки. Здесь было пусто Амтиду не смогла сопровождать его во время похода на Ниневию, она была оставлена в Вавилоне отдыхать после родов. Жены отчаянно не хватало, не с кем посоветоваться, не с кем унять гнев! Может вызвать Шару, пусть пришлет девку? Поможет ли?

Кудурру присел на походную кровать, задумался. Отец прав — поднять армию и без промедления двинуться в погоню, когда воины обременены добычей и обозы растянутся на несколько беру, задача трудная, но и идти на поводу у солдат нельзя. Или может, разгадка в другом? В мидянах и поведении Киаксара, теперь напрочь освободившегося от страха перед Ашшуром, чьи воины двести лет топтали его землю? Согласно раздела, проведенного между тестем и царем Вавилона, Харран и земли к северу от среднего течения Тигра и Евфрата отходили к мидянам. Договор был скреплен братством по оружию. Братство братством, но очевидно, что отец не желает рисковать и ждет не дождется, когда мидяне вернутся в родные горы. Нет, что-то в этих рассуждениях не то… Была бы рядом Амтиду, ее возмутило бы подобное недоверие к союзнику. Так, пройдемся еще раз. Пустить волка в овчарню легко, это несомненно, трудно выгнать его. Армия халдеев во время похода к Ниневии и так оторвалась от своих баз, а преследование Ашшурубалита, удиравшего вверх по Евфрату вконец измотает халдейское войско. Как в таких условиях поведет себя Киаксар? Хорошо, если союзники добьются победы, а если их постигнет неудача. На ком они выместят горечь печени? Опять нескладуха, не в мидянах дело. В чем же, Нергал меня обними?

Боги великие, милосердные!..

Конечно, в скифах! В этих разбойниках!..

Вот кого следует опасаться в первую очередь! Они теперь будут кругами ходить вокруг царя Вавилонии, чтобы тот нанял их. Казна у царя Вавилона теперь богатая… Все, что он мысленно приписывал мидянам, может случиться, если халдеи второпях бросятся преследовать Ашшурубалита. В этом случае при любом исходе штурма Харрана единственными победителями останутся скифы, и тогда может вновь начаться нашествие. Стоит только им свистнуть, и со стороны Кавказских гор повалят кибитки, стада, женщины, дети. Так и покатятся ордой по нашим пределам. Вот почему и Киаксар призывает нас поспешить на Харран, вот почему медлит отец. Ждет, когда терпение у скифов лопнет и они уйдут в северные степи. Только потом можно идти против Ашшурубалита. Конечно, отдельные отряды из состава кочевников можно и нанять, исключительно выборочно, и при полной уверенности, что в любом случае мы не распахнем ворота северным варварам. Ашшурубалит никуда не уйдет, дух его сломлен. Единственное, что его может спасти — это поддержка союзников.

Разве в нынешнем безнадежном положении ему удастся найти союзников? Какой безумец решится оказать помощь тем, кто мучил их в течение стольких лет?

Вечером, в царском шатре, дождавшись угрюмого, вопросительного «Ну?..», он сразу выложил отцу свои соображения, какой линии следует придерживаться в войне, исход которой можно считать предрешенным.

— Рад, что ты осознал меру опасности, связанную с коварством кочевников. А насчет друзей, которые могли бы помочь Ашшурубалиту, такие безумцы найдутся. Они уже зашевелились. Здесь, в горах, возле озера Ван… Урартам кость в горле победа Киаксара. Эти меня не тревожат, этих мы разнесем в пух и прах. Другое дело, эти птицеглавцы — там, у большой реки… Надо быть готовыми к встрече с ними, — и, заметив нескрываемое удивление на лице сына, Набополасар добавил. — С египтянами…

Глава 6

Два года халдейское войско во главе с Набополасаром кружило возле мощной горной крепости, какой являлся в ту пору Харран. Стратегическое значение этого пункта и в особенности расположенного неподалеку Каркемиша было исключительно велико. Оба города держали под наблюдением переправы на Евфрате, через которые шли важнейшие торговые пути, связывавшие Вавилонию, Мидию и иранский Элам с Верхним и Нижним Арамом, как в ту пору называли Сирию, прибрежными городами Финикии (откуда местные купцы отправлялись на побережье Африки, в Карфаген, в Италию и далее в Тартес, расположенный на берегу Мирового океана. Те края были обильны оловом), с Египтом и государствами Малой Азии — Лидией, Фригией, Каппадокией, с побережьем Верхнего моря, где благоденствовали греческие колонии. Кто владел Харраном и Каркемишем, тот имел возможность влиять на всю мировую торговлю, тот богател, крепко вставал на ноги, тот был в состоянии начать продвижение в любую часть света. Прежде всего по всему вееру направлений северной полуокружности — от Киликии, что в Малой Азии, и до восточных отрогов Кавказа, обрывавшихся в Каспийское море узкой полоской земли, ведущей в северные степи. На восход — в сторону Ману, Мидии, Элама. На юг, в направление богатейших городов Арама — Хамата, Дамаска, Арвада, Иерусалима, также прибрежных Библа, Сидона, Тира. Наконец, владеющий переправами через Евфрат получал доступ в Египет и далее вдоль великой реки в Нубию.

Каркемиш и Харран скрепляли зримую, исхоженную торговцами, воинами и мудрецами часть земной тверди в единое целое.

Полтора года потребовалось Набополасару, чтобы усмирить исконные ассирийские провинции Рассапу и Насибину, расположенные к северо — востоку от Ниневии на полпути к Харрану. Киаксар, отправившийся домой, в Мидию, тем временем начал воевать страну Ману и урартов. Предвидение Набополасара сбылось — горцы, прятавшиеся возле озера Ван и Урмия, вступили в контакт с Ашшурубалитом. Возвышения Вавилона и особенно Мидии они страшились более, чем угрозы со стороны разгромленных ассирийцев.

В мае шестнадцатого года царствования (610 год до н. э.) правитель Вавилонии, объединившись с мидянами, двинулся прямо на Харран и, обогнув его могучие укрепления, взял в его тылу крепость Руггулити, тем самым отрезав Ашшурубалита от новоявленных союзников, явившихся с берегов Большой реки, называемой Нил. Обе стороны старательно избегали решительного сражения. Ашшурубалит, провозгласивший себя царем Ассирии, что само по себе было неслыханной дерзостью и требовало скорейшего наказания, вместе с египетским корпусом, присланным фараоном Псамметихом, укрылся в стенах города. В ноябре к халдейскому войску присоединился большой отряд скифов, и при приближении соединенной армии новоявленный правитель Ашшура оставил Харран, перебрался на правый берег Евфрата и принялся искать счастья в окрестностях Каркемиша. В марте Набополасар, оставив в Харране усиленный гарнизон, распустил союзные отряды, а сам с войском возвратился в Страну.[317]

Весна и лето семнадцатого года правления отца (609 г. до н. э.) навсегда запомнились Навуходоносору сумятицей, царившей в Вавилоне после того, как сразу после новогодних торжеств в месяце нисанну и очередного возложения на правителя Страны знаков царственности, с ним случился удар. Неделю отцу пускали кровь, врачи поили его травами, заклинатели не отходили от постели, и по милости богов уже к исходу месяца аяру старик вновь обрел речь и ясность мысли. Кудурру тоже в ту пору досталось от судьбы — с началом года несчастья посыпались на него одно за другим. Вслед за первой дочерью, несколько лет назад ушедшей Страну без Возврата, во время сбора урожая ячменя его с Амтиду покинул и второй ребенок. Жена места себе не могла найти от горя. В середине весны сразу после того, как околел от старости верный Зак, пришло известие, что новый фараон Египта, молоденький, мечтающий о славе Нехао собрал огромную — более сотни тысяч «черноголовых» — армию и двинулся на север, чтобы уже не малочисленным экспедиционным корпусом, а всей мощью Мусри поддержать нового ассирийского царька и железной пятой встать в Палестине и Сирии вплоть до Евфрата — предмостных землях, охранявшей доступ в долину Нила. Еще через неделю гонцы принесли весть, что царь Иудеи Иосия решил задержать выдвижение египтян в долину реки Оронт и далее к Каркемишу и выступил против него под Мегиддо. Наступавшие египетские колонны смяли малочисленное иудейское войско. Иосия был сражен стрелой, трон Иудеи был передан Иоахазу.

Ободренный поддержкой зашевелился и Ашшурубалит. Его войско вместе с посланными египтянами подкреплениями, переправилось через реку и, разгромив вавилонские гарнизоны, оставленные в опорных пунктах на левом берегу Евфрата, осадило Харран. Замысел ассирийцев был понятен — государственный совет в Вавилоне, собранный выздоравливающим Набополасаром, единогласно пришел к выводу, что египетский властитель и ассирийский узурпатор решили организовать сплошной фронт против Вавилона и Мидии, протянувшийся с юга на север и включающий в себя египтян, Иудею, города Сирии, остатки разгромленного Ашшура, страну урартов, а также Лидию, вроде бы соблюдающую нейтралитет, но подпиравшую вражеский фронт с запада.

Коалиция вырисовывалась грозная. Война на глазах превращалась в мировую, и это в такие дни, когда в душе Кудурру комком сплелись печаль, упадок сил, тревога за отца и одновременно гнев, душивший наследника всякий раз, когда Набополасар отказывал ему в просьбе возглавить войско. С приходом нового — семнадцатого — года царствования прежняя разумная неспешность царя на глазах превращалась в нерешительность, знаменитые осторожность и предусмотрительность в откровенную робость, в нежелание рисковать. За время болезни отец заметно обрюзг, потерял прежнюю подвижность, вечерние бдения теперь начинались после полудня. Все хлопоты по подготовке нового похода на север легли на плечи Навуходоносора. С раннего утра он кружил по городу и его окрестностям: посещал мастерские, где изготавливались боевые колесницы, заглядывал в кузни и на войсковые склады в соседней Борсиппе, Хаббане и Агаде; проверял списки горожан, лично осматривал призывников, обязанных вступить в армию, пытаясь выявить тех, кого лукаво наняли за деньги и кто был неспособен носить оружие — таких было достаточно; изучал платежные ведомости, писанные на коже, удостоверявшие доставку оговоренного оружия и припасов, под вечер посещал военный лагерь на канале Куфу, где ежедневно, к моменту посещения наследника, устраивались стрельбы из луков, бега на боевых колесницах и военные игры.

По вечерам, перед заходом солнца Кудурру возвращался во дворец, поднимался к себе и не с силах избавиться с гнетущим ощущением бесполезности усилий, которое неизменно преследовало его на протяжении всей весны, устраивался на крыше своих апартаментов. После смерти второй дочери Кудурру сам не заметил, как пристрастился на исходе дня посидеть в одиночестве, помолиться Мардуку, спросить совета, поделиться с ним горестями. Время было смутное, перспективы туманны. Имевший привычку во всем доходить до сути, Навуходоносор не мог понять, почему отец медлит с объявлением плана войны. Не только предстоящей кампании, а всего противоборства, развернувшегося в верхнем течении Евфрата, в самой сердцевине земной тверди… Как он намечает добиться победы? С помощью каких мер?.. Или халдейское войско, как и прежде будет ходить кругами вокруг Харрана? Город будет переходить из рук в руки — и что в итоге? Положение стабилизируется, это будет на руку Нехао и Ашшурубалиту. Они в конце концов смогут перехватить инициативу, с боем добытую халдеями во время штурма Ниневии. Понятно, что первым делом необходимо обрубить связи между ассирийцами и урартами, но что потом? Отец так и не давал ясного ответа на этот вопрос. О генеральном сражении, которое могло бы разрубить узел — причем, именно теперь, в ближайшее время, которое отпустили халдейской династии боги, — он и не заикался. Набополасар соглашался с тем, что краеугольным камнем войны должно стать взятие Каркемиша, но из его редких замечаний Кудурру сделал вывод, что добиться этого отец намерен прежней тактикой выдавливания врага с захваченных территорий. Это была пагубная, попахивающая застоявшейся болотной тиной идея. Вообще, в ту пору в Вавилоне во всем ощущалась некая заторможенность, нежелание действовать… Душевная ленца, словно зараза, поразила жителей и саму армию. Некому их было встряхнуть?.. Сколько раз он просил отца доверить ему руководством походом, излагал свои соображения насчет взятия Каркемиша, однако дряхлеющий царь отмахивался или отмалчивался.

Пустое…

Вот о чем вечерами вопрошал Навуходоносор Владыку крепкого, пекущегося обо всех — доколе может продолжаться странное оцепенение в верхах государства? Как разбудить отца, вернуть ему энергию, пробудить в нем прежнюю ярость против врага. Небеса благожелательно посматривали на него, солнце-Шамаш с последними лучами посылало привет, но знамения не было. Даже полеты птиц над священным городом не баловали намеками, ясным и определенным ответом — по крайней мере, его Бел-Ибни только руками разводил. Когда негодование отпускало, когда душа пропитавшись неземным сумеречным светом, успокаивалась, странные откровения начинали посещать наследника. Они являлись сами собой. Не часто… Мерещилось что-то таинственное… Открывалась дали — трудно сказать, небесные, неземные. Запредельные… но всегда удивляюще-живописные. В общем и целом картинки были привычные, но всегда в них присутствовал некий выверт, какая-то ошарашивающая, таинственная изюминка. Чаще всего являлась любимая с детства морская ширь, пронизанная лучами заходящего солнца, присыпанная чудными, удивляющими глаза своей раскраской облачками. Порой открывался взгляд с высоты, может, с горной вершины или со ступенек святилища, воздвигнутого на верхней площадке зиккурата — простор внизу тогда был подернут клочьями тумана, в котором шевелилось, а иной раз и проглядывало что-то непонятное, пугающее душу. Случалось, и в преисподнюю мысленным взором проваливаться под дворцом было устроено подземелье, куда в момент полного угасания серпа Луны-Сина, вынужден был спускаться царь Вавилона, чтобы борьбой с духами тьмы, а затем совокуплением с супругой, воплощением Инанны, богини-матери, богини-девы, возродить бога к жизни. В одно из темных закоулков, въявь привидевшемуся ему в такой момент, и постучалось решение. Кто-то — то ли Мардук с небес, то ли Нергал из преисподней — шепнул на ухо: пора дерзнуть!

Час пробил!..

От этой мысли Навуходоносора бросила в жар — лицо буквально опалило. Поднять руку на отца? На бога?

Ты попробуй… Шепоток стал отчетливее — кровь людская, что водица… Царская не гуще… Он же оставил тебя в заложниках, когда ты был несмышленышем. Теперь пришел его черед. Так было и так будет, отмирающей ветви помоги засохнуть, дай жизнь молодому побегу. Взвесь — жизнь одного или судьба династии, города, родного племени. Жалко старика? Это пустое… Взвесь…

Кудурру невольно вскочил, забегал по крыше. Глянул на вызвездившееся к тому часу небо, потер глаза. Срочно вызвал к себе Бел-Ибни, приказал спустя несколько минут выбравшемуся на крышу уману[318] отыскать на мрачном куполе Неберу.

Писец поклонился царевичу.

— Господин, еще не пришел час дому Владыке мира. Он выглянет позже, в той стороне… — Бел-Ибни указал рукой в сторону поблескивающей в свете факелов реки.

— Может, это был Нергал?.. — задумчиво, обращаясь к пространству, спросил Навуходоносор.

— О чем ты, господин, — удивился ученый. — Ниндар уже давно плывет в небе. Вон его пылающее око…[319]

— Хорошо, — кивнул царевич. — Ты свободен.

С той поры Навуходоносор отделаться не мог от посетившего его бредового откровения. Уж не Ахриман ли, которым часто пугала мужа Амтиду, нашептал ему на ухо гнусный совет? Хотел было поделиться нахлынувшим с женой, однако вовремя одумался — нагружать упавшую духом после смерти второго ребенка женщину государственными вопросами, искушением впасть в грех, было жестоко. С этим он должен справиться сам! Мардук, ожидая решения, по ночам в упор глядел на него. Боги, толпящиеся на небе возле его дворца, с тем же жадным интересом следили за наследником — ну-ка, ну-ка?.. Задачка была непростая. На сообразительность… Спустя несколько дней, трезво взвесив все обстоятельства, Кудурру пришел к выводу, что всякая попытка причинить вред отцу, тем более его смерть, исключалась напрочь, и не только потому, что ему был дорог этот лысый, теперь помалкивающий старик, когда-то с остервенением таскавший его за уши. Дорог?!. При этом воспоминании опять накатила ненависть — этот старикашка не задумываясь предал его маленького! Бросил на заклание жену, усыновленного племянника. Оставил всю родню, неспособную носить оружие…

Навуходоносор осадил себя — почему не задумываясь? Зная отца — это был примерный, даже суровый семьянин — он вынужден был признать, подобное решение нелегко далось Набополасару. В первый раз он почувствовал, каким невыносимым порой бывает бремя власти. Оно только чуть коснулось плеч, а ожгло так, что от боли и отчаяния хотелось кричать, как раненый дикий онагр.

Не оправданий искал Кудурру, не уклончивых объяснений своего малодушия или наоборот доказательств необходимости поступить кроваво. Он пытался найти ответ с помощью разума, не поддаваясь чувствам, ложно понятой традиции, чьим-то шепоткам. Вот в чем заключался символ веры — царевич давным-давно утвердился в мысли, что вечный источник света Мардук требует от него сознательности, выбора, основанного на убеждении. Или об этом как раз говорил Ахуро-Мазда?.. Какая разница! Разум как раз и подсказывал, что не в назывании заключается истина и величие, да простит меня животворящий и милосердный Мардук.

С этой точки зрения даже успешный заговор не решит всех проблем, стоявших перед наследником. Авторитет отца в войске настолько высок, что бунта не миновать. Тогда зачем начинать смуту? И в городе позиции старого царя неколебимы. Отстранить его от власти и отправить в почетную ссылку? Без посягательства на жизнь? Глупо… Но и оставлять дела в нынешнем положении недопустимо. У него, у Навуходоносора, есть четкий план действий, в котором учтены все тонкости, намечены цели, рассчитаны средства, однако отец даже не желает выслушать его. Когда же наследник во время вечерних бдений начинал настаивать, отец просто выставлял его из комнаты.

Ответьте, боги, как поступить?

Пришлось на время затаиться. Как-то во время тихого часа Навуходоносор поинтересовался у выздоравливающего отца — что толкнуло иудейского царя Иосию на безумный поступок? Не свихнулся ли он, пытаясь с немногочисленным войском встать на пути орды египтян?

Они были одни в просторной палате, где отец обычно собирал заседания государственного и военного совета. Набополасар, окончательно облысевший за время болезни, был явно удовлетворен вопросом.

— Нет, Иосия безумен не более, чем любой иудей, уверовавший во всеединого и всеобъятного Бога, — откликнулся старик. — Что это за упование, на которое они уповают? Это сказки, пустые слова, для войны нужны совет и сила. Пагубная страсть, она кого угодно может довести до беды. Я знаю, это сказки твоей Амтиду не дают тебе покоя. О вечном свете и воздаянии за грехи, так, что ли?… Советую тебе держаться старины. Нам ли, царям, рассуждать о том, кто создал мир, каково истинное имя бога и что есть добро и зло?! Волей Мардука мы призваны — вот и все тут!.. Кого-то наказываем, а кого-то благодетельствуем, исходя из предписанных божественными предками правил. Стоит правителю начать действовать по собственной прихоти, либо уверовать в сумасбродные проповеди нищих пророков, он рискует потерять мерило. Что этот «учитель» из Арианы Заратуштра, о котором мне столько раз талдычил Киаксар, что безумцы из Палестины — все одно! Они смеют утверждать, что люди вольны сами решить, какой путь выбрать — праведника или грешника. Расплата ждет в конце… Божий суд будет расплатой. Тогда выходит, что служба государству еще не есть служение истине, а это недопустимая крамола. Не сметь так рассуждать! Еще более опасна мысль, что властитель тоже подвластен посмертному суду…

Отец помолчал, недовольно бормотнул что-то про себя, затем уже более спокойно договорил.

— Не думай, Кудурру, о пустяках, держись реального. Это значит, иметь хорошее войско и много золота. В них слава и безопасность государства. Полагаешь, ты один такой умник, который клюнул на приманку шарлатанов, возвещающих, как они уверяют, истину? Поинтересуйся у своего Бел-Ибни насчет судьбы древнего правителя Мусри. Звали его, как утверждают наши писцы, Аменхотеп, был он четвертым Аменхотепом. Правление его случилось чуть более двадцати поколений назад, в ту пору у нас в Вавилоне хозяйничали касситы. Этот властитель поддался обольщению чужеземца по имени Иосиф. Этот красавчик сумел разгадать его сон и напророчил двенадцать тучных лет и двенадцать тощих лет. Фараон возомнил, что этого достаточно, чтобы играть с богами, как с глиняными бирюльками — свергать одних, утверждать других… Вбил в башку, что главный завет властителя — следовать истине, а не духу и букве закона и требованию обычая. Он заставил подданных — тех, кто в поте лица возделывает поле, корчится над гончарным кругом, охраняет границы и просит помощи у родных с детства богов, — поклоняться солнечному диску как единому божеству, вобравшему в себя все невидимое, запредельное…

Были и у нас в Аккаде подобные попытки. Например, недоброй памяти царь Ашшура Адеднари тоже решил свести почитание богов к одному имени. Поинтересуйся у Бел-Ибни, чем кончилась эта история. Что же касается Иосии…

Вновь старик сделал паузу, кликнул слуг, приказал зажечь факелы. Только не густо… Когда дребезжащий свет смолистых, пропитанных наптой палок затрепетал в зале, отразил наступление тьмы, он повторил.

— Что же касается Иосии… Трудно сказать… Может, поддался гордыне и возомнил, что ему ведома воля небес, а это заблуждение, граничащее со святотатством. Он, должно быть, решил, что кумир Палестины по имени Яхве именно его выбрал, чтобы воздать по заслугам ассирийской волчице и наказать ее божьим судом. Мне так думается, он рассчитывал на помощь соседей, но эти сирийские прихлебатели больше всего в жизни боятся ошибиться, вот почему они научились хорошо считать. Я к тому говорю, чтобы ты был готов к предательству иудеев и подлости сирийских князей. Вторые будут покорны, пока ты в силе, пути первых неисповедимы. Печалит, что Палестина — область не менее важная, чем верховьяЕвфрата. Владеющий этими двумя землями, владеет серединой тверди. Имей это в виду…

— Но наши рассказы о сотворении мира и деяниях богов еще более похожи на сказки… — после долгой паузы, испытывая внутренний страх, вплоть до холодка в груди, откликнулся Кудурру.

К счастью, отец не вспылил, не приказал покинуть помещение. Молчал долго, многозначительно, изредка вздыхал, покрякивал, покачивал головой. Наконец ответил.

— Скоро я отправлюсь к Эрешкигаль,[320] в Страну без Возврата. Там и поинтересуюсь, как на самом деле устроен мир и кто в нем верховодит? Как его имя и зачем боги переложили на наши плечи свои заботы? Зачем наградили нас душой и лишили бессмертия? Ныне же меня куда более волнует, устоит ли наш гарнизон в Харране во время осады, которую непременно начнет Нехао. Послушай, сын, мне не дожить до победы…

Кудурру, сидевший у окна, невольно, протестующе всплеснул руками, однако отец жестом перебил его.

— Зачем лукавить, я сделал все, чтобы ты сумел защитить трон. Он дорого мне дался. У меня не было отца, его убили воины Ашшура, когда мне было восемь годков… Они сожгли его заживо… Я стоял рядом и смотрел. Отцом мне стал Мардук. По его совету я не баловал тебя, старался, чтобы ты сам одолел тяготы, которые боги без меры накладывают на плечи смертных. Вот что я хочу сказать… Любимое развлечение небожителей — это смущать души черноголовых подобными вопросами, сеять в их головах сомнения, внушать гордыню, жадность, подлость и коварные намерения. Поддавшегося на подобные мысли они наказывают больнее всего… Гибелью отца в огне, смертью маленьких детей… Они милосердны и в то же время жестоки. Ты полюбился Мардуку, но это совсем не значит, что ты можешь презирать других богов. Вера скрепляет народ, справедливость его возвышает, и в этом деле важен каждый кирпичик. Вынь его — все зданье рассыплется.

* * *
Откуда-то издали ручьистым, вопрошающим голосом чтеца, что-то талдычившего о мудрости богов, в сознание проникла явь. Прояснились лица придворных, наблюдающих за мистерией, разыгрываемой в тронном зале.

Ану уста раскрыл,
Так говорит богам, своим братьям:
«За что мы к ним питаем злобу?
Их труд тяжел, непомерны невзгоды.
Каждый день они носят корзины,
Горьки их плачи, стенанья мы слышим.
Пусть создаст праматерь род человеков,
Бремя богов на них возложим.
Пусть несет человек иго божье!»
Кликнули богиню, позвали
Повитуху богов, мудрейшую Мами.
«О праматерь, сотвори человека!
Да несет он бремя!
Да примет труды, что Эллиль назначил!
Корзины земли носить человеку!»
Навуходоносор прищурившись оглядел возможных преемников, сидящих возле трона. Полководец Нериглиссар время от времени позевывал. Его сынок Лабаши-Мардук, в первый раз допущенный в царский дворец и удостоенный чести лицезреть праздничную мистерию, устраиваемую во дворце, стоял возле деда и не отрываясь следил за происходящим. Скептически хмурился старший сын царя Амель-Мардук, тайно уверовавший в Яхве и в то же время до сих пор не нашедший в себе смелости прямо заявить отцу о недопустимости почитания кумиров повапленных.[321] Вот в чем загадка — обладая истиной в душе, он, не колеблясь, когда наступит его срок сесть на троне, поклонится кумиру, лизнет его выкрашенную золотой краской руку, во весь голос провозгласит великим. С каменным лицом взирал на происходящее Набонид, верный пес, соратник, умнейшая голова… Он первым одобрил и поддержал тайный замысел Навуходоносора, направленный против царя. Это понятно — после взятия Харрана, откуда Набонид был родом, именно Набополасар отдал приказ о разграблении города и храма бога Луны Сина Эхулхул.

Амтиду была второй, кто узнал об окончательном решении Навуходоносора. Царевич, не жалевший усилий, чтобы вернуть любимой женщине страсть к жизни, как-то поутру, всласть натешив ее, обмолвился, что на состоявшемся на днях военном совете был отвергнут его план проведения предстоящей кампании. Потом объяснил подробнее.

— Они решили держать оборону на рубеже Евфрата…

— Ты спорил? — спросила Амтиду.

— Да… Доказывал, что оборона левого берега не может являться самоцелью. Дело необходимо вести к захвату Каркемиша, только так можно прогнать Нехао в свои пределы. Промедление с решительным изгнанием египтян из Сирии и Палестины позволит им закрепиться на этих территориях.

Кудурру сделал паузу, вздохнул. Амтиду оперлась на локоть, склонилась над ним.

— Кто был против? Старики?.. — спросила она.

— Начальник царских боевых колесниц Нинурта-ах-иддин и другие дружки отца. Они назвали мое предложение «опрометчивым, оправдываемым исключительно молодостью наследника». Ах-иддин сразу сообразил, что взятие Каркемиша невозможно без генерального сражения, вот на это они без согласия отца решиться не могут. И вообще, теперь после взятия Ниневии, сражений они не одобряют — в какой-то беру, говорят, можно потерять все, что наработано за десять лет. Шамгур-Набу, начальник тяжелой пехоты, начал доказывать, что биться вдали от Вавилона с явно превосходящим нас по численности противником — дерзость, если не сказать, глупость.

Навуходоносор потянулся, закинул руки за голову, продолжил обиженным голосом.

— Да, это риск, говорю я, но одним только давлением нам не выжать египтян из прибрежных стран. Рано или поздно, на том или на этом берегу Евфрата, нам придется лоб в лоб столкнуться с врагом. К этому надо готовиться уже сейчас. Тактическое преимущество на нашей стороне — Нехао при подавляющем перевесе в силах до сих пор не сумел взять Харран, обороняемый Набузарданом. Неужели мы с таким опытным, сокрушившим Ашшур войском, не сумеем обеспечить стратегическое преимущество?.. Я спросил, они замолчали… Слова так и повисли в воздухе. Отец на заседании не высказался ни за, ни против, однако Шару сообщил, что правитель дал принципиальное согласие на оборону левого берега Евфрата, а штурм Каркемиша решил отнести на более позднее время и то только в том случае, если мы сумеем обеспечить заметный численный перевес. Это значит никогда…

Амтиду долго лежала молча, ноготочком почесывала плечо Кудурру, потом принялась выдавливать прыщики на теле мужа. Тот только ежился от удовольствия.

— Ты что-то надумал? — тихо спросила Амтиду.

— Да, и мне не обойтись без тебя.

— Это касается моего отца?

— И брата. Запомни, что следует говорить придворным — ты обратилась ко мне с просьбой разрешить отправить письмо в Экбатаны. Я отправлю Ушезуба и Подставь спину. Пусть этот проныра Ушезуб выведает, кого Киаксар намерен назначить командующим отрядами, высланными нам на подмогу. Вручишь Подставь спину золото из твоих запасов, так будет сохраннее. Оно потребуется им в Экбатанах.

Амтиду, навалившись на мужа объемистой грудью, припала к уху Кудурру.

— Ты хочешь, чтобы отец назначил Астиага?

— Да.

— Ты полагаешь, что вы вдвоем управитесь с Набополасаром?

— Почему вдвоем. Даром, что ли, я выступил на заседании совета. Больше половины командиров меня поддержали. Может, их смутило молчание отца, когда я объяснял свой замысел, но как бы то ни было слово не воробей. Я всегда смогу притянуть их к ответу за двоемыслие.

— А подождать нельзя?..

— Нет. Жизнь царя в руках судьбы. Никому неизвестно, сколько она еще поиграет ею, а время не ждет. Если мы в течение ближайших нескольких лет не одолеем Нехао, нам тогда действительно придется уйти в глухую оборону.

— Я боюсь… — призналась Амтиду.

— Я тоже… За тебя. За себя нет — отец поймет. У меня не осталось выбора, я должен защитить трон. Такое имя мне дали. Мудрый Набу поможет.

— Я с тобой. В случае чего нас сможет приютить мой отец.

— Нет, ласточка моя. Это тебя сможет приютить Киаксар, а мне в чужие земли хода нет.

— Ты будешь загадывать на удачу? Собирать прорицателей?..

Навуходоносор вздохнул.

— Я долго думал над этим… Нет, я не стану испытывать судьбу. Если Мардук и сын его Набу на моей стороне, то знамение ничего не решит. Кроме того, если я удалюсь для оракула, отец что-нибудь заподозрит.

— Это тяжкое бремя, — она поцеловала мужа в губы, шепнула вдогон. — Я с тобой.

____________________
Столб солнечного света лег на площадку, на которой лицедействовали лучшие мастера цеха дарителей зрелищ. Как раз в этот момент там появилась танцорка, изображавшая праматерь, мудрейшую Мами. Лицо ее было набелено, разноцветное одеяние с массивным золотым нагрудником скрывало телесный облик, на голове сияла корона. Чтец испытал новый подъем чувств и тоненьким, подбитым волнующей дрожью голосом возвестил ее слова, обращенные к сонму богов.

«Я не могу сотворить в одиночку,
Только с Эйа закончу работу,
Ибо только он освящает.
Пусть глины мне даст, и я исполню».
Следом обыденным, повествовательным баритончиком чтец произнес:
Эйа раскрыл уста,
Так говорит богам великим:
Следующие слова чтец произнес густым, сдобренным пивом басом:
«В первый же месяц, в день седьмой и пятнадцатый
Я совершу обряд очищения.
Один из богов да будет повергнут,[322]
И очистятся боги, в кровь окунувшись.
Из его плоти, в крови его
Намешает Мами глины!
Воистину божье и человечье соединятся,
Смешавшись в глине!
Чтобы вечно мы слыхали стуки сердца.
Пусть оживет разум во плоти бога…»
«…»
В первый же месяц, в день седьмой и пятнадцатый
Он совершил обряд очищения.
«Премудрого»-бога, имевшего разум
Ануннаки убили в своем собранье.
Из его тела на его крови
Намесила богиня Нинту глины,
Чтобы вечно слышали стуки сердца,
Разум живет во плоти бога.
Когда она замесила глину,
Позвала Ануннаков, богов великих,
Игиги, великие боги,
Слюной своей смочили глину,
Мами раскрыла уста:
«Вы приказали
Я совершила…
Я вас избавила от работы,
Ваши корзины дала человеку,
Сняла с вас ярмо, дала человеку!»
В этот момент по знаку распорядителя празднества на башнях городского дворца в честь решения совета богов, в прославление их мудрости и милосердия, призывно зазвучали трубы. Следом музыканты, рассаженные позади сценической площадки, заиграли, а певцы запели древний, времен царя Хаммурапи гимн «Владычица вышняя, мать милосердная, в сонме великих светил…». Когда же чтец принялся рассказывать о процессе изготовления людей, музыканты под грохот барабанов принялись исполнять: «Э'ллиль дал тебе величье». Боевая песня была не совсем подстать происходящему на возвышении, но глава цеха музыкантов и танцоров хорошо знал вкусы царя. Этот марш был одной из любимых мелодий Навуходоносора.

Глава 7

Как только в месяце ташриту соединенная армия халдеев и мидян приблизилась к Харрану, ассирийцы и египтяне сняли осаду крепости. Гарнизон Харрана под руководством Набузардана, состоявший в основном из отрядов молодых воинов, вооруженных новыми луками и освоившими новую тактику стрельбы, — оборонялся героически, выдержал несколько штурмов, нанес врагу серьезные потери. Тем самым Навуходоносор получил дополнительные козыри в борьбе за должность главнокомандующего, на которую также претендовали давние сподвижники отца. После соединения с корпусом мидян супруга царевича, сопровождавшая мужа, встретилась с братом и договорилась, что союзники поддержат требование молодого вавилонского царевича.

Ашшурубалит отступил к северу от Харрана в надежде обеспечить прочность северного фланга огромного фронта, организованного противостоящей мидянам и халдеям коалицией. Два года нескончаемых боев за перевалы на западе и наступление Киаксара на востоке, взятие мидянами расположенной у Ванского озера столицы горских племен Тушпы решили судьбу Урарту. Ассирийскому предводителю не оставалось ничего иного, как отступить, уйти за Евфрат и спрятаться под крылышком у египтян. Во время переправы Ашшурубалит погиб. Когда об этом стало известно в лагере, Набополасар обратился к ликующему войску с коротким воззванием. Оно гласило:

«Воины!.. Ассирийцев, с давних пор господствовавших над всеми народами и своим тяжким бременем наносивших ущерб народу Страны — я, слабый, смиренный, чтящий владыку владык, могучей силой богов Набу и Мардука, моих господ, отвратил от страны Аккад и сбросил их иго».

По приказу царя эти слова были выбиты на камне, который был водружен в Вавилоне возле ворот Иштар. Так оказалась закрытой последняя страница Ассирийской державы.

Получив известие о приближение союзного войска, большая часть передовых отрядов египтян тоже ушла на противоположный берег Евфрата. Дряхлеющий Набополасар по своему обыкновению неспешно, в течение полутора лет выжимал последние остатки вражеской армии на правый берег великой реки. Недопустимо долго в ставке царя дискутировался вопрос, где наводить переправы и захватывать плацдарм? То ли у городка Кимуху, то ли в районе города Кварамати, что расположен на левом, халдейском берегу?.. На вражеской стороне возле самой реки были разбросаны селения Шунадири, Эламму и Дахамму. Было ясно, что Нехао будет изо всех сил держаться за этот важнейший стратегический рубеж, в центре которого возвышались неприступные стены Каркемиша.

Более тысячи лет насчитывала история знаменитой по всем землям крепости. Построена она была отмеченным в вавилонских анналах, но от того не ставшим менее легендарным народом хеттов. В пору могущества царей Хаттусаса[323] Каркемиш был перестроен и превращен в неприступную твердыню. С той поры крепость служила северянам форпостом против грозного Ашшура. Давным-давно сгинули в небытие хетты, уничтоженные явившимися от захода солнца «народами моря», лишь кое-где по горным долинам да в верхнем течении Евфрата сохранились их княжества. Каркемиш являлся столицей наиболее крупного из них. В пору вершины своей царственности ассирийский владыка Саргон II взял город (717 г. до н. э.) и превратил его в перевалочный пункт мировой торговли, где металлы, строительный камень, самоцветы, кораллы, раковины-багрянки, из которых выделывали пурпурную краску, лес и благовонные деревья и травы, а также скот, поступавшие с запада, переправлялись на правый берег Евфрат, а те товары, что доставлялись с востока, вплоть до привозимых из Мидии и Индии породистых жеребцов, «морских камней»[324] с благословенных южных островов и небесного цвета лазурита, добываемого в горах Памира, — на левый. Сложенные из гранитных глыб и валунов стены Каркемиша высились над узкой в тех местах речной долиной. К северу от города местность была холмистая, пересечена оврагами и руслами нескольких впадавших в Евфрат речушек. К югу простиралась более-менее ровное предполье, через десяток беру переходящее в равнинную пустыню. Стан египтян располагался как раз у самых переправ через Евфрат и почти смыкался с северными воротами крепости. Фараон Нехао, находившийся в своей ставке в Рибле близ Хамата, что в нескольких беру к северу от Дамаска, назначил главнокомандующим своего первого визиря, имевшего титул «великого начальника войска». Этот полководец был опытен в военных делах, правда, особой склонностью к самостоятельности в решениях не отличался. Лагерь египтян укреплен был слабо, ров по периметру так и не был вырыт. Птицеголовые ограничились сооружением невысокого земляного вала, на котором поставили заслон из щитов, сплетенных из хвороста, что, в общем-то, было понятно — в виду грозных стен Каркемиша еще одно укрепление смотрелось как-то неуместно. Тем более, что египтяне пришли на берега великой реки наступать и менее всего рассчитывали отсиживаться в обороне на левом берегу. Единственное, что их удерживало от переправы — это ореол побед, который витал над войском халдеев и мидян. К тому времени Набополасар уже прочно закрепился в сознании правителей всех прилегающих земель как ведущий полководец своего времени. Слава победителя Ассирии заставляла задуматься любого смельчака. Другое дело — так прикидывали в ставке фараона — старый лев совсем одряхлел, поэтому выгоднее было выждать, пока власть не перейдет в руки «мальчишки», чем бросаться в рискованное предприятие, атакуя старого царя.

Еще год назад, когда халдейское войско окончательно выдавило противника за реку, и необходимо было решить, что делать дальше, Навуходоносор с молодыми командирами принялся настаивать на том, чтобы, не теряя времени, форсировать реку поближе к городу. Набополасар как бы не заметил предложения сына, и вскоре армия начала переправу возле Кимуху. Однако египтянам удалось сбросить передовые кисиры[325] халдеев в воду Наконец Набополасар приказал форсировать реку к югу от города, между селениями Шунадири и Дахамму, в холмистой, удобной для обороны местности. Переправой было поручено командовать царевичу. На этот раз халдеям удалось прочно зацепиться за левый берег, возвести земляные укрепления, которые, правда, несколько стесняли маневр переправившегося корпуса, однако обезопасили находившиеся на пятачке войска. На этом дело вновь застопорилось. Царь вновь почувствовал себя худо, однако отправиться в Вавилон на отдых отказался. В это время египтяне с помощью греческих наемников выбили халдеев с правого берега и, переправившись на другую сторону реки, заняли городок Кварамати. Набополасар поручил сыну отбить этот стратегически важный пункт и после того, как молодой царевич в свою очередь бросил в дело греков-ионийцев, сражавшихся на его стороне, и сбросил войска фараона в реку, Набополасар, удовлетворенный статус-кво, фактически не возражал против того, чтобы управление армией перешло под начало сына. Набу-Защити трон первым делом перевел армию поближе к Каркемишу и приказал форсировать реку к северу от крепости — с той стороны, где у врага был разбит полевой лагерь. Вся армия египтян не могла поместиться в Каркемише. Высадка прошла успешно, и все равно старые военачальники, особенно из прирожденных вавилонян, тайно недолюбливавших «деревенщину-калду», не очень-то горели желанием выполнять приказы «мальчишки».

Старик теперь частенько на виду у войска посиживал возле своей палатки на большом войсковом барабане. Устраивался на пятках, осматривал укрепленный лагерь, воздвигнутый на берегу Евфрата. По примеру союзников-мидян кутался в наброшенную на одно плечо овчину, следил за подкреплениями, перебрасываемыми к расположенному к северу от Каркемиша плацдарму. Отряды по настоянию солдат непременно проходили в виду царского шатра. Завидев «старика-защитника» (так прозвали Набополасара в войске), восседавшего на барабане, воины начинали во всю силу выкрикивать здравицы в его честь, подбадривать «папашу». Пусть еще поживет, пусть посмотрит, что они сотворят с этими сопливыми, скользкими недоносками-египтянами, трусливыми сирийскими собаками, вздорными и упрямыми греками. Со всей этой швалью, посмевшей встать на пути бородатого халдея и доблестного мидянина…

Настроением в войсках Набополасар был доволен. Сына по пустякам старался не тревожить, в ставку поминутно не отзывал, не требовал ежедневного отчета о стычках, потерях и трофеях. Все поступавшие доносы, свидетельствующие о том, что Навуходоносор вынашивает планы отстранить отца от управления армией, откладывал в сторону. Вечерами засиживался с Мардук-Ишкуни, оба наблюдали за звездами. Прорицатель и астроном объяснял повелителю тайные знаки, посылаемые светилами, рассказывал, на какой звезде устроило «стоянку» то или иное божество. Так на Полярной поселились Эллиль и Эйя. Мардук предпочел самое крупное светило Неберу, важно проплывающее по ночному небосводу. Это была планета путников, указывающая им дорогу, перекрестье небес и земли, центр вселенной. От одних таких перечислений, на которые не скупился разгоряченный видом звездного неба Мардук-Ишкуни, у старика захватывало дух. Голова кружилась от мысли, что по милости Создателя ему дано лицезреть центр мирозданья.

Набу или Бебо появлялся на короткое время после захода и перед восходом солнца-Шамаша — богу мудрости хватало мимолетного взора, чтобы узнать, что творится на выпуклой земной тверди, как идут дела у его подопечных Набополасара и Навуходоносора. Огненный Ниндар представлялся старику в виде одноглазого, впавшего в исступление воина, высматривающего на земле приближение битвы.

Иштар полюбилась Утренняя звезда. С течением года богине любви, как всякой капризной красавице, надоедало вместе с первыми лучами солнца обозревать землю, и она начинала восходить по вечерам.

Все это что-нибудь да значило. Было удивительно интересно знать, как устроен мир. От совершенства творения захватывало дух, пробуждалось воображение. Шла война, решавшая судьбу династии, египтяне постоянно грозили сбросить передовой корпус в реку, а у Набополасара было легко на душе. Он приготовился к смерти и только об одном просил богов — пусть повезет его первенцу. Он неплохой парень, в меру разумен, в меру строптив. Себе на уме, порой простоват, особенно в объятиях этой дикарки, уверовавшей в неискоренимую борьбу между неземным светом и дьявольской тьмой, чего никак быть не может. Опыт и крестьянская сметка подсказывали старому царю, что мир един и другим быть не может. Ведь даже Луна-Син, как утверждает заклинатель Ишкуни, размеренно шествующая по небу, проходит за месяц те же самые созвездия, которые Солнце-Шамаш посещает за целый год. Если у дня и ночи путь совместный и выверен до минуты, то о каком противоборстве света и тьмы может идти речь! Они живут в обнимку — свет и тьма, день и ночь, жизнь и смерть, добро и зло. Ссорятся — это да, не без того, однако живут одной компашкой. Так что, ребята, вы там, у себя в Мидии, как не крутите, но мир един. О своей умопомрачительной догадке он даже не пытался известить Навуходоносор. Пусть мальчик сам поищет истину, трону это не грозит. Наследник прекрасно проявил себя в горах, теперь ему можно доверить руководство армией, однако старый лысый Набополасар твердо усвоил простую истину — власть никому и никогда не даруется. Ее берут, будь ты даже самым наизаконнейшим из наизаконных наследников.

Власть — это такая скользкая штука… Что-то вроде птицы-удачи. Последний раб имеет возможность схватить ее за хвост. Сколько их было, рыбаков, охотников, простых воинов, отбедовавших назначенное судьбой, затем по милости богов всходивших к трону. Они садились на него прочно, всей задницей. Силой не спихнешь… И сколько было их, законных, томных, уверовавших в судьбу, не успевших облечься царственностью, тут же кувырком слетающих в Страну без Возврата. У власти всегда короткий выбор: либо ты царь, либо мертвец.

Tertium non datur.[326]

Армию старик любил больше всего на свете. Запах дымка от костров, на которых в огромных медных котлах кипело варево, вызывал слезы. Крики караульных, ругань и драки при дележке добычи, обладание только что, с пылу с жару доставленной женщиной, еще вчера беззаботно цветущей под крылышком какого-нибудь местного туза, а сегодня обнаружившей себя безгласной рабыней (если они начинали роптать, он сразу бил их в ухо); звуки боевых труб, разгоняющий кровь рокот барабанов, ни с чем не сравнимое ощущение опасности, желание похорохориться в безнадежном положении, расправа с трусами, спасение боевых товарищей, запах конского пота, скрип боевых колесниц — здесь было столько всего намешано, что вот так запросто расстаться с этим братством, лишить себя источника жизни он никак не мог. Умирать было страшно и в то же время интересно. Сколько раз он смотрел в лицо смерти, в молодости дал зарок, что никогда, даже на смертном одре не откажется от царского оружия, венца и штандарта с изображением самого милого на земле животного — дракона Мардука. Душа этого не снесет!.. Пусть наследник попробует вырвать из его рук то, что, как он считает, ему положено. По праву ли, не по праву, но пусть схватит сам, ухватится покрепче, зубами вцепится… Пусть рычит при этом, как кот, у которого отбирают добычу, пусть рискнет жизнью, но не ради самого риска, а ради того великолепного, привораживающего, огромного, что черноголовое быдло называет государством.

Это были хорошие мысли. Добрые… Сколько раз он взвешивал про себя достоинства и недостатки представленного Навуходоносором плана, ставка в котором было сделана на генеральное сражение. По правде говоря, план был хорош, но не настолько, чтобы исключить всякий риск, а вот этого старый Набополасар никак не мог допустить. Погубить армию, которую он выпестовал своими руками!.. Иди ты к Нергалу!.. Расчеты представленные сподвижниками, прошедшими с ним огонь и воды, и медные трубы, были не совсем плохи и тоже, не мытьем, так катаньем, могли привести к победе. А может, и нет. Зато сидение в обороне и выжидание подходящего момента, когда египтяне потеряют бдительность, либо по милости богов свершится нечто неожиданное у них в тылу — например, восстанут эти ублюдки-иудеи, — исключало всякие неожиданности. Слухи о заговоре, доходившие до него, лишь разогревали кровь. Жить ему осталось совсем немного — это как пить дать, и в любом случае помереть было не страшно. Что от руки наемного убийцы, от яда или в своей постели на виду лицемерно рыдающих сановников — какая разница! Но было до жути интересно, неужели Навуходоносор, его кровинка, поднимет руку на отца?

На бога!!!

Если да, то времена и нравы испортились до такой степени, что чем скорее он ляжет в могилу, тем лучше. Если нет — как узурпатор Навуходоносор намеревается взнуздать старых генералов и доброе большинство командиров отдельных эмуку. Поросль у наследника хорошая — Набузардан прекрасно проявил себя во время осады Харрана ассирийцами, Нериглиссар, начальник конницы, из молодых да ранний, тоже хват. Однако и старые кони еще в силе. Кто, кроме Шамгур-Набу сможет повести в бой тяжелую пехоту? Кому, кроме него, царя Набополасара и Шамгура, эти бородатые мужики-копьеносцы, Нергал их подери, подчинятся?!

Бросить все, отдать распоряжение о назначении Навуходоносора главнокомандующим и уехать в Вавилон? Это поступок не снимет напряжения. Армия должна работать как единый механизм, у нее в принципе не может быть двух главнокомандующих. Если он оставит лагерь, то и в столице его достанут грудой жалоб, в которых придется дотошно разбираться — иначе он не умел, а как разберешься за сотни беру от фронта. Всякий жалобщик будет вправе ждать решение царя и не исполнять решение командира. Такой уж он установил порядок. Разве можно дерзать в подобной обстановке!

Как Навуходоносор выкрутится из этого положения?

В конце двадцатого года царствования, в разгар дождливого периода, Набополасар почувствовал себя совсем плохо. Мардук-Ишкуни резко ограничил доступ посетителей к царю, однако наступившая весна, теплый душистый воздух, одевшиеся листвой деревья по берегам Евфрата, сделали свое дело царь пошел на поправку. Мардук-Ишкуни по приказу Набополасара скрыл это от окружения.

Сразу после недолгого празднования Нового года Навуходоносор явился в ставку. Схватил за грудки выскочившего с протестом из палатки Мардук-Ишкуни, худосочного, неприятного старичка, швырнул его в сторону Набузардана — тот ни слова не говоря передал растерявшегося прорицателя в руки явившихся с ним отборных — и прошел в царский шатер. Отец сидел у стола и рассматривал рисованное писцами изображение русла реки и прилегающей территории. Чертеж был сделан на пергаменте, в центре его весьма искусно был нарисованы стены Каркемиша.

Навуходоносор по слуху определил, что смена стражи вокруг шатра произведена без шума и, получив разрешение, сел рядом с отцом — с ходу начал излагать наметки плана предстоящего штурма Каркемиша.

— На этот раз действовать будем решительно и смело. Не так, как в ту пору, когда Ашшурубалит удирал из Ниневии, — заявил он. — Если бы мы тогда не дали этой гадине уползти в нору, сейчас наши гарнизоны стояли бы на границах страны Мусри.

— Не слишком ли? — изломил бровь Набополасар. — Стоит ли спешить с генеральным сражением, пока мы прочно не встали на правом берегу?

— У них преимущество в числе воинов и стенка на стенку нам их не одолеть, — объяснил Навуходоносор. — Мы должны как можно сильнее растянуть их ряды, поставить перед необходимостью сражаться на два, а лучше на три фронта.

Старик нахмурился.

— Ты свихнулся? Дерзишь богам?.. Не забывай, что они смотрят на тебя из поднебесья, им тоже интересно, чем закончится война?

— Я уже принес жертву, результаты благоприятные.

— Я требую масштабного гадания, по всем правилам! — взволновался Набополасар.

— Этому не бывать! — Навуходоносор рубанул воздух ребром ладони.

Он поднялся, прошелся по шатру, при этом нервно потер руки. Потом собравшись с духом заявил.

— Отец… Господин… С этого момента я беру на себя командование армией. Только мои приказы будут иметь силу и ничьи больше… Тебе пора удалиться на покой, желаешь ты того или нет. Дальнейшая затяжка с наступлением недопустима, этак мы сможем растерять все, чего добились за семь лет, и Вавилонию нам придется оборонять в низовье Тигра и Евфрата.

— Если я не соглашусь, — откликнулся Набополасар.

— Придется согласиться… В противном случае ты будешь немедленно под конвоем отправлен в Вавилон. Я объявлю, что здоровье твое ухудшилось и тебя должны пользовать самые лучшие столичные знахари. Путь до города долгий, мои люди спешить не будут. В пути тебе будут оказаны все полагающиеся почести. Если ты будешь упрямиться, мне придется объявить собственный приказ о вступление в должность. В этом случае я буду беспощаден. Даже зная, как ценны для нас те или иные командиры… Однако если попытаются своевольничать или решат обратиться к тебе за помощью, они будут казнены.

— Ловко! — кивнул старик. — Значит меня будут везти в столицу до тех пор, пока я не сдохну в дороге?

Наследник кивнул.

— Это необходимо в интересах государства, — добавил он.

— Ты все продумал? — поинтересовался отец и пытливо глянул на раскрасневшегося сына. Выходит, он все-таки решился? — Даже то, — продолжил он, — что ни я, ни ты в этом году не испросили милости у Мардука, не коснулись его руки и потому оба не можем считаться царями. Разве что правителями…

— Это дело поправимое…

— Как посмотрят на твой поступок мидийцы?

— Астиаг на моей стороне. Он вскоре со своими командирами явится в твой шатер.

— Ай-яй-яй, как неразумно он поступает! — всплеснул руками Набополасар. — Он твой побратим, ты объяснил ему, что ради тебя он жертвует своим будущим.

— В твоих силах помочь ему. Он — наш верный союзник и останется таковым до конца. Это в наших государственных интересах повязать его участием в заговоре. Согласись на мое предложение — и все будет хорошо.

— Но не для Астиага. Ты, конечно, не объяснил этому молокососу, чем он рискует?

— Нет, каждый добывает власть в одиночку.

— Вот это мило! Неужели твоя пухленькая мидянка не разъяснила братцу всю щекотливость ситуации?

— Нет, я запретил ей вдаваться в подробности. Она прежде всего вавилонская царица и только потом уже чья-то сестра и дочь. Она — верная жена и в точности выполнила мое распоряжение. К тому же у меня достанет сил защитить Астиага от гнева Киаксара…

— Это радует, — спокойно откликнулся Набополасар. — Предположим, надеясь на милость богов, я приму твое предложение. Ты сразу бросишься штурмовать Каркемиш?

— Отец, господин… Ты верно до сих пор считаешь, что я — сопливый мальчишка, которого следует оттаскать за уши, чтобы он не дерзил? Эти времена давно прошли. Я крепко подумал, хорошо подготовился к этому разговору. Спроси любого командира из молодых и доверяющих мне, какая перед ним поставлена боевая задача, он доложит громко, четко, так, что слова будут отскакивать от зубов…

— Ну-ну, я хочу послушать, что там у них будет отскакивать от зубов. Раз ты называешь меня господином…

— Так точно, господин, — Навуходоносор вытянулся по стойке смирно и начал докладывать. — Главный просчет птицеголовых в том, что Нехао, не признаваясь в этом самому себе, робеет перед твоей славой, вот почему он допустил стратегическую ошибку. В то время, когда мы увязли на горных перевалах, ведущих в страну Урарту, он принял решение выдавить нас на правый берег Евфрата. Совсем как твои верные соратники… Если бы он осмелился переправиться с главными силами на наш берег и ударить нам в тыл, он бы выиграл кампанию, а может, и войну. Теперь пришел наш черед. Рассчитывая, что пока ты в армии, халдеи не предпримут ничего неожиданного, Нехао постепенно теряет бдительность.

Теперь молодой, облаченный в латы, с изготовленной по новой, вопреки ассирийскому опыту моде, шлемом-каской в руке, царевич — рослый, плечистый, с вдавленным носом (работа кулака Набузардана), с курчавыми, начинавшими редеть волосами, — принялся расхаживать по палатке.

— Северный плацдарм на противоположном берегу реки, который мы захватили, не годится для наступления. Местность там пересеченная, к тому же поперек направления к Каркемишу протекают несколько мелких речушек. Есть овраги, откосы и глинистые склоны. В самый раз для обороны. Следует иметь в виду, что эти препятствия не помеха для египтян, которые в состоянии преодолеть естественные помехи и развернуть строй вот здесь, Навуходоносор указал на чертеже место, где возможно построение вражеских войск. — Если они смогут сплотить на этих скатах боевой порядок и разместить на ближайших высотах лучников, наша песенка будет спета…

— Почему же они до сих пор не занялись этим? — с явным неудовольствием буркнул старик.

— Да потому, — воскликнул Кудурру, — что они боятся тебя! Они как размышляют — стоит им атаковать нас на северном плацдарме, как мы тут же начнем переправляться через реку южнее города, где местность ровная и где мы можем использовать наши колесницы. Судя по сведениям лазутчиков, фараон и его полководцы не очень-то верят в такое развитие событий — здесь и переправа затруднена, и левый берег по большей части обрывист, но зная тебя, они не могут исключить такую возможность. Ведь мы уже пытались в этом месте одолеть реку…

Суть моего плана состоит в том, чтобы египтяне окончательно исключили эту возможность. Тогда они всеми силами навалятся на северный плацдарм, оставив в тылу слабый заслон, и если нам действительно удастся переправить армию южнее города, птицеголовые окажутся в окружении.

— Гладко было на бумаге… — откликнулся отец. — Хотя эта идея мне по душе. Я так понимаю, что ты уже провел необходимую подготовку?

— Да, господин. Приготовлены канаты, с помощью которых воины на бурдюках переберутся на левый берег, с помощью калакку[327] будет наведен мост, по которому на противоположный берег будут переброшены колесницы и конница. Мидийские всадники уже испробовали этот способ многими беру ниже по течению. Кроме того, здесь, на юге от города, река делает поворот, так что в наших силах на некоторое время скрыть переправу от противника. Мы заранее перебросим на другую сторону пикеты мидийских отборных, они снимут вражеских лазутчиков… Но все это возможно, только в том случае, если тебя не будет в лагере и я возьму командование в свои руки. Нехао прекрасно известно, что ты решительно противишься этому назначению. Почему? Вероятно потому, что не доверяешь мне, сомневаешься — гожусь ли я в главнокомандующие. В своих способностях Нехао ни чуточки не сомневается… Фараон уверен, что это назначение вызовет смуту в войске. Твои товарищи до сих пор называют меня щенком и мидийским подкаблучником — это я не с обидой говорю, просто тебе должна быть ясна подоплека… Если враг желает, чтобы у нас была смута, пусть будет!

— Таким образом ты берешь меня в заложники, теперь мне ничего не остается, как безропотно подмахивать твои приказы?..

— Ты же отдал меня в заложники, когда я был мальчишкой…

Старик хмыкнул, задумался.

— Это была вынужденная мера, — наконец ответил он. — У меня не было выбора. Один на один с Ашшуром никто бы не устоял. Если бы они достали меня, вас ждала куда более незавидная участь. Мне позарез необходимы были союзники. Я вопросил богов, они дали добро.

— Сколько раз ты их вопрошал? Пока не извел своими мольбами до того, что они плюнули и решили — пусть этот халдейский пень делает, что хочет, только больше не досаждает нам.

— А хотя бы и так! — воскликнул Набополасар.

— Так вот, у меня тоже нет выбора!.. Мне назначено тобой защищать трон, и я защищу его! С твоей ли помощью или без оной. Я не имею права упускать такой благоприятный момент и такое неслыханно удобное расположение врага. Пока Нехао не опомнился и не начал в свою очередь переправляться через реку, я обязан отбросить его от Евфрата.

Он замолчал, отец тоже не стал нарушать тишину. Так шло время. В углу тикали водяные часы, капля за каплей в сосуде звенькала вода, откуда-то вдруг отчаянно потянуло ароматом свежей травы — видно, царские конюхи везли на повозке корм для лошадей, впрягаемых в колесницы. Со стороны реки донесся звонкий собачий лай.

Мигнув в последний раз, погас факел, освещавший шатер. В наступившей темноте особенно ехидно прозвучал голос Набополасара.

— Ну, а если я соглашусь, как ты можешь быть уверен, что как только твои люди домчат меня до столицы, я тут же не пошлю гонцов с приказами, отстраняющими тебя от командования? Ты перехватишь одного, второго, но кто-нибудь сумеет добраться до лагеря. Солдаты встанут на мою сторону.

— Ты именно так и должен поступить, — подтвердил Навуходоносор.

— То есть?..

В голосе старика прозвучало неподдельное удивление.

— Как только тебя доставят в столицу, — объяснил сын, — в каком состоянии не был, ты, господин, должен тут же отдать тайный приказ о смещении меня с должности, объявлении бунтовщиком, ну и припиши к этому что-нибудь покруче… Только этот приказ будет доставлен не в наш лагерь, а…

В этот момент за полотняными стенами шатра послышался шум. Со стороны палаток царских отборных донеслись недовольные голоса, выкрики, требования пропустить к царю. Навуходоносор сразу узнал голоса Шамгур-Набу, Нинурты-ах-иддина, Мардука-Ишкуни и прочих, верных Набополасару людей.

В палатку вбежал Рахим-Подставь спину. Не успел он доложить царевичу, как Набополасар привычно рявкнул на него.

— Пусть войдут!

Воин глянул на хозяина, тот кивнул — про себя Навуходоносор решил, что в случае чего арестует их всех сразу.

Тут же в шатер внесли факелы, следом топоча, как слоны, в палатку ворвались военачальники. Из-за спины Шамгур-Набу выглядывал перепуганный до смерти Мардук-Ишкуни, прорицатель.

— Что явились? — зычно гаркнул на них царь. — Кто звал?

Навуходоносор поразился — голос отца был молод, свеж, неужели он ошибся в его немощи? Тогда все, кандалы, позор, смерть…

— Ждать у порога! — приказал Набополасар помертвевшим от изумления военачальникам. — А ты, — обратился он к Подставь спину, — организуй караул. Никого ближе пятидесяти шагов к шатру не подпускать! Исполняй!..

Военачальники уже на цыпочках, по одному начали выходить из шатра. Когда Рахим доложил, что приказание выполнено, Набополасар распорядился.

— Сгинь! Не подслушивай! Замечу — смерть!..

Оставшись один на один с наследником он приказал.

— Говори, куда будет доставлен приказ?

— В лагерь египтян. Фараону в собственные руки. Они перехватят гонца. Другой доберется до нашего стана и у нас якобы начнется смута. Об этом тотчас узнают в египетском войске.

Набополасар принялся барабанить пальцами по чертежу, разложенному на походном столе. Сын молчал.

— Иначе ты их всех сейчас арестуешь? — неожиданно спросил старик.

— Так точно. Дам время успокоиться, потом каждый из них получит возможность загладить грех неповиновения в бою.

— Это долго, ненадежно… Пустое это… Загладить грех! Что они, святые?.. Тебе придется долго наводить порядок в собственном лагере.

— Повсюду уже расставлены мои люди.

— Значит, говоришь, я обязал тебя защитить династию и ты ее защитишь?

— Так точно.

— Что будет с гонцом, который попадет в руки птицеголовых?

Навуходоносор пожал плечами.

— Дурака на это дело нельзя посылать! — рассердился царь. — Здесь требуется сообразительный, верткий парень.

— Пойдет доброволец.

— Кто?

— Подставь спину.

— Позови его.

Навуходоносор вышел из палатки и крикнул.

— Рахим!

Тот вышел из темноты. Царевич махнул ему рукой — следуй за мной. Уже в шатре Набополасар спросил.

— Ты знаешь, зачем я позвал тебя?

— Да, господин.

— Значит подслушивал?

— Нет, господин. Догадался..

— Зачем берешься за такое страшное дело?..

— Господин, я дал присягу служить вашей царственности.

— И царевичу?

— И ему, и его царственности, когда она снизойдет на него.

Старик хмыкнул.

— Ты чей сын?

— Бел-Усата.

— Знаю, добрый хозяин, хороший воин. Помнится, я когда-то доверил ему охранять царевича, когда тот посещал школу.

— Точно так, господин.

Набополасар сделал паузу потом искоса глянул на воина.

— Что, если птицеголовые отрежут тебе голову?

— За что, господин? Что может знать гонец? Бить будут, это точно. Кто же позволит себе ни с того, ни с сего лишиться молодого крепкого раба.

— Тоже верно. Я заковал бы тебя в цепи и отправил в поместье. Какую награду обещал тебе наследник?

— Поле в половину бура на хорошей земле, возле канала, с норией[328] и раба. Я сам смогу его выбрать из царской добычи.

— Достойная награда, — одобрил царь. — Если удастся, получишь от меня мину серебра. На обзаведение хозяйством… Ступай.

Когда они остались одни, старик спросил сына.

— Почему ты решил, что, получив это известие, Нехао непременно атакует захваченную нами пядь земли?

— Потому что наши воины на егоберегу как бревно в глазу. Когда он уверится, что у нас в лагере смута, он попытается сбросить нас в воду. Более того, я знаю точно, что его люди запасают в городах Сирии большое количество бурдюков.

— Он решился переправляться через реку?!

— Да, господин.

— Хорошо, — не раздумывая кивнул Набополасар. — Зови сюда военачальников чином не ниже луббутумов. Я объявлю о твоем назначении. Пусть каждый из них тут же, на месте, даст клятву на верность династии. Пусть каждый из них именем мстительницы Эрешкигаль даст обет держать язык за зубами. Действуй, Кудурру, ты должен разгромить их. Разгромить так, чтобы мир содрогнулся, услышав о битве под Каркемишем! Ты должен наложить горы трупов. Евфрат должен стать красным от крови. Ты должен досыта ублажить Нергала. Иначе тебе не смыть грех предательства. Ты меня понял, сын?

— Да, отец.

— Иди сюда.

Навуходоносор, как в детстве, с опаской приблизился к отцу.

— На колени.

Навуходоносор встал на колени. Отец оттянул ему ухо, потом отпустил, провел ладонью по курчавой голове…

— Тебе уже скоро тридцать, а бороденка жиденькая. Не царственная у тебя борода. То ли дело у Ашшурбанапала. Во была бородища!.. — он еще раз погладил сына, потом тихо проникновенно сказал. — Ты должен разгромить их так, чтобы они захлебнулись в собственной крови. Тогда я с легкой печенью сойду в Страну без Возврата. Зови людей…

Глава 8

Рахим Подставь спину попал в руки египтян в последние дни месяца аяру, на двадцатом году царствования Набополасара (605 г до н. э.). Через несколько дней, поутру, наблюдатели на левом, халдейском, берегу отметили необычную суету во вражеском стане. К полудню разведчики доставили известие: полководцы фараона выступили из расположенного по соседству со стенами Каркемиша полевого лагеря. По уточненным сведениям, поступившим к вечеру, стало ясно, что египтяне решились наконец сбросить врага в реку.

Впереди птицеголовые гнали захваченных пленных и местных жителей, многие из которых были вооружены кирками и лопатами. Следом тянулись повозки инженерных отрядов египетской армии, затем сводные сотни египетских и лидийских лучников, далее колонны пехоты, включающей нубийцев — по словам одного из разведчиков «черных, как напта», — тысячный отряд наемников-греков и наконец ряды колесниц. Вражеская армия двигалась тремя колоннами: полк на левом фланге, наименьший по составу, нес штандарты Сета; на правом — Рэ. Главный в центре, самый многочисленный, маршировал под знаменем Амона.[329] Как раз в его составе наблюдатели заметили греков-наемников, умеющих сражаться в тесно сплоченном строю, называемом фаланга. Конницы лазутчики не заметили — с конницей у египтян было совсем худо.

Полк Сета, перенасыщенный отрядами лучников и спешенных колесничих, занял самый дальний от города, наиболее возвышенный участок. Между ним и полком Амона были поставлены греческие наемники и чернокожие нубийцы. Ближайшим к реке и крепости оказался полк Рэ, состоявший в основном из «птицеголовых» — воинов, имевших шлемы-каски, напоминающие соколиные головы.

Расположившись на позициях перед плацдармом, охватив его с двух сторон, неприятель, не взирая на темноту, при свете многочисленных факелов принялся сооружать проходы через овраги и болотистые поймы речек. Пленных не щадили — должно быть, в их число попал и Подставь спину. Тревога сжала сердце Кудурру — сумеет ли парень вывернутся? Достанется ли ему полбура плодородной земли в предместье Бит-шар-Бабили или она перейдет к его родственникам?

Были ранние сумерки. Небо после захода солнца померкло сразу пронзительная, удивительно ясная в предгорьях, синь вдруг помертвела, затаилась, выпустила коготочки-звездочки. Первой, конечно, заблистала Инанна. Вон она, восьмиугольная, сладостная, дарующая смерть и любовь, появилась как раз в той стороне, где была подготовлена главная переправа.

Туда, за изгиб реки, держал теперь путь Навуходоносор. Повыше его, прячась за купами деревьев, к переправе подтягивались конники из мидийского корпуса. Засмотревшись на Вечернюю звезду, царевич на мгновение осадил коня — вороной покорно замер, всхрапнул, помотал головой. Кудурру потянул за поводья, развернул его в сторону своей палатки. Амтиду, прослышавшая об отданном приказе, о предстоящем сражении молилась возле священного огня, зажженного в чаше, полной дурно пахнущей наптой. Кудурру, поколебавшись мгновение, всего лишь на секундочку преклонил рядом с ней колено. Глядя на хрупкий чадящий язычок пламени, обратился к Мардуку и в его лице к Создателю, чьи имена так разнообразны и так экзотичны, с просьбой о подмоге. Последние гадания, проведенные Бел-Ибни, были благоприятны, звезды, по словам уману, тоже были настроены доброжелательно. Все равно камень на душе не стал легче…

Испросив благословение, Кудурру поднялся, вышел из палатки, ощутил на груди родную тяжесть тела Амтиду, выскочившей следом и повисшей на шее. Отодвинул ее и во главе клина отборных поскакал вслед за мидийцами. Этих было решено перебрасывать в первую очередь — вплавь, вместе с конями. Самых сильных и умелых. Зверей… Повстречайся с ними Ахриман, и ему, повелителю зла, тоже не поздоровилось бы… Астиаг, подстать отцу такой же здоровенный, только куда более тонкий в поясе, отправлялся вместе с передовым отрядом, чтобы на месте организовать кордон, через который и мышь не смогла бы пробраться… На необходимости организации непроницаемого для врага заслона особенно настаивал Навуходоносор.

Тончайший серп месяца, всплывший над ближайшим, откровенно белеющим в ночи откосом, грозил сияющими рожками рассыпанным на его небесном пути звездам. На закате еще чуть багровела полоска зари. Дождь, что ли, пророчила, с тоской подумал Кудурру. Дождь ни к чему. Евфрат вспухнет, убыстрит ход. Как-то особенно пронзительно припомнились ему последние наставления отца, призывавшего сына обращать особое внимание на погоду и не стесняться запрашивать богов. Режь ягнят, советовал старик, пока не удостоверишься, что правильно понял предсказание…

Со стороны лагеря халдеев внезапно донеслись жуткие вопли, звон оружия. Специально выделенные воины забегали с факелами по лагерю, начали поджигать ветхие палатки и заранее сложенные кучи хвороста. Изображали мятеж… Два добровольца-перебежчика уже ушли в стан врага с известием, что царские отборные и благородные колесничие, а также некоторые отряды тяжелой пехоты отказываются переправляться на северный плацдарм и только ждут момента, чтобы расправиться с царевичем. Мысль о перебежчиках вновь напомнила о Подставь спину. Этого было искренне жаль. Серебро серебром, но он успел привязаться к этому немногословному крепкому парню, отличавшемуся удивительным нюхом. Собаке не уступит…

Халдейские саперы между тем принялись налаживать переправу. Они перевозили через поток сплетенные из пальмового волокна канаты, подтягивали лодки, надували бурдюки, сплачивали калакку.

Мидийский царевич подъехал на своем коне к Навуходоносору. Астиага била крупная, заметная дрожь, он всегда нервничал перед делом. И опыта ему было не занимать, и крови его клинок отведал немало, а вот поди ж ты!..

— Ничего, — Астиаг успокоил шурина. — Влезу в воду, пройдет.

После короткой паузы он добавил.

— А вода нынче хо-о-олодная… Видно, дэвы постарались.

— Ты особо дэвов не поминай, — предупредил его Кудурру. — А то накаркаешь. Лучше скалься и пошучивай.

— Не учи ученого, — огрызнулся Астиаг.

Он спешился, взял под уздцы коня и повел его к уже наведенным через реку канатам, часто переброшеннным через русло. Следом за ним двинулись воины передового отряда.

— Ты вот что, — возгласом остановил его Навуходоносор, — как только наладишь боевое охранение, спрячь людей. И сам затаись… Сигнал подашь с помощью гонца. Никаких факелов на берегу, криков. Покажи мне посыльного, чтобы я потом был спокоен.

Астиаг крикнул что-то по-своему, и к царевичам подбежал тщедушный, юркий воин с вислыми усами. Навуходоносор кликнул факельщика, тот приблизил свет. Мидиец оказался немолод, взгляд у него был холодный.

— Из персов, — объяснил Астиаг. — Плавает, как рыба, ползает, как змея, прыгает, как леопард. Конь у него разумеет человеческую речь. Он придет с донесением.

— Жду, — по-мидийски предупредил гонца Навуходоносор. — Ступай.

Дождавшись, когда последний всадник исчез в сумеречной безлунной тьме — со стороны реки сначала отчетливо доносился плеск воды, похрапывание плывущих коней, потом всякие посторонние звуки угасли — царевич вернулся в лагерь.

Здесь тоже все было готово к переправе. Войска, кроме тех отрядов, которые изображали мятеж — эти должны были переправляться в последнюю очередь — постепенно подтягивались к берегу, кисиры занимали отведенные им места. Переправой командовал Набузардан. Начальник царских колесниц Идди-Мардук-баллату, сначала было посмевший оспаривать распоряжения «мальчишки», получив суровое внушение от Набополасара, теперь изображал необыкновенное рвение. Его воины вместе с конницей, ведомой Нериглиссаром, уже переправлялись на полберу ниже по реке, за крутым изгибом Евфрата. Все шло, как задумано. Утонувших пока было раз, два и обчелся, делать вроде бы нечего, оставалось ждать, однако вынести безделье было труднее всего. Кудурру не мог найти себе места. Видеть никого не хотелось, тем более попусту тратить слова. Принялся составлять распоряжение Шамгур-Набу, начальнику пехоты, под чьей ответственностью находился северный плацдарм.

«Письмо Навуходоносора Шамгур-Набу, начальнику пехоты. Желаю тебе здоровья. Пусть боги Бел[330] и Набу изрекут тебе благополучие. Завтра жди наступления врага. Держись стойко…»

Далее предупредил, что птицеголовые прокладывают дороги к его укреплениям, затем напомнил об условном сигнале Два дыма… Два больших столба дыма… В случае отвода противником своих войск ни в коем случае не терять с ними боевое соприкосновение…

Что еще?

Наконец Кудурру отправился в свою палатку. Амтиду, ни слова не говоря, поставила перед ним чашку с огрубевшей за сутки простоквашей. Муж поел, прилег — сна не было. Женщина вновь обратилась к священному огню. Чем еще она могла помочь ему?

* * *
Перед восходом солнца к Навуходоносору доставили гонца от Астиага. Тот подтвердил, что местность к югу от города очищена от вражеских пикетов и спустя полчаса главные силы халдейской армии начали переправляться через Евфрат. Саперы с помощью канатов принялись дружно перетягивать на противоположный берег высоконосые лодки куффу, плоты сплоченные из непроницаемых кожаных мешков, на которых громоздились повозки, припасы, увязанное в кипы оружие. Бородатые пехотинцы и молоденькие лучники начали энергично надувать привязанные к плечам и поясу объемистые бурдюки — шум вбираемого в тысячи грудей воздуха ощутимо зашелестел над рекой. Шеренга за шеренгой воины, поднакопив в мешки спасительный воздух, ступали в воду каждый из них накрепко вцепился зубами в мундштук. Скоро вся ширь реки покрылась головами бородачей, одной рукой подгребающих воду, другой придерживающихся натянутых тросов. К тому моменту, когда передовые части выбрались на землю и начали мелкими группами растягиваться по редколесью и зарослям колючника, окружавшими стены Каркемиша с южной стороны, мидийская и халдейская конница, а также колесницы вавилонян уже успели ниже по реке перейти на противоположный берег. Теперь саперы волокли против течения к главной переправе широкие плоты-калакку. Набузардан, подгонявший их, успел сорвать голос, рядом с ним бегал глашатай, выкрикивающий команды.

Кудурру глянул на север. В той стороне, где затаился Каркемиш, пока было тихо. Чуть брезжили на сероватом пологе неба стены крепости. За несколько минут до восхода солнца, когда на небе окончательно угасли звезды, со стороны северных холмов донесся глухой шум, потом ясно озвучились истошные вскрики боевых труб и грохот барабанов.

Тут все и завертелось!..

Неожиданно на берег Евфрата выше переправы выскочили босые, без шлемов, египетские лучники и дали залп. Стрелы одолели реку, однако на противоположный берег пали уже на излете. Навуходоносор от изумления рот раскрыл — вот тебе и Астиаг! Вот и очистил местность от вражеских лазутчиков! Куда же он смотрел? Как же посылать в воду людей под обстрелом вражеских воинов? В то же мгновение египтяне начали рушиться на землю как снопы — это спрятавшиеся в ближайших к реке кустах мидяне принялись поражать их стрелами. Спустя несколько минут все было кончено. На берег выскочил Астиаг в высокой шапке и меховой, наброшенной на одно плечо накидке, под которой ярко блеснули пластинки панциря, ниже алые шаровары, заправленные в мягкие сапоги с загнутыми вверх носками, — и помахал руками. Все, мол, в порядке…

Следом к Навуходоносору подскакал гонец от Шамгур-Набу и доложил, что с первыми лучами солнца птицеголовые принялись обстреливать из луков земляные укрепления, ограждавшие периметр плацдарма. Через час следующий посыльной сообщил, что отбита атака колоны Амона, враг обильно сыплет стрелами, есть потери, дело принимает худой оборот, и словно в подтверждение его слов, над лесом, где разворачивалась битва поплыли густые клубы дыма. Этот условный знак означал, что все три колонны вражеской армией вступил в бой.

Теперь все решали минуты. Навуходоносор отер вспотевший вдруг лоб и, ударив жеребца пятками, послал его в воду. Увальни-халдеи из отряда отборных, числом около двух сотен, двинулись за ним. Те, кто пока оставался на берегу, дружно затянули: «Царь, чьи деянья для Мардука приятны»…

* * *
Тут же в памятные звуки боевой песни вплелся голос чтеца — явь и былое опять воссоединились в сознании. Навуходоносор заинтересованно глянул в сторону сценической площадки. Танцоры, изображавшие богов собрались полукругом вокруг бородатого, украшенного венцом из пальмовых листьев, главного героя. Позы были самые изысканные, особенно хороша была лицедейка, воплощавшая богиню Иштар. На голове у нее была зеленого цвета шапка с малиновым околышем, валиком прикрывшим длинны, слегка завитые, распущенные волосы. Шею и пышную грудь юной девы, воплощавшую одновременно мать, жену, вечную невесту и убийцу бога Сина, прикрывала богатая подвеска, украшенная самоцветами. Платье легкими складками струилось до пола. Наблюдать за ней, за актером, изображавшем самого Мардука — на голове у него была надета маска священного бородатого быка с высокой тиарой, — было приятно. Видно, неоднократные напоминания главному писцу цеха танцоров о том, что если в саму церемонию нельзя вносить никаких изменений, то музыкальное сопровождение и телодвижения актеров давным-давно пора освежить, возымели действие. Как только женский хор закончил, повествование о мудром и доблестном Атрахасисе, спасшем род человеческий, представление стремительно поспешило к своему завершенью.

Чтец поднял руку, обратил ее ладонью к трону. Царь приложил пальцы к уху, прислушался.

Человек нес свое бремя,
Загрубели руки от тяжкой работы.
Киркой и лопатой строили храмы,
Сооружали большие каналы.
«…»
Не прошло и двенадцати сотен лет,
Страна разрослась, расплодились люди.
Как дикий бык ревет земля.
Бог встревожен сильнейшим шумом,
Эллиль слышит людской гомон,
Богам великим молвит слово:
«Шум человека меня донимает,
Спать невозможно в таком гаме!
Прикажем — пусть чума нагрянет…
Подобно буре да пусть пройдутся
Мор, болезни, чума и язва!»
Дал великий Эйа Атрахасису совет — пусть черноголовые возложат дары к воротам храмов, молитвой прославят имена божьи, чтобы утихомирить Эллиля. Те так и поступили: «хлебы печеные перед ними поставили, мукой сезама воздали богам…» Устыдились небожители, отступили от людей.

Прошло еще двенадцать сотен лет, еще гуще расплодились люди, под бременем насущных забот позабыли о благодетелях. Наслали на них боги великую засуху и голод… Однако и на этот раз Атрахасис вымолил людям прощение. Возложили они хлебы к воротам Адада, вознесли молитвы к домам божьим. Ответил повелитель грозы обильным дождем.

Сколько раз Навуходоносор слушал эту поэму, и только теперь он с каким-то пронзительным удивлением осознал, что первые люди, созданные Нинту для исполнения назначенных богам работ по обустройства земли, были наделены бессмертием. Срок их жизни был немерен, только внешние силы — мор, глад, язва — могли истребить человеков.

Наконец, с горечью сообщил чтец, додумались великие боги и до потопа, но и на этот раз мудрый Эйя тайно дал совет Атрахасису соорудить

…корабль, шириной длине пусть будет он равен!..
Назови его именем «Спасающий жизни»
Покрой его крышей подобно Апсу!
Так, чтобы солнце внутрь его не проникло.
Да будет закрыт он и сверху и снизу!
Когда же началось наводнение и Эллиль «опрокинул на головы людей море», трубы на стенах дворца вновь затрубили боевой гимн…

Царь невольно поежился от удовольствия, — было приятно, что распорядитель не позабыл еще раз вплести в музыкальное сопровождение этот сладостный, незабываемый мотив.

Разом предстало в памяти широкое поле вокруг крепости. Сам он тогда, после того, как его любимый скакун одолел реку, пересел на высоченного вороного рысака, подаренного Астиагом. Этот жеребец был подстать тому, виданному в отрочестве, на котором разъезжал его тесть, Киаксар. Настоящий нессийский скакун!.. Теперь ему было отлично видны окрестности. Словно на крепостную башню взобрался…

Справа утесами возвышались стены Каркемиша, отгороженные от прилегающей местности нешироким и, по-видимому, мелким рвом с застоявшейся, начинающей цвести водой. На наклонном пандусе, ведущем к главным воротам крепости, помещенным между двух высоких башен, были размещены воины египетской гвардии. Выставив копья, они не подпускали ко входу своих солдат. Поверх стен были выстроены лучники гарнизона.

Вся картина до жути ясно рисовалась перед глазами. Прошло столько лет, но Навуходоносор до мельчайшей зазубринки мог восстановить в памяти абрис крепостных стен, мельтешащие в беспорядке перед рвом вражеские сотни. Египетские «знаменосцы» — командиры двухсотенных отрядов, не жалея сил, работали палками направо и налево — пытались вразумить пытавшихся спастись от стрел халдеев и мидян своих солдат держать строй. Стрельба по приказанию Навуходоносора велась десятками вдоль всего фронта с постоянной сменой стрелков. Первые две линии давали залп, — передняя, привстав на колено, другая стоя, — их тут же сменяли следующие. Стрелы непрерывно, тучами, сыпались на египетское войско. Противник был лишен своих лучников, которые оказались в хвосте колон, спешивших занять позиции перед внезапно навалившимся на город халдейским войском. Как потом донесли царевичу, главнокомандующий египтян в первый момент не очень-то озаботился появлением вражеских войск у себя в тылу. «Мальчишка» решил отвлечь внимание от главного плацдарма — на этом мнении сошлись все египетские военачальники. Даже начальник колесничного войска и его помощник-идену, постоянно настаивавшие на том, что нельзя ослаблять внимание к южному направлению, согласились, что это пустая бравада и оставленный в лагере резерв легко опрокинет зарвавшегося вояку. Почти вся тяжелая пехота халдеев располагалась на северном пятачке, так что атаковать Навуходоносору нечем.

Царевич первым же ударом мидийской конницы и колесниц опрокинул резервный отряд египтян, прикрывавший поле сражения с юга, и не медля принялся выстраивать свои эмуку — колесницы, конницу и лучников — на прилегающих к городу холмах.

Когда колесницы вавилонян загнали остатки египетского резерва в полевой лагерь, великий начальник войска наконец осознал смертельную опасность, нависшую над его войском. С захватом полевого стана египтяне оказывались отрезанными от Каркемиша, в полном окружении. Единственное спасение — это нанести немедленный удар по стоявшему под стенами крепости противнику, но для этого необходимо было вывести из соприкосновения с халдеями, собранными на плацдарме, все три полка, Амона, Рэ и Сета, отвести их к крепости и при этом сохранить боевой порядок. Эта задача, как и предполагал Навуходоносор, была невыполнима. Лучники египетского войска, занимавшие первые ряды атакующих птицеголовых, при повороте на половину окружности оказывались сзади пехотинцев, а впереди вообще располагались склонные к панике обозники.

Навуходоносор первое время даже не пытался мешать визирю перестроить войска — пусть его командиры в таком водовороте окончательно потеряют управление. По его приказанию стрелки, часть спешенных конников и колесничие — все, вплоть до ездовых, — насколько возможно увеличили темп стрельбы. Но не в ущерб прицельности! Стреляли безбоязненно — египетские лучники застряли возле плацдарма. Под прикрытием щитоносцев халдеи и мидяне подобрались к врагу на сотню шагов. Всякие яростные выпады врага тут же пресекались отрядами конницы.

Припомнился царю подскочивший Астиаг — глаза у него были выкаченные, взгляд, как у свихнувшегося.

— Чего мы ждем? — закричал он по-арамейски. — Пока они опомнятся? Уйдут в крепость?.. Пора атаковать!!

— Рано! — рявкнул Навуходоносор. — Вот когда они действительно начнут уходить в крепость…

Между тем отряды вавилонян и мидийцев окончательно замкнули кольцо окружения. Полк Сета, отступавший в виду рядов укрепившихся на склонах халдеев, а также расстроившая ряды греческая фаланга, были подвергнут разгрому на марше. Колесницы и мидийская конница обрушились на них сверху, затем сзади подоспели пехотинцы Шамгур-Набу, и в течение получаса все было кончено. Вдоль разбитого проселка, в кустарниковых зарослях, в оврагах, вдоль безымянной речушки — повсюду валялись срубленные головы в напяленных птичьих шлемах. Остатки полка ринулись в сторону кое-как выстроившихся в боевые линии отрядов Амона и Рэ, и на глазах у Навуходоносора смяли их порядки…

Это был сладостный, великолепный, до сих пор отдающийся в груди момент, когда со спины своего великана-коня, Кудурру наконец определил, что нервы у египетского визиря не выдержали и он счел более безопасным удалиться в крепость, чтобы оттуда руководить сражением. Как долго царевич ждал этого момента, как тяжело дались ему эти минуты! Как ему удалось устоять под непрерывным напором своих командиров, того же Астиага, требовавших немедленной атаки, он до сих пор не мог понять. Только волей Мардука, напитавшей его в тот день необыкновенной уверенностью в себе, ясным взором, стойкостью. Ну, еще может заученным в детстве рассказом о сражении под Мегиддо. Перед глазами в те мгновения так и мельтешило это экзотическое название — так называлась древняя крепость в Палестине, прикрывавшая стратегически важный проход в долину реки Иерихон. Это был единственный приемлемый для большой армии путь, по которому египтяне, перевалив через Кармельские горы, могли выйти в Финикию и Нижний Арам. Тысячу лет назад фараон Тутмос также стремился на север и, обманув врага, разгромил войска сирийцев и иудеев в виду крепости Мегиддо. Однако он допустил роковую ошибку — Тутмос не сумел на плечах противника ворваться в крепость. Долгие месяцы ему пришлось осаждать город…

Этих долгих месяцев при общем превосходстве египтян в силах у Кудурру не было. В преддверии победы он не имел права на промашку, и помочь ему в этом могла только выдержка, вера в Мардука и трезвый расчет.

____________________
Солнечный свет ударил стареющему царю в глаза — очередной световой столб дополз наконец до трона. Шамаш одобрительно глянул на своего любимца, в тот день под Каркемишем он тоже помог царевичу: разогнал собиравшиеся с утра тучи, унял ветер, сглотнул туманы, нередко покрывавшие Евфрат по весне. Набу-Защити трон ответил одарившему теплом и благодатью богу улыбкой. Наверное, с тем же простодушным умилением и радостью встретил солнечный свет выбравшийся из ковчега Атрахасис.

В это время чтец, выступивший вперед, торжественно провозгласил последние слова поэмы, а исполнители за его спиной застыли в величественных позах, указывая руками на стоящего на коленях бородатого Атрахасиса, услышавшего приговор богов о создании новой породы человеков, на этот раз смертных.

Да будет отныне иное людям:
Одни рожают, другие не будут!
Пусть поселится среди людей Пашуту-демон,
Пусть вырвет он младенца с колен роженицы
… да прервется бессмертье!..
Во славу богов хвалебную песню,
Да услышат Игиги, да хранят твою славу.
Я же воспел о потопе людям.
Слушай!![331]
* * *
Стоило штабу египтян пробиться к наклонному спуску, ведущему к главным воротам крепости, как Кудурру, махнув рукой в сторону врага, отдал приказ атаковать.

Низкий рокочущий гул барабанов, рев боевых труб, пронзительные переливчатые, нагоняющие злобу вопли свирелей, звон доспехов, выкрики командиров ознобом отозвались в спине. Следом, с ворохом крупных мурашек по всему телу, вместе с размеренным топотом тысяч ног из рядов воинов донеслось:

Эллиль дал тебе величье
Что ж, кого ты ждешь?
Син прибавил превосходство
Что ж, кого ты ждешь?
Нинурта дал оружье славы
Что ж, кого ты ждешь?
Иштар дала силу битвы
Что ж, кого ты ждешь?
Шамаш, Адад — вот заступа
Что ж, кого ты ждешь?[332]
Трубы ревели за пределами тронного зала. Все придворные с последними словами чтеца встали. Поднялся и Навуходоносор. Идди-Мардук-балату, попечитель Эсагилы, тонким голосом провозгласил благодарение Мардуку-Белу, сохранившему род людской, давшему священному Вавилону право властвовать над всеми другими народами. Пусть подвиг его живет в веках.

«Что ж, кого ты ждешь?» — ревели бородатые халдейские пехотинцы, выставив копья, надвигаясь на врага. Первой, гремя щитами, блистая бронзой доспехов, в атаку двинулась греческая фаланга, выстроенная из нескольких сотен воинов. Следом стронулась с места тяжелая пехота Шамгур-Набу. Лучники убыстрили темп стрельбы. После каждого залпа в окончательно расстроенных рядах египтян образовывались заметные бреши, шлемы, украшенные крючковатыми, хищными клювами, валились на землю. Умиравшие враги падая опирались на копья, ломали их. Как только ворота крепости оказались открытыми, толпа обезумевших от страха воинов из полков Амона и Рэ ринулась на пандус. Ворота оказались забиты наглухо — ни закрыть, ни открыть. В начавшейся панике, среди стонов и гомона, бородатые халдеи и греки работали молча — резали мечами визжавших от ужаса врагов, кололи копьями, молотили каменными палицами. Воины на стенах Каркемиша замерли от отчаяния — чем они могли помочь своим, прорывавшимся в город, соплеменникам? Халдеи наконец сумели протолкнуть эту пробку, состоявшую из тысяч человеческих тел, внутрь каменной ограды, и тут же, кисир за кисиром, начали вливаться вслед за ними. Между тем отборные из мидян, пользуясь отчаянием и сумятицей, овладевшими осаждаемыми, овладели южными воротами, распахнули окованные медью створки, впустили в крепость свою конницу.

Далее все свершалось в каком-то ублюдочно-рваном, пересыпанном застывшими картинками сне. Первые дымы поднявшиеся на Каркемишем, мелкий ров вокруг стен, доверху наполненный кровью, начавшей ручьями стекать в невозмутимый, мутный в эту пору Евфрат. Когда из города поволокли первую двуногую добычу, Кудурру наконец слез с коня. Руки у него чуть подрагивали. Он не слышал ни приветственных криков, ни воплей одуревших от радости халдеев, ни горластых, сверкающих глазами мидян. Астиаг что-то на ухо рявкал ему. Набузардан доложил, что все кончено и одних только пленных взято более пяти десятков тысяч человек. Будет теперь кому достроить Эсагилу, радостно добавил он и потер руки.

Стареющий Навуходоносор, едва справлялся с поток воспоминаний. Зачем так обильно, зачем так явственно — вот какой вопрос не давал ему покоя. Мардук напоминает, что пора прощаться с этим миром, и его скоро ждет Страна без Возврата? Зачем так быстро, о великий? Куда спешить…

Перед глазами у него поплыли круги. Царь, сходя с трона, неловко оступился, покачнулся — придворные и родственники, столпившиеся рядом, бросились к нему, однако он жестом отмел их помощь.

Прочь!

Победитель под Каркемишем сам сумеет добраться до своих апартаментов.

Подозвал Нериглиссара, оперся на его плечо. Обвис, попробовал — плечо крепкое. Свет перед глазами возродился, прояснились перепуганные лица сынков. Приметил краем глаза, как на балкончике вскочила со своего места Нитокрис, всполошилась вторая жена Бел-амиту, мать Амель-Мардука. Старший сынок тоже поспешно шагнул вперед, зыркнул глазами на зятя. Навуходоносор поднял руку, приветственно помахал прихлынувшим придворным и гостям и направился на свою половину. Прошел в спальню, поблагодарил Нериглиссара, попросил оставить его одного, даже Набонида, поспешившего за господином, отослал вон. Сложил на циновке возле вырезанной из дерева фигуры Мардука царские регалии — скипетр, перстень с большим самоцветом, священное оружие, тиару, — скинул тяжеленный, украшенный золотом и драгоценными каменьями хитон, сел на кровать.

Долго бездумно, тупо следил за мелькавшими в памяти лицами, потом ужонком скользнула испортившая настроение мыслишка — теперь все решат, что он намерен оставить трон Нериглиссару. То-то во дворце суматоха начнется, почище, чем в объятом пламенем Каркемише. Что говорить, Нериглиссар всем хорош. Он сможет уломать Набонида служить честно, до конца. Будут трудности с его утверждением в городском совете? Ничего… Нериглассар настолько богат, что сумеет найти общий язык с храмовым начальством и сильными в городе. С купеческими домами, с теми же Эгиби, Нур-Синами, с домом Набая, с менялами и землевладельцами… Только с Нитокрис он никогда не сможет договориться! И с партией, которая стоит за Амель-Мардуком. Что, если взять вопрос уламывания недовольных на себя? Вряд ли это поможет передать власть в руки достойного наследника. Власть не дарят, ее берут, и все хлопоты Навуходоносора, клятвы претендентов, обязательства городского совета, писаные на пергаменте договора и всякие прочие установления и распоряжения, после его смерти не будут стоить и паршивой овцы.

Стало грустно. Некому утешить… Где ты, родная моя ласточка? С тобой рядышком мне любая беда была по плечу. Присматривает ли за тобой в Стране без Возврата Мардук? Оберегает ли тебя в райском саду любезный твоей печени Заратуштра? Может, Яхве не оставил тебя своим попечением? На всех вас надеюсь. На тебя, Создатель, надеюсь…

— Без тебя, Владыка, кто существует? — вполголоса спросил Кудурру. Окажи милость человеку, который тебе по нраву, чье имя ты окликаешь, также тихо продолжил он. — Помоги тому, кто угождает тебе! Ты распространяешь мою славу, ты начертал мне прямой путь. Я — тот повелитель, которого ты отметил. Я — созданье рук твоих. Ты вверил мне царственность, над всеми народами дана мне власть. Милостью, Владыка, пекущийся обо всех, научи, как понять твою волю, вложи страх перед тобой в мое сердце, даруй мне то, что ты полагаешь добром. Ты, творящий мне благо, сохрани плоды трудов моих. Дай отведать плодов древа познанья…

Часть II Власть

В руке Господа был Вавилон золотой чашей, опьянившей всю землю; народы пили из нее и безумствовали

Иеремия, 51,7

Глава 1

Громовой раскат барабанного боя разбудил слепца. Он судорожно сжался, попытался на секундочку ухватить остаток сладостного сна, напомнившего о Кедроне, но сверху опять повалилась гулкая, с оттяжкой, дробь, затем завыли трубы. Хотя бы одним глазком взглянуть на эти медные горластые чудовища, способные не то, чтобы сокрушить стены Иерихона, но и мертвых разбудить.

Сновидение растаяло без следа. Старик вздохнул, сполз с лежанки и на корточках подобрался к щели в дальней стене темницы. Щель была узкая, едва кулак пролезал. Что-то вроде оконного проема или бойницы, проделанной в кирпичной кладке для доступа свежего воздуха. Куда она вела? В первые годы заточения старика очень занимал этот вопрос — в начале он кричал в проем, пытался напомнить о себе, однако после того, как однажды незримый, изрыгающий отвратительный чесночный запах страж ткнул его между ребер древком копья и сообщил: «Кричать не велено…» — узник поутих и только в минуты отчаяния позволял себе подать голос. Все равно интерес к щели не пропал — чуть ли не каждый день он просовывал руку вглубь прорези, но за двадцать лет так и не сумел нащупать окончание кирпичной кладки. В это момент опять забубнили барабаны, заревели трубы, затем до слепца донеслись путанные, повторяющиеся трели флейт и щипки арф.

Все-таки что там, за стеной?..

Порой из щели тянуло свежестью, иногда прелью или дымком. Случалось, в награду за терпенье ему доставалась мимолетная порция цветочного аромата. Страж как-то сообщил, что где-то поблизости от дома стражи расположены «висячие сады». Что бы это могло быть такое, «висячие сады»?.. Он попросил стража объяснить, тот только хмыкнул в ответ и заявил: «Висячие сады это висячие сады. Их видеть надо…» В такие дни, когда тюремщик заговаривал с ним или из щели тянуло чем-то удивительно сладостным, необычным, он принимался радостно поминать имена Господа. Не о милосердии молил, не о прощении — просто называл их все, которые учил в детстве, повторял и те, что прозрел в беспросветной тьме, в которую его погрузили на Иерихонских равнинах. Годы он отсчитывал по звуку труб и грохоту барабанов, долетавших сверху — видно, опять во вражий город пришел Новый год, зацвели в «висячих садах» гранатовые деревья, яблони и вишни, люди понабрасывали на себя венки и гирлянды, ходят по улицам. Он начинал грезить… Старик не жаловался нет, просто улыбался про себя, поглаживал спутавшуюся, длинную, до пояса, бороду и удивлялся. Нащупал заусеницы на стене. Последней оказалась двадцать первая. Значит, пришла двадцать вторая весна, а его сосуд еще полон. Он ничего не расплескал — может, что и долил, но в этом нет беды. Пусть тот, кто никогда не присочинял, не увлекался мечтой, не жил надеждой, первым бросит в него камень.

Спустя пять весен после пленения, когда он отболел, отгоревал, отненавидел, откричался — в ту пору он без конца умолял о пощаде, требовал вина, фруктов, женщину, недобрым словом поминал братьев — Господь заговорил с ним во тьме.

Как поступают в пустыне с ослабевшим, не способным двигаться путником? Ему оставляют глиняную кружку, полную воды, и караван идет дальше.

Чем же ты решил напоить меня перед смертью, Создатель?

Воспоминаниями, сын мой, раздумьями о том, что предрекал тебе Иеремия…

Выходит, Создатель, это не наказание, не расплата, не предостережение, но мой путь?

Так, сын мой, и пусть повезет тебе во тьме свет увидеть.

Но если я узрю истину, Отче, с кем мне поделиться ею?

Ответа не было. С той поры, отсчитывая лета по праздникам Нового года, которые с таким шумом справляли в Вавилоне, последний царь Иудеи Седекия принялся составлять воспоминания, никому не нужные, неизвестные… Что-то вроде беседы между человеком и небом…

Прекратив кричать в щель, обратившись к тому, кто вверху, слепец первые годы упрямо пытался напомнить о милосердии, жаждал свести счеты с братьями, взывал к справедливости. Картины убийства сыновей — их было шестеро — не давали покоя. Халдеи по приказу царя зарезали мальчиков в подросте дрока, возле высокой, кустистой оливы… Мучительно больно было восстанавливать в памяти острие кинжала, которое начальник телохранителей Набузардан поднес к его очам. Седекия тогда впал в оцепенение, уже испытанное в ставке египетского фараона Нехао, куда его с братьями вызвали спустя три месяца после сражения под Мегиддо. Острие поблескивало на солнце, кинжал был ассирийский, без поперечины. Набузардан умело лишил Седекию правого глаза, и самое последнее, что ему довелось увидеть на белом свете — это зеленые холмы Риблы. Так и впечаталось в сознание это райское местечко. Оазис, брошенный в пустыню, обильный водой и небом. Старое оливковое дерево, возле которого убивали сыновей, тоже напрочь врезалась память. Что поделать, тоже веха пути. Но не начало…

Чтобы не позабыть дар Божий — речь, он разговаривал сам с собой. Чтобы познакомиться окружающими его пределами, он, словно младенец, ощупывал стены темницы и те предметы, которыми она была заставлена: шершавый, неподъемный стол, сколоченный из финиковых плах, сложенный из необожженных кирпичей лежак, глиняный вазон для испражнений и узкогорлый сосуд для воды, дощатая дверь, неровный пол. Взобравшись на стол, кончиками пальцев начинал путешествовать по потолку. Чтобы узнать поближе собеседника, с которым вел беседы, ощупывал свое лицо, пустые глазницы, день ото дня крепчавшую бороду. Скоро мир заметно округлился, лишился многих бессмысленных и уже непонятных слов, вроде «дома стражи». В это узилище его поместили в Вавилоне. Что такое «дом стражи», что такое «Вавилон»? Пустые звуки, не более того. Никакого другого города, кроме Иерусалима, он не знал и знать не хотел. Никакая иная судьба, кроме судьбы последнего иудейского правителя, именуемого Седекией, его не интересовала. Так слепец остался один на один с Богом…

Детство, счастливую юность как ножом отрезало после поражения под Мегиддо, когда на тридцать втором году царствования (608 г до н. э.) воспылавший жаждой справедливости царь Иудеи Иосия, его отец, встал со своим войском-огрызком на пути бесчисленной орды, которую Нехао II гнал на север, к Евфрату, по пути покоряя города Верхнего и Нижнего Арама. Что подвигло отца на этот безумный жест, сказать трудно. Как раз Иерусалим фараон обошел стороной, рассчитывая, по-видимому, разобраться с евреями позже, после разгрома халдеев. Возможно, Иосии была ненавистна сама мысль о возрождении Ассирии, в союзники и даже сюзерены которой теперь набивался Нехао. Или царь, добившийся наконец безусловного почитание завета и в Иудее, и в Израиле, рассчитывал на помощь Отца небесного в деле возрождения отчизны как нерушимой твердыни единобожия среди моря разливанного всяких идолопоклонников, воздающих почести деревянным истуканам, совершающим жертвоприношения на ложных алтарях. Если так, усмехнулся Седекия, то, выходит, отец впал в грех гордыни и посчитал, что ему ведом промысел Божий. В любом случае объяснение поступка царя мало чем могло помочь его детям в кровавой сумятице нахлынувших затем событий.

Свобода, о которой так страстно мечтал отец, ради которой он вышел в поле под Мегиддо; установление единоверия среди всех колен Авраамовых; возвращение государства к славным временам Давида и Соломона, а нравов к ветхозаветной старине — эти сладостные грезы едва ли не впервые за три сотни лет в правление Иосии день ото дня насыщались все более весомой явью. Ослабление, а затем и падение Ассирии, впервые за долгие годы позволили властителю Иерусалима распространить свое влияние на Самарию и фактически подчинить себе отколовшиеся племена, осевшие в Израиле. Власть иудейского царя распространилась на всю Палестину. Иерусалим впервые за долгий срок перестал платить дань Ниневии, евреи вышли на границу с Финикией, ощутимо грозили Эдому и Моаву, подружились с Дамаском и приморскими городами филистимлян Ашкелоном, Ашдодом и Газой. Поднакопив средства и проведя необходимые преобразования в войске, перестроив царские конюшни в Мегиддо и Самарии, Иосия, создал крепкий военный кулак, позволявший ему рассчитывать на гегемонию в Заречье. Все это творилось к непреходящей славе Божьей, и Яхве явил чудо — на тринадцатом году царствования первосвященник Хелкия, призванный царем перестроить Храм и сосчитать его богатства, обнаружил в одном из притворов спрятанную книгу Моисееву, в которой излагался завет. Через два дня было созвано собрание граждан, на котором книгу торжественно вынесли на верхнюю храмовую площадь, чтобы каждый мог убедиться в подлинности чуда. Иосия обратился к народу с призывом вспомнить, что обещали евреи Создателю после исхода из Египта и безрадостного странствования по Синайской пустыне. Оставьте поклонение чуждым кумирам, повернитесь лицом в Яхве, живите, сообразуясь с заповедями — вот что Иосия возвестил народу. Создатель милостив, он простит отступников. В знак возрождения старины, возвращения к Яхве, Иосия, как того требовал завет, приказал выпустить на волю обращенных в рабство соплеменников, запретил получать проценты по уже выплаченным долгам и даровал общине на праздник Пасхи тридцать тысяч козлят и ягнят и три тысячи молодых быков для жертвоприношений.

Седекия — в ту пору слепец еще именовался Матфанией — въявь ощутил незабываемый запах горелого мяса, щекотавший ему, мальчонке, ноздри. В ту пору ему было восемь лет, и как царский сын он весь день провел внутри храмовой площади, неподалеку от исполинского — от края до края десять локтей[333] — литого бассейна из меди, называемого «морем». Казалось, весь Иерусалим пропах дымком священного костра, разведенного на жертвеннике. Все плакали, радовались и поминали Яхве. Иеремия, помнится, прочел торжественную песню, сочиненную им по случаю единения народа вокруг Господа…

Это было замечательная пора — незабываемая, напоминающая сон наяву… Следом подступили другие картины: сборы отца на битву против египтян, жуткие вопли женщин в гареме, ужасное известие о поражении под Мегиддо — в городе шептались, что и битвы никакой не было. Иосию в самом начале сражения сразил стрелой египетский лучник, после чего еврейское войско сдалось фараону. Правителя привезли в столицу уже онемевшего, потерявшего много крови, сероватый налет помертвил его нос и заострившиеся скулы. Он так и умер в беспамятстве. Первосвященник объявил его волю и собрание гражданутвердило новым царем Иоахаза, сына Иосии. Новый царь первым делом приказал крепко стеречь своих братьев Елеакима и Матфанию и из дворца их не выпускать.

Ладно, что не приказал убить. Старик шустро пошарил пальцами по столу, поискал хлебные крошки — что нашел, сунул в рот.

В те дни Иоахаз напрочь потерял сон — сутками бродил по дворцу, перебирался с этажа на этаж, случалось заглядывал к братьям. Слепец отчетливо видел, как он появлялся на пороге его спальни — в дорогом хитоне, простоволосый, отчаявшийся. Обычно Иоахаз помалкивал — говорить не хотел. О чем говорить?! Каждый из братьев с ужасом и надеждой ждал решения Нехао: кому из них быть правителем в Иудее, сколько дани придется платить и с кого ее собирать. Зима в Палестине тогда выдалась сухая, мрачная, обещавшая неурожай, но вроде обошлось… Наконец через двенадцать недель после сражения под Мегиддо пришел вызов из Риблы — сыновьям Иосии явиться к фараону. За всю дорогу братья слова друг другу не сказали — их несли в разных кабинках и не было желание перебраться, прижаться друг к другу.

Неделю Иоахаз, Елеаким и Матфания жили в шатрах в виду ставки Нехао. Почести им оказывали ничтожные, слуги фараона откровенно насмехались над ними, вот и к трону, считай, как нашкодивших котят поднесли. За шиворот…

На душе у слепца стало совсем пусто. Сколько часов они тогда простояли возле ставки Нехао? Кажется, две утренние стражи? Или что-то около того… Потом трое рослых, чернокожих нубийцев, полуголых до пояса, в беленьких коротких юбочках — великаны, а не человеки! — с расписанными щеками, ни слова не говоря, поволокли их за вороты хитонов с такой силой, что Матфания даже большими пальцами голых ног землю не чувствовал. Добравшись до ступеней помоста, на котором возвышался трон фараона, негры поставили его и старших братьев на землю и сложили руки на груди.

Матфания, самый младший из братьев, оказавшись перед фараоном, первым делом простился с жизнью, затем обратился к Создателю, чтобы тот дал смерть легкую, бескровную, как-нибудь во тьме… Чтобы не видеть… Пискнуть жалобно и все…

Сам Нехао был одних лет с Иоахазом, которому в те дни как раз двадцать три весны стукнуло. Тоже молоденький еще. Он сидел на троне с необыкновенно важным и презрительным видом. Откуда-то сбоку донесся голос на арамейском: «Вот щенки наказанного богами изменника», — следом кто-то из придворных поставил сыновей несчастного Иосии на колени. Фараон громко выкрикнул — по какому праву Иоахаз, не испросив позволения господина, правителя Египта, занял трон? Почему вовремя не отправил дань? Чего ждал, распоряжений?.. Царь иудейский принялся было оправдываться, твердить о великом почтении, которое он испытывает к господину, а Елеаким сразу повалился, как куль видно было, он вряд ли соображает, что с ним происходит. Глаза у него закатились, лицо одеревенело, запах от него исходил пренеприятнейший.

Все окружавшие трон визири, начальники, их идену, евнухи и знаменосцы гвардии весело заржали, начали демонстративно морщить носы. Нехао тоже не сумел сдержать божественную спесь и, откровенно веселясь, махнул рукой.

— Уберите эту еврейскую вонючку. Воистину вот самый достойный претендент на трон Иерусалима…

Стоявшие вокруг захохотали так, что к месту, где стоял царский шатер, начали сбегаться солдаты. Нехао заметил, какой ответ вызвало его восклицание и не в силах совладать с желанием покрасоваться добавил.

— Этот никогда не сможет противиться нашим скромным желаниям… Чуть что — сразу обосрется…

Новый взрыв хохота прокатился по рядам победителей под Мегиддо. Тут же нубиец поволок Елеакима подальше от помоста. Иоахаз, сбившийся с речи, стоял, понурив голову, ждал приговора. Фараон неожиданно обратил внимание на стоявшего столбом Матфанию.

— Младший, видимо, покрепче будет.

Стоявший ближе других к иудейскому царю египтянин ткнул Матфанию древком копья. Тот даже не пошевелился.

— На него столбняк напал, — сообщил слуга. — Он вообще ничего не соображает.

— Ладно, — важно кивнул Нехао, — оставим его про запас.

Египтянин ошибался — кое-что Матфания соображал. Например, вполне ясно различал бесконечные, уходящие к горизонту ряды полевых палаток, пологие горы, сиявшие изумрудной растительной свежестью — скоро навалится зной и высушит сирийские холмы, прокалит их до светло-коричневого с желтоватым тона, выжжет траву… Но это будет потом, а пока в воздухе носился несказанно-сладостный, смешанный с запахом кала аромат.

Приметил царевич и головы, надетые на острия пик. Все они были бородаты. Ощущал он и некоторую усталую тупость во всем теле — слова фараона о своем назначении в запас вовсе не взволновали его. Мало ли кого и куда назначат! Какой в этом смысл, если любая голова, находящаяся в ведении этого наголо обритого, подвижного, голого по пояс юноши, может в мгновение ока переместиться с шеи на пику.

Иоахаза прямо из Риблы в цепях отправили в Египет, там он, как говорят, и сгинул. А может, тоже сидит где-нибудь в яме и беседует с Яхве?.. Елеаким, повелением фараона переименованный в Иоакима, царствовал десять лет. Характер у него был гнусный, творил невесть что: крал чужих жен, безжалостно взыскивал по долговым распискам, множество свободных из ам-хаареца[334] загнал в рабство. Дань, возложенную на него Нехао не пожелал выплачивать из казны, а обложил податью весь народ. Главной его заботой являлась перестройка дворца, денег на роскошь Иоаким не жалел, причем, работягам за все труды так и не заплатил ни шекеля. Со всеми Иоаким старался поддерживать хорошие отношения — и с левитами храма и с прислужниками языческих кумиров, которые начали, как язва, расползаться по Иерусалиму. Крови пролил достаточно — достойного человека Урию из Шемайи, пророчествовавшего о приближении расплаты за грехи, предал жуткой казни, однако младшего брата тронуть боялся, слова Нехао насчет Матфании крепко запали ему в душу. О случившемся в Рибле братья не вспоминали, и все ждали, ждали… Один — цепей, другой — переименования…

Каждый день, замирая от страха, они прислушивались к отзвукам сражений, третий год гремящих на берегах Евфрата. Если бы в ту пору кто-нибудь из мудрых — тот же сумасброд Иеремия, например, или мудрый Урия из Шемайи — осмелился бы напророчить, что великая армия, приведенная фараоном с берегов великой Реки, способна в одночасье рассеяться как дым, ни царь, ни его младший брат не постеснялись бы на людях высмеять подобного «пророка». Так и оттаскал бы за седые вихры, будь ты хоть сам первосвященник.

Слепец подобрался поближе к щели, приложил к пробоине ухо и прислушался. Дальний хор исполнял песнопение во славу ихнего Мардука. Когда-то страж-халдей объяснил узнику, что в первые четыре дня праздника, пока светлый серп бога Сина вновь не появится на небосклоне, в разных концах города играет музыка, устраиваются представления, посвященные Господину, сотворившему небо и землю. По улицам возят его деревянные изображения. Таскают также скульптуры его жены Царпаниту и сына Набу… Надо же придумать — у Всевышнего, оказывается, есть супруга и сын! У того, чьи исполинские крыла распростерты над водной бездной, существует наследник? Чей дух един существует во тьме? Кто сотворил людей, каждую тварь и вещицу на земле, саму землю, светила в небесах, луну и солнце, называемых воинством небесным?..

Между тем стражник-халдей продолжал рассказывать — потом, мол, к руке главного истукана, установленного в местном капище, должен приложиться царь Вавилонский, чтобы божья благодать благословила его на новый год царствования.

Какие только глупости не приходят идолопоклонникам в головы! Просить милости у деревяшки, изготовленной руками какого-нибудь нохри?[335] Кто же склоняется перед идолом? Бич божий, Навуходоносор!.. Чудны твои загадки, Создатель.

Эта истина открылась слепцу позже, в темнице, а все четыре года, прошедшие с момента пребывания иудейских царевичей в ставке Нехао, сердцами Иоакима и Матфании владел уже испытанный в Рибле, вгоняющий в столбняк ужас. Этот ужас гнал их кощунствовать, искать защиты у камней, у «священных» деревьев, встречаться с кудесниками, волхвами, лжепророками и волшебниками.

Усомнился я, Господи. Забыл твои поученья, и как мне было не усомниться, когда в ту пору на каждый шорох вздрагивал. Спать не мог — все ожидал гонца из Риблы.

Поганое место, эта Рибла! Скопище идолопоклонников, варваров и чернокожих разбойников… Совсем, как Вавилон. Эх, хотя бы одним глазков взглянуть, что представляет из себя этот вавилонский вертеп! Это я не в укор тебе, Господи, говорю. Тоже, наверное, кумирни на каждом шагу, башни…

Старик припомнил, с каким угрюмым недоверием они оба встретили известие об избиении египтян под Каркемишем. Услышав новость, молча разошлись. Перво-наперво он, тогда еще Матфания, решил, что теперь брат непременно расправится с ним. Боязнь за собственную шкуру окончательно иссушила веру. Мысли путались, он со свитой обошел поочередно кумирни Молоха, Астарты, Амона и прочие мелкие святилища, густо взодшедшие на земле Израилевой в годы правления Иоакима. Не побоялся даже посетить Тофет в Геенской долине или Гей-Хинном, что возле юго-восточной стены Иерусалима, где помещалось капище Мелькарта. Там приносили в жертву младенцев. На жертвоприношение не решился, но на душе по-прежнему было гадко.

Ходил, поклонялся камням, деревьям, лазил в пещеры, воскуривал елей на жертвенниках чуждых небожителей и все пытался понять, в чем смысл божьих повелений? И есть ли он?.. Как могло случиться, что эта жуткая язва, скопище гнева божьего, необоримая сила, пришедшая с берегов Нила, рассыпалась в прах? Воинов, которые в несколько часов расправились с его соплеменниками у Мегиддо, более не существует? Стотысячная, не виданная доселе на палестинской земле армия развеяна по ветру?.. Десятки тысяч погибших, остальные почти поголовно попали в плен?.. Значит, страх, испытанный им в Рибле, не более, чем слабое отражение вселенского кошмара, который теперь напрочь увязывался в голове с огромным, жуткого вида, бородатым ассирийцем в папахе и с кинжалом в зубах, переправляющимся через Евфрат. Он воочию представил, как эта жуткая, ухмыляющаяся рожа появляется над краем берега, вот ассириец, цепляясь когтистыми лапами за прибрежные ветлы, взбирается на кромку… Его передернуло… Какая разница — ассириец он или вавилонянин! Одна семейка… Каждый раз появление этого оскалившегося варвара было сравнимо с придвижением первородного мрака, поглощавшего все живое. Разве такое может быть? Как пережить эту напасть, где искать спасения? Как выстоять между страхом и ужасом, между молотом и наковальней? И помощник ли ему теперь Яхве?

Брат в первые дни еще пыжился, сыпал распоряжениями, потом окончательно затих и как-то ночью пришел к брату в спальню, прогнал наложницу и слабым голосом сообщил.

— Фараон со свитой спешно движется в сторону Египта. Людей с ним что-то около пары тысяч человек. Гонец заявил, что это вся его армия.

— То есть? — не поверил услышанному Матфания и вздрогнул.

— Так и есть — вся армия, — прежним слабым голосом добавил царь. — Я спросил, где же многочисленные полки, что шли мимо нас четыре года назад? Иоаким сделал паузу, потом шепотом добавил. — Мне ответили — их нет…

Царь неожиданно зажмурился, повертел головой, потом спросил.

— Что делать, брат? Ассирийцы, мидийские кочевники прут на нас. Они подошли к Хамату. В городе решили не сопротивляться.

Наступило молчание. Матфания боялся рот открыть — с чего это Иоаким просит у него совет? Может, ловит на слове? Или просто тихо безумствует в преддверии избиения народа, переселения в это, будь оно проклято, болото между двумя реками, куда однажды уже был выведен еврейский народ.

— Может, перехватить Нехао возле Ашкелона и пленить? Или проводить до границы с царскими почестями?

— Не з-знаю, — ответил младший брат. — Попробуй принести жертвы в храме.

— Кому?! — ощерился Иоаким. — Яхве, Молоху, Баалу, Мардуку, Мелькарту или Амону?.. А может, Астарте или как она у них там, на Евфрате, — Иннане?

— Тогда сними бремя долгов с простого народа, освободи тех, кто попал в рабство… Кинь клич, собери армию… Встань стеной у Самарии…

— Может, лучше у Мегиддо? — скривился царь.

Он помолчал, потом добавил.

— Снять бремя долгов?.. А из чего дань платить? Сто талантов серебра и талант золота!..[336] Переплавить храмовую посуду?

Он махнул рукой и, коротко бросив на прощание: «Пустое…» — удалился. Пришел срок и распростился Иоаким с жизнью — сердце не выдержало поселившегося в нем ужаса. Царем правитель Вавилона поставил сына Иоакима Иехонию. Однако племянник недолго тешился царской тиарой — спустя три месяца Навуходоносор отправил его в Вавилон, в плен. Говорят, тоже сидит здесь, в доме стражи. Живет в довольстве, с женами и детьми. Все необходимое получает из вавилонской казны. Как сыр в масле катается… Может, врут, и братишка сидит рядышком за стенкой?..

Сверху донеслось пение. Узник подобрался поближе к щели, припал к ней ухом. Пели слаженно, на разные голоса, но смысл разобрать было невозможно, хотя слова были арамейские. Интересно, прикинул слепец, что там сейчас вверху, день или ночь и сколько часов прошло с момента пробуждения? Он вздохнул, устроился на полу, привалился спиной к стене, спросил — что есть день и что ночь? Свет и тьма?… Что такое время? Как его измерить, и не исповедуется ли тебе, Господи, душа моя, когда я говорю, что измеряю время? Но так ли я его измеряю и что именно я измеряю — не знаю. Они поют гимн, но слов не разобрать, зачем тогда слова? Сколько лишних понавыдумали местные истуканы… Достаточно всего одного имени — мрак… Он склонился к щели и, набрав воздух в легки, во всю силу закричал.

— Иоаким!.. Будь ты проклят, Иоаким… Иехония?! Гореть тебе в долине Хином, Иехония!..

Глава 2

Был вечер. Угасла заря, на берег Евфрата присела ясная ночная мгла. Начались новые сутки.

За стенами дворца стихал натешившийся за день Вавилон. С утра по городу ходили торжественные процессии, на площадях для простолюдинов разыгрывались сцены из поэм, о Гильгамеше, Атрахасисе-Утнапиштиме, о сладостной Иштар, решившейся спуститься в преисподнюю к Эрешкигаль, о смерти и воскресении Мардука-Вседержителя и его супруге Царпаниту, оплакивающей его. Играла музыка, танцоры водили хороводы, назначенные особым распоряжением царские слуги одаривали горожан цветочными гирляндами. Сам Навуходоносор во главе толпы родственников и свиты, состоящей из высших военных и гражданских чинов, а также из членов городского совета, объезжал городские храмы. Всего их — наиглавнейших! — было около пяти десятков, кроме того, несколько сотен мелких святилищ, часовен — небольших построек, в глубине которых стояла статуя божества. Каждый мог в любое время зайти туда и помолиться. На каждой улице были устроены ниши, где располагались маленькие скульптурные изображения кумиров. Возле них можно было и колени преклонить, и договор о купле-продаже заключить, любой прохожий мог дать здесь клятву, что с этой «шестидесятой» он будет жить праведно.

Начал царь, как и полагалось, с Эсагилы. По обычаю на второй день празднования Нового года царю не полагалось приближаться к целле, где хранилось священное изображение Мардука, поэтому помолился издали. Жрецы заклали добрых ягнят… Потом процессия направилась к храму Иштар Агадеской, расположенному в центре квартала Кадингира, затем двинулись в обход других святилищ: прежде всего к дому Нинурты, что возле Южных ворот, наконец — по очереди — посетили храмы Адада, Шамаша в Новом городе. Последним помолились Сину в его кумирне возле цитадели.

За день царь намаялся до смерти. Скольких он благословил по пути, скольким сказал доброе слово — это была тяжелая ноша. Безрадостная… Как объяснить этим падающим на колени при виде царя людям, что лишь один Мардук на свете достоин таких почестей! Ему несите дары, его милостей ищите, его могущество воспевайте. Ни одного хмурого лица не припомнил Набу-Защити трон за весь день. Вчера он утвердил текст, который должен был украсить памятную табличку, посвященную встрече его сорокового Нового года: «В правление мое изобилует роскошь, в годы мои собрано богатство!» Это была правда. Сердечней всего его приветствовали простолюдины, ветераны, крестьяне, приехавшие в столицу со всей страны. Немало паломников было и из подчиненных государств — те тоже, как снопы валились, перед открытым паланкином, на котором восседал царь. Египет как обычно прислал дары, которые можно было оценить и как дань. Из далекой Лидии пригнали табун резвых коней. Не забыл родственника и Астиаг, занявший наконец престол в Экбатанах. Поздравил, прислал подарки.

В спальне стало совсем темно, слуги внесли светильники. Наконец дворцовые танцорки и певцы, обходившие дворец, слаженно запели во внутреннем дворе отходную молитву-заклинание:

Уснули князья, простерты мужи, день завершен;
Шумливые люди утихли, раскрытые замкнуты двери…
Боги — хранители, богини-защитницы,
Шамаш, Син, Адад и Иштар, ушли почивать в небесах;
Не держат больше суда, не решают больше раздоров.
Созидается ночь, дворец опустел, затихли чертоги,
Город стихает, зычно кличет Нергал.
Даже взыскующий правды наполняется сном.
Вот и защитник обиженных, бездомных отец,
Солнце-Шамаш вошел в свой небесный покой.
Великие боги ночные…[337]
С этими словами хор, по-видимому, завернул за угол, и только смутные отблески мелодии еще теребили сгустившуюся тишину.

То-то вздрогнул царь, когда со стороны первого двора, из дома стражи донеслось протяжное.

— Иоаким… Иоаким…

Затем как обычно раздалось проклятье и вновь:

— Иоаким! Братец!..

Навуходоносор зевнул — интересно, слышит ли голос дяди поселенный во Внутреннем городе его племянник Иехония? Брат Седекии Иоаким давным-давно ушел к судьбе. Потом царя взяла тоска. Все суета сует, сказал великий мудрец Син-лике-унини,[338] все — суета. Невеселое занятие — разбираться на старости лет с этими иудейскими лицемерами. Помнится, Амтиду пожалела схваченного на Иерихонской равнине Седекию. Если бы тот сразу сдал город, как его племянник, жил бы сейчас в сытости и довольстве. Вавилону ни для кого не жалко крох от щедрот своих… Нет, этот проныра два года водил халдейского царя за нос. Вот и доигрался. Ослепленного, лишенного отправленных к предкам сыновей, его бросили в темницу, откуда он начал выкрикивать всякие гадости. Удавить бы его, да, к сожалению, старик еще мог пригодиться. Даже такой трухлявый кирпич как Седекия… Ему было велено заткнуться. Не послушался. Тогда Амтиду упросила царя позволить ему драть глотку хотя бы раз в году. Пусть это будет подарок на Новый год. Седекии так и было объявлено — кричать разрешается только в дни празднования Нового года, и никаких обид, проклятий властям, тем более гнусных предсказаний… С тех пор он каждый месяц нисанну тренирует горло. Кричит одно и тоже поминает Иоакима, а то пытается докричаться до старшего брата Иоахаза, которого сорок лет назад увели в Египте.

Сколько же ему пришлось повозиться с Иудеей прежде, чем удалось усмирить эту область. Трон едва из-за нее не потерял. Если бы не Иеремия, он еще бы в первые годы своего царствования разметал это подлое семя по городам и весям. Навуходоносор хлопнул себя по коленям, спросил вслух.

— Гордящиеся тем, что познали истинного Бога, верующие в то, что приняли от него завет, какое ждет вас наказание за то, что отступились от его светлого имени? Почему не приняли его, как Мардука?

Следом опять накатила тоска. Вспомнился голос старого Иеремии — почему ты сам, повелитель, не принял его как Яхве? Почему знаешь истину, уверовал в нее, но молчишь?.. Мы пошли тебе навстречу, о, великий?

В памяти ясно проступил облик худого долговязого, длиннорукого, с большими кистями, человека, огорченного гибелью родного города. Иеремия сказал — мы пошли тебе навстречу, о, великий — и указал пальцем в верхний полог палатки, скрывавший набитое звездами небо Иудеи. Сквозь ветхую, выбеленную ткань ясно проступали сполохи жуткого пожара, который плясал на руинах разгромленного Урсалимму. Не было больше на земле ни этого гнусного города, ни храма.

Старик повторил — мы пошли тебе навстречу, о, повелитель! Знаешь ли ты, что Бог наш, всесущий Яхве, может быть назван и по-другому — Адонаи. Это означает «Господин мой». И имя твоего повелителя, Мардука, мы в своих книгах вычерчиваем как «Меродах», что тоже означает «Господин мой». Мы не рвем связь времен, мы уважаем то, что дорого тебе, но истину не переспоришь, не отринешь. Назови Господина Господом, обнажи душу перед Создателем, и тебе станет легче. Ты испытаешь блаженство…

Старик, ответил ему тогда Навуходоносор, разве ты можешь понять, что такое власть и в чем долг государя… Ты убеждай не меня, а их — рыбаков, мытарей, торговцев, горшечников, крестьян, их жен и детей. Убеждай воинов, владельцев земли. Попробуй переспорить жрецов… Я же не имею права смущать их покой.

Царь поднялся — сил не хватало справиться с избытком горечи — подошел к двери, выглянул в коридор. Подставь спину, сидя на лавке, в нише, кусочком кожи наводил блеск на лезвие меча.

— Тихо? — спросил его Навуходоносор.

— Тихо, господин.

— Когда Иддину устроил драку с Шаник-зери? До того, когда мы вошли в Дамаск или после?

— После, господин. Когда во весь опор мчались в Вавилон на похороны вашего батюшки. Помните, пришлось устраивать привал в пустыне, в оазисе Тадмор.[339] А когда мы шибанули птицеголовых на Евфрате, нам было не до междоусобиц. Вся Сирия тут же в штаны наложила. Веселые были денечки…

* * *
Навуходоносор улыбнулся, и, ничего не ответив Рахиму, вернулся в опочивальню. Телохранитель был прав — это были славные дни. Наполненные ощущением дерзкого, божественного всесилия… Его илану торжествовал над полчищами всех других духов-покровителей. Какого черноголового в ту пору боги любили больше? У кого бы не закружилась голова от чувства избранности?..

Навуходоносор в полной мере решил использовать шок, который после сражения при Каркемише испытали государи в Верхнем и Нижнем Араме, Финикии и Палестине, и попытался было как можно быстрее двинуть на юг свою армию. Не тут-то было! Воины сразу взроптали. Обремененные добычей, они не желали трогаться с места, пока не избавятся от захваченного. Бывший полевой лагерь египтян на правом берегу Евфрата уже на следующий после сражения день превратился в небывалое по размерам торжище, куда слетелись орды купцов и торгашей, до сей поры незримо следовавших за войском.

Неделю царевичу приходилось заниматься самыми неожиданными вопросами, в которых с такой охотой любил копаться отец и которые, как ранее казалось Набу-Защити трон, можно было решить одним повелением царя. Навуходоносору приходилось вникать в скучнейшие мелочные споры, касавшиеся распределения добычи, отстаивать законное право вавилонских торгашей на «первую руку» соплеменники из священного города вообще вели себя нагло, то и дело требовали дополнительных привилегий, право устанавливать цены на рабов и захваченное имущество. Их своеволию не было предела. На вопрос Навуходоносора, не слишком ли они хватки в присвоении чужого добра, один из вавилонских купцов-тамкару из дома Мурашу только засмеялся в ответ.

— О победоносный! Ведь только мы платим тебе налоги — все остальные выплачивают дань. На кого ты сможешь опереться в трудную минуту, как не нас. Все остальные отвернуться от тебя, стоит им только учуять запах беды. Мы же, граждане одного города, повязаны одной веревочкой…

Очень много усилий требовалось, чтобы поддерживать порядок в лагере, пороть зачинщиков драк и воинов, перебравших темного пива и сикеры.[340]

Пустые, никчемные занятия!.. Это в тот момент, когда его ждали страны, названия которых с детства будоражили воображение. В бабушкиных сказках Мусри всегда был рассадником колдунов и злодеев-заклинателей, все прекрасные принцессы были родом из волшебного Дамаска. Если волшебная сила забрасывала героя за тридевять земель, он непременно оказывался на чудесном острове Дильмун.[341] Сердце рвалось в поход!.. Если бы не уману Бел-Ибни, царевич железной рукой взнуздал бы армию. Когда Навуходоносор в сердцах обмолвился, что еще день-два и он начнет вешать тех маркитантов, которые доставляют в лагерь хмельное, а солдатам рубить головы, Бел-Ибни как бы невзначай обмолвился — так ли должен поступать идеальный правитель? У царевича едва не вырвалось — а как должен был поступить идеальный правитель, например, Нарам-Син, когда армия пьяна вповалку и даже плети не могут вразумить дерзких, — однако от вопроса удержался. Не до объяснений было и самому Бел-Ибни, получившему в дар от ученика удивительную белокурую красавицу с голубыми глазами, дочь погибшего правителя Каркемиша.

Навуходоносор вздохнул — где ты теперь, незабвенный? В чьих райских садах наслаждаешься любовью со своей северянкой? Может, ты попал на острова блаженных, что расположены в мировом Океане под сенью Мардука? Или сподобился узреть Ахуру-Мазду и вечный свет его обители? Неужели осуществилась твоя мечта и ты угодил в ладони Яхве и вкусил плоды с дерева познания? В ту пору, укорил себя Навуходоносор, он считал, что его уману немного не в себе от излишнего усердия в изучении хода небесных светил. Полагал его чудаком, тем более, что подаренная девица не красотой сразила Бел-Ибни, а тем, что разумела клинопись. Нередко знающего принимают за мудрого, на его счастье наставник оказался и тем, и другим. Во многом его усилиями царственность Навуходоносора войдет в анналы. Мало кто может понять, в чем загадка божественного девятнадцатилетнего астрономического цикла, втугую связавшего солнечный и лунный год, однако именно в годы его правления был наконец-то точно измерен глубокий замысел Мардука, и теперь учение о числах надежно отображает величие Господа. Ныне любой полуграмотный писец может легко вычислить, когда и куда следует вставить дополнительные месяцы, чтобы путь Сина-луны и Шамаша-солнца по небу в точности совпадал со сменой времен года, и Новый год попадал на одни и те же дни начала месяца нисанну. Впервые за долгие годы существования Вавилона Бел-Ибни составил точнейший календарь, которым пользуются теперь во всем мире.

На фоне непрерывной гульбы, криков солдат, похабных песен, женских воплей радовал верный пес Рахим-Подставь спину — этот мало того, что сумел выжить в смертельной круговерти, за все две недели ни разу хмельного в рот не взял. В плену он попал в ряды строительных рабочих, которых египтяне бросили заваливать овраги и строить мосты, чтобы отряд Амона смог добраться до халдеев, сгруппировавшихся на северном плацдарме. Кирка, врученная ему суровым надсмотрщиком, оказалась надежным оружием. Он вырвался из кольца во время избиения пленных, затеянное птицеголовыми сразу после того, как они обнаружили, что халдеи перешли Евфрат южнее крепости. Рахим пробился к реке, бросился в воду и, нырками спасаясь от редких стрел, добрался до южной переправы. После получения награды он первым делом невозмутимо вытребовал у господина положенную еще Набополасаром награду за храбрость мину серебра, затем купил арбу и принялся стаскивать поближе к повозке доставшееся на его долю и купленное на торгах имущество. Вот ведь как бывает — тощий мускулистый молчаливый египтянин, который не жалеючи хлестал его кнутом во время земляных работ, тоже оказался в его руках. Рахим сам выбрал его из царской доли. Они были под стать друг другу, два семита, оба едва сдерживали ненависть друг к другу. Однако теперь, после поражения, смуглому длиннолицему уроженцу Реки быстро внушили, что бунтовать бесполезно. Подставь спину жестоко выпорол египтянина, затем поставил клеймо на запястье, после чего раб, отлежавшись, тут же научился правильно выговаривать по-арамейски «господин» и принялся складывать на арбу добытое халдеем имущество.

Только через десять дней, когда, по сведениям разведки, фараон Нехао уже добрался до крепости Ашкелон и догнать его не было никакой возможности, войско, стряхнувшее с себя толпу торговцев, проституток и прилипал, наконец двинулось в путь. В Рибле Навуходоносора ждала добыча, награбленная Нехао и захваченная конниками Нериглиссара. Наследный принц в присутствии Амтиду честно и щедро разделил ее с Астиагом и его мидийцами. Здесь же устроили пир на весь мир. Навуходоносор намеренно задержался в Рибле — ожидал изъявления покорности со стороны ближайших городов, однако ни послов, ни гонцов не было. Подобная нерасторопность больно ударила по самолюбию молодого царевича, он начал гневаться. Успокоил его Бел-Ибни.

— Не торопись, Кудурру, — предупредил он наследника. — Они в страхе и не знают как поступить.

— Ну, а мне как поступить? — Навуходоносор криво усмехнулся.

— Милостиво, — ответил уману. — Не уподобляйся ассирийским разбойникам. Они сами погубили свой народ и свою державу.

Навуходоносор насупился. Наступило тягостное молчание. Царевич выпятил нижнюю губу и всем своим видом показал, что тяготится непрошеным советником. Бел-Ибни заметно оробел. Наконец он справился с дрожью в кончиках пальцев и продолжил.

— Если тебя, господин, обижает, что я смею называть тебя Кудурру, ты только скажи. Я верю в тебя и чту твою царственность, но, к сожалению, истинно ценные советы дают только друзья. Поданные в таких делах обычно пекутся о своих интересах. На вершине власти сохранить друзей — высшее искусство власти. Отказ от общения с ними — первое свидетельство неблагополучия государства.

— Подумаю об этом, — сменил гнев на милость Навуходоносор.

* * *
В ту ночь старик Бел-Ибни долго не мог заснуть — размышлял о превратностях судьбы, одаривающей черноголового удивительными дарами, одним из которых был царский сын и наследник престола Кудурру. Его царственность была безусловна, широка, обильна, но как много осталось в нем от того стриженного под ежик мальчишки, который с тупым плаксивым отчаянием на лице мучился над решением простенькой задачки, предложенной ему молодым в ту пору Бел-Ибни, и, так и не сумев найти ответ, обещал казнить учителя, когда сядет на вавилонский трон. Задача была из простейших — «за сколько дней можно соткать кусок ткани определенной длины, если известно, что ежедневно ткач может изготовить столько-то локтей?»[342] Теперь Кудурру придется искать ответы на куда более серьезные вопросы. Как быть ему, учителю, теперь, когда эта детская обида вполне может обернуться суровой реальностью.

Он долго маялся той ночью. Бродил по спальне, порой порывисто вздыхал, как взгрустнувшая в хлеву корова, садился к окну наблюдал за неспешным ходом усыпанного звездами небосвода, вращаемого волей Мардука, единого и неделимого. Там, в вышине, помещался вечный судия, перед ним и ответ держать, решил старик, но в любом случае он должен попытаться увлечь Навуходоносора на путь славы и разума. Первым делом, необходимо провести реформу календаря и тем самым выбить из рук надменных жрецов, жирующих на людских предрассудках, самое главное оружие, с помощью которого они скрывают истину. Счет времени — вот чем сильны служители храмов.

Счет месяцев в Двуречье шел по лунным и солнечным годам. Лунный год состоял из 354 дней (шесть месяцев по 29 дней и шесть месяцев по 30 дней), что на 11 дней короче солнечного года. Счет по Луне-Сину был намного легче, так как каждые 28 дней великий бог нарождался и умирал. Каждая фаза его божественного лика; только что появившийся серпик, полуокружность, полнолуние и вновь сход в небытие четко делился на 7 дней, что составляло неделю. Беда в том, что по лунному календарю нельзя было точно вычислить начало разлива Тигра и Евфрата, в этом случае приходилось пользоваться счетом дней по солнцу-Шамашу. Именно этот календарь определял время сева, перегона скота, сбора урожая. По солнцу вертелась вся хозяйственная жизнь страны. Вот почему так важно было совместить лунный и солнечный циклы. С этой целью в лунный год по представлению жрецов вставляли дополнительные месяцы, и этот акт, сопровождаемый пышными обрядами, являлся действенным оружием храмовых старшин в борьбе с царями. Запреты, касавшиеся дополнительных месяцев, могли полностью парализовать деятельность правителя. Бел-Ибни, еще в юности втайне задумывавшийся о подлинном величии Мардука, не мог поверить, чтобы Син и Шамаш бродили по небу сами по себе, без указующего жеста Создателя вселенной. Сколько лет он потратил, чтобы разгадать эту загадку и найти то простое и единственное решение, которое могло бы объединить ход своевольных Шамаша и Сина в единое движение небесных сфер. Если оно существует, значит, в самом деле прав фараон Аменхотеп, именовавший себя Эхнатоном. Правы дикие иудеи, утверждающие, что лишь одна сила, один Бог царит в небесах и имя ему Яхве. Теперь, когда Бел-Ибни знал ответ, мог ли он остановиться на полпути и не попытаться внушить Кудурру истину. Хотя бы через посредство календаря!.. Тот, кто окажется настолько проницательным, чтобы проникнуть в замысел Мардука, и сможет точно определить, когда и в каком порядке следует вставлять дополнительные месяцы, будет хозяином и распорядителем священных праздников. Он будет назначать время сева и уборки урожая, а это божественное деяние.

Сколько их, подобных свершений следует совершить, чтобы народ уверовал в единого и неделимого?

Вторым по важности государственным актом должно было стать регулирование стока Евфрата, слишком обильного в начале года и мелеющего в сухой сезон. Вот по какому пути следовало направить Навуходоносора, чтобы создать государство вечное, сильное внутренней сцепкой единой верой, пусть даже жители его говорят на разных языках. Не в том ли долг правителя, чтобы разогнать тьму и вывести поданных к свету? Сколько можно вырезать кукол из дерева, рубить из камня быков с человеческими лицами, лепить из глины нелепые фигурки и называть их богами.

Кудурру был всем хорош для выполнения воли Мардука. Прежде всего он вне всякого сомнения пришелся по душе Отцу богов. Разум его был подобен сырой глиняной табличке, на которой можно было чертить знаки величия, призывы к добродетельным, угодным Создателю свершениям. Наследник был умен, деловит, простоват и отзывчив. Стоило только повести разговор о «долге», «величии», «славе», о необходимости навсегда впечатать в уста людей свое имя, и молодой наследник становился мягким, как воск, и любопытным, как котенок. О лучшем исполнителе своих планов Бел-Ибни и мечтать не мог.

…Он погладил по голому плечу царевну из Каркемиша, свою прелестную ученицу и воспитанницу. Скорее всего это последний дар божий… Девица была сообразительна, служила верно, ублажала его старость. Он подолгу беседовал с ней, учил арифметике, объяснял смысл древних поэм. Как-то сложится ее судьба после его смерти? Хорошо, если бы Кудурру взял ее в наложницы? Тогда бы долгими ночами она внушала ему мысли ушедшего к судьбе Бел-Ибни. Нет, это недопустимая роскошь. После его смерти у Навуходоносора будет слишком много советников, поэтому обжечь его мысли следует сейчас, до ухода к судьбе.

Глава 3

Войско добравшись до Хамата, встало лагерем у реки в виду городских стен. Царевич с утра отправил к правителю гонца с требованием прислать послов. Ответ обещали дать на следующий день, однако до вечера никто из города так и не вышел. Хамат затаился… Тогда, по совету войсковых заклинателей, с утра в поле перед главными воротами крепости воины выкатили двухколесную арбу и два длиннобородых, зверского вида халдея принялись заступами копать землю и сбрасывать ее в повозку. Подобная угроза подействовала на сирийцев убедительнее всяких слов. Древний обычай «увоза земли» обрекал побежденных либо на полное уничтожение, либо увод в плен всего населения. Послы явились после полуденной стражи — все, как один, бледные, словно неживые. Говорили тупо, невпопад, видно, каждый из них уже заранее простился с жизнью или свободой. Как объяснил Бел-Ибни, ассирийцы обычно не церемонились с замешкавшими послами побежденной стороны. Случалось, натягивали снятую с них кожу на барабаны, а то вручали сыновьям отрубленные головы отцов, и те несли их до самого Ашшура…

«Друг наследника трона», его ближайший советник и первый визирь, разгадыватель царских снов и провидец-бару Бел-Ибни встретил послов возле шатра царевича, провел их внутрь, сразу повел беседу — поинтересовался, как жили под Нехао, где он теперь? Какую дань платили фараону? А Ашшурбанапалу?.. Как у них с водой, хватает ли для полива? Если брать с них по мине с хозяйства, не разорит ли это крепкого крестьянина? Должен ли царь Вавилона приказать провести новую перепись населения или можно положиться на правителя города? В конце разговора приказал собрать дань к концу года, когда он будет возвращаться в Вавилон. Послы слушали не прерывая, отвечали кратко, все посматривали в сторону широкого занавеса, за которым угадывали присутствие молодого царевича. Наконец занавес был отдернут и перед ними действительно предстал победитель под Каркемишем. Старший из сирийцев старик с длинной, изжелта белой бородой — позволил себе задать вопрос. Не собирается ли «славный сын великого Набополасара увезти их землю, как то делали предки его, ассирийцы»? Навуходоносор кивнул Бел-Ибни, и тот объяснил, что правитель священного города Вавилона Набополасар, счастья ему и здоровья, также, как и его сын, победоносный Навуходоносор, не помышляют ни об уничтожении добровольно подчинившихся городов, ни об угоне населения, ни о пленении чужих богов. Навуходоносор к тому же не считает себя наследником змеиноподобной Ниневии, ибо Вавилон уже царствовал на земле, когда этого скопища жестокости и злобы еще и в помине не было на берегах священного Тигра. Вот почему наследник трона Небесных ворот возлагает на смиривших гордыню и подчинившихся судьбе статус данников и требует только установить в главных храмах городов статую Мардука и поклонения ему как Творцу и Хранителю мира. Лица послов просветлели, они согласились на все условия и уже на следующий день доставили в лагерь халдеев сумму, обговоренную для раздачи войскам. Серебро и золото, а также богатые дары в лагерь Навуходоносора доставил сам правитель Хамата, явившийся со свитой. С того дня в лагерь Навуходоносора начали съезжаться посольство за посольством. Уже через два месяца вся Сирия и часть финикийских городов выразили готовность признать вавилонского царя господином. Затаились только Иудея, пограничные с Египтом города-крепости Ашдод, Ашкелон и Газа, а также Тир и Сидон, крупные торговые города на побережье Верхнего моря. Теперь поход в южном направлении представлялся царевичу легкой прогулкой. Одно печалило — необходимость расставанья с Амтиду, уже заметно пополневшей в поясе. Ее, беременную, пришлось отправить в Вавилон, сам же наследник вместе с войском двинулся в сторону Дамаска.

Погуляли там вволю. Навуходоносор сам не знал, как в его постели оказалась дочь правителя Бенхадада, глупенькая и жадная до ласок Бел-амиту.

Был месяц улулу, самая жаркая пора в Двуречье. Здесь, в Сирии, на восточных склонах Каламунских гор, где располагался древний Дамаск, зной переносился легко. В воздухе было в меру влаги, дышалось радостно, под утро царевич даже немного озяб. Возможно, сказывалась близость великого моря. А может, копившаяся на недалеких, поросших кедрами вершинах прохлада только и ждала предутреннего часа, чтобы стечь на равнину, остудить разгоряченные тела. Бел-амиту что-то шептала по-своему ему на ухо — видно, выпрашивала какую-нибудь побрякушку или очередную привилегию для своего папаши. Набу-Защити трон смотрел в окно, в котором занималась заря. Было грустно, мучила жажда… Он поднялся, налил себе родниковой воды, выпил залпом, потом сказал Бел-амиту по-арамейски.

— Ты должна родить мне сына…

За дверью послышался шум, затем звон металла. Царевич бросился к брошенной на пол одежде, успел накинуть хитон, перепоясаться коротким скифским мечом. В следующее мгновение до него донеслось.

— Господин, господин!.. Срочное известие из Вавилона!.. — тут, по-видимому, кто-то сдавил кричавшему горло, опять послышалась возня, бряцанье оружия. Навуходоносор решил — будь что будет, боги за него, и распахнул дверь. За порогом стояли свои, вавилоняне. Охрана — двое из отборных и между ними весь в пыли, в рваной хламиде, кожаном панцире и ассирийском шлеме воин, размахивающий жезлом из окрашенной обожженной глины. Этот жезл вручался царским гонцам.

— В чем дело? — рявкнул царевич.

Возня сразу прекратилась.

— Пытается прорваться! — возмущенно заявил один из телохранителей, Иддин-Набу, молодой, приятный на вид парень, попавший в отборные после сражения под Каркемишем, и указал на все еще восстанавливающего дыхание гонца. — Грозит!

— Господин… — Гонец наконец совладал с голосом и протянул царевичу глиняный ящик. Тот был закрыт и запечатан царской печатью. У Навуходоносора руки дрогнули, когда он принял его. — Просят не медлить.

Царевич вернулся в комнату. Бел-амиту бросилась было к нему, но он погладил ее по головке, чмокнул в губы и коротко приказал.

— Вон!

Разбил глиняное колечко, которым был запечатан ящик, достал кусок кожи. Прочитал, побледнел, выпустил послание из рук. На кукольном личике Бел-амиту очертился ужас, она, прижав руки груди, вновь бросилась к нему, однако царевич еще более решительно прикрикнул на нее.

— Ступай же!..

Женщина пятясь, кутаясь в непомерно длинный кусок цветной ткани, спрятав лицо, выскользнула в коридор.

— Гонец! — крикнул Навуходоносор. — Иддин-Набу!..

Оба пыхтя, не уступая друг другу, ввалились в спальню.

— Немедленно Бел-Ибни ко мне. Будить, не взирая ни на что. Имеешь право тащить силой, — приказал он своему телохранителю. Когда тот удалился, спросил у восстановившего дыхание гонца.

— Когда это случилось?

— В третий день месяца улулу, господин. Эстафетымчались во весь опор. Мой напарник свалился с коня у городских ворот.

— Хорошо, получишь награду. Иди.

В дверях воин столкнулся с запыхавшимся уману.

— Что случилось, Кудурру?

Наследный принц ответил не сразу. Первым делом подошел к окну, глянул на розовеющие, ясно видимые, будто вылепленные облачка, повел озябшими плечами, потом сказал:

— Царь Вавилона Набополасар, мой отец, ушел к судьбе.

Советник, не спрашивая позволения, так и сел на изумительной работы циновку, постеленную на полу.

— Осиротели… — только и смог вымолвить Бел-Ибни.

* * *
— …Я тоже полагаю, — сказал советник, — что медлить нельзя, но и бросаться что есть духу в столицу, не следует. Решение должно быть взвешено, оформлено подобающим образом, чтобы никому в армии в голову не пришло, что главнокомандующий оставил их своим попечением и приглядом. Теперь фактически ты, Кудурру, царь, поэтому стоит вести себя осмотрительней. Если, конечно, желаешь, чтобы твое правление долго было на устах людей.

— Ты опять об идеальном правителе? — усмехнулся царевич. — Самое время.

— У тебя нет выбора, Навуходоносор: либо попытаться стать им, либо тебе придется пролить реки крови, чтобы удержать власть. Об этом следует помнить ежеминутно, пока эта мысль не войдет в привычку.

— Туманно выражаешься… — царевич вновь почувствовал приступ беспричинного гнева. Стоп, осадил себя Навуходоносор, даже если Бел-Ибни виновен и заслуживает сурового наказания за попытки учить ученых, за назойливое стремление вмешиваться в дела правителей, когда его не спрашивают, все равно он прав в одном — теперь ему, вавилонскому царю, не пристало поступать как мальчишке.

Он подошел все еще сидевшему на циновке Бел-Ибни.

— У меня в руках армия! Войско, сокрушившее ассирийцев и египтян!.. Стоит мне только повернуть ее на Вавилон и вопрос будет решен.

— Да — согласился Бел-Ибни, — но в этом случае тебе придется бросить на произвол судьбы Сирию, Финикию, Палестину, а также Эдом, Моав, Аммон, Ашкелон и другие приморские города, гнезда смуты и неповиновения. Нехао получит передышку, что позволит ему собраться с силами. Как тогда быть с замыслом стремительно пройти берегом Верхнего моря и ворваться в Страну Реки, пока враг еще не опомнился от поражения под Каркемишем? Ведь ты именно это задумал, не правда ли?..

Навуходоносор не ответил — Нергал его побери, наставник опять оказался прав. Старик зрил в корень. Стоит только уйти из Сирии, как вся эта местная мелюзга, затаившаяся при его приближении, поднимет головы, начнет сколачивать коалиции, вступать в тайные союзы. Обратятся за помощью к правителю Мусри…

— Как же, о великие боги, найти правильный ответ?

Этот вопрос вырвался непроизвольно, как в те годы, когда Бел-Ибни по приказу Набополасара лупил его палками за пренебрежение уроками. Наставник умел заканчивать унизительное наказание захватывающими рассказами о тайнах мироздания, о тонкостях хода светил, о славных деяниях предков. Слезы мгновенно высыхали на смуглом лице халденка, он засыпал наставника вопросами. «Спрашивай, Кудурру, спрашивай, — ободрял Бел-Ибни только что выпоротого любимца. — В том нет ущерба твоей царственности, если все вокруг станет предметом твоего любопытства. В этом источник силы. Боги любят осмотрительно взыскующих истину…»

Бел-Ибни наконец удобней устроился на циновке, подтянул под себя пятки.

— Армия, Кудурру, не более, чем сила. Бронированный кулак… Всего лишь одна из ипостасей царственности. Ею можно и нужно уметь пользоваться на расстоянии. Опытному бойцу стоит только показать перетянутые ремнями кулаки, как соперник в страхе отступает. Внезапность, способность появляться вовремя в нужном месте убеждают строптивых не хуже блеска меча. Еще более грозным оружием может стать необычный, повергающий врага в недоумение поступок. Тебе необходимо, как молния, поразить жрецов и городских старшин Вавилона, громом прокатиться над их головами, не дать времени сговориться. Вавилоняне — народ дерзкий, своевольный, взнуздать их можно только по закону, а в этом случае закон против тебя. Власть в священном городе никогда не передавалась по наследству. Царей в Вавилоне выбирают!.. С точки зрения закона и обычая ты всего лишь один из возможных претендентов, причем, по мнению сильных, единственный, а значит, самый опасный. Совет городских старшин попытается намеренно затянуть дело о передаче власти. Тогда тебе, господин, придется согласиться на более обременительные условия управления. Понятно, что твое избрание сомнений не вызывает — у тебя за спиной армия, но эти кровопийцы постараются опутать тебя всяческими дополнительными условиями и прежде всего отвоевать то, чего в свои дни сумел добиться Набополасар. Мир праху его, великий был человек, да обратится к нему Господь светлым своим ликом!..

Бел-Ибни замолк, тяжело вздохнул, и Навуходоносор, глянувший на залитый солнечным светом простор, содрогнулся. В синем небе, далеко за рекой, над выгоревшей степью кружил сокол — точь-в-точь как в тот незабвенный день, когда он в первый раз возвращался из школы наследником престола. Также, как и тогда солнце-Шамаш, вставший над цепью пологих холмов, первым положил ему на плечи свои лучи. Повеленьем Эллиля шевельнулся воздух, нагнал холодок, сдобрил кожу мурашками. Птицы в дворцовом саду затаились, вокруг него вмиг — завесой? — образовалась нежданная жуткая тишина. Вот когда его пронзило — свершилось! Бог-отец безвозвратно ушел в подземный мир к богам-предкам. Он, Набу-Защити трон, остался на земле один, теперь его друзья и покровители — обитатели небес. Печень наполнила удивительная мешанина чувств. Как бы не было стыдно вспоминать об этом, он почувствовал сожаление по тем безвозвратно потерянным дням — некому теперь трепать его за уши. Следом нахлынул страх только дурак не страшится внезапно рухнувшего на плечи бремени царственности. Он справится — печень наполнилось твердой уверенностью. Последнее слово всегда будет за ним. Пусть дерзкий уману, до сих пор не оставивший свои попечительские замашки, полагает, что сможет заменить отца. Его мудрость земная, а он, Навуходоносор, в тот миг пропитался мудростью небесной. Отцовской!.. Набополасар был подобен божеству, а этот не более, чем любомудр… В одном советник прав — нельзя суетиться.

— Ты имеешь в виду ограничения, наложенные отцом на храмовый суд? — спросил он.

— Не только. Это только часть вопроса, причем не самая главная, ответил из своего угла Бел-Ибни. — Все в конце концов упирается во владение землей. Вспомни, кто является собственником земли в Вавилонии?

— Как кто? Боги! Они создали ее из тела Тиамат. Сам Мардук разрубил эту производную бездны на небо и землю.

— Правильно. В таком случае кто является посредником между богами и черноголовыми, которым поручено хранить этот мир, обустраивать его и преумножать имущество небожителей? Кто отвечает перед ними за оборону страны, за ее процветание? За то, чтобы вода орошала поля, а не стекала попусту в море?.. Чтобы трава шла на корм скоту, а не сохла в сезон зноя?..

— Царь. Поэтому небожители и наделяют его царственностью. И как потомка-родственника и как их наместника на земле.

— Тоже верно, однако жрецы утверждают, что боги именно им ссудили землю, именно храмы являются их полноправными представителями. Жрецы полагают, что это их святая обязанность распределять наделы, собирать подати, судить черноголовых, а царь обязан силой оружия поддерживать установленный богами порядок. Вот в чем источник бесконечного спора… Цари Ашшура являлись одновременно и правителями, и главными жрецами — таким образом тоже можно разрешить этот спор, однако слишком велика тяжесть, которая в этом случае ложится на плечи властителя. Редкий человек способен в полной мере выдержать ее. Если же власть доверить жрецам, то она растворяется в безликой массе нерадивых служителей, и, как подтверждают летописи, слишком часто жрецы действуют, исходя из своих корыстных человеческих — соображений, чем по велению небес. Вот в чем суть царственности, которой боги наделяют избранных. Задача правителей, как родственных по крови небожителям, уловить незримую волю небесных владык. Это в их обязанностях решать, каким образом боги желает принудить черноголовых исполнять предписанное? Исполнять не за страх, а за совесть. Вспомни предка своего, правителя Хаммурапи — его установлениями мы живем до сих пор. Разве это не великая честь — оповестить черноголовых, как следует жить праведно. Разве не его усилиями люди наконец усвоили, что нельзя поднимать руку свою ни на жизнь, ни на имущество брата. Не возжелай жены его, веди дела законным порядком, исполняй обещанное. Одним словом, как возвестил мудрый иудей, называемый Исайя — поступай с ближним своим так, как ты желаешь, чтобы поступали с тобой. Только тот правитель может быть назван идеальным, который усвоит, что правит не ради власти, как таковой, не ради пролития крови или бездумного расширения пределов государства, а видит свой долг в том, чтобы, как того требуют потребности государства, соразмерно разложить ответственность на плечи каждого свободного гражданина. Что же может стать мерилом этой самой ответственности?

Бел-Ибни сделал паузу — по-видимому, хотел дождаться ответа, однако Навуходоносор промолчал. Тогда уману продолжил.

— Безусловно, имущество. Собственность, которой владеет тот или иной гражданин. Он обязан оберегать ее, преумножать… В свою очередь государство, которому он служит, должно поддерживать не только порядок и спокойствие, но и постоянно помогать гражданам увеличивать свое состояние. Не допускать, чтобы худшие жили лучше, чем лучшие, регулировать величины земельных наделов, не допускать их дробления. Вот что значит «соразмерно», то есть по закону… Отдай эти вопросы в руки жрецов и они в мгновение ока выпьют все соки из арендаторов. Кто тогда будет служить в армии?

Бел-Ибни примолк, потом шумно, совсем как мудрый осел вздохнул.

— Повернуть войско на Вавилон можно, твои соперники от тебя этого только и ждут. В этом случае они выигрывают время, получают возможность обвинить тебя в ненасытном властолюбии, ради которого ты готов пожертвовать национальными интересами, ведь вся эта свора местных государей тут же переметнется к фараону. Врага следует разить в самое темя, ошеломить его неожиданным ходом. Одним словом, тебе необходимо сразу утвердить себя в качестве единственного и непререкаемого претендента, закрепить все те новшества, которые ввел в управления страной твой отец: сохранить контроль над доходами храмов, ограничить судебные функции городского собрания и храмовых судов, и, наконец, получить право беспрепятственного входа в сокровищницу Эсагилы. А для этого тебе, Навуходоносор, необходимо добиться, чтобы сильные в городе позволили до коронации прикоснуться к руке Мардука, как то было с твоим отцом. Для этого следует приложить все силы, не поскупиться на дары, можно даже наобещать с три короба — пусть каждый из выборщиков услышит то, что он желает услышать. Вот когда ты прочно сядешь на трон, тогда можно приступить к свершениям, которых ждет от тебя Мардук. Прежде всего необходимо провести реформу календаря, затем отрегулировать сток Евфрата, чтобы напрочь обезопасить священный город от наводнений во время паводка и иметь достаточный запас воды в сухое время года. Но об этом мы поговорим после…

— Неужели я не смогу настоять на своих правах без всяких дешевых трюков? Неужели кто-то посмеет возразить мне в то время, когда боги на моей стороне?..

Бел-Ибни улыбнулся.

— А твой брат Набушумулишир? А третий брат?.. — возразил уману. Городской совет изо всех сил постарается затянуть выборы, тогда ты неизбежно лишишься плодов всех наших усилий под Каркемишем. Новый поход в условиях, когда враг придет в себя, потребует очень больших денег. Войско увязнет в Заречье, у тебя окажутся связанными руки, у них наоборот появится свобода действовать, как захочется.

— Неужели я не смогу заставить их трепетать?..

— Пока не время. Сначала надо прочно сесть на трон.

Навуходоносор не ответил, вновь подошел к окну, пристально поглядел в яснеющие, наполняющиеся сиянием Шамаша небесные сферы. Смотрел долго, словно надеялся увидеть там подсказку. Или, может, держал паузу? Наконец закончил разговор.

— Согласен, но я хочу, чтобы это стало нашим общим решением. Так будет основательней.

* * *
В тот же день, после полуденной стражи Навуходоносор тайно собрал военный совет, на котором высшие офицеры единодушно пришли к выводу, что тянуть с передачей власти нельзя. Вавилонская знать, тем более жреческое отродье, захватившее самые жирные должности в правлении храмов, всякое бесспорное дело могут вывернуть наизнанку. Власть, даже в таком прозрачном, на первый взгляд, случае следовало перехватывать, не дожидаясь празднования Нового года. Вопрос заключался в том — поворачивать армию в сторону Вавилона или нет? Если поворачивать, в этом случае вавилоняне утрачивали стратегическое преимущество в Заречье, которого они с таким трудом добились за последние годы. Если же наследник отправится в столицу с небольшой свитой, не поставит ли он в себя в невыгодное положение и не затянет ли городской совет выборы правителя?

Первым здравую идею высказал Нериглиссар, с которым Навуходоносор имел долгую доверительную беседу сразу после разговора с уману. К тому времени начальник конницы получил чин раб-мунгу — полководца, имевшего право вступать в сношения с иностранными государями. Нериглиссар предложил действовать решительно, наследнику выступать завтра же, с небольшим отрядом, и мчаться в Вавилон не вкруговую, берегом Евфрата, а напрямик через пустыню. Через оазис Тадмор, потом круто свернуть к Сиппару. Там есть тропа…

— Да, это очень рискованно, — добавил начальник конницы, — тем более, что жители оазиса своевольны и дерзки, но в этом случае мы спутаем планы наших врагов, которые ждут нас не ранее, чем через полтора месяца. Если господин свалится им на голову по крайней мере через пару недель, они не успеют ничего ему противопоставить.

Шамгур-Набу, рослый, еще очень крепкий старик с завитой седой бородой, подал голос.

— Я согласен с начальником конницы — действовать следует немедленно, однако нельзя терять голову. Прежде всего Навуходоносор должен быть провозглашен правителем здесь, в ставке — это будет весомый довод для всех горожан. Выбор армии — это решающий довод. Как посмотрит на это начальник боевых колесниц, уважаемый Нинурта-ах-иддин и начальник царских отборных уважаемый Набузардан?

Все халдейские военачальники обратили взоры на единственных в их компании исконных вавилонян, принадлежавших к знатным городским семьям. Точнее, на Нинурту-ах-иддина, в бытность старика Набополасара высказывавшего большие сомнения в разумности назначения молодого царевича главнокомандующим. В верности Набузардана присутствующие не сомневались. В войске Набополасара, еще помнили тот жуткий договор, согласно которому правитель Страны моря, халдейский вождь племени Бит-Якин, вынужден был оставить в заложниках свою семью. С той поры между халдейской военной знатью и местными родовитыми в Вавилоне, особенно верхушкой храмовых жрецов, никогда не было полного взаимопонимания. К голосу Нинурты-ах-иддина прислушивались и в армии, и в самых богатых домах Вавилона. Он вполне был способен примирить обе партии, в руках которых находилась реальная власть в стране.

— Царевич молод, однако он подтвердил свою царственность победой под Каркемишем, — после короткой паузы ответил тот. — В чьих руках город будет чувствовать себя в безопасности? В его или в руках одного из его братьев? Ответ ясен. Я за то, чтобы действовать спешно, но без суеты. Царевича должны избрать законным порядком, здесь уважаемый уману прав, а для этого нужна поддержка большинства горожан. Силой их не убедишь, нужно что-то более веское. Трудность вот в чем: армия заметно устала, ей требуются пополнение, припасы, воинское снаряжение, число годных к бою боевых колесниц, например, сократилось на треть. Добившись власти силой, царевич не получит денег на эти цели. Ему скажут — подожди до официальной коронации, а это более полугода. В этом случае мы потеряем не только финикийские города, но и Сирию.

До утра военачальники составили делегацию, в которую вошли Бел-Ибни и Нинурта-ах-иддин, урожденные вавилоняне, Нериглиссар, халдей, имевший большой авторитет в войске и в правительственном аппарате, а также личный секретарь царевича Набонид, чья мать Адад-Гуппи являлась главной жрицей храма бога Сина в Харране, а отец Набу-балатсу-икби принадлежал к высшей вавилонской аристократии. Сопровождать царевича должна была сотня конных отборных и несколько десятков верблюдов, груженных золотом и драгоценными камнями. (Их предоставил наследнику правитель Дамаска. В частной беседе царевич подтвердил обещание жениться на Бел-амиту, если у нее родится мальчик). Набузардану было поручено организовать поход таким образом, чтобы ни одна живая душа не узнала, куда и зачем отправляется обоз. После полуденной стражи в пустыню были посланы особые заставы с запасами пищи и корма для животных, им были приданы проводники из местных и вавилонских купцов, следовавших за армией. Одолеть Сирийскую пустыню в середине лета занятие трудное, рискованное. Главную цель Навуходоносор сформулировал для себя в беседе в Бел-Ибни и Нинуртой-ах-иддином перед самым отъездом. Очень важно как можно скорее оказаться в Вавилоне, но еще важнее добиться быстрейшего избрания его на должность правителя, пусть даже о царских регалиях до Нового года и речи быть не могло. Только в этом случае Навуходоносор получал доступ к городской казне и сокровищам Эсагилы. Затем следовало не мешкая возвращаться в Сирию. Армия не могла ждать, впереди ее ждала Палестина, до сих пор не приславшая послов с изъявлением покорности. Шамгур-Набу, начальник пехоты, оставался за главнокомандующего. В его задачу входило оповещение всех местных правителей о том, что Набополасар, царь Вавилонии и любимец богов, ушел к судьбе, и наследный принц Навуходоносор отправился в столицу обеспечить преемственность власти. Маршрут наследника намечен вдоль берега Евфрата, через Каркемиш и Харран.

Глава 3

Странная, звучная тишина стояла в коридорах дворца. Рахим-Подставь спину отложил меч, прислушался. Потрескивали факелы, долетали шорохи, внизу что-то поскрипывало — то ли дверь поигрывала на ветру, то ли кто-то ступал по ступенькам. Ночь в городском доме царя Вавилона всегда полнилась звуками. За каждым шорохом требовалось проследить, понять, кем или чем был рожден, зачем смущает покой стражников. Дело было привычное, уже который десяток лет охраняет Подставь спину покой правителя. Чего только не насмотрелся за это время.

По ночам он чувствовал себя бодро. Подставь спину никогда не был соней, а к старости ему хватало пары часов, чтобы вновь обрести свежесть, почувствовать силу, охоту к службе. Место свое в нише, напротив дверей в опочивальню господина он обжил давным-давно. Они не мешали друг другу, разве что царь позволял себе иной раз справиться, когда и где случилось то или иное событие. Так, ночь за ночью и приближались к судьбе — господин вспоминал о своем, слуга о своем.

* * *
Приказ об отъезде застал Рахима-Подставь спину врасплох. Как объяснил декум[343] Шаник-зери, мчаться придется быстро, маршрут проложен по пустыне с выходом на Евфрат повыше Сиппара, при этом с царевичем и старшими военачальниками будет следовать особый груз на верблюдах. Более того, возможно, придется брать с бою оазис Тадмор. Его, Рахима-Подставь спину, по личному распоряжению Навуходоносора отрядили в десяток личных телохранителей.

— Поедешь на верблюде. Так что, парень, поспать на ходу не придется, в конце разговора утешил его Шаник. — Своего египтянина придется посадить на цепь и отправить с колонной царских пленных. А то продай мне своего Мусри. Больно он жилистый и крепок, как вол.

Рахим выругался сквозь зубы, помянул Нергала, потом уже, взяв себя в руки, с некоторым даже вызовом спросил.

— С чего вдруг такая горячка? Вроде бы собирались на Тир топать…

Шаник глянул через плечо в одну сторону, потом в другую, затем шепнул Подставь спину на ухо.

— Царь в Вавилоне отправился к предкам. Наш дед-защитник Набополасар… Смекаешь?

Куда уж ясней! Нашел момент, старый хрыч!.. Рахим даже руки от бессилия опустил. Лично он к старому царю никакой неприязни не испытывал, даже уважал — хозяин был что надо. Взнуздал этих вавилонских гордецов так, что никто пикнуть не смел. Себя не щадил, армию берег, насчет добычи всегда держал слово. Жаль только, что помер не вовремя.

— Так как насчет твоего Мусри? — повторил Шаник-зери и прищурился. Может, продашь? Тебе он за так достался, а я хорошую цену дам.

— Нет! — Подставь спину решительно мотнул головой и отвернулся от декума.

— Как знаешь, — вздохнул тот и пошлепал нагайкой по ладони. — Тогда отправляй эту падаль в общей колонне. Рабов на кузнечном дворе сковывают, подсказал он и зло прищурился. — А то продай, лучше будет.

— Нет! — с прежней решимостью ответил Рахим.

Декум был здоровенный мордастый верзила, исконный вавилонянин, из состоятельной семьи. В армию пошел охотно, скоро выбился в начальники помог родственник, магнат Хашдия. Добычи за последние годы нагреб достаточно, отличался редкой необузданностью в отношении новобранцев, однако после того, как Навуходоносор ввел в армии строгие порядки, исключавшие избиение солдат без решения особого суда, кулаки начал придерживать. Что говорить, мечом Шаник работать умел… Конечно, нарвись на Подставь спину, Рахим быстро снес бы ему голову. Нергал бы его побери, Шаник теперь не отстанет! Откажешь — долго будет помнить. Злопамятный…

Больше всего на свете Рахиму не хотелось продавать своего Мусри. Он уже собирался довесок ему купить, бабу какую-нибудь подешевле, а тут, как назло, опять в поход. Мусри понравился Рахиму стойкостью и упрямством когда его пороли, он не визжал, как многие, не вопил о пощаде, не восхвалял истошным голосом имя господина, только зубами скрипел. Был египтян простоват — всякий раз, когда царевич спускался в хозяйственный двор, чтобы отдать распоряжение, а то просто поболтать с воинами или заняться воинскими упражнениями, египтянин тут же падал ниц. Бел-Ибни и других приближенных к правителю вельмож встречал, стоя на коленях. Сначала над ним смеялись, потом перестали обращать внимания, и он лежал или стоял, ожидая приказаний, пока Рахим не бил его в ребра босой ногой — что разлегся, вставай, пора работать. С другой стороны раб был себе на уме и все норовил назвать Рахима хозяином. Тот сначала поправлял его, потом махнул рукой — что толку спорить с варваром! Кроме того, Мусри знал толк в имуществе. Стоило Подставь спину пригнать на двор приобретенную в Хамате арбу, как раб, осмотрев повозку, без понуканий снял ободья, проверил спицы и оси, смазал их маслом, получаемым из напты, подремонтировал клетку для клади, потом занялся сбруей. За мулом Мусри ухаживал так, что скоро воины из отряда отборных начали поручать ему своих скакунов. Однажды Навуходоносор, прискакавший на своем черном громадном жеребце, не глядя бросил ему поводья. Не дождавшись, пока египтянин примет их, царевич соскочил с коня. Раб лежал, упершись лбом в горячую, прокалившуюся за день пыль.

— Чтоб тебя!.. — в сердцах выругался Навуходоносор и позвал конюха-лидийца, тоже захваченного под Каркемишем. Уже со ступенек он бросил поднявшему голову египтянину. — Смотри, лоб не отбей. Ловчее надо поворачиваться, иначе награду не заслужишь…

С того дня, когда сын вавилонского фараона заговорил с ним, Мусри стал совсем задумчивый. Правда, на исполнении обязанностей это никак не отразилось, руки у него были золотые, приученные ко всякому труду. Тюки он увязывал куда ловчее своего хозяина, знал куда больше узлов, позволявших довести кладь в целости и сохранности, молча, не отказываясь, обучал халдеев-крестьян, попавших в состав отборных, новым способам завязывания веревок.

Шаник-зери как-то предупредил Подставь к спину.

— Смотри, Рахим, когда раб проявляет столько усердия, значит, он задумал сбежать от хозяина. Ты приглядись, не для себя ли он готовит повозку?..

Декум держался с Рахимом на равных, не изводил его мелочными придирками, требовал подарков, как от Иддина-Набу, красивого грустного парня, ушедшего в поход по причине разлада с родственниками. Рахим считался в составе отборных любимчиком царевича, порой злопыхатели посмеивались ловко ты, Рахим, во время штурма Ниневии изловчился шлепнуться в грязь. Подобные разговоры вызывали глухое раздражение у молодого парня — что бы вам отведать египетских плетей! Этот умелец Мусри очень ловко обращался с бичом, умел кончиком с медным набалдашником добираться до самых нежных мест. Врезал по яйцам так, что невольно взвоешь! Воистину золотые руки!..

Семья Рахима-Подставь спину относилась к сословию мушкенум или шушану.[344] Это были царские данники, которые за надел земли были обязаны служить в войске либо участвовать в общественных работах. Рассчитывать на долю в наследстве Подставь спину не приходилось — по закону семейное имущество делилось только среди трех старших сыновей. Рахим был четвертый, его ждала трудная доля арендатора. Мог в храмовые рабы ширку податься… Даже войско не светило ему, потому что у отца Бел-Усата не было денег, чтобы, как того требовал обычай, снарядить младшего сына на войну, а позориться тот не хотел. Отцовское оружие, доспехи и снаряжение достались старшему, ушедшему в войско вместо постаревшего отца. Теперь он служил во вспомогательных отрядах где-то в Вавилонии. Рахим был послушен воле родителя, трудился безропотно и все прикидывал, как бы ему вывернуться. Уйдешь в арендаторы, будешь вечно впроголодь сидеть, да и без собственного земельного надела что ты за человек. Одно слово — рыбак![345] Сорная трава… Каждый кому не лень может дернуть тебя за стебель и швырнуть в яму, где перегнивала всякая дрянь. Пусть здоровое зерно прорастает, пусть сыплет ячменем, кунжутом или финиками, а его удел удобрять землю? Обиды Рахим переживал молча, научился, работая в поле, таить гнев. На людях помалкивал, но порой, на безлюдье, вопил и плакал, как осленок, отделенный от матушки-ослицы. Боги, великие боги, за что мне такие напасти? Еще жить не начал, а радости не изведал, куда ни гляну — злое да злое. Много ли мне надо?.. Была бы сыт, в доме достаток, детишек побольше, чтобы было кому позаботиться после ухода к судьбе. Неплохо бы добрую и работящую жену, чтоб, глядя на нее, печень радовалась…

Перед самым походом на Ниневию, в который собирался старик Набополасар, отец вызвал его и сообщил, что богатый сосед предлагает Рахиму пойти в армию вместо его сына. Дело тонкое, предупредил Бел-Усат, язык надо держать за зубами. Тот увечен и хил, а соседу стыдно перед согражданами, вот он и берется одеть и обуть Рахима, купить ему лук и положенное количество стрел.

— А кожаный панцирь, поножи, съестные припасы, смену белья? — спросил Рахим.

Отец отвел глаза.

— Дареному мулу в зубы не смотрят, — наконец ответил он. — Возьмешь недостающее в бою.

— Как же с платой за наемника? — Рахим настойчиво пытался выяснить, куда пойдут денежки, которые отец получит за него. — Неужели ты даже из них не выделишь мне долю?

— Налоги надо платить, за воду надо платить… — Бел-Усат опустил голову.

Рахим был поражен до глубины души.

— Ты оставляешь меня ни с чем? Ты лишаешь себя спокойствия после смерти?

— У меня три старших сына, они будут чтить меня… — глухо ответил он.

— Но если будут поминать четыре сына — это надежней, — он попытался убедить отца. — Ты можешь быть уверен, что в подземном мире Эрешкигаль я никогда не оставлю тебя без тарелки каши.

— А кто в этом мире заплатит за меня налоги? — спросил отец. — Ты?..

— Как знаешь, — ответил Рахим-Подставь спину. — Я согласен, можешь составлять контракт.

Так он лишился родительского дома и никаких обязательств по отношению к семье с того дня, как был подписан договор, больше не имел. Чувств тоже… Что сделано, то сделано, теперь он был сам по себе, одна надежда на паршивый лук и десяток камышовых стрел. Вот какие мысли сидели в голове, когда он в колонне лучников, босой, в штопаном плаще — мать пожалела его и выделила кое-что из собственного имущества — шагал в сторону Субарума. Так в Вавилонии называли Ашшур.

Мир оказался не без добрых людей. Защищавший его щитоносец, веселый бородатый дядька, пьяница и увалень, каких мало, помог подремонтировать лук, поделился поножами, обучил нехитрым солдатским премудростям, как работать мечом, дротиком, когда и каким образом выказывать перед начальством прыть, а когда лучше опустить голову, понурить плечи. Вообще, учил он юнца, держись от начальства подальше, голова целее будет. Рахим был молод, силен и очень ловок, в ту пору Набополасар не жалел средств на подкорм своей армии и спустя месяц, поучаствовав в паре стычек, сохранив жизнь, Рахим воспрянул духом. Оказалось, в армии можно было не только выжить, но и неплохо заработать. Главное, не зарываться, но и не зевать хватать ту девку, которую можно будет с прибылью сбыть работорговцам. Не красотку — это дело рискованное. Такую сразу могут отобрать царские евнухи или подручные старших начальников. Лучше невзрачную на вид, с грубыми шершавыми ладонями, большими ступнями, с целыми, желательно, лошадиными зубами, крепкую в бедрах. Одним словом, работницу…

Боги помалкивали, ждал своего часа и Подставь спину. Вот, казалось, на двадцать пятом годку и ему выпал огрызок счастья — достался раб, кое-какое имущество приобрел. Любимчик правителя!.. Кто же вам мешал с поддельной грамотой мчаться мимо вражеского стана, терпеть побои. Хвала богам, что зубы удалось сберечь… От безысходности стало совсем грустно — еще бы неделю посидели в Дамаске, и отправился бы Мусри с караваном, в котором везли войсковую добычу, в Вавилон. Ехал бы, прикованный к арбе, среди подобных ему пленников, вез бы имущество, сопровождавшие обоз воины по вечерам охраняли бы их. Все, как полагается. Теперь как быть? На арбу еще половина не погружена, не увязана, еще в Дамаск на базар надо ходить, прикупить то, это. Кто пойдет? Мусри? Стоит ему выйти за ворота цитадели, где располагались отборные, он тут же сбежит… В этом Шаник-зери прав, потому и наглеет, ждет, когда судьба возьмет Рахима за горло, а ведь он, Рахим, постоянно возносил молитвы. В день почитания бога у него радость, день шествия богини — для него и благо, и польза, славить царя — ему блаженство.

Поручить чужому упаковать добро и довезти его до Вавилона? Где же такого честнягу найдешь, чтобы тот не попользовался хозяйским добром. Даже если отыщешь, сколько это будет стоить?.. За что смертный страх терпел, спросил себя воин? Чтобы добытое добро в чужие руки утекло?..

Вот и Шаник-зери!.. Такую цену за раба назначил, хоть стой, хоть падай. Совсем задешево захотел получить крепкого работника. Знает, что Рахиму деваться некуда.

Была вторая дневная стража. Зубцы на стенах и башнях цитадели, установленные над воротами штандарты, обвисшие полотнища флагов подрагивали в струящемся знойном воздухе. Небо было чистое, высокое, через раскрытые ворота была видна лазурная полоска воды и редкие пятна озер, разбросанных на восход от Дамаска, городские предместья, широкими округлыми крылами раскинувшиеся по обеим берегам реки. С другой стороны над местностью, над низкой крепостной стеной возвышалась снеговая шапка Хермона. Повсюду толстоватые иглы кипарисов, метелки пальм… Благодатный край, богатый, его только тиранить и тиранить…

Рахим отправился на хозяйственный двор, где возле его арбы копошился полуголый, в набедренной повязке, Мусри. Силен, вражина, вон как мослы выпирают. Наверное, здесь его Шаник и присмотрел.

Рахим сел в тень возле колеса, загрустил.

Как же не вовремя умер старый черт, решил он. Чтобы ему еще неделю пожить!.. Видно, Рахиму на роду написано сидеть в грязи и хлебать жидкую кашу. Об этом думать не хотелось, на душе сразу стало горько. Рахим смачно сплюнул в белесую летучую сирийскую пыль. У них в Вавилоне и земля другая, и пыль другая… В память полезла первая встреча со стариком Набополасаром, когда он, Рахим, переполненный незабываемым ликующим восторгом, выкрикивал здравицы в честь здравствующего царя. Вспомнилась осада Ниневии — он в тот момент поскользнулся и шлепнулся в грязь, а вроде бы вышло так, что он спину подставил царевичу. Тот перебежал по нему, как по мостку, бросился в пролом. Кто-то еще попытался воспользоваться неожиданной подставой, однако Рахим тут же скинул наглеца и помчался вслед за принцем. Кому теперь признаешься — очень хотелось посмотреть на него. Зачем он в самое пекло суется? Добычу к его шатру отборные приведут, с ними особенно не поспоришь. Попробуй какой-нибудь простой лучник или обозник возразить Шанику — вмиг пары зубов не досчитаешься! Потом можешь правду искать. Найдешь ли? У Шаника в каждой эмуку по родственнику.

Нет, с таким, как Набополасар можно было воевать. Зачем только он отправился к судьбе в такое неподходящее время. И с сынком его — этот вообще обладал потрясающим иллану. Вся армия только и говорила — царем станет, поведет армию на юг, на приморские города. О их богатствах такие россказни среди солдат ходили, что голова кружилась. Было бы за что рисковать… После Каркемиша воины здорово поправили свои хозяйственные дела. Только, оказывается, все это пустое. Как вон та тучка в небе…

Он глянул вверх. Единственное, заплутавшее в небе облачко, сползшее с вершины Хермона, стремительно таяло в пронзительной синеве. Совсем, как его мечты на безбедную, сытую жизнь после возвращения из похода… Пустить арбу в колонне без сопровождающего раба, с которого можно потом спросить? Разворуют…

— Хозяин…

Тень Мусри упала на Рахима, тот стоял возле колеса и вопросительно смотрел на господина.

— Надо в город идти, веревки кончились…

Рахим-Подставь спину долго смотрел на строптивого египтянина, до сих пор называвшего владельца хозяином. Прав Шаник — пусти его одного на базар, непременно убежит… Может, действительно лучше продать декуму. Все в душе перевернулось от одной только мысли, что придется расстаться с так дорого доставшейся ему двуногой тварью. Крепкой, выносливой, работящей… Ну, продаст он его за гроши, а куда добро, груженное на арбу, девать? Выть хотелось от безысходности.

— Послушай, Мусри, у тебя на Большой реке было хозяйство? Жена, дети?..

Смуглый полуголый человек, длинный, мосластый, вздрогнул, начал часто моргать, потом вздохнул.

— Все было, господин, — тихо ответил он. — Жена была, дочка… Звали Мутемуи. Хорошенькая… Как пальмочка.

— Сам ты из каких? — спросил Рахим.

— Из послушных призыву. Меня звали Хор, я арендовал надел в Дельте.

— Жену как звали?

— Хнеумхе.

— Не выговоришь!.. — в сердцах сказал Рахим. — Все у вас не как у людей. Почему была? — молодой халдей вскинул голову повыше.

— Утонули, — голос у раба дрогнул. Он как-то нелепо развел руками. Переправлялись в грозу через протоку, лодка перевернулась…

Он замолчал, тоже уставился в прозрачную небесную лазурь. Что уж он там усмотрел, Рахим так и не догадался.

— Ну и?.. — нарушил молчание хозяин.

— Заложил надел, потратился на похороны. Жаль их было, места себе не мог найти… Когда начальник стражи послал призыв, пошел на войну. Поставили присматривать за пленниками. А-а, мне было все равно, за кем присматривать, — египтянин махнул рукой.

— Меня в поход посылают, — неожиданно признался Рахим. — А декум требует, чтобы я тебя ему продал.

— Тебе решать, хозяин, — помрачнел Хор.

— Что тут решать? — Рахим поднялся с земли, отряхнул хитон. — Пошлешь тебя с арбой до Каркемиша, ты сбежишь по дороге. Продашь на сторону хозяйское добро и был таков.

Египтянин промолчал, насупился.

— Вот видишь, — укоризненно заключил Рахим и направился в сторону каменного дома, в котором остановился царевич.

— Что такой грустный, Рахим? — чей-то голос отвлек его от печальных мыслей.

Солдат обернулся. На ступенях бокового входа стоял Бел-Ибни. Старик был домашнем халате, на ногах красные туфли с загнутыми вверх носками. Рахим подтянулся, потом невольно развел руками, почесал босой ногой щиколотку.

— Приказали в поход собираться.

— Что из того, — пожал плечами царский уману. — Мне тоже предписано быть в полной готовности. Вот какое у меня к тебе дело, — уже деловым тоном продолжил советник. — Я смотрю, у тебя на арбе осталось свободное место. Не мог бы ты мою поклажу доставить в Вавилон? Пусть твой раб заодно присмотрит за моими тюками, о цене мы договоримся.

— О цене договориться недолго, — усмехнулся Рахим, — только как я потом расплачусь с вами, когда Мусри сбежит со всем добром?

— Полагаешь, он решил дать деру?.

— Что тут полагать, он и так без конца небо разглядывает. Того и гляди упорхнет…

— Клейменный? — Старик явно не мог поверить, что раб может попытаться сбежать от хозяина.

— Кто это решил упорхнуть из моего войска? — спросил Навуходоносор, выходя на ступеньки.

— Раб-египтянин, которого добыл Рахим, — откликнулся советник.

Царевич хмыкнул.

— Отправь его с колонной пленных, наденут железный ошейник — куда он денется.

— Да, господин! — Рахим неожиданно вышел из себя. — Кто тогда доставит мое добро в Вавилон?!

Навуходоносор засмеялся, подмигнул Бел-Ибни.

— Самое время, уману, проверить твои слова насчет силы закона и собственности. Ты найми его, чтобы он вместе с хозяйской поклажей, доставил и твой груз. Я буду свидетелем. Посмотрим, хватит ли у него смелости воспротивиться воле богов и нарушить договор.

Не слушая возражений Рахима, он приказал.

— Давай сюда своего Мусри, — потом царевич погрозил пальцем воину. — У тебя, Рахим, оказывается, меткий глаз на сметливых и работящих рабов. В следующий раз ты пойдешь отбирать мою долю добычи.

Рахим бросился исполнять приказание, приволок своего египтянина.

Увидев стоящих на пороге царевича и его советника, египтянин сразу рухнул на колени, громко стукнулся лбом о каменные ступени.

— Послушай, Мусри, — обратился к нему Бел-Ибни. — Я хочу нанять тебя, чтобы ты доставил мои тюки в Вавилон. Они поместятся на повозку вместе с хозяйскими вещами. Я добавлю еще одного мула и пусть он катит с обозом до Евфрата, а там спустится вниз по течению на калакку. Я хорошо заплачу.

В этот момент Рахим обращаясь к самому себе обречено добавил.

— Если он сбежит по дороге, тогда мне до конца моих дней с вами не расплатиться.

— Ты сбежишь по дороге? — обратился к Мусри царский советник. — Если тебе достанется треть платы за прогон?

— Половина, — тут же откликнулся раб.

Бел-Ибни вопросительно посмотрел на Рахима. Мусри поднял голову, тоже уставился на хозяина. Тот почесал затылок, потом кивнул. Раб вновь уткнулся носом в ступеньку.

Наступила тишина. Вавилоняне некоторое время рассматривали его затылок, на котором узлом были завязаны длинные, иссиня черные волосы.

— Ну, навалялся? — спросил Навуходоносор и носком сандалии потыкал раба в ребра. — Вставай.

— Вот и хорошо, — сказал Бел-Ибни, когда раб поднялся, стряхнул пыль с колен. — Будем составлять контракт. Свидетелем соизволил быть сам правитель. Ты понял, Мусри?

Тот кивнул и с прежней деловитостью поинтересовался.

— Значит, сын Амона принимает на себя расходы моего господина и великого визиря, если с грузом произойдет беда?

Вавилоняне переглянулись.

— Ты не такой дурак, каким прикидываешься, — сказал Навуходоносор. Он помолчал, потом добавил. — Ладно, я принимаю на себя обязательство по возмещению ущерба.

Затем правитель Вавилона внушительно предупредил Мусри.

— Если попытаешься сбежать, тебя отыщут и подвергнут бичеванию. Будут бить до смерти, усвоил?

Раб вновь рухнул ниц.

Глава 4

Двигались ходко… Караван поднимался затемно и с первыми лучами солнца проводники выводили нагруженных поклажей верблюдов на торную тропу. Впереди на мулах и лошадях ехал авангард. Шли до полудня, пока животные и люди не начинали изнемогать от зноя. Отдых устраивались в тени. Вечером снова отправлялись в путь.

Впервые Рахим-Подставь спину сел на верблюда. Не понравилось. Идет неровно, сидишь высоко, того и гляди кувырнешься на землю, а ему после бессонных ночей нестерпимо хотелось спать, никогда он так не уставал, как в эти несколько дней. К тому же у Рахима обгорели ноги. Однажды он не выдержал и в сердцах ругнул поганое животное, в ответ проводник-сириец выбранил его.

— Ты, халдей, глуп, пусть Баал накажет тебя. Если бы ты ведал, какое сокровище этот верблюд, ты бы остерегся от гнусностей и почтительным молчанием успокоил свой дух. Это добрая скотина возит нас, кормит, поит и одевает. Весь, без остатка, он служит нам. Его мочой мы моем голову, пометом обогреваем жилище. Мы скорее бросим человека в беде, чем откажем верблюду в уходе и заботе.

Он погладил по шерсти гордо взирающего на пустыню, на людскую мелкоту под ногами, верблюда, растопыренной пятерней почесал ему шею, однако эти слова Рахима не убедили, и когда он, задремав в дороге, свалился с горба, Навуходоносор приказал пересадить его на лошака. Теперь хотя бы Подставь спину имел возможность отдыхать в пути.

К ночевкам готовились загодя, особенное внимание уделяли охране животных — по словам проводников, пустыня кишела кочевниками, готовыми в любую минуту напасть на караван. Их удерживала только слава молодого правителя и большое количество вооруженных людей. Декум Шаник-зери лично расставлял часовых — на самый опасный участок он непременно назначал Рахима. В напарники к нему почему-то постоянно попадал Иддин-Набу, молодой красивый парень из богатой семьи, по причине какой-то семейной ссоры ушедший в армию. Мог бы, поговаривали между собой солдаты, послать вместо себя за деньги какого-нибудь бродягу… Был Иддин-Набу молчалив, вид отрешенный, тайну свою никому не раскрывал, правда, никто и не интересовался, что там у него не заладилось в родном доме. У каждого за душой было что-тосвое… Только Шаник-Зери испытывал к молодому воину откровенную неприязнь, порой корил его — ты, переевший сладостей верблюд, чего тебя, умника на войну понесло?! Сидел бы в своей эддубу, стачивал зубы о глиняные таблички, составлял бы контракты. Рахим не в пример декуму старался лишний раз не задевать молодого человека. Так они спина к спине просидели две ночи.

На третью разговорились…

Мысли о Мусри неотвязно преследовали Рахима-Подставь спину. Как он там, пожаловался Рахим Иддин-Набу, когда бледная луна взошла над горизонтом, — поди уже сбежал, увел арбу и имущество…

Напарник ничего не ответил, однако Рахим уже не мог остановиться и, вроде бы обращаясь к самому себе, с воодушевлением продолжил.

— С другой стороны, куда ему, паршивому птицеголовому, бежать? Добраться до своей страны трудно, считай, невозможно, тем более, что царевич приказал выставить на всех дорогах, ведущих в Финикию и Палестину, усиленные дозоры. Человеку без рода, без племени, клейменному, не имеющему поддержки, знакомых, побратимов или друзей, уцелеть трудно.

— Всю жизнь прятаться — удел страшный, — согласился Иддин-Набу.

Потом напарник задал неожиданный вопрос — победил бы фараон под Каркемишем, попал бы он, Рахим, в лапы Мусри и тот поручил бы ему отвезти на родину добытую с бою поживу, как бы он, Рахим, поступил?

Рахим насупился — он всерьез, а Иддину шуткует. Эта задачка не имела решения, может, поэтому на печень камнем легла тоска. Рахим не стал рассказывать товарищу, сколько раз он упрашивал богов, обещал принести им богатые дары, не поскупиться на жертву, если они сохранят имущество, а рабу, если он в целости и сохранности довезет поклажу, давал обет купить бабу. Пусть плодятся, размножаются и трудятся на земле, которая ждала его в Вавилонии.

Тут на Рахима накатили светлые мысли — глядишь, все наладится. Мусри доберется до города, и с таким добром, какое добыл Рахим, ему самому впору подумать о женитьбе. Сколько можно копьем махать!.. Поделился светлыми мыслями с соседом — теперь они сидели плечо к плечу.

Иддин-Набу хмыкнул.

— Ну, надумал!.. Ты в армию, а ей одной тащи хозяйство. Я слышал, ты четвертый сын?

Рахим кивнул.

— Значит, никаких надежд на наследство?

Опять кивок. После некоторой паузы Подставь спину признался.

— Отец продал меня соседу, чтобы я вместо его сынка-доходяги ушел в войско.

Дело было привычное, в армии каждый десятый из таких. Кто-то кровь проливает, а кто-то жирует где-нибудь в поместье. Царские судьи и писцы-смотрители в последние годы правления старика Набополасара совсем обленились, а срам глаза не ест.

Они долго молчали, считали падающие звезды, которые в ту ночь особенно обильно валились на землю. Света полной луны уже хватало, чтобы далеко-далеко озарить окрестности. Земля в пустыне была как неживая каменистые холмы с осыпями, русла высохших рек, которые местные называют вади, тени черные, глухие. Как раз, чтобы врагу было легче подобраться к стоянке… Рахим принюхался к горьковатому запаху остывающих камней. Со стороны лагеря к нему активно присасывалась смачная верблюжья вонь и едва слышимый аромат горячей каши.

Было тихо… В момент падения робкой, едва чиркнувшей по хрустальному куполу звездочки Иддин-Набу глухо выговорил.

— Я тоже совсем было решил жениться, однако мамаша не позволила. Сказала, остынь! Одумайся!.. Девчонку звали Нана-бел-уцри. Хорошая, молоденькая… Она у нас рабыней была, прислуживала матери. Выросла в дому.

— Добрая? — спросил Рахим.

— Очень. И красивая, как цветок лотоса. Знаешь, какие в сухой сезон привозят из поймы…

Рахим никогда не видел цветущий лотос, только слышал о царственном цветке. Это были забавы богатых, однако виду не подал, только спросил.

— Значит, не позволила?

— Нет. Все семья — мать Амат-баба, дядя, младший брат — навалились, стали отговаривать. Мне-то что, мне плевать, я — наследник, что хочу с добром, то и делаю. Хочу женюсь, хочу в наложницы возьму. Думал, дурак, все наладится. Куда там — довели до ручки. Тут пришлось в Сиппар по неотложным торговым делам ехать. Пробыл там два месяца. Решил, вернусь, вытребую свое, что мне по наследству положено, плевать мне будет, что родственники скажут. Так мамаша Амат злое надумала? Пока я был в отлучке, продала Нану Сукайе, держателю лупанария в предместье Литаму. Теперь всякий, кто не успел до темноты добраться до Вавилона, имеет возможность поиметь ее, мою Нану. Веселые там, должно быть, ночки случаются. Мамаша Амат даже внука не пожалела… Нана от меня мальчика принесла, так с новорожденным и составили купчую. Тут пришел срок мне в армию идти…

Лунный свет теперь густо заливал окрестности, видно стало до самого горизонта, даже звезды присмирели в этом золотистом божественном сиянии.

Иддин-Набу как-то хрипло, порывисто вздохнул.

— Погодите, устрою я вам ночь Эрры! Я спрашиваю, какое они имели право продавать Нану без моего согласия? Я — старший сын и наследник! Где моя подпись на табличке? Почему, не известив меня, составили купчую?..

— Не ори, — послышался голос из темноты, — пустыню разбудишь.

На вершину каменистого бугра выбрался Шаник-зери, по-видимому, проверявший караулы. Близко подходить не стал — принялся стыдить Иддина издали.

— Я прикажу наказать тебя, Иддин-Набу, если будешь и дальше порочить честь моей двоюродной тетки, благородной Амат-бабы, и не выбросишь блажь из головы. Э-э, нашел, о ком жалеть, — с откровенной издевкой добавил декум. Попробовал я ее, когда был в Вавилоне. Интересно стало, что ты, умник, нашел в этой подзаборной шлюхе, позарившейся на хозяйское добро. Стервь и больше ничего! Еще царапается… Я этой падле даже платить не стал за удовольствие, потому что никаких удовольствий от нее быть не может. Худая, как палка.

На этот раз Иддин-Набу издал что-то очень похожее на рычание и прямо с земли бросился на проверяющего. Выхватил кинжал… Рахим успел схватить его за подол плаща. Он был куда сильнее Иддина, и подтащил его поближе. Между тем Шаник-зери отскочил назад, обнажил меч. Рахим, продолжая удерживать взбесившегося от ярости Иддина-Набу, выкрикнул декуму.

— Иди, Шаник, иди. Мы тут сами разберемся…

— А ты заткнись, голь перекатная! Отпусти этого ублюдка, я ему сейчас кишки выпущу.

Он неожиданно заорал, его бородатое лицо вдруг перекосилось, и декум бросился в сторону часовых. Рахим оставил напарника, который тут же взял на перевес копье, и бросился наперерез Шанику. Декум встал, как вкопанный и с необыкновенной силой закричал.

— Тревога! Бунт!..

— Отставить! — от подножия холма донесся голос. — Убрать оружие!..

— Бунт! Бунт! — продолжал выкрикивать декум.

Выбравшийся на вершину холма, Навуходоносор бросился к нему, с ходу ударил Шаника-зери в ухо. Тот удержался на ногах, но сразу сник, замолчал, изумленно, с некоторым страхом, уставился на царевича.

— Заткнись, тебе сказали! — потом царевич крикнул часовым. Отставить! Спрячьте оружие!.. Остыньте, и направьте ярость на врагов.

Затем Навуходоносор обратился к декуму.

— Ты — мужчина или ослиное дерьмо?

Ответа он не получил.

Рахим почувствовал, как обмяк Иддин-Набу. Расслабился, восстановил дыхание… Шаник-зери сунул меч в петлю на перевязи.

— Завтра утром явитесь ко мне, — приказал царевич. — Сначала ты, — он указал на Шаника, — потом вы двое.

С этими словами он удалился.

Утром Навуходоносор объявил решение. Шаник-зери было поставлено на вид — в таких обстоятельствах командир не должен обнажать оружие, а вызвать караул. Ну, а если обнажил — руби! Иддин-Набу были присуждены плети, Рахим помилован.

Приговор в рядах отборных был встречен вздохом облегчения — обычно за покушение на жизнь или честь вышестоящего командира воина лишали жизни. После недолгой, изнурительной для всех присутствующих экзекуции, совершенной по холодку, ранним утром, Навуходоносор приказал Иддину-Набу зайти к нему в палатку. Спина у Иддину кровоточила, однако он старался держаться прямо. Рахим помог ему добраться до шатра, время от времени, чтобы не капала, подтирал кровь, густо выступавшую из рубцов на спине напарника. Или друга? Это слово — ману, что значит, дружок, однообщинник само собой вырвалось у него. Пойдем, мол, ману, господин требует…

В палатке Навуходоносор предупредил Иддина-Набу.

— Не вздумай затевать скандал в столице. Веди себя пристойно. Не хватает еще, чтобы люди говорили, что мои отборные ведут себя как разбойники. Рахим, — обратился он к Подставь спину, — присмотришь за ним в пути. Воду можешь не жалеть. В случае чего, уману будет рядом.

* * *
В Вавилон караван прибыл в четвертый день месяца улулу, поздним вечером. Вошли в город со стороны предместья Бит-Лугальгирра. Сначала двигались по улице Шамаша-защитника, затем, свернув на «Молись и тебя услышат», добрались до моста через Евфрат, на котором уже начали снимать настил. Так поступали каждый вечер, чтобы не дать разбойным людям, совершившим злое, перебраться в темноте с одного берега на другой. Рахим-Подставь спину, находившийся в головном дозоре, зычно крикнул работникам.

— Эй, остановитесь! Наводите мост!..

— Ишь ты, раскомандовался! — ответил ему старший из служителей, здоровенный бородатый шушану в длиннополой рубахе с засученными рукавами. — Уймись, а то вызову стражу.

— Открой дорогу правителю Вавилона, мужик! — крикнул Иддин-Набу.

— Это какому еще правителю!? — возмутился начальник моста. — Был у нас правитель, царь Набополасар, да ушел к судьбе. Мир праху его. Вы о ком кричите?

— О наследнике его, победоносном Навуходоносоре!

— Так вы из армии! — обрадовался шушану и всплеснул руками. Его подручные сразу прекратили растаскивать доски, бросились поближе к конным.

— Как там было, под Каркемишем? Много добычи захватили? — наперебой начали расспрашивать они.

— Порядочно, — ответил Рахим, потом, не выдержав, позабыв о тревогах, связанных с оставленных в Дамаске добром, с царским заданием обеспечить беспрепятственный проезд во дворец, во все горло заорал. — Сокровищ набрали видимо-невидимо, на всех хватит!

Служители дружно завопили от радости. Кто-то принялся приседая хлопать себя по бедрам, другие подпрыгивать на месте. Со всех сторон к мосту на шум начали сбегаться люди. Рабочие бросились сплачивать доски, восклицали при этом.

— Парнишку пропустим… Победителя под Каркемишем всегда с удовольствием. Как он там, малый, не пострадал?

Между тем в укрупнявшейся на глазах толпе побежало: «Сокровищ, говорят, нахватали! Горы серебра и золота… Все, что фараон в закрома натаскал… Молодец малый, не ошибся в нем старик-защитник…»

Наконец к мосту в сопровождении свиты подъехал сам царевич. Дозорные ударили пятками коней и помчались на другую сторону, а по берегам священного Евфрата, при виде проезжавшего по мосту Навуходоносора понеслись приветственные крики.

Люди безумели от радости. Что ни говори, но только победа под Каркемишем, известие о которой пришло всего несколько недель назад, сняла многолетнее напряжение, в котором жили люди в Вавилоне. Взятие Ниневии лишь немного успокоило их. С той поры тревога только нарастала — дела пошли далеко не так, как надеялись: ассирийский волк Ашшурубалит еще был жив, фараон пригнал неисчислимую орду ему в подмогу, царь, старик-защитник, был совсем плох, наследник молод. Что такое двадцать лет с гаком? Сопляк! Разве ему с врагами управиться? Враги были злые, сильные. Плохого о Кудурру ничего не скажешь, но он пока не испытан на прочность, на верность богам, на уважении к традициям. Жена его мидянка позволяет себе без должного почтения относиться к великой Иштар. За все время пребывания в священном городе ни разу не появилась в ее храме, паломничеств по соседним городам-спутникам не совершала. Разве так должна вести себя вавилонская царица? Разве присмотр за тусклым язычком огня может заменить милость великих богов? Одно слова, дикарка. За это богохульство и наказывают ее боги умерщвлением детей. Другое дело, брат наследного принца Набушумулишир, этот ни одного праздника не пропустит, всегда в обнимку со жрецами, такой богобоязненный… Знаем мы таких, говаривали в толпе, того и гляди нож брату между ребер всадит. Что потом? Междоусобица? Брат на брата?..

Все эти тревоги не могло оборвать разом и напрочь даже известие о победе под Каркемишем, тем более, что в распространяемом сообщении говорилось всего лишь о поражении египтян. Глашатаи на рынках и в кварталах кару[346] именно в такой форме выкрикивали новость — мол, боги наказали врага позором. И никаких подробностей. Подобное объявление вряд ли могло кого-нибудь убедить в истинности «позора». Когда же известие о великолепной, неслыханной победе подтвердилось, когда свои и иноземные купцы донесли, что вся Сирия, как по команде, легла у ног Навуходоносора, город взорвался от радости. Старик-защитник Набополасар, уже совсем больной, лично принял участие в грандиозном жертвоприношении по случаю победы, выделил из царских сокровищ множество козлят и ягнят, а также белых быков. Торжества длились до конца месяца ду'узу, захватили и часть следующего месяца абу. Даже смерть царя, опечалившая сердца, не отозвалась в сердцах горожан мрачными предчувствиями. Отчаяния по случаю потери его царственности не было, ощущения беззащитности тоже. Его похоронили даже с какой-то светлой, улыбчивой грустью, — спи, отец народа, ты славно потрудился на благо отечества. В твое правление вознесены были боги небес и земли. Старики танцевали, юноши пели, женщины и девицы радостно выполняли женское дело и наслаждались объятьями. Обильно рождались сыновья и дочери, роды были удачны. Тех, кого тяжесть пороков обрекла на гибель, ты, отец-защитник, спас. Освободил тех, кто был несправедливо ввергнут в узилища. Тот, кто много дней болел, выздоравливал. Голодные насытились, жаждущие утолили жажду, нагие облеклись в одежды… Спи Набополасар, у тебя теперь достойный наследник… Его царственность распростерлась над священным городом, как крылья Мардука.

Блаженствуй, Вавилон!..

Набополасара уложили в роскошный саркофаг из лазурита, украшенного золотом и серебром, снабдили всем необходимым в подземном мире, и многие, очень многие в тот печальный день поклялись не забывать его имя и поминать наряду со своими предками. Разве честному человеку жалко поделиться головкой чеснока или лука, наполнить миску бобами и налить кружку темного пива, старику, освободившему их от ужаса перед Ашшуром!

Темнело быстро, но еще быстрее по улицам, к Этеменанки и Эсагиле, на улицу «Приносящему радость своей стране» сбегался народ. Скоро жители запрудили нарядную Айбуршабум — широкий проспект, застроенный по правую сторону дворцами знати, по левую невысокой нарядной, выложенную голубыми изразцами стеной, за которой располагалась вавилонская башня. Ворота царского дворца уже были закрыты. В пределах цитадели вдруг заметались отблески огня. Видно, часовые из числа отборных, охранявших старого царя, наконец заметили факелы, услышали вопли и ликующие выкрики все прибывающей толпы. Сам начальник дворцовой стражи взобрался на башню, в стене которой была укреплена правая медная створка ворот, принялся грозить горожанам наказанием, потребовал немедленно разойтись, однако, услышав от возбужденных жителей о приближении наследного принца, потерял дар речи. Тут же к воротам добрались Рахим-Подставь спину и Иддин-Набу и начали требовать, чтобы ворота были распахнуты и выстроен караул. Начальник стражи крикнул сверху, чем они могут подтвердить свои слова. Тогда жители осветили их лица факелами, стражи у ворот подтвердили — точно, господин, эти из отборных царевича. В этот момент подоспел Набузардан и крикнул.

— Ты что, не узнаешь меня, Балату?

Начальник дворцовой стражи поспешил с башни вниз.

И пропал.

Скоро к воротам подоспела основная группа во главе с Навуходоносором. Толпа вместе со стражей, стоявшей внизу у ворот, принялись колотить в медные створки. Наконец они медленно раздвинулись. Во внутреннем дворе уже собралось большинство царских чиновников, проживавших на первом дворе. Одеты они были на скорую руку, кое-кто в домашних туфлях выскочил. Впереди толпы стояли оба брата Навуходоносора, а также «владыка приказа» начальник царской канцелярии, старенький Мардук-Ишкуни, и писец-хранитель документов с печатью. Лица у всех были растерянные, никто не ждал царевича так скоро.

Как только ворота дворца закрылись за караваном, Навуходоносор подозвал начальника стражи и приказал удвоить посты во дворце. С этой целью можно было использовать прибывших с ним людей.

Начальник стражи, услышав приказ, было замялся, потом сказал, что после смерти великого Набополасара согласно его распоряжению только Мардук-Ишкуни и царевич Набушумулишир имели право отдавать ему приказания.

— Они возражать не будут, — ответил ему Навуходоносор и, повернувшись к брату, спросил. — Так как?

В это время Набузардан встал позади начальника дворцовой стражи, громогласно прочистил горло. Солдаты, прибывшие вместе с царевичем, как было расписано во время последней ночевки, тут же взяли под охрану царскую сокровищницу, дом стражи, все ворота из двора в двор. Шаник-зеру повел свой пятидесяток на стены и башни.

— Что ты, брат! — восторженно ответил Навуходоносору младший, Набуушабшу. — Это твой дворец, твой город!

— Да, — кивнул Навуходоносор, — это мой дворец, мой город. И страна моя! Ты понял, начальник стражи?

Тот поклонился.

— Да, господин.

Как только караулы были расставлены, знатные, толпой окружившие наследного принца, куда входили верхушка городского совета, успевшая прибыть во дворец, военачальники и высшие писцы, служившие Набополасару, направились к могиле старика-защитника. Набополасар был похоронен на парадном дворе в богатом саркофаге, тело было набальзамировано воском, обмазано асфальтом. Затем — к тому моменту Навуходоносор уже уверенно повелевал окружающими — наследный принц уединился с Мардук-Ишкуни. Тот поведал ему, что всеми силами крепился против настойчивых требований главных жрецов и кое-кого из городского совета немедленно назначить временного правителя.

— Я хранил это место для тебя, Набу-Защити трон, — сказал старик. Такова была воля моего господина. Учти, все присутствующие при его кончине дали клятву поклониться твоей царственности… Таблички с отпечатками их ногтей хранятся в надежном месте.

Он замолчал. Царевич тоже. Невысказанная мысль витала в воздухе. Первым произнес имя, о котором подумали оба, Мардук-Ишкуни. Он вздохнул и сказал.

— Да, твой брат… Мне настойчиво подсказывали это имя. Не наперекор тебе, а только в качестве временного исполнителя воли богов. До твоего возвращения. Сам он был осторожен, ни разу не обмолвился о необходимости наделения его властью… — он помолчал, потом добавил. — Как видишь, я уже одной ногой в царстве Эрешкигаль. Если бы я не в срок ушел к судьбе, они бы добились своего.

— Это понятно, уважаемый советник, — ответил царевич. — На радость богам ты дожил и выстоял. Теперь меня очень интересует, на каких условиях они сговорились. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Мардук-Ишкуни ответил не сразу, пожевал обмякшими старческими губами. Наконец признался.

— Они таились от меня. Поспрашивай у своей мидянки. Боги благоволят тебе, Кудурру, они наградили тебя достойной женой. О том же самом спросила меня и она — на каких условиях? Я не сумел… Тогда она сама приложила усилия и узнала, чего тебе следует опасаться.

— Чего же?

— Поединка Господина, устанавливающего день, месяц и год, с демоном бездны, подручным Тиамат.

— Ты имеешь в виду затмение луны-Сина?

— Да, царевич.

* * *
Уже в спальне, сидя на кровати рядом с Амтиду, заметно оплывшей в поясе, он узнал о тех слухах, которые ходили в городе. Некоторые из них, принесенные служанками и верными наследнику чиновниками, подтвердили мидийские и персидские купцы, основавшие в Вавилоне довольно многочисленную колонию. Более точные сведения доставили тайных дел мастера и соглядатаи, внедренные Навуходоносором в различные слои местного общества еще в бытность свою владыкой приказа секретных дел. Согласно аккадским и ассирийским обычаям, определявшим распределение обязанностей в царских семьях, наследник престола всегда отвечал перед царем за добычу сведений и их достоверность. Здесь, в Вавилоне, практической работой занимались главный писец гарема наследника Ша-Пи-кальби и советник Нергал-Ушезуб. Один по должности, другой по призванию…

— Прежде всего твой брат согласился, чтобы в отличие от твоего отца держателями и распорядителями земли вновь были объявлены храмы. Это самая главная уступка. Все остальные, — продолжала рассказывать жена, — не так существенно. Прежде всего сильные в городе требуют подтверждения привилегий, дарованных прежними властителями священным городам. Далее, расширение сферы действия храмовых судов и отказ в праве обжалования их решений в царских судах… Кроме дел по государственным и воинским преступлениям. Изменение пропорций распределения добычи. Жрецы хотят потребовать твердо установленную долю от общего количества добычи, а не просто ту часть, которую царь от щедрости сердца выделяет храмам. И наконец, чтобы прикоснуться к руке Мардука правитель ежегодно должен получать согласие городского совета…

— Вот даже как! — Навуходоносор изломил бровь. — Интересно, на что они надеются? Стоит мне привести войско…

— Но с чьего разрешения ты приведешь войско?

— Как так? — удивился царевич.

— Вплоть до начала месяца арахсамну предсказатели предрекают несчастливые дни для тебя, а в самом начале этого месяца должна случиться битва Сина-луны с чудовищем. До ее исхода, заявляют жрецы, нельзя решать судьбу претендента на власть, это очень опасно для твоей царственности. Вот почему они упрашивают Набушумулишира временно взять власть в свои руки.

Навуходоносор всплеснул руками.

— Все только и делают, что заботятся о моих интересах! — он помолчал, потом поинтересовался. — Братец согласился?

— Нет. Он заявил, что верен данной отцу клятве и только с твоего согласия может заменить тебя в эти страшные дни.

— Ловко. Прости, моя ласточка, я все о делах да о делах, — он погладил жену по объемистому животу. — Жду мальчика…

Амтиду опустила голову.

— Если будет девочка, ты женишься на этой сирийской дуре?

— Вынужден. Ее отец — моя опора в Сирии. Я не могу с ним ссориться. Но если ты родишь мальчика, Бел-амиту будет взята в мой дворец наложницей. Это я обещаю тебе.

Амтиду опустила голову, посидела молча.

— Милый, я так соскучилась по тебе, — она неожиданно заплакала. Ахуро-Мазда отвернулся от меня. Я боюсь родов, меня страшит появление маленького…

Муж погладил ее по светлым кудрявым локонам, выбившимся из-под прозрачной, привезенной из далекой Индии накидки.

— От Астиага тоже давно нет известий… — сказала жена.

Навуходоносор замер.

— Что-нибудь случилось?

— Он попал в опалу. Киаксар решил, что Астиаг собрался поступить с ним также, как ты со своим отцом.

Навуходоносор поднялся, прошелся по спальне.

— Это серьезно? — спросил он.

— Да, отец сослал его воевать дикие племена в горах на востоке. Одним словом, решил держать подальше от Экбатанов.

— Кто в таком случае может прийти к власти в Мидии?

— Кто угодно из братьев. Для нас особенно опасен самый близкий сейчас к отцу Фрашауштра — так называют его в Мидии. Он коварен, хитер и непуган. Он может попытаться посягнуть на договор.

— Неужели он хитрее и коварнее Набушумулишира? — улыбнулся Навуходоносор.

— Твой брат умен, а тот молод и дерзок, — ответила Амтиду.

— Отец предупреждал, что я своим примером окажу Астиагу дурную услугу, — царевич сразу посуровел. — Однако я не бросаю друзей в беде. Астиаг дорог не только мне или тебе, но и Вавилону. У нас с Мидией договор о вечной дружбе. Я попрошу твоего отца прислать экспедиционный корпус мне на подмогу и буду настаивать на том, чтобы командование было поручено Астиагу. Тем самым мы сразу убъем двух кроликов: с одной стороны, Астиаг будет удален от дворца, как того и желает Киаксар, с другой, наследник добудет славу, средства и, главное, ударную силу в споре с Фрашауштрой. Я думаю, тебе стоит написать отцу. Уверь его в искренней преданности Астиага великому царю мидян, а также, ничего не скрывая, изложи мою точку зрения. Сообщи, что я высоко ценю наши дружеские узы и полагаю, что наш великий союз на руку Мидии не в меньшей степени, чем Вавилону. Только в том случае, если между нами сохраняться братские, доверительные отношения, мы сможем разгромить наших врагов и обустроить свои государства. В этом смысле Астиаг — желанный гость в священном городе. Ты так и намекни Киаксару — желанный гость… Мы должны и дальше укреплять наше братство по оружию. Всякие попытки облыжно обвинить одного из победителей под Каркемишем в измене будут просто не поняты в Вавилонии. В этом случае мы волей-неволей сочтем, что наши соседи отвернули свои лица от священного города. Твой отец в здравии?

— Да, он еще крепок, как степной жеребец. То и дело тащит в свою спальню очередных невест… — усмехнулась Амтиду. — Также, как и некоторые, которые то и дело клянутся в любви.

— Мне не нужны невесты, Амтиду, но я не волен распоряжаться собой.

Он обнял ее за плечи привлек к себе, шепнул на ушко.

— Ты никуда не уйдешь, любимая, останешься здесь, со мной. Я все понимаю… — и в ответ на негодующий возглас Амтиду добавил. — Я не трону тебя, просто обниму, послушаю как топает ножками наш маленький. Оставайся?.. Но прежде я должен встретиться с Набушумулиширом. Одно из двух: либо он уже покинул дворец, тогда его намерения вполне ясны, либо он ждет меня с требованием обясниться. Ты ошибаешься насчет Нашумулишира — это не только самый умный, но и самый хитрющий человек на свете, которого я знаю. И очень осторожный… Он знает, что я никогда не доверял ему. Мне бы не хотелось его разочаровывать. Ты отдыхай, я ненадолго…

Амтиду улыбнулась.

— У тебя сегодня будет хлопотоливая ночь. Я не уйду, милый, я согрею тебе постель.

В ту часть дворца, которую занимал брат, Навуходоносор отправился в сопровождении начальника своей личной стражи Набузардана. Набушумулишир был поселен отцом в отдельном здании на территории дворцового комплеса. Одна из стен его покоев наглухо примыкала к цитадели, возведенной на берегу Евфрата, и прикрывавшей городской дворец со стороны реки.

В доме было тихо, пришлось будить стражу. Набузардан пинками разбудил обоих молоденьких отборных, заснувших возле входной двери. Когда вошли в дом, потребовали факелов. Тут же появился старенький раб с большим светильником, заправленным наптой. Так, при чадящем свете, в странной тишине — удивительное дело, домочадцы царевича все попрятались, никто нос не смел высунуть — добрались до внутренних апартаментов Набушумулишира. Вошли без стука. Брат был один, не спал. Медная лампа, заправленный горючей жидкостью, цедила скудный свет, но его хватило, чтобы по лицу младшего старший понял, что тот ждал его.

Навуходоносор остановился напротив сидящего в кресле человека, молоденького, усталого, долго смотрел в его глаза. Что он там пытался прочесть, Мардук его знает, только Набушумулишир оставался спокоен. Глаз не отводил, пренебрегал взглядом в упор, помаргивал, время от времени бросал взгляд в окно, за которым все гуще и гуще мрачнела южная ночь… Наконец предложил сесть, спросил, не желает ли чего уважаемый наследник престола? Может, с дороги поест? Ему стоит только щелкнуть пальцами…

Навуходоносор отрицательно покачал головой. Шуму — так в семье звали среднего брата — пожал плечами и сказал.

— Я не ждал тебя так скоро. Знал, что явишься, но чтобы так стремительно!.. Хотел застать меня врасплох? В постели?.. Твоя мидянка, верно, уже наплела обо мне небылиц. Ты ее больше слушай, у нее дурная вера. Ее поклонение огню и некоей светлой силе, может, хороши там, в родных ей горах, а мы здесь просим милости у наших привычных богов, у господина Сина, который сам по себе возрождается каждый месяц, у неподкупного судии Шамаша. Когда мы не ладим друг с другом, то посылаем собеседника к Нергалу или желаем, чтобы Эрра его попутал. Женщин пугаем гневом Иштар, нашей матери. Ладно, что это мы о бабах да о бабах. Если бы ты побеспокоился сообщить мне о своем прибытии заранее, я бы устроил победителю под Каркемишем торжественную встречу.

— Вот, — Навуходоносор погрозил ему пальцем, — так и надо было поступить, а не ввязываться в гнусные переговоры с этой жадной ненасытной сволочью. Ты дал им согласие? Ты дал согласие на таких оскорбительных для чести нашей семьи условиях?!

— У меня не было выбора, — огрызнулся Набушумулишир. — Город не может жить без правителя. Тысячи дел… Мардук-Ишкуни совсем дряхлый. Сил не хватает прижать к свежей глине государственную печать. Мне было важно закрепить трон за нашей семьей. Сначала они вообще не хотели слышать об отпрысках Набополасара. В крайнем случае, потребовали они, — пусть он сам, то есть, ты, обратишься к ним с предложением занять трон. Они будут решать…

— Но как ты мог подвергнуть сомнению наше право на наместничество на земле?

Набушумулишир вздохнул, опустил глаза.

— Брат, если бы ты так не спешил в Вавилон, ты бы дождался моего гонца, который, наверное, сейчас мчится в Дамаск с точным сообщением обо всем, что случилось здесь после смерти отца. Те сведения, которые ты получил от своей жены, по-видимому, пришли к ней от моего бывшего слуги, Шапу. Он сумел узреть только один кустик в лесу. Другие деревья были спрятаны от него завесой тайны. Да, в беседе с главным жрецом Эсагилы я допустил возможность распределения ответственности за богами подаренное имущество, но ты не знаешь, что в разговорах с настоятелями Ниппура и Сиппара, я сразу отверг такую возможность, объяснив им, что царственность на части не делится. Встретившись со жрецами беспредельно верных нам Урука и Борсиппы, я решительно заявил, что воля нашего господина Набополасара священна и должна быть выполнена безусловно и не взирая ни на что, в противном случае устойчивость государства могла бы подвергнуться серьезным испытаниям. У меня и мысли не было претендовать на трон. Я попытался столкнуть их лбами, чтобы они передрались между собой и не смогли выработать единую позицию. Более того я взял на себя смелость распределить долю каждого храма на добычу, которую ты взял в Сирии. Здесь все указано, он протянул брату пергамент. Тот взглянул на записи, потом, не поверив увиденному, поднес кусок желтоватой бумаги к свету, изумленно глянул на брата.

— Ты лишился разума? Половину всей добычи?! Обычно мы платили храма десятую часть.

— Да, это несуразно много, но ведь распределять доли будешь ты. Кроме того, никто точно не знает, взял ли ты что-нибудь существенное в Сирии и Харране? — намекнул брат.

Этот вопрос Навуходоносор оставил без ответа. Прошелся по комнате, тоже глянул в окно — ветер посвистывал в оконном проеме — потом кивнул.

— Ладно, что сделано, то сделано, — он передал свиток стоявшему у дверей Набузардану.

Набушумулишир продолжил.

— Пусть они перегрызутся, пусть обратятся к тебе с просьбами пересмотреть причитающуюся каждому храму долю. Они сразу забудут и о принадлежности земли, о судах. За это время ты мог бы привести армию и сам решить, что из их требований справедливо, что нет. Я пытался выиграть время. Я удержал дворец в руках нашей семьи, я сохранил всю администрацию, которая горой стоит за тебя. Послушай, Кудурру, только сумасшедший может претендовать на власть над Небесными вратами после твоей победы под Каркемишем. Я не сумасшедший! Я всегда верил в твое предназначение, интересы семьи для меня всегда были святы.

— Что там насчет неблагоприятных дней? — спросил Навуходоносор.

— Так решили боги, — развел руками младший брат. — Не пренебрегай предостережением жрецов. Вызови сюда армию. К тому времени минуют лихие дни. Мардук проявит милось. Син одолеет злобного демона, и все наладится.

— У меня, брат, и в мыслях нет снимать армию из Дамаска и гнать воинов сюда, в Вавилон, чтобы доказывать свою царственность. Я готов к испытаниям — пусть Вавилон встретит уготованную небом беду во главе с законным повелителем. Нельзя допустить, чтобы жители во время помрачнения лика Сина оказались ввергнутыми в состоянии страха и смятения духа, чтобы восторжествовали безвластье и оцепенение. Я благодарен тебе за ту настойчивость, с какой ты защищал интересы семьи и династии, но в нынешних условиях мы не имеем права терять время. Сейчас все висит на волоске. Я не хочу сказать, что мы находимся на краю гибели. Совсем наоборот! Вот почему наше положение во много крат сложнее — мы находимся на перепутье между величием и прозябанием. Стоит нам сойти с дороги славы, и враги рано или поздно растопчут нас. Мы не имеем права упускать ни одной возможности…

Он замолчал, подошел к зарешеченному окну, через которое был виден освещенный факелами оголовок одной из крепостных башен. Там, по огороженной зубцами площадке расхаживал часовой. Небо было мутно, завывал ветер. Должно быть нагонит песчаную бурю. Как вовремя они успели. Стоило каравану задержаться в пустыне, глядишь, немногие смогли бы добраться до Вавилона.

— Что ты предлагаешь? — неожиданно спросил Навуходоносор. — Как мы должны поступить, чтобы снять вопрос о престолонаследии и избавиться от этих обременительных условий?

— Следует провести гадание о выборе дня объявления тебя правителем страны во всех храмах. Во всех священных городах… Начать следует с Эсагилы, все-таки это наше главное святилище. Дом Мардука… Затем неплохо было бы посетить Урук и другие города.

— Что ж, — прищурился Навуходоносор, — неплохая идея. Заодно можно будет узнать, что у нас творится в государстве.

* * *
Оставив брата, Навуходоносор в сопровождении Набузардана явился в выделенные Бел-Ибни покои, без церемоний вытащил его из постели и передал содержание бесед с Амтиду и Набушумулиширом.

— Что будем делать, уману?

Тот долго молчал — сидел в постели, раскачивался взад и вперед и что-то заунывно напевал. В такт ветру… Царевич не подгонял — устроился у окна, смотрел на звезды, ждал ответа.

— Дурной день, он и есть дурной день, тут ничего не поделаешь, наконец отозвался старик. — У сильных очень веский довод против поспешного возведения наследника на трон.

— Я не верю храмовым бару и макку! — заявил наследник.

— Значит, следует еще раз обратиться к звездам.

В этот момент подал голос молчавший до той поры Набузардан.

— Я не понимаю, — громко прошептал он, — как с такой добычей, какую мы взяли в Верхнем Араме, гадание могло дать неблагоприятный результат? С таким илану, как у господина, должны считаться сами боги!..

— Мало ли… — неопределенно ответил Бел-Ибни. — Порой воля небес может быть скрыта завесой недоброжелательства, недостойного умысла.

Уману помолчал, потом предложил.

— А что, если нам пойти по стопам твоего мудрого отца, Кудурру? — спросил он. — Может, стоит сначала посетить священные города, выяснить, в каком состоянии находятся святилища, какова в них утварь, на чем едят и пьют боги? Как полагаешь? У нас хватит средств, чтобы помочь им достойно отпраздновать победу Сина-луны над демоном тьмы? Набузардан прав — с такой добычей, как у нас, разве мы не вправе рассчитывать на благоприятный исход гадания? Начать надо непременно с Урука, затем следует пометить Борсиппу… Если в к тому же господин не поскупится на жертвоприношения… Пусть небожители до отвала насытятся жертвенным мясом.

— Мой любезный брат предложил начать то же самое, но с Эсагилы. Ты слышишь, Бел-Ибни?

— Да, повелитель. Я всегда знал, что твоему брату ума не занимать.

Наследник неожиданно засмеялся.

— Коварства тоже. Вот ведь как бывает — любую здравую идею всегда можно вывернуть так, что, кроме вреда, от нее ничего не дождешься. Если я первым делом обращусь к верхушке Эсагилы, тем самым я как бы подтвержу ее первенствующее положение среди других храмовых сообществ. Не имеет значения, что великий Мардук — основатель и попечитель нашего города. Так, уману? Если же я сначала навещу верный Урук, первый призвавший отца в трудные годы войны с Ассирией, я одним ударом раскалываю оппозицию…

Наступила долгая пауза. Приняв решение, Навуходоносор неожиданно почувствовал, как он устал, и все равно где-то в глубине сердца ключом било желание действовать, совершать, творить. Это были сладостные ощущения. Стоило только на мгновение податься слабости, как родник мгновенно бы иссяк. Требовалось положить последний кирпичик в намеченный план действий. Что-то необычное, ошарашивающее все население страны. Всех сильных в городах и всех слабых. Всех разом!..

— Вот что еще, — Навуходоносор задумчиво покачал головой. — Не плохо бы поддержать народ в его желании иметь достойного царя. Что, если прямо с завтрашнего дня я начну раздачу наградных земельных наделов воинам, отличившимся под Каркемишем. Кроме того, отборные должны восхвалять новые земли и несметные сокровища, добытые нами в Сирии, и которые ждут не дождутся часа, когда их доставят в Небесные врата. Ты слышал, Набузардан? Это твоя задача. Пусть народ скажет свое слово.

Тот кивнул.

— Тебе, уману, придется потрудиться в канцелярии и в судейской палате. Привлеки всех писцов. Разберитесь со всеми жалобами, и всякий раз, когда обнаружится, что сильный беззаконно обижал слабого, заносите его имя в пергамент. Пусть обратят внимание на любой, самый мелкий факт незаконного закабаления в рабство своих соплеменников, а также на то, как храмы выкупают членов общины, попавших в рабство во время войны. Меня особенно интересуют особо вопиющие случаи, касающиеся мушкенум, ушедших в армию. Это должны быть беспроигрышные дела, чтобы никто не смел заявить, что я действовал вопреки традициям и закону. Мы должны во всеоружии встретить наступление злых дней. Это мой долг, чтобы к схватке доблестного Сина со злым чудовищем в городе была восстановлена справедливость. Все понятно?

До своей спальни он добрался под утро. Амтиду спала, почему-то тяжко вздыхала во сне. Он лег рядом, положил ей руку на живот. Легкий толчок был ему ответом. Сын уже просился наружу, на божий свет? Или дочь?

Жена, охая и постанывая, перевернулась на другой бок, обняла мужа. Тот уже на грани сна задал давно мучивший его вопрос.

— Скажи, моя ласточка, почему ты пренебрегаешь священным храмом Иштар Агадеской? Все-таки она покровительствует роженицам… Стоит ли гневить великую?..

— Ах, Кудурру, — спросонья ответила жена. — Я бы с радостью, только не могу пересилить себя. Боюсь…

— Чего? — усмехнулся Навуходоносор.

— Белых голубей.

— Кого-кого?!

— Этих безжалостных тварей, исчадий Ахримана. Эти птицы, — сразу проснувшись, жарко зашептала Амтиду, — разносят по миру страшную заразу. От нее вымирают селения и города. Так, по крайней мере, говорят у нас в Мидии.

— Ладно, спи, — отозвался царевич.

* * *
Старик Навуходоносор поднялся с ложа, приблизился к окну. Со стороны Тигра надвигался рассвет — в той стороне край неба осветился, бирюзовая завесь сглатывала звезды. Прямо перед окном, на зубцах стены цитадели, снежными комочками виднелись голуби, слетавшиеся сюда с крыши храма Иштар Агадеской.

Неисповедимы пути богов. Белые голуби, любимые птицы цветущей, вечно девственной Иштар, как полагала Амтиду, приносят на восток жуткую болезнь. Зачем? Как все-таки простодушен бывает человек, пытающийся постичь замысел божий.

Он вздохнул, направился к двери, вышел в коридор. Рахим, бодрствовавший в своей нише, неторопливо поднялся.

— Завтра и послезавтра можешь отдохнуть. Явишься на пятую ночь. Кого поставишь у дверей?

— Своего старшего сына, господин.

Навуходоносор кивнул.

Глава 5

На третий день празднования нового года, в канун ночи, когда исчезнувший с небосвода рогатый серп Сина-луны должен был воспрянуть от смертного сна, великий царь объезжал город по крепостной стене. Правителю Вавилона с большим трудом удалось ввести эту церемонию. До его указа двадцатилетней давности, на третьи сутки торжеств повелителю предписывалось посещать храмы, пропущенные во второй день, раздавать дары, а также пролить слезы по погибшему Сину, ипостаси Мардука, в его храме, расположенном возле ворот Иштар. Ежемесячная кончина божественного серпа символизировала жертву, которую каждый год приносил творец вселенной, чтобы в час нового рождения дать силу земле и воде, всей живности, всякому ростку, каждому колосу, каждому цветку и зернышку. Пусть будет обилен урожай! Пусть финиковые пальмы сыплют плодами, тучнеет скот, наливаются сладким едким соком луковицы, крупнеют дольки головки чеснока. Вот чего ради принимал смертную муку благородный Мардук, вот зачем страдал плотью всемогущий бог, вот о чем напоминал людям вид осиротевшей, помрачневшей от горя, ближайшей к земле небесной сферы.

Выход царя совершался после восхода солнца. К тому моменту все уже было готово: к дворцовой башне подогнана праздничная роскошная колесница, расставлены караулы, путь по верху стены выметен, сбрызнут водой, стена украшена гирляндами, знаменами и синими штандартами с золотыми изображениями мушхушу — дракона Мардука.

Стены Вавилона[347] составляли красу и гордость священного города. Всего вокруг столицы было возведено тройное кольцо, не считая могучей наружной стены, которая включила в свои объятья не только городские кварталы, но и летний дворец Навуходоносора, а также предместье, где жила знать, Бит-шар-Бабили. Царь объезжал город по внутренней, самой мощной стене, называемой «великой» или Имгур-Эллиль. Места здесь, между двух рядов крепостных зубцов, выступавших над оградой, хватало для трех колесниц в ряд — кортеж был так и выстроен: впереди открытый царский экипаж, следом за ним по обе стороны, клином, с прогалом в половину ширину повозки, две сопровождающих его боевых колесницы, на одной из которых восседал раб-мунгу Нериглиссар, на другой первый советник царя, «владыка приказа» Набонид. За ними, в своих экипажах, царевичи, знать и прибывшие на празднование наместники, вперемежку ссоюзными правителями. Сын Бел-амиту, наследник престола Амель-Мардук боялся высоты и поэтому особенно не любил эту «надуманную», как он однажды выразился, церемонию. Своему вознице в этот день он приказывал запрягать самых покорных мулов, сам проверял шоры у них на глазах. В узком кругу он, случалось, позволял себе высказываться в том смысле, что отец сумел одолеть множество врагов, заслужить уважение не только соседей-царей, но и тех, «кто взирает на нас из небесных сфер», однако ему так и не удалось утихомирить гордыню, погнушаться тщеславием. Все-то его тянет ввысь!.. Может, поэтому ему так трудно поклониться истинному Богу, воспеть его величие. Набонид, доведший эти слова до ушей царя, в ответ ничего, кроме вздоха, не услышал.

Советник и «владыка приказа», уману Набонид, занявший эту должность после смерти Бел-Ибни, подождал распоряжений, поиграл в сочувствующее молчание, затем, склонившись в пояс, медленно вышел из тронного зала. Повелителя следовало понимать таким образом — срок окончательно решить судьбу Амель-Мардука еще не пришел. Что ж, господин, как всегда прав: редко, кто из посвященных, близких к Навуходоносору людей сомневается, что нет бога, кроме Бога. В этом нет большого греха. Однако, рассудил Набонид, стоит ли высказывать подобные мысли вслух, тем более, что мудрецы пока никак не могут договориться, как же все-таки именовать Господина. Мардук? Яхве? Адонаи? А может, Син?..

Ворота Иштар являлись исходным пунктом процессии, отсюда весь кортеж двинулся шагом. Слева расстилалась нарядная, утыканная рощицами финиковых пальм пустошь, кое-где застроенная великолепными домами. Дальше к северу был различим фешенебельный район Бит-шар-Бабили, за вилами ясно возвышался летний дворец царя, возведенный на огромном, сложенном из обожженного кирпича основании. Вся эта, поддернутая розовеющей дымкой территория была обнесена сооруженной лет двадцать назад внешней стеной, прикрывавшей Вавилон с востока, со стороны мидийцев.

Врата Небес представляли из себя чуть искаженный прямоугольник, сложенный из двух неравных квадратов, разделяемых великой рекой. Кварталы слева по течению назывались Старым городом, справа — Новым. Сверху великолепие и обширность Вавилона, блистающего на радость солнца-Шамаша, казались особенно завораживающими. Столица напоминала колоссальных размеров чашу, ограниченную мощными крепостными валами. Исполинский, под стать величию блистательного Мардука сосуд в его руке, до краев наполненный удивительными дворцами, храмами, садами, открытыми водоемами… Навуходоносор, поглядывал на любимый город и не мог сдержать довольную усмешку — не одними зданиями, как бы прекрасны они не были, славен Вавилон. Ему, посвященному во все тайны великого города, было известно, какие сокровища таятся в подвалах беленых домов, отгородившихся от улиц глухими стенами, сколько золота и серебра попрятано в семейных тайниках.

Плоское донышко Небесных Ворот пересекалось проспектами, улицами, каналами, имевшими входы и выходы в широкие рвы, окружавшие город. Рвы были прикрыты наружной стеной, отстоявшей от двух главных на расстоянии шестидесяти локтей. Весь этот промежуток был заполнен войсками. Людей на близлежащих к стена улицах было немного. Навуходоносор, наблюдая за редкими кучками зевак, только усмехался. Земная слава, что может быть мимолетней! Стоит Мардуку отвести взгляд от своего любимца или, что еще хуже, зевнуть, глядя на него — и чернь тут же забросает героя дерьмом и грязью. Печень омыла тоска. Сегодня ночью во сне его вновь посетил жуткого вида истукан. Он блестел чрезвычайно. С трудом различались очертания колосса — голова из чистого золота, руки и грудь из серебра, бедра и чрево медные, голени из железа, ступни глиняные с прожилками железа. От его вида перехватывало дыхание, замирало сердце. Неожиданно от горы отделился исполинский камень, слетел вниз, ударил истукана в грудь. Тот рассыпался в прах…

Царь попытался было добиться разгадки от своих придворных мудрецов-апкалу. Знал, с кем имел дело, поэтому потребовал, чтобы те, если они такие знатоки в угадывании воли богов, сами догадались, что ему привиделось во сне. Никто не дерзнул! Самые хитрые и пронырливые попросили, чтобы царь, если хочет получить разъяснения, сначала рассказал, что ему померещилось во сне. Открыть тайну, скривился Навуходоносор? Не на того напали!.. Так и не нашлось смельчаков, рискнувших заглянуть в его ночные мысли, даже несметная награда и великие почести не прельстили их.

Правитель поднял руку, возница тут же придержал смирных белых коней. Навуходоносор подозвал к себе старенького Ушезуба, служившего теперь чиновником для особых поручений.

— Ты утверждал, что этот отпрыск Иудеи, Балату-шариуцур,[348] мудр и способен отгадывать сны?

— Да, мой повелитель.

— Позови его.

Процессия остановилась возле башни, за которой, в прясле стены, располагались ворота Сина-кудесника. Отсюда, наполовину перекрытая оборонительным настенным выступом, была видна дорога на Сиппар. С другой стороны открывалась улица Сина-созидателя своей короны, упиравшаяся в перекресток, где громогласно гремели трубы, били барабаны. Там, по-видимому, собирался народ, который должен был прошествовать к воротам бога луны и далее к храму Нового года. Это тоже было святилище Господина, сотворившего день, месяц и год.

Иддин-Набу подвел к царской колеснице мужчину средних лет в богатом одеянии, бородатого и густоволосого. Пряди его курчавых волос безбоязненно и густо выбивались из-под круглой вавилонской шапки с околышем.

— Говорят, ты, Балату-шариуцур, большой мастер по части отгадывания снов? — спросил Навуходоносор.

Иудей склонился в поклоне. Лицо его оставалось спокойным.

— Твое прежнее имя Даниил? — прищурился правитель.

— Да, господин.

— Ты был знаком с Иеремией?

— Нет, мой господин, но мне доводилось слушать его. Я всегда верил и верю ему…

— А мне?

— Перед тобой я преклоняюсь. Ты — господин. Повелением Создателя…

— Я уже слышал эту песню. Иеремия тоже пытался убедить меня, что я не более чем орудие в руке Творца.

— Все мы его орудия.

— Понятно. Тогда ответь, что привиделось мне этой ночью?

— Истукан, мой господин. Колосс, слепленный из…

— Помолчи, Балату! Писец, ступай. Займи свое место.

После короткой паузы, дождавшись, когда писец вернется к толпе сопровождающих, правитель предложил.

— Теперь можешь говорить. Ты угадал, мне приснилось чудовище. Чтобы это могло значить?

— Власть, господин. Этот истукан — власть или по-иному, царство.

— Я понял тебя, Даниил. Выходит, я — золотая голова.

— Это ты сказал, мой господин.

— Не бойся, — посуровел Навуходоносор. — И не юли!.. Ты исполняешь волю Бога. Держись храбро, как держался Иеремия. Я знаю, что его устами вещал Создатель. Кто вещает твоими?

— Он же, господин. Ты, царь, на ложе своем думал о том, что будет после тебя. Открывающий тайны показал, что случится. А мне эта тайна приоткрылась не потому, что я мудрее всех живущих, но для того, чтобы открылось царю разумение, чтобы узнал ты помышления печени своей.

— Продолжай! Ну, смелее!..

— Ты царь царей, которому Бог небесный даровал царство, власть, силу и славу. И всех сынов человеческих, где бы они не жили, зверей земных и птиц небесных он отдал в твои руки и поставил тебя владыкою над всеми. Ты — это золотая голова. После тебя придет другое царство, ниже твоего, и еще третье, медное, которое будет владычествовать над всей землей. А четвертое царство будет крепко, как железо, но не будет в нем согласия, так как железо будет крепиться глиной. Хрупкое оно будет. Не сольются глина и железо, как сливается семя мужчины с телом женщины и рождается человек. Ударит камень, и рассыплется истукан в прах. До того царства, которое будет вечно, которое воздвигнет Создатель, тебе не дожить. И мне не дожить… Оно сокрушит все пределы земные, все племена сведет в единый народ, и стоять будет вечно. Тебе следует знать об этом, господин.

Навуходоносор похлопал ладонью по бортику колесницы.

— Продолжи путь со мной, Даниил?..

Иудей пожал плечами.

— Мне, чужаку, этого не простят.

— Тогда постарайся не смущать душу Амель-Мардука напоминаниями о гневе Божьем, о покаянии, о былом величии Урсалимму. Ему править здесь, в Вавилоне. Он не должен даже пытаться восстановить твой проклятый Богом Урсалимму, вывести твой народ назад в Ханаан.

— Мы должны выжить, господин. Мы должны сохранить слово Божие! Ты сам веруешь, что это необходимо. Робеешь и веруешь! Как же веруем мы!.. И те из нас, кто обосновался и процветает в твоей столице, и те, кто обжигает кирпичи на канале Хобар, кто служит в твоей армии, кто торгует и нищенствует на улицах твоей столицы — все мечтают обо этом. Мы когда-нибудь вернемся на родину, господин.

— И вновь начнете возводить город обреченный? Строить царство из железа?

— Железо — это вера. Нет ее, что будет крепить людей в испытаниях и бедах? А город мы должны восстановить не потому, что бредим или жить не можем без кущей ханаанских или воды из ручья Кедронского, слаще которой нет на земле, а потому что так указал Бог. Он указал место, где следует хранить Слово его.

Навуходоносор помолчал, потом приказал.

— Ступай. Помни мое предостережение насчет Амель-Мардука.

Балат-Шариуцур поклонился и отошел поближе к крепостным зубцам.

— Награду получишь, — вдогон ему сказал Навуходоносор.

Иудей поклонился еще раз.

Царь некоторое время смотрел на него. Тот удалялся не спеша, с боязнью и нелепой уверенностью в своей правоте. Может, повесить умника? Или разрубить на куски? Стоит ему только пальцем шевельнуть и этого до неприличия волосатого, густобрового красавца тут же сбросят со стены вниз, на пики воинов. Что толку! Даже если Даниил солгал насчет воли Божьей, даже если ему просто повезло, и боги помогли ему проникнуть в тайну сна, все равно в его словах много правды. Погуби он всех евреев, выведи под корень целый народ, кто сохранит Завет? О немыслимом толкуешь, осадил себя Навуходоносор. Всех не изведешь, и не ими одними жив дух святой. Помнится, Бел-Ибни утверждал, что истину о единобожии евреи приняли от неких египетских мудрецов, от четвертого Аменхотепа, взявшего себе новое имя Эхнатон. Так ли оно было на самом деле, кто знает. Может, эти придурки из Иудеи сами дошли до мысли об Единосущем? Какая разница, все равно истина живет. И сколько не работай секирой, будет жить! Другое обижало — в этом старик не мог обманывать себя — сколько раз он предлагал выселенным из Иудеи проповедовать свою истину здесь, в Вавилоне, открыто, под его защитой, они напрочь отказывались. Сами сплачивались, собирались тайно, читали священные тексты, Набонид уверял, что даже позволяли себе проповедовать среди вавилонского столпотворения, но ни за что не соглашались устроить здесь новый Храм. Ни за какие привилегии!.. Подавай им Урсалимму! Почему? Царь почувствовал, как он истомился духом. Хотелось еще раз встретиться с Иеремией, поговорить по душам, спросить — неужели Господь в самом деле задумал погубить его царство, плоды многолетних стараний, и чем может помочь черноголовому вера в Него, единосущного и милосердного?

Вот что он вынес за долгие годы, вот к какому итогу пришел после долгих бесед с уману, сладостных объятий Амтиду, коротких встреч с Иеремией, после долгих размышлений, вещих снов, поклонения толпы, страха царей, уважения врагов — каждый человек, как бы нищ и подл он не был, как бы высоко не возносилась его золотая голова, сам должен найти ответ на этот вопрос. По крайней мере, попытаться отыскать… Так утверждал Бел-Ибни. В этом деле нет помощников, нет учителей и поводырей. Разве что собеседники, которых можно и посредниками назвать. Каждый раз, когда воля Господа представала перед ним в новом обличье, под неожиданным углом зрения, когда являлся человек, который рассуждал темно, Навуходоносор задавался одним и тем же вопросом — зачем так нужно? Почему, о, Великий, ты посылаешь посредников, у которых корысть так и прет в словах. Даже этот, мудрый, нареченный Балату-шариуцуром, и тот заботится о возвращении, мечтает о странном — о восстановлении храма!! Если бы дело было только в возведении постройки, он завтра же приказал бы восстановить иерусалимский храм. Но только здесь, в пределах Вавилона. Подскажи, Господь! Мардук, дай совет! Тебе уместно предстать передо мной под именем Яхве? Ответь, дарующий жизнь, изгоняющий тоску! Что же ты молчишь?

Этот сон!..

Он посмотрел вдаль, за пределы крепостной стены, в сторону ворот Мардука или Гишшу, расположенных на восточном фасе стены. Оттуда начинался путь на Куту, к великому Тигру и далее через Загросские горы в Мидию. Навуходоносор встал на ноги, огляделся. Воины, расставленные внизу, сразу принялись выкрикивать «слава! слава!». Народу на прилегающих улицах и прежде всего на проспекте Нергала радостного стало побольше — это понятно, приближалась полуденная стража. Солнце-Шамаш ярко и весело светило из поднебесья. Вокруг, пониже стен, зеленели верхушки финиковых пальм, рассаженные по садам, вдоль каналов и арыков. На западной стороне смутно очерчивалась чуть подрагивающая в жарком уже воздухе храмовая башня в Борсиппе. По другую руку более отчетливо были видны зиккураты и городские строения в Кише и Куте. Страна цвела и благоухала. В центре городской черты поблескивала разноцветными тонами исполинская Этеменанки. Каждая ступень была выложена особыми изразцами: нижняя — черными, следующая белыми, затем пурпурными, синими, ярко красными, серебряными и, наконец, золотистыми.

Вот он, золотой оголовок! До него рукой подать. Там, в поднебесном храме, установлено священное ложе, куда по поверьям является с ночевой сам Мардук.

Все было зримо, весомо, поражало размерами. Взгляд его перешел на Этеменанки. Более двухсот локтей в высоту! Рукотворная гора!.. Все это должно кануть в небытие? Балату-шариуцур, ты не прав — разве может исчезнуть безвозвратно эти прекрасные, устроенные на террасах сады, богато украшенные храмы, двух-, трех-, четырехэтажные дома, водоемы, царский дворец, диковинки со всего света, которые по совету Бел-Ибни начал еще собирать его отец Набополасар. Неужели кирпич смертен? Неодолимый камень имеет свой век?

Взять хотя бы стену у него под ногами. Это было грандиозное, неодолимое ни для какого врага сооружение. Его гордость, его слава!.. Десятки тысяч рабов трудилась над ее возведением, а сколько ушло камней, земли, кирпича, глины, тростниковых циновок, пропитанных асфальтом, — не перечесть! Ширина ее была выбрана с тем расчетом, чтобы обороняющиеся имели возможность перебрасывать подкрепления к наиболее угрожаемому участку поверху. Причем, перебрасывать на повозках, сразу кисирами. Сказался опыт штурма Ниневии.

Его взгляд невольно обратился к ближайшему, выложенному ступенчатым треугольником выступу, одному из сотен тысяч зубцов, составлявших ограду с внешней стороны стены. В центре его было проделано прямоугольное отверстие для стрельбы из лука. Кирпичи были подогнаны плотно, швы едва заметны, однако прямо под бойницей образовалась трещинка, едва заметная, длиной в палец, в конский волос толщиной. Поверху стены пробежал порыв ветра, разметал полотнища флагов на башнях, пошевелил лошадиные гривы, и из трещинки выкатилась песчинка, за ней другая — то ли ветерок помог, то ли сами они едва держалась. А может, лошадка переступила с ноги на ногу — и песочек посыпался…

Царь оцепенело смотрел на неожиданный урон, нанесенный его детищу. Песчинки были сероваты, едва приметны, стоило отвести взгляд, и он никогда не смог бы найти их в сгустках пыли, лежавшей у основания зубца. Навуходоносор судорожно, руками, прикрыл глаза, изо всех сил зажмурился! Колесница дернулась, подалась назад. Возница чмоканьем осадил лошадей, зашуршал поводьями. Царь, справившись со слабостью, отнял руки. Точно, нет их. Не найти. На место не поставить… Может, ничего и не было? Ни песчинок, ни разговора с Балату-шариуцуром… Он сошел на стену, подошел ближе, пристально оглядел выступ, перевел взгляд на городские строения жуткое ощущение пустоты, бесцельности пронзило его. Вот так, крошка за крошкой, камушек за камушком, обломок за обломком рассыплются дворцы, башни, храмы?.. В глазах потемнело, померк дневной свет, неторопливо зашевелилась перед глазами, зачмокала слепая безбрежная тьма. Это и есть истина? В этом смысл вещего сна?.. Быть того не может! В этот миг великий город вновь предстал перед ним — это тоже была явь. Ею нельзя было пренебречь, отринуть. Истина двулика? А может трехлика, бессчетна образами, а значит, неуловима? Эге, засмеялся царь, здесь меня не проведешь. Говорят, были дни, когда Вавилона и в помине не было — только пустошь, во время паводка заливаемая Евфратом. Сколько раз он задумывался, откуда и каким образом бысть устроен Вавилон, однако вообразить такую пору, когда здесь была голая земля, как ни пытался, не мог.

Царь вновь поднялся на колесницу, сел во врезанное в пол кресло, махнул рукой. Процессия двинулась дальше. Теперь после глотка ужаса скорбь просветлела, в душе родилось мужество, этакое бесшабашное разухабистое веселье — ну вас всех к Нергалу. Пусть Эрра вас всех заберет — пророков, воинов, домочадцев, лизоблюдов, интриганов, жаждущих взойти на трон, любителей обкрадывать ближнего своего. С него достаточно воспоминаний. В старости это самая вкусная и здоровая пища. Особенно аппетитными казались дни, когда он, не жалея сил, добывал вавилонский трон. Ну, просто объедение, совсем, как жареная в собственном соку саранча.

Глава 6

Третий день празднования Нового года декум личных телохранителей царя, знаменитый в войске ветеран Рахим-Подставь спину отдыхал в своем доме, расположенном на улице Сина-созидателя короны возле ее пересечения с улицей Того, кто слышит каждого, кто обращается к нему за милостью. Большое трехэтажное строение, выходящее глухим, украшенным нишами и ступенчатыми выступами фасадом в сторону крепостной стены, было куплено и перестроено Рахимом после разрушения Иерусалима, когда Рахиму удалось поживиться захваченным в храме Господнем массивным ритуальным столом из чистого золота. Усадьба была большая — два этажа, более двух десятков комнат, а подсобок и хранилищ пересчитать невозможно, широкий парадный внутренний с фонтаном двор, два маленьких дворика. Отсюда было подать рукой до городского дворца. С той поры, когда господин отправился походом в Египет и сокрушил царство своего извечного противника вплоть до среднего течения Нила, Навуходоносор безвыездно пребывал в столице. Весной отправлялся в летний дворец, чья соразмерно угловатая глыба, обстроенная колоннами, была хорошо видна с крепостной стены — там пережидал зной и сухость. С началом осени правитель вновь перебирался в городские палаты, совмещенные с цитаделью и южным дворцом, где располагались прославленные, вознесенные над землей сады — память о незабвенной Амтиду, — сокровищница, музей, библиотека, богатые пристройки, где свои этажи имели обе жены: постаревшая и совершенно утратившая разум Бел-амиту, зрелая Нитокрис и несколько десятков наложниц. Этих царь особенно не баловал вниманием — женщины, не имевшие статус жен, жили в общежитии.

Рахим-Подставь спину, пару часов поспавший после ночного дежурства, теперь устроился на крыше дома, в тени высаженной в глиняном горшке пальмы, пил холодное пиво и поглядывал за царской процессией, не спеша, с долгими остановками, перемещавшейся по стене Имгур-Эллиль. С того места, где он устроился на деревянном стуле с подлокотниками — предметом зависти соседей-ветеранов — был виден главный внутренний двор, а также часть соседнего дворика, строения вокруг которого занимала семья старшего сына Рибата. Во дворе под присмотром рабыни Нана-силим играла внучка Луринду, что означало «смоква» — лепила из глины пирожки, каких-то зверюшек и высушивала игрушки на солнце. Повсюду — во дворах, на балюстрадах обнимавших изнутри строения, откуда можно было попасть в комнаты вторых этажей, в помещениях стояли разновеликие глиняные горшки с цветами, может, поэтому в доме в тот день стояло несказанное благоухание, к которому изысканно подмешивался запах дымка и свежеиспеченного лаваша. Нупта с утра пекла хлеб во дворе…

Эта смесь запахов умиротворяла мысли. Прошлое казалось сказочным, настоящее весомым, а впередистоящие дни легкими, как лепестки розы. Так бы и сидел на крыше, принюхивался, поглядывал на Луринду, млел под взором щедрого Шамаша, время от времени отыскивал на гигантской, нависшей над ближайшими к ней улицами стене царский кортеж. Теперь правитель следовал по восточному фасу. На ближайшей к дому Рахима колеснице восседала Нитокрис, злыдня египетская.

Красавицей она была исключительной — чернявая, жгучая, бровастая (она целыми днями выщипывала брови, чтобы оставить только стрелочки вразлет), о ее волосах ходили легенды. Мол, длиной они были до пят, а густы настолько, что можно напрочь прикрыть наготу. В общем, так оно и было — Рахиму довелось видеть Нитокрис, когда сопровождал караван, доставивший дочь фараона в Вавилон. Порой Рахим молил Мардука — убавил бы ты, Господин, ей прыть. С той поры, как она поселилась в царском дворце, Рахим потерял покой. По ночам, во дворах, переходах, в коридорах начали шастать какие-то тени. Таинственные люди, скрывавшие лица под длиннополыми капюшонами, толпами посещали дворец во внеурочную пору. Так тянулось, пока Нитокрис не разрешилась от бремени Валтасаром.

После родов во дворце, казалось, вновь возродилось прежнее спокойствие и тишина, однако на сердце у Рахима по-прежнему было тревожно. Навуходоносор заметно постарел, потерял былую резвость — реже двигался, сутками бездельничал. Такая жизнь была Рахиму не по нраву. Как убережешь человека, сутками не видя и не слыша его? Если он словно превратился в воспоминание?.. Подставь спину и сам был не молод, а хлопот у него был полон рот. Своих детей было трое, о каждом следовало позаботиться, наделить собственностью — испытанная в детстве горечь сиротства при живых родителях накрепко въелась в печень. Трем старшим отходило хозяйство: земля, дом, серебро из расчета старшему Рибату половина, двум другим по четверти. Четвертому сыну тоже надо было выделить долю, причем так, чтобы ни один крючкотвор-писец не смог состряпать иск по отторжению имущества. Дочь пора было выдавать замуж, о ней тоже следовало подумать. Чтобы была независима от мужа, и детям своим, внукам Рахима, могла что-то передать… Обиднее всего, что после того, как царь начал прятаться от родственников и населявших дворец чиновников и челяди — «задурил», как говорили о нем среди старых отборных, — служить, как того требовал долг, Рахиму более не давали. Большую власть в ту пору взял на себя главный писец двора. Его помощник-сепиру потребовал, чтобы Рахим-Подставь спину всегда был опрятен, точен, на посту вел себя достойно, как подобает декуму особого кисира. То есть, спросил Рахим, нельзя сидеть на посту? Вот именно, высокомерно кивнул выговаривавший ему молокосос. Следует держаться на ногах, быть в парадной форме, с копьем в руке. Придворные, все, кому не лень, пытались навязать Рахиму своих чад — пусть декум возьмет их в свой отряд. Рахим отказывал, тогда просители страшно обижались. Зачем ему подобные стражи, если они с мечом обращаться не умели и то и дело засыпали на постах. Порой случалось, являлись на службу, напившись сикеры…

Рахим выбрал момент и попросил у господина отставку. Навуходоносор помолчал, потом спросил.

— Что, силенок не хватает?

Телохранитель смутился — врать не привык, а открыть правду не желал. Если откровенно — просто страшился, потому что в этом случае получалось, что он, крестьянский сын, шушану, с головой влезал в придворные интриги, а это было смертельно опасно. Знать мирилась с ним, пока он тупо исполнял свои обязанности. Стоило ему повернуть дело по-своему, в полном смысле наладить охрану царя, ему было несдобровать. В этом Рахим был уверен, за свою жизнь он успел кое-что повидать.

В тот раз господин ничего не ответил — вызвал его через неделю, попытался расшевелить, однако Рахим твердо решил держать язык за зубами. Как раз за день до следующего разговора царица Нитокрис посоветовала ему «проявить осторожность».

— Что ж, Рахим, — сказал заметно помрачневший царь, — я тебя не держу. Жаль, что к старости ты утратил доблесть, часто выручавшую тебя в трудных обстоятельствах. Я тебя насквозь вижу — ты полагаешь, что молчание спасет тебе жизнь? Ты очень ошибаешься, Рахим. Я не верю, чтобы кто-то во дворце замышлял злое по отношению ко мне, но не могу сказать, что этого не случится в ближайшее время. Дети подрастают, у них начинают прорезываться зубы. Восемь сыновей и две дочери это не то, что у тебя четверо и одна на выданье. И хозяйство мое не чета твоему. Разница, Рахим, между нами в том, что если ты разоришься или пограбят тебя лихие люди ни на мне, ни на ком другом это не отразится. Посочувствуют, скажут — не повезло Рахиму, помогут справиться с бедой. И только!.. Но если мое хозяйство рухнет, несдобровать ни тебе, ни твоим наследникам. Ты сам знаешь, что такое война, тем более, когда брат идет на брата. Если ты полагаешь, что тебя минует лихолетье, ты глубоко заблуждаешься. У всякого, кто был близок к трону, всегда достанет врагов. Вспомни хотя бы родственников Шаник-зери… Ты, несмотря на свои годы, еще вполне крепок, Рахим, опыта тебе не занимать, чутье еще ни разу не подводило тебя. Служи! Я согласен на все условия, которые ты предложишь. Вспомни Ниневию, когда ты так ловко шлепнулся в грязь, чтобы я мог не запачкавшись пробежать по твоей стене. Вспомни Каркемиш, вспомни свой страх, когда Мусри бичевал тебя в колонне пленных. Вспомни страну Великой реки, куда ты отправился на разведку… Неужели это все было впустую? Неужели ты бросишь меня в тот момент, когда мне тяжелее всего, когда я остался один и рядом нет Амтиду? Когда я остался наедине с Господом и вынужден каяться и каяться в том, что сделать мне не под силу?..

— Господин, я не могу охранять твою жизнь, когда меня все окорачивают, когда я не могу набрать в пятидесяток тех, кто мне нужен, когда мне не разрешают ни подставки под факелы в коридорах по-своему навесить, ни ступеньки на лестнице переложить. Стоять навытяжку у твоей двери с копьем в руке, которым никого не осадишь, не прикончишь в тесноте, — это не по мне. Да и опасно это… Пусть им занимается ленивый и послушный, кому собственная жизнь не дорога. Я же всегда старался предотвращать угрозу, а не встречаться с ней впохыхах. Я должен знать, кто шастает по коридорам в неположенное время. Мне должно быть известно, кому куда вход разрешен, а кому куда нет, и никто не должен знать, что я это знаю. Я не должен никому и ни в чем давать отчет, только своему господину. Я знаю свое место и всегда буду почтителен со всеми, вплоть до конюхов, но если кто-то оскорбит меня или моих людей, он должен лишиться места. Также, впрочем, я буду поступать и со своими людьми, если кто-то посмеет без моего приказания вести себя грубо, неучтиво.

— Я согласен! — решительно заявил Навуходоносор. — Только не могу понять, причем здесь ступеньки и подставки для факелов.

— Этим, господин, следует заняться в первую очередь. Только мы с тобой, больше никто.

С той поры Рахим и два его сына, а также проверенные ветераны и их сыновья наглухо перекрыли все подходы на царскую половину. Ничего в порядке допуска к царю не изменилось, просто тем, кому там делать было нечего, больше там не появлялись. Подставки Рахим расставлял в присутствии царя, с ним же переложил деревянные ступени на лестницах, устроил ловушки. Теперь Рахим по скрипу на лестнице сразу мог определить, кто зашел на царскую половину. Движение воздуха, колебания пламени светильников и дребезжание света сразу указывало на появление чужака. Хитрости были, на первый взгляд, мелковаты, однако для того, кто знал все эти секреты, тайн во дворце не осталось. Теперь Рахим знал, что Нитокрис вновь тайно обратилась к лекарям, колдунам и знахаркам. Болезнь маленького Валтасара напомнила царице, каким хрупким было ее положение во дворце. Амель-Мардук волком смотрел на смуглую мачеху, овладевшую отцом при живой, пусть даже лишившейся рассудка, матери. Нериглиссар, подчинивший себе вавилонскую армию, глыбой нависал над ними обоими, его щенок Лабаши имел наглость сочинять об Амель-Мардуке и Нитокрис возмутительные стишки. Только Набонид держался с египетской царевной доброжелательно и ответственно. Правда, он со всеми вел себя подобным образом.

Рахиму было известно, что Амеля-Мардука тайно посещают приверженцы чуждого Вавилону культа Яхве. Знал он, о чем они там беседуют после того, как начитаются до одури каких-то священных книг или подметных писем, порой посылаемых из Палестины, но это уже была забота другого ведомства, и Рахим старался не углубляться в подробности. Ему своих забот хватало.

Стараясь честно исполнять долг — то есть, выгребать против течения, избегать водоворотов. Он никогда не лез в сильные. Никогда не наступал князьям на ноги. Помалкивал, хотя знал немало. Держался в сторонке, а успокоение искал в былом.

* * *
Лет сорок назад, когда молодой Навуходоносор явился в Вавилон добывать царство, на третье после прибытия утро Рахим отправился навестить родных. Поехал верхом. Возле глинобитной хижины в предместье, где жила семья Бел-Усата, его встретил средний брат Базия.

— Мир тебе, — приветствовал его Рахим.

Брат прищурился, покачал головой, потом, указывая на коня, спросил.

— Это все, что ты смог раздобыть в походе? Не густо. Может, у тебя есть серебро? Я мог бы надежно пристроить его у купцов.

Рахим слез с коня, молча оглядел брата — по виду не скажешь, что он водит дружбу с богатыми ташриту. Все такой же длинный, тощий, на лице угрюмое неулыбчивое выражение. Бос, хитон рваный, волосы спутались. Взгляд тяжелый — смотрит не мигая. Знаем мы таких ребят, решил про себя Рахим, охочих до чужого серебра. Он поинтересовался, что слышно о старшем брате. Охраняет что-то там, на Тигре, ответил Базия и спросил.

— Ну, так что насчет деньжонок, а то стоять мне здесь недосуг. Работа ждет.

— Денег у меня с собой нет. Наградные должны выдать, когда — не знаю.

Базия присвистнул.

— Стоило ли в таком случае подставлять под стрелы голову? Вон сынок владельца нашего арыка Шаник-зеру столько домой притащил. Ему и честь, и почет…

— Где мать? — уже с откровенной неприязнью спросил Рахим.

— В хижине ковыряется.

— А ты почему до сих пор не женился? — спросил младший брат.

— На какие доходы прикажешь женщину содержать? — усмехнулся Базия и, ни слова не говоря, повернулся, перекинул тяпку через плечо и отправился в поле, длинной полоской вытянувшееся вдоль оросительного канала. По его берегам стояли, нежились на солнце финиковые пальмы. Базия вышагивал как гусак, не поднимая ног, вперевалочку… Участок у Бел-Усата был доходный, расположен удобно, но необходимость делить его между тремя сыновьями вызывала уныние у всех членов семейства. Эта тяжелая дума годами камнем лежала на душах мужчин семьи.

Старенький Бел-Усат сидел на корточках в тени финиковой пальмы, держал длинный посох в руках, и время от времени тыкал им в сухую, потрескавшуюся почву.

— Мир тебе, отец, — кивнул Рахим и направился к дому.

Бел-Усат поднял голову, и Рахим-Подставь спину отметил, как тот высох и отощал. Лицом чистый нубиец, на голове какая-то грязная тряпица, свернутая жгутом, на бедрах повязка.

— Говорят, ты здорово отличился под Каркемишем? — спросил отец.

Рахим на мгновение задержался, пожал плечами.

— Было дело.

Время было полуденное, Шамаш жарил так, что пот лил градом, однако на сморщенном лице папаши не было ни капли влаги. Отец вздохнул и вновь принялся концом посоха толочь густую красноватую пыль.

Рахим вошел в хижину, прошел на женскую половину. Мать, видно, по голосу узнала младшего и теперь стояла оцепенев, прижав руки к груди. Рахим обнял ее, старуха зарыдала, принялась судорожно обнимать его, такого рослого, покрупневшего. Нащупаться не могла — каким молодцом стал ее сынок. Будь благословен Мардук, каким красавцем стал Рахим!..

Солдат оцепенел на полушаге, принялся глотать слезы. Наконец взял мать за руки, усадил на собранное из связок тростника ложе. Сам сел рядом, на низкую табуретку, тоже сплетенную из тростника.

— Как ты здесь с этими?..

Мать вздохнула.

— Базия всех подмял под себя. Никому слова не дает сказать. Все ему не так, всем удача так и прет, а его стороной обходит. От старшего давно весточки не было. Третий, Нидинту-Бел в городе торгует…

Они помолчали, потом Рахим достал из сумы сверток. Развернул оказался красивый, расшитый цветными нитками сирийский плащ. Теплый, из тонкой шерсти…

— Вот. А это нагрудник с подвесками. Серебряный… Пригодится, добавил Рахим и, присев рядом, обнял мать. Она прижалась к нему, опять принялась ощупывать.

— Идти надо, — наконец сказал Рахим. — Во дворце ждут.

— Иди, родной, иди…

Выбравшись на утрамбованный тракт, дав волю коню, подгоняя его ударами пяток, Рахим-Подставь спину с обидой вспомнил, что Базия даже не ответил на его приветствие, не пожелал, чтобы Господин обернулся к брату светлым лицом, не спросил о здоровье, о самочувствии. Все только о доходах, о пущенных в рост деньгах. Совсем свихнулся… Обида была легка, мимолетна и скоро растаяла. Базия сам по себе, а он, Рахим сам по себе. Тревога за Мусри была куда мучительней и надрывней, чем неприязнь к семье. Караван должно быть только до Евфрата добрался, теперь поплывут на плотах… Где теперь его коляска, добытое добро? Где этот темнокожий негодяй-египтянин скажи, Шамаш? Тебе сверху все видно, любое деяние ты способен осветить небесным светом, твое милосердие безгранично. Хвала тебе, Шамаш-золотые лучи! Отыщи на покатой земле египтянина по имени Хор. Сожги его, если он дерзнул нарушить уговор. Укажи путь, если тот честно спешит в Вавилон. Источник справедливости, всем ты светишь одинаково, всех согреваешь без разбора. Маленькому ростку и человеческому детенышу ты уделяешь внимание, ты полон заботы, о Шамаш.

На душе полегчало. Будет тебе жертва, Шамаш! Если Мусри благополучно доберется до города, не пожалею барана. Если презренный раб сгинет с хозяйским добром дам тебе ягненка. Рахим засомневался — стоило ли благодарить Шамаша, если Мусри сбежит, потом решил не мелочиться. Как только царевич выплатит страховую сумму, он подарит богу животное.

Отстояв положенное в карауле, Рахим некоторое время ждал указаний от Шаника-зери насчет дальнейших нарядов. Сидел в караулке с мрачным, неразговорчивым Иддином-Набу. На душе было муторно, после встречи с родственниками очень хотелось глотнуть темного пива. По-прежнему неотступно тревожила дума о Мусри — как он там, в дороге? Неужели сбежал… От подобной мысли стало совсем неуютно.

Иддин-Набу тоже был не в духе. Расхаживал по дому стражи — заглядывал туда, сюда, никак не мог найти тихий уголок. Наконец, когда Рахим остался в караулке один, подсел к приятелю.

Подставь спину прямо спросил.

— Был у своей Наны?

Тот кивнул и обречено повесил голову. Рахим искоса глянул на приятеля — вот нашел заботу. Трудно понять богатых, все-то им не так. Было бы у него, Рахима, добра, сколько у Иддину, терзал бы он себя из-за женщины? Он вздохнул — просвети их всех Мардук.

Долго сидели молча, потом Иддину не поднимая головы сообщил.

— Ребенок умер.

Он по привычке часто задышал, точнее засопел, наконец поднял голову и пылко признался.

— Я их всех разогнал! Пришел домой, а вся родня уже там. Мать, дядя он ведет наши дела — младший брат. Калантара, старшину квартала, привели. Сначала уговаривали, потом грозить начали, — он немного сбавил тон и уже более рассудительно добавил. — Не на того напали. Предупредил, что завтра же пойду в суд и подам протест на продажу рабыни. Я — старший сын, наследник матери, без моего согласия они не имели права ее продавать.

— Что, в дом ее вернешь? — не скрывая удивления, спросил Рахим.

Любовь любовью, но и меру следует знать. Как потом родственники да и сам Иддину людям в глаза смотреть будут? Кто решится иметь с ними дело, с опозоренными?

Друг не ответил. Ему, Иддину, образованному, начитавшемуся клинописи, выжившему в сражениях, самостоятельному мужчине лучше, чем кому бы то ни было известно, чем грозила семье его неуступчивость. Все отвернутся от них — и дальние родственники, и соседи, и клиенты, и торговые партнеры? О женитьбе теперь и речи не было, но даже возвращать в дом женщину, побывавшую в лупанарии — это было из ряда вон! Разве что Иддин-Набу собирается сдавать проститутку в наем? Это было делом прибыльным, не менее серьезным, чем торговля финиками или домашней посудой, но допускать, чтобы рабыня, побывавшая в доме, где развлекаются мужчины, «мыла ноги госпоже, носила ее стул в храм бога, причесывала и прислуживала ей», было нельзя.

— Я пообещал Нане, что заберу ее из лупанария, поселю в другом городе, дам денег на обзаведение — пусть займется каким-нибудь ремеслом.

— Э-э, Иддину, — покачал головой Рахим, — разве это выход? Этак ты быстро разоришь семью.

— Если ты такой умный, подскажи, что делать?

Рахим не ответил — что здесь можно было посоветовать? Иддин-Набу помолчал и уже более спокойно продолжил.

— Взял я ее на ночь, привел к себе. Накормил, позволил обмыться. Поговорили, а желания никакого нет. Ей самой совестно, она слезу пустила, а у меня вот здесь, — он показал на грудь, — все стиснуло, а жалости, понимаешь, уже ни капли. Как объяснить?.. Так просидели до утра, она мне рубцы на спине помыла, лечебным маслом смазала, я пообещал, что возьму ее оттуда…

В этот момент Набузардан заглянул в караулку. Заметив Иддин-Набу и Рахима прикрикнул.

— Что расселись? Живо по коням, правитель отправляется в Борсиппу. Будете сопровождать.

В поездку Навуходоносор отправился в царской повозке, к которой за узду была привязана его лошадь. Из дворца выехали до полудня. Пока двигались по улице Набу-судии, царевич вел себя, как подобает правителю. Молча взирал на восторженную толпу, время от времени поднимал руку, осаживая пытавшихся прикоснуться к его колеснице людей. Сопровождавшим его отборным пришлось трудиться в полную силу. Бить простолюдье древками копий Навуходоносор запретил — приказал отгонять лошадьми. Ага, отгонишь их, ярился Рахим, шибая пяткой в лбы рвущихся поближе к «малому» почитателей. Кому-то нос расквасил, кого-то опрокинул на землю. Ну их! В толпе радостно приветствовали каждый его ловкий удар. С той же яростью отталкивал жителей и Иддин-Набу, однако к нему народ относился совсем по-другому. Когда он въехал пяткой какому-то отчаянно напиравшему мужику, кто-то во все горло закричал: «Жители священного города! Да стащите вы с коня этого безбожника!»

Как только миновали ворота Ураша и последовали вдоль Евфрата, царевич приказал сбавить ход и без всяких церемоний завалился спать, однако отдохнуть ему не удалось. Мухи — исчадья Эрры — тучами, увивавшиеся возле скакунов, теперь набросились на будущего царя. Тот некоторое время глухо ворчал, шлепал себя по открытым местам, потом грубо выразился и сел в повозке. Вид у него был диковатый, волосы всклочены. До сих пор он так и не удосужился завести себе роскошную, как у отца бороду, завить ее на ассирийский манер, облачиться, наконец, в богатое платье. Отведя дух, он подозвал поближе Иддина-Набу и спросил.

— Доигрался? Тебя уже безбожником на улицах окликать начали. Как только вернемся в Вавилон, утвердишь купчую. За это получишь чин декума отборных. Мне надоело выслушивать наветы на тебя. Как это ты надумал взять в жены проститутку? Не хватало еще, чтобы в городе начали говорить, что мои отборные не дорожат честью семьи! Ты все понял? Если завтра узнаю, что ты заупрямился, лучше сам исчезни с моих глаз. Два месяца тебя не будут искать.

— Господин… — начал было Иддин-Набу, потом не выдержал, ударил пятками коня и галопом ускакал вперед. Там и ехал некоторое время в одиночестве, глотая слезы.

Навуходоносор тем временем пересел на своего коня. Кортеж резко прибавил ход. Теперь мухи и прочая мошкара перестали досаждать всадникам. В этот момент к правителю приблизился Шаник-зери, возглавлявший охрану и глухо, баском, попросил.

— Господин, прошу тебя, будь милостив к моему родственнику Хашдии. Он верный твой подданный, а слухи, что он якобы присвоил чужую землю, это только наветы. Господин… пощади Хашдию.

Навуходоносор долго отмалчивался, потом резко ответил.

— Закон требует, чтобы земля, дарованная царем, оставалась в руках тех, кто честно служит в войске. Дело Хашдии должен решить суд. Я не буду вмешиваться…

* * *
Иддин-Набу попросил Рахима поприсутствовать на утверждении купчей о продаже Наны и приложить свой ноготь в качестве свидетеля к свежей глиняной табличке, которую должен был составить храмовый писец. Процедура продолжалась недолго, присутствовали все родственники и пять старейшин квартала. Все, кроме Иддину и его младшей сестры, некрасивой, невысокого роста, стеснительной девицы испытывали нескрываемую радость. Сразу после утверждения документа, Амат-баба предложила гостям хорошее угощение. Рахим чувствовал себя неловко в гостях у этой богатой, принадлежащей к храмовой знати семьи. На него, правда, внимания не обращали — мало ли у будущего царя солдафонов из мужиков! За столом разговорились, и Иддин-Набу поведал, какую роль исполнил его приятель во время сражения под Каркемишем. Этот рассказ встретили с большим одобрением — воинская доблесть в Вавилоне всегда была в цене. Тягостная атмосфера постепенно развеялась, гости разговорились. Дядя Иддину даже поинтересовался у Рахима, откуда он родом, кто отец, из какой семьи мать. Узнав, что он из шушану и его отец держит надел на оросительном канале, старик покивал и вслух согласился, что в этом нет ничего позорного. О брате Базии он слышал — трудяга, дает деньги в рост… На этом разговор увял. В тот момент Рахим вновь почувствовал себя неловко, но не потому, что теперь за столом его перестали замечать — взгляд Нупты, сестры Иддину, не давал ему покоя. Он не сводила с товарища брата восторженных глаз. Рахиму в ту сторону совестно было обернуться — глаза у Нупты были хороши. Взгляд живой, добрый, чуть поддернут грустью. Девушка была на выданье, но, по-видимому, желающих взять ее в свой дом былонемного. Скорее всего и приданного ей полагалось чуть-чуть, Какой же уважающий себя дурак возьмет в жены эту уродинку, да еще без денег.

Рахим уже совсем было собрался уходить, когда Иддину отвел его сторону и попросил зайти в лупанарий к Сукайе и передать горестную весть Нане. Что поделаешь, надежда — это удел любимых богами. Им Иддину-Набу и Нане, остается только покориться.

Более постыдной просьбы Рахиму в жизни не приходилось исполнять. Он отказался бы, если бы не Нупта… Она тоже попросила Рахима передать несчастной Нане кусочек серебра. Это ее, конечно, не утешит, но все-таки поможет смириться. Рахим прикинул — теперь Иддину произведут в декумы, хочешь не хочешь, а ссориться с начальством тоже ни к чему.

В лупанарий он явился засветло, к самому разбору женщин. Успел ухватить Нану, усадить за свой столик. Заказал темного пива, женщина тоже не отказалась. Хряпнула, как тот добряк-увалень, который когда-то преподал Рахиму первые уроки владения мечом. Одним глотком. Затем потребовала какого-то сирийского вина. Рахиму было уже знакомо это гадкое, настоянное на курином помете пойло, но отказать он не посмел. Тем более, что этот кутеж был оплачен Иддину-Набу.

Нана-бел-уцри была очень хороша! Просто милашка!.. Даже истасканная, подурневшая, густо накрашенная, она все еще светилась той несмываемой девичьей красотой, которой бог награждает несчастных. Конечно, кому как, но Рахиму нравились более полные, основательные женщины, однако рабыня Нана среднего роста, черноволосая с ясными, уже заметно захмелевшими глазами, произвела на него сильное впечатление. Губки подкрашены в форме бабочки, и все остальное при ней.

Винишко постепенно забирало Рахима. Веселела и женщина, скоро она начала беспричинно хохотать и, наконец, потребовала заказать «вавилонский коктейль» — сногсшибательную смесь сикеры с дешевым египетским вином.

— Хватит! — оборвал ее смех Рахим-Подставь спину.

— Как скажешь, солдат, — красотка пожала плечами. — Тогда пойдем наверх. Ты мне нравишься, солдат. Ты молод, не распускаешь руки. Тебе будет хорошо со мной, вот увидишь. Если у тебя есть серебро…

Рахим кивнул — мол, серебро у него есть.

Они прямо из подвала, где был устроен трактир, поднялись на антресоли, откуда начинался тускло освещенный коридор, буквально набитый дверями. Через каждую пядь здесь начиналась новая дверь. Что же это за клетушки Сукайя понастроил?

Действительно, между узким топчаном и оштукатуренной глиняным раствором стеной можно было едва протиснуться. Раздеваться пришлось в ногах топчана. Нана быстро скинула с себя длинную рубашку, легла на тростниковое ложе, покрытое истертой до дыр циновкой. Рахим замешкался, ткнулся влево, вправо, потом достал кожаный мешочек и передал его Нане. Та удивленно посмотрела на солдата, потом, прикрывая ладошкой срам, подобрала мешочек, глянула внутрь.

— Ты мог бы заплатить и после, солдат.

— Это не мои деньги, — ответил Рахим. — Это твои.

Нана подтянула ноги, села в изголовье, прикрыла рукой грудь. Света в комнате было чуть-чуть — тощая лампадка чадила на полке. Только теперь, немного пообвыкнув, Рахим разглядел темные рубцы на теле женщины. Видно, ей тоже досталось плетей.

— Скажи, солдат, кто ты? — спросила Нана. — Посланец матушки Ишхары? Боги услышали меня?

Рахим смешался.

— Нет, меня зовут Рахим-Подставь спину, я служу в отборных наследника. К матушке Ишхаре, пусть благословенно будет ее имя, отношения не имею. Это серебро от Иддину-Набу…

Далее он не знал, как поступить — то ли брякнуть прямо в лоб, что сегодня днем Иддину утвердил купчую, или, может, попытаться сначала о чем-нибудь другом?

Нана-бел-уцри помогла ему.

— Говори прямо, солдат.

— Он сегодня в присутствии свидетелей поставил ноготь на табличке, подтверждающей законность сделки на тебя.

Она не зарыдала, не начала хлюпать носом — просто слезы обильно полились из ее глаз, омыли лицо. На нем проступили полосы и разводы от краски. Рахим сел на край топчана, в ногах, сцепил пальцы, поводил руками влево, вправо.

— Серебра не много, но все-таки это деньги. Может, как-то выкрутишься?..

— Как, солдат? — спросила женщина.

Действительно, как?.. Стоит хозяину увидеть эти деньги, он тут же их отберет! Сукайя, по-видимому, не очень-то бережет своих работниц, раз почем зря хлещет бичом.

Наконец Рахим вспомнил о просьбе Нупты.

— Вот еще подарок. Эти от сестры Иддину, — он протянул женщине небольшой, с вишенку, комочек серебра.

Нана перестала плакать.

— Эти возьму, пусть послужат талисманом, — с неожиданной решительностью сказала женщина и перестала плакать. — И платой… У Нупты добрая душа. Мы росли вместе, я же родилась в их доме, выросла там. Ах, какая я была веселая. Без конца хохотала… Вот и дохохоталась, — она пожала плечами. — Я вовсе не хотела, чтобы Иддину женился на мне, пусть взял бы в наложницы. Только нельзя было спешить, а он поспешил. И я, дура, забеременела… Эх, солдат, если бы ты знал, как я упрашивала Амат-бабу не продавать меня в бордель, я ей все ноги вылизала, согласна была пойти в наем, ведь меня сосед наш как домогался. Просила пощадить ради ребенка. Когда он умер… — теперь она звучно всхлипнула. — Когда он умер, — уже более твердым голосом продолжила она, — я решила бежать. Подцепила тут одного бродягу, этот на все был готов ради меня, однако решила подождать Иддину. Хозяину я заявила, чтобы он не особенно распускал руки, приедет Иддину, оспорит купчую, как он потом будет расплачиваться с прежним хозяином? Тем более с отборным нового царя. Он жуткий трус, этот Сукайя!

Она замолчала, потом вдруг какая-то мысль пришла ей в голову.

— Вот значит почему он сегодня днем ходил такой веселый. Приказал избить меня кнутом, но так, чтобы я смогла сегодня работать. Видишь?

Нана повернулась спиной к Рахиму и продемонстрировала исполосованную спину.

Тот хмыкнул, потом заявил.

— Иддину из-за тебя тоже хорошенько всыпали. Еле на коне держался. Поцапался с Шаник-зери.

— А-а, с этим боровом? — усмехнулась Нана. — Вот, солдат, а ты говоришь, как-нибудь обойдется. Теперь Сукайя ни за что не согласится, чтобы я пошла в наем. Он теперь глаз с меня не спустит, пока не прибьет или пока я не поклонюсь ему в ноги.

Она вздохнула.

— Жаль, солдат, что ты не от матушки нашей небесной, Ишхары. Ну, так что, мне ложиться? Наверное, устал за день на царской службе? Отдохни… Ты парень видный, — она подсела к нему поближе, потрепала по голове, взъерошила волосы, расшевелила страсть. Как бы то ни было, а девка была хороша. Тем более, если он ей по нраву. Значит, вроде бы и не за деньги, а по чести…

Между тем Нана улеглась, согнула ноги в коленях, смело раздвинула их. От этого бесстыдства что-то стронулось в душе, обломилось. Видно, не очень-то ко времени была эта любовь.

— Я бы сам взял тебя, да некуда, — неожиданно признался Рахим. — У меня ни кола, ни двора. Был один раб, хороший работник, да и того я отправил с имуществом в Вавилон. Не знаю, довезет ли?.. Ну, что я с тобой буду делать? Мог бы выкупить, а дальше что? Мне жена нужна, а не рабыня. Царь землю дал, кто за ней смотреть будет? Разве ты сторож чужой земле? Видно, так рассудили боги.

Нана села, положила руку ему на плечо.

— Не переживай.

Она рассмеялась.

— То, что брезгуешь, это хорошо, нагуляешься еще в борделях. Могу дать тебе совет… Напоследок…

Женщина выжидательно глянула на Рахима — нужен ли ему совет? Может, он вовсе не нуждается ни в чьих советах? Тем более продажной шлюхи…

Тот кивнул, и Нана продолжила.

— Возьми в жены в Нупту, не пожалеешь. Больше ничего не скажу.

— Я — шушану.

— Ты — человек. Дерзни посвататься. Век меня благодарить будешь. Может, не забудешь как-нибудь луковицу мне на жертвенник положить, горсткой бобов или ложкой каши поделишься… Теперь иди.

Нану-бел-уцри выловили на следующее утро в Евфрате, возле устья канала, ведущего в Борсиппу — утопленница попала в сети рыбаков. Тут же сообщили Сукайе. Тот, увидев мертвое тело, завыл так, будто он сам лишил себя жизни. В присутствие хозяина сняли кожаный мешочек с руки несчастной. Там оказался маленький кусочек серебра величиной с вишенку. Сукайя сразу перестал голосить и потребовал передать слиток ему — это, мол, похоронные деньги. Кто-то из рыбаков стукнул держателя лупанария по голове, и Сукайе хватило ума не настаивать. Действительно, серебра как раз хватило, чтобы похоронить Нану. Городские стражи, присутствующие во время опознания и похорон, долго, со всеми подробностями обсуждали этот случай в доме стражи. Один из них, бородатый заика, все твердил — вы-вытащили девоньку, а она к-как живая. Чистенькая в-вся… Вечером Иддин-Набу и Рахим-Подставь спину напились «вавилонского коктейля», потом долго шатались по городу, пока дежурные отборные по приказу Набузардана не вернули их в дом стражи и не посадили под замок в одну из подвальных камер. Здесь они спели несколько песен, потом заснули.

* * *
Славные были денечки!

Рахим поднялся со стула, оглянулся — царский кортеж уже, объехав Старый город, приближался к Эсагиле. Это было достаточно далеко от его дома, но все же старому солдату удалось различить тент с золотыми кистями, натянутый над колесницей царя. Скоро уже прибудут… До темноты будут молиться, потом господин спустится с египтянкой в подземелье храма, сотворит обряд… Постарайся, Мардук, чтобы все обошлось, чтобы соитие было удачным, чтобы Син возродился на небе без обиды, не помня зла на постаревшего любимца богов.

Уже перед сном он припомнил, как после получения надела земли Базия явился во дворец и, вызвав младшего брата, прямо у ворот предложил доверить семье полученную землю, а уж он щедро отблагодарит младшего брата.

— Десятина будет твоя, — пообещал Базия.

— Ты хочешь сказать, треть? — усмехнулся Рахим. — Какой же глупец сдаст тебе землю в аренду за одну десятую часть урожая?

— Я же не в аренду прошу! — возмутился Базия. — Я же о тебе забочусь. Кто-то же должен приглядеть за твоей землей!..

— Иди, брат, иди, — выпроводил он Базию. — Я сам найду арендатора. До сева еще есть время.

Глава 7

С каждым новым днем, с каждым вроде бы решенным в свою пользу вопросом, с каждой новой уступкой жрецам, разъезжая по стране, Навуходоносор убеждался — прав был отец. Власть никогда и никому просто так, без трудов и усилий, за здорово живешь, в руки не давалась. Правителем, пусть самым законным из всех законных, самым достойным из всех достойных, нельзя проснуться. Не бывает так, чтобы вчера ты был никем, а сегодня уже всем — и потомком богов, и символом страны, и сильнейшим из сильнейших!..

Сколько льстивых речей довелось ему выслушать за этот срок, сколько услышать уклончивых ответов! Какими ясными, откровенно восторженными взглядами смотрели на него купцы-тамкару, когда он обещал более справедливый процент при дележе добычи, надежную охрану путей сообщения, новые тарифы на перевозку грузов, снижение таможенных пошлин, и какими настороженными и злыми становились их взоры, когда он начинал диктовать свои условия!.. До него доходили и исполненные ненавистью перешептывания, и дичайшие, на первый взгляд, слухи, и вопли бродячих юродивых, словно по команде явившихся в священный город неизвестно откуда, неизвестно зачем. Были помянуты все его предки, начиная с легендарного Нарам-Суэна, злобные языки шипели о том, что никакой победы под Каркемишем не было, что добыча, взятая в Сирии — это не более, чем сказка для простаков, дурман для простого народа…

Это были трудные дни для молодого царевича. И в то же время радостные!.. Как бы ни был слажен хор недоброжелателей, их голос был едва слышен. Со всех сторон до наследника доносились крики народной любви, надежды, уверенности в том, что с «этим малым мы разобьем головы всем, кто посягнет на священный город». Ветераны охотно делились рассказами о смертных боях, в которых они бок о бок с будущим царем крушили врагов. Его стрелы, утверждали они, не знают промаха, от его крика рушатся стены, он способен взглядом остановить течение реки. Взмах его оружия прокладывает в стане врагов проход, по которому может промчаться боевая колесница. Его илану хватит на всех… Ко дню выборов в Вавилон начали стекаться толпы людей из всех окружающих городов. Люди молились в уличных храмах, желали наследнику здоровья и долголетия, все святилища, часовни, ниши в стенах были украшены цветами, перед каждым, даже совсем маленьким истуканом стояла миска каши или лежала горка вареных боков. Крестьяне не скупились на лук и чеснок — пусть небожители насытятся до отвала и поддержат «малого». Это был род общественного безумия, которое нельзя было ни остановить, ни вылечить. На заседание царского суда, на котором рассматривался иск царской власти против богача по имени Хашдия, незаконно захватившего надел погибшего в бою под Харраном шушану, явилось полгорода. Магнат, вопреки древнему, но до сих пор имеющему силу установлению царя Хаммурапи, овладел за долги землей ушедшего на войну солдата и выгнал из родного дома вдову с двумя малыми детьми. За это он был проклят, бит до смерти кнутом, а его семья заплатила огромный штраф. Надел был возвращен вдове с правом сдать его в аренду до совершеннолетия старшего сына. Сразу нашелся и арендатор. На следующий день Навуходоносор в присутствие огромной, ликующей толпы передал молодому воину из своих отборных по имени Рахим-Подставь спину, отличившемуся под Каркемишем, глиняные таблички, на которых было выдавлен текст договора, по которому тому вручались права на владение половиной бура плодородной земли. Участок был расположен у оросительного канала, при нем было водоподъемное колесо. Люди вопили от радости и скакали как ягнята.

Понятно, что в таких условиях результаты гадания оказались ошеломляюще благоприятными для молодого царевича. Внутренности всех жертвенных животных, все их органы — «дверь дворца», «ярмо», «набережная» и другие указывали наверняка, что избрание Навуходоносора не только благо для страны, но и все его царствование — это неслыханная удача для Вавилонии, всех ждало процветание, достаток, милость богов. Его царственности должно было хватить на всех.

Все равно в тот единственный благоприятный для выборов день, на который было назначено собрание городского совета, где присутствовали сильные, мудрые и исполненные святости изо всех семи городов, — торговались долго. Никто не спорил с тем, что царственность, дарованная владыкам, едина и ущемлению не подлежит, так что вопрос с землей был решен в течение стражи. Навуходоносор при этом подтвердил все права и привилегии священных городов, дарованные его отцом.

Так и было занесено на табличку.

«Вавилон — центр страны, средоточие вселенной. Личные и имущественные права всякого, кто является полноправным членом общины при храме Мардука, а также… (далее шло перечисление остальных пяти главных храмов, кроме храмов Иштар в Уруке и Бела в Ниппуре, с которыми по традиции царь должен был подписать отдельные договоры) незыблемы. Вступающий в дом Вавилона, имя твое становится «пользующийся привилегиями».

Как выразился один из старейшин, «даже собака, войдя в пределы городской черты, не может быть убита, кроме как после следствия и беспристрастного суда».

По вопросу перераспределения судебных полномочий царя, храмов и народного собрания жрецам и городским старейшинам тоже пришлось отступить порядок, установленный Набополасаром оставался без изменений. Когда начали рассматривать вопрос о царском контроле над доходами храмов и введения в состав их советов царских писцов, Навуходоносор пригрозил верхушке сильных, захвативших все высшие должности в святилищах, что в случае отказа он продолжит процессы, подобные суду на Хашдией. Члены совета сразу пошли ему навстречу. Единственный пункт, по которому наследник вынужден был уступить — это требование прикоснуться к руке Мардука. Здесь главный жрец Эсагилы заявил, что совершение обряда помазания невозможен потому, что в начале этого года его отец Набополасар уже входил в святилище, уже касался его руки и в ответ получил освященную пищу со стола бога. Год уже поименован в календаре последним годом правления царя Набополасара, поэтому менять записи в анналах нет никакой необходимости. По совету Бел-Ибни в этом вопросе Навуходоносор пошел на уступку, тем более, что в его руки попадала государственная казна, так что средств на поход в сторону Финикии и Палестины теперь хватало.

Был объявлен призыв в армию. Желающих было столько, что декумы и луббутумы получили приказ отбирать только самых крепких и ловких, а также тех, кто искусно владел оружием.

После выборов через неделю Амтиду счастливо разрешилась от бремени девочкой. В тот же день, невзирая на приближавшееся затмение луны-Сина Навуходоносор прежним маршрутом вернулся в Дамаск, в армию.

* * *
Скоротечная поездка Навуходоносора в Вавилон, бурные события в столице, последовавшее за тем внезапное возвращение в Сирию, оказало такое же ошеломляющее воздействие на заречных царей, как и победа под Каркемишем. Хватка у молодого халдея оказалась железной, перемещался он стремительно. Не в пример фараону Нехао, который после победы под Мегиддо полтора месяца просидел на «Собачьей реке» в Финикии в ожидании, пока царские резчики вырубали на отвесных скалах победную реляцию о свершениях правителя Египта. Как раз рядом с надписями, оставленными Асархаддоном и Ашшурбанапалом.

Навуходоносор оказался не таков. Он сначала бил, затем питался и только потом начинал похваливаться. Неожиданная быстрота, с какой молодой царевич сумел совладать со спесивой и многоопытной в политических интригах старой аккадской знатью, со жрецами, свысока посматривающими на окружающий мир, произвела должное впечатление на всех правителей вплоть до страны Мусри. Фараон окончательно затаился в своей столице Мемфисе, а местные князьки и царьки, жадно прислушивающиеся к событиям в Вавилоне, покорно склонили головы. Прислал подарки иудейский царь Иоаким — гору серебра и часть храмовой посуды. Прекрасные, надо сказать, подсвечники, сосуды, лампадки, щипцы, ритуальные ножи, блюда, чаши, лотки, кадильницы… Все из золота. Подарками также решили отделаться финикийские города, но, поразмыслив, в Дамаск скоро потянулись посольства из Угарита, Арвада, Библа. Только Сидон и Тир, богатейшие города западного побережья, решили отсидеться за неприступными стенами. В таких условиях марш на юг скорее мог показаться сбором дани, чем войной или приведением к покорности правителей Заречья и финикийских городов.

В год, обозначаемый первым годом его правления (604 г. до н. э.), Навуходоносор в месяце шабат вернулся в Вавилон и привез такую добычу, увидев которую даже самые недоброжелательные к новому властителю люди вынуждены были прикусить языки. К радости царя девочка, названная Кашайей, выжила, легко перенесла зимнюю дождливую непогоду и встретила отца басовитым агуканьем. Это было мило. В тот год, в новолетие, ему предстояло впервые спуститься в подземелья дворца, где должен быть совершен ритуал пробуждения от смертельного сна Сина-луны и совокупиться на священном ложе с Амтиду, согласно обычая воплощающей в ту ночь богиню Иштар.

Город в ту ночь замер. Все, в особенности жрецы храма Эанны в Уруке и храма Эгишширгаль в Уре, томились дурными предчувствиями — как посмотрят грозная Иштар и лукавый Син на связь царя со строптивой иноверкой, пусть даже и призванной к служению богам Вавилона.

Признаться, Навуходоносор тоже испытывал некоторое беспокойство. Вроде бы все было заранее обсуждено с Бел-Ибни — тот объяснил, что боги в таких делах мелочностью не страдают, тем более все они, как выясняется, всего лишь различные ипостаси Мардука, единосущного и созидающего, а уж в его благоволении к молодому царю сомневаться не приходится. Так и вышло — в положенный срок все наблюдатели на зиккуратах узрели в той части хрустальной сферы, где по расчетам должен был появиться младенец Син, ясный бледный серп луны. Радости жителей Вавилона не было предела — совокупление царя и царицы, дарующее обновление жизни, поворот к весне, осыпающее страну изобилием, богатым урожаем, прошло успешно.

Можно жить! Можно праздновать!.. Сколько темного пива было выпито в ту ночь, сколько женских рук приняли в объятья мужей, сколько нищих и бедняков вкусили розданную служителями храмов трапезу, — не сосчитать! Не было в ту ночь в Вавилоне горожанина, который не выкрикнул здравицу в честь великого Мардука и его супруги Царпаниту-Иштар, не помянул добрым словом «малого» и его «мидийскую телицу».

* * *
Старый царь вновь поднял руку, кортеж остановился возле моста через Евфрат. Отсюда отчетливо различались расположенные по левую руку ворота громовержца Адада и далее дорога, ведущая на закат, в Акуц, за которым начиналась аравийская пустыня. Прямо высились башни цитадели — до них было рукой подать. Навуходоносор встал на ноги, огляделся. Воины, расставленные внизу вновь принялись нестройно выкрикивать «слава! слава!». Прежней страсти в их голосах не было — народ устал, солнце-Шамаш уже собралось на покой..

Все проходит, дни опадают, как с яблонь белый цвет. Навуходоносор глянул в сторону городского дворца. В той стороне посвечивало снежно-розовое, легкое облачко, покрывавшее террасы дворцового сада. Вон оно, нежится над прямоугольными башнями ворот Иштар. Привораживающая взгляд, прекрасная, как воспоминания, дымка.

Вновь явились в памяти первая в качестве правителя встреча Нового года, торжественное плавание Набу, внесение богов в Эсагилу, ожидание момента, когда главный жрец Эсагилы, до слез нахлестав его по щекам, отодрав за уши, водрузит на голову корону, вручит увесистый скипетр, которым отец, случалось, в гневе ломал подлокотники трона. Это были лучшие дни его жизни. Сегодня ночью ему придется спуститься в подземелье с Нитокрис, египетской принцессой. Будет ли на этот раз удачным священное совокупление?

В первые месяцы царствования больше всего хлопот ему доставляла неразбериха в государственных делах Вавилонии. Все-таки отец был прежде всего воин, хотя ему хватало здравого смысла понять, что всякая попытка выйти за пределы отведенной предками территории определялась положением дел внутри страны. Старику не хватило времени, чтобы навести окончательный порядок с распределением наделов среди тех, кто составлял основу армии, по одиночке перебрать судей, вникнуть во взаимоотношения храмов и сильных землевладельцев со своими должниками и арендаторами, круто изменить налоговую систему и довести до конца установления государственного контроля над храмами. Отец не раз напоминал наследнику о необходимости присутствия в каждом святилище царского контролера, который должен был вести строгий учет всех доходов святилищ и безжалостно выдирать из рук жрецов царскую долю.

В ту пору Навуходоносор надеялся достичь согласия со жрецами по вопросу о возвеличивании Мардука как единственного воплощения божественности. С этой целью Бел-Ибни даже составил возмутительную по мнению ретроградов молитву, которую следовало зачитывать во всех храмах.

Нинурта — это Мардук мотыги,
Нергал — это Мардук натиска,
Забаба — это Мардук рукопашной схватки,
Эллиль — это Мардук царственности и совета
Набу — это Мардук счета, хранитель таблиц судьбы,
Син — это Мардук, осветитель ночи,
Шамаш — это Мардук справедливости,
Адад — это Мардук дождей.
В такой расклад никак не вписывалось местоположение царственной Венеры-Иштар, но у Бел-Ибни это почему-то не вызывало тревоги. Подобное почитание Мардука как единосущного созидателя мира и источника истины противоречило и настойчивым советам Амтиду прислушаться к голосу Заратуштры и ввести своим указом почитание Ахуро-Мазды, поднять народ на борьбу со злобным Ахриманом. Одним словом, располовинить мир.

— Государь, государь! — голос возницы вернул явь.

Навуходоносор вздрогнул, повертел головой. Точно, процессия добралась до ворот Иштар. Вернулись в исходную точку… Так всегда бывает — сколько мысленно не плутай по былому, все равно вернешься в настоящее.

Уже заметно повечерело. Царь вздохнул, сошел на стену, начал спускаться вниз. Спросил себя — скажи, Балату-шариуцур, если ты такой умный и прозорливый, как он, царь Вавилона, должен был поступить с истиной? Вколачивать ее в головы черноголовых с помощью окованных железом дубинок? Огласить указ, лишить жрецов их собственности, снести все ложные святилища, сжечь истуканов, которых в Вавилоне было бессчетное количество? То-то и оно…

Навуходоносор знал, как привести к покорности взбунтовавшийся на первом году его царствования город Ашкелон.

А вот как одарить людей истиной?

Глава 8

Первые два года царствования Навуходоносор посвятил окончательному усмирению Заречья. Имея в виду намечаемое сокрушение Египта, он намеревался превратить Аммон, Эдом, Моав и прежде всего Иудею в надежное предмостье. Эти царства должны были несокрушимой твердыней встать на пути птицеголовых, которые, как сообщила разведка, вновь пытались любым способом пролезть в Палестину.

Это была извечная дилемма, уже две тысячи лет определявшая главные политические цели правителей Египта, а также царств, располагавшихся к северу и востоку от Синая. Дело было не только в желании пограбить чужие народы, речь прежде всего шла об обеспечении безопасности государства. Былые дни надежно подтверждали — в чьих руках находилась Палестина и полоска финикийской земли, тот мог диктовать свою волю правителям от побережья Верхнего моря до Загросских гор на востоке и Тавра на севере. Справедливым было и обратное утверждение — всякий, кто железной пятой вставал в Иудее, держал под прицелом не только Дельту, но и внутренние области Египта, вплоть до Куша, страны чернокожих, или, как ее еще называли, Нубии. Этот постулат был доказан многократно — гиксосами, хеттами, ассирийцами, с одной стороны, и воинами Тутмоса III и Рамсеса II,[349] с другой.

Явившись весной своего первого года правления (604 г. до н. э.) в Заречье, Навуходоносор принялся «зачищать» территорию. Нельзя сказать, что это нашествие сопровождалось исключительно грабежами, уничтожением непокорных городов, наложением тяжелой подати. В первый год своего царствования, как и после сражения под Каркемишем, Навуходоносор сумел без особых усилий собрать огромную дань, которой хватило и для распределения в войске в качестве «добычи меча, лука, коня (эта часть отходила всадникам), добычи щита и добычи славы», и для начала возведения наружной городской стены, и украшения храмов в Вавилоне, и для реконструкции всей оросительной системы. Тревожили только непокорные, не спускающие глаз с Египта Тир и Сидон, а также крепости Ашдод, Ашкелон, Газа, преграждавшие вавилонянам дорогу к берегам Великой реки, и все равно трудности казались преодолимыми. Решивший оказать сопротивление Ашкелон был взят в конце похода (декабрь 604 г. до н. э.). Царь Адон так и не дождался помощи от фараона Нехао, который не посмел выступить за пределы своей страны. Адон был взят в плен, знаменитый храм Астарты разграблен, ремесленники, моряки, угнаны на поселение в Вавилонию.

Навуходоносор решил, что судьба Ашкелона — хороший урок всем, кто надеялся на помощь Египта. То-то удивился Навуходоносор, когда на следующий год из всех городов, где стояли гарнизоны вавилонян, от большинства его соглядатаев стали поступать донесения, что местные правители удивительным образом вдруг все разом возгордились и позволяют себе пренебрежительно отзываться о молодом царе. Кто-то постоянно будоражил население глупейшими слухами о скором освобождении от халдейского ига. В городах, даже в тех, которые присягнули на верность Вавилону, бессчетно распространялись подметные письма, в которых утверждалось, что Нехао, мол, удалось собрать многочисленное войско и час расплаты с вавилонскими захватчиками близок.

Навуходоносору не терпелось сокрушить непокорных, однако, когда царь поставил вопрос о широких и безжалостных репрессиях в Араме, Финикии и Палестине, его уману Бел-Ибни резко возразил.

— Хорошо, разнесем в пух и прах гнезда бунтовщиков, с кого тогда будем собирать дань?

Навуходоносор разгневался, принялся кричать, что ассирийские владыки на подобные вопросы внимания не обращали. Была бы сила, а уж добычу его солдаты сумеют взять!

— Кудурру, — старик попытался урезонить правителя, — успокойся. Давай рассудим здраво. Мы попали в порочный круг — чтобы окончательно усмирить Заречье, необходимо разгромить страну Мусри, а чтобы расправиться с Мусри, необходимо привести к покорности Заречье. Каким образом решали этот вопрос владыки Ашшура и что из этого вышло? Да, они сметали города с лица земли, переселяли народы, брали великую поживу. Но разово!.. Вспомни описания всех походов Саргона, Синаххериба, Асархаддона, Ашшурбанапала. Они подчистую стригли шерсть с захваченных овец, затем требовался срок, чтобы шерсть наросла вновь. Что представляла из себя Ассирия как не разбойничье гнездо, где они укрывались после очередного набега. Что в результате? Тот, кто внимательно вчитывался в годовые анналы, невольно приходил к выводу: все их походы разбиваются на циклы, причем с каждым годом число походов возрастало, а количество добычи уменьшалось. К тому же после победоносных дней, когда цари Ашшура могли сами решать, по какому азимуту выступить на этот раз, наступила пора, когда им приходилось неотрывно тушить пожары, возникавшие на той или иной окраине царства. Они оказался заложниками армии, требовавшей добычи и ходившей в поход не ради укрепления государства, а только для того, чтобы набить собственный карман. Из одной беды ассирийские владыки попали в другую. Теперь ты хочешь по собственной воле сунуть голову в ту же самую петлю. Это ошибка — нам необходимо строить новое государство, где каждый подданный ощущал свою кровную связь с центром. С Вавилоном!.. Острастка покоренным народам нужна — в этом спору нет, однако наказывать следует не ради самого наказания, а чтобы была польза для государства, и мы смогли, в конце концов, сломить страну Мусри. С этой целью необходимо сплотить Заречье во что-то, подобное союзу, направленного против внешнего врага. Прекратить междоусобицы, навести порядок, успокоить население и постепенно сплотить народы вокруг единого Сущего. Привести их к Мардуку… Пусть их всех осенит его божественная сила. Только в этом случае мы получим неиссякаемый источник доходов и устойчивость Вавилона будет обеспечена.

Старик замолчал, потом, собравшись с силами продолжил.

— Наказание должно быть убедительным, научающим непокорных, а не вгоняющее их в ужас, не ставящее их перед выбором — умереть или победить. Безумствующих усмирить невозможно, а как иначе назвать иудеев? Мне до сих пор не дает покоя донесения, пришедшие в канцелярию после взятия Ашкелона. Помнишь, что там сообщалось? Как только эта прибрежная крепость была разрушена, в Урсалимму объявили трехмесячный пост. Понятно, если бы они взялись ремонтировать городские укрепления, собирать ополчение, но всенародно поститься! Зачем? К радости, нашелся там один здравомыслящий человек, объявивший себя наби или пророком, попытавшийся вразумить сограждан подчиниться воле богов. Вспомнить об единосущном, выполнить его завет. Но его голос не был услышан.

— Ладно, старик, — кивнул Навуходоносор. — Я согласен с тобой. Одетый в железо кулак — это не самое лучшее решение. По крайней мере, в него необходимо воткнуть цветок. Но я не могу не прислушиваться к голосу моих луббутумов. Солдаты ропщут — сколько можно ходить по одним и тем же дорогам. Преподать непокорным хороший урок — вот чего они требуют. А насчет этого пророка… Я и раньше слыхал о нем, мне доносили… Зовут его Иеремия и объявляет он не волю богов, а изрекает, как он это называет, истину. Вещает от имени их главного бога Яхве…

Во исполнение своего плана похода в Египет и окончательного усмирения Заречья, Навуходоносор первым делом, согнав тысячи рабов, уже зимой принялся прокладывать дорогу через горы Антиливана, по которой можно было бы протащить в долину реки Оронт осадные орудия. Эти строительные работы грозным эхом отозвались в западных царствах, дань вновь широким потоком полилась в казну вавилонского царя. Дрогнул гордый Сидон, изгнал из гавани египетские корабли, прислал послов, старейшины согласились платить дань на постоянной основе, а не отделываться подарками, и принять вавилонских судей.

Пока осадные машины — в первую очередь тараны, затем разборные штурмовые башни, доставшиеся халдеям от ассирийцев и по существу решавшие вопрос взятия любой известной на тот день сухопутной крепости, а также метательные орудия, наводившие ужас на врагов залпами горящей напты, преодолевали перевалы, Навуходоносор решил возглавить авангард и лично изучить театр военных действий. Прежних осмотров было явно недостаточно, теперь следовало учесть все детали и изгибы местности, а также уяснить, как крепости снабжаются водой, каковы к ним подступы, хороши ли дороги и переправы, где удобнее всего разместить войска, если Нехао все-таки осмелится высунуть нос из Дельты. Ставку свою он назначил держать в Рибле, туда перебрался Бел-Ибни. Помощник визиря Набонид, имеющий титул «друг царя» был оставлен в Вавилоне. Ему было поручено провести реформу священного календаря и добиться от храмов строго соблюдения всех именных царских указов. Полномочия у него были широкие. Присматривала за Набонидом Амтиду, чья власть и авторитет государевой жены после празднования новолетий заметно укрепились. Вся эта верхушка была спаяна единым пониманием целей, которые стояли перед Вавилонией, все они разделяли мысли Бел-Ибни о необходимости созидания невиданного до сих пор царства империи, — основанного на едином понимании божьего замысла и равноправии граждан вне зависимости от языка. На следующий после ритуального соития год Амтиду вновь забеременела и к моменту возвращения мужа из похода благополучно разрешилась от бремени девочкой. Вавилоняне увидали в этом благой знак, и сама царица, побеседовав с верховным жрецом-энареем[350] храма Иштар, расположенного возле одноименных ворот, после долгих колебаний, совершила ход из дворца до целы богини, где возложила дары и где были принесены жертвы в честь великой, наделяющей животворной женской силой супруги Мардука. Сопровождала ее сирийская царевна Бел-амиту, вторая жена славного Навуходоносора, подарившая царю мальчика, которого назвали Амель-Мардуком. В ту пору в Вавилоне говорили, что династия отца Набополасара теперь сильна, как никогда. Наследный принц выполнил завещание отца и укрепил трон.

* * *
В месяце аяру (март-апрель 603 г. до н. э.) вавилонское войско, переправившись через реку Оронт, двинулось на юг. Навуходоносор в обмундировании простого воина — боевой хитон (рубашка без рукавов до середины бедер) плащ, сандалии, мидийские сапоги, мидийского же покроя широкая овчина,[351] которую носили переброшенной через одно плечо, — возглавил передовой отряд. Из вооружения при нем были дротики, лук со стрелами, короткий скифский меч-акинак, нож. Туловище прикрывал панцирь, представлявший из себя нашитые на кожаный жилет железные пластины, голову шлем-каска с низким заошейником, на ногах и руках поножи и налокотники. Кроме того к высокому седлу без стремян был приторочен кожаный мешок, который в случае надобности можно было надуть воздухом и с его помощью переправиться через реку. В мешке хранилось всякое необходимое в походе барахло — от ниток и кованных железных иголок, упакованных в глиняный футляр, до лечебных, заживляющих раны мазей. Талисманы, прежде всего материнский, заговоренный, царь хранил на груди, особой освященной лентой были перевязаны запястья и щиколотки, на поясе были приколоты фигурки, подаренные ему Амтиду.

Наибольшее впечатление произвел на молодого царя финикийский Тир. Город был неуязвим, может, оттого руки сразу зачесались взять его. Осадил себя сразу и резко — прав был уману, ты глуп и дерзок. Взять подобную твердыню можно только после долгой осады и только в том случае, если горожане уверятся, что им неоткуда ждать помощи, а на это уйдут годы и годы. С другой стороны, пока он будет сидеть под Тиром, от него не только Заречье, но и северные территории, отложатся.

Кварталы на материке, называемые Ушу, захватить было проще простого, но как быть с цитаделью, расположенной на острове в более, чем трех тысячах локтях от берега. Согласен, можно пригнать корабли из других приморских городов, подойти под стены островного Тира, но беда в том, что бастионы возведены таким образом, что пехоте высадиться негде, нет места и для размещения таранов и осадных башен, а штурмовать стены с кораблей пока еще никто не научился. Здесь понадобится невиданная до сих пор осадная техника, которую можно было бы установить на палубах. Пусть Бел-Ибни задумается над этим… Крепкий орешек — все равно он попытается разгрызть его.

Несколько дней Навуходоносор изучал окрестности Тира и в конце концов пришел к выводу, что у тирян есть уязвимое место. Все их верфи, торговые склады, большие рынки были расположены на материке, остров представлял из себя крепость и стоянку для флота. Если плотно обложить стены Ушу, взять эту часть города, полностью прервать торговлю Тира с подвластными ему, Навуходоносору, землями, подкупить пиратов, чтобы они всячески вредили морским сообщениям и, конечно, подавить волю Египта к сопротивлению, рано или поздно эти гордецы придут к нему на поклон. В любом случае к блокаде следует приступать немедленно.[352] Главное, топить корабли тирян. Потеряв флот, гордецы потеряют город. Отрезав их от торговли, он в конце концов вынудит их прийти к нему на поклон.

Навуходоносор отдал соответствующие распоряжения, назначил начальника пехоты Шамгур-Набу ответственным за осаду — место как раз для него, спешить здесь некуда, — а сам с авангардом двинулся дальше на юг.

Скоро отряд добрался до Мегиддо, захудалого, окруженного полуразвалившимися стенами городка, где когда-то знаменитый царь Соломон держал своих коней. По рассказам учителя, излагавшего в доме таблички дела прежних дней, иудейский царь построил здесь конюшни на несколько десятков тысяч голов. Где теперь эти конюшни? Только руины остались. После Мегиддо, к югу сразу за Кармельскими увалами лежало бывшее царство Израильское, когда-то отделившееся от Иудеи и разгромленное доблестным Саргоном II, ассирийцем. Далее дорога тянулась по прибрежной равнине и уже после Афека, первоклассной, надо сказать, крепости, оставив в стороне Иоппию, авангард свернул к Иерусалиму. Войско, ведомое Нериглиссаром, поспешало за царем.

…Навуходоносор в сопровождении Рахима и Иддина-Набу въехал на вершину перевала. Тут же в нескольких шагах дорога круто обрывалась с гребня вниз. С некоторой тревогой царь глянул на розовеющее взгорье. Даль кое-где была присыпана рощицами деревьев, заостренными купами кипарисов, зарослями кустарников, помечена пежинами пастбищ, возделанных, оторванных друг от друга полей. Справа звучной недвижимой бирюзой отсвечивало море. Над головами — над морем, над хребтами, над скопищем лиловатых, помеченных зеленью оливковых рощ и белизной откосов — навис округлый, не имеющий дна купол неба.

Вот она Иудея! Вот она, земля, где обитало многолюдье, отвергавшее всех других богов, кроме своего неведомого, жестокого Яхве, чьи заповеди были выбиты на каменных скрижалях и хранились в единственном на всю округу святилище — столичном храме. Прежний правитель Иудеи Иосия, как рассказывал Бел-Ибни, постарался с корнем вырвать заразу почитания рукотворных кумиров, сжигал священные деревья, закапывал и рушил камни, сжигал жертвенники, и резные столбы, а их служителей приказывал безжалостно швырять в костер. Чего же он добился? Неведомый, не имеющий образа дух желал безраздельно владеть этой землей и этим народом? Чем он одарил уверовавших в него? Процветанием? Мудростью? Силой? Вот он, царь вавилонский, пришел сюда. Так на чьей стороне сила?

Торговый тракт, вихляющий по крутому, долгому склону, вначале вел к меловым откосам, отвесно обрывавшимися к подножию хребта, затем, поворотив в противоположную сторону, постепенно сползал в долину, где заметны были кущи деревьев и белые домики какого-то селения. Вдали дорога терялась в нагромождении скал и появлялась только на фоне следующего гребня, над которым зубчиками, неотличимыми по тону от буроватой желтизны окружающих гор, возвышались крепостные башни Урсалимму. Было не по весеннему жарко, вторую неделю ни капли дождя. Навуходоносор поднял руку — внимание! — потом решительно указал вперед. Эмуку отборных, кисир за кисиром, громыхая доспехами, двинулись вперед. Пыль поднялась столбом, и уже оттуда из желтоватой, подрагивающей завесы, перебивая лошадиное ржанье, скрип повозок, выкрики командиров, вдруг лихо грянуло.

Эллиль дал тебе величье
Что ж, кого ты ждешь?..
Син прибавил превосходство
Что ж, кого ты ждешь?..
Нинурта дал оружье славы
Что ж, кого ты ждешь?..

Часть III Бич божий

В те дни уже не будут говорить: «отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина».

Но каждый будет умирать за свое собственное беззаконие: кто будет есть кислый виноград, у того на зубах и оскомина будет.

Иеремия; 31; 29,30

Глава 1

Утро четвертого дня празднования Нового года Седекия, прежний царь Иудеи, заключенный в дом стражи городского дворца, начал с молитвы. Повторял то, что еще помнил из псалмов.

— Когда я взываю, услышь меня, Боже правды моей! В тесноте моей Ты дал мне простор! Помилуй меня и услышь молитву мою. Откликнись, Господи, на слова мои, уразумей помышления мои… Внемли гласу вопля моего, Царь мой и Бог мой, ибо к тебе молитвою обращаюсь…

Затем — пустота, долгое ожидание заветных слов, слушание гулкой пустоты, уныние, и только потом до слепца долетел тихий шелест и звонкапели. Он не поверил. Подобрался поближе в внешней стене, ощупал кладку. Влажная! Теплая и влажная!.. Затем просунул руку в щель, называемую окном. Слава тебе, Господи — дотянулся!.. Ласковый частый перебор дождевых капель омыл сухую, шелушившуюся кожу. Узник поднапрягся, повертел рукой, пошевелил пальцами. Собрал горсть капель в ладонь, с благоговением выпил посланную с небес влагу. Эх, кабы глиняная миска пролезла в щель, набрать бы воды, смочить лицо, тело, тогда совсем было бы хорошо. Но и этой горсточке Седекия был несказанно рад. Помнил о нем Царь небесный, не забыл, поздравил с праздничком. Судя по стойкому, басовитому перестуку, ливень вовсю поливал улицы Вавилона, языческие капища и эти удивительные, «висячие» сады. Как же местные умельцы сумели подвесить их? Как ухитрились зацепиться за небеса?

Он повздыхал, тайна чудесных садов будоражила мысли. Шевельнулись воспоминания… В самый раз дождик, как раз перед севом, хотя им, халдеям, здесь воды хватает. Не то, что в родной земле Иудиной…

Отсеяться народ земли, ам-хаарец, успел. Мужики мотыжили землю, а сами все посматривали в сторону дороги на Иоппию. Пастухи подальше от тракта отогнали стада. Жители из Бефорона, Газера, Анатота, Гивы и других городков вкруг священного города после празднования пятидесятницы — дарования народу Торы, не спешили покидать Иерусалим. Ждали объявления очистительного поста, ведь беда у ворот! На рынках, в пределах храма, в домах судачили — пост, это то что надо, в нем спасение, а также в молитвах, долгих, исступленных, в обильных жертвоприношениях. Эти меры были разумны, проверены — разве отдаст Создатель свой народ на поругание? Разве о том на Синае Яхве договаривался с Моисеем? Разве на погибель он вывел народ свой из печи Египетской и даровал ему плодоносные долины Ханаана? Зачем тогда было виденье Нафану? Зачем открыл Господь грядущую великую победу Израиля?

Все сходились на том, что Создатель беды не допустит. Указывали друг другу на то, что ассирийские владыки уже не раз обламывали зубы о твердыни Иерусалимские, а уж этому мальчишке подавно священного града не видать. Яхве явит чудо, да и сами они, горожане убеждали селян, прибывших со всей Иудеи, а сановники царя Иоакима, — сумеют защитить себя. О том и Анания, и Ахав, и Цедкия пророчествовали. Кто, говорили они, устоит против мышцы израилевой? Кто сумеет вынести тяжесть длани ее?.. Только придурковатый вещатель из Анатота Иеремия, сын Хилкии, осмеливался смущать народ, но и этот впадающий в ярость верзила в последнее время стал тих, покладист. Целыми днями молится в восточной колоннаде храма. Говорят, царь Иоаким приказал глаз с наби не спускать. Чуть повысит голос, начнет будоражить народ — сразу в колодки!

Наби! Кому в голову могло прийти подобное обращение?! Придурок он и предатель, а не пророк…

Седекия лег на глиняный топчан, заложил руки за голову и улыбнувшись припомнил, как бушевал Иеремия после сражения под Каркемишем. Как не давал покоя гражданам! Твердил одно и то же: «И сказал мне Господь: хотя бы предстали перед лицо мое Моисей и Самуил, душа моя не преклонится к народу сему. Отгони их от лица моего, пусть они отойдут. Если же спросят тебя: «куда нам идти?», то скажи им так — говорит Господь: кто обречен на смерть, иди на смерть; и кто под меч, — под меч; и кто в плен — в плен».

Вот что еще запомнилось из тех речей.

«Ты оставил меня, говорит Господь, отступил назад, поэтому я простру на тебя руку мою и погублю тебя. Я устал миловать».

Смутные были времена, вздохнул слепец. Подвешенные какие-то… А нить тончайшая — так, по крайней мере, утверждал долговязый Иеремия — того и гляди оборвется. Пророк был длинен, худ, с большими ручищами и ступнями. На голове волос редкий, зато обилен бородой… Дыханье у него запиралось болезнь такая, поэтому страдал отдышкой, при ходьбе слышно было, как сипел, но стоило ему войти в азарт, голос у него наливался яростной, неистребимой силой. Когда говорил, постоянно гвоздил кулаком по чему попадя — словно пытался дурь из головы горожан выколотить. Длиннющую поэму написал, и во время поста, объявленного первосвященником после падения Ашкелона, Барух, сын Нерии, зачитал ее с внутренней храмовой галереи. Длинная была речь, свиток толщиной с коровью ногу, — впечатление сложилось жуткое, от голоса Баруха мороз подирал по коже. Как-то не верилось, что речь идет о избранном, любимом Богом народе.

«Слушайте слово, которое Господь говорит вам, дом Израилев.

Так говорит Господь: не учитесь путям язычников и не страшитесь знамений небесных, которых язычники страшатся.

Ибо уставы народов — пустота; вырубают дерево в лесу, обделывают руками плотника при помощи топора.

Покрывают серебром и золотом, прикрепляют гвоздями и молотом, чтобы не шаталось.

Они — как обточенный столб, и не говорят. Их носят, потому что ходить не могут. Не бойтесь их, ибо они не смогут причинить зла, но и добра делать не в силах…

Все до одного они бессмысленны и глупы, пустое учение — это дерево…

А Господь Бог есть истина; Он есть Бог живой и Царь вечный. От гнева Его дрожит земля, и народы не могут выдержать негодования Его…

Так говорит Господь, Бог Израилев: проклят человек, который не послушает слов завета его.

Который Я заповедовал отцам вашим, когда вывел их из земли Египетской, из железной печи, сказав: «слушайтесь гласа Моего и делайте все, что Я заповедаю вам — и будете Моим народом, и я буду вашим Богом.

Аминь!»

«Меня ли вы не боитесь, говорит Господь, передо мною ли не трепещете? Я положил песок границею моря, вечным пределом, которого не перейдет; и хотя волны его устремляются, но превозмочь не могут; хотя они бушуют, но переступить не могут.

А у народа сего сердце буйное и мятежное; они отступили и пошли;

И не сказали в сердце своем: «убоимся Господа, Бога нашего, который дает нам дождь ранний и поздний в свое время, хранит для нас седмицы, назначенные для жатвы».

Беззакония ваши отвратили это, и грехи ваши удалили от вас это доброе.

Ибо между народом моим находятся нечестивые: сторожат, как птицеловы, припадают к земле, ставят ловушки и уловляют людей.

Как клетка, наполненная птицами, дома их полны обмана; чрез это они и возвысились и разбогатели.

Сделались тучны, жирны, переступили даже всякую меру во зле, не разбирают судебных дел, дел сирот; благоденствуют и справедливому делу нищих не дают суда.

Неужели Я не накажу за это… и не отомстит ли моя душа такому народу, как этот?»

«Господь посылал к вам рабов Своих, пророков, с раннего утра посылал и вы не слушали их и не преклонили уха своего, чтобы слушать.

Вам говорили: «обратитесь каждый от злого пути и от дел своих и живите на земле, которую Господь дал вам и отцам вашим из века в век;

И не ходите вслед иных богов, чтобы служить им и поклоняться им, и не прогневляйте Меня делами рук своих, и не сделаю вам зла».

Но вы не слушали Меня, говорит Господь, прогневляя меня делами рук своих, на зло себе.

Посему так говорит Господь Саваоф: «за то, что вы не слушали слов Моих,

Вот Я пошлю и возьму все племена северные, говорит Господь, и пошлю к Навуходоносору, рабу Моему, и приведу их на землю сию и на жителей ее и на все окрестные народы; и совершенно истреблю их и сделаю их ужасом и посмеянием, и вечным запустением…

И вся земля эта будет пустынею и ужасом; и народы сии будут служить царю Вавилонскому семьдесят лет»…

Седекия затаил дыхание — по коридору кто-то шел, громко топал. Наконец шаги стихли. Прекратился и шум дождя. Теперь в темнице густо запахло приятными ароматами цветов.

Вспоминалось гнусное и смешное. Как Михей, внук царского секретаря при дворе царя Иосии, прибежал во дворец, влетел в залу — там все сидели: и писец царский Елисам, и князь Делайя, и Гемария, сын Шафана (Михей ему сыном приходился) и другие сановники. Царь Иоаким прилег у жаровни, знобило его в тот зимний ветреный день. Сам Седекия расположился сбоку и сзади брата, грел руки в рукавах толстого, подбитого мехом халата.

Какую суматоху устроил Михей! Торопился, тыкал пальцем в сторону храма, повторял одно и то же: «Помилуй, Господь! Помилуй, Господь!» Наконец царь осадил его, приказал доложить все по порядку. Когда государственный круг уяснил, в чем дело, было решено пригласить Баруха, чтобы тот зачитал послание Иеремии в царском кругу, однако Баруха нигде не сыскали. Видно, тот был прозорлив и вместе с своим учителем вовремя исчез из города.

Огласить послание приказали Иегудию — был такой во дворце проныра, в любимчиках у брата ходил. Голос, правда, у Иегудия был хорош, басовит, в меру звонок. Он принялся читать и при этом все разворачивал и разворачивал свиток. Пергамент белым потоком опускался на пол, а царь Иоаким ножичком невозмутимо отрезал от него по три-четыре стиха и бросал их в огонь. Седекии навсегда запомнилось то смятение, которое он испытал, слушая Иегудия и заворожено наблюдая за братом. Круговерть чувств на разрыв терзала душу. Слова пророка казались деревянными гвоздями, забиваемыми в голову — хотелось плакать и каяться. Хотелось вопить о пощаде!.. И тут же со страхом в душе мешалась ироничная, кривящая лицо ухмылка старшего брата. Он был спокоен, рука ни разу не дрогнула, когда палил страшные стихи. Седекия смотрел на брата и не верил — тот ли он человек, который со страху наделал в штаны перед фараоном? Что это за неустрашимость перед словом Господа? Зачем ухмылка?.. От отчаяния?.. Царь Иоаким и при обсуждении послания вел себя с тем же последовательным, пренебрежительным отрицанием. Судили долго — кому послать дары и собранную за прошлый год дань, Нехао или Навуходоносору? Перед кем склонить шею. Или попытаться отсидеться в крепостях, пока фараон не пришлет подмогу? Царь внимательно слушал советников, слова не проронил, только в конце огласил приговор — взять Баруха-писца и Иеремию-возмутителя и бросить их в узилище.

Господь сокрыл их…

Ночью Иоаким вновь явился к Седекии — видно, опять бессонница досаждала ему.

— Как быть, брат? — спросил он. — Может, и на этот раз обойдется? Может, Навуходоносор насытится Ашкелоном? Ему на закуску и Ашдод с Газой сгодятся. А пообедает он Тиром?

На этот раз Седекия (в ту пору еще Матфания) решился открыть рот.

— Не лучше ли разом склониться перед халдеем? Иеремия мудр. Сможем ли мы оборониться против Навуходоносора?

— Оборониться-то сможем, но только не в одиночку. Если фараон поможет, мы выстоим. Таких крепостей, как у нас, нет нигде. Однако они могут взять нас измором…

— Тогда благоразумней откупиться от Вавилона, платить им дань.

— Ага, — усмехнулся Иоаким, — повадился лис в курятник ходить. Этот прыщ из Аккада нас до нитки оберет. Как жить будем? И если поклонимся в пояс Навуходоносору, что скажем фараону, когда приведет он в Иудею свои полки?

— А он приведет?

Иоаким неопределенно поиграл бровями, и Седекия догадался, что приведет обязательно, рано или поздно, но приведет, даром, что ли, Иоаким постоянно сносился с Мемфисом. Гонцы, считай, каждый день гоняли туда и обратно. Понятно, что явится, ведь Нехао тоже не восторге от продвижения вавилонян. Потеря Иудеи и прибрежных крепостей для Египта гибель. Рано или поздно… Но когда именно? Сумеют ли он, Седекия в бытность свою Матфанией до того срока сохранить голову.

— Вот так-то, брат, — пожаловался Иоаким и ушел.

Седекия томился долго, заперся в своих апартаментах. Мучился, как поступить, на кого сделать ставку: на фараона или вавилонского царя? Как уберечься? Сцена в Рибле ярким пятном стояла в глазах. Он помнил все, до последней капельки, до лиловатого сосца на груди стражника-эфиопа, подтащившего его к трону, на котором восседал молоденький Нехао. Поумнел ли он за этот срок? Вряд ли… Битый раз, он теперь, наверное, трясется при одном только упоминании имени Навуходоносора. Через неделю решился — тайно добыл копию сочинения Иеремии и также скрытно, с верным человеком выслал свиток в Риблу, в стан царя Вавилона.

На шестом году правления Иоакима случилось обещанное Иеремией. Лев вышел из чащи, истребитель народов оказался в пределах Иудеи. Верные люди еще в конце предыдущего года сообщили царю, что халдеи везут с собой осадные орудия. Потом пришла весточка, что враги обложили Тир. Иоаким, приближенные сановники вздохнули с облегчением — осада Тира это надолго. Зубы о морскую крепость халдеи непременно обломают. Навуходоносор оказался хитрее, он оставил заслон возле Тира, а сам с главными силами двинулся дальше на юг. Радость сменилась унынием, и все равно, пока враг двигался по приморской равнине, томила надежда — может, враг метит в сторону филистимлянских городов, в сторону Газы? Может, и на этот раз пронесет? Однако, когда авангард вавилонян сразу после Лода повернул налево, Иерусалим оцепенел. Стихли разговоры на рынках, никто не вспоминал о халдеях, будто их вовсе не существовало. Жители занялись будничными делами. Съехавшие из окрестностей селяне тоже, казалось, собрались в городе по торговым надобностям.

Скоро на север от крепостных стен стало пусто, уныло. Люди, не допущенные в пределы крепости, незаметно разбежались, рассеялись, попрятались в горах. Даже Иеремия не вылезал из дома Гемарии. В последний год после того, как ему пришлось бежать из родного Анатота от взбешенных его обличениями соседей и родственников, недели не проходило, чтобы он с крытой галереи храма не начинал выкрикивать в толпу: «Покайтесь! Обратите души свои к Господу! Вспомните, кому вы давали обет! Походите по улицам Иерусалима и посмотрите, и разведайте на площадях его, нет ли соблюдающего правду, взыскующего истины? Если найдете, Он пощадит Иерусалим!» — теперь и наби примолк. Тех же вещателей, вроде Анании, слушать не хотелось. Больно складно у них получалось — Яхве не дат Израиль в обиду. С именем Бога на устах, все, как один, ринемся в бой! Ринуться, конечно, можно, а если этих халдеев десять на одного. Вот тогда почешемся… Не сердца стали у жителей Иерусалима, а камни.

Седекия продолжал отсиживаться в своих покоях. Отмалчивался… Уже не пытался заставить брата-царя прислушаться к голосу наби. Иоаким, казалось, забыл о нем.

Стражники на посту, расположенном на вершине Масличной горы, первыми заметили облако пыли, скрывшее торговый тракт, убегавший к северу, к перевалу. Сразу разложили костер. В городе ударили в набат, народ хлынул на стены.

Солнце клонилось к земле, его лучи слепили глаза, но чем гуще становилась пылевая завеса, чем ниже спускалась она к подножию хребта, тем отчетливее прорезывались вдали отдельные отряды, марширующие вниз по склону. Враг приближался. Скоро на северной стороне начали валить оливковые деревья в садах, ставить палатки, жечь костры. Халдеи даже в темноте продолжали прибывать. Со стен было видно, как цепочкой огней обозначилась торговая дорога, ведущая к городу. Воины все шли и шли… Кострами полнилась долина. Все это свершалось в мрачной пугливой тишине.

С началом новых суток, уже в полной тьме, сам Иоаким прибыл к Старым воротам. Его внесли на сторожевую башню. Он ни слова не проронил, наблюдая, как разбегались огни по предместьям.

Начальник войска Гошея из Вифлеема позволил себе первым обратиться к царю.

— Худо, господин, худо. Халду умеют ходить во тьме. Порядок соблюдают…

Иоаким ничего не ответил, зевнул и жестом показал, чтобы его снесли вниз. Седекия задержался наверху.

— Сколько их, Гошея? — спросил он.

— Трудно сказать, — военачальник пожал плечами. — День покажет…

* * *
Утренний свет открыл неисчислимую силу, приведенную Навуходоносором под стены Иерусалима. Скоро на городских стенах собралось почти все население Иерусалима. После утренней молитвы-шахарит рабы доставили царский паланкин. На этот раз Иоаким сам поднялся по ступеням, был он в парадном воинском облачении, все также молчалив и скрытен. Наблюдал за врагом долго, словно подсчитывал палатки, лошадей в табунах, плотников, деловито сновавших взад и вперед, с первым светом начавших налаживать палисады, метательные орудия. Велико было войско фараона Нехао, но войско халдеев было еще больше. Вот что запомнилось Седекии в тот день, когда он вслед за братом взобрался на башню — халдеи успели за ночь обосноваться так, словно это была их земля. Того великолепия, с которым он столкнулся в Рибле, в ставке фараона, грубого пренебрежения, с каким египтяне относились к местным, и в помине не было. Палатки вавилонского воинства группировались по эмуку, там и тут торчали шесты с воинскими штандартами, напоминавшими ассирийские значки: на шесте бронзовое кольцо с размещенным внутри лучником или меченосцем, стоявшим либо на спине онагра, либо на водной волнистой зыби. Гвардия на знаменах имела изображения дракона Мардука — ее палатки располагались прямо против ворот Долины, в лощине, где бил родник. Седекия так и не смог определить, какой из шатров принадлежал вавилонскому царю были, конечно, в стане врага шатры побольше, поменьше, но такого, где бы толпилось особенно много народа, куда постоянно стремились гонцы, где в глаза шибало бы умопомрачительной роскошью, — не видно. Это удручало, он так и заметил брату.

— Не больно-то Вавилон богат…

Иоаким как обычно гнусно скривился и ответил.

— Ничего, они у нас разживутся.

В этот момент Ахикам, сын Шафана, сподвижника и секретаря святого Иосии, подал голос.

— Стоит ли испытывать судьбу, государь?

Спросил робко, свое преклонение перед молодым вавилонским правителем не скрывал, и потому считался оппозиционером царю Иоакиму, поставленному на трон велением фараона. На Ахикама сразу набросились князь Делайя и Гошея из Вифлеема, однако Иоаким поморщившись остановил перепалку.

— Тихо, вы!

Потом он помолчал и вдруг ясно и четко выговорил.

— А ведь ему не взять Иерусалим!

— И я о том же! — обрадовано воскликнул Гошея, все вокруг разом тоже оживленно загалдели. — Где он к стене сможет подобраться? Для этого нужны осадные башни, а кипарисы, оливковые деревья для этого не годятся. Здесь нужен кедр ливанский.

— Зачем же кедр? — не понял Седекия.

Гошея снисходительно объяснил царскому брату.

— Тараны следует на высоту холма вознести, чтобы бить стену. Для этого крепкое основание потребуется. А на эти, что они ладят, нам плевать…

— Вот именно, плевать, — кивнул царь. — Вот почему мы должны непременно сдать город.

Наступила тишина, потом по стенам, среди растревоженного народа зашелестело, побежало по кругу, разошлось по толпе, собравшейся на прилегающих улочках — «сдать город, царь решил сдать город…»

Иоаким был явно доволен собой. Седекия отметил, что он наконец-то решил для себя не имеющую ответа задачу и теперь точно знал, как следует поступить, чтобы сохранить власть. Сердце у Седекии упало, неужели брат прознал про посланные в ставку халдеям слова Иеремии? Неужели он успел сговориться с Навуходоносором также, как он успел оправдаться перед Нехао. Тайные послания Иоакима в Египет не были тайной для Седекии. Знал младший брат и о том, что фараон предупредил Иоакима, что в этом году он не выступит. Будет держать оборону южнее Газы возле крепости Пелусий. Выходит, вздохнул Седекия, опять придется прятаться в своих покоях, зарыться в теплое, женское и не выходить оттуда, несмотря ни на что. Это была грустная перспектива.

Иоаким чуть больше суток тянул с выражением покорности. В полдень глашатай вавилонского царя подошел под самые стены, вознесенные на каменистых, с почти отвесными скатами холмах и прокричал, что Навуходоносор, царь и господин Аккада, Ашшура, Верхнего и Нижнего Арама, Моава, Эдома и прочее, прочее, прочее, пришел сюда и требует покорности. Со стены ему ответил царский писец Елисам.

— Царь Иудеи и Израиля, помазанник Божий из колена Давидова, рад приветствовать дорого брата. Нынешний день кончается. Завтра же для нас, приверженцев Яхве, святой день, суббота. Мы не можем прогневать Единосущего исполнением дел. Послезавтра в полдень повелитель Иудеи и Израиля явится перед светлые очи царя Аккада и северных территорий.

Ответ был достаточно наглый, совсем не в духе Иоакима, которому поваляться в ногах у сильного одно удовольствие. Седекия, которому тотчас донесли царский ответ, почувствовал, как похолодела шея. Он проклял собственную руку, посмевшую отправить послание Навуходоносору — так и хотелось оттяпать пальцы, чтобы другим неповадно было. Однако, к его удивлению, Навуходоносор спокойно проглотил подобный ответ, словно показывая, что готов разговаривать с Иоакимом на равных. Но в таком случае, его попытка установить тайную связь с правителем Аккада является надежной страховкой против посягательств на его жизнь. Вряд ли брат в таких условиях решится на злое… Седекия распрямил плечи. В этот момент к нему явился посланец от Иоакима и приказал готовиться к предстоящему выходу.

— Быть всем, — заявил слуга. — Сыновьям, женам, всем твоим приближенным. Одеться приказано скудно, золотом и драгоценностями не бряцать. Помалкивать…

Слезы залили лицо Седекии, он впал в столбнячное состояние.

Слепой старик, глядя в непробиваемую, пересыпанную вспухающими и гаснущими звездами тьму, улыбнулся. Теперь смешно было вспоминать о тех часах, которые он провел в кругу своих близких в ожидании смерти. Прикидывал и так, и этак — почему вдруг Иоаким осмелел? Отчего ведет себя с Навуходоносором как с равным? На что надеется? Какие козыри припас? Прежде всего дань за прошлый год — обязательство перед Египтом — лежала в целости и сохранности в дворцовой сокровищнице. Значит, есть чем откупиться от вавилонян. Даже если они потребуют много больше, все-таки основа есть. Может, ему было слово от Яхве, однако с трудом верилось, чтобы Создатель стал общаться с этим греховодником и клятвопреступником. Кому-кому, а Седекии было хорошо известно, что именно Иоаким в бытность свою Элиакимом, послал тайный донос в ставку фараона на брата своего Иоахаза. Тот якобы решил продолжить дело отца Иосии и вступить в союз с вавилонянами, за что и был в цепях уведен в Египет.

Голова трещала от подобных вопросов, и посоветоваться было не с кем. К кому не обратись, сразу продаст. Пригласить Иеремию — тот сразу начнет обличать неправедно добытое богатство, начнет пальцем тыкать в его жен, открыто поклоняющихся Астарте. К тому же сегодня суббота…

Весело было вспоминать, как на следующий день возле царского дворца долго суматошно выстраивалась царская процессия. Царские сановники молча отпихивали друг друга от паланкина царя, его жены отчаянно сражались за место в очереди за царской матушкой. Словно не на казнь собирались. Мрачно посматривали на эту орду племянник Иехония. Только кое-кто из слуг, прощаясь с родными, не мог сдержать слез.

Смех и грех!..

Седекия тоже следовал в паланкине. Так они выбрались из города, где по тайному приказу Иоакима все разом покинули носилки, сбились в толпу и семенящими шажками направились к невзрачному, однако достаточно обширному шатру. Кое-где были видны заплаты, отбеленная дождями ткань совсем обветшала. Седекия недоуменно глянул на Ахикама, тот успел шепнуть: «Это шатер самого Набополасара, мальчишка возит его как святыню. Живет в нем, бережет… Говорят, он приносит ему удачу».

Седекия только плечами пожал, и страх сам собой вытек из груди. Ноги покрепчали, он позволил себе поднять голову, оглядеться.

Народу возле царской палатки было немного: охрана, высшие военачальники, несколько приближенных в будничной небогатой одежде. Кто есть кто, ему объяснил тот же Ахикам, ездивший с дарами в Риблу. Тот, здоровенный, зверского вида — Набузардан, командир отборных!

Слепец не выдержал, заплакал, заговорил вслух.

— Аллилуйя, к тебе взываю, Господи. Много у меня гонителей и врагов, но от откровений твоих я не удаляюсь. Много щедрот твоих, Господи; по суду своему оживи меня, а Набузардана порази жезлом железным; сокруши его, как сосуд глиняный… Пусть узрит он гибель сынов своих. Пусть коснется глаз его острие кинжала.

Он сполз с лежанки, на коленях приблизился к щели и, мгновенно оробев — так всегда бывало, когда он отваживался на недозволенное, — жарко, тихо выдохнул.

— Набузардан! Будь ты проклят, Набузардан!..

Тщедушный старичок с длинной белой бородой, продолжал Ахикам, — это Бел-Ибни, главный советник царя, его первый визирь. Бел-Ибни смотрел сурово, даже с каким-то презрением. Сердце у Седекии дрогнуло. Был там и начальник конницы Нериглиссар, верзила каких поискать, волосы огненно-рыжие, в доспехах. Он стоял вполоборота к приближавшимся иудейским старшинам и даже не глядел на них — разговаривал с командирами и посмеивался. Был там и начальник колесниц, и всякие писцы, но немного. Никто не велел толпе евреев становиться на колени. Седекия перевел дух нет на свете такого палача, который взялся бы безоружным, стоявшим во весь рост, головы рубить, для этого надо ноги подогнуть, опуститься на землю. Тут же два не очень-то видных собой гвардейца в побитых доспехах, неумытые, вынесли роскошное кресло. Следом вышел сам молодой царь и запросто уселся в него.

Был Навуходоносор выше среднего роста. Широкоплеч, глаза маленькие, нос приплюснут, по лицу видно суров, но нрава покладистого. Устал, смотрел на евреев равнодушно.

Иоаким долго объяснялся в своих чувствах к молодому орлу, не скрывал восхищения — наблюдать за его полетом одно удовольствие. Потом начал представлять домочадцев, главных сановников, князей. Седекия, когда до него дошла очередь, справился с оцепенением и поклонился. Вавилонский царь не обратил на него никакого внимания. Затем Навуходоносор и Иоаким скрылись в шатре. Переговоры продолжались недолго, к полудню процессия отправилась назад, в город.

Иоаким склонился перед повелителем Аккада. Дань, наложенная на него, была велика, но не так неподъемна, как опасались. Договорились о главном о войне против Египта. Для этого Иоаким должен был позаботиться о восстановлении и ремонте крепостей на юге Иудеи, а также взять на прокорм и довольствие греческих наемников из Ионии, ушедших от Нехао и поступивших на службу к вавилонянам. Для постоя и обороны им была выделена крепость Арад, прикрывавшая дороги, ведущие в Моав и Аммон вкруг южного берега Мертвого моря.

Глава 2

В дождик хорошо думалось, еще лучше вспоминалось. Навуходоносор вопреки привычке провалялся на широкой постели до полудня. На пятый день празднования Нового года он обычно отдыхал — возраст был не тот, чтобы целыми днями мотаться по городу. К тому же вечером его ждала долгая, душевно трудно переносимая церемония лишения царских регалий. Скипетр, кольцо, освященное богами оружие и тиара вручались главному жрецу Эсагилы, тот укладывал их циновку у статуи Мардука. После чего священнослужители отступали, как бы оставляя правителя наедине с грозным покровителем Вавилона, и царь начинал каяться. Это было удивительное вымаливание прощения — всякую ошибку, поражение, не доведенное до конца решение царь должен был объяснять неудачно сложившимися обстоятельствами. Личных грехов у повелителя Небесных врат быть не могло, а Навуходоносору так хотелось возопить о своем, о личном, хотелось открыть душу, но не этому сверх меры усыпанному драгоценными камнями, густо измазанного золотом истукану, но тому кто вверху, незримому, единосущему, любящему его. Говорил одно, а грезил о другом — это было тяжкое испытание.

После утраты скипетра и короны царь на шесть суток формально прощался с верховной властью, становился обычным подданным, взывающим к милости Мардука-Бела. На пятый день из соседнего с Вавилоном города Борсиппы отплывала ладья с изваянием бога Набу, которую на следующее утро, по прибытию в Вавилон ставили на повозку, называемую «кар-навал» и по проспекту Иштар-заступницы бога мудрости везли в главное святилище Небесных врат, в принадлежащую ему, владетелю таблиц судеб, личную кумирню.

Царь глянул в широкий проем — со стороны храма Мардука доносилось пение труб и грохот барабанов. Должно быть, как раз в этот момент жрец-носитель меча (храмовый повар) забивал жертвенного барана, а жрец-заклинатель пасису совершал обряд очищения святилища Мардука. Кропил кровью стены..

Навуходоносор поднялся и, как был в нижней, до пят, рубахе, в теплых, с загнутыми верх носками, домашних туфлях-чувяках, вышел из дверей, коротко бросил стражу, стоявшему в нише — это был сын Рахима-Подставь спину Рибат «пойду наверх», подождал у порога. Воин, заметив царя, сразу вытянулся. Услышав приказ, отдал честь и прошел по коридору, поднялся по лестнице на плоскую крышу дворца, затем вернулся и доложил.

— Путь свободен, господин.

Рибат был не в пример отцу огромен ростом, широк в плечах, однако в науках не силен. С такими родственниками, как его папаша и дядя, царский писец Иддину, он давно бы эмуку командовал, но умишком Мардук обделил. Навуходоносор усмехнулся — Рахим не в пример сыночку похитрее оказался. С другой стороны, знай сверчок свой шесток, так спокойней будет. Вспомнился Бел-Ибни, у которого была ума палата, а что вышло!..

На печень легла грусть. Тревожили дела далеких дней, не верилось, что они минули. Все, казалось, происходило вчера: первое стояние под Урсалимму, униженные и заискивающие лица царедворцев Иоакима, сам Иоаким, расхрабрившийся от трусости и отчаяния. На него даже голос можно было не повышать — он был на все готов, только бы сохранить корону. Союзничек, рожденный предателем!.. Вспомнилось прощание с Бел-Ибни, его последнее на вздохе, тоскливое «Кудурру…» Словно хотел что-то сказать, может, пощады попросить, но не решился. Там, под Урсалимму разошлись их пути. После казни Бел-Ибни никому в голову не могло прийти назвать его мальчишеским, уличным прозвищем. С того дня он навсегда запечатлелся Навуходоносором. Бичом Божьим, как выразился Иеремия. Ни единой буквочки ни выкинуть, ни изменить… Старый еврей оказался поумнее Бел-Ибни, его правда повесомее, однако никогда долговязому пророку не приходило на ум назвать вавилонского царя Кудурру.

На крыше, залитой асфальтом, было хорошо, привольно. После ливня, под жарким солнцем лужи отчаянно парили. На свежем воздухе было жарко, как в бане. По городу уже носили статуи богов, ревели трубы, громко перекликались флейты и барабаны. Жрецы дружно исполняли гимны…

В садах Амтиду вовсю полыхали цветом гранатовые яблони. Вновь, с ее последним вздохом, подаренным мужу, до него долетело — «Любимый, живи долго»…

Зачем, любимая? Белокурая пери, цветок лотоса, ветвь, полная гранатовых бутонов, как ты там в садах Ахуро-Мазды? Видишь, не исполнилось твое желание, не поклонились вавилоняне и прочие народы священному огню. Не исполнилось и мое желание вечно быть с тобой. А боги? Пусть их… Они сами разберутся, чье имя священней, чья поступь грузнее. Господин, Боже правый, славный Мардук, отчего радость с годами убывает, а уныние прибывает? Зачем ты, о, великий, сотворил разлуку? Зачем насадил сады, а садовницу взял к себе и не попробовать ей плодов зрелых? Зачем не пожалел мудрости для уману, а на осторожность поскупился? Зачем наделил своего раба силой и удачей, а счастьем обделил? Я не хулу бросаю, я скорблю…

Пришла на ум козлиная бородка Бел-Ибни, его темное, густо морщинистое личико, глаза ребенка. В пору их близости Навуходоносора волновали совсем другие, вдохновленные учителем вопросы, мучили загадки ошеломляющие, прибавляющие сил.

Как устроен светлый мир! Почему небо не падает на землю? Кто создал первозданные воды и почему жидкость, наполняющая ручьи и реки, стекает вниз? Кто впрягает боевых коней в грозовые тучи и чем питается ветер? Что такое снег, лежащий на склонах гор и почему в руке он превращается в воду? Откуда берутся мысли и где они хранятся? В сердце, как утверждают птицеголовые, а может, их вместилище печень? Или голова?..

Вот еще загадки, которые волновали мудрого уману. Почему, скажите, предшественнику славного Набополасара, брату Ашшурбанапала Шамаш-шум-укину не удалось отложиться от Ассирии, а отцу-защитнику повезло? Ведь действовали они по одному и тому же плану: найти союзников, лишить Ашшур поддержки соседних правителей, а также собственных провинций, зажать этих хищников в пределах их собственного логова. В чем здесь промысел богов? Почему всякий осмелившийся поднять руку на священный Вавилон плохо кончал? Осквернитель уходил к судьбе от рук своих же родственников. Вспомните того же Синаххериба, стершего священные Небесные Врата с лица земли. С ним покончили его же сыновья, и Вавилон усилиями Асархаддона воссиял вновь. Почему в сезон дождей день короче, а в пору зноя длиннее? Зачем гром и молнии?.. Вы скажите — так устроили боги! Но скажите, почему великий Мардук именно по такому чертежу возвел мироздание? И нужны ли ему были помощники?

На этом пункте и свихнулся учитель.

Он утверждал — нет и быть не могло у Мардука помощников! Правы дерзкие иудеи, нашедшие эту истину во дворце безумного Аменхотепа, который, насколько было известно Бел-Ибни, первым увидел свет невечерний. Нет множества богов, есть только силы, двигающие тучи, проливающие дождь, передвигающие по небосводу светила, заставляющие полыхать Шамаша-солнца и бледно посвечивать Сина-луну. Только силы!.. И все эти силы сливаются в одно животворящее, созидающее величие, которое мы называем Господином. Или Мардуком. Бог — един, и все вокруг его творенье. А мы до сих пор кланяемся изображениям этой силы, вырезанным в дереве, отлитым в бронзе, начертанным на пергаменте, выбитым на скалах. Все это блажь, выдумки! Есть только он Господин, Предвечный, Всемогущий…

Старик заявлял, что также рассуждал и победоносный Ашшурбанапал.

От этих вопросов до нынешних дорога длиною в жизнь. Куда ведет этот путь, в какие дали? В райские сады Ахуро-Мазды и Яхве или в подземные темницы Эрешкигаль?

Как, согласно объяснений Бел-Ибни, устроен человечий мир? В центре округлая и выпуклая земля черноголовых. Выпуклая до того, что ее можно считать половинкой шара — так, по крайней мере, вытекало из наблюдений за ночным небом. Сверху землю накрывали хрустальные купола числом восемь. Ближайшая к земле сфера являлась обиталищем луны-Сина, далее располагалось солнце-Шамаш, еще выше пять планет-обиталищ великих богов. Последний купол предназначался для неподвижных звезд. Самой главной считалась лунная сфера, так как она определяла область, где нарождалось и умирало все живое. Только в пределах округлой, окруженной океаном, населенной суши что-то менялось возникали и рушились царства, народы ходили друг на друга, подступал потоп, тряслась почва. Выше и ниже, в небесных сферах и в подземных мирах, где правила ужасная Эрешкигаль и муж ее Нергал (или в другой своей ипостаси бог чумы Эрра), все свершалось раз и навсегда заведенным порядком. Также и за пределами яйца-вселенной, плавающего в первозданных водах, все пребывало в безмятежном и навечно определенном круговороте. Так полагал Син-лике-уннинни.

По словам же уману, оказывается, планеты — это только планеты, не более того; и над всеми бескрайними, первозданными, темными водами, над песчинкой-вселенной, колыхаемой божьим дыханием распростер свои исполинские крыла Создатель Мардук, и все окружающее лишь его детище или воплощение. Идеальным и вечным государством, утверждал Бел-Ибни, может стать только такое царство, в котором исполняется воля Мардука, в котором каждый может сказать, в чем она олицетворяется, в чем заключена. А заключена она в законе, вечном, обязательном и справедливом. В завете, данном иудеям, которому они посмели изменить.

Навуходоносор полной грудью вдохнул блаженный аромат, распространяемый висячим садом, задохнулся, закашлял, попросил Рибата постучать по спине.

Тот оторопел. Царь показал ему кулак, и страж тотчас очнулся, постучал пониже шеи. Навуходоносор вытер слезы, спросил.

— Когда отец встанет на пост?

— В начале сумеречной стражи, повелитель.

— Хорошо. Давай спускаться.

Рахим-Подставь спину оставался последним человеком, кто с малолетства являлся свидетелем его жизни, прошел с ним рядом по всем дорогам. Хотя нет, был ему срок, когда и он был удален от царя. Все обломилось в лагере возле стен Урсалимму. Удивительное дело, Бел-Ибни оказался во всем прав, однако слово его, не вовремя вылетевшее из уст, обернулось кровью. Причудлив твой замысел, славный Господин, не в разуме человека объять его.

* * *
Судьба столицы Иудеи решалась в тот субботний день, который царь Иоаким испросил для отдыха и лени. Безделья, как утверждали священнослужители Яхве, требовал завет, данный Богом племени своему.

Навуходоносор не стал спорить. Он не сомневался, что Иоаким не посмеет оказать сопротивление. Царь Иудеи был душевно подавлен и без помощи правителя с Великой реки никогда не осмелится оказать сопротивление. Но помощи не будет — об этом Навуходоносора известили соглядатаи. Другая забота тяготила его в тот момент — стоит ли сразу из-под Урсалимму повернуть армию на Газу и двинуться в пределы Египта или следует более основательно подготовиться к походу?

Старик Нинурта-ах-иддин, начальник боевых колесниц, Нериглиссар, Набузардан, прочие военачальники в один голос заявили, что в этом году кампанию надо завершить окончательным покорением Заречья и взятием Газы, зимой сколотить союзное войско и не позже мая следующего года совершить марш в Египет. Так смело они говорили потому, что знали — царь сам склоняется в пользу подобного плана. Иного было не дано, в этом году вавилонянам явно не хватало сил, чтобы пройти по берегам Великой реки и смести птицеголовых. Единственный довод в пользу немедленного выступления на Мемфис основывался на противоречивых сообщениях от соглядатаев в Египте, которые утверждали, что Нехао крепко ведет дело, вербует наемников, создал несколько новых корпусов взамен утраченных под Каркемишем, и если пока его войско не может противостоять халдейской армии, то завтра Нехао вполне способен накопить необходимую силу.

Откровенно говоря, Навуходоносор и его приближенные скептически отнеслись к этим сообщениям. На египтян они теперь посматривали свысока, в боевом отношении те явно уступали набравшимся опыта, осененным славой побед вавилонянам, однако здравомыслие подсказывало, что если Нехао держит в руках все рычаги управления страной, если не сидит без дело, то годом позже, годом раньше Египет вновь будет представлять опасность. Чего-чего, а сокровищ фараонам не занимать, друзья тоже найдутся. Так что, может, стоит ударить сейчас?

Когда царь поделился своими сомнениями, Нериглиссар ответил.

— Господин, это все имело бы смысл, если бы мы сами разошлись по домам и занялись забавами. Но мы же не будем сидеть сложа руки! Если мы укрупним армию, если используем союзников, Нехао не сможет выстоять. Его ресурсы ограничены, воины не имеют опыта. Нам спешить некуда. Мы должны одним ударом сокрушить Мусри, а для этого следует накопить запасы, дать союзникам время набрать войска.

В этот момент, предварительно грохнув копьем по щиту, в палатку вошел страж и доложил.

— Друг царя, почтенный Бел-Ибни просит разрешения увидеть господина. Говорит, что дело срочное…

— Зови, — кивнул Навуходоносор.

Нериглиссар хмыкнул.

— Опять узрел в небесах что-то невиданное.

Набузардан громко расхохотался и добавил..

— Ага, со звездами пошептался…

— Прекратите, жеребцы! — прикрикнул на них Навуходоносор, сам тоже не смог справиться с улыбкой.

Бел-Ибни торопливо вошел в шатер, поклонился.

— В чем дело, уману? Что-нибудь стряслось в Рибле или в Вавилоне?

— Нет, повелитель, беда ждет тебя здесь, под стенами Урсалимму. Иоаким не порывает связей с нашим врагом в Египте, но не в этом дело. Мне было видение. Ночью, когда я следил за звездами… — он сделал паузу, потом стараясь говорить веско, внушительно, тонким голоском добавил. — Урсалимму должен быть разрушен! Это повеление Мардука!..

Наступила тишина. Потом все встали.

— То есть? — раздался спокойный голос Навуходоносора. — Что тебе привиделось, почтенный?

Бел-Ибни справился с волнением и постарался говорить внушительно.

— Мне явился огненный лик и грозно вопросил — почему я, узрев истину, сижу в Рибле? Почему не вопию перед своим господином о кощунстве народа еврейского, исказившего славное имя его. Пусть назовут его Адонаи Господин мой — и только Адонаи! Пусть назовут его Мардук-Бел! И только Мардук-Бел! Пусть внесут облик его в храм, опоганенный поклонением порождению темных сил Яхве. Пусть иудейский народ обратится слухом к словам вещателя Иеремии. Вот его пророчества, переписанные на арамейский. Ты должен ознакомиться с этим посланием, мой господин.

— А если они откажутся? — не выдержал Нериглиссар.

— Снести город, выжечь место. Восславить Мардука и его земное обиталище — храм Эсагилу.

— Значит, держать осаду? — продолжал спрашивать начальник конницы. Держать осаду без таранов, без стенобитных орудий, без штурмовых башен, которые работают сейчас возле непокорного Тира? До зимы мы не возьмем Урсалимму, прикажешь зимовать здесь, под проливными дождями, терпеть пронизывающие ветры? Без припасов и прокорма? Загнать людей в окопы, лишить их возможности вернуться домой и посеять новый урожай? Ты в своем уме, почтенный?

— Так говорит Мардук, — устало ответил Бел-Ибни. — Он требует выполнения долга. Об этом же говорится в этом послании, полученном из Урсалимму. Там все сказано.

— Все свободны, — объявил царь. — Вечером я приму решение. Ты пока отдохни, уману, а я познакомлюсь с трудом этого Иеремии.

Когда соратники толпой направились к выходу, Навуходоносор окликнул Нериглиссара.

— Останься. Будешь сопровождать меня, осмотрим стены Урсалимму.

В сопровождении десятка отборных правитель Вавилона и начальник его конницы в течение нескольких часов совершали кружной маршрут вдоль стен Иерусалима. Отправились от Ворот Долины, так и следовали по лощине Гей-Хином, мимо разрушенного святилища Мелькарта, где царем Манасией совершались человеческие жертвоприношения, миновали Навозные врата, через которые из города вывозили мусор и нечистоты, осмотрели всю восточную стену с выпирающими над ней крышами дворца Соломона и храма. Вслед за ними по городским стенам валом валила толпа горожан и воинов. Никто не пытался пустить стрелу. Евреи смотрели молча, аккадцы тоже на разговоры не напрашивались. Все в городе уже было известно, что Иоаким решил сдать город на милость Навуходоносора — вот того молодца, что скакал на невиданном доселегигантском иссиня-черном, «вороном», жеребце, в тусклых доспехах и невзрачной каске, украшенной перьями страуса…

Поездка позволила убедиться в правоте Нериглиссара — с трех сторон крепость была неприступна. Взять ее можно было только с севера, проломив два ряда укреплений. Внутреннюю стену возвели Давид и Соломон, внешнюю, прикрывающую городской район Мишнэ — Узия, Иотам, Езекия и Манасия. Но в любом случае к штурму Урсалимму нельзя было подходить спустя рукава. Если осада, то она должна стать главной целью всей годовой компании. Могло и года не хватит. Хороший совет дал уману, всю дорогу цедил сквозь зубы рыжий Нериглиссар.

— Что ты все шипишь! — наконец обозлился Навуходоносор. — Ему видение было! Когда такое с ним случалось.

Нериглиссар не дрогнул, ответил твердо.

— Твой отец, старик-хранитель Вавилона, не стеснялся проверять самые вещие сны. Он раз за разом спрашивал богов. И вообще я не верю во все эти новомодные штучки. С чего бы Мардуку вмешиваться в дела, случающиеся за околицей Вавилонии? Утвердить свою власть, добиться превосходства над другими — это понятно. Славный Мардук создал всю обозримую землю, он же выделил эту часть ихнему Яхве, Финикию Мелькарту — и Нергал с ними! Кто, где, когда привозил своих богов в чужую страну и требовал отказа от старых. Разве что боги сошли с ума?..

Он прикусил язык, однако повелитель оставил дерзость без внимания. Тогда Нериглиссар продолжил.

— Почему огненный лик явился Бел-Ибни, а не тебе, повелитель? Разве твой советник ближе к богам, чем ты? Разве не с тобой ладит великий Мардук?

— Бел-Ибни что-то не договаривает, — ответил царь. — Что именно?.. Послушай, Нериглиссар, иудеи выглядят совсем как перепуганные овцы. Что, если мы завтра ворвемся в город и выполним волю Мардука?

Начальник конницы молчал долго, трудно. Ответ на этот вопрос мог стоить головы. Наконец он решился.

— Господин, в этом случае нам до конца дней своих придется воевать с Заречьем. Никто не рискнет сдаться на твою милость. Бел-Ибни полагает, что к вящей славе Мардука мы должны вырезать полмира? Даже ассирийские разбойники не позволяли себе так истолковывать волю богов. Устоим ли мы перед объединенным Заречьем, подпертым плечом Мусри? Как посмотрит на подобный поступок твой тесть Киаксар? Если Иоаким будет верен твоей царственности, это будет лучшее решение трудностей, ждущих нас во время войны с Египтом. И потом…

Он явно колебался — сказать ли главное, что жило в душе? Наконец начальник конницы рискнул — боевое содружество давало на это право.

— Мы на чужой земле. Как посмотрит Яхве на подобное кощунство? Я бы не хотел обижать Мелькарта в Тире или Сидоне, Амона в Мусри. Ну их, небожителей! Что нам добычи не хватит?

Царь хмыкнул, потом распорядился.

— Приготовь войсковой жертвенник, собери всех макку и бару — вечером вознесем мольбы Создателю, устроим гадание. Пусть даст ответ.

Вернувшись в войсковой стан, Навуходоносор плотно закусил — съел целую миску простокваши накрошенными туда кусочками ячменного хлеба и овощами, выпил темного пива. Настроение улучшилось, однако смута в мыслях не унималась.

Можно ли единосущную ипостась Мардука установить мечом — на чем в сущности настаивал Бел-Ибни. Он был прав, ради святого дела можно было не жалеть чужой крови, но рисковать честью? Чем же так ошеломило старика странное послание, скрытно переданное из стен вражеского города.

Он достал свиток. К нему была прикреплена справка — послание доставлено тайно, по поручению Матфании. Кто такой Матфания? Младший брат царя, третий сын Иосии, искоренителя многобожия, борца за строгое почитание Яхве. Ладно, чем же еврейский народ прогневал Бел-Ибни. Далее шел текст поэмы, написанной местным наби Иеремией и прочитанной на храмовой площади, а затем во дворце Иоакима.

Навуходоносор развернул пергамент.

«Слушайте слово, которое Господь говорит вам, дом Израилев.

…Если хочешь обратиться, Израиль, ко мне обратись; и если удалишь мерзости от лица моего, то не будешь скитаться.

И будешь клясться: «жив Господь!» в истине, суде и правде, и народы им будут благословляться и им хвалиться.

Ибо так говорит Господь к мужам Иуды и Иерусалима: распашите себе новые нивы и не сейте между тернами.

Обрежьте себя для Господа и снимите крайнюю плоть с сердца вашего, мужи Иуды и жители Иерусалима, чтобы гнев мой не открылся, как огонь, и не воспылал неугасимо по причине злых наклонностей ваших.

Объявите в Иудее и разгласите в Иерусалиме, и говорите, и трубите трубою по земле; взывайте громко и говорите: «соберитесь, и пойдем в укрепленные города».

Выставьте знамя к Сиону, бегите и не останавливайтесь, ибо я приведу с севера бедствие и великую гибель.

Выходит лев из своей чащи, и выступает истребитель народов: он выходит из своего места, чтобы землю твою сделать пустынею; города твои будут разорены, останутся без жителей…»

Навуходоносор читал и плакал. Звонкие слова об устройстве мироздания, о причинах, по которым вода стекает от высокого к низкому, а снег в руке превращается во влагу, казались пустыми, по сравнению с воплем еврейского наби, требующего от своего народа опомниться, покаяться и возродить истину в сердце, а не на губах, жирных от сытной пищи. Читал он и о себе, о своем предназначении погубить этот народ и укрепить его в верности ему, Единому и Созидающему. Читал о разрушении Вавилона, когда придет его черед испытать на себе тяжесть Божьего приговора. Мардук, очерченный под именем Яхве был мудр и требователен, грозен и милостив. И чем дальше вникал Кудурру в слова, выведенные на пергаменте, тем отчетливее сознавал, чью волю он должен был исполнить.

Его, и только Его. Но никак не мелкого человечишки, пересытившегося знаниями и впавшего в грех гордыни. Пусть евреи сами накликали на себя его меч, все равно он должен быть достоин Вседержителя, и если жители Урсалимму придут к нему с поклоном, он сам должен поклониться им. Бог терпелив, ему ли, Навуходоносору, льву, вышедшему из чащи, суетиться, попусту проливать кровь?..

В простенькой мысли, так явственно озвученной Иеремией, лежал ответ его сомнениям. Люди, живите по правде! Обнимитесь, народы — торгуйте и дружите, веселитесь и размножайтесь, ищите, что между вами общего, и не ищите разделяющего вас.

«…исправьте пути ваши и деяния ваши… не притесняйте иноземца, сироту и вдову…»

Вот о чем еще говорил Иеремия:

«А Господь Бог есть истина; Он есть Бог живой и Царь вечный…»

Я, царь вавилонский, Навуходоносор, сын славного Набополасара, отца-хранителя, припадаю к твоим стопам, Мардук-Яхве. Жду оклика твоего, твою волю исполню, но не человека. Придите все, униженные и оскорбленные и умолите об истине, возжелайте ее, возрадуйтесь ей, узрите Царя горы, об это прошу, об этом грежу… Не мечом хочу я крестить, но словом, деянием, примером, покаянием и верой.

Жертвоприношение подтвердило сомнения правителя. На вопрос уничтожить ли Урсалимму, внутренности барана единодушно дали отрицательный ответ. На это требовалось согласие богов.

Во время церемонии Бел-Ибни едва сдерживал ярость и, оставшись один на один с царем, воскликнул.

— Но это твой долг, Кудурру! Ты прочитал?..

Навуходоносор кивнул, после долгой паузы ответил.

— Мой долг — следовать его приказу, исполнить его волю. Но не твою…

Переговоры с Иоакимом продолжались недолго. Он сразу согласился на все требования вавилонского царя, был тих, неулыбчив, смотрел в сторону.

В конце Навуходоносор потребовал доставить в его лагерь некоего ученого мужа по имени Иеремия, сына Хилкии.

— В противном случае… — голос у Навуходоносора посуровел.

— Противного случая не будет, — заверил его царь Иоаким и поклонился.

Вместе с царской процессией в город проследовали декум Иддин-Набу, в обязанности которых входило обеспечить охрану наби. В товарищи он взял Рахима-Подставь спину. Иеремия отыскался в доме одного из своих учеников по имени Иезекииль, совершенствовавшегося в изучении деяний царей и в понимании завета.

* * *
Эта ночь навсегда запомнилась Навуходоносору неистребимым до холодка в груди ощущением миниатюрности человеческого разума, позволяющего себе рассуждать о материях тончайших, невесомых, божественных; и одновременно та ночь возвысила его до понимания собственной судьбы, словно его попечитель в земной жизни, всезнающий Мардук, заранее наметил эту встречу, определившую все дальнейшие поступки, а главное направление помыслов Кудурру, радующего божественную печень Создателя.

Вот о чем размышлял правитель Вавилона на пятые сутки празднования Нового года, когда в полдень решил поприсутствовать на очередном, разыгрываемом в висячих садах представлении, на котором в лицах оживала древняя, повествующая о сотворении мира, поэма «Энума Элиш» — «Когда вверху». Редко кто из образованных вавилонян — а грамотных в городе было большинство населения — не знал наизусть главы из этого торжественного песнопения.

Это было прекрасное, достойное деяний богов зрелище. На каждой террасе, среди цветущих гранатовых яблонь, на фоне вознесенных над землей куртин с распустившимися розами, невеликих прудиков, на поверхности которых красовались лотосы в окружении белейших тонов лилий, плавно расхаживали лицедеи, изображавшие великих богов. Разноокрашенные страусиные и павлиньи перья украшали их в виде причудливых воротников, с плеч ниспадали снежной чистоты хламиды. Пурпурные накидки и широкие пояса, сандалии на котурнах придавали им величие и божественную неспешность. Играла музыка…

Как трогательно играла музыка! Хоры были многолюдны, гимны звенели в пропитанном ароматом цветущего сада воздухе вдохновенно и слаженно.

В который раз старик наблюдал за этим великолепием — смотрел вполглаза, не особенно вслушиваясь в слова актеров. Куда ярче вспоминалась ночь в окрестностях Урсалимму, жаркая речь Бел-Ибни и складные, пропитанные неземным знанием ответы наби Иеремии.

Они спорили до утра, Навуходоносор слушал.

Главный довод Бел-Ибни Иеремия опроверг сразу, заметив, что даже если он и величает правителя Вавилона бичом Божьим, это не значит, что можно крушить и рушить по собственной воле. Милость Бога велика и несоизмерима с гневом его. Он всегда готов простить раскаявшегося и нельзя полагать, что в воле человека отменить, опередить, тем более назначить приговор.

Насчет внесения в храм Яхве изваяния Мардука-Бела, Иеремия выразился так.

— Чем, почтенный, может помочь моему народу кусок дерева, крашеный золотом? Он умеет говорить, советовать, изрекать истину?

— Но, уважаемый, если Бог повсюду… Если каждая былинка, каждый камешек, каждая капля, его творение и во всем он присутствует незримо и весомо, то и в изображении Мардука есть частица его святости.

— Он присутствует во всем, — согласился Иеремия, — но сам далеко — за пределами небесных сфер, за пределами первозданных вод. Дух его во всем. Так зачем же, почтенный, прислушиваться к шепоту частицы его силы, заключенной в камне или куске дерева, когда следует обратиться к нему самому. Завет был предначертан людям, а не пыли под ногами.

— Но ведь ты сам, уважаемый, утверждаешь, что твой народ отвернулся от завета и грешит безмерно. Ты сам пишешь, что придут с севера племена и свершится расплата. Так спаси свой народ — пусть они воспоют осанну Мардуку, пусть поклонятся его изображению, тем самым вернутся в лоно единоверия?

— Мой народ — заблудшее стадо, но пастухом ему может быть только Господь наш, а не палка в руке его. Не собака, оберегающая стадо. Божьим велением вздымается палка и опускается на спины согрешивших, отступивших от истины.

— Ты играешь с огнем, уважаемый, сравнивая повелителя мира с грязной собакой, — сказал Бел-Ибни.

— Я сам пасусь в том стаде и не вижу ничего зазорного в сравнении себя с овцой Божьей. Я могу учить только рядом с ними. Народ мой избран, ему предстоит нелегкий путь, но о том знает только Господь Бог.

— Народ твой избран? — прищурился Бел-Ибни. — Тогда где же благость в мыслях, где страстное желание исполнить завет? Разве не об иудейском дворе по всей земле идет слава, уважаемый, как о самом жутком вертепе, источнике разврата и кровавых злодеяний? Кто отважился перепилить деревянной пилой достойного Исаию? Всех менее придерживаются требований завета сами евреи, и при этом они гордо заявляют, что являются подлинными обладателями скрижалей. Может, более почтительны и приемлемы Господину будем мы, вавилоняне? Может, в том и состоял промысел Божий, чтобы мы донесли весть о Единосущем до всех народов суши?

— Ты желаешь, почтенный, направить меч своего правителя на братьев своих, ведь мы, иври, выходцы из Ура. Мы долго шли к истине, были в Египте, терпели там всякие невзгоды, потом пришли сюда, на Ханаан. Ты рассуждаешь о Боге, а сам видишь в нас соперников, укоризну своей гордыне. Ты бредишь, почтенный, если полагаешь, что путь к тому, чье имя Царь небесный, можно навязать силой. Вы, аккадцы должны пройти свою часть пути, как, впрочем, и жители Великой реки, и все другие народы. Наш путь — это наш путь, и убийством моего народа ты не раздуешь Слово Бога нашего, а погасишь его. Как же, почтенный, ты можешь судить нас перед лицом правителя своего, перед лицом вечного Судии, если сам пропитан злобой и завистью? Вот как говорит упомянутый тобой пророк Исаия о нашем пути: «И будет в последние дни гора дома Господня поставлена во главу гор и возвысится над холмами, и потекут к ней все народы. И пойдут многие народы и скажут: придите, и взойдем на гору Господню, в Дом Бога Иаковлева, и научит Он нас своим путям, и будем мы ходить по стезям его; ибо от Сиона выйдет закон, и слово Господне — из Иерусалима. И будет Он судить народы, и обличит многие племена; и перекуют мечи свои на орала, и копья свои на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать».

— Достаточно, — прервал их спор Навуходоносор. — Я хочу остаться один. Наби, к тебе будет приставлена охрана, ты можешь отдохнуть. Ты волен идти куда хочешь, по всем землям, принадлежащим мне.

— Нет, повелитель, я вернусь в Иерусалим, к моему народу. Пусть меня проводят до ворот те два стража, что привели меня сюда. Как вышел, так и должен войти.

Глава 3

Вечером, в начале стражи мерцания, сразу после церемонии расставания с царскими регалиями — их принял главный жрец Эсагилы и торжественно внес в святилище Мардука, — когда на город опустились сумерки и Навуходоносор во главе процессии возвратился в городской дворец, Рахим, декум, начальник царских телохранителей, заступил на пост возле покоев царя. Первым делом обошел коридоры, проверил наружные двери, выкрашенные красной, отпугивающей злых духов краской, запоры на дверях, поднялся и спустился по лестницам послушал, как звучат ступени. Приказал сменить кое-где факелы. Наконец, отпустив сына, устроился в нише, принялся полировать меч.

Господин разгуливает по опочивальне? Точно. Слух у Рахима до сих пор оставался тончайший. Сколько Рахим помнил, каждый год по весне, формально лишенный царской власти, Навуходоносор становился особенно беспокоен. Сон его в такие дни не брал. Скоро позовет к себе — это уж как пить дать, начнет расспрашивать о былом. О чем Рахим разговаривал с наби Иеремией во время первой встречи? О чем во время второй? Примется корить, почему Подставь спину не доставил его в Вавилон. От греха подальше… Незлобиво так начнет поругивать Рахима за то, что тот обмяк сердцем, а надо было взять пророка за шиворот и силком тащить в столицу. Примется объяснять, что истину нельзя волочь за шиворот, а человека сколько угодно и куда угодно, и ему это только на пользу. Рахим в этом месте всегда хлопал себя по коленкам, начинал спорить с царем, доказывать — ну, кто он такой, Рахим, чтобы указывать избранному небом и звездами? И царь вавилонский не указ вещающему от Бога! И банда свихнувшихся еврейских мстителей, пленивших пророка и утащивших его в Мусри на погибель, вряд ли осмелилась поднять на него руку.

После чего царь будет долго молчать, поигрывать бровями, вздыхать, то пальцы сцепит, то расцепит — жалко Иеремию. Мудрый был человек. Видел на пядь под землей, различал грядущее, о чем и пророчествовал. Затем царь и его телохранитель начнут перебирать общих знакомых, кто уже ушел к судьбе и кто скоро покинет светлый мир. Обязательно помянут Мусри. Египтянин год назад отправился к Нергалу — ушел свободным, числился в царских слугах, сидел в дальнем углу двора, в тайных покоях, откуда ведал сношениями с верными Вавилону людьми, во множестве поразбросанных по чужедальним землям. Отрезанное ухо прикрывал просторной местной шапкой с околышем, детишек у него осталась куча. Правда, они не бедствуют… Все началось с аренды земли, которой когда-то Навуходоносор одарил Рахима за доблесть и находчивость, проявленные под Каркемишем. В тот уже далекий первый год царственности господина…

Это были счастливейшие годы его жизни — Рахим, вспомнив о тех годах, даже замурлыкал про себя. Так, запел от полноты в печени и бьющей в голову, легкой тоски о невозвратном.

Вернувшись с армией из Заречья на официальную коронацию правителя (это случилось в 604 г до н. э.), Подставь спину первым делом бросился на подворье брата Бел-Ибни. Здесь ему сообщили, что раб Мусри благополучно довез хозяйское добро до столицы, работает усердно. Как видно, добавил брат уману, тебе достался честный малый. Рахим тотчас вскочил на коня и погнал в предместье Вавилона. Мчался вдоль широкого рукотворного канала, по обеим берегам которого там и тут безостановочно кивали кожаными бадьями водоподъемные журавли, крутились большие деревянные, сливающие грязную воду Евфрата в оросительные арыки, колеса. Возле них по кругу, вращая зубчатые передачи, ходили ослы. В полях было многолюдно, на лохматых вершинах финиковых пальмах смуглые молодцы занимались скрещивание цветов. Все трудились, ковырялись в земле, таскали тростниковые ящики с рассадой, окучивали плодоносные деревья в садах. Ходили полуголые, в набедренных повязках, кое-где местные мужики вкупе с храмовыми рабами очищали русло. При этом пели, как когда-то пел сам Рахим, посланный отцом отрабатывать за семью трудовую повинность. Позади, в полгоризонта, в лазоревой дымке подрагивали неприступные стены Вавилона.

Вот житуха, порадовался Рахим! Он не мог сдержать улыбки, покивал другу — солнцу-Шамашу, тот ответил отблеском на воде. Гроза ветров и бурь Адад подбавил набегом теплого, огладившего кожу ветерка. Там, на канале, Рахим окончательно решил посвататься к Нупте, к пчелке своей. Раз уж все складывается одно к одному — и Мусри добрался до Вавилона, и Иддину в дружках ходит, и деньжонок он в Заречье добыл, значит, пора!.. Не он один в ту пору легко и радостно смотрел в будущее. Верилось, что с разгромом Ашшура все напасти позади, теперь можно будет пожить.

Мусри также усердно копался на земле, принадлежащей Подставь спину, как и окружавшие участок Рахима арендаторы. Окучивал мотыгой уже высаженную рассаду. Объяснил хозяину план засева — где поднимется ячмень, где чеснок, где лук. Показал собранную из плотно скрученных вязанок тростника хижину. Потребовал денег, помощников, женщину. Потом они, после захода солнца, посидели под пальмой, налакались темного пива. Рахим поинтересовался у Мусри, не пора ли тому обзаводиться семьей? Мусри ответил, что женщина нужна ему для хозяйства, а не для деторождения. Ну их, этих детей!.. Нарожаешь, а они возьмут да сядут в худую лодку. Он махнул рукой. А вот хозяину пора брать жену. Рахим сначала чувствовал себя скованно, потом после пива расчувствовался — на Мусри вся надежда. Через пару месяцев ему опять в поход, и если раб окажется ленив и злонравен, что останется от хозяйства? Ты его потом хоть пори, хоть убей, упущенной выгоды не вернешь. Мусри еще раз выказал хватку, сразу потребовал себе долю с урожая. Он уже тут все разведал, в Вавилоне и предложил составить с ним арендный договор.

— Зачем тебе договор? — насторожился Рахим.

— Эх, хозяин, — вздохнул Мусри. — За перевозку груза со мной сполна рассчитались. И ты не подвел… Но не со всеми у вас тут можно договориться. Твой брат приходил, грозил земельку прихватить — будто ты ему этот участок в аренду сдал. Писец из храма бога луны, которому принадлежат главный оросительный канал, а также большая часть здешних арыков, тоже на меня косится. Твоя земля — бывшее владение какого-то Хашдии, а он был членом храмового совета и жрецом, который нес покрывало Сина. Тебе лучше бы сдать землю мне, и чтобы все было по закону, с печатями, с глиняной табличкой. Свидетели должны быть из сильных, брата «друга царя», кудрявобородого Иддину пригласи. Как только женишься, подари часть имущества жене, и тут же составь купчую. Тогда мне будет чем крыть перед Базией.

Рахим остолбенел.

— Он что, уже и сюда руки загребущие протянул?

Мусри кивнул.

— Заглядывал… — вздохнул Мусри. Требовал предъявить права на землю, может, я самовольно ее захватил. Так что смотри, хозяин. Мы с тобой спелись, с тобой я работать рад, но знай — Базия просто так не отступит. Может и через суд землю оттяпать.

— У кого? У меня?.. У отборного? Кого сам царь привечает? Ты в своем уме? Кто же со мной в суде посмеет тягаться?..

Мусри пожал плечами.

— Не загадывай хозяин… Ты все время в походах, а война, сам знаешь, дело скользкое. Сегодня ты господин, щелкаешь бичом, а завтра раб, ковыряешься в чужом краю. Кто может знать предначертанное богами?

Хвала святыням Вавилона, что Рахим в ту пору послушался раба. Печень, правда, бунтовала разговаривать на равных с добытой в бою, человеческой добычей, и все-таки разум взял вверх. Рахим укротил гордыню. Посоветовался с Бел-Ибни. Тот объяснил молодому парню, что арендный договор с Мусри ничем не ущемляет его права собственности на раба, однако эта табличка становилась охранной грамотой не только для Мусри, но и для него самого. Теперь никто не мог своевольничать на его участке. Даже опутать долгами был не вправе. Если, например, Мусри, заключит договор на закупку инвентаря, то в качестве залога он мог использовать только то имущество, которое отходило ему по условиям аренды. Стоило ему тронуть хотя бы ничтожную долю хозяйского и договор на закупку инвентаря мог быть объявлен недействителен. В этом случае пострадавшей стороной становился кредитор.

— Конечно, до той поры, — пояснил свою мысль старик-уману, — пока ты в фаворе у нашего господина.

Через неделю Рахим сторговал женщину для Мусри. Подставь спину обмолвился при Мусри, что была у него одна на примете. Из лупанария, правда, но хороша девка. Вполне бы тебе подошла, признался он рабу. Однако египтянин заявил, что у него уже одна на примете. Молодая кухарка-рабыня из дома Бел-Ибни по имени Шинбана, что означало «прекраснозубая»… Девица бойкая, и хотя она несколько побаивалась смуглого до черноты египтянина, однако пошла без сопротивления, без горьких слез. Двух работников Мусри нанял сам, взял аванс у хозяина. Так Рахим вновь остался с пустым карманом. Когда еще денежки у него заведутся?.. Надо еще собрать урожай, Мусри должен продать его, рассчитаться с господином, только после этого можно было думать о покупке городского дома. Так что выбора не было — хочешь не хочешь, а пора было отправляться в новый поход. Перед самым выступлением войска он успел переговорить с Иддину, и тот дал согласие выдать за него Нупту. Родня его тоже была не против. Пока Навуходоносор шел от победы к победе, его гвардейцам все двери были открыты.

* * *
Рахиму припомнилось, как он оробел, когда получил распоряжение от Набузардана вместе с декумом Иддину отправиться во вражеский город за местным наби, неизвестно зачем понадобившимся господину. Это случилось спустя два года после женитьбы, под стенами Урсалимму. Иддин-Набу тоже чувствовал себя не в своей тарелке, однако пришлых воинов-герим, в Иерусалиме не оскорбляли, не вопили вслед непристойности. Посматривали с любопытством, выжидающе, не более того… Все равно вавилоняне бдительности не теряли. Кто их знает, этих евреев?

Урсалимму Рахиму и Иддину не понравился — улочки тесные, кривые, куда ведут, никто не знает. Если иудеи называют свою столицу священной, то могли хотя бы улицы вымести, нечистоты убрать. Поверху переулки, проезды, проходы, часто перекрыты сводами и арками, над которыми тоже возведены жилые помещения, так что на мостовой и в самый светлый день сумрачно. Сапоги гулко грохают, всякий звук в таких тоннелях укрупняется, тревожит, заставляет покрепче сжимать рукоятку меча. Есть, правда, широкая дорога, ведущая к храмовому холму, но и та вихляет из стороны в сторону. Народу в городе много, мужчины крепкие, в случае чего стены пустыми не останутся. Храм и царский дворец, построенный Соломоном, после масштабов и красот Эсагилы, Этеменанки, городского дома Набополасара, проспекта Иштар-охранительницы в Вавилон казались сараями, обнесенными колоннами. Окна в стенах напоминали бойницы. Сам дворец Соломона показался им маловатым для такого славного человека, каким считался знаменитый иудейский царь. Как ни пыжился Иоаким, перестраивая его, украшая его, блеска, шибающего в глаза, не было. Дворец правителя Дамаска был куда изящнее, обширнее, наряднее.

В доме родителей Иезекииля появление чужих воинов произвело ошеломляющее впечатление. Все затаились… Иеремия вышел сам, на ходу заметно косолапил. Он был одет в ношеный хитон, черты лица крупные, борода густая, а на голове волос редкий. Что в нем было примечательного, воины понять не могли. Зачем этот местный грамотей понадобился могучему Навуходоносору?

Иоаким тоже выделил сопровождающих, которые довели Иеремию и вавилонских воинов до ворот и выпустили их в пригород. В пределах крепостных стен наби помалкивал, только теперь, когда все трое вышли на покатый склон холма, где располагались передовые пикеты вавилонян, осмелился спросить по-арамейски.

— Убивать ведете? — голос его дрогнул.

Рахим и Иддину переглянулись, пожали плечами.

— Велено доставить к повелителю, а зачем, нам не докладывали. А что, робеешь?

Иеремия пожал плечами. Рахим рассудительно сказал.

— Не трусь. Не похоже, что убивать будут. Я повадки господина знаю верно, хочет расспросить тебя о чем-то.

— О чем может расспросить бедного еврея повелитель мира? Что я могу знать?..

— Ты, почтенный, только не хнычь, держись достойно. Господин не любит, когда говорят темно, не поймешь к чему, — посоветовал Рахим, а Иддину, которому было очень любопытно, чем мог заинтересовать царя этот похожий на странника человек, поинтересовался.

— По-видимому, почтенный, ты славен ученостью, благородством, доброжелательностью к людям?

Теперь Иеремия пожал плечами.

— Я бы не сказал, что ученость и доброжелательность присущи мне в той мере, в какой Господь должен наделять верующего человека. Меня отовсюду гонят… Не могу видеть, как жирный обижает худого, богатый сироту, лицемер простодушного. Жалею нищих духом, плачу о сем граде, — он повернулся и указал на городские стены, — пытаюсь убедить их, что и терпению Божьему существует предел.

Он махнул рукой, потом совсем тихо добавил.

— Сею разумное, объявляю слово Божье и все без толку.

— Ну?.. — удивился Рахим-Подставь спину. — Так ты, почтенный, оказывается, знаменит умением гадать? На чем же ты ловишь слово бога — на внутренностях животных или на камнях? Или, может, ты следишь за полетом птиц.

— Гадать на внутренностях, кропить булыжники, как бы велики они не были, украшать ветвями рукотворные изображения, видеть смысл в полете крылатых созданий — великий грех!

— Не скажи, — возразил Рахим. — Что же поганого в том, если я пожертвую миску каши или головку чеснока солнцу-Шамашу или луне-Сину? Они в ответ позаботятся обо мне…

— Сказал Авраам… — усмехнулся Иеремия. — Он был родом из вашего города Ура. Так вот что сказал Авраам, прародитель наш, когда наступила темная ночь. Он вышел во мрак и увидел, что воссияла над ним звезда. Радостно воскликнул Авраам: «Вот мой бог!» Когда же звезда начала меркнуть, он сказал: «Я не люблю бледнеющих». Когда ясный месяц появился на небосклоне, он воскликнул еще более радостно: «Вот мой бог!» Когда же месяц опустился за холмы, он огорчился: «Нет, я ошибся», — сказал Авраам. Утром засветило яркое солнце. «Вот мой бог! Как он велик!» — воскликнул Авраам. Но вечером солнце село и Авраам сказал: «О мой народ, не нужно мне ваших богов. Я хочу обратиться к тому, кто сотворил и звезду, и луну, и солнце, и землю, и человеков».

Иддину вздохнул.

— «Мой народ», это мы, что ли? — спросил он. — Жители Аккада?

— Так говорил Авраам, — ответил Иеремия.

— Если наши боги ложны, — прищурился Иддину, — как мы оказались здесь, у стен твоего города?

— Неисповедимы пути Господни. Кто может судить, воин, где завтра окажешься ты и твой добрый напарник? Кто может знать наперед свою судьбу?

— Набу, — ответил заинтересовавшийся Рахим. — Он владеет таблицами судеб.

— Кто такой Набу? — спросил наби.

— Сын великого Мардука и жены его Царпаниту.

— Бог есть истина, а у истины не может быть ни детей, ни жен, только творенья его. Значит, Набу только созданье его. Может Набу изменить судьбу?

— Нет, это не в воле богов. Их самих ждет неизвестность, они тоже подвластны судьбе, — ответил Иддину.

— Значит, кто-то более высокий и сильный определяет удел каждого человека, каждого камня, каждой былинки. Ему и следует молиться. Он суров и милостив.

Рахим почесал голову.

— Трудно это все сразу уразуметь!

— Зачем? — воскликнул Иддину. — Зачем тебе, Рахиму, это уразумевать? У тебя есть Мардук, ему и кланяйся, а почтенный пусть кланяется своему Яхве, да поможет он ему в беседе со славным Навуходоносором.

* * *
На следующий день первому визирю, «другу царя» уману Бел-Ибни было передано распоряжение Навуходоносора немедленно отправляться в столицу и там заняться составлением проекта урегулирования стока реки Евфрат, а также очень осторожно, не разглашая конечного замысла, начинать готовить общие наметки к проведению религиозной реформы. К возвращению войска из похода все пергаменты и клинописные таблички должны быть готовы. На все просьбы уману разрешить ему попрощаться с царем, он получил отказ.

Узнав, что Бел-Ибни должен вернуться в Вавилон, Рахим-Подставь спину тут же бросился к Иддину и попросил того составить письмо Мусри, заведовавшему хозяйством на отведенном Рахиму участке, в котором хозяин требовал позаботиться о его жене Нупте, а также передал список необходимых ему вещей и припасов, которые египтянин должен был переслать в действующую армию. Хорошо, что поторопился — уже к полудню их обоих вызвал к себе Навуходоносор и в присутствие раб-мунгу Нериглиссара и начальника своих отборных Набузардана отдал приказ продолжить разведывательную экспедицию в сторону Газы, составить схему дорог, пометить, где расположены крепости, а также разузнать, чем дышит местное население. Армия после улаживания всех дел под Урсалимму не позже, чем через две недели должна была двинуться вслед за ними. Связь приказал держать постоянно. Выступать завтра по утру, сегодня отыскать проводников из иудеев и двигаться на Ашкелон. Иддин-Набу предписывалось осмотреть крепость и представить доклад, можно ли ее восстановить и как обеспечить верность местных филистимлян вавилонской короне.

Затем, удалив военачальников и декума, Навуходоносор рассказал Рахиму о верных людях в Газе, к которым он должен был скрытно обратиться, о тайных словах, которыми следовало воспользоваться, чтобы они доверились ему. Но самое главное Рахиму приказывалось встретить гонца из Египта. Он передаст ему послание, которое Рахиму предписывалось как можно быстрее доставить царю. Передать послание необходимо из рук в руки, о нем не упоминать. Награда была обещана достойная… Иддину знает только то, что Рахим может действовать на свое усмотрение, этого вполне достаточно.

С легкой печенью отправился Рахим-Подставь спину в поход. Все складывалось, как нельзя лучше. Письмо к Мусри ушло вовремя, на отдельном куске кожи он написал Нупте, что очень скучает и помнит о ней. Скоро вернется с добычей. Боев не предвидится, так что пусть она спит по ночам и не жалеет подношений славному Мардуку и Иштар-защитнице. С Базией пусть ведет себя сурово, если он опять посмеет домогаться ее, пусть немедленно сообщит через царского гонца. Он вернется, ноги брату выдернет. Царь по-прежнему любит и доверяет ему. Пусть не волнуется и постарается наградить его наследником, которого они уже заждались.

Как только напряжение спало, и Иоаким отдал распоряжение открыть ворота, возле лагеря халдеев тут же развернулся многолюдный базар, куда немедленно прибыли купцы из Сидона, Арпада и других финикийских городов, из Дамаска и даже из северных стран. Все они в ожидании разрушения Урсалимму скрытно следовали за вавилонской армией. Прибыли купцы из Аккада и сразу начали устанавливать цены. Не тут-то было! Местные, из Иерусалима, быстро навели монополию. Начался шум, скандалы. Пришлось вмешаться Навуходоносору.

Торговля была богатейшая — воины тащили купцам добытое в Заречье добро. Те в свою очередь предлагали товары ремесленных мастерских, которыми славился Иерусалим. Скоро Набузардан поставил вопрос перед повелителем о необходимости подготовки обоза в сторону Вавилона, ибо иначе всю захваченную за этот год добычу за раз не увезти.

Декум Иддин-Набу, как было предписано, повел свой отряд в несколько сотен конников через крепость Лахиш. Эта твердыня произвела большое впечатление на халдеев. Ее стены могли сравниться разве что с урсалиммскими. Возведены они были на скалистом холме, оказались толстоваты, в ухоженном состоянии. Сопровождающие отряд еврейские воины добились от местного начальника выполнения указа Иоакима и вавилоняне были допущены в город. До самой Газы Иддин-Набу составлял описание проделанного пути с точным обозначением крепостей, источников воды, мостов, проезжих дорог. Никогда еще воины Аккада не забирались так глубоко на юг. Иддину мог гордиться, что сумел разгадать в Лахише тайну снабжения крепости водой. Возле дворца областеначальника в скалистом грунте был пробит колодец, уходивший к подножию холма, на дне его была высечена горизонтальная галерея выходившая в небольшой, но даже летнее время полноводной речушке. Колодец засек декум, а устье галереи, через которую поступала вода, отыскал Рахим.

Скоро за Лахишем зелени поубавилось, местность поскучнела, начала разглаживаться, однако вдоль маловодной шумливой речки, называемой Газа, земля была ухожена, поселения зажиточны. Иддин-Набу поддерживал в отряде строгие порядки, вот почему после посещения первой деревни, где халдеи вели себя на редкость тихо — вместо грабежа устроили торговлю, прикупили за серебро запасы, — на всем последующем пути их допускали за жилую черту. Правда, только днем, ночью воины отдыхали в своем лагере, держали усиленные караулы.

Так добрались до Газы. Крепость, конечно, уступала Лахишу толщиной и высотой стен, однако являлась крепким орешком. Иддину в компании с Рахимом и еще тремя-четырьмя опытными солдатами, в сопровождении сепиру, царского писца и переводчика, объехали ее кругом, изучили подходы и подступы.

В первые два дня правитель Газы держался насторожено — выставил напротив лагеря пришельцев свои пикеты, однако напасть не решился. Иддину, как было ему предписано, сам подъехал к крепостным воротам и объявил, что имеет послание к владыке Газы от царя царей, могучего Навуходоносора, правителя Вавилонии и прочее, прочее, прочее. Первое время со стены долго выясняли, кто Иддин-Набу будет по должности и что ему надо на земле филистимлянской? Однако стоило им узнать, что войско Навуходоносора стронулось из-под Иерусалима и движется в сторону Газы, местные стали куда более сговорчивыми. Иддину допустили во дворец, его принял царь Ханун. Декум ни словом не обмолвился о необходимости сдачи крепости — заявил, что царь царей желает жить в дружбе и союзе с правителем Газы и все, что он требует, это принять на себя обязательство выплачивать дань и допустить в городские пределы воинский гарнизон.

Между тем Рахим с десятком отобранных проверенных ребят выехал в пустыню и двигался вдоль берега моря, пока не наткнулся на форпост египтян — маленькую полуразвалившуюся крепостцу, прикрывавшую торговый тракт, ведущий в город Пелусий. Вид этого укрепления вызывал недоумение. Почему жители Великой реки не починили стены, почему таким слабым отрядом укрепили огражденное место? Более того при приближении халдеев птицеголовые едва не сбежали из укрепленного пункта. Были они смуглы, полуголы, все вооружение копья и тростниковые щиты, на голове вместо шлемов войлочные шапки, слабо прикрывавшие от режущих ударов. Может, по-другому в этой ухабистой жаровне, которой являлась окружающая пустыня, и одеваться нельзя?

Зной здесь изматывал, его едва можно было терпеть. Уж на что халдеи не с севера явились, но даже у них в дельте Тигра и Евфрата такого жара не бывало. Воздух был настолько сух и прокален, что кожа лопалась, а ведь за каменистыми увалами, стоило въехать на гребень, открывалась бирюзовая, неподвижная морская гладь. На ней нередко можно было видеть утомленный одинокий парус.

Рахим разбил лагерь в узкой лощине, называемой вади, в тени огромной скалы. Здесь и дождался нужного человека. Он путешествовал с торговым караваном, водитель верблюдов и купцы которого были вынуждены заплатить Рахиму пошлину, а солдатам сделать богатые подарки. Человек был невзрачен, черен, седенькая бородка густо отдавала в желтизну, как, впрочем, и на редкость густые брови. На голове чалма, одет в пестрый ватный халат — так и парился, едучи на верблюде. Подставь спину сразу вычислил его, сам подошел с вопросом, как нынче финики в Египте? Богатый будет урожай?..

Они разговорились и на глазах всех Рахим сторговал у торговца красивую, широкую накидку. Хороший подарок для Нупты, а то, что в накидку оказался завернут сложенный кусок кожи, кому какое дело. Потом он предупредил купцов, чтобы те не ходили к Газе а свернули южнее, потому что, если газавитяне не сдадутся, штурм крепости неизбежен. Может, урок Ашкелона научит их уму-разуму, тем более, что ярмо будет легкое, им под силу тащить его.

— Пока, — уточнил главный караванщик.

В ответ Рахим только плечами пожал.

Вернувшись к Газе, Рахим-Подставь спину застал здесь всю армию, успевшую подойти к последней укрепленной крепости на пути в страну Великой реки.

Газавитяне сдали город на тех же условиях, что и Урсалимму. Кроме того, им пришлось согласиться впустить и содержать большой вавилонский гарнизон, который должен был прикрывать южную границу царства.

Рахима вызвали в царский шатер в полночь, когда лагерь угомонился и в густой многозвездной восточной тьме ясно прорезался посвист ветра, шум деревьев, переливы ручья, возле которого была разбита палатка Навуходоносора.

Кусок кожи с арамейскими письменами царь передал Набузардану, сам же принялся расспрашивать Рахима, как они, египтяне? Способны дать отпор?..

— Те, с кем мне довелось повстречаться для наших солдат не страшнее тростника. Руби, пока рука не отвалится. Там самое страшное — жара, нехватка воды.

— Что еще заметил?

Рахим честно признался, что не ожидал такой беспечности от египетского фараона, который выставил на границе такую несерьезную преграду против халдеев. Может, туман наводит и главные силы бережет.

— Зачем? — пожал плечами господин. — Если мы перевалим через пустыню, доберемся до Дельты, судьба Мусри будет решена. Перерезать Великую реку ничего не стоит, ширина долины там от одной десятой беру до трех беру. Если мы будем контролировать русло, фараон вынужден будет сдаться. Сражение он должен принять, не допуская нас в Дельту.

Царь Вавилона, заметно раздобревший за этот поход, вдруг начавший тщательно ухаживать за собой, завивать бороду, неожиданно спросил.

— Послушай, Рахим, долго ты еще будешь ходить в простых воинах? Хочешь заслужить чин декума?

Рахим растерялся, отер пот со лба. Царь между тем торжественно, с некоторой даже напыщенностью заявил.

— Я ценю верных и толковых людей. Они опора моей царственности. Я желаю назначить тебя начальником гарнизона в Газе. Мне нужен здесь человек, на которого я мог бы положиться. Он должен держать в узде местных варваров и, поддерживать добрые отношения с Египтом, при этом главная его обязанность — постараться разузнать о них, как можно больше.

Рахим с трудом справился с голосом, он по-настоящему испугался — это тебе не мечом махать. Держись от них подальше, от царей, вспомнились ему слова учителя-щитоносца. Если, конечно, свою голову ценишь… Голова головой, но куда более сильная тоска охватила Рахима, когда он представил, что на этот год он больше не увидит милую Нупту, не повозится в грязи, не понюхает навоз, который большими кучами Мусри складывал на дальнем конце участка. Не отведает, наконец, медовых фиников!.. Он искренне ответил.

— Прости, господин, но не подхожу я на такую должность. Я неграмотный. Хочу вернуться в Вавилон. Зачем мне торчать здесь, в этом проклятом Мардуком углу? Сколько можно мечом махать, пора и честь знать.

На лице Навуходоносора ясно очертилось недоумение.

— Рахим, ты в своем уме? Ведь место начальника гарнизона в Газе — это же золотое дно. Ты вернешься в Вавилон богатым и сильным. Ты осмелился отказаться от моей милости? Зачем?.. — неожиданно правитель поджал губы. Не желаешь, что ж, упрашивать не буду. Ступай, раб!

Рахим похолодел, поклонился, вышел из палатки ровно, не сгибая спину, словно гнев правителя не коснулся его. На следующий день его вычеркнули из списков отборных, перевели в легкую конницу и определили служить в пограничном отряде, который должен был прикрывать границу возле крепости Арад. Навуходоносор не поскупился и присвоил ему чин декума. Теперь под началом у Рахима было пятьдесят солдат, вот только родной Вавилон в тот год ему увидеть так и не довелось.

Начальником гарнизона в крепости Газа был назначен Шаник-зери.

Глава 4

Больше года провел Рахим-Подставь спину на границе — заматерел, осмуглился до черноты. Весточки из дома приходили редко. В крепость Арад за это время всего раза два прибывали гонцы из Вавилона, и Рахиму с трудом удавалось убедить гонца захватитьего короткое послание Нупте и Мусри. Серебра на него извел, не сосчитать! Ответ ни разу не получил, так и терзался в неведении — как они там, родные? Насколько хорош оказался урожай? Наняла ли Нупта достойный дом?

Наемники-греки, отложившись от фараона, вели себя в Араде буйно. Как только Иерусалим задерживал доставку припасов или жалования, по окрестным поселениям начинали шарить шайки разбойников и мародеров. Рахиму не раз приходилось успокаивать разбушевавшихся воинов. Отношения с их начальником у него никак не налаживались — в качестве наемников греки безусловно знали свое дело, но как воинов Рахим-Подставь спину их презирал. За кусок серебра они были готовы родную мать удавить. Вот почему большую часть времени он проводил со своим пятидесятком в Синайской пустыне, не раз осмеливался заезжать на египетскую территорию. Там нашел дружков, готовых за деньги доложить, когда и с каким количеством войск фараон выдвинется из Дельты. Скорешился он и с кочевниками, вхож был в шатер вождя одного из самых больших племен бедуинов Салмана. Тот любил, когда Рахим начинал рассказывать о походах, о сражении под Каркемишем. Одаривать не одаривал, но секретами, как добыть воду в пустыне, какая дорога удобнее, как находить направление в безлюдье делился. Эта наука дорогого стоило. Караваны Рахим не грабил, но положенное караванщики сами отдавали ему. Тем более, что Рахим брал по совести — не то, что Шаник-зери, правителем севший в Газе. Гарнизон у него был велик, около двух тысяч человек, почти две эмуку. Службу они вели вяло, однако по части проверки чужих карманов могли дать сто очко вперед наемникам-грекам.

Напряжение на границе нарастало медленно, исподволь. С началом года в пустыне и на прилегающей к Иудеи равнине появились такие же летучие отряды фараона. Все они состояли из нанятых на службу арабов, передвигались на верблюдах, умело прятались и, хотя в бой с Рахимом не вступали, но постоянно держали его в виду. Пришлось обратиться за помощью к Салману. Тот пожал плечами, в разговоре отмалчивался, отвечал односложно, потом заметил, что фараон щедр, а правитель Вавилона горд, а это большая разница. При расставании он, испытывая, по-видимому, добрые чувства к Рахиму, а может, просто страхуясь на будущее, предупредил, что в этом году фараон может решиться выйти из Дельты. Потом преодолел себя и добавил, что египтяне нынче не те, что раньше.

Это случилось в месяце нисанну, как раз в тот момент, когда из Вавилона прибыл гонец с извещением, что армия выступила из столицы и сейчас движется вдоль Евфрата в сторону Риблы. Рахим имел серьезный разговор с гонцом и настоял, чтобы тот, вернувшись, непременно передал начальнику отборных Набузардану разговор с арабом.

— А ты напиши, — предложил гонец.

Рахим смутился, прочистил горло.

— Грамоте не обучен, — наконец признался он, — но сведения верные.

— Ха, верные! — засмеялся гонец. — Шаник-зери уверяет, что птицеголовые нос боятся высунуть за пределы Великой реки. Он все так и отписал.

Неожиданно он спохватился и пообещал.

— Я твои слова передам, только ты потом не отпирайся. — Гонец неожиданно улыбнулся и похлопал Рахима по плечу. Как ветеран ветерана.

— Говорят, твоего раба казнили — побили камнями на площади. Я, правда, сам не видел, уже отправился в дорогу, но оглашение приговора слышал собственными ушами.

— Что?! — воскликнул Рахим. — Мусри казнили?..

— Кто он, Мусри или нет, я не знаю, но он из тех, кого взяли добычей царя под Каркемишем.

— За что?

— Он поднял руку на твоего брата и пытался овладеть твоей женой.

Рахим оцепенел. Гонец пожал плечами.

— Так говорят… Будто он полез к твоей жене, а в этот момент в комнату вошел твой брат. Ну, он решил поставить раба на место. Слово за слово, началась драка и этот твой Мусри, так, что ли? — ударил твоего брата по уху.

Долго переваривал эту новость Рахим-Подставь спину. В седле, у костра, ночью и днем он обдумывал, как могло случиться, что он не разглядел в Мусри насильника и негодяя? Это как раз в тот момент, когда он сидит на границе, в сотнях, может, в тысячах беру от Вавилона! Кто бы мог подумать, что Базии хватит смелости вступиться за Нупту. Как она, женушка, не пострадала? Куда же смотрел Иддину, ведь он был в то время в столице.

Вспомнились слова Мусри: «война — дело скользкое. Сегодня ты господин, щелкаешь бичом, а завтра раб, ковыряешься в чужой земле. Кто может знать предначертанное богами?»

Ну и хитер оказался, выкормыш Египта! Выпросил арендный договор, дождался, когда господин попал в немилость, и решил взять свое.

Все выходило складно, только печень не лежало к подобной правде. Она казалась горче лжи! Неужели он ошибся в Мусри? Неужели не разглядел нем червоточину? В худшее как-то не верилось… С другой стороны, в Вавилоне приговоры публично для смеха не зачитывают. Ну, чем мог поживиться Мусри у Рахима? Если по совести, то ничем. Зачем же было посягать на Нупту, если у него своя Шинбана, бабища в полном соку? Чтобы взять хозяйку в свои лапы? Но Нупта была из благородного семейства и черных откровенно побаивалась… Ссориться с декумом отборных не понятно ради чего — на практичного, себе на уме египтянина это не похоже.

Голова трещала от подобных мыслей, а тут еще служба подбрасывала загадку за загадкой. В месяце симану его люди поймали тайного гонца, который пробирался в страну Мусри. Взять живым не удалось, тот отчаянно отбивался, успел порвать пергамент и развеять его по ветру. Откуда он мчался, понять было трудно, но Подставь спину нутром почуял, что парень был из Иерусалима. Он отвез труп в Газу, представил Шаник-зери, располневшему за этот год до монументальности. В двери боком проходил… Тот раскричался на Рахима — почему не взяли живьем? Почему прошляпили?.. Рахим помалкивал, стоял с виноватым видом, хлюпал носом. Виноват, о чем говорить…

Шаник-зери махнул на него рукой — что взять с тупого мужика. Ни сам своим рабом не попользовался, и другому отказал. Начальник гарнизона распорядился (хотя Рахим напрямую не подчинялся ему) в следующий раз всех лазутчиков доставлять в Газу и передавать в его руки.

Не солоно хлебавши вернулся Рахим в Арад. В месяце ташриту пришло известие — доблестные войска вавилонян взяли наконец береговую часть Тира Ушу. Штурм был кровопролитный, продолжался около трех дней. Добычи видимо-невидимо… Рахиму оставалось только вздыхать от тоски и обиды. Не раз он жалел, что отказался от поста в Газе, пусть даже здравый смысл подсказывал, что не дело выходцу из шушану, из самых бедняков, лезть в сильные мира сего. Без поддержки родственников, надеясь только на милость повелителя, быстро головы лишишься. Все равно было завидно — сколько же Шаник-зери, сидючи на главном караванном пути из Иудеи в Египет, набрал в Газе добра! Даже подумать страшно, однако опытные старослужащие и Рахим в том числе скоро пришли к единому мнению, что дело здесь нечисто. Шаник-зери хозяйничает в Газе, как у себя дома, а местный правитель Ханун и в ус не дует. Живут они душа в душу. С чего бы это?.. Попробуй у местного пастуха-иври овцу ненароком прихватить или к филистимлянину в погреб залезть, так они такой вой поднимут, а Шаник целый город грабит и ничего! Может, он вовсе и не грабит? Может, он из другого колодца воду черпает. Вот и греки над Рахимом начали посмеиваться. Все по пустыне скачешь, службу справляешь, похохатывали они, а ваш Шаник спелся с фараоном и в ус не дует. Завивает себе бороду, мажет розовым маслом волосы и с девками на ковре развлекается. Служи, халдей, служи, пока тебя бичом в Дельту не погнали. Услышав озорные слова, Рахим сделал вид, что полностью согласен с ними, только вот как ему быть? Как пройти по пути Шаника да шею не сломать.

Спустя несколько дней греки пригласили его на симпозиум. Пили местное вино из Иерусалима. Вино было густое, терпкое, приходилось щедро разбавлять его водой. Рахим не отставал от них и жаловался — стараешься, стараешься, и никто не оценит, не одарит за труды.

Сосед его по пирушке поморщился.

— За винной чашей я не терплю пустопорожних разговоров. То ли дело пофилофствовать в приятной компании. Как ты полагаешь, Рахим, уместно ли вести за вином философские речи?

Рахим поперхнулся, не смог скрыть удивления — он понятия не имел, что такое философия. Верно, что-то заумное? Понятно, что греки решили подшутить над ним. Нергал с вами!.. Чтобы не ударить в грязь лицом, ответил честно.

— Не знаю, о чем ты ведешь речь, но полагаю, что выпивая нет необходимости хвалиться своей ученостью.

Сосед Рахима с другой стороны вскинул брови и, словно поддерживая игру, затеянную с варваром, с недоверием воскликнул.

— Что я слышу? Неужели есть люди, которые не уделяют философии достойного места за пиршественным столом?

— Есть мой друг, — с нескрываемой горечью ответил первый, — и они, случаются, еще высокомерно подшучивают, говоря, что философии, как матери семейства, не подобает выступать с застольными речами, и что правы сородичи нашего гостя, вавилоняне, развлекаясь вином и плясками в обществе наложниц, а не жен. Полагаю, что также следует поступить и нам, тем более, когда рядом с нами возлежит природный вавилонянин, — он потянулся и похлопал Рахима по плечу. — Давайте ограничимся пением и плясками и не станем тревожить философию, ибо ей неуместно принимать участие в пиршественном веселье, и мы в это обстановке не настроены соответствующим образом. Помнится, софиста Исократа как-то на пирушке попросили сказать что-нибудь возвышенное. Он не нашел ничего лучше, чем заявить: «В чем я силен, это сейчас не ко времени, а что сейчас ко времени, в том я не силен».

Все рассмеялись. Сосед Рахима слева громко вмешался.

— Клянусь Дионисом, Исократ прекрасно обосновал свой отказ, ведь иначе он развернул бы такие речи, что разогнал бы из этого симпозиума всех Харит.[353] Но разве одно и то же, исключать из пирушки риторику или исключать философию? У философии иное предназначение — ей, как учительнице жизни, подобает не чуждаться ни игры, ни какого-либо развлечения, но во все вносить меру и своевременность. Иначе нам бы пришлось преградить доступ к застолью так же и благоразумию, и справедливости. Если Дионис освобождает от уз языки, предоставляя речам волю, то было бы, полагаю, грубым неразумием именно там, где господствует свободоречие, лишиться наиболее необходимых речей. Ведь в философских рассуждениях мы также разбираем вопросы, касающиеся симпозиумов — какими качествами должны обладать их участники, каковы правила поведения в употреблении вина: как же нам из самих симпозиумов устранять философию, будто бы она неспособна подтвердить на деле то, чему учит на словах!

Вновь раздался смех. Рахим тоже выдавил улыбку. От подобных речей ему стало не по себе.

Симпосиарх, расположившийся на почетном месте, поддержал товарища и добавил.

— Кратон, у меня нет оснований возражать тебе. Теперь следует установить характер и направление философствования за вином. Какие вопросы наиболее жгучи для всех собравшихся здесь? Я выскажу мнение, что прежде всего следует учесть, каковы сами участники пиршества. Если здесь собрались ученые, тогда самый насущный вопрос, полагаю, мог бы звучать так — что родилось раньше, курица или яйцо? Если чревоугодники — то лучше темы, чем выяснение, какая еда лучше усваивается, разнообразная или простая, не найти. Любителей зеленых насаждений могло бы заинтересовать, почему сосна, пихта и подобные им деревья не поддаются прививке, а самая горькая древесина у смоковницы, дающей самые сладкие плоды? Я полагаю, что здесь собрались люди, опытные в военном деле, знающие толк в дисциплине и чувстве долга. Вот об этом и стоит повести речь. Является ли несправедливое наказание достаточным поводом, чтобы пренебречь верностью тирану или верность есть такой же товар, как и наше умение владеть мечами? Можно ли обратить себе на пользу поражение и добиться победы в войне и как этого добиться? Какая сила может остановить боевые колесницы и существует ли она в природе?

По всем трем вопросам участники симпозиума быстро пришли к согласию. Рахим, одолев растерянность, скоро смекнул, что хитрые греки не зря повели подобный разговор и решил поддержать общее мнение. Оно вскоре свелось к тому, что верность можно рассматривать как товар, ведь ремесленник, поверив в долг покупателю и выдав ему изготовленную им вещь, в случае неполучения вовремя платы, имеет право вернуть свое изделие. Поражения для того и существуют, чтобы учить неумелых. Боевые колесницы пригодны только на ровной местности, а здесь в условиях пустыни, пересеченной осыпями, провалами, руслами высохших рек, они не представляют большой угрозы.

К концу симпозиума его сосед, уже здорово набравшись, уже открыто объяснил халдею, что в Египте деньги за здорово живешь не платят.

— Вот ты, Рахим, заявляешь, что не прочь заработать деньги своим умением владеть мечом. При этом не важно, кто и за что будет награждать тебя. Но техникой обращения с оружием обладают многие, оно ценится куда ниже, чем, например, знания. В какие важные секреты ты посвящен, чтобы фараон оборотил на тебя свой взгляд? Если ты полагаешь, что Нехао смирился с поражением под Каркемишем, ты ошибаешься. Нехао не из тех, кого можно поколотить два раза подряд. После Каркемиша он напрочь забыл об удали, о похвальбе. Сейчас ночами не спит, все решает, как бы половчее вцепиться твоему повелителю в глотку.

— Да ладно! — махнул рукой Рахим. — Били мы птицеголовых и бить будем. Кто способен устоять против наших колесниц?!

— И колесницы вавилонян не так страшны, как кажется, — ответил грек. Если, конечно, с умом подойти…

Более ничего серьезного из грека вытянуть не удалось, но и этого было вполне достаточно, чтобы задуматься о верности этих наемников из Ионии и что ждет вавилонян во время похода в дельту Нила.

Утром мелькнула мысль сообщить обо всем правителю, однако Рахим тут же осадил себя. Он не получил ответ на слова, переданные гонцу — видно, разжалованного из отборных вычеркнули из памяти. Даже Набузардан не придал значения предупреждению кочевника. Нарываться еще раз? Этак недолго и головы лишиться. Чем он может подтвердить свое сообщение? Ничем! В таком случае сиди и помалкивай. Лови гонцов, которые попытаются пробраться в Египет или из Египта в Иудею. Однако больше никаких лазутчиков ему и его солдатам не попадалось. Видно, они севернее проскакивали. Через Газу… Если все сказанное о Шаник-зери правда, то зачем им делать крюк через Арад, когда напрямую, торным путем, быстрее и удобнее.

У него своих забот достает. Набузардан заведует разведкой, вот и пусть заведует. Если Рахима спросят, он все выложит, но чтобы самому нарываться на скандал с Шаник-зери, дураков не ищите!

Только в конце месяца арахсамну авангард вавилонского войска добрался наконец до Газы. Там и встали лагерем. В общем, расчет был правильный наступал сезон, когда в пустыне на ненадолго спадала жара, мог пройти дождь. Для такой огромной армии, которую Навуходоносор привел под стены Газы, это было решающее условие. Треть войска составляли отряды союзников, которых собирали по всем царствам и княжествам Заречья. Пришли и греки из Арада. Нериглиссар отдал приказ собрать все гарнизоны, а также отдельные отряды, зимовавшие на границе с Египтом.

С трепетом в душе Рахим во главе своего пятидесятка прибыл в лагерь он страстно желал и так же откровенно боялся встречи с Иддин-Набу. Кто он, Рахим-дубленая спина и декум царских отборных. Небо и земля… Тут еще гнусный раб, принадлежавший какому-то шушану, осмелился поднять руку на сестру благородного вавилонянина. Велика важность, что ели из одного котелка, по ночам укрывались одним плащом! Когда это было… Стоило только посмотреть на подошедшее к стенам Газы войско, сразу становилось ясно, что те времена безвозвратно ушли в прошлое. Теперь каждый похваливался красивым поясом, перьями в шлеме, блеском доспехов. О ножнах и говорить нечего — у всех прекрасные, усыпанные каменьями ножны. Конечно, с таким богатством в бой не пойдешь — сразу зарежут. Враги, они не дураки, тоже добычу высматривают… Так что на день схватки все это имущество можно сдать в обоз.

Обоз, что привел с собой Навуходоносор, поразил даже видавших виды ветеранов из его отряда, участвовавших в штурме Ниневии. В нем было тысячи повозок, рабов не перечесть, почти у каждого офицера гарем. О начальниках эмуку и говорить нечего. Рахим ходил и озирался. Ну, вояки, ну, петухи! Чем же эту прорву поить в пустыне? Чем кормить? Вконец сразил его новый шатер Навуходоносора. Это был скорее полотняный дворец, в котором запросто на пиру могло расположиться сотня гостей. Шатер был не один…

Ну, дела!.. Ослепленный всей этой роскошью, Подставь спину окончательно уверовал в слова гонца насчет Мусри и Базии. Что-то громко хрустнуло и надломилось в Вавилоне, если молодой еще правитель явился на границу с десятками актерок и певцов.

Иддин-Набу сам разыскал Рахима. Зашел в его палатку на закате, когда налившийся густым, вишневого цвета жаром бок солнца-Шамаша лег на прибрежный, угловатый холм.

Подставь спину попытался вскочить — благо, места в шатре хватало, однако вытянуться не удалось. Иддину, ни слова не говоря, крепко обнял шурина, прижал к сердцу. Потом отодвинул, осмотрел, неожиданно засмеялся.

— Совсем черный стал, — заявил он. — Темнее Мусри. Знаешь ведь, что Нупта беленькая, как лилия.

Рахим растерялся. Он порывисто вздохнул и изо всех сил сжал в объятиях ухоженного, с завитой бородой, ароматно пахнущего, в легком хитоне, парадных, тонких доспехах, верзилу-декума. Тут же смутился, отпрянул… Он как раз поужинал, от души наелся чеснока и тыквенной каши, выпил горшок пива. Был грязен, весь в пыли… Слезы выступили на глазах.

— Что там? Расскажи?.. Правда, что Мусри казнили?

— Не успели. Мы вовремя вернулись в Вавилон. Однако ухо ему отсекли, это точно.

— Нупта?

— С ней все в порядке. Этот негодяй не смог с ней справиться. Крепись, Рахим, твой брат — скверный человек. Нет ему пощады! Ну, давай я лучше все по порядку. У тебя пиво есть? Чеснок? Я тут захватил кое-что, завтра тебе передадут подарки от Нупты и египтянина, но это завтра, а сейчас рассказывай, как ты здесь? Что нового на границе.

— Нет, приятель, сначала ты расскажи, что там произошло, а то у меня голова кругом идет.

— Ладно. Ну что, организуешь пиво и чеснок или в сухомятку разговор вести?

…После подписания арендного договора, на следующий же день после того, как войско ушло из города, Базия явился к Мусри. Потребовал отчет о проделанной работе. Вел себя грубо, но черты не переходил. Принялся грозить, если раб посмеет воровать, «химичить» с господским добром, он быстро найдет на него управу. Так что пусть Мусри постарается заслужить его, Базии, доверие…

Мусри молча и покорно слушал его, потом ответил, что лучшая награда для него доверие господина, и, по-видимому, он заслужил его. Рахим передал ему участок в аренду, есть и договор. И свидетели… Вполне достойные граждане…

Базия прикусил язык и после того разговора начал частенько захаживать к Нупте, которая жила в нанятом для нее Рахимом доме. Каждый раз заводил речь об одном и том же, что невестке одной с большим хозяйством не справиться, за рабом не уследить, и пусть она даст ему право проверять, как Мусри ведет хозяйство. Дядя Нупты объяснил, что это требование противозаконно — то есть, она может дать такое распоряжение, однако Мусри пошлет Базию куда подальше и будет прав. Жена не имеет права распоряжаться состоянием мужа, как, впрочем, и он ее собственностью. В следующий раз скажи, чтобы деверь обращался к Рахиму в армию. Если он пришлет оттуда доверенность, то и быть по сему.

На некоторое время Базия отстал, но как-то раз, в конце года он явился к Нупте и вновь завел старую песню. Теперь он держался куда увереннее заявил, что этот дурак Рахим впал в немилость, жить ему осталось недолго и для Нупты было бы лучше всего сойтись с Базией, которому в любом случае достанется наследство придурка Подставь спину. Ведь детей у него нет…

— Уж не знаю, чья в этом вина, — делился Базия с перепуганной насмерть женщиной, — твоя или брата, но это нетрудно проверить. Я возьму тебя, и мы посмотрим, так ли бесплодно твое чрево, или это мой брат дохляк.

Он взял ее за руку, спросил.

— Ну как? Не желаешь испытать судьбу?

Женщина попыталась вырваться, однако Базия прижал ее к стене, потом запустил руки под нижнюю рубашку.

Нупта закричала. Базия попытался зажать ей рот, однако женщина крепко цапнула его за перемычку между большим и указательным пальцем. Хлынула кровь, от вида которой Базия совсем озверел. Повалил на пол, устроился на ней, жарко задышал в лицо чесночным запахом.

— Будешь покладиста, будешь? Рожа кривая, а туда же! У-у, бесплодное чрево, видно руки у Рахима до твоего срама не доходят. У меня не сорвешься.

Он задрал ей подол, начал цапать. Нупта сорвалась на крик. Забилась, как пойманная птица. Кричала, как ей показалось, на всю улицу. Он вновь попытался зажать ей рот. Вдруг Базия тоненько, совсем по-бабьи ойкнул и что-то неразборчиво запричитал. Хватка его ослабла.

Нупта столкнула его и, прикрывая руками оголившуюся грудь, бросилась в другую комнату. Последнее, что она запомнила — это пребывавшего в холодной ярости Мусри. Глаза у египтянина сделались большими-большими, круглыми, как у взбесившегося кота. Он оторвал брата хозяина от пола и с размаху, напрягая мослы, ударил его кулаком по уху.

Базия сумел вырваться и с криком «убивают!» выскочил на улицу. Так и помчался к Евфрату исцарапанный, со вздувшимся ухом.

На следующий день стражники забрали Мусри. Явились прямо на канал, где теперь пряталась Нупта. Переворошили все припасы, поживились так, что едва смогли добро утащить. Мусри посадили в колодки — руки и голова отдельно, ноги отдельно, так и отвезли в храм Сина-творца на суд. На его же собственной повозке… Базия подал жалобу на раба, посмевшего поднять руку на свободного, нашел он и свидетелей, четырех соседей по улице, которые видали, как дерзкий раб набросился на Базию и принялся избивать его. По-видимому, египтянин совсем потерял голову от темного пива.

Мусри попробовал было заикнуться, что дело происходило в доме, что он защищал честь хозяйки, что муж ее служит в отборных у повелителя Вавилона, что брат Нупты декум отборных. Упоминание о брате Нупты произвело впечатление. В комнате на миг воцарилась тишина, свидетели поежились, однако им было слишком хорошо заплачено, чтобы останавливаться на полдороге. Храмовый судья присудил Мусри к смерти, как того требовало древнее уложение царя Хаммурапи.

Нупта бросилась к родным, матери Амат-бабе. Та сразу переполошилась, тут же на деньги Нупты снарядила гонца в возвращавшуюся армию предупредить Иддину, чтобы тот поспешал, иначе сестра не только останется без мужа, но и без средств к существованию. Тем временем дядя подсказал племяннице, чтобы она готовила жалобу на Базию в царский суд. В любом случае казнь отложат. Действительно, в царском дворце косо посмотрели на скоропалительное решение храмового суда, обратили внимание на упущения в расследовании и наложили запрет на приведение приговора в исполнении. Судья-писец во дворце очень хорошо знал, как стремительно набирал силу Иддин-Набу, декум отборных повелителя. Базия было решил сунуться к нему с дарами, тот просто высмеял его.

— У тебя денег не хватит обеспечить мою старость и мою семью, чем я озабочен, сидя на этой должности. Я бы посоветовал тебе, шушану, позаботиться о собственной шкуре. Благодари Мардука, если выйдешь живым из этой передряги.

Базия тут же передал этот разговор храмовому судье. Тот, узнав об ответе царского писца, побежал к своему покровителю, главному жрецу храма Сина. Тот выругал судью за жадность, за неумение обтяпать это выгодное дельце — в конце концов земля Рахима должна была стать собственностью святилища, о том и разговор был с Базией, — однако пообещал не дать своего человека в обиду. Дело в том, что о процессе над Мусри очень скоро стал известно Бел-Ибни, успевшему возвратиться в Вавилон. Как только этим случаем заинтересовался первый министр, он тут же перерос юридические рамки.

Вернувшись в столицу, уману к своему удивлению обнаружил, что его преданный ученик Набонид из Харрана вовсе не страдает такой редкой болезнью, как благодарность. Секретарь царя обошелся со стариком вежливо, однако к ежедневным делам не допустил, Набонид давным-давно замкнул на себя весь поток сообщений, приходивший в столицу со всех концов царства, и прежде всего сообщение с царем. При этом он сослался на распоряжение царя и предупредил старика, что в круг его обязанностей входят исключительно вопросы проведения религиозной реформы и составление проекта регулирования стока Евфрата. Только это… Но самое обидное для «друга царя» уману заключалось в том, что Набонид вовсе не испытывал энтузиазма в проведении религиозной реформы и явно отстранялся от участия в этом хлопотном, чреватом конфликтами предприятии. Одно дело порассуждать о необходимости сведения всех ныне здравствующих богов к воплощениям Мардука-Бела, другое готовить конкретные указы о внесении статуй Царя богов во все без исключения храмы, о сокращении самих храмов и, самое главное, о контроле правителя за всеми доходами, поступающими в храмовую казну.

Узнав о подобном начинании, жрецы забеспокоились. Кем по сути являлись священнослужители в Вавилоне и примыкавших к нему городах? Это были те же самые свободнорожденные граждане, входившие в храмовые общины, которые избирались — порой формально, но чаще на самом деле — на те или иные должности в руководстве святилищ. Храмы представляли из себя крупнейших собственников земли и производителей многочисленных товаров — на этом во многом держалась хозяйственная жизнь страны. Именно храмы заботились о бедных и осуществляли благотворительную деятельность, эти статьи расходов были основными в их деятельности. И конечно, проведение различных религиозных церемоний. Частные и торговые хозяйства, а также кредитные организации, принадлежавшие конкретным гражданам, естественным образом устранялись от подобного рода забот. Следует иметь в виду, что даже после всех подобных затрат в руках храмовых советов оставались значительные ценности, которые в законном порядке, в виде платы за исполнение тех или иных обязанностей, делились между членами городской общины. Такое хозяйственное устройство было высшим достижением экономической мысли того времени. Оно позволяло избегать разрушительных классовых столкновений, объединять Двуречье в единое целое. Корона приходилось делить власть с храмами, а также в каком-то смысле и с городской общиной, права которой в эту эпоху были заметно ослаблены. Только храмы в ту пору представляли из себя мощную силу, противостоящую самодержавным устремлениям вавилонских царей. В Ассирии этот вопрос решался тес, что царь одновременно являлся и главным жрецом культа Ашшура, но при такой схеме слишком много власти сосредотачивалось в одних руках, по причине чего любая ошибка высшего должностного лица могла стать роковой для государства. Вавилону, долгие века боровшемуся с всевластием Ассирии, пришлось выработать иную форму правления, основанную на разделении властей, но эта традиция в условиях образования гигантской, многонациональной державы, по мнению Бел-Ибни являлась тормозом, что, в общем, соответствовало действительности. Автономия храмов никак не вписывалась в его идею о совершенном типе государства, которую можно было описать следующим образом — один Бог, один царь, один народ. Вечную, следует заметить, идею…

Понятно, что отношения между Бел-Ибни и руководством храмов Вавилонии очень быстро стали натянутыми. Если календарную реформу жрецам пришлось проглотить и не поморщиться — мощь Навуходоносора, но главное огромный поток добычи, подпирала нововведения первого министра, то покушение на основу состояния многих богатых граждан ему простить не могли.

История умалчивает, каким образом уману узнал о процессе над египтянином. По-видимому, с подачи Набонида писец-приемщик жалоб подсунул старику, находившего понимание только у своей красавицы-воспитанницы, дело Мусри. Первый визирь разгневался, приказал провести дополнительное расследование. Однако беда в том, что старик только в воспитании царевичей, изучении небесных светил и проектирование оросительных каналов был хват. Он повел себя бестолково, рассорился с советом жрецов, управлявшим храмом Сина-благодетеля, которые проигнорировали решение о проведении нового расследования. Царский суд, находившийся в ведении Набонида, тоже не особенно спешил восстановить справедливость.

Как раз в этот момент под вечер в город явился Иддин-Набу. Прямо из дворца, сдав почту, он отправился домой, где застал плачущую Нупту и своего дядю, уже изрядно истратившегося на спасение Мусри.

Декум, рослый крепкий детина с курчавыми семитскими локонами, с завитой на манер ассирийцев бородой, молча выслушал родственников. Речь дяди и объяснения сестры вопросами не прерывал. Во время рассказа Нупта не выдержала и сорвалась на плач. Иддину нежно успокоил ее. Когда же сестра спросила о муже, он помрачнел. Дядя добавил, что слухи о судьбе Рахима в Вавилоне ходили самые разные: одни говорили, что он впал в немилость и был казнен перед строем, другие утверждали, что разжалованный отборный сбежал в Египет, третьи, самые осведомленные, доказывали, что он перешел в веру евреев, обрезался и остался в Иерусалиме.

Брат подтвердил, что Рахим за попытку перечить государю действительно впал в немилость, изгнан из отборных и оставлен на границе во главе сторожевого пятидесятка. Но это ничего не меняет в отношение сестры офицера гвардии — как осмелился какой-то полусвободный посягать на ее честь! Дядя посоветовал не спешить и не пороть горячки. Иддину усмехнулся — я и не собираюсь. Если ты говоришь, что дело происходило в комнате и там никого не было, то со свидетелей и начнем, потом уже пошуруем во дворце.

На следующий день Иддину в компании в двумя умелыми в кулачном бою молодцами из своего отряда, направился к дому горшечника Лабаши, соседа Нупты, свидетеля той непристойной сцены, которая якобы разыгралась возле дома Рахима-Подставь спину. Зашел в лавку, осмотрел товар. Одет он был нарядно, так что горшечник сам выскочил из внутренних покоев, кланяясь начал нахваливать товар. Осмотрев лавку, Иддину вышел на улицу, обошел дом, глухими стенами выходящий на улицу и боковой проулок. Здесь вместе с молодцами подождал у двери, ведущей внутрь дома. Ждать пришлось недолго дверь распахнулась и оттуда вылетела кучка отбросов. Иддину успел подставить ногу, обутую в мидийский сапог.

Он сразу поднял крик, рванул на себя дверь, в компании своих солдат ворвался на маленький внутренний дворик, принялся крушить деревянные стойки, подпиравшие балкончик, на который выходили двери жилых комнат второго этажа. Какой-то парень выскочил из хозяйственного помещения и бросился на обидчика, Иддину подставил ему спину. Тот ударил декума палкой, в следующий момент Иддину одним ударом лишил чувств парнишку.

Всю эту картину видели сам горшечник и его толстая, выпекавшая на дворе лепешки жена. Женщина отчаянно завопила, бросилась к парнишке, а горшечник застыл в проеме, ведущем в лавку. Лицо у него помертвело. Он бросился к декуму, тот схватил его за шиворот и спросил, указывая на вырывавшегося из материнских рук парнишку.

— Это кто?

— Сын, мой господин.

Тогда Иддин-Набу внушительно произнес.

— Твой сын осмелился нанести оскорбление декуму отборных? Тебе наплевать на честь правителя Вавилона, могучего Навуходоносора? Я сгною тебя в земляной тюрьме, червяк, но сначала ты по миру пойдешь!..

— Господин, — принялся оправдываться горшечник, — но вы же сами ворвались в мой дом…

— Да, я хотел потребовать наказания для твоей рабыни, посмевшей оскорбить воина царя. Она облила меня помоями или, Нергал знает, чем. Облила с умыслом — подождала, пока я подойду поближе.

Он показал хозяину испачканный мидийский сапог. Тот побелел от страха. Хозяйка тоже прикусила язык, у парнишки брови полезли вверх. Подобное оскорбление войскового начальника грозило ремесленнику неисчислимыми бедами. Иддину потащил Лабаши к выходу, подальше от толпы домочадцев. Между тем его ребята выволокли из кухни отчаянно упиравшуюся рабыню. Она кричала и плакала, уверяла, что не было у нее умысла.

— Не было умысла?! — возмутился Иддину. — У меня есть свидетели.

— Может, они ошибаются? — робко спросил горшечник.

— Как же они могут ошибаться, когда видели собственными глазами. Они не такие зоркие, как ты, но в сражениях пока ни разу не дали маху. Это ты, говорят, у нас способен видеть сквозь стены…

— Врут, господин, все врут! Я старый, слепой, немощный, бедный, обиженный судьбой горшечник…

— Какой же ты слепой, если разглядел драку, случившуюся внутри дома. И кто кого бьет усмотрел…

Горшечник разинул рот. До него с трудом доходил смысл последних слов декума.

— Далее, твой сын или кто он там, ударил меня палкой. Это ты тоже будешь отрицать? Где он теперь будет оросительные каналы строить?

Наконец до Лабаши дошло. Он нервно глотнул.

— Но ведь раб поднял руку на свободную… — начал было оправдываться он.

— А может, шушану поднял руку на свободную? — спросил Иддину. — И ты теперь покрываешь преступника? Лжесвидетельствуешь?.. Не будем время терять, пошли к начальнику квартала, оттуда прямо в суд.

— Господин, пощади!..

— А ты пощадил мою сестру? Ты выгораживаешь насильника, хочешь, чтобы преступник восторжествовал над законом?

— Господин, но если я заявлю обратное, меня ждет наказание…

— Несоизмеримое с тем, которое ждет тебя за оскорбление, нанесенное воину. Твой сын ударил меня палкой, ему возместится сторицей, его забьют палками. Я постараюсь. Если же ты откажешься от свидетельства тебя ждет штраф… Заявишь, что испугался угроз насильника, драка была в доме и раб защищал честь хозяйки. Предупредишь о том же остальных свидетелей и если кто-нибудь заартачится, дашь мне знать. У меня найдется возможность проверить, как такие негодяи, как вы, платите налоги. Если ты или те, кто был с тобой заодно, при этом, не дай Мардук, посмеют оскорбить писца, то я вам не завидую… Даю тебе стражу времени. Если в полдень вы не явитесь с раскаянием к царскому судье, ты потеряешь сына и рабыню.

* * *
— …Затем я отправился к меднику, продавцу зелени, подстриг волосы у уличного брадобрея, который, как оказалось, пытался заколоть меня ножницами. Явились, как миленькие! — воскликнул рассказ Иддин-Набу. Набониду в таких условиях уже нельзя было умыть руки. Дело пересмотрели, и поскольку Мусри все-таки въехал по уху твоему брату, ему отсекли ухо. Базия сбежал…

Декум замолчал, на его лице ясно отразилась мрачная решимость.

— Не буду скрывать, Рахим, — он вздохнул. — У Нупты случился выкидыш. Мальчик, как сказал лекарь.

Глава 5

В декабре войско Навуходоносора двинулось в сторону дельты Нила. Шли не спеша, выслав вперед усиленные караулы. Так добрались до пологой, повышавшейся в сторону Египта местности, ограниченной слева и справа обрывистыми, пересеченными высохшими водотоками увалами. Впереди, за возвышением располагался лагерь египтян. За ним местечко Магдалус, откуда было рукой подать до Пелусия — города, прикрывавшего подходы к Нильской дельте. Здесь птицеголовые решили дать сражение, к такому выводу пришли военачальники Навуходоносора.

Два дня армии маневрировали, выстраивали боевые порядки, отчаянно дрались за высоты на левом и правом флангах. Наконец, вавилонянам удалось отодвинуть противника с гребней. Там согласно плана битвы Навуходоносор разместил отряды союзников. Греков-наемников из Арада на левом, а сирийцев и иудеев на правом.

В центре строй птицеголовых должны были опрокинуть колесницы заметно постаревшего Нинурты-ах-иддина и пехота Шамгура-Набу. Численное превосходство было на стороне наступавшей стороны, так что, если в ночь перед сражением в лагере египтян было тихо и мрачно, то в стане халдеев веселились вовсю.

Рахим со своим отрядом попал в резервную эмуку конницы, которой командовал Нериглиссар. Большой начальник доброжелательно ответил на приветствие Рахима, не стал отводить глаз, как поступали многие бывшие товарищи из отборных. Более того, раб-мунгу перекинулся с ним несколькими фразами — поинтересовался, сильны ли нынче птицеголовые, устоят ли?

Рахим ответил искренне.

— Сильны, начальник. И место для сражения мне не нравится.

— Чем?

— Не видно, что там, на противоположном скате.

— Что еще тебе не по нраву?

— Союзники. Не верю я им.

— Ну-у, им в деле не придется участвовать, — рассмеялся Нериглиссар.

Рахим сразу замкнулся, насупился.

— Вам виднее, — наконец буркнул он, потом не выдержал и добавил. — А если придется?

Нериглиссар посерьезнел.

— Если знаешь что, скажи.

— Я уже однажды сказал. Но вот этих философов, — он ткнул в сторону выстроившихся в фалангу греков я бы поставил так, чтобы они не смогли, сохранив строй, добраться до нас, но только до неприятеля.

— То есть не по эту сторону оврага, а по ту? — посерьезнел раб-мунгу.

— Так точно, начальник.

На том разговор и оборвался. Нериглиссар ускакал, и спустя час греки в самом деле с необыкновенно громкой руганью, проклиная египтян, киликийских пиратов, грязных финикийцев, а заодно вонючих халдеев, начали перебираться на другую сторону провала и там выстраиваться в фалангу, на три четверти обращенную в сторону фланга египетского войска.

Первыми, сразу после рева труб, вперед была пущена мидийская конница и легкие пехотинцы. Мидийцы осыпали египтян кучей стрел и в ответ получили такой мощный залп, что всадники так и посыпались с коней.

Навуходоносор, наблюдавший за атакой со своего громадного вороного жеребца, сразу почувствовал неладное. Решающего преимущества в стрельбе из луков, которое в сущности подарило победу под Каркемишем, теперь не было. Фараон учел урок и выставил вперед мощные заслоны из лучников. Как сообщили войсковые командиры, войска Нехао были выстроены в две линии с заметным и непонятным зазором между ними. Пробив первую линию, халдеи получали возможность востановить порядок и сомкнутым строем ударить по второй линии.

Что-то не складывалось… Что-то никак не складывалось, мелькнуло в голове у правителя Вавилона. Ему было необыкновенно жарко в парадных одеяниях, конь под ним тоже парился под роскошной попоной, всхрапывал громко, неровно. Печенью почувствовал, что в чем-то важном он недоглядел, что очень серьезное упустил. Решил, что Кудурру никогда бы не выехал на битву, упакованным в шитый золотом халат, на который поверх были напялены доспехи. Мальчишка, которого отец драл за уши, никогда бы не доверился разрозненным и путаным сведениям, которые предоставил ему Шаник-зери, начальник гарнизона в Газе, уверявший, что стоит армии великого и непобедимого Навуходоносора появиться на границе Египта, как фараон тут же встанет на колени.

Хорошо, что теперь делать? Он сумел взять себя в руки — это было куда труднее, чем выдержать паузу в сражении под Каркемишем. Со всех сторон его поздравляли с победой, хор у подножия холма завел торжественный гимн Мардуку, а войска молчали. Молчали лучники и прикрывавшие их щитоносцы, помалкивали бородатые, вооруженные копьями мужики — ударная сила его армии. Смирно вели себя возничие на колесницах. Он подозвал Нинурту-ах-иддину и приказал.

— Колесницы вперед! Действовать без меня… — и тут же повернул своего жеребца в сторону исполинского шатра. Только на мгновение правитель представил себе, как египтяне подбираются в этому сооружению, подрубают столбы, как вся эта рухлядь заваливается на красноватую почву Синайской пустыни. Тут же отогнал видение…

Переоделся быстро. Сам… Лично скинул с коня роскошную попону, поить нельзя, а кусочек меду можно. Натянул прежнюю помятую неказистую каску и взобрался на радостно заржавшего коня. Прикинул кого из отборных можно взять с собой, кому можно доверить передать приказание, кто умрет, но доберется до места? Стало ясно, что таких немного. Крикнул Иддину, чтобы тот со своими молодцами следовал за ним. Остальным быть постоянно готовыми к атаке. Если кто-то отлучится или запоздает, пусть пеняет на себя!..

Первая атака колесниц закончилась полным разгромом передового отряда вавилонян. Такого халдеи еще не видывали. За первой линией египетской пехоты, состоявшей в основном из наемников — ливийцев и карийцев, были выкопаны волчьи ямы с торчащими со дна кольями. Отряды лучников в упор расстреливали возничих и стрелков на колесницах. Темп стрельбы египетских отрядов был потрясающ, при этом они выпускали стрелы только по команде и в указанном направлении. Слитных многочисленных полков в их войске и в помине не было. Не было и похожих на птичьи головы шлемы — в основном каски с гребнями, как у греков, либо шишаки, как у ассирийцев и вавилонян.

Раз струна натянута, решил царь, ее следует тянуть на разрыв. Пока не лопнет, и тут же отдал приказ всей массе боевых колесниц совершить еще одну атаку. Пехота тем временем должны была вслед за колесницами овладеть пологой вершиной…

— Любой ценой! — орал Навуходоносор на начальника пехоты Шамгур-Набу. — Любой, понял!.. Пусть протрясут животы, пусть все костьми лягут, но на вершине должны стоять мои лучники.

Вавилонское войско под выбивающие ритм шагов удары барабанов, под рев труб и визгливые трели флейт двинулось в решительную атаку. Воины затянули «Эллиль дал тебе величье!..» — однако без должного настроя. Выпевали, а не ревели… Ничего, решил царь, я их расшевелю. Выбью из них лень. Увидят кровь, заголосят.

Теперь обе линии египетской пехоты отошли за волчьи ямы, вперед выдвинулись стрелки из луков и принялись поливать наступающего врага дождем стрел. Когда колесницы набрали ход, через прогалы в боевом строю выскочили легко вооруженные пехотинцы, разбитые на мелкие группы. Эти тоже действовали исключительно по команде и, услышав окрик старшего, начали десятками бросаться под копыта лошадей и ободья колесниц. Песня сразу стихла. Зрелище было невиданное — люди гибли молча, лишь редко истошный вопль вздрагивал на полем сражения. С египетской стороны массово били барабаны — били глухо, увеличиваятемп, вскрикивали трубы, и покорные приказу смуглые живые люди в набедренных повязках, с тростниковыми щитами и бронзовыми мечами, не раздумывая бросались под копыта, висли на поводьях, хватались за спицы. Кровь текла рекой, массы растерзанной человеческой плоти превращались в горы, а люди по-прежнему бездумно, словно части какой-то ужасающей мегамашины, продолжали совать свои тела под копыта коней.

Боевая песня доблестного Эллиля стихла, увяла сама собой. Потери в колесницах были ужасающи, пехота так и не добралась до вершины холма. Посылать в бой конницу? Это было бессмысленно, осознал Навуходоносор. Но ведь должно же быть решение? Не отступать же!..

В этот момент на холмах, на правом, ближнем к морю фланге обозначилось движение. Какая-то неясная суматоха поразила стоявших там союзников и уже через несколько минут Навуходоносор заметил, как снялись с места отряды сирийцев, как дали деру иудеи, обязанные прикрывать фланг вавилонского войска. Через несколько минут на вершинах высыпали египетские лучники и принялись обстреливать стоявших внизу халдеев. Огонь их был не опасен, слишком велико расстояние, однако сам факт обхода с фланга произвел гнетущее впечатление на войско.

Другая, обнажившаяся с левой стороны опасность была намного страшнее. Фаланга греческих наемников внезапно тронулась с места и, сопровождаемая редкими лучниками, пришедшими со стороны египтян, начала через левое плечо разворачиваться в сторону халдеев. Копья греки держали остриями вверх, дистанцию между бойцами не соблюдали — им еще надо было преодолеть широкий и глубокий овраг. Вот когда они взберутся на эту сторону, когда сплотят ряды и перейдут на бег, наберут скорость, тогда и опустят копья и с наскока ударят во фланг вавилонским лучникам и пехоте. Направление их атаки лежало под острым углом к линии вавилонян, так что, если они сомнут заслон, то выйдут в тыл центра Навуходоносора.

Царь вздрогнул — где он, заслон? Кого можно было развернуть, чтобы достойно встретить эту ощетинившуюся копьями массу? Никакого заслона в той стороне не было, кроме нескольких эмуку конницы и лучников резерва, которые должны были выйти на пологую вершину и оттуда обстреливать вражеское войско. Толку от них против ощетинившейся копьями фаланги, хорошо прикрытых доспехами умелых пехотинцев ждать было нечего.

Страшное случилось — халдеи в виду наступления греков дрогнули. Рахим был свидетелем этой картины. Заметив маневр, который начала совершать фаланга он сразу догадался, чем грозит забуксовавшей, потерявшей ударную силу армии атака наемников. Может, и не сразу догадался, сначала почувствовал холод в груди и страстное желание дать деру, иначе в той кровавой круговерти, которая должна была начаться здесь, когда наемники переберутся через овраг, не выжить. Лично он, Рахим, окажется в окружении. Потом взял себя в руки и трезво представил, что будет твориться в пустыне, когда начнется паника. Тем более, что дело еще не проиграно, философам еще надо через овраг перебраться. Стоило только стоявшей впереди эмуку лучников дать прицельный залп по сбившимся в кучу грекам, и… Но что это? Лучники подались назад, смешала ряды. Самые трусливые бросились в сторону обоза.

Рахим бросил свой кисир и бросился наперерез бегущим. Закричал.

— Стоять! Стоять! — и для устрашения резко поддел голову одного из воинов мечом. Она подскочила на плечах и, описав дугу, упала в пыль, сразу сдобрив ее густой струей крови.

— Стоять!!

Чуть подальше от него в толпу врезался Нериглиссар, принялся копьем наводить порядок.

— Стоять! Стоять!

Воины начали останавливаться. Блеск разбрызгивающего кровь меча, которым Рахим отчаянно крутил в воздухе, вразумил солдат. Тут еще охрана Нериглиссара встретила их, выставив копья.

— За мной!.. — заорал Рахим и поскакал на прежнюю позицию, возвышавшуюся на оврагом, к прилегающему к вавилонянам склону которого уже подходили первые ряды наемников. Свистнула стрела, он нырнул под брюхо коня и едва успел соскочить на землю. Кобыла, получив три стрелы в шею, вся в крови, встала на дыбы, отчаянно заржала. Прикрываясь щитом, Рахим принялся выстраивать лучников и щитоносцев.

— Вы, дети чумы! А ну, стрелять, как должны стрелять молодцы из Аккада.

Выстроив боевую линию, он принялся, ударяя по щиту, наводить темп стрельбы. Кто-то из спутников Нериглиссара тоже попытался загреметь щитом, однако начальник конницы вмиг осадил наглеца и во весь голос заорал.

— Слушать удары! Слушать счет! Снять грязных птицеголовых с противоположного ската.

Халдеи дали первый залп, затем второй и тут же рабочий ритм, привычная работа внесли успокоение в ряды лучников. Щитоносцы указывали цели. Рахим задал такой ритм, что в несколько минут смел египетских лучников с противоположного склона оврага. Теперь наемники, скопившиеся в низине, остались одни, беззащитны перед лучшими в мире стрелками из луков. Щитоносцы вступали в драку с теми врагами, кто сумел подняться на бровку, лучники же выстроенные в два ряда принялись осыпать стрелами вопивших в провале греков. Два удара в щит — залп! Один удар — две первые шеренги отбегают назад, вперед выбегают две следующие шеренги. Два удара — залп… Рахим уже добрался до войскового барабана и принялся задавать темп с помощью битья в его затянутое воловьей кожей нутро.

С философами было покончено после десятка залпов. Нериглиссар подскочил к Рахиму. Не доезжая заорал.

— Эмуку твоя. Разверни ее фронтом. Бей по птицеголовым.

Рахим поклонился. Затем передал палочки подоспевшему, бледному как смерть барабанщику и выскочил вперед строя. Отдал команду…

Он повел эмуку вверх по направлению оврага, строго следил за соблюдением линии, и как только лучники добрались до неровного гребня, с которого открылся вид на поле сражения, где в нерешительности стояли между собой две стены воинов, приказал открыть огонь по египтянами. В том же темпе.

Сколько времени они палили, Рахим не запомнил. Вражеская стрела угодила ему в плечо. Его оттащили в тыл, положили на задах, здесь лекарь вырвал стрелу, попытался остановить кровотечение. Последнее, что запечатлелось в памяти — подъехавший к нему царь. Навуходоносор глянул с коня и в компании с Нериглиссаром ускакал прочь.

* * *
До вечера обе армии обстреливали друг друга из луков. Как только солнце склонилось к пустынным холмам, египтяне отошли на прежние позиции. Ночью из их лагеря доносились наглые возгласы — что, черноголовые, скушали нашего пирога? Завтра готовьтесь, мы приладим ваши головы на пики. В лагере вавилонян отмалчивались

Навуходоносор никому в ту ночь покоя не дал. Всех годных к строю обозников, танцоров, слуг, евнухов, поваров, подавальщиков еды, подавальщиков напитков, фрукторезов, рабов-номенклаторов,[354] брадобреев, педикюристов, поставил в строй, распределил по кисирам. Рабам за участие в сражении была обещана свобода, наемным — награда. С первым лучами солнца халдейская армия была готова дать отпор противнику, если тот решит наступать. Скоро однако выяснилось, что лагерь врага пуст, армия снялась еще ночью, оставив заградотряды, которые должны были жечь костры и создавать шум.

Вавилонский царь взошел на возвышенность заваленную трупами людей, лошадей, боевых псов. Зрелище было жуткое — вокруг оторванные конечности, отрезанные головы. Все это уже к исходу следующего дня начнет гнить, пахнуть, через год здесь будут лежать горы костей, которые тоже вскоре растащат дикие звери и птицы. С чем он, сын Набополасара, взошел на эту гору? Знал, что грустить времени нет — время не остановишь, и все равно мысль о том, что все это впустую, что не того требует от него великий Мардук, нагоняла печаль. Что же может выстоять под ливнем минут, градом часов и дней, обстрелом месяцев и годов? Уж никак не воинская слава! Разве что невиданная до сих пор красота и соразмерность исполинского сооружения? Благодать земли, досыта получающей плодотворную влагу? Изобилие плодов в садах и зерна в колосьях? А может, слово? Или как выразился плешивый Иеремия — завет?

Бог его знает…

Одно было ясно — он отогнал неуместные видения — далее в Египет ему хода нет. Нехао не терял времени даром, а он, сосунок, слишком долго терпел обольстительные речи вавилонских лизоблюдов, слишком снисходительно относился к льстивым речам этих иудейских и сирийских изменников. Кто с ним остался? Отряды моавитян и эдомитян? Вот на них и следует положиться.

Глава 6

Рана, полученная Рахимом-Подставь спину под Пелусием, оказалась серьезней, чем можно было предположить. До Риблы, куда несолоно хлебавши возвращался Навуходоносор, его терзал жар. Если бы не заботы Иддину, вряд ли бы он добрался до Вавилона. Зять вез его на своей повозке, приставил лекаря-травника, тот менял повязки, поил какой-то гадостью, заставлял есть заплесневелый хлеб.

И помогло! Жар спал, опухоль на плече обмякла, краснота поблекла. Как-то к повозке подъехал Нериглиссар, спросил.

— Как чувствуешь себя, Рахим?

— Малость оклемался, начальник.

— Эмуку сможешь вести?

— Сам, начальник, еле ноги передвигаю.

— Жаль… Я говорил насчет тебя, — он неопределенно махнул сложенной плеткой куда-то в сторону, затем поморщился. — Ничего не ответил. Выздоровеешь, возьму тебя в свои телохранители. Видно не ходить тебе в полководцах, Рахим?

— Каждому свое. Благодарю за милость. А насчет полководцев?.. Какой из меня полководец!..

В Вавилоне, в руках трепетной, радостной Нупты, он скоро совсем поправился. Когда почувствовал себя в силе, долго советовался с Мусри может, хватит ему таскать меч и копье? Может, самая пора осесть наконец в городе. Деньжонок привез не так уж много, но заняться каким-нибудь ремеслом, торговлей, прикупить, наконец, земли хватит. Достанет и на то, чтобы подыскать себе замену для войска. Сыну какого-нибудь нищего крестьянина много не надо: лук и пучок стрел, ну, панцирь, поножи подешевле… Можно взять заем у Иддину, он не откажет.

Одноухий и оттого несколько нелепо выглядевший египтянин горячо поддержал его.

— Конечно, хозяин. Счастье на войне изменчиво. Или, может, желаешь Базию отловить?

Вот черт мосластый, будто в воду смотрит. После того случая Рахим-Подставь спину окончательно определил для себя — пока Базия ходит по светлому миру, не будет покоя ни ему, ни его семье. Тот с детства страдал завистью — стоило показать ему вещицу, которой у него не было, он не мытьем так катаньем добывал ее у хозяина. Залезть в чужой карман для него было раз плюнуть. Все хотел выбиться «в люди», и «как ни крути, Рахим, другого способа, кроме как объегорить кого, нету!» Он только однажды позволил себе поделиться с младшим братом этой мудростью, затем замолк, но эти слова накрепко запомнились Рахиму.

Была и еще одна причина для тревоги — общий настрой граждан в Вавилоне. Все затаились!.. Словно не было освобождения от Ашшура, сражения под Каркемишем, славных и обильных добычей походов в Сирию и Палестину, и хотя о сражении под Пелусием было объявлено как о небывалой до сих пор победе, жители священного города не очень-то доверяли вестям, исходящим из дворца. Те, кто по умнее полагали, что, в общем-то, ничего страшного не произошло. Ну, разошлись вничью, ну, не довелось в этом году покорить Египет, так на кой ляд он нужен? Как его удержать в руках? Даль-то какая… Ассирийцы не смогли там продержаться, а эти звери не нам чета. И разорительное это предприятие из Вавилона управлять страной Великой реки. Опасались другого — не дай Мардук, если царь сейчас дрогнет, начнет кулаками, как мальчишка, размахивать, грозить.

Ну, вздули тебя и ладно, а то, говорят, какие-то реформы во дворце задумали. Богов собираются новыми именами назвать. Это уже чистое безумие. Все, мол, они разные представления одного Мардука. В том, что Мардук велик, что создал мир — с этим никто не спорит, но не в одиночку же он его слепил. Как управлять такой махиной, как огромный пресветлый мир? Разве у одного небожителя рук на все про все хватит? Мы не прочь славить Мардука, но как же быть с предками-покровителями, которые у каждого вавилонянина во дворе похоронены. Что ж, теперь им и каши нельзя оставить? И головку лука или дольку чеснока положить? Кто же тогда будет охранять дом, кто позаботится о хозяине, о домочадцах? Мардук? Оно, конечно, Мардук всесилен, но не до такой же степени, чтобы за каждым черноголовым приглядывать.

Ладно бы там, во дворце, между собой гоношились, так нет! Эта сучка из Каркемиша, холопка первого визиря, царевна из хатту, смеет публично оскорблять царственную Иштар. Во весь голос заявляет, что среди вавилонян нет должного уважения к Создателю вселенной. Кто она такая, Нергал ее забодай!

Вот канал Паллукат задумали строить — это другое дело. В преддверии сезона зноя сколько лишней воды священный Евфрат в море сбрасывает. Пусти ее в пустыню, ороси земли по правому берегу, каким доходным может стать это начинание!

Между тем Рахим не долго залеживался на мягких подушках. Накануне сева за ним на дом явились двое отборных и отвели во дворец. Пришли на исходе дня, повели на ночь глядя. Рахим терялся в догадках, что могло случиться, в чем он провинился перед властями? Доставили во дворец, привели в строение, в котором располагалось военное ведомство, где начальником служил Нериглиссар. Рахим несколько успокоился, однако удивление не оставляло его. Нельзя было до утра подождать?

В комнате его оставили одного, велели ждать. Он опустился на скамью, только перевел дух, как тут же в помещение вошел отборный, скомандовал «встать!» Боги милые, так это же Иддину! Только что это он такой суровый? Свояк протянул Рахиму мешок с прорезями, коротко распорядился.

— Надень! Следуй за мной!

Рахим заметно оробел, даже плечами пожать не решился, торопливо натянул мешок. Вели его долго. Куда — Рахим скоро сбился, потерял ощущение места. Когда стянули мешок, оказался в царских покоях. В зале, где старик Набополасар обычно проводил военные советы. В широкой палате — одна стена округлая, с прогалами, выходящими на балкон, — толпились Нериглиссар, Набузардан, Набонид, Шамгур-Набу и кое-кто из начальников пехотных и конных эмуку. Начальника колесниц Нинурты-ах-иддина не было — значит, верны слухи, что старика отправили на покой.

На Рахима никто не обратил внимание, только Нериглиссар издали улыбнулся и кивнул. Набузардан равнодушно посмотрел на него и отвернулся. Царь сидел за массивным, из кедрового дерева, столом, на котором были разложены пергаменты. Он даже не взглянул в сторону отказавшегося от милости. Боги праведные, Бел-Ибни не было в зале — выходит, и его песенка спета! Жаль, добрый был старикашка, многознающий… Правда, на склоне лет рассудок у него заметно помрачился, совсем печень набекрень стала. Храмы решил закрывать. Словно ему и дела нет, что сотни людей вокруг святилищ кормятся, тысячи за тарелкой похлебки каждый день являются! Куда людям пойти поклониться, где смогут жертву принести? Крестьянин каждый день в Вавилон не находится, да и свой у него кумир, свой благодетель. С ним он всю жизнь прожил, отношения наладил: я тебе горстку фиников, ты мне удачу в делах.

Наконец Рахим справился с лихорадочным потоком мыслей. Зачем все-таки его притащили на совет? Не судить же?! От этой мысли он неожиданно громко прыснул от смеха, тут же спохватился, однако все присутствующие в комнате обернулись в его сторону. Царь прикрикнул.

— Ты там, потише!..

Скоро все потянулись к выходу. Когда в помещении остались только Набузардан и Нериглиссар, царь поманил пальцем Рахима.

— Подойди! Нериглиссар рассказал мне, что ты достойно вел себя под Пелусием. Рад!.. Смотри сюда, — Навуходоносор ткнул пальцем в развернутые широкие листы пергамента. На них были изображены какие-то фигуры, рядом надписи. — Вот Евфрат, это Тигр, — он указал на две длинные, сближавшиеся и расходившиеся линии, упиравшиеся в небесного цвета пятно, ограниченное желтым. — Это Нижнее море.

Царь подробно объяснял смысл той или иной линии, того или иного пятнышка, треугольника, квадратика. Слева от Нижнего моря и пустынь Аравии располагалось Мертвое море, рядом кружочек с зубцами — Урсалимму. Наконец правитель показал на маленький кружочек чуть ниже столицы иудеев и объявил.

— Это Арад. Здесь был размещен твой пятидесяток. Вот так, Навуходоносор провел длинным ухоженным ногтем, — проходит граница с Египтом.

Рахим отметил, что царь теперь называет страну Мусри на греческий лад.

— Можешь показать, где располагаются земли бедуинов, вождем у которых является твой дружок Салман?

Рахим хмыкнул и, разглядев кружок на побережье, спросил.

— Это Газа?

— Да.

— Тогда племя кочует вот здесь, — он указал на территории, расположенные к югу и востоку от небольшого царства Эдом.

— Племя большое?

— Несколько тысяч воинов, половина может сражаться на верблюдах.

— Там есть еще другие большие племена?

— Да, сосед Салмана Ахмед. Они враждуют. Фараон платит Ахмеду большие деньги, Салману маленькие. Салман честный благородный человек, Ахмед стервятник, человек злой, бесстыдный.

— Что это ты заговорил на птичьем языке? — спросил Навуходоносор.

— Робею, господин.

— Не трясись, а отвечай толково и членораздельно. Если ты доберешься до Салмана, сумеешь склонить его к союзу со мной? Сможешь убедить его помочь мне разгромить Ахмеда? В этом случае он получит его угодья и источники воды. Только вот здесь, в оазисе Тейма, будет стоять мой гарнизон.

— Полагаю, смогу.

— Сколько потребуется серебра.

— Серебра немного, а вот товаров, зерна и утвари побольше. И конечно, оружия.

— Что, если попытаться подкупить Ахмеда?

— Он сразу согласится, тут же сообщит об этом фараону и затребует от него в два раза больше. Потом начнет тебе жаловаться, что продешевил. Ему нельзя верить, господин, он клянется богами, потом переступает через клятву.

— А Салману можно?

— У Салмана нет выбора. Ахмед уже оттеснил его от источников, посягает на само существование племени. Не может он и к фараону уйти. Зачем он фараону нужен?

Царь помолчал, прикинул.

— Возможно, — согласился он, потом после недолгой паузы, куда более жестче продолжил.

— Слушай, Рахим, я отправлю тебя в пустыню с караваном купцов. Они направляются в Египет выкупать наших пленников-вавилонян. Когда доберешься до тех мест, ты должен будешь встретиться с Салманом и убедить его принять нашу сторону. Скажешь, скоро в западной стране все переменится, скоро они вновь увидят мой меч. Моя царственность будет безжалостна к изменникам.

— Господин, я еще не оправился от раны. Я хотел заняться хозяйством…

— Ты опять за свое? Думаешь, я не хочу заняться хозяйством? Навуходоносор решительно встал. — Только нет мне божьего соизволения вложить меч в ножны. Эти все, — он ткнул в карту, указал на Нижний Арам, Палестину, Финикию, — отложились от Вавилона. Отказались платить дань. Здесь, — теперь он ткнул пальцем в огромный выступ, полуостров Малую Азию, — зашевелились лидийцы. Если я не ударю первым, они сожрут меня, Вавилон и твое хозяйство. Твоя поездка будет щедро оплачена, а ты, Рахим, очень нуждаешься в серебре. Я знаю…

Царь замолчал, поднялся прошелся по зале, вышел на балкон, представлявший из себя украшенную резьбой аркатуру, постоял там. Оглядел стихший к полночи Вавилон. Поблизости, в прозрачной мгле тускло отсвечивал Евфрат. Мост на нем был разведен, это была необходимая мера для окорота разбойников и грабителей. Наконец правитель вернулся в комнату.

— Слушай, Рахим, то, что я тебе сейчас скажу, должно остаться между нами. Выслушай меня как воин воина. Моя главная проблема в нехватке времени. Потери в боевых колесницах после сражения под Пелусием неисчислимы. Мне придется потратить много месяцев, чтобы восстановить их парк. И враги знают об этом. Для них эта задержка, как глоток свежего воздуха. Они полагают, что успеют подготовиться, опереться на фараона. Я не имею права дать им эту передышку. Каким же образом сэкономить дни? На изготовлении колесниц, на сборе необходимых припасов? Нет, мои люди и так делают все возможное. Как рассуждают враги — если мы не можем выступить в этом году, мы должны дождаться следующего празднования Нового года и только потом отправляться в поход. В крайнем случае войска можно двинуть и после уборки урожая. Ты согласен?

— Да, господин.

— Если мы отправимся обычным путем, по проторенным дорогам, поход до Урсалимму займет три месяца, а с неизбежными задержками и все четыре. Значит, мы сможет добраться до места либо в конце весны, либо в начале лета. Враг как раз рассчитывает на эти сроки. А что если мы появимся в Иудее в конце зимы, на четыре месяца раньше? Мы сразу, еще не вступая в бой, одержим победу. Но как туда попасть в такое дрянное время года? Если идти северным маршрутом, мы вполне можем угодить под проливные дожди. Дороги размокнут, вздуются реки… А что, если мы двинемся вот так!

Он чуть согнул руку и положил ее на карту таким образом, что она прикрыла верхнюю часть Аравийского полуострова, самые пустынные места юга Сирии. Сложенные вместе пальцы обогнули южный край Мертвого моря.

Рахим затаил дыхание — от Нижнего моря прямо в Иудею? Через безводную местность, в ожидании постоянного нападения бедуинов? Так никто и никогда не ходил!.. Он так и сказал царю.

— Правильно, не ходил, — кивнул Навуходоносор, — а мы пойдем. Кто ошеломил врага до сражения, считай, выиграл войну. С этой целью я и посылаю тебя к Салману. Если ты договоришься с ним, пошлешь гонца. Только получив сообщение, я начну готовиться к этому походу.

— И к другим вождям тоже пошлешь своих людей.

— Ты всегда был догадлив, Рахим. Особенно, когда твоя природная тупость не подводила тебя.

План был гениален. Только любимец Мардука мог придумать такое, только человек осененный крылом божьим мог дерзнуть бросить вызов пустыне, безводью, кочевникам!.. Рахим как человек военный почувствовал необыкновенный прилив энтузиазма, сердце забилось как тогда, под Каркемишем. Он явственно услышал, как в печени рождалась грозные слова: «Эллиль дал тебе величье! Что ж, чего ты ждешь!» Ему доверили тайну, в него верили. Теперь он знал, как следует говорить с Салманом. До того момента все это задание казались глупой доморощенной затеей — ну, склонит он Салмана к союзу. Только какая выгода Салману от этого союза — Вавилон во-он где, а он, Салман, вон где. Теперь же узел затянулся накрепко.

В этот момент его кольнуло — ну, влип! На этот раз от предложения царя не откажешься. Его, Рахима, посвятили в тайну! Скажи «нет» — и очень скоро, где-нибудь в темном переулке его непременно придавят. С Навуходоносора станется!.. Кудурру еще мог простить по старой дружбе, а этот — волк! Но как иначе? С волками жить, по-волчьи выть — это не им, Рахимом придумано.

— Я согласен, господин. Насколько велика будет твоя щедрость?

— Сколько ты просишь?

— Талант серебра.

— Не наглей, Подставь спину, две мины будет достаточно. Это шесть быков.

— Пять мин.

— Хорошо.

Они ударили по рукам.

Рахим молча ждал дальнейших приказаний, однако Навуходоносор опять вышел на балкон. Присутствующие в зале терпеливо ждали, когда повелитель вернется. Рахим вопросительно посмотрел на Нериглиссара, тот отвел взгляд в сторону.

— Ты спешишь, Рахим, — неожиданно раздался голос царя.

— Никак нет, господин.

— Вот и не верти головой. Разговор еще не закончен, — Навуходоносор вернулся в помещение, обошел стол и вновь устроился в кресле. Нериглиссар, ты свободен, — объявил он.

Начальник конницы вышел из зала.

— Теперь самое главное. Как поживает твой Мусри? Что он за человек?..

Подставь спину раскрыл рот от изумления. Египтянин-то здесь причем?

— Закрой рот, — напомнил царь. — Тебя спросили — отвечай. Или палок хочешь отведать?

— Так что… Это… Палок не хочу, но Мусри-то причем? Мне что, его с собой взять в пустыню? Кто же тогда за землей ухаживать будет?

— Братишка твой, Базия, — подал голос Набузардан.

У Рахима от обиды слезы на глазах выступили, а эти сильные, благородные, враз захохотали.

— Не робей, Рахим, — сказал, отсмеявшись царь, — найдем тебе арендатора. Хорошего землеведа найдем. Я буду гарантом, Составим контракт, все по закону, только это будет тайный контракт. Тебя я уволю из армии, уйдешь без награды. Опозоренный не опозоренный, но, как говорится, дыма без огня не бывает. Тебя наймет купец, станешь его телохранителем. Так как насчет Мусри, он — верный человек? Сообразительный?

Единственное движение, на которое оказался способен Рахим, это только кивнуть.

Царь обратился к кому-то за спиной Рахима, в той стороне как раз располагалась входная дверь. Неужели кого-то ввели в комнату, а он, Рахим, даже не услышал? С его-то слухом!.. Ну, совсем заклевали благородные!..

— Слышал, Мусри, какого мнения о тебе твой господин?

Рахим невольно обернулся. Египтянин, распластавшийся на полу, услышав голос царя, начал подниматься. Обтершись в Вавилоне, он уже действовал с ленцой, и на пол бухнулся скорее по привычке, чем сообразуясь с величием царственности, которая осеняла этого курносого, среднего роста человека.

— Повинуюсь сыну Мардука, — тихо ответил раб. — Я рад, что мог понравиться своему господину.

— Иди сюда, — приказал Навуходоносор. — стой рядом.

Когда египтянин приблизился, царь спросил.

— Хочешь получить свободу?

Какой-то неясный сдавленный клекот поднялся в горле египтянина. Человек хотел что-то сказать, даже попытался помочь себе рукой и вдруг сник, безнадежно махнул ею.

— Я доволен, что служу такому доблестному воину, как мой господин.

На все внутренние переживания — прилив надежды, мечта о воле, — тут же наложилась мгновенная прикидка, почему он меня об этом спрашивает и как посмотрит хозяин, если я выскажу свое самое заветное желание. Царь оставил без внимания прилив чувств, которые ясно обозначились на темнокожем лице раба.

— Ты хочешь получить свободу? — повторил он свой вопрос.

Голос Мусри стал едва слышен.

— Да, господин.

— Я предоставлю тебе такую возможность. Ты можешь быть свободным либо здесь в Вавилон, либо у себя на родине. Что ты предпочитаешь?

Откровенное недоумение ясно вырисовалось на лице египтянина. Брови у него полезли вверх. Спустя мгновение он позволил себе пожать плечами! В присутствие сына Мардука, повелителя Вавилона!.. Сын Мардука не обратил внимания и на этот жест.

Не получив ответ, царь пояснил.

— Правитель Египта прислал мне письмо с уверениями дружбы и желании жить со мной в мире. Он предлагает обменяться пленными. Скоро сюда прибудут египетские купцы, они получат возможность выкупить своих соотечественников. Рахим даст согласие продать тебя… — заметив, как вздрогнул Рахим, царь поморщился и добавил. — За деньги, за хорошие деньги!.. Ты сможешь вернуться на родину. Там ты будешь смотреть в оба глаза, слушать в оба уха и когда узнаешь что-то важное, сообщишь мне.

— В стране Реки меня сразу сошлют в каменоломни. Зачем мне там нужны глаза и ухо, — шепотом ответил раб.

— Да, я запамятовал, у тебя только одно ухо, — засмеялся царь, потом примолк и после паузы добавил. — Могут и сослать, но мы здесь посоветовались и решили, что скорее всего тебя оставят при дворцовом хозяйстве. Слышишь, Рахим, после сражения под Пелусием Шаник-зери сбежал в Египет. Он давно имел виды на твоего раба… Кроме того, ты, Хор, сообщишь важные сведения тамошним писцам. Скажешь, что я собираюсь в поход. Пойду прежним путем, вверх по Евфрату. Тебе поверят, ведь ты пострадал в Вавилоне. После твоего отправления я пересмотрю дело Базии и помилую его. Так что тебе ничего не останется, как бежать, а тут такая возможность. Думай, Хор, думай. Твоя семья ни в чем не будет знать нужды, об этом позаботится Рахим.

— Но моя голова? Как мне сохранить ее там, на Ниле?

— Вот я и говорю — думай, египтянин. Когда вернешься, ты будешь свободным человеком, богатым и сильным. А уж как спасти свою голову в Египте — это твоя забота. Решай.

Раб вновь рухнул на пол, ударился головой об пол — ударился громко, чтобы все слышали.

— Решай сейчас и здесь, — царь ответил голосом, не признающим никаких возражений. — Если ты откажешься, тебя также в мешке доставят на канал, и ты должен забыть об этом разговоре.

— Разве об этом можно забыть, господин? Твои люди удавят меня, — не поднимая головы ответил Мусри.

— Удавят, если будешь трепать языком. Если же откажешь купцам, будешь тихо копаться в земле, даю слово, жизнь сохранишь.

Наступило долгое нудное молчание.

Наконец Мусри поднял голову и тоскливым выражением в голосе, даже с каким-то подвыванием, спросил.

— А честь?..

— Ты доказал, что обладаешь ею, доставив груз из Дамаска. Ты подтвердил это право, защищая сестру моего декума. Мне бы никогда не пришло в печень давать слово рабу, но ты заслужил, чтобы с тобой разговаривали, как с воином.

— Господин…

Навуходоносор не ответил, молча смотрел в стену перед собой, украшенную прекрасным мидийским ковром. На нем крест-накрест висело царское оружие — два кривых меча, лук, колчан со стрелами. Наконец Навуходоносор спросил.

— Долго будешь валяться?

Мусри поднялся. Его смуглое, как у эфиопа лицо, был спокойно, невозмутимо.

— Я хочу быть свободным в Вавилоне, в тени твоей царственности, ответил он.

— Вот и хорошо. Награда будет щедрая.

— А контракт? — поинтересовался Мусри.

— Будет и контракт, — кивнул царь. — Тайный. Один, что я выкупаю тебя у Рахима, другой между мной и тобой.

Когда Рахим и Мусри, каждый по отдельности: сразу за дверями на Мусри сразу надели мешок, Рахиму — капюшон с прорезями для глаз, — покинули помещение, Набузардан позволил себе подать голос.

— Сегодня, господин, ты мне напомнил твоего великого отца. Я припадаю к твоей царственности.

Навуходоносор поморщился.

— Не говори красиво. Просто у меня нет времени. Я не могу больше возиться с Заречьем. Я должен покончить с предателями в одну кампанию, — он вздохнул и повторил. — У меня нет времени… Амтиду откашливается кровью, лекари говорят, что она долго не протянет. Я хочу быть с нею… Я не могу ее потерять… Я не знаю, как вымолить у Господина ее жизнь.

Глава 7

В преддверии дня воскресения Мардука-Бела, город затих, присмирели жители, собравшиеся семьями на плоских крышах. Их окружали родственники и знакомые, прибывшие на праздники из самых дальних уголков страны. Чужаки, крестьяне, жители далеких провинций — те, кому негде было примоститься в священном городе, — устраивались на широких, украшенных гирляндами цветов площадях, где были выставлены изображения божеств, высвобожденные на эти дни из пут каменных часовен, ниш в стенах домов, ближних храмов. Ярко светили звезды и все равно ночь была темна. Городские стены высоко обрезали небосвод, мрачные контуры оборонительных башен едва угадывались во мраке.

Когда после полуночи, в самый тишайший, святой час с вершины Этеменанки далеким отголоском донеслось ликующее пение жреца, люди вздрогнули. Радость омыла печень… Прошло еще несколько минут, и с западных окраин Нового города покатился восторженный гул, вскрики, песнопения. Скоро Новый город уже бушевал от радости. Шум наконец перекатился через Евфрат, стал громче, в нем увесисто зазвучал хор жрецов Эсагилы — наконец и в Старом городе увидали, как над стеной, словно карабкаясь за ее зубчики, на небо начал взбираться новорожденный, робкий серпик луны.

Свершилось! Теперь каждый мог видеть младенца-Сина, каждый мог возблагодарить бога, в чьем образе в нижнем подземном мире — царстве ужасной Эрешкигаль, страдал Создатель. Там он капля за каплей отдал свою кровь, там испытал смертные муки, там погрузился в вечное забытье. Но и на этот раз боги оказались щедры на чудо! Ожила земля — теперь пойдут в рост посевы, народятся плоды, скот найдет себе пропитание. Свет победил тьму! В блистающем образе Шамаша-солнца великий Мардук перешагнул точку солнцеворота, и с этого момента «дочери светлого мира — дни — переселяются в верхнее полушарие мироздания, а ночи — порождение чудовища Кингу спускаются в преисподнюю. Светлое время суток удлиняется, а темное укорачивается. Грядет праздник возрождения славы Мардука, омытого слезами жены своей Царпаниту, воплощенной Иштар, спустившейся в подземный мир к неистовой Эрешкигаль, и сумевшей молитвами и долготерпением отбить у исчадий подземных обиталищ Созидателя вселенной.

Слава Мардуку, слава!

К полудню священного дня в Вавилон наконец доплыла по каналам вышедшая из Борсиппы нарядная ладья хранителя таблиц судеб. Вот он, долгожданный сын его, светоч мудрости Набу! Как ласково и ободряюще взирает он на встречающую его на берегах Евфрата многоликую, ликующую толпу! Руки его раскинуты в разные стороны, словно он желал обнять всех черноголовых, прижать их к своей печени… Выше города его ладью выносят на берег, устанавливают на кар-навале, который, легко выкатившись на мощеную плитами дорогу, величаво двинулся к главной достопримечательности Вавилона воротам заступницы Иштар. Многие крепкие руки увлекали колесницу бога мудрости. Хоры на стенах гремели гимны, воины били в барабаны, музыканты, приписанные в цеху танцоров, дули в трубы.

Ворота Иштар являли собою могучее многобашенное сооружение, стены его были выложены голубыми изразцами, ослепительно бликовавшими в ярком свете солнца-Шамаша. Тот же цвет господствовал на всем протяжении Священного пути, по которому восторженная толпа влекла колесницу с изваянием Набу. В пределах города процессия не сворачивая двинулась по проспекту Айбуршабум, с одной стороны ограниченного стенами городского дворца, с другой — оградой храма богини Нинмах и городскими строениями. Здесь, на стенах, через равные промежутки были выложены золотые изображения драконов Мардука, величавых мушхушу, покрытых золотисто-красной чешуей, передние лапы львиные, задние птичьи, вместо хвостов змеи. Головы узкие, вытянутые, напоминающие морды охотничьих собак, украшены рогами, языки раздвоены… Все они как бы двигались против хода процессии. Между мушхушу были впечатаны изображения львов с длинными гривами, шагающими в обратную сторону. В основаниях башен, между которыми были проделан вход во дворец, высились изваяния крылатых быков в два человеческих роста с человеческими головами, повернутыми в сторону проспекта. Головы были покрыты круглыми, ступенчатыми шапками, лица набелены, бороды начернены и завиты в удивительно изящно нарезанные мраморные локоны. Немые стражи ворот молча взирали на веселую, смеющуюся, рыдающую от счастья, то и дело запевающую гимны толпу.

Недолог путь по священной дороге, скоро поворот, далее — ворота святилища! На храмовой площади, в пределах ограды священного места было не протолкнуться.

Младшая дочь Мусри со первенцем на плечах, ее мать Шинбана и жена Рахима Нупта, занимавшие места на ступенях, где собиралась знать, от полноты чувств не могли сдержать слезы. Рахим-Подставь спину, старший декум царских отборных, постарался для родственников, в число которых уже пятый год, после женитьбы Рибата на средней дочери Мусри, входила осиротевшая семья египтянина. Сам Рахим был далеко от семьи, на возвышении, устроенном возле храма Мардука — стоял справа и чуть сзади нарядного кресла, в котором расположился правитель, молча наблюдавший за священной церемонией внесения своего покровителя Набу в Палату судеб. Этот храм — одна из самых полновесных святынь Вавилона — располагался в той же ограде, где и Эсагила, и являлась местопребыванием бога мудрости на эти праздничные дни.

Вот нарядная повозка с милосердным Набу, хранителем таблиц судеб, появилась на храмовом дворе, ее подкатили к Эсагиле, местопребыванию доблестного Мардука, затем кар-навал двинули вкруг ограды. Руки у божественного изваяния теперь были вскинуты вверх, он как бы осенял всех присутствующих небесной благодатью. В день благодарения Мардука все были равны, на всех равно изливал Господин свою милость. Стареньким Нупте и Шинбане было за что благодарить Создателя. Особенно старалась Нупта, она буквально умывалась слезами и тоненько, с необыкновенным чувством, вслед за хором жрецов выпевала: «Придите все! Склонитесь все!..»

Царь не моргая следил за процессией, и каждый раз, когда повозка поворачивалась в сторону возвышения, когда колеса попадали на колдобину в мощенном плитами полу, на зазор между плитами, казалось, что Набу приветственно помахивает ему рукой. Приветствует, как равного, достойного отдельного жеста?.. С Набу у царя была давняя любовь. С детства, когда владыка Вавилона стриженым босоногим мальчишкой бегал за повозкой, локтями утверждая свое право быть поближе к покровителю… Рука об руку они прошли по жизни. Все эти годы Набу не оставлял его своим попечением, но никогда Навуходоносору впервые пришла в печень эта кощунственная мысль — никогда он, царь Вавилона, ради хранителя Таблицы судьбы не ставил на кон свою жизнь. Набу никогда не требовал от него подобной жертвы. Не то, что воплощение вечной силы, создавшей окружающий мир, всех этих черноголовых, его самого, царя Вавилона, и даже двигающего вырезанными из дерева руками Набу. Вот когда сознанием правителя овладело воспоминание о тех жутких мгновениях, когда он впервые ступил на порог урсалиммского храма. Он попытался отогнать неуместные мысли, но они, по-видимому крепко засели в обиталище разума — печени.

…За спиной откровенно громко переговаривались придворные, кое-кто откровенно похохатывал, кто-то позевывал в кулак. Кривил губы старший сын Абель-Мардук. Может, он и в самом деле поклонился Яхве?.. Его наследник, заглядывающий в рот проповедникам-иудеям, мечтает о восстановлении храма!..

Что он знает о храме?

Это случилось в конце второй осады, когда он вновь устоял перед мощным давлением военных, интриг Набонида, который был готов на все, только бы добиться от молодого в ту пору повелителя разрушения храма и этого грязного Урсалимму. Об этом же мечтал и Бел-Ибни.

Дело было во время принесения новым иудейским правителем Матфанией, переименованным в Седекию, клятвы на верность Белу-Мардуку, хранителю Небесных врат, а также царю вавилонскому. Этот тот самый Седекия, который теперь орет по ночам в доме стражи… Навуходоносор потребовал, чтобы клятва была принесена в стенах храма Яхве. Первосвященник и все левитское сословие начало голосить, что о подобном святотатстве им никогда слышать не доводилось, что гнев Создателя ужасен — не смеют, мол, пришельцы-герим, поклоняющиеся чужим кумирам, входить под сень обители Саваофа. На это Навуходоносор коротко ответил.

— Смеют!..

Сама церемония не заняла много время. Седекия отчаянно робел, пот ручьями лился с его лица — непонятно кого он боялся больше: Навуходоносора или своих приближенных. А может, печень у него была так устроена, что никакое попечительство Яхве не могло утихомирить ужас, вползший туда при рождении? Навуходоносору было плевать на страдания на зубах добравшегося до власти тощего бледного мужчины, чье природное нездоровье и греховные помыслы ясно сказывались на тонкогубом лице.

Когда Седекия кончил и поставил свое имя на заготовленной заранее, сырой глиняной табличке с текстом клятвы, Навуходоносор объявил о своем желании войти в святилище, где хранился ковчег и скрижали.

Еврейский первосвященник отшатнулся. Лоб и щеки его залила смертельная белизна, тюрбан, называемый кидаром недопустимо сдвинулся, едва не упал на пол. Жрецы вокруг тончайше заголосили и все, как один, попадали ниц.

— Господин, Яхве не простит… Сорок тысяч не верящих в Господа были наказаны за любопытство.

— Ты хочешь сказать — за святотатство? — спокойно спросил Навуходоносор.

— Господин, ты так сказал, — ответил первосвященник.

— Расскажи эту историю, — приказал правитель Вавилона.

— Был человек по имени Самуил, было слово его выступить против филистимлян. Выступил Израиль, но был поражен в сражении. Тогда старейшины сказали: за что поразил нас Господь сегодня перед филистимлянами? Возьмем себе из Силома[355] ковчег завета Господня и он пойдет среди нас и спасет нас от руки врагов наших… Сразились филистимляне и поражены были дети Израиля. Ковчег Божий был взят врагом. Филистимляне доставили ковчег в Азот и внесли его в храм Дагона. Встали азотяне рано на другой день, и вот Дагон лежит лицом своим к земле перед ковчегом Господним. И взяли они Дагона и вновь поставили на свое место. Встали на следующий день поутру, и вот Дагон вновь лежит ниц на земле…

— Короче! — потребовал Навуходоносор.

— Отказались азотяне держать в своем городе ковчег Господа нашего, и все другие города филистимлянские отказались. Передали они ковчег народу нашему. Попал ковчег Господа к жителям Вефсамиса, однако не удержались они и заглянули в ковчег, за что поразил их Господь в числе пятидесяти тысяч и семидесяти человек…

— Жители Вефсамиса были правоверные иври? — спросил царь.

— Да, повелитель.

— Значит, не по обрезанию выбирает Яхве достойных коснуться ковчега, а по собственной воле.

Они стояли в главном пространстве храма, неф которого был пронизан лучами солнца, попадавшими сюда через узкие и длинные окна-бойницы.

— Господин, — подал голос Набузардан. Говорил он по-аккадски. — Стоит ли рисковать? Кто может знать, как силен их Яхве.

Набонид, и Нериглиссар в один голос стали упрашивать царя не совершать опрометчивый поступок.

— Вы что же, не доверяете моей царственности? Ты, Набонид, испугался гнева бога иври и в то же время предлагаешь мне снести до основания его храм и город? Ты непоследователен, Набонид. Ты настаиваешь на разрушении и в то же время надеешься, что возмездие падет на меня? Так, что ли?..

— О, мой господин, — глаза у Набонида округлились. — Уничтожения города требую не я, но государственные интересы. Этого требует безопасность Небесных врат.

— Безопасность и благосостояние Вавилона зависят от воли Создателя, тебе это должно быть известно не хуже, чем мне.

Затем он повернулся к первосвященнику, который был не в состоянии выговорить ни слова, пребывающему в столбняке Седекии, в сторону оледеневших на мраморном полу жрецов. Потом бросил взгляд на растерявшегося Набонида, на скривившегося Нериглиссара — этомувсе нипочем, но в святилище он никогда не войдет. Набузардан войдет — вслед за господином он шагнет в огонь и в воду, но кто его пригласит? Играть с богами, встать с ними на равных может только тот, кому на роду написано. Что же написано у тебя на роду, Навуходоносор?

Вопросов было много… В печени густая пелена вопросов, окликов, вскриков души, и за всей этой круговертью в сердце, источнике страстей, обнаружился тяжелый, давящий страх. Томительный и необоримый… Отступать было поздно — слово вылетело, его не поймаешь. Если он войдет и выйдет, тем самым все уловки, к которым прибегнул в своей клятве Седекия и в будущем якобы позволяюшие ему изменить царю, уже не имели смысла. Врать можно мне, чужаку-геру, язычнику, но того, кто отмечен благодатью Яхве, обманывать бессмысленно.

— Я войду в святилище! — объявил он.

Голос его был звонок и чуть подрагивал.

Он направился к тяжеленным, обитым золотыми листами дверям. Давленные рисунки на них изображали кисти зрелого винограда, пальмовые и виноградные листья, а между ними, на каждой створке, два заступника-харубу о шести крылах, на каждом из которых горели сделанные из драгоценных камней очи. Местные называли этих летучих существ херувимами. Робко взялся за массивные кольца. Обеими руками… Потянул на себя, тут же замер. Повернулся, коротко бросил через плечо.

— Все — вон!

За спиной раздались шорохи, шарканье по каменному полу, шелест одежды. Наконец все стихло. Царь не позволил себе обернуться, утихомирил разгулявшееся, отчаянно забившееся сердце. Открыл двери.

Святилище представляло из себя что-то вроде убогого чуланчика с необыкновенно высокой крышей, откуда через узкие бойницы едва проникал свет. Никакого сравнения с роскошно убранной целлой Мардука-Бела. Здесь даже ни изваяния, ни изображения Яхве не было. Кому же они поклоняются, мелькнуло у Навуходоносора. Духу святому? Истине, что заключена в этом деревянном, тоже обитом золотом ларце, установленном на мраморном постаменте? Те же харубу на крышке, только у этих обросшие крылами тела осеняли двуликие головы: с одной стороны человеческие лица, с другой львиные морды. Смотреть можно — открывать нельзя… Навуходоносор взмолился, обращаясь к Яхве, называл его то Белом, то Ахуро-Маздой. Разнобоя не замечал… Истина открылась ему разом, пронзила печень. Он решил просить о самом главном, что разбивало его жизнь.

— …без тебя, Владыка, кто существует? Ты создал меня, вверил мне царственность. Милостью твоей, о Владыка, чьих заботы изливаются на всех людей, на все народы, побуди меня любить тебя, вложи страх перед тобой в мою печень, даруй мне то, что ты полагаешь добром… Сохрани жизнь моей Амтиду. Умоляю тебя, Бел-Мардук. Умоляю тебя, Бел-Яхве. Преклоняюсь к твоим коленям, светоносный Ахуро-Мазда. Она так верит в тебя. Что же мне делать, как жить без нее — скажи, Создатель? Зачем тебе она, полная, постаревшая, откашливающаяся кровью. Я построю государство, какое ты мне укажешь. Я никого не пощажу — все это в этом мире будет взвешено, измерено, установлено и закреплено на положенном ему месте. Как всходят звезды на небе, как смена времен года, также точно будут впряжены черноголовые в колесницу, называемая судьба… Только сохрани мне мою радость. Что тебе ее слезы, они дороги только мне. Пусть она побудет со мной до самой моей кончины. Ведь это такая малость для тебя, создавшего вселенную…

Страх, полновесный, ощутимый, до дрожи в коленях, он почувствовал в тот момент, когда коснулся крышки ковчега.

— Дух твой живет здесь, о Владыка. Им наполнятся светлый мир. Позволь мне поверить в тебя, разреши коснуться заветного…

Он открыл крышку — внутри стопкой лежали древние свитки. Под ними две каменные таблички. На них были вырезаны непонятные письмена. Это и есть завет? Слово Господина?.. Десять заповедей, как утверждал уману.

В каморке было тускло, Навуходоносор едва мог различить очертания незнакомых букв. Неожиданно за спиной заскрипели двери, распахнулись во всю ширь — в каморке удивительно посветлело. Полноценный золотистый свет залил помещение. Царь склонился до земли и пятясь, не поднимая головы, вышел…

____________________
Повозку с Набу доставили к ступеням храма Таблиц судьбы, здесь остановили, начали поворачивать в сторону возвышения, где находился великий и непобедимый Навуходоносор. Царь встал, вскинул руки… Набу, качнувшись, на прощание, еще раз как бы махнул рукой правителю и, возвращенный лицом ко входу, медленно вплыл на плечах десятков людей в свое жилище.

* * *
Слепой узник в темнице тоже слышал торжественные песнопения. Он устроился на полу, приложил ухо к щели. Тоже плакал — душой владело томительное ощущение вечности. Хотелось знать, как там на воздухе? Солнышко? Или тучки набежали?.. Язычники пели дружно, голосисто, ликуя. И ладно, что язычники. Господь наш Саваоф всех переберет по косточкам, всех взвесит, всем объявит приговор. Как ни крутись, сколько не трепыхайся, все на Страшном суде окажемся.

Он невольно, незрячими глазами глянул на пол, вздрогнул, словно узрел во тьме долину Гей-Хином — геенну огненную.

До него, правителя иудейского Седекии, тоже дойдет очередь. Может, после воскресенья, когда он встанет из гроба, наградит его Господь зрением, может, помилует и выслушает? Он всех готов простить, но отчего в печени до сих пор не унимаются прежние обиды? Жгут, плещут на душу? Страх всю жизнь владевший Седекией, по-прежнему прорастал ненавистью, мелочными обидами. Почему племянник Иехония был коронован на царство Давидово, а его, Седекию, Навуходоносор сделал всего лишь правителем? Поводил царской тиарой возле самого носа, дал лизнуть, ощутить вкус власти — и хватит! Матфания было потянулся за ней, да куда там!.. Двенадцать лет правитель — и ни дня царь!.. Пусть Навуходоносор на себя пеняет, если отвернулся Седекия от Вавилона и с надеждой глянул на запад, на Великую реку.

Слепцу так захотелось крикнуть, объявить в щель — будь ты проклят, Навуходоносор! Пусть имя твое сотрется из памяти потомков! Он набрал полные груди воздуха и, вздрагивая от каждого громкого шороха, беззвучно выпустил его. Может, крикнуть на иврите? Не дай Бог соплеменники услышат, псы иехониевы. Племянник тут же, где-то во дворце обретается. Непременно донесут… Что еще от них можно ждать! Узник отлип от щели и заплакал навзрыд. Ну, почему одному все, а другому ничего? Ответь, Господи…

Армия Навуходоносора объявилась под стенами Иерусалима внезапно, словно с небес спустилась. Случилось это в конце седьмого года царствования вавилонского царя. Продвижение через пустыню оказалось таким стремительным, что население из окрестных поселений и городков, густо окружавших столицу Иудеи даже не успело сбежаться под защиту иерусалимских стен. Впереди войска продвигались летучие конные отряды, улавливавшие всех, кто спешил донести Иоакиму о приближении врага. Лучники, пехота, инженерные части также двигались скорым шагом, дневные переходы были увеличены, бедуины в заранее намеченных пунктах уже ждали воинов. Горячая пища готовилась заранее, сбоев практически не было. Большинство кочевых племен добровольно отдались под руку правителя Аккада — рынок в Вавилоне был очень важен для самого существования бедуинов. Отказаться от торговли со священным городом значило обречь племя на суровые испытания, постоянно преследование со стороны более покладистых к вавилонянам соседей. С теми же племенами, которые решили отстаивать самостоятельность, Навуходоносор поступал крайне жестоко — их поголовно обращали в рабство и ссылали в распоряжение Бел-Ибни, на строительство оросительного канала, прокладываемого к северу от Вавилона.

Вид огромного вражеского войска, словно за ночь проросшего из-под земли, произвел ошеломляющее впечатление на царя Иудеи. Со стены его пришлось спускать на руках, и все равно царя не успели доставить во дворец. По дороге скончался от сердечного удара. Успел только взять обещание избрать царем его сына Иехонию. Потом потерял сознание. Очнувшись, попытался что-то сказать, зрачки у него на мгновение осмыслились, взгляд устремился вверх, уперся в богато украшенную крышу паланкина. Он знаками показал, что хотел бы на волю, пусть откроют чистое небо, но не успел. Так и умер, не успев отыскать кого-то в пронзительной в тот день синеве. Испустил последний вздох и закатил глаза…

Город замер в ожидании… Придворные бросились в покои царского брата Матфании, но его с семьей так и не смогли найти. После долгих расспросов слуги подтвердили, что ночью младший сын царя Иосии тайно покинул город через Старые ворота. Никто не мог сказать, куда направился Матфания, однако и так было ясно, что вскоре он объявится в ставке Навуходоносора и, возможно, будет возведен на царство. Собравшийся к вечеру государственный совет был решительно настроен против Матфании — и умом недалек, и вавилонян не в меру похваливал, и в трудную минуту сбежал от своего народа. Какой он защитник отечества?

Иехония тоже был не подарок, характером, злонравным, мстительным, напоминал отца, однако при нем все, кто толпился возле трона, могли чувствовать себя в относительной безопасности. Уж как извернешься, как угодишь… Как быть с Навуходоносором? Что-нибудь придумаем. Короновали Иехонию в два дня. Сначала собрали подобие народного собрания, на котором шустро провели сына Иоакима в законные наследники, на другой день принесли жертвы, получили благословение Яхве. Обтяпав дельце, собрались решать, как быть дальше. Молодой царь был настроен решительно — город крепок, волку его с налету не взять. Ситуация, по его мнению, складывалась та же, что и три года назад. Вот и пророк Анания провидчески заявляет, что Яхве не даст в обиду избранный народ. Сейчас самый срок осуществиться пророчеству Нафана и дождаться прихода мессии. Враг потерпит позорное поражение, будет ввергнут в расстройство и смуту, а его воинов Божья десница растреплет по высотам и холмам иудейским.

Иехония убеждал и убеждал сановников, а их лица все грустнели и грустнели. Мессия мессией, но что произойдет, если спаситель опоздает и Навуходоносор, или бич божий, как называет его этот верзила Иеремия, все-таки овладеет Иерусалимом? Стоит ли гневить могучего врага. Может, как-нибудь исхитриться, вывернуться?..

Военачальник Гошея, человек простой — именно он увел иудейские полки из-под Пелусия — заявил.

— Обороняться нечем. Кто знал, что волк проявит такое редкостное коварство, подберется к нам, когда его не ждут. В Иерусалиме ни запасов не сделано, ни людей вдосталь, чтобы все стены прикрыть. Я за то, чтобы сдать город.

— Что же будет со всеми нами? — прошептал князь Делайя. — Как мы рассчитаемся за неуплату дани, за увод полков из-под Пелусия? Ты же сам утверждал, что Навуходоносор не сможет взять город без осадных башен?

— Я и сейчас это утверждаю. Но в ту пору башни штурмовали Тир, а теперь они несомненно находятся на пути сюда, как, впрочем, и тяжелая пехота, и колесницы. Они прибудут под наши стены через несколько недель, за это время Навуходоносор полностью опустошит окрестности и очень скоро в городе начнется голод. Я полагаю, от волка следует откупиться…

— Чем? — воскликнул Делайя.

Царский писец Елисам ответил.

— Данью за три года с хорошим довеском… А за то, что полки наши ушли с поля сражения, пусть ответит Иоаким. Это был его приказ.

Подобное предложение вызвало заметное оживление среди членов совета. Иехония промолчал.

— Царь, у нас нет выбора, — обратился к нему Гемария, сын Шафана, тебе придется отправиться в вавилонский стан.

— И там принять смерть от руки язычника? — спросил Иехония.

Князь Делайя задумчиво сказал.

— Это вряд ли. Коронация уже состоялась. Есть кому сдать город, зачем же волку понапрасну губить своих воинов. Матфании пока рассчитывать не на что. Все грехи можно списать на Иоакима. Сопротивляться — безумие! Фараон в этом году точно не выступит.

— Это как сказать! — горячо воскликнул Иехония. — Неужели мы вот так, безгласно склоним головы перед этим халду?

— Почему же безгласно, — спокойно возразил князь Делайя. — Мы будем героически сражаться за каждый шекель дани, за каждую овечку, за каждого человечишку. Главное, затеять переговоры…

В конце концов на том и порешили. Уже на выходе Гошея осторожно, чтобы никто не услышал, спросил Делайю.

— Если волку будет мало Иоакима, мы скормим ему Иехонию, как достойного наследника своего отца?

— Ты всегда отличался прозорливостью, — также аккуратно ответил Делайя. — У нас в запасе еще есть Матфания. Как бы наладить с ним связь?..

— Сделаем, — пообещал Гошея.

Слух о том, что сильные договорились сдать город и что царь не воспротивился этому решению, к утру облетела город. Об этом только и перешептывались на кривых улочках Иерусалима. Вслух выражать беспокойство осмеливались только в сырных рядах, расположенных в самом вонючем квартале города, в лощине между холмами Сионом и Морией, и северных бедных кварталах. Там ясно поняли, с кого знатные сдерут невиданную доселе дань. Хвалебные выступления Анании с призывом всем скопом двинуться на стены и одним ударом опрокинуть ненавистного врага, отзвука не находили. Все ждали слова Иеремии, но возмутитель спокойствия, предатель, лжепророк, верзила анатотский — как только не называли его в городе, тоже вел себя на удивление тихо. Два дня он молился в храме, многие жители, затаив дыхание, прохаживались рядом. Многие становились поблизости на колени и молились о спасении, даровании чуда, о выполнении обета, который дал своему народу Саваоф. Молились и поглядывали на длиннющего, в штопанной хламиде, лысого мужчину. Руки у него большие, ступни большие, сам лыс, только венчик седых волос обегает шишковатую голову. Что на этот раз открыл ему Яхве, чем поделился? Когда же сыродел Софар не выдержал, попытался расшевелить его, вызвать на разговор, Иеремия поднялся, отряхнул пыль с колен, откликнулся.

— Ты спрашиваешь, Софар, как быть? Что я могу ответить? Взгляни на себя, вид у тебя убитый — ты лепил горшок, а он развалился в твоих руках. Попробуй изготовь другой горшок, какой тебе вздумается, и если вновь он развалится, не станет ли тебе обидно? Вот и Господь Бог сокрушается — зачем вы подвигли его на гнев своими идолами, чужеземными, ничтожными? Господь сказал мне: видел ли ты, что делала отступница, дочь Израиля? Она ходила на всякую высокую гору и под всякое ветвистое дерево и там блудодействовала. И после того, как она все это делала, Господь говорил ей: «возвратись ко мне»; но она не возвратилась. Видала это ее вероломная сестра Иудея. И Господь видал, что, когда за все прелюбодейственные деяния отступницы, дочери Израиля, я отпустил ее и дал ей разводное письмо, вероломная сестра ее Иудея не убоялась, а пошла и сама блудодействовала.

Как же не сокрушаться Господу?!

Пройди по улицам Иерусалима, Софар, и посмотри, и разведай, и поищи на площадях его — нет ли где человека, соблюдающего правду, взыскующего истины? Найдешь — объяви всем. Тогда сохранит Господь народ сей. Вот о чем скорблю — говорите вы «жив Господь!», но клянетесь ложно. Как-то, Софар, спросил я самого себя — может, это все из-за бедняков? Они глупы, потому и не знают пути Господня, закона Бога своего. Может пойти к знатным и поговорить с ними, ибо они знают завет. Но и они сокрушили ярмо, расторгли узы. За то поразит их лев, вышедший из чащи, волк пустынный опустошит их, барс будет подстерегать у городов их. Кто выйдет из них, будет растерзан, ибо умножились преступления их, усилились отступничества их.

Пророк поднялся, направился к выходу из храма. Софар, полный уныния, семеня последовал за ним. За ним потянулись другие. Так, в сопровождении не желающей приблизиться к пророку толпы Иеремия вышел на храмовую площадь солнечный свет брызнул ему на лысину, осветил лицо. Здесь остановился Иеремия и завопил.

— Было мне слово Господне, было! Сказано: изготовь, горшечник, сосуд, какой тебе по нраву, и если развалится он в руках твоих, изготовь новый сосуд. Разве, говорит Господь, не могу я поступить с вами, дом Израилев, подобно горшечнику? Что глина в руках в руках гончара, то вы в руке его, дом Израилев.

Иеремия повесил голову, задумался, потом произнес так.

— Так говорит Создатель — есть народ избранный. Зачем же он изменил мне, отвернулся от слов моих. В праве я искоренить, сокрушить и погубить его. Но если народ, на который он это изрек, обратится от своих злых дел, Господь, судья наш, отложит зло, которое помыслил сделать ему.

Пророк замолчал, развел руками — в этот момент солнце зашло за тучу. Площадь, храм, «медное море», жертвенники, и чуть ниже, за колоннадой царский дворец и по правую руку, на Сионском холме, замок Давида накрыла густая, сизая тень.

— Вот что сказал Господь о царе вавилонском, — тихо и звучно произнес Иеремия. — Если какой народ и царство не захочет служить ему, Навуходоносору, и не поклонит выи своей под его ярмо, — этот народ я накажу мечом, голодом и моровой язвой, доколе не истреблю их рукой его. Так говорит Господь…

С тем и ушел…

Эта слова тотчас были доведены до сведения государственного совета. Народ иерусалимский окончательно впал в уныние.

Утром второго дня месяца кислиму (декабрь 598 г. до н. э.) Иерусалим распахнул ворота. Прежде всего врата Долинные, откуда вышел малочисленный кортеж. Большинство знатных, прослышав от доверенных людей о принятом решении сдать город, всю ночь прятали добро. Многие с семьями сумели покинуть Иерусалим, выбравшись за пределы стен через Овечьи ворота, а также Врата источника, — город был велик, и приведенных с собой войск Навуходоносору не хватало, чтобы полностью перекрыть все входы и выходы из него. Тем более со стороны Масличной горы, где в камнях было протоптано множество скрытых тропинок.

В вавилонском лагере послов принял Набонид. Навуходоносор к ним не вышел. Секретарь был суров, объявил условия, заставил Иехонию как законного наследника дать клятву на верность. Затем предупредил — пусть почитаемый вами Яхве будет свидетелем, что и на этот раз вавилонский царь сдержал гнев и не предал город огню и разрушению.

Сразу после сбора дани, не позволив развернуть возле стен обычную в таких случаях торговлю, Навуходоносор повернул армию на север — в Галилею, Финикию, в сторону бунтовавшего Верхнего Арама, куда уже добралась та часть войска, которая была пущена по старому маршруту.

В войске глухо ворчали — воевали-воевали, столько трудностей в пустыне перенесли, глянули на богатый Урсалимму, облизнулись и — ступай прочь? Что же за здорово живешь ноги сбивать? Царь свою добычу получил, а мы?..

Эти настроения поддерживали младшие и средние начальники, глухое недовольство проявилось и в верхних эшелонах власти. Тишайший Набонид осмелел до того, что посмел возразить господину по поводу судьбы Урсалимму. Он тоже, как и дряхлый Бел-Ибни, с непонятной яростью настаивал на том, чтобы стереть это гнезде бунтовщиков с лица земли.

Навуходоносор задумался — в гнев не впал. Попытался объясниться с ближайшим советником. В конце концов Набонид и высшие офицеры никогда не отличались склонностью к глупому упрямству, ведь с точки зрения стратегии, укрепления позиций Вавилона в Заречье Иерусалим представлял из себя важнейший, скрепляющий всю ситуацию узел. Его уничтожение сводило все усилия царя провести в жизнь новую государственную политику к обычному разбойному походу. Стереть гнездо лицемеров и бунтовщиков с лица земли было можно, но что потом? Ежегодные походы в Заречье за данью? Этим путем уже протопали цари Ашшура, результат известен. Для крепости государства необходимо было добиться, чтобы подвластные цари сами везли в Вавилон дань, причем делали это с радостью. Если хотите, с песнями и плясками!.. Это могло произойти только в том случае, если бы и они сами имели доход, пусть даже ненамного превышающий дань. Чтобы кое-что прилипало и к их рукам. Этот излишек мог складываться из торговых пошлин, поощрения собственных купцов и ремесленников, обустройства хозяйства. Да мало ли из чего можно извлекать доход в мирное время? Это только во время войны больше жгут и губят, чем строят и добывают прибыль.

Однако убедить сподвижников было трудно. Первым в открытую посмел возразить правителю старик Шамгур-Набу. На военном совете в узком кругу, состоявшемся спустя два месяца после сдачи Иерусалима, в виду островного Тира, начальник пехоты так и заявил.

— В армии зреет недовольство. Во второй раз такой лакомый кусочек как Урсалимму пролетел мимо нашего рта. Кудурру, простым солдатам не понять величие твоего стратегического замысла. Им нужна добыча.

— Ладно, — кивнул царь, — возможно, им действительно не понять, но вы-то должны наконец уразуметь, что куда удобнее ходить по этой земле, как по своим собственным угодьям, чем постоянно обжигать ступни, ступая по раскаленной почве. Урсалимму куда более важен в качестве союзника, чем в качестве примера, показывающего, что случается с теми, кто оборотился к нам спиной. По предварительной прикидке мы можем постоянно получать с этой земли столько, что никакое разовое разграбление города и страны не даст нам столько богатства. Можете поинтересоваться у Набонида.

Царский секретарь поднялся со своего места и низко в пояс поклонился повелителю. Подобное изъявление уважения к царственности, в общем-то, не было принято в узком кругу, поэтому все удивленно глянули на подозрительно почтительного верховного сепиру.

— Великий царь как всегда прав, — подтвердил он.

В этот момент правитель перебил его.

— Набонид, перестань кривляться. Я тебя насквозь вижу. Ты спишь и видишь, как бы сравнять Урсалимму с землей. Но как ты поведешь себя, когда я то же самое устрою с родным тебе Харраном?

— Жители Харрана ни разу не посмели выступить ни против твоего отца, ни против тебя, повелитель. Они твои верные подданные, чего не скажешь об этих заблудших, оторвавшихся от родных корней иври. Великий царь как всегда прав в отношении возможностей, которые предоставляет Иудея. Однако большую дань можно собрать только в умиротворенной, покорной стране. Есть ли надежда, что иудеи когда-нибудь смирятся с надетым на них ярмом? Будет ли этот край также верен нашего повелителю, как мой родной Харран? В этом я сомневаюсь. Священнослужители моего Харрана со светлой радостью, торжественно приняли в свой храм изваяние Мардука-Бела, отца богов, чьи сыновья являются его подобием или воплощением как по божественной сути, так и в покровительстве черноголовым. Они верят, что царственность царя Вавилона способна оградить их от посягательств врагов, стихийных бедствий, чумы, язвы, внутренних раздоров.

Как же относятся в повелителю племя иври? Он для них всего-навсего бич божий. Причем бич не Мардука, но их единственного Яхве. Всякий, отвергающий Яхве, посмевший поклониться своим богам, объявляется чужаком, недостойным понимания высшей мудрости. Не спорю, есть среди иври мудрые люди. Их надо удавить в первую очередь, ибо что напророчил известный всем Иеремия? Урсалимму будет разрушен, жители его попадут в плен, который продлится семьдесят лет, после чего Вавилон будет сокрушен, а они вернутся на родину. Эти речи кощунственны!.. Мало того, можете мне поверить, иври оказывают нам сопротивление не столько потому, что надеются на помощь фараона. Их упрямство питают надежды на чудо. Яхве оборонит их от нашего гнева. И такой случай действительно случился — более сотни лет назад войско Синаххериба, осадившее Урсалимму было вынуждено снять осаду из-за страшной болезни, обрушившейся на войско. Я готов согласиться, что именно таким способом боги предупредили человека, позволившего себе поднять руку на наш священный город и разрушившего Вавилон о божьем наказании. Но иври никогда не примут подобное простое и ясное объяснение. Вот почему я ставлю вопрос — можно ли с ними договориться? Да. А доверять им? Никогда! И вот доказательства. Патрульный конный отряд, которым командует Подставь спину перехватил гонца, посланного новым царем Иудеи Иехонией в Мемфис, к нашему врагу Нехао. О каком союзе после этого можно вести речь? Если великий царь полагает, что город должен быть сохранен в качестве крепости, то он должен осуществить первую часть пророчества Иеремии, а мы со своей стороны — все, кто искренне верит в Мардука и плоть его, грозного Сина — должны сделать все возможное, чтобы вторая часть предсказания оказалась ложной.

Царь между тем ознакомился с пергаментом, потом стукнул кулаком по столу.

— Изменники получат по заслугам!

На следующий день Навуходоносор свернул переговоры с посланцами Тира, жители которого заметно присмирели после стремительного продвижения армии Навуходоносора в пределы Заречья. Финикийцы предложили вступить в союзнические отношения с непобедимым царем Вавилона… То-то удивились защитники укрепленного острова, когда на следующий день к ним вернулись послы и объявили, что волк снялся с места и спешно двинул свою армию на юг.

Вернувшись под стены Урсалимму, Навуходоносор потребовал, чтобы иудейский царь со всеми домочадцами, с советниками и слугами явился к нему в лагерь. Иехония, почуявший неладное, отказался и решил обороняться, однако осада продолжалась недолго, и в начале месяца аддару (15/16 марта 597 г. до н. э.) царь сдал город. На том настояли его приближенные, пригрозив выдать его вавилонянину силой. Претендент на его место найдется, заявили молоденькому царю Гошея и Делайя.

На следующий день войска халдеев вошли в Иерусалим. Сам царь все это время размышлял, как бы заставить своих военачальников поверить в его политику, а этих грязных, беспокойных духом иври заставить наконец смириться и преклонить головы перед его царственностью? Решение пришло в тот момент, когда он в первый раз всерьез поговорил о тиаре с Матфанией, прятавшимся от своих соплеменников в его лагере. Заставив дядю царя дать обещание, что тот поклянется в верности, Навуходоносор вдруг на мгновение замер и добавил — сделай это в храме Бога своего. Матфания даже дернулся, застонал, но возразить не посмел. Далее царь Вавилона жестко настоял — зло должно быть выдернуто с корнем и для этого необходимо всех потенциальных бунтовщиков выселить из Урсалимму. Матфания и на этот раз согласился кивнул и вдруг судорожно, впопыхах облизнул губы кончиком языка. Навуходоносор в упор взглянул на него и вдруг ясно осознал, что этот сухощавый тонкогубый, не смевший глянуть в его сторону человек рано или поздно обманет его.

Так Навуходоносор вступил в святилище Яхве, здесь принял присягу, затем осмотрел его пределы — слова за все время не вымолвил. В конце изъявил желание осмотреть недоступную никому, кроме первосвященника камору, где хранились Моисеев ковчег и выбитые на камнях скрижали. Всякие возражения, предупреждения он отмел сразу и резко. Всех выслал, а сам все-таки рискнул нарушить святость хранилища. Скоро вышел оттуда — живой, невредимый, заметно повеселевший. Царь приказал начальнику отборных собрать самую ценную ритуальную посуду и отправить в Вавилон, в храм Мардука Эсагилу.

— А здесь, — он неопределенно ткнул пальцем за спину, — установить изваяние Мардука, создателя светлого мира, воплощенного в Яхве. Быть по сему.

Обширных погромов царь не допустил, но по домам выселяемых в Вавилон пленников солдаты вволю пошуровали. Добыча была богатая… Отборные между тем ходили по кривым, то и дело заканчивающимися тупиками улочкам и выводили тех горожан, кто был определен на поселение в Аккаде.

В городе стояли вопли, плач и скрежет зубовный. Всего в полон уходило семь тысяч человек. Угоняли десятками, в сопровождении стражников… Ремесленные и торговые ряды были выметены полностью, также все войско и подавляющее большинство образованных людей были назначены в полон. Богатым отборные позволяли грузить добро на повозки — будет, чем поживиться в дороге. Несчастные сами добирались до Старых ворот, скапливались в пригородах. Караван собирали на Дамасской дороге, там и делили на десятки.

Юноша Иезекииль с трудом оторвал от себя руки слегшей в постель матери, простился с отцом, по узкой каменной лестнице со щербатыми ступенями спустился к входной двери. На улице в последний раз глянул на родной дом — слепленную из камня четырехугольную башню с уступом в два этажа, впритык соприкасавшуюся с соседними, такими же осевшими от горя строениями. С тыльной части к дому примыкал дворик, не было милее места для его детских забав. Иезекииль крепко стиснул зубы, поправил заплечный мешок. В нем были уложены свитки что попроще. Если их отберут, подобные, говорят, можно и в Вавилоне достать. Самое ценное — свиток с жизнеописанием пророка Исаии, Второзаконие, кожаные листы с рассказом о сотворении мира обернул вокруг себя. Многое помнил наизусть, но расстаться с текстами, рука не поднималась. Более ничего с собой не взял. «Зачем? — на вопрос отца пожал плечами. — Все равно по дороге отберут». Отделив его десяток, бородатый халдей повел иври в сторону Иерихона. Взобравшись на перевал, Иезекииль огляделся. Пленники рядом с ним тоже закрутили головами. Сквозь прогалы между горными громадами на востоке резко и ослепительно выделялась голубизна Мертвого моря. Отсюда была видна и сверкающая на солнце полоска Иордана. За рекой млели в зное лиловые силуэты Моавитянских гор. Позади на Сионском холме читалась крепость Давида, зубчики желтовато-серой крепостной стены, справа мелко белела колоннада храма. Солнце щедро освящало святую землю. Юноша в последний раз глянул в ту сторону и вместе со всем десятком бурно разрыдался.

Глава 8

Первая весточка от Мусри пришла с финикийским купцом Хануну, имевшим прочные деловые связи с богатейшими торговыми домами и святилищами Вавилона, с самыми крупными храмовыми хозяйствами Египта, с обладавшими собственным флотом финикийскими компаниями, с торговцами Сирии, Лидии, малоазийскими греками. Купец являлся представителем сословия, которому мечты Бел-Ибни об идеальном государстве, планы и усилия Навуходоносора по замирению и объединению в единое целое западных и восточных земель были близки и понятны. (История умалчивает, каким образом уроженец западного побережья был назначен ответственным за развитие торговли в Вавилоне, о нем известно только из библии, где его имя упоминается в числе имен ближайших к Навуходоносору лиц.) На десятом году царствования Навуходоносора Хануну отправился с караваном из Двуречья в страну Великой реки, где по поручению правителя Аккада выкупил вавилонских солдат, попавших в плен под Пелусием, и теперь северным маршрутом возвращался в Вавилон. На этом пути он и настиг армию Навуходоносора, направлявшегося на родину после очередного похода в Заречье.

Купец рассказал, что египтянину удалось устроиться надсмотрщиком при дворе фараона, ходатайствовал за него Шаник-зери, сумевший втереться в доверии к Нехао. Бывший декум отборных стал у него главным советником по устройству армии на нововавилонский лад. Правитель Великой реки не оставил надежд в конце концов поквитаться с вавилонским царем за Каркемиш и Заречье, выйти за пределы Дельты, твердо встать на берегах Мертвого моря и закрепить свое влияние в филистимлянских городах Газе, Ашдоде, восстановленном Ашкелоне. В этом, как утверждал Хануну, не было ничего личного — само геополитическое положение Египта вынуждало его правителя иметь прочное предполье в Иудее, дружить с расположенной на побережье Финикией, с бедуинами, кочующими на Синайском полуострове и вблизи южной оконечности Мертвого моря. По слухам, фараон также готовил тайное, но обладавшие широкими полномочиями посольство в Лидию — царство, расположенное в Малой Азии. С той же целью враг пытался найти подходы к Седекии. Что и как, Хануну было неведомо, однако доверенный Навуходоносора египтянин утверждал, что гонцы в Иерусалим отправлялись часто. Ему то и дело приходилось снабжать их провиантом. Однако самую важную часть сообщения Хануну припас под конец.

— Хор утверждает, — заявил купец, обращаясь к царю Вавилона, — что его хозяин Шаник имеет надежную связь в Вавилоне… Шаник-зери похваливается перед владыкой Египта, что при твоем дворе, господин, для него не существует тайн. Каждый чих ему, мол, известен. Сообщил он фараону и о болезни твоей любимой жены, о том, что господин построил для нее замок в окрестностях городка Шамшары. Даже назвал число отборных, которые охраняют царицу. Два пятидесятка и пятидесяток конницы. Верны эти сведения или нет, судить тебе, господин. Далее Шаник заявил, что последние два года выдались в Вавилонии чудовищно неурожайными и ты был вынужден пойти в поход за продовольствием. Но это не самое страшное, господин. Хор явно встревожен на днях Шаник похлопал его по плечу и обмолвился, чтобы тот не печалился. Скоро, мол, они будут в Вавилоне и он, то есть, Хор, еще сможешь отплатить кое-кому за пребывание в рабстве и за отрезанное ухо.

Навуходоносор заметно помрачнел и обратился к Набузардану.

— Что с отцом Шаник-зери Бабу-аха-иддину? Есть какие-нибудь свидетельства его преступной деятельности?

— Нет, господин.

— Займись этим вопросом.

— Так точно, господин.

— У тебя все? — обратился повелитель к Хануну.

Тот поклонился.

— Ступай.

Бабу-аха-иддину, сын Набу-ахе-буллита, сподвижника Набополасара, являлся богатейшим землевладельцем в Борсиппе, соседнем с Вавилоном городе. Он также занимал место главного жреца храма Эзиды, посвященного богу мудрости Набу и входил в верхушку жреческого сословия Вавилонии.

Все, о чем сообщил Хануну, не составляло тайны для людей, близких к правящим кругам Вавилона. Два последующих после сдачи Урсалимму года в Аккаде выдались неурожайными — даже в сухой сезон на равнину, прилегающую к Нижнему морю, обрушивались обильные ливни. С крепостных башен, как сообщалось в донесениях Бел-Ибни, на сколько хватало взгляда, различалась водная гладь. Вода быстро сходила — сказывалось благотворное влияние канала Паллукат и озера, собиравшего избыток стока Евфрата, — все равно местность в низовьях Тигра и Евфрата теперь все более напоминала болота, из которых вышел народ халду. Разве что тростниковых зарослей здесь было поменьше и вся местность была исчерчена высокими насыпями, из года в год нараставшими на берегах оросительных каналов при очистке дна. В сыром, пропитанном испарениями воздухе царице становилось совсем плохо, она чаще начинала кашлять кровью. Совсем постаревший и чуть тронувшийся печенью Бел-Ибни, попавший под каблук своей наложницы-хеттянки, относился к жене Кудурру с удивительной заботой. Это он настоял, чтобы женщину на это время отправили в восточные горы, к верховьям реки Диялы — там все родное, там простор, вольный ветер, рукой подать до обладающей целебным воздухом столицы Мидии Экбатанов. Там Амтиду вновь повеселела, написала мужу, что приказала разбить на склонах гор сады. Теперь все вокруг в цвету. Просто прелесть… На главной башне свила гнездо семья аистов, ей нравится следить за их величавым полетом, слушать их клекот. Эти птицы приносят удачу. Чувствует она себя значительно лучше и мечтает вновь увидеть своего господина. Пусть хотя бы на ненадолго завернет к ней в провинцию…

Все так, но как изменнику, сбежавшему в Египет, стало известно точное число людей приставленных охранять Амтиду? Подобные сведения могли просочиться только из дворцовой канцелярии.

Навуходоносор отложил пергамент, уставился в ковер, постеленный прямо по земле. Шатер был разбит на сухом возвышенном месте, все равно от пола тянуло духовитой весенней травой, прелью. Скоро здесь, в верховьях Евфрата, все дружно кинется в рост, оденутся листвой деревья, расцветут сады.

Он вообразил, как должно быть хорошо в местечке, где теперь лечилась Амтиду. Пила сквашенное кобылье молоко, дышала чистым горным воздухом. По утрам ее будил клекот аистов. Кудурру с детства любил этих крупных, благородных, очень семейственных птиц. Доверенные слуги извещали, что в последнее время госпожа действительно чувствовала себя значительно лучше. Услышал Мардук его молитвы? Или так всегда бывает перед ухудшением здоровья? В любом случае он обязательно завернет к ней, обнимет… Нергал с ними, с государственными заботами — никуда от них не скроешься ни на минуту не освободишься.

Он вздохнул, неожиданно спросил себя — почему все вдруг пошло в раздрай? Неурожаи, бесконечные волнения в Заречье, болезнь Амтиду и, главное, смута и ропот в Вавилоне. Посчитать эти хлопоты божьим наказанием за то, что переступил порог святилища Яхве? Глупости! Яхве сам пролил на него божественный свет, да и сердце томилось жаждой увидеть сияние невечернее. Почему ярмо власти с каждым годом становится все теснее и теснее. Может, оттого, что слишком круто он решил взнуздать народы? Слишком рьяно работает бичом? Но ведь он всего-навсего наводит порядок!.. И что толку? Страна бурлит, армия все больше и больше пополняется наемниками, все чаще и чаще его приказы увязают в непомерно раздувшемся штате писцов. Удивительное дело — чем быстрее богатела страна, тем отчетливее проявлялись недовольство в среде зажиточных граждан. Теперь считают доблестью, умением жить, похвальной изворотливостью посылать вместо себя на службу нанятого бедняка. Где только сытые вавилоняне отыскивают подобную шваль, не годную ни к строю, ни к владению оружием, понять невозможно! Вроде в все сыты, вавилонские храмы кормят десятки тысяч потерявших средства к пропитанию бедняков, а количество уродов, колченогих и слепых на улицах столицы не уменьшается…

Навуходоносор драконовскими методами пытался воздействовать на тех, кто стремился уклониться от воинской повинности и в целом он держал ситуацию под контролем, однако массы продолжали роптать. Неужели прав Набонид и кто-то, скрывающийся в тени, умело раздувает угли? Секретарь полагает, что нашел источник зла? Где же он искал?.. Прежде всего среди храмовой верхушки, среди состоятельных граждан, жирующих на доходах святилищ. Сильные имели огромную клиентуру в городских низах. Конечно, никто из них даже не заикался о смене властителя — народ, да и сами сильные верили в царственность Навуходоносора, однако последние события, особенно неурожаи, бестолковое рвение, проявляемое Бел-Ибни в деле реформирования вопросов веры, показали, что верхи вполне могут отвернуться от своего любимца или попытаться свести его власть к правам наемного командующего армией. Против этого всегда боролся его отец Набополасар. Он стоял за крепкую, ограниченную исключительно обычаями предков и законами, передающуюся по наследству царскую власть.

Изменилась и международная обстановка. В Заречье, в Тебете и Кислеве, зрел заговор, об этом Навуходоносору было точно известно. Даже тесть его, правитель Дамаска, оскобленный холодностью Навуходоносора к его дочери, все чаще позволял себе делать совершенно неприемлемые заявления о нетерпимости вавилонского ярма, неподъемности тягла. Простак, он надеялся руками Навуходоносора покорить весь Арам и сесть там правителем? Это были тщетные надежды. Вспомнил бы, как трясся от страха, как валился на пол, когда после победы под Каркемишем победоносная армия вавилонян подошла под стены Дамаска. К сожалению, Бенхадад не отличается крепким умом. Это был мелкий ничтожный человечек, совершенно одуревший от родства с великим Навуходоносором и потерявший реальные очертания своей силы. Беда в том, что тронуть его нельзя! Пока!.. Возможно, что кто-то ждет не дождется, когда у Навуходоносора не выдержат нервы и он сцепится со своим родственником. Так, по мелочам растратит свои силы и царственность. Все равно Бенхадада следует приструнить, он вздорно ссорится с соседями по поводу ничего не значащих клочков земли и в случае отказа соседа удовлетворить его прихоти, тут же начинает жаловаться зятю и клянчить войска. Тут еще сообщение Хануну о посольстве, посылаемом Нехао на север. Союз Египта с Лидией был опасен, как, впрочем, и лукавство финикийцев.

Обдумывая сложившееся положение, Навуходоносор трезво полагал, что все эти трудности преодолимы, однако такой ответ как-то не грел печень. В чем загвоздка, он долго не мог понять, разве что после разговора с Хануну мелькнула прозорливая мысль — неужели Набонид прав и все эти беды выплескиваются из одного источника? Где-то в его окружении вдруг заработал потайной фонтан и начал заливать подножие его трона хрустальной на вид и в то же время насмерть отравленной жидкостью? К этой мысли склонял его Набонид. Вывод, сделанный секретарем, был ошеломляюще мрачен. Каждая трудность в отдельности, утверждал помощник, была преодолима, но что произойдет, если они навалятся все разом? Сможет ли повелитель при таком развитии событий совладать с вызовом? Скажем, на марше вспыхнул бунт в армии, в это же самое время фараон выступил за пределы Дельты с войском, одновременно начался бунт в Вавилоне… Как он сможет поспеть одновременно ко всем горячим точкам?

Против Египта можно отправить Нериглиссара, он уже созрел до руководства войском. (Кстати, неплохо бы привязать его родственными узами к царствующей фамилии — об этом, конечно Навуходоносор со своим секретарем не поделился.) Он сам явится в столицу и наведет там порядок. План был неплох, объяснил Набонид, однако вот в чем загвоздка — все эти контрмеры должны давать результат сразу и незамедлительно. Стоит войску застрять в Египте, как великий царь сможет утихомирить Вавилон? Пора принять самые решительные меры, доказывал Набонид. Отсиживаться в обороне, значит, обречь себя на поражение. Что же делать, спросил господин. А вот что, заявил Набонид надо заставить злоумышленников сделать решительный шаг. Открыть лица. Для этого…

Навуходоносор без всякой радости выслушал секретаря, потом, согласившись на его предложения, добавил, что никакого отказа от реформ, проводимых Бел-Ибни быть не может. Это будет недопустимая слабость, измена славе Мардука! Все удивительно ловко сплеталось в рассуждениях уману: величие Мардука безраздельно осеняет мир, дарует царственность правитель; тот в свою очередь несет его имя в дальние страны, тем самым награждая миром и благоденствием земли и народы; черноголовые в свою очередь в едином порыве восхваляют правителя и того, кто создал вселенную. Насущная потребность в подобном единении также была налицо — все торговое сословие независимо от языка поддерживало Навуходоносора, ремесленные и крестьянские низы тоже были заинтересованы в спокойствии. Верхам тоже пора осознать, что ежегоднаяподушная подать в конце концов во много раз выгоднее, чем ежегодный разбой и грабеж. Набонид не сдержал усмешку, потом тут же склонил голову. Навуходоносор приказал — говори! Что ты имеешь против первого визиря? Если бы Бел-Ибни был более осторожен, сказал Набонид, поменьше трепал языком насчет подлинной сущности всех этих белов, баалов, ваалов, которые всего-навсего являются древними обликами Мардука, если бы помалкивал насчет того, что въявь они не существуют и представляют из себя остатки дикости и варварства — великому царю было бы куда легче проводить в жизнь подобную политику. Мысль эта тайная, зачем уману высказывает ее повсеместно, когда следует и когда не следует? Может, вызвать его и сделать ему хорошее внушение, ведь он, правитель Вавилона, до сих пор, по совету мудрейшей, прекраснейшей Амтиду, неукоснительно дистанцировался от своего первого министра. Мало ли какие мысли старик имеет право высказывать вслух — такое свободомыслие было в Вавилоне не в новинку. Задолго до Бел-Ибни по рукам ходили таблички с такими еретическими сочинениями как «Зерцало правителя», где в кощунственной для правителя форме давались советы по управлению государством. Если бы уману заодно приструнил свою воспитанницу, принцессу из Каркемиша, позволяющую себе в открытую насмехаться над опекаемыми царем культами. Что у мужчины в печени, то у бабы на языке… С другой стороны, осторожно начал Набонид, с нее удобнее всего начать. В той круговерти, разметавшей общественное спокойствие и веру в царя, она играет далеко не последнюю роль. Далее Набонид сказал, что у него есть надежные сведения, что эта вздорная спесивая женщина мечтает примерить тиару царицы вавилонской. Стать, как бы поточнее выразиться новой Шаммурамат или, как ее называют греки, Семирамидой… Ты полагаешь спросил Навуходоносор, что она… с моим братом?.. Секретарь склонил голову — так утверждает Ша-Пи-кальби.

Хорошо, действуй, разрешил правитель.

На следующее утро Набонид отправился из возвращавшейся армии в Вавилон, а Навуходоносор послал приказ первому визирю прибыть в городок Шамшара, в верховьях реки Диялы, где он будет рядом с Амтиду. Навуходоносор взял с собой отборных, а также несколько конных отрядов, одним из которых командовал Рахим-Подставь спину, оставил войско на Нериглиссара и по древнему торговому тракту, проложенному по левому берегу Тигра, мимо города Арбела, поспешил в предгорья Загроса к милой Амтиду.

Здесь, в горах, действительно было великолепно! Синеющие, зубчатыми ступенями, уходящие в поднебесье хребты на горизонте — в той стороне, совсем рядом, лежала страна Парсу — пышная и обильная растительность на склонах окружающих гор, дикие яблони в цвету в местных прозрачных буковых рощах, говорливые речушки в глубоких живописных провалах скоро успокоили печень, охладили голову, наполнили сердце миром и любовью.

Небольшую, хорошо укрепленную крепость он увидел издали. Первым делом приметил высокий металлический шест, над нем развевался штандарт — на синем поле золотой дракон Мардука. Рядом чуть пониже, повернутая уступом башня, на которой огромной лохматой папахой было нахлобучено аистиное гнездо. Пощелкивающий клекот Навуходоносор услышал издали, невольно придержал коня, прислушался… Большая белая птица, стоя в гнезде и уставив клюв в прозрачное небо, с упоением сыпала щелчками. Между ее ног копошились, затевали драки воробьи, тут же, среди сучьев и веток устроившие собственные гнездышки. В крепости звучно мыкнула корова, залилась лаем собака.

Несколько дней в ожидании приезда Бел-Ибни Навуходоносор и Амтиду провели на природе. Совершили неспешную конную экскурсию к развалинам старинного города, чье название и имена правителей давным-давно стерлись из памяти людской. Отыскали надписи, вырубленные на отвесных скалах большинство из них относились к временам ассирийских царей, ходивших походами на восток, однако попадались здесь и более древние речения. Одно из них было подписано царем Гильгамешем, первым царем Урука — «все видавшем», как сообщалось о нем в старинной легенде. Посетили горячие ключи, где царь омыл тело в противно пахнущей, но удивительно целебной, снимающей усталость воде. Местные пастухи были щедры на овечий сыр, молоко и сказки. Вечера проводили в саду, по приказу Амтиду разбитом на склонах удивительной формы холма, расположенного рядом с замком. Массивный каменный выступ на вершине напоминал конскую голову. Склоны холма были искусно срезаны и на широких ступенях насажаны плодовые деревья, устроены водоемы окаймленные удивительно живописной кладкой из местных булыжников. Подаваемая сверху вода на нижних ярусах рассыпалась фонтанами. Сад был полон живностью — лани, робея, вытягивая трепетные шеи, кормились из рук. Кудурру тоже было чем поделиться с Амтиду, он столько повидал за это время. Рассказывал о дальних странах: о неприступном, расположенном на скалистом острове, финикийском городе Тире, о долине Собачьей реки, где на отвесных скалах тоже были выбиты надписи прежних властителей — недавних их предшественников, Асархаддона, Синаххериба, Ашшурбанапала, современника Нехао, спешившего к своему Каркемишу, а также допотопных царей Саргона, Тутмоса, Рамзеса.

— Ты, конечно тоже оставил свою надпись, милый? — спросила Амтиду.

— Да, родная. Мне есть что сказать потомкам… — он замолчал, потом грустно добавил. — А дела между тем идут все хуже и хуже.

— Доверься богам, помолись Создателю. Прикинь, с тем ли усердием ты выполняешь предначертанное?

— Я ночей не сплю!.. Работаю, как самый подлый арендатор на канале, а он все пересыхает и пересыхает. Воды не жалею, а посевы вянут на глазах.

— Я не о усердии веду речь. Его у тебя с избытком. Как раз наоборот не пора ли тебе передохнуть, может даже отступить в исполнении задуманного? Знаешь, Кудурру, во время болезни у меня были страшные ночи, и вот о чем я подумала. Может, излишек порой бывает хуже нехватки? Может, стоит иной раз влезть на гору и оглядеться, в ту ли сторону шагаешь или, может, ходишь по кругу. Взгляни на этот сад, на нарядные террасы. Местные умельцы пустили сюда воду из расположенного выше озера. Они точно знали, из какой точки в какую следует пробить водоток. Так ли ясна твоя цель? Знаешь, как бывает поток широк, на той стороне долгожданный отдых. Ты, сломя голову, бросаешься в реку. Вода по пояс, потом по плечи, потом с головкой накрыла… Не лучше ли вернуться назад, чем пытать счастье в мутных струях?

— Я подумаю об этом, — кивнул Навуходоносор. — Здесь, в твоем саду так охотно думается. О каком чуде, любимая, ты мечтаешь? Чего бы ты хотела более всего на свете?

Амтиду смутилась, потом провела пальчиком по плечу мужа.

— Желанней всего для меня горы, я выросла на их плечах. Но даже богам не под силу разместить под Вавилоном остроконечные, присыпанные снегом вершины. Тебе тоже, милый… Кто в состоянии перенести этот холм в пределы твоего летнего дворца, чтобы я могла по утрам дышать свежим воздухом?.. Не думай об этом, Кудурру, у тебя сейчас так много других забот.

Она неожиданно посерьезнела, сказала тихо — так, чтобы стоявшие вдали Рахим и Иддину не услышали.

— Меня тревожит брат твой Набушумулишир. В последний год он ведет себя как-то странно: то почти не выезжал из своих покоев, а то вдруг зачастил по храмам. Чуть где какой праздник, он непременно выезжает туда.

— Как он относится к реформе Бел-Ибни?

— О чем ты говоришь! — всплеснула руками Амтиду. — Какая реформа! Старик только болтает и ничего не делает. За это время он наговорил столько, что его вполне можно упечь в дом стражи за святотатство. Он ухитрился восстановить против себя весь Вавилон, даже самых законопослушных и верных тебе людей. Особенно в городе не любят его наложницу, эту хеттянку, которая осмелилась вслух заявить, что Иштар когда-то ходила в служанках у богини земли. Как она упрашивала меня взять ее с собой!

— И что же?

— Я хочу отдохнуть, успокоиться, не видеть пустые глаза твоего брата, его пальцы… Знаешь, как он перебирает четки? Как кошка гладит мышку, этак ласково, коготочком. Фу-у!..

Навуходоносора невольно передернуло.

— Эта хеттянка дика и необузданна, — продолжила Амтиду. — К тому придворные стихотворцы в Каркемише с детства плели ей, что она из красавиц красавица. Она бы и здесь все начала перестраивать по своему усмотрению. Наш любезный уману слова ей поперек не может сказать. Даже Набонид порой не в состоянии противостоять ее напору. Она уже начала вмешиваться в назначения на посты в дворцовую администрацию. Вот что я скажу тебе, Кудурру, с ней пора что-то решать. Слишком много времени она проводит с твоим братом. Мы с ней держимся мирно, однако я кожей чувствую, как она завидует мне. Как мечтает стать царицей.

Амтиду замолчала, вновь погладила мужа пальчиком по плечу, призналась.

— Я ждала тебя, мне с тобой хорошо. Пусть и не всегда хорошо, но по большей части. Я горжусь тобой, Кудурру, а это для женщины, наверное, очень важно.

Она вздохнула.

— У нас нет выбора, любимый, старика следует задвинуть… Или отодвинуть куда подальше, пока беды не случилось. Пусть следит за звездами…

Навуходоносор не ответил. Между тем царица продолжила.

— Разве можно ссориться с верхушкой храмов? Ссориться попусту, по незначащим вопросам? В конце концов они согласились установить в святилищах изваяния Мардука. Теперь следует отступить, выполнить что-то из их требований. Избыток усердия порой бывает хуже сонливой нерасторопности.

— Ладно, посмотрим, — неопределенно отозвался царь.

Бел-Ибни с эскортом прибыл вечером. Старик был полон гнева, сразу начал настаивать на необходимости приструнить зарвавшихся жрецов-мракобесов, посмевших утверждать, что каждый из богов населяющих небо и землю являются подлинным, во плоти и крови существом.

— Я начал им доказывать, — вспетушился визирь, — что их имена всего лишь формы имени Мардука или точнее некоей вселенской силы. Они высмеяли меня, начали показывать в мою сторону пальцами. Один из них, из храма луны, что в Уре, дерзнул спросить: «Что, и бог луны Син, первородный сын великого Эллиля не существует? Тот светозарный округлый лик, что мы видим по ночам его нет? Или ты хочешь сказать, что серп луны — это порождение Мардука?» Я попытался объяснить…

— Подожди, подожди, уману, — прервал его царь, — оставим на завтра этот вопрос, а сейчас, пока светло, мы погуляем по саду. Там ты мне подскажешь, каким образом можно перенести эту гору, — он указал на соседний холм, — в Вавилон, в мой городской дворец.

— Перенести гору, господин? — вскинул брови старик. — Ты, верно, шутишь? Это в ту пору, когда тупоумие и упрямство жрецов переходят всякие границы?!

— Нет, я не шучу. Сегодня вечером ты мне доложишь, как перенести гору в столицу. Ты меня понял, уману? О делах мы поговорим завтра.

— Понял, повелитель, — старик раздосадовано пожал плечами и поклонился, при этом продолжал бормотать про себя.

— Как перенести?.. Построить можно, но перенести?..

Царь, знавший учителя, сразу насторожился.

— Если построить, то как?.

— Я не знаю… Надо подумать. Возвести что-то подобное горе, даже с террасами, можно, а перенести никак.

Они вышли в сад, поднялись на самую верхнюю террасу, здесь осмотрели устройство водотока, который подавал воду из недалекого высокогорного озера. По дороге Бел-Ибни вкратце обрисовал положение, сложившееся в столице, сообщил, что затеял во дворце ремонт — об этом просил и брат правителя Набушумулишир. Пришлось на время перенести его покои в то же здание, в котором размещались царские апартаменты. Конечно, поместили Набушумулишира в дальнем примыкающем к дворцовой стене крыле, за несколькими глухими стенами. Всех царских слуг и женскую половину, включая Бел-амиту с наследным принцем он попросил перебраться в летний дворец. Вот что еще удивительно, сообщил Бел-Ибни, по городу ходят упорные слухи о твоей болезни, Кудурру. Старик покачал головой, потом добавил, что счастлив видеть повелителя в полном здравии, озабоченного высокими мыслями… Как доверчивы порой бывают люди, как любят они заниматься пустой болтовней…

Навуходоносор хмыкнул, потом сделал замечание.

— Слухи о болезни правителя никогда не бывают пустой болтовней, уману. Как ведет себя мой брат? — спросил Навуходоносор. — Какие люди к нему ходят, с кем он ведет дружбу, почему в последнее время зачастил с поездками по городам страны? Говорят, он является тонким ценителем женской красоты и без ума от твоей хеттянки.

— Неужели? — удивился первый министр. — Он разве без ума от нее? Бел-Ибни пожал плечами. — Я что-то не замечал. Ну, в этом нет ничего удивительного, девчонка и в самом деле достойна всяческого восхищения. Ах, Кудурру, если бы я был уверен, что после моего ухода к судьбе, ты позаботишься о ней. Она по секрету призналась мне, что ты ей очень нравишься… Но я стараюсь не обращать внимания на женские капризы. Что касается твоего брата?.. За ним приставлен наблюдать твой писец гарема Ша-Пи-кальби. Я стараюсь не вмешиваться в его дела, тем более теперь, когда он вместе с женской половиной отправлен в летний дворец.

— Хорошо, по крайней мере ты должен знать, от кого исходила мысль затеять во дворце ремонт в мое отсутствие? Вот еще вопрос, почему не выплачено серебро солдатам, расквартированным в столице и возле нее.

— Разве не выплачено? — удивился Бел-Ибни. — Я, помнится, давал указание. Насчет ремонта? Первым ко мне обратился придворный распорядитель. Он просил разрешения обновить помещения царевича. Когда приступили, выяснилось, что в твоих покоях, в правом крыле обнаружилась течь… А что, надо было позволить воде залить цитадель?

Царь не ответил — обвел взглядом окрестные холмы, над которыми нависали чуть померкшие вершины гор. А далее на восток горели розовым светом одетые в снега пики. Наконец правитель оторвался от созерцания и спросил, указывая рукой на выдолбленный в камне бассейн, куда поступала вода и откуда она распределялась по отдельным желобам, орошающим нижележащие ярусы.

— Можешь ли ты, уману, возвести подобные ступени, устроить такие же фонтаны? — он обвел рукой террасы, на которых пышно цвели яблони и сливы. Я понимаю, это трудная задача, но ты всегда любил одолевать трудности.

— Я должен подумать, господин…

— Вот и займись этим сооружением. Посвяти ему все свое время. С этой целью я освобождаю тебя от обязанностей первого министра. Ты должен сосредоточиться только на устройстве садов для Амтиду. Это мой подарок. Если ты сумеешь подвесить их к небесам, твое имя долго будет на устах у потомков.

Уману стоял неподвижно, безвольно опустив руки.

— Ты отправляешь меня в отставку, Кудурру?

— Да, и это самое большее, что я могу для тебя сделать. И вот еще что — напрочь зашей рот своей наложнице-хеттянке. Она всем надоела…

— Она моя последняя отрада…

— Я все сказал, учитель.

Глава 9

В двух переходах от Вавилона, неподалеку от Сиппара, где Навуходоносор нагнал армию, к нему в шатер доставили срочную эстафету. В пространном донесении управлявший городом и страной «друг царя», его секретарь Набонид сообщал, что разъяренная толпа побила камнями наложницу первого визиря, когда рабы в сопровождении телохранителей проносили ее в паланкине мимо храма Иштар Агадеской. Наложница Бел-Ибни посмела оскорбить верующих. Она громко объявила, что священные белые голуби, любимцы грозной супруги Мардука, которых собравшиеся жрецы и паломники после торжественной церемонии поклонения богине и обильного жертвоприношения, выпускали в полет — оказывается, разносят проказу. Толпа разоружила телохранителей, выволокла хеттянку на площадь и обрушила на нее град камней. Далее Набонид сообщал, что неплохо бы показать ее тело первому визирю… Однако это не самое худшее известие, которым верный слуга вынужден огорчить великого царя. Взбунтовались наемники, расквартированные в предместье Нар-Баниту, что по дороге в Киш. Они заперлись в своем укрепленном лагере и требую выплатить им урочное, иначе они угрожают захватить товары, которые поступают в Вавилон с юго-востока. Солдаты заявляют, что распродадут их, а полученное серебро поделят между собой. Как раз с той стороны в столицу поступало зерно из Элама. Самое неприятное заключается в том, что среди бунтовщиков видели нескольких подозрительных лиц, скрывающихся от правосудия, в том числе Базию, сына Бел-Усата.

Отмечены волнения и среди переселенцев из Урсалимму, которым по милости великого царя было позволено поселиться в окрестностях Вавилона и заняться изготовлением кирпичей во славу священного города. Среди бунтовщиков отмечены недостаточное рвение к выделке кирпичей, в также неприемлемая горячность, подогреваемая расплодившимися среди выселенных лжепророками, двух из которых, неких Ахава и Седекию, пришлось зажарить на медленном огне. Они утверждали, что вавилонский плен продлится два года и посему никто из переселенцев не смеет заводить здесь семью, хозяйство, но каждый должен молиться об освобождении и противоречить язычникам во всем, в чем он сможет.

Навуходоносор собрал военачальников и приказал ускорить темп продвижения к столице. Коннице немедленно, ускоренным маршем достичь предместья Нар-Баниту и разоружить взбунтовавшиеся части.

* * *
Авангард отборных под командованием Иддин-Набу, поддержанный конным отрядом Рахима, добрался до Вавилона в сумерках. Ворота Иштар еще были распахнуты, воины строем прошли по Священному пути, добрались до ворот дворца, которые открылись с большой задержкой, только после долгой ругани Иддину с начальником караула, каким-то неизвестным молокососом, непонятно кем и за какие заслуги возведенным в чин декума.

Удивительно было, что не в пример предыдущим годам, когда возвращение войска превращалось во всенародный праздник и воинов забрасывали пальмовыми метелками, цветами и сушенными финиками, на этот раз жители при виде марширующей колонны спешили укрыться в проулках. Даже родственники воинов не сбегались в открытую к воротам дворца, чтобы поприветствовать возвратившихся из похода мужчин.

Сначала Иддину вел себя с молодым задиристым петушком, начальником караула, подчеркнуто вежливо. Правда, только до той самой минуты, пока весь передовой отряд не втянулся в пределы дворца. Как только ворота были заперты, Иддину, указывая на молодца, коротко приказал.

— Этого взять! Посадить в цепи и отправить в дом стражи!.. Глаз с него не спускать. Караулы сменить. Всех прежних стражей собрать на первом внутреннем дворе!..

Начальник караула успел было выхватить меч, но куда ему против прошедших столько сражений ветеранов. Его обезоружили, не применяя оружия один из отборных сделал испуганное лицо, когда арестованный взмахнул мечом, другой сзади подкатился под ноги. Свалив молоденького офицера, они скрутили его и поволокли в дом стражи. Иддину, немало удивленный подобным поведением местного начальника, глянул на Рахима, к тому моменту уже спешившегося и передавшего уздечку своему конюху.

— Ты видел? — спросил декум. — Он пытался обнажить оружие! Они что здесь, все печенью сдвинулись?

Рахим ничего не ответил, только прищурился, замер и начал прислушиваться к многочисленным неясным шумам и звукам, рождавшимися на территории дворца, принюхиваться к запахам. Как только смена караула закончилась, он предложил.

— Пойдем-ка посмотрим, кто на этот раз охраняет стены и внутренние помещения.

Познакомившись с воинами, входящими в состав дворцовой стражи, Рахим и Иддину вновь переглянулись. Их двух пятидесятков стражей им были известны не более пятка человек. Все остальные новенькие. Иддину обратился к самому пожилому из них, участнику сражения под Каркемишем.

— Все здесь?

— Нет, есть еще два поста — четыре человека. Охраняют внутренние покои господина.

— Там кто-то поселился? — теперь и Рахим не смог скрыть изумления.

— Нет, Рахим, но они согласно приказа начальника дворцовой стражи поставлены там, чтобы никто посторонний не смог проникнуть в царские помещения. Слушай, Подставь спину, говорят, что наш царь тяжело болен, дни его сочтены.

Рахим и Иддину переглянулись.

— Это глупая болтовня! — решительно заявил декум отборных. — Тех, кто распространяет подобные слухи, будем вешать, — он помолчал, потом тихо, чтобы не слышали остальные воины признался. — Горячка его мучает…

Затем громко спросил у стража.

— Я не понял, готовы ли покои господина к его прибытию?

— Не знаю, — пожал плечами ветеран. — Там каждый день проводилась уборка, выносили мусор… Успели они или нет, откуда мне знать! На посты во внутренних покоях ставили одних и тех же ребят. Они даже от нас держались особняком. Все из благородных, из других городов… Из наших, халду, в охране почти никого не осталось.

Между тем на дворе для встречи царя начали собираться писцы, чиновники, высшие дворцовые чины. Все они удивленно переговаривались выходит, царь жив-здоров. Вот радость-то!.. Появился и брат Навуходоносора Набушумулишир. Прибежал и новый начальник стражи, во время короткой разборки с Иддин-Набу утверждавший, что получил этот пост по распоряжению Бел-Ибни. Он было попытался поднять крик, даже разоружить посмевших распоряжаться в пределах подвластной ему территории каких-то запыленных и незнакомых ему воинов, однако Набонид тут же осадил его. Приказал выполнять все их распоряжения.

Иддину отвел начальника дворцовой стражи в сторону и поинтересовался, все ли его караулы сняты.

— Нет, — заметно оробев, но еще пытаясь придать голосу грозный и независимый оттенок, ответил тот. — Есть два поста во внутренних покоях царя. Но их никто, кроме меня, сменить не сможет. На это нужно разрешение дворцового распорядителя.

— Ничего, я сам их сменю, — сказал Рахим.

Он отобрал трех человек из своего отряда и направился к резным широким и высоким дверям, ведущим во внутренние помещения, занимаемые царем. Они достались ему от отца Набополасара и были расположены в цитадели, возвышавшейся над стенами дворцового комплекса и выходящей к самому Евфрату. Цитадель была увенчана высокой крепостной башней, где в основании ее, на нескольких этажах, помещались внутренние покои Навуходоносора, а также комнаты Амтиду, тоже пустые по случаю отсутствия хозяйки. В левом крыле, как понял Подставь спину, в настоящее время помещался его брат Набушумулишир. Прежде всего Рахим с сопровождавшими его воинами оказался в просторном холле, откуда начиналась лестница, ведущая на верхние этажи. Подножие лестницы охраняли два крылатых быка с человеческими лицами, вывезенными из разрушенной Ниневии. Говорят, эти изваяния оберегали покой самого Ашшурбанапала. Взгляд их огромных, цвета морской волны, выточенных из драгоценной бирюзы глаз был пронзителен и всеведущ. Казалось, они насквозь пронзают взглядом печень всякого, кто посмел приблизиться к поселившейся здесь царственности, догадываются о всех подлых мыслишках, ворочающихся в его утробе. В холле Рахим приложил палец к губам — его люди замерли. Он сам застыл, долго стоял прислушиваясь. Первое, что бросилось в глаза — редкость освещавших лестницу факелов. К тому же размещены они были таким образом, что световые пятна перемежались участками, где царила непроглядная тьма. С той же небрежностью были уложены ковры: где посветлее, там золотистых тонов, где недостаток света, там темных. Нижних стражей сменили сразу, те пожали плечами и даже с каким-то резвым облегчением направились к своим товарищам, собравшимся во внутреннем дворике.

Наверх Рахим решил подняться один, причем, намеревался подойти к внутреннему посту, выставленному у опочивальни господина, из бокового прохода. Своих разутых воинов послал по центральной лестнице. Подставь спину поднимался медленно, без шума — оружие, что было при нем, было подогнано таким образом, что ни звяканья, ни скрежета оно не издавало. Сапоги скинул еще внизу, теперь ступал босой. Дорогу освещал вынутым из держака на стене факелом. Шел и не узнавал вроде досконально изученных в бытность свою телохранителем переходов. Бел-Ибни в его присутствии, в саду, где он следовал за господином, обмолвился, что в царских апартаментах был проведен ремонт и перепланировка внутренних помещений. Навуходоносор, услышав эту новость, вида не подал, только ночью, когда в замке царицы все легли спать, вызвал к себе Иддину и Рахима и приказал им немедленно отправляться в дорогу, поспешить в Вавилон, первым делом сменить дворцовую стражу, взять под охрану городской дворцовый комплекс, обыскать все углы в цитадели — все проверить тщательно и без пропусков. Рахиму предписывалось осмотреть внутренние помещения царских покоев. Рахим было обмолвился, что он теперь не принадлежит к отборным, на что царь выразительно оглядел его и спросил.

— Опять дерзишь?

У Подставь спину мороз подрал по плечам, он торопливо согнул спину.

Теперь, обходя пустые гулкие помещения первого этажа, путешествуя по второму, он отметил про себя, что ремонт, по-видимому, был капитальный, с ломанием стен, устройством новых переходов. Наконец поднялся на третий этаж — далее за поворотом располагалась царская спальня. Оттуда доносился тихий разговор. Чей-то голос поминал каких-то каменщиков, который им по ночам покоя не давал.

— Тебе-то что, — отозвался другой, какой-то даже задиристый голос. Трудятся и трудятся. Наше дело маленькое, зато заплатить обещали щедро. Стой, кто идет? — тут же выкрикнул он, заметив дрожащий свет, упавший на стены коридора.

— Свои, — отозвался Рахим и выговорил тайное слово, однако оба часовых преградили ему путь, вытащили мечи. Один чуть впереди, другой сзади.

— Вы что ребята, — спросил Рахим, — совсем рехнулись? В царских палатах обнажать оружие?..

— Стой, тебе сказали, — подал голос тот, что был помоложе, позлее. Подними руки. Как ты здесь оказался, Нергал тебя задери?

— Вы, я смотрю, совсем обалдели от безделья. Я — декум царской конницы, помощник Нериглиссара. Вхожу в авангард, прибывший во дворец, чтобы проверить, все ли здесь в порядке.

— Нам плевать, чей ты помощник. У нас приказ никого сюда не допускать. Любого, кто посмеет проникнуть сюда без разрешения, мы предаем смерти.

— И многих вы предали? — не удержался Рахим, чтобы не съязвить.

— Достаточно, а сейчас придет и твой черед.

— Как ты разговариваешь с декумом, молокосос! — не на шутку рассердился Рахим. — Все, кончай разговорчики. Ступайте вниз по центральной лестнице и присоединяйтесь к своим друзьям.

В этот момент тот, что помоложе и позлее, внезапно выхватил меч и бросился на Рахима. Подставь спину едва успел отбить удар. Страж постарше не испытывал никакого желания затевать драку в царских покоях, тем более что он знал Рахима. Хорошо, что сзади подоспели воины декума и быстро обезоружили молодого.

Когда их вели вниз, один из солдат Рахима поинтересовался у начальника.

— Что здесь охранять, если господин в отлучке. Что-то мне не нравится эта прыть.

— Ты полагаешь, мне нравится? — спросил Рахим.

Между тем царь уже прибыл во дворец и, поприветствовав собравшихся на первом дворе, прошел на следующий — парадный — двор, освещаемый светом многочисленных факелов. Встреча была короткой, однако этих нескольких минут, когда писцы-тупшару и писцы-сепиру, братья правителя, высшие чины дворцовой службы выразили поклонами свое уважение к царственности правителя, Рахиму хватило, чтобы известить Иддину, что в покоях Навуходоносора поставлены надежные люди, и что он отправляется к родным, жившим в ту пору в Новом городе, на улице Шамаша-защитника, возле Солнечных ворот. О подозрениях, возникших у него во время обследования внутренних помещений цитадели, промолчал. Что он мог сказать? Что откуда-то тянет свежим воздухом, что факелы развешаны в странном порядке, что в отсутствие царя его покои почему-то было доверено охранять одним и тем же людям? Все это блажь! В бытность свою отборным, он тоже по несколько смен проводил на посту возле спальни господина. Теперь охрана царя — это забота Набузардана, вот пусть он и займется проверкой, кто и зачем перестраивал основание цитадели. Его задача на этом выполнена. Рахим направился в сторону боковых ворот, где располагался его пятидесяток. Большинство его воинов были родом из Вавилона и его окрестностей. Все они крайне устали — все-таки три дня шли без продыха! Никаких дополнительных распоряжения ему не прислали, стало быть, пора и по домам. По крайней мере, так всегда бывало после походов в прежние года. Заждались, наверное, встречи с родными. Однако не тут-то было. Возле самых ворот Подставь спину настиг молоденький отборный, очень похожий на того Рахима, который когда-то попал в армию с негодным к бою луком и десятком много раз использованных разнокалиберных стрел. Он передал приказ — всему пятидесятку спешиться, коней отвести на конюшни и там ждать. Оружие не снимать, спать по очереди, быть готовым выступить в любую минуту. Самого декума срочно требовал царь. Исполнять бегом, повысив голос, закончил отборный. Парень очень волновался и гордился своей миссией.

Ага, решил про себя Рахим, с места в галоп! Тут он заметил, что до сих пор ходит босой, верно, оставил сапоги в прихожей царских покоев. Послать кого-нибудь из своих за сапогами он не решился — носом чуял, что во дворце творится что-то неладное. Нергал их забери, сочтут его солдата за злодея, решившего покуситься на жизнь царя, потом малого не отмажешь! Что было делать? Вслед за посыльным он отправился на парадный двор, при этом изображал бег трусцой.

— Что ты там болтал насчет моих покоев? — Навуходоносор явно впал в гнев, однако глаза смотрели холодно, пронзительно. Очень емкий взгляд!.. Таким в прежние времена обменивался с Рахимом, когда не хотел прилюдно озвучивать свои мысли. Сам он с толпой придворных стоял в холле. Охрана была выставлена у входа и в конце первого марша лестницы.

Рахим упал на колени.

— Господин, я рта не открывал. Караулы проверил, дом обошел, ничего необычного не заметил. Я тут где-то сапоги оставил, когда обходил этажи. Позволь, господин, отыскать обувку. Все-таки в Дамаске куплены, из хорошей кожи, сносу нет.

При этом он изобразил на лице такое простодушие и жалость к утерянным сапогам, что в толпе невольно заулыбались, почувствовали себя свободней. Кто-то даже позволил себе хихикнуть. Царь тоже обмяк, тяжело вздохнул и в сердцах, обращаясь к Набониду и Набузардану, выговорил.

— Что взять с придурка?! — он развел руками. — Ищи сапоги…

Напряжение спало окончательно, средний брат царя Набушумулишир позволил себе рассмеяться.

— Наших доблестных воинов куда больше заботит потеря обувки, чем вражья сила. О встрече с врагом они мечтают, а о потере сапог жалеют. Будь славен, ты, Навуходоносор, слава и гордость Вавилона!

Рахим между тем отыскал свои сапоги за одним из священных быков харубу и принялся в сторонке не спеша натягивать их. При это он незаметно, но очень внимательно оглядывал сопровождавших царя придворных. Расслабился наконец начальник дворцовой стражи — этого молодца Рахиму прежде видеть не доводилось. Вздохнул с облегчением распорядитель дворца… Неожиданно Рахим поймал короткий настойчивый взгляд царя и чуть приметно кивнул.

Царь приказал всем удалиться, оставил возле себя Набонида, Набузардана и Иддину. Когда придворные вышли, подозвал Рахима.

— Что здесь? — тихо спросил царь и кивком головы указал на ведущую наверх лестницу.

— Многое переделали, непонятно для чего. Откуда-то тянет свежим воздухом. Я должен выйти, все должны видеть, что ты отпустил меня господин. Надо проверить одну догадку — сказал Рахим, — пусть через несколько минут Иддину сбросит мне веревку из окна, что возле крепостной стены, и я взберусь вовнутрь.

— Ты можешь толком сказать, что тебя встревожило? — спросил царь.

— Большинство отборных мне не знакомы. Начальник караула посмел обнажить оружие. Здесь, возле твоей спальни, страж тоже не раздумывая выхватил меч… Значит, ему было приказано. Кого он охранял здесь по ночам?

— Что делать?

— Спать нельзя. Выставить усиленные посты вокруг цитадели. Сюда привести еще десяток людей, желательно из моего пятидесятка. Тех, что были со мной в приграничьи… Пусть входят по одному, не привлекая внимания. Разместите их в темных углах. Господин, я даю советы, как подсказывает мне опыт и честь. Немедленно допросить этого отборного, кто постоянно стоял у царской спальни по ночам.

— Набузардан, ты понял? — спросил правитель.

— Но, господин…

— Эти меры кажутся мне разумными, — ответил владыка Вавилона. — Как полагаешь, Набонид?

Секретарь молча кивнул в знак согласия.

— Исполнять! — коротко распорядился правитель.

Рахим вышел во двор и не сдерживая себя громко выругался.

— Ступай на конюшню! Ступай на конюшню!.. Нет, чтобы домой отпустить.

Стоявшие возле входа стражники заулыбались.

Подставь спину вразвалку двинулся вокруг глухой стены, за которой прятались царские апартаменты, свернул за угол, добрался до тупика. Сверху из окна выбросили веревку. Рахим взобрался по ней, отдохнул несколько минут на узком подоконнике. За решеткой смутно угадывались лица Иддину и царя. Рахим шепнул.

— Я взберусь на крепостную стену. Сбросьте мне веревку с башни.

Он перебрался на крепостную стену, подозвал своего человека, стоявшего на часах на стене, и предупредил.

— Шум не поднимать! Приказ, понял? Видал, откуда я поднялся?

Тот кивнул.

— Следить за этим местом в оба!

Поверху стены, пригибаясь за зубцами он добрался до основания исполинской башни, вздымавшей чуть расширявшийся оголовок со смотровой площадкой над великим городом. Глухой шум доносился снизу, из жилых кварталов, позванивали струи в канале Аратху. На вершине Этеменанки полыхал огонь. Другие святилища тоже освещались скудным, дребезжащим пламенем костров. Ночь была светлая. Наполовину располневший Син с черного усыпанного звездами небосвода сумрачно взирал на Вавилон. Легкие пепельные тучки редко наплывали на его освещенную половину диска, тогда на стене становилось совсем темно.

Сверху, с башни, раздался крик выпи, тут же упала веревка. В следующую секунду Рахим, в полном вооружении, закинув щит за спину полез по щербатой, кое-где потрескавшейся стене. Надо бы оштукатурить заново, мелькнуло у него в голове, но это были заботы далекие не завтрашнего дня. И не ему этим заниматься — вон сколько у господина блюдолизов! Пусть следят за состоянием укреплений. Интересно, почему господин каждый раз переглядывается с Набонидом? Как бы советуется — так поступить или иначе. И откуда господин знал, что необходимо с такой тщательностью осмотреть его покои? Что вообще творится во дворце? Ответов не было, он собственно и не доискивался до них. Его дело маленькое — проникнуть во внутренние помещения цитадели так, чтобы никто не видел. Запретным путем… Если ему удастся, значит, этой тропкой может пройти враг…

Вскарабкаться на верх, проскользнуть между зубцами ему помогли Иддину и Навуходоносор. Отдышавшись, Рахим ткнул пальцем в переброшенную через ограду веревку.

— Вот, господин, как можно тайно попасть в твои покои.

— Значит, и ты полагаешь, что может случиться что-то худое? — спросил царь.

— А кто еще так считает, господин? — Рахим не удержался от вопроса.

— Тебя это не касается. Так как насчет твоей печени, декум?

— Ей как-то неуютно в утробе, господин.

— Твоя печень, конечно, примета верная, но даже чтобы влезть на стену, злоумышленнику надо иметь сообщника внутри.

— Да, господин. Но если кто-то сумеет договориться со стражником у твоих дверей?..

Царь не ответил, пожал плечами, потом спросил.

— Что дальше?

— Теперь подождем, пока Набузардан не поговорит с этим, кого я прогнал от дверей твоей опочивальни.

— Ладно, пошли вниз.

В царской спальне было пусто — вообще внутренние покои царя производили на уже бывавшего здесь человека жуткое впечатление. Никаких запахов жилья, пустые коридоры, снятые со стен ковры, пустые постаменты, на которых недавно стояли тончайшей работы вазы из матовой белизны алебастра, странным образом укрепленный на стене факел.

Громко топоча, в комнату ворвался Набузардан.

— Господин, беда! Этого стражника, которого отослал с поста Рахим, нашли в караулке с мечом в груди. Свидетелей не было, но получается будто он споткнулся и упал на лезвие.

— Вот! — тихо сказал Рахим. — Это уже не печень!.. Позвольте, господин, я осмотрю стены. Господин, вам лучше бы покинуть спальню. Ты, Иддину, прикрой господина. И умоляю — более ни слова!..

Все трое — повелитель, жестом отказавшийся уйти, Иддину и Набузардан при обнаженном оружии разместились в углу спальни, возле входной двери. Рахим между тем вновь скинул сапоги и прошелся по полу. Кедровые доски были уложены плотно, ни одна не скрипнула. Затем принялся изучать стены, факел держал в руке.

Шло время. В комнату постепенно заползала густая ватная тишина. Стихли шорохи в коридоре, скоро погас факел и в комнате установился ровный, чуть колеблемый сквозняком полумрак. Свет источали две заправленные выжимкой из напты лампы. Рахим взял одну из них и продолжил обход стен. Постукивать не решился.

Вот не решился — и все тут! Рука не поднялась…

В дальнем углу была устроена ниша, здесь он сразу замер. Тончайший запах сырости долетел но него. С примесью чего-то сладковатого, а может, затхлого. Чуть дернулось пламя лампы, огонек потянулся к стене. Рахим вгляделся в отглаженную поверхность нарядной, багряного тона штукатурки. Едва заметная, волосяной толщины трещина прорезала ее слой. Обнес трещину она касалась пола. Рахим вернулся к повелителю и шепнул.

— Надо ждать. Господин, тебе следует покинуть спальню. Иддину, ложись на постель, завернись, однако оружие не снимай.

Все безропотно повиновались ему. На этот раз царь удалился — вышел в коридор, где на часах стояли воины из конного пятидесятка. Набузардан сел на пол у входа, Иддину занял постель. Рахим подобрался к нише, здесь тоже устроился на полу.

Время шло, в углу капали водяные часы, отбивали стражи. Скоро одна из ламп погасла, в спальне сгустился мрак, и в этот момент за стенкой что-то затрепыхалось. Всхлипнуло, прошуршало, одним словом, подало голос — и тут же стихло. Рахим медленно обнажил лезвие длинного ассирийского, с треугольным лезвие кинжала. Вскинул голову Иддину, Набузардан принялся стряхивать остатки дремоты.

Шорох повторился. Затем щель начала расширяться на глазах — часть стены отодвинулась, и в спальню проник темнокожий, в набедренной повязке человек. В его руке блеснул кинжал. Постоял принюхался, двинулся в сторону постели. Рахим беззвучно, с корточек, бросился на него, сделал подсечку и, перехватив руку с оружием, решительно заломил ее за спину незнакомцу. Тут подоспел начальник отборных и Иддину. Втроем они быстро скрутили незнакомца. Тот, связанный, тяжело хрипел и постанывал. Рахим развернул злоумышленника лицом к себе, поднес к лицу лампу.

— Базия! — удивленно выдохнул он. — Это ты?

Старший брат заскрежетал зубами, потянулся, попытался разорвать веревки. Появившийся в комнате Навуходоносор в сопровождении десятка отборных и воинов из пятидесятка Рахима коротко ударил его сапогом под ребра.

— Кто тебя послал? Говори!

Потом обратился к Рахиму.

— А ну-ка, Подставь спину, прижги ему волосы на груди. Ишь, какую богатую щетину отрастил. Парень, тебе худо придется, если ты не признаешься, кто тебя послал. Пошевеливайся, Рахим.

Декум медленно выпрямился, опустил голову, потом ответил глухо, прерывистым голосом.

— Это мой брат, господин. Если ты прикажешь, я готов убить его, но пытать… сына моего отца!..

— Это не брат! — повысил голос правитель. — Это — государственный преступник. Ты опять осмеливаешься перечить мне?..

Набузардан и Иддин-Набу застыли, как вкопанные.

— Господин… Я не могу терзать его плоть. Ты должен понять меня…

— Пользуешься моим расположением? — с угрозой в голосе спросил царь. Не веришь, что я прикажу утопить тебя, как нарушившего присягу?

— Не верю, господин… Иначе не служил бы.

— Послушай, Рахим, — Навуходоносор с жуткой отвратительной брезгливостью почувствовал, что не может оставить этот неуместный, лишний разговор. Этот подлый шушану вновь смеет перечить ему?

Навуходоносор раздельно повторил.

— Послушай, Рахим, твое упрямство вредит делу. Его всего равно будут пытать. Теперь делу дан ход. Подумай о себе, о своей семье… Что тебя удерживает? Ведь он не только мой враг, но и твой. Он покушался на твою жену.

— Да, господин, он мой враг. Но он же мой брат…

Навуходоносор тяжело вздохнул. Набузардан шагнул вперед, выхватил меч. Правитель рукой оттолкнул его в сторону, обратился к Рахиму.

— Чем ты можешь заслужить снисхождение, шушану? Скажи, ты, умник, как я должен поступить? Помиловать этого негодяя?

— Нет, господин. Тебе следует узнать имя того, кто нанял Базию. Я сам спрошу у него.

Подставь спину посадил пленника на пол, крепко встряхнул.

— Скажи, кто тебя послал, и ты получишь легкую смерть…

— Пусть Нергал оторвет твою голову, — не спеша, каким-то злым всхлипывающим шепотом ответил Базия, затем принялся изрыгать такие дерзкие хулы, что Набузардан не выдержал и вновь выхватил меч.

— Подожди, — вновь остановил его повелитель. — Так как нам быть, Рахим?

— Его ждут внизу, откуда он пришел. Мы похожи, я спущусь тайным ходом и попытаюсь взять того, кто послал Базию.

Иддину схватил его за руку.

— Рахим, ты рискуешь жизнью ради этого? Что, если внизу его ждут несколько человек? Он сам скоро признается, мои ребята выдавят из него имя злоумышленника…

— Стой, декум, — остановил офицера Навуходоносор. — Рахим подал дельную мысль. Он обязан рискнуть жизнью, иначе, клянусь памятью отца, ему не сносить головы. Ради чего он рискует — это его дело, — потом правитель помедлил и почти вслух добавил. — Если хочешь — его право. Пытки, крики много шума. Упущенное время… Это от нас не уйдет. Рахим, мне нужен результат. И не вздумай торговаться со мной!.. Как его добиться?

— Я спускаюсь первым, в набедренной повязке, лицами мы с ним схожи. Пяток моих ребят спускаются следом за мной. Пусть Иддину со своими отборными осторожно подберется к правому крылу цитадели, Базия мог прийти только оттуда. Если мы окажемся в помещении,один из нас передаст наверх весточку, где нас искать.

— Действуй, Рахим! Действуй, раб! — приказал Навуходоносор.

Подставь спину поклонился в пояс, вышел в коридор и распорядился.

— Убаллу, Хашдия, Рихети, Набай и Эа-нацир, скинуть сапоги. Следовать за мной.

В одной набедренной повязке он вошел в потайной ход и начал спускаться по скользким шершавым ступеням. Снизу отчетливо тянуло сыростью и знобящим холодом. Близкая опасность обострила слух, зрение, осязание. Чувства в те минуты стали у него звериными. Сердце гулко ухало в груди — пришлось перевести дух, унять расходившийся комочек. Ему доводилось видеть человеческое сердце… В битве, во время казней… Вырвешь из груди, оно еще трепыхается, парит… Успокоившись, он вновь двинулся вперед. Издали почуял чей-то потливый запах, потом услышал напряженное дыхание. Сопит человек молодой, не старше тридцати годков. Вроде бы один… Рискнуть смять его, сломит пополам и рукоятью кинжала по голове? Рахим подобрался еще ближе. Только бы тот не сразу узнал его, позволил приблизиться к себе!.. Наконец ожидавший внизу лестницы распознал его приближение.

— Это ты, Базия? — прозвучал в темноте чей-то голос. Сдавленно, робея…

Точно, ждет в помещении, осознал Рахим. Если он там не один? Была не была.

— Я.

— Как?

— Готово, господин. Он мертв.

Рахим на полусогнутых ногах, чуть скрючившись — так в детстве, получив от отца плетей за проказы, разгуливал Базия — вышел из темного прохода и оказался в узком коридоре. Хвала Мардуку, встречавший был один! Это же начальник дворцовой стражи?! Интересное дело… Очень интересное, только совать в него нос ему ни к чему. Скрутить негодяя, это всегда пожалуйста, а вот знать лишнее… Не надо.

Он приблизился к заметно расслабившемуся, переступившему с ноги на ногу благородному и коротко, рукоятью кинжала ударил его под ложечку. Когда тот перегнулся пополам, рубанул ладонью по шее. Начальник стражи начал заваливаться на пол. Рахим придержал его, потом тихо свистнул в проход, из которого бесшумно начали вываливаться люди. Последним оказался Навуходоносор, тоже босой, с кинжалом в руке.

Рахим, растолкал своих людей, подобрался к господину и шепнул.

— Начальник дворцовой стражи. Его надо поднять наверх и там порасспрашивать…

— Действуйте!.. — правитель пальцем указал на лежащего на полу человека. Два солдата подхватили благородного под мышки и поволокли по лестнице. Рахим и Навуходоносор между тем принялись осматривать помещение. Коридор в шагах десяти от начала потайного хода заворачивал за угол и упирался в дверь.

— Там, — указал на створку Рахим, — наверное, ждут условного стука.

— Может, взломать? — шепнул правитель.

— Нет, господин… Этот, благородный, он — слабак, господин. Ему сейчас зажмут яйца дверями и он все выложит, как следует стучать. Где мы находимся? Спаси, Мардук, но ведь это же половина вашего… — выдохнул Рахим.

Царь успел пальцами зажать ему рот. Глаза у Рахима полезли из орбит. Несколько мгновений он ошалело смотрел на царя, потом взгляд его осмыслился. Навуходоносор убрал руку, обтер пальцы о набедренную повязку воина.

В следующий момент сверху спустился посыльной и, радостно улыбаясь, доложил, что следует стукнуть три раза.

Навуходоносор, отчетливо понимая, что это глупо и недостойно правителя, тем не менее не смог удержаться от вопроса.

— А с этим что? — он кивком головы указал наверх.

Солдат тихо прыснул в кулак.

— Можете назначить его главным евнухом, господин.

Царь почувствовал гнев.

— Он мне нужен живой, говорящий.

— Так точно, господин, он будет говорить. Только очень тонким голоском.

Навуходоносор внезапно озлобился и приказал Рахиму.

— Стучи!

Тот тихо стукнул три раза. Дверь медленно поддалась и в следующее мгновение воины ворвались в просторный освещенный зал. Возле двери по бокам стояли два чернокожих телохранителя, по пояс голые, в шароварах. Люди Рахима тут же уложили их на пол. В дальнем углу шевельнулась занавесь, скрывавшая эту часть помещения. Навуходоносор приказал убрать эфиопов, всем удалиться. Когда его приказание было исполнено, он отдернул полог. Там, на разбросанных подушках, возлежал Набушумулишир. Услышав шум, он медленно приподнялся на локте, а увидев брата, окаменел и выпустил четки.

— Значит, говоришь, будь славен Навуходоносор, краса и гордость Вавилона? — спросил его правитель.

Глава 10

Расследование заговора производилось тайно, энергично и споро. Подлинный ход событий был известен только узкому кругу высших должностных особ и армейских военачальников из халдеев. По городу был пущен слух, что правитель то ли был ранен в походе, то ли серьезно болен, однако самые знающие, получившие инструкции у начальника городской стражи, утверждали, что Навуходоносор при смерти. Какой-то безумец покушался на его жизнь и опасно ранил государя. По этой причине был закрыт дворцовый комплекс, в него впускали и выпускали только доверенных людей. На следующее утро, когда встал вопрос о выяснении истинных планов заговорщиков, о тех лицах, которые были вовлечены в него, царь Вавилона после недолгих колебаний решил, что не имеет права быть таким же щепетильным, как Рахим, и приказал подвергнуть брата пыткам.

Число вовлеченных в преступление оказалось невелико и, если бы не бестолковость Бел-Ибни, заговорщики вряд ли рискнули сделать первый шаг. Набушумулишир полагал, что подготовка переворота завершена полностью, ждать далее было опасно. Всякий урожайный год, любое изобилие, опрокинувшееся на Вавилон — будь то силы зерна, военная добыча или заметный рост торговли, смерть Бел-Ибни, наконец, — могли вновь отодвинуть мечты царевича на неопределенно долгий срок. Набушумулишир устал ждать тиару. Тут еще хеттянка подлила масла в огонь, она постоянно подталкивала брата царя на решительные действия.

Верхушка жрецов держалась в стороне от непосредственного участия в заговоре, их интересовала только клятва будущего правителя публично казнить Бел-Ибни за святотатство. Лжеучитель должен был быть побит камнями — об этом впрямую заявил Навуходоносору верховный жрец Эсагилы, ветхий старик, державшийся не в пример остальным участникам заговора, уверенно и грозно.

В разговоре с Навуходоносором он ни в чем не уступил «юнцу» решительно потребовал смерти для святотатца, милости для несчастного Набушумулишира и решительного ограничения репрессий. Сошлись на нескольких высших столичных чиновниках, чья измена была особенно чудовищна, и провинциале Бабу-ах-иддине, связь которого с египетским фараоном была доказана очными ставками. Измена стране необходимо требовала смертной казни, в этом государь и верховный жрец оказались едины. Его решили сделать главным заговорщиком. Договорились также привязать к ним нескольких должностных лиц среднего звена — таких, как начальник дворцовой стражи, добавить с десяток мелких сошек, — и этим ограничиться.

Стоит ли, уговаривал правителя верховный жрец, выносить сор из хижины? На этот вопрос после некоторого размышления Навуходоносор ответил — не стоит, однако судьба брата, заявил правитель, это исключительно дело семьи, так что вопрос о его жизни или смерти брата будут решать сородичи.

— Крови не будет, — заверил он жреца. — Его удавят… Когда пробьет его час. А пока мне нужны деньги для организации нового похода и вы дадите мне их из сокровищницы храма.

— С возвратом? — спросил жрец.

— С процентами, — дал слово царь.

Поступив подобным образом, Навуходоносор отказался следовать советам Набонида, который рекомендовал правителю воспользоваться благоприятным моментом, уничтожить всю прежнюю, находящуюся в оппозиции к царской власти верхушку жречества и поставить во главе храмов своих людей. Вообще, предлагал уроженец Харрана, сейчас самое время приструнить всех недовольных и окончательно усмирить Заречье.

— Ты опять за свое? — поморщился Навуходоносор.

— Урсалимму должен быть разрушен! — заявил Набонид, через два дня после раскрытия заговора назначенный первым визирем.

Царь помедлил, потом снизошел до объяснений.

— Ты что, не понимаешь, что требуешь невозможного? Заруби себе на носу — возврата к прежней политике царей Ашшура не будет! По крайней мере под сенью моей царственности!.. Это у них вошло в привычку чуть что на полный размах раскручивать кровавую карусель! Набонид, неужели тебе не ясно, что, в конце концов, Бел-Ибни прав. Моя печень полнится печалью, когда я смотрю на вас, близких мне людей. Если даже вы не в состоянии осознать в чем смысл царственности, о которой говорил старик, то дело худо. Если даже самые доверенные люди понимают мечтания уману как безграничное, основанное исключительно на силе владение землей, значит…

Он развел руками.

Набонид склонился в пояс.

— Твой разум, господин, столь же велик, как и твоя царственность. Прости, если я не в состоянии постичь ее. Поверь, господин, я говорю искренне, я готов исполнить любое твое пожелание.

— Вот и исполняй.

Отпустив первого министра правитель задумался о неизбежном, о насущной необходимости отступить, в чем так страстно убеждала его жена. Только Амтиду, спешно вернувшаяся в Вавилон, чтобы быть поближе к мужу, да разве что Рахим-Подставь спину нутром чуяли всю прелесть, неотвратимость идей старика. Амтиду в силу великолепного ума, сокрытого в ее печени — возможно, поэтому Мардук и не дал им наследника, — Рахим же по причине исконного здравого смысла, оберегавшего его в этом гадюшнике, называемом двором царя царей, повелителя Вавилона Навуходоносора.

Вот и Набонид, преданный пес, ликующий от того, что свалил впавшего в детство старика, потерявшего на склоне лет голову от страсти, — не осознает, что даже если провести полномасштабные репрессии, где уверенность, что корни заговора будут окончательно искоренены. Кровь вызывает кровь, об этом его еще отец предупреждал. Разить надо сразу, напрочь, но только в том случае, если казнь поможет упрочить власть, а не ослабить ее. Наказать смертью каждого десятого во взбунтовавшихся частях? Будут ли остальные воины сражаться также доблестно, как сражались ранее? Переворошить Вавилон сверху донизу, наполнить доверху сточные канавы человеческой кровью? Сколько лет в таком случае уйдет на то, чтобы все улеглось, утихомирилось? Как добиться спокойствия, согласия в городе — вот о чем первому министру следовало подумать в первую очередь. Но ему не дано понять смысла власти. Вера в Вездесущего вовсе не ярлык, дающий право на любые, самые чудовищные поступки в утверждении истины. Бел-Ибни тоже не до конца проник в суть проблемы — так всегда бывает с теми, кто приближен власти, но полновесной тяжести ее не ощущает или ощущает не в полной мере. Помощники всегда готовы к самым решительным действиям, к самым неприемлемым шагам. Благо, что старик-уману оказался не готов к проведению последовательной политики. Может, Набонид когда-нибудь поумнеет?.. Хотя вряд ли, это дается от богов, с рождением. Или в том случае, когда сам сядешь на трон…

Было во всей этой истории с заговором темное, очень интересующее Навуходоносора место: каким образом Набушумулишир намеревался обезопасить себя от армейской верхушки, от многочисленных ветеранов, которые готовы горло перегрызть всякому, кто вздумает поднять руку на их царя-защитника? Братец на допросах с пристрастием тоже темнил, излагал какие-то совершенно дикие версии. Мол, он собирался пообещать халдейскому офицерству, что будет продолжать политику брата, одарил бы военачальников крупными поместьями.

— Все это потом, — перебил его Навуходоносор. — Но в первые дни как бы ты смог удержать их от бунта? Слушай, прошло всего лишь три дня, как я вернулся в Вавилон, по городу ходят слухи, что я серьезно болен, армия волнуется. Стоит объявить им, что я, упаси меня Нергал, ушел к судьбе, они же ринутся на штурм дворца, чтобы убедиться, что меня больше нет.

— Ты преувеличиваешь, — жалобно отозвался посаженный в колодки царевич.

— Нет, братец, ты не мог не предусмотреть, какой исход ждет тебя, когда бы армия узнала, что я погиб от оружия в собственной постели. А ну-ка, подбавь ему, — приказал он палачу.

Набушумулишира жгли огнем. Допрашивали его в доме стражи, в глубоком подвале. Тот выл, кричал, кто мог его услышать?

Только после нескольких часов дознания Навуходоносор получил правдивый ответ. Набушумулишир признался, что мыслил отправить армию в поход.

— Сразу после возвращения в Вавилон? — удивился царь. — Сразу с марша?.. Такое даже мне не под силу.

— Тебе не под силу, а я сумел бы.

— Как?

— Армия выступила бы в поход против Элама.

— Какой смысл восточному царству идти воевать Вавилон, который ему явно не по зубам.

— Они и не собирались воевать Вавилон. Их задача выманить армию из стен города. За это им было хорошо заплачено.

— Ах, вон в чем дело, — покивал царь. — Но ты уверен, что они остановились бы на полдороге?

— Да, — отозвался царевич.

— А я не уверен! Хорошо, как ты должен был бы им дать знать, что пора выступать?

— Послать гонца…

— Вот!.. Вот оно!.. — Навуходоносор даже поднялся из-за стола. — Ты готов был рискнуть армией, надеждой и опорой страны, ради тиары?

— Они, в Сузах, опасаются только тебя.

— Что ж, придется тебе послать гонца в Элам. Пусть выступают.

Весть о походе эламитов пришла в город спустя две недели после «ночи измены», когда в городе начали стихать волнения, вызванные болезнью царя и попыткой заговора. Вавилон жил в напряженном ожидании. Царь на людях не появлялся, в то же время его брат посетил торжественную церемонию восхваления Мардука, состоявшуюся в Эсагиле. Правда, охрана его была увеличена, и к царевичу никого близко не подпускали. Вот еще новость «друг царя», подхеттятник, как его посмеиваясь называли в народе, ученый жрец Бел-Ибни подвергся опале и сидел под охраной в своем загородном доме. Мятежные эмуку добровольно сложили оружие, так и сидели в своих лагерях, что располагались в пригородах Вавилона. Ждали своей участи? А может, пока во дворце царила смута, ими некому было заниматься? Кто мог сказать? Серебро и довольствие им так и не были выплачены. Более того именно эти, не самые сильные в армии отряды были посланы против эламитов. Им сказали смойте дерзость и своеволие кровью! Помимо этих ненадежных частей в поход была отправлена лучшая эмуку тяжелой пехоты и несколько эмуку отборных лучников. Воинам объявили — кто пожелает, может остаться дома, те же, кто не потерял храбрость, будут достойно вознаграждены. Воины провели сходку и эмуку ринулись на Элам в полном составе. Поход возглавил Нериглиссар. Войско двигалось на удивление ходко и, переправившись через Тигр, уже через неделю добралось до маленькой речушки, где Нериглиссар, получив донесение от разведывательных пикетов, что с юго-востока к ним приближается большие силы эламитов, остановился. В полдень вавилоняне могли видеть многочисленные отряды врага, разбившего лагерь на противоположном берегу.

Каким образом, откуда, кто принес страшное известие, неизвестно, только сразу после остановки по лагерю побежал слушок, что, мол, в Вавилоне отправился к Нергалу Навуходоносор, сын Набополасара.

Мрачные настроения царили в стане халдеев, особенно в рядах мятежных частей, тем более, что доставленный в шатер Нериглиссара захваченный разведкой эламит громко похваливался перед сбежавшимися посмотреть на него воинами, что завтра все они, вставшие на пути победоносного Элама, будут уничтожены. Вавилон будет взят, его сокровища станут добычей восточного царя. Пленный так и заявил во всеуслышание — ваш повелитель отправился к судьбе, а без него вы сброд! Теперь вы и ваши семьи — наше достояние!

Эту же чушь и похвальбу язык нес и на допросе, потом неожиданно предложил Нериглиссару отступить, более того — присоединиться к эламитам. В этом случае им будет обещана двойная доля добычи и спасение семей воинов, родом из Вавилона. Нериглиссар терпеливо слушал варвара, долго играл бровями, держал паузу, время от времени вздыхал, потом наконец ответил.

— Подожди до вечера.

Пленного посадили у палатки полководца, даже на кусок ячменного хлеба расщедрились. Ближе к заходу после раздачи пищи, когда шум в лагере стих, от западных ворот, от костра к костру, от палатки к палатке, побежал легкий шумок, скоро обернувшийся рокотом ликующих выкриков, возгласов, здравиц. Торжествующий рев поднял эламита на ноги. Впереди конного отряда, со стороны Аккада, на огромном вороном мидийском скакуне ехал плотный, с редкой бородой, перешибленным носом, человек. На голове каска, украшенная страусиным пером, доспехи ярко посверкивали в лучах заходящего солнца. Воины бросались навстречу колонне, стеной вставали по бокам прохода и все разом, мощно, в едином порыве, дружно выкрикивали: «Кудурру! Кудурру!»

Вслед за конницей двигалась тяжелая пехота. Навуходоносор со своим отрядом прорезал лагерь от ворот до ворот, выехал на берег речки. Войско по тайному приказу Нериглиссара тут же начало выстраиваться в боевой порядок… Вот уже грянуло громовое «Эллиль дал тебе величье, что ж, кого ты ждешь…»

Всякий шум стих в лагере эламитов. Передовые посты горцев — все поголовно — бросились наутек. Навуходоносор однако остановил войска, поднял руку и дал отбой. Объявил громко — завтра, с утра. Эти слова мигом разнеслись по лагерю вавилонян. Отборный Нериглиссара развязал руки и ноги пленника, зевнул и сказал.

— Молись своим богам, эламит. Ты свободен. До завтра… Завтра все ваше станет нашим. Беги…

Поутру, когда туман рассеялся, перед вавилонским войском лежал брошенный лагерь восточных варваров, костровища, порубленные кусты вдоль реки. Навуходоносор приказал построить войско в походный ордер и обратился к солдатам с короткой, но очень доходчивой речью.

— Гоните их! Убивайте каждого, кто посмеет поднять против вас оружие. Берите их в полон! Все добро этого подлого племени ваше, мое — только живая сила! Все рабы-мужчины — мои! Ясно, ребята?!

«Эллиль дал тебе величье, что ж, кого ты ждешь?» — было ему ответом.

Халдеи двинулись прямо на столицу Элама Сузы.

Огромный поток зерна потек в Вавилон из покоренной страны. Пленных мужского пола было взято десятки тысяч. В первый же день, вернувшись из похода, Навуходоносор приказал тайно удавить Набушумулишира и начинать процесс над Бабу-ахе-иддином.

Вечер он провел с Амтиду, заметно похудевшей за то время, что провела в Вавилоне. Погода вроде бы стояла сухая, было жарко, разве что пыльные бури изредка донимали горожан, и все-таки состояние жены вызвало у Навуходоносора тревогу. На следующий день он отправился в загородную усадьбу, где под домашним арестом безвылазно сидел Бел-Ибни.

С того дня, как по приказу Набонида, старику было показано растерзанное тело хеттянки, уману находился в тяжкой, граничащей с помешательством прострации. Бел-Ибни почти ничего не ел, целыми днями просиживал у себя в опочивальне, надев на нос оправленные в проволоку выпуклые линзы из горного хрусталя, что-то чиркал на пергаменте. По ночам перебирался на крышу и подолгу наблюдал за звездами. Охранникам было в диковинку, чем может заниматься на крыше человек, пусть даже ученый и грамотный, если у него нет инструментов, рабов, писца, который бы записывал навеянные божественным откровением наблюдения? Этот же сидел, закутавшись в мидийские овчины, и смотрел на небо. Молился, что ли? Кто их поймет, умников?

Здесь Навуходоносор и застал учителя. Первым поприветствовал его, следом Рахим молча поклонился «другу царя» и устроился в уголке.

Царь рассказал старику о походе на Элам, о бескровной победе, одержанной вавилонянами. О дарованной им звездами и волей Мардука, Сузах, столице восточного царства, количестве захваченной добычи — все с цифрами, на память.

— Уману, я пришел к тебе, чтобы напомнить о своей просьбе. Когда ты намереваешься приступить к сооружению цветущей горы для моей Амтиду? У меня нет времени, старик, жене плохо.

Бел-Ибни не ответил. Он долго сидел, посматривал то на звезды, то бросал взгляд в земную, покрытую ночным пологом даль. Что он там видел? Кто знает… Потом опустил голову. Царь не торопил учителя. Рахим в свою очередь отметил, что, наглядевшись на звезды, на зыбкую, подсвеченную искорками костров тьму, старик вроде бы печень свою принялся рассматривать? Что он там искал? Ответ на какой вопрос?..

— Мои мысли иссякли, Кудурру, — наконец откликнулся Бел-Ибни. — Я бессмысленно провел в светлом мире отведенные мне дни, теперь жду, когда Всемогущий отправит меня к судьбе. Я помнил о твоей просьбе — ведь это была просьба, не так ли?

Навуходоносор кивнул.

— Я помнил о ней даже тогда, когда мне показали ее… Мою… Если ты дашь мне слово, что на одной из колонн будет написано ее имя, я возьмусь построить висячий сад.

— Нет, учитель, на колоннах, на закладной табличке, уложенной в фундамент, — царь перевел дух, — в годовой хронике, которую ведут жрецы, будет только одно имя. Так устроен мир, почтенный. Я делаю этот подарок той, кто все эти годы владел моей любовью и мыслями, и ни с кем делить его не желаю. На это моя царская воля. Твоя обязанность — создать чудо. Я не знаю, чьим именем люди, когда мы оба уйдем к судьбе, назовут эти сады, но я должен сделать подарок, каких никто и никогда — ни в допотопное, ни в наше жуткое время — не подносил женщине, существу слабому, обладающему изворотливым, порой зловредным, умишком и бездной нежности и понимания. Я помню, что меня родила женщина, я люблю женщину и не знаю, как буду жить, когда потеряю ее.

— Она совсем плоха? — спросил Бел-Ибни.

— Да, очень похудела, щеки ввалились, на них румянец выступил. Как ты и говорил…

Опять наступило молчание. Наконец Бел-Ибни спросил.

— Почему ты не убил меня, Кудурру? Ведь это по моей вине… Только для того, чтобы я возвел этот сад?

— И для этого тоже, но это не главное. Суть в том, что я, как и ты, желаю, чтобы истина о Создателе стала доступна всем и каждому. Принята печенью и сердцем, взвешена и осмыслена. Чтобы она вос-тор-жест-вовала! Для этого не требуется разрушать Урсалимму, для этого, может, достаточно возвести посреди равнины цветущую гору, подвесить к облакам яблоневый, вишневый, гранатовый, грушевый — какой там еще? — цвет. Озарить сад лилиями и лотосами, окропить хрустальной водой из фонтанов.

— Кудурру, — откликнулся старик, — я не понимаю, о чем ты? Я всю жизнь размышлял о сокровенном, о начале начал, о причине мира, а ты о чем? О своей прихоти? О земной мощи?

— Сила силе — рознь, — ответил Навуходоносор. — Бог есть не только Создатель, Вседержитель, Судия — он прежде всего Любовь. Так учит Иеремия и он прав. Пойми, простак, истина многолика, но все равно она — истина, и, возведя сады, я как бы объявлю всем черноголовым, где бы они и когда бы не жили — смотрите, я велик! У меня достало сил повторить деяние Творца и создать на равнине цветущую гору. Ради каприза, по прихоти — скажут завистники. Он выпячивает свое величие, кичится своей мощью, заявят неразумные. Разумные же зададутся вопросом — как же боги позволили ему воссоздать на этом болоте то, что низине не предназначено? Как простили дерзость? Выходит, он воистину пользуется их любовью? Они, разумные, спросят, а я отвечу — не их любовью, а Его любовью. Мардук наградил меня силой. Он, единый и могучий… И черноголовые мне поверят. Неужели ты, наивный старик, всерьез решил, что люди поклоняются картинкам, изваяниям, верят в то, о чем вопят жрецы? Неужели ты на самом деле надеялся, что стоит только сменить изображение на портрет Единого да издать приказ, все сразу попадают на колени и вознесут молитвы Вездесущему?

Навуходоносор вздохнул, примолк, опустил голову, видно, тоже решил посоветоваться с печенью. Что она нашептала ему, Рахим понять не мог, только сердце билось часто, дерзко..

— Бог — есть истина, а истина есть любовь. Да, я вынужден буду разрушить Урсалимму. Подлые иври опять начали поворачивать носы в сторону Египта, и мне придется исполнить волю Господина. Я всегда исполнял его волю, но, помилуй меня Нергал, что-то в этом светлом мире я могу сделать по своему усмотрению?! Вот о чем я молю Создателя. Если решено судьбой забрать у меня Амтиду во цвете лет, — он всхлипнул, — то уж сделать ей подарок перед смертью я волен? Скажи, старик, я имею на это право или нет? Ответь, старик?.. Я не ропщу, не проклинаю небеса, у меня хватит духу исполнить волю Бога, но сад-то я могу заложить?!!

По небу чиркнула звездочка, вот еще одна, в созвездии Колесницы.[356] Вокруг было тихо, таинственно, каждый шорох был полновесен, грузен, наполнен смыслом.

Бел-Ибни молчал. Что он мог ответить? Что прозрение всегда запаздывает? Что истинна многолика и только лишь изредка, ничтожными гранями, соприкасается с единичной человеческой правдой? Построить сад на радость умирающей женщине, поднести его блюдечке и тем самым угодить Блаженному, восседающему там, на небесах? Странное желание, неразумное, несвязное, но в тумане слов, которые приводил Кудурру, посвечивало что-то теплое, манящее, иное. Пусть даже непонятное. Словно приоткрылась дверца, плеснуло из щели светом и вновь створка затворилась. Там, за дверцей пребывал Он, позволивший дерзким и неразумным поднять камни, метнуть, причинить ей боль?.. Ах, Всеведущий, зачем такие муки?..

Навуходоносор тяжело вздохнул, вытер подолом пурпурного плаща лицо. Сказал просто.

— У тебя нет выбора, старик. Либо ты все эти годы, начиная с дома таблички, лгал мне насчет неразделимой благой силы, либо делом подтверди, что твои домыслы — суть мироздания. Ничто личное, твои желания, надежды, знания, теперь не играют значения. Я знаю как трудно примириться с тем, что приносит боль. Но ни у тебя, ни у меня нет выбора. Мы должны сделать этот подарок. Переступить и сделать. На цветущей горе никому в голову не придет преклонить колени и возблагодарить Господина. Там будут набивать утробы, лакомиться плодами, может быть, удивляться — все так просто и доступно. Я буду пускать туда детей, они начнут тайком воровать фрукты, швырять камушки в фонтаны. Пусть… Пусть мальчишки играют. Мы с Амтиду так хотели иметь мальчика. Скажи, старик, разве я не могу иметь мальчика от любимой женщины? Разве у меня нет на это права?.. Скажи, старик…

Он вновь замолчал. Рахиму стало грустно, невыносимо тоскливо и одиноко. Он отвернулся, удивленно глянул на звездное небо. Неужели звезды способны нашептать такие мудрые слова? Неужели они так говорливы и простодушны? Неужели все дело в том, что просто следует научиться различать язык звезд?

Царь кашлянул, прочистил горло.

— Хорошо, уману, если ты полагаешь, что я не найду тебе замену, ты заблуждаешься. Набонид поклялся, что возведет гору в течение полугода.

Старик усмехнулся.

— Каким же образом он решил соорудить ее?

— Это будет насыпь, переложенная рядами скрепленных асфальтом кирпичей.

— Ну, надумал! — всплеснул руками старик. — Подобную кучу земли в течение нескольких лет размоет дождями, она утопит твой дворец, Кудурру, в грязи.

— Этого я и опасаюсь, — кивнул царь. — Как бы ты посоветовал начать строительство?

— Советовать не берусь. Построить берусь, могу поделиться с тобой, как необходимо возводить террасы, как подавать наверх воду, как разместить фонтаны и насадить растения. Каждый верхний ярус ложится на колонны, которые следует устроить неопробованным до сих пор способом. Четыре колонны будут образовывать арочный свод. Смотри, — старик принялся чертить палкой на глиняном полу крыши. — Вот арка, она соединяет два столба и поддерживает груз. Если мы перпендикулярно плоскости, в которой находятся эти две опоры, поставим еще пару столбов и завершим их аркой, то две арки соединятся и на образованных ребрах устраиваем купол, на который можно насыпать землю, устраивать фонтаны… Также можно поднять следующий этаж.

— Какой же прочности должны быть эти столбы, чтобы удержать такой вес?

— Правильно, мой мальчик. Столбы следует вырубить из самого твердого камня. Теперь что мы выигрываем…

— Конечно, учитель! — воскликнул Навуходоносор, — сооружение внутри получается полое, там можно и трубы проложить, и следить за сохранностью всего сооружения.

Бел-Ибни похвалил правителя.

— Ты всегда был умницей, Кудурру…

— Послезавтра приступишь! — перебил его Навуходоносор. — Завтра тебя перевезут во дворец. Рабов-эламитов уже пригнали…

Старик не ответил, вновь уставился на звезды, словно ждал от них подсказки, потом неожиданно повторил свой вопрос.

— Почему же ты все-таки не убил меня, Кудурру? Почему не отдал на растерзание жрецам. Я не ищу смерти, но, пойми, жизнь мне тоже невмоготу.

— Придется потерпеть, учитель.

— Как ты стал похож на отца, Кудурру.

Царь не ответил, только пожал плечами.

* * *
Возведение висячих садов было закончено в начале шестнадцатого года царствования Навуходоносора, когда Амтиду уже было трудно вставать с постели.

Зима — или дождливый сезон — в том году выдалась на удивление мягкая, без долгих нудных дождей, пронзительных ветров. Лило в меру, было не так зябко, как в обычные годы, однако ничто не могло спасти угасавшую на глазах Амтиду. Она совсем высохла, стала тоньше той девочки, с которой Навуходоносор в первый раз встретился на берегу Тигра. Долгие минуты проводил правитель у постели жены — рассказывал, как подвигается дело, подвозил царицу к окну, объяснял, где будут устроены фонтаны, спрашивал совета, где какие цветы посадить. С его лица не сходила кривая, даже какая-то глуповатая усмешка или гримаса. Амтиду охотно откликалась, одолевала болезненное состояние — ей все было интересно. До самой смерти она живо интересовалась, где Кудурру собирался разместить пальмы, что за водоемы и фонтаны предполагает устроить старик-уману, какого качества и каких сортов саженцы прислали ей отец и брат? В опочивальню приносили молоденькие, в два локтя деревца, она осматривала их, потом приказывала сажать. На террасах были устроены и полнозрелые растения. По верху третьего яруса стайками высадили взрослые финиковые пальмы — издали действительно казалось, что они плывут по воздуху. С внешней стороны верхние террасы выложили кирпичам, покрытыми нежно-голубой глазурью, издали создавалась полная иллюзия, что пальмы плывут по небу. Особенно если кучевые облака заполняли небосвод. Для тех, кому впервые довелось увидать сады, это было незабываемое зрелище. Простодушные открывали рты, когда повыше ворот Иштар обнаруживали висящие в небе пальмы, а под сенью их метелок, между легкими облачками, гранатовые яблони в полном цвету. Путники так и застывали, ошарашенные, потом уже переводили дыхание и начинали восхвалять Мардука за то, что довелось им увидеть неслыханное на всем белом свете чудо. Будь славен, Вавилон, сумевший украсить своими деяниями небо! Будь трижды славен Навуходоносор, сумевший возвести цветущую гору посреди равнины!..

Окончить строительство царь приказал не позднее месяца после сева ячменя — ему пора было выступать в новый поход. Скверные новости приходили из Заречья. Иудея поддалась на уговоры нового фараона Псамметиха II. Измена зрела день ото дня.

В месяце ташриту царице стало совсем плохо, ночью кровь пошла горлом. Она еще держалась, улыбалась вымученно и наконец после праздника осеннего равноденствия попросила мужа вынести ее в сад, чтобы она смогла своими глазами осмотреть рукотворное чудо. Навуходоносор сопровождал ее, рядом ковылял вконец одряхлевший Бел-Ибни. Сопровождали царя Рахим и Иддину. Прогуливались недолго, Амтиду скоро зашлась в кашле. Рабы, тащившие носилки бегом поспешили в опочивальню, следом поспешил Бел-Ибни, однако час пробил.

Ночью при свете ламп, заправленных выжимкой из напты, царица Вавилона ушла к судьбе.

Царь находился рядом, все также глуповато кривил рот. В последнее мгновение не выдержал, вышел из спальни, устроился в нише возле Рахима и, как только ему сообщили новость — подошла служанка и на немой вопрос повелителя легонько кивнула — разрыдался. К постели матери привели повзрослевшую уже Кашайю и младшую сестренку (предположительно, ее имя было Эанна), затем усопшей занялись жрецы храма богини Нинмах.

Спустя две недели покинул светлый мир и Бел-Ибни. Ушел тихо, во сне. Было ему от роду чуть более восьми десятков лет. По обычаю его похоронили на родном подворье, рядом с отцом и матерью.

Глава 11

Вот какие звуки долгие годы не давали покоя слепому пленнику, заключенному в дом стражи после взятия Иерусалима и разрушения храма Господня. Это неясный, то ли блеющий, то ли хрюкающий, перезвон проникал в его каморку в ночь между шестым и седьмым днем празднования Нового года. Долгие годы Седекия недоумевал, что бы мог означать этот рокот, напоминающий шум моря. Только спустя несколько лет после того, как он угодил в темницу и получил разрешение кричать в дни праздника, бывший правитель Иудеи осмелился спросить стражника, приносившего ему еду и воду, что там творится на улицах Вавилона, по какому поводу этот шум?

Тот ответил не сразу — видно, колебался, стоит ли нарушать запрет на разговоры со слепцом, потом все-таки решился.

— Завтра день спасения Мардука…

Его голос во тьме прозвучал так загадочно, так необычно, словно во вселенную, выстроенную в мозгу несчастного узника, прорвалось что-то могучее и чужеродное. Весть ниоткуда? Ни от кого? Из иной запредельной дали? Седекия настолько опешил, что в первое мгновение даже слова в ответ не мог вымолвить. Наконец собрался с силами.

— День спасения Меродаха?.. Кто же там ропщет?

Он напрягся — неужели не будет ответа? Неужели незнакомый человеческий голос был рожден в его окончательно облысевшей голове, где родятся и должны родиться мысли, какого бы мнения на этот счет не придерживались изверги-вавилоняне?

— Что ропщет? Свиньи, что же еще! Кто же смеет противиться богам, как не эти мерзкие и грязные твари! Их гонят в Вавилон, чтобы завтра принести в жертву. Вот уж нечистая сила, эти свиньи, но мясо — объедение! Завтра весь город его отведает…

Свиньи, конечно, самые грязные животные на свете. Это понятно, того же мнения придерживались жители Иерусалима и сам Седекия, созидатель единичной, наполненной беспросветной тьмой вселенной — эх, кабы ему еще и Слово! — но ропот зачем?

— Сколько же их пригоняют?

— Много, глазом не охватить. С десяток тысяч будет…

Спаси его Боже! Что же это за город, в котором люди смогли возвести висячие сады и пригнать на убой сразу десять тысяч свиней?!

Разговор на том увял, а пленник, устроившись на ложе — познав тайну звука, его уже не тянуло к щели — прикинул, как было бы ладно, если в бытность свою правителем цветущей, Богом отданной его народу страны, он не поддался бы на уговоры Делайи и Гошеи и не решился связать свою судьбу с Псамметихом, сыном Нехао. Жировал бы сейчас в Соломоновом дворце, отмечал бы пасху — достойно, без всяких подобных звуков, в посте и молениях. Теперь лежи и вздыхай…

Все — от жадности! От нежелания делиться с далеким и, казалось, наконец присмиревшим волком большими жирными кусками, которыми одаривала его плодородная земля Палестины. Десять мирных лет! Стоит только задуматься, голова кругом идет! Как возросли торговые обороты, на какие богатые урожаи расщедрился Господь для своего народа, насколько выгодно было посредничество в контрабандной торговле, которую вел с восточными землями так и не склонивший головы перед волком Тир. Это было золотое дно, только черпать из него приходилось украдкой, постоянно озираясь, как бы писец из Вавилона не пронюхал о богатой жиле. Конечно, с писцами и контролерами из Вавилона тоже можно было договориться. Но не сразу! Сначала приходилось искать подходы, потом осторожно, через пятые руки подсунуть им что-либо из самоцветов, вправленных в золото или серебро. Иерусалимские ремесленники были особенно искусны на подобные безделушки. Потом уже можно чем-нибудь более существенным одарить. Наконец, договаривались о проценте, и тут на тебе — сменившего гнев на милость писца прогоняют и присылают нового. Тот начинает мести так, что только успевай сундуки прятать. Но все не спрячешь — сколько всего за эти годы накопилось! Иной раз в город приезжали настолько ушлые ребята, ухитрявшиеся вымести всю подать до последнего шекеля.

Сколько можно было терпеть такое положение?

Седекия схватился за грудь — опять сердце заныло. В последнее время часто начало покалывать в левом боку. Он затих, скоро боль отступила, вновь потекли воспоминания.

Первым выход из тупика ему подсказал князь Делайя, сумевший ускользнуть, когда пленников из Иерусалима десятками сгоняли на Дамасскую дорогу. Не иначе, как откупился. Он и намекнул, что любимая жена Навуходоносора подыхает, а фараон Псамметих имеет людишек в своем войске никак не меньше, чем у волка.

Седекия пожал плечами.

— То, что у нашего врага, правителя Египта, большое и сильное войско, факт досадный, но обнадеживающий. Это я могу понять, но при чем здесь смерть царицы?

— Господин, она дочь Киаксара и сестра его наследника Астиага. С ее смертью рушится союз между Вавилоном и Мидией. Пока царица была жива, Киаксар мирился с тем, что зять посмел влезть в Элам, пусть даже те первыми выступили в поход. Как только царица выйдет из игры Киаксар двинется на Вавилон. Вам, господин, хорошо известно, как зажирел наш доблестный повелитель. Сколько у него появилось добра…

— А если Киаксар повернет против Лидии, нашего союзника, тогда у Навуходоносора будут развязаны руки, и он непременно исполнит пророчество, которое огласил Иеремия.

— Этот старый, выживший шакал достоин участи Урии! — озлобился Делайя. — Даже если Мидия двинет свои войска в Малую Азию, все равно мы в выигрыше.

— Это как же? — удивленно поморгал правитель Иудеи.

— Очень просто. Навуходоносор не сможет получить оттуда подмоги, набрать там наемников.

— Возможно. Скажи, Делайя, почему ты так хлопочешь о делах Псамметиха и откровенно склоняешь к предательству своего господина? Уж не потому ли, что фараон отписал тебе в Дельте большую усадьбу и тебе будет куда спрятаться? А где я смогу найти укрытие? Кто примет лишенного трона правителя, даже если мне удастся выскользнуть из волчьих лап?

— Тебя примет брат твой Псамметих. И не к измене я тебя склоняю, а к тому, чтобы ты осознал — избранный народ должен жить достойно, это значит, свободно. Никто не убедит меня, что ярмо приятнее для шеи, чем золотая цепь — символ независимого и сильного правителя.

— Можно подумать, что Псамметих не припас за пазухой такое же ярмо для меня.

— Нет, господин, это я могу обещать твердо. Ему нужен союзник, а не подданный. Союзник, озабоченный собственной безопасностью, будет сражать храбро, до конца, в то время, как раб только и ждет момента, чтобы поменять хозяина.

— Мы крепко рискуем, Делайя, ты об этом подумал?

— Да, господин, но вспомни, что скоро следует ждать очередной орды чиновников из Вавилона. Что после их набега останется в твоих закромах?

Что было, то было, вздохнул слепец. Этот разговор состоялся года за два до принятия окончательного решения. Сколько месяцев он томился, страдая от жадности, от наглости посылаемых из Аккада писцов, от поборов на армию, на охрану границы, на подарки к празднованию Нового года, на день рождения наследного принца Амель Мардука… Всех тягот было не перечесть.

Советовался он и с Иеремией. Тайно зазывал его в свой дворец, расспрашивал, о чем Яхве повелел известить народ? Может, Господь что-нибудь и для правителя этого народа припас? Может, есть надежда как-то договориться, умилостивить Создателя, заручиться, наконец, поддержкой?..

— Конечно, — соглашался пророк. — Распорядись, чтобы всякий иудей, за долги попавший в рабство к соседу своему, был немедленно освобожден, как того требует закон Моисеев. Объяви, что и впредь не допустишь подобного извращения завета. Запрети всякое деяние в субботу. Предай огню чужих кумиров, запрети поклонение чужим бога, — и милость Господа оросит Израиль.

— Ты хочешь сказать, — спросил Седекия, — что Всевышний наказывает избранный народ за то, что они всего лишь люди? Обычные, страдающие от грехов людишки?..

— Послушай, царь, зачем же страдать от грехов, когда куда легче избавиться от них…

От подобных советов Седекия сразу грустнел, отсылал пророка. Махал на него руками — ступай с миром.

Умник какой нашелся! Чтобы царь собственноручно лишил собственности сильных и знатных в Иудее? Чтобы проявил милость к нищим и ленивым?.. Долго ли в таком случае он просидит на троне?

Окончательное решение Седекия принял после тайной встречи послов Моава, Эдома, Аммона, Тира и Сидона, состоявшейся в Иерусалиме. Здесь заговорщики все-таки добились от Седекии согласия на присоединение к восстанию.

После сева в Вавилонии, в месяце кислиму, или по-местному кислев, в Иерусалим прибыл отряд, сопровождавший писцов. Чиновников прислали для проверки точности подсчетов, на основе которых собиралась дань. Вавилоняне не были допущены в город, им было предложено отправляться восвояси, так как правитель Иудеи полагал, что не по чести и совести правитель Вавилона собирает в иудейских землях добычу.[357]

Как только в Иерусалиме узнали, что халдейское войско выступило в поход, в городе принялись лихорадочно готовиться к осаде. Впрочем, стены были обновлены и укреплены заранее, теперь в город свозились припасы, углублялись рвы перед крепостными стенами. Множество людей были посланы в другие сильные крепости страны: в Лахиш, расположенный на юго-западе от Иерусалима на пути в Египет; Азек, Иерихон и другие. План войны намечался Гошеей из Вифлеема. Основной его идеей был расчет на то, чтобы измотать Навуходоносора тяжкими и долгими осадами. В нужное время на помощь Иерусалиму должен был подоспеть Псамметих II со своей армией и, если все пойдет, как задумано, то к правителю Египта присоединятся отряды моавитян, идумеев и аммонитян. В это же самое время фараон высадит десант в Финикии и создаст угрозу волку с тыла. Если же, как и было обещано, в войну вступит Лидия и пришлет войско, то египетский десант при поддержке лидийцев, которые считались одними из самых лучших лучников, сможет перейти в наступление с севера. В этом случае Навуходоносор окажется зажатым с двухсторон, и будет вынужден либо отступить, либо принять сражение в невыгодных для себя условиях. Казалось, все было предусмотрено. Седекия сам не раз объезжал укрепления Иерусалима, самой неприступной на ту пору крепости в мире. Город был расположен на скалистых холмах — Сионе и Мории. С востока, со стороны Мертвого моря, и юга взять его было невозможно. Единственный подступ к стенам лежал через расположенные к северу и северо-западу пригороды, но и на этом направлении врага ждали три стены — первая, наиболее мощная, была возведена еще Давидом и Соломоном, две другие были построены во времена Узии, Езекии и Манассии. Кроме того, в предполье были выкопаны рвы. Но главное оружие защитников Иерусалима состояло в самой планировке города, где улицы были кривы, узки, вертлявы, их сеть запутана настолько, что чужаку вовек не выбраться из проулков. Дома высокие, все из камня, окна — бойницы, так что, даже проломив стену, враг не мог считать себя победителем.

Седекия соглашался со всем, что ему втолковывал Гошея, а сам в это время вспоминал Иеремию. Злобный старик, узнав о решении отложиться от Вавилона, сразу побежал в храм и там, перед первыми вратами закатил такую вызывающую речь, что сердце дрогнуло не у одного Седекии, слушавшего старца из дворцовой аркады.

— …Не обманывайте себя, говоря: «Непременно отступят халдеи», — ибо они не отступят, — тыкал пальцем Иеремия, обращаясь к притихшей толпе. Если бы даже вы разбили все войско вавилонян, воюющих против вас, и остались у них только раненые да убогие, то и те встали бы каждый из своей палатки и сожгли огнем этот город.

Делайя прибежал и потребовал немедленно схватить негодника и предать его казни. Губы у него тряслись от гнева.

Седекия уныло глянул на князя.

— Первое дозволяется, второе — ни в коем случае! — ответил правитель. — Пророка засадить в яму, что в доме стражи. Не бить, не мучить. Понятно?

Князь Делайя кивнул.

Уже на следующий день Седекия издал указ об отмене долгового рабства по отношению к эзрах — свободным, полноправным гражданам, чьи имена были занесены в книги родословных. На всякие возражения сильных и знатных отвечал: «Тогда вы сами полезете на стены защищать город». Тем пришлось смириться… Следующим актом было смягчение условий проживания в Иудее чужаков-герим. Их дети в третьем поколении были занесены в списки граждан общины Несколько дней Седекия просидел в суде, разбирая как в бытность Соломона гражданские дела, при этом старался не различать лиц, как малого, так и великого, ведь сказал Господь: «Не бойтесь лица человеческого, ибо суд — дело Божие». Потом ему наскучило и он вновь скрылся во дворце.

Слепец закинул руки за голову, потянулся на лежанке.

Жуткое дело, эта осада! Чего только за эти дни не натерпишься!.. А если она продолжается месяцы, тогда становится совсем скверно.

Навуходоносор появился под стенами Иерусалима в десятый день месяца тебету (15 января 686 г. до н. э.). В первые дни блокада не представляла из себя сплошного кольца. Вавилоняне принялись возводить вал только вдоль западного и северного фаса. Там, за этим валом, в течение недели халдеи устраивали свой лагерь, там приступили к постройке осадных башен. Гошея утверждал, что Навуходоносор не будет ждать слишком долго и обязательно попытается решить дело штурмом. Как раз в момент затишья, спустя три недели после начала осады из страны Великой реки пришло известие о смерти Псамметиха II. Тот скончался сразу после возвращения из похода в Нубию. Волк, по-видимому, решил выждать, посмотреть, как поведет себя новый правитель Египта, однако когда сын Псамметиха Априй во всеуслышание объявил, что полагает своим долгом выполнять все заключенные его отцом договоры и никогда не бросит союзников в трудную минуту, Навуходоносор продолжил осадные работы.

В Иудее же возликовали! Когда же еще через месяц пришло известие, что флот Навуходоносора, посланный против Дельты, потерпел сокрушительное поражение, и большинство кораблей сдались или перешли на сторону Априя, а спустя еще месяц пришло известие о высадке египетской пехоты в Тире, Сидоне, Библе и Гебале, — радости иерусалимитян не было предела.

Это была весна надежд, вздохнул Седекия. Сердце пело. Правитель целыми днями молился, упрашивая Создателя, чтобы тот чудодейственной десницей, неукротимой волей своей спас избранный народ. Казалось, чудо вот оно, совсем близко. Рукой подать… На радостях, но с тайным умыслом, Седекия приказал своим людям скрытно освободить Иеремию. Тот сразу устроил плач по святому городу, принялся посыпать голову пылью, однако теперь его стенания ничего, кроме презрительных насмешек, не вызывали. Пусть себе горюет, предатель и книжник!.. В самую прелестную пору всеобщего цветения пришла весточка о восстании в Дамаске. Седекия окончательно укрепился духом. Если уж волчий тесть решил, что пришла пора отречься от родственника, стало быть, дела у него шли совсем худо. Правда, Лидия так и не выступила на подмогу египетскому десанту. Старик Киаксар оказался расторопней и первым напал на лидийского царя Алиата. Однако Киаксар в том же году умер и войной занялся его старший сын и наследник Астиаг.

Спустя двадцать лет, лежа в темнице, лишенный зрения, надежды, пребывающий в одиночестве Седекия вновь переживал ту волнующую весну. Сожалел, что братец волка поспешил с мятежом. Вот когда бы следовало брать власть в Вавилоне в свои руки! В ту пору и поход эламитян на Вавилон не помешал бы…

Жаль!..

На сердце у слепца стало радостно… Что скрывать — он, Седекия, грешен, успел в чудо поверить и изрыгнуть хулы Создателю, все равно он жив, способен вспоминать, судить, кричать в щель. А эти где теперь: Астиаг, эламиты, царь Лидии Алиат, Априй? В какую даль умчались? Могут ли подать голос, чтобы их услышали живые? Напоминанием о них теперь служит только звучное имя — Навуходоносор, да хрюканье свиней, ведомых на заклание.

Спустя несколько месяцев после начала осады, ранним утром, над далекими зубцом Лахиша вдруг поднялись сигнальные дымы. Это означало, что Априй сдержал обещание и выступил в поход с главными силами. Уже на следующий день царь Вавилона снялся из лагеря и двинулся на юг. Случилось чудо в день праздника Шавуот или Пятидесятницы. В этот день давным-давно Господь Бог, Создатель наш, даровал своему народу завет или Святое писание.

Тот день Седекия запомнил навсегда — запомнил все, до мельчайших подробностей, до курчавого исполинского облака, что надвигалось на город со стороны Моавитянских гор. Оно наползало с той томительной, неодолимой неспешностью, которой отличается приближение всякой неотвратимой и торжествующей беды, — блистало ангельской белизной, высоко-высоко вздымало свои увесистые, находящиеся в постоянном движении кружева. Куда оно тянулось? К подножию незримого престола? К хрустальной сфере, где бродят звезды?.. Облаку вторил легкий, посвистывающий между крепостных зубцов ветер. Даль была ясна, воздух прозрачен, зеленели пастбища, наливался соком виноград. По правую руку, на Масличной горе, по самой кромке погребального провала топорщились купы старых смоковниц. Год-то какой выдался!.. Всего было вдоволь… И враг ушел. Оставил небольшие отряды для охраны осадных башен и таранов, прочего имущества, но об опасности, которую представляли эти вражьи огрызки, даже думать не хотелось. Тянуло в полет… Правителю Иерусалима вдруг захотелось взмыть в прозрачную посвистывающую лазурь, погулять по облаку, поворошить кружева. Заметно повеселевший Гошея объявил во всеуслышание, вроде бы как дал клятву, — придет час, и Божьей волей мы сожжем эти греховные, напитавшие сердца иерусалимитян ужасом, сооружения.

Плотная толпа, сбившаяся на стене между крепостных башен и наблюдавшая за уходом вавилонян — те уходили по Вифлеемской дороге, долго молчала. Видно, не сразу поверила в чудо. Потом, как прорвало. Три дня в городе продолжался праздник, а еще через несколько дней в городе стало твориться что-то несусветное. Знатные и сильные, встречая на улицах прежних своих рабов, звали их к себе — предупреждали, что если они добром не вернутся к хозяину, их приведут силой. И начали приводить!.. Обманутые бросились к царю, но их не пустили. Седекии было недосуг. Ему уже не хотелось летать в мечтах вставали филистимлянские города, отрезавшие Иудею от моря. Не пора ли им платить дань владетелю Иерусалима? Не пора ли своей рукой надвинуть на полысевшую голову царскую тиару?..

Прости, Господи, но из песни слова не выкинешь.

Целыми днями он теребил Гошею — есть ли какие новости из Лахиша? Все иудейские крепости имели возможность общаться между собой с помощью дыма. Костры разжигали на верхушках наблюдательных башен и по количеству густых столбов в столице судили о том, что происходило в стране.

Лахиш молчал. Тогда Седекия приказал отправить гонцов и соглядатаев, чтобы те достоверно разузнали, что творится на торговых путях, ведущих в Египет. Ни один из разведчиков не вернулся в крепость. Безвестность длилась до конца месяца адара, когда поутру правителя поднял сам Гошея и передал, что над Лахишем встало два дыма. Это означало, что волк потерпел поражение. Не успели они устроить праздничное жертвоприношение Яхве, как в полдень над Лахишем встал один дым, такой густой и высокий, что его можно было видеть из города. Выходит, египтяне разбиты?.. Так в смятении и неведении прошло еще несколько дней, пока тайный пост на Масличной горе не донес, что к городу движется войско. Чье — издали разобрать не удалось. Жители вновь бросились на стены. Седекия не поленился, влез на выступающую башню, прикрывавшую ворота Гинаф, и оттуда неотрывно принялся наблюдать за дорогой на Вифлеем. Не забывал также бросать взгляды вдоль дороги на Иоппию. С тем же нетерпением, с затаиванием дыхания, потиранием слезящихся глаз, тайными молитвами следили за окрестностями жители Иерусалима. В лагере вавилонян в том углу, который был доступен зрению осажденных, было тихо. Часовые торчали на своих местах, конюхи обихаживали коней, полураздетые воины бродили между палатками, кашевары раскладывали костры. Эта неторопливость, наплевательское отношение к несчастным жителям, размеренность и покой, вносили дополнительную сумятицу в души. Седекия терялся в сомнениях, клял себя за робость, нерешительность — какой смысл торчать на башне, все равно сообщат, принесут известие, каким бы оно не было, Однако оторвать пальцы от каменной кладки не мог. Не замечал ни холода, ни сквозняка, вольно погуливавшего поверху стены.

Наконец на дороге, ведущей к морю, в Иоппию, что-то дрогнуло, поволокло пылью. Стены вмиг наполнились иерусалимитянами. Стало тихо, в городе за спинами отчетливо прорезалось буханье кузнецов и крики торговцев на базаре, но в следующую минуту и в кузнях прекратили долбить молотками, и базар у ворот затих — со стороны Иоппии (а спустя несколько мгновений и со стороны Вифлеема) начало наползать облако, вздымаемое сотнями, тысячами, десятками тысяч босых ног, марширующих по направлению к сердцу Иудеи. Ни вымпелов, ни штандартов, ни значков разобрать было невозможно. Не слышны были и голоса — только низкий глухой гул, не спеша наряжающийся в отдельные выкрики, возгласы, в строевую песню.

Сердце у Седекии екнуло — вроде бы цвет переднего штандарта был под стать чистому небу. Он затаил дыхание, и в тот самый момент, когда грудь невольно замерла, отказалась принять воздух, различил на синем фоне очертания золотого дракона. Морда змеиная, рогатая, с раздвоенным языком, передние лапы львиные, задние как у орла. Следом неясный шум вдруг начал обретать смысл.

Эллиль дал тебе величье
Что ж, кого ты ждешь?
Син прибавил превосходство
Что ж, кого ты ждешь?
Нинурта дал оружье славы
Что ж, кого ты ждешь?..
Седекия сполз с лежанки подобрался к щели и шепотом, прикрыв ладонью рот, выдохнул.

— Будь ты проклят, Навуходоносор! Пусть твое имя никогда более не будет звучать на устах людей!..

Глава 12

Десятый день встречи Нового года в Вавилоне был посвящен празднованию победы Мардука над чудовищной Тиамат. Это были самые трудные часы для стареющего царя. К тому времени изваяния Мардука и его супруги Царпаниту уже покоились в Палате судеб. Сначала изображения верховных кумиров на украшенной колеснице перевозили в главный храм Вавилона — жертвенный дом, называемый Бит-Акито, где совершались жертвоприношения. Отсюда после двухдневного пребывания статуи небесных покровителей Вавилона отправлялись в Палату судеб, где их уже поджидали статуи всех остальных небожителей, заранее доставленных в святилище, в котором каждый из них обязан был из уст самого Мардука покорно выслушать назначенное ему на этот год.

Поздним утром десятого дня после долгой молитвы и покаяния в грехах, после жестоких, болезненных рукоприкладств главного жреца Эсагилы — тот отстегал царя плетью, затем, как того требовал древний обычай, принялся крутить ему уши, — правителя наконец допустили к статуе Мардука, где он коснулся руки Господина и вновь обрел царственность, а вместе с ней тиару, скипетр, перстень и священное оружие. В послеполуденную стражу жрец вместе с царем закололи белого быка и принесли его в жертву Господину.

После совершения обряда Навуходоносор вернулся в свои покои, позволил слугам переодеть себя. На него надели домашнюю одежду: длинную, до пят, свободную рубашку с короткими рукавами, сверху улакку — короткую тунику из синей шерсти, затем парчовый халат. На ноги приладили тончайшие чулки и сандалии с задниками. Лоб и волосы перетянули широкой пурпурной лентой. Наконец Навуходоносор отослал всех вон, подошел к окну-бойнице, глянул в сторону висячих садов. Там было пусто, разве что государевы рабы время от времени пошевеливали длинными палками кроны финиковых пальм — метелки тревожили, чтобы отогнать ворон и диких голубей, облюбовавших эту вознесенную над священным городом цветущую гору.

Затем вернулся в просторную, скудно заставленную мебелью комнату. Вдоль стен располагались объемистые сундуки с крышками, украшенными искусной резьбой, два стола кедрового дерева, кресла, тростниковые ложа, на стенах ковры… Между коврами большой бронзовый щит, доставленный ему после сражения под Каркемишем. Он принадлежал начальнику отряда греческих наемников, разгромленных у стен этого города. На щите была изображена женская голова. Лик ее был ужасен, рот открыт в немом крике, змеи вместо волос служили ей прической…

В углу изваяние царя Нарам-Сина, легендарного предка Навуходоносора. Оно тоже было взято в Каркемише, куда по преданию войско древнего народа хеттов доставило изваяние из покоренного Вавилона. Это случилось тысячу лет назад, на заре светлого мира, но уже после потопа — так, по крайней мере, уверял Навуходоносора его уману. У царя была двурогая тиара в виде серпа луны (один рог был отломлен), завитая в кольца борода, руки едва выступали из гранитной глыбы. У ног наряженное в воинский хитон человеческое существо с головой орла, оно держало на поводках двух неуклюжих львов. Звери разинули пасти, глаза у них были полузакрыты.

У Навуходоносора было много подобных диковинок, которые хранились в особо отведенных для них помещениях. Были там статуи древних царей в полный рост, поверженных мощью Вавилона, базальтовая плита, на которой была выбита надпись одного из правителей Ашшура Адад-Нерари II — еще Набополасар после взятия Ниневии приказал камнерезам перечеркнуть косой бороздой эти хвастливые строки. Хранилась в музее и любимая скульптура Навуходоносора огромный лев, грубо, но впечатляюще вырезанный из самого твердого камня, попирающий поверженного человека.

Владыка Вавилона распахнул дверь, вырезанную из цельного ствола кедрового дерева, обитую медью, кликнул Рахима.

Тот вышел из ниши.

— Собирайся, погуляем по саду. Сегодня, в преддверии ночи судьбы я хотел бы помолится за ушедших от нас.

Они спустились по боковой лестнице, затем по пандусу, ведущему мимо гробницы отца, и вышли в чудесный сад.

Посреди взлетавших по обе стороны в небо ярусов, на ровной прямоугольной площадке, было устроено озеро, разбиты клумбы, насажаны цветы — все больше розы всевозможных цветов и оттенков. На озере на прочных, покрытых шипами стеблях, красовались лотосы. Здесь, между куртин и обсаженных кустарником дорожек, бродили ручные животные. По краям открытой площадки были насажаны фруктовые деревья — их купы плавно возносились в небо. Растения были высажены с таким расчетом, что, если смотреть снизу, от искусственного водоема, то создавалось впечатление, что человек гуляет по обихоженной человеческими руками горной долине, а справа и слева вздымаются горные склоны.

Навуходоносор в сопровождении Рахима поднялся на вторую, расположенную справа террасу, прошел в дальний ее конец. Как всегда мимоходом отметил, каким изворотливым и обширным умом наградил Мардук его давным-давно ушедшего к судьбе учителя. Уману все-таки хватило сообразительности оставить здесь память о своей хеттянке. Это был удивительный фонтан, к которому правитель и направлялся. Кого имел в виду Бел-Ибни, создавая этот фонтан, Навуходоносор догадался сразу. Как он должен был поступить? Старик не нарушил запрет — ни отметиной, ни закорючкой, ни укрытой в недоступном месте надписью он не помянул светловолосую красавицу, неуемную и дерзкую, и все равно первое имя, которое приходило на ум, попадающему в это место, было ее именем.

Пусть его… Он имел на это право.

Тайну свою умник Бел-Ибни схоронил в искусственном углублении, вырезанном в подножии следующего третьего, самого высокого яруса. Место было тихое, уединенное, солнце-Шамаш только на закате ненадолго заглядывало сюда, потом скрывалось за ступенями зиккурата в Борсиппе.

Грот представлял из себя окантованную арочным входом неглубокую пещеру, где на левой стене, отделанной сероватым, с молочными прожилками мрамором, был устроен фонтан слез. Здесь же в гроте, напротив фонтана, стояла каменная скамья с изогнутыми ножками.

В верхней части украшенной стреловидной аркой мраморной плиты располагалась широкая, в две мужские ладони, похожая на срезанный наполовину бутон лотоса, раковина. Вода в нее поступала сверху из маленького отверстия в плите и по искусно проведенным бороздкам, напоминавшим распущенные женские волосы собиралась в корытце. Отсюда, просачиваясь через щели между лепестками, влага неспешно, несколькими водотоками капала в нижние вазоны. Из одного в другой… Их было более десятка. Из одного в другой… Разными путями. Кое-где вода стекала по мрамору. Так льются и капают слезы.

Царь устроился на скамейке, глянул в сторону телохранителя. Тот позволил себе опереться плечом на стену возле входа, и теперь посматривал на фонтан. Что ему виделось, дослуживающему свой век ветерану? О ком вспомнил?..

Царь угадал — Рахим отдался воспоминаниям. Ему всегда нравилось это место, уходя со службы, сожалея о на глазах дряхлеющем господине, о перемене времен, о новых людях, в подметки не годящихся прежним бойцам мало ли о чем способен сожалеть ветеран! — частенько заглядывал сюда. Водил сюда дочерей, теперь внучку… Рассказывал о Бел-Ибни. Все, что помнил, а помнил он немало, пусть и несвязно, отрывками… Все корытца, прилепленные уману к мраморной стене, были у Рахима расписаны. Каждое было посвящено тому или иному, ушедшему к судьбе человеку. Их, дорогих сердцу, и печени, было немного. Вот этот бутон розы, вырезанный из белоснежного мрамора, вода здесь капала особенно трогательно — напоминала о погубленной Нана-бел-уцри. Он полюбил ее сразу, до одури! Хвала Мардуку, что дурь скоро прошла, он был доволен Нуптой, своей трудолюбивой пчелкой… По соседству примостился цветок гранатовой яблони, отсюда вода лилась тончайшей струйкой и напоминала об Иддин-Набу… Шурин стал богат, силен, выбился в раб-мунгу, потом скоропостижно, от разрыва сердца, в одночасье сбежал к судьбе. Теперь он, Рахим, шушану из халдеев, старший в роде, на него Иддину оставил своих дочерей. У него одни дочери рождались. Теперь уже два года на нем и семья Мусри. Крепок был египтянин, но и того в конце концов зазвала к себе Эрешкигаль.

…Израненного, высохшего, почерневшего Мусри бедуины доставили в шатер правителя Вавилона, стоявшего лагерем под Шаламом (так на египетский манер кочевники называли Иерусалим) в мешке. Если бы не Рахим, который случайно оказался на дороге в Вифлеем и Хеврон, воины из сторожевого пикета долго бы выясняли у наливавшегося гневом Салмана, кто он и зачем пожаловал в стан вавилонян? Бедуинский вождь уже совсем было собрался бросить полотняный мешок к ногам стражников и уехать прочь, однако оказавшийся поблизости Рахим успокоил кочевника. На его вопрос, что в этом мешке, Салман ответил.

— Ваш человек. Подобрали в пустыне. Умирал…

Рахим откинул материю, обнажил лицо, тут же прикрыл отверстие и, перемежая приказы с громкой непристойной руганью, распорядился бегом доставить мешок в царский шатер. Сам декум помчался за лекарями.

Мешок вскрыли в присутствие царя и Набузардана. Обнаружили в нем Мусри, тут подоспели лекари, они и привели государева человека в чувство. Скоро египтянин вновь обрел дар речи.

— Фараон выступил в поход, движется в сторону Лахиша. Допускать его до крепости никак нельзя, следует брать по дороге.

На следующий день Мусри уже более связно поведал о том, какие силы имеет при себе Априй, на что новый фараон способен в качестве военачальника, куда и с какими прелестными письмами посланы гонцы. Фараон требовал от участников заговора верности взятым обязательствам.

В тот же день в Эдом, Моав, Аммон, на север, в Риблу и Дамаск Навуходоносор отправил своих гонцов с посланиями их правителям. Если они решили сохранить верность Вавилону, то пусть немедленно высылают военные отряды на юг Иудеи. Опоздание хотя бы на день будет расцениваться как измена со всеми вытекающими отсюда последствиями. Краткость предупреждения и немногословность послов сыграли свою роль и, несмотря на все увещевания гонцов фараона, Эдом, Моав и Аммон подтвердили верность Аккаду. Все их отряды вовремя прибыли к месту сбора. Отдельный корпус блокировал финикийские города, где был высажен вражеский десант. Через несколько недель пришел черед главных сил египетской армии. В случае их поражения, Навуходоносор оставлял Иудею без союзников, и падение Урсалимму стало бы только вопросом времени.

Обогнув Лахиш, Навуходоносор ускоренным маршем двинулся навстречу Априю. В двухдневном сражении египтяне были разгромлены наголову, и уже на следующее утро царь Вавилона спешным маршем направился в сторону Иерусалима. На всех дорогах, пастушьих тропках были выставлены пикеты, по ближайшей к полю битвы округе разосланы особые конные наряды, в задачу которых входило перехватывать всякого, стремящегося в Урсалимму или Лахиш человека. Пусть иудеи пребывают в неизвестности насчет исхода сражения.

* * *
Все рухнуло в ночь на десятый день месяца тамуз, (5 августа 587 г. до н. э.) когда после недельных усилий вавилоняне наконец проломили северную стену и ворвались в восточную часть Иерусалима.

К тому времени осажденные уже изнывали от голода. Жуткие сцены разыгрывались на улицах святого города. Страдали несчастные, старики сидели на улицах и посыпали головы пылью, обезумевшие матери поедали своих детей… Об этом вспоминать не хотелось…

Седекия приложил ухо к щели. За стеной густела непробиваемая вязкая тишина. Вокруг было глухо — пленник задался вопросом: неужели свершилась божья кара, и все язычники повымерли? Объелись свининой и отдали Богу души? Вот радость-то!.. Следом губы шевельнулись в насмешливой ухмылке — не надо подобного чуда, Господи! Пусть язычники продолжают радоваться, рыгать, кадить возле своих кумиров, пока не пришел их черед есть с голодухи своих детей. Иначе кто принесет ему, страдающему, кусок ячменного хлеба, кувшин воды? Тогда ему на себе придется испытать то, что пережили жители осажденного Иерусалима. От одной только этой мысли озноб пробежал по коже о, Яхве, не дай умереть от голода и жажды! Не мучь, не терзай напоминанием о том, как он обжирался в своем дворце. Неужели он, потомок Давидов, должен быть судим по тем же законам, что и горшечники, сапожники, водоносы, ткачи, кузнецы, туповатые крестьяне, коварные сановники, напыщенные князья? Неужели его удел в ожидании страшного суда толпиться в куче этих сдохших от голода, от меча, копья, огня, тварей?

Его отвлек скрип двери. Послышались шаги, едва слышное шарканье донышка кувшина. По звуку узник определил, что там вдосталь воды и кусок хлеба больше обычной пайки. Наверное, по случаю Нового года тюремный писец расщедрился… Он ловко подобрался к лежанке, нащупал на положенном месте глиняный кувшин и ломоть ячменного хлеба, по привычке спросил.

— Что там на дворе? Дождь или ясно?

Ответа не было, что тоже вошло в привычку. Чтобы добиться от стража членораздельной речи, его следовало удивить. Лучше сказать, ошарашить!.. Спросить о чем-то таком, что покажется ему заслуживающим ответного слова. Собственно Седекии было наплевать в ту минуту — ответит ему бородатый халдей или нет. Он получил еду, следовательно, Яхве не оставил его своей милостью. Этого достаточно. Это добрый знак… Вряд ли царь должен дожидаться своей очереди на страшном суде в толпе с простолюдьем. У царя свои права…

В тот момент, когда гонец доложил, что халду ворвались в город, Седекия даже как-то успокоился. Нить лопнула, надежда испарилась, стало проще жить. Может, и на этот раз пронесет. В ту же ночь он со всеми домочадцами, женами, сыновьями, слугами тайным ходом выбрался за пределы городских стен и под покровом ночи, обходными тропами двинулся в сторону Вифлеема и Лахиша, откуда собирался перебраться в Египет.

Конный кисир пленил царя со всеми родственниками поутру. Плетьми, не разбирая кто ты — царский сын или подлый раб-виночерпий — погнали назад. Там и свершилось. Набузардан, огромный, бородатый, сначала убил сыновей, потом коснулся его глаз длинным тонким лезвием ассирийского кинжала…

Седекия довольно потер руки и вернулся к щели. На этот раз выкрикнул погромче.

— Набузардан! Будь ты проклят, Набузардан!..

* * *
Рахим бросил взгляд на простенькое корытце, вырезанное из мрамора и напоминающее пальмовую ветвь — оно было посвящено Иеремии. Глядя на редкую, долго набиравшую силу капельку, на ее ровный, как бы замедленный полет, на уверенное шлепанье о каменный пол, где уже заметно нарастал янтарного цвета твердый бугорок, Рахим всегда спрашивал себя — как вода могла родить камень? Неужели в этой прозрачной, безвкусной, мягчайшей жидкости, словно в пивном сусле, зародышами бродят твердость и сила, как бродили они в словах Иеремии. Может, эту незримую способность рождать камень господин, пророк, уману и называют истиной?

Даже после сокрушения стены, захвата храма и царского дворца Иерусалим сопротивлялся еще месяц, пока вавилоняне не сожгли и не сравняли с землей кварталы, примыкающие к воротам Гинаф, а также дома в южной части города, в овраге между Морией и Сионом.

Сразу после того, как передовые части вавилонян через пролом в северной стене ворвались в город, царь послал Рахима и Иддину во главе полутора десятков отборных в город с приказом отыскать и сохранить священный ковчег, а привести к нему пророка, который по сведениям, полученным от перебежчиков, был посажен в дом стражи. Потирающий руки Набонид предположил, что Седекия попытается использовать этого сторонника вавилонян в качестве своего последнего козыря при встрече с Навуходоносором.

Царь усмехнулся и сделал замечание.

— Иеремия никогда не был сторонником Вавилона. Он исполнял волю… правитель указал пальцем в крышу шатра.

Рахим и Иддину поспели вовремя, в когда воины, добравшиеся до храмовой утвари, начали сплющивать золотые вазы и подсвечники — так было удобнее прятать добычу. Декумы отборных были безжалостны — приказали надеть на пики головы особенно буйных и жадных до добычи воинов, затем организовали охрану святилища Яхве. Заглянули внутрь — ларца на постаменте не было. Приказали собрать всех жрецов и прежде всего отыскать первосвященника. Наведя порядок в храме декумы добрались до дома стражи и извлекли из ямы, где по щиколотку было грязной жижи, вконец облысевшего, трясущегося от озноба старца. Тот беспрестанно потирал озябшее тело. Заметив, что вавилоняне молча наблюдают за ним, он жалко улыбнулся и объяснил.

— Замерз…

Как только Иеремия отогрелся возле полыхающего на всю округу дворца Соломона, Рахим и Иддину повели его за городскую черту. На этот раз за всю дорогу наби не проронил ни слова. Шел и плакал… Порой поглядывал по сторонам, тут же отводил взгляд, старался смотреть только себе под ноги. Действительно, на что там было смотреть? На отрубленные человеческие конечности, на тела младенцев, проткнутых мечами, на опоганенные тела женщин? На пожар и смрад, встававший на святым городом? На ужас, поразивший иерусалимскую блудницу во исполнении завета Господа. Яхве сам плакал, взирая с небес на погибель поверившего ему народа.

У правителя ему предложили сесть. Старец попробовал было, однако ноги не гнулись. Рахим помог ему. Сев на краешек, Иеремия разрыдался. Руки у него дрожали…

Навуходоносор не тревожил его. Потом, когда старик немного успокоился, когда поймал брошенный на него взгляд, спросил.

— Желаешь отправиться в Вавилон?

— Нет, господин.

— Чего же ты желаешь?

— Быть с людьми, — он указал рукой в сторону полыхающего Иерусалима.

— Скоро здесь камня на камне не останется…

Иеремия кивнул.

Царь долго смотрел на пророка, потом кивнул.

— Ступай. Ты волен действовать, как тебе угодно. Тебя будут охранять.

Иеремия поднялся.

— Послушай, старик, — неожиданно обратился к нему Навуходоносор. — Где ковчег? Ты знаешь, где он спрятан?

— Да, господин.

— И не скажешь?

— Нет, господин.

— А если я начну пытать жрецов?

— Они тоже не скажут.

— Сомневаюсь. Всегда найдется кто-то, чей дух слаб.

— Тогда, господин, позволь попросить тебя о милости.

— Говори.

— Дай слово, что ты не станешь искать скрижали. И твои люди не станут. Каждому свое… Твой Господь — Меродах, наш — Яхве. Позволь слову Божьему лежать до той поры, пока не будет оно востребовано в светлом мире.

— Я должен дать слово тебе, человек?

— Нет, господин, не мне. Ему…

— Хорошо, — кивнул Навуходоносор. — Пусть слово Божие лежит до поры, до времени.

— Благодарю тебя, господин.

* * *
Умер Навуходоносор том же году, в месяце ташриту (7 октября 562 г. до н. э.), в ночь. До утра Рахим охранял его тело. Даже не всплакнул ни разу, просто тупо смотрел и размышлял — куда ему теперь без господина? Как быть народу без хозяина? Разбредутся людишки, попрячутся по своим хижинам и дворцам. Удивительно, прикидывал Рахим, на дворе сухо, ветрено, скоро придет завтра, над городом встанет Шамаш-защитник, а для господина время остановилось. Он ушел к судьбе.

Остановилось время и для Рахима.

Утром его выгнали из дворца. Сам наследник Абель-Мардук не поленился и приказал — что б духа твоего здесь больше не было. Скажи спасибо, что головы не лишил.

Дворец заполнили новые люди, все больше выходцы из Иудеи, прижившиеся в Вавилонии. Абель-Мардук призвал к себе бывшего царя Иехонию и разрешил ему вернуться на родину, даже дать согласие на восстановление Урсалимму. Так он около года проматывал наследие отца, пока халдейские офицеры не свергли его.

На трон взошел зять Навуходоносора Нериглиссар и опять же в первый же день Рахима пригласили во дворец.

Старик не добрался до нового царя. Бодро спустился с крыши, добрался до выхода, отворил крашеную красной краской снаружи — от злых духов дверь, переступил через порог и упал. Сердце сломалось, так объясняла подружкам маленькая внучка Рахима.

Подставь спину Луринду, что означает «смоква».

Эпилог

Разрушенный город лежал перед нами, словно потерпевший крушение корабль: мачты его потеряны, название неизвестно, экипаж погиб, и никто не знает, откуда он, кому принадлежал, как долго длилось его путешествие, что послужило его гибели; лишь по едва заметному, скорее даже предполагаемому сходству с известными нам типами кораблей можно с трудом догадаться о том, из каких краев был его экипаж; впрочем, ничего достоверного о нем мы, вероятно, так никогда и не узнаем.

Джон Л. Стефенс

Однажды, в начале двадцатого века, в лагерь археологической экспедиции, занимавшейся раскопками древнего Вавилона, явился странный посетитель. Он напоминал бродягу, однако покрой платья выдавал в нем европейца. Это в самом сердце арабского Востока!.. Шляпа была истерзана донельзя, зонтик сломан, всех вещей при нем был тощий узелок с жалкими пожитками. Возраст преклонный… Сначала участники экспедиции сторонились его, но узнав, что перед ними почтенный патер Джон, преподаватель в колледже Святой Марии, расположенном в Иерусалиме, они приняли его в свой круг.

В первый же вечер святой отец рассказал, как он, отправившись из Палестины, пешком пересек Сирийскую пустыню, какие трудности ему пришлось преодолеть, чтобы в конце концов добраться до священного Евфрата и на исходе жизни взглянуть на библейский Вавилон. По крайней мере, на то, что осталось от самого знаменитого в истории земли города.

Роберт Кольдевей, руководитель экспедиции, выслушав его, ничего не ответил старику. Оба сидели молча, смотрели на звезды, густо высыпавшие над Двуречьем. Они поняли друг друга без слов…

Утром Кольдевей показал старику оплывший холм — это были останки Вавилонской башни. Рядом остатки Южного дворца, построенного Навуходоносором II, сыном Набополасара. Затем они спустились в раскоп, и оба замерли перед изображенным на светло-голубом фоне ревущим львом, которое тысячелетие шагавшим навстречу путникам, входящим в Вавилон. Также он встречал торжественную процессию, колесницу бога мудрости Набу, которого провозили в город через ворота Иштар. Чуть поодаль шествовал мухшушу, дракон Мардука.

Осмотрели они и развалины висячих садов, и основания крепостных стен, высотой, по утверждению Геродота, они доходили до 100 метров. Пусть даже чуть пониже, пусть попроще, продолжал рассказ Роберт Кольдевей, но взгляните на основание стены. Оно как раз занимает около 7 метров, и расстояние между башнями соответствует описаниям древнего географа. Если судить по меркам средневековья, когда считалось, что город — это «обнесенное стеной поселение», то Вавилон был и остается самым большим городом на свете, недаром Александр Македонский хотел сделать его столицей мира.

Вечером, в палатке, Кольдевей и патер Джон продолжили разговор.

— Судьба Вавилона, — сказал начальник экспедиции, — в человеческой памяти неотделима от судьбы Навуходоносора, хотя его царствование всего лишь миг в трехтысячелетней истории великого города. Дело даже не в том, что в эпоху, когда правили его отец и он сам, город достиг наибольшего расцвета, просто, на мой взгляд эти цари были первыми, кто попытался изменить природу власти. Вот взгляните, как звучал полный титул, которым Навуходоносор именовал себя.

Он протянул патеру перевод.

«Я — Навуходоносор, царь Вавилона, смиренный, преданный великим богам и почитающий их, светлый князь-жрец, хранитель Эсагилы и Эзиды, сын Набополасара, царя Вавилона».

— Какова простота на фоне «царя царей», «потрясателя вселенной» и тому подобное? — спросил Кольдевей. — А вот еще одно свидетельство.

«Сильные привыкли грабить слабых, особенно тех, кто не равен им по положению. Богатые без конца покушаются на достояние бедняков. Я говорю наместники и князья до решения суда не имеют права забирать собственность у калек и вдов. Если калеки и вдовы обратились в суд, то сильные не должны рассматривать их дела. Если же судья принял подарок, подобное обстоятельство он не должен принимать во внимание при рассмотрении дела…»

«Я не стоял в стороне, когда искали правду и справедливость. День и ночь я устанавливал порядок, не знал отдыха. Я старался к удовольствию Господина нашего, Мардука…»

Так писал о своих усилиях один из самых блистательных военных гениев в истории. Вот что он ставил себе в заслугу. Правда, на склоне лет он все-таки совершил еще один поход — последний, в Египет. Правитель прошел от Страну реки Дельты до порогов. Там, в знак дружбы с фараоном взял в жены его дочь Нитокрис.

Они долго молчали. Керосиновая лампа, заправленная выжатым из нефти керосином, давала тусклый, колеблемый дуновениями воздуха свет.

— Был в жизни Навуходоносора, — продолжил Кольдевей, — и мистический след, по крайней мере, для меня объясняющий тот грозовой отблеск, который этот правитель оставил в Библии. В 585 году до новой эры царя Вавилонии пригласили принять участие в третейском суде между Астиагом, правителем Мидии и Алиатом, лидийским царем, которые сошлись в решающей битве на пограничной реке Галис.

Эта война была неугодна богам — об этом писал обоим правителям Навуходоносор. Помиритесь, пусть наши народы вкусят прелести мира! Он оказался прав, любимец Мардука. Битва еще не началась, а солнце вдруг покрыла густая тень, день стал подобен ночи, на небе выступили звезды. Понятно, что Навуходоносор имел списки, в которых вавилонские жрецы давали точные даты всех лунных и солнечных затмений, ожидавшие царя при его жизни, но кто мог предугадать, что воюющие стороны сойдутся в решающей схватке именно 28 мая. Вам, патер, не кажется, что подобное всеведение имеет прямо-таки мистический оттенок?..

— Нет, не кажется, — ответил патер Джон. — Божью волю вряд ли стоит привязывать к солнечным затмениям, природным катаклизмам. Она является немногим и обычно в слове. Может, в виденьях… Вот в чем я вижу откровение Божье.

— Что ж, — Кольдевей протянул священнику руку, — пора и на покой. Вы-таки решились? Значит, завтра в обратный путь? Что-то вроде — увидеть Вавилон и умереть? Не так ли?..

— Да, господин Кольдевей, иначе жизнь не имеет смысла. Увидеть Вавилон и умереть…

Виктор Поротников Дарий

Часть первая

Глава первая Подозрения старого Арсама

– Я живу на белом свете семьдесят лет, сын мой, но не знаю случая, чтобы царя персов погребали столь недостойным образом: в спешке и в недостроенной гробнице, – недовольно промолвил Арсам, хмуря седые брови. Видно, наша знать забыла, что царь не просто человек, а избранник богов. Почему ты стерпел все это, Гистасп?

– Этот «избранник богов» погубил в Египте и Ливии больше половины войска, – раздраженно ответил Гистасп. – Тебя возмущает, отец, что вожди родов попрали древний обычай, не отдав последних почестей Камбизу. А кто виновен в том, что кости наших воинов так и остались лежать непогребенными в Ливийской пустыне и за нильскими порогами? По чьей вине души погибших персов и мидян обречены на неприкаянное скитание среди живых? Персы рождены воинами, отец. Однако не от стрел и копий умирали мои люди в земле кушитов, но от голода. И это тоже по вине Камбиза[358]!

Несмотря на все это, душа Камбиза поднялась-таки на небеса, чтобы предстать перед Митрой[359] у моста Чинват[360]. К чему винить родоначальников и предводителей войска за скромный погребальный обряд, если главное было сделано ими – душа Камбиза все же увидит весы правосудия[361]?

– Кто бы мог подумать, что сына великого Кира[362] будет так ненавидеть своя же знать? – печально промолвил Арсам. – И внешностью и стремлением к славе Камбиз был похож на своего отца. Он в полной мере был продолжателем его замыслов. Еще Кир мечтал завоевать Египет, однако осуществил это Камбиз.

– Но какой ценой, отец! – воскликнул Гистасп. – В отличие от Камбиза, Кир берег свое войско, не унижал и не казнил своих приближенных беспричинно и в гневе. Камбиз же в своей слепой жестокости перешел все допустимые пределы. По моему разумению, Камбиз вполне заслужил и такую смерть, и такое погребение, – добавил Гистасп неприязненно.

Арсам бросил на сына подозрительный взгляд.

– Мне кажется, Гистасп, ты чего-то не договариваешь, – заметил он. – Что-то ты утаил от меня, рассказывая о смерти Камбиза.

– Отец, я рассказал тебе то, что известно всем. Камбиз упал с лошади и сильно расшибся, от этих ушибов он и скончался, – Гистасп пожал плечами. – Могу лишь добавить, что в день, когда случилось это несчастье, Камбиз был сильно пьян. Он даже не успел толком протрезветь, когда его настигла смерть. Более мне ничего не известно, ведь я не был вхож в круг близких друзей Камбиза. И вообще, я находился в Дамаске, когда все это случилось. Камбиз же умер в Хамате[363]

– Все это странно и непонятно, – проворчал Арсам, всегда отличавшийся подозрительностью. – Сначала из Египта прискакал Бардия, младший брат Камбиза, и переполошил народ известием о гибели того в Куше[364]. Жрецы и старейшины совершили над Бардией обряд посвящения на царство, увенчав его прямой тиарой[365].

Едва Бардия взошел на трон, как в Пасаргады примчался гонец из Египта и сообщил, будто бы Камбиз жив и возвращается обратно в Персиду. Старейшины пребывали в замешательстве. Тем временем Бардия со своими приближенными, вскочив на коней, умчались в Сузы. Вскоре оттуда пришло известие, что Бардия по приказу Камбиза убит. Проходит еще немного времени – и распространяется слух что Бардия жив и пребывает в Экбатанах. Мидийцы, приезжавшие в Пасаргады из Экбатан, подтверждают это.

В довершение всего снова приходит весть, что Камбиза нет в живых. Народ и старейшины боятся верить этому, но войско, вернувшееся из Египта, доставляет в обозе тело царя, уже готовое к погребению. Тело Камбиза поспешно замуровывают в недостроенной гробнице, а знать торопится присягнуть на верность Бардии. Но если Бардию по приказу Камбиза казнили три месяца назад, то кто же тогда восседает ныне на персидском троне?

Гистаспвыслушал всю эту тираду отца и возразил:

– Отец, если тебя одолевают сомнения, то поедем завтра со мной в Экбатаны и ты своими глазами сможешь увидеть Бардию и убедиться в своей ошибке.

По древнему обычаю, новый царь собирал в Экбатанах всю персидскую и мидийскую знать, чтобы заново распределить государственные должности, выбрать себе телохранителей, назначить царских судей для разбора многочисленных тяжб и жалоб, поступающих со всех концов обширной державы.

– Ты сам-то видел Бардию с тех пор, как вернулся из Египта? – поинтересовался у сына Арсам.

– Я не видел, поскольку Бардия никуда не выезжает из Экбатан, – ответил Гистасп. – Зато Бардию видели другие, те, кто побывал в Экбатанах.

– Кто это «другие»? – подозрительно спросил Арсам.

– Отана, например. Полагаю, Отане можно верить?

– Отане можно, – помедлив, Арсам кивнул. – И все же я поеду с тобой в Экбатаны, сын мой. Погляжу, идет ли Бардии царская тиара.

После разговора с отцом Гистасп отправился к своим сыновьям – их у него было трое от разных жен. Любимцем Гистаспа был самый старший, Дарий. К нему-то он и заглянул первым делом.

Дарий точил лезвие акинака[366] бруском из черного камня. Увидев отца, он прервал свое занятие и поднялся с низкой скамьи, почтительно наклонив голову.

Гистасп взял акинак из рук сына и попробовал большим пальцем, так ли хорошо наточен кинжал.

– Ого! – восхитился он. – Столь острым клинком можно одним махом снести голову! Похвально, сын мой, что ты сам ухаживаешь за своим оружием, не доверяя это дело слугам. Лучший друг – верный, лучший кинжал – острый.

Гистасп присел на скамью и жестом пригласил сына сесть рядом с ним.

Перед всяким важным разговором Гистасп непременно выдерживал долгую паузу, словно приводя в порядок свои мысли. Наконец он заговорил:

– Завтра я отправляюсь в Экбатаны, чтобы услышать повеления из царственных уст Бардии. Ты поедешь со мной, Дарий. Я хочу представить тебя царю в надежде, что Бардия пожелает назначить тебя своим телохранителем. Будь готов, мы выедем очень рано.

– А дед поедет с нами? – спросил Дарий.

– Конечно. Твой дед – Ахеменид[367], он просто обязан находиться близ царского трона в столь важный день. Бардия не должен обойти милостями никого из Ахеменидов.

– Я слышал из уст деда нелицеприятные отзывы о Бардии, – смущенно пробормотал Дарий. – Он называет Бардию самозванцем и виновником смерти Камбиза.

– Я только что беседовал с отцом по этому поводу и сумел убедить его, что Бардия не запятнал себя кровью брата, – сказал Гистасп, уверенным движением вгоняя сыновний акинак в позолоченные ножны. – Камбиз сам виновен в своей смерти, упав спьяну с лошади и свернув себе шею. Что ты глядишь на меня такими изумленными глазами, Дарий? Ты же был телохранителем Камбиза и знаешь все это не хуже моего.

Дарий опустил глаза, помолчал, затем негромко промолвил:

– Это неправда, отец. Камбиз не падал с лошади. Его убили.

– Что?! – воскликнул Гистасп, переменившись в лице. – Откуда тебе это известно?

– Я заходил к бальзамировщикам-египтянам в тот момент, когда они сняли с мертвого Камбиза одежды, собираясь извлечь из тела внутренности перед погружением его в щелочной раствор, – так же тихо вымолвил Дарий. – Так вот, на теле Камбиза были видны раны от копья и кинжала. Копьем его ударили сзади, а на спине рана была глубокая, но не смертельная. Добивали же царя кинжалом, ударив в живот и сердце. Каждый из этих ударов был смертельным. Поэтому непонятно, зачем Камбиза еще и душили, ибо он и без того был уже трижды мертв.

– А что, были и следы удушения? – ахнул Гистасп.

– Да, – кивнул Дарий, – и очень заметные. Бальзамировщики сказали мне, что, скорее всего, петлю на шею царю набросили, дабы он не смог позвать на помощь. Ведь убийство было совершено под носом у царской стражи.

– Значит, сын мой, Камбиза убили его приближенные? Так?

– Да, отец. Я уверен в этом.

– Кто же именно, по-твоему, мог отважиться на такое?

– Не могу сказать точно, отец. Однако убежден, что тут не обошлось без Прексаспа. Лишь Прексасп имел доступ к царю в любое время дня и ночи.

– Так-так, – прошептал Гистасп, нахмурившись.

– Ныне Прексасп у Бардии самый доверенный человек, – продолжил Дарий. – И это наводит на размышления, отец.

– Вот что, сын мой! – Гистасп решительно взял Дария за руку. – Поклянись мне, что ты не станешь делиться сказанным мне ни с одним человеком, даже со Статирой. И уж тем более с дедом.

Статира была женой Дария.

Дарий поклялся Митрой и всеми богами-язата[368] хранить молчание. Он понимал, что знает опасную тайну. Тех египтян-бальзамировщиков, едва они управились с телом Камбиза и уложили мумию царя в тяжелый саркофаг, тотчас же убили. Были убиты и несколько царских евнухов, которые либо что-то видели, либо о чем-то догадывались. Кто стоял за всеми этими смертями? То была другая тайна, не менее опасная.

– В Экбатаны ты, пожалуй, не поедешь, сын мой, – решил Гистасп со вздохом сожаления. – До поры до времени тебе лучше оставаться подальше от царского трона. Почему ты раньше не рассказал мне обо всем?

– В Сирии мы же не виделись с тобой, ведь ты двигался с головным отрядом войска, – пояснил Дарий. – А в Вавилоне наша встреча была слишком краткой, в Сузах при тебе постоянно находились посторонние люди, я же не мог откровенничать при них.

Гистасп понимающе кивнул и глубоко задумался.


* * *

Статира с нетерпением ожидала Дария на женской половине большого дома. Три года не виделась она с любимым мужем из-за затянувшегося египетского похода, который в конце концов закончился смертью царя Камбиза и гибелью большей части персидского войска. Среди женщин прочно укоренилась ненависть к Камбизу, погубившему так много персов в угоду своему честолюбию. Были и другие причины. Поход надолго оторвал мужей от жен, многие из персов обзавелись в Египте молодыми наложницами, к которым привязались настолько, что, вернувшись домой, взяли с собой и египтянок. Дети, рожденные этими женщинами, зачастую вовсе не говорившими по-персидски, были причислены к законорожденным детям и дожидались своих отцов в Персиде и Мидии. Соседство с ливиянками и египтянками было вовсе не в радость женам персидских и индийских воинов: ведь женщины с берегов Нила не уступали им в красоте, а ростом и статью даже превосходили персиянок.

Жены Гистаспа, и без того жившие не очень дружно меж собою, при виде стройной египтянки, потеснившей их в эндеруне[369], совсем потеряли покой. Но что им было делать, коли Гистасп явно благоволил к своей наложнице с глазами пантеры?

Привез наложницу-египтянку и Дарий.

Статира редко видела ее, поскольку муж делал все, чтобы женщины не сумели завязать близкого знакомства. Дарий и не скрывал, что Статира является главной женой, к тому же родившей ему двух сыновей. Однако не забывал он и про египтянку. По мнению ревнивой Статиры, ее супруг что-то уж слишком часто задерживается по вечерам у своей наложницы.

Вот и нынче Статира не находила себе места, мучаясь от ревности. Украсив цветами и драпировкой просторную опочивальню, она застелала ложе свежими простынями, набросала в курильницу благовонных зерен ладана, чтобы мягкий полумрак спальни пропитался ароматным дымком. А Дария меж тем все не было.

«Наверно, опять пошел к своей египтянке!» – думала Статира, нервно ломая пальцы.

Измучившись долгим ожиданием, она наконец вызвала к себе служанку и повелела ей разыскать Дария.

– Если ты застанешь моего супруга у этой египетской потаскухи, то напомни ему, что его жена – из славного рода Патейхореев, который в свое время породил не меньше царей, чем Ахемениды, – молвила Статира тоном жестким и непреклонным. – И еще скажи, что твоя госпожа не намерена довольствоваться объедками ни за столом, ни на супружеском ложе. Если Дарию нравится раздвигать ноги у какой-то египтянки, пусть он занимается этим перед рассветом, а не на закате дня, забывая про свои обязанности супруга. Так и скажи, Варина.

Рабыня, которая была чуть старше двадцатилетней Статиры, попробовала было возражать, опасаясь гнева Дария после столь резких слов.

– Твой супруг, милая госпожа, может рассердиться на тебя и не пожаловать к тебе вовсе, – пробормотала она. – Ведь мужчинам больше по сердцу превосходство над женами, а не равенство с ними. Я осмелюсь дать тебе совет, госпожа. Завлекая супруга лаской и угодливостью, его легче привязать к себе, нежели попреками.

– Оставь свои советы при себе, ничтожная, – надменно промолвила Статира. – Я никогда не опущусь до унижений перед мужем, с которым я равна знатностью. Делай, что тебе велено!

Рабыня низко поклонилась и выскользнула из опочивальни.

Воспитанная с ранних лет в духе превосходства над окружающими ее людьми, не только над рабами и низкорожденными, но и теми, кто носит тиары, Статира была убеждена, что достойна самой высокой доли. Это ей внушали мать, отец и прочие родственники, поскольку род Патейхореев хоть и утратил царскую власть после возвышения династии Ахеменидов, зато выторговал себе право поставлять невест либо царям-ахеменидам, либо царским родственникам, могущество которых подкреплялось их постоянной близостью к царствующей особе.

Так Статира стала женой Дария, сына Гистаспа, едва ей исполнилось двенадцать лет.

Гобрий, отец Статиры, был в тесной дружбе с Гистаспом. Эта дружба со временем переросла в родство, когда Гистасп выдал замуж за Гобрия свою старшую дочь. Случилось это еще в царствование великого царя Кира, покорившего всю Азию от Срединного[370] до Гирканского[371] моря.

Статира страстно любила Дария, благодаря ему и его любви она стала матерью и познала наслаждение на супружеском ложе. Она всегда была уверена, что у нее имеется неоспоримое преимущество перед любой женщиной, поскольку Дарий и она в каком-то смысле составляют одно целое. Пока не появилась эта египтянка!..

«Вполне возможно, что Дарий старается подражать отцу, ведь он так его уважает, почти боготворит, – размышляла Статира, оставшись одна. – Видя, что отец выбрал себе наложницу из царственных египтянок, Дарий не захотел отставать от него. Тем более что тогда других женщин, кроме египтянок, попросту не было рядом. Мой похотливый свекор, покидая Египет, потащил свою наложницу за собой. И сын его сделал то же самое, ведь Дарий во всем подражает своему отцу».

По мнению Статиры, слабоволие и желание подражать другим были основными недостатками Дариева характера.

Она мысленно перебирала всевозможные способы, как бы избавиться от ненавистной египтянки, но тут пред нею предстала служанка.

– Что-то ты слишком быстро вернулась, Варина, – промолвила Статира, очнувшись от раздумий. – Где мой супруг? Ты разыскала его?

– Разыскала, госпожа, – ответила служанка, лицо ее светилось от радости.– Ну и где же он? – холодно спросила Статира.

– Твой супруг, милая госпожа, пребывает на верхушке угловой башни.

– Вот как? – Статира была удивлена и слегка обескуражена. – Что он там делает?

– Любуется звездами, – прозвучал ответ.

– Я иду к нему, – решительно произнесла Статира. – Дай мне покрывало.

– Сопровождать ли мне тебя, госпожа? – робко спросила Варина.

– Не надо!

Торопливо набросив на голову тонкое белое покрывало, Статира отогнула циновку, закрывавшую дверной проем, и покинула опочивальню. Она не взяла светильник, хотя в переходах огромного дома было уже довольно темно. В отличие от многих женщин, Статира не боялась темноты.

Усадьба Арсама круглыми пузатыми башнями и толстой глинобитной стеной, замыкающей жилые постройки в неправильный пятиугольник, больше напоминала крепость. Все здесь носило следы древности: и фундамент, осевший глубоко в землю, и потрескавшиеся от былых землетрясений стены, и даже развесистый корявый карагач, росший во дворе, словно безмолвный свидетель ушедших времен. Говорили, будто его посадили еще при прадеде Гистаспа.

Одна из башен непосредственно примыкала к мужской половине дома. Внутри башни находилась темница для провинившихся слуг.

Статира и сама порою любила с высоты башни полюбоваться протекающей под холмом рекой и тополиной рощей в низине. По вечерам за рекой в селении маспиев[372] можно было видеть отсветы кузнечных горнов, расположенных под открытым небом. Однако стука молотов по наковальням слышно не было, слишком велико было расстояние.

По витым каменным ступеням Статира уверенно поднялась наверх.

Дарий стоял у бойниц спиной к ней, но мигом обернулся, заслышав ее торопливые шаги.

Верхняя площадка башни была невелика, здесь могло поместиться не более шести человек. Зато высота башни равнялась семи человеческим ростам. Вознесенная на гребень холма, она считалась самой высокой точкой во всей округе.

– Я не помешала тебе? – спросила Статира, подходя к мужу и сбрасывая с головы покрывало.

Она с наслаждением подставила разгоряченное лицо прохладному дыханию еле заметного ветерка.

– Ничуть, – промолвил Дарий. И в подтверждение слов поцеловал жену в разрумянившуюся щеку.

Вершины гор, замыкавшие кромку горизонта на западе были окрашены желто-оранжевыми отблесками заката. В небе цвета ирисов уже показалась полная луна.

Статира, точно околдованная, не могла отвести глаз от погасшего светила, прячущегося за горизонт.

Дарий был не меньше восхищен красками затухающего дня и наступающей ночи, а также красноватым ликом выплывшей луны. Он обнял Статиру сзади, прижавшись щекой к ее распущенным по плечам мягким волосам. Молчание не тяготило их, напротив, лишь способствовало нежному единению и пониманию супругов.

Вскоре последний солнечный луч погас за горными хребтами – и сразу же на окрестности упала ночь.

Красный круг луны укрылся за бледными облаками. В мире воцарилась чудная успокаивающая тишина.

Дарий взглянул на лицо жены, стоявшей рядом. Яркие белки глаз Статиры маняще поблескивали в темноте, ее ласковые руки обвили шею Дарию. Тень от распущенных волос придавала чертам любимой женщины какую-то особенную обворожительность. Переполненный сладостною негою и волнением, Дарий наклонился, чтобы поцеловать Статиру.

Она с готовностью подставила ему свои уста.


* * *

В незапамятные времена, еще задолго до господства мидян, персидские племена, жившие в предгорьях Загроса[373], стали объединяться вокруг племени аншан, чтобы противостоять набегам ассирийцев. На горном плато был построен город Аншан, ставший столицей нового царства. Спустя какое-то время племена персов-кочевников, обитавшие на равнинах между горами и морем, тоже объединились в союз, во главе которого стояли цари из племени парсуаш. Так образовалось другое царство – Парсуа.

Вольнолюбивые персы сумели отстоять свою независимость от ассирийцев. Не подчинились они и эламским царям.

Дикие полчища скифов, ворвавшиеся в загросские долины с Великих восточных равнин, разрушили город Аншан. Династия царей Аншана прервалась, но название горной страны Аншан осталось. После нашествия скифов там наступил хаос, больше десятка местных князей непрерывно грызлись между собой, деля горные пастбища и стада скота.

Этим воспользовались правители соседнего царства Парсуа, после нескольких успешных походов подчинившие Аншан себе.

Первым царем объединенного царства стал Ахемен. По имени этого царя все его потомки стали именоваться Ахеменидами.

При внуках Ахемена вновь возрожденный Аншан отделился от царства Парсуа, и там воцарилась династия Патейхореев. Тогда же из союза персидских племен выделилось сильное племя карманиев, образовав собственное царство со столицей в городе Кармана. Вслед за карманиями возникли небольшие царства марафиев и панфиалеев.

Когда Мидия возвысилась при царе Киаксаре[374], разбившем скифов и сокрушившем могучую Ассирию, раздробленные персидские племена стали данниками мидян. Город Аншан, сопротивлявшийся особенно упорно, был вновь до основания разрушен – теперь уже мидянами.

Первый раз персы попытались сбросить владычество мидян при царе Ариарамне[375], сыне Камбиза и праправнуке Ахемена. Мидянам удалось подавить это восстание. Ариарамна был казнен. Царем над персами стал сын Ариарамны, Арсам, отец Гистаспа. Однако мидянам пришелся более по сердцу дядя Арсама, Кир, рожденный от мидянки. Поэтому Арсам был низложен, а трон Ахеменидов занял Кир, сын Камбиза.

Мидяне и представить не могли, что именно Кир сокрушит их господство в Азии и создаст державу еще более обширную, нежели мидийская.

Лишившись царской власти, Арсам никогда не держал зла на Кира. Во-первых, он понимал, что Кир стал царем персов волею мидян. Во-вторых, Кир показал себя мудрым правителем и талантливым полководцем. Арсам сознавал, что ему при всем желании было не под силу тягаться с Киром. И в-третьих, Кир не обделил почестями ни Арсама, ни его сына Гистаспа.

Вот почему, когда Кир пал в битве с массагетами[376] и кое у кого из персидской знати возникло желание вручить царскую тиару Арсаму в обход сыновей Кира, Арсам первый воспротивился этому. По его мнению, старший из сыновей Кира обладал всеми задатками великого правителя. И если Кир назначил Камбиза своим преемником, значит так и должно быть. Арсам оправдывал любые жестокости Камбиза по отношению к персидской знати, ибо понимал, что только страхом Камбиз мог удержать в повиновении родовитых князей, которые не могли забыть, что их деды когда-то были независимыми царями.

Но, очевидно, родовая знать не простила Камбизу его жестокости. Царские приближенные и предводители войска, по-видимому, избавились от Камбиза, чтобы возвести на трон его брата Бардию, отличавшегося более мягким нравом. А может, Бардия сам подстроил убийство Камбиза?

Такими мыслями терзался старый Арсам, перед тем как лечь спать.

Наконец, он вызвал к себе своего верного человека по имени Каргуш.

Каргуш был для Арсама и телохранителем, и лекарем, и предсказателем, и личным секретарем. В своей жизни (а Каргушу было без малого пятьдесят лет) он побывал и воином, и учеником жреца, и писцом в царской канцелярии, и сборщиком налогов. Причем собирал Каргуш и особую дань за лекарственные травы, впервые введенную Киром. Тогда-то Каргуш и поднаторел в искусстве врачевания, по долгу службы общаясь с врачами, коих было немало при царском дворе.

После смерти Кира Каргуш попал в немилость к Камбизу, и лишь заступничество Арсама спасло ему жизнь. С той поры Каргуш был неразлучен со своим спасителем. Он сам и его семья жили в доме Арсама.

Каргуш, полагая, что Арсам вызвал его, мучаясь очередным приступом болей в пояснице, пришел в опочивальню с целебными мазями. К удивлению Каргуша, Арсам заговорил с ним совсем о другом:

– Завтра поутру я отправляюсь в Экбатаны. Бардия, согласно обычаю, желает произнести перед знатью свою тронную речь. Ты поедешь со мной, мой верный Каргуш. Тебе хочу я поручить дело трудное и опасное. Нужно втихомолку, без обиняков, вызнать у людей, тех, что находились с царским войском в Египте, истинную причину смерти Камбиза. В слухи о том, будто Камбиз упал с лошади и сломал себе позвоночник, я не верю.

Каргуш стоял перед Арсамом, сложив руки на груди, в позе подобострастного внимания. Выражение его бородатого лица с прямым точеным носом было невозмутимо.

– Действуй, как подскажет тебе разум, – продолжил Арсам, – но будь очень осторожен. Открывай лицо истине, когда она будет спать, и делай это чужими руками. Если вдруг почувствуешь опасность, сразу дай мне знать, ибо в таком деле прав тот, кто первым нанесет удар.

Каргуш склонил голову в знак того, что он все понял и готов выполнить поручение своего хозяина.

– И еще, – добавил Арсам, перед тем как отпустить Каргуша, – не доверяй Гистаспу. Последнее время сын говорит со мной на чужом языке.


* * *

Младшие сыновья Гистаспа, Ариасп и Артафрен, были огорчены тем, что отец не взял их с собой в Экбатаны. Особенно негодовал Ариасп, которому недавно исполнилось восемнадцать лет, и он мечтал начать свою военную службу в числе царских телохранителей. Однако Гистасп полагал, что для царского телохранителя Ариасп недостаточно ловко владеет копьем и не столь метко стреляет из лука.

– Ты не пройдешь испытание и тем опозоришь меня, – заявил Гистасп сыну. – Сиди уж дома!

Пятнадцатилетний Артафрен пришел в покои к Дарию и напрямик спросил брата:

– А ты почему остался?

– Так пожелал отец, – ответил Дарий.

– Странно, – пробормотал Артафрен. – Отец сам не раз говорил, что хотел бы сделать тебя телохранителем Бардии, и вдруг столь внезапно меняет свое намерение. С чем это связано?

– Не знаю, – Дарий пожал плечами. – Признаться, я рад этому. Быть царским телохранителем – не такая уж легкая доля. Эти бессонные ночи в караулах, строгие начальники, постоянные упражнения с оружием – все это выматывает и надоедает. А знаешь, какое мучение сопровождать царя во время его выездов! Солнце печет нещадно, а ты в двойном льняном панцире, в войлочном кидарисе[377] и штанах, весь обвешанный оружием, истекая потом, должен сдерживать толпу. В Египте мы все просто сходили с ума от тамошней жары!

– Почему ты ничего не рассказываешь про египетский поход? – обиженно спросил Артафрен, присаживаясь рядом с братом. – Разве там не было ничего интересного?

– Я же рассказывал тебе и Ариаспу про битву с египтянами в Синайской пустыне, про взятие Мемфиса.

– То было начало войны, но ты умолчал о том, что было дальше. От отца я узнал, что, захватив Египет, царь Камбиз двинул часть войска в Ливию, а сам с другой частью пошел в страну Куш, цари которой, по слухам, отличаются, поразительным долголетием.

– Да, так и было, – Дарий кивнул, – только эти походы для персидского войска были неудачны. Отряд, ушедший в Ливийскую пустыню к оазису Сива, угодил в песчаную бурю и весь целиком погиб. Ни один человек не спасся. А было в том отряде тридцать тысяч воинов.

Артафрен изумленно присвистнул.

– В стране кушитов царь Камбиз не взял ни одной крепости и не выиграл ни одного сражения, но потерял от голода треть войска, – продолжил Дарий жестким и неумолимым тоном. – У нас кончилось продовольствие, и воины были вынуждены убивать лошадей и верблюдов, есть мясо и змей, и ящериц. Воды вообще не было, а пить хотелось нещадно. Особенно трудно пришлось на обратном пути, когда мы возвращались из Кушанского царства. Были съедены все животные, кроме лошадей царских телохранителей, а вокруг – пустыня. Представь: ни травинки, ни дерева, чтоб укрыться от зноя… Воинам приходилось по жребию убивать друг друга и есть даже человеческое мясо. В свите царя по ночам убивали евнухов и рабынь, потом поедали их мясо, но так, чтоб никто не видел.

– Что ты такое говоришь, брат? – с нескрываемым отвращением воскликнул впечатлительный Артафрен. – И ты тоже ел человечину?!

– А что мне оставалось делать? – пожал плечами Дарий.

– И отец ел?

– Да.

– Какой ужас! За такое кощунство боги могут покарать вас.

– Могут, – согласился Дарий. – Поэтому по возвращении в Египет жрецы устроили очистительную церемонию для всего войска. Видимо, Ахурамазда[378] смилостивился над нами, если отец и я до сих пор не ослепли, не оглохли и ничем не заболели.

– Ахурамазда, по всей видимости, решил наказать за все случившееся главного виновника – царя Камбиза, – мрачно проговорил Артафрен, который смелостью речей пошел в деда.

Дарий непроизвольным жестом слегка ударил кончиками пальцев брата по губам.

– Тсс! – тихо произнес он. – Не говори этого вслух. Нигде и никогда!

Артафрен непонимающе хлопал глазами.

В этот момент в комнату вошла Статира в длинном сиреневом платье, облегающем ее фигуру, и в белой накидке, бахрома котррой ниспадала ей на грудь. Пышные светлые волосы молодой женщины были уложены в замысловатую прическу, украшенную диадемой, на лоб и виски свешивались золотые подвески. Большие продолговатые глаза Статиры, подведенные сурьмой, были необычайно красивы и выразительны.

– Вот ты где! А я ищу тебя по всему дому, – с улыбкой сказала она и, бросив лукавый взгляд на Артафрена, попросила: – Дружок, ты не мог бы оставить нас наедине ненадолго? Дарий нужен мне по важному делу.

– Знаю, чем вы станете заниматься, – с ехидцей промолвил Артафрен, по лицу которого было видно, что ему давно известна интимная сторона взаимоотношений мужчины и женщины. – Для этих «важных дел» существует ночь. Или вам ночи мало?

– Проваливай! – с беззлобной бесцеремонностью отрезала Статира, подталкивая Артафрена к выходу. – И не вздумай подглядывать, иначе богиня Вод[379] нашлет на тебя глазную болезнь.

– Очень надо! – небрежно обронил Артафрен и скрылся за циновкой.

Дарий взирал на все это с добродушной улыбкой.

– Разве я виновата в том, что мне действительно мало ночи? – прошептала Статира, положив руки Дарию на плечи и призывно глядя ему в глаза.

Глава вторая Брат и сестра

Имя Бардия на древнеперсидском означает «сильный, могучий». Это имя как нельзя лучше подходило к младшему сыну царя Кира.

Достаточно было одного взгляда на этого высокорослого, с широкими плечами и могучей статью, юношу, чтобы понять, сколько силы таится в этом отпрыске великого царя. Именно за это Камбиз недолюбливал своего младшего брата, который был не только выше его на целую голову, но и мог дальше всех пустить стрелу из лука, сделанного из рогов горного козла. Бардия был правителем Бактрии еще при жизни Кира, и бактрийцы боготворили его. Женатый на женщине из самого знатного рода этой страны, Бардия при желании мог бы стать и полновластным царем Бактрии. По одному его слову бактрийцы встали бы за него все как один.

Потому-то Камбиз после смерти Кира, по совету Арсама, отослал Бардию в Мидию наместником, приказав ему покорить соседнее с Мидией сильное и вольнолюбивое племя кадусиев. Втайне Камбиз надеялся, что мидяне без особого рвения последуют за Бардией на эту войну, и в результате поход в страну кадусиев может завершиться не только разгромом войска Бардии, но и смертью его самого.

Однако Бардия обладал удивительной способностью располагать к себе сердца своих подданных. В скором времени мидяне служили ему столь же ревностно, как некогда и бактрийцы. А битву с кадусиями Бардия, можно сказать, выиграл в одиночку, вызвав на поединок царя кадусиев. В конной схватке, на виду у двух войск, Бардия уверенно одержал верх, поразив своего соперника копьем. После этого кадусии покорились Бардии добровольно. Они прозвали его Таниоксарком, что на языке кадусиев означает «обладающий могучей силой».

Камбиз был чрезвычайно обеспокоен таким возвышением Бардии, которому кадусии и мидяне оказывали поистине царские почести. Ему было также известно, будто персидские вельможи втихомолку сожалели, что царский трон Ахеменидов не достался Бардии. Во время похода в Египет Бардия командовал мидийской и бактрийской конницей. Все успехи персидского войска неизменно были связаны с именем Бардии, который отличался и на полях сражений, и при штурме крепостных стен. Камбиз, уходя с войском в Куш, оставил Бардию в Нижнем Египте – якобы для надзора за завоеванной страной, на самом же деле, чтобы брат его не прославился еще больше, побеждая кушитов.

Неудача, постигшая Камбиза в Куше, роковым образом сказалась и на его судьбе. Слух о смерти царя подтолкнул Бардию к действию. Он покинул Египет, чтобы по обычаю персов занять царский трон. Известие о том, что Камбиз не погиб, не вызвало у Бардии сожалений в той поспешности, с какой он водрузил на свою голову царскую тиару. В окружении Бардии были люди, которые давно внушали ему мысль захватить власть, ибо неприкрытая ненависть Камбиза к брату грозила тому смертью.

«Покуда царствует Камбиз, ты будешь ходить по лезвию меча, – твердил Бардии его лучший друг, мидиец Гаумата. – Избавиться от Камбиза – для тебя единственный способ сохранить жизнь».

И Бардия решил сражаться с Камбизом за трон и за жизнь, благо у него было небольшое, но преданное войско.

Внезапная смерть, постигшая Камбиза на пути из Египта в Перейду, избавила державу Ахеменидов от братоубийственной войны. Бардия сделался общепризнанным царем.

Новый царь по обычаю взял себе гарем своего предшественника, принял присягу войска, объявил место и день сбора знатных вельмож, чтобы в своей тронной речи объявить о принципах своего правления.

Своего любимца Гаумату Бардия почтил особой честью, вознамерившись выдать за него замуж свою сестру Атоссу.

Евнухи, приставленные к гарему, известили Атоссу, прибывшую в Экбатаны из Пасаргад, о намерении ее брата. Случилось это накануне приема в царском дворце родовой знати персидских и индийских племен.

В тот вечер Бардия допоздна засиделся со своими ближайшими советниками, обсуждая, кого из бывшего окружения Камбиза приблизить к себе, а с кем лучше держаться настороже. Решали также насущные проблемы огромного царства, коих оказалось такое множество, что у Бардии поначалу голова пошла кругом. Доставшаяся ему канцелярия Камбиза была полна письменных жалоб на несправедливые притеснения сатрапов[380] и местных чиновников, доносов соглядатаев на отдельных людей и на целые города, где якобы зреет недовольство властью Ахеменидов. Жаловались царю и сатрапы, и сборщики налогов, предупреждая о враждебности к ним населения в Арахосии, Гедросии, Маргиане, Вавилонии и Дрангиане. Царские писцы показывали Бардии длинные списки неоплатных должников со всех частей царства. Налоги в царскую казну давно не выплачивались в полном объеме, ибо свободные земледельцы и ремесленники были фактически нищими. Но была и другая причина: сатрапы часто занимались поборами для личного обогащения, заявляя, что действуют от имени царя. Об этом как раз и свидетельствовали доносы на них.

Было уже далеко за полночь, когда Бардия наконец остался один. Он собирался помолиться Великому Творцу[381] перед тем, как лечь спать. Завтра у него будет трудный день. И Бардия хотел попросить Ахурамазду поддержать его в том начинании, какое – Бардия был уверен в этом – придется не по душе многим сатрапам и родовым князьям.

Внезапно стража сообщила о евнухе, который пришел с женской половины дворца и настаивает, чтобы царь его выслушал.

Решив, что это посланец от жены или от дочери, Бардия велел пропустить евнуха.

Эти женоподобные существа с безбородыми лицами и тонкими голосами вызывали у Бардии чувство некоего отвращения, смешанного с жалостью, выросший среди воинов и гордившийся своей мужской силой, в душе он считал оскорблением для всей мужской породы существование этих бесполых существ.

– Твоя сестра, о царь, желает видеть тебя, – низко поклонившись произнес евнух.

– По какому делу? – спросил Бардия, слегка раздосадованный столь поздним визитом.

Слуга не успел ответить. Атосса уже входила в дверь и, небрежно отодвинув евнуха, ответила вместо него:

– По важному, мой повелитель.

Повинуясь властному жесту Атоссы, евнух покорно удалился, притворив за собой высокие створчатые двери, закругленные вверху.

Бардия с любопытством взирал на сестру, которая приблизилась к нему с решительным видом, словно собиралась поведать ужасную тайну. Он придвинул Атоссе стул, тем самым выражая готовность внимательно выслушать ее.

Однако Атосса предпочла разговаривать с братом стоя.

– Что я узнаю, брат мой! – раздраженно начала она. – Старший евнух поведал мне, что ты пожелал уступить меня какому-то мидийцу!

– Не «какому-то мидийцу», сестра, а моему лучшему другу Гаумате, – поправил Бардия. – Гаумата знатен и предан мне, так что…

– Для меня это не имеет значения, – перебила Атосса. – Я – царица! И мое место рядом с тобой.

– Ты была женой Камбиза вопреки обычаям и по его прихоти, – молвил Бардия. – А я не намерен нарушать обычаи наших предков. К тому же я женат и люблю свою жену.

– Почему ты брезгуешь мною, брат? Разве я нехороша собою?

– Дело не в брезгливости, Атосса. Я не могу делить ложе с родной сестрой, пойми же это!

– Пойми и ты меня, брат. Я – дочь Кира! И предпочитаю царское ложе любому другому.

Бардия окинул Атоссу внимательным взглядом и заметил:

– Ты же сама негодовала, когда Камбиз еще только добивался твоего тела. Ты ненавидела Камбиза, даже став царицей. Помнится, ты говорила мне, что готова своею рукою убить его.

– Камбиз не просто спал со мной, он постоянно унижал меня, даже в присутствии евнухов и рабынь, – призналась Атосса, опустив очи. – Горькую цену платила я за свое право называться царицей. Но ведь ты совсем другой. – Атосса с нежностью взглянула на Бардию. – В тебе нет жестокости Камбиза, хоть вы и родные братья. Именно за это тебя любят твои подданные. И я любила бы тебя не как брата, а как супруга, – негромко добавила Атосса, слегка смутившись под взглядом Бардии, – если бы ты, о царь, смог перебороть в себе глупую неприязнь к кровосмешению. Ведь мое тело способно подарить тебе такое же наслаждение, как тело любой другой женщины моих лет, родство здесь не помеха.

– Если я сделаю тебя своей женой, Атосса, тем самым уподоблюсь Камбизу, – возразил Бардия. – А я не хочу этого.

– Но я не желаю делить ложе с мидийцем! – брезгливо бросила Атосса. – Наш отец сокрушил величие Мидии и лишил мидян права иметь своих царей. Ему бы совсем не понравилось твое намерение, брат мой, сделать меня женой мидийца, пусть даже и самого знатного.

– Не забывай, сестра, наш отец сам был наполовину мидийцем, – напомнил Бардия. – И в его царствование мидяне наравне с персами пользовались всеми привилегиями.

– Очевидно, предоставляя мидянам такие привилегии, ты решил превзойти нашего отца, – сказала Атосса с недоброй усмешкой. – А не боишься ли ты, брат, что Гаумата, получив в супруги дочь великого Кира, возгордится настолько, что возжелает большего.

– Чего же именно? – поинтересовался Бардия.

– Например, возродить царскую династию в Мидии.

– Нет, Атосса. Этого я не боюсь. Я знаю Гаумату и вполне доверяю ему.

– Доверять – не значит знать человека до конца, – предостерегла Атосса.

– Вот ты и узнаешь Гаумату до конца, став его супругой, – улыбнулся Бардия. – Поверь, Атосса, он очень хороший человек.

– Это твое окончательное решение, царь?

– Да.

– Позволь мне хотя бы остаться во дворце.

– Конечно, Атосса. Ты и Гаумата всегда будете рядом со мной. А теперь прости, я очень устал и хочу спать.

Бардия хотел было запечатлеть на щеке сестры прощальный поцелуй, но Атосса уклонилась от лобзания брата и удалилась с гордо поднятой головой.

Глядя на прямой стан удаляющейся Атоссы, на ее гибкую талию и широкие покачивающиеся бедра, Бардия невольно подумал: «Не будь ты моей сестрой, Атосса, я с удовольствием бы вкусил твоих прелестей на ложе любви!»

Глава третья Воцарение Бардии

В тронном зале древнего дворца мидийских царей сегодня было многолюдно.

Из узких окон под самым потолком меж массивными каменными колоннами лились яркие потоки солнечных лучей. Под этим ослепительным дождем полуденного света вспыхивали и переливались россыпи драгоценных камней на богатых одеждах множества знатных гостей, толпившихся в ожидании выхода царя. Здесь были представители родовой знати из всех двенадцати персидских племен и из шести племен мидийского народа.

Персы были немного смущены тем, что дворцовая стража сплошь состоит из мидян и кадусиев, а конные телохранители Бардии, встречавшие всех приглашенных на широкой дворцовой площади, были в основном бактрийцами. Жрецы, освящавшие молитвами и жертвоприношениями столь торжественное собрание, опять-таки были из аддийского племени магов.

– Одно лишь утешает, что хотя бы часть евнухов в этом дворце – персы, – усмехнулся Гистасп, переглянувшись со своим другом Интаферном.

– Слишком слабое утешение, – негромко обронил Интаферн.

Наконец глашатай возвестил о выходе царя. По огромному заду будто прокатилась волна, это многие сотни вельмож все как один опустились на колени, коснувшись лбом гладких мраморных плит, которыми был вымощен пол.

Бардия вступил в тронный зал, облаченный в длинный царский кандий[382] пурпурного цвета с вышитым на груди золотыми нитками изображением солнца. Высокий стоячий воротник кандия и широкие рукава были обшиты жемчугом. На ногах царя были сафьяновые башмаки красного цвета, на голове – высокая тиара из белого мягкого войлока. Тиара была повязана фиолетовой лентой, длинные концы которой свешивались на спину.

Царя сопровождала свита из гладколицых евнухов, дворцовых служителей и мальчиков-слуг. Все это шествие замыкали плечистые телохранители с короткими копьями в руках. Только в этот миг, глядя на раболепное приветствие первых людей Персидского царства, Бардия до конца уверовал в то, что стал повелителем гигантского наследия, созданного его воинственным отцом и жестоким братом.

Когда царь уселся на трон, к которому вели устланные коврами ступени, огромная толпа, блистающая золотом украшений, поднялась с колен. Наступила самая торжественная минута.

Сейчас Бардия должен объявить о новом распределении государственных должностей и о составе своей ближайшей свиты.

Глашатай зычным голосом повторял сказанное царем, выкликая имена персидских и индийских вельмож. Кто-то назначался сатрапом, кто-то – царским судьей, кто-то – хранителем царских сокровищ… Рядом с царским троном стоял писец с папирусным свитком в руках, на котором был составленный вчера вечером список людей, облеченных царским доверием. Поскольку Бардия читать не умел, писец тихо, но внятно говорил царю имена и должности по списку, Бардия же повторял за ним – уже специально для глашатая, который стоял у подножия трона.

Услышав произнесенное глашатаем имя, всякий удостоившийся назначения либо оставленный царем в прежней должности приближался к трону, отвешивал почтительный поклон, получал царский поцелуй и возвращался в зал на свое место. Процедура длилась более двух часов, покуда глашатай не закончил выкрикивать все имена и назначения.

Затем царь, опять-таки устами глашатая, объявил, как он намерен управлять царством – чем несказанно изумил большинство людей, собравшихся в зале. Столь необычное царское обращение к своим подданным в этих стенах еще не звучало.

Бардия заявил, что намерен распустить половину войска, поскольку в ближайшие три года не собирается ни с кем воевать. Царь прощает недоимки за все прошлые годы, а все угодившие в долговое рабство вновь обретают свободу. Произвольные поборы сатрапов и царских сборщиков налогов отныне заменялись упорядоченной системой выплат дани в царскую казну каждым городом и селением. Были перечислены льготы тем, кто получил телесное увечье на войне или на общественных работах, женщинам, потерявшим мужей либо всех сыновей, работникам царских усадеб и земледельцам, проживающим на священных участках. Сатрапы и чиновники, обвиненные в вымогательствах, подлежали царскому суду в присутствии обвинителей. И в довершение всего было объявлено, что все население Персидского царства освобождается от податей на три года.

На этом торжественный церемониал был закончен.

Царь поднялся с трона и удалился вместе со свитой, которая заметно увеличилась за счет тех вельмож, что получили придворные должности.

Остальные подавленно молчали.


* * *

Вечером того же дня был устроен пир, приглашено было более трехсот гостей. Однако особого веселья не получилось, несмотря на все старания музыкантов, танцовщиц и акробатов. Вино пьянило, но не радовало душу многих пирующих, пребывавших в удрученном состоянии духа после тронной речи царя. Одни осушали заздравные чаши лишь из вежливости, другие и вовсе не притрагивались к вину.

Гости недовольно перешептывались:

– Ты слышал, Отана, в ближайшие три года не будет ни войн, ни походов. Так что можешь колоть дрова своей боевой секирой…

– С таким «добреньким» царем персы вообще разучатся владеть оружием!

– Клянусь Митрой, не ожидал я услышать такое из уст Бардии.

– О, если бы Кир услышал речь своего сына!..

– Вот и подумаешь теперь, стоило ли убивать Камбиза…

– Тише, Интаферн. Попридержи-ка язык!

Находившийся неподалеку Каргуш расслышал реплику подвыпившего Интаферна и сразу узнал того, кто старался заткнуть тому рот. Это был знатный перс Мегабиз. До самого конца шумного застолья внимание Каргуша было приковано к этим двоим.

Арсам, хоть и был в числе приглашенных, но, возмущенный тронной речью Бардии, предпочел дворцовому пиршеству скромный ужин в доме своего друга, у которого он остановился, приехав в Экбатаны. Гистасп же счел неблагоразумным пренебрегать царским приглашением, тем более что милостью Бардии он был назначен сатрапом Парфии и Гиркании. Значит, Бардия доверяет ему. Парфия и Гиркания как раз граничат с Мидией и землями кадусиев.

На пиру Гистасп сидел за одним столом с Отаной и Гобрием.

Гобрия оставили наместником Вавилонии. Отана из начальника конницы возвысился до сатрапа, ему Бардия доверил богатую провинцию – Сузиану.

Гистасп даже пошутил по этому поводу:

– Полагаю, друг Отана, своим назначением ты обязан красивым очам Фейдимы, которая досталась Бардии вместе с гаремом Камбиза. Ни для кого не секрет, что твоя дочь – самый прекрасный цветок в царском гареме.

– Я не видел бактрианку, жену Бардии, но, говорят, ее красота не идет ни в какое сравнение с красотою Фейдимы, – серьезно ответил Гобрий. – Кто знает, может, ты и прав, Гистасп.

– Я буду только рад, если моей дочери удастся завладеть сердцем Бардии, –говоря это, Отана печально вздохнул. Надеюсь, через нее мы сможем как-то воздействовать на Бардию. После сегодняшней тронной речи мне кажется, что царь немного повредился в рассудке, или же находится под чьим-то очень сильным влиянием.

– Молчи, Отана! – тихо предостерег Гобрий. – Рядом могут быть «уши» царя.

За столами и впрямь сидело немало мидян, кадусиев и бактрийцев.

Все это были сторонники Бардии, с восторгом принявшие щедрые посулы царя. Бактрийцам и их соседям маргианцам, на чьи цветущие земли из года в год, подобно саранче, слетались сотни сборщиков налогов, царские указы сулили трехлетнюю передышку от налогового гнета. И это не могло не радовать их. Мидяне, жившие в плодородных долинах, тоже задыхались от налогового бремени. Вдобавок они были обязаны наравне с персами участвовать во всех военных походах, выставляя пехоту и конницу. Их потери на войне были гораздо более ощутимы, нежели у тех же бактрийцев, которые выставляли только конницу, да и то не во всех случаях. Трехлетний мир, обещанный Бардией, был для мидян подобен дару богов!

Радовались обещанной мирной передышке и кадусии, еще не оправившиеся от огромных потерь в Египте и Куше. Никогда еще воины этого горного племени не уходили так далеко от своей страны. Вождям кадусиев казалось бессмысленным завоевывать столь неплодородные земли – сплошь пески и камни. Еще более бессмысленным занятием считали они приказы удерживать в повиновении многочисленных вольнолюбивых египтян, сражавшихся под покровительством своих страшных богов с птичьими и звериными головами, но с фигурами людей.

– Будет лучше, если Бардия выведет гарнизоны из Египта, покуда египтяне не истребили все персидские гарнизоны, – разглагольствовал знатный кадусий, весь увешанный золотыми амулетами. – Держава Ахеменидов достаточно велика и без Египта. Не лучше ли отправиться на завоевание Индии? Там живут племена, родственные нам, и нет такой жары, как в Египте.

– Ты ничего не знаешь?! За рекой Инд тоже простирается большая пустыня, и жара там отнюдь не слабее, чем в Египте, – возразил кадусию не менее знатный перс.

– Зато в Инде наверняка не водятся те зубастые твари, которых так много в Ниле, – сказал кадусий. – Одному из моих воинов это чудовище откусило ногу, когда он забрел на мелководье.

– Ты имеешь в виду крокодилов, друг мой? – усмехнулся Гистасп, услышав их спор. – Уверяю тебя, крокодилы водятся и в Инде. Тамошние племена делают панцири из крокодиловой кожи.

– Если инды убивают крокодилов, стало быть они не поклоняются им, как это делают египтяне, – проворчал кадусий. – И то хорошо. Зато Индия ближе к нам, нежели этот проклятый Египет.

– Оставьте эти разговоры, друзья, – громко обратился к гостям Прексасп, назначенный «оком царя»[383] и восседающий за одним столом с царем. – В ближайшие три года все народы Персидской державы будут наслаждаться миром и покоем по воле мудрого Бардии. Мечи и копья будут спать. У всех нас появится больше времени для охоты, воспитания молодежи и приятного досуга с любимыми женщинами. Давайте лучше поговорим о женской красоте. Право, это более интересная тема, чем дальние страны с их непонятными обычаями и вонючими крокодилами…

Вокруг засмеялись.

– Отлично сказано, Прексасп! – воскликнул Гаумата, сидевший по правую руку царя, как и полагалось сидеть на пирах хазарапату[384].

Он находился в приподнятом настроении, зная, что в отведенных для него покоях дворца его дожидалась Атосса. Она сама пожелала еще до свадьбы разделить с ним ложе. Этому не стал противиться и Бардия, переселив сестру из гарема в покои друга. Гаумата был благодарен Бардии не столько за самую высокую должность в государстве, сколько за желание царя породниться с ним.

Тем самым Бардия хотел показать, что Гаумата и его брат Смердис происходят из древнего рода мидийских царей, хотя на самом деле это было не так. Предки Гауматы находились в свите последнего мидийского царя Астиага[385], который в знак особого расположения подарил одному из них красавицу из своего гарема. Впоследствии распространился слух, будто эта красивая наложница являлась внебрачной дочерью Астиага.

Гаумата не верил в эту легенду, однако и не опровергал ее на людях, ибо она возвышала их с братом над всей мидийской знатью, давно утратившей свои царственные корни.


* * *

Гаумата брел глухими коридорами дворца, следуя за рабом, который нес в руке масляный светильник. Черный мрак, наползая из всех углов, заполнял огромные помещения, робкий огонек светильника под мрачными сводами казался мотыльком, затерявшимся в темной зловещей безбрежности. Если на пути встречался очередной поворот либо попадались ступени, раб замедлял шаг, дабы захмелевший Гаумата мог опереться на его плечо.

Пир между тем все еще продолжался. Просто Бардия отпустил Гаумату, понимая, что тому не терпится уединиться с Атоссой.

Впрочем, пустота и мрак царских чертогов были обманчивы. Вот впереди замелькал желтый свет, высветив часть глухой стены. Еще один поворот – и взору Гауматы предстал широкий проем высоких резных дверей, массивные створки которых были гостеприимно распахнуты. У дверей на страже стояли два евнуха. Завидев Гаумату, они низко поклонились.

Гаумата жестом позволил рабу удалиться: дальше он доберется сам.

Флюоритовые кадильницы на высоких изящных подставках озаряли спальный покой неверным подрагивающим сиянием, в воздухе расползалась тончайшая благовонная дымка, рождавшаяся в небольшой бронзовой курильнице. Посредине комнаты стоял низкий овальный стол, уставленный яствами. В глубине за кисейными занавесками виднелось широкое ложе, ножки которого в виде львиных лап утопали в густом ворсе пушистого ковра с желто-красными узорами. Стены тоже были увешаны коврами малиново-красных оттенков.

Из-за ширмы, украшенной гирляндами из цветов, вышла молодая женщина, легкая, как видение. Это была Атосса.

Гаумата при виде нее слегка поклонился.

Он впервые видел Атоссу так близко, да еще с распущенными волосами и в прозрачном одеянии, сквозь которое просвечивало прекрасное обнаженное тело. То, что дочь великого Кира отныне будет принадлежать ему, вдруг наполнило Гаумату непонятной робостью, словно дух грозного царя витал в ароматном полумраке, пристально наблюдая за ним.

От волнения Гаумата даже не расслышал, что сказала ему Атосса. Лишь по жесту ее обнаженной руки догадался, что она приглашает его к столу.

Гаумата опустился на мягкие подушки, поджав под себя ноги.

Атосса устроилась напротив на низкой скамеечке.

Стоявший сбоку светильник освещал дивное лицо, полное созерцательной задумчивости.

Гаумата исподтишка разглядывал властную дочь Кира II Великого.

Взгляд ее серо-зеленых глаз продолговатой формы таил в себе скрытую надменность. Светлые, дугою изогнутые брови, золото пышных волос, ниспадающих на грудь и плечи, тонкий прямой нос с чувственными ноздрями, красиво очерченный рот – все свидетельствовало о царственной породе. Светильник придавал теплый матовый блеск ее коже, просвечивающей сквозь тонкую ткань, виднелась высокая грудь с напряженными коричневыми сосками, и Гаумата не мог оторвать глаз от этой очаровательной картины. Страсть овладела всем его существом, в ушах звенело от нахлынувшей к голове крови, он плохо слышал, о чем его спрашивала Атосса. Она, возможно, как и любая красивая женщина, догадывалась, сколь возбуждающе действуют на мидийца ее ленивые движения. Царская дочь, жена Камбиза, сестра нынешнего царя Атосса, вовсе не собиралась, как наложница, сразу же утолять похотливые желания Гауматы.

Она тем временем принялась расспрашивать мидийца о том, кому из известных ей вельмож повезло больше на милости нового царя, кому – меньше, а кого вовсе никуда не назначили. Гаумата рассеянно отвечал на вопросы, поскольку мысли его мешались, он едва сдерживал возбуждение. Атоссе же приходилось проявлять настойчивость, чтобы добиться нужного ей ответа, поскольку женщинам на церемониалы и оглашения царских указов доступ был закрыт. Атосса была умна, ее интересовало все, что связано с политикой и с ее братом…

– Так, ты говоришь, что Арсам, отец Гистаспа, не получил сатрапию. Почему? Ведь он такой же Ахеменид, как и Бардия. Ты слышишь меня, Гаумата? – Атосса отщипнула от грозди винограда крупную ягоду и бросила ее в лицо мидийца. – Ответь же мне! Или ты уже засыпаешь?

– Как я могу заснуть, коли предо мною сидит такая красавица! – Гаумата похотливо улыбнулся, не отрывая взгляд от груди и бедер Атоссы. – Я немало наслышан о твоей красоте, но увидев тебя воочию…

– Мы говорим об Арсаме! – резко оборвала его Атосса. – Почему мой брат не доверил ему провинцию?

– Арсам слишком стар, чтобы управлять сатрапией, – проворчал недовольно Гаумата. – Вдобавок он недолюбливает Бардию. Арсам пользуется уважением в народе, поэтому судейское кресло подходит ему больше, чем жезл сатрапа. По-моему, это справедливо.

– А почему Бардия отдал Карманию в управление Интаферну? – вновь спросила Атосса, поглаживая бархатистую кожицу персика.

– Интаферн сам захотел этого, – промолвил Гаумата, – ведь он из рода Артахеев, который когда-то царствовал над племенем карманиев.

– Вот и я о том же, – заметила Атосса, впившись ослепительно белыми зубами в сочную мякоть. – Боюсь, что Интаферну захочется возродить величие своего рода. Мне ведомо будто бы он обладает редкостным честолюбием.

– Бардия ценит честолюбивых мужей, – сказал Гаумата и многозначительно добавил: – У него есть все основания доверять Интаферну.

Атосса посмотрела на Гаумату так, словно хотела прочесть его потаенные мысли, как ни в чем не бывало продолжая лакомиться фруктами.

– Еще будут вопросы, о божественная? – поинтересовался Гаумата, которому уже изрядно надоел этот диалог.

– Будут, – она усмехнулась и надменно сощурила свои миндалевидные глаза. – Это правда, что ты из рода мидийских царей?

Гаумата позволил себе небрежно хмыкнуть: ну да, как же, гордая дочь Кира желает дарить свои ласки лишь человеку царской крови!

Однако презрительная усмешка мигом слетела с уст Гауматы, едва Атосса вновь пронзила его своим проницательным взглядом.

– Да или нет? – она повысила голос.

– Да, – Гаумата кивнул. Атосса поощрительно улыбнулась.

Гаумате показалось, что надменный взгляд ее как будто потеплел. Он торопливо вскочил с подушек, увидев, что она встала из-за стола.

– Уже поздно, пора спать, – как бы извиняясь, проговорила Атосса. – Продолжим нашу беседу завтра.

Она направилась к ложу, покачивая бедрами.

Гаумата догнал ее, довольно грубо и бесцеремонно схватил за руку, унизанную звенящими браслетами.

Атосса обернулась, брезгливо поморщилась. С ловким проворством высвободив руку из цепких пальцев Гауматы, она надменным тоном произнесла:

– Поначалу протрезвей после пира, а там посмотрим, захочу ли я тебя как мужчину. Покойной ночи! – Затем насмешливо добавила, чтоб уж окончательно унизить его:

– Можешь воспользоваться одной из моих рабынь, коли тебе невтерпеж. Любая из них будет рада провести ночь с пьяным потомком мидийских царей.

И Атосса небрежным жестом указала рукой на двери, ведущие в комнаты служанок.

Оскорбленный до глубины души, Гаумата вскинул голову и, резко повернувшись, вышел.

Глава четвертая Атосса

Последующие несколько дней Гаумата приглядывался к Атоссе, приноравливаясь к ее манере поведения, заметив, что и она занята тем же самым. Их покои разделяла трапезная, где они неизменно встречались каждое утро за завтраком и каждый вечер за ужином. Обедал же Гаумата чаще всего вместе с Бардией в царских покоях.

Кушанья готовили служанки Атоссы, они же прислуживали за столом.

Гаумата обратил внимание, что Атосса милостива ко всем своим рабыням, но полностью доверяет лишь одной – по имени Атута.

Атута была родом из племени коссеев, которое обитало в гористой части Элама и с которым безуспешно воевал Камбиз. Коссеи отличались необыкновенной воинственностью, в их роду молодые девушки, перед тем как выйти замуж, обучались владеть оружием наравне с юношами. Атута была не просто служанкой, но прежде всего телохранительницей Атоссы, ибо ей, единственной из всех рабынь дозволялось носить на поясе небольшой кинжал с костяной рукояткой в виде змеи, свившейся в кольца.

В беседах с Гауматой Атосса любила задавать ему каверзные вопросы. Ну, к примеру такой: что бы он сделал, если бы мидяне предложили ему стать их царем?

Гаумата отвечал на это, что его воцарение в Мидии невозможно, ибо он не может предать Бардию.

– Ну, а если Бардию постигнет внезапная смерть, смог бы ты возглавить Персидское царство? – допытывалась Атосса.

Причем по ее взгляду невозможно было понять, говорит она серьезно или шутит.

Гаумата пытался увильнуть от прямого ответа: мол, при столь отменном здоровье Бардии внезапная смерть не грозит.

– Но и Камбиз обладал завидной крепостью тела, а где он теперь? – насмешливо возражала Атосса.

Подобные беседы, более похожие на допросы, весьма смущали Гаумату. Впервые встретилась ему женщина с мужским складом ума и интересом к политике. Атосса даже не пыталась ни кокетничать с ним, ни завлекать нарядами. Природную женственность и сексапильность она неизменно подавляла строгостью нрава и рассуждениями о том, как измельчали персидские цари. Дескать, ее отец – Кир Великий – сумел завоевать полмира, ее брат Камбиз с трудом захватил Египет, а другой брат нынче и вовсе отказывается от всяких войн.

Все попытки Гауматы оправдать действия Бардии наталкивались на неизменную язвительность Атоссы.

– Ты говоришь так, ибо и сам такой же нерешительный, как и мой брат, – молвила Атосса с презрительной усмешкой. – Ты возвысился благодаря Бардии, а случись ему умереть, тебя тут же оттеснят в сторону такие, как Интаферн и Гистасп. Поэтому ты тоже против всяческих войн, боишься, что Бардия погибнет в бою, и что будет тогда с тобою? – Звеня браслетами, бросая негодующие взгляды на мидийца, Атосса продолжала: – Бардия нынче упивается царским величием после долгих лет неопределенности и страха впасть в немилость Камбиза. А боязнь потерять жизнь в одном из походов, а вместе с нею – и трон, заслонила перед ним все. Персы прозвали Камбиза деспотом за его жестокость. А для Бардии, по-моему, подойдет прозвище Счетовод, ведь он проводит больше времени с писцами в канцелярии, нежели верхом на коне и в конском стане.

Как-то раз Бардия поинтересовался у Гауматы: сладилось ли у того дело с Атоссой, дошло ли до постельных утех? И мидийцу пришлось признаться, что на все его попытки сблизиться Атосса отвечает издевательскими намеками: мол, после близости с нею его самооценка неизменно возрастет, а вот ее собственный престиж, скорее всего, упадет.

– Поэтому Атосса постоянно предлагает мне своих рабынь вместо себя, – печально заключил Гаумата свой рассказ.

– Этому издевательству нужно положить конец, – заявил Бардия. – Действуй решительно и бесцеремонно, друг мой. Хватай Атоссу за волосы и тащи в постель! Можешь даже связать ее, чтобы она не сопротивлялась. Дай ей почувствовать свою силу. Именно так действовал Камбиз, когда испытывал влечение к Атоссе.

– Но это же прямое насилие, государь, – неуверенно промолвил Гаумата. – Атосса возненавидит меня.

– Что тебе ее ненависть? – сердито спросил Бардия. – По-твоему, лучше терпеть издевки? Женщины уважают силу. Атосса позабыла, что она такая же женщина, как и ее рабыни.

– У одной из ее рабынь есть острый кинжал, – опасливо заметил Гаумата. – Она может запросто вогнать мне его в спину, когда я попытаюсь силой овладеть Атоссой.

– Не беспокойся, – заверил друга Бардия. – На эту ночь я распоряжусь убрать всех рабынь из покоев сестрицы. Увидишь, этой ночью Атосса станет твоею. Делай с ней все, что только может сделать мужчина с женщиной. Но будь осторожен, как бы Атосса не откусила тебе кое-что, зубы у нее острые… – И Бардия рассмеялся собственной шутке.

– О царь! Как ты великодушен! – растроганно произнес Гаумата.

И мстительная душа его наполнилась жестокой радостью. Уж он-то постарается отплатить неприступной дочери Кира сторицей в ее опочивальне!


* * *

Гонцы, разосланные во все концы Персидского царства, возвращались в Экбатаны, неся одновременно радостные и тревожные вести. Народ в городах и селениях повсеместно с бурным восторгом воспринял царские указы. Особенно их порадовало прощение недоимок и полная отмена налоговых платежей на трехлетний срок. Однако родоплеменная знать, купечество и ростовщики в крупных городах Сирии и Месопотамии ужасно недовольны таким положением дел. Судебные процессы над проворовавшимися чиновниками и наместниками провинций также вызывали озлобление знати.

В царском окружении царила тревога. Царское войско невелико, ведь Бардия отпустил по домам большинство воинов. И если хотя бы некоторые из влиятельных персидских племенных князей поднимут восстание, одолеть их будет непросто. Многие царские приближенные полагали, что самое лучшее – это не дразнить сатрапов, закрыть глаза на их вымогательства и остановить судилища: мол, придут другие – и тоже будут воровать, такова круговая порука…

Этому решительно воспротивился Прексасп – как главный надзиратель за соблюдением справедливости и законности в державе Ахеменидов.

– Даже если вся персидская знать поднимется против Бардии, отступать от начатых реформ он не должен, – заявил Прексасп. – Разве постыдно быть справедливым царем? Кир был справедлив не только к персам, но и к любым завоеванным им народам. За это Великого по сию пору поминают добрым словом в Иудее, Мидии, Ионии и в других землях.

Те же, кто был не согласен ни с реформами Бардии, ни с мнением Прексаспа, возражали:

– Прежде чем стать справедливым царем, Кир с беспощадной жестокостью истребил тех племенных вождей, которые так же стремились к царской власти. При Кире персы все время воевали и обогащались на войне. Бардия воевать не собирается, запрещает взимать долги и собирать дань. У племенной знати не остается никаких средств для обогащения. И это чревато заговорами и восстаниями.

– Народ целиком и полностью на стороне Бардии, – стоял на своем Прексасп. – Племенные князья не смогут заставить простых общинников подняться против справедливого царя. Подняться против любимого сына Кира!

– Даже в самой благополучной стране, всегда можно найти недовольных, Прексасп, – вторили несогласным осторожные и трусливые. – Вельможи, недовольные указами Бардии, могут опереться не на своих соплеменников, а, скажем, на уксиев[386] или саков[387], с которыми когда-то воевал Бардия. Могут подбить на восстание тех же египтян, которым персидское господство явно не в радость.

– Вы забываете, что и у Бардии немало сторонников, – не сдавался Прексасп, – причем не только среди персидских племен. В случае восстания за Бардию горой встанут бактрийцы, мидяне, кадусии…

Зная об этих спорах среди знати, Бардия хранил невозмутимое спокойствие. Казалось, он только и ждал, чтоб возник заговор либо вооруженное выступление знатных князей в одном из персидских племен.

Гаумата, как и Прексасп, твердил, что царю ни в коем случае не следует идти на поводу у знатных вельмож – ни у тех, кто против царских указов, ни у тех, кто боится: как бы чего не вышло…

На другой день после того, как Бардия дал другу совет взять Атоссу силой, Гаумата долго не появлялся в царских покоях. Явился он туда, лишь когда Бардия послал за ним слугу.

– Что случилось, друг мой? – воскликнул царь, едва взглянув на исцарапанное лицо друга. – Рассказывай все без утайки!

– Государь, я пришел не с жалобами, а как обычно выслушать твои распоряжения, – Гаумата почтительно склонил голову.

– О чем ты говоришь?! Какие распоряжения?! – Бардия вплотную приблизился к Гаумате, чтобы рассмотреть царапины, смазанные йодом. – Это что, Атосса сделала?

Гаумата молча кивнул.

– У меня не сестра, а дикая кошка! – Бардия рассердился. – Она же тебя чуть без глаз не оставила! Вот злодейка! Ну, я ей покажу!

– Государь, не нужно наказывать Атоссу, – сказал Гаумата. – В случившемся больше моей вины. Женщины ведь тоже бывают не в духе.

– И ты еще ее защищаешь?! – возмущению Бардии не было предела. – Молчи, Гаумата! Молчи! О, я знаю, как надлежит проучить Атоссу. Клянусь всеми творениями Ахурамазды, она получит то, чего так страстно желает!

В тот же день евнухи известили Атоссу, что, по воле царя, она опять будет жить в гареме. Ей вернули всех ее рабынь. Еще Атоссе было позволено обедать и ужинать вместе со своей младшей сестрой Артистоной.

Артистона не могла усидеть на месте и тотчас примчалась к Атоссе, едва узнала, что та снова поселилась в гареме.

Разница в возрасте сестер составляла семь лет. Артистоне недавно исполнилось семнадцать. Рядом с двадцатичетырехлетней Атоссой она выглядела сущим ребенком. Артистона была добра и наивна, в ней не было проницательности, надменности и твердости характера старшей сестры. Привыкшая к опеке и наставлениям Атоссы, Артистона тяжело переживала даже краткую разлуку с ней.

В гареме Артистона оказалась по прихоти Камбиза, который лишил ее девственности, едва ей исполнилось тринадцать лет. Взяв в жены обеих старших сестер, Роксану и Атоссу, Камбиз собирался сделать законной супругой и Артистону, очарованный ее юной красотой, но ушел в поход на Египет, из которого не вернулся. В Египте же погибла и Роксана.

Артистона обладала покорным нравом, воспринимала как должное желание Камбиза совокупляться с нею и была готова в будущем стать его женой. Воля царя, которому было позволено все, была для Артистоны законом. О кровосмесительной сущности такого брака она и не задумывалась, поскольку у нее перед глазами был пример ее старших сестер, деливших ложе со своим родным братом.

Оказавшись в гареме Бардии, Артистона ожидала, что она как царская наложница вскоре станет и одной из его жен. Она была очень удивлена, когда этого не случилось. Сначала Артистона решила, что Бардия положил глаз на Атоссу. Но когда было объявлено, что ее сестра должна стать женой Гауматы, приближенного Бардии, это повергло Артистону в растерянность. До нее дошел слух, что брат и ее собирается выдать замуж за кого-то из мидийских вельмож. Девушка не раз слышала из уст Атоссы, что им, дочерям Кира Великого, более пристало делить ложе с царем, нежели с человеком знатным, но не царского рода, поэтому в душе она противилась такому замужеству. Артистона сочувствовала сестре, когда ту поселили поблизости от покоев Гауматы, дабы она привыкала к своему будущему супругу.

И вдруг Атосса неожиданно возвращается в гарем, да еще с таким победным видом!

Любопытная Артистона забросала сестру вопросами, желая выяснить, как же той удалось переломить волю Бардии и почему, собственно, она отвергла Гаумату, который, по слухам, происходит из рода мидийских царей.

– Тебе Бардия подыскал в супруги хоть и мидийца, зато царского рода, – сетовала Артистона, – а каков окажется по знатности мой жених – еще неизвестно. Я хочу знать, как мне нужно действовать, если жених мне совсем не понравится и я захочу его отвергнуть, так же как и ты.

– О, малышка! – задумчивость на лице Атоссы сменилась гримасой отвращения, которую тут же сменила некая потаенная грусть. – Лучше тебе не знать об этом. Боюсь, моя милая, ты еще не готова к такой форме защиты. Да и мужское скотство в своем неприкрытом виде, скорее всего, лишит тебя способности сопротивляться. Пока я жива, я сама постараюсь оградить тебя от этой мерзости, сестричка.

Беседа двух сестер происходила в небольшой комнате с бассейном.

Видя, что Атосса снимает с себя одежды, собираясь погрузиться в теплую воду бассейна, Артистона стала помогать ей, как она привыкла это делать, часто живя с сестрою под одной крышей.

Когда Атосса полностью разделась, Артистона ахнула, издав возглас изумления и сострадания. На плечах и бедрах старшей сестры темнели синяки, явно оставленные железной хваткой сильных мужских рук. Особенно явственно мужские пальцы отпечатались на нежной белой шее Атоссы.

– Милая Атосса, что это такое?! – пораженная Артистона осторожно дотронулась до сине-багровых пятен на теле сестры.

– Это поцелуи Гауматы, – криво усмехнулась Атосса. – Видишь, малышка, как сильно он меня любит! Жаль, что у меня не нашлось взаимного чувства к нему. Пришлось отвергнуть его домогательства, хотя, признаюсь, это было весьма непросто. Но поверь мне, Гаумата пострадал не меньше моего.

Артистона взирала на сестру широко раскрытыми изумленными глазами.

– Так ты… ты дралась с ним?

Атосса кивнула, тряхнув гривой распущенных золотистых волос.

– Пришлось, сестренка.

– И тебе никто не помог?

– Как назло рядом не оказалось ни рабынь, ни евнухов. Я подозреваю в этом происки Бардии, ведь это он толкает меня в объятия Гауматы.

– Что же теперь будет, Атосса? – прошептала младшая.

– Не знаю.

– Ты виделась с Бардией после… этого?

– Нет.

– Но ведь в гарем тебя вернули по распоряжению Бардии. Так мне сказали евнухи.

– Видимо, у Бардии состоялся разговор с Гауматой, – промолвила Атосса, подымая волосы и закалывая их гребнем, чтобы не замочить в воде. – Полагаю, Гаумата, здраво рассудив, наотрез отказался взять меня в жены. Вот Бардия и спровадил меня сюда.

– Как это ужасно! – простонала Артистона, у нее на глазах появились слезы. – Милая Атосса, как же несправедлив и безжалостен к тебе царь!

Однако Атосса была иного мнения.

– Все не так ужасно, малышка, – бодро сказала она, устроившись в неглубоком овальном бассейне, так что из воды торчали ее округлые колени, плечи и голова в ореоле небрежно заколотых волос. – Я избавилась от Гауматы, это большая удача для меня. Теперь Бардия хоть в какой-то мере будет считаться с моими желаниями.

Артистона присела на низенькую скамеечку рядом с кромкой бассейна. В ее больших синих глазах светилось неподдельное восхищение смелостью Атоссы. Все-таки у нее необыкновенная сестра!


* * *

Прошло совсем немного времени, и однажды вечером, когда Атосса пребывала в состоянии грустной меланхолии, слушая тягучую песню рабыни-дрангианки под мелодичный рокот струн, перед ней вдруг предстал евнух, пришедший с мужской половины дворца.

Рабыня оборвала песню на полуслове, дутар[388] у нее в руках умолк.

Евнух склонился в низком поклоне, его лысина заблестела в свете масляных светильников.

– Я слушаю тебя, – промолвила Атосса, возлежа на подушках у стены под большим цветастым ковром.

– Мне велено передать тебе, о госпожа, что сегодняшнюю ночь ты проведешь в царской опочивальне, – сказал медленно распрямившийся евнух. – Твой брат желает сделать тебя своей супругой.

Атосса слегка приподнялась на локтях, глаза ее так и впились в невозмутимое бритое лицо евнуха.

– Царь сам сказал тебе об этом? – переспросила удивленно Атосса.

– Нет, об этом мне сказал царский постельничий, – был ответ.

– Хорошо, ступай, – Атосса сделала повелительный жест.

Евнух попятился к двери.

– Нет, постой! – Атосса вскочила с подушек, полы ее халата распахнулись, открыв взору евнуха обнаженные ноги. – Передай от меня царю, что я… – Атосса закусила губу, размышляя; грудь колыхалась от волнения. – Передай царю, что он мудр и великодушен, что он никогда не раскается в этом своем поступке. А теперь иди!

Почтительно поклонившись, евнух удалился. Атосса созвала рабынь, потребовала зеркало, повелела принести свои самые лучшие наряды. Затем отправилась к бассейну, где рабыни мыли и умащивали ее тело разными благовониями, наносили на ее лицо маску из смеси меда и кунжутного масла, наряжали ее, укладывали волосы в замысловатую прическу. Атосса нервничала, швыряла украшения, била нерасторопных рабынь по щекам: такого с нею прежде не бывало.

Когда спустя три часа тот же самый евнух вновь появился в покоях Атоссы, чтобы проводить ее в царскую опочивальню, он даже поначалу и не узнал Атоссу в возникшей перед ним красавице с удивительной прической в виде множества завитых локонов, обрамлявших лицо с насурьмленными бровями и с ярко-красными губами. Длинное сиреневое платье из тонкого виссона плотно облегало ее стан, белый газовый шарф дополнял ее наряд, ниспадая с головы на плечи и грудь.

– Идем. Я готова, – сказала она.

Шагая длинными гулкими переходами, где лишь светильники, стоявшие на подставках возле высоких дверных проемов, указывали путь в запутанном лабиринте дворца, Атосса размышляла, какими же словами ей обратиться к брату-царю. Как повести себя, если Бардия будет с нею вызывающе надменен или оскорбительно язвителен? От этой встречи зависит многое в судьбе Атоссы, если не все. Атосса знала, что бактрианка, жена Бардии, родила ему дочь, а все рожденные ею сыновья умерли во младенчестве. Распространился слух, что у этой женщины больше не может быть детей. И как бы сильно ни был привязан к ней Бардия, ему все равно придется взять другую жену, которая должна родить наследника престола.

«Только терпением и лаской я смогу привязать к себе Бардию, – думала Атосса, – только потакая его слабостям, сумею расположить его доверие. И конечно же, нужно быть непревзойденной на ложе любви!..»

Настроенная на беседу с Бардией, хоть на какую-то прелюдию перед тем неизбежным, ради чего женщина вступает в спальню мужчины, Атосса была в высшей степени раздосадована открывшимся ей зрелищем. В полумраке спальни на широком ложе Атосса увидела своего обнаженного брата и двух голых рабынь рядом с ним, которые были заняты тем, что старательно облизывали огромный прямоторчащий мужской детородный орган. Тонкие пальцы девушек скользили по этому толстому стержню вверх-вниз, их изогнутые гибкие спины и распущенные темные волосы свидетельствовали о том, как сильно они увлечены этим занятием. Рабыни даже не заметили появления Атоссы.

Она приблизилась к ложу и громким, властным голосом произнесла:

– Ступайте прочь! Вы не нужны здесь больше!

Рабыни вскинули на Атоссу удивленные глаза, им явно не хотелось уходить.

Разозлившись не на шутку, Атосса схватила одну из девушек за волосы и больно дернула.

Царь, распростертый на ложе, приподняв голову, с улыбкой наблюдал за тем, как Атосса выпроваживает из спальни рабынь, награждая их шлепками пониже спины. Торопливо схватив со скамьи свою одежду, девушки выбежали из царской опочивальни. Одна из них случайно опрокинула алебастровый светильник, и тот погас. В спальне стало еще темнее.

Атосса с гулким стуком закрыла двери и заперла их на медный засов. Торопливо разделась, горя от нетерпения и желания и позабыв все приготовленные по пути сюда слова. Бардия лежал в той же позе, чуть раскинув ноги и опершись головой на подушку. Он смотрел на Атоссу, на то, как она обнажается перед ним. Тень от закинутой за голову руки падала ему на лицо, поэтому Атоссе было не видно выражение лица брата. Она отчетливо могла видеть лишь завитую мелкими колечками бороду, красиво очерченные губы под усами, кончики которых были закручены маленькими спиральками, и раздувающиеся ноздри.

Атосса, опасаясь, как бы Бардия в последний момент не передумал и не отказался от соития с нею, проворно забралась на ложе и обхватила пальцами мужской фаллос, который сразу стал наливаться твердостью и увеличиваться в размерах, словно радуясь этому прикосновению.

– Какой красавец! – восхищенно прошептала Атосса, поглаживая и разглядывая вблизи этот вздыбленный орган, олицетворение мужской силы.

Толщина фаллоса была такова, что Атосса не могла обхватить его пальцами одной руки. Все виденное ею прежде у мужчин, с коими ей когда-либо приходилось делить ложе, меркло в сравнении с этим гигантом.

Атосса впервые видела Бардию во всей наготе и не скрывала своего восхищения его мускулистыми бедрами, покрытыми темными волосами, его крепким гладким животом, над которым вздымались широкие дуги ребер, переходящие в широченную, как плита, грудь. Крутые мускулы перекатывались на плечах и руках Бардии, голова крепко сидела на мощной шее. Завитые рыжеватые волосы, ниспадавшие длинными прядями, придавали ему облик молодого вечно юного бога.

«Как он силен и прекрасен! Как он божественно прекрасен! – думала Атосса, находясь во власти восхищенного упоения. – Только Бардия достоин быть царем персов! И царем всех сопредельных стран!»

Атосса произнесла эти слова вслух, ожидая, что скажет ей на это Бардия.

Но Бардия продолжал хранить молчание.

Не желая более затягивать его ожидание, Атосса склонилась и стала покрывать поцелуями теплую мужскую плоть, которая чуть подрагивала у нее в руках. Сама того не ожидая, Атосса так возбудилась от прикосновений к пунцово – красной верхушке этого жезла, что ей непременно захотелось ощутить ее у себя во рту. Она видела, как это только что проделывали две юные рабыни, и принялась воспроизводить их движения ртом и языком. Атосса вошла в такой экстаз, что скоро пунцовая головка заблестела от ее слюны, в слюне были и пальцы Атоссы, не прекращавшие скользить вверх-вниз по толстому стволу фаллоса. Атосса только-только приноровилась к определенному ритму движений, как вдруг в полумраке спальни раздался блаженный мужской вздох, затем другой, переходящий в тихий стон, свидетельствующий о вершине наслаждения. В тот же миг Атосса почувствовала, как сильная струя мужского семени ударила ей в нёбо. Она поперхнулась, чувствуя, что вязкая солоноватая жидкость стремительно заполняет ей рот, фонтанируя из глубины возбужденного мужского естества.

Ощущение волнующего возбуждения вдруг сменилось растерянностью, близкой к отвращению, поскольку проглоченная Атоссой мужская сперма показалась ей отвратительной на вкус. Она отпрянула от вздыбленного члена, вытирая губы тыльной стороной ладони, не зная, что сказать и как скрыть свое отвращение.

Стоны Бардии смолкли. Он лежал с закрытыми глазами, расслабленный и умиротворенный.

Атосса, полагая, что ей тоже нужно немного передохнуть, легла рядом с братом, положив руку ему на грудь. И не заметила, как сама задремала под воздействием его глубокого ровного дыхания.

Неожиданно сильные руки Бардии резко перевернули Атоссу на спину, и он взгромоздился на ее тело, сжимая ее груди в руках.

Атосса, сбрасывая с себя дрему, постаралась улыбнуться, не открывая глаз. Чувствуя, что фаллос брата вошел в нее она едва не вскрикнула от боли и открыла глаза. Увидев перед собой лицо незнакомого мужчины, очень похожего на ее брата, она испугалась и стала вырываться. Но острейшая боль, пронзившая ее тело, лишила Атоссу сил.

Незнакомец, навалившись на нее сверху, шумно дышал, с каждым телодвижением все глубже вгоняя свой страшный жезл, превратившийся в орудие пытки. У Атоссы брызнули слезы из глаз, она невольно вскрикнула, вцепилась ногтями в мускулистые плечи чужака, желая вырваться во что бы то ни стало. Но тот только захохотал, словно не чувствовал боли и явно наслаждаясь бессилием женщины перед его звериной мощью и неуемной похотью самца.

Атосса хотела расцарапать своему насильнику лицо, но тот успел перехватить ее руки и крепко держал их, вдавив своими ладонями в мягкую постель. От боли у женщины потемнело в глазах, и она потеряла сознание.

Очнулась Атосса от того, что кто-то брызгал водой ей в лицо.

Она приподняла голову и увидела сидевшего рядом на постели незнакомца с тазом для омовений в руках.

– Жива? Хвала Митре! – воскликнул он, поставив таз с водой на пол.

Его сходство с Бардией было поразительно!

– Кто ты? – слабым голосом спросила Атосса.

– Твой брат, – с усмешкой ответил незнакомец. – Разве не видишь?

– Вижу, – промолвила Атосса и села на ложе. – Ты не Бардия, хоть и очень похож на него.

– Вглядись внимательнее, сестра. Я твой брат. Просто ты не видела меня без одежд, поэтому…

– Не морочь мне голову! – перебила Атосса. – У Бардии совсем другой голос и волосы у него светлее. И шрама на шее у него нет.

– Волосы можно покрасить, голос изменить, а этот шрам – память об египетском походе. – Чужак придвинулся к Атоссе. – Ты запомнила меня таким, сестра, каким я был до похода в Египет. И не желаешь воспринимать меня как своего брата сейчас, хотя еще недавно ты сама просилась ко мне на ложе. Что случилось? Я не узнаю тебя, Атосса!

Глаза Атоссы внимательно изучали это близкое и такое родное лицо, которое могло принадлежать только Бардии. И все же это был не он! Атосса чувствовала это, хотя не знала, как доказать обратное даже себе самой.

Незнакомец, с небрежной улыбкой взирая на Атоссу, наблюдал за ее лицом и той внутренней борьбой, которая происходила в ее душе.

Дабы развеять сомнения, Атосса провела кончиками пальцев по лицу сидящего рядом мужчины, откинула волосы с его лба. В самом деле, волосы можно подкрасить хной. А шрама у Бардии до похода в Египет не было, после возвращения брата из Египта Атосса редко виделась с ним, поэтому могла и не заметить этот шрам. Но у Бардии имелась еще одна отметина – родимое пятно на мочке левого уха. Атосса захотела взглянуть на него и оторопела, увидев, что уха под волосами вовсе не оказалось.

– Где твое ухо, брат? – спросила Атосса, окончательно убедившись, что перед ней не Бардия.

– Оставил в Египте, – прозвучал ответ. – В сражении под Мемфисом какой-то египтянин оказался ловчее меня и отсек мне ухо мечом, видимо, хотел раскроить мне голову.

Атосса кивнула, сузив глаза, словно предвкушая свое торжество.

– Может быть, я и не углядела бы шрам на шее брата, – сказала она, – но то, что Бардия не терял в сражении ухо, я знаю точно. Кто ты? Отвечай! – и опасливо отодвинулась к краю ложа.

Незнакомец тряхнул рыжими волосами и засмеялся:

– Задумка твоего брата не удалась. Придется мне, как видно, сознаваться, дабы ты, прелестное создание, не натравила на меня в своих молитвах Ангро-Манью[389]. Меня зовут Смердис. Я брат Гауматы.

– Родной брат? – осведомилась Атосса.

– Нет, сводный. Мы ведь с ним непохожи друг на друга.

– Я бы не сказала, – заметила Атосса, – брови у тебя точь-в-точь как у Гауматы.

– Ну разве что только бровями мы и схожи, – усмехнулся Смердис.

– Это Бардия повелел тебе встретить меня в царской опочивальне? – Атосса в упор взглянула на Смердиса.

Тот виновато кивнул.

– Мой брат рассчитывал ввести меня в заблуждение твоим сходством с ним?

Смердис опять кивнул.

Атосса уронила голову на согнутую руку.

– Как это низко и жестоко! Как это по-мужски! – вырвалось у нее.

– Прости, что я причинил тебе боль, – пробормотал Смердис, думая, что Атосса плачет.

Но Атосса вовсе не собиралась плакать. Она подняла голову, ее большие глаза гневно блестели.

– Положим, я попалась бы на обман, что было бы дальше?

– Ты принародно стала бы моей женой, – ответил Смердис, – а спустя какое-то время твой брат открыл бы тебе свой обман. Вот и всё.

– Значит, до открытия обмана, по замыслу Бардии, ты должен был замещать его на царском троне, так? – жесткий тон и пронзительный взгляд Атоссы говорили о том, что она мысленно что-то взвешивает.

Смердис был немногословен и вновь лишь кивнул.

Теперь Атоссе стал ясен коварный замысел Бардии. Она слышала, что у Гауматы есть брат, но ни разу до этой ночи не видела его. Вероятно, Бардия, убедившись, что силой принудить Атоссу к браку с неугодным ей человеком не удастся, а угоден ей в мужья лишь он сам, вознамерился перехитрить сестру при помощи своего двойника.

«Ну что ж, брат, я воспользуюсь твоим коварством, но для своей цели, – мстительно подумала Атосса. – Ты сам выбрал свою судьбу, отвергнув меня!»

Размышления Атоссы прервал Смердис.

– Давай ляжем спать, – предложил он. – Обещаю, что больше не притронусь к тебе. Утром я сам скажу твоему брату, что хитрость его не удалась.

– Не нужно этого делать, – возразила Атосса, вновь придвинувшись к Смердису и положив руки ему на плечи. – Ты силен и красив. К тому же знатен и очень похож на моего брата. Не стану скрывать, я хотела стать женой Бардии. Но поскольку это невозможно, я предпочитаю иметь своим мужем тебя, Смердис. Обещаю, что буду тебе хорошей женой. Пусть Бардия думает, будто я ничего не заподозрила и приняла тебя за него. В конце концов, чего не сделаешь для любимого брата!.. Если, конечно, ты согласен видеть меня своей женой, – добавила Атосса с обворожительной улыбкой.

– Я согласен, – не раздумывая сказал Смердис.

– В таком случае, мой дорогой, отныне ты не Смердис, а Бардия, не забывай об этом, – продолжила Атосса. – И поправляй меня, если вдруг я нечаянно назову тебя Смердисом. Это так забавно, так интригующе! Чем-то напоминает игру «угадай близнеца», ты не находишь?

Простоватый Смердис пожал плечами: о такой игре он не слышал.

Ночь Атосса и брат Гауматы провели на одном ложе.

На рассвете в царскую опочивальню пожаловали евнухи, которые принесли царские одежды и прочие инсигнии царя. По древнему обычаю царь перед утренней молитвой, после ночного соития с женщиной, должен был совершить очистительное омовение в присутствии жрецов, поэтому мнимый брат Атоссы удалился в купальню.

Евнухи, пришедшие с женской половины дворца, проводили Атоссу обратно в гарем, где для нее тоже была приготовлена ванна с горячей водой. Чистота тела для зороастрийцев была сродни чистоте помыслов человека, поклоняющегося Ахурамазде.

После любовных утех с гигантом Смердисом Атосса ощущала себя побитой собакой. Вдобавок она не выспалась, так как дневная жизнь в царском дворце начиналась с первым лучом солнца. Поэтому изнывающая от любопытства Артистона, сразу после утренней молитвы прибежавшая к сестре, была разочарована столь холодным приемом. Атосса выглядела вялой и сонной. Артистоне так ничего толком и не удалось из нее вытянуть, а ей так хотелось узнать, каков же их царственный брат в постели.

– Я в нем не разочаровалась, – единственное, что поведала Атосса младшейсестре.

Глава пятая Вещий сон

От Смердиса Атосса узнала, что о хитрой задумке с двойником известно и Гаумате. В то же время Прексаспу, особо доверенному человеку Бардии, было неведомо о замышляемой подмене на царском троне.

Именно из-за своего поразительного сходства с Бардией Смердис не состоял в близкой свите царя. Он был начальником гарнизона в мидийской крепости Сикайавати, находившейся неподалеку от Экбатан. Гаумата вызвал брата в Экбатаны по воле царя, а Бардия тем временем заменил Смердиса в крепости.

– И никто из воинов гарнизона не заподозрил подмены? – удивилась Атосса, когда услышала все это от Смердиса.

– Бардия не только схож со мной внешне, он и на коне сидит как влитой, отменно стреляет из лука, не хуже меня метает копье, – сказал Смердис. – Когда Бардия в моей одежде сел на моего коня, все приняли его за меня.

– Значит, Бардия теперь находится в крепости Сикайавати, – задумчиво проговорила Атосса. – И пробудет там до нашей с тобой свадьбы?

Смердис молча кивнул.

То, что в ближайшие дни состоится свадьба Бардии и Атоссы, знали во дворце все. Распространился этот слух и в тесных кварталах Экбатан, расположенных по берегам пересохшей речки и на склонах обширного холма, на плоской вершине которого за семью рядами крепостных стен возвышались царские чертоги.

Во дворце все вокруг раболепствовали перед Атоссой, поскольку искренне полагали, что она скоро станет царицей. И лишь один Гаумата искусно притворялся, отвешивая поклоны Атоссе и своему брату, одетому в царский кандий.

Однажды Атосса вызвала к себе двоих уже немолодых евнухов, Артасира и Багапата. Оба были когда-то преданными слугами царя Камбиза, ныне же они состояли при гареме и редко видели нового царя.

Атосса напомнила евнухам давний эпизод из своей жизни, в котором и они, хоть и невольно, принимали участие.

– Помните, как царь Камбиз изнасиловал меня, ворвавшись ночью в мою спальню?

Евнухи потупили очи.

– Камбиз был пьян и не овладел бы мною, кабы не ваша помощь, – продолжила Атосса ледяным голосом. – Вы были свидетелями моего позора и соучастниками одного из самых гнусных поступков моего безумного брата. Вы держали меня за руки, покуда Камбиз утолял свою похоть. Помните, я тогда еще сказала вам, что никогда не забуду этого? Не забуду и не прощу вам. Теперь Камбиз мертв и не сможет защитить вас от моего гнева. О, я сумею насладиться вашими муками! – Атосса скривила губы в злорадной ухмылке. – Как долго я ждала этого часа!

Евнухи упали пред нею на колени.

Перебивая друг друга, они стали умолять Атоссу о пощаде, ссылаясь на то, что в их подневольном положении остается только исполнять волю царя, какова бы она ни была, иначе можно расстаться с жизнью.

– Даже если бы мы отказались тогда помогать Камбизу, это ничего бы не изменило, – оправдывался Багапат. – Камбиз велел бы нас тут же обезглавить и воспользовался бы помощью других слуг.

– А мы, о несравненная Атосса, хоть и совершили насилие над тобой, зато делали это так, чтобы не оставить синяков на твоих прекрасных руках, – вторил Багапату Артасир. – Я даже закрыл глаза, дабы не видеть того, что вытворял над тобой твой жестокий брат.

– И мы не обмолвились об этом ни одному человеку, – вставил Багапат, – дабы слух об этой гнусности Камбиза не разошелся в Пасаргадах.

– Нам было дорого твое незапятнанное имя, о царица, – добавил Артасир. – Мы и представить себе не могли, что в своей похоти Камбиз пойдет дальше, сделав законными супругами тебя и Роксану.

Выслушав с непроницаемым лицом евнухов, Атосса сказала:

– Помните, что отныне ваша жизнь в моих руках. Бардия без ума от меня и выполнит любую мою волю. Если вы хотите, чтобы я забыла прошлое, вы обязаны делать все, что я скажу.

Евнухи принялись заверять Атоссу, что готовы служить только ей.

– В таком случае достаньте сильного яду, но так, чтобы никто во дворце не знал об этом, – повелела Атосса. – Яд передадите моей рабыне Атуте.

Артасир и Багапат испуганно переглянулись, догадавшись, что Атосса желает кого-то отравить.

– Мы сделаем все, как ты велишь, о госпожа, – склонив голову, произнес Багапат.

– Мы сделаем все, царица, – сказал Артасир, – даже если этот яд предназначен для нас.

Атосса милостиво улыбнулась:

– Не беспокойтесь, скопцы. Вы мне еще понадобитесь.

В канун свадебного торжества, когда во дворце уже собирались гости и были принесены все полагающиеся по этому случаю жертвы светлым божествам-язата, неожиданно умерла бактрианка, жена Бардии. Лекарь, осматривавший тело умершей, обнаружил следы отравления. Присутствовавший при этом Гаумата сразу сообразил, чьих рук это дело.

Он поспешил в покои Атоссы и застал ее в свадебном наряде в окружении рабынь, делавших последние приготовления перед выходом их госпожи в пиршественный зал.

Евнухи пропустили Гаумату, поскольку знали, что он будет на свадьбе посаженным отцом. По обычаю, именно посаженный отец должен передать невесту жениху, наградив ее тремя ударами плети и получив от жениха символический выкуп в виде лазуритового ожерелья – символа искренних мыслей и добрых намерений.

– Вашти умерла, – сообщил Гаумата Атоссе, наблюдая в бронзовом зеркале за ее реакцией.

Атосса даже бровью не повела.

– Полагаю, это не расстроит наше свадебное торжество, – сказала она, не глядя на Гаумату.

– Вашти не просто умерла, но была отравлена, – добавил Гаумата.

– Бедняжка, – Атосса изобразила огорчение на своем лице. – Кому же она помешала?

– Это надлежит выяснить, – сказал Гаумата и сурово кашлянул в кулак. – Отравитель непременно будет найден.

– Прощу тебя, не говори об этом Бардии. Не омрачай ему этот светлый радостный день. Пусть царь узнает о случившемся завтра. Ведь Вашти все равно не вернуть.

– Не смею противиться твоей воле, о божественная, – произнес Гаумата и поклонился…


Смердис, на коего были обращены взоры множества гостей, заметно волновался. Он едва не упал, когда преклонил колено, чтобы Гаумата повязал ему на голову венец жениха. Уже после всех ритуалов, когда свадебная чета шествовала к возвышению, где им следовало находиться во время свадебного пира, Атосса крепко стиснула в своей маленькой руке мизинец и безымянный палец богатырской руки Смердиса и прошептала из-под прозрачного покрывала, скрывавшего ее лицо:

– Смелее, государь. Выше голову!

Расторопные слуги меняли одно за другим блюда на столе у жениха и невесты. Тут были и жареные куропатки в остром соусе, и приправленная сильфием зайчатина, и перепела, сваренные в меду… На смену мясным кушаньям подавались рыбные.

Атосса угощалась всем понемногу, не в силах отказать себе в таком удовольствии, с недоумением поглядывая на Смердиса – тот почти ничего не ел.

– Что с тобой? – обратилась к нему Атосса. – Ты не заболел?

Смердис отрицательно мотнул головой.

– Гляди, сколько людей собралось, чтобы порадоваться за нас с тобой, – Атосса кивнула на длинный, не имеющий крыши зал, где в три ряда стояли столы, уставленные яствами. Здесь собралась вся знать Экбатан.

Одеяния гостей радовали глаз сочетанием самых ярких цветов. Притягивали взор тщательно завитые прически и бороды мидийских вельмож. Персов среди пирующих было мало.

– Твой хмурый вид, мой милый, здесь явно не к месту. – Атосса игриво дернула Смердиса за рукав кандия. – Скажи, чем ты опечален?

– Сегодня утром умерла Вашти, супруга твоего брата, – тихо промолвил Смердис. – Кто-то отравил ее. Не нравится мне это.

– Значит, Гаумата все же проболтался, – недовольно прошептала Атосса.

– Гаумата тут ни при чем. Мне об этом поведала Пармиса, дочь Бардии. Она прибежала ко мне вся в слезах, кинулась на шею. Она даже не распознала, что я не ее отец. – Смердис тяжело вздохнул. – Мне бы тоже надо было заплакать, как-то утешить Пармису, а у меня словно язык отнялся. И ни слезинки в глазах.

– Это же замечательно, что Пармиса приняла тебя за родного отца, – обрадовалась Атосса, наклонившись к Смердису. – Я усматриваю в этом улыбку Судьбы.

– Я тебя не понимаю, – проворчал Смердис.

– Придет время, поймешь, – усмехнулась Атосса.

А про себя подумала: «Уж Вашти-то смогла бы отличить Смердиса от Бардии, даже не ложась с ним в постель. Как же вовремя я избавилась от нее!»

Не дожидаясь окончания пиршества, жених и невеста покинули возвышение, поскольку им еще предстояло пройти очистительный обряд перед тем, как уединиться в опочивальне. Для огнепоклонников брак – это единение мужского и женского начал, своего рода образование единого совершенного творения, которое способно породить новую жизнь, тем самым продлевая вечный цикл существования людей на Земле. Этот цикл был запущен в действие Великим Творцом всего сущего, сотворившим когда-то самого первого человека.

Смерть Вашти оказалась непредугаданным обстоятельством, поэтому Гаумата без раздумий отправил гонца в крепость Сикайавати, чтобы известить обо всем Бардию. В своем послании Гаумата делился с Бардией подозрениями о причастности Атоссы к убийству Вашти. Гаумата настаивал, чтобы Бардия незамедлительно вернулся в Экбатаны, хотя по первоначальному замыслу Бардия должен был покинуть Сикайавати, лишь когда Атосса забеременеет от Смердиса.

Гаумата никак не мог избавиться от тревожного предчувствия: Атосса явно замышляла что-то страшное…


* * *

Ночью Гаумате снились кошмары.

Вот он входит в зал для приемов и видит на троне Бардию, который держит в руках свою отрубленную голову. И эта отрубленная голова вдруг молвит: «Зачем ты предал меня, Гаумата?»

У Гауматы от ужаса подкашиваются ноги, от дикого страха немеют уста.

Безголовый Бардия встает с трона и роняет свою голову на пол. Голова гулко катится по мрамору прямо под ноги Гаумате и продолжает выкрикивать страшным голосом: «Зачем ты предал меня, Гаумата? Зачем?»

Гаумата бросается прочь. Он мечется в пустых залах и переходах, зовет на помощь, но вокруг ни души, словно все вымерло. А безголовый Бардия преследует Гаумату, в его руке сверкает острый акинак. Тяжелые шаги мертвеца сотрясают дворец: тумм… тумм… тум-м-м…

Ноги Гауматы скользят по гладкому мрамору, он то бежит, то ползет на четвереньках. Сердце готово выскочить у него из груди. Гаумата никак не может сообразить, где ближайший выход из дворца.

А безголовый мертвец все ближе и ближе, уверенной поступью он настигает Гаумату и уже замахивается на него кинжалом…

Гаумата в ужасе закричал – и проснулся.

Он был весь в поту, тонкая льняная рубашка облепила тело. В голове у него был сумбур, он никак не мог отделаться от мысли, что то был не сон, а явь.

Гаумата оглядел спальный покой, освещенный мягким светом бронзового светильника. Ему вдруг почудилось, что за тяжелыми складками темно-синей занавеси прячется кто-то. Гаумата протянул руку к скамье, на которой рядом с его одеждой лежал короткий меч, схватил его и, осторожно приблизившись к портьере, резким движением отдернул ее в сторону. За портьерой была неглубокая ниша, она была пуста. Гаумата облегченно перевел дух и сунул меч в ножны. Снова ложась в постель, он положил меч рядом с собой. Однако предчувствие чего-то страшного и неизбежного, не отпускало, бередило ему душу. То был страх не перед ночным кошмаром, то было предчувствие какой-то неотвратимой беды.

«Ничего, – мысленно успокоил себя Гаумата, – вот вернется Бардия, и всем моим страхам наступит конец».

Утром Гаумата особенно старательно молился Ахурамазде и всем Амэша-Спэнта[390], уповая на то, что если ему, смертному, не дано предвидеть будущее, то пусть добрые боги, всевидящие и всезнающие, отвратят все напасти от него и от его брата. И конечно же, в первую очередь от Бардии.

Всю первую половину дня Гаумата провел в царской канцелярии, разбирая донесения «царских ушей»[391], непрерывно поступавшие со всех концов обширной державы. Из донесений было ясно, что большая часть населения Персидского царства одобряет реформы Бардии, а отдельные всплески недовольства в торговых городах и среди родовой знати никоим образом не выльются в обширные восстания.

В благостном расположении духа Гаумата уселся за обеденный стол. Он вызвал дворецкого, чтобы узнать у него, чем с утра был занят супруг Атоссы и как продвигаются поиски отравителя Вашти.

Дворецкий – это тоже был евнух – ничего не успел толком поведать Гаумате.

В трапезную ворвался начальник стражи. Лицо его выражало страшное смятение, губы тряслись. Прямо с порога он закричал:

– Несчастье, о лучезарный! Только что прибыл гонец из крепости Сикайавати. Твой брат убит!

Гаумата выронил из рук пиалу с козьим молоком.

Прислуживающая Гаумате рабыня негромко вскрикнула, прикрыв рот ладонью. Дворецкий отступил в сторону, скорбно склонив голову.

– Что?! Что ты сказал? – с трудом вымолвил Гаумата, чувствуя, как по всему телу расползается леденящий холод.

Начальник стражи перевел дух и уже более спокойным голосом поведал:

– Гонец принес страшную весть из крепости Сикайавати. Там убит Смердис. Твой брат… Кажется, ему отрезали голову…

Гаумата вскочил. «О боги! Сон! Мой вещий сон!» – в ужасе подумал он, а вслух приказал:

– Гонца сюда! Живо!

Гонцом оказался мидиец из племени будиев, рыжеволосый и рыжебородый, со сросшимися на переносье бровями и крючковатым носом.

Гаумата схватил его за отвороты запыленного кафтана и притянул к себе.

– Ты сам видел моего брата мертвым?

Гонец закивал головой.

– Видел, о светлый господин. Ему отрубили голову.

– Когда это случилось?

– Ночью, о господин. Вчера ночью.

– Убийц схватили?

– Нет. Их не нашли.

– Как это не нашли?!

– Я не знаю подробностей. Мне просто было велено передать…

– Где тело моего брата?

– Его везут сюда.

– О боги! Как же вы допустили такое?! – в отчаянии простонал Гаумата, отшвырнув от себя гонца. – О Аши[392]! Ты или слепа, или глупа! О, мой вещий сон! Лучше бы мне не просыпаться вовсе!

Последние сомнения Гауматы рассеялись, последняя надежда умерла в нем, когда он увидел обезглавленное тело царя. Прах сына Кира был доставлен в Экбатаны в закрытой повозке. Сопровождавшие повозку воины-мидийцы были убеждены в том, что везут тело военачальника Смердиса. Всему гарнизону крепости Сикайавати было известно, что Смердис как две капли воды был похож на Бардию.

Со слов прибывших из крепости мидийцев выяснилось следующее.

Накануне в крепость верхом на конях прибыли молодая женщина, евнух и воин из дворцовой стражи. Воин вскоре ускакал обратно в Экбатаны, а евнух и женщина остались ночевать в доме «Смердиса». Утром «Смердис» был найден с отрезанной головой. Евнух же и его спутница бесследно исчезли. Никто не видел, как они покинули крепость. Их кони так и остались стоять в конюшне.

Гаумата понял всё: несчастный Бардия был убит в постели, куда он лег, по всей видимости, той незнакомкой, что приехала к нему из Экбатан.

Взбешенный столь поздним прозрением, Гаумата чуть ли не бегом устремился в покои брата. Чудовищность сложившегося положения пробудила в нем ощущение, будто он повис над бездонной пропастью.

– Что, наслаждаешься жизнью? – язвительно обронил Гаумата, глядя на обнаженного Смердиса, которому две рабыни массировали бедра и плечи, и рявкнул на рабынь: – Пошли прочь!

Вместе с рабынями удалился и евнух, которого Гаумата едва не сбил с ног при входе.

Сидящий на узком ложе Смердис едва прикрыл простыней наготу и теперь с недоумением взирал на брата.

Гаумата плотно затворил дверь и, приблизившись к Смердису, злобно прошипел ему прямо в лицо:

– Спешу обрадовать тебя, брат. Отныне ты мертв!

Смердис непонимающе хлопал глазами.

– Нынче ночью в крепости Сикайавати умер Бардия, – сердито пояснил Гаумата. – Твои воины, разумеется, полагают, что умер ты. Теперь тебе придется оставаться Бардией до конца дней своих.

– То есть как? – испугался Смердис, до которого с трудом доходил смысл всего услышанного. – Что стряслось с Бардией? Почему он умер?

– Его убили, – жестко ответил Гаумата. – И я подозреваю, что в этом замешана твоя обожаемая Атосса.

– Атосса?! – Смердис окончательно растерялся. – Этого не может быть!

– Признавайся, Атосса разоблачила тебя или нет? Это очень важно, брат. – Гаумата встряхнул Смердиса за плечи. – Ну же, отвечай!

– Нет… То есть, да. – Смердис закивал головой. – Атосса в первую же ночь распознала, что я не Бардия.

– Почему ты не сказал мне об этом? Ведь был же уговор! – Гаумата дернул Смердиса за растрепанные длинные волосы.

– Атоссе самой понравился замысел Бардии, и она… она решила подыграть ему, – запинаясь, промолвил Смердис. – Даже… даже попросила меня помогать ей в этом.

– Глупец! – воскликнул Гаумата. – Не подыграть она решила, а обыграть всех нас! Сначала Атосса приказала отравить Вашти, затем ее люди убивают Бардию… О, это не женщина, а злой демон в женском обличье!

Смердис продолжал оправдывать Атоссу, предлагая брату отыскать истинных убийц царя.

– Нужно найти ту женщину и того евнуха, которые были с Бардией той роковой ночью, – молвил он. – Удивительно, как им удалось незаметно выбраться из крепости, ведь ворота были заперты и всюду стояла стража.

– Все очень просто, – сказал Гаумата. – Бардия жил в твоем доме, а там – ты сам знаешь, что находится, там…

Гаумата многозначительно посмотрел брату в глаза.

– Подземный ход… – ахнул побледневший Смердис.

– Убийцы воспользовались им и без помех выбрались из крепости, – продолжал Гаумата. – Об этом тайном ходе знали только ты и я. Но ты, как видно, проболтался Атоссе про подземный коридор в скале, а уж она-то живо сообразила, как им можно воспользоваться. Смекаешь, брат? Или ты станешь отрицать, что разболтал Атоссе про нашу тайну?

Смердис унылым голосом признался: дескать, виноват, он действительно рассказал Атоссе про подземный ход, чтобы объяснить ей, как Бардия сможет незаметно покинуть Сикайавати и вновь занять царский трон, а он, Смердис, так же незаметно вернется в крепость.

– Ты глупец вдвойне, – разозлился Гаумата, – ибо не просто разболтал о подземном выходе из крепости, но и растолковал Атоссе, как его найти.

– Прости, брат, – сокрушался Смердис. – Не понимаю, как это получилось. Наверное, Атосса околдовала меня.

– Атосса не околдовала, а одурачила всех нас! – Гаумата в ярости сжал кулаки. – Что нам теперь делать, а? Как выпутываться из всего этого? Может, Атосса и нас с тобой вознамерилась спровадить в царство мертвых?

– Нет, не верю, – замотал головой Смердис. – Атосса любит меня.

– Вынужден огорчить тебя, брат, – возразил Гаумата. – Она любит только власть.

У братьев-мидийцев оставался один выход: приперев Атоссу к стенке, заставить ее сознаться в содеянном злодеянии, а заодно выведать ее дальнейшие планы.

– Если Атосса вздумает помыкать нами, ее придется убить, – хладнокровно произнес Гаумата.

– Как… убить? – Смердис испугался.

– Мечом, – отрезал Гаумата и прикрикнул на брата: – Одевайся, чего расселся! Ах да, ты же царь!..

Гаумата распахнул двери и громко позвал слуг.


* * *

Дворец индийских царей представлял собой огромный комплекс из нескольких каменных зданий, вознесенных на искусственной террасе, благодаря которой древние строители смогли сгладить все неровности каменистого плоскогорья. Сначала здесь возвел дворец царь Дейок из племени магов. Он многое сделал для объединения индийских племен в единое государство. Но потом пришли ассирийцы и разрушили дворец Дейока, опустошив и основанный им город. После смерти Дейока Экбатаны пришли в запустение.

Царь Каштарити, праправнук Дейока, заново отстроил Экбатаны, выстроил новый более обширный дворец и повелел обнести его семью рядами стен, которые возвышались одна над другой на склонах холма. Зубцы этих стен были окрашены в семь разных цветов: у первой, наружной, стены зубцы были белые; у второй – черные, как уголь; у третьей – красные, будто маки; у четвертой – голубые, как небеса; у пятой – цвета сурика; у шестой – серебристые. Зубцы же седьмой, внутренней, стены сверкали золотом.

Ассирийцы еще не раз вторгались в долину Экбатан и сжигали город, но акрополь, укрепленный семью стенами, им так и не удалось взять ни разу.

Каштарити в конце концов удалось завершить то, чего не смог до конца осуществить его прапрадед Дейок. Он объединил разрозненные мидийские племена и создал сильное войско. С этим войском Каштарити разбил ассирийцев и навсегда избавил Мидию от ассирийского ига. Сын Каштарити, царь Киаксар, в союзе с вавилонянами довершил разгром Ассирийской державы. Желая подчеркнуть свое величие, Киаксар руками пленных ассирийских мастеровкаменотесов рядом с отцовским дворцом возвел другой, еще более обширный и великолепный. Здесь же была построена царская сокровищница, которую Киаксар после всех своих походов доверху набил золотом.

Сын Киаксара, Астиаг, тоже построил свой дворец, дабы хоть в чем-то сравниться со своим прославленным и непобедимым отцом. Однако в войнах царь Астиаг был не столь удачлив, поэтому воевал он мало.

Дворец Астиага представлял собой портал, изогнутый под прямым углом, одним концом он примыкал к дворцу Киаксара, а другим выходил к крепостной стене. От старого дворца Каштарити дворец Астиага был отделен большим квадратным двором – перистилем. Царский гарем располагался в тесных залах дворца Каштарити, а покои царя – во дворце Астиага, более светлом и просторном. Во дворце Киаксара, занимавшем добрую половину акрополя Экбатан, находились залы для торжественных церемоний, а также помещения для царских чиновников, занятых каждодневной рутинной работой над донесениями, письмами и царскими указами. Там же находились казармы царской гвардии и конюшни.

Отправляясь в покои Атоссы, Гауиата и Сиердис вооружились акинаками и взяли с собою добрый десяток телохранителей, выбрав их из числа кадусиев. Гаумата, опасаясь, как бы Атосса не сбежала, повелел дворцовой страже перекрыть все выходы из дворца.

– При желании Атосса может спрятаться и во дворце, – сказал Смердис.

– Во дворце мы ее все равно отыщем, а вот за пределами дворца это будет сделать гораздо труднее, – заметил Гаумата.

Но Атосса вовсе и не думала убегать и прятаться, это было не в ее характере. Она не стала отпираться и сразу призналась, что это ее происками были лишены жизни и Вашти, и Бардия.

Когда Гаумата спросил Атоссу, что же толкнуло ее на такое злодеяние, в ответ они услышали из ее уст следующую гневную исповедь:

– Мне надоело быть игрушкой в руках мужчин. Надоело терпеть мужские капризы и издевательства! Сначала Камбиз надругался надо иной, теша свою необъятную похоть. Причем никто из знати не вступился за меня, ни один царский судья не упрекнул Камбиза в кровосмешении и нарушении обычаев. Более того, старейшины выдумали удобную отговорку, дабы соблюсти свое лицо и не прогневать вспыльчивого Камбиза. Поскольку царю дозволено все, стало быть он имеет право и лишать девственности родных сестер. Что в этом такого? Ведь у мидян, наших соседей, с давних пор мать прелюбодействует с собственным сыном, отец – с дочерью, брат – с сестрой. И они полагают, что такой брак якобы угоден богам. Никто не вспомнил тогда, что позорный этот обычай распространен не среди всех мидян, он существует в племени магов.

Когда я поняла, что мужчины всегда найдут отговорку, дабы оправдать свои низменные побуждения, а также собственную беспомощность и трусость; когда мне с очевидной ясностью показали, что меня ожидает в случае моего сопротивления, – вот тогда-то я и решила для себя, что в дальнейшем стану обращаться с мужчинами так, как они того заслуживают. Бардия вздумал подшутить надо мной, сведя меня на ложе со Смердисом, за это я лишила его жизни. И не жалею об этом.

– А чем тебе помешала Вашти? – мрачно спросил Гаумата.

– Вашти с лёгкостью могла отличить Смердиса от Бардии, – ответила Атосса. – Только этого мне не хватало!

– Ты что же, хочешь, чтобы Смердис правил вместо Бардии? – ужаснулся Гаумата. – Да ты в своем уме?!

– А ничего другого и не остается, – холодно ответствовала Атосса. – Стоит открыть правду, и вас обоих ждет казнь. Если мидийцы еще смогут как-то поверить в вашу непричастность к гибели Бардии, то уж персы ни за что не поверят этому. Напротив, это вызовет только их гнев: будто бы вы, как дальние родичи последнего мидийского царя, вознамерились возродить мидийское царство. Вот о чем они подумают. И уж тем более никто не поверит, что в смерти Бардии повинна я.

Смердис и Гаумата молча переглянулись, сознавая убийственную правоту Атоссы.

– Все обойдется, если вы оба станете слушаться меня, – продолжила Атосса, не давая братьям возможности опомниться. – Пармиса, дочь Бардии, уже видела Смердиса и признала в нем отца. Все слуги и евнухи Бардии тоже принимают Смердиса за моего брата. Знать, которая может видеть царя лишь на расстоянии, и подавно ни о чем не догадается.

– Но есть люди, которые имеют доступ к царю в любой день, – высказал опасение Гаумата. – Прексасп, к примеру. По своей должности Прексасп обязан делать доклады царю о положении дел в государстве. Бардия часто беседовал с Прексаспом наедине. О чем они совещались? Какие поручения давал Бардия Прексаспу? Мы этого не знаем…

Так вот, он может заявиться к Смердису и доложить о выполнении какого-либо царского поручения, или захочет посоветоваться о каком-нибудь тайном деле, а мой брат и двух слов не сможет связать. Ведь он же законченный тупица!

Смердис, услышав это, набычился, но промолчал.

– Зато у Смердиса его мужское достоинство совершенно невероятных размеров, как у истинного царя, – улыбнулась Атосса, заступаясь за мужа.

– К сожалению, в беседах с Прексаспом или с главным писцом это Смердису не пригодится, – проворчал Гаумата, сделав ударение на слове это.

– Не обессудь, но царскую канцелярию тебе придется взять на себя, – обратилась Атосса к Гаумате. – В общении с Прексаспом Смердис может полагаться и на мою помощь. Думаю, мое присутствие на этих тайных советах не смутит Прексаспа, а уж я разберусь, что к чему.

– Не сомневаюсь в этом, о светлейшая, – с едва заметной ехидцей обронил Гаумата.

– Сразу предупреждаю, не вздумайте избавиться от меня, – угрожающе промолвила Атосса. – Я все предусмотрела. Моя смерть неизбежно повлечет за собой и вашу гибель.

– О чем ты говоришь, дорогая? – воскликнул Смердис, сделав порывистое движение к Атоссе, которая сидела в кресле, крепко стиснув руками подлокотники. – Куда мы без тебя? В тебе наше спасение!

Смердис упал на колени и коснулся лбом носков туфель Атоссы, выглядывающих из-под длинного цветастого платья, больше похожего на балахон.

– Твой брат, кажется, так не думает, – произнесла Атосса, пристально глядя на хмурого Гаумату.

Смердис раздраженно обернулся на Гаумату, не вставая с колен.

– Смири гордыню, брат, – сердито сказал он. – Поздно уповать на богов, лучше положиться на Атоссу. Ныне она для нас и Анахита, и Армаити[393]!

– Именно это меня и тревожит, – нехотя признался Гаумата.

Однако, поборов свои колебания, Гаумата тоже опустился на колени и поцеловал туфлю Атоссы.

Атосса торжествовала, отныне желанная власть была у нее в руках.

Глава шестая Прексасп

Гаумата и Смердис были из племени магов, знаменитого тем, что последователи Заратуштры[394], прибывшие в Мидию из Маргианы, распространили зороастризм сначала среди магов и лишь позднее – среди прочих мидийских племен. Маги, познавшие учение Заратуштры прежде остальных мидян, стали племенем жрецов. В своих обрядах жрецы-маги не просто служили светлым богам-язата, сотворенным Ахурамаздой, но приспособили для новой религии священнодействия, связанные с богами прежнего культа, олицетворявшими Солнце, Луну, Землю, Воду и Ветры. Благодаря такому сплаву нового со старым, привычным миропониманием дуалистическое учение пророка Заратуштры довольно легко и быстро укоренилось среди мидян, перейдя от них к парфянам, персам, гирканцам и армянам.

С той далекой поры магов стали воспринимать именно как жрецов-огнепоклонников. Не всякий маг был жрецом, но всякий жрец непременно был магом, во всяком случае, среди мидян.

Поэтому Атосса не удивилась, когда узнала от Смердиса, что он в юности был жрецом, вернее, помощником жреца.

– Что же входило в твои обязанности? – поинтересовалась Атосса.

– Я лишал девственности девушек, приходивших в храм Астарты[395], – простодушно признался Смердис.

– И скольких же девушек ты лишил невинности за все время своего пребывания в храме Астарты? – в голосе Атоссы прозвучала скрытая неприязнь.

Но Смердис не заметил этого, ответив с горделивым видом:

– Через мое ложе прошло больше двух тысяч девушек. Я пробыл в храме три года, потом мне это надоело и я стал воином, как и мой брат.

– Почему Гаумата не стал таким же прислужником в храме, каким был ты? – вновь спросила Атосса.

– Гаумата с юных лет рвался служить царям, а не богам. В общем-то, я тоже не стремился стать жрецом, меня взяли в храм только из-за размеров моего…

Смердис запнулся, но Атосса поняла, что он имел в виду. Атосса все больше убеждалась в том, что у ее супруга довольно ограниченные умственные способности для царя столь обширного царства. Смердис больше тяготел к сексуальным утехам, нежели к государственным делам.

Во время встречи Смердиса с Прексаспом, на которой присутствовала и Атосса, все шло хорошо, покуда Смердис молчал, слушая, что говорит ему Прексасп. Но едва лишь Смердис открыл рот, как то же самое сделал Прексасп, внимая той бессмыслице, которую тот нес, даже не понимая сути вопроса. Атосса то бледнела, то краснела. Наконец, не видя иного выхода, она прервала словесные излияния мужа долгим поцелуем в губы. Смутившийся Смердис враз онемел, и Атоссе удалось выпроводить его за дверь.

«Что случилось с царем? – недоумевая, обратился к царице Прексасп. – Я не узнаю Бардию. Его будто подменили!»

Атосса тоже изобразила сильнейшее недоумение и тревогу, сказав Прексаспу, что, видимо, ее брат и супруг не совсем здоров.

– Для усиления своей мужской потенции царь принял какое-то дурманящее зелье, и это, похоже, отразилось на его памяти, – заявила Атосса ошарашенному Прексаспу. – Не только ты, но все вокруг обеспокоены самочувствием царя.

Прексасп удалился, пообещав прислать во дворец опытного лекаря-индуса.

Это был единственный случай, когда у Атоссы от волнения тряслись руки.

Лекарь-индус не обнаружил у Смердиса никакой болезни. Напротив, он сказал, что не встречал более здорового человека, чем царь.

Атосса подкупила лекаря, убедив его сказать Прексаспу, будто у царя небольшое помешательство рассудка и ему нужен покой.

На следующую встречу с Прексаспом Атосса отправилась одна.

Поскольку Прексасп не привык обсуждать серьезные дела с женщиной, даже если это супруга царя, беседы у них не получилось. Атосса держалась скованно, Прексасп был подозрителен и замкнут.

Атоссе пришлось уговорить Гаумату, чтобы он вместо «царя» выслушал очередной доклад Прексаспа.

Когда Атосса, немного выждав, пришла сообщить Прексаспу о самочувствии «царя», выяснилось, что Прексасп и Гаумата обсуждают не государственные дела, а делятся впечатлениями о странностях Бардии, который вдруг так сильно изменился. Вернее, больше говорил Прексасп, а Гаумата лишь поддерживал беседу.

Когда Прексасп ушел, Гаумата грубо накричал на Атоссу, возмущаясь, что та появилась некстати и не позволила ему выведать у Прексаспа то, что он хотел.

– Ах, я так беспокоюсь за царя! Ах, он не желает лечиться! Ах! Ах! – передразнил Атоссу Гаумата. – Кому нужны твои показные охи и ахи, дорогая? Думаешь, Прексасп настолько глуп, что не разберется, когда ты искренна, а когда притворяешься таковой?

Атосса тоже не осталась в долгу, обругав Гаумату последними словами, помянув при этом и Смердиса.

– Все, на что способен твой брат, это лишать невинности наивных глупышек в храме Астарты, – сказала царица. – В постели он бог, зато на троне – ничтожество!

Услышав их раздраженные голоса, в покои заглянул евнух из свиты царицы.

Гаумата в тот же миг склонился в низком поклоне перед Атоссой, которая сменила непристойные реплики на фразы хоть и гневные, но не режущие слух, якобы отчитывая Гаумату за какие-то провинности.

Такая двойная жизнь скоро стала Атоссе в тягость. По сути, все государственные дела и заботы по управлению обширным царским хозяйством лежали на ней и на Гаумате. Они вдвоем опекали Смердиса как маленького ребенка, постоянно следили, чтобы он при посторонних не сказал ничего несуразного либо не совершил поступка, недостойного царя.

У Атоссы оставалась надежда, что Смердис может проявить себя хотя бы на военном поприще, поскольку оружие и кони были его слабостью. Смердис не раз демонстрировал дворцовым стражникам свою меткость в стрельбе из лука, метал копье с такой силой, что пробивал насквозь медный щит с сорока шагов. В этом отношении Смердис ничем не отличался от Бардии.

Однако на ежегодном летнем военном смотре случилось непредвиденное.

Сначала любимый конь Бардии сбросил наземь Смердиса в присутствии его телохранителей. Смердис потребовал себе другую лошадь и выехал к войску верхом на ней. Затем, объезжая конные отряды, выстроившиеся на равнине, Смердис перепутал имена некоторых военачальников, иные и вовсе позабыл, ибо перед этим он для храбрости выпил вина, но явно превысил меру. Окружающие видели, что царь пьян, поэтому только усмехались украдкой. Но Гаумата заметил тем не менее, с какой пристальной подозрительностью взирают на царя некоторые из сатрапов. И особенно Гаумату встревожило то, как разглядывал Смердиса Прексасп.

Своими опасениями Гаумата сразу после военного смотра поделился с Атоссой.

– Конечно, необходимо время, чтобы Смердис постиг все премудрости царской власти, запомнил имена и лица всех друзей Бардии, осознал замыслы и научился мыслить, как мой умерший брат, – молвила Атосса. – Это будет трудный период в жизни Смердиса, но он должен преодолеть его с нашей помощью. Зато по прошествии нескольких месяцев, за которые Смердис как бы переродится в Бардию, наступит наконец спокойная жизнь и для него, и для нас с тобой.

– Если к тому времени Прексасп или кто-нибудь другой не разоблачит моего брата, – проворчал Гаумата. Он был настроен весьма скептически.

Понимая, что, пряча Смердиса от Прексаспа, они тем самым только усиливают его подозрения, Атосса и Гаумата были вынуждены возобновить встречи царя и патиакша[396]. Впрочем, на этих встречах непременно присутствовали Атосса либо Гаумата. В разговоре с Прексаспом Смердис теперь держался все более уверенно и уже довольно осмысленно рассуждал о разных государственных делах. Постепенно Смердис усваивал и привычки Бардии, которые были хорошо известны близко знавшим его людям.

Так прошел месяц.

В начале осени у Атоссы состоялся разговор с одной из царских наложниц – Фейдимой, дочерью Отаны.

Фейдима была дружна с Атоссой. Они иногда вместе коротали вечера, поскольку Атосса находила отдохновение от повседневных забот, только общаясь с Фейдимой. Фейдима и Атосса были одногодки, их взгляды на жизнь совпадали, им даже нравились мужчины одного и того же склада. Мягкая незлобивая Фейдима была очень приятной собеседницей, ее тонкий ироничный ум как бы возвышал дочь Отаны над окружающими. К советам Фейдимы Атосса всегда прислушивалась. Мнение подруги для Атоссы было неким эталоном непогрешимости. К тому же Фейдима обладала такой женственной красотой, которая неизменно притягивает мужчин и не менее приятна для женского глаза. Подруги Фейдимы неизменно находили какой-либо изъян в своей внешности, ставя себе в пример совершенство черт лица Фейдимы и безупречность ее фигуры.

В тот вечер Фейдима выразила опасение, что их могут подслушать, поэтому Атосса увела ее в маленькую комнату возле своей спальни, где можно было не опасаться чужих ушей.

Фейдима, не скрывая тревоги, призналась Атоссе, что она все больше убеждается в том, что Бардия – это не Бардия, а другой человек, весьма на него похожий.

Атосса с замирающим сердцем поинтересовалась у подруги, на чем основаны ее подозрения. И услышала в ответ неоспоримые доказательства женщины, познавшей на ложе двух мужчин, которые являлись к ней под одним именем и с очень похожей внешностью. Однако разницу в темпераменте и некоторые физиологические отличия в размерах интимных частей тела нельзя было не подметить.

– До вашей свадьбы Бардия был совсем не таким в постели, каким стал ныне, – призналась Фейдима. – Я не хочу отзываться плохо о твоем брате, милая Атосса, но он был гораздо нежнее. Теперь же Бардия просто-напросто обуян самой дикой похотью. Не стану скрывать, Бардия стал чаще навещать меня, но его грубость и ненасытность меня просто убивают. И потом, его половой орган стал гораздо больше. Я достаточно изучила его во время оральных ласк и теперь просто цепенею от ужаса, ведь это скорее фаллос бога, нежели смертного человека.

Милая Атосса, однажды ночью я выбралась из-под твоего брата едва живая, а ему все было мало. Тогда я привела к нему другую наложницу, известную своей неутомимостью, ту сириянку, бывшую храмовую блудницу. Но и сириянка долго не выдержала, ибо ей приходилось терпеть лишь боль, а не наслаждение. Пришлось мне привести еще двух рабынь-армянок, с каждой из которых Бардия сошелся дважды, прежде чем насытил свою похоть.

– Своей ненасытностью Бардия порой изводит и меня, – как бы нехотя произнесла Атосса. – Я тоже поражаюсь его неистовости.

– Думаю, что это вовсе не Бардия, а вселившийся в него дух Тельца, – прошептала Фейдима, наклонившись к самому уху Атоссы. – Сам могучий Гэуш-Урван[397] завладел телом твоего брата! Я вот только не знаю: к добру это или к худу.

– Ты говоришь страшные вещи, Фейдима, – Атосса с сомнением покачала головой. – Теперь я буду бояться ложиться с Бардией в постель.

– Я не могу это утверждать, – сказала Фейдима, – но мне так кажется.

– Хорошо, – Атосса мягко обняла подругу за плечи, – я повнимательнее присмотрюсь к Бардии. Последнее время мне он тоже кажется странным.

После этого разговора Атосса запретила Смердису навещать Фейдиму. Это его расстроило, от огорчения он безобразно напился за ужином. В пьяном виде Смердис заявился в спальню к Атоссе и бесцеремонно потребовал, чтобы его жена пошире раздвинула бедра, ибо он полон желания поиметь ее.

Грубый тон и вызывающая манера пьяного повесы вывели Атоссу из себя. Она позвала евнухов, чтобы те увели «царя» в его покои. Но не тут-то было! Смердис встретил евнухов отборной бранью, и те в страхе повалились ему в ноги. Кончилось тем, что евнухи на четвереньках убрались из спального покоя царицы.

Стащив с себя одежды, залитые вином, Смердис завалил супругу на ложе и, сломив ее отчаянное сопротивление, безжалостно изнасиловал ее, нарочно причиняя ей боль и заламывая руки.

Опустошенная и раздавленная, Атосса лежала рядом с храпящим, ненавистным ей мужчиной и молча глотала слезы, которые жгли ей щеки. Жизнь словно издевалась над ней и мстила Атоссе за убийство родного брата. Вот она – царица! – подобно рабыне вкусила полной чашей унижения и боли, ею воспользовались против ее воли, чтобы насытить позыв животного инстинкта. Самое ужасное заключалось в том, что Атосса была обречена в дальнейшем на подобные же издевательства.

«Я должна убить Смердиса! – мелькнуло в голове у Атоссы. – Должна встать и заколоть негодяя его же кинжалом. Иначе… А что иначе?»

Атосса растерялась от последней мысли.

Ее страшило и возмущало повторение случившегося, но вместе с тем убийство Смердиса придется как-то объяснять, причем объяснять приближенным царя, которые всерьез полагают, будто Смердис и есть Бардия.

«Меня назовут цареубийцей, – подумала Атосса, – и еще мужеубийцей. За это мне выколют глаза и отрежут нос. Ведь царским судьям бесполезно рассказывать про мои унижения на супружеском ложе. Законы в этой стране составляются мужчинами, и они безжалостны к женщинам!»

Атосса сползла с ложа и, держась за стену, добралась до купальни. Там было темно. На ощупь отыскала она медный чан с водой и принялась усердно смывать с себя запах мужского пота и засохшую мужскую сперму. Вода была холодная, Атоссу бросило в озноб. Обтершись тем, что попалось под руку, женщина вернулась в спальню. Там она надела на себя тонкую длинную тунику без рукавов, поверх нее – шерстяное платье с короткими рукавами, на голову набросила накидку, концы которой можно было завязать на шее в виде шарфа. В мягких замшевых туфлях без каблуков со слегка загнутыми носками, освещая себе путь светильником, Атосса знакомыми узкими коридорами пробралась к покоям Артистоны и постучалась в дверь. Ей открыл толстый заспанный евнух, который очень удивился, увидев перед собой царицу в столь поздний час.

Атосса не велела ему будить сестру. Зная, где что находится, она взяла теплое одеяло, круглую подушку и улеглась в трапезной на лежанке, возле бронзовой жаровни с потухшими углями.

Утром здравомыслие взяло в Атоссе верх. Она передумала убивать Смердиса, тем более что заменить его на царском троне было некем. Сыновей ни у Камбиза, ни у Бардии не было. Не было у них и побочных братьев. Атосса решила поскорее забеременеть от Смердиса, и когда родится мальчик, она уступит ему трон под своей опекой, умертвив ядом его отца.

Как назло у Атоссы наступили «нечистые дни», когда любой мидянке или персиянке было строго запрещено находиться в одном помещении с мужем, дабы не осквернить его. В такие дни женщинам надлежало молиться чаще, чем в обычные дни, и тщательно проходить все обряды очищения, чтобы отгонять от себя злых духов, прислужников Ангро-Манью.

По окончании «нечистых дней» Атосса покинулагарем, чтобы разыскать Гаумату и узнать у него последние новости. Однако Гаумата сам нашел царицу. Он был чем-то сильно обеспокоен.

Атосса и Гаумата встретились в просторном светлом зале, высокие стены которого были покрыты барельефами, изображающими мидийских царей на войне и на охоте. Царица и хазарапат не спеша прогуливались от одних дверей, где на страже стояли два воина-мидийца с короткими копьями в митрообразных колпаках из белого мягкого войлока, до других, возле которых стояли евнухи и служанки царицы.

Атосса и Гаумата делали вид, что разглядывают сцены сражений на известняковых барельефах, сами же вели негромкую беседу.

– Прексасп заподозрил неладное, государыня, – тихо молвил Гаумата. – Он побывал в крепости Сикайавати, справлялся у тамошних воинов, как и когда погиб мой брат Смердис. Я предвидел подобный шаг Прексаспа, поэтому мои люди встретили его и сказали то, что я им повелел сказать. Однако Прексасп явно был неудовлетворен этим, ибо пытался даже подкупить моих людей.

– Что же делать? – встревожилась Атосса. – Может, отправить Прексаспа куда-нибудь подальше? Например, в Вавилон?

– Это не избавит его от подозрений, государыня, – возразил Гаумата. – Если Прексасп задумал докопаться до истины, он до нее докопается.

– Так что же делать? – еще раз повторила Атосса.

– Кому? Тебе? – Гаумата взглянул на Атоссу.

– Нам, – раздраженно поправила она.

Гаумата усмехнулся краем рта.

– Божественная, я сделал все, что мог. Но у моего брата упадок духа, он погряз в пьянстве. В трезвом виде Смердис то и дело порывается скинуть царскую одежду и удрать в горы. Не сегодня-завтра Смердиса разоблачат евнухи или телохранители Бардии. Прости, о светлейшая, но я вынужден покинуть тебя, ибо мне еще дорога моя голова. – И Гаумата слегка поклонился.

– Ты думаешь, я позволю тебе скрыться! – угрожающе прошипела Атосса.

– А что ты можешь сделать? – Гаумата распрямился и вызывающе взглянул на Атоссу. – Велишь страже схватить меня и бросить в темницу? А может, прикажешь убить меня на месте? Тогда заодно прикажи казнить и Смердиса, поскольку лишь мое присутствие удерживает его в этом дворце. Смердис уже сыт по горло и царской властью, и ролью Бардии!

– Тихо! – Атосса взяла Гаумату за руку. – Давай обсудим все это наедине. Через два часа я жду тебя в своих покоях. Умоляю, не бросай меня! Если бы ты знал, как я жалею, что затеяла все это!

В глазах Атоссы было столько мольбы, что Гаумата не посмел отказать ей.

Оставшись наедине с Гауматой, царица разговаривала с ним так, словно от него одного зависело все. Превознося ум и находчивость Гауматы, Атосса выражала надежду, что он проявит волю и изменит обстоятельства к лучшему, ведь никто кроме Гауматы не сможет заставить Смердиса обрести облик, достойный царя.

– Отныне я вся в твоей власти, – добавила Атосса в конце беседы, преклонив колени перед Гауматой и распустив волосы по плечам в знак покорности.

«Пришел мой час! – торжествуя, подумал Гаумата и разорвал на Атоссе платье, обнажив ей грудь. – Гордая дочь Кира наконец-то у моих ног!»

Гаумата молчаливым жестом указал Атоссе на ложе в глубине комнаты.

Покорность, с какой отдавалась ему Атосса, пробудила в душе Гауматы благородный порыв. Он заверил Атоссу, что отвадит Смердиса от вина и завтра же покончит с Прексаспом.

– Ты хочешь убить его? – спросила Атосса, лежа рядом с Гауматой. – Это может вызвать опасные толки, ведь Бардия доверял Прексаспу, как никому другому.

– У нас нет иного выхода, – Гаумата поцеловал Атоссу. – Прексасп явно что-то заподозрил. Самое лучшее – это обвинить его в измене и казнить.

Атосса неслышно вздохнула и закрыла глаза. Ей было жаль Прексаспа, но, с другой стороны, если Прексасп докопается до истины, он ведь не пощадит ее.


* * *

Прексасп, как обычно, пришедший на доклад к «царю», был удивлен тем, что «царь», не дав ему вымолвить ни слова обрушился на него с обвинениями в заговоре. Находившийся тут же дворецкий вытаращил глаза от изумления, а стоявший у дверей Гаумата немедленно вызвал стражу.

– Мне смешно выслушивать весь этот бред, – промолвил Прексасп, державшийся с завидным присутствием духа. – И я, кажется, догадываюсь, в чем тут дело. От меня хотят поскорее избавиться. Значит, истина очевидна: ты – не Бардия!

И Прексасп ткнул пальцем в сидевшего пред ним «царя».

Смердис вскочил со стула и схватил Прексаспа за пояс, что означало: он выносит ему смертный приговор.

Стража набросилась на Прексаспа и поволокла его к выходу.

– О, позднее прозренье! – продолжал выкрикивать Прексасп, упираясь изо всех сил. – Сын Кира мертв, а его место занимает самозванец! И зовут его Смердис! Маги хитростью и коварством отняли царский трон у персов! Однако можно обмануть людей, но не богов. Митра и Варуна[398] покарают вас, злодеи!

Прексасп плюнул в лицо Гаумате.

– Убейте же его! – закричал Гаумата.

Воины подняли копья.

Неожиданно Прексасп с кошачьей ловкостью выхватил из своего широкого рукава небольшой кинжал и полоснул им одного из стражей по глазам. Воин вскрикнул от боли и закрыл лицо руками. Увернувшись от занесенного копья, Прексасп сумел ранить в шею второго стражника. Тот скорчился и упал на пол.

Гаумата, вытащив из-за пояса акинак, бросился на Прексаспа.

Они сцепились, норовя поразить один другого.

Видя, что Прексаспа не победить и что его кинжал распорол щеку Гаумате, Смердис поднял с пола копье и со всей силы метнул в Прексаспа. Тот опять увернулся, острие дротика вонзилось в дверной косяк, едва не поразив Гаумату.

Прексасп опрометью выскочил за дверь.

А Гаумата в бешенстве крикнул, обернувшись к Смердису:

– Ты с ума сошел! Ты же чуть не убил меня!

В следующий миг Гаумата встретился глазами с дворецким, который с бледным лицом попятился от него. Гаумата выразительно взглянул на Смердиса, и тот понял его без слов. С разворота, одним ударом кинжала, Смердис заколол дворецкого, и тот бездыханный сполз по стене.

– Добей и этих, – Гаумата кивнул брату на раненых стражей, а сам кинулся догонять Прексаспа.

Гаумата полагал, что Прексасп побежит к главному выходу, поэтому первым делом устремился туда, криком сзывая к себе дворцовую охрану. Однако, у главных ворот Прексасп не появлялся. Гаумата разослал воинов ко всем другим выходам с единственным приказом убить Прексаспа, где бы его ни обнаружили. Поскольку стража во дворце почти полностью состояла из верных Гаумате людей, никому и в голову не пришло подвергать этот приказ сомнению.

Прексасп был обнаружен на верхней площадке дворцовой башни, которая возвышалась над всеми семью стенами, окружавшими дворец. С огромной высоты он кричал столпившемуся на площади народу, что царь Бардия мертв, что его убили маги Гаумата и Смердис. И что последний занял царский трон, пользуясь внешним сходством с Бардией.

Стражники закололи Прексаспа копьями, и крики смолкли.

Толпа на площади еще долго не расходилась, люди были встревожены. Многие поняли, что во дворце творится нечто неладное. Царские глашатаи, выехавшие к народу верхом на конях, так и не смогли заглушить эту тревогу. Известие о том, что справедливый и честный Прексасп убит по обвинению в измене, было воспринято народом с явным недоверием.

Постепенно площадь опустела, но спокойствие в Экбатанах так и не наступило. Всевозможные слухи бродили из улицы в улицу, из дома в дом, будоража умы.

Гаумата послал отряд воинов схватить Аспатина, сына Прексаспа. Но его люди вернулись ни с чем: Аспатин успел скрыться.

Когда Атосса узнала о произошедшем, ей стало так страшно, словно палач уже набросил ей на шею волосяную удавку. Она стала обдумывать, как выходить из создавшегося положения. Даже признавая крах своих честолюбивых замыслов, эта властная женщина не собиралась покоряться судьбе, уповая на трезвый расчет и счастливый случай.

Глава седьмая Феддима

Евнухи Артасир и Багапат, вернувшись с базара, принесли царице скатки дорогих тканей.

Атосса проснувшись с головной болью, небрежно одетая и непричесанная, разглядывала разложенные перед ней образцы материи. Здесь были расшитая золотом парча, тончайший египетский виссон, гладкий глянцевитый шелк, мягкий кашемир…

Рядом с Атоссой находилась одна из ее рабынь, которая собиралась делать прическу своей госпоже, но когда пожаловали евнухи, внимание рабыни мигом переключилось на яркие отрезы тканей. Девушка была любимицей царицы и потому смело давала ей советы, какая из расцветок больше годится на платье, какая на плащ или шальвары.

Атосса хранила мрачное молчание, небрежно перебирая куски тканей.

Вдруг царица вскинула глаза на евнухов и чуть хрипловатым спросонья голосом спросила:

– Что за разговоры ходят в городе?

Евнухи потупили очи.

– Так… – Артасир пожал плечами. – Чернь болтает всякую чушь.

– Какую именно чушь? – Атосса повысила голос.

– В народе ходит слух, будто бы Бардия мертв, – прошептал Артасир, на шаг приблизившись к царице. – Будто бы на троне сидит не Бардия, а его двойник.

– Кто же этот двойник? – опять спросила Атосса.

– Смердис, брат Гауматы, – ответил Артасир. – Так говорят, госпожа.

– Но ведь Смердис был обезглавлен, – сказала Атосса, – обезглавлен тобой и Атутой. Как все это понимать, Артасир?

Евнух снова пожал плечами с выражением полного недоумения на лице.

Атосса уселась на стул, ожидая объяснений. Повинуясь ее молчаливому жесту, рабыня бесшумно вышла из комнаты.

– Что же вы молчите, мои верные помощники? – с внутренней скорбью промолвила Атосса. – Ваша госпожа угодила в силки, неужели вы не понимаете этого?

Более рассудительный Багапат пояснил:

– По моему разумению, моя госпожа, Артасир и Атута обезглавили Бардию, а не Смердиса. Ведь они были так похожи.

Артасир издал протестующий возглас: поднять руку на царя для евнуха было чудовищным преступлением.

Но Багапат пропустил возглас Артасира мимо ушей и невозмутимо продолжил:

– Видимо, в ту злосчастную ночь в Сикайавати находился Бардия, а не Смердис. Как и почему он там оказался, я не знаю. Все это странно и непонятно. То, что твой супруг и брат, госпожа, в последнее время резко изменил свои привычки, заметили многие во дворце. Но никому и в голову не приходила мысль о столь чудовищной подмене. Только Прексасп докопался до сути, за это братья-маги и убили его.

– Значит, по-твоему, я соучастница преступления?! – воскликнула Атосса, изобразив на лице ужас. – Ведь это я подослала к Смердису убийц, а на деле лишила жизни любимого брата!

– В твоем поступке, госпожа, можно усмотреть скорее злой рок, нежели злой умысел, – сказал Багапат. – Ведь ты не желала смерти своему брату.

– Конечно, не желала! – с жаром воскликнула Атосса, не пряча глаз. – В отличие от Камбиза, я любила Бардию.

– Может, это случайность, что вместо Смердиса был убит Бардия? – Багапат печально вздохнул. – А может, это тщательно продуманное коварство.

– Коварство братьев-магов, ты хочешь сказать? – спросил Артасир, опасавшийся, что Багапат желает бросить тень на него.

– Ну, конечно, магов, – ворчливо отозвался Багапат. – Успокойся, Артасир. Тебя-то я не подозреваю.

«Главное, чтобы ты не заподозрил меня, мой прозорливый Багапат», – усмехнулась про себя Атосса.

Проведя бессонную ночь, царица придумала наконец, как ей добиться своей цели и заодно избавиться от братьев-магов.


* * *

После утренней трапезы Атосса отправилась к Фейдиме, зная, что та после завтрака любит погулять в укромных уголках парка, разбитого между гаремом и внутренней дворцовой стеной с позолоченными зубцами.

Огромные дубы и кедры, высоченные горные ели и стройные лиственницы, собранные на узком пространстве искусственной земляной террасы кропотливым человеческим трудом давали густую тень. Под сенью длинных ветвей даже в самые жаркие дни лета царила прохлада.

Оставив служанок на каменной скамье возле искусственного озерца, Атосса и Фейдима неторопливо прогуливались по широкой аллее, выложенной обломками мраморных плит, меж которыми густо росла сочная ярко-зеленая трава.

Тишину нарушал лишь щебет птиц да тихое журчание фонтана.

– Терзаемая своими и твоими подозрениями, милая Фейдима, я стала внимательнее относиться к своему мужу. И мне открылась страшная истина: это в самом деле не Бардия, – призналась Атосса.

– А кто? – испуганно спросила Фейдима. – Злой дух?

– Нет. Это Смердис, брат Гауматы.

– Смердис? – изумилась Фейдима. – Он же умер два месяца назад.

– Умер мой брат. Царя Бардию убили Смердис и Гаумата, чтобы захватить трон, ведь они потомки мидийских царей.

– Неужели Смердис так сильно похож на Бардию? – выразила сомнение Фейдима.

– Ты ведь сама много раз видела Смердиса, но поняла, что это не Бардия, лишь оказавшись в постели с ним.

Фейдима была потрясена и не скрывала этого.

– Милая Атосса, как же ты распознала, что Смердис – не твой брат?

– Случайно, – Атосса усмехнулась краем рта. – Целуясь однажды с мужем, я вдруг обнаружила, что у него нет одного уха.

– Теперь понятно, почему он отрастил такие длинные волосы, – пробормотала Фейдима. – Меня это тоже удивило.

– Есть и другие признаки, подтверждающие мою правоту, – продолжала Атосса. – У моего мужа отсутствует ожог на правом бедре, о котором могли знать только самые близкие к Бардии люди. И еще Смердис мочится в постель, когда выпьет слишком много вина. С моим братом Бардией такого не случалось никогда.

– Бардия и не был падок на вино, – заметила Фейдима, кивая головой, покрытой тонким покрывалом.

Беседа подруг продолжалась около часа, затем они расстались с заговорщическим видом.

За обедом Атосса как бы между прочим обмолвилась, что Фейдима огорчена – царь совсем забыл о ней.

– Ты же сама была против, чтобы я ходил к Фейдиме, – проворчал Смердис, споласкивая руки в тазике после жирной баранины.

Евнух, державший тазик, щурился и отворачивался, когда брызги попадали ему на лицо.

– Ну, иногда-то можно порадовать Фейдиму постельными ласками, кои ей так по душе. – Атосса кокетливо улыбнулась Смердису.

– Не стану спорить, эта красотка умеет активно двигать задом, – осклабился «царь». И с ухмылкой добавил, обращаясь к евнуху: – Но тебе этого не понять, и потому несчастный ты человек!

– Важно, чтобы ты был счастлив, мой повелитель, – с поклоном произнес скопец, подавая царю полотенце.

Падкий на женщин Смердис не стал откладывать и в тот же вечер пожаловал к Фейдиме. Этого-то и добивалась Атосса, которая взяла Фейдиму себе в союзницы, осуществляя свой очередной коварный замысел. Впрочем, подруга и не догадывалась о коварстве Атоссы.

Фейдима сделала вид, будто вовсе не ожидала прихода царя. Ее смущение и робкая радость, которую она не пыталась скрывать, вызвали у Смердиса желание выразить красивой наложнице свой восторг при виде ее, что он и сделал грубовато, но искренне. «Царь» и наложница поцеловались в уста, как было у них заведено прежде, и тут же стали раздеваться, выдворив прочь служанок. Смердис сгорал от похотливого нетерпения, Фейдима искусно изображала то же самое. Однако ее пытливые очи, прикрытые изогнутыми ресницами, непрестанно наблюдали за «царем».

Фейдима пожелала начать с оральных ласк лишь затем, чтобы получше рассмотреть внутреннюю поверхность правого бедра своего царственного любовника. Ожога там действительно не оказалось. Затем Фейдима вогнала в себя вздернутый мужской стержень, устроившись сверху и опираясь руками в могучую мужскую грудь. Своими ритмичными телодвижениями она довела «царя» до экстаза. В опочивальне слышались блаженные мужские стоны и возбужденное женское дыхание. Не давая своему любовнику ни секунды передышки, Фейдима прильнула к его губам, врываясь своим языком в глубину пропахшего винным перегаром мужского рта. Одновременно ее пальцы гладили и нежно теребили густые завитые волосы царя.

Правое ухо на голове царя Фейдима нащупала быстро, а вот левое… Действительно, левого уха не было! На его месте было лишь маленькое отверстие и крошечный бугорок, остаток ушной раковины.

Фейдима быстро отдернула руку, опасаясь, что Смердис заподозрит неладное.

Чтобы лежащий под нею мужчина не обратил внимание на невольную перемену в ее лице, Фейдима опять склонилась над его обмякшим фаллосом, заставив мужскую плоть вновь обрести упругость и большие размеры.

Такая неутомимость женщины пришлась Смердису по душе, и он пообещал завтра же навестить ее снова.

Уже облаченный в одежды «царь» вновь приблизился к ложу, на котором полулежала обнаженная Фейдима, чтобы запечатлеть у нее на устах прощальный поцелуй. Ее странный пристальный взгляд слегка смутил его.

– Что-то не так? – спросил Смердис, поправляя свою прическу.

– Все прекрасно! – с улыбкой промолвила наложница. Она подставила царю для поцелуя алые сочные губы и ласково провела по щеке Смердиса своими тонкими пальцами.

Усыпленный этой прощальной улыбкой и нежным прикосновением, Смердис удалился, не ведая, что судьба его уже решена.

В Экбатанах жила родная тетка Фейдимы, с которой ей разрешалось изредка встречаться в пределах дворца. Именно на этом Атосса и построила свой замысел. Встретившись с теткой, Фейдима попросила ее передать устное послание своему отцу, который находился в Сузах. Суть послания заключалась в том, что персы, сами того не ведая, потеряли трон Ахеменидов, а во главе Персидской державы ныне стоят два мага-самозванца, убийцы царя Бардии.

Глава восьмая Тревожные слухи

Месяц харапашия[399] только начался.

Старый Арсам теперь жил в Пасаргадах, ибо должность царского судьи вынуждала его каждодневно разбирать тяжбы, с которыми шли сюда люди со всей Персиды. Арсам был справедлив, и это было всем известно. Угроз он не боялся, поскольку пользовался любовью простого народа, в каждом городе и селении Персиды у Арсама были защитники и почитатели. Пытаться подкупить Арсама значило нажить себе непримиримого врага. На это тем более никто не отваживался.

Фрашаракой[400] в Пасаргадах был лучший друг Арсама, а градоначальником – брат жены, тоже известный своей неподкупностью. Эта троица честно и беспристрастно выполняла царский указ о привлечении к суду всех взяточников и притеснителей, какими бы знатными те ни были. На судебные процессы, которые обычно проводились на площади под открытым небом, собирались толпы горожан и сельского люда, дабы поглазеть и позлорадствовать над тем, как потащат в темницу того или иного вельможу.

Арсам, признававший в мужчинах, – а в мужчинах-персах особенно! – только самые прекрасные душевные качества, люто ненавидел стяжателей, воров и притеснителей слабых. Приговоры его были суровы. Если Арсам приговаривал кого-то к штрафу, то к такому огромному, что судебные исполнители обирали приговоренного до нитки. Лжесвидетелей Арсам неизменно приговаривал к испытанию огнем, говоря при этом, что лжецов должны судить боги, а не люди. При этом слуги Арсама выкладывали столь длинные и высокие поленницы из сухих дров, что ни одному обвиняемому не удавалось выбраться живым из яростного пламени. Столь же беспощаден был Арсам к нарушителям договоров, их подвергали водной ордалии. Арсам сам пускал стрелу из лука и посылал за нею столь нерасторопного бегуна, что приговоренный, которого в это время держали под водой, был обречен на смерть[401].

Тех, кто был обвинен в изнасиловании свободных женщин, Арсам без долгих разговоров отдавал палачу, и их превращали в евнухов.

В те дни немало знатных мужей скрывалось в горах и безводных пустынях, предпочитая терпеть лишения, лишь бы не угодить под суд к Арсаму. Беглецов разыскивали конные отряды воинов-тифтаев[402], которые подчинялись гаушаке[403].

В Персиде гаушакой был Вахьяздата. Этого военачальника Бардия заприметил во время похода в Египет и приблизил к себе.

Вахьяздата проявлял столько рвения, рыская по следам бывших царских чиновников, скрывающихся от правосудия, что пользовался не меньшей популярностью, чем Арсам.

Одним из отрядов воинов-тифтаев командовал Дарий, сын Гистаспа.

На этом настоял старый Арсам, не позволивший Гистаспу забрать старшего сына в свою сатрапию. Он заявил, что служить Справедливости лучше делом, нежели словом.

Персидская знать недолюбливала тифтаев, которых обычно набирали из полудиких кочевых племен. Иные из знатных персов предпочитали покончить с собой, лишь бы не даться в руки тифтаям. Гистаспа возмущало, что его старший сын будет предводительствовать людьми, чьи обязанности вызывают презрение у знати. Однако противиться воле отца Гистасп не мог, поэтому он отправился в свою сатрапию без Дария, зато забрал с собою младших сыновей.

От Арсама не укрылось, что Дарий не в восторге от своего назначения, и сказал внуку так:

– В стародавние времена персидские цари не брезговали сами собирать сухой коровий помет, чтобы разжечь огонь в очаге. Корова и пламя костра сотворены Ахурамаздой, разве может быть нечистым творение бога? Первый человек тоже был творением Ахурамазды. Уксиев или коссеев можно презирать за их дикие нравы, но не тех из них, кто служит Справедливости, преследуя негодяев, позабывших всякое понятие о совести и чести. Образно говоря, тифтаи – это сухой коровий помет. А Справедливость – это огонь, которому они служат.

– Дед, тебе бы жрецом быть, – заметил на это Дарий, – либо царем в царстве праведников.

– Царство праведников пребудет на Земле, когда ниспосланный добрыми богами Саошьянт[404] поведет все народы на последнюю решительную битву с силами зла, – промолвил Арсам, глядя на внука голубыми проницательными глазами, в которых светилась вера в сказанное им. – Это случится не скоро, ибо как гниющий труп полон червей и смрада, так и существующий мир испоганен семенами порока. Творя суд над ворами и насильниками, мы сражаемся с самим Ангро-Манью, который заманивает всех заблудших в свои черные сети. Только каждодневным служением Справедливости, все вместе и каждый в отдельности, мы приближаем эру Визаришн[405]. Помни об этом всегда, Дарий.

Вахьяздата был всего на четыре года старше Дария, зато далеко уступал ему знатностью. Никто из предков Вахьяздаты не занимал высоких должностей в государстве, тем более не состоял в царской свите. Взлет молодого и честолюбивого Вахьяздаты, который до назначения гаушакой был простым сотником в войске, необычайно прославил его в родном городе Тарава, что находится в Кармании. Среди помощников Вахьяздаты было немало его земляков, постоянно досаждавших ему своими просьбами.

Персидская знать в Пасаргадах считала Вахьяздату выскочкой и относилась к нему настороженно. В самом деле, поведение молодого гаушаки было довольно вызывающим. Вахьяздата не носил бороду и не завивал волосы, что было неслыханно для перса. Он не признавал мидийскую одежду, полагая, что она более годится для женщин, нежели для мужчин. Персидскую одежду он тоже не надевал, предпочитая одеяние скифов, которое он считал более удобным для верховой езды. В обществе высоких вельмож Вахьяздата позволял себе громко и не к месту смеяться, ковырять в носу и чихать, не прикрывая рот ладонью. Шутить пристойно он не умел, долгих речей не выносил, как не выносил и изысканных кушаний.

Вахьяздата не умел ни кланяться, ни угодливо поддакивать, ни поддерживать непринужденную беседу, был груб, неотесан. И хотя имя его означало «созданный наилучшими богами», в манерах его было столько отталкивающего, что несоответствие этого человека своему имени подмечалось сразу и всеми, кто знавал его близко.

Вахьяздата был коротконог, зато широк в плечах. Руки его обладали неимоверной силой. Он любил давать волю кулакам и в драках неизменно брал верх. Выросший в военном стане среди воинов, Вахьяздата умел обращаться с любым оружием, был жесток, считая это проявлением мужественности. Его душевная и умственная неразвитость, однако, не мешала ему находить верный выход в опасных ситуациях, что вызывало уважение к нему со стороны подчиненных. Вахьяздата не был корыстолюбив и падок на женщин. Впрочем, даже незнатные женщины сторонились Вахьяздаты с его грубоватой речью и с покрытым угрями лицом. И ему приходилось довольствоваться непритязательными обозными потаскухами.

Бардия помнил о тех временах, когда цари племен окружали себя непревзойденными наездниками и силачами, поддерживая суровое родовое братство, вот почему Вахьяздата приглянулся царю своей непосредственной простотой и выносливостью. К тому же он обладал собачьей преданностью, в чем Бардия имел возможность убедиться.


* * *

Весть о смерти Прексаспа и о том, что на его место назначен знатный перс Ардиманиш, сын Оха, в Пасаргады принес Каргуш, только что вернувшийся из Экбатан.

Старый Арсам был несказанно изумлен, выслушав эту весть.

– Если честнейший Прексасп предал Бардию, тогда кому же верить? – воскликнул он. – А уж если место Прексаспа занял Ардиманиш, опозоривший род Ахеменидов множеством гнусных поступков, тогда что же делать? Возникает ощущение, что наш царь лишился рассудка, не иначе.

– Я не сказал главного, о повелитель, – с легким поклоном произнес Каргуш.

– Говори же, – приказал Арсам, желая поскорее избавиться от своих подозрений и разочарований.

И Картуш поведал о том, о чем шептались в Экбатанах на каждом углу: Бардия убит, а вместо него на троне сидит маг Смердис, необычайно похожий внешне на сына Кира.

– Об этом как раз и кричал с дворцовой башни Прексасп, перед тем как его убили по приказу царя, – добавил Каргуш.

– О боги! – вырвалось у пораженного Арсама.

В тот день на площади Пасаргад не было никаких судебных разбирательств.

Арсам позвал к себе домой градоначальника и фрашараку, чтобы поделиться с ними тем, что он услышал от Каргуша.

Шурин Арсама был склонен верить слухам.

– Это же немыслимо, чтобы Бардия казнил Прексаспа! – молвил он. – Даже если бы такое случилось, то Бардия ни за что не назначил патиакшем негодяя Ардиманиша. Кого угодно, только не его! Значит, верно то, что на троне сидит не Бардия, а его двойник.

– Этого не может быть! – возражал фрашарака. – Как можно убить царя незаметно для окружающих!? Убить во дворце, полном слуг и телохранителей!?

– Камбиз тоже был убит во дворце, – хмуро заметил Арсам, – и ни стража, ни евнухи не спасли его от гибели.

– С чего ты взял? – не согласился с другом фрашарака. – Камбиз же умер от увечий, упав с коня. Об этом все говорят.

– Камбиз был убит заговорщиками, – упрямо сказал Арсам. – Я кое-что разведал и примерно знаю, кто отважился на это. К сожалению, прямых доказательств у меня нет, но уверен: со временем они появятся.

– Скажи прямо, что ты подозреваешь Бардию в умерщвлении брата, – фрашарака пристально посмотрел на Арсама. – Обвинять в злодеянии царя, даже если правота на твоей стороне, – дело опасное.

– Бардия мертв, – промолвил шурин Арсама, – поэтому обвинять некого.

– Это всего лишь слух, – отмахнулся фрашарака.

– Уштан, ты не веришь своим ушам. Тогда, может, глазам поверишь? – произнес Арсам.

Уштан понял намек.

– И впрямь! Съезжу-ка я в Экбатаны, – с воодушевлением вымолвил он. – В свое время я оказывал услуги Бардии, не откажет же он мне в просьбе лицезреть его.

Разговоры, которые ведутся на мужской половине дома, очень скоро становятся известны и в эндеруне.

Дарий, вернувшийся из очередной вылазки по горам и дальним селениям, куда забирались все, страшившиеся правосудия, удивленно уставился на Статиру, когда та сказала ему:

– Обещай мне, что не пойдешь к своей египтянке, тогда я поведаю тебе ужасную тайну. Дело касается царя царей.

Намек Статиры пробудил в Дарий любопытство, ее тон и взгляд заинтриговали его. Он дал обещание.

Статира затащила мужа в укромную комнату и шепотом рассказала все, что ей стало известно о смерти Прексаспа и о двойнике Бардии.

Дарий не поверил жене, до того нелепым показался ему ее рассказ.

Статира обиделась.

– Не веришь, спроси у своего деда! Или у дядюшки Багасара спроси. А еще лучше расспроси-ка Каргуша, который привез эти известия из Экбатан.

Багасаром звали шурина Арсама.

Дарий предпочел не вдаваться в расспросы, полагая, что со временем лживые россказни утихнут сами собой и истина восторжествует.

Неожиданно в гости к Арсаму пожаловали Интаферн, сатрап Кармании, Мегабиз, сатрап Арахосии, и Аспатин, сын казненного Прексаспа.

Целая кавалькада всадников на разномастных поджарых лошадях проехала по узким улицам Пасаргад. В глаза бросались ярко-желтые и ярко-красные попоны с кистями и длинной бахромой; звенели уздечки, украшенные золотыми и серебряными бляшками. Кони сатрапов, их телохранителей и свиты были украшены позолоченными пластинчатыми налобниками, над подстриженными гривами топорщились красные и белые пышные перья, вставленные в специальные зажимы между лошадиными ушами.

Плащи наездников были покрыты пылью, все были в башлыках, скрывающих половину лица.

Большой двор в доме старого Арсама наполнился людьми и лошадьми; все коновязи были заняты. Туда-сюда сновали слуги, кучками стояли воины, опираясь на копья. Любопытные рабыни выглядывали из маленьких окошек поварни, которая примыкала к эндеруну.

По законам гостеприимства, прежде чем заговорить с гостями, хозяин дома должен был дать им возможность умыться и отдохнуть с дороги.

Пока гости приводили себя в порядок, Арсам изнывал от нетерпения и беспокойства. Он понимал, что сатрапы приехали к нему неспроста. К тому же с ними Аспатин, которого разыскивают слуги царя, чтобы предать смерти, как и его отца. Приезд Аспатина тревожил Арсама больше всего, ведь наверняка Интаферн и Мегабиз станут просить у него защиты для Аспатина от царского гнева. Противиться воле царя Арсам как царский судья не смел, но оттолкнуть просящего о помощи ему запрещал все тот же закон гостеприимства, а высший закон – Справедливость – повелевал выслушать гостя и поверить ему.

Наконец, приехавшие люди помылись и сменили пропыленные дорожные одежды на чистые и благоуханные. Им были поданы всевозможные кушанья и напитки, чтобы они подкрепили свои силы. Среди этого изобилия не было только вина, поскольку поить гостей вином в отсутствие хозяина дома у персов считалось дурным тоном.

Понимая, что разговор предстоит серьезный, Арсам позвал к себе своего шурина, надеясь, что тот в любом случае поддержит его. Кривить душой Арсам не умел и свято соблюдал правило: царские приказы должны быть исполнены. Возможно, ему придется выдать Аспатина царю, но хитрый Арсам хотел это сделать руками Багасара. В конце концов градоначальником является Багасар, и ему не придется нарушать закон гостеприимства, ведь Аспатин остановился не у него в доме.

Гости вошли в комнату без окон, где их ожидали Арсам и Багасар, и уселись на небольшом возвышении, устланном ковром, поджав под себя ноги. Свою обувь они оставили у входа.

Перед этим хозяин дома и его шурин расцеловали в уста каждого из гостей, следуя древнему персидскому обычаю и продемонстрировав тем самым, что все они по знатности равны друг перед другом.

Выказывая свое гостеприимство, Арсам начал с обычных расспросов о здоровье гостей, их жен, сыновей и прочих родственников. Осведомился, нет ли у них жалоб на состояние дорог в стране, по которой они ехали, добираясь в Пасаргады. Не случилось ли нападений на них разбойных людей?

Гости отвечали на вопросы, но было ясно, что им не терпится заговорить о том, ради чего они, собственно, оказались здесь.

Больше остальных проявлял нетерпение Интаферн.

Это был остроносый и остроглазый мужчина с подвижными черными бровями. Его светло-карие глаза удивительно сочетались со светло-каштановыми волосами, завитыми и уложенными в изысканную прическу. Тонкие бледные губы Интаферна были почти незаметны под густыми усами. Он был подвижен и гибок, как угорь, и в свои сорок лет казался довольно моложавым.

Мегабиз был более невозмутим, хотя был моложе Интаферна. У него были необычайно красивые голубые глаза и широкое лицо с прямым гордым носом. Светлые волосы Мегабиза, густые и вьющиеся, были расчесаны на прямой пробор и скреплены широкой повязкой. Кончики его усов были закручены кверху, борода завита в мелкие колечки.

Самый молодой из гостей, Аспатин, сын Прексаспа, был крепкого сложения, ростом выше Интаферна и Мегабиза. Глубоко сидящие серо-голубые глаза были волевыми и проницательными. Словно он мог видеть людей насквозь и заранее был готов к любым смелым поступкам. Рыжевато-золотистые волосы, завитые спиралевидными локонами, уложены так, что открывали уши. Ниспадая на плечи, эти локоны заканчивались маленькими завитками, которые шли в ряд одни над другими. В таких же завитках была небольшая борода Аспатина, которому по возрасту и чину не полагалось иметь бороду длиннее. На голове он носил такую же повязку, что и Мегабиз, только у того повязка была изготовлена из маленьких серебряных пластинок, скрепленных между собой, у Аспатина же пластинки были золотые.

– Я рад вас видеть у себя дома, почтенные, – промолвил Арсам. – И заранее готов возрадоваться вашим радостям и горевать над вашими печалями.

Таким образом Арсам давал понять гостям, что готов выслушать их.

Первым заговорил Интаферн:

– Спешу сообщить тебе, славный Арсам, что очи нашего царя покрыты тьмой. Имя Бардии и его трон присвоил себе некий Смердис из рода мидийских царей.

– Слух об этом доходил и до меня, – философски заметил Арсам, – но я не намерен этому верить, пока не услышу подтверждение из уст моего друга, который должен вернуться из Экбатан.

– Можешь проститься со своим другом, мудрый Арсам, ведь если он узнает истину, его убьют, как убили Прексаспа, – сказал Мегабиз.

– Истина в том, что двое магов с присущим этому племени коварством завладели державой Кира, – продолжил Интаферн. – Зачем ждать посланца из Экбатан? С нами Аспатин, сын Прексаспа, который многое видел и многое знает.

Интаферн сделал паузу, как бы предлагая Арсаму самому расспросить Аспатина.

Однако Арсам взглядом попросил сделать это Багасара, зная, что тот доверяет слухам.

Отвечая на вопросы Багасара, Аспатин больше ссылался на свои беседы с отцом, который делился с ним своими подозрениями. Со слов Аспатина выходило, что лже-Бардия был бы очень скоро разоблачен, если бы рядом с ним не было его брата Гауматы, который заведует не только государственными делами, но и всеми заботами во дворце.

– Видимо, на последней встрече с царем отец окончательно уверился в том, что на троне сидит Смердис, – Аспатин горестно вздохнул, – поэтому он и решился на отчаянный шаг – объявить об этом народу с дворцовой башни. По всей видимости, выбраться живым из дворцовых покоев отец уже не рассчитывал.

– Ничего, друг мой, – Интаферн положил руку на плечо Аспатину, – твой отец будет отомщен!

– Как же объяснить, что дочь Бардии, его сестры и наложницы до сих пор не распознали подмену царя? – в раздумье произнес Арсам. – Ведь женщины ближе к царю, нежели другие. Не может быть, чтобы два схожих лицом человека были так же похожи и телом.

– Может быть, женщины и заметили какие-то перемены в царе, но боятся в этом признаться? – предположил Багасар. – А потом, как можно представить себе, что во дворце, на троне, восседает не царь, а самозванец, похожий на него? Бардия убит – кто же в это поверит?

– Неужели Смердис так сильно похож на Бардию? – обратился к Аспатину Арсам. – Ты видел царя близко?

– Несколько раз, – ответил Аспатин. – Внешне он – вылитый Бардия.

– Но ты убежден, что это не сын Кира? – опять спросил Арсам.

– Убежден.

– Когда в тебе появилась эта уверенность?

– В день смерти моего отца.

Возникла долгая пауза.

«Возможно, Аспатин жаждет мести и готов поднять меч даже на Бардию, выдавая его за самозванца, – размышлял Арсам. – С другой стороны, Прексасп не мог ошибиться. Значит, произошло неслыханное злодеяние! Но почему дочь и сестры Бардии до сих пор не разоблачили самозванца?»

Словно отвечая на мысленный вопрос Арсама, Мегабиз заметил:

– Быть может, женщины во дворце уже давно поняли, что Бардия – вовсе не Бардия. Только как же они смогут оповестить об этом знать и народ? Ведь подать весточку из гарема невероятно трудно.

Интаферн настаивал на том, что нужно действовать.

– Как? – поинтересовался Арсам.

– Нужно поднять войско против магов-самозванцев, – пылко ответил тот, – вооружить народ, призвать всю знать под наши знамена. И вперед! На Экбатаны!

– Положим, народ поднять не удастся, – рассудительно промолвил Арсам. – Бардия сделал так много, чтобы облегчить жизнь простых людей, что в каждом селении все будут поголовно за царя.

– Но ведь Бардия мертв! – раздраженно воскликнул Интаферн.

– Как ты растолкуешь это народу? – возразил Арсам. – Маг выйдет к людям, и все поверят своим глазам, а не твоим речам, Интаферн.

– А войско тем более не удастся убедить, – проворчал Аспатин. – Воины часто видят мага-самозванца и полагают, что это Бардия, поскольку Смердис столь же ловко орудует мечом, и копьем, и луком.

– Неужто Смердис натягивает лук Бардии? – удивился Арсам. – Ведь более тугого лука нет и не было!

– К сожалению, Смердису это удается, – мрачно ответил Аспатин. – Он невероятно силен.

Арсам опять задумался: «Никому, кроме Бардии, не удавалось до конца натянуть тетиву его тугого лука. Некоторые силачи могли натягивать этот лук самое большее на две ладони. Определенно, тут какая-то путаница. Скорее всего, Бардия жив и здоров! Вот почему сестры и наложницы царя не проявляют никакого беспокойства.»

Арсам поделился с гостями своими сомненьями.

– Именно потому, что Смердис натягивает до конца лук Бардии, и убеждает любого воина и военачальника в том, будто он – сын Кира, – горячился Аспатин. – А то, что любимый конь царя сбросил самозванца наземь, едва тот сел на него, очень скоро забылось. Забылось по той причине, что Смердис продал коня Бардии, дабы не ездить на нем больше. А вот мой отец уже тогда заподозрил неладное. Затем Смердис распустил бактрийцев и окружил себя мидянами. Это ведь тоже неспроста…

– Конечно, неспроста, – вставил Интаферн. – Бактрийцы очень хорошо знали Бардию, и царь знал поименно всех своих телохранителей-бактрийцев. Чтобы не выдать себя какой-либо оплошностью, Смердис поскорее избавился от бактрийцев, как перед этим избавился от бактрианки, жены Бардии…

– Именно разоблачение лже-Бардии Прексаспом пред его гибелью и есть основное доказательство того, что братья-маги захватили трон Ахеменидов, – сказал Мегабиз. – Прексасп потому и был убит магами, что он разоблачил их подлый замысел.

– Мне кажется подозрительным то, что на место Прексаспа был назначен Ардиманиш, которого Бардия не выносил, – поделился своими подозрениями и Багасар. – Это тоже доказывает, что на троне сидит не Бардия.

– Ардиманиш глуп, поэтому маги приблизили его к себе, – сказал Аспатин. – Я удивляюсь, как Ардиманиш оказался в Экбатанах, ведь он всегда держался подальше от царского дворца, зная о том, что Бардия его терпеть не мог.

Однако Арсам все еще не желал верить в то, что Бардия мертв. Он предложил покуда ничего не предпринимать и дождаться из Экбатан его друга Уштана.

– Уштан близко знаком с Бардией, – молвил Арсам. – При личной встрече с царем он непременно поймет, кто перед ним: Бардия или его двойник. Одним внешним сходством Уштана не провести.

Мегабиз и Аспатин разочарованно переглянулись.

Интаферн уныло произнес:

– А я-то понадеялся, что Арсам-ахеменид возглавит поход на Экбатаны.

Арсам удивленно вскинул брови.

– Почему я?

– У тебя больше прав на царский трон, нежели у любого из нас, – ответил Интаферн.

– К тому же народ тебя любит, – вставил Мегабиз. – Если весть об убийстве Бардии и о воцарении его двойника-мага прозвучит из твоих уст, о благородный Арсам, простолюдины отнесутся к твоим словам с доверием.

– О многомудрый Арсам! – Аспатин умоляюще сложил руки. – Спаси державу великого Кира! Отними царский трон у подлых магов!

– Мы все пойдем за тобой! – воскликнул Интаферн.

Арсам был смущен и раздосадован такими призывами, но виду не подал. В свои преклонные годы он вовсе не страдал честолюбием, не стремился к царской власти. Тем более в семьдесят лет не хотел он ввязываться в такую смуту, которая неминуемо всколыхнет все огромное Персидское царство. Умудренный жизненным опытом, Арсам знал, что те, кто сейчас призывает его занять трон Ахеменидов, при первой же неудаче могут бросить его на произвол судьбы.

Поэтому Арсам непреклонным тоном повторил:

– Я намерен дождаться Уштана. Только он разрешит мои сомнения.

Багасар, желая сгладить возникшую напряженность, предложил Интаферну, Мегабизу и Аспатину не уезжать из Пасаргад до возвращения Уштана.

Гости согласились, не видя иной возможности сделать Арсама своим предводителем.

Дни проходили за днями, а Уштан все не возвращался.

Внезапно в доме Арсама объявился Гистасп.

– Откуда ты? – спросил сына Арсам, предчувствуя недоброе.

– Из Суз, – ответил Гистасп. – Отана вызвал меня из Гиркании, чтобы известить об ужасном злодеянии, отец. Бардии нет в живых.

И Гистасп в немногих словах поведал отцу все то, что Арсаму и так уже было ведомо.

Не заметив на лице отца признаков потрясения, Гистасп удивился:

– Ты уже знаешь об этом?

Арсам молча кивнул.

– Но откуда?! – воскликнул Гистасп.

– Плохие вести распространяются по свету быстрее хороших, сын мой, – Арсам пожал плечами. – Лучше скажи, как об этом узнал Отана?

– От дочери, – ответил Гистасп. – Его дочь – в царском гареме. Ее зовут Фейдима.

– Фейдиме показалось что-то подозрительным в царе? – поинтересовался Арсам.

– В том-то и дело,что не показалось, отец, – горестно вздохнул Гистасп. – Фейдима уверена, что царь лишь похож на Бардию. Но это не Бардия. В этом же убеждена Атосса, его сестра.

Старый Арсам был близок к отчаянию. Все складывалось вопреки его желанию, меньше всего ему хотелось еще раз убедиться в достоверности слухов. У него оставалась последняя надежда – Уштан.

«В конце концов и Атосса может ошибаться, – упрямо продолжал стоять на своем Арсам в своих мысленных рассуждениях. – Женщинам доверять нельзя. Они глупы и ветрены! Это просто смешно – довериться женщинам и поднять оружие на сына Кира!»

Пришло время – и наконец-то возвратился домой и Уштан.

Едва завидев друга на пороге своего дома, Арсам бросился к нему, желая немедленно расспросить его о царе, дабы рассеять наконец свои мучительные тревоги и сомненья. Последние несколько дней он не мог ни есть, ни спать, до такой степени был вымотан долгим ожиданием.

– Говори же, Уштан, говори! – задыхаясь от волнения, потребовал Арсам, уединившись с другом в своих покоях. – Ты видел царя?

– Нет, не видел. – Уштан печально вздохнул, опускаясь на стул. – Меня даже не пустили во дворец. Со своей просьбой я был вынужден пойти к хазарапату. Но и хазарапат не стал со мной разговаривать, отослав к патиакшу. А патиакш ныне Ардиманиш, как ты знаешь. О чем мне разговаривать с этим негодяем? Я и вернулся домой.

– Ты что же, даже не попытался пробиться на прием к царю под каким-либо иным предлогом? Или обманом? Или переодеться в дервиша, жреца? – возмутился Арсам.

– Да пытался я, – раздраженно ответил Уштан. – Мне ли не знать, как это делается. Все было тщетно! Во дворце полностью сменили стражу, много новых евнухов, где их только понабрали! Я не встретил ни одного знакомого лица. Самое печальное, что царя окружают сплошь мидяне, персов рядом с ним почти нет.

Арсам не скрывал своего разочарования. У него было такое ощущение, что лучший друг просто обманул его.

– Я так надеялся на тебя, Уштан, – сердито промолвил Арсам. – А ты меня подвел!

– Что ж я мог сделать, Арсам? – Уштан всплеснул руками. – Превратиться в голубя и залететь в царские покои через окошко?

– А мне что теперь делать?

Арсам рассказал другу о людях какие гостят у него. И о том, на какое опасное дело они его подбивают. Даже его сын заодно с ними!

Уштан ответил не задумываясь:

– Мне кажется, Арсам, что правота на стороне Гистаспа и остальных. Я сам больше склоняюсь к мысли, что Бардии нет в живых. Я советую тебе отбросить колебания и взять в руки знамя, которое они тебе предлагают.

– Это заговор, Уштан. Понимаешь? – медленно произнес Арсам. – Заговор против царя.

– Бардия мертв, судя по всему… – Уштан не успел договорить, как Арсам сердито перебил его:

– Это все слухи и кривотолки, дружище! А вдруг всю эту кашу нарочно заварил сам Бардия, тем самым подталкивая особо недовольных к мятежу? Ты говоришь, что вокруг царя полно мидийцев, а чему тут удивляться? Мидийская знать устала от войн и поддерживает миролюбивые идеи царя, в то время как знатные персы в большинстве своем глухо ропщут, они жаждут новых походов и грабежей. Вот Бардия и решил спровоцировать их на восстание – и уничтожить своих противников. Способ известный.

Видя, что Уштан озадаченно молчит, Арсам уже более спокойным голосом продолжил:

– Я верно служил великому Киру, не считая унизительным для себя склонять пред ним голову. Я был предан старшему сыну Кира, хотя Камбиз часто бывал несправедлив к своим приближенным. Мне доподлинно известно, что Камбиз нашел свою смерть от рук заговорщиков. Может, эти люди и младшему сыну Кира готовят ту же участь, желая прикрыться моим именем. Кто знает? По моим подозрениям, Интаферн и Мегабиз повинны в смерти Камбиза, – негромко добавил Арсам и прижал палец к губам: дескать, об этом следует помалкивать.

В тот же день Арсам поставил своих гостей в известность, чтобы они не рассчитывали на него в своих коварных замыслах против царя.

Однако Интаферн, Мегабиз и Аспатин не были особо расстроены отказом Арсама, ибо в лице Гистаспа обрели не менее сильного единомышленника и союзника. То, что они ранее предлагали Арсаму, Гистасп одобрил, только предложил обсудить вопрос о престолонаследии вместе с Отаной и Гобрием, которые также имели право на царский трон.

Все четверо без долгих колебаний собрались ехать в Сузы.

Перед отъездом Гистасп уговорил отца отпустить с ним и Дария.

Арсам уступил желанию сына – с одним лишь условием: Дарий не должен быть замешан в кровопролитии и постыдных делах, коими Арсам полагал любую борьбу за власть…

Глава девятая Заговор

Эта страна называлась Элам. Однако со времени персидского господства за ней от главного города Эламитов Сузы укрепилось другое название – Сузиана. Впрочем, коренных жителей этой страны персы чаще всего называли киссиями. Племя киссиев издавна населяло равнинную часть Элама.

Горный Элам, расположенный южнее Мидии и соседствующий с ней, был непригоден для земледелия. Населявшие его племена занимались охотой и скотоводством, еще они отличались воинственностью и за проход по своей территории взимали дань даже с персидских царей.

Равнинный же Элам, ограниченный с северо-востока горными вершинами, с юга – водами Персидского залива, а на западе – полноводной рекой Тигр, славился хлебными нивами, садами и виноградниками. Процветало здесь и коневодство. Горы закрывали путь холодным ветрам, а близость моря смягчала знойное дыхание месопотамских полупустынь.

Город Сузы, расположенный на реке Хоасп, был огромен. Городские кварталы, не обнесенные стенами, соединялись с зелеными парками и цветущими садами предместий. После тесных улочек Пасаргад Сузы показались Дарию зеленым раем, где теплый ветер разносит по округе не множество мелких песчинок, а сочный аромат густой листвы, плавный тягучий шум которой, волнуемой напором воздушных масс, ощущался повсюду.

Дворец Отаны стоял на городской окраине, скрытый со всех сторон густыми рощами, где свободно бегали зайцы, антилопы и олени. Лесные насаждения были окружены широким и глубоким рвом, наполненным водой из Хоаспа. Сразу за рвом теснились усадьбы знати, обнесенные глинобитными дувалами, над которыми высились стройные пальмы, развесистые платаны и тополя.

Весь путь от Пасаргад до Суз Дарий краем уха слышал обрывки разговоров о том, как и где лучше всего расправиться с магами-самозванцами. Споры об этом не прекращались ни на стоянках, ни в дороге. Особенно усердствовал Интаферн, настаивавший дерзко напасть на магов прямо во дворце. Аспатин и Мегабиз возражали. Гистасп же чаще выступал в роли примирителя всех троих, ибо у них иной раз доходило до брани и взаимных оскорблений.

Гистасп не привлекал Дария к этим спорам и даже всячески старался оградить сына от них.

То же самое было и в Сузах.

Дарий жил в одних покоях с отцом, но тот не брал его с собой на тайные совещания, хотя не скрывал от сына истинных намерений заговорщиков. Дария это обижало. Он не раз пытался вызвать отца на серьезный разговор: ему хотелось убедить Гистаспа в том, что необходимо покарать убийц Бардии.

Ответ Гистаспа был неизменным:

– Я вовсе не намерен оставлять тебя в стороне, сын мой. Но жди своего часа!

В распоряжении Дария были слуги и евнухи сузийского сатрапа, которые показывали ему местные красоты, сопровождали его в конных прогулках по широким аллеям парка, на городских улицах и в толчее базаров.

Каждый вечер Дарий ложился спать, переполненный впечатлениями от увиденного днем. Нечто подобное он уже испытал, побывав в Вавилоне и в городах далекого знойного Египта.

В один из вечеров Гистасп привел сына в круглую комнату, разделявшую их спальни, усадил в низкое кресло и попросил выслушать его, не перебивая. Серьезность отца передалась и Дарию, он почувствовал приближение чего-то значимого и неизбежного, которое должно было коренным образом изменить его дальнейшую судьбу.

– Когда Кир Великий двинулся в поход на массагетов и уже собирался переправлять войско через реку Яксарт, в ночь перед переправой ему вдруг привиделся странный сон, – начал Гистасп тоном человека, открывающего тайну. – Царь увидел во сне тебя, сын мой. За твоею спиною реяли огромные крылья, причем простирались они на весь Восток – от моря до моря. Твоя держава была могучей и непобедимой, а на голове твоей – прямая тиара… Тогда Кир призвал к себе жрецов-предсказателей, и те напророчили ему, будто сон его предвещает ему скорую гибель, а Персидское царство, став еще более могущественным, перейдет к тому юноше, которого Кир увидел во сне и который будет властвовать над Персией долгие годы, приумножая славу Ахеменидов.

Выслушав жрецов, Кир приказал мне, чтобы я возвращался в Персиду, и повелел взять тебя под стражу, Дарий. Царь собирался решить твою судьбу после войны с массагетами. Однако в последнем сражении Кир нашел свою смерть. Таким образом, сбылась половина его вещего сна. И вот теперь пришел черед другой половины…

Гистасп умолк и пристально посмотрел на сына.

От этого взгляда Дарию стало не по себе. Под силу ли ему стать царем столь обширной державы?

– О божественном предопределении знаем теперь лишь ты и я, сын мой, – сказал Гистасп, положив руку на плечо Дария. – Из тех жрецов-толкователей в живых не осталось никого. И это к лучшему. Вот, Дарий, теперь ты знаешь, почему я взял тебя с собой.

– Неужели твои сообщники готовы уступить мне царский трон? – немного растерянно промолвил Дарий, взирая на отца.

– Наши сообщники, – поправил сына Гистасп, отрицательно покачав головой. – Нет, никто из них добровольно не уступит царскую тиару ни мне, ни тебе. Каждый надеется примерить ее на себя, если заговор удастся и маги будут умерщвлены.

– Не понимаю, отец… – пробормотал Дарий. – А как же божественное предопределение?

– Вещее провидение предрекает тебе в будущем царскую тиару, сын мой, – назидательно проговорил Гистасп. – Но это не означает, что ты должен пребывать в праздном ожидании. Воцарение, сын мой, – это зачастую игра со смертью, где не существует правил. Путь к трону иной раз пролегает по трупам и врагов, и тех друзей, что стали врагами. Здесь одной храбрости и умения владеть оружием мало, нужно еще обладать хитростью и жестокостью. Не беспокойся, Дарий. Я помогу тебе. Ты будешь царем!


* * *

Заговорщики вознамерились осуществить свой замысел во время праздника в честь Митры, когда будет царить всеобщее веселье. Во дворце по такому случаю не обходилось без шумного застолья. Атосса обещала через преданных ей евнухов известить заговорщиков, в какие покои отправится на ночь маг-самозванец и где будет ночевать его брат. За время, оставшееся до праздника, Гистасп успел встретиться с Ардиманишем и склонить к заговору и его. Новый патиакш пользовался доверием братьев-магов и мог беспрепятственно передвигаться по дворцу.

Гобрий убедил участвовать в этом деле своего друга Гидарна, который командовал войском, размещенным в Сирии и Финикии. В случае неудачи заговорщики рассчитывали с помощью Гидарна бежать на финикийском корабле.

Добравшись до Экбатан порознь, заговорщики собрались все вместе в доме сестры Отаны и еще раз обсудили план действий. Каждый взял с собой нескольких верных слуг, которые должны были дожидаться своих господ неподалеку от дворца, держа наготове лошадей.

Аспатину пришлось остаться в Сузах, ибо за его голову маги были обещали огромное вознаграждение и его запросто могли опознать и выдать в Экбатанах.

– Ежели наш замысел сорвется, вряд ли кому-нибудь удастся вырваться из дворца живым, – высказал свое мнение Ардиманиш, который знал, сколь многочисленна дворцовая стража. – Самое лучшее – это спрятаться во дворце. Я знаю несколько укромных мест. Там нас не скоро отыщут.

– Но все-таки могут отыскать? – опасливо поинтересовался Мегабиз.

– Разумеется, – без колебаний ответил Ардиманиш. – Мы же не мыши и не бесплотные тени. Поэтому надо постараться, чтобы все прошло как нельзя удачно. После убийства магов начнется суматоха, и тогда ускользнуть будет куда легче.

– Я же говорил, что нужно было привести в Экбатаны отряд воинов из Сирии, – мрачно заметил Гидарн. – В трудную минуту можно было бы уповать на помощь копейщиков и щитоносцев, а не на горстку слуг.

– Мы это уже обсуждали, Гидарн, – сдерживая раздражение, сказал Отана. – Войско, хоть конное, хоть пешее, невозможно привести в Экбатаны незаметно. Уверен, что у магов-самозванцев по всей Мидии имеются соглядатаи. Полагаться мы можем лишь на свои силы, да еще на удачу.

– Нас могут разоружить при входе во дворец, – промолвил Гидарн, которому все меньше нравилась эта затея.

– Ничего страшного, – сказал Ардиманиш, – у меня есть ключи от оружейной комнаты.

– А не могут ли евнухи Атоссы как-то помочь нам? – спросил Дарий, не в силах совладать со своей внутренней робостью.

– Не знаю, – Ардиманиш пожал плечами. – Об этом Атосса ничего не говорила.

– Скажи, друг Ардиманиш, хороша ли собой Атосса? – с похотливой улыбкой спросил Интаферн. – Ты часто видишь ее?

Ардиманиш ухмыльнулся – он был падок на женщин и знал в них толк:

– Атосса недурна внешне, но лишена обаяния. Другое дело ее юная сестра Артистона…

Гистасп прервал Ардиманиша:

– Полагаю, друзья, не следует обсуждать это здесь и сейчас.

– Вот именно, – поддержал Гистаспа Отана. – У нас еще будет время поговорить о красоте дочерей Кира, когда дело будет сделано.

– Если мы останемся живы, – пробурчал Гидарн себе под нос.

Не имея за спиной преданного войска, он чувствовал в себе все более возрастающую неуверенность.

Итог совещанию подвел Гобрий:

– Не о собственном спасении следует думать, друзья, но о том, чтоб умертвить магов любой ценой, даже ценой своей жизни. Речь идет о спасении державы Кира, царства Ахеменидов, а не пришлых мидийцев. Это дело нашей чести, ибо никто кроме нас не осуществит эту справедливую месть. Пусть нас всего лишь горстка, зато мы прозрели и знаем истину, в то время как все вокруг пребывают в незнании и слепоте. Помолимся же светлым богам-язата и ляжем спать, дабы утром удача была с нами.

Заговорщики так и сделали.

На ночь Отана повелел слугам запереть все двери, опасаясь, чтобы кто-нибудь из заговорщиков не вздумал сбежать под покровом тьмы.

Глава десятая Убийство в крепости Сикайавати

Рано утром Ардиманиш отправился во дворец, чтобы, как обычно, представить «царю» донесения соглядатаев, поступающие со всех концов Персиды, а также поведать о настроениях жителей Экбатан перед началом праздника. Кроме того, Ардиманиш прихватил с собой список знатных гостей, которые приехали приветствовать «царя» и вручить ему подарки, как было издревле заведено в этот день.

Заговорщики, одетые в роскошные праздничные одежды, с нетерпением ожидали возвращения Ардиманиша: им вместе с ним предстояло следовать в залу на царский прием.

За завтраком все выпили вина для храбрости, чтобы побороть волнение.

Поскольку ожидание затягивалось, вельможи начали проявлять беспокойство.

– Ну где же он? – в нетерпении восклицал Гидарн. Он метался по комнате, как птица в клетке.

Ему никто не ответил, ибо всех, мучил тот же вопрос. И еще предчувствие, будто патиакш предал их и вот-вот их схватят.

Интаферн, развалясь в кресле, был занят тем, что вытаскивал из ножен до половины голубоватый клинок своего акинака и одним ударом ладони вгонял его обратно. Сидевший напротив Мегабиз тупо взирал на однообразные движения Интаферна, иногда принимаясь шумно вздыхать, словно ему не хватало воздуха.

Гобрий сидел на скамье, закинув ногу на ногу, и поигрывал носком сафьянового сапога с серебряной застежкой. Его взгляд, устремленный в пространство, был задумчиво-сосредоточен. Рядом с ним сидел Гистасп, прислонившись затылком к деревянной колонне, поддерживающей кровлю. Он глядел в потолок, разделенный стропилами и поперечными балками на одинаковые квадраты. Отана стоял у окна, выходившего в перистиль, и не сводил глаз с дверей: если Ардиманиш появится, он неминуемо должен пройти по двору, прежде чем попасть на мужскую половину дома.

Дарий, не в силах бороться с обволакивающей его дремой после бессонной ночи и выпитого на сытый желудок вина, прикорнул в уголке на низком табурете, упершись лбом в ладонь согнутой руки. Мучительное волнение, снедавшее его, вдруг сменилось полнейшим безразличием.

Но вот наконец явился Ардиманиш, и комната наполнилась громкими раздраженными голосами.

Гидарн тянул Ардиманиша за широкий рукав длиннополого кафтана и требовал, чтобы тот выложил начистоту, почему задержался так долго.

– Ты наверняка заодно со Смердисом и его братцем! – наступал на патиакша Гидарн. – Ну что, какую ловушку для нас приготовил?

– Это неспроста. Это подозрительно, – вторил Гидарну Мегабиз. – Надо допросить Ардиманиша как следует. Может, он вознамерился нашими головами купить себе милость у магов!

Ардиманиш пытался что-то объяснять, но ему не давали вставить ни слова.

Гидарн держал его за одну руку, Мегабиз – за другую: оба пытались уличить патиакша в измене.

– Признавайся, Ардиманиш, с кем ты? – угрожающе промолвил Интаферн, вынимая из ножен кинжал. – С нами или с магами? Говори правду, покуда я не отрезал тебе язык!

Отана решил вмешаться и, растолкав обидчиков Ардиманиша, обратился к нему спокойным голосом:

– Мы извелись от ожидания, друг мой. А тебя все нет и нет. Что случилось?

– И не вздумай лгать! – пригрозил Интаферн из-за плеча подошедшего Гистаспа.

Гистасп оттеснил Интаферна и ободряюще кивнул Ардиманишу:

– Не слушай Интаферна, дружище. Он просто не выспался.

Гобрий в это время успокоил Гидарна, который твердил, что им всем нужно спасаться бегством, пока не поздно, что он не доверяет Ардиманишу.

– Магов во дворце нет, – Ардиманиш в изнеможении рухнул на табурет. – Я разговаривал с дворецким, с патизейтом[406] и с начальником стражи. Все говорят одно и то же: дескать, царь и хазарапат перед самым восходом солнца сели на коней и уехали на Священную гору. И когда вернутся, неведомо.

– Все ясно, – Мегабиз ткнул пальцем в Ардиманиша. – Ты предупредил их заранее, и они успели скрыться.

– Я предчувствовал это! – гневно воскликнул Гидарн. – Мы доверились негодяю!

– Отдайте мне Ардиманиша! – Интаферн угрожающе зазвенел акинаком, вытащив его из ножен.

– Тихо! – повысил голос Гистасп и оглядел всех грозным взглядом. – Если бы Ардиманиш нас предал, он не явился бы сюда один. Мы теперь сражались бы с дворцовой стражей либо уже валялись обезглавленные, если бы Ардиманиш с самого начала вел двойную игру.

И в наступившей тишине Гистасп вновь обратился к патиакшу:

– Как ты думаешь, куда могли отправиться маги?

– Я знаю, куда они отправились, – ответил Ардиманиш. – Мне сказала Атосса. Смердис и Гаумата ускакали в крепость Сикайавати, они намерены оставаться там до окончания праздника.

– Что подвигло их на это? – спросил Отана.

– Обычная предосторожность, – ответил Ардиманиш. – Гаумата полагает, что чем меньше его брат будет общаться с людьми, лично знавшими Бардию, тем больше уверенность, что их злодеяние не будет раскрыто.

– А как же гости? – поинтересовался Гобрий. – Ведь они собрались, чтобы поприветствовать царя и вручить ему свои подарки…

– Гостям будет объявлено, будто бы царь отправился на Священную гору, чтобы в этот торжественный день помолиться Солнцу за благополучие всех персов и мидян, – сказал Ардиманиш. – Дары, привезенные царю, можно будет вручить патизейту. Собственно, и в присутствии царя любые приношения вручаются ему же.

– Что будем делать? – громко спросил Отана, обращаясь ко всем.

– Самое лучшее – это разойтись, – заявил Гидарн. – Не скакать же нам вслед за самозванцами в Сикайавати!

– А почему бы и нет? – подал голос пробудившийся Дарий.

Все изумленно обернулись на него. Никто из заговорщиков не воспринимал всерьез сына Гистаспа, полагая, что он ввязался в это дело, лишь повинуясь воле отца.

Гидарн презрительно усмехнулся, давая понять, что на столь нелепый вопрос ответа не требуется.

– Юноша, можешь дремать дальше, – с нескрываемой ехидцей бросил Дарию Интаферн. – Твоего мнения здесь никто не спрашивает.

У Дария щеки вспыхнули огнем. Он резко вскинул голову и встретился взглядом с Интаферном. В глазах у Дария был вызов.

– Атосса призывает нас действовать, – как бы между прочим вставил Ардиманиш.

– Глупая женщина! – небрежно обронил Гидарн. – Что она в этом смыслит?

– Я думаю, нам нельзя отступать, – сказал Гобрий. – Пусть в Сикайавати, но мы должны добраться до магов.

Другого такого случая может не быть. Нынче в Экбатанах собралась почти вся персидская знать – это удобный момент, чтобы объявить об убийстве Бардии и самозванце, занявшем престол.

– И об убийстве обоих самозванцев, – добавил Гистасп. Отана переглянулся с Гистаспом и понял его без слов.

– Клянусь Митрой, нам надо попытаться, – сказал он. – Маги уверены, что они в полной безопасности, находясь в крепости. Нужно воспользоваться их беспечностью.

– Ты сошел с ума, Отана! – невольно вырвалось у Гидарна. – Как ты можешь поддаваться на призыв глупой женщины и юнца? Пойми, в Сикайавати находится преданный магам гарнизон из семисот воинов. Нам не одолеть их, даже если с нами будет сам Вэрэтрагна[407]!

– Вэрэтрагну нам заменит хитрость, – промолвил Отана, сощурив большие миндалевидные глаза.

– Гидарн прав, – засомневался Мегабиз, – это бессмысленная затея.

– Случайно Атосса не подсказала тебе, как нам восьмером расправиться с целым гарнизоном крепости? – язвительно обратился к Ардиманишу Интаферн. – А может, давайте, спросим у Дария – он даст нам дельный совет…

Интаферн взглянул в сторону Гистаспа.

Гистасп, не обращая внимания на язвительный тон Интаферна, заговорил с сыном серьезным голосом:

– Ты слышал вопрос Интаферна?

Дарий молча кивнул.

– Что ты можешь ему ответить?

– Я знаю, что надо делать, отец.

– Говори. Мы слушаем тебя.

– Нужно послать меня в Сикайавати под видом гонца, – сказал Дарий, слегка волнуясь. – Я скажу магам, будто в Экбатанах началось восстание. Будто бы среди знатных персов, собравшихся в царском дворце, распространился слух об убийстве Бардии. Скажу, что царская стража разбежалась и в городе царит неразбериха. Затем следом за мной в крепости объявится Ардиманиш, который подтвердит мои слова. Вместе с Ардиманишем прибудете все вы, якобы не поверившие слухам и готовые сражаться за истинного сына Кира. Таким образом мы все проникнем в крепость без всяких подозрений и во время совета, на который маги непременно соберут нас, мы и осуществим задуманное.

– А как мы выберемся из крепости, убив Смердиса и его брата? – поинтересовался Гидарн. – Ведь нам никто не откроет ворота без приказа тех же магов. И что мы тогда станем делать?

Поскольку Дарий растерянно молчал, за него ответил язвительный Интаферн:

– Сын Гистаспа хочет сказать, что после свершения справедливого возмездия всем нам придется доблестно сложить головы в неравной схватке, дружище Гидарн. Разве можно думать о собственной жизни, когда речь идет о спасении Персидской державы?

Отане не понравился его тон.

– Зачем ты ввязался в это дело, Интаферн, раз не готов к самопожертвованию? – с осуждением проговорил Отана. – Разве не ясно было с самого начала, что задуманное нами чревато смертельным исходом для всех нас? Еще в Сузах мы все единодушно высказывались за то, что ради высокой цели можно и пожертвовать собой. Теперь же выясняется, что кое-кто из нас слишком дорожит своей шкурой.

Гидарн пробормотал смущенно:

– Мы же не договаривались на самом деле сложить головы ради этой цели. В Сузах мы обдумывали любые возможности, чтобы избежать этого.

– Главная цель все же – убить магов! – сделал акцент Отана. – А уж потом будем думать о спасении. Но если даже путей к спасению не останется, хотя есть возможность умертвить магов, то, я полагаю, отступать от задуманного все равно не следует. Кто не согласен со мной?

Гидарн промолчал, по его лицу было заметно, что в нем происходит внутренняя борьба.

Ардиманиш нервно кусал губы. Он не осмеливался возразить Отане, не желая выказать себя трусом.

Интаферн, уязвленный упреками Отаны, тоже хранил молчание, поигрывая рукоятью акинака, висевшего у него на поясе.

Мегабиз тоже помалкивал, глядя на Интаферна.

– Что ж, Отана, – улыбнулся Гистасп. – Все согласны с тобой. Это еще раз подтверждает, насколько бесстрашны и самоотверженны собравшиеся здесь люди.

– Значит, принимаем уловку, предложенную Дарием? – спросил Гобрий.

Он гораздо сильнее прочих рвался расквитаться с магами, ибо тяжело переживал смерть Бардии.

Отана предложил еще раз обсудить задумку Дария и ближе к вечеру приступить к ее осуществлению.

– Быть может, в темноте кому-то из нас все же удастся вырваться из крепости? – добавил он для успокоения Гидарна и остальных.

В обсуждении предстоящей акции принимали участие главным образом Отана, Гобрий и Гистасп.

Дарий из уважения к старшим помалкивал, он и так был польщен тем, что заговорщики одобрили его замысел. Все прочие присутствующие были заранее со всем согласны, однако настроились на самое худшее.

Тут появился раб и заявил, что у входа стоит евнух, присланный из дворца.

Отана велел впустить его.

То был Артасир.

Ардиманиш сразу узнал его и спросил, зачем он пожаловал.

Евнух невозмутимо поведал, что он здесь по воле царицы.

– О храбрые мужи, я пришел помочь вам расправиться с магами, – сказал Артасир.

– Какая от тебя польза, скопец? – хмуро промолвил Гидарн. – Ты наверняка и меч-то в руках никогда не держал.

– Зато я знаю подземный ход, ведущий прямо туда, где некогда жил Смердис, бывший начальник крепости Сикайавати, – так же невозмутимо продолжил Артасир. – Братья-маги непременно расположатся на ночлег в этом доме. Вы сможете незаметно проникнуть туда и так же незаметно уйти. Никто в крепости не знает об этом тайном ходе. Никто, кроме Смердиса и Гауматы.

Надо было видеть, какой радостью засветились лица заговорщиков после слов евнуха. Угрюмость Интаферна как рукой сняло. В Ардиманише проснулась его неизменная шутливость. Гидарн, приободрившись, похлопал евнуха до плечу, назвав его посланцем Судьбы. А Мегабиз за столь добрую весть подарил Артасиру перстень с изумрудом.

Отана и Гобрий на радостях выпили вина за здоровье Атоссы.

Осушили по чаше и Гистасп с сыном.

Теперь ни у кого не оставалось сомнений, что задуманное ими осуществится почти без риска для жизни.


* * *

Путь от Экбатан до крепости Сикайавати занимал не более шести часов верховой езды. Дорога в крепость вела по горным тропам. За горами находилась плодородная равнинная область Нисайя, славящаяся табунами быстрых и выносливых лошадей.

Крепость Сикайавати запирала единственный горный проход в Нисайю со стороны Экбатан.

В Мидии, где племена издревле враждовали между собой, было много крепостей. Местные племенные царьки-кави часто возводили крепости близ важных дорог, возле спусков в долины и в горных проходах. Зачастую с башен одной крепости на вершине соседнего перевала можно было увидеть зубчатые стены другой крепости. Теперь, когда межплеменные распри прекратились, некоторые из крепостей пустовали: жители гор спустились на равнину, занялись земледелием и разведением скота.

Уже сгустились сиреневые сумерки, когда заговорщики добрались до места, где начинался подземный ход в крепость.

Их было семеро, Гистасп остался в Экбатанах. На этом настоял Отана, заявивший, что при удачном стечении обстоятельств они и всемером справятся с двумя магами, но если вдруг их обнаружат и никому спастись не удастся, то Гистаспу надлежит организовать новый заговор. Никто не стал спорить с Отаной, в том числе и сам Гистасп.

Из-за гор выплыла луна и тут же скрылась в облаках. Порывистый ветер шелестел в зарослях дикого миндаля и орешника.

Едва приметная тропа вела вниз по склону горы, за которой находилась крепость Сикайавати. Стены и башни виднелись с горной вершины, поросшей деревьями, на которой остановились заговорщики, чтобы перевести дух.

Спустившись с горы, Артасир довольно долго плутал в густой дубраве, пока не отыскал то, что нужно. Заговорщики последовали за ним, ведя лошадей в поводу. Дарий, кроме своего коня, вел еще и лошадь Артасира.

Евнух опустился на колени и стал разгребать руками сухие опавшие листья, под которыми оказалась деревянная крышка, обитая потемневшей от времени кожей. У Артасира не хватило сил, чтобы поднять ее. Лишь с помощью Гобрия и Мегабиза евнуху удалось это сделать.

Зажженный факел осветил грубые каменные ступени, выбитые в горе и уходящие вниз.

Широкоплечий Мегабиз недовольно пробурчал:

– Здесь очень узко. Я не смогу пролезть.

– Узок только спуск в подземелье, – успокоил его Артасир, – внизу проход широкий, и своды довольно высоки.

– Что ж, тогда вперед, – Мегабиз подал евнуху факел. Артасир заикнулся было об отдыхе, долгая скачка верхом сильно вымотала его, он еле держался на ногах.

Но Отана, который был за старшего, не хотел и слушать об отдыхе.

Кряхтя евнух первым полез в узкий проход, держа факел над головой. За ним последовал Дарий, которому было велено помогать Артасиру и заодно следить за ним. За Дарием втиснулся Интаферн, как самый гибкий и подвижный, у него тоже был факел. За Интаферном двигался Отана. За Отаной следовал Ардиманиш. Затем с факелом шел Гидарн. За Гидарном двигался Мегабиз. Замыкающим был Гобрий, у которого тоже был факел.

С лошадьми остался конюх Отаны, которого заговорщики взяли с собой с этой целью. Лошади должны быть наготове, когда они вернутся обратно, правда, многие из заговорщиков сомневались в этом.

В подземелье стоял затхлый, спертый воздух, и факелы очень скоро стали гаснуть один за другим. К счастью, факел Артасира погас самым последним, когда большая часть подземного тоннеля была уже пройдена. Остаток пути заговорщики проделали в кромешной тьме, держась друг за друга.

Тоннель упирался в дубовую дверь, ведущую в обширный прохладный подвал, где хранилось кунжутное масло. Это чувствовалось по запаху.

Обессиленный Артасир снопом повалился на земляной пол. Он тяжело натужно дышал.

Заговорщики, один за другим ввалившись в подвал, спотыкались в темноте о распростертое на полу тело евнуха. Гидарн даже наступил на него ногой. Артасир слабо застонал. В следующий миг об евнуха споткнулся Мегабиз и грохнулся рядом. Гобрий, стоя в дверях и не видя ничего перед собой, окликнул Мегабиза: «Что случилось?» Мегабиз только выругался в ответ.

Во мраке прозвучал сердитый голос Отаны, призывающего к тишине.

Интаферн принялся высекать кресалом искры, пытаясь запалить жгут из сухого сена. Такие жгуты были у всех заговорщиков, ибо Артасир заранее предупредил, что в подземелье факелы плохо горят. Вспыхнувший огонь выхватил из густой тьмы суровое лицо Отаны в надвинутой на брови шапке, сверкающие белки глаз стоящего рядом с Отаной Мегабиза, орлиный профиль Интаферна. Ардиманиш и Дарий подожгли еще два пучка соломы. Света стало больше. Явственно обозначились стоявшие в ряд большие глиняные сосуды и деревянный свод над головой с толстенными балками перекрытий.

– Веди дальше, – приказал Отана Артасиру.

Гобрий помог евнуху подняться на ноги.

Из подвала наверх вела каменная лестница, довольно широкая, по ней могли двигаться в ряд два человека.

Над верхними ступенями лестницы в потолке можно было легко различить крышку квадратного люка. Это и был ход в жилище магов.

Сжигая последние жгуты сена, заговорщики сгрудились на лестнице, пытаясь поднять крышку люка, но она не поддавалась.

– Там что, замок? – злым шепотом спросил у Артасира Гидарн.

– Не знаю, – пролепетал в ответ евнух, полуживой от усталости и страха. – В прошлый раз над люком стоял большой сундук.

– Когда это – в прошлый раз? – подозрительно спросил Ардиманиш.

Артасир не успел ответить.

Мегабизу, Отане и Гобрию втроем удалось-таки приподнять крышку люка и просунуть меч в образовавшуюся щель.

– Похоже, наверху действительно стоит сундук, и очень тяжелый, – промолвил Гобрий, вытирая пот со лба. – Как же нам его сдвинуть?

– Нужно поднимать крышку вшестером, а одному попытаться проскользнуть наверх, едва щель станет достаточно широка, – предложил Дарий.

Ему возразили, что на верхних ступенях могут поместиться лишь три человека.

– Еще трое пускай встанут чуть пониже и действуют дротиками вместо рук, – Дарий показал, как лучше это сделать.

– Смышленый у Гистаспа сын, – усмехнулся Интаферн, но уже без всякого намека на язвительность.

Шестеро заговорщиков, объединив свои усилия, снова налегли на крышку люка. Дарий как самый молодой и стройный решил выбраться наверх первым. Проделал он это с гибкостью змеи и проворством акробата. Правда, при этом он ненароком заехал кому-то локтем в лицо и толкнул Отану ногой в грудь.

Сдвинув сундук в сторону, Дарий наконец поднял злосчастную крышку люка, и заговорщики один за другим, пыхтя и отдуваясь после затраченных усилий, выбрались из подвала. Последним на четвереньках выполз бедняга Артасир.

Заговорщики очутились в комнате. Под самым потолком виднелись два узких оконца, сквозь которые просачивался бледный лунный свет, давая возможность ориентироваться в темноте, не столь густой и осязаемой здесь, как в подземелье. На фоне беленных известкой стен явственно смутно вырисовывались темные силуэты ларей и сундуков. Видимо, это была кладовая.

Дверь из кладовой оказалась снаружи запертой.

– На сей раз там точно замок, – сквозь зубы процедил Гидарн, пробуя дверь плечом.

– Похоже, мы в ловушке, – ахнул Мегабиз. – Надо уходить!

– Еще чего! – властно возразил Отана. – Ломайте дверь!

– Да мы переполошим весь дом! – зашипел на Отану Мегабиз. – Сюда сбегутся слуги и живо поднимут тревогу.

– Мы почти у цели, – раздраженно повернулся к Мегабизу Отана. – Отступать сейчас – это верх малодушия!

Отану поддержали Интаферн и Гобрий.

– Плечом эту дверь не выбить, – проворчал Гидарн. – Давайте попробуем вышибить ее сундуком.

Заговорщики выбрали длинный тяжелый сундук, обитый медными полосами, и, взявшись, как за ручной таран, с размаху ударили им в дверь.

Дверь треснула посередине, но устояла. Только после четвертого или пятого удара эта последняя преграда превратилась в груду досок.

Заговорщики с дротиками на изготовку выскочили из кладовой в широкий коридор, освещенный огоньками светильников, стоявших в нишах стены. Из-за угла до них донесся шум приближающихся торопливых шагов.

– Куда теперь? – спросил евнуха Отана.

Артасир кивнул туда, откуда звучали шаги.

В конце короткого коридора показались два полуодетых раба с палками в руках. При виде вооруженных людей они в растерянности застыли на месте. В этот миг Гидарн и Гобрий метнули свои дротики и сразили обоих рабов наповал, благо расстояние до них было не более двадцати шагов.

– Вперед! – скомандовал Отана.

Следуя за Артасиром по лабиринтам коридора, заговорщики добрались до большой комнаты с выложенным посреди очагом и лежанками вокруг него. В очаге тлели угли. Алебастровые светильники освещали гладкий пол, выложенный блестящими разноцветными плитками. Стены были увешаны пушистыми коврами, повсюду были разбросаны расшитые узорами подушки, на двух овальных столиках стояли блюда с фруктами и пиалы для чая.

Из этой центральной комнаты проемы с циновками, заменявшими двери, вели в другие помещения. Было тихо – вероятно, в крепости все уже спали.

Ардиманиш, изнемогая от жажды, схватил с ближнего к нему стола недопитую пиалу и опрокинул ее в рот.

Внезапно у него за спиной показался какой-то человек с луком в руках. Просвистела стрела, и Ардиманиш с грохотом рухнул на столик, лицом прямо в блюдо с персиками и инжиром.

Дарий бросился к Ардиманишу и перевернул его на спину. Царский патиакш был мертв. Стрела пробила ему сердце.

Убийца Ардиманиша исчез за циновкой так же стремительно, как и появился.

– Это он! – крикнул Артасир. – Я узнал его!

– Кто? – воскликнул Отана.

– Смердис!

– Догоните его, – приказал Отана Дарию, Интаферну и Гобрию.

Остальные заговорщики во главе с Отаной стали разыскивать Гаумату. Артасира, как ненужную обузу, оставили стеречь тело Ардиманиша.

Трое заговорщиков, преследуя Смердиса, очутились на мужской половине дома. Им пришлось убить подвернувшегося под руку молодого евнуха, который пытался заслонить собою своего господина.

Смердис выпустил в своих преследователей еще две стрелы, успев ранить в ногу Гобрия и выбить Интаферну глаз.

Убегая, Смердис заскочил в небольшую темную комнату, где была дверь. Он хотел захлопнуть ее за собой, но Дарий и Гобрий не дали ему этого сделать. Выхватив свой острый кинжал, Гобрий бросился на самозванца. Смердис, отшвырнув ненужный лук, тоже схватился за кинжал. Они сцепились столь яростно, что, не удержавшись на ногах, свалились на пол и рыча продолжали бороться, нанося раны друг другу.

Дарий вбежал вслед за Гобрием и замер на месте с поднятым дротиком, глядя на два барахтающихся тела у своих ног. В полумраке было трудно различить, кто есть кто.

Гобрий, чувствуя, что Смердис одолевает его, крикнул Дарию: почему тот медлит и не наносит удар.

– Боюсь, как бы не поразить тебя, – взволнованно ответил Дарий.

– Рази нас двоих! – прохрипел Гобрий, ощутив у себя на шее железную хватку пальцев мага.

Взявши копье обеими руками, Дарий изо всех сил всадил его острое жало в мелькнувшую перед ним спину. Человек закричал от боли, это был Смердис. Дарий выдернул копье из человеческой плоти и ударил еще раз, уже более уверенно, целясь самозванцу прямо в сердце. Смердис охнул и затих.

– Ох, и силен же был мерзавец! – задыхаясь, проговорил Гобрий, с трудом выбираясь из-под мертвого тела. – Смерть уже дышала мне в лицо.

Дарий оттащил мертвеца поближе к свету и, перевернув на спину, невольно отшатнулся.

– Это же Бардия! – воскликнул он.

– Ощупай его уши, убедишься, что это не Бардия, – морщась от боли, сказал Гобрий.

Дарий потрогал голову мертвеца: одного уха действительно не было.

– Так и есть. Это Смердис.

Гобрий сидел на полу, зажимая ладонью кровоточащую рану на бедре.

Внезапно появился Интаферн, закрывая рукой левый глаз.

– Ну как вы, управились? – угрюмо спросил он, сердито пнув мертвого мага. – Оставил меня без глаза, негодяй!

– Давайте отрубим ему голову, – предложил Гобрий. Дарий вытащил из ножен меч, но Интаферн остановил его:

– Позволь мне.

Схватив мертвеца за волосы, Интаферн с хищным выраженьем на лице резким ударом акинака отделил голову Смердиса от тела и передал ее Дарию.

Затем, вытирая окровавленный акинак об одежду убитого, Интаферн обратился к Гобрию:

– Сам сможешь идти?

– Боюсь, что нет, – признался тот.

Интаферн помог Гобрию добраться до комнаты с очагом. Дарий отыскал в нише старый плащ и завернул в него отрубленную голову.

Через несколько минут появились остальные заговорщики. Отана нес голову Гауматы. Шедшие следом Гидарн и Мегабиз оба были в крови. Один был ранен копьем в плечо, у другого насквозь была пробита ладонь, которой он заслонялся от удара кинжалом.

– Дело сделано, друзья, – радостно произнес Отана. – Теперь можно уносить ноги.

Обратный путь через подземный ход заговорщики проделали с еще большим трудом, поскольку им пришлось тащить на себе мертвого Ардиманиша. Вдобавок их обременяли отрубленные головы и тяжелораненый Гобрий, передвигавшийся еле-еле. Наконец, выбравшись из подземелья, все в поту и крови, совершенно обессиленные, они упали под дубами на прошлогоднюю листву.

Луна спряталась за горами; ночь истекала.

Условным свистом Отана подозвал своего конюха, и тот привел лошадей. Конюх оказался сведущим во врачевании, перевязал раны Гидарну и Мегабизу, остановил кровотечение у Гобрия.

Рассвет застал заговорщиков уже за перевалом.

Был месяц багаядиш[408], 522 год до н.э.

Глава одиннадцатая Споры о власти

Полагая, что, убив магов-самозванцев, заговорщики свершили благодеяние во славу Ахеменидов и Персидской державы, были неприятно удивлены тем приемом, какой устроила им персидская знать. Головы магов, выставленные на всеобщее обозрение в тронном зале дворца, вызвали у многих персов немало споров и кпивотолков. Если мертвая голова Гауматы ни у кого не вызывала сомнений в том, что это именно он, то голову Смердиса не только знать, но и простолюдины считали головой Бардии. Признаки, что отличали самозванца от истинного царя, остались на теле Смердиса, да и то могли служить неопровержимым доказательством лишь для обитательниц гарема. Для большинства людей, видевших «царя» всегда в одежде и на расстоянии, Смердис оставался Бардией, будь он живой или мертвый. Отсутствие же одного уха никто не воспринимал серьезным доказательством, равно как и те странности, которые замечали за «царем» в последнее время. На свидетельства жен и сестер Бардии и вовсе никто не обращал внимания, полагая, что их уста вещают то, что угодно заговорщикам. Был момент, когда знатные вельможи из царской свиты уже призвали стражу, чтобы схватить заговорщиков. И лишь вмешательство старого Арсама и его сына Гистаспа предотвратило это.

Арсам настолько хорошо знал Бардию, что после осмотра безжизненной головы Смердиса сразу понял, что это не сын Кира. То же самое сказали Уштан и Каргуш, прибывшие в Экбатаны вместе с Арсамом.

– Вы хотите казнить этих людей, обвиняя их в убийстве Бардии? Тогда казните и меня вместе с ними, – заявил царским приближенным Арсам, становясь рядом с заговорщиками. – Я готов поклясться всеми богами-язата, что вот эта выставленная здесь голова, – он ткнул пальцем вмертвые глаза Смердиса, – принадлежит кому угодно, только не Бардии. Не сыну Кира, клянусь в том!

Гистасп поддержал отца:

– Разве утверждения кадусиев, телохранителей Бардии, ничего не стоят? Ведь они все как один говорят, что царь не был одноухим. Телохранители Бардии тоже утверждают, что это голова Смердиса, а не Бардии!

– Кадусии мстят Бардии даже мертвому за то, что он удалил их от себя, – недоверчиво покачал головой знатный перс. – Кадусиям верить нельзя.

– Это не Бардия отстранил кадусиев от охраны дворца, а самозванец Смердис. И именно потому, что кадусии со временем могли распознать, что он не сын Кира, – воскликнул Отана, доказывая свою правоту.

– Зачем же тогда понадобилось убивать самозванца? – прозвучал еще один недоверчивый голос. – Надо было доставить его сюда живым, чтобы послушать, что он скажет. Легко теперь обвинять мертвеца!

– И Гаумату не следовало убивать. Ведь он в любом случае был свидетелем злодеяния, когда вместо Смердиса в крепости был убит Бардия. А как теперь это проверить?

– Видимо, Отана и его сообщники не хотели, чтобы Гаумата свидетельствовал против них, – звучали голоса недовольных.

Причем недовольных было столько, что заговорщики не успевали отвечать на обвинения, которые так и сыпались на них со всех сторон.

Наконец Гистасп предложил доставить из Сикайавати тела братьев-магов как последнее и решающее доказательство правоты заговорщиков. Поскольку все устали от споров, то предложение Гистаспа было принято. Обезглавленные тела были привезены в Экбатаны, однако до нового разбирательства дело так и не дошло.

Мидийцы, большинство из которых были из племени магов, огромной толпой ввалились во дворец, дабы отомстить за Гаумату и Смердиса. Сражение завязалось сразу в нескольких дворцовых залах, где разместились многие персидские вельможи, приехавшие в Экбатаны на праздник. Давняя вражда между персами и мидийцами вспыхнула с новой силой. Персы, и те, кто были на стороне заговорщиков, и те, кто были против них, невольно объединились и начали одолевать магов, вытеснив их на дворцовый двор.

На помощь магам пришли мидийцы из племени будиев, к которым присоединились струхаты и аризанты[409]. Побоище перекинулось в город.

Персы одержали верх лишь потому, что часть мидян сражалась на их стороне. За годы персидского господства мидийцы из племени паретакенов через обоюдные браки настолько сроднились с персами, что коренные мидийцы зачастую не делали различия меж ними. Тем более что, соседствуя с маспиями и пасаргадами, паретакены усвоили и персидский диалект, распространенный на всем протяжении юго-восточного Загроса.

Потерпев поражение, маги, будии, струхаты и аризанты бежали из Экбатан и рассеялись в горах. Мидяне пригрозили персам, что скоро вернутся в еще большем числе, чтобы жестоко отомстить им за убийство Смердиса, Гауматы и последнего мидийского царя Астиага.

Уверенность заговорщиков в том, что одержанная победа послужит сплочению персидской знати и прекратит враждебные споры вокруг убитых братьев-магов, очень скоро растаяла. Многие персидские вельможи покинули Экбатаны, видя, что заговорщики не намерены следовать древнему персидскому обычаю – выбирать царя путем народного голосования, но каждый сам норовит стать царем. Стремление же заговорщиков овладеть троном возрастало по мере того, как в Экбатаны стекались преданные им воины и слуги из Персиды, Суз, Гиркании, Сирии и Кармании. Вдобавок заговорщиков поддерживал знатный мидиец Тахмаспада, имевший в Экбатанах много друзей и родственников. По сути дела, люди Тахмаспады держали под своей властью весь город и ближние к нему селения мидийского племени бусов. Заговорщики и их сторонники-персы владели покуда лишь царским дворцом за семью стенами.


* * *

И вот наступил день, в который должно было решиться, кто же станет во главе персидской державы.

В небольшом зале со стенами из желтого известняка собралось восемь человек. То были известные нам Гистасп, Отана, Гобрий, Интаферн, Мегабиз, Дарий, Гидарн и Аспатин, сын Прексаспа.

Старый Арсам, которого тоже пригласили на это совещание, почему-то наотрез отказался присутствовать.

По старшинству первым держал речь Гистасп, заявивший, что он не претендует на царский трон, поскольку рисковал меньше остальных.

– С меня довольно того, что в претендентах на царскую тиару есть и мой сын, – сказал он в заключение.

Аспатин хотел было последовать примеру Гистаспа, сказав, что он и вовсе был в стороне от дела и прибыл в Экбатаны, когда все уже было кончено. Но заговорщики единодушно возразили против этого, в том числе и Гистасп, говоря, что если бы не Прексасп, его отец, заподозривший подмену Бардии, их заговор и вовсе мог бы не состояться. К тому же Аспатин рисковал жизнью не меньше, ибо ищейки магов-самозванцев повсюду разыскивали его сразу же после убийства Прексаспа.

Один лишь Отана предпочел помалкивать.

Это смутило Аспатина. Он сказал, что для него важнее слово Отаны, ибо именно у него в доме он нашел прибежище, да и по годам годится Отане в сыновья.

Тронутый словами Аспатина, Отана промолвил: пусть сын Прексаспа присутствует в числе претендентов на царский трон, он достоин этого.

– Но дело в том, что я вообще против самой царской власти, – добавил он, к изумлению всех присутствующих. В возникшей тишине Отана пояснил:

– По-моему, не следует опять отдавать власть в руки одного-единственного державного владыки. Это плохо для государства, ужасно для всех приближенных. Ведь вы помните, до чего доходило своеволие Камбиза, испытали на себе его жестокость и подлость. Как же может быть благоустроенным государство, если самодержец волен творить все, что пожелает? Даже самый благородный человек, будучи облечен такой непомерной властью, вряд ли останется верен своим прежним убеждениям. От богатства и роскоши, его окружающих, в нем неминуемо зарождается высокомерие, а зависть и без того присуща человеческой натуре. А у кого имеются оба этих порока, тот не гарантирован и от прочих. И тогда властелин начинает творить множество преступных деяний: одни – из-за пресыщения своеволием, другие – опять-таки из-за зависти.

Конечно, такой властелин должен быть лишен зависти, ибо ему, как государю принадлежит все. Однако по своей натуре царь зачастую относится к своим подданным, исходя из совершенно противоположного взгляда. Ведь он завидует тем, кто умнее его, кто более независим в своих суждениях, ненавидит их и убирает от себя подальше, а приближает лишь никчемных, тех, кто лицемерит и лебезит перед ним. Самодержец – это человек, с которым ладить труднее всего на свете. Более всего он склонен внимать клевете. За сдержанное одобрение его поступков он распаляется, видя в этом недостаточную к себе почтительность, а, напротив, за высокое уважение он недоволен тобой, считая льстецом. Еще раз вспомните Камбиза.

Но вот я перехожу к самому плохому. Царь вправе нарушать обычаи и традиции народа, насилует женщин, предает людей казни без всякого суда. Что же касается народного правления, то оно прежде всего обладает преимуществом перед всеми другими видами, потому что можно контролировать всех и каждого. Народ-правитель не творит ничего из того, что позволяет себе царь. Ведь народ управляет, раздавая государственные должности по жребию, и эти должности ответственны, а все решения зависят от народного собрания. Итак, я предлагаю уничтожить единовластие и сделать народ владыкой державы, ибо только у народного правления все блага и преимущества.

Эффект от сказанного Отаной был таков, что если бы он вместо этого обругал всех присутствующих самыми непристойными словами, то их удивление и разочарование были бы гораздо меньше.

– Отана, неужели ты так дурно думаешь об всех нас, полагая, что каждый из нас способен на те низости и жестокости, какие творил Камбиз? – воскликнул Интаферн, привстав со своего сиденья.

– Не пойму, что плохого в царской власти, – пожал плечами Гидарн. – Разве стоит брать во внимание Камбиза и тем более Смердиса, который и правил-то всего ничего? У персов был и более достойный правитель – Кир Великий.

– Отана, я просто не верю своим ушам, – растерянно пробормотал Гистасп. – Вот к чему привело тебя посещение греческих городов, где правит демос. Разве можно доверять могущественное государство власти толпы? Тогда начнется хаос, неразбериха…

Гобрий, только-только оправившийся от раны, взирал на Отану с немым упреком. Аспатин тоже ошеломленно молчал. Не проронил ни слова и Дарий.

– Я не хотел оскорбить никого из вас, друзья мои, – сказал Отана. – Просто я знаю, что неограниченная власть сильно меняет человека в дурную сторону. Наши предки в стародавние времена знали об этом, потому и ограничивали власть царя народным собранием. Решающее слово всегда было за народом-войском, а не за царем. Греки, живущие на побережье Эгейского моря, в свое время тоже познав самодурство царей, сделали разумный выбор в пользу демократии. Жаль, что персы пока еще не доросли до этого.

– Неужели нам, персам, следует брать пример с каких-то греков, живущих так далеко от нас? – возмутился Мегабиз. – Я тоже не считаю царей совершенными, им свойственны и грехи, и заблуждения, ибо они, в отличие от богов, смертны. Но отдать верховную власть народу? Право, Отана, это далеко не самое мудрое решение. Действительно, нет ничего безрассуднее и разнузданнее всем недовольной черни. Поэтому нам, спасаясь от высокомерия царя, недопустимо подпасть под владычество необузданной толпы. Ведь царь по крайней мере ведает, что творит, народ же в гневе вовсе не ведает этого. Откуда же, в самом деле, разум у народа, если он не учен и не обладает никакой врожденной доблестью? Очертя голову, подобно бурному весеннему потоку, без всякого рассуждения, бросается народ к кормилу правления. Не думая о благе государства, о собственном благе. Нет, пусть народовластие ценит лишь тот, кто желает зла персам!

По моему мнению, самое лучшее – это доверить верховную власть тесному кругу высшей знати, в их числе будем и мы. Ведь именно от элиты будут исходить и лучшие решения в государственных делах.

Высказав свою точку зрения, Мегабиз опустился на свое место рядом с Интаферном.

Затем слово взял Гидарн:

– По-моему, Мегабиз верно отозвался о народе. Однако у меня иной взгляд на власть олигархов. Если мы возьмем из трех предложенных нам на выбор форм правления каждую в ее самом совершенном виде, то есть совершенную демократию, совершенную олигархию и совершенную монархию, то именно царская власть заслуживает гораздо большего предпочтения. Ведь нет, кажется, ничего прекраснее правления одного мудрого властелина. Вспомните Кира Великого, который создал державу Ахеменидов, завоевал Мидию, Лидию, малоазийские греческие города, покорил Вавилон и Месопотамию, думал о благе персов, но не унижал и покоренные народы.

Царь, если он честен и благороден, безупречно управляет державою, исходя из наилучших побуждений, и при единоличной власти будут сохраняться в тайне решения, направленные против врагов. Напротив, при олигархии, если даже богатая элита и старается приносить пользу обществу, то все равно между каждым из олигархов постоянно будут возникать ожесточенные распри. Ведь каждый из них захочет первенствовать и проводить в жизнь свои замыслы. У них непременно начнется яростная вражда, междоусобица, а от этого и проистекают смуты. Несущие беды народу, кровопролития, и в конце концов побеждает средь них сильнейший – или самый коварный, и все кончается правлением одного-единственного, он-то и провозглашает себя царем. Так что и олигархия, и власть демоса недолговечны, ибо демократия тоже выдвигает одного народного вождя, который умеет убеждать или делать вид, что он – за народ, и в конце концов снова возникает единовластие. Вот почему я считаю, что лучшая форма управления государством – это монархия. Должен быть один царь, харизматический лидер, которого любят, которому верят, и народ за такого царя готов в огонь и в воду, царь дарует людям права и свободы, защищает страну от нападения врагов, он – высший судия на земле, свято хранит традиции, верен предкам. Если же он жесток и подл, народ отворачивается от него, а приближенные составляют заговор и убирают такого правителя, дабы избрать нового – достойного, честного и справедливого. Камбиз не избежал возмездия за свои деяния, Бардия был добр и прекраснодушен, но, к сожалению, пал жертвой излишней доверчивости, приблизив к себе мидийца Гаумату и его братца. Царь должен быть сильным, мужественным и дальновидным – и политиком, и воином…

С мнением Гидарна согласились решительно все, за исключением Отаны и Мегабиза. Дарий же был молчалив и сдержан.

Интаферн обратился к нему, желая услышать из уст Дария его точку зрения.

Взоры всех устремились на сына Гистаспа, невозмутимо разглядывавшего двустворчатые высокие двери из белого тополя с вырезанными на них изображениями фигур фраваши[410] в полный рост.

После паузы, собравшись с мыслями, Дарий сказал:

– Я думаю, Гидарн прав, как никто. Всей полнотою власти должен обладать царь, ибо самое худшее – это дележ власти. При этом царю следует опираться на умных советников, на элиту и на народ-войско, поскольку один человек может стоять во главе государства, но сделать государство процветающим без преданных помощников невозможно, как невозможно выиграть ни одной битвы без закаленных воинов. По-моему, взяв все самое лучшее в правлении от демократии и олигархии, персидская монархия может стать и крепче, и совершеннее. Но царь, действительно, должен быть и мудрым политиком, и храбрым воином, в этом нет сомнения.

– Золотые слова! – восхищенно произнес Гобрий. – При демократии и олигархии люди пишут законы, которые сами же нарушают, и зачастую ставят корысть выше блага государства. У персов же издревле правитель считался воплощением законов для народа. Да будет так и впредь!

Отана, поняв, что его предложение о власти демоса отвергнуто, вновь обратился к собравшимся:

– Друзья! Итак, решено: один из нас должен стать царем. Будет ли он избран по жребию, волею персидского народа или как-нибудь иначе – во всяком случае, я отказываюсь соперничать с вами. Я не желаю ни сам властвовать, ни быть подвластным и отказываюсь от царского трона с тем условием, чтобы ни я сам, ни мои потомки никогда не подчинялись никому из вас.

Все присутствующие согласились с просьбой Отаны из уважения к нему.

Затем заговорщики стали держать совет, как же справедливее всего поставить царя. Прежде всего они решили: если один из них будет избран царем, то пусть выделит Отане наследственное владение, а также жалует ему и всем его потомкам ежегодно по наилучшей индийской одежде и посылает другие почетные дары. К такому решению они пришли единодушно, ведь именно Отана первым задумал уничтожить магов-самозванцев и привлек всех остальных к заговору. Все же прочие участники заговора могут по желанию входить без доклада в царские покои, если только царь не почивает у своей жены. Решили также обязать царя взять себе супругу только из семейств заговорщиков.

О том же, кто из них станет царем, решили положиться на волю судьбы: чей конь первым заржет при восходе солнца, когда шестеро заговорщиков выедут за городские ворота, тот и будет царем. Судьба ли то была или просто жребий – как знать… Заговорщики в этом «судьбоносном» для державы решении вели себя как дети.

На этом совещание закончилось.


* * *

Дворец в Экбатанах поражал своими размерами и роскошью всякого, кто попадал сюда.

Круглые и шестигранные массивные колонны соседствовали здесь с отполированными до зеркального блеска полами из белого и розового мрамора. Закругленные створы дверных проемов всюду были украшены белыми розетками на фоне чередующихся красных и синих квадратов либо были выложены блестящими пластинками из ярко-зеленого нефрита. Стены залов были окрашены в однотонные цвета – от бордово-красного до нежно-голубого – с неизменной линией геометрических орнаментов, выполненных белой краской в верхней части стен.

Понизу стены были сплошь украшены барельефами, вывезенными мидийскими царями из поверженной Ассирии. На серо-голубоватых прямоугольных плитах из мягкого известняка и туфа резчики по камню искусно вырезали изображения охоты ассирийских царей на львов и оленей. С других плит хищно взирали странные демоны с птичьими головами и телом человека с огромными крыльями за плечами. Сцены сражений, вереницы пленников и процессии дарителей из покоренных Ассирией городов и царств – все это было мастерски изображено на фризах, окаймлявших нижнюю часть стен.

Самое большое впечатление производили огромные крылатые быки с человеческими головами. Эти исполины высотой в три человеческих роста, высеченные из черного и серого известняка, стояли у входа в тронный зал, у главных ворот и у парадной лестницы во дворце Киаксара. То были шеду – духи-покровители ассирийских царей.

Мидийцы, со своей извечной страстью перенимать чужие обычаи и приспосабливать чужих богов к своим укоренившимся священным обрядам, вывезли этих крылатых каменных демонов из древнего города Ашшура. Крылатые быки-шеду должны были оберегать покой мидийских владык. Впрочем, эти исполины не спасли мидийского царя Астиага от поражения в войне с персами, как не спасли они последних ассирийских царей от победоносных вторжений тех же мидян.

Дарий часто подолгу разглядывал человекоголовых быков, которые казались ему живыми существами. Проходя впервые мимо двух исполинских шеду при входе во дворец, Дарий воочию увидел, как эти каменные изваяния одновременно сделали шаг вперед!

Позднее Дарию объяснили, что подобный эффект достигается за счет третьей передней ноги, которая не видна спереди, зато хорошо заметна сбоку. И все же Дарию казалось, что ночами крылатые быки разгуливают по залам дворца, ему даже порой мерещился гулкий цокот их тяжелых копыт. Поэтому на ночь Дарий покрепче запирал дверь в свою спальню, хотя понимал, что она явно низковата для таких гигантов.

Однако сегодня Дарию не пришлось погулять по дворцу.

– Довольно таращиться на каменных истуканов, сын мой, – сказал Гистасп, пригласив его в свои покои. – С тобой желает встретиться Атосса, дочь Кира.

Дарий был смущен этим известием, но постарался не подать виду.

Он многое слышал об Атоссе, о том, как она умна и проницательна, как похожа на своего великого отца и внешностью, и характером. Про Атоссу говорили, что ей следовало родиться мужчиной, тогда наследие Кира оказалось бы в надежных руках.

Эта встреча была обставлена всевозможными предосторожностями. Гистасп явно старался сделать так, чтобы об этом не узнали остальные заговорщики.

Дарий был несколько озадачен таким поведением отца, но ни о чем его не спрашивал, ибо видел по его лицу, что Гистасп не расположен отвечать на прямые вопросы.

Пожилой евнух с желтым лицом сопровождал Гистаспа и Дария до узкой длинной галереи, обставленной большими кадками с землей, в которых были высажены всевозможные пышно распускающиеся растения с большими листьями и красивыми цветами. Затем евнух и Гистасп остались у подножия широкой каменной лестницы с перилами из белого мрамора, а Дарий, следуя наставлениям отца, взошел по ступеням на галерею.

Он не сразу заметил Атоссу из-за густой зелени и слепящих потоков солнечного света, падавших из узких окон. Лишь сделав несколько шагов вдоль густых насаждений, Дарий вдруг узрел впереди статную женскую фигуру в длинном розовом платье и белой накидке с бахромой.

На почтительный поклон юноши Атосса ответила изысканным приветствием:

– Луна и солнце радуются, глядя на тебя, Дарий. Возрадуюсь и я!

– Твои слова как мед, прелестная дочь Кира, – Дарий поклонился и приложил правую руку к сердцу.

Пристальный взгляд серо-зеленых глаз, подведенных сурьмой, слегка смутил Дария. Он глубоко вздохнул, не зная, что сказать.

– Так это ты убил мага Смердиса? – спросила Атосса.

– Да, – ответил Дарий, удивляясь тембру голоса, который удивительно подходил к ее внешности.

Казалось, женщина с таким удивительным грудным голосом, не слишком высокие тона которого гармонично преломлялись едва заметными контральтовыми звуками, не способна лгать и тем более нести какую-нибудь чушь. Голос Атоссы действовал на Дария слегка завораживающе, словно обволакивал, расслабляя его волю.

По взгляду Атоссы Дарий понял, что она удивлена тем, как ему, не обладавшему мощным телосложением, удалось одолеть гиганта Смердиса.

– Ты, наверное, смел и ловок? – спросила она.

Дарий ответил, что из всех заговорщиков самым смелым был, пожалуй, Гобрий, а самым ловким – Интаферн.

– Однако ловкость не спасла Интаферна от потери глаза, – заметила Атосса.

– В узком коридоре Интаферну было трудно увернуться от стрелы, – пояснил Дарий.

Атосса пожелала узнать в подробностях, как заговорщики расправились с братьями-магами.

Дарий обрисовал все случившееся в крепости Сикайавати скупыми скомканными фразами, словно стесняясь своего участия в этом деле.

«А он скромен и, кажется, не глуп, – отметила про себя Атосса, внимая Дарию. – Нос у него, конечно, длинноват, и рот не особенно красив, зато усы и борода придают ему мужественности. Он робеет предо мною – это хорошо».

– Рассказчик из тебя неважный, – с улыбкой промолвила Атосса, когда Дарий умолк. – Твой отец, хоть и не участвовал в убийстве магов, но рассказывает об этом более занимательно. Я полагаю, он поведал тебе, что ты станешь моим мужем.

Заметив тень смятения на лице Дария, Атосса удивленно приподняла одну бровь.

«Неужели я неприятна ему? – мелькнуло у нее в голове. – Этого только не хватало!»

– Боюсь, мой отец рано обнадежил тебя, – пробормотал Дарий, не смея взглянуть Атоссе в глаза. – Кто станет царем и твоим мужем, Атосса, еще неизвестно. В данном случае от моего отца ничего не зависит.

– Ты ошибаешься, мой милый юноша, – произнесла Атосса тоном метрессы. – Твой хитроумный отец уже все предопределил заранее. Царем станешь ты, Дарий.

– Но это невозможно… – Дарий был в полной растерянности. – Все зависит завтра на рассвете от моего коня. Не мог же отец заранее договориться с конем!

– Я вижу, ты вовсе не стремишься к царскому трону, дружок, – не то с одобрением, не то с осуждением проговорила Атосса, и улыбка исчезла с ее губ. – Почему? Ведь ты – Ахеменид. И ты достоин царской тиары.

– Есть люди достойнее меня, – помедлив, ответил Дарий.

«Он наивен и нечестолюбив, – с удовлетворением подумала Атосса, – именно такой супруг мне и нужен. Моего честолюбия нам хватит на двоих!»

После встречи с Атоссой у Дария возникло подозрение, что отец ведет какую-то нечестную игру. Ведь задумка с выбором царя при помощи лошади, которая должна заржать на восходе прежде других, принадлежит ему.

«Стало быть, отец подстроил какую-то ловушку, заведомо зная, что в таком состязании выиграю именно я, – размышлял Дарий. – Остальные ему поверили, полагая, что он предложил самый беспристрастный способ выбора царя. А на деле все просто купились на его обман».

Он хотел было поговорить об этом с отцом, но Гистасп куда-то исчез и не появлялся до глубокого вечера. Потратив на бесплодные ожидания остаток дня, Дарий с мрачными мыслями лег спать.

Раннее пробуждение не вызвало у него ничего, кроме головной боли. Слуга, стоявший возле его ложа, мягким, но требовательным голосом упрашивал Дария встать и одеться.

– Конь уже готов, – добавил он.

Дарий спросил, проснулся ли отец. Узнав, что отец ожидает его во внутреннем дворе, он стал торопливо одеваться.

При виде хозяина жеребец издал короткое радостное ржание. Дарий похлопал своего любимца по сильной гибкой шее. Конюх Эбар, державший жеребца под уздцы, поклонился юноше.

К Дарию приблизились отец и дед.

Старый Арсам обратился к внуку со словами напутствия, делая акцент на торжественности момента:

– Хочу верить, Дарий, что богами тебе уготован славный жизненный путь, начало которому будет положено в это утро. Молись Ахурамазде и всем богам-язата, и удача будет с тобою!

– Смелее, сын мой, – сказал Гистасп. – Ты достоин царской тиары. Предначертанное судьбою не изменить.

От пространного намека, прозвучавшего в последних словах отца, волнение в душе Дария улеглось, он успокоился.

«Даже если отец и приготовил какую-нибудь уловку, значит такова воля судьбы, – подумалось ему. – Хитрость – не подлость и потому не карается богами».

Дарий с легкостью вскочил на широкую спину своего каурого скакуна и ударил пятками в его тугие бока.

Горячий жеребец рванулся вперед, едва не сбив с ног Эбара.

Шестеро заговорщиков, каждый на своем коне, встретились на площади перед дворцом, вернее, перед внешней из семи стен, окружавших дворцовые постройки. Все были разодетыв самые лучшие одежды. И лишь один Дарий появился в короткой замшевой куртке с нашитыми на ней бронзовыми бляхами и в широких штанах, заправленных в грубые кожаные постолы. На голове у Дария был самый обычный кидарис, в то время как у прочих заговорщиков на головах красовались высокие тиары из мягкого белого войлока. Каждый из них слегка примял верх своей тиары, поскольку прямую тиару с расправленным верхом позволялось носить только царю. Видимо, каждый из соперников Дария уповал на то, что именно его конь принесет ему желанную царскую власть, тогда победителю останется сделать самую малость – расправить верх своей тиары, дабы обрести приличествующий царю вид.

Выехав из городских ворот, заговорщики остановили коней на холме, который прекрасно просматривался с ближайшей городской башни. На башне и на стене, примыкавшей к ней, собралось множество горожан, желавших увидеть воочию, как будет проходить состязание.

Шестеро всадников выстроились полукругом на плоской вершине холма, устремив взоры на восток, туда, где над далекими седыми вершинами гор уже виднелось красное зарево восходящего дневного светила.

Ждать пришлось недолго.

Как только золотистый край показался из-за ночных облаков, висевших над горами, жеребец Дария тряхнул гривой и, выгнув шею, протяжно и призывно заржал. Эхо подхватило этот призыв, и ржание Дариева коня разнеслось далеко-далеко.

Гидарн, находившийся к Дарию ближе всех, вздрогнул от неожиданности. Интаферн со злостью огрел своего коня плетью. Мегабиз в отчаянии уронил голову на грудь.

Гобрий улыбнулся Дарию и приветственно взмахнул рукой.

– Приветствие царю должно сопровождаться земным поклоном, – заметил Гобрию Аспатин и, соскочив с лошади, опустился на колени, отвесив Дарию, сидевшему на коне, земной поклон.

Гобрий без колебаний сделал то же самое.

Интаферн, Гидарн и Мегабиз нехотя последовали их примеру.

Глядя на склоненные спины своих сообщников по заговору, Дарий старался унять бурлящую в сердце радость. Одна и та же мысль птицей билась у него в голове: «Отныне я – царь! Я – царь! Царь царей!»

Словно приветствуя Дария, из-за туч на бледно-голубые небеса наконец-то выкатился красный диск солнца.

Глава двенадцатая Гаремные страсти

Обряд восхождения на царство проходил в Пасаргадах – городе, основанном Киром.

Дария, облаченного в одежды Кира, жрецы возвели на трон и провозгласили его избранником богов и людей, хранителем державы Ахеменидов.

Перед этим Дарию дали отведать кислого молока, овечьего сыра, кусок пресной лепешки и горсть фисташковых орехов. Столь непритязательной едой когда-то питались самые первые персидские цари, у которых не было ни дворцов, ни многочисленной прислуги.

Сидящему на троне Дарию вручили золотой жезл – символ власти, напоминающий цветок с тремя лепестками. Это был знак зороастризма: цветок означал символ жизни, дарованной всему живому Великим Творцом – Ахурамаздой. Три лепестка – три священных символа веры огнепоклонников: жить в соответствии с благой мыслью, благим словом и благим делом.

В конце обряда персидская знать в знак преданности новому царю должна была отдать земной поклон и получить царский поцелуй.

Евнух-церемонимейстер громким голосом называл имена вельмож, которые, кланяясь, один за другим подходили к царю. В числе самых первых были друзья и родственники Дария.

Когда подошла очередь Интаферна, он поклонился не так низко, как следовало, и перед тем как поцеловаться с Дарием, негромко обронил:

– Мальчишка! Ну какой из тебя царь?!

Дарий наградил Интаферна холодным взглядом и ничего не ответил на его дерзость.

За Интаферном следовал Гидарн.

– Я кланяюсь трону великого Кира, но вовсе не тебе, выскочка, – прошипел он, сверкнув глазами.

Мегабиз хоть и отвесил низкий поклон, но лишь сделал вид, что целуется с царем. На самом же деле его уста так и не дотянулись до губ Дария.

Затем к трону приблизился Гобрий. Не успел он поклониться, как у него за спиной возникло какое-то смятение и толчея. Сразу несколько вельмож в длинных, расшитых золотом одеждах пытались силой удержать кого-то, рвущегося к царю.

Дарий поднял голову и сразу узнал Вахьяздату, который расшвыривал в стороны всех, кто пытался его задержать.

– Так-то вы все пособничаете убийцам Бардии, толпясь тут и раболепствуя перед этим ничтожеством! – наглый гаушака ткнул пальцем в Дария. – Глядите, персы, одежда Кира Великого ему же явно не по росту. Да и трон Кира великоват для него. Все потуги Дария выглядеть по-царски просто смешны. Надо согнать Дария с трона, ибо ни он, ни те, кто стоит у него за спиной, недостойны царской тиары. На них кровь Бардии, сына Кира!

Вахьяздата шагнул к трону, однако царские телохранители преградили ему путь копьями.

Старый Арсам попытался успокоить Вахьяздату, потянув того за руку.

– И ты здесь, Арсам-Ахеменид! – с горечью произнес Вахьяздата. – Что, пришел полюбоваться на внука? По такому случаю ты, наверное, оставил свою честность дома, ведь среди стольких негодяев тебе не к лицу быть белой вороной. Оставь меня! Я презираю тебя и твоего внука.

К Вахьяздате приблизился Гистасп, но тот оттолкнул и его:

– Уйди, Гистасп! На тебе кровь Бардии. И на тебе тоже! – Вахьяздата отпихнул Аспатина, подошедшего вместе с Гистаспом.

– Вахьяздата заслуживает сурового наказания за непочтение к царю! – выкрикнул кто-то из толпы знатных персов.

По знаку Гистаспа царская стража навалилась на Вахьяздату и принялась вязать ему руки.

Дарий вскочил с трона и приказал, чтобы гаушаку не трогали.

– Отпустите его! Пусть он уходит! – повторил Дарий, видя, что стражи не спешат выполнять царское повеление.

Гистасп с немым удивлением взирал на сына.

– Сборище предателей и негодяев! – продолжал выкрикивать Вахьяздата, удаляясь к выходу в сопровождении стражников. – Слепцы и глупцы! Одумайтесь, персы, ведь все вы только усугубляете недавнее злодейство кучки изменников теперешней своею покорностью.

В толпе, сверкающей золотом украшений, образовался широкий проход, по которому удалялся гаушака. Стражи бесцеремонно подталкивали его в спину древками копий. Скоро зычный голос обличителя затерялся в глубине дворцовых покоев.

В тот же день состоялся свадебный обряд: Атосса стала законной супругой Дария.

По договоренности с верхушкой персидской знати Дарию пришлось взять в жены также Пармису, дочь Бардии, и Фейдиму, дочь Отаны.

Преимущество Атоссы по отношению к другим царским женам заключалось в том, что только ею рожденные сыновья обладали правом престолонаследия.

Из опасения, как бы Артистона, сестра Атоссы, не стала женой кого-нибудь из бывших заговорщиков и этот брак не возбудил бы в счастливце желание в будущем оспаривать у его сына царскую власть, Гистасп настоял на том, чтобы среди законных жен Дария оказалась и Артистона.

Таким образом, Дарий, прежде имевший одну жену и одну наложницу-египтянку, воцарившись, стал обладателем пяти законных жен и еще тридцати наложниц из прежних гаремов Бардии и Камбиза.

С первых же дней своего царствования Дарий столкнулся с непреклонной волей отца, который всегда и во всем стремился настоять на своем.

Мало того, что Гистасп подобрал сыну в ближайшее окружение людей безвольных и далеко не бескорыстных, он вдобавок запрещал Дарию самому набирать себе телохранителей.

Вскоре по этому поводу у отца с сыном произошел довольно неприятный разговор. Выбрав момент, когда рядом не было посторонних, Дарий первым начал этот разговор.

Гистасп, нарушив полуденный отдых сына, хотел похвалиться перед ним выгодной покупкой великолепных нисейских лошадей для отборного отряда царских телохранителей. Однако Дарий непреклонным голосом заявил отцу:

– Отец, я благодарен тебе за этих лошадей, надеюсь, они действительно хороши. Можешь сегодня воспользоваться моей купальней, если хочешь. Но завтра же без промедления отправишься в путь.

– Куда именно, мой повелитель? – с шутливой интонацией поинтересовался Гистасп. После осуществления выгодной сделки у него было прекрасное настроение.

– Поедешь в свою сатрапию, отец, – сказал Дарий. – Ты и так подзадержался в Пасаргадах. Все сатрапы уже давно разъехались по своим провинциям.

Улыбка мигом исчезла с лица Гистаспа.

– В чем дело, Дарий? – совсем другим тоном заговорил Гистасп. – Ты прогоняешь меня с глаз долой? И это после всего, что я сделал для тебя?! О боги, вот она, сыновняя благодарность!

– Не надо упреков, отец, – спокойно молвил Дарий. – Уж если на то пошло, упрекать должен тебя я, а не наоборот.

– Ты? Меня?! – нервно вскричал Гистасп, меняясь в лице. – Да без моей помощи ты не стал бы царем!

– Но ведь я царь лишь для виду, на деле же правишь ты, – возразил Дарий. – Разве не так? Твое слово – закон, а мое слово ничего не значит. Я повелел просто отпустить Вахьяздату на все четыре стороны, а его по твоему приказу бросили в темницу.

– Ничего страшного не произошло, – проворчал Гистасп. – Этому смутьяну полезно пообщаться с крысами в темном подземелье.

– Ты дал мне в советники никчемных людей, запятнавших себя всеми известными пороками, – продолжал Дарий. – Объясни, зачем?

– В окружении ничтожеств и негодяев, сын мой, ты почувствуешь себя настоящим властелином, – ответил Гистасп. – Льстецы и негодяи неспособны на поступок, у них нет своего мнения, любого из них можно подкупить, запугать и обмануть. Их мелочные склоки и заискивания пред тобою, Дарий, лишний раз послужат тебе доказательством суетности и развращенности этого мира. Ты думаешь, царедворцы с большим умом и сильной волей станут безропотно повиноваться тебе? Ошибаешься, сын мой. Незаметно, исподволь они станут брать над тобой верх.

Ты еще молод, Дарий, и совсем не разбираешься в людях. Поэтому начинай изучать человеческую природу с худших ее представителей: с лжецов, льстецов, доносчиков сластолюбцев, безвольных глупцов и чванливых негодяев. Поверь, до полного совершенства мира, обещанного Зороастром, еще очень далеко, и на каждого честного человека в наши дни приходится по десятку мерзавцев всех мастей.

Ты брезгуешь такими людьми, сын мой. Так в чем же дело? Прояви свою суровость, подведи под казнь одного, другого… Повод всегда найдется. Негодяи сами дадут его тебе, донося друг на друга. Заодно это послужит тебе развлечением, сын мой. Царствовать без развлечений слишком утомительно.

И наконец, Дарий, не забывай, что рядом с тобой твой дед, мудрейший человек. При тебе же находится Аспатин, который тоже далеко не глуп. Ты всегда можешь положиться и на меня. Согласись, все мои советы не лишены здравого смысла.

– И все же, отец, тебе придется вернуться в Парфию, – упрямо сказал Дарий. – Нехорошо, когда провинция долгое время остается без сатрапа.

Гистасп взглянул на сына тяжелым взглядом.

– Значит, ты не можешь простить мне, что я уговорил тебя уступить Отане Каппадокию в наследственное владение, – угрюмо произнес он. – Объясняю тебе еще раз, сын. Отана, как и мы с тобой, – Ахеменид. В Персиде у него много друзей и сторонников. По сути, у Отаны больше прав на царский трон, чем у тебя.

Это замечательно, что Отана не стал копаться в родословной Ахеменидов и не выступил с претензиями на трон, а предпочел закрепить за своими потомками далекую страну за отрогами Армянского Тавра. Находясь в Каппадокии, Отана не будет опасен тебе, сын мой. Гораздо опаснее те из недавних соискателей трона, которые обретаются вблизи от Персиды. Я советовал тебе, Дарий, спровадить Интаферна в Лидию, а Мегабиза – в Египет. Но ты пожелал первого оставить сатрапом Кармании, второму же доверил Сузиану, бывшую сатрапию Отаны. Но самое неразумное, Дарий, это то, что ты сделал Гидарна сатрапом Мидии.

– Не забывай, отец, я выполнял именно те договоренности, о которых шла речь на совещании перед выбором царя, – сказал Дарий. – Еще тогда было условлено, что тот, кто станет царем, не обойдет милостями остальных заговорщиков. Гидарн пожелал быть сатрапом Мидии, и я уступил ему. То же самое было и с Мегабизом. Интаферн ничего не просил, желая остаться сатрапом Кармании. Как я мог отправить его в Лидию? Это было бы бесчестно.

– Получается, что тем, кто в душе затаил на тебя злобу, ты готов оказывать благодеяния, а родному отцу отказываешь даже в самом малом – быть рядом с тобой? – с горечью проговорил Гистасп. – Как ты несправедлив, Дарий. Я столько сделал, чтобы ты занял трон Ахеменидов, а ты…

– Отец, я получил трон волею судьбы, – не сдержался Дарий, – ты сам не раз говорил мне об этом. Зачем же ты рядишься в одежды божества, делая вид, что данное мне свыше есть твой, и только твой, дар? Это столь же нескромно, сколь и кощунственно. Отец, извини за прямоту.

– Вон, как ты заговорил! – Гистасп рассердился и заметался по комнате, натыкаясь на стулья. – Что ж, сынок, я открою тебе истину, а уж ты сам решай, кому ты больше обязан теперешним своим положением: мне или божественному провидению.

Не скрывая обиды и раздражения, Гистасп не говорил, а прямо-таки бросал фразы сыну в лицо.

Дарий наивно полагал, что все произошло по воле судьбы или провидения. На деле же все было гораздо приземленнее. Просто конюх Эбар накануне вечером привел на тот самый холм Дариева коня и кобылицу. Позволив жеребцу покрыть кобылицу, Эбар затем вернул лошадей в стойло. Утром, оказавшись на знакомом месте, конь Дария стал нетерпеливо звать подругу, тем самым даровав своему хозяину царский трон.

– Если бы я не наказал Эбару придумать хитроумный способ, как выиграть это дело с помощью коня, то выборы царя могли бы быть иными, – молвил Гистасп. – Быть может, вам пришлось бы состязаться в стрельбе из лука или бросать жребий. И я не уверен, сын мой, что из шестерых претендентов на трон богиня Аши выбрала бы именно тебя. Поэтому не задирай нос, разговаривая с отцом, которому ты обязан не только жизнью, но и царской властью.

Дарий с досадой закусил губу. Стало быть, он стал царем благодаря обману?

– Выходит, ты горд тем, что обманул всех отец, – Дарий с неприязнью посмотрел на Гистаспа. – По-твоему, выигрыш важнее средств, какими его добиваются. После сказанного тобой я чувствую себя самозванцем, отец. Вот почему у Гидарна и других моих сообщников есть все основания злобиться на меня, и завидовать мне…

Гистасп небрежно махнул рукой, усмехнулся:

– Где неизбежна ложь, там нужно смело лгать. Ведь лжем ли мы или говорим правду, добиваемся одной цели – выгоды. Одни лгут, желая убедить ложью и затем извлечь для себя пользу, так же как другие говорят правду, дабы этим также приобрести корысть и заслужить больше доверия. Таким образом, все стремятся к единой цели, только разными путями.

– Теперь я еще более убежден, что тебе нужно находиться подальше от меня, отец, – промолвил Дарий, вставая с ложа и всем своим видом показывая, что разговор окончен. – Отныне один твой вид будет служить мне упреком, что я завладел царской тиарой нечестным путем.

– Не будь столь щепетильным, Дарий. Поверь…

– Прощай, отец!

– Но я…

– Ступай!

Гистасп раздраженно повернулся и зашагал к двери.

– Постой! – вновь прозвучал голос Дария.

Гистасп замер на месте и обернулся, полагая, что сын передумал отсылать его в Парфию.

– Отец, ты забыл поклониться царю, – напомнил Дарий. Лицо Гистаспа вспыхнуло гневным румянцем, но усилием воли он заставил себя отвесить сыну низкий поклон.


* * *

Известие, что Дарий стал царем и одновременно женился на четырех знатных персиянках, несказанно расстроило ревнивую Статиру.

«Ну вот, – думала она, – теперь Дарию и вовсе будет не до меня!»

В сравнении с этим присутствие в доме наложницы-египтянки ныне казалось Статире пустяком. Теперь-то она была согласна терпеть подле мужа даже трех наложниц, лишь бы оставаться единственной законной женой Дария.

И опасения Статиры в полной мере подтвердились. Поселившись в Пасаргадах в царском дворце, она так редко теперь виделась с Дарием, что это порой доводило ее до слез отчаяния. Не привыкшая терпеть одиночество, Статира пыталась сама разыскивать супруга, но ей не позволяли покидать женскую половину дворца, а ее верную служанку евнухи даже отхлестали плетью за то, что та попыталась подкупить одного из них.

Когда Дарий изредка все же появлялся у Статиры (чаще всего это было ночью), его ожидал весьма бурный прием измученной ревностью женщины. Тут было все: и слезы, и упреки, и позы с заламыванием рук, а также обвинения в разврате, которые тем не менее чередовались с признаниями в любви, как и пощечины с жаркими объятиями.

Дарий терпел все это, ибо знал, что Статира действительно питает к нему сильные чувства. Он и сам настолько был привязан к ней, что ни красота Артистоны, ни страстность Фейдимы, ни юная свежесть Пармисы не удовлетворяли столь полно его мужскую сущность. Новизна ощущений на ложе с другими женами была приятна Дарию, но лишь ласки Статиры доводили его до полного блаженства. Видимо, тут сказывалось и единение душ, и какая-то особая супружеская притягательность, которая возникает между двумя любящими людьми после нескольких лет совместной жизни.

Статира более всего ревновала мужа к Атоссе, ибо только за будущими сыновьями Атоссы, если таковые народятся, было закреплено правопрестолонаследия. И еще Статира знала, что Дарий бывает у Атоссы чаще, нежели у прочих жен. Вот почему ее ревнивые упреки начинались с того, что она будто бы невзначай в беседе с Дарием упоминала Атоссу либо намеренно расспрашивала его о ней. И стоило Дарию заговорить об Атоссе, отметить ее цепкий ум, проницательность и умение расположить к себе любого человека, как Статира тут же устраивала сцену ревности.

«До умницы Атоссы мне, конечно, далеко! – восклицала она и отстранялась от мужа. – Представляю, милый, как тебе скучно со мной, такой неинтересной и непроницательной. О, я догадываюсь, как сильно Атосса расположила тебя к себе, Дарий, ибо в ее покоях тебя видят гораздо чаще. Неужели она завлекает тебя лишь умными разговорами и больше ничем? А без платья ты видел ее? Или она ложится с тобой в постель, не снимая одежды?»

Иногда Статира позволяла себе и довольно непристойные замечания об Атоссе, порой опускалась до обычных оскорблений, судя по тому, в каком настроении заставал ее Дарий.

Статира не могла поверить, что Атосса ни разу не спросила Дария о ней. Ей казалось, что муж умышленно не говорит правду, чтобы не расстраивать ее, хотя она была уверена, что Атосса всячески порочит ее в глазах Дария, как, впрочем, и в глазах остальных царских жен.

«К этому Атоссу вынуждает ее положение первой жены и царицы, – размышляла Статира наедине сама с собой. – Но если рассуждать по справедливости, то право первой жены должно принадлежать мне. У нас с Дарием уже подрастают два сына, а родит ли Дарию сыновей Атосса, еще неизвестно».

Однажды евнухи спросили у Статиры, собиравшейся погулять во внутреннем дворике с бассейном, не будет ли она против, если вместе с ней там же прогуляется Пармиса, дочь Бардии.

Статира не стала возражать, ею двигало не просто любопытство, но захотелось сравнить красоту Пармисы со своей, а также выведать у нее кое-какие подробности интимных отношений с Дарием.

Перистиль представлял собой неправильный четырехугольник, обсаженный липами и кустами диких роз. Посреди был расположен бассейн овальной формы, приспособленный для купания. К воде вели выложенные из камня ступени, чтобы обитательницы гарема могли здесь в жаркие дни освежиться купанием, при этом стараясь не замочить своих причесок. Вкруг бассейна в тени развесистых деревьев были расставлены скамьи и лежанки, сплетенные из сухих стеблей сорго[411].

Двор был вымощен каменными плитами, и лишь под кустами и деревьями чернела земля.

Когда Статира появилась под сенью лип, роняющих первые порыжевшие листья (было начало ноября), Пармиса прогуливалась по дорожке меж деревьями и кромкой бассейна.

Обе женщины с показным равнодушием принялись бродить по дворику, поначалу стараясь не приближаться друг к другу. При этом обе неприметно изучали друг друга, окидывая оценивающим оком стать и лицо соперницы. Именно соперницы, ибо и та, и другая делили ложе с одним мужчиной, одинаково желанным для обеих.

Статира определила, что Пармиса выше ее ростом и выглядит старше своих шестнадцати лет. У нее были широкие плечи и крепкие бедра, большие кисти рук, а в движениях угадывалось некое замедленное спокойствие. Концы множества тонких косичек были украшены серебряной продолговатой подвеской. Когда Пармиса резко поворачивала голову, подвески издавали тонкий мелодичный звон. Шея и грудь ее была увита длинными ожерельями из разноцветных полудрагоценных камней, какие обычно носят знатные бактрианки. Ее платье тоже было явно бактрийского покроя, длинное, темно оранжевое, чуть приталенное, с широкими рукавами ниже локтя.

Наконец взаимное любопытство победило, и обе царские жены как бы невзначай оказались совсем рядом, двигаясь в разных направлениях вдоль бассейна. По воде плыла опавшая листва, солнце светило неярко, ветерок гнал водяную зыбь. Подставив лицо золотистым лучам, Статира остановилась, ощутив на себе притягивающий взгляд Пармисы и заметив ее дружелюбную улыбку.

– Ты Статира? – спросила Пармиса и, получив в ответ подтверждающий кивок, назвала свое имя.

– Да, я знаю, – Статира приветливо улыбнулась.

Голос Пармисы показался Статире по-детски непосредственным, что как-то не вязалось с крепко сбитой, ширококостной статью дочери Бардии.

Пармиса же была совершенно очарована светлыми блестящими волосами Статиры, которые пышным хвостом лежали у нее на плече, перехваченные на затылке красной лентой.

Не в силах удержаться, она ласково погладила унизанной перстнями рукой густые волосы Статиры, восторженно прошептав:

– Какая ты красивая! Мне бы такие волосы!

Эти слова и этот жест Пармисы наполнили сердце Статиры радостным сознанием того, что она и впрямь прекрасна. Она поняла, что девушка вовсе не лукавит, что в своем наивном восхищении чужой красотой она своей внешностью недовольна. Не было в ней ни надменности, ни зазнайства, она явно скучала в гареме и, видимо, давно мечтала о такой красивой подруге.

– И пальцы у тебя такие мягкие, нежные, – Пармиса вздохнула завистливо. – Не то, что у меня… Дарий, наверное, без ума от тебя!

Статира, польщенная, улыбнулась и великодушно сказала:

– Ты тоже красива. И волосы у тебя длиннее моих. И ростом ты выше. Ты не можешь не нравиться мужчинам.

Они уселись на скамью подле воды, оживленно продолжая делать друг другу комплименты, – и не сразу заметили появления Атоссы.

Женщины сразу же оборвали смех, у обеих сделались напряженные лица.

– Кто это? – Статира нахмурилась. – Почему евнухи пускают сюда кого ни попадя?

– Тише! – прошептала Пармиса. – Это Атосса.

По лицу Пармисы было видно, что она побаивается старшей из дочерей Кира.

«Так вот ты какая!» – подумала Статира, с затаенным недоброжелательством разглядывая Атоссу, направлявшуюся к ним.

Когда Атосса приблизилась, Пармиса встала со скамьи и почтительно поклонилась ей. Статира тоже встала, но не поклонилась. Более того, она не скрывала своей неприязни, с надменной презрительностью окидывая взглядом первую из царских жен.

Атосса нахмурилась, недовольно сдвинула брови.

Она была одета в длинное плиссированное платье светло-зеленого цвета, зауженное и приталенное, с короткими обтягивающими рукавами. Ее вьющиеся волосы золотистого оттенка свободно ниспадали на плечи. Круглая белая шапочка, украшенная по краю небольшими позолоченными кругляками, чудом держалась на пышных волосах. Обнаженные руки Атоссы от локтя до плеча были унизаны браслетами.

Атосса ростом была пониже Статиры и на целую голову ниже высокой Пармисы.

– Мне неловко, что я нарушаю ваше уединение, но вам придется уйти отсюда, ибо мне хочется побыть одной, – заявила Атосса.

Пармиса, покорно опустив глаза, уже отступила на шаг, собираясь удалиться.

Но раздался язвительно-надменный голос Статиры:

– Как ты вежлива и бесцеремонна одновременно, о божественная. Прости, но мы, пожалуй, останемся здесь. Не из желания нарушить течение твоих умных мыслей, вовсе нет, но чтобы закончить нашу беседу, прерванную тобой, о царственная. – И Статира решительно взяла Пармису за руку, удержав ее на месте.

– Не забывайся, милая, – с угрозой в голосе произнесла Атосса. – Я – дочь Кира.

– А я – дочь Гобрия, – парировала Статира.

– Пармиса еще может позволить себе разговаривать со мной в подобном тоне, ибо она тоже из славного рода Ахеменидов, – проговорила Атосса, – но никак не ты.

– Род Патейхореев не менее славен, – возразила Статира. – И я, а не ты, истинная супруга Дария, поскольку была отдана ему еще в девичестве. Я подарила Дарию свою девственную кровь, в отличие от тебя, дочь Кира, прошедшая не через одно ложе!

Это было уже оскорбление. У Атоссы от гнева потемнели глаза.

– Ступай отсюда, Пармиса, – непреклонным голосом сказала она, – наш спор со Статирой тебя не касается. Иди, девочка, иди!

Пармиса торопливо удалилась, несмотря на то что Статира пыталась удержать ее.

– По-твоему, дочь Гобрия, я потаскуха? – медленно проговорила Атосса, подходя к Статире так близко, что та невольно попятилась. – По-твоему, я торгую собой вроде храмовых блудниц? А может, ты думаешь, я сама ложилась сначала под своего брата Камбиза, потом под Бардию, а когда Бардию убили, то завлекла в свои сети Дария, действуя бесстыдством, в отличие от тебя, такой добропорядочной?

Статира молчала. Ей вдруг стало не по себе от негодующего взгляда Атоссы.

– Ну, если я потаскуха в твоих глазах, тогда мне нечего стесняться в проявлении своих эмоций, – Атосса вдруг размахнулась и залепила Статире такую сильную пощечину, что та едва устояла на ногах.

Со второго удара Атосса разбила Статире нос в кровь, а с третьего – губу.

Статира закрывалась руками, отступая к кромке бассейна. Она была ошеломлена и напугана. Ее поразила не жестокость Атоссы, даже не сила ее рук, а то, с каким хладнокровием она это проделала.

В довершение всего Атосса схватила Статиру за волосы и, сильно толкнув, сбросила ее в бассейн…

Ночью, когда Дарий явился к Статире, та встретила его с распухшей губой и красными от слез глазами. Она истерично кричала на мужа, и требовала, чтобы он сурово наказал Атоссу и впредь не ложился с нею в постель.

– Пусть эта змея останется бездетной до седых волос, – выкрикивала Статира, не помня себя от ярости. – Пусть она удовлетворяет свою похоть ласками рабынь. Дарий, если ты не велишь отхлестать Атоссу плетьми, я тебя возненавижу! Даже не прикасайся ко мне, покуда не рассчитаешься за меня с этой тварью!

Дарий и сам был возмущен таким поступком Атоссы. Прямо от Статиры он отправился к ней.

Атосса встретила царя спокойной улыбкой, ласково поцеловала, пригласила его сесть, налила ему вина. От нее не укрылось, что Дарий хмур и неразговорчив, и она сразу же поинтересовалась, в чем дело.

– Ты безжалостно избила Статиру, – сердито промолвил Дарий, не глядя в глаза жене. – Мало того, ты чуть не утопила ее в бассейне! Столь жестоко впору обращаться с рабынями, но никак не с матерью моих детей. Что ты можешь сказать в свое оправдание, царица? – Дарий в упор поглядел на Атоссу.

Атосса безразлично пожала плечами, отчего с ее плеч соскользнула прозрачная накидка и упала на пол.

– Мне странно, Дарий, что тебя занимают женские склоки, – спокойно сказала Атосса. – Будто бы у царя царей нет более важных дел и забот. Например, как ты намерен поступить с мятежником Лесиной, которого вчера под стражей привезли из Суз?

– Лесину я казню, что еще с ним делать, – проворчал Дарий. – Он выдавал себя за потомка эламских царей, подбивал эламитов отложиться от державы Ахеменидов и собирался восстановить эламское царство. Хорошо, что Мегабиз действовал без промедлений, не дал заговору разрастись и вылиться в восстание… Но я пришел сюда вовсе не для того, чтобы говорить об Лесине, участь которого решена.

– Понимаю, – кивнула Атосса. – Мой повелитель намерен наказать меня, растрогавшись слезами Статиры. Что ж, государь, я вся в твоей власти. Делай со мной, что хочешь.

С этими словами Атосса стянула через голову с себя длинный гиматий из тонкой шерсти, оставшись обнаженной. В таком виде она предстала пред царем, скрестив на груди руки.

Дарий, полагая, что Атосса желает просто-напросто заманить его в свою постель и таким образом избежать наказания, сурово повелел ей лечь на скамью лицом вниз.

Атосса, не говоря ни слова, покорно легла на широкую скамью, подложив аккуратно свернутый гиматий себе под голову.

Дарий призвал двух евнухов и приказал одному из них связать Атоссе руки под скамьей, а другому – принести плеть. Евнухи повиновались, хотя было видно, что они изумлены увиденным и услышанным. Евнух, связывающий шарфом руки царице, не решился сильно затянуть узлы. Однако Атосса, не подымая головы, спокойным голосом повелела ему связать ей руки как следует.

Другому евнуху, принесшему плеть, Дарий приказал высечь Атоссу. Евнух выронил плеть и испуганно попятился, дрожащим голосом отказываясь выполнить приказание.

Это вывело Дария из себя.

– Я велю казнить тебя за неповиновение царю, негодяй! – воскликнул он.

– О царь, я не могу причинять боль своей госпоже, – пролепетал евнух, упав на колени. – Лучше смерть.

– Подчинись царю, Арбак, – сказала Атосса, приподняв голову. – Я приказываю тебе подчиниться.

Арбак поднял с полу плеть и шагнул к распростертой на скамье царице.

Поскольку евнух медлил наносить удар, Дарий прикрикнул на него:

– Ну!

Плеть слегка свистнула, опустившись на нежную женскую спину. Удар был настолько слабый, что Атосса даже не вздрогнула.

– Бей сильнее! – приказал Дарий.

Удары плетью стали резче, но по-прежнему были слабы.

Дарий раздраженно оттолкнул евнуха, отнял у него плеть и, закусив губу, с мстительным удовольствием ударил Атоссу сначала по спине, затем – по округлым белым ягодицам. От этих ударов на теле женщины сразу же вспухли красные полосы. Однако Атосса не вскрикнула и не застонала от боли. Когда же Дарий хлестнул плетью что было силы, кожа лопнула, и брызнула кровь.

Один из евнухов закрыл лицо руками. Другой запричитал тонким жалобным голосом.

Атосса по-прежнему хранила молчание.

Дарий наклонился и откинул золотистые локоны с ее лица, полагая, что Атосса беззвучно льет слезы. «Не из железа же она сделана!» Но Атосса не плакала, ее лицо даже не было искажено болью.

Пораженный царь невольно опустил плеть. По его знаку евнухи освободили царицу от пут.

Как ни в чем не бывало Атосса поднялась со скамьи, натянула на себя гиматий, тонкая ткань которого мигом на спине пропиталась кровью.

– Ступайте, – властно бросила евнухам Атосса.

Скопцы попятились к выходу.

Дарий опустился на подушки возле низкого столика с яствами и отпил вина из чаши. Теперь он не мог избавиться от чувства вины перед Атоссой и одновременно был восхищен ее умением так стойко переносить любую боль.

– Так какой же казни ты намерен предать Ассину, мой царь? – спросила Атосса, присаживаясь рядом с Дарием. – Ты велишь обезглавить его или посадить на кол?

Желая сделать Атоссе приятное, царь ответил:

– Ассина умрет той смертью, какую выберешь ему ты.

– Тогда пусть это будет кол, – Атосса одарила мужа очаровательной улыбкой. – Милый, ты позволишь мне присутствовать при казни?

– Как хочешь, – Дарий пожал плечами, – полагаю, это зрелище не для женских… – И осекся на полуслове, встретившись со взглядом Атоссы.

«У нее кровоточит спина, а она спокойно улыбается мне, – мысленно поражался Дарий. – Любой мужчина позавидует такой выдержке. Поистине, у этой женщины стальные нервы и вовсе не женская душа!»

Глава тринадцатая Нидинту-Бел

Не успело еще остыть тело казненного Ассины, выставленное на всеобщее обозрение на центральной площади пред царским дворцом, как в Пасаргады примчался Гобрий с отрядом всадников. Он сообщил Дарию, что его сатрапия охвачена восстанием. Мятежники захватили Вавилон и провозгласили царем некоего Нидинту-Бела, который якобы приходится сыном последнему вавилонскому царю Набониду[412], свергнутому Киром.

Когда неожиданно объявился Гобрий, Дарий как раз собирался ехать в город Матеззиш. Они столкнулись буквально на дворцовых ступенях: свита царя уже готовилась садиться на коней, а усталые спутники вавилонского сатрапа, напротив, только-только спешились и следовали за Гобрием во дворец.

Не дослушав сбивчивый рассказ своего тестя о начале восстания в Вавилоне, Дарий молча устремился обратно в дворцовые покои, его шаги были легки и стремительны. Гобрий едва поспевал за царем, продолжая рассказывать, с каким трудом ему удалось вырваться из осажденного дворца, как много воинов он потерял при этом. Потрясенный пережитым, Гобрий говорил и говорил, собирая в кучу имена вождей мятежников, места неудачных сражений с ними, перечисляя утраченные сокровища своей казны, города, перешедшие на сторону восставших, своих убитых друзей – все казалось ему важным. Дарий лишь кивал головой, не переспрашивая и не перебивая. Так они дошли до небольшого зала, где на беломраморном полу была нарисована огромная карта Ойкумены[413] с особо выделенной на ней территорией Персидского царства.

Остановившись над картой, царь принялся расспрашивать Гобрия о силах восставших, о том, где находится их основное войско, как лучше всего вторгнуться в Междуречье, в каких городах Месопотамии пребывают осажденные восставшими персидские гарнизоны.

Свита, догнавшая царя и Гобрия, столпилась вокруг. Сюда же пришли военачальники и сподвижники Дария. Весть о восстании в Вавилоне мигом всколыхнула весь город.

Когда старый Арсам появился во дворце, полагая, что царь будет собирать военный совет, он увидел внука уже в походной одежде. И вся царская свита была в таком же одеянии: в теплых бурнусах, башлыках, вооруженная мечами у пояса.

– Я поведу войско в Междуречье, – объявил Дарий деду, обнявшись с ним. – Ты останешься правителем Персиды, твоим помощником будет Аспатин.

– Быстро же ты собрался, – с одобрительной улыбкой произнес Арсам. – Правильно поступаешь, Дарий. Если потеряешь Вавилон – потеряешь все царство.

Выступив из Пасаргад, персидское войско добралось до Суз за девять дней.

В Сузах произошла задержка еще на двадцать дней. Дарий ожидал, когда к нему присоединятся отряды Интаферна и Тахмаспады, предводителя паретакенов.

Вместе с Дарием в Сузах пребывала и Статира, которая не без помощи своего отца сумела убедить супруга взять ее с собой.

Дарий почти все время проводил со Статирой, предоставив Гобрию и Мегабизу, сатрапу Сузианы, готовить войско к войне с восставшими вавилонянами. На военном совете царь появился лишь однажды, когда все отряды были в сборе. Он объявил день выступления в поход и порядок движения на марше.

Оставив позади покрытые лесами склоны невысоких Коссейских гор, персидское войско далее двигалось по равнине, испещренной руслами высохших ручьев и неглубокими песчаными впадинами, оставшимися от некогда многочисленных озер. Часто попадались солончаки, покрытые истрескавшейся от зноя соляной коркой. В этом пустынном краю росли лишь чахлые акации и высоченные финиковые пальмы.

На четвертый день пути впереди открылась обширная голубая равнина, сверкающая в потоках солнечных лучей. Низкий песчаный берег открывал взору необъятную водную гладь могучей реки, над которой кружили белокрылые чайки. Это был Тигр.

Селенья на левом берегу Тигра лежали пустые. На далеком правом берегу маячили отряды всадников, явно наблюдавшие за передвижениями персов.

От какого-то рыбака удалось узнать, что по приказу Нидинту-Бела всех жителей левобережья переправили на другой берег реки вместе со скотом и наиболее ценным имуществом.

«Многие не хотели покидать насиженных мест, таких сгоняли силой на плоты и в лодки, – рассказывал рыбак. – Мне со своей семьей удалось спрятаться на островке в камышах. Я наполовину перс, а всех персов вавилоняне обращают в рабство».

Воины Нидинту-Бела не оставили на левобережье Тигра ни плота, ни челнока. В пустынных селеньях они сожгли все, что было изготовлено из дерева, дабы персам не из чего было строить суда.

На военном совете Гобрий предложил переправлять пешее войско на надувных плотах, которые можно было сделать из надутых воздухом бурдюков и кожаных мешков.

– Пехота отобьет у вавилонян самые большие лодки и пригонит их к нашему берегу, – говорил Гобрий. – На этих лодках через Тигр можно будет перевезти конницу и верблюдов.

Одни военачальники поддержали Гобрия, другие высказались против, приводя разумные доводы.

– Из того, что имеется под руками, кожаные мешки и палатки надежнее всего при переправе, – молвили сторонники Гобрия. – Надо торопиться, ведь скоро начнется сезон зимних дождей. Это еще больше затруднит переправу.

– Течение реки очень сильное, значит, наше пешее войско будет выбираться на вражеский берег разбросанным на большом пространстве, – возражали их противники. – Вряд ли мятежники дадут нам время собраться и подготовиться к битве. Скорее всего, сражаться придется сразу, выходя из реки. Такая битва грозит нам полным разгромом. Если бы вместе с пехотой переправлялась наша конница, она отбросила бы вавилонян и дала бы время нашим пешим отрядам изготовиться к битве.

– Перевозить конницу через реку не на чем, а переправлять лошадей вплавь нельзя – вода слишком холодна, – убеждали сторонники Гобрия. – Цель этой первоначальной переправы в том и состоит, чтобы отбить у врага лодки и плоты-гуфы. Возможно, при этом погибнет часть нашей пехоты, может, даже половина, но ведь иного выхода нет.

– Да, это очень умно – из-за каких-то лодок положить на том берегу половину войска, – усмехались те, кто были не согласны с Гобрием. – Как же мы одолеем Нидинту-Бела, если с такими потерями перейдем Тигр? Ведь уже известно, что у мятежников пехоты больше, чем у нас. К Нидинту-Белу также присоединились арамеи, кочующие в Южном Междуречье, а это означает, что и конницей враг не уступает нам.

– На войне всегда приходится чем-то жертвовать, на то она и война! – воскликнул Гобрий.

– После таких жертв мы просто не сможем одолеть основное войско Нидинту-Бела, – резонно возражали противники Гобрия.

Конец спору военачальников положил царь.

– Жертвовать своей пехотой я не стану, – заявил Дарий. – Чтобы действовать наверняка, мы будем переправлять все войско сразу: и пехоту, и конницу, и верблюдов. И переправляться будем не здесь, а там, где Тигр еще шире и где не столь сильное течение.

И началась трудная и кропотливая работа.

Из кожаных палаток воины шили огромные мешки, набивали их соломой, надували воздухом. Затем скрепляли вместе по нескольку штук, сверху делали настил из тростника и ивовых плетенок. Получалось нечто среднее между плотом-гуфом и плоскодонной посудиной без бортов.

На подготовку к переправе ушло три дня.

И вот холодным туманным утром, когда солнце еще не показалось над горизонтом, все персидское войско в полном молчании двинулось к реке. Перед этим персы на глазах у вавилонян, следивших за ними с другого берега, свернули лагерь и ушли в сторону гор. После ночного перехода войско Дария оказалось выше по течению Тигра, где не было никаких селений, ибо местность там была сильно заболочена.

Сначала от низкого топкого берега, раздвигая камыши, отчалили самые большие из надувных плотов с погруженными на них верблюдами и лошадьми. Плоты приводили в движение воины с веслами и шестами в руках, по сорок человек на каждом. Пехота переправлялась на плотах меньших размеров, которые были изготовлены из скрепленных вместе бурдюков и укрыты сверху щитами и копьями. На каждом таком плоту помещалось от десяти до двадцати человек.

Дарий и Гобрий находились на одном плоту, который сразу же вырвался вперед. Гребцы на нем подобрались сильные и ловкие.

Противоположный берег надвигался постепенно, дразня неизведанностью густых тростниковых зарослей.

Дарий с беспокойством посмотрел на Гобрия.

Гобрий понял его взгляд и негромко обронил:

– Болота. Сплошные болота… Места здесь гиблые.

– Пройдет ли там войско? – забеспокоился Дарий.

Гобрий успокоил царя:

– Проводники у меня надежные. Выберемся.

Выбираться из топей пришлось почти полдня. Там, где пройти не было никакой возможности, воины рубили тростник и настилали гати. Наконец, войско наткнулось на глинобитную дамбу, выстроенную местными земледельцами, чтобы в половодье воды Тигра не заливали поля. По дамбе персидские отряды выбрались на твердую землю и остановились на отдых.

В сопровождении нескольких телохранителей Дарий поднялся на ближайший холм, чтобы оглядеть местность вокруг. За царем увязался Интаферн.

С холма открывался вид на однообразную унылую равнину, разделенную узкими каналами на множество неодинаковых квадратов: то были поля, где вавилоняне выращивали ячмень, горох и полбу. В каналах блестела вода. Было начало декабря, поэтому на полях царило запустение перед надвигающимися зимними дождями.

Невдалеке виднелись два селенья, состоявшие из одинаковых глинобитных хижин с плоскими и конусообразными кровлями, крытыми соломой и тростником.

– М-да, – мрачно проговорил Интаферн. – Не понимаю, как тут сражаться коннице. Да и пехоте развернуться негде. Определенно, это страна пахарей, а не воинов.

– Скоро мы узнаем, Интаферн, каковы вавилоняне на поле битвы, – усмехнулся Дарий.

Полководцы Нидинту-Бела, раскинувшие стан в том месте, где было удобнее всего переправляться через Тигр, зорко следили за противоположным берегом, но они даже не выставили дозоров со стороны дороги, ведущей к Вавилону.

Внезапно появившись из просторов месопотамской степи, персидское войско обрушилось на лагерь мятежников подобно смерчу. Сражение быстро превратилось в избиение. Персы рубили мечами и топорами, кололи копьями застигнутых врасплох вавилонян. Проходы между шатрами были завалены телами убитых и раненых мятежников. По распоряжению Дария, а вернее, по настоянию обозленного на вавилонян Гобрия, в плен никого не брали. Лишь ночная мгла положила предел кровавой бойне.

На следующее утро было подсчитано, что персы перебили более семи тысяч мятежников, при этом потеряв всего около двухсот воинов. Нидинту-Бела среди убитых не оказалось.

Дарий повел войско вдогон за предводителем, который, собрав свои поредевшие отряды, спешно уходил к Евфрату.

Сторонники Нидинту-Бела один за другим стали покидать его. То были знатные люди, которые, собственно, и возвели самозванца на трон. Вавилонских вельмож возмутила та жестокость, с какой Нидинту-Бел принялся казнить своих ближайших советников, обвиняя их в понесенном поражении. Некоторые из них пришли с повинной к Дарию и получили царское прощение, несмотря на то что Гобрий настаивал на умерщвлении этих людей, которые, по его словам, сначала изменили царю персов, а теперь предали и своего вавилонского царя.

– Нидинту-Бел не царь, а самозванец, – возражали на это перебежчики, – по образу мыслей и складу характера он – ничтожный человек. Ему бы внимать советам умных людей и соотносить свои действия хотя бы с разумом других, коль нет своего. Так нет же! Обезумев от страха, этот горе-царь разругался с арамейскими вождями, и те ушли от него. Нидинту-Белу всюду мерещатся заговорщики. Он приблизил к себе наемников и изничтожает всех тех, кому обязан своим воцарением. Скоро Нидинту-Бел останется совсем один, тогда его можно будет взять голыми руками.

На пятый день погони на берегу Евфрата, близ городка Зазан, войско Дария настигло мятежников.

Несмотря на то что шел дождь и кони были утомлены столь долгим переходом, Дарий развернул войско в боевой порядок. Мятежники нестройными толпами вышли навстречу персам. Вавилонян среди них было немного. Основную массу войска Нидинту-Бела составляли наемники-сирийцы и воины из горного племени сагапенов.

Конница вавилонян в самом начале сражения ринулась на отряды карманиев, которые шли в атаку верхом на верблюдах. Как выяснилось, сражаться с карманиями вавилонские конники не собирались. Обойдя вражеские боевые порядки либо прорвавшись сквозь них, вавилоняне во весь опор поскакали в сторону Вавилона, до которого было недалеко.

Дарий, понимая, что, вероятно, именно в этом отряде конницы находится Нидинту-Бел, бросил вдогонку паретакенов Тахмаспады, кони которых славились своей быстротой и выносливостью. Паретакены догнали и перебили около сотни вавилонян. Однако большая часть врагов сумела уйти, и вместе с ними скрылся Нидинту-Бел.

Пешие мятежники были прижаты к реке. Спастись из них смогли лишь те, кто переплыл Евфрат на лодках, плотах и просто вплавь. Все прочие были перебиты либо утонули.

Ночью у Дария начался жар. Царь лежал в шатре, по натянутому полотнищу которого хлестали струи дождя. Он с трудом узнавал своих друзей, Вивану и Артавазда, не отходивших от него ни на шаг.

Позвали лекарей.

Осмотрев царя, лекари сказали, что Дарий, скорее всего, простудился. Они дали ему какое-то целебное снадобье, выпив которое, царь крепко заснул.

Рассвет Дарий встретил с головной болью, переходящей в легкое головокружение, во всем теле разлилась какая-то странная слабость. Он с трудом взобрался на коня, чтобы продолжить поход.

Дождь тем временем прекратился.

Войско двигалось по широкой дороге. На пути то и дело попадались селения, окруженные сетью каналов, и большие города, обнесенные стенами и башнями из сырцового кирпича. Местные жители, выказывая миролюбие, встречали персов с дарами и распахнутыми настежь воротами. На вопрос, где Нидинту-Бел, все как один показывали на северо-запад: мол, бежал в Вавилон.

В городе Борсиппе сторонники Нидинту-Бела заперлись в храме богини Иштар[414]. Для захвата храма, более похожего на крепость, Дарий оставил в Борсиппе несколько тысяч воинов во главе с военачальником Дадаршишем, а сам с остальным войском двинулся дальше, спеша добраться до Вавилона, покуда Нидинту-Бел не успел подготовить город к осаде.

Однако осаждать Вавилон даже не потребовалось. Еще издали Дарий увидел, что ворота Вавилона открыты и из них навстречу персам движется пестрая толпа горожан.

У Дария отлегло от сердца: «Сдаются!»

Испытав невероятное облегчение и радость от того, что ему не пришлось штурмовать самый многолюдный и неприступный город во всей Ахеменидской державе, Дарий через глашатая объявил, что прощает всех вавилонян, сложивших оружие. За поимку живым Нидинту-Бела была объявлена награда.

Самозванец был схвачен при попытке незаметно перебраться по мосту через Евфрат из Старого в Новый город. Хотя на нем не было царских одежд, а в свите находилось всего два раба, бывшие сподвижники самозванца, выслуживаясь перед Гобрием, сумели узнать Нидинту-Бела в толпе.

Дарию захотелось посмотреть на того, кто сумел возмутить против него самую богатую сатрапию, но ему вдруг стало совсем худо. Обеспокоенные лекари заставили царя лечь. Теперь уже стало ясно, что это не простуда, а болотная лихорадка, страшный бич сих низменных болотистых мест, полных ядовитых испарений.

В огромный роскошный дворец Навуходоносора[415] Дария внесли на руках и уложили в царской опочивальне.

Гобрий, узнав, в чем дело, живо разыскал местных врачей, имевших опыт исцеления болотной лихорадки. Однако врачеватели больше спорили друг с другом, нежели лечили больного, которому день ото дня делалось все хуже. По Вавилону уже поползли слухи, что персидский царь умирает, будто бы халдеи, тайные сторонники Нидинту-Бела, отравили Дария медленно действующим ядом. Среди вавилонской знати нашлись смельчаки, которые попытались устроить побег плененному Нидинту-Белу. Благодаря расторопности Гобрия всех заговорщиков схватили и при большом стечении народа обезглавили.

Дарий и сам чувствовал, как жизнь понемногу покидает его тело. У него напрочь пропал аппетит. Он то горел в жару, то дрожал от озноба и никак не мог согреться. Странное безразличие ко всему овладевало Дарием, словно он уже простился с земными радостями и ждал того мига, когда его душа наконец воспарит к мосту Чинват.

Гобрий, желая хоть как-то поддерживать в Дарий интерес к жизни, к происходящему вокруг, решил привести к нему в спальню закованного в цепи Нидинту-Бела.

В то утро у Дария не было жара и головокружения. Царь даже пожелал отведать сладкой дыни. Он сидел на постели, обложенный подушками, в окружении услужливых слуг, которые держали перед ним на подносе нарезанные ломтики сочной желтой дыни.

Увидев Гобрия и с ним какого-то длиннобородого сутулого старика в цепях, Дарий перестал жевать и поинтересовался: кто сей пленник? Услышав ответ Гобрия, что пред ним Нидинту-Бел, самозванец и мятежник, Дарий не мог скрыть своего изумления. Он-то представлял Нидинту-Бела совсем другим – молодым, сильным.

– Неужто вавилоняне не могли выбрать себе в цари кого-нибудь помоложе и подостойнее? – обратился Дарий к Гобрию.

Гобрий в ответ лишь пожал плечами, он и сам был удивлен выбором вавилонян.

Неожиданно уязвленный пленник вскинул голову и сердито промолвил по-персидски:

– Из всех вавилонян лишь я один достоин быть царем, ибо я сын Набонида!

Дарий удивился еще больше и вопросительно посмотрел на Гобрия.

– Лжет, – с небрежной ухмылкой промолвил Гобрий. – У царя Набонида был только один законный сын Валтасар[416], но он погиб во время вторжения Кира в Вавилон.

– Не один, а двое законных сыновей было у моего отца Набонида, – упрямо молвил пленник. – Валтасар и я. Милостью великого Мардука[417] мне удалось скрыться, когда воины Кира ворвались в Вавилон. Боги не оставляют в беде своих помазанников.

– Что ж тогда Великий Мардук не помог тебе на сей раз? – насмешливо спросил Гобрий, дернув пленника за цепь. – Или ты забыл позвать его на помощь?

– Отчего же, – с торжествующей язвительностью произнес Нидинту-Бел, – Мардук помогает мне, как и прежде. Твой царь скоро умрет. – И старик узловатым пальцем ткнул в Дария, полулежащего на ложе.

– Ах ты, ядовитый паук! – рассвирепел Гобрий и со всей силы ударил пленника локтем в бок, так что тот упал на колени.

Гобрий занес было кулак, но Дарий властным окриком остановил его.

– Слушай, сын Набонида, – сказал царь, глядя в глаза Нидинту-Белу, – если я выживу, будешь жить и ты. А если я умру, то тебя в тот же день и час казнят. Поэтому помолись Мардуку о моем выздоровлении. Спасая меня, он спасет и тебя.

Нидинту-Бел в раздумье пошевелил густыми низкими бровями, затем произнес:

– Я могу помочь тебе, царь. Есть у меня один хороший лекарь…

Вельможи из свиты Дария были весьма удивлены тем, что плененный Нидинту-Бел вдруг поселился рядом с царскими покоями. Более того, с него сняли оковы, разрешили помыться и выдали чистые роскошные одежды. Питался Нидинту-Бел теперь кушаньями с царского стола, довольно часто встречался с Дарием и подолгу беседовал с ним.

Врачи обеспокоенно перешептывались между собой при виде старого халдея, высохшего, как щепка, который принялся лечить Дария. Причем все свои снадобья этот знахарь настаивал на пальмовом вине. Гобрий, не доверяя Нидинту-Белу, приставил к больному царю своего человека, который был обязан пробовать все лекарства, перед тем как их выпьет Дарий.

Спустя несколько дней Дарию значительно полегчало.

Царь пожелал, чтобы к нему из Суз приехала Статира.

Гобрий выполнил волю царя.

Статира приехала в Вавилон, но не одна, а вместе с Пармисой.

Великолепный дворец вавилонских царей и огромный город, раскинувшийся по обеим берегам Евфрата, произвели на Статиру ошеломляющее впечатление. Особенно понравились ей знаменитые «висячие сады Семирамиды», где она любила подолгу гулять одна или с Пармисой, с высоты птичьего полета любуясь панорамой городских кварталов.

Когда Дарий окреп настолько, что врачи позволили ему выходить из опочивальни на свежий воздух, он тоже с удовольствием составлял компанию Статире в ее прогулках по висячим садам.

– Как же сильно любил Навуходоносор свою жену-мидянку, если в угоду ей повелел вознести живые деревья на такую высоту! – восхищалась Статира. – Способен ли ты, Дарий, на нечто подобное ради меня?

Дарий пытался отшучиваться:

– Не думаю, что эти висячие сады являются символом пламенной любви Навуходоносора, скорее, это свидетельство привередливости его властной супруги.

– Я хочу жить в этом чудесном дворце и не потерплю присутствия здесь Атоссы, – капризно заявила Статира. – Хотя бы об этом я могу тебя попросить, мой царь?

– Ради твоего прекрасного настроения, моя прелесть, я согласен держать Атоссу подальше от Вавилона, – улыбнулся Дарий, желая сделать Статире приятное.

– И Артистону тоже, – тотчас же поставила условие Статира.

– Пусть будет по-твоему, – уступил Дарий и на сей раз. В эти зимние дни, когда недуг наконец-то оставил его, Дарию хотелось самому радоваться жизни и приносить радость другим. Статира, по его мнению, заслуживала большего, ведь она так сильно любит его. Дарий был уверен, что блеск ее прекрасных глаз и прикосновения нежных рук действуют на него так же благотворно, как и целебные зелья старого халдея.

Выздоровев окончательно, Дарий велел привести к нему Нидинту-Бела, чтобы в присутствии своей свиты торжественно даровать ему свободу.

Однако Дарию сообщили, что Нидинту-Бела по приказу Гобрия посадили на кол.

– Когда это случилось?! Почему меня не известили об этом злодеянии?! – набросился Дарий на своих приближенных. – Позвать сюда Гобрия! Немедля!

Гобрий предстал пред царем, но вовсе не чувствовал себя виноватым.

Да, он еще позавчера повелел умертвить Нидинту-Бела. Почему? Потому, что для вавилонян Нидинту-Бел – это знамя восстания.

– Живой Нидинту-Бел был бы камнем преткновения между персами и вавилонянами, – пояснил Гобрий. – Я все разузнал. Нидинту-Бел действительно был побочным сыном царя Набонида, и потому живой он был бы вдвойне опасен нам.

– Из-за тебя я нарушил данное мною слово, – негодовал Дарий. – Я стал обманщиком пред людьми и пред богами. Ты хоть понимаешь это?

– Царь, Нидинту-Бел умер не по твоему приказу, – продолжал оправдываться Гобрий, – его кровь на мне. И боги, скорее всего, разгневаются на меня. Поверь, я действовал против твоей воли, но ради твоего же блага. Ты не знаешь здешних людей, а я знаю их очень хорошо. Более подлого народа нет и не было со дня сотворения мира! Глядя тебе в глаза, вавилоняне будут угодливо улыбаться, но стоит повернуться к ним спиной, они тотчас же хватаются за нож. Персов и мидян вавилоняне считают варварами, а точнее, пёсьим народом, ведь у мидян и персов собака считается священным животным. Вавилоняне в душе рады любой возможности возродить свою царскую династию и втоптать нас, персов, в грязь.

– И все-таки ты поступил нехорошо, Гобрий, – укоризненно покачал головой Дарий.

Не желая ссориться со Статирой, царь повелел своей свите судить Гобрия и вынести ему наказание. Дарий даже вышел из зала, чтобы судьи чувствовали себя свободнее.

К удивлению царя, Гобрий не только не был наказан, но его оправдали большинством голосов.

«По приказу Нидинту-Бела было убито столько персов, что за это Нидинту-Бел должен бы трижды умереть в муках, поэтому вина Гобрия не перевешивает всех злодеяний мятежника», – таков был вердикт судей.

Дарий не был огорчен или рассержен по этому поводу, ибо в Вавилоне Гобрий был для него самым незаменимым человеком. Дариев тесть не только прекрасно разбирался во всех местных обычаях, он также умел разговаривать и с вавилонскими жрецами, и с родовой аристократией, и со здешними сообществами купцов. Причем Гобрий действовал не только угрозами и силой. Он часто пускался на хитрость, не чурался и коварства, дабы поссорить халдеев с амореями, сделать местных иудеев врагами тех и других, ибо все это было во благо персам.

Дария лишь смутило предсказание лечившего его знахаря-халдея. Тот, узнав о казни Нидинту-Бела, поведал царю, что отныне линия его судьбы проляжет таким образом, что в будущем Дарий станет виновником смерти родного отца. На вопрос царя, можно ли как-то избежать этого, старик халдей ответил, что можно – нужно лишь казнить Гобрия той же смертью. Свое утверждение знахарь подтвердил ему одному ведомыми вычислениями движений небесных светил, видимых в декабре и влияющих на судьбу Дария.

Полагая, что знахарь таким образом желает запугать его и отомстить за Нидинту-Бела, Дарий не последовал его совету, сказав, что не может идти против воли своих судей, которым сам же дал право решить участь Гобрия.

– Что ж, царь, ты сам выбрал свою судьбу, – прошамкал старый волхв и немедленно покинул дворец, не взяв денег за лечение.

Больше Дарий его никогда не видел.

Глава четырнадцатая В месяце нисанну

Гобрий без особого труда сумел убедить Дария в необходимости занять царский трон в Вавилоне.

Кир Великий включил Вавилонское царство в состав своей державы на правах унии, сохранив за вавилонской знатью и жречеством все привилегии, но царем Вавилона сделал своего сына Камбиза. Со дня смерти Камбиза и до воцарения в Персии Дария вавилонский трон пустовал.

– Для вавилонской теократии пустующий царский трон есть источник всех бед, мыслимых и немыслимых, – пояснил Гобрий Дарию. – Ведь вавилонский царь не просто верховный военачальник и судья, но прежде всего помазанник божий. Не вавилонская знать, но бог Мардук вручает власть царю, и он же ежегодно весной продлевает полномочия царя. Дабы Тигр и Евфрат вовремя разливались и в мире царил порядок, на вавилонском троне должен сидеть избранник Мардука, ответственный за все это.

Чтобы вавилоняне действительно признали Дария своим царем, ему следовало пройти весь обряд восхождения на царство, а для этого было необходимо дождаться начала года по вавилонскому календарю. Новый год в Междуречье начинался в марте, поэтому у Дария оставалось время, чтобы хоть немного подучить арамейский язык, на котором в Вавилоне разговаривают все от мала до велика.

– Все священные обряды в Вавилоне совершаются на арамейском наречии, – наставлял Гобрий Дария. – Персидский царь не должен выглядеть ничего не понимающим истуканом пред взорами многих тысяч вавилонян. Да и в будущем арамейский язык пригодится тебе, царь, для общения с вавилонской знатью. Эти гордецы вряд ли станут учить фарси.

Дарий с увлечением взялся за изучение доселе чуждого ему языка, который по древности, говорят, превосходил многие другие языки, в том числе его родной – фарси.

В январе в Вавилон примчались гонцы из Персиды и Мидии.

Арсам извещал внука о том, что Вахьяздата возмутил множество простого народа и провозгласил себя мстителем за убиенного Бардию, а также спасителем державы Ахеменидов от засилья родоплеменных вождей и царских сатрапов. Поскольку Дарий отменил все послабления по уплате налогов, введенные Бардией, бедный люд толпами повалил под знамена Вахьяздаты, видя в нем единственного защитника от произвола ижестокостей сборщиков податей. К тому же у всех на памяти были недавние действия гаушаки, который во главе тифтаев без устали разыскивал скрывающихся от правосудия взяточников и казнокрадов, невзирая на их знатность.

В короткий срок Вахьяздате удалось собрать войско в двадцать тысяч человек. И хотя его воины были плохо вооружены, он тем не менее уже захватил около ста селений и несколько городов в Персиде. Военачальники Арсама пытались изловить изменника, но сами один за другим угодили в ловушку и были казнены Вахьяздатой, у которого повсюду были верные сторонники среди простолюдинов. Теперь Арсам собирался сам возглавить войско, дабы в одном решительном сражении покончить с Вахьяздатой.

Не менее тревожные известия приходили и из Мидии.

Гидарн сообщал Дарию, что все мидийские племена объяты смутой.

Среди мидян объявился некто Фравартиш, объявивший себя внуком царя Астиага. Мятежные мидяне собрали столь большое войско, что заняли все долины и перевалы вокруг Экбатан. Гидарн просил Дария прислать ему подкрепление.

Не успел Дарий прийти в себя от этих сообщений, как очередной гонец доставил ему еще одну тяжелую весть: восстала Маргиана. Во главе восставших стоял некий Фрада из местной знати, который вдруг объявил себя ни много ни мало Бардией, сыном Кира, якобы спасшимся от убийц.

Неспокойно было так же и в Бактрии, соседней с Маргианой сатрапии.

В довершение всего прибыли гонцы из Парфии: Гистасп взывал к сыну о помощи.

Парфяне и гирканцы вышли из повиновения. Собираясь в большие отряды, мятежники стали нападать на персидские гарнизоны, убивать царских сборщиков податей.

«Среди парфян выдвинулся какой-то пастух по имени Шавак, провозгласивший себя Бардией, сыном Кира, – сообщали гонцы Гистаспа. – Вокруг самозванца собралось немало его сторонников, готовых идти за ним в огонь и воду. Все свои указы Шавак подписывает не иначе, как «Бардия, сын Кира, царь Персии и стран».

Самым первым желанием Дария было немедленно оказать помощь сначала отцу, а затем и деду. Он уже решил собирать войска, однако вмешался вездесущий Гобрий.

– Возьми себя в руки, царь, – сказал он. – Ты владыка огромной державы, и не пристало тебе по первому зову мчаться куда-то сломя голову. У каждого из твоих сатрапов есть войско. Пусть каждый из них справляется с мятежниками сам. В ответ на призывы о помощи ты, мой зять, должен разослать повеления сатрапам восставших провинций как можно скорее переловить всех возмутителей спокойствия и в оковах доставить их в Вавилон. Вот это будет по-царски.

Гобрия поддержали те из царской свиты, кому меньше всего хотелось покидать здешние удобства в это ненастное время года. Таким образом, самые прозорливые и привыкшие к трудностям военачальники оказались в меньшинстве и не смогли настоять на немедленном выступлении в поход.

Соглашалась с отцом и Статира, заявившая мужу:

– Повсюду один ты все равно не поспеешь, Дарий. Пусть сражаются с восставшими те, кто так рвался в сатрапы. Прикажи им действовать! Тому же Гидарну, например. А отец твой и вовсе не должен взывать к помощи, ведь это по его милости, Дарий, в твоей свите собрались сплошь льстецы, завистники и трусы. Где ты наберешь столько храбрецов, чтобы спешить на помощь и в Мидию, и в Парфию, и в Бактрию?

Дарий и сам видел, что большинство его приближенных плохо владеют оружием и всячески сторонятся опасности. Им хочется сытой и спокойной жизни, они страшатся тягот утомительных переходов по горам и пустыням, боятся жестоких битв.

«Статира права, – с горечью думал Дарий, – с такими помощниками много не навоюешь. Эх, отец! Где же была твоя хваленая предусмотрительность?»

Царские писцы составили несколько копий царских указов, которые были разосланы тем сатрапам, в чьих областях вспыхнули мятежи. В этих указах Дарий сурово и беспрекословно приказывал им самим, без помощи извне, расправляться с восставшими безо всякой жалости.

Прошел январь, наступил февраль.

Вести о победах над мятежниками Дарию не поступали. Напротив, стало известно о поражении Гидарна и о провозглашении мятежниками Фравартиша царем Мидии. Узнав об этом, мидийские воины из царского войска открыто объявили, что уходят на родину.

«Теперь у нас есть свой царь, поэтому служить царю персов мы не намерены», – сообщили мидийские военачальники Дариевым полководцам.

Удерживать мидян силой Дарий не решился, поскольку не доверял вавилонянам. Кто знает, как поведут себя жители этого огромного города в сложившихся обстоятельствах. И Дарий сделал вид, будто сам отпускает мидян домой.

Впрочем, мидяне ушли не все. С Дарием остался Тахмаспада со своими быстроконными паретакенами.

Арсаму же удалось отбросить войско Вахьяздаты от Пасаргад.

Вахьяздата ушел в страну сагартиев: это племя было родственным мидянам, и там тоже вспыхнуло пламя восстания. Сагартии и в лучшие времена не отличались особенной покорностью. Киру Великому немалых трудов стоило покорить их. Воевал с сагартиями и Камбиз.

Наконец наступил иарт, по-вавилонски – нисанну. Это было вреия пробуждения природы, время разливов Тигра и Евфрата, начало годового цикла, регулярно отмечаемого вавилонскими жрецами в соответствии с малейшими переменами в движении ночных светил относительно эллипса Земли.

Дарий, питавший недоверие ко всем вавилонянам, поначалу полагал, что здешние жрецы нарочно тянут с обрядом восхождения его на вавилонский престол, дабы подольше задержать царя персов в Вавилоне. Мол, пусть Дарий покуда изучает арамейский язык, готовясь к священному обряду, а тем временем Персидское царство, раздираемое смутами, развалится на части, уже не подвластные Ахеменидам. Однако после нескольких бесед с мудрым Нур-Сином, наставлявшим персидского царя в арамейском языке и местных обычаях, Дарий невольно изменил свое мнение о вавилонских жрецах.

Любые природные явления персы воспринимали как некую данность, связанную с милостью или гневом богов, и только. Осмыслить и тем более научиться предсказывать засуху и землетрясения, учитывать течение времен, пытаясь заглянуть в высшие сферы мироздания, никто из персов даже и не пытался. Вавилоняне же, в отличие от соплеменников Дария, были более любознательным народом, а обширные знания здешних жрецов об окружающем мире могли поразить кого угодно.

Нур-Син был не самым главным из жрецов при храме Мардука и участвовал далеко не во всех таинствах, но и он казался Дарию самым мудрым человеком на свете.

Так, Нур-Син растолковал Дарию, что жизнь вавилонян и их занятия испокон веку зависят от разливов Тигра и Евфрата. Вот почему летосчисление устроено таким образом, что все значимые события – и в первую очередь вручение власти царю – соотносится с фазами Луны. Именно богу Сину, умирающему и воскресающему, при сотворении мира Мардук определил главную роль в смене времен года.

«Война начнется и закончится, человек родится, состарится и умрет, забудется один язык и возродится другой, а небесный мир звезд и планет будет существовать вечно, и вечно будет он влиять на жизнь земную, ибо так задумал Мардук при сотворении Вселенной», – молвил Нур-Син.

Вот почему, согласно лунному календарю, царь Вавилона должен был получить власть из рук Мардука в момент, когда воскресший Син, бог Набу[418] и богиня Царпанит[419] повстречаются с Мардуком. Этот новогодний обряд как бы вводит смертного царя вавилонян в круг бессмертных богов, родственников Мардука. В наступающем году это должно было обеспечить плодородие в стране и военные победы царю. Священный обряд завершался свадьбой Мардука с Царпанит. Син соединялся на брачном ложе с Инанной[420], богиней жизни.

Царю, участнику этого таинства, тоже полагалось провести священную ночь с царицей в храме. Считалось, что это самое идеальное место и время для зачатия наследника трона.

Именно с этой целью Гобрий повелел своим людям привезти из Пасаргад Атоссу – наипервейшую жену Дария, царицу цариц.

Прознав об этом, Статира не поскупилась на упреки отцу:

– Так-то ты заботишься обо мне и о сыновьях, рожденных мною от Дария! Печешься о бесстыжей Атоссе и о священном ложе для нее, а того не ведаешь: ведь Дарий поклялся мне, что я никогда не увижу Атоссу в вавилонском дворце.

Гобрий ответил дочери непреклонным тоном:

– На священном ложе с Дарием должна быть именно царица, то есть первая из царских жен, а значит – Атосса. Разве я виноват, что она – дочь Кира, что ее, а не тебя, назначили в первые жены Дарию с правом рождения наследника? Будь довольна тем, дочь моя, что в сердце Дария первенствуешь ты, а не Атосса.

Статиру переселили из царских покоев в гарем, где до этого жила одна Пармиса, к ней приставили множество евнухов, следивших за каждым ее шагом. Она уже не могла, как прежде, запросто прогуляться по дворцу и тем более подняться в прохладные аллеи висячих садов Семирамиды.

Атоссу сопровождал Аспатин, который, едва встретившись с Дарием, сразу заговорил с ним о Вахьяздате, не скрывая своих опасений.

– О царь, пусть мои слова не покажутся тебе слишком дерзкими, но мне кажется, что Вавилон затягивает тебя своей роскошью, как паук в паутину. Между тем бывший гаушака Бардин собрал огромное войско, беспрепятственно пройдя Арахосию и Дрангиану. Он искупался в водах священного озера Ария, на берегах которого когда-то проповедовал Зороастр, и объявил себя Саошьянтом. Народ его боготворит, буквально носит на руках.

Вахьяздата собирается вторгнуться в Карманию, чтобы оттуда опять идти в Персиду и в Пасаргадах захватить трон Ахеменидов. Арсам готовится сражаться с Вахьяздатой, но войско у него невелико, а в Пасаргадах, как ты знаешь, нет укрепленных стен. Государь, твой дед нуждается в подмоге.

Дарий заверил Аспатина, что не оставит Арсама в беде, но поначалу ему непременно нужно дождаться священного дня, дабы взойти на вавилонский трон, как требуют того местные обычаи.

– Если ты сам не можешь выступить немедля, тогда отправь в Персиду кого-нибудь из своих полководцев, – настаивал Аспатин. – Государь, поверь, у Вахьяздаты большая сила и намерения у него самые угрожающие. Ныне еще многие персы готовы сражаться за тебя с Вахьяздатой, но завтра часть твоих сторонников может переметнуться к гаушаке. Подумай, сможешь ли ты тогда, без поддержки персов, царствовать в том же Вавилоне.

И Дарию пришлось уступить.

По приказу царя половина его войска двинулась в Персиду. Во главе этих отрядов были поставлены испытанные военачальники Дария – Вивана и Артавазд.

Перед новолунием, когда статуи богов для участия в торжественной процессии уже были привезены в храм Мардука, пришла печальная весть из Маргианы. Тамошнего сатрапа вместе с войском местные проводники завели в пустыню и обрекли на гибель. Маргианцы объявили о создании собственного царства во главе с Фрадой-«Бардией».

Дарий послал в Маргиану военачальника Дадаршиша с сильным отрядом. Дадаршиш также был снабжен золотом, чтобы иметь возможность по пути набирать воинов из кочевых и горных племен, вожди которых всегда были жадны до царственного металла.

Гобрий, придя к Дарию, пытался вразумить его:

– Государь, не забывай, что в Вавилоне проживает двести тысяч жителей. Это пятьдесят тысяч воинов! Еще столько же могут выставить ближние к Вавилону города: Сиппар, Ниппур, Урук и Борсиппа. С твоей стороны весьма неосмотрительно так распылять наше войско. Я ведь предупреждал тебя о коварстве вавилонян, но ты должен думать и об их многочисленности. Если местные жители затеют смуту в стенах Вавилона, то нам с нашим оставшимся войском не одолеть их. Помни об этом, государь.

– Что же мне, держать все войско при себе, в то время как восстаниями охвачен весь восток моей державы? – сердито возразил Дарий. – Или, по-твоему, Гобрий, мне следует отказаться от большей части своего царства ради Вавилона? Так, что ли?

Желая сгладить возникшее напряжение, Гобрий примирительно промолвил:

– Я не меньше Аспатина беспокоюсь за сохранность державы Кира Великого, государь. И хочу надеяться, что после твоего воцарения в Вавилоне в наше войско вступит немало вавилонян.

– Я тоже рассчитываю на это, – Дарий сменил гнев на милость.

Однако после столь неутешительных вестей, поступавших со всех концов царства, Дарий все чаще хмурился, печать невеселых мыслей отложилась на его челе. В беседе со своими приближенными царь все чаще позволял себе резко оборвать на полуслове любого. Единственным человеком, который своим присутствием оказывал на Дария благотворное воздействие, был Нур-Син. Хотя вавилонянин довольно плохо изъяснялся на фарси, тем не менее один лишь его благородный облик и негромкий спокойный голос мигом гасили в Дарий вспышки раздражения. Самое удивительное, что Нур-Син, не раболепствуя и не заискивая, мог дать царю верный совет, ответить по существу на любой вопрос, словно изрекать истины и разбираться во всех жизненных хитросплетениях было его призванием.

Из всего окружения Дария Нур-Сину доверял лишь Гобрий. Все прочие вельможи втайне ненавидели жреца, из-за которого царь стал говорить по-арамейски и даже набирать себе слуг из вавилонян.

И вот наконец настал тот торжественный день, когда многочисленная процессия с идолами богов, привезенными в Вавилон из других городов Месопотамии, по Священной дороге направилась к храму Мардука, покинув загородный Дом Новогоднего Праздника. В этой процессии среди жрецов всех рангов, певчих и музыкантов присутствовали и Дарий с Атоссой.

По такому случаю Дарий был облачен в тонкий исподний хитон с короткими рукавами, поверх которого был надет шерстяной хитон с длинными рукавами и льняной бурнус. На ногах у царя были легкие плетеные сандалии, на голове – льняной тюрбан. Это было обычное одеяние вавилонской знати.

Атоссу же нарядили в зауженное в талии шерстяное платье местного покроя с вышитыми ромбовидными узорами на рукавах и по низу подола. Волосы царицы были уложены в некое подобие вавилонской башни, увитой гирляндой из речных лилий. На ногах были кожаные туфли без задников.

Атосса держала Дария за руку, с любопытством озираясь по сторонам. Все ей было в диковинку: и высокие трех-, четырехэтажные дома с глухими стенами, превращавшими улицу в некое подобие ущелья, и широкая главная улица Вавилона, по которой в ряд могли проехать десять колесниц.

Толпы мужчин и женщин в разноцветных праздничных одеждах теснились по сторонам улицы, охапками швыряя цветы под ноги носильщикам, которые несли на носилках деревянные раскрашенные истуканы богов. Кое-кто отплясывал веселый танец, взявшись за руки, под мерный перестук барабанов. Другие вовсю горланили песню, заглушая звуки зурны.

Стража с трудом сдерживала напор толпы, прокладывая путь для всей процессии.

Проход в обиталище верховного божества вавилонян был столь высок, что Дарий невольно задрал голову кверху, разглядывая обитые медью створы ворот и закругленные своды, также покрытые медными листами.

Ступенчатый зиккурат был окружен высокой крепостной стеной, сложенной из сырцового кирпича и облицованной голубыми глазурованными плитками. Стена была изукрашена цветными рельефами, изображавшими львов с оскаленными клыкастыми пастями, стоявших в угрожающей позе один за другим.

Пройдя сквозь темное ущелье входной башни, процессия очутилась на просторном квадратном дворе, залитом щедрыми лучами полуденного солнца. В центре двора на трехступенчатом каменном возвышении стояла величественная золотая статуя Мардука в полтора человеческих роста.

Бог был облачен в широкие, ниспадающие до пят одежды, слегка расширяющиеся книзу. Голову Мардука венчала круглая корона, украшенная звездами и лунными серпами. Одна рука бога была опущена вдоль тела, в другой он держал трезубец, похожий на тройную молнию. Бородатое горбоносое лицо Мардука с большими глазами навыкате весьма напоминало лица здешних халдеев.

Статуи младших богов под пение священных гимнов установили против центрального возвышения лицом к Мардуку. После чего жрецы закололи петуха и козленка на жертвеннике верховного бога, и, осмотрев внутренности жертв, престарелый прорицатель с трясущейся бородой возвестил о том, что Мардук благосклонно принял их.

Дарий облегченно вздохнул: значит, церемония его воцарения не будет перенесена на другой день.


* * *

Как было объявлено заранее, на ночь царскую чету жрецы заперли в одном из отдаленных покоев зиккурата.

Перед этим царя и царицу ненадолго разлучили для свершения над ними какого-то таинства, очень похожего на священнодействия магов перед очистительной церемонией. Дария сопровождали жрецы в каких-то немыслимых балахонах, а Атоссу – полуобнаженные жрицы, звенящие кимвалами[421].

Дарий, уже неплохо понимавший арамейскую речь, выполнял все, что требовали от него жрецы. Он прошелся босыми ногами по холодной вязкой глине, воскурил фимиам на маленьком алтаре перед изображением женской вагины из гладкого блестящего камня, выпил какое-то терпкое зелье… Суть происходящего заключалась в кратком и образном воспроизведении мифа о сотворении Мардуком первых людей, которые были лишены бессмертия, зато внешним обликом походили на богов.

Наконец Дария провели в опочивальню и оставили одного.

Два масляных светильника на высоких ножках, стоявшие по краям широкой кровати, с трудом рассеивали плотный мрак, наползавший из всех углов. Еще один совсем маленький светильник озарял часть стены и выступ над дверью, через которую Дарий вошел сюда.

Над другой дверью, напротив выступа, мерцал такой же светильник. И в эту-то дверь и вошла Атосса.

Дарий двинулся ей навстречу, но был вынужден остановиться.

Его и царицу разделял широкий бассейн, занимавший все пространство зала от стены до стены, так что обойти эту преграду было нельзя. Темная вода, заключенная в глиняный резервуар, таинственно поблескивала в полумраке, выделяясь темным прямоугольником на фоне пола, выложенного светлыми плитами песчаника.

Атосса тоже остановилась, увидев это неожиданное препятствие.

– Ты умеешь плавать? – окликнул Дарий жену, поскольку сам плавать не умел.

– Не думаю, что здесь очень глубоко, – спокойно отозвалась Атосса и принялась раздеваться.

Ее спокойствие понравилось Дарию.

Сняв с себя все одежды, туфли и даже золотые украшения, Атосса завернула все это в свой легкий плащ и негромко крикнула мужу:

– Лови!

Размахнувшись, она легко перебросила сверток через бассейн прямо в вытянутые руки Дария. Затем, держась руками за край бассейна, Атосса вступила в воду сначала одной ногой, потом другой. Нащупав дно, царица осторожно двинулась к противоположной стороне бассейна, откуда за ней наблюдал Дарий. Вода доходила ей до пояса. Посредине было значительно глубже. Атосса скрылась в воде по самые плечи, однако продолжала двигаться без охов и испуганных возгласов. Дальше опять стало мелко. Сначала вода доходила Атоссе до груди, потом – до талии и, наконец, поднялась чуть выше колен.

Дарий протянул Атоссе руку и помог ей выбраться из бассейна.

Атосса благодарно улыбнулась ему.

Ее нагое тело отливало нежной прохладной белизной. Ярким контрастом этой белизне служили розовые соски на женских грудях, слегка вздернутые и упругие.

Атосса принялась вытираться тем, что у нее было из одежды, чуть изгибаясь и наклоняясь вперед. При этом округлости ее крепкого тела, мокрые волоски на лобке и эти подрагивающие груди пробудили в Дарий необычайно сильный позыв плотского влечения.

Дарий живо скинул с себя непривычную для него вавилонскую одежду и нетерпеливо повлек Атоссу к ложу, попросив ее распустить волосы. Атосса повиновалась. С распущенными волосами, такими густыми и пышными, царица была божественно прекрасна.

Покрывая жадными поцелуями лицо еще совсем недавно такой недоступной ему женщины, Дарий совсем забыл про Статиру. Он кусал эти нежные покорные плечи, белую шею и грудь, целовал полураскрытые уста, стонал от непередаваемого удовольствия – такого с ним еще не бывало!

«Что со мной? – думал Дарий, соединяясь своим естеством с влажным чревом Атоссы. – Я схожу с ума от любви или вожделения?»

Он буравил ее своим жезлом, не чувствуя усталости, видя перед собой эти колдовские женские очи и алые губы, из которых то и дело вырывались стоны непередаваемого блаженства.

Бывают женщины, словно созданные для совокупления, они даже как-то особенно подчеркивают это своим обликом и кокетливым поведением. Они соблазнительны и легкомысленны, с ними легко разговаривать ни о чем, позволять себе вольность рук и речей, благо им это очень нравится. Но бывают и другие женщины. Они привлекательны, сексапильны, однако умны и недоступны. Их взгляд обладает такою властностью и силою, что далеко не всякий мужчина, даже будучи во хмелю, осмелится сунуть руку ей под платье или просто коснуться волос. В манере держаться у этих женщин присутствует природная царственность. Их нагота сродни священным храмовым предметам, которые можно лицезреть, но дотрагиваться до них не позволяет душевный трепет. Все грубое и пошлое, неизбежно сопутствующее половым связям, при взгляде на такую женщину рассыпается в прах перед ее недоступностью и возвышенным очарованием. Даже намек на обладание такой женщиной кажется непростительной дерзостью. Зато ее ласковое прикосновение, слово и тем более поцелуй могут подарить мужчине такие незабываемые эмоции, что его благодарности не будет предела. О большем он просто не осмелится и мечтать, ибо это все равно что смертному посягнуть на ложе богини. Именно к такому типу женщин принадлежала Атосса.

До сего случая Дарию не приходилось целовать Атоссу и тем более с такой необузданной страстью обладать ею на ложе. До этого у них была всего одна ночь, и тогда Дарий был так робок, нерешителен и скован пред дочерью Кира, допустившей его к своему телу, что еле-еле завершил начатое. Если бы Атосса в тот раз не смотрела на Дария так пристально своими проницательными отцовскими глазами, то он, конечно же, был бы посмелее.

Однако в эту священную ночь Атосса изменилась, была покорна и нежна, а может быть, и Дарий сам стал другим после всего пережитого за последние месяцы и дни. Он уже не испытывал прежней робости пред этой женщиной, его сжигал огонь желания обладать именно ею, такой недосягаемой раньше. И взгляд ее больше не смущал его, – напротив, только возбуждал все сильнее.

– Какая чудесная ночь! – прошептал Дарий, откинувшись на подушки рядом с Атоссой. – Я чувствую себя богом. Нет – священным Тельцом!

– О, сравнение уместно, мой государь, – восхищенно промолвила Атосса, приподнявшись на локте и ласковыми пальцами коснувшись обмякшего полового органа мужа. – Вот увидишь, мой повелитель, я рожу тебе дивного мальчика. Мое тело полно жизненных соков, и оно жаждет впитать твое семя, дабы произвести здесь новый росток жизни. – Атосса указала на свой живот. – Этот будущий мальчуган укрепит славное древо династии Ахеменидов. Быть может, наш будущий сын своими деяниями затмит все деяния великого Кира, своего знаменитого деда. Если, конечно, раньше это не сделает мой богоподобный супруг. Царю не обойтись без громкой славы, тем более персидскому царю!

И Атосса с гибкой грацией пантеры вновь потянулась всем телом к мужу, придерживая одной рукой золотистую волну своих спутанных волос, и снова самозабвенно отдалась ему.

«Она не может говорить о пустяках даже в постели, – улыбнулся про себя Дарий, засыпая уже под утро, устав от бурных ласк. – Ее голова постоянно занята мыслями о великом. Необыкновенная женщина! Вся в отца!»

Глава пятнадцатая Мартия, сын Чичихриша

Дольше оставаться в Вавилоне Дарий не мог. В Эламе объявился еще один самозванец, провозгласивший себя царем эламитов под именем Умманигаша. По слухам, войско самозванца уже захватило Сузы. Мегабиз и Аспатин едва ли не на коленях умоляли Дария выступить в поход. На этом же настаивал мидиец Тахмаспада.

Оставив в Вавилоне Гобрия с сильным отрядом, Дарий повел свое войско к Сузам.

К Дарию присоединились несколько тысяч вавилонян во главе с военачальником Хизату. Это стало возможно благодаря стараниям Гобрия и той части вавилонской знати, что была настроена проперсидски.

После зимних проливных дождей земля дышала влагой. Долины рек покрылись сочной густой травой. То было самое благодатное время в этих краях, летний иссушающий зной придет позже.

После однообразия месопотамских степей и полупустынь замаячившая вдали горная гряда наполнила сердце Дария радостью. Ему, выросшему среди гор, любая плоская земля казалась обиталищем несчастных людей, которые не видели и не познали истинную красоту гор и чистоту горного воздуха. Конечно, Тигр и Евфрат очень широкие сильные реки, в половодье и вовсе напоминающие безбрежное море, однако им ни за что не сравниться ни с одной из горных речек хрустальной чистотой бурлящей воды и живописностью водопадов.

«Что ни говори, а наша земля прекраснее любой другой, хотя у нас нет больших городов и широких рек», – думал Дарий, восседая в седле.

Узнав о приближении Дария, войско очередного самозванца разбежалось, а его самого эламиты привели связанным к царю. Страх перед разорением Суз персами оказался сильнее желания эламитов возродить эламское царство.

Мегабиз, который знал в лицо всех знатных сузанцев, сердито выговаривал тем, кто поддался на призыв к восстанию:

– Вы или ослепли, или поглупели на старости лет! Разве вы не видели, что человек, подбивающий вас на восстание, даже не эламит. Он даже не знает вашего языка, какой же из него царь Элама! Любой из вас во много раз достойнее этого выскочки! У вас есть один-единственный царь царей – Дарий, разве плохо вам жить в единой Персиде? Все как с ума посходили – подавай им независимость. Да вас поодиночке любой сильный противник перебьет, и тогда уж не уповайте на нашу помощь!

Самозванца звали Мартия, сын Чичихриша. Он был персом. Его родиной был небольшой городок Куганак, что на границе с Карманией. Отец Мартии был телохранителем Кира и пал в битве с массагетами. Мартия служил в коннице, был сотником. Когда восстал Вахьяздата, Мартия примкнул к нему в надежде разжиться добром знатных и богатых людей. Но Вахьяздата был против грабежей и сурово наказывал насильников и мародеров. Тогда Мартия отделился от войска Вахьяздаты с отрядом таких же отщепенцев, как он сам, и через земли уксиев двинулся в Элам.

Уксиям Мартия объявил, что он потомок эламских царей и идет возвращать себе трон. Уксии согласились помогать Мартии в обмен на щедрое вознаграждение в будущем.

Все это Мартия поведал на допросе, перед тем как его посадили на кол.

Старейшины Суз, оправдываясь перед Мегабизом, молвили:

– Мы лишь для виду поддерживали Мартию. А что нам оставалось делать? Гарнизон, оставленный тобой в Сузах, уксии перебили. Было объявлено, что кто не присягнет на верность царю Умманигашу, тот будет продан в рабство вместе с семьей, а его имущество будет разграблено. К тому же Мартия наврал, будто бы царь царей Дарий умер в Вавилоне. Мы не знали, откуда ждать помощи.

Прежде чем разбежаться, уксии успели разграбить в Сузах множество домов. Из горожан в рабство уксии никого не угнали, видимо, не желая обременять себя во время бегства, но тех, кто пытался защитить свое имущество, убивали на месте. Поэтому Сузы находились в трауре, на многих воротах висели темные ленты в знак того, что в доме покойник.

Пострадал от грабителей и царский дворец.

Дарий проходил по просторным затененным залам с высокими сводами, оглядывая царящий вокруг беспорядок. То и дело под ногами хрустели черепки битой посуды, всюду валялись разломанные сундуки, обрывки дорогих тканей.

Персидская стража выносила во внутренний двор тела ближайших сподвижников самозванца, перебитых эламитами перед самым вступлением в город Дариева войска. Все окружение новоявленного эламского царя состояло из беглых рабов и преступников.

После всего увиденного Дарию сделалось грустно.

Царство Кира Великого разваливалось прямо на глазах. Народы, покоренные Киром, вдруг все разом возжелали независимости. Не было единства и среди персов. Когда Мартию спросили, зачем ему, безродному человеку, понадобился царский трон, тот не задумываясь ответил: «Я следовал примеру Дария. Ведь Дарий занял трон Ахеменидов, убив законного царя Бардию. Раз уж пришло время самозванцев, я не хотел быть в стороне».

«Таких как Мартия, в Персиде и сопредельных странах немало, – размышлял Дарий. – Как объяснить им всем, что вовсе не я убил истинного Бардию? Как внушить это тому же Вахьяздате? Неужели мне придется восстанавливать единство державы Кира, проливая кровь своих соплеменников?»

Аспатин, с которым Дарий поделился своими горестными раздумьями, сказал так:

– Там, где слово бессильно, вступает в разговор меч. Считай, что судьба посылает тебе испытание в виде этих смут и кровопролитий. Но если ты победишь всех этих самозванцев, тогда можешь смело называть державу Кира своей державой, ведь по сути Персидское царство будет воссоздано заново. И персы, те, что верны тебе, и другие народы великой державы всегда будут помнить и чтить твое имя.

– А те, что не верны мне? – спросил Дарий. – С ними как быть?

Аспатин печально вздохнул и ответил:

– Этих, государь, придется истребить. Во имя великой цели допустимы любые средства, даже самые жестокие. Так было до нас, так будет после нас.

«Да, так было и будет, – с горечью подумал Дарий. – Вот уж не предполагал, что мне придется доказывать свою власть и брать пример с Камбиза.

Не задерживаясь в Сузах, Дарий повел войско дальше, в объятую восстанием Мидию.

Глава шестнадцатая Битва при Кундуруше

Войско двигалось вдоль реки Хоасп, стиснутой горами. Местами горы подступали вплотную к реке, образуя своеобразный скальный коридор, и тогда воинам приходилось двигаться по узким обходным тропам, издавна проложенным живущими здесь горцами.

Достигнув Экбатан, Дарий обнаружил в городе немногочисленный персидский гарнизон. Гидарна же в Экбатанах не оказалось.

На вопрос царя, где сейчас находится мидийский сатрап, начальник гарнизона с полупрезрительной усмешкой ответил:

– Прячется в горах.

– От кого прячется? – Дарий нахмурился.

– От восставших мидян, повелитель, – ответил военачальник. – Фравартиш дважды разбил войско Гидарна на равнине, потом загнал его в горы близ Кампанда. Там теперь Гидарн и отсиживается.

– Фравартиш пытался захватить Экбатаны? – удивился Дарий.

– Да, он был здесь, повелитель. Приносил жертвы Митре и Варуне, после чего жрецы-маги возложили на него царскую тиару. Затем Фравартиш ушел в Нисайю.

– Велико ли у него войско? – поинтересовался Дарий.

– Немалое, – подумав мгновение ответил военачальник. – Одной конницы тысяч восемь наберется. Пехоты так и вовсе, видимо-невидимо! Признаться, я ожидал штурма дворцовой крепости, но Фравартиш то ли не пожелал губить своих людей, то ли куда-то торопился. Как нагрянул в Экбатаны внезапно на рассвете, так же неожиданно и ушел со всем войском до восхода солнца.

– А ты видел этого Фравартиша? – Дарий с любопытством заглянул военачальнику в глаза.

– Видел, – кивнул тот, – правда, только издали, повелитель. Я стоял на крепостной стене, когда Фравартиш производил на площади смотр своим войскам.

– Каков он? Молодой или старый?

– Примерно твоих лет, повелитель.

– Правда ли, что у Фравартиша имеются сторонники по всей Мидии?

– Да, повелитель.

– И в Экбатанах?

– Есть и в Экбатанах его люди.

Дарий хотел было отправить гонца к Гидарну. Однако Гидарн неожиданно сам нагрянул в Экбатаны со своим конным отрядом, прознав, что здесь находится сам персидский царь.

Дарий давно не видел Гидарна и поразился происшедшей в нем перемене. От его былого щегольства ничего не осталось. Вместо длинных мидийских одежд, расшитых золотыми нитями, теперь Гидарн носил штаны из грубой ткани, пропахшие лошадиным потом и перепачканные сажей. Еще на нем была короткая замшевая куртка, надевавшаяся через голову, подпоясанная кушаком. Его всадники, так же как и Гидарн, были обуты в простые кожаные башмаки с носками. Некогда роскошная борода Гидарна была коротко подстрижена, незавитые усы неопрятно торчали в разные стороны. Вместо персидского кидариса на голове у Гидарна красовалась шапка, какие носят кадусии в своих холодных горах.

На упреки Дария в неумении вести войну с восставшими мидянами Гидарн дерзко ответил:

– Хорошо, сидя на дереве, давать советы тому, кто в одиночку борется с медведем. У меня горстка воинов, из них половина вот-вот разбежится, а за Фравартиша стоит вся Мидия. Я вообще удивляюсь, что до сих пор еще жив.

Среди приближенных Дария прокатился недовольный ропот: дерзость Гидарна, как и его внешний вид, возмутила вельмож.

– На прием к царю следовало бы явиться в более приличном одеянии Гидарн, – прошипел евнух Багапат, отвечавший за придворный церемониал, а заодно являвшийся глазами и ушами оставшейся в Вавилоне Атоссы.

– Надеюсь, царь меня простит, – нимало не смутившись, промолвил Гидарн. – Дарий сам воевал и знает, что такое походная жизнь, полная опасностей.

Заметив, что Гидарна прямо-таки шатает из стороны в сторону, Дарий обеспокоенно спросил:

– Ты не ранен, Гидарн?

– Нет, повелитель. Просто я две ночи не спал и еще не пришел в себя после долгой скачки.

– Ступай, отдохни, – сказал Дарий. – Завтра поговорим.

Гидарн отвесил царю низкий поклон и зашагал к выходу из тронного зала. Не доходя до дверей, он вдруг свалился на пол и остался лежать, будто сраженный наповал меткой стрелой.

– Так я и думал, – проворчал Дарий, – он ранен. Лекаря сюда!

Появился лекарь, с помощью слуг Гидарна осторожно перевернули навзничь, разрезали на нем куртку и тонкую исподнюю рубашку.

Из-за спин столпившихся придворных Дарий не мог видеть, что случилось с Гидарном, а покидать трон ему было нельзя по этикету. Дарий подозвал к себе Аспатина.

– Узнай, жив ли Гидарн. И сообщи мне.

Аспатин поклонился и неспешной походкой, волоча по полу край своего роскошного длинного плаща, направился к толпе, сгрудившейся вокруг упавшего Гидарна.

Скоро он вернулся назад, да не один, а с лекарем.

– Что? Умер? – невольно вырвалось у Дария.

– Гидарн жив, повелитель, – ответил Аспатин. – Он просто спит.

– Это правда? Спит?! – Взгляд царя обратился к лекарю.

– Организм Гидарна настолько измотан бессонными ночами, что сил на бодрствование у него больше не осталось, – пояснил врач. – Налицо полное физическое перенапряжение, государь.

– Но это не опасно? – спросил Дарий. – Гидарн не умрет?

– Гидарну нужно отоспаться, – сказал лекарь, – и силы вновь вернутся к нему.

– Уложите его в моих покоях, и пусть никто его не тревожит, – распорядился Дарий. – Дайте мне знать, как только он проснется.

На военном совете проспавшийся Гидарн был уже не так угрюм, но по-прежнему вызывающе-язвителен. Войско Фравартиша Гидарн считал непобедимым не только из-за его многочисленности, но главным образом потому, что это войско обладало способностью появляться внезапно и так же внезапно исчезать.

Тем военачальникам, которые пришли вместе с Дарием и надеялись быстро разбить Фравартиша, Гидарн пояснял с еле заметной издевкой:

– Поначалу и у меня в свите было немало таких смельчаков. Но после первой же битвы с Фравартишем этих смельчаков можно было по пальцам перечесть. После второго сражения из моих задир в живых не осталось никого. А ведь все они были рубаки хоть куда!

– Перестань, Гидарн, – поморщился Интаферн, – твоя ирония здесь не к месту. У Дария лучшее войско на Востоке! Вспомни, с этим войском побеждали Кир и Камбиз.

– Ошибаешься, друг мой, – тяжело вздохнул Гидарн, – ныне лучшее войско у Фравартиша. Он сам когда-то воевал под началом Кира и владеет военными премудростями не хуже нас с тобой. В этом я уже убедился.

– Я не узнаю тебя, Гидарн, – промолвил Мегабиз. – Какого страху нагнал на тебя Фравартиш! Неужели он совсем непобедим?

– Фравартиш, конечно, смертен, как все мы, но удача почему-то всегда на его стороне, – хмуро произнес Гидарн. – Не иначе, он заручился поддержкой самого Вэрэтрагны.

Льстецы в окружении Дария наперебой заговорили о том, как умело и стремительно царь победил Нидинту-Бела, преодолел широкий Тигр, без боя взял Вавилон. Что для Дария какой-то там Фравартиш!

Царю стало противно слушать эти угодливые восхваления, и он повелительным жестом призвал всех замолчать.

– Гидарн, за те месяцы, что ты воюешь с восставшими мидянами, изучил ли ты тактику мятежников? – поинтересовался царь. – Смог ли ты подметить, в чем секрет успехов Фравартиша на поле битвы? Нашел ли в его тактике уязвимые места?

– Тактика восставших одна и та же: они повсюду и нигде, – без раздумий ответил царю Гидарн. – Их бесполезно окружать или загонять в теснины. Мятежники, как вода, просачиваются между пальцами, внезапно нападают с флангов или сзади, сыплют градом стрел с горных вершин. И наше с ними сражение превращается в какие-то бессмысленные стычки. Я несколько раз опрокидывал и гнал конницу Фравартиша, но все кончалось тем, что мои воины оказывались в ловушке и во множестве погибали. Пленных мидяне не берут. Они убивают всех персов, угодивших к ним в руки. А затем воздвигают пирамиды из отрубленных голов на месте выигранных сражений. Уязвимые места? Их нет…

– Прекрасно! – не сдержавшись, зло воскликнул Аспатин. – Тогда мы тоже не станем брать в плен воинов Фравартиша. – И он тут же виновато потупился, заметив, что его реплика не понравилась Дарию.

– М-да, – покачал головой вавилонянин Хизату. – Нет ничего хуже войны на истребление. Такая война может затянуться на годы.

Дарий понял намек Хизату.

Действительно, затяжная война в Мидии для него вовсе нежелательна, ибо от него ждут помощи в Персиде против столь же победоносного Вахьяздаты. Ожидает подмоги от Дария и его отец, изнемогающий в борьбе с восставшими парфянами и гирканцами. И еще вдобавок пылает восстание в Маргиане…

– Где сейчас находится войско Фравартиша? – обратился Дарий к Гидарну.

– Везде, – повторил Гидарн.

– Как же мне отыскать его? – вновь спросил Дарий.

– Повелитель, как только ты покинешь Экбатаны, Фравартиш сам нападет на тебя, – заверил Дария Гидарн. – Куда бы ты ни направился со своим войском, он будет тут как тут. Этот негодяй навяжет тебе сражение там, где ты меньше всего этого будешь ожидать.

Дарий запомнил эти слова Гидарна.


* * *

Вскоре Дарию стало ясно, что далеко не вся мидийская знать стоит за Фравартиша, который отличается храбростью, но никак не знатностью. Предки Фравартиша были бедными пастухами, а его отец даже какое-то время был рабом. С жалобами на Фравартиша к Дарию стали обращаться многие мидийские вельможи. У одного Фравартиш отнял жену, соблазнившись ее красотой. У другого захватил табун лошадей, ничего не заплатив при этом.

«Ему, видите ли, нужна сильная конница! – возмущался пострадавший. – А я по вине этого негодяя должен влачить жалкое существование!»

Кто-то из мидийской знати желал отомстить Фравартишу за смерть родственника, не пожелавшего служить ему и казненному за это. У кого-то было сильное желание досадить самозванцу за выказанное пренебрежение, либо за нежелание того заплатить за какие-то услуги.

Обиженные честолюбцы, оскорбленные вожди местных родов, просто ограбленные люди, имевшие неплохой достаток и лишившиеся его по милости Фравартиша, – все спешили выказать Дарию свою преданность, оказать содействие в борьбе с этим «неуловимым» войском.

Царь принимал и выслушивал каждого, приходившего к нему. Он был приветлив со всеми просителями, желая своею открытостью и участием расположить к себе всех недовольных этим мятежным «правителем».

К неудовольствию Гидарна, не доверявшему никому из мидян, Дарий приблизил к себе нескольких мидийских вельмож, хотя те были родом из одного племени с Фравартишем.

– Государь, будиям, так же, как и магам, верить нельзя, – предостерегал Дария Гидарн. – Магами были Гаумата и Смердис, убившие Бардию. А Фравартиш со своими братьями из племени будиев. Вообще, будии самое разбойное племя в Мидии. Они не сеют и не пашут, способны лишь грабить, насильничать и убивать…

– Мне помнится, прежде ты утверждал, что самые отъявленные разбойники – это кадусии, – возразил с усмешкой Дарий.

– А после кадусиев – будии, – упрямо стоял на своем Гидарн.

– Недоверием можно оттолкнуть от себя тех немногих знатных мидийцев, готовых служить персидскому царю, – сказал Дарий. – Я не считаю мидян врагами всех поголовно.

– И я так не считаю, – кивнул Гидарн. – Наприиер, Тахиаспаде я доверяю. Но нельзя доверять Даиферну, государь. Даифернов брат служит советником у Фравартиша.

– Однако Даиферн и не скрывает этого, – промолвил Дарий. – Он как раз враждует со своим братом.

– Даиферн предаст тебя, повелитель. Я думаю, не зря он втирается к тебе в доверие.

– Не беспокойся, Гидарн. Я буду начеку.

Гидарн ушел от царя раздосадованный. Ему казалось, что Дарий проявляет поразительное легкомыслие и недальновидность.

По сведениям лазутчиков, Фравартиш пребывал в Нисайе. Как известно, эта область Мидии издавна славилась богатыми люцерной[422] пастбищами и табунами сильных, выносливых лошадей. Вот туда-то, в самую живописную и благодатную область Мидии, и повел Дарий свое войско. Путь в Нисайю пролегал через перевал Визаруш, по единственной дороге миио крепости Сикайавати.

Эта злополучная крепость задержала войско Дария на шесть дней, ибо захватившие ее мятежники не пожелали добровольно сложить оружие. После нескольких отчаянных штурмов персов крепость все-таки была взята. Среди немногочисленных пленных оказался младший брат Фравартиша, Симуш.

Мидиец Даиферн посоветовал Дарию не убивать Симуша, но каким-то образом сообщить Фравартишу, что его младший брат в плену.

– Симуш – любимый братФравартиша, – молвил Даиферн. – Самозванец ради его спасения примет наши условия.

Задумав покончить с Фравартишем одним ударом, Дарий отправил к нему одного из пленных мидян с устным известием. Дарий будет готов вернуть Симуша целым и невредимым при условии, что Фравартиш со всем своим войском придет в долину Семи Рек.

«Пусть небо, земля и солнце станут свидетелями битвы, которая решит, кому из нас двоих править Мидией. Когда наши войска встанут друг против друга с открытыми колчанами и поднятыии знаиенами, тогда я дарую Симушу свободу, клянусь Митрой». Такими словами Дарий завершал свое послание.

Царские военачальники довольно скептически отнеслись к подобному вызову Дария. И на военном совете решили возражать царю.

– Разбойнику Фравартишу благородные жесты чужды, – заявил Гидарн. – Вряд ли он сунется в Семиречье, туда, где его воинам негде будет устроить засаду, а наше войско, наоборот, заранее сможет выбрать выгодное для битвы место.

– Государь, разбойник Фравартиш привык действовать в горах, а ты выманиваешь его на равнину, – молвил Тахиаспада. – Мы только зря потратим вреия на ожидание. Симуш, конечно, дорог Фравартишу, но, полагаю, войско для него дороже, ведь благодаря войску он захватил почти всю Мидию.

– Самое лучшее – это настигнуть Фравартиша там, где он сейчас находится, – высказался Мегабиз. – С Фравартишем лучше биться в теснинах, а не на равнине, поскольку его войско гораздо многочисленнее.

Дарий внимательно выслушал всех своих военачальников, но от своего намерения не отступил и повел войско по горному ущелью в долину Семи Рек.

– В Семиречье находятся селенья племени аризантов, почти вся молодежь этого племени вступила в войско Фравартиша, – говорил Дарий Аспатину. – Если Фравартиш не внимет своему братскому чувству, тогда, быть может, воины-аризанты принудят его к встрече со мной на их земле. Ведь аризанты дорожат своими семьями, а Фравартиш наверняка дорожит храбрыми аризантами. Если же аризанты покинут Фравартиша, то его войско ослабеет.

Аспатин засмеялся:

– О повелитель, твое благородство граничит с коварством. Полагаю, что Фравартиш скоро окажется не перед выбором, а перед неизбежностью встречи с тобой.

Селенья аризантов были разбросаны не только в долине, но и в предгорьях. Они напоминали пчелиные соты, ибо дома в них лепились друг к другу, поднимаясь уступами по склонам гор. Единственным городом в земле аризантов был Кундуруш. К нему-то Дарий и вел свое войско.

Повинуясь запрету царя, персы воздерживались от мародерства, несмотря на явную враждебность местных жителей, которые предпочитали уходить в горы и леса, лишь бы не делиться кровом и пищей с воинами царя-ахеменида. Те же из аризантов, которые оставались в своих домах, старались не показываться на глаза, когда мимо их селения проходили персидские отряды.

Город Кундуруш был невелик, он был расположен на плоской вершине холма, в излучине довольно мелководной речки. Приземистая городская стена шла вдоль обрывистого берега, с другой же стороны с нее открывался чудесный вид на хлебные нивы, по которым вольный ветер гнал зеленые волны.

Стоя на крепостной башне, Дарий оглядывал расстилавшуюся вокруг равнину.

Благодаря весенним дождям и щедрому солнцу даже на каменистой поверхности межгорья там и сям зеленели низкие травяные кустики. Ближе к реке, на возделанных участках земли, стремительно подымалась в рост пшеница. Ее медвяно пахнущие стебли с ярко-зелеными листьями полыхали от ветра. Едва успев отцвести, пшеница выбросила крупный колос. Нисайя недаром считалась житницей Мидии.

«Фравартиш не зря не уводит из Нисайи свои отряды, здесь ему легче прокормить войско, – думал Дарий. И он непременно станет сражаться за Нисайю – может быть, не здесь, так в другом месте. Хотя лучше бы здесь».

Дарий уже знал примерно, каким образом лучше выстроить свое войско перед битвой, с какой бы стороны ни появился враг.

Персидское войско встанет между Кундурушем и своим укрепленным станом, тем самым обеспечив себе прикрытие с флангов. Ежели противник появится из-за холмов с юго-востока, значит персы встанут спиной к реке. Коли восставшие станут нападать из-за реки с запада, тогда Дариево войско обратится спиной к холмам. Если Фравартиш двинет свои отряды с двух сторон сразу (может ведь случиться и такое), стало быть, и Дарию придется разделить свое войско надвое. Но в любом случае у Дария будет возможность для упреждающего маневра, так же как и возможность вовремя отойти в укрепленный лагерь. Либо он нанесет внезапный удар отборным отрядом пехоты, специально для этой цели укрытым за стенами Кундуруша.

Царь полагал, что он предусмотрел все.

Тянулись томительные дни ожидания…

Если во дворце в Пасаргадах или в обширных дворцовых покоях вавилонских царей Дарий был избавлен от необходимости каждый день видеть сборище придворных лизоблюдов, то в тесноте своего нынешнего жилища он был вынужден каждодневно лицезреть угодливые физиономии надоевших вельмож, выслушивать их льстивые бессмысленные речи. И только на ночь все оставляли его в покое в блаженном одиночестве, вот почему Дарий с таким нетерпением дожидался окончания дня. Он даже отказывался от услуг наложниц, дабы полнее насладиться отдохновением от своего опостылевшего окружения.

Дарий не раз укорял Аспатина: дескать, зачем за войском следует такая орава не пригодных для войны людей? К чему терпеть такую обузу во время трудных переходов? Не лучше ли отправить в Экбатаны всех этих евнухов, служанок, поваров, цирюльников, массажистов и предсказателей? Или оставить их здесь, в Кундуруше, не на поле же боя их тащить?

Аспатин возражал Дарию с мягкой понимающей улыбкой:

– Так всегда было. Где бы ни находился персидский царь, все его слуги и приближенные обязаны сопровождать его. Весь дворцовый этикет Кир Великий перенял от мидийских царей, а те, в свою очередь, все дворцовые церемонии от царей вавилонских. Кир полагал, что персидские цари ничуть не хуже царей Мидии и Вавилона.

– Но в боевых походах нужны только воины, конюхи, оружейники – и никого более! – продолжал настаивать Дарий. Аспатин же ни в какую не соглашался с царем.

И Дарию приходилось мириться с неизбежным тягостным присутствием толпы евнухов и слуг, которые до таких мелочей знали свои обязанности, что евнуху Багапату как главному церемонимейстеру порой было просто нечем заняться.

Однажды Дарий не выдержал и потребовал себе обычную одежду для верховой езды, в какой он ходил до того, как стать царем. Евнух, отвечавший за царский гардероб, впал в замешательство. Полагая, что царь собрался на охоту, евнух заявил, что уже вечереет и что это не самое лучшее время для охоты, да еще в Мидийских горах, где полно разбойников.

Возражения евнуха и его тон рассердили царя. Дарий накричал на него.

Вскоре Аспатин, прибежавший на шум, застал такую картину.

Дарий хлестал плеткой стоявшего на коленях евнуха и чего-то требовал от него, а тот, втянув голову в плечи, наотрез отказывался выполнить волю царя, ссылаясь на запрет Багапата.

– Кто здесь царь? – яростно выкрикивал Дарий. – Я или Багапат?

Аспатин схватил царя за руку.

– Что случилось, повелитель? Чем ты рассержен?

– Я хочу съездить в лагерь, повидать своих друзей, а этот… – Дарий пихнул евнуха ногой, – этот жук навозный не позволяет мне одеться для прогулки. Дело в том, что я хочу прибыть в походный стан один, без всяких телохранителей, без шума и пышной свиты.

– Зачем куда-то ехать на ночь глядя? – Аспатин недоуменно вскинул брови. – Повелитель, прикажи, и через час твои друзья будут здесь, у твоих ног. Вели послать за ними гонца.

Дарий помолчал, глядя на своего друга и помощника, ноздри его раздувались от бешенства.

– Аспатин, – медленно и веско проговорил он после краткой паузы, – ты так ничего не понял. Я не хочу унижать своих друзей, ведь мы вместе выросли. Я хочу отправиться к ним сам. Имею я на это право или нет?

– Но, повелитель, та пора, когда ты запросто общался со своими сверстниками, миновала, – осмелился возразить Аспатин. – Теперь ты – царь. И не можешь…

– Вот именно! – в ярости перебил его Дарий. – Я – царь, а не заложник тупого этикета! Аспатин, вели подать мне анаксириды[423] и куртку для верховой езды. Ты поедешь со мной!

Вскоре по узким кривым улочкам Кундуруша проехали два всадника на поджарых гнедых конях, одетые как простые воины из персидского племени мардов. Всадники были без копий и луков, лишь с акинаками у пояса. Да у одного из них за пояс был засунут небольшой топорик-чекан.

Стража у распахнутых ворот преградила всадникам путь.

– Кто такие? Куда направляетесь?

Наездник, вооруженный топориком, молча протянул начальнику караула узкую полоску кожи с оттиском царской печати – такие пропуска вручались царским гонцам.

– А это кто с тобой? – десятник кивнул на другого наездника, часть лица которого была скрыта цветастым башлыком. – Тоже гонец?

– Да, – прозвучал краткий ответ.

Стражники расступились, повинуясь жесту своего начальника.

Оба всадника рысью выехали за ворота и по пыльной дороге поскакали вниз по склону холма.

«Определенно, второй гонец чем-то похож на царя Дария, – промелькнуло в голове у десятника, обладавшего неплохой памятью на лица. – Бывает же такое!»

Прикрыв ладонью глаза от косых лучей вечернего солнца, десятник долго смотрел туда, где под копытами лошадей на дорогу желтыми клубами оседала пыль, покуда две фигуры не скрылись из виду.

При въезде в походный лагерь Аспатину еще раз пришлось показывать пропуск и объяснять страже, что они якобы везут царский приказ одному из военачальников.

Множество разноцветных шатров с круглым и заостренным верхом занимали на равнине огромное пространство, огражденное сцепленными повозками и частоколом. Внутри лагерь был разделен проходами на участки, где стояли шатры отдельных племен. Персидское войско, на первый взгляд монолитное, состояло из представителей разных племен, объединенных вместе суровой дисциплиной, но при этом не утративших своей самобытности. Каждое племя отличалось своими особенностями в одежде и вооружении, даже удила по форме, как и украшения боевых коней и колесниц, отличались друг от друга.

Вот почему при виде двух спешивающихся мардов возле костра прозвучало сразу несколько удивленных голосов:

– Эй, цветные башлыки! Шатры мардов дальше, там, где стоят верблюды. А здесь шатры пасаргадов.

– А нам и нужны пасаргады, – ответил Дарий, снимая с головы башлык. – Привет тебе, Артаксеркс! Узнаешь меня?

Артаксеркс от изумления открыл рот.

Все воины, сидевшие у костра, мигом вскочили и склонились перед царем в низком поклоне. Последним поклонился Дарию Артаксеркс.

– Полно, персы, сидите как сидели, – промолвил Дарий. – Я пришел к вам не как царь, а как ваш бывший соратник. А где Арбупал? Давненько не слышал я его песен.

– Придет, придет, – молвил Артаксеркс, уступая Дарию свое место у костра. – Сейчас я пошлю за ним.

– Прибежит, когда узнает, что сам царь соскучился по его песням, – улыбнулся Артаоз, протягивая Дарию пиалу с айраном.

Артаксеркс и Артаоз дружили с Дарием с детских лет. Оба они и предположить не могли, что в один прекрасный день их друг так возвысится над ними. Они, конечно, знали, что Дарий – из царского рода Ахеменидов, но не придавали этому никакого значения: ведь Гистасп готовил своего сына к суровой воинской службе, но никак не к царской власти.

Столь неожиданный приезд Дария необычайно обрадовал его друзей, которым было приятно, что их друг детства нашел время пообщаться с ними вот так запросто, сидя у костра.

Когда появился Арбупал, Дарий обнялся с ним, тем самым приведя в восторг столпившихся вокруг воинов.

Аспатин, глядя на Дария, удивлялся произошедшей в нем перемене. Перед ним был совсем другой человек! Угрюмые складки на челе царя разгладились, он был весел и разговорчив, громко смеялся шуткам и шутил сам. Только теперь Аспатину стало ясно, сколь трудное бремя взвалил Дарий на свои плечи. И это бремя ежедневно и ежечасно давит на него и гнетет ему душу. Истинный же Дарий был здесь, у этого пышущего жаром костра – враз помолодевший, с блестящими глазами и задорной улыбкой.

Друзья завели разговор о песнях Арбупала.

Оказывается, его песни поют воины многих персидских племен. Артаоз поведал историю о том, как недавно марафии спорили с маспиями, утверждая, что в одной из песен Арбупала говорится о смелом богатыре именно из их племени. Маспии возражали им, настаивая, что такие храбрецы есть только у них.

– Надеюсь, ты примирил спорщиков? – обратился к Артаозу Дарий. – Или только подлил масла в огонь, заявив, что самые отъявленные смельчаки рождаются лишь в племени пасаргадов?

– Я сказал, что вообще-то в той песне поется про грядущего Спасителя мира – Саошьянта, – пояснил Артаоз. – Я был прав, Арбупал?

Арбупал с улыбкой согласно кивнул.

Аспатин не мог оторвать взгляд от Арбупала, до такой степени он был поражен его благородной красотой.

Когда Арбупал по просьбе Дария вынул из чехла двадцатиструнную пектиду, по форме напоминавшую египетскую арфу, и запел чистым сильным голосом ту самую песню, все вокруг притихли, замерли. Красота мелодии и слов соответствовала внешней красоте певца.

Арбупал пел о том, как Ангро-Манью погубил первые творения Ахурамазды. Он пел о временах, когда мир стал смешением добра и зла. Этот трудный период и поныне переживают все племена и народы. И длиться ему ровно три тысячи лет, ибо так сказано в «Авесте»[424]. Но как на смену ночи всегда приходит день, так и зло не восторжествует над добром. Появится на земле истинный Спаситель мира, чудесным образом родившийся от сохранившегося семени пророка Зороастра, и поведет всех праведников в решительное сражение с отступниками, предателями, самозванцами и негодяями. Ахурамазда победит своих врагов в небесах, а Спаситель-Саошьянт одолеет приверженцев Ангро-Манью на земле. И наступит тогда в мире вечный рай…

Видимо, эта песня Арбупала была хорошо известна всем, поскольку в толпе окружающих воинов многие голоса удивительно слаженно подхватывали торжественный и немного зловещий припев. Иные из воинов в такт звучанию пектиды слегка ударяли ладонями в медные щиты либо позвякивали снятыми с лошадей уздечками.

И припев над ночным простором звучал широко и привольно, вызывал невольную дрожь:

Дремлют с наступленьем темноты черные скалы.
Видел это чудо только ты – о, ветер усталый!
Тень Отца и тень меча разорвут мир сгоряча.
Разнесется над землей Арты[425] клич и дэвов[426] вой.
О, пой, Спэнта[427]! Пой!
Шесть Бессмертных[428] идут за тобой!
Когда песня смолкла, когда утихли последние аккорды струн пектиды, раздался такой восторженный рев почитателей таланта Арбупала, что Аспатин даже вздрогнул от неожиданности. Впрочем, он сам с трудом подавил в себе желание вскочить на ноги и прокричать похвалу певцу за столь проникновенное исполнение.

Обратно Дарий и Аспатин ехали уже в кромешной темноте: ни звезд, ни луны не было в зловещих небесах.

Радуясь встрече с друзьями детства, Дарий говорил без умолку. Аспатин же, напротив, находясь под впечатлением от песни Арбупала, был молчалив и задумчив. Лишь один раз Аспатин перебил царя, спросив его о пектиде, на которой играл Арбупал. Это был явно не персидский и не мидийский музыкальный инструмент. Откуда он у Арбупала?

Дарий сказал, что это финикийская пектида и что Арбупал выучился играть на ней еще будучи в Египте.

– Арбупал был в числе конных телохранителей Камбиза, – добавил Дарий. – В Египте же он и начал сочинять свои песни.

Спустя несколько дней на одной из дальних вершин западного горного кряжа заклубился, поднимаясь в синеву неба, зловещий черный дым. То был сигнал дозорных: приближается войско Фравартиша!

Дарий не мог сдержать своего торжества, облачаясь в воинские доспехи. Царю помогал Багапат, затягивая тесемки панциря у него на боку. Рядом стояли еще двое слуг, держа в руках плащ царя, его украшенный золотом акинак, лук и колчан со стрелами.

– Пришел! Все-таки он пришел! – то и дело повторял Дарий, торжествующе поглядывая на Аспатина, застывшего у дверей в позе ожидания.

Аспатин тоже был в воинском облачении. Он догадывался, кого имеет в виду Дарий, однако не разделял его радости. Фравартиш приближается не один, а с войском, которое еще предстояло разбить. Дозорные сообщили, что восставших мидян раза в два больше, нежели персов и их союзников.

– Ступай, поторопи жрецов, – приказал Дарий Багапату. – Солнце уже высоко.

Багапат с поклоном удалился.

Дарий, сопровождаемый Аспатином, нагнув голову в низких дверях дома, вышел во двор.

Рослые царские телохранители тотчас выпрямили спины и приподняли подбородки, красуясь выправкой и роскошным вооружением. Их колчаны были украшены золотыми пластинками с выгравированными на них изображениями львов и грифонов; на ножнах акинаков под лучами солнца разноцветными огнями вспыхивали драгоценные камни; тупые концы копий были украшены золотыми шарами размером с яблоко. Головы телохранителей были повязаны широкими диадемами, расшитыми золотыми нитями. Не менее роскошно были расшиты золотом их длиннополые кафтаны с широкими рукавами.

Вся эта роскошь одеяний и оружия особенно бросалась в глаза на фоне грязных глинобитных стен убогого жилища.

Жертвы, принесенные Митре и Вэрэтрагне, оказались неблагоприятны.

Вернувшийся Багапат тихонько сообщил об этом Дарию, который уже собирался вскочить на коня.

Выругавшись себе под нос, Дарий раздраженно бросил поводья конюху Эбару и кивнул Багапату: «Идем!»

Царь и евнух пересекли несколько внутренних помещений большого дома и вышли в другой дворик, примыкавший к эндеруну. Там был установлен переносной бронзовый жертвенник, на котором были разложены печень и сердце только что заколотого белого агнца. Три старых жреца в белых колпаках, склонившись над окровавленными внутренностями, обсуждали что-то вполголоса озабоченными голосами.

При виде Дария один из жрецов предостерегающе промолвил:

– Царь, жертва неугодна богам. Начинать сражение нельзя!

– Принесите другую жертву, чего вы тут копаетесь! – резко вымолвил Дарий, остановившись в трех шагах от жрецов. – Или у вас мало агнцов!

Царь ткнул пальцем в сторону загона, где сгрудилась небольшая отара в полсотни голов.

– Багапат, тащи-ка сюда вон того барана, – распорядился Дарий.

Евнух не посмел ослушаться, хотя все трое жрецов недовольно заворчали: мол, царь нарушает обряд жертвоприношения. Перед тем как заколоть очередное жертвенное животное, необходимо было очистить от скверны жертвенный нож и руки жрецов-толкователей. Для этой церемонии нужно было приготовить особую смесь из воды и коровьей мочи, настоянной на полыни.

– Вот вам царский акинак – чистейшее оружие! – нетерпеливо воскликнул Дарий, вынимая кинжал из ножен. – Приступайте. Ну!

Тон и требовательный взгляд царя подействовали на жрецов: баран действительно был заколот царским акинаком. Однако и эта жертва была неугодна богам-воителям, о чем свидетельствовали изъяны на печени и сердце закланного агнца.

– Царь! Наше войско обречено на поражение, – скорбно произнес старший из жрецов.

При этом два других жреца согласно закивали головами, стараясь не смотреть на Дария.

– Режьте другого барана, пятого, десятого… Мне нужна благоприятная жертва! – голосом твердым и неумолимым повелел Дарий. – И никаких возражений! – Царь оборвал на полуслове старшего жреца, пожелавшего что-то сказать. – Багапат, останешься здесь и проследишь. Я иду выстраивать войско к битве.

Круто развернувшись, Дарий удалился широким шагом. Жрецы растерянно переглядывались.

– Царь бросает вызов богам, – чуть слышно обронил один из них, – это может плохо кончиться.

– Живее, уважаемые! – поторопил жрецов Багапат. – Режьте жертву. Слышите, уже ревут карнаи[429]. Это сигналы к сражению.

С равнины и впрямь доносились хриплые протяжные надсадно-низкие переливы боевых персидских труб. Эти звуки было невозможно спутать ни с какими другими.


* * *

Желтая равнина с редкими островками зеленой травы была покрыта отрядами многочисленной конницы. В клубах пыли мелькали воинские значки на длинных древках. Были тут бронзовые головы круторогих быков, головы гривастых коней, драконы с оскаленными пастями, раскинутые в стороны орлиные крылья с фигуркой лучника между ними…

Все пространство между персидским станом и крепостной стеной Кундуруша заняла конница персидского царя. На левом фланге выстроились конники из племени пасаргадов. В центре стояли неустрашимые маспии, марафии и панфиалеи, вокруг – наездники-марды в цветастых башлыках. С мардами соседствовали кармании верхом на боевых верблюдах. На правом фланге изготовились к битве кочевники-дропики и храбрые паретаки во главе с Тахмаспадой.

В резерве находилось триста конных царских телохранителей и пятьдесят боевых колесниц.

Позади конницы длинными шеренгами выстроилась персидская пехота. Впереди стояли щитоносцы и копейщики, за ними лучники и метатели дротиков. Отборный отряд вавилонской пехоты во главе с Хизату до поры до времени затаился за стенами Кундуруша.

На другом конце обширной равнины ширился и нарастал зловещий дробный гул, там клубилась пыль, сквозь которую виднелись блестящие наконечники копий. То приближалась конница восставших мидян. Вскоре можно было различить отдельных всадников, вырвавшихся далеко вперед. То в одном, то в другом месте из пыльной завесы вдруг возникала ломаная линия из лошадиных голов в блестящих медных налобниках, за которыми проступали силуэты наездников в высоких островерхих индийских шлемах.

От надвигающейся конной лавины сотрясалась земля.

Мидийская конница остановилась всего в полете стрелы от персидского войска.

Когда осела пыль, то всем в окружении Дария стало очевидно, что конницы у Фравартиша ничуть не меньше.

Персидские дозорные световыми сигналами, отражая лучи солнца от начищенных до блеска металлических щитов, с вершины дальнего холма известили, что уже близко пехота мятежников и что ей несть числа.

Дарий, нервы которого и без того были взвинчены из-за неблагоприятных жертвоприношений, подозвал к себе Аспатина и сердито приказал:

– Вели передать этим негодяям на горе, что мы больше не нуждаемся в их сообщениях. Пусть возвращаются!

Видя, что к нему ведут пленного брата Фравартиша, Дарий уселся на походный трон и принял невозмутимый вид.

– Я дарю тебе свободу, – сказал царь коленопреклоненному Симушу, позади которого стояли два рослых стражника. – Пусть твой брат убедится, что персидский царь умеет держать слово. Можешь идти.

Один из стражников вынул кинжал и разрезал путы на руках пленника.

Симуш поднялся на ноги и несколько мгновений растирал занемевшие запястья. Потом, вскинув голову, дерзко ухмыльнулся, глядя Дарию прямо в лицо.

– Спасайся, царь, – сказал Симуш. – Скоро от твоего войска ничего не останется. А их головы, – Симуш кивнул в сторону персидских военачальников – украсят острия мидийских копий. Знатная добыча достанется сегодня Фравартишу.

– Царь, позволь отрезать голову этому негодяю! – не выдержав, воскликнул Интаферн, сделав шаг к Симушу.

– Не трогать, – властно обронил Дарий.

– Ну хотя бы ухо, – Интаферн схватился за рукоять акинака. – Чтобы эта мидийская собака не смела зазнаваться!

– Пусть убирается, – бросил Дарий. – Дайте ему коня.

Глядя на то, как Симуш, погоняя пятками пегую кобылу, скачет сквозь расступавшиеся конные сотни персидских всадников, Дарий нервно барабанил пальцами по подлокотнику кресла. Он ждал Багапата с вестями от жрецов.

В ожидании пребывали и полководцы. Всем хотелось знать, на чьей стороне будут боги в предстоящей битве, которая неминуемо грозит обернуться ужасным побоищем, судя по превосходящей численности мидян и по тому рвению, с каким воины Фравартиша рвутся скрестить мечи с воинами Дария.

Наконец появился Багапат верхом на коне.

Среди военачальников и царских приближенных пронесся ветерок тревоги. Судя по хмурому лицу евнуха, вести были неутешительные.

Упав на колени в нескольких шагах от трона, Багапат коснулся лбом земли.

– Подойди ближе, Багапат, – приказал Дарий.

Евнух робко приблизился, не смея взглянуть на царя.

– Еще ближе, – сказал Дарий.

Евнух сделал еще один шаг.

Вытянув руку, Дарий рывком притянул Багапата вплотную к себе и угрожающе прошипел ему в ухо:

– Если ты сейчас же не улыбнешься, Багапат, я прикажу посадить тебя на кол! Что там накаркали тебе эти жрецы?

– О повелитель! – зашептал Багапат, втянув голову в плечи. – Боги предвещают тебе поражение.

Дарий вскочил с кресла, отшвырнув евнуха в сторону.

– Ах так?.. – с мрачным раздражением промолвил Дарий, сдвинув брови.

В гнетущей тишине, ожидая самого худшего, царская свита взирала на Дария, не обращая внимания на Багапата, который на четвереньках уползал к кучке евнухов, стоявших позади кресел.

– Боги предвещают мне победу! – воскликнул Дарий уже иным голосом, громко и радостно. – Аспатин, пусть войско узнает об этом.

Аспатин вскочил на коня и помчался туда, где стояли три царских лучника. То были сигнальщики. Повинуясь приказу Аспатина, лучники подняли луки над головой и выпустили в синее небо три красные стрелы с прикрепленными к оперениям длинными красными лентами.

Тысячи персов, конных и пеших, увидев взмывшие ввысь стрелы с развевающимися по ветру лентами, подняли торжествующий крик. То был понятный каждому воину сигнал благих предзнаменований.

В следующий миг боевые трубы с обеих сторон взревели, загрохотали огромные кожаные литавры. Тучи стрел со свистом взмыли в воздух.

Сражение началось.

Персидская конница, расплескав мелководную речушку, устремилась навстречу другой конной лавине, над которой покачивались мидийские знамена в виде медной фигурки всадника в ореоле из орлиных перьев. Оглушительный боевой клич реял над всем этим скопищем вооруженных людей, готовых колоть, рубить и кромсать.

Поднявшись на холм, Дарий смотрел, как персидская пехота выдвигается к самому берегу реки, чтобы поддержать свою конницу. Лучники непрерывно пускали стрелы, целясь поверх голов идущих перед ними щитоносцев, одновременно стараясь не зацепить удаляющихся все дальше персидских конников.

Вскоре топот многих тысяч копыт сменился звоном мечей, ржанием раненых лошадей и криками сражающихся воинов. Поднятая пыль желтым облаком окутывала иесто, где сшиблись две конные рати.

– А ведь ты солгал, царь, – сказал Аспатин, подойдя к Дарию сзади. – Жертвы были неблагоприятны для нас.

Дарий резко обернулся.

– Бывает истина во зло, а ложь во благо, – жестко вымолвил он.

– Государь, но ты же видел, с какими лицами разошлись военачальники к своим отрядам, – осуждающим тоном продолжал Аспатин. – Каждого из них одолевало сомнение в правдивости твоих слов. Можно обмануть людей, но нельзя обмануть богов. И богам нельзя прекословить!

– Ты еще напомни мне какую-нибудь из Гат[430], – огрызнулся Дарий, сверкнув глазами. – Что мне оставалось делать? Только не хватало упадка духа в нашем войске пред лицом столь сильного врага!

– Можно было выждать день-другой, – упорствовал Аспатин. – Я уверен, жрецы сумели бы умилостивить богов.

– А Фравартиш тем временем ушел бы обратно в горы, – сердито сказал Дарий. – Весь мой замысел строился на том, чтобы выманить Фравартиша на равнину и покончить с ним в одной решительной битве. Я добился своего и не намерен отступать, даже если сам Митра прикажет мне это.

– Но, повелитель…

– Замолчи, Аспатин! Я буду царем, если разобью Фравартиша. Пойми это.

– Боюсь, это невозможно, царь. На стороне Фравартиша Митра и Вэрэтрагна.

– А на моей стороне Воху-Мана[431], ибо лгал я с благими намерениями. Когда-то Воху-Мана привел Зороастра к Ахурамазде, так и ныне он приведет меня к победе.

Аспатин тяжело вздохнул и не прибавил больше ни слова.

Дарий же ободряюще похлопал его по плечу.

Толпы пеших мидян с криками устремились к персидскому стану, но путь им преградили персидские щитоносцы и лучники.

Мидяне и персы сошлись с треском ломающихся копий, с грохотом сталкивающихся щитов. Крики атакующих поглотил все нарастающий шум битвы. Яростное буйство заостренного металла в руках сражающихся людей звучало как грозная мелодия боя, разливающаяся над равниной и над ближними холмами. Скопище воинов было подобно людскому муравейнику.

Дарию с его возвышения было видно, что мидяне все больше теснят персов, сталкивая их в реку. Вниз по течению поплыли бездыханные тела. Мидяне напирали, выставив вперед копья. Персы храбро отбивались мечами и топорами, метали дротики. И вот уже мидяне и персы бились друг с другом по пояс в воде.

Сражение перекинулось на другой берег реки.

Кое-где персы уже побежали к своему стану, не в силах превозмочь неудержимый напор врага. Им вдогонку летели мидийские стрелы.

Там, где сражалась конница, тоже наметился перелом. Персидские конники отрядами и в одиночку постепенно откатывались обратно к реке. Но многие из персов еще продолжали сражаться, сдерживая натиск мидийской конницы.

Дарий увидел знамя Интаферна в самой гуще мидян, его кармании были полностью окружены врагами, но не думали отступать. На подмогу к Интаферну пробивались паретакены на своих огромных каурых конях. Средь блеска звенящих клинков и островерхих шлемов было видно, как метался из стороны в сторону личный штандарт Тахмаспады – бронзовый круг на древке с расходящимися внутри него солнечными лучами.

Неподалеку от паретаков сражались с мидянами киссии, во главе которых стоял Мегабиз. Знамя Мегабиза с распростертыми соколиными крыльями гордо реяло над взбаламученным морем поднятых мечей и копий, медных и бронзовых шлемов, военных значков и вздыбленных лошадей.

Аспатин тронул Дария за локоть:

– Государь, к тебе с сообщением Гидарн.

Дарий раздраженно обернулся:

– С каких это пор сатрапы приносят сообщения сами? Где он?

Аспатин посторонился.

И Дарий увидел внизу, у подошвы холма, Гидарна.

Судя по изорванному плащу и помятому панцирю, Гидарн успел побывать в самом пекле битвы и вынес оттуда самые безрадостные впечатления. Это было видно по его лицу, покрытому потом.

Дарий проворно сбежал вниз с вершины холма и обратился к склонившемуся в поклоне Гидарну:

– Что за вести у тебя, Гидарн? Наверняка невеселые, а?

– Государь, мой отряд рассеян, – выпрямившись, ответил Гидарн. – Кадусии бежали, бросив меня. Я с трудом пробился сквозь полчища врагов и ушел всего с тридцатью воинами.

– Не ушел, а трусливо бежал, – поправил Дарий.

Гидарн оскорбленно вскинул голову.

– Я расстрелял все свои стрелы. Мое копье сломалось. Оставшись со щитом и акинаком, я ранил пятерых мидян, напавших на меня, а двоих убил. Мои воины подтвердят это. – Гидарн кивнул через плечо на своих уцелевших телохранителей, стоявших невдалеке подле уставших взмыленных лошадей. Многие из них были ранены, но тем не менее все они еще крепко держались на ногах.

– Дарий, – хриплым голосом продолжил Гидарн, – сегодня черный для персов день, ведь жертвы были неблагоприятны, согласись… Никаким мужеством нам не сломить божественное предопределение. Самое лучшее – это вовремя отступить.

– Отступить – значит признать свое поражение, – холодно произнес Дарий. – Я не отступлю перед Фравартишем!

– Волею богов победителем сегодня суждено быть Фравартишу, – вызывающе возразил Гидарн.

– Что ты смыслишь в божественных помыслах? – презрительно проговорил Дарий и вдруг схватил Гидарна за бороду. – Я вот велю сейчас принести тебя в жертву Вэрэтрагне, напою крылатого бога войны твоей кровью досыта и вырву победу у Фравартиша. Эй, Аспатин! – царь оглянулся. – Позови-ка сюда палача и жрецов-толкователей. Сейчас мы поглядим, какая у Гидарна печень.

Гидарн побледнел и торопливо залепетал:

– О владыка! Позволь мне вернуться к воинам… Я готов своею храбростью загладить свою дерзость пред тобою.

– Но у тебя же всего тридцать воинов, Гидарн, – с язвительной насмешкою сказал Дарий. – А против тебя будут полчища врагов! К тому же у тебя нет ни копья, ни стрел.

– Копье я добуду у врагов, – промолвил Гидарн. – Умоляю, государь. Пощади!

– Так и быть, – Дарий милостиво улыбнулся и отпустил бороду Гидарна. – Со мной пойдешь. Я хочу сам убедиться в твоей храбрости, Гидарн.

Царская свита, ошеломленный Гидарн и не менее ошеломленный Аспатин с изумлением глядели, как Дарий подзывает к себе военачальника своих конных телохранителей и приказывает вынести царский штандарт.

Евнухи и вельможи, не приспособленные к военному делу, наперебой принялись уговаривать царя не рисковать своей драгоценной жизнью.

– Что такое одна проигранная битва? – молвили царедворцы, окружив Дария. – Это же пустяк по сравнению с той утратой, если – да не случится этого никогда! – царь персов вдруг погибнет от случайной стрелы или от удара копьем, нанесенного в сутолоке ближнего боя. С такой потерей не сравнится потеря всех боевых знамен, ибо персидский царь в известном смысле есть высшее знамя для всего персидского войска. Не может быть и речи, чтобы царь царей лично водил воинов в сражение. Ни в коем случае! Нет и нет!

Дарию пришлось силой расталкивать цеплявшихся за него придворных, кому-то он даже в кровь разбил лицо.

– А ты чего стоишь? Садись на коня! – рявкнул Дарий на Аспатина. И добавил, обращаясь к палачу: – Ты тоже садись верхом, друг мой. Ныне тебе придется потрудиться, клянусь Ахурами[432].

Палач и Аспатин не заставили себя долго ждать. Подле царской особы было немало взнузданных и покрытых чепраками скакунов на тот случай, если вдруг придется спасаться бегством самому властелину и всему его окружению.

Триста царских телохранителей верхом на мосластых широкогрудых гнедых лошадях, защищенных от стрел и дротиков каркасами из сухих ивовых прутьев, рысью двинулись к реке, куда уже переместился центр сражения. В голове боевой колонны покачивался царский штандарт в виде прямоугольной золотой пластины, размером чуть больше щита, укрепленной на конце шеста, выкрашенного в красный цвет. На пластине были изображены мощно раскинутые в стороны орлиные крылья и распущенный хвост, меж крыльями виднелся торс бога войны Митры в царской тиаре, державшего в руках щит и два метательных копья.

При виде царского знамени отступающие персы вмиг остановились и вновь бросились в гущу битвы.

Боевой клич царских телохранителей «Йима!.. Йима!..» перекрыл торжествующие выкрики мидян.

Перед тем как ударить на врага, Дарий послал гонца в Кундуруш с приказом к Хизату, ожидавшего в засаде, зайти в тыл мидийского войска.

Сближаясь с мидянами, царские телохранители дружно пускали стрелы. Дарий не уступал своим воинам ни в меткости, ни в умении держаться в седле, когда обе руки заняты стрельбой из лука. Сойдясь с мидянами вплотную, царские телохранители взялись за мечи и копья. И вновь Дарий был впереди всех в своем блестящем шлеме и столь же блестящем чешуйчатом панцире, от которого отскакивали вражеские стрелы. Гидарн и Аспатин старались не отставать от царя. Один прикрывал Дария слева, другой – справа. Спину царю защищал его верный палач, ловко орудующий двуручной секирой.

И случилось невероятное!

Мидяне, побеждавшие везде и всюду, вдруг испугались столь грозного соперника, многие повернули коней вспять, не выдержав натиска.

Чаша весов в этом сражении все больше склонялась на сторону персов.

Тем временем пехота мидян уже осаждала персидский лагерь – и тут в центре мидийская конница была опрокинута телохранителями Дария. В довершение всего пешие вавилонские воины ударили мидянам в спину и рассекли войско Фравартиша надвое.

Наконец наступил тот самый решающий миг, когда, не повинуясь более приказу не отступать, заразившись всеобщим смятением, мидяне обратились в повальное бегство. Измотанные долгой и трудной битвой, персы недолго преследовали бегущих воинов Фравартиша. Кто-то предпочел заняться грабежом павших врагов, кто-то стал перевязывать рану, кто-то разыскивал средь убитых своих друзей.

Дарий галопом проносился по равнине, заваленной убитыми и ранеными воинами, вглядываясь в лица пленных мидян и в лица тех, что уносились прочь, на скаку отстреливаясь из луков. Он упорно искал Фравартиша.

Внезапно среди спасающихся бегством мидийских всадников мелькнуло знакомое бородатое лицо со зло прищуренныии глазаии. Симуш!

И Дарий ринулся в погоню за братои Фравартиша.

От царя не отставали Гидарн и Аспатин.

Сопровождавшие Симуша конники один за другим рассыпались в стороны, по мере того как у них кончались стрелы.

Вскоре Симуш остался один.

Нахлестывая коня, Дарий поравнялся с нии.

Симуш повернул к Дарию искаженное бессильной яростью лицо и попытался достать его острием своего кинжала. Ни копья, ни стрел у Сииуша не было.

Дарий легко увернулся от удара.

– Где твой брат? – крикнул он.

– Фравартиша тебе не достать, он уже далеко, – ответил Сииуш и в торжествующей усиешке оскалил желтые зубы.

«Зато ты близко!» – с этой мыслью Дарий, резко сблизившись с Симушем, на всем скаку пронзил его мечои.

Симуш без стона свалился с коня на жесткую сухую траву и остался лежать неподвижно.

Конь Симуша продолжал скакать в голубую степную даль.

Спешившись подле сраженного врага, Дарий отсек мертвоиу Симушу голову и передал свой окровавленный трофей Аспатину. Тот насадил мертвую голову Симуша на острие своего копья.

К царю подъехал Гидарн, ведя за собою пойманного скакуна Симуша. По обычаю, конь являлся военной добычей того, кто убил его владельца, но жеребец был так красив, что Гидарн осмелился просить царя подарить жеребца ему.

– Бери, – сказал Дарий просиявшему Гидарну. – Ты храбро сражался, ты заслужил.

Проезжая по речной долине, покрытой телами воинов, тушами убитых лошадей, разбросанным оружием, Дарий вдруг услышал звонкий голос Арбупала, поющего песню под переливчатый звон струн пектиды. Дарий остановил коня.

Сопровождаемый целой толпой воинов, опьяневших от столь трудной победы, Арбупал медленно ехал на коне вдоль реки и пел:

Пой, Храбрость! Пой!
Души усопших героев
Вечно пребудут с тобой.
Гей, Доблесть! Гей!
Над прахом погибших врагов
Победную чашу полнее налей.

Глаза семнадцатая Битва при Рахе

Победа при Кундуруше необычайно высоко вознесла Дария в глазах не только персидских военачальников, но и жрецов, и вельмож из царского окружения. Благодаря Багапату вскоре всем и каждому в царской свите стало известно, что Дарий ввязался в тяжелейшее сражение, заведомо зная о неблагоприятных жертвоприношениях. Военачальники поражались самообладанию Дария в момент опасности, удивлялись его прозорливости, которая – и это казалось чудом! – превзошла прозорливость даже бессмертных богов.

Особенно восхвалял Дария Гидарн, отчасти желая погреться в лучах его славы, поскольку он был рядом с царем в переломный момент битвы. Отчасти Гидарн таким образом выражал Дарию свою благодарность за то, что царь не отдал его в руки палача.

А Аспатин, тот и вовсе преклонялся пред Дарием. Он и представить себе не мог до этого случая, что непреклонная воля одного человека способна добиться успеха наперекор любым обстоятельствам, наперекор самим богам.

«Дарий не просто смертный человек, он отмечен судьбою, и ему заранее ведомо многое из грядущего, что не ведомо даже жрецам-предсказателям», – так думал Аспатин и так говорил он во всеуслышание.

Никто не спорил с Аспатином, ибо громкая победа при Кундуруше служила подтверждением его словам.

Несмотря на то что еще не были погребены убитые и в войске было очень много раненых, Дарий ринулся в погоню за Фравартишем. Царь узнал от пленных мятежников, в какой именно из укромных долин за горной грядой Кухруд скрывается самозванец. Узнал Дарий и о том, в каких крепостях Фравартиш хранит награбленные сокровища, где у него припасено зерно для войска, где размещены заложники, взятые у мидийских родовых вождей, как гарантия их верности.

Из всего войска Дарий отобрал самую боеспособную часть. Обоз, раненые и те, кто не могли быстро передвигаться, были оставлены в Кундуруше. Там же была оставлена почти вся царская свита, за исключением троих жрецов, евнуха Багапата, царского повара, конюха Эбара, палача и нескольких слуг, обязанных следить за сохранностью и чистотой царских одежд.

Покинув Семиречье, персидское войско вышло к большому селенью на земле мидийского племени струхатов. Близ этого селенья, на горном плато, и был разбит стан Фравартиша. Персы свалились на мидян как снег на голову. Военачальники самозванца никак не ожидали, что через каких-то пять дней войско Дария окажется здесь. Сопротивление мидян было быстро сломлено, тем более что струхаты и вовсе предпочли не сражаться. Разбитые отряды Фравартиша рассеялись по горам и ущельям, заросшим лесом. Пленные поведали Дарию, что Фравартиш с двумя сотнями всадников ушел в горную крепость Вазиканни, что находится во владениях его родного племени.

Взяв у струхатов проводника, Дарий повел войско крутыми тропами к высокогорным долинам племени будиев.

Не доходя до крепости Вазиканни, Дарий на несколько дней задержался у другой крепости, куда сбежалось население из всех ближних селений. Будии отказались покориться персидскому царю, заявив, что признают только Фравартиша, царя мидян. Нежелая оставлять у себя в тылу даже кучку непокорных мятежников, Дарий бросил своих воинов на штурм крепости.

Крепость была взята. Защищавшие ее будии погибли все до единого. Женщины будиев, чтобы не сдаваться в плен, со стены бросились в пропасть, перед этим сбросив туда же своих детей.

Персы выгребли из крепости все запасы продовольствия и ушли к синеющим вдали вершинам перевала Аспамиштум.

На одном из отрогов перевала как раз и была выстроена крепость Вазиканни.

– Все сокровища Фравартиша находятся там, – говорили Дарию струхаты, еще недавно служившие самозванцу, а ныне переметнувшиеся к победоносному персидскому царю.

Лазутчики Дария, под видом торговцев и пастухов забиравшиеся в самые отдаленные уголки горной Мидии, извещали своего царя о том, что верные Фравартишу люди по городам и селеньям набирают новое войско, действуя в основном угрозами и принуждением.

Уставшее войско Дария в одном переходе от крепости Вазиканни расположилось на ночлег прямо на горном склоне, не ставя шатров и не разводя костров. Воины подкреплялись черствыми лепешками, сыром и кардамоном[433], затем укладывались спать на мягкой зеленой траве, укрывшись бурнусами. Таким же образом коротали ночь персидские военачальники и сам царь, с той лишь разницей, что у них на ужин кроме воды и хлеба с сыром было еще вяленое мясо горных баранов и сушеные фрукты.

Лежа под теплым бурнусом между Аспатином и Гидарном, Дарий долго не мог уснуть, слушая ворчанье Багапата, недовольного тем, что конюх Эбар занял его место под кустом дикого ореха. Наконец евнух угомонился сраженный усталостью.

Царь принялся разглядывать светящиеся мириады звезд, которые виднелись в ночном небе среди разрывов проплывающих темных облаков. Дарий хотел отыскать среди созвездий самую яркую звезду Мех-и-Гах[434], но заснул, так и не найдя ее.

Проснулся Дарий от того, что ему стало трудно дышать.

Откинув с головы край шерстяного бурнуса, он увидел, что весь засыпан толстым слоем пушистого белого снега. В снегу был и горный склон, кусты орешника и стройные молодые ели. Даже спины дремлющих лошадей и мулов были покрыты белым снежным пологом поверх попон.

В горах такое случается даже летом, поскольку осадки здесь непредсказуемы и за каждым хребтом царит особая погода и даже особый климат.

Увязая в снегу, персидское войско перевалило через гору. Пехота шла впереди, прокладывая путь. Далее двигались конники, ведя лошадей в поводу. В хвосте тащились раненые и слуги с вьючными животными.

Крепость Вазиканни стояла в таком неприступном месте, что подойти к ней можно было лишь с одной стороны по дороге, вьющейся серпантином вокруг могучего утеса.

Дарий приказал воздвигнуть из срубленных сосен высокую башню напротив главной крепостной башни. Чтобы осажденные не смогли запалить деревянную башню зажженными стрелами, персы укрыли свое сооружение сырыми кожами. Перебросив мостки с перилами с осадной башни на крепостную стену, воины Дария после многократных попыток ворвались в крепость.

Гарнизон сопротивлялся до конца, никто из мидян не сдался в плен.

Гидарн с торжествующим видом преподнес Дарию на серебряном подносе отрубленную голову предводителя мидян.

Однако находившийся тут же Даиферн уверенно заявил, что это голова не Фравартиша, а его брата Атурпарана.

– Атурпаран – средний брат Фравартиша, – молвил Даиферн. – Еще у Фравартиша есть сводный брат Иштубазан, но в крепости его не было.

– Получается, что Фравартиша и здесь не было, – разочарованно сказал Дарий. – Где же он? Опять улетел, как птица?

Военачальники и телохранители Дария подавленно молчали. Спросить о Фравартише было не у кого: в пылу рукопашной схватки были перебиты все защитники крепости.

– Царь, в крепости собраны не только богатства Фравартиша, здесь же находится его гарем, – подал голос Мегабиз. – Может, допросить женщин?

Дарий поручил это Даиферну. С ним как с мидийцем, жены Фравартиша могли стать более откровенны.

Даиферну удалось выяснить, что Фравартиш недолго пребывал в крепости. Из двенадцати своих жен он навестил лишь двоих. Одну из них Фравартиш взял с собой, отправляясь собирать новое войско. Куда именно отправился их повелитель, ни одна из женщин не знала.

Оставив в крепости сильный гарнизон для охраны захваченных сокровищ, а также всех больных и раненых, Дарий опять устремился на поиски Фравартиша.

Войско плутало по горам, спускалось в долины, переходило вброд стремительные горные потоки. Воины то изнывали от зноя, не зная, как укрыться от палящих солнечных лучей, то зябли в сыром тумане, поутру заполнявшем ущелья и низины. Жившие в горах мидийцы покидали свои жилища, когда к ним приближалось персидское войско. Это были все те же воинственные и непокорные будии. Несколько раз горцы обстреливали персов из луков с неприступных вершин, скатывая огромные камни по крутым склонам прямо на воинов Дарил.

Царь похудел, осунулся, стал раздражительным от постоянных недосыпаний и утомительных переходов. Он упорно искал войско Фравартиша, которое, по слухам, притаилось где-то в этих горах.

И однажды перед персами, словно ворота в глубину гор, открылась долина, где средь густых деревьев на берегу хрустально чистого озера, образовав круг, стояли разноцветные шатры. Дымились многочисленные костры. На лугу паслись табуны лошадей.

Когда разведчики сообщили Дарию, что обнаружен стан Фравартиша, царь сначала не поверил своим ушам. Затем Дарий принес благодарственные жертвы богам и велел дать сигнал к битве.

Половину войска Фравартиша составляли будии, поэтому завязавшееся сражение снова было на редкость ожесточенным.

Несколько раз конные отряды мидян и персов сходились лоб в лоб, выказывая чудеса мужества и мастерства во владении оружием. Пешие мидяне, рассеянные в схватке, собирались вновь и нападали на персов, оглашая воздух боевым кличем. Один из пеших отрядов Фравартиша, попав в окружение, сражался до последнего человека. Лишь к концу дня персы стали одолевать их благодаря своему численному перевесу.

Фравартиша окружали могучие витязи, которые мечами и копьями прокладывали дорогу сквозь персидское войско, громоздя кучами тела поверженных врагов.

Дарий в ярости хлестал плетью своих военачальников и телохранителей, требуя захватить Фравартиша живым. Но персидские храбрецы расступались перед мидийскими богатырями, грудью защищавшими своего предводителя.

Тогда Дарий сам ринулся в сечу, не оглядываясь, следуют ли за ним его телохранители. Его конь споткнулся о мертвые тела и свалился на бок. А вокруг в это время звенела клинками яростная битва, дыбились кони, падали убитые и раненые…

Солнце скрылось за перевалом, окрасив пурпуром небо над вершинами гигантских стометровых елей. И враз погасли все краски дня, сгущающийся мрак окутал все вокруг.

Битва прекратилась.

Уцелевшие мидяне карабкались по склонам гор, укрывались в лесной темной чаще. Фравартиш со своими отборными воинами вырвался из окружения и ушел на северо-запад по каменистому ложу мрачного ущелья. Лишь стук копыт гулким эхом отмечал путь его бегства меж поднимающихся уступами известняковых скал.

Интаферн изумленно вытаращил свой единственный глаз, когда Дарий объявил ему, что оставляет войско на него.

– Я иду в погоню за Фравартишем, – сказал царь.

– Повелитель, куда ты на ночь глядя? – растерянно промолвил Интаферн. – Пошли в погоню кого-нибудь из военачальников.

– Кого же? – гневно воскликнул Дарий. – Тебя? Гидарна? А может, Мегабиза? Фравартиш был у вас в руках, но вы не смогли его взять, убоявшись пораниться о мечи его телохранителей. Эх вы, горе-воители!

Не смог переубедить рассерженного Дария и Аспатин.

– Со мной пойдут Тахмаспада и Ваумиса, – продолжил Дарий. – А тебе, Интаферн, надлежит привести войско в Экбатаны, туда же перевезешь сокровища, захваченные в крепости Вазиканни. И гляди, чтоб ни один золотой кубок не пропал! Аспатин, проследишь.

Во главе самых быстроконных отрядов Дарий умчался по ущелью в ночь.


* * *

Находясь в Экбатанах, Интаферн никак не мог избавиться от мучительной тревоги, которая еще больше усилилась, когда он узнал от Гидарна, что Дарий еще во время битвы при Кундуруше готов был принести того в жертву богам, лишь бы сделать по-своему.

– Так ты из желания задобрить Дария проявил столько храбрости за последнее время? – язвительно поинтересовался у Гидарна Интаферн.

– Что мне оставалось делать, – вздохнул Гидарн. – Чувствую, что сатрапией меня Дарий уже не наградит, так хоть бы не прогонял из войска.

– Разве ты больше не сатрап Мидии? – удивился Интаферн.

– А ты разве не слышал, что Дарий собирается сделать мидийским сатрапом Даиферна? – в свою очередь, удивился Гидарн. – Дарий теперь больше доверяет мидийцам, нежели персам. В погоню за Фравартишем Дарий отправился с Ваумисой и Тахмаспадой. И тот и другой, как известно, мидийцы. Мидию царь намерен доверить Даиферну, опять-таки мидийцу. В ближних советниках у Дария ходит Аспатин, тоже наполовину мидиец, ведь мать его мидянка.

– Быстро же Дарий позабыл, кому он обязан царской тиарой, – с угрозой в голосе промолвил Интаферн, – но мы можем напомнить ему об этом.

– Кто это «мы»? – насторожился Гидарн.

– Ты и я, например, – ответил Интаферн.

– А Дарий возьмет и обезглавит нас, ведь палач ныне постоянно находится при нем, – опасливо промолвил Гидарн. – Самое печальное, что многие в окружении Дария только порадуются нашей смерти. Ты заметил, как переменился к нам Аспатин? Как задирает нос Багапат? Да и не только они.

– Я все вижу, Гидарн, – согласился Интаферн, – поэтому и затеял с тобой этот разговор. Дарий забывает о тех договоренностях относительно нас, его сообщников по убийству братьев-магов. Сегодня Дарий помыкает нами, а завтра вовсе захочет избавиться от нас.

– Меня это тоже беспокоит, – признался Гидарн. – Я даже пытался поговорить об этом с Аспатином. Иными словами, хотел воздействовать на Дария через Аспатина, ведь тот умеет угождать царю. Однако Аспатин либо не понял меня, либо не пожелал понять. Он стал какой-то скрытный и неразговорчивый.

– Со своими опасениями ты обратился не к тому человеку, – усмехнулся Интаферн. – Вот если бы ты обратился к Мегабизу, то нашел бы у него участие и понимание. Дарий не жалует Мегабиза, в отличие от Аспатина. Разумеешь?

Гидарн ничего не ответил, но по его лицу было видно, что намек Интаферна он понял.

Интаферн же продолжал, не скрывая своего недовольства:

– Если бы не Гистасп, то Дарий никогда не стал бы царем. Этот мальчишка не очень-то уважает старших! Отца он спровадил в Парфию, дабы не чувствовать над собой его опеки. В Парфии началось восстание, и Гистасп неоднократно просил сына о помощи, но вместо помощи от Дария пришел письменный указ Гистаспу подавить восстание своими силами.

Я заслужил от Дария порицание за то, что не сразу подоспел к нему с войском из Кармании, а ведь царю было хорошо известно, что отряды мятежника Вахьяздаты рыщут близ моей сатрапии. Теперь я со своими карманиями торчу здесь, в Мидии, а мои родовые земли остались без защиты. Да что я! Тебя, Гидарн, наш прозорливый царь ни во что не ставит, как, впрочем, и Мегабиза.

– Дарию по сердцу люди угодливые, вроде Аспатина и Багапата, – посетовал Гидарн, – а мы хоть и кланяемся царю до земли, но не входим в круг его ближайших советников. Видимо, Дарий чувствует наше стремление к независимости.

– Был уговор, что Дарий не станет ущемлять нас ни в чем, – сказал Интаферн, возвращаясь к старому. – Свидетелем тому был тот же Аспатин. Дарий может помыкать кем угодно, только не нами, ибо мы связаны с ним не только договором. По существу, Дарий оказался случайным участником дела, которое первоначально задумывали ты, я и Мегабиз. Разве не так?

Гидарн кивнул.

– Так почему же Дарий позволяет себе не считаться с нами? – сердито вопрошал Интаферн. – Более того, как он смеет угрожать смертью кому-то из нас? Неужели мы станем терпеливо сносить все это?

– Что мы можем сделать, Интаферн? – спросил Гидарн.

– Для начала следует напомнить Дарию, кем он был и кем стал благодаря участию в нашем деле, – Интаферн сделал ударение на слове «нашем». – Нужно потребовать от царя соблюдения договоренностей.

– Хорошо, коли Дарий нас выслушает, а если и слушать не станет? – невесело усмехнулся Гидарн. – Ведь он теперь всевластный царь царей! Волен казнить и миловать кого угодно.

– У меня такие же опасения, Гидарн, – после паузы мрачно промолвил Интаферн. – Значит, у нас остается самое верное решение… – Он вынул из ножен свой остро отточенный акинак и сделал им движение, как бы нанося удар.

– Ну, за это нас точно посадят на кол, – заметил Гидарн.

– А мы обвиним Дария в измене или, того хуже, объявим, что именно по его тайному приказу был убит Бардия, – мигом нашелся Интаферн. – Люди ведь больше всего доверяют слухам. К тому же в нашем случае почва для слухов самая благоприятная, поскольку Бардию убили мидийцы. И именно к мидийцам Дарий в последнее время благоволит.

– Кому же поручить столь опасное дело? – спросил Гидарн, невольно понизив голос.

– В таком деле лучше всего действовать самим, – ответил Интаферн.

– Нам двоим?! – в голосе Гидарна прозвучали одновременно изумление и страх.

– Думаю, Мегабиз тоже будет с нами, – сказал Интаферн.

– Все равно втроем мы ничего не сможем сделать, – замотал головой Гидарн. – Надо заручиться поддержкой хотя бы нескольких вельмож из близкого окружения Дария.

– Чем больше людей участвует в заговоре, тем больше вероятность, что заговор будет раскрыт, – возразил Интаферн. – Запомни это, Гидарн.

– Но мы даже не знаем наверняка, согласится ли Мегабиз на убийство Дария, – продолжал возражать Гидарн.

– Мегабиз согласится, – уверенно проговорил Интаферн, – ибо царем после убийства Дария станет кто-то из нас троих. Таково будет обязательное условие заговора. Вот почему нам не нужны посторонние люди.

Несколько долгих мгновений Гидарн обдумывал сказанное Интаферном. Наконец он спросил:

– Когда ты намерен поговорить об этом с Мегабизом?

– Нынче же вечером, – сказал Интаферн.

– Я пойду с тобою.

Мегабиза особо уговаривать не пришлось, у него тоже были опасения, что Дарий после подавления всех восстаний намерен спровадить его куда-нибудь подальше.

– К моим советам Дарий не прислушивается, зато внимает любой болтовне Аспатина, – пожаловался Мегабиз заговорщикам. – Породниться со мною царь не пожелал, отвергнув мою дочь, как будто она уродливее дочери Отаны. Царских подарков я не получал уже давно и не надеюсь получить, глядя на то, какими милостями осыпает Дарий того же Аспатина и этого безродного выскочку Арбупала, который только и умеет, что драть горло и бренчать на струнах.

Заговорщики условились подстеречь царя в таком месте, где с ним не будет свиты и телохранителей. После убийства Дария они решили сразу же бросить жребий, кому из них быть царем. Двое других должны будут всячески помогать новому царю удержаться у власти.

В Экбатаны меж тем продолжали прибывать гонцы с мольбами о помощи Гистаспу. Отважившись на решительную битву с восставшими в Парфии, Гистасп потерпел поражение и теперь уповал лишь на подмогу от сына. Интаферн же всех гонцов от Гистаспа отправлял в те области Мидии, где, по слухам, Дарий продолжал гоняться за Фравартишем, как волк за оленем. Вести войско в Парфию без царского приказа Интаферн не отваживался. Впрочем, он и не собирался этого делать, надеясь, что Гистасп в скором времени погибнет от рук восставших парфян и тем самым избавит заговорщиков от необходимости устранять еще и его. Интаферн, Гидарн и Мегабиз понимали, что Гистасп вряд ли простит им убийство своего старшего сына. И тем более не простит, что его род утратит навсегда царский трон.

Однако Интаферн и предположить не мог, что кто-то из посланцев Гистаспа проявит столько усердия и разыщет Дария в диких Мидийских горах, где и в мирное-то время было полно разбойничьих гнезд, а в нынешнюю смутную пору каждый второй мидиец и вовсе не расставался с оружием.

Тем не менее случилось нежданное-негаданное. Однажды в середине мая Дарий во главе небольшого отряда всадников объявился в Экбатанах. Среди Дариевых воинов на гнедой гривастой кобыле находился пленник с мешком на голове и со связанными спереди руками.

Когда в присутствии сатрапов и военачальников с головы пленника сорвали мешок, то среди знатных мидян, находившихся тут же, прокатился вздох радостного и одновременно злорадного изумления: в пленнике все узнали Фравартиша.

– Долго я гонялся за ним, но все-таки поймал, – не скрывая горделивого самодовольства, молвил Дарий Аспатину. – Вернее, не я поймал, а Тахмаспада внезапно нагрянул в город Раги и пленил Фравартиша вместе со всей его свитой. Его сподвижников я оставил в Рагах под надежной охраной, а его самого взял с собой, чтобы все мидяне видели, как я поступаю с мятежниками и самозванцами.

Когда Аспатин спросил у Дария, где Тахмаспада, Дарий ответил:

– В Сагартии вспыхнул мятеж некоего Чиссатахмы, еще одного идиота, объявившего себя царем сагартийцев из рода Увахшатры. Я послал Тахмаспаду с войском туда.

– А где Ваумиса? – снова задал вопрос Аспатин.

– Ваумису я оставил в Рагах с сильным отрядом, – ответил Дарий. – Если Тахмаспаде потребуется подмога, он сможет рассчитывать на Ваумису.

По приказу Дария Фравартишу отрезали нос, уши, язык и выкололи глаза. В таком виде его держали в оковах у дворцовых ворот.

Те из знатных мидян, кто некогда пострадал от Фравартиша, теперь приходили к дворцовым воротам, чтобы насладиться зрелищем изувеченного пленника. Среди них были люди, кто с удовольствием причинил бы самозванцу еще большие страдания, а то и вовсе лишил бы его жизни, но бдительная царская стража не позволяла никому побивать пленника каменьями и тем более пресекала всякие попытки дотянуться до него кинжалом или копьем.

С казнью Фравартиша Дарий решил не торопиться, желая, чтобы как можно больше мидян собственными глазами увидели участь постигшую разбойника.

В державе Ахеменидов, однако, продолжали полыхать восстания. Особенно опасные мятежи бушевали на исконных персидских землях и в Парфии. В Маргиане военачальник Дадаршиш уверенно одерживал верх над непокорными маргианцами. И хотя ему буквально каждый оазис приходилось брать с боем, его уверенность в победе от этого не становилась меньше. Покуда еще не поступало вестей о победах Тахмаспады над сагартийцами. В самой Мидии еще не сложил оружие сводный брат Фравартиша Иштубазан, поклявшийся мстить персам.

На военном совете кипели бурные споры. Многие военачальники настаивали на немедленном выступлении против Вахьяздаты, с которым безуспешно сражались Вивана и Артавазд. Остальные полководцы утверждали, что гораздо важнее подавить восстание Шавака в Парфии, поскольку Парфия граничит с Мидией и восставшие парфяне могут оказать поддержку отряду Иштубазана.

И Дарий, понимая, что правы те и другие полководцы, принял такое решение.

С основным войском он двинется против Вахьяздаты. А на соединение с Гистаспом в Парфию пойдет отряд Ваумисы, для усиления которого Дарий отправил в Раги всю вавилонскую пехоту во главе с Хизату.

В Мидии останется Даиферн с небольшим и подвижным войском, ему Дарий поручил изловить Иштубазана и уничтожить его отряд.


* * *

Голые островерхие хребты Загроса теснили дорогу, которая ужом скользила меж крутых известняковых скал. Иногда дорога пролегала по не широким долинам, где зеленели акации, созревала пшеница на полях, разделенных на участки белыми межевыми камнями. На возвышенных местах и близ водоемов друг к дружке лепились глинобитные хижины местных земледельцев. Хотя в Персиде вот уже шестой месяц бушевало восстание бедноты против богатеев и родовой знати, но все сельские работы все равно шли своим чередом.

Не доходя до Пасаргад, войско Дария наткнулось на военный стан. Вся каменистая возвышенность вокруг была усеяна полуразложившимися телами павших в сражении воинов, там же белели лошадиные кости и черепа, обглоданные шакалами.

То был стан Артавазда.

– Вот уже почти месяц я закрываю своим отрядом горный проход, ведущий к Пасаргадам, – поведал при встрече Артавазд царю. – Уж и не знаю, сколько раз мои воины отразили наскоки Умардата и Дундана, сподвижников Вахьяздаты, которые рвутся к Пасаргадам с юго-востока. Мы не успеваем хоронить тела павших.

– Кто такие эти Умардат и Дундан? – спросил Дарий.

– Бывшие разбойники, а ныне сподвижники Вахьяздаты, – вздохнул Артавазд. – Вахьяздата поручил им захватить Пасаргады, доставить к нему трон Кира, а также всех твоих наложниц, повелитель.

Дарий не смог удержаться от хмурой усмешки.

– Вахьяздата возомнил себя царем персов?

– Если бы! – На сей раз усмехнулся Артавазд. – Вахьяздата возомнил себя ни много ни мало Саошьянтом, рожденным от семени пророка Заратуштра, которое якобы чудом сохранилось в священном озере Ария, что находится в Арахосии. Мать Вахьяздаты родом из тех мест, и про нее рассказывают, будто она, купаясь в том озере, чудесным образом зачала Вахьяздату. Самое удивительное, что народ повсюду верит в это, а какие-то жрецы даже провозгласили Вахьяздату Спасителем мира.

– Где же сейчас Вахьяздата? – поинтересовался Дарий.

– Он пробивается к Пасаргадам с юга через Голубые горы, – ответил Артавазд. – Ему противостоят Арсам и Вивана. Они пытаются его задержать, государь.

– Почему только задержать, но не разбить? – Дарий нахмурился.

– У Вахьяздаты несметное войско. Он пообещал навсегда уничтожить гнет знати и ввести повсеместно всеобщее равенство, поэтому беднота валит к нему толпами. Сельские кузнецы день и ночь куют оружие для воинов Вахьяздаты, а кочевники-мики пригнали ему множество лошадей. Поэтому у Вахьяздаты много конницы.

По тону Артавазда и по выражению его лица Дарий понял, что тот нисколько не преувеличивает опасность, нависшую над Пасаргадами.

Велев Артавазду оставаться на месте, Дарий ближайшей дорогой повел войско к Голубым горам.

– Если я захвачу Вахьяздату, восстание в Персиде сразу пойдет на убыль, – заявил Дарий своим полководцам.

На третий день пути близ города Раха в знойном мареве выжженной солнцем степи показались нестройные, но довольно густые отряды конницы. Высланные вперед разведчики сообщили, что это приближаются уксии, которые обитают на границе с Эламом.

– Откуда здесь уксии? – удивился Дарий. – Что им нужно на чужих землях?

Проводники, которых дал Дарию Артавазд, поведали царю:

– Повелитель, уксии сражаются на стороне Вахьяздаты. Если уксии здесь, стало быть и Вахьяздата где-то поблизости.

Вскоре чуть в стороне от маячивших на горизонте конных уксиев заклубилась желтая пыль. Опытный глаз Дария сразу распознал, что вдали движется большое войско.

Царь приказал военачальникам изготовить отряды к сражению: пехоту выстроить в центре, конницу – на флангах. Часть пехоты Дарий отправил в город Раха, дабы занять его. Восставших в городе не оказалось. Впрочем, горожан там тоже было немного. Те, кто побогаче, были перебиты людьми Вахьяздаты, а вся беднота вступила к нему в войско. Оставшиеся в городе старики, женщины и дети не знали, чего им ожидать, одинаково боясь гнева и Дария, и Вахьяздаты.

Дарий повелел глашатаю передать жителям города Раха, что он не причинит им зла, что в его намерения входит лишь наказать смутьянов и грабителей.

Миг, когда неумолимая сила бросает одно скопище вооруженных людей на другое, этот волнующий для всякого полководца миг неумолимо приближался. Это чувствовали не только воины с обеих сторон. В безоблачном синем небе стаями кружили хищные грифы в предвкушении скорого пиршества.

– Повелитель, лучше отступим к горам, – выкрикнул Интаферн, осадив коня подле квадриги, которой управлял Дарий. – Враг во много раз сильнее нас.

– Многочисленнее, Интаферн, – надменно поправил сатрапа Дарий. – Многочисленнее, но не сильнее. Ступай к своим карманиям и не падай духом раньше времени.

Интаферн бросил презрительный взгляд на царскую свиту, блиставшую позолоченным оружием, и, повернув коня, умчался.

Опасения Интаферна разделяли многие из предводителей персидского войска, но лишь он один осмелился предложить царю отступать, пока не поздно.

Дарий и сам, разумеется, видел, сколь несметны силы, выстраивающиеся против него на равнине, тянувшейся до горизонта. Из голубой призрачной дали, как фантомы, все появлялись и появлялись новые отряды мятежников, пристраиваясь к той гигантской дуге из пехоты и конницы, изготовившейся раздавить все Дариево воинство.

«Лоб в лоб нам мятежников не одолеть, тут нужен хитрый маневр, – мучительно размышлял Дарий. – Необходим маневр, но какой? Эх, сюда бы Тахмаспаду! Уж он бы сразу сообразил, что предпринять».

Дарий оглянулся на свою молчаливую свиту, довольно многочисленную, чтобы защитить его в ближнем бою, но совершенно неспособную – и это было видно по лицам вельмож – принять верное полководческое решение. Более того, эти знатные, избалованные безбедной жизнью люди питали такое презрение к вооруженному сброду, собранному Вахьяздатой, что совершенно всерьез рассчитывали обратить восставших в бегство не оружием, но одним лишь своим криком. Привыкшие видеть в своих рабах и пастухах ничтожных покорных существ, царские придворные вовсе не желали видеть в этих людях воинов, полагая, что воинами рождаются, а не становятся, взяв в руки копье или секиру.

Осознание того, что быстрота верно принятого решения перед лицом грозной опасности может стать залогом успеха в сражении, а малейший просчет повлечет за собой страшный разгром, наполнило Дария смятением, почти страхом, словно над ним уже занесен меч, в то время как у него связаны руки.

Видя, что противник продолжает выстраивать боевую линию, Дарий решил ударить первым, дабы извлечь хоть какую-то выгоду из внезапной атаки и не усугублять малодушие своих военачальников видом многочисленных толп мятежников, которые все продолжали подходить.

По сигналу медных труб и боевых рожков вся Дариева конница, стоявшая на флангах, с глухим топотом хлынула на врага. Над шлемами и башлыками всадников топорщились острые жала копий и военные значки племен.

Пришла в движение и царская пехота, выстроенная в несколько линий. Выпуская в сторону вражеских отрядов тучи свистящих стрел, воины Дария все убыстряли шаг, наклонив тяжелые копья и закрывшись сплетенными из лозы щитами.

Не двигались с места лишь колесницы и царские телохранители.

Дарий отыскал взглядом Аспатина и жестом повелел тому подняться в его квадригу.

Он знал, что Аспатин не станет прятаться за глупую лесть и не побоится указать ему на допущенную ошибку, тем более не замедлит дать царю совет, как лучше эту ошибку исправить.

Долгое время за густой завесой пыли, поднятой тысячами копыт и десятками тысяч ног, было непонятно, кто там одерживает верх. Шум битвы заглушал все прочие звуки. Время от времени из этого звенящего оружием скопища людей вырывалась лошадь без седока, либо отходил в сторону раненый пехотинец, иного выносили на руках его соратники и, оставив несчастного в относительно безопасном месте, сами вновь устремлялись в сечу.

Но вот на исходе второго часа непрерывной битвы к Дарию примчался гонец с отрубленной по локоть правой рукой и, морщась от боли, сообщил, что ранен Мегабиз, а Гидарн со своими людьми опять отступает. Другой гонец поведал царю, что Интаферн на левом фланге просит о помощи, его теснят со всех сторон. Третий гонец сообщил, что убит предводитель маспиев, а марды и пасаргады на правом фланге тоже взывают о помощи.

Наконец пришла самая страшная весть: почти вся царская пехота обратилась в бегство. Убит военачальник, возглавлявший центр Дариева войска, а его помощник смертельно ранен стрелой.

– Нужно спасаться, царь, – разом заговорили вельможи из свиты Дария. – Битва проиграна. Гляди, конница уксиев обходит нас с левого фланга. А вон кочевники-мики гонят всадников Гидарна.

– Трусы! – закричал Дарий на свою свиту. – А продать подороже свою жизнь вам не хочется? А ну, живо все на колесницы! Уксиев надо остановить.

Покуда вельможи с недовольными лицами взбирались на колесницы, а кому не хватило места, седлали коней, Дарий отдал Аспатину приказ:

– Скачи наперерез Гидарну, останови его. Иначе этот негодяй будет бежать до самых Экбатан. Возьми сотню из моих конных телохранителей. Да поможет тебе Вэрэтрагна!

– И тебе удачи, царь! – воскликнул Аспатин, спрыгнув с царской квадриги прямо на своего горячего каурого.

Уксии, разбойное племя, привыкшее к наскокам из засады, не выдержали атаки колесниц. К тому же предводитель уксиев был убит метко пущенной стрелой. Откатываясь назад, уксии смешали конницу утиев – персидского племени, из которого происходил сам Вахьяздата.

Дарий, мчавшийся на передней квадриге, видел, как какой-то плечистый военачальник мятежников на гнедом коне, носясь взад-вперед, пытается восстановить порядок в своих расстроенных конных сотнях. Уксии, уже не слушая ничьих приказов, сломя голову бежали куда-то в степь. Утии же, наоборот, еще теснее сплотили ряды вокруг своего знамени на длинном шесте.

Знамя утиев – бронзовая голова быка с изогнутыми рогами – грозно покачивалось из стороны в сторону в такт лошади знаменосца, набиравшей разбег. Военачальник утиев собрал-таки воедино свой разобщенный отряд и теперь вел своих лихих наездников навстречу колесницам.

Боевой клич утиев прорезал воздух.

Дарий вдруг узнал в военачальнике утиев Вахьяздату, шлем которого сиял как звезда. На плечах Вахьяздаты был пятнистый плащ из шкур леопардов.

«Совсем как настоящий Саошьянт!» – усмехнулся про себя Дарий и поднял лук.

Его квадригу трясло на ухабах, поэтому пущенная Дарием стрела просвистела над головой Вахьяздаты. Дарий выдернул из колчана другую стрелу, прицелился получше, но снова промахнулся.

Утии на своих пегих лошадях с хвостами, завязанными узлом, были уже совсем близко. Они пытались окружить царские колесницы с обеих сторон, дабы не быть смятыми подобно уксиям. Их меткие стрелы сбивали с колесниц одного возничего за другим. Вывалился под копыта несущихся во весь опор коней и возница царской квадриги, стрела попала ему между глаз.

И Дарий сам подхватил вожжи.

Несколько стрел утиев воткнулись в корпус Дариевой квадриги, три стрелы – в щит Дария, еще несколько стрел просвистели так близко от головы царя, что коснулись своим оперением его волос, выбившихся из-под кидариса.

Утии расступились, и колесницы пролетели мимо них, за исключением тех, что опрокинулись, наехав на камни.

Дарий хотел повернуть свою квадригу, но не справился с четверкой лихих коней, которые несли его прямо навстречу наступающей пехоте восставших. Оглянувшись, Дарий не увидел позади никого из своих воинов. Все остальные остались за гребнем невысокого холма, преодолевая который, Дарий с трудом удержался в своей колеснице. Ворвавшись в толпу мятежников, квадрига запрыгала по телам людей, сбитых с ног копытами взмыленной Дариевой четверки.

Пред Дарием мелькали запыленные злобные лица утиев в нахлобученных войлочных шапках или простоволосых. Мелькали грубые щиты из кожи, заостренные на конце палки, дубины и топоры. Брошенный кем-то камень рассек Дарию скулу, от удара палкой по локтю боль молнией пронизала ему всю правую руку.

Одна из лошадей в его запряжке была убита ударом копья, три другие остановились, тяжело поводя взмокшими от пота боками.

Окруженный врагами, Дарий сначала отбивался дротиками, затем схватился за акинак. Трое раненных царем мятежников, корчась возле колес квадриги, кричали своим товарищам, чтобы те изрубили Дария на куски. Но большинству нападавших непременно хотелось захватить живым столь храброго военачальника, чтобы получить за него награду от Вахьяздаты.

Не видя спасения и не желая сдаваться в плен, Дарий уже хотел перерезать себе горло акинаком, как вдруг, расталкивая мятежников, к нему пробился всадник на гнедом жеребце, темно-красный чепрак на котором был украшен кистями по нижнему краю. То был Арбупал.

Ловким ударом меча Арбупал снес голову какому-то верзиле, прыгнувшего на Дария сзади с веревкой в руках.

– Давай ко мне! – крикнул царю молодой храбрец, раскроив череп еще одному мятежнику.

Дарий не заставил себя ждать и мигом вспрыгнул на гнедого позади Арбупала.

Арбупал пришпорил коня и громко гикнул. Жеребец понял своего хозяина и птицей полетел прочь, сбивая грудью тех, кто пытался его остановить. Арбупал поскакал туда, где еще продолжалась конная битва. Это Интаферн, собрав вокруг себя карманиев, маспиев и пасаргадов, пытался вырвать победу у Вахьяздаты.

К Интаферну же пробился и Аспатин с сотней царских телохранителей и теми из воинов Гидарна, которых он сумел увлечь за собой. Сам же Гидарн куда-то исчез.

Появление Дария, живого и невредимого, вселило в преданных ему воинов ратный дух.

Царь пересел на коня, отбитого у врага, и носился средь кровавой сумятицы боя, ища встречи с Вахьяздатой. Но того нигде не было видно, и Дарию то и дело приходилось вступать в поединок то с каким-нибудь свирепым утием, то с кочевником-миком, позарившимся на его царское одеяние.

Солнце стало клониться к закату.

Воины Дария изнемогали в неравной схватке. И вот когда уже казалось, что все кончено, когда Дарий собирался ринуться в последнюю атаку и погибнуть вместе с не отстававшим от него Аспатином, неожиданно пришло спасение.

В спину восставшим ударило невесть откуда взявшееся войско Арсама и Виваны. Измотанные многочасовым сражением мятежники, бросая оружие и раненых, стали разбегаться кто куда. Их беспощадно истребляли, преследуя повсюду до тех пор, покуда на землю не пала ночная тьма.

Наутро торжествующий Дарий приказал соорудить пирамиду из отрубленных вражеских голов, и эта страшная пирамида выросла в три человеческих роста.

Вахьяздата с остатками своего разбитого воинства бежал в город Пишияуваду, где стоял преданный ему гарнизон из наемников-саттагидиев. Из Пишияувады к Умардату и Дундану умчались гонцы с повелением Вахьяздаты оставить на время отряд Артавазда и спешить к нему на помощь.

Однако войско Дария подошло к Пишияуваде раньше, и Вахьяздата вновь потерпел поражение.

Бросив разбитые отряды своей пехоты, Вахьяздата с конницей ушел в безводную пустыню, дабы замести следы. Одновременно он попытался привлечь на свою сторону кочевые племена дропиков и карманиев, обещая их вождям всевозможные привилегии в том царстве, которое он создаст после победы над Дарием. Однако среди карманиев не нашлось желающих сражаться за новоявленного Саошьянта, тем более что они издавна враждовали с миками, которых было немало в окружении Вахьяздаты. Из дропиков же лишь немногие присоединились к Вахьяздате.

Там, где красно-желтые пески пустыни Кар-а-Така наползают на каменистое плоскогорье со множеством мелководных соленых озер, что близ невысокого хребта Курух, буйное войско Вахьяздаты соединилось наконец с войском Дундана и Умардата, перед этим ускользнувших от воинов Артавазда и Виваны, но разбитых Дарием и Арсамом, следовавшими за ними по пятам.

Понимая, что покуда Дарий и Арсам не соединились с Артаваздом и Виваной, они слабее его, Вахьяздата решил не медлить со сражением. Однако по совету деда Дарий уклонился от битвы и стал спешно отступать к горе Парга, близ которой, по сведениям лазутчиков, после переходов по горам отдыхало войско Артавазда и Виваны.

Глава восемнадцатая Битва у горы Парга

– Что за битвы прокатились здесь? И когда это было? – обратился Дарий к деду, глядя на желтую, опаленную солнцем равнину, усеянную черепами и костями людей.

Дед и внук ехали бок о бок верхом.

О том, что здесь когда-то прошло сражение, говорили обломки стрел и копий, валявшиеся повсюду. На некоторых скелетах сохранились еще клочки одежд, выгоревшие на солнце. Иные черепа были рассечены ударом топора.

Невдалеке с глухим монотонным шумом устало двигались по равнине отряды царского войска. Стройно шла конница. Растянувшись длинными колоннами, брела пехота. Величаво покачивали длинными шеями одногорбые верблюды, навьюченные поклажей.

– Эти земли издревле делят между собой родственные персам кармании и полудикие кочевники-мики, когда-то пришедшие сюда с парфянских равнин, – ответил старый Арсам. – А может, здесь сражались дропики с теми же миками, ведь дропики – соседи карманиев. Могло быть и так, что некогда дропики вместе с карманиями отбивались здесь от вышедших в набег саттагидиев. Либо сюда пришли марды, чтобы наказать разбойников-миков за их гнусные проделки. Трудно теперь сказать наверняка, кто и с кем тут сражался. Тем более что это было очень давно.

Налетавший ветерок срывал песчаную пыль с верхушек невысоких барханов. Потревоженные юркие ящерицы стремительно зарывались в песок, под корявые кустики колючего саксаула.

– Сколько вражды и жестокости разлито в мире, – с задумчивой грустью произнес Дарий. – Что заставляет людей, часто живущих по соседству, браться за оружие? Во главе племен стоят мудрые старцы, неужели всей их мудрости не хватает на то, чтобы предотвратить кровопролитие?

Арсам с любопытством взглянул на Дария.

– На извечный вопрос существует извечный ответ, – он вздохнул. – Всеми племенами, хоть на востоке, хоть на западе, правит не разум, но обычай. Обычай велит мстить за пролитую кровь и доказывать свою храбрость в сражении. Обычай же велит обращать в рабство чужака и почитать богов. Тут трудно что-либо изменить. Это понял еще Заратуштра, хотя он-то призывал всех в «Авесте» к миру и добру.

– Кир Великий установил всеобщий мир почти на всем востоке, – промолвил Дарий, – значит, все-таки возможно мирное сосуществование племен?

– Однако перед этим Кир Великий с мечом прошел от гор Гандхары до Эгейского моря, – усмехнулся Арсам. – Лишь доказав всем племенам и правителям превосходство персов на поле битвы, Кир смог добиться прекращения межплеменных стычек, да и то не везде. Коссеи, например, те, что живут в Эламских горах, так и не признали власти Кира. Они как грабили всех и каждого, проезжавших по их земле, так и продолжают это делать по сию пору.

– Я заставлю коссеев заниматься мирным трудом, – с угрозой в голосе произнес Дарий. – В моем царстве все дороги станут безопасными.

Под вечер идущее на северо-запад Дариево войско увидело впереди черную пирамиду огромной горы, которая высилась посреди серо-желтой пустыни. То была гора Парга.

В низине у подножия горы шелестели листвой пальмы и пирамидальные тополя. В тени деревьев зеленела трава, пышно цвели дикие розы. Этот зеленый рай раскинулся по берегам небольшого озера, круглого, как греческий щит.

Стан Виваны и Артавазда раскинулся по краю оазиса с таким расчетом, чтобы деревья не заслоняли горизонт. Оба полководца были удивлены внезапным появлением Дариева войска.

Когда был раскинут огромный царский шатер, Дарий без промедления собрал военачальников на военный совет.

– Я не виню вас за то, что вы упустили Дундана и Умардата, позволив им соединиться с Вахьяздатой, – сказал царь, обращаясь к Виване и Артавазду. – Не виню прежде всего потому, что сам безуспешно пытался это сделать. Теперь восставшие, соединив свои силы, идут сюда. Вахьяздата намерен в одной решающей битве покончить со мной. Пришла пора точить мечи и копья.

Дарий произвел перестановки среди своих полководцев. Караном[435] царь сделал Артавазда, зная, что тот, как никто другой, способен в трудной ситуации найти верное тактическое решение. В помощники Артавазду царь назначил Вивану, которого ценил за те же качества. Во главе тысячи «бессмертных» Дарий поставил Гидарна, таким образом переведя его из конницы в пехоту. Рабхайлой[436] Дарий сделал Мегабиза. Аспаэштаром[437] – своего деда Арсама, ратаэштаром[438] – Артаксеркса, своего друга детства. Артаоза, другого друга детства, Дарий поставил во главе своих конных телохранителей. И наконец Дарий объявил Арбупала оросангом[439], введя его в свою ближайшую свиту с правом голоса на военных советах.

Такие изменения в верхушке войска далеко не всем соратникам Дария пришлись по душе. И прежде всего – Интаферну, который сам метил в аспаэштары. Гидарн и вовсе негодовал, считая свое понижение из конницы в пехоту незаслуженным. Такого же мнения был и Мегабиз, никогда особо не жаловавший пехоту.

Кроме того, Дарий своими главными советниками с правом обедать с ним за одним столом назначил Арсама, Артавазда и Аспатина.

Интаферн, Мегабиз и Гидарн тоже рассчитывавшие на такую честь, были недовольны, не получив ее. Таким образом, Дарий, сам того не подозревая, подлил масла в огонь тлеющего против него заговора.

Все чаще эта пониженная в должностях и отлученная от царя троица собиралась вместе тайком. Они изливали друг другу свои претензии к царю и обиды на него, копили ненависть, злобу и мщенье…

Спустя два дня после того, как Дарий соединил свое войско с отрядами Виваны и Артавазда, к горе Парга подошло пестрое воинство Вахьяздаты.

Еще два дня враждебные стороны готовились к битве.

Наконец приготовления были закончены, и два войска расположились в боевом порядке в полете стрелы одно от другого.

Численный перевес опять был на стороне Вахьяздаты. Однако войско Дария было более сплоченным и лучше вооруженным.

Едва раскаленный диск солнца выглянул из-за туч, затянувших горизонт, сражение началось. Но сначала жрецы пропели торжественный гимн Владыке Света, чей лик был подобен колесу боевой колесницы, а лучи напоминали быстрые стрелы.

На сей раз Дарий был спокоен, во всем полагаясь на Артавазда. Он без возражений занял место на правом фланге вместе со своими телохранителями, хотя по обычаю царь должен был находиться в центревойска. В царской свите снова прозвучали недовольные голоса: мол, Артавазд не заботится о безопасности царя, – но Дарий не обратил на это внимания.

С ревом труб и грохотом литавров две рати стали сближаться. Сначала сшиблась конница. Потом сошлась пехота.

Поднявшийся сильный ветер нес тучи песка прямо в лицо Дариевым воинам. Вдали над поверхностью земли поднялись смерчи – крутящиеся песчаные столбы.

Черные с белым подбоем тучи клубились на вершине и по склонам горы Парга. Гора возвышалась как мрачный монумент, как некий вызов стихии, споткнувшейся об нее.

Дарий сошел с колесницы и сел на землю, по которой змеились сухие струи песка, гонимые вихрем. Мимо промчались легкие шары перекати-поля.

Царский возница с трудом удерживал на месте беснующихся от страха лошадей. Если бы не Аспатин, накрывший голову коренника своим плащом, то, возможно, царская квадрига унеслась бы прочь.

Вокруг царя столпились вельможи и телохранители, образовав заслон от горячего ветра и летящих колючих песчинок.

Дарий то и дело спрашивал, что творится на поле битвы. Но ему отвечали одно и то же: ничего не видно. Из-за разбушевавшейся песчаной бури даже в нескольких шагах было трудно разобрать что-либо.

Так продолжалось больше часа.

Ветер утих так же внезапно, как и поднялся. Небо над горой очистилось от туч.

Поле битвы было засыпано песком, в котором вперемежку пережидали непогоду воины Дария и Вахьяздаты. Ураган пронесся, и равнина ожила. Тут и там поднимались с земли фигурки людей, снимавших с головы бурнусы, подбиравших брошенное впопыхах оружие, отплевываясь от хрустевшего на зубах песка. Слышались веселые голоса и команды военачальников, собирающих воедино свои сотни и тысячи. Конники ловили разбежавшихся лошадей.

Приходилось все начинать сызнова.

Пешие и конные отряды выстраивались на изменивших свои очертания барханах. Заблудившихся врагов никто не убивал и не брал в плен, наоборот, им указывали, как лучше добраться до своих. Конники Вахьяздаты пригнали Дариевым всадникам несколько сотен убежавших от них лошадей, получив взамен почти столько же своих скакунов, потерявших своих хозяев.

Вновь раздались призывные звуки боевых труб и рожков.

Засвистели выпускаемые из тысяч луков оперенные стрелы. Тяжелой поступью двинулась вперед пехота. Прокатился окрест глухой топот конницы, набиравшей разбег.

На редкость упорное сражение продолжалось несколько часов.

Там, где Дариевым отрядам удавалось потеснить восставших, одно появление Вахьяздаты сразу меняло положение. Мятежники, влекомые своим бесстрашным предводителем, лезли прямо на копья, презрев смерть. В плен никто не сдавался. Окрашенные кровью пески покрылись грудами трупов. Войска сражались, изнемогая от зноя и жажды. Если ломались копья, воины пускали в ход мечи и топоры. Лучники, расстреляв все стрелы, брались за кинжалы либо швыряли в противника камни, поднятые с земли.

Первыми не выдержали кочевники-мики. Обратившись в бегство, они обнажили фланг войска Вахьяздаты. И сразу в битве наступил перелом. Артавазд бросил на ослабленное крыло войска мятежников конницу маспиев и пасаргадов. Кармании на боевых верблюдах ударили в спину восставшим.

Началось повальное бегство мятежников, более пятнадцати тысяч их было перебито, около семи тысяч сдались в плен. Был захвачен и Вахьяздата со своими виднейшими приверженцами, в том числе и Умардат. Лишь Дундану удалось бежать.

Случилось это в июне 521 года до нашей эры.

Вахьяздату и тридцать предводителей его войска по приказу Дария посадили на кол в городе Увадачайя, где Вахьяздата впервые объявил себя Саошьянтом.

Персидское царство замерло.

Мики, уксии и утии изъявили Дарию свою покорность. Сложили оружие мятежные саттагидии, выдав заложников персидскому царю.

Однако не думали покоряться воинственные арахоты, к которым бежал Дундан. Арахотов поддерживали горные арии и некоторые другие племена, жившие в горах и долинах Арианы.

Против них Дарий отправил Вивану, отдав ему треть своего войска.

С оставшимся войском Дарий спешно двинулся в Парфию, откуда поступали тревожные известия о громких победах Шавака, вождя тамошних мятежников.

Глава девятнадцатая Битва при Патиграбане

– Если бы я знал, что мой сын, став царем, настолько вознесется в своей гордыне, что не откликнется на призыв о помощи не кого-то, а родного отца, то лучше бы я сам занял трон Ахеменидов, – так выговаривал Дарию Гистасп при встрече с ним, которая состоялась в городе Задракарта в июле того же года. – Быть может, ты – о царь царей! – ждал, что я приползу к тебе на коленях и омою слезами твои башмаки? А может, тебе уже в тягость родной отец и ты лелеешь мысль, как бы избавиться от меня с помощью восставших негодяев, заполонивших Парфию и Гирканию? Я знаю, что власть сильно меняет людей!

Немалого труда стоило Дарию унять обиду и раздражение отца и вновь расположить его к себе. Только перечислив, через какие опасности и сражения пришлось пройти ему самому, Дарий заслужил отцовское прощение. После этого отец и сын долго сидели возле пылающего очага и обсуждали, как им одолеть Шавака, которого восставшие парфяне и гирканцы объявили своим царем.

В стане Гистаспа находился и Ваумиса со своими воинами. Как он объяснил Дарию, от Гистаспа прибыл гонец в Рати с призывом о помощи, и Ваумиса не мог оставаться в стороне, ведь речь шла о жизни Дариева отца.

Дарий спросил у Ваумисы, под надежной ли охраной остаются в Рагах плененные сподвижники Фравартиша. На что Ваумиса ответил, что всех пленников он отправил в Экбатаны, где они были казнены Даиферном.

При этом Ваумиса добавил, что Даиферн продолжает воевать с Иштубазаном, братом казненного Фравартиша.

Порой Дарию казалось, что всему этому не будет конца. Что произошло? Почему покоренная Киром держава вдруг стала рассыпаться как карточный домик, как колосс на глиняных ногах? Почему каждый неграмотный разбойник мог вдруг объявить себя царем и подчинить столько народу? Шли дни и месяцы, превращаясь в нескончаемую череду утомительных переходов по горам и пустыням, череду кровопролитных стычек и сражений. Ночевки то в бедной хижине, то под пологом шатра, то просто у костра на расстеленной кошме; эти постоянные подсчеты убитых мятежников, казни их предводителей, истязания пленных – все это сливалось в сплошной кровавый кошмар.

Уже немало было пройдено селений, где в живых вообще никого не осталось. Пирамиды отрубленных голов и тысячи непогребенных тел оставались там, где проходило войско Дария. А восстания всё продолжались и продолжались: и в далекой Арахосии, и в близкой Маргиане, и в Сагартии, и в Мидии… Здесь, в Парфии, в первом же сражении с Шаваком лишь находчивость Артавазда спасла Дария от полного разгрома.

И вот, когда напряжение сил достигло предела, когда Дарию уже было некого набирать в свое войско в стране, где все от мала до велика стояли за Шавака, в эти труднейшие дни ударом в спину стала для Дария весть о восстании в Армении.

Когда встал вопрос, кого из полководцев послать против мятежных армян, на совете в царском шатре разыгрались бурные сцены.

Гистасп был настроен решительно против дробления царского войска.

– Малыми силами армян не одолеть, ибо их многочисленности и воинственности может позавидовать любой другой народ, – сказал он. – К тому же города и крепости армян стоят в самых неприступных местах, на осаду любого армянского города уйдет много времени. Я некогда сам воевал с ними и знаю, что говорю. Армянская конница закована в броню: и кони и всадники. Разбить такую конницу необычайно трудно. Даже самый талантливый полководец с небольшим войском обречен на поражение в горной стране, ибо он столкнется не только с многочисленностью и храбростью армян, но и с труднодоступной местностью, где их воины могут умело устраивать засады. Самое лучшее, на мой взгляд, это обрушиться на армян всеми силами, но лишь после того, как будет приведена к покорности Парфия.

Гистаспу возражали, и прежде всего Ваумиса, который беспокоился за Тахмаспаду, воевавшего с Чиссатахмой в Сагартии.

– Армения примыкает к Сагартии, и если армяне окажут поддержку Чиссатахме, то он непременно разобьет Тахмаспаду, – молвил молодой военачальник. – При таком обороте дела ничто не сможет помешать армянам и сагартиям вторгнуться в Месопотамию. Им надо будет лишь преодолеть реку Тигр. А это – прямая угроза Вавилону.

Последний довод Ваумисы подействовал на Дария сильнее всех прочих. В Вавилоне жили его любимые жены, там же находилась казна, которую оберегало совсем маленькое войско во главе с Гобрием. Если вдруг вавилоняне вздумают поддержать восставших армян и сагартиев, тогда это станет окончательным крахом для всей державы Ахеменидов.

И Дарий решил послать в Армению свое войско.

Но кого поставить во главе этого войска? Артавазд нужен Дарию здесь. Вивана далеко, он воюет в Арахосии. Тахмаспада сражается с сагартиями. Дадаршиш до сих пор находится в Маргиане. Из прочих военачальников никто не рвется воевать с армянами. Никто, кроме Ваумисы.

Ваумиса сам вызвался вести войско в Армению.

И опять выступил возмущенный Гистасп, который заявил Дарию, что если он не жалеет простых воинов, посылая их на верную смерть, то пусть хотя бы пожалеет Ваумису, от которого больше пользы на поле сражения, чем от всех прочих полководцев Дария.

Гневные и откровенные слова Гистаспа вызвали взрыв негодования в царском шатре. Интаферн, Гидарн, Мегабиз и прочие военачальники вскочили со своих мест, осыпая Гистаспа бранью, упрекая его в неумении руководить войсками, в трусости и нерасторопности.

– Будь в тебе, Гистасп, хоть искра полководческого дара, ты не допустил бы такого разрастания мятежа в Парфии, – выкрикивал Гидарн, брызжа слюной. – Ты собрал немалое войско, но был разбит Шаваком, на стороне которого сражаются голодранцы!

– Гистасп упрекает нас в неумении воевать, – вторил Гидарну Мегабиз, – нас, прошедших через столько битв и не потерпевших ни одного поражения. Да он просто переполнен завистью и досадой!

– Ты так великолепен и заметен на военных советах, Гистасп, но тебя почему-то не видно в битвах. Почему бы это, а? – язвительно вопрошал Интаферн. – Мы все покрыты шрамами, и только у тебя, Гистасп, нет ни одного шрама, не считая царапин, полученных от твоих наложниц.

Дарий долго не мог восстановить порядок на военном совете, его поразило, какой ушат грязи вылили на его отца бывшие царские сподвижники. Гистасп тоже обратил внимание на то, какой злобой сверкали глаза у этой троицы, и подозрение о заговоре закралось в его вещее сердце.

Ваумиса же без промедления выступил в поход.

При прощании Дарий взял Ваумису за руку и долгим взглядом посмотрел в его серо-голубые глаза. Ему вдруг стал бесконечно дорог этот храбрый военачальник и просто благородный человек. Дарию было бы намного спокойнее средь множества грядущих опасностей, если бы Ваумиса – всегда спокойный и немногословный – оставался бы рядом с ним. Но судьбе было угодно, – Дарий утешал себя именно такой мыслью, – чтобы Ваумиса потушил в Армении пожар восстания, не дав ему разгореться.

– Если станет совсем худо, пробивайся к Тахмаспаде, – сказал Дарий, не выпуская руку Ваумисы. – И помни, друг мой, мне не нужна победа над армянами ценой твоей жизни. У меня много полководцев, но Ваумиса – один.


* * *

Упрек Интаферна, намекнувшего Гистаспу про царапины от его наложниц, тем не менее, показался Дарию справедливым. Вечером того же дня Дарий пришел в шатер к отцу для серьезного разговора с ним.

– Отец, войско и без того обременено обозом и множеством раненых, а ты еще возишь за собой всех своих наложниц, – царь не скрывал своего осуждения. – Не понимаю, как у тебя хватает сил и, главное, желания на любовные утехи в столь трудное военное время.

Гистасп, будто бы ждал этого разговора, ответил, не задумываясь и не смущаясь:

– А мне, сын мой, странно и непонятно, почему ты – царь царей! – обходишься на войне без наложниц, без цирюльников, массажистов. Погляди, во что превратилась твоя борода! И взгляни на мою бороду. У меня и волосы завиты, в отличие от тебя, и ногти аккуратно подстрижены. Время тяжелое, я согласен, но не превращаться же из-за этого в животное! Между прочим, негодяй Шавак, став царем над парфянами, тут же окружил себя пышной свитой, завел гарем в триста наложниц и не расстается с ним даже в походах. А как он выглядит, этот бывший пастух! Он всегда причесан и завит, всегда роскошно одет, блистает золотом украшений. Так неужели мы с тобой, урожденные Ахемениды, хуже этого самозванца?

– Разве ты видел Шавака близко? – насторожился Дарий.

– Видел однажды, – нехотя ответил Гистасп. – Переодевшись нищим, я побывал у него в стане. Хотел еще раз убедиться, что те знатные парфяне, которым я доверял, перешли под знамена этого безродного выскочки.

В глазах Дария промелькнуло невольное уважение столь храбрым поступком отца, но и удивление: побывать у самозванца и не прикончить его?..

– И ты увидел у Шавака тех, кому доверял? – спросил царь.

– Всех до единого, – проворчал Гистасп, – чтоб Ангро-Манью поглотил их души. Думаешь, почему я проигрывал сражения? Вокруг меня были предатели и изменники. Срубив два десятка голов в своем окружении, я стал спокойнее спать. Зато оттолкнул от себя слабодушных и колеблющихся – и все они примкнули к Шаваку.

После беседы с отцом Дарий словно увидел себя со стороны. Увидел себя в том довольно неопрятном виде, в каком, собственно, пребывают почти все воины и военачальники в Дариевом войске, вынужденные жить в походных условиях.

Дарий вызвал к себе Багапата и велел ему дополнить штат царских слуг массажистами, цирюльниками, портными, башмачниками и всеми прочими, кто должен содержать царственную особу в безупречном виде.

Багапат заикнулся было и о наложницах: мол, надо бы царю подумать и о своем здоровье, которое для мужчины его лет лучше всего поддерживать женскими ласками.

Дарий не стал возражать и против наложниц.

Однако полностью выполнить царское повеление Багапат не смог по той причине, что войско находилось в совершенно дикой стране, лишенной городов и больших селений. Местные жители, занятые в основном скотоводством, зачастую обходились услугами одного-единственного цирюльника на все кочевое стойбище, который умел только грубо стричь и не имел понятия о завивке и окраске волос хной. Если среди царских телохранителей нашелся неплохой цирюльник, то завивкой волос и бороды царя ведал сам Багапат, выучившийся этому искусству в гареме Камбиза и Бардии.

Царской массажисткой стала рабыня, до этого помогавшая царскому повару готовить пищу, всем необходимым движениям ее опять-таки обучил Багапат. За ногтями царя должна была следить другая рабыня, купленная Багапатом у Гидарна. Она же благодаря своей юности и телесной красоте стала и царской наложницей.

Теперь Дарий появлялся перед своими воинами в окружении жрецов, евнухов и целой свиты придворных, которые оттесняли от царя даже его телохранителей. Воины и военачальники, постоянно рискующие жизнью на полях сражений, недолюбливали всех этих царских знаменосцев, жезлоносцев, ковроносцев, виночерпиев, глашатаев и хранителей царских регалий, толпою окружавших царя, раболепно, как рой пчел, целыми днями круживших возле Дария.

Но благодаря внушениям отца Дарий вдруг осознал, что подобное окружение возвышает его над подданными, приучает их смотреть на царя как на существо высшего порядка, однако ежеминутно нуждающееся в услугах, до коих божество опускаться не должно.

«Свою доблесть в битвах ты уже доказал, сын мой, – как-то сказал Дарию Гистасп. – Так покажи войску и свое величие. Пусть персы гордятся своим царем!»

Тем временем Шавак, умело избегая решительного сражения, собирал в кулак свои силы. Кроме парфян, в его войске были гирканцы и каспии. Пришли к Шаваку и кочевники-даи, которым Шавак пообещал выделить земли в равнинной Гиркании, славящейся своим плодородием. Тамошние земледельцы с каждой виноградной лозы производят один метрет[440] вина, а каждая смоковница дает им по шестьдесят медимнов[441] плодов. Хлеб там даже сеять не нужно, он сам родится из зерна, выпавшего из соломы.

Сходясь в многочисленных стычках, два враждебных войска маневрировали по степному раздолью, ограниченному с северо-востока седыми вершинами горной гряды, а на юго-западе упиравшемуся в безводную пустыню. Узнав, что Дарий занимает полуразрушенную крепость Патиграбана, Шавак привел туда же свои отряды.

Предводителя восставших парфян, у которого половину войска составляла конница, вполне устраивала ровная как стол равнина вокруг крепости.

В ночь перед битвой в шатер Интаферна пришли Гидарн и Мегабиз. Оба были вооружены мечами и кинжалами.

Интаферн выпроводил прочь своего постельничего и вопросительно поглядел на вошедших.

– С чем пожаловали? – неприветливо спросил он.

Мегабиз молча опустился на раскладной стул, всем своим видом показывая, что говорить будет Гидарн.

И Гидарн заговорил, понизив голос, взяв Интаферна за локоть:

– Мне доподлинно известно, где ночует Дарий. Он находится не в своем шатре, а в крепости, дом его близ северной стены. Если подняться на стену, с нее можно легко перескочить на крышу дома и по световому колодцу проникнуть прямо в царскую опочивальню. Дарий даже испугаться не успеет, как мы пронзим его кинжалами.

– Дело верное, Интаферн, – негромко добавил Мегабиз. – По-моему, упускать такую возможность нельзя.

– Откуда тебе это известно? – спросил Интаферн у Гидарна. – Сам ходил в крепость?

– Еще чего! – усмехнулся Гидарн. – Подле Дария находится наложница, моя бывшая рабыня. Она-то и оповестила меня, что ночью легко проникнуть к царю. Эта девчонка предана мне как собака. Ну, Интаферн, решайся!

– Глупцы! – рассердился Интаферн. – Сейчас убивать Дария нельзя, ибо это будет только на руку Шаваку и Гистаспу. Если Гистасп возглавит войско и разобьет Шавака – царская тиара ему обеспечена. Если же победит Шавак, то всех нас ждет печальная участь, а персы станут данниками парфян.

Гидарн и Мегабиз озадаченно молчали.

– И потом, не забывайте, что Дарий часто сам подвергает себя смертельной опасности, ведь он не робкого десятка, – многозначительно проговорил Интаферн после краткой паузы. – Он и без нашей помощи может найти свою смерть в битве. Быть может, уже завтра Дария не будет в живых. Ступайте, друзья, и ложитесь спать.

Гидарн и Мегабиз ушли.

А Дарию в эту ночь не спалось.

Накануне у него засиделся отец. Они долго беседовали о братьях Дария – Ариаспе и Артафрене. Их обоих почему-то не было в войске. Дария это неприятно удивляло, поскольку он помнил, что его самого отец приучал к ремеслу воина с пятнадцати лет.

Гистаспу пришлось открыть Дарию правду.

– В жилах твоего брата Ариаспа течет кровь труса, сын мой, – скорбно молвил Гистасп. – Он не переносит вида крови, боится мертвецов, от малейшей царапины падает в обморок. Ариасп умеет обращаться с оружием, но не может применить его на деле. Он не в силах убить даже зайца, не говоря уже про человека.

Я хотел отдать Ариаспа в обучение к жрецам, но он не смог выдержать ни одного испытания. Слабость его воли такова, что ему не по силам испытывать ни голода, ни жажды, он не может долгое время обходиться без сна и без женщин. Ариасп падок на женские прелести, ставя утехи на ложе превыше всех канонов «Авесты» Заратуштры. А это страшный грех. В общем, жрецы отказались от Ариаспа. – Гистасп тяжело вздохнул. – Держать его в обозе я счел унизительным и для него, и для себя, поэтому я переодел его в женское платье и спрятал среди своих наложниц. Ты же знаешь, Дарий, в детстве Ариаспа часто принимали за девочку из-за его кудрей и длинных изогнутых ресниц. Он и в свои двадцать лет более похож на девицу, нежели на воина.

Дарий некоторое время молчал, оглушенный тем, что услышал.

Наконец царь поинтересовался: а каков же Артафрен?

– Этот, напротив, смесь молнии с огнем! – досадливо ответил Гистасп. – В свои семнадцать лет Артафрен не ведает страха ни перед болью, ни перед опасностями. Им восхищаются даже бывалые воины. Слабодушие Ариаспа оскорбляло Артафрена до глубины души. Он даже хотел убить брата, чтобы тот не позорил наш род. Узнав, что я спрятал Ариаспа среди наложниц, Артафрен разругался со мной и сбежал в горы. Где он сейчас, жив ли, я не ведаю.

Размышляя о братьях, Дарий не находил себе места днем, эти же думы не давали ему заснуть ночью.

Услышав невдалеке грустные переборы струн пектиды и негромкое пенье Арбупала, Дарий вышел из душной опочивальни во внутренний дворик. Арбупал сидел возле колодца на кряжистом чурбаке спиной к Дарию и не сразу расслышал, как царь окликнул его.

Когда певец обернулся к царю, бледный свет луны озарил его красивое задумчивое лицо с гордым носом и прямой линией бровей.

– Тебе тоже не спится? – спросил Дарий.

Арбупал хотел было встать, но царь положил руку ему на плечо, удержав на месте.

– Если честно, то я выспался днем, – Арбупал улыбнулся. – У меня ведь нет никаких обязанностей в твоей свите, поэтому я предоставлен самому себе.

Когда рядом никого не было, Арбупал разговаривал с Дарием как с равным.

– Твоя обязанность сочинять песни, – сказал Дарий, присаживаясь рядом. – Тем более что лучше тебя делать это никто не может.

– Я уже придумал слова к новой песне, прославляющей персидского царя Дария, победителя парфян, – признался Арбупал. – Осталось лишь сочинить мелодию.

– Если такая песня уже почти готова, значит я просто обязан победить завтра, – промолвил Дарий.

А про себя подумал: «Если же поражение будет неизбежно, тогда я брошусь грудью на меч».

Его измученной, ожесточившейся душе хотелось покоя, и все царские почести были ему не в радость при мысли о тех ратных трудах, которые еще предстояло свершить. Причем у него не было права на ошибку и на малодушие, ибо груз ответственности за сохранение державы Кира был залогом верности многих его сторонников. Отступать от начатого ему, Ахемениду, нельзя было ни при каких условиях. За исключением смерти.

«Интересно, если я вдруг погибну, кто же возглавит войско и царство?» – подумал Дарий, уже лежа в постели. И тут же крепко заснул, так и не разобравшись в этом вопросе.

А утром его разбудили призывные трубы и шум выстраивающегося на равнине войска.

Багапат принес царю одежду, Аспатин – царское оружие и панцирь.

Дарий торопливо одевался, слыша во дворике голоса ожидавших его военачальников. Где-то за домом раздался топот множества лошадиных копыт. Аспатин пояснил: это прибыли конные царские телохранители.

Стольничий приблизился к царю с подносом в руках. На подносе в серебряном блюде горкой возвышались груши, персики, гранаты. Рядом в маленькой плетеной корзинке лежали белые ломтики сыра и свежеиспеченные лепешки.

Однако Дарий отстранил стольничего и вышел во двор. За царем последовали Аспатин и Багапат.

Слуги остались в доме.

Сначала Дарий выслушал жрецов, которые с радостными лицами поведали ему, что жертвы благоприятны, стало быть, боги даруют персам победу.

Артавазд предложил царю подняться на крепостную башню, дабы с высоты оглядеть поле предстоящей битвы. Дарий без колебаний согласился.

Остов полуразрушенной башни возвышался на обрыве возле пересохшего речного русла. Верхние ярусы и деревянные перекрытия башни давно обвалились, поэтому Дарий, Артавазд и последовавший за ними Аспатин по каменным ступеням взобрались на груду обломков, заполнявших сердцевину круглой башни. С высоты было прекрасно видно персидское войско, изготовившееся к сражению. Как на ладони были видны и конные и пешие отряды мятежников, выходившие из своего стана на холме.

– Шавак намеревается окружить оба наших фланга, – пояснил царю Артавазд. – Для этой цели он выдвигает всю свою конницу на фланги, а центр заполняет пехотой.

– Откуда же у Шавака взялось столько конницы? – забеспокоился Дарий, глядя на густые конные колонны под парфянскими знаменами в виде медных орлов с колесом в лапах.

– Это еще не вся конница восставших, государь, – вздохнул Артавазд. – За холмом расположены кибитки кочевников-даев. Конницу даев Шавак, видимо, решил придержать в резерве.

– Однако у Шавака и пехоты больше, чем у нас, – заметил Дарий, вглядываясь туда, где виднелись большие прямоугольные щиты пеших мятежников.

Над щитами топорщились тысячи копий, среди которых реяли знамена с изображениями драконов, разинувших пасть. Дракон был тотемом не только парфян, но и гирканцев и еще некоторых племен, обитающих на берегах Гирканского моря.

Дарий только сейчас оценил истинную силу противника.

– Все ли ты предусмотрел, Артавазд? – обратился царь к карану.

– Все предусмотреть могут лишь боги, – вновь вздохнул Артавазд.

– К счастью, боги на нашей стороне, – вставил Аспатин. «Ладно, – успокаивал себя Дарий, спускаясь с башни, – изменить уже ничего нельзя. Остается надеяться на опыт и умение Артавазда руководить войсками».

Дарию показалось подозрительным, что Шавак, имея численное превосходство, медлит начинать сражение первым, и поделился в Артаваздом своими подозрениями.

Артавазд указал царю на диск солнца, встающий над горами.

– Когда солнце полностью выйдет из-за гор, его лучи ударят прямо нам в глаза, – пояснил он. – Этого-то и ждет Шавак.

– Разве ему мало того превосходства, какое он имеет? – удивился Дарий.

Артавазд пожал плечами.

– Видимо, Шавака пугает наша решимость сражаться.

– Что ж, – сказал Дарий, – тогда мы начнем первыми.

Звуки карнаев привели в движение персидское войско.

Преодолев сухое русло реки, конница маспиев и пасаргадов устремилась на врага. На другом фланге в бой ринулась конница мардов, которых поддерживали кармании на боевых верблюдах. Грохоча колесами на ухабах, персидские колесницы помчались прямо в центр парфянского войска. Следом двинулась персидская пехота, прикрываясь щитами и непрерывно пуская стрелы.

На сей раз Дарий со свитой и телохранителями находился в середине своего войска. Царское знамя было прекрасно видно и персам, и мятежникам, которые все больше сближались с Дариевыми воинами. Стрелы парфян роем проносились над головами персидской пехоты и втыкались в землю, не долетая до ставки царя Ахеменидов.

– Мятежники метят в тебя, о повелитель, – предупредил Дария Артаоз, начальник царских телохранителей. – Если парфяне потеснят наш центр, то их стрелы будут долетать до твоего знамени.

– Что мне знамя, Артаоз, – усмехнулся Дарий. – Главное, чтобы стрелы мятежников не угодили в тебя.

Находившиеся поблизости воины засмеялись, оценив юмор царя. Им было известно, что Дарий и Артаоз – друзья с детства.

Удар персидских колесниц расстроил передние шеренги восставших, благо перед этим их сильно выкосили меткие стрелы персидских лучников. Мятежники стали спешно взбираться по склону холма, отступая к своему стану.

После короткого ожесточенного боя с мардами и карманиями стала откатываться назад и гирканская конница. Неповоротливые гирканские всадники в стеганых холщовых панцирях, пропитанных солью, не могли скакать быстро из-за того, что их кони спереди и с боков были защищены длинными войлочными чепраками, непробиваемыми для стрел и дротиков. Даже отступая, гирканские конники не нарушали строй и не бросали своих раненых, укрывая их в середине своего боевого строя, похожего на квадрат.

На другом фланге, где на пасаргадов и маспиев волнами накатывались отряды конных парфян, продолжалась упорная сеча. Парфянские всадники не имели щитов, ибо были облачены в очень прочные чешуйчатые панцири, ноги наездников были прикрыты металлическими пластинами. Такими же пластинами, нашитыми на длинные кожаные попоны, были защищены их огромные лошади, даже шеи и головы коней закрывали такие же скрепленные между собой пластины. Парфянская конница имела очень грозный вид, а при столкновении с врагом неизменно брала верх из-за своей неуязвимости. И ныне парфяне доказывали это, обратив в бегство маспиев и пасаргадов.

Чтобы поддержать отступавших, Артавазд послал против парфянской конницы мидян и марафиев, облаченных в такие же тяжелые доспехи.

Постепенно вся пехота и конница с обеих сторон была втянута в сражение.

На огромном пространстве безлесной, безводной равнины то сшибались, то расходились отряды тяжеловооруженных всадников, конные лучники на всем скаку стреляли из луков, проносясь по вершинам ближних холмов. Накал противостояния пехоты был таков, что некоторые знамена по нескольку раз переходили из рук в руки; воины топтали ногами мертвых и раненых, своих и чужих, желая любой ценой преодолеть вражеское бесстрашие собственным презрением к смерти. Персидские боевые колесницы, не имея возможности передвигаться по полю, уже заваленному грудами убитых, отошли в тыл.

Ратаэштар, отвесив Дарию низкий поклон, сообщил о своих потерях и о потерях, какие, на его взгляд, понес неприятель после двухчасового сражения.

– Как думаешь, Артаксеркс, выстоит ли Мегабиз? – спросил Дарий, нервно теребя рукоять акинака.

– Думаю, выстоит, – ответил Артаксеркс, – хотя оказать ему поддержку не помешает.

– Я уже послал на подмогу к Мегабизу Гидарна с тысячью «бессмертных», – сказал Дарий.

В этот миг примчался гонец и, не слезая с коня, прокричал, что приближается конница даев.

Дарий вгляделся в бушующее перед ним сражение, стараясь увидеть конницу кочевников и понять, где именно они собираются нанести удар. Но гонец махал рукой в противоположном направлении и что-то выкрикивал хриплым голосом.

Дарий обернулся – и похолодел.

Из гигантской тени от нависших над равниной гор вынырнула быстрая степная конница. Темные лохматые лошадки даев на таком расстоянии сливались в сплошную массу, которая растекалась по желтой, сверкающей на солнце равнине подобно бурному речному потоку. Даев было несколько тысяч. Огибая персидский стан и полуразрушенную крепость, кочевники явно собирались ударить персам в спину.

«Это конец!» – подумал Дарий и повелел позвать Артавазда. Тот живо предстал перед царем.

– Где же твоя хваленая предусмотрительность? – сердито выкрикнул Дарий, указав рукой на степную конницу, которая стремительно надвигалась от подножия горы.

– С той стороны я выставил конные дозоры, – смущенно пробормотал Артавазд.

– Где же эти дозоры? – Дарий сердито топнул ногой.

– Не знаю, – Артавазд опустил голову. – Я достоин смерти, повелитель.

– Лучше скажи, как остановить даев.

– Надо пустить против них колесницы и… – Артавазд запнулся.

Но Дарий понял его.

– И моих телохранителей, – продолжил царь. – Думаешь, этого будет достаточно?

– Чтобы задержать даев, достаточно, повелитель, – уверенно сказал Артавазд. – А тем временем я соберу лучших конников и разобью даев уже по всем правилам.

– Уповаю на твою уверенность, Артавазд, – Дарий направился к своему коню.

Увидев, что царь намерен возглавить атаку своих телохранителей, Аспатин, Багапат и другие вельможи из царской свиты бурно запротестовали против этого.

– Со мной пойдут те, кто пожелает, – властно обронил Дарий, беря копье из рук Артаоза. – Кто устал рисковать головой ради нашего царства, тот может оставаться здесь и поглядеть со стороны, насколько храбр Дарий из рода Ахеменидов и насколько он удачлив, выходя с горсткой воинов против такого множества врагов… Это относится и к тебе, друг мой, – негромко обратился царь к начальнику своих телохранителей.

– Не обижай меня, государь, – Артаоз быстро вскочил на своего коня.

Пример Артаоза подействовал: тут же оседлали коней и все царские телохранители.

Видя, что и свита как один человек садится на коней, Дарий окликнул Аспатина:

– Аспатин, останься хоть ты. Твоя преданность достойна награды, но никак не смерти в неравной схватке.

Но тот, не слушая Дария, уже взбирался на свою лошадь.

– Арбупал, прошу тебя, останься, – воскликнул Дарий, увидев верхом на коне среди своих телохранителей любимого поэта и певца. – Я не могу рисковать твоей жизнью. Умоляю, сойди с коня! Я приказываю тебе, наконец!

Арбупал пропустил слова Дария мимо ушей.

– Пора, царь! – крикнул Артаксеркс, проезжая мимо на колеснице.

И действительно, лавина степной конницы была уже совсем близко.

Выругавшись сквозь зубы, Дарий что было силы пришпорил своего коня.

Чуть больше трехсот всадников и шестьдесят колесниц преградили путь наступающим даям.

Артаксеркс развернул колесницы широким фронтом, чтобы задержать возможно большее число кочевников. Конный отряд Дария, наоборот, ворвался в скопище даев в едином сплоченном строю. И началась беспримерная битва!

Даи, намереваясь разом смести с дороги горстку смельчаков, наткнулись на столь яростное сопротивление, что те из них, кто уцелел в первые минуты сражения, повернули коней вспять. Телохранители Дария плотной колонной проносились сквозь нестройные толпы врагов, сея панику и смерть. Даи не могли пустить в ход свои луки и стрелы, а в ближней схватке они неизменно проигрывали персам, облаченным в металлические панцири и вооруженным более длинными копьями и мечами.

И только захватив отряд Дария в плотное кольцо, даи постепенно начали одолевать персов. Любые попытки персов вырваться из окружения заканчивались нагромождениями из убитых воинов и покалеченных лошадей, ибо даи, уступая персам в вооружении, не уступали им в храбрости. Отряд Дария таял на глазах.

Колесницы умчались далеко в степь и при очередном развороте для атаки тоже были окружены конницей даев.

Дарий видел, что вдалеке идет битва, но не мог разобрать, кто там одерживает верх.

От сильного удара копьем напавший на Дария военачальник-дай повалился на землю вместе с конем, но при этом у царского копья обломился наконечник. Какое-то время Дарий отбивался от мечей даев тупым обломком копья, покуда не переломился и он. Тогда Дарий выхватил меч и разрубил голову даю, который спешился и попытался стащить с коня и персидского царя.

Сражавшийся рядом Аспатин громко закричал, предупреждая Дария об опасности.

Царь развернул коня и оказался лицом к лицу сразу с двумя даями. Одного Дарий заколол мечом, но другой в это время ударил его булавой по голове. У царя потемнело в глазах, и он свалился под копыта коня.

Пребывая в небытии и странным образом не чувствуя своего тела, Дарий словно парил в воздухе, а над ним широким потоком струились прозрачные воды реки. Журчание водяных струй приятно убаюкивало его, лучи солнца, пробиваясь сквозь толщу воды, щекотали Дарию лицо. Это было так необычно и завораживающе.

«Где я? – думал царь. – И что со мной? Неужели это мифическая река Харахвати, текущая с горы Хары[442]? А может, это река в царстве мертвых, на которой находится мост Чинват? Значит, я мертв и скоро увижу Сраошу и Рашну[443], держащих весы правосудия».

Блаженное состояние Дария вдруг нарушилось какими-то посторонними звуками, идущими откуда-то сверху. Его как будто кто-то звал. Кто-то настойчиво окликал его по имени! Струящаяся наверху вода неожиданно пролилась Дарию на лицо. И в следующий миг ему в уши ударили совсем иные звуки, такие громкие, что царь невольно открыл глаза, очнувшись от забытья.

Увидел над собой склоненные лица, много лиц, он сразу узнал Аспатина.

– Очнулся! Хвала Ахурам! – радостно воскликнул Аспатин.

Чьи-то сильные руки поставили царя на ноги. Дарий огляделся и мигом вспомнил, что с ним произошло.

Вокруг, на поле, заваленном трупами людей и лошадей, среди брошенного оружия и вражеских знамен, приплясывали персидские воины. Кто-то пел, кто-то смеялся, напялив на себя шапку, украшенную хвостом степной лисицы, какие носят кочевники.

Дарий увидел перед собой Артавазда.

– Победа, царь! Победа! – воскликнул Артавазд.

То же самое выкрикивали царские телохранители, мимо которых двигался Дарий, еле переставляя ноги. В голове его все еще звенело, в глазах все двоилось.

Конюх Эбар протянул Дарию царскую тиару, отыскав ее среди убитых.

– Даи бежали, государь, – улыбаясь, сказал Эбар. – Победа!

Дарий взял в руки тиару, но не надел ее на голову. Его все еще замутненное сознание с трудом улавливало смысл всего происходящего.

К Дарию подскочил Аспатин.

– Радуйся, царь, – восторженно заговорил он. – Даи разбиты! Шавак убит! Полная победа!

– Значит, Артавазд успел, – пробормотал Дарий слабым голосом, опираясь на руку Аспатина.

– Еще как успел! – радостно засмеялся тот. – Даи бежали без оглядки, а их предводителя мы взяли в плен.

– Я рад, Аспатин, что ты жив, – ослабевшей рукою Дарий похлопав друга по плечу. – Где Артаоз? Почему его нигде не видно?

Улыбка на лице Аспатина погасла.

– Царь, Артаоз погиб, – тихо промолвил он.

– А Артаксеркс? – вновь спросил Дарий.

– Убит, – так же тихо ответил Аспатин.

– Тогда позови Арбупала, я хочу его видеть, – помедлив, проговорил Дарий, уже наперед зная печальную весть и боясь услышать ее.

– Царь, Арбупала тоже нет в живых, – глухо произнес Аспатин, опустив глаза.

Дарий оттолкнул Аспатина и наугад побрел по полю сражения, перешагивая через тела убитых. Персы при виде царя радостно подбрасывали вверх шапки, сотрясая оружием, славили Дария. Победные крики и песни раздавались вокруг.

Но Дарию хотелось уйти подальше от этого веселья, ибо сердце его разрывалось от боли. Потерять таких друзей – это было выше его сил! Ему не хотелось видеть военачальников, поздравлявших его с победой. Не хотелось видеть воинов, вздымавших на пиках головы поверженных врагов. Так он и шел, победитель парфян и даев, властелин Персидской державы, славный отпрыск рода Ахеменидов, шел по залитой кровью земле среди воинственных кличей и победных персидских знамен, и по щекам его, смывая пыль, катились горькие слезы…

Глава двадцатая Араха, сын Халдиты

Жители Вавилона изнывали от августовской жары, и только в висячих садах Семирамиды царила прохлада. Сотни рабов каждодневно с раннего утра кожаными ведрами таскали воду из Евфрата, чтобы у вознесенного на такую высоту рукотворного сада всегда был цветущий вид.

Ответственным за дворцовый сад был опытный садовод Манну-икабу, который жил во дворце вместе со своей семьей.

С некоторых пор Статира сблизилась с племянницей садовода, прознав, что та находится в услужении у Атоссы. Девушку звали Илтани. Атосса приблизила к себе Илтани за ее умение делать красивые прически.

Илтани была ветреной особой, в свои неполные двадцать лет познавшей немало мужчин. Она постоянно нуждалась в деньгах, а поскольку Атосса особой щедростью не отличалась, Илтани повадилась украдкой ходить к Статире, которая не скупилась на подарки. Илтани сразу смекнула, что прежняя жена Дария ненавидит нынешнюю царицу и желает ей зла. Хитрая Илтани решила обратить ненависть Статиры к Атоссе себе на пользу, часто рассказывая той об Атоссе всякие небылицы. Девица прекрасно знала, что именно Статире приятно услышать от нее, поэтому не скупилась на выдумки, изображая царицу в самом неприглядном виде и получая за эти сплетни щедрое вознаграждение.

В один из вечеров Илтани, как обычно, заглянула в покои Статиры, это стало для нее чем-то вроде обязательного ритуала.

Статира отдыхала на ложе после сытного ужина, но при виде Илтани она сразу поднялась с постели.

Молодые женщины поцеловались как закадычные подруги.

– Ты разузнала то, о чем я просила? – первой задала вопрос Статира.

Илтани утвердительно кивнула и молча указала пальцем на дверь в смежную комнату: мол, нет ли там кого?

– Мы одни, – успокоила ее Статира. – Можешь смело говорить.

– Вынуждена тебя огорчить, моя милая, – промолвила Илтани со вздохом сожаления. – Атосса действительно беременна, это даже со стороны заметно.

– Так вот почему эта негодница последнее время не выходит из своих покоев, – Статира не скрывала своего раздражения. – Она ждет дитя. О боги, сделайте так, чтобы у Атоссы родился ребенок с двумя головами!

– До родов Атоссе еще далеко, – небрежно обронила Илтани, садясь на низкий табурет подле ложа. – За это время все может случиться. Выкидыш, например.

Статира прошлась по комнате, бесшумно ступая босыми ногами по мягким циновкам, обдумывая последние слова Илтани. Она была уверена, что та на ее стороне.

– Это было бы неплохо, клянусь Царпанит, – наконец вымолвила Статира. Но ведь Атосса наверняка бережет себя, ибо от этого ребенка зависит все ее будущее.

– Можно сделать так, что Атосса вдруг отравится чем-нибудь, – как бы между прочим заметила Илтани. – За щедрое вознаграждение, конечно.

– О, ради этого я не пожалею ни золота, ни серебра, – в мстительном азарте воскликнула Статира. – Так я могу на тебя рассчитывать, Илтани?

– Сначала я хотела бы увидеть задаток, – тоном ростовщицы заявила девица, и глаза ее алчно сверкнули.

– Сколько? – Статира пристально взглянула в смуглое лицо вавилонянки.

Илтани помедлила, слегка поведя черными бровями, затем сказала:

– Тридцать сиклей[444] серебра меня устроит.

– Получишь, – сказала Статира, – но не сегодня, а завтра.

– Тридцать сиклей сейчас и шестьдесят после, – уточнила Илтани.

– Не многовато ли? – Статира нахмурилась.

– Для такого дела в самый раз, – уверенно ответила вавилонянка. – Как ни поверни, а ведь это убийство царского сына. В случае чего Атосса не пощадит меня.

В душе Статира была вынуждена согласиться с Илтани.

– Хорошо, будь по-твоему.

Статира черпала средства на свои нужды из особого сундука, стоявшего в покоях ее отца. Из этого сундука Гобрий платил своим соглядатаям, которые тайно следили за настроениями местного населения. Сундук постоянно пополнялся за счет приношений вавилонских купцов, заинтересованных в том, чтобы Вавилон находился в составе Ахеменидской державы, огромные размеры которой позволяли торговымлюдям беспрепятственно торговать по всему Востоку. Уничтожение персами всех самостоятельных царств в Азии, Ливии и приморских землях избавило купцов от многочисленных таможенных пошлин. К тому же персы строили хорошие дороги, которые охранялись специальными военными отрядами, что гарантировало караваны от грабежей разбойников.

Однако в Вавилоне были и те, что желали возрождения Вавилонского царства. Этим людям казалось, что время для этого самое подходящее, ибо персидский царь Дарий увяз в подавлении мятежей по всей стране.

Как всегда, Статира отправила к отцу своего доверенного евнуха с просьбой выдать ей тридцать сиклей серебра, якобы на благовония и наряды. Евнух принес деньги, но вместе с тем заявил своей госпоже, что денег больше нет и впредь она не сможет на них рассчитывать.

– Это почему еще? – недовольно спросила Статира. – Неужто из-за козней Атоссы?

– О госпожа, – зашептал евнух, – прошел слух, что в городе Сиппаре объявился самозванец, выдающий себя за сына последнего вавилонского царя. Твой отец намерен увеличить войско за счет наемников и выступить в поход на Сиппар. Когда я пришел к нему за деньгами, он как раз отдавал распоряжения военачальникам. Чует мое сердце, госпожа, скоро начнется война.

– Хватит ныть! – прикрикнула на евнуха Статира. – Убирайся!

Неприступная твердыня дворца, обнесенного стеной с мощными башнями, многочисленная стража у всех входов и выходов, то почтение, с каким обращались к Гобрию даже самые знатные вавилоняне, создавали у Статиры впечатление незыблемости персидского владычества в Вавилоне. Какой еще там выискался сын царя Набонида? Или вавилонянам мало примера печальной участи Нидинту-Бела!

«Мой отец, как и Дарий, разобьет любого самозванца», – сказала себе Статира и успокоилась.

Ее больше занимали предстоящие через три-четыре месяца роды Атоссы. Поэтому Статира без промедления вручила Илтани задаток, пообещав заплатить и остальное, коли у Атоссы случится выкидыш.

Интриганка сообщила Статире, что у нее есть такое зелье, отведав которого, Атосса либо лишится рассудка, либо больше не сможет иметь детей.

Мстительную Статиру устраивал любой исход.

Тем временем Гобрий, собрав войско, выступил к Сиппару. В Вавилоне был оставлен военачальник Гадат, которому строго-настрого было приказано держать все городские ворота на запоре.

Статира ждала вестей от Илтани, но дни проходили за днями, а девица все не появлялась в ее покоях.

Как-то за обедом Пармиса поведала Статире, будто бы Атосса сокрушается, что пропала служанка, которая ухаживала за ее волосами. Стража и слуги обыскали весь дворец, но девушку, племянницу садовника, так и не нашли.

– Эту служанку случаем звали не Илтани? – встревожилась Статира.

– Не знаю, – Пармиса пожала плечами. – Знаю лишь, что она приходилась племянницей главному садоводу Манну-икабу.

Статира стремительно поднялась из-за стола, сказав, что неважно себя чувствует, и удалилась к себе в опочивальню.

Мысль о том, что Илтани обманула ее и скрылась вместе с деньгами, не давала Статире покоя. Первым ее желанием было пожаловаться отцу и уговорить его разыскать беглянку, благо у Гобрия всюду были соглядатаи. Однако она вспомнила, что отец с войском покинул Вавилон, и пришла в отчаяние. Если Илтани удалось выбраться из Вавилона, разыскать ее будет гораздо труднее.

На другой день рано утром случилось событие, переполошившее весь дворец. Рабы-землекопы, рыхлившие землю вокруг фиговых деревьев в дворцовом парке, выкопали отрубленную женскую голову. Подоспевший на их крики Манну-икабу, наблюдавший за работами, сразу опознал голову своей племянницы. Перекопав земляные ямы на всех террасах с деревьями, рабы обнаружили прочие останки расчлененного женского тела. Никаких сомнений больше не оставалось – то была несчастная Илтани. Возникал один-единственный вопрос: чьих рук это дело?

Гадат начал было проводить дознание, опросив дворцовую стражу, слуг и евнухов, желая узнать подробнее, с кем Илтани была дружна и с кем она ссорилась. Но весть о поражении Гобрия под Сиппаром помешала Гадату довести расследование до конца. Вскоре в Вавилоне объявился и сам Гобрий с остатками разбитого войска.

Гобрий был зол, и прежде всего на вавилонян, которые предали его в решительный момент, перейдя на сторону самозванца. Наемники разбежались, и Гобрий остался лишь с персами, которые числом в несколько раз уступали мятежникам.

Статира заставила старшего евнуха, надзиравшего за женской половиной дворца, провести ее в отцовские покои. Евнух повиновался лишь потому, что опасался козней Статиры.

У Гобрия как раз собрался военный совет, поэтому евнух, прекрасно знавший все дворцовые переходы, провел Статиру так, что ее не заметили ни слуги, ни телохранители Гобрия. Статира очутилась в узкой полутемной комнате, где имелось слуховое оконце и глазок в стене для скрытого наблюдения.

– Нужно дождаться окончания военного совета, – прошептал евнух.

Статира жестом ответила, что все понимает и не возражает.

Припав ухом к отверстию в стене, Статира стала невольной соучастницей того, что происходило в кабинете Гобрия.

А происходила там довольно бурная сцена.

Гобрий изливал свою злость Гадату и тем из знатных персов, которые не участвовали в походе на Сиппар. Статира впервые видела отца в такой ярости.

– Эти гнусные пожиратели фиников уверяли меня, кстати в твоем присутствии, Гадат, что за самозванцем никто не пойдет, а на деле все вышло иначе, – не сдерживая себя, кричал Гобрий. – Эти мерзавцы клялись мне в преданности, но лишь дело дошло до сражения с мятежниками, как вся эта свора клятвопреступников обратила копья против моих воинов. О, истинную цену подлости и лицемерию можно познать только здесь и только среди вавилонян! Когда-то Синаххериб[445] сровнял Вавилон с землей, превратив его в болото. И правильно сделал, клянусь демонами ада!

– Кто же такой этот новый самозванец? – поинтересовался Гадат. – Как его имя и откуда он взялся?

– Его зовут Араха, сын Халдиты, – ответил Гобрий, немного понизив голос. – По одним слухам, он армянин, который привел из Армении своих соплеменников, чтобы возмутить вавилонян и тем самым оказать поддержку воюющим с персами армянам. По другим слухам, этот Араха – из местных халдеев, он занимался разведением лошадей. Во всяком случае, в Сиппаре его хорошо знают. Из тамошних жителей Араха составил отряд неплохой конницы.

– Как же тебе удалось вырваться, Гобрий? – спросил кто-то из помощников Гадата.

– Только чудом. – Гобрий тяжело вздохнул. – Когда у нас кончились стрелы и сломались копья, пришлось полдня сражаться мечами и кинжалами. Но мы не стояли на месте, а все время пробивались вперед. Можно сказать, шли по телам убитых врагов. Потом еще ночь помогла…

– Что станем делать? – сказал Гадат. – Араха неминуемо двинется сюда, а в Вавилоне неспокойно. Здесь определенно найдется немало сторонников Арахи.

– В этом я уверен, – промолвил Гобрий. – Скажу больше, пол-Вавилона ждут не дождутся прихода Арахи и нашей гибели в стенах этого дворца. Но мы не станем усугублять собственное положение и сегодня же отправимся из Вавилона в Сузы.

– Дарию вряд ли понравится, если мы оставим Вавилон без боя, – высказал опасение Гадат.

– Дарий не глупец. Я все объясню ему, и он поймет, что иного выхода у нас не было, – спокойно молвил Гобрий. – Я в ответе перед царем не только за Вавилон, но и за царских жен, одна из которых – дочь самого Кира. А сюда мы непременно вернемся, Гадат. Вернемся вместе с войском Дария. Клянусь Вэрэтрагной, вавилоняне еще услышат, как свистят персидские стрелы!

Статира была просто в отчаянии. Рушились не только все ее замыслы, но было очевидно, что в данных обстоятельствах никто не станет заниматься поисками убийц какой-то служанки.

Не дожидаясь окончания военного совета, Статира велела евнуху тем же путем провести ее обратно на женскую половину дворца.

Вавилоняне были изумлены и обрадованы, увидев, что персы сами уходят из Вавилона. При этом Гобрий не позволил своим людям жечь дома и изымать ценности у богатых горожан. Своим сторонникам среди вавилонян, тайным и явным, Гобрий посоветовал также покинуть город, предупредив, что если с ними не расправится Араха, то расправится Дарий, который не станет разбираться, кто ему друг, а кто враг.

«Я ухожу, чтобы не подвергать опасности царских жен, – говорил Гобрий и многозначительно добавлял: – Но я скоро вернусь вместе с Дарием. Знайте это!»

Кое-кто из сторонников персов приняли к сведению предупреждение Гобрия и тайно покинули Вавилон. Другие же открыто последовали за Гобрием вместе с семьями, показав тем самым, что они не верят в могущество Арахи и не хотят пострадать от гнева персидского царя.


* * *

А царь Дарий тем временем воевал в Армении, куда поспешил сразу после победы над Шаваком.

Впервые Дарий услышал боевые трубы восставших армян пред битвою у горы Уяма. Эти протяжные, уныло-мелодичные, с легкой хрипотцой звуки, рождаемые движением воздуха в медном чреве слегка изогнутых труб, необычайно соответствовали удивительной красоте армянских гор и долин, гордому нраву здешних племен. Персы тогда победили. Однако разбитые армяне отступили в полном порядке и в скором времени были готовы к новому сражению.

Полководец армян, которого звали Паравезг, постоянно слал Дарию язвительно-насмешливые письма, предлагая персидскому царю подискутировать на тему превосходства одного народа над другим. Мол, чем это персы выше армян? И почему армяне не могут иметь свое отдельное, независимое царство?

Дарий лишь единожды послал Паравезгу ответное письмо, в котором пригрозил, что ответит на все вопросы армянского военачальника за час до его казни.

«В том, что это когда-нибудь случится, у меня нет никаких сомнений», – такими словами Дарий закончил свое послание.

В битве у горы Уяма Дария порадовал его брат Ариасп, выказавший отменную храбрость во время конной атаки на войско армян.

Подобное перерождение труса в храбреца произошло благодаря вмешательству старого Арсама, с которым Дарий поделился несчастьем их семьи. Старик Арсам подошел к этому делу с присущей ему находчивостью. Он подсыпал в еду Ариаспу какое-то зелье, от которого у того на теле выступила зудящая сыпь. Лекари, подученные Арсамом, объявили Ариаспу, что подхваченная им болезнь не поддается излечению и его ожидает неизбежная смерть.

Слабонервный юноша заходился от рыданий и стонов, когда к нему пожаловал его суровый дед.

– И долго ты намерен биться в истерике? – обратился к внуку Арсам. – Может, возьмешься за ум, сбросишь с себя женскую одежду и вспомнишь, что ты по рождению воин и Ахеменид.

– О чем ты, дедушка? – всхлипывал убитый горем Ариасп. – Я умираю, а ты твердишь мне про доблесть нашего рода, как будто это мне поможет.

– Всякий человек перед смертью хоть на миг задумывается о прожитой жизни, – назидательно промолвил Арсам, – соизмеряя достигнутое с тем, чего хотел добиться. Цели в жизни у всех людей, конечно, разные, но жизнь у каждого одна. Вот ты, Ариасп, прожил двадцать лет, а чего ты добился за это время?

Ариасп молчал, непонимающе взирая на деда. Он никогда особенно ни к чему не стремился, за исключением постельных утех. В его представлении, слава и почести приходят к человеку, ставшему царем или сатрапом, или, на худой конец, хилиархом[446]. Но ему царем не быть, сатрапом не стать по молодости лет, в хилиархи же Ариасп и вовсе не стремился.

– Ты жил, не задумываясь о том, достойно ли ты существуешь в этом мире, – продолжал Арсам. – Благодаря отцу, Ариасп, ты избегал воинских трудов, не желая понимать, что тем самым позоришь и свое имя, и наш род. Теперь, когда даже твой всесильный отец не в состоянии изменить постигший тебя рок, пришло время выбрать свою судьбу, Ариасп.

– Какую судьбу? – Ариасп подумал, будто дед хочет предложить ему покончить жизнь самоубийством, и испугался.

– Тебе нужно решить, Ариасп, как ты покинешь этот мир: в блеске воинской славы или как последнее ничтожество, скрывающееся под женским платьем. Выбирай!

– Я боюсь крови, дед, – признался Ариасп в свое оправдание. – Разве я виноват в этом?

– Я тебя не виню, – ответил Арсам. – Напротив, стараюсь помочь тебе. Твои любовницы, Ариасп, могут лишь вытереть тебе слезы, и все. От грядущего позора они тебя не спасут.

– Какого позора? – заволновался Ариасп. Подобно всем красавцам и любимчикам, он очень ревниво относился к слухам о себе.

– Дорогой внук, когда ты испустишь дух, – жестко молвил Арсам, – твой прах вынесут на люди, чтобы предать его погребению. Твоя кончина будет еще более безобразной не от того, что лицо твое и тело обезобразит болезнь, но потому, что тебя вынесут из эндеруна одетым в женское платье. Пожилые персы и твои ровесники станут показывать на твое мертвое тело пальцами, смеяться и говорить: мол, поглядите, средний сын Гистаспа жил жалкой жизнью и умер как ничтожество.

– Нет, нет и нет! Этого никогда не будет! – закричал Ариасп, не сдерживая слез обиды. – Я не позволю… Я не хочу… Я не умру жалкой смертью!

– Правильно, внук мой, – поддакнул Арсам. – Докажи всем, что ты парень не промах. Что доблести тебе не занимать, и тогда все твои ровесники лопнут от зависти. А люди уважаемые станут восхищаться тобой, сравнивая тебя с самим Небесным Воителем[447]. Молоденькие девушки и матери семейств будут рыдать, узнав о твоей кончине.

Непонятно, что именно подействовало на впечатлительного Ариаспа: то, что он станет прекрасным мучеником в глазах женщин, или то, что своей доблестной смертью в схватке с врагом он заткнет рты всем злопыхателям и недругам. А может быть, Ариаспу просто захотелось умереть до того, как болезнь обезобразит его лицо и тело, дабы не выглядеть отталкивающе на смертном одре? Трудно сказать, но разговор с дедом возымел благотворное действие.

Сажая внука на коня и вручая ему щит, меч и копье, старый Арсам был уверен, что Ариасп не выйдет из сечи живым. Однако тот не только уцелел, но даже не получил ни одной царапины, хотя его видели в самом пекле сражения.

Обрадованный Дарий сразу после битвы сделал Ариаспа дефтадаром[448].

Получив известие от Гобрия об очередном восстании в Вавилоне и о воцарении там Арахи, сына Халдиты, под именем Навуходоносора, сына Набонида, Дарий отрядил часть войска против восставших вавилонян, доверив командование Интаферну. Напутствуя его, Дарий сказал, что Интаферн может наказать упрямых вавилонян с той жестокостью, какую сочтет должной и необходимой.

Гобрию Дарий повелел оставаться в Сузах и оказать поддержку Интаферну, если тот попросит о помощи.


* * *

Интаферн отнесся к поручению царя как к особой милости, которой, собственно, он давно добивался, выказывая храбрость на полях сражений и свое умение руководить войсками. То, что Дарий предпочел его Артавазду и Ваумисе, своим любимцам, наполнило честолюбивого Интаферна горделивым самодовольством.

Перевалив через горы и перейдя реку Тигр, Интаферн устремился к Вавилону как хищник, жаждущий крови.

Проходя через верхнемесопотамские селенья и города, Интаферн безжалостно изымал у жителей съестные припасы и вьючный скот. Однажды, во время стоянки у какого-то городка, двух персидских воинов, ушедших за водой к реке, нашли мертвыми. Интаферн без долгих раздумий отдал городок на разграбление своему войску, приказав вырезать всех жителей от мала до велика.

Интаферн сжег одно селенье только за то, что родители приглянувшейся ему девушки спрятали ее от него. Другое было стерто с лица земли, ибо старейшины вздумали спорить с Интаферном.

Издеваясь над самозваным царем вавилонян, Интаферн прислал ему в подарок пятьсот отрубленных голов, сопроводив сей страшный дар кратким посланием, гласившим: «Презренный Араха, скоро я наполню Вавилон такими же вот „арбузами“».

Интаферн быстро продвигался с войском к Вавилону, а впереди него летела молва о насилиях персов и жестокости их полководца.

Сторонники Арахи в Вавилоне вовсе не рвались вступать в битву с персами, предпочитая отсидеться за мощными стенами Вавилона. И только военачальники, пришедшие к Арахе из других городов Междуречья, настаивали на открытом сражении.

– Это идет не Дарий, а один из его полководцев, – говорили они, – и войско у него невелико. Если мы победим, это ослабит Дария и даст нам время как следует подготовиться к дальнейшей войне. Персы не оставят нас в покое, поэтому с ними надо сражаться, а не отсиживаться за крепостными стенами.

Понимал это и Араха.

Решительная битва произошла на равнине, расположенной между Сиппаром и Вавилоном. Персов было в два раза меньше, чем вавилонян, но Интаферн все верно предусмотрел. Он направил свой главный удар туда, где находился Араха и его лучшие воины. Потерпев поражение на флангах, Интаферн одержал верх в центре и едва не взял в плен самозваного царя. Араха и его телохранители обратились в бегство.

Интаферн послал в погоню за Арахой отряд всадников, а сам принялся громить тех вавилонян, которые еще продолжали сражаться. Впрочем, вскоре все было кончено. Увидев бегство самозванца, вавилоняне тоже стали разбегаться кто куда.

Персы, преследуя разбитого врага, захватили Сиппар без штурма. И так же, буквально на плечах бегущих воинов Арахи, ворвались в Вавилон.

В то время как все городские кварталы Вавилона выражали покорность торжествующему Интаферну, Араха и несколько сотен его сторонников заперлись в царском дворце.

Интаферн, не желая губить своих воинов, гонял на приступ цитадели ополчение из жителей Вавилона. Осажденные отбивали все штурмы. Но гораздо более опасным врагом для осажденных оказался голод. После трехмесячной осады цитадель была взята. Ее защитники сами выдали Араху Интаферну, желая этим купить себе помилование.

Однако Интаферн был безжалостен. Сначала по его приказу отрубили головы телохранителям и военачальникам Арахи – за то, что они предали своего царя. Затем на главной площади Вавилона был посажен на кол сам Араха – как бунтовщик и самозванец.

Глава двадцать первая Битва при Аутиаре

От солнечных зайчиков, искрящихся на мелководье, у Дария зарябило в глазах, даже появилось ощущение легкого головокружения. Конь его остановился, чтобы напиться воды. Аспатин подъехал на каурой лошади, которая, фыркая, принялась бить копытом по быстротекущей воде. Кони, как и люди, радовались солнцу, зеленому лугу и этому речному потоку, выбравшись наконец из холодного мрачного ущелья.

Конница переходила вброд реку Аракс.

Дарий вел войско по пятам за отступающим Паравезгом, который спешил укрыться в крепости Аутиара.

После битвы у горы Уяма войско Паравезга еще дважды было разбито Дарием. От него откололась часть сторонников, разуверившихся в успехе войны с персами. К тому же Паравезг норовил сам стать царем в Армении, хотя и не принадлежал к царскому роду.

Другой армянский полководец, Ваагн, добивался царского трона для своего ставленника Озрома, родословная которого восходила к древним царским династиям Армении. Большая часть армянской знати поддерживала Озрома. Но за Паравезга стояло сильнейшее из армянских племен – сигрианы. Это склоняло чашу весов в сторону Паравезга, жена которого была сигрианка.

– Не понимаю, как у предводителей армян хватает сил воевать со мной и одновременно враждовать между собою, – сказал Дарий, обращаясь к Аспатину.

– Это сама Анахита перессорила армянских полководцев, дабы нам было легче с ними справиться, – усмехнулся Аспатин, щуря глаза от слепящего солнца. – Не зря жрецы последнее время часто поминают в молитвах имя светлой богини.

Жрецы-маги, ошибочно принимая местную богиню дождя Цовинар за Анахиту, ежедневными молитвами и жертвоприношениями старались расположить Цовинар-Анахиту к царю Дарию. Культ Цовинар был широко распространен среди армянских племен. Знатные люди здесь посвящали на служение богине не только рабынь, но и собственных дочерей. Причем никто не считал недостойным вступить в брак с женщиной, какое-то время занимавшейся храмовой проституцией.

Дарий поражался ратному умению местных горных племен, мощи тяжелой армянской конницы. Тяжеловооруженный армянский всадник был облачен в длинный пластинчатый либо чешуйчатый панцирь из крепчайшего железа, которое армяне приобретали у своих соседей – халибов. В такой же прочный панцирь был облачен и конь. Неуязвимость такой конницы для стрел и дротиков была практически полная, а удары армянских витязей, собранных воедино, сметали всех на своем пути. Персов же выручало численное превосходство либо какая-нибудь ошибка во вражеском построении, а то и вовсе обходной маневр с последующим ударом в тыл армянского войска.

Не менее трудной для Дария оказалась битва и при Аутиаре.

Паравезг, видимо прознав, что отборная часть персидской конницы отделилась от основных сил, чтобы в решающий момент ударить армянам в спину, бросил свою конницу в столь дерзкую и стремительную атаку, что мигом рассек персидское войско надвое. Дарий видел, как побежала его пехота, стараясь укрыться в скалах, как падали наземь персидские знамена и как топтали их копыта огромных армянских коней, похожих на железные чудовища.

Армянский полководец метил туда, где находился персидский царь в окружении телохранителей. И удар Паравезга достиг цели.

Дарий вдохновлял своих воинов собственным мужеством, сражаясь уже не за победу, но за собственную жизнь. Единственная мысль угнетала Дария, что ему, прошедшему с победами через столько сражений, судьбою уготовано сложить голову в безвестной долине, затерянной средь Араратских гор. Как же вознесутся армяне – и особенно Паравезг! – после победы над персидским царем.

На помощь Дарию с левого фланга пробился Арсам, ведя за собой конных мардов и марафиев. С правого фланга рвался на выручку Ваумиса во главе храбрых панфиалеев, на знаменах которых развевались лошадиные гривы. Насмерть стояли «бессмертные» во главе с Гидарном. Однако перевес в битве все больше склонялся на сторону Паравезга. Не в силах обратить в бегство «бессмертных», армяне прошли сквозь их боевые порядки, нагромоздив окровавленными грудами мертвых и раненых. О железный строй армянских всадников разбилась и легкая конница мардов. Тяжеловооруженные марафии безуспешно пытались оттеснить врагов от того места, где сражался Дарий.

Неожиданно проглянувшее из-за белых величественных облаков солнце озарило идущие быстрым аллюром конные отряды, сверкающие металлическими латами и остриями поднятых копий. То приближался непобедимый Артавазд. Он подоспел как раз вовремя. Армяне, уже торжествовавшие победу, вдруг оказались в плотном кольце. Вырвались из этого кольца немногие.

С потемневшим от горя лицом стоял Дарий над телом своего деда, сраженного в битве армянским мечом.

К царю приблизились Аспатин, Ваумиса, Артавазд и другие военачальники. Они привели плененного Паравезга.

Поняв, кто пред ним, Дарий выхватил из ножен кинжал.

– Ты спрашивал меня в письмах, Паравезг, чем это мы, персы, выше вас, армян? – жестко проговорил Дарий. – Так вот, я отвечаю разом на все твои вопросы, перед тем как тебя посадят на кол. Мы, персы, достойны того, чтобы управлять армянами, поскольку мы вольны делать с вами все, что захотим. Мы умнее вас, армян, и гораздо сильнее. Наше владычество над вами освящено бессмертными богами, создавшими персов раньше армян.

С этими словами Дарий выколол кинжалом Паравезгу глаза и отрезал уши.

Паравезг без стона вынес пытку, лишь поморщившись от боли. Он ничего не ответил Дарию.

Вечером во время победного пира в царском шатре веселы были все, кроме Дария.

По обычаю персы подняли первую заздравную чашу за тех, кто сложил голову во всех прошедших битвах. Вторую – за погибших в последней битве. Эта вторая чаша непременно сопровождалась похвальным словом тому, кого из павших в последнем сражении хотели отметить особо. Почтить память Арсама хотели многие, но слово по праву досталось его внуку Ариаспу.

– Благодаря деду я излечился от трусости, это известно всем, – молвил юноша, стоя с чашей в руке. – Мой случай лишний раз подтверждает то, что мудрость досталась моему деду от самого Воху-Ману, которого он часто упоминал в своих молитвах. Каждый из присутствующих здесь хоть однажды да обращался за советом к моему деду и неизменно поступал так, как он советовал. Всем известно, что Арсам, сын Ариарамна, никогда ни словом, ни делом не нарушал нравственные правила, отличающего честного человека от бесчестного. Кто знал моего деда, тот поймет золотую истину сказанного мною. Я пью за справедливейшего и мудрейшего из персов!

Ариасп осушил свою чашу.

Следом за ним выпили вино все присутствующие на пиру.

После того, что сказал брат, Дария охватила такая печаль, словно он остался совсем один на всем белом свете. Ему хотелось плакать, ведь он больше никогда не услышит знакомый с детства чуть грубоватый говорок деда, его нравоучительный тон, бесхитростная прямолинейность которого неизменно открывала глаза истине.

А когда дело дошло до песен и кто-то из гостей запел победную песнь, сочиненную Арбупалом, Дарий покинул застолье, чтобы никто не увидел слез на его глазах. Царь вышел из шатра, прошел мимо костров и палаток стана, мимо воинов, веселившихся и пьющих молодое вино, ведь виноградниками так щедра была здешняя земля. За царем последовали два плечистых телохранителя и Аспатин. А Дарию хотелось побыть одному, душа его жаждала тишины и одиночества.

Царь опустился на землю в тисовой рощице возле струящегося по камням ручья.

Бледный свет ущербной луны путался в ветвях деревьев. Было таинственно и зябко. Тишину ночи нарушали пьяные крики, доносившиеся из персидского стана. Да с поля битвы долетало тявканье лисиц и шакалов, поедающих мертвецов.

Царские телохранители, взяв луки на изготовку, расположились поодаль, чтобы обозревать большее пространство. Аспатин находился в нескольких шагах от царя, но не подходил ближе, видя, что Дарий плачет. Подошел лишь тогда, когда Дарий подозвал его.

– Аспатин, – сдавленным от рыданий голосом произнес царь, – ты был свидетелем всего свершенного мною со дня воцарения. Сколько сил, сколько войска, сколько дорогих моему сердцу людей я положил в битвах, стараясь сохранить державу Кира. За один лишь год я прошел с войском по горам, степям и пустыням тысячу парасангов, взял штурмом семнадцать крепостей, выиграл четырнадцать сражений. Но поверишь ли, Аспатин, все свои победы я отдал бы за то, чтобы воскресить Арбупала или своего деда. Печаль переполняет мое сердце, а слезы так и льются, и я не в силах остановить их. Я побеждаю своих врагов, Аспатин, но знает ли кто-нибудь, какою ценой даются мне эти победы!

– Я знаю, царь, – тихо отозвался Аспатин.

– Я – царь царей, мне все подвластно! – с горькой язвительностью воскликнул Дарий, взмахнув рукой. – Но и в своем всевластии я самый несчастный человек, ибо за свое величие расплачиваюсь жизнями дорогих мне людей. Клянусь Митрой, это самая высокая плата!

«Вот оно, истинное величие царя-победителя, – подумал Аспатин. – Покинув праздничный стол и сотрапезников, Дарий плачет по тем, кого уж не вернуть, но память о которых останется с ним навсегда».


* * *

Вскоре после битвы при Аутиаре Тахмаспада разбил сагартиев и пленил их вождя Чиссатахму. По приказу Дария Чиссатахма был посажен на кол в городе Арбелы, столице тамошних земель. Тогда же к Дарию привел войско военачальник Дадаршиш, наконец-то подавивший мятеж в Маргиане. Фрада, возглавлявший восставших маргианцев, пал в битве, и Дадаршиш привез Дарию его голову. Пришла радостная весть и из Мидии, где Даиферн рассеял остатки мятежных будиев и взял в плен их предводителя Иштубазана. По воле Дария сводный брат Фравартиша был казнен в Экбатанах.

Но еще скрывался где-то в Армянских горах непобежденный Ваагн с отрядами преданных ему отенов и гогаренов. С Ваагном же находился и претендент на армянский трон – Озром, сын Варшама. Дед Озрома был когда-то царем над стенами и гогаренами, племенами Верхней Армении.

Еще продолжалось восстание в Арахосии и Дрангиане. Там пока безуспешно сражался Вивана, полководец Дария.

На помощь Виване Дарий отправил Артавазда с сильным отрядом. В Армении был оставлен Дадаршиш с половиной царского войска, ему предстояло разбить Ваагна с Озромом.

С оставшимся же войском Дарий ушел в Вавилон.

Устав от битв и трудных переходов, Дарий желал лишь одного – покоя. Теперь, когда были казнены наиболее опасные самозванцы и усмирены самые воинственные племена, персидский царь заслужил право на отдых.

Глава двадцать вторая Атамаита

После трудностей и неудобств походной жизни покой и уют царского дворца в Вавилоне показались Дарию поначалу отражением какой-то нереальной жизни. Дарий опять слышал гортанную речь вавилонян, от которой уже успел отвыкнуть за месяцы, проведенные среди родственных персам арийских племен, чей язык очень походил на фарси. Глядя на покорные спины вавилонских вельмож, склонявшихся пред ним, слыша их угодливые речи, Дарий не мог поверить, что еще совсем недавно здесь бушевало восстание против персидского владычества, жестоко подавленное Интаферном.

Интаферн, назначенный Дарием сатрапом Вавилонии, любил повторять:

– Вавилоняне часто носят на поясе маленькие гирьки, чтобы взвешивать дорогие ароматические зелья, пряности и золотой песок. У персов же на поясе неизменно висит акинак. Так пусть вавилоняне занимаются своей торговлей, а мы, персы, будем властвовать над ними, ибо миром должны править воины, а не торгаши.

В первую очередь Дарий приблизил к себе тех из знатных вавилонян, кто открыто поддерживал персов и покинул Вавилон вместе с Гобрием, не желая признавать самозванца Араху. В числе советников Дария были мудрый жрец Нур-Син, богатый купец, ставший царским казначеем, Или-акаби и военачальник Хизату. Преданным слугой персидского царя оставался и главный садовод Манну-икабу.

Как-то раз Манну-икабу робко заикнулся перед Аспатином про свою зверски убитую племянницу, желая продолжить поиски убийц, прерванные мятежом Арахи. На том же настаивала вернувшаяся в Вавилон Статира, которая все больше подозревала в этом преступлении Атоссу.

Атосса же почему-то вовсе не горела желанием расследовать это убийство, словно несчастная Илтани и не прислуживала ей никогда.

В разговоре с Дарием Статира особенно напирала именно на этот довод.

– Не будь Атосса замешана в этом деле, она бы этого так не оставила, – говорила она. – Надо знать дотошность Атоссы даже в мелочах, а тут убивают ее служанку, и царица бездействует. Это странно и подозрительно!

– Не забывай, Атосса недавно родила семимесячного младенца, которого повитухи кое-как выходили, – вступился за Атоссу Дарий. – До убийства ли Атоссе какой-то там служанки, если ее родное дитя с трудом спасли от смерти. Ксеркс до сих пор еще очень слаб. Лекари день и ночь находятся в покоях царицы.

Своего первенца от Атоссы Дарий нарек именем Ксеркс.

Ксеркс означало «владычествующий над героями». Дарий полагал, что добрые боги не позволят умереть младенцу со столь звучным именем. К тому же оно походило и на имя его павшего друга – Артаксеркса, и Дарию хотелось верить, что такое имя в будущем подвигнет его сына и наследника на многие славные деяния.

Чтобы не раздражать Статиру, Дарий повелел Аспатину провести тщательное расследование. И расследование было проведено. Подозрение пало на одного евнуха, нечистого на руку, и одного из царских стражей, который постоянно преследовал Илтани своими ухаживаниями, ревнуя ее ко всем и каждому. Поскольку стражник пал в сражении с воинами Арахи, а евнух поплатился головой за какое-то другое свое преступление, было решено, что убийц Илтани покарала сама судьба.

Манну-икабу и его родня на этом успокоились.

Однако Статира осталась недовольна столь поспешным расследованием. Будь рядом отец, она пожаловалась бы ему, но Гобрий оставался в Сузах.

В эти дни вновь пробуждающейся весны Дарий был переполнен счастьем не только потому, что Атосса подарила ему наследника, но главным образом от того, что его полководцы один за другим с победой возвращались в Вавилон. Еще в конце зимы вернулся Дадаршиш, разгромивший армян и казнивший их предводителей Ваагна и Озрома. Армения затихла, покорившись персидскому царю. С первыми весенними дождями в Вавилон вступили отряды Виваны и Артавазда, победивших арахотов и дрангианов.

Власть Дария из рода Ахеменидов наконец-то утвердилась на всем пространстве огромной Персидской державы.

В царском дворце по многу дней продолжались победные пиршества. Пиры прерывались торжественными жертвоприношениями и приемами посольств от бывших мятежных племен и городов, ныне выказывающих свою покорность персидскому царю.

По утрам Дарий неизменно находился в своей канцелярии.

Царь задумал увековечить свое имя и свои деяния в большой победной надписи, где должно быть перечислено все свершенное им в первый год царствования. В этой надписи должны быть перечислены поименно все вожди восставших племен, все сражения и походы. В царском войске были особые писцы, которые записывали, где и когда случилось то или иное сражение, сколько пало воинов с вражеской стороны, кто погиб у Дария. Записывалось также, где и каким образом был казнен каждый из предводителей восставших. Поэтому все данные для победной надписи у Дария были в наличии, оставалось лишь расположить их в хронологическом порядке, начиная с самого первого восстания.

Царские писцы сделали первый вариант победной надписи по старинке, на эламском языке. Второй вариант, специально для жителей Месопотамии, был написан по-аккадски.

Но Дарию этого было мало. Ему непременно хотелось, чтобы его победы были так же увековечены и на фарси.

Писцы лишь разводили руками.

– У персов же нет своей клинописи, – говорил Дарию царский секретарь Тиркам. – Кир Великий повелел использовать во всех письменных документах клинопись эламитов, как более простую и удобную, по сравнению с клинописью вавилонян и ассирийцев.

– Кир утверждал величие персов оружием, – сказал на это Дарий, – а я намерен возвеличить персов, поставив их вровень с культурными народами, которые хоть и покорены нами, но смотрят на нас свысока. Я хочу, чтобы персы имели свою клинопись, еще более удобную, чем клинопись эламитов. Это возможно, Тиркам?

– Это собирался сделать еще Камбиз, – ответил секретарь. – При нем большая группа писцов занималась разработкой слоговых форм персидского языка, взяв за основу клинописные знаки тех же эламитов. Но эта работа прекратилась сразу же после смерти Камбиза.

– Тиркам, ты должен разыскать этих писцов и определить, насколько они преуспели в своих трудах, – распорядился Дарий.

– Для этого мне придется поехать в Пасаргады, повелитель, – склонив голову, произнес секретарь.

– Поезжай, – сказал Дарий.

После отъезда Тиркама в Пасаргады главой царской канцелярии стал Аспатин. В его обязанности входили просмотр донесений от соглядатаев со всех концов царства, разбор жалоб к царю и, конечно же, редактирование победной надписи Дария, которую для начала записали на глиняных табличках, чтобы потом, после внесения поправок и дополнений, высечь всю надпись целиком на огромных плитах из белого и розового мрамора. Эти плиты с текстом на трех языках предполагалось установить на площадях во всех самых крупных городах Персидского царства.

Даже беглый просмотр всех исписанных глиняных табличек, содержащих описание битв, походов и штурмов крепостей, производил ошеломляющее впечатление на человека, несведущего в военном деле, а на сведущего – так и подавно. Вся эта цепь сплошных успехов Дария на фоне отдельных неудач некоторых его военачальников казалась просто немыслимой без вмешательства богов. Вывод напрашивался сам собой. И вывод был один: боги были на стороне Дария, в противном случае было невозможно дать объяснение сокрушающей непобедимости персидского царя и воина.

Дарию хотелось, чтобы его подданные уверовали в некое довлеющее над ним божественное расположение, поэтому повелел в своей победной надписи всюду вставлять фразу: «По воле Ахурамазды…»

Даже Аспатин, деливший с Дарием все труды и опасности, просмотрев всю победную надпись, какое-то время пребывал в состоянии изумленного восхищения. Он не мог не поделиться этим с Дарием, в покои которого мог входить запросто как самый доверенный царю человек.

– Один лишь перечень восставших сатрапий и племен способен поразить кого угодно, государь, – восхищенно говорил Аспатин. – Если бы восставшие на юге, западе и востоке объединили свои силы, то они превзошли бы наше войско в тридцать раз! Однако во всех битвах и сражениях наше войско истребило двести тысяч мятежников, а наши потери при этом составили всего около сорока тысяч воинов. Поразительно!

Дарий хмуро взглянул на Аспатина.

– Мы потому и победили, друг мой, что восставшие племена действовали разобщенно, поврозь, подчиняясь каждое своему самозванцу. И потом, не забывай, Аспатин, что среди тех сорока тысяч погибших находятся и лучшие из наших друзей. И мой дед наконец.

– Прости, государь, – Аспатин потупил взор. – Я не хотел бередить твои душевные раны. Я лишь хотел сказать, что даже Киру Великому не удавалось одержать столько побед всего за один год. Повелитель, я думаю, что ты, как и Кир, тоже достоин прозвища Великий. И даже в большей степени, нежели Кир.

Дарий тяжело вздохнул и жестом руки позволил Аспатину сесть подле него.

– Прошел всего один год моего царствования, Аспатин, – медленно проговорил царь, – а у меня такое ощущение, будто я прожил несколько тяжких лет. Иной полководец за всю жизнь не пройдет через столько сражений, столько испытаний, через сколько прошел я всего за год. Оглядываясь назад, в прошлое, я сам удивляюсь, как же мне удалось свершить все это? Как я вообще остался жив средь стольких опасностей? Если это божественное предопределение, Аспатин, то я буду побеждать и дальше. А если в моих победах замешана обыкновенная удача, то рано или поздно я буду разбит, а может, и найду свою погибель на поле сражения.

– Повелитель, я абсолютно уверен в твоей непобедимости, – сказал Аспатин.

– Перестань хоть ты, Аспатин, – Дарий поморщился, – я так устал от лести вельмож из своей свиты.

Тиркам, вернувшийся из Пасаргад, привез с собой троих пожилых писцов. Секретарь пообещал Дарию, что эти трое через несколько месяцев закончат разработку персидской клинописи, которая по написанию знаков будет гораздо удобнее клинописи вавилонян и эламитов. Оказывается, эта трудоемкая работа была почти завершена еще при Камбизе. Но Камбиз, затеяв войну с Египтом, перестал интересоваться этим своим начинанием, которое постепенно зачахло по вине чиновников царского двора, загрузивших писцов рутинной канцелярской работой.

Дарий пообещал писцам, приехавшим из Пасаргад, щедрое вознаграждение и освобождение от всех трудов, если слова Тиркама окажутся правдой.

Уже летом, когда с побережья Эгейского моря были доставлены в Вавилон обработанные каменотесами мраморные плиты, каждая высотой в два человеческих роста, резчики по камню принялись выбивать на отполированной поверхности мрамора длинные ряды клинописных знаков, отдаленно напоминающие птичьи следы на сыром песке. Работы велись в одном из внутренних двориков дворца, и Дарий часто заглядывал туда, дабы полюбоваться на каменные стелы с письменами, прославлявшими его победы и его доблестных полководцев. Царь не умел читать ни по-аккадски, ни по-эламски, поэтому с ним всегда находился Тиркам, владевший этими языками. Дарий всякий раз просил секретаря прочесть какой-нибудь абзац эламского текста, чтобы сравнить его с тем же абзацем, написанным по-аккадски.

Все лето трудились мастера только над одной стелой, причем успели высечь на ней лишь двуязычную надпись, освещавшую походы Дария и его военачальников против мятежных вождей. И лишь к осени камнерезы приступили к тексту, написанному новой персидской клинописью.

Новая клинопись так понравилась Дарию, что ему непременно захотелось научиться читать ее. Это оказалось делом довольно непростым, требующим цепкой памяти и, главное, терпения. Царские преподаватели, не желая утомлять Дария, весьма ненавязчиво вводили его в дебри фразеологических оборотов, синтаксиса и правил написания.

На одном из таких занятий к Дарию явился встревоженный Аспатин и сообщил об очередном восстании в Эламе.

– Некто по имени Атамаита объявил себя царем эламитов, – сказал Аспатин, – под его знамена собралось уже довольно много мятежников. Гобрий просит о помощи, государь.

Дарий сердито выругался, подумал: «О боги! Доколе же это будет продолжаться?» – и тут же направился в канцелярию.

Шагая по широким дворцовым переходам, Дарий, не оборачиваясь, расспрашивал еле поспевающего за ним Аспатина:

– Где гонец от Гобрия?

– В канцелярии, повелитель.

– Когда он прибыл?

– Только что.

– Гонец привез письмо или устное сообщение?

– Письма не было, государь.

Расспросив гонца, Дарий немедленно собрал военачальников. Было решено послать в Сузы войско, во главе которого был поставлен Артавазд. Дарий хотел сначала сам возглавить войско, но его полководцы воспротивились этому, говоря, что присутствие царя на этой войне вовсе не обязательно.

– У царя довольно и других забот, – сказал Вивана.

– На что тогда годны мы все, если царь будет сам подавлять эти бесконечные мятежи? – высказался и Артавазд.

Войско ушло.

Чтобы взбодриться, Дарий пожелал прогуляться в парке. Его сопровождал Аспатин.

Видя озабоченное лицо Дария, Аспатин постарался развеять его тревогу:

– Мне кажется, Гобрий преувеличивает опасность. Эламиты должны помнить, чем закончились два предыдущих восстания на их земле. Но если вдруг они забыли, Артавазд сумеет напомнить об этом.

– Я не сомневаюсь в победе Артавазда,Аспатин, – кивнул Дарий, – но меня беспокоит другое. Куда поместить в моей победной надписи сообщение о разгроме Атамаиты? Ведь места на стеле почти не осталось.

– А мы поставим не одну, а две стелы, повелитель, – живо откликнулся Аспатин. – На одной стеле будут перечислены твои победы, одержанные за прошедший год. На другой – победы, которые ты одержишь в этом году и в последующие годы. Самой первой надписью на второй стеле и будет сообщение о казни самозванца Атамаиты.

– Ты думаешь, Аспатин, что восстания все еще будут продолжаться? – спросил Дарий, взглянув на своего советника.

– Я думаю, восстания рано или поздно прекратятся, – не задумываясь, ответил Аспатин, – но не могут прекратиться славные деяния великого царя Дария из рода Ахеменидов.

Дарий расправил широкие плечи и обратил свой задумчивый взор к другому концу длинной аллеи, усаженной гранатовыми деревьями.

Лучи солнца, преломляясь в ветвях деревьев, расцветили яркими пятнами широкую дорожку, выложенную желтыми плитами. По ним отчетливо звучали шаги царя и его спутника.

«Славные деяния… – подумал Дарий с непонятной грустью. – Покуда я совершил лишь одно славное деяние – сохранил державу Кира».

Часть вторая

Глава первая Саки-тиграхауда[449]

После казни самозванца Атамаиты, плененного в первом же сражении с войском Гобрия и Артавазда, в Эламе воцарилось спокойствие. В соседних с Эламом сатрапиях больше не было возмущений, и в дальних от Вавилона провинциях Персидского царства тоже было тихо. После четырнадцати месяцев упорной кровавой борьбы с восстаниями и самозванцами это затишье казалось Дарию зловещим. Царь теперь постоянно находился в Вавилоне, держа войско наготове.

Переосмысляя столь трудное начало своего царствования, Дарий вознамерился провести преобразования в налогообложении и в управлении провинциями. Для этого Дарий захотел ознакомиться с системой территориального деления и управления в Вавилонском царстве при царе Навуходоносоре, а также с преобразованиями ассирийских царей в той же сфере. Во дворце Навуходоносора хранился большой архив различных документов и письменных сообщений, который начал собирать еще Набопаласар[450], отец Навуходоносора. В свое время ассирийская система административного деления захваченных земель считалась идеальной. Опыт ассирийцев переняли вавилоняне при Набопаласаре и мидийцы при царе Киаксаре, победителе Ассирии. Теперь этим опытом управления многочисленными провинциями с разноплеменным населением пытался овладеть и персидский царь Дарий из рода Ахеменидов.

Поскольку весь архив вавилонских царей был написан по-аккадски, в изучении его Дарию помогали царский секретарь Тиркам и царский советник Нур-Син. Участвовал в этом и неизменный Аспатин, мнение которого Дарий очень ценил.

Помимо этого, Дарий немало времени проводил в своей канцелярии, заслушивая письменные жалобы, поступавшие в Вавилон со всех концов царства. Дарий сам выносил решения по жалобам и направлял своих доверенных людей, чтобы они на месте следили за выполнением его царской воли. Дарию очень хотелось прослыть в народе справедливым и мудрым царем, дабы уважение к нему хоть в какой-то мере удерживало его разноплеменных подданных от мятежа.

Однажды, занимаясь разбором жалоб, Дарий наткнулся на сообщение из Бактрии. Вернее, его прочитал старший писец, поскольку царь хоть и выучил арамейский язык, но читать клинопись вавилонян, распространенную повсеместно, не умел. Какой-то знатный бактриец жаловался царю на произвол его брата Артабана, сатрапа Бактрии. Бактриец писал, что Артабан помимо налогов в царскую казну и на содержание своего войска ввел еще новую подать для откупа от скифов, которые непрестанно делают набеги на бактрийские земли.

Дарий, возмущенный тем, что Артабан, имея войско, все же предпочитает не сражаться со скифами, а откупаться от них, без промедления послал гонца в город Бактры с требованием, чтобы Артабан спешно прибыл в Вавилон.

Путь от Вавилона до Бактр был не близок. Прошло двадцать дней, прежде чем Артабан предстал перед Дарием.

Он был сводным братом Дария, поскольку матери у них были разные. Еще в юности Артабан неудачно упал с коня и повредил ногу, с той поры он заметно хромал. Хромота постепенно приучила Артабана к малоподвижному образу жизни, он не любил ни воевать, ни охотиться. Зато Артабан обожал хорошо поесть, поэтому в свои двадцать пять лет он был уже довольно тучен и страдал одышкой. Дарий сделал Артабана сатрапом Бактрии, уступая просьбе отца, который надеялся, что, живя на границе скифских степей и отражая набеги кочевников, Артабан со временем обретет все навыки превосходного военачальника.

– Что же ты, Артабан, позоришь свое имя и славный род Ахеменидов, откупаясь от скифов подачками, вместо того чтобы сесть на коня и во главе войска преградить скифам путь в Бактрию? – такими словами встретил Дарий сводного брата в одном из залов дворца.

При этой встрече двух братьев-ахеменидов присутствовал лишь Аспатин.

Суровый тон Дария нимало не смутил Артабана.

– Брат, вместо того чтобы похвалить меня за благоразумие, ты обвиняешь меня в трусости, – промолвил он, глядя Дарию прямо в глаза. – Или ты забыл, чем закончился поход непобедимого до этого Кира против массагетов? С моим войском можно одолеть несколько сотен скифов, но никак не те конные полчища, какие время от времени накатываются на Бактрию из-за Окса[451].

Дарий презрительно усмехнулся.

– Напрасно усмехаешься, брат, – опять заговорил Артабан. – Реомифр, который был сатрапом Бактрии до меня и погиб в борьбе с восставшими маргианцами, тоже откупался от скифов дарами. И не раз. Свидетели тому жители Бактр. Иные из них благодарны за это Реомифру, ведь он не заставлял их сражаться со скифами и рисковать жизнью. То же самое делаю и я.

– Это благодарность трусов трусу же, – сказал Дарий и раздраженным жестом прервал брата, собиравшегося оправдываться и дальше. – Артабан, хоть ты и Ахеменид, но Бактрии ты недостоин. Я дам тебе в управление другую сатрапию, а в Бактрию отправлю твоего родного брата Артана[452]. Хоть Артан и моложе тебя, зато гораздо храбрее.

– Артан, конечно, не станет откупаться от каких-то там грязных кочевников, – позволил себе некоторую язвительность Артабан, раздосадованный таким решением царя. – Он вооружит против скифов всех поголовно: и персов, и бактрийцев. Он затеет такую войну со скифами, заканчивать которую придется тебе, мой мудрый брат. Вот тогда ты и вспомнишь о моем благоразумии, ошибочно воспринятом тобой как трусость.

– А ты что скажешь, Аспатин? – обратился Дарий к своему советнику. – Ты согласен с Артабаном?

– Мне кажется, повелитель, кое в чем Артабан прав, – ответил Аспатин, прижав ладонь к груди.

– В чем же? – спросил Дарий, изумленный таким ответом.

– И Реомифр некогда откупался от скифов вовсе не по малодушию, но не имея достаточно войска, чтобы противостоять набегам из степей, – пояснил Аспатин. – И Артабан ныне собирает золото на откуп по той же причине. Что же касается Артана, государь, то одной своей храбростью он вряд ли избавит Бактрию от скифской угрозы. Если даже Кир Великий не смог со всем своим войском одолеть одних массагетов, то чего ждать от Артана, с его неопытностью и с теми немногочисленными воинами, какие будут при нем? Тут необходимо более верное решение, царь.

Дарий удивленно приподнял брови.

– Продолжай, Аспатин. Думается мне, ты хочешь дать мне совет.

– Совет мой таков, – продолжал Аспатин. – Нужно покорить скифов, сколько бы их ни было в степях за Оксом и Яксартом[453], и тем самым навсегда избавить Бактрию и Согдиану от скифских вторжений.

– Но это невозможно, Аспатин! – воскликнул Артабан. – Скифов в степях великое множество. Их там как муравьев, как диких пчел, как саранчи! Воевать со скифами бесполезно. Пример тому – неудачный поход Кира.

– Но ведь Камбиз и Бардия покорили саков-хаумаварга, – заметил Аспатин. – И теперь эти скифы являются данниками персидского царя.

– Саки-хаумаварга[454] с некоторых пор живут полуоседло, их земли соседствуют с Маргианой, – сказал на это Артабан. – Покорить саков-хаумаварга удалось лишь потому, что прочие скифы не пришли к ним на помощь. Среди скифов тоже существует вражда. Саки-хаумаварга – это всего одно племя. Таких племен в степях между Гирканским морем и Яксартом около двадцати. И каждое племя может выставить больше десяти тысяч всадников. Вдумайся в это, Аспатин.

– Всю эту конницу неплохо бы привлечь в персидское войско, – невозмутимо промолвил Аспатин. – С такой силой персидскому царю не страшен никакой враг.

Последняя фраза Аспатина явно предназначалась для Дария.

– Покончить со скифской опасностью именно теперь было бы совсем неплохо, клянусь Ахурами, – задумчиво проговорил царь. – Послушаем, что скажут мои полководцы.

В тот же день Дарий собрал военный совет.

На совете присутствовали все военачальники персидского войска, а также те из сатрапов, которые по разным причинам в ту пору находились в Вавилоне.

Мнения военачальников разделились. Большинство их отнеслись с неодобрением к замыслу похода на скифов, ссылаясь на усталость войска и большие потери, понесенные при подавлении многочисленных восстаний.

На стороне большинства был и Мегабиз.

– Всем ведомо, какой дорогой ценой нам удалось подавить мятежи и восстановить единство державы Кира, – молвил Мегабиз. – Пусть не покажутся дерзкими мои слова, но Дарий удержался на троне лишь благодаря войску, тому войску, что стоит ныне в Сузах и Вавилоне. Если это войско поляжет в степях за Яксартом, – а я думаю, все знают, сколь опасный враг скифы! – то это послужит сигналом к новым восстаниям, которые в конце концов развалят державу Ахеменидов, ибо той силы, перед этим одолевшей десятерых самозванцев, уже не будет.

– Даже если скифы не победят наше войско, отсутствие его в центральных сатрапиях может опять подвигнуть на восстание тех же вавилонян и эламитов, – поддержал Мегабиза Гидарн. – Владения скифов обширны, чтобы добраться до скифских кочевий, придется потратить не один месяц. За это время любой самозваный царь войдет в силу, где бы он ни объявился. Вот что опасно!

– Воевать со скифами – все равно что сражаться с собственной тенью, – невесело усмехнулся Вивана. – У этого народа нет ни городов, ни постоянных селений. Скифы могут внезапно появляться и так же внезапно исчезать в дальних далях. Мы загоним коней, попусту гоняясь за скифами.

Те из военачальников, кто выступал за поход против скифов, были согласны с Тахмаспадой, который говорил:

– Царствование Дария не будет спокойным, пока скифские кочевники не прекратят свои набеги. Безнаказанность порождает самоуверенность и гордыню. Еще бы! Персидские сатрапы, одетые в расшитые золотом одежды, покупают мир у степняков, облаченных в сыромятные кожи. Что может быть позорнее? – При этом Тахмаспада бросил неприязненный взгляд на Артабана. – Всякий сатрап, откупающийся от врагов дарами, должен понимать, что тем самым он умаляет величие персидского царя.

Уязвленный Артабан принялся оправдываться:

– Не всякого врага можно устрашить стрелами и не до всякого врага можно дотянуться мечом. Я хочу, чтобы меня здесь поняли правильно. Кто видел скифов в сражении, тот знает, что этот народ лучше не дразнить, ибо скифы подобны осам. Они так же многочисленны, стремительны и безжалостны!

– Скажи еще, что скифы обладают бессмертием, дабы запугать нас окончательно, – усмехнулся Ариасп, который не меньше Тахмаспады жаждал сражаться со скифами.

Несмотря на молодость, Ариасп командовал отборной царской конницей. Такой чести он был удостоен за свою храбрость во многих сражениях.

Среднего брата Дария воины и военачальники считали любимцем судьбы, ибо Ариасп, пройдя через столько жестоких битв, всегда оставался цел и невредим.

Ариаспа немедленно поддержал его младший брат Артафрен, который сравнительно недавно вступил в царское войско и потому тоже желал отличиться.

– Трудности войны со скифами сделают весомее победу над ними, – сказал Артафрен. – После такой победы уже ни один народ на Востоке не осмелится воевать с персами.

Споры военачальников могли продолжаться еще долго, если бы Дарий не вынес окончательное решение.

– Начинаем войну со скифами, – сказал царь.

Совещание переключилось на то, где взять дополнительные войска, желательно конницу и колесницы, сколько всего войск двинуть в этот поход и сколько оставить в Вавилоне, Мидии и Персиде на случай очередного мятежа.

Аспатин предложил увеличить войско за счет отрядов, взятых у сатрапов Лидии и Египта.

– Ни в Египте, ни в Лидии не было восстаний и тамошние правители не понесли никаких потерь, – молвил Аспатин. – К тому же Оройт, сатрап Лидии, мог бы навербовать наемников среди писидийцев, фригийцев и мисийцев, воинственность которых хорошо известна.

Аспатина горячо поддержал Артавазд:

– Лидия и приморские области славятся многолюдством, там легко можно набрать войско в тридцать тысяч воинов. И столько же может выставить Египет.

– Я пошлю гонцов к Оройту в Лидию и к Арианду в Египет, – промолвил Дарий. – Аспатин прав, если мы и получим подкрепление, то скорее всего оттуда, где не было войны.

– Надо бы и к Отане послать гонца, – мрачно заметил Гистасп, который также не горел желанием после подавления опаснейших восстаний ввязываться в нелегкую войну со скифами. – Отана не помогал нам сражаться с самозванцами, выжидая исход событий в своей Каппадокии. Пусть-ка теперь он докажет свою преданность царю Дарию.

С Гистаспом согласились многие военачальники. Согласились с ним и его сыновья Ариасп и Артафрен.

– Будь по-твоему, отец, – сказал Дарий.

Артабан сделал последнюю попытку отговорить царя от войны со скифами, но Дарий даже не стал его слушать. В нем вдруг взыграло сильнейшее желание прослыть победителем скифов, которых не смог одолеть сам Кир Великий.


* * *

Войска стягивались в Согдиану, к городу Мараканде. Сначала здесь разбили стан согды и бактрийцы. Затем сюда подошли отряды мидийских племен во главе с Даиферном, сатрапом Мидии. Чуть позднее свои войска привели Интаферн, сатрап Кармании; Гобрий, сатрап Сузианы, и Гистасп, сатрап Парфии и Гиркании. Привел конных ариев военачальник Каргуш. Пришел Отана во главе своих каппадокийцев. Во главе паретаков стоял храбрый Тахмаспада.

Затем подошли конные и пешие войска персидских племен. Вместе с воинами из племени пасаргадов в стан под Маракандой прибыл царь Дарий со всей свитой и телохранителями.

Последними пришли вавилоняне и арахоты.

Видя воинственные намерения персидского царя, саки-хаумаварга, обитавшие по берегам Окса, поспешили выразить Дарию свою покорность.

Пример саков-хаумаварга породил надежду средь царского окружения, что и прочие скифские племена предпочтут не искушать бога войны и добровольно дадут персидскому царю землю и воду.

Персидские послы отправились к соседним племенам саков-хаумаварга – хорасмиям, абиям и массагетам.

Хорасмии решили покориться, дабы в будущем иметь персидского царя своим союзником против кочевников-дагов, претендовавших на их земли. Выразили покорность персам и абии.

Дарий с беспокойством ожидал ответа от массагетов, не пожелавших в свое время подчиниться Киру и разгромивших персидское войско. Военачальники Дария всерьез полагали, что покорение скифов неминуемо начнется с войны с массагетами.

Однако случилось непредвиденное: массагеты дали персидскому царю землю и воду.

После этого еще несколько скифских племен признали над собою владычество Дария.

Советники Дария радовались тому, что слухи о победах персидского царя над самозванцами дошли и до скифов. Иначе чем объяснить покорность всегда таких заносчивых скифских царей?

Но вот вернулись послы от саков-тиграхауда. И вернулись с нерадостными вестями: саки-тиграхауда отказались подчиниться персам.

Их предводитель Скунха устами персидских послов дал такой ответ Дарию: «Земли у саков много, но очень мало воды, да и та почти вся соленая. Столь плохая вода вряд ли удовлетворит такого великого царя, как Дарий. Дать же землю без воды – все равно что кинуть подачку. Поэтому в таком случае самое лучшее отказать вовсе».

– Скунха бросает мне вызов, – сказал Дарий на военном совете.

Артабан позволил себе не согласиться с Дарием.

– В ответе Скунхи нет ничего кроме истины, – молвил он. – Там, где кочуют саки-тиграхауда, степи действительно переходят в пустыни и солончаки. Там много соленых озер и совсем мало пресных источников. Скунха просто не хочет оскорблять персидского царя недостойными его дарами. Это, скорее, жест вежливости, нежели непокорности.

– Мне не нужны подобные жесты, мне нужна покорность всех скифских племен! – раздраженно промолвил Дарий. – Я не собираюсь жить на земле скифов и тем более пить их воду. Но я не потерплю, чтобы мои подданные страдали от скифских стрел!

– Брат, я уверен, что со Скунхой можно договориться, – сказал Артабан, желая во что бы то ни стало предотвратить войну с саками. – Нужно послать к Скунхе еще одно посольство.

– Мне опротивели твои речи, Артабан, – рассердился Дарий. – Прежде ты избегал войны со скифами по причине слабости твоего войска. Ты сам говорил мне об этом. Теперь, когда здесь у Мараканды, мною собрано сорок тысяч пехоты и двадцать тысяч конницы, ты опять запел старую песню. Боги свидетели, я не хотел войны. Войну выбрал Скунха.

Артабан покорно склонил голову, не смея больше возражать.

Персидское войско подошло к реке Яксарт, но медлило переправляться на другой берег. Дарий ждал, когда подойдут отряды из Лидии и Египта. Гонец, вернувшийся из Египта, сообщил царю, что сатрап Арианд собирает войско для войны со скифами. Гонец же из Лидии так и не возвратился, хотя прошли уже все сроки.

На исходе был март 519 года до нашей эры.

Глава вторая Сатрап Оройт

Разговор сатрапа Оройта со старшим сыном был предельно откровенным.

Дивирам пришел к отцу, узнав, что тот не собирается посылать войско к царю Дарию.

– Царь Дарий, разгневавшись, может лишить тебя не только сатрапии, но и жизни, – предостерег сын отца.

– Прежде чем расправиться со мной, Дарию нужно победить скифов, – сказал на это Оройт. – Мне надоело выполнять безрассудные приказы царей-сумасбродов. Сначала Камбиз, затеяв войну с Египтом, потребовал у меня десять тысяч войска. Где оно теперь, это войско? Это войско передохло с голоду в Куше. Из десяти тысяч воинов, отправленных мною в Египет, назад вернулась всего тысяча. Я кое-как утихомирил лидийскую знать, возмущенную таким способом ведения войны. Неудивительно, что Камбиз царствовал так недолго. От его вспыльчивости страдали прежде всего знатные персы, вот Бардия и отважился на переворот.

– Отец, как ты можешь утверждать такое? – возмутился Дивирам. – Ведь это все слухи. На самом деле Камбиз поранился о свой меч, упав с коня, отчего и умер. Есть даже свидетели этого.

– Уверен, эти свидетели сами закололи Камбиза, придумав историю про коня, – усмехнулся Оройт, который имел возможность убедиться в порочности человеческой природы, когда был телохранителем Кира. – Мне смешно слышать твои наивные речи, сын мой. Ибо яснее ясного, что Камбиза убили по воле Бардии. Бардия же был убит по воле Дария, а может, и Гистаспа. Не зря ведь по всей Персии вспыхнули восстания сразу же после смерти Бардии, который, в отличие от Камбиза, был достоин царской тиары.

Теперь Дарий, по сути заново завоевавший державу Кира, вознамерился наказать скифов за их извечную непокорность персидским царям. Может, Дария в этот поход толкает неуемная гордыня, а может, его вынуждают к этому те, кто возвел его на трон. Я не могу утверждать это точно. Скажу лишь, что более глупой затеи и придумать нельзя. Дарий сам погибнет и погубит войско. А ты, сын мой, упрекаешь меня в неповиновении. Своим неповиновением я сохраняю свое войско и твою жизнь, кстати, тоже. Ведь если бы я выполнил приказ Дария, то посланный к царю отряд лидийцев пришлось бы возглавить тебе.

– А если Дарий победит скифов и, вернувшись в Персию, призовет тебя к ответу, что тогда? – спросил у отца Дивирам.

– Я скажу Дарию, что ничего не знал о его приказе, только и всего, – пожал плечами Оройт.

– Но царский гонец… – начал было Дивирам, который видел Дариева посланца своими глазами.

– Какой гонец? – Оройт сделал недоумевающее лицо. – Я не видел никакого гонца. И ты не видел. – Оройт повысил голос. – И никто в Сардах не видел.

– Так ты убил царского гонца! – вскричал Дивирам. – Зачем ты сделал это, отец? Ты же знаешь, такое не прощается никому.

– Надеюсь, ты не станешь лить слезы по какому-то гонцу, – скривил губы Оройт. – И вообще, сын мой, забудь про Дария. Его нет больше. Его царствование закончится в скифских степях… Лучше послушай, что я придумал. – Оройт усадил сына рядом с собой, обняв его за плечи. – Когда распространится весть о смерти Дария, я с войском двинусь на Вавилон. Возьму в жены дочерей Кира и сам стану царем. А тебя, сын мой, я сделаю сатрапом Ионии и Лидии. Ну, что скажешь?

Дивирам печально вздохнул, глядя на улыбающееся самодовольное лицо отца. Теперь ему стало понятно, почему отец вдруг окружил себя пышной свитой и тысячью телохранителей, дав им название «бессмертных». Он даже одел и вооружил их на манер царских телохранителей.

– Отец, не забывай, что кроме тебя есть и другие сатрапы, – выразил опасение Дивирам. – Вряд ли они одобрят твою затею. Даже твой друг Митробат будет против.

Митробат был сатрапом Вифинии и Фригии Геллеспонтской, эта провинция соседствовала с Лидией.

– Много ты понимаешь, – проворчал Оройт. – Как раз Митробат-то меня поддержит.

Был у Оройта верный человек, родом лидиец. Звали его Мире, сын Гигеса. Этот лидиец три года назад помог Оройту заманить в ловушку самосского тирана Поликрата.

В большую силу вошел Поликрат. Его корабли с черным вепрем на красных парусах наводили ужас на эллинов, живущих не только на островах Эгейского моря, но и на Азийском побережье. Воевать с Поликратом Оройт не мог, поскольку у него не было боевых кораблей, а переправиться с войском на Самос на грузовых судах не осмеливался, зная мощь Поликратова флота.

Тогда Оройт пустился на хитрость. Через посредство Мирса он затеял переговоры с Поликратом, выражая готовность разделить с ним свои сокровища. Якобы воцарившийся Бардия собирается лишить Оройта лидийской сатрапии. Чтобы досадить Бардии, Оройт и задумал уступить половину своих богатств Поликрату с условием, что тот будет досаждать новому лидийскому сатрапу пуще прежнего.

Прежде всего Поликрат отправил в Сарды доверенного слугу, чтобы слуга своими глазами увидел, насколько богат лидийский сатрап. Оройт подготовился к этому заранее. Он велел набить камнями чуть ли не доверху восемь больших сундуков, а сверху присыпать золотыми монетами и драгоценными камнями. Оройт сам открывал сундуки перед посланцем Поликрата, который остался весьма доволен увиденным. После этого Поликрат с большой свитой прибыл во владения Оройта, чтобы заключить с ним негласный договор и принять в дар половину его сокровищ. Однако Поликрат угодил в руки палача, а почти вся его свита попала в рабство. Лишь немногих самосцев, сопровождавших Поликрата, Оройт по просьбе Дивирама отпустил домой, чтобы те поведали согражданам о кончине Поликрата, прослывшего любимцем богов.

Впоследствии об этом поступке Оройта ходило много разных слухов и кривотолков.

Эллины, пострадавшие от Поликрата, прославляли лидийского сатрапа: мол, как ловко он без войны покончил с самым прославленным морским разбойником. Персы, за небольшим исключением, полагали, что Оройт поступил бесчестно и тем самым опорочил не только себя самого, но и бросил тень на всех персов вообще. Теперь самосцы – и не только они – будут думать, что персы предпочитают побеждать врага коварством, а не храбростью.

Доверяя Мирсу, как никому другому, Оройт тайно отправил его в Бактрию, дабы тот удостоверился на месте относительно намерений Дария. Хорошо, если Дарий ушел в поход на скифов, не дожидаясь подкреплений из Лидии. Но если перед тем как идти на скифов, Дарий вознамерится выяснить, почему Оройт не выполнил его приказ, тогда лидийскому сатрапу неминуемо придется держать ответ перед доверенными людьми царя. А этого Оройту ох как не хотелось! Он знал, что в окружении Дария есть люди проницательные, обмануть которых вряд ли удастся, как есть и люди вспыльчивые, скорые на расправу.

Возвратившийся из Бактрии Мире успокоил Оройта.

Дарий повел войско во владения саков-тиграхауда, так и не дождавшись отрядов ни из Лидии, ни из Египта.

Осмелевший Оройт послал гонца в город Даскилий, столицу Вифинии, приглашая своего друга Митробата на охоту.

Невысокие Мисийские горы, густо поросшие лесом, были полны всякой дичи.

У Оройта и Митробата были свои излюбленные места охоты. Причем Митробат любил охотиться на оленей с луком и верхом на коне, Оройт же предпочитал выходить с дротиком на кабана.

Там, где шелестит бук, вздымая и опуская свои ветви под напором теплого ветра, где явственно стонет ель, сгибаясь под его порывами, где ясень дрожит, раскачиваясь, где мощно высятся дубы – там, в зеленом царстве на узкой тропинке, ведущей вниз по склону холма, Оройт решился заговорить с Митробатом о том, что давно вынашивал в своих планах.

– Я задумал стать царем, Митробат, – Оройт произнес это негромко, так чтобы не услышали идущие впереди слуги, которые вели под уздцы коней сатрапов и несли туши двух оленей, пораженных их меткими стрелами.

Митробат замедлил шаг и с изумлением воззрился на Оройта. По его глазам было видно, что он не одобряет подобную затею друга.

– Если ты поможешь мне в этом, Митробат, то станешь впоследствии моей правой рукой, – продолжил Оройт. – Что ты скажешь на это?

– Скажу, что ты лишился разума, друг мой, – ответил Митробат. – Даже если я поддержу тебя, персидская знать тебя не поддержит. Ведь ты не из рода Ахеменидов.

– По-твоему, будь ты хоть трижды сумасшедший, но при этом из рода Ахеменидов, ты будешь достоин трона? – ядовито воскликнул Оройт. – А если ты здравомысленнее всех на свете, но не принадлежишь к Ахеменидам, тогда ты достоин чего угодно, только не трона. Ну, не глупо ли это?

– Нет, не глупо, – сказал Митробат самым серьезным тоном. – Кир был Ахеменидом, и он же создал великое Персидское царство, а Дарий сумел сохранить это царство от развала. Ахемениды делом доказали, что они достойны царской власти.

– Ну да, особенно это доказал Камбиз, – язвительно вставил Оройт.

– Камбиз, конечно, был не самым лучшим из царей-ахеменидов, – сказал на это Митробат. – Но и он не бездействовал на троне, завоевав Египет.

– И положив в Египте и Ливии половину войска, – опять подначил Оройт.

Чем дальше он упорствовал в своем намерении, тем больше раздражался Митробат, желавший отговорить друга от опасной и, главное, бессмысленной затеи.

– Даже если Дарий погибнет в скифских степях, останется немало претендентов на царский трон. И первым из них будет Ксеркс, сын Дария и Атоссы, – говорил Митробат. – А есть еще сыновья Дария от Статиры, дочери Гобрия. Есть его двоюродные братья и племянники. Есть Гистасп, наконец.

– Все перечисленные тобою люди смертны, – возразил Оройт. – Их всех можно уничтожить!

– Так ты вознамерился истребить весь род Ахеменидов?! – ужаснулся Митробат. – Оройт, твоими устами молвит сам Ангро-Манью. Замолчи во имя всех богов-язата!

Оройт понял, что зря проговорился Митробату.

Тогда он сделал вид, что убеждения друга подействовали на него.

– Если ты, Митробат, не согласен поддержать меня, тогда я, пожалуй, откажусь от задуманного, ибо дорожу дружбой с тобой, – Оройт сокрушенно покачал головой. – Не пойму, что вдруг со мной случилось. Видимо, у меня ненадолго помутился рассудок. Друг мой, давай забудем об этом разговоре.

Обрадованный Митробат охотно согласился забыть эту досадную размолвку.

В дальнейшем друзья вели себя так, будто бы ничего промеж ними не случилось В укромной долине, где находилась одна из многочисленных усадеб Оройта, оба сатрапа и их свита расположились на ночлег. Перед этим слуги лидийского сатрапа приготовили отменное жаркое из оленины.

И недрогнувшей рукой Оройт подсыпал яду в вино своего друга Митробату.

«Ты очень упрям и недальновиден, вдобавок излишне предан Ахеменидам. Я устраняю тебя, друг мой, как первое препятствие на моем пути к трону», – подумал Оройт, глядя, как Митробат пьет из чаши отравленное вино.

Утром, когда выяснилось, что его друг уже никогда не проснется, Оройт на глазах у всех рыдал и рвал на себе волосы.

Он сам доставил тело Митробата в Даскилий и задержался там, чтобы похоронить друга со всеми почестями. Оройт вернулся в Сарды, и спустя некоторое время в Даскилий от невыясненной болезни скончался сын Митробата.

Поползли слухи, что к обеим этим смертям якобы причастен лидийский сатрап.

Приближенные умершего Митробата рьяно взялись расследовать это дело. Попавшего под подозрение виночерпия пытали и выяснили, что тот получил от Оройта полную шапку серебряных монет в виде платы за отравление сына Митробата. Но даже после такого признания никто не осмелился открыто обвинять Оройта в убийстве двух персов, по знатности равных ему самому. Такое право имели только царские судьи.

Из Даскилия в Пасаргады отправился гонец с письмом, в котором была изложена суть дела и содержалась просьба вдовы Митробата лишить коварного Оройта царской милости. Иными словами, она требовала предать его суду и сурово наказать.

Благодаря своим соглядатаям Оройт был осведомлен обо всем, что происходит в Даскилий. Его верные люди перехватили гонца и доставили в Сарды письмо, предназначенное для царских судей.

Сразу после этого разгневанный Оройт нагрянул в Даскилий с большим отрядом воинов. Лидийский сатрап беспощадно расправился с «клеветниками», задумавшими опорочить его перед царскими судьями. Казнив около двадцати человек и заперев в темницу вдову Митробата, Оройт возвратился в Сарды. В Даскилий остался преданный Оройту гарнизон.

– Печально, конечно, что Митробат не пожелал поддержать меня, – говорил Оройт своему сыну. – Но, с другой стороны, благодаря этому я увеличил свои владения почти вдвое.

– Отец, ты сам суешь голову под топор палача, – сокрушался Дивирам. – Когда Дарий узнает про твое самоуправство, тебя ждет смерть. Убить царского гонца – это одно зло, но совсем другое зло – убить сатрапа.

– Твои страхи пустые, сын мой, – отмахнулся Оройт. – Какой еще Дарий? Такого царя нет больше!

Глава третья Ширак

На этого человека было страшно смотреть, ибо лицо его представляло сплошную рану. У него был отрезан нос, выколот один глаз, щеки изрезаны ножом. Запекшиеся сгустки крови, похожие на струпья, придавали этому опухшему лицу с багрово-синими отеками, этим обезображенным чертам некое подобие маски Смерти.

Дарий с невольным состраданием взирал на незнакомца, пойманного в степи персидскими дозорными.

– Кто ты? – обратился к пленнику царь. – Судя по твоей шапке, ты из племени саков-тиграхауда. Как ты очутился близ нашего стана? И кто тебя так изуродовал?

Персидские военачальники, собравшиеся в царском шатре, с не меньшим любопытством взирали на этого странного человека в скифской одежде, ожидая, что тот скажет. Переправившись через Яксарт, в течение шести дней пути персы не повстречали ни единого скифа – ни конного, ни пешего. Войско все дальше углублялось в необозримые безводные пространства, натыкаясь лишь на следы антилоп и волков. Да еще на любопытных сусликов, разглядывавших все это скопище вооруженных людей с вершин невысоких холмов. А скифы будто сквозь землю провалились!

После долгой паузы пленник заговорил, с трудом разлепив запекшиеся от крови губы. Его заскорузлые короткие пальцы с поломанными ногтями неловко комкали островерхий колпак из мягкого войлока.

– Меня зовут Ширак, – молвил незнакомец на фарси. – Мой отец наследовал бунчук нашего рода и вместе с ним право заседать в Совете у Семи костров на кургане предков. Вторая жена моего отца была персиянка, поэтому я знаю фарси. Как, впрочем, и бактрийский язык, поскольку в наших кочевьях немало рабов-бактрийцев.

Так вот, как сын старейшины я имел право свататься к любой из царских дочерей. Я посватался к Зарине, старшей из дочерей Скунхи. К ней сватались многие знатные юноши, добывшие в походах скальп врага. Во время состязания женихов мой конь оказался быстрее, а моя стрела первой угодила в цель. По обычаю скифов Зарина должна была стать моей женой. Однако царь предпочел выдать Зарину замуж за Оскора, своего племянника. Старейшины, и мой отец в том числе, не стали возражать против этого, зная упрямство и вспыльчивость Скунхи. Тогда я вызвал Оскора на поединок чести и заколол его копьем.

Ширак помолчал, словно старался воспроизвести в памяти подробности того поединка, затем продолжил:

– Разгневанный Скунха приказал изуродовать мне лицо так, как это делают у нас с беглыми или провинившимися рабами. Скунха не стал убивать меня, полагая, видимо, что я сам покончу с собой, чтоб не жить с таким позором. Меня изгнали из родного кочевья, обрезав у моего коня хвост и гриву, чтобы все встречные скифы видели, что пред ними изгой, и не подпускали бы меня к своим шатрам.

Три дня я скакал на юг, желая добраться до реки Яксарт. Мне пришлось зарезать коня, поскольку мой скакун споткнулся и сломал ногу. Я пил лошадиную кровь и свою мочу, ибо поблизости не было воды. А питался я кореньями и сырой кониной. Я знал, что за рекой Яксарт стоит персидское войско, собравшееся воевать с непокорным Скунхой. Я хотел… – Пленник запнулся, подыскивая подходящее слово на фарси, – …я хочу отомстить Скунхе за свой позор, Великий царь, возьми меня в свою конницу.

Последние слова Ширак произнес, своим единственным глазом глядя Дарию прямо в лицо.

Персидские полководцы и вельможи из царской свиты зашушукались между собой. В шатре не было ни одного человека, кто не сочувствовал бы этому скифу, который, несмотря на молодые годы, держался с достоинством убеленного сединами воина.

– Скажи, друг мой, велико ли войско у Скунхи? – спросил Дарий.

– Велико, – не задумываясь, ответил Ширак.

– Ты мог бы это выразить числом?

– У Скунхи тридцать тысяч всадников, – прозвучал ответ.

– Почему тогда Скунха избегает битвы со мной?

– Скунха очень осторожен, – сказал Ширак. – Он надеется склонить на свою сторону массагетов и тохаров.

– Где находится стан Скунхи?

– Этого я не знаю, – Ширак помотал головой. – Зато я знаю, где укрываются семьи саков.

– И где же?

– В Красных песках, великий царь.

– Будет ли Скунха сражаться со мной, если я доберусь до женщин и детей его племени?

– Если это случится, Великий царь, то Скунха нападет на тебя как разъяренный гепард.

– Мне надобно, чтобы ты провел мое войско к вашим кочевьям. – Дарий испытующе взглянул на скифа. – Какую плату ты хочешь за это?

Возникла пауза.

Взоры всех в шатре были прикованы к изуродованному лицу Ширака, который медлил отвечать, обуреваемый какими-то своими мыслями.

Наконец Ширак произнес:

– Голова Скунхи должна принадлежать мне. Я сделаю из черепа Скунхи чашу. И все его богатства должны стать моими. На меньшее я не согласен.

– А велики ли богатства у твоего недруга? – поинтересовался Дарий из простого любопытства.

– Пять тысяч лошадей, двадцать тысяч овец и шестьсот верблюдов, – перечислил Ширак. – Это не считая рабов, ибо рабы у нас богатством не считаются.

– Хорошо, – милостиво кивнул Дарий, – ты получишь то, что просишь, друг мой.

За ужином в царском шатре царило оживление. За столом кроме царя присутствовали Гистасп, Аспатин, Артабан, Ариасп и Артафрен. День, начавшийся, как обычно, с перехода по бескрайней унылой равнине в неведомую даль, вдруг завершился такой большой удачей.

– Теперь нам удастся расстроить все замыслы Скунхи, – молвил Гистасп, жуя лепешку. – Клянусь Митрой, мы заставим его действовать опрометчиво.

– Не иначе, сами боги помогают нам, – вставил юный Артафрен.

– Скунха, сам того не ведая, подослал к нам того, кто приведет наше войско к победе, – посмеивался Ариасп.

– А я бы не доверял этому скифу, – вдруг прозвучал недовольный голос Артабана. – Кто знает, что у него на уме? Вдруг это специально подосланный Скунхой лазутчик, который может завести наше войско в ловушку?

– Артабан, как ты можешь не доверять Шираку?! – возмущенно воскликнул Ариасп. – Ты же видел, что с ним сделал Скунха! Неужто его могли изуродовать специально, чтоб мы доверились ему?

– Нет, конечно, – поддержал брата Артафрен. – И чтоб отомстить Скунхе, Ширак будет помогать нам. Он ведь затем и пробирался к персидскому царю.

– Вам просто хочется поверить в то, что все сказанное Шираком – истинная правда, – Артабан поморщился, взял чашу с вином и тут же поставил ее обратно на стол. – Вам хочется, чтобы именно Скунха оказался заклятым недругом Ширака, ибо благодаря этому появляется прекрасная возможность покончить со Скунхой в одном сражении. Однако все это слишком просто и потому подозрительно. Я не верю в такие подарки судьбы.

– А чего нам, собственно, опасаться, Артабан? – спросил Аспатин. – В какую такую ловушку может завести нас Ширак, если наше войско гораздо многочисленнее войска Скунхи.

– Артабан опасается, что Ширак заведет наше войско в страну мифических шестируких великанов, а он-то и с двурукими саками сражаться боится, – пошутил Ариасп.

Все находившиеся за столом дружно засмеялись.

И лишь один Артабан недовольно хмурил густые брови, ковыряя в зубах тонкой палочкой.

После ужина Дарий с молитвой провожал заходящее за далекий степной горизонт дневное светило. Царь благодарил Митру и Варуну за то, что воинственные божества не оставляют его своими милостями.

Наутро персидское войско двинулось в путь. Ширак ехал впереди верхом на коне, сопровождаемый тридцатью индийскими всадниками. Возглавлял этих всадников Артафрен, брат Дария.

Артафрен сам напросился в передовой отряд, желая во что бы то ни стало отличиться в первой же стычке с саками.

Всю первую половину дня войско двигалось по степному раздолью, держась северо-западного направления. После полудня Ширак вывел персов к такыру[455], покрытому красным глинистым покровом, который был таким твердым, что звенел под копытами лошадей. Вся жизнь пустыни сосредотачивается вокруг такыров, все тропы, пересекающие эти равнины, так или иначе сходятся на них. Когда вода после весенних дождей падает на поверхность такыра, она образует на ней нечто вроде озера и стекает по маленьким вырытым канавкам в степь или пески, куда и впитывается. Хитроумный кочевник знает, где надо вырыть колодец, чтобы из глубины в два десятка локтей получить воду. Десятки колодцев теснятся в такырах, с ними неразрывно связана жизнь кочевых племен.

Вот и на этом такыре оказалось несколько расположенных по кругу колодцев.

Дарий повелел разбить стан и запастись водой, послушавшись совета Ширака, который предупредил царя, что дальше колодцев не будет.

Степной колодец представляет собой глубокую скважину около четырех локтей в диаметре. Стенки колодца укрепляются гибкими ветвями степной акации, переплетенными так плотно, что все сооружение напоминает своеобразный плетеный панцирь. Благодаря этому панцирю стенки колодца не осыпаются. Сверху колодец накрывают деревянной крышкой и вдобавок огораживают колючим частоколом, так что подойти к нему можно лишь с одной стороны.

До глубокой ночи к колодцам шли и шли персидские воины с бурдюками в руках. Один отряд сменялся другим. Конники поили лошадей, обозные слуги – ослов и верблюдов. Воду черпали кожаными ведрами, которые опускали в темный зев колодца на веревке.

Аспатин допоздна засиделся в царском шатре, играя с Дарием в шахматы. Заметив, что Аспатин все больше клюет носом. Дарий наконец отправил его спать.

А Дарию не спалось. Усталое тело требовало покоя, но сон не шел, даже когда царь ложился на походную кровать и закрывал глаза. Обрывки каких-то мыслей роились в голове у Дария. Все ли верно он делает? Достаточно ли войск оставлено им в Сузах и Вавилоне? Может, следовало оставить блюстителем царства не Гобрия, а кого-нибудь другого?.. И можно ли доверять этому изуродованному Шираку?

Искать ответы на эти вопросы Дарию не хотелось, тем более теперь, когда уже ничего невозможно было изменить при всем желании. Царь гнал от себя какое-то непонятное беспокойство, пытался заснуть – и не мог.

Рядом за войлочной перегородкой мирно похрапывал евнух Багапат, сраженный усталостью. Походные труды и лишения были вовсе не для него. Постепенно погружался в тишину и сон весь персидский стан, уже не было слышно ни голосов, ни выкриков, ни топота ног.

Дарий вышел на воздух, желая полюбоваться звездами. Но он был разочарован: ночное небо было затянуто тучами, отчего ночь казалась еще темнее.

Царь сделал несколько шагов вокруг шатра, ежась от зябкого ветра. За ним, не отставая, бесшумно следовали два рослых телохранителя в длинных бурнусах и черных башлыках.

Один из телохранителей кое-как подавил подступившую зевоту.

Дарий невольно позавидовал этому воину. Что-то тяготило царя, но он не мог понять, почему так щемило сердце от предчувствия чего-то неизбежного и ужасного.

На другой день, уже через несколько часов пути, началась пустыня. Длинные косы светло-желтых подвижных песков врезались в травянистые поля, покрытые цветами шпорника и весеннего горицвета.

Постепенно безбрежный океан песков поглотил персидское войско, пешие и конные колонны которого растянулись по песчаным барханамподобно гигантской извилистой змее.

Зной здесь был еще более ощутим, людей сильнее мучила жажда. Не было никакого спасения от беспощадных солнечных лучей. Воздух пустыни был раскален, как в кузнечном горне, песок под ногами обжигал ступни ног даже сквозь подошвы башмаков. Ночью, наоборот, наступил такой холод, какой бывает лишь на горных вершинах в зимнюю пору.

В последующие два дня свирепые песчаные бури несколько раз проносились над уставшим войском, на глазах меняя волнообразный ландшафт суровой пустыни. Пустыня словно мстила дерзкому человеку, осмелившемуся нарушить ее покой.

«Несомненно, здесь и только здесь живут злые демоны, прислужники Ангро-Манью», – думал Дарий, пережидая одну из песчаных бурь в наскоро поставленной палатке.

Артафрен, который в дороге почти сдружился с Шираком, как-то спросил у него, почему в этой пустыне столь часты песчаные бури.

– Там, где живут персы, тоже есть пустыня, – пояснил Артафрен. – Однако в это время года там не бывает такого буйства ветров.

Ширак ответил совершенно серьезно:

– Это Апи, богиня нашей земли, насылает на Дариево войско владыку ветров Гойтосира. С непрошеными гостями наши боги поступают только так. И можешь мне поверить, там, где находится воинство Скунхи, небо всегда чистое и нет никаких бурь.

– Когда же мы наконец доберемся до скифских кочевий? – нетерпеливо спросил Артафрен. – У нас уже осталось совсем мало воды.

– Скоро доберемся, – отвечал ему Ширак, щуря свой единственный глаз. – Совсем скоро.

– Надеюсь, там хоть есть вода? – спросил изнывающий от жажды Артафрен.

– В оазисе, куда мы идем, целое озеро чистой пресной воды, вкуснее которой нет даже за семью кругами Туманных Гор, – с непонятной ухмылкой промолвил Ширак и облизал свои пересохшие, потрескавшиеся губы.

– Что ж это за страна? – удивился Артафрен. – Где она находится?

– Далеко и высоко, – ответил Ширак, неопределенно махнув рукой. – Туда отправляются души храбрецов, павших в битвах. Мой дед находится там. И мой прадед тоже. И я попаду туда же. – Ширак хищно усмехнулся, взглянув на Артафрена. – Очень скоро попаду.

– Неужели ты полагаешь, что наше войско не разобьет Скунху? – Артафрен похлопал Ширака по плечу. – Ты меня удивляешь, дружище!

Они сидели у костра, в котором ярко полыхали колючие ветки саксаула.

Ширак почему-то не пожелал продолжать дальше этот разговор и отправился спать.

Ночь уже окутала персидский стан своим темным саваном.

– Какой-то он странный сегодня, – негромко обронил один из десятников-мидийцев, кивнув в сторону скрывшегося в палатке Ширака.

– Его можно понять, – сказал Артафрен, вороша палкой уголья костра. – Скоро Шираку предстоит сражаться с соплеменниками. Иначе как изменой это не назовешь. Ширак понимает это, потому и злится на самого себя. Я не удивлюсь, если он станет искать смерти в битве.

Сам Артафрен улегся спать прямо возле костра, завернувшись в теплый, подбитый козьим мехом бурнус. Рядом с собой он положил копье, лук и стрелы.

И вот пески остались позади.

Персидское войско углубилось в необъятные полынные стели. Впереди замаячил невысокий горный хребет, своими очертаниями напоминавший спину двугорбого бактрийского верблюда.

В тот день Ширак, как обычно, ехал впереди войска, сопровождаемый Артафреном и тридцатью мидийскими всадниками.

Когда на пути войска возник целый лес странных зонтичных растений[456], высотой в человеческий рост и выше, Ширак стал проявлять какое-то беспокойство. Он то озирался вокруг, то слезал с коня и прикладывал ухо к земле, то принимался описывать круги на своем скакуне. На расспросы Артафрена Ширак отвечал, что не узнает местность.

– Ты сбился с пути? – вопрошал Артафрен.

– Похоже, – сквозь зубы ответил Ширак и вдруг погнал коня прямо в заросли буро-зеленых кустов с голыми гладкими стволами и пышными кронами наподобие круглых зонтов, какие носят знатные женщины в Сузах и Вавилоне.

Артафрен поскакал следом, крикнув своим всадникам, чтобы те рассыпались веером. Он догнал Ширака и хотел уже схватить того за пояс, как вдруг пленник на всем скаку спрыгнул с коня и мигом исчез в густых зарослях, виляя из стороны в сторону, как лисица, уходящая от погони.

Мидийцы пытались поймать беглеца, действуя как при облавной охоте на кабана, но все было тщетно. Возвышаясь над зарослями этих необычных зонтичных кустов, всадник не мог заметить пешего беглеца, которого надежно укрывали широкие кроны. Артафрен приказал своим людям спешиться и продолжать поиски. Мидийцы рубили топорами и кинжалами сухие ломкие стволы степного кустарника, метались из стороны в сторону, спотыкаясь о кочки и ухабы. Все было тщетно – Ширак исчез.

Артафрен поскакал к Дарию.

– Стало быть, предчувствия меня не обманули. И Артабан был стократ прав: Ширак действительно подослан к нам Скунхой, – сказал Дарий, выслушав брата. – Подослан с заведомой целью заманить наше войско в эту безводную степь. Или скифы измыслили какую-то другую ловушку?

Артафрен не мог ответить на этот вопрос.

И никто в окружении Дария не знал, чего ожидать от такого хитрого и подлого врага, осмелившегося на столь изощренно-жестокое коварство.

Глава четвертая И продолжалась битва…

Спешно собранный военный совет проходил под открытым небом. Дарий восседал на походном троне из позолоченной меди, а военачальники и царские советники широким полукругом стояли вокруг. Все были смущены и растерянны. Никто, кроме Артабана, не ожидал такого поворота событий.

Из уст Дария прозвучал один-единственный вопрос:

– Что будем делать?

Вельможи молчали. Никому не хотелось испытывать на себе гнев царя неугодной репликой или советом, данным невпопад. Было видно, что Дарий рассержен, хотя пытался скрывать свое негодование. Прежде всего он винил себя – он не прислушался к словам Артабана, не внял вовремя своему беспокойству.

Наконец молчание нарушил Гистасп:

– Очевидно, что скифы перехитрили нас. Заманили в безводную местность…

– Я вижу это и без тебя, отец, – раздраженно бросил Дарий. – Ты скажи лучше, что делать.

– Самое лучшее, по-моему, разбить стан прямо здесь и…

Гистасп не успел договорить, его перебил Артабан:

– Дарий, самое разумное в нашем положении – это немедленно повернуть обратно. Нужно пересечь пустыню по тем следам, что оставило наше войско, покуда эти следы не уничтожены песчаной бурей.

– Ты предлагаешь персидскому царю бегство? – Гистасп недовольно покосился на Артабана.

Некоторые из военачальников недовольно заворчали, соглашаясь с Гистаспом.

– Я предлагаю Дарию спасение и славное царствование взамен бесславной гибели в этом диком краю, – не моргнув глазом парировал Артабан. – Причем не стрелы и копья саков уничтожат наше войско, если мы промедлим, а самая обычная жажда.

– Артабан, ты хочешь сказать, что я уже проиграл эту войну, – нахмурился царь. – Ты намекаешь, что саки без битвы победили меня. Так?

– Дарий, я далек от намеков, – промолвил Артабан, почтительно прижав ладонь к сердцу. – Просто предлагаю поскорее добраться до колодцев, мимо которых мы проходили, и там уже спокойно обсудить, кто победил, а кто нет. Только и всего.

– Ты прав, Артабан, воды у нас осталось совсем мало, – печально вздохнул Дарий.

– Вряд ли мы найдем воду здесь, повелитель, поэтому самое верное – это возвращаться туда, где есть колодцы, – стоял на своем Артабан. – Только нужно спешить, ведь проклятые ветры могут занесли песком наши старые следы.

Видя, что Дарий благосклонно внимает Артабану, в пользу отступления назад высказались еще двое: Гидарн и Аспатин.

– Государь, если бы наше войско повернуло вспять, завидев войско Скунхи, тогда это можно было бы назвать бегством, – заметил Аспатин. – Но ведь скифского войска перед нами нет.

– Вот именно, – вставил Гидарн. – Скунха, как видно, вознамерился одолеть нас зноем и жаждой. Если наше войско доберется до колодцев, тем самым подлые замыслы Скунхи будут расстроены.

И Дарий повернул войско в обратный путь.

Эта поросшая полынью степь, уходящая к горизонту, казалась теперь Дарию не менее грозным врагом, чем войско саков, так и не встреченное им. Копыта персидских коней топтали пожухлые степные травы и жесткую полынь, горький привкус которой незримо витал в безветрии затухающего дня, оседая на губах всадников.

«Вот она – горечь поражения! – думал Дарий, погоняя своего жеребца. – Я вынужден отступать пред невидимым врагом, имея сильное войско. И войско мое сильно, пока у него есть вода. Без воды все эти люди и кони через три дня станут прахом. Как все просто! Действительно, зачем скифам укрепленные города, если их негостеприимные безводные степи лучше всякой крепости?»

И тут, прервав невеселые думы Дария, на взмыленном коне из передового отряда примчался гонец.

– Царь, у нас на пути стоит войско саков! – крикнул он. Боевые трубы персов заиграли тревогу. Растянувшиеся на марше персидские отряды стали выстраиваться в боевой порядок.

Дарию казалось, что все происходит слишком медленно. Пехота как-то нерасторопно занимает центр и конники без толку суетятся на флангах.

– Почему обозные оказались во второй линии? – высказал Дарий свое недовольство оказавшемуся рядом Артавазду.

– А куда их денешь? – пожал плечами Артавазд. – Укрепленного лагеря у нас все равно нет. Скифы непременно попытаются отбить у нас обоз, так что за ним нужен глаз да глаз.

– Поставь «бессмертных» позади обоза, – приказал Дарий Гидарну, – заодно «бессмертные» будут прикрывать наш тыл.

Вдалеке показалась лавина конных саков, которая катилась по степи с грозным топотом многих тысяч копыт. Над островерхими шапками скифов покачивались бунчуки из конских хвостов, щетинились копья… Степная конница легко преодолевала невысокие холмы и небольшие увалы, подобно стремительной реке, прорвавшей плотину. Когда до персидского войска оставалось не более двух перестрелов, скифы принялись выкрикивать боевой клич. Одновременно заиграли сотни скифских рожков и свистулек, наполнив воздух пронзительными звуками.

Жеребец Дария испуганно запрядал ушами, переступая с ноги на ногу. Будь его воля, конь непременно ударился бы в бегство, спасаясь от этой страшной свистящей лавины, и только сильная рука хозяина удерживала животное на месте.

Царские телохранители тоже как могли успокаивали своих лошадей, напуганных то ли звуками скифских дудок, то ли скифским боевым кличем, то ли всем этим вместе.

В довершение всего зловеще зазвенели, засвистели скифские стрелы, которые непрерывным смертоносным дождем посыпались на головы персов, причем с такого расстояния, что персидские лучники были не в состоянии причинить сакам хоть какой-то урон, ибо их стрелы не долетали до врага. Скифская конница, прекратив свой стремительный бег, замерла на месте на безопасном расстоянии от персидского войска. Скифские всадники обстреливали персов из луков, сменяя друг друга. Воины с опустевшими колчанами отступали в глубь скифской орды. На смену им выдвигались другие с полным запасом стрел.

Дарий был поражен всем увиденным.

Мало того, что скифские луки оказались более дальнобойными, меткость же скифских лучников была просто невероятной. Находясь во второй линии боевого построения, Дарий с ужасом наблюдал, что творится в первой линии его войска, где плотными шеренгами стояла вся персидская пехота. Ни щиты, ни панцири не спасали персов от смертоносных стрел саков. Вся первая линия персов в течение часа пришла в полное расстройство, поскольку всюду громоздились тела раненых и убитых. Погибло много сотников и десятников, поэтому воины, не чувствуя командования над собою, начали оставлять боевые порядки, ища спасения во второй линии, куда не долетали скифские стрелы.

– Надо ударить на саков, покуда они не перестреляли нас как баранов, – обратился к Дарию Артавазд.

Дарий велел трубачам дать сигнал: «Конница, вперед!»

Однако стремительный удар персидских конников пришелся в пустоту. Скифы не менее стремительно подались назад, продолжая на всем скаку отстреливаться из луков.

Покуда основная масса саков отвлекала на себя Дариеву конницу, два больших скифских отряда ударили по флангам персидского войска. Причем скифы больше норовили внести смятение в ряды персов, нежели по-настоящему завязать сражение.

Персидская конница, возвратившаяся из погони за скифами, являла собою довольно печальное зрелище. Щиты всадников и защитные чепраки на лошадях из толстой воловьей кожи были сплошь утыканы скифскими стрелами. Многие воины были ранены. Немало их осталось лежать в степи, это было видно по тем сотням лошадей, что остались без седоков.

Дарий выслушивал Артавазда, который делился впечатлениями после неудачной атаки на саков, когда перед ними появился Артабан верхом на саврасой кобыле, сбруя которой сверкала от обилия золотых бляшек.

– Дарий, – заговорил Артабан голосом, полным тревоги, – сзади на нас во множестве наступают пешие саки. Боюсь, одних «бессмертных» для защиты обоза недостаточно.

Дарий подозвал Гидарна и велел ему отрядить на помощь «бессмертным» еще десять тысяч пехоты.

Пешие саки приближались густыми нестройными толпами, сотрясая короткими копьями и сагарисами[457]. Небольшие щиты саков, обтянутые человеческой кожей, ослепительно сверкали в лучах заходящего солнца.

С другой стороны на персов накатывалась грозная скифская конница.

– Похоже, скифы вознамерились сойтись с нами врукопашную, – проговорил Артавазд и, оставив Дария, поскакал туда, где торопливо образовывали боевой строй конные пасаргады, марды и марафии.

Две конные лавины с оглушительным шумом столкнулись на просторной равнине.

Этот шум, ни с чем не сравнимые звуки яростного конного сражения пробудили в Дарий воинственный пыл. Царь вскочил на коня, собираясь повести в битву своих конных телохранителей. Но в следующий миг два человека вцепились в поводья Дариева коня, удержав его на месте. То были Аспатин и Багапат.

– Повелитель, битва только началась, а ты уже вознамерился рисковать своей жизнью, как будто обстоятельства требуют этого, – сердито выговаривал Дарию Аспатин.

– Так великие цари не поступают, – вторил Аспатину Багапат. – Царь царей должен…

Но Дарий так и не услышал окончания этой фразы. Длинная скифская стрела с черным оперением пробила навылет шею Багапату, и евнух как подкошенный свалился на землю.

– Ты хочешь, чтобы и меня постигла такая же участь? – крикнул Дарий Аспатину, кивнув на мертвое тело евнуха. – Я предпочитаю смерть от меча, но не от стрелы.

Огрев плетью Аспатина, который вовремя закрылся руками, Дарий погнал коня туда, где кипело сражение. За ним помчались триста конных телохранителей.

Саки, нападая, громко вопили, причем их боевой клич не отличался единообразием. Это объяснялось тем, что каждый скифский род обладал своим особым кличем и своей отличительной эмблемой, которая болталась у воина на шее в виде амулета либо была изображена у него на щите или колчане. У некоторых саков лица были раскрашены красной и черной краской. Это означало, что данный воин находится под покровительством своего демона-хранителя.

Дарий столкнулся в битве с одним таким саком и сначала решил, что перед ним страшный даэва, творение Ангро-Манью. Царь метнул в скифа дротик и ранил его в плечо. Размалеванный сак выдернул копье из раны и накинулся на Дария с топором в руке. Отбиваясь, Дарий еще дважды ранил скифа акинаком в руку и бедро, но тот будто и не чувствовал боли. И только стрела, пущенная кем-то из царских телохранителей, наконец сразила насмерть неутомимого врага.

Несколько раз Дарий оказывался на волосок от смерти, то пропустив опасный удар скифского копья, то оказавшись лицом к лицу сразу с тремя разъяренными саками. И всякий раз кто-нибудь из телохранителей спасал царю жизнь, вовремя подставив щит или метко бросив во врага дротик.

Майское солнце близилось к закату, а перелома в битве так и не наступило. В горле у всех першило от песка, пот стекал градом по лицам воинов, и безумно, до одури хотелось пить, пить, пить… Кони ржали, мечи звенели, гортанные кличи разрисованных саков летели к небу… То был кромешный ад.

Обширное пространство степного раздолья, где перемешались конные и пешие массы, гремя оружием и воинственно завывая, было похоже на взбаламученный океан, где вместо волн бились отряды всадников, а взлетающие водяные брызги заменялись тучами стрел и дротиков.

Небо, затянутое белым пологом туч, и земля, одетая скудной степной растительностью, разделялись на горизонте широкой линией ярко-красного заката, подсвеченного сверху розовато-сиреневой дымкой. На фоне этой дымки мрачно вздымались степные курганы, укрытые тенью близкой ночи, на вершинах которых продолжается битва. Когда все вокруг уж клонилось ко сну, когда таинственная ширь степей, казалось, замирала в ожидании ночного покоя, неким вызовом меркнущим звукам и краскам засыпающей Природы являлась эта долгая жестокая сеча озлобленных мужчин.

Саки не желали уступать персам ни своей свободы, ни воинской славы. Войско царя Дария было для саков добычей, угодившей в расставленные силки. Степные воины топтали конями, рубили и сминали своих врагов, которым было некуда бежать, но которые ни в какую не собирались сдаваться, предпочитая продать свою жизнь дороже. Слепая ярость сошлась лоб в лоб с безудержной жестокостью, и катились по сухой истоптанной траве отрубленные головы персов и саков, лежали вперемежку туши убитых коней и тела павших воинов: обоюдная свирепость скифов и персов толкала их к единственному и неизбежному завершению подобного кровопролития – взаимному уничтожению.

Меркли яркие отсветы далекого заката. Шла ночь.

И продолжалась битва…

Глава пятая Смерть Статиры

Однажды вечером Атосса, ложась спать, обнаружила на своем ложе черного ядовитого скорпиона. Хорошо, что верная служанка Атута не растерялась, пронзила мерзкую тварь острой спицей и сожгла ее в жаровне с раскаленными углями.

Атосса понимала, что скорпион оказался в ее опочивальне вовсе не случайно, что, скорее всего, это чей-то злой умысел. Подозрения Атоссы пали на Статиру.

Статира и раньше всячески выказывала Атоссе свою неприязнь. А с той поры, как Дарий ушел в поход на саков-тиграхауда, Статира и вовсе осмелела, тем более что наместником Вавилона опять стал ее отец.

Как-то раз столкнувшись с Атоссой в одном из переходов дворца, Статира с нескрываемой ненавистью бросила ей в лицо такие слова: «Душа Илтани жаждет отмщения. Скоро, дорогая моя, ты познаешь на себе ее месть».

Евнух Артасир, сопровождавший царицу, слегка побледнел от этих злобных слов. Впрочем, Статира не обратила на евнуха внимания, сверля Атоссу неприязненным взглядом.

Атосса же даже бровью не повела, хотя сразу сообразила, что Статира именно ее подозревает в убийстве Илтани.

Бледность Артасира не укрылась от внимательной Атоссы. И она не преминула высказать евнуху свое недовольство, оставшись с ним с глазу на глаз.

– Артасир, – сказала царица, – у тебя хватило духу разрубить на части мертвую Илтани. Так имей же мужество не трястись от страха и не меняться в лице при одном упоминании имени той девки. Все давно прошло и забыто.

Артасир в тот раз несмело возразил: мол, прошло-то прошло, но Статира-то ничего не забыла…

Скорпион, неизвестно как оказавшийся на постели у Атоссы, тоже был свидетельством того, что Статира ничего не забыла и готова жестоко мстить.

– Госпожа, а ты уверена, что это по воле Статиры тебе подбросили в спальню скорпиона? – спросил евнух уже на другое утро, когда Атута поведала ему о случившемся.

– Уверена, – жестко ответила Атосса. – Здесь, во дворце, у меня лишь один враг – это Статира. Она не может простить мне моего первенствующего положения подле Дария.

Уже пыталась меня отравить с помощью Илтани, у которой мне удалось вырвать признание благодаря находчивости Атуты. Атута прирезала ту негодяйку, иначе еще неведомо чего от нее было бы ожидать. Похоже, Статира сумела подкупить кого-то из моих слуг, иначе как скорпион попал бы на мое ложе?

Атута, присутствующая при этом разговоре, сказала:

– Госпожа, мы с Артасиром рано или поздно выследим того, кого смогла подкупить Статира.

– Кто знает, что ей еще взбредет в голову, – мрачно промолвила Атосса, – лучше сделать это побыстрее. Хотя, я думаю, самое верное – это вырвать зло с корнем. Вернее, вырвать сам корень зла.

– Что ты имеешь в виду, о госпожа? – испуганно пролепетал Артасир, догадываясь подспудно, на что намекает царица, но еще не желая верить в это.

– Необходимо убить Статиру, – непреклонным тоном заявила Атосса. – Причем убить так, чтобы это было похоже на смертельную болезнь либо на несчастный случай.

Атута восприняла слова Атоссы с невозмутимым спокойствием, – Артасир же принялся жаловаться царице на свои больные ноги, слабое зрение, одышку, на то, что ему в шестьдесят лет не под силу заниматься такими делами.

– Но никому другому я не могу довериться, только вам двоим, – с грустью промолвила Атосса.

– Это, конечно, большая честь для нас с Атутой – такое доверие, – сказал Артасир, – но эта честь чревата для нас самыми печальными последствиями. Госпожа, лучше бы в отсутствие Дария не трогать Статиру. Гобрий, ее отец, сейчас всесилен, и в его власти разыскать и покарать убийц дочери, как бы знатны те ни были.

– Потому-то и следует убить Статиру без крови и шума, – упрямо проговорила Атосса, – и непременно без всякого яда. Подумайте, как это сделать. – Атосса помолчала и добавила, глядя на евнуха и служанку: – Если, конечно, вам дорога моя жизнь.

– Твоя жизнь, госпожа – это и наша жизнь, – сказала Атута. – Мы служим тебе, и значит столь же ненавистны Статире.

– Приходится признать с прискорбием, – согласился с Атутой Артасир, качая лысой головой, – она может убрать и нашу царицу, и нас заодно… Мы должны обдумать, как вырвать этот корень зла.

– Вот и договорились, – бодрым голосом подвела итог Атосса. – Не расстраивайся, Артасир. Это будет твоя последняя жертва, обещаю. Ты и впрямь слишком стар для таких дел.

В последующие несколько дней Атута и Артасир ломали голову над тем, как умертвить Статиру незаметно для окружающих ее слуг и со всеми признаками несчастного случая. Евнух под разными предлогами проникал в покои Статиры, стараясь определить, можно ли там спрятаться днем, чтобы напасть на Статиру ночью. Он приглядывался к ее слугам, желая выявить явных ее любимцев, а также новичков, которых в случае чего можно было бы обвинить в ротозействе и даже в пособничестве злому року. Всем увиденным и услышанным в покоях Статиры Артасир делился с Атутой, более изощренный ум которой старался измыслить, как и где лучше всего совершить задуманное Атоссой злодеяние.

От дубинки и удавки пришлось отказаться сразу, ибо разбитая голова жертвы, след веревки на ее шее неизменно могут свидетельствовать об убийстве. Пришлось отказаться и от попытки утопить Статиру в бассейне, поскольку она никогда не купалась в полном одиночестве, с нею неизменно была Пармиса или кто-нибудь из рабынь. Напасть на Статиру во время ее прогулки по дворцовому парку тоже было невозможно, ибо в одиночку Статира опять-таки не гуляла.

Артасир все больше склонялся к мысли, что самое надежное средство – все-таки яд. Атута не соглашалась с ним. Решительно возражала против яда и Атосса. Царица опасалась мстительности Гобрия, который ныне был действительно всесилен. С таким врагом Атоссе при всем ее желании было бы не справиться.

Наконец Атута придумала хитроумный способ умерщвления Статиры. Она открыла его Атоссе, та одобрила замысел своей верной служанки. Оставалось лишь ждать подходящего момента.

И момент этот вскоре представился.

…После полуденной прогулки в парке Пармиса ненадолго рассталась со Статирой, намереваясь переодеться. Они договорились встретиться вновь в покоях Статиры, чтобы вместе разучить новую песню, услышанную из уст рабыни-армянки, недавно подаренной Статире отцом.

У Статиры был изумительный голос, слушать его было истинное наслаждение. Пармиса, не устававшая восхищаться старшей подругой, любила аккомпанировать ей на флейте или дутаре.

Направляясь к себе, Статира очутилась в узком коридоре лицом к лицу с евнухом Артасиром.

У того был такой расстроенный вид, что Статира невольно замедлила шаг, пожелав узнать причину его печали.

– О добрая госпожа, – унылым голосом проговорил Артасир, низко кланяясь Статире. – Я взываю к тебе о помощи. Атосса собирается погубить меня.

– За что погубить, Артасир? – поинтересовалась Статира.

Артасир понизил голос:

– За то, что вчера ночью я узнал одну из тайн царицы, О, я хорошо знаю Атоссу! Она может простить мне многое, но только не это. Спаси меня, добрая госпожа!

Артасир упал на колени, прижав руку Статиры к своему лбу. У персов то был жест человека, отдающего себя во власть другому человеку.

У Статиры от любопытства загорелись глаза. Она схватила евнуха за руку и потащила за собой, бормоча на ходу:

– Конечно, Артасир, я помогу тебе. Обещаю тебе свою защиту!

Они вошли в комнату, примыкавшую к трапезной, из которой доносились голоса рабынь, но здесь Статире что-то не понравилось, и она повлекла Артасира дальше, продолжая успокаивать его как маленького ребенка. Наконец Статира остановилась в небольшой уютной комнатке, из которой одни двери вели в ее опочивальню, другие – в трапезную и комнату отдыха.

– Ну, Артасир, садись и рассказывай, – властным тоном приказала Статира, указав евнуху на низкий табурет в изножье своего кресла, на которое уселась сама.

– Что рассказывать, о божественная? – пролепетал слегка запыхавшийся Артасир, не смея сесть.

– Тайну Атоссы, – нетерпеливо уточнила Статира.

– Но… – начал было евнух, переминаясь с ноги на ногу.

– Иначе я не смогу тебя защитить, – Статира угрожающе сузила свои красивые глаза под длинными ресницами.

– О, я несчастный! – запричитал Артасир, схватившись за голову. – Как мне уцелеть меж двух пантер? О боги, помогите мне!

– Боги тебе не помогут, – безжалостным голосом произнесла Статира, – тебе могу помочь лишь я. И только если ты поведаешь мне тайну Атоссы. Смелее же, Артасир. Мы здесь одни.

– О госпожа, ты ведь не обманываешь меня, – мямлил евнух, став на четвереньки и подползая к Статире с явным намерением облобызать ей туфли. – Я хочу сказать, что от меня живого больше пользы. Пусть я стар, зато умудрен жизнью, знаю многие лечебные снадобья и заклинания от сглаза…

Артасир подполз к сидевшей в кресле Статире и принялся покрывать поцелуями ее ноги, начав с туфель и постепенно подымаясь к коленям молодой женщины, скрытым длинным платьем.

Статира наблюдала за Артасиром с презрительной полуусмешкой на устах и с холодной неприязнью в глазах. Ей всегда нравилось раболепство, а уж раболепство Артасира было приятно ей вдвойне.

Статира не заметила, как из-за дверной занавески у нее за спиной бесшумно выскользнула Атута с небольшим блюдом фруктов в руках. Поставив блюдо прямо на пол, Атута метнулась к Статире и, схватив ее за волосы, запрокинула ее голову назад и крепко зажала пальцами ее нос.

И тут Артасир с силой ударил Статиру кулаком в живот, чтобы сбить дыхание, затем схватил ее за руки и всем телом навалился на ее ноги.

Задыхаясь, Статира широко открыла рот.

В тот же миг Атута сунула ей в горло крупную сливу.

От страха у Статиры глаза едва не вылезли из орбит. Она забилась, задергалась, пытаясь вырваться. Слива в дыхательном горле душила ее, от удушья сжимался мозг и сердце, но Статира все еще сопротивлялась убийству, билась в конвульсиях с удвоенной силой. Атута и Артасир вдвоем едва могли удержать сильную женщину, полную жизни и не желавшую умирать.

Наконец тело Статиры в кресле обмякло, руки повисли как плети.

Артасир, взмокший от пота, поднял на Атуту испуганные глаза, вопрошая взглядом: не пора ли спасаться бегством?

Атута сделала небрежный кивок головой: «Можешь убираться!» Евнух на негнущихся ногах попятился от бездыханной Статиры, нечаянно опрокинув табурет и едва не свалившись на пол. Глаза его блуждали как у помешанного, из широко открытого рта с шумом вырывалось сиплое дыхание. У него был вид человека, чудом избежавшего смертельной опасности.

Оставшись одна, Атута уложила Статиру на пол возле опрокинутого кресла, рядом рассыпала сливы, яблоки и алычу, тут же бросила перевернутое серебряное блюдо.

Перед тем как уйти, Атута приложилась ухом к груди Статиры: еще раз удостоверилась, что та мертва.

Пармиса переполошила истошными криками весь гарем, когда вошла в покои Статиры и обнаружила ее бездыханное тело.

Гобрия в Вавилоне не было, он ненадолго уехал в Сузы. Поэтому обстоятельства смерти Статиры расследовал дворецкий. Извлеченная из горла Статиры слива убедила всех, будто дочь Гобрия задохнулась, подавившись непрожеванным плодом.

– То ли она неудачно запрокинула голову, когда ела сливы, то ли ловила подброшенную сливу ртом, и та проскочила ей прямо в горло, перекрыв дыхательную трахею, – рассказывал дворецкий вернувшемуся из Суз Гобрию. – Она даже не смогла позвать никого на помощь – и задохнулась.

Тело Статиры было забальзамировано и отправлено в Пасаргады, где и было погребено в царской усыпальнице.

Глава шестая Скунха

Из скифских степей персидское войско вернулось с победой. Дарий привез в Вавилон плененного царя саков-тиграхауда.

Несмотря на царящее вокруг веселье, Дария снедала тоска. Смерть Статиры была воспринята им как высшая несправедливость, как кара богов. Только потеряв любимую женщину, Дарий смог осознать, как много она для него значила, как ему будет ее не хватать.

Атосса все видела и все понимала. Желая хоть как-то отвлечь супруга от печальных дум, она попросила рассказать, каким образом ему удалось победить непокорных саков.

Был вечер.

Супруги прогуливались во внутреннем дворике, обсаженном пальмами.

В душном безветрии подкрадывающейся летней ночи было разлито некое торжественное безмолвие, изредка нарушаемое перекличкой стражи на дворцовых стенах и башнях.

Дарий поведал Атоссе про коварного Ширака, про долгий путь через степи и по пустыне, про тяжелейшую битву с саками на безводной полынной равнине…

– Сколько буду жить, столько буду помнить эту битву; – Дарий глубоко вздохнул. – Мне доводилось сражаться со многими народами, но более храбрых воинов, чем саки, я не встречал, клянусь Ахурамаздой. Я также не видел более умелых наездников, нежели скифы. И более метких стрелков из лука я тоже не видел.

Атосса спросила, как погиб преданный им евнух Багапат.

– Багапат пал от скифской стрелы, – ответил Дарий. – Для евнуха это очень мужественная смерть. Я распорядился похоронить его со всеми почестями. Вот только вряд ли кто-нибудь будет совершать поминальные возлияния на могиле Багапата, затерянной в степях вдали от троп и дорог.

– Как же тебе удалось взять в плен Скунху? – вновь спросила Атосса.

– Во время битвы на меня напал молодой сак и чуть не ранил копьем, – охотно стал рассказывать Дарий. – Я сбил храбреца с коня, а мои телохранители взяли его в плен, по золотой пекторали[458] у него на груди распознав, что это знатный воин. Оказалось, тот скиф был не просто знатен, но являлся сыном самого Скунхи.

Когда битва прекратилась, Скунха стал предлагать мне выкуп за сына. Я согласился вернуть ему сына в обмен на безусловную покорность саков-тиграхауда персидскому царю. Скунху же такие условия не устроили, он отважился на новую битву, в которой сам угодил в плен, когда под ним убили коня. Это Ариасп захватил Скунху, – горделиво добавил Дарий. – Я горжусь своим братом!

– И что же было дальше? – поинтересовалась Атосса.

– Сакам пришлось покориться. Я поставил царем над саками-тиграхауда сына Скунхи, а самого Скунху взял в заложники. Так мне будет спокойнее. Вряд ли его сын станет разорять набегами мои земли, зная, что Скунха у меня в руках. Сыновняя почтительность у скифов необычайно развита.

– А можно ли мне увидеть этого легендарного Скунху? – несмело попросила Атосса.

– Увидишь. – Дарий с улыбкой обнял жену за плечи. – Завтра. Только не удивляйся, он – дикарь.

Встреча Атоссы со Скунхой была обставлена Дарием без всякой напыщенности и излишних мер предосторожности. Царь пригласил вождя саков на завтрак, где должны были присутствовать Атосса и Аспатин.

Для Дария был поставлен небольшой овальный стол. Напротив царя за таким же овальным столом сидел Скунха. Аспатин и Атосса расположились сбоку, за отдельным невысоким столиком.

Атосса не могла оторвать глаз от скифа, внешность которого была не просто необычна, она как нельзя более подходила к складу характера и образу мыслей этого человека.

У Скунхи были длинные светлые волосы с желтым отливом и длинная борода, причем борода была гораздо светлее волос. Ни волосы, ни борода скифа не были завиты, как это было принято у персов и мидян. Большие, заметно удлиненные к вискам выразительные глаза не то песочного, не то серо-зеленого цвета с ослепительно-белыми белками смотрели прямо и независимо из-под густых черных ресниц. Рот Скунхи был властно очерчен, над ним нависал острый прямой нос, форма которого смотрелась безупречно и в фас и в профиль. Голова скифского царя крепко сидела на короткой шее, которую с трудом можно было разглядеть из-за длинных волос и густой бороды. Широким плечам скифа было явно тесновато в том новом голубом кафтане, что подарил ему Дарий.

Скунха неплохо говорил по фарси. Причем голос у него, несмотря на столь мужественную внешность, был довольно тонкий, почти как у женщины или у евнуха. И руки Скунхи были на удивление маленькие, с довольно изящными пальцами, что как-то не очень вязалось с его богатырскими плечами и широкой грудью.

Взглянув на Атоссу всего один раз, Скунха безошибочно определил, сколько ей лет и сколько раз она рожала.

Царица смутилась и опустила глаза, потому что пленник совершенно точно назвал не только ее удачные роды, но и подстроенные опытными повитухами выкидыши. Было это в ту пору, когда Атосса была женой Камбиза и не желала иметь детей от мужа-деспота.

– Лет Атоссе действительно двадцать семь, а вот с ее родами ты ошибся, друг Скунха, – улыбнулся ни о чем не догадывающийся Дарий. – Она родила мне пока одного сына и одну дочь.

Скунха внимательно посмотрел на Дария, затем перевел взгляд на его жену – но ничего больше не сказал. Однако по его лицу было видно, что он остался при своем мнении.

Разговор за завтраком поддерживали в основном Дарий и Аспатин. Атосса молчала. Скунха изредка вставлял слово или короткую фразу. В его немногословности усматривалась неприрожденная замкнутость, но привычка говорить только по делу, в бесполезных же разговорах Скунха предпочитал не участвовать.

Дарий, убедившись в мудрости Скунхи, стал довольно часто приглашать его на совет.

Скунха никому не пытался навязывать свое мнение. На царских совещаниях он помалкивал, до тех пор, пока Дарий не обращался к нему, прося высказаться.

Так было и на совете, когда решалась судьба лидийского сатрапа Оройта. Дарию было известно о злодеяниях Оройта и о его намерении захватить трон Ахеменидов. Царю было ведомо и о том, что Оройт готовится к войне с ним. Сатрап понимал, что в своих притязаниях зашел слишком далеко и что на царскую милость ему рассчитывать нечего. Под властью Оройта, после убийства им сатрапа Вифинии, оказались все приморские области с богатыми торговыми городами.

Дарий спросил своих советников, как ему следует вести войну с Оройтом, при этом не разоряя тамошние цветущие земли и не настраивая против себя местные племена, из которых Оройт наверняка успел набрать наемников в свое войско.

Военачальники давали Дарию всевозможные советы, которые в общем и целом сводились к одному: раз уж войны с Оройтом не избежать, то здесь любые средства хороши. Главное – это уничтожить лидийского сатрапа.

Наконец Дарий попросил Скунху высказать свое мнение.

– На моей родине, если вдруг какой-то военачальник выражает непокорность царю, царь просто-напросто отдает тайный приказ ближайшему окружению непокорного военачальника, и того убивают его же воины, – сказал скифский вождь. – Саки считают власть царя священной. А разве у персов не так?

– И у персов так же, – ответил Аспатин, – но дело в том, что в войске Оройта много наемников-чужеземцев, коим чужды персидские обычаи.

– Однако телохранители у Оройта сплошь персы, и в его канцелярии писцами служат тоже персы, – вставил Дарий, которому пришелся по душе совет Скунхи. – Неужто для этих людей приказ царя ничего не значит?

– К сожалению, повелитель, нам неизвестно, насколько предано Оройту его ближайшее окружение, – промолвил Аспатин, – и так же неизвестно, насколько люди Оройта преданы тебе.

– Значит, нужно выяснить это, – повелел Дарий.

Было решено отправить в Сарды гонца с письмом, в котором будет приказ Дария умертвить Оройта. Поскольку письмо непременно сначала попадет в руки секретаря для перевода его с арамейского на фарси, стало быть, секретарь первым ознакомится с царским приказом и будет обязан действовать.

– Если царское повеление не будет исполнено доверенными людьми Оройта, тогда придется начинать с Оройтом открытую войну, – сделал вывод Аспатин.

С этим выводом согласились все царские советники. Дарий вновь взглянул на Скунху:

– А что скажешь ты, друг мой?

– У скифов нет письменности, мы отдаем лишь устные послания, – ответил Скунха. – Когда скифский царь через своего гонца передает кому-то нож, этот человек обязан умертвить себя сам, иначе позор падет на него и на всех его родственников.

– Оройт не станет себя убивать, – убежденным тоном заявил Аспатин.

– Тогда это должен сделать царский гонец, – сказал Артафрен, присутствовавший на совете, но по молодости лет не имевший права голоса.

Дарий осуждающе взглянул на брата. – Даже если гонцу удастся убить Оройта, он вряд ли выберется живым из Сард. Люди Оройта непременно настигнут его.

– Главное, чтобы гонец прикончил Оройта, остальное неважно, – небрежно обронил Артафрен.

– Хорошо, брат, – Дарий кивнул. – Пусть будет потвоему. Я отправлю в Сарды гонца с приказом убить Оройта. И этим гонцом будешь ты.

Воцарилось напряженное молчание.

Советники не смели взглянуть на Дария, не смели посмотреть на Артафрена. Лишь Аспатин и Скунха взирали то на царя, то на его брата, пораженные услышанным.

– Я с радостью выполню твое поручение, о повелитель, – с поклоном произнес Артафрен.

В его глазах не было ни растерянности, ни страха.

Аспатин, понимая, что Дарием движет раздражение и что впоследствии он может пожалеть о своем поступке, сделал все возможное, чтобы Артафрен уцелел. Аспатин до мелочей продумал все действия Артафрена и вручил ему не одно, а целых три письма.

– Будешь вручать письма секретарю не все сразу, а одно за другим по мере того, как он прочитает их, – напутствовал Аспатин. – Сначала вручишь папирус, перевязанный синей лентой, затем – папирус с красной лентой. И наконец последним – свиток с белой лентой.

– И что дальше? – спросил Артафрен.

– Если содержание писем возымеет действие на секретаря, значит тебе не придется убивать Оройта. Он будет убит своими же слугами, – пояснил Аспатин. – Если же не возымеет, тогда ты скажешь, что у тебя есть еще устное послание к Оройту. И оставшись с Оройтом наедине, ты убьешь его.

Вместе с Артафреном Аспатин послал в Сарды своего слугу, очень ловкого воина, дабы тот при любых обстоятельствах помог Дариеву брату выбраться живым из дворца сатрапа.


Оройт давно ожидал посланца от Дария, поэтому, услышав про гонцов из Вавилона, он велел без промедления привести их в свою канцелярию. Сам поспешил туда же, снедаемый тревогой и любопытством. Вместе с Оройтом пришли двадцать его телохранителей. Все они были персами, как и старший секретарь, который развернул первый папирус и прочел Оройту его содержание.

Грамота гласила: «Царь Дарий, сын Гистаспа, из рода Ахеменидов, которому Ахурамазда помог сохранить от развала державу Кира и победить саков-тиграхауда, говорит так…»

Артафрен вручил секретарю второй папирус, перетянутый красной лентой.

Пока секретарь разворачивал свиток, Артафрен успел заметить, с каким почтением относятся телохранители Оройта к царским грамотам и тем более – к их содержанию.

Следующий папирус гласил: «Персы! Царь Дарий запрещает вам служить телохранителями Оройта».

Услышав такое из уст своего секретаря, Оройт от растерянности открыл рот. Удивление сатрапа переросло в негодование, когда его телохранители все как один сложили свои короткие копья к ногам Артафрена.

Артафрен же, увидев, что люди Оройта повинуются царскому приказу, ободрился и подал секретарю последнюю грамоту, в которой было написано:

«Царь Дарий повелевает персам в Сардах умертвить изменника Оройта».

Едва лишь телохранители услышали это повеление, они обнажили свои короткие мечи и убили сатрапа на месте.

Рабы и сокровища Оройта были доставлены Артафреном в Вавилон.

Дарий на радостях назначил своего младшего брата сатрапом Лидии.

Глава седьмая Силосонт, сын Эака

В ту же пору произошел вот какой случай.

Однажды Дарию доложили, что у ворот дворца вот уже несколько дней сидит странный человек, который называет себя благодетелем царя.

Стражи пытались прогнать чудака, который на фарси-то разговаривает еле-еле, а набивается в друзья к персидскому царю, но незнакомец пригрозил им гневом Дария, если ему нанесут хотя бы малейшую рану.

– Какого племени этот человек? – поинтересовался Дарий у начальника стражи.

– Кажется, он грек, – прозвучал ответ.

Дарий удивился еще больше.

– Кто этот грек, которому я обязан благодарностью? Ведь я лишь недавно занял царский трон, и за это время ни одингрек не посетил меня. По-моему, я ничем эллинам не обязан. Впрочем, приведите этого человека. Я посмотрю, чего он добивается своими словами и своей настойчивостью.

Когда стражи ввели незнакомца в царские покои, а толмачи стали расспрашивать его, кто он и почему именует себя царским благодетелем, сидевший на троне Дарий никак не мог вспомнить, где он видел это лицо. В том, что они раньше встречались, Дарий был абсолютно уверен. Царь старательно напрягал память, воскрешая события последних нескольких лет. И только когда незнакомец назвал свое имя – Силосонт, сын Эака, – Дарий вдруг вспомнил давний эпизод из своей жизни.

Было это шесть лет назад.

Во время египетского похода, когда Дарий служил телохранителем Камбиза и как-то прогуливался по рынку в Мемфисе, ему повстречался греческий купец в красивом алом плаще. Дарий так прельстился плащом, что стал упрашивать купца продать его за любые деньги. На что грек ему сказал: – Я не продам тебе плащ, но могу подарить его, коли уж ты так хочешь его иметь. Но только и ты в будущем не откажи мне в просьбе, если я приду к тебе как проситель.

Дарию тогда очень понравился и поступок, и слова незнакомца. Он заключил с ним союз дружбы, узнав его имя и назвав ему свое.

Кто бы мог подумать, что несколько лет спустя судьба вновь сведет их вместе!

– Силосонт, я узнал тебя, – сказал Дарий, жестом удаляя стражу. – Ты сделал мне подарок, когда у меня не было никакой власти. Правда, подарок этот незначительный, но моя благодарность будет такой же, как если бы теперь я получил от тебя великий дар. Я помню наш с тобой уговор. Проси у меня щедрой награды. Я одарю тебя без счета золотом и серебром, дабы тебе не пришлось раскаиваться в том, что ты однажды сделал добро Дарию, сыну Гистаспа.

– Государь, не дари мне ни золота, ни серебра, но освободи и пожалуй мне родной город Самос, где ныне, после убийства Оройтом моего брата Поликрата, властвует наш раб, – ответствовал на это Силосонт. – Отдай мне этот город, государь, но только без кровопролития и не обращая жителей в рабство.

Дарий пожелал обсудить это за обедом, как было принято у персов.

– Будь моим гостем, друг мой, – сказал царь Силосонту. Кроме Силосонта вместе с Дарием обедали Аспатин и Отана.

Заведя речь о Самосе, Дарий стал расспрашивать Силосонта о его брате Поликрате, который был союзником Камбиза в войне против Египта.

– Я слышал много хорошего о тиране Поликрате, – молвил Дарий, – но одновременно и немало плохого. Что это был за человек? И чем он досадил Оройту, почему тот казнил его?

– Объяснение тому простое, государь, – отвечал Силосонт. – Все те, кому Поликрат сделал добро, превозносили его до небес, а те же, кто испытал на себе гнев Поликрата, старались очернить его. Человеческая природа несовершенна: истинных врагов у Поликрата было немного, но больше было завистников. Среди этих завистников был, по-видимому, и сатрап Оройт. Во всяком случае, Поликрат с ним ни разу не воевал. Зато послы Оройта бывали в гостях у Поликрата по разным делам и могли поведать сатрапу про роскошную жизнь самосского правителя.

Как бы то ни было, государь, я признателен тебе за то, что ты наказал Оройта по заслугам. И буду еще более признателен, если ты даруешь мне во владение торговый порт Самос, где я и брат родились и выросли.

Дарий заверил Силосонта, что непременно сделает его правителем Самоса.

Царь обратился к Отане:

– Ты доказал мне свою преданность, друг Отана, выступив со мной в поход на саков. В связи с этим хочу попросить тебя еще об одном одолжении. Ведь ты в ближайшие дни намерен возвратиться в Каппадокию. Не мог бы ты удлинить свой путь и направиться в Каппадокию морем и посетить Самос? Я мог бы, конечно, приказать Артафрену заняться этим делом, благо его сатрапия отделена от Самоса узким проливом, но боюсь, мой брат не сможет удержаться от кровопролития, а именно этого больше всего не желает мой друг Силосонт.

Отана сказал Дарию, что с большой охотой поможет Силосонту утвердиться в Самосе, поскольку дорожит царским доверием и царскими друзьями.

Не прошло и трех дней, как Отана во главе отряда преданных ему воинов выступил из Вавилона на запад. Вместе с Отаной двинулся в путь и Силосонт, которому Дарий подарил двух рабов, коня и полный кошель серебряных монет.

Отряд Отаны довольно быстро добрался до большого города Милета, расположенного на малоазийском берегу Эгейского моря. Милет был основан ионийцами[459]. Ионийцы же построили еще несколько городов на берегу моря, неподалеку от Милета. Со временем эта часть малоазийского побережья стала называться Ионией.

В Милете правил тиран Гистией, отличавшийся изворотливостью ума и крайней беспринципностью. В недавнем прошлом Гистией слыл среди сограждан человеком честным и справедливым. Он часто выступал в суде и в народном собрании с речами в защиту угнетенных и обездоленных, а таких в Милете всегда было много. И вот однажды граждане Милета решили поручить Гистиею составить законы для родного города, дабы впредь пред правосудием все были равны: и богатые, и бедные.

Гистией попросил у сограждан денег на дорогу, чтобы, по его словам, посетить соседние государства и взять из тамошних законов все самое полезное. Сограждане снабдили Гистиея деньгами, дали ему корабль и проводили в дальний путь. Каково же было удивление и негодование жителей Милета, когда Гистией вернулся в родную гавань уже на нескольких кораблях и с большим отрядом наемников. Так Гистией стал тираном.

Впрочем, законы для Милета Гистией все же написал. И написав, велел вмуровать стелу с текстом законов в фундамент своего дома. После чего Гистией словно в насмешку говорил согражданам, будто он самый рьяный законник на свете, ибо дом его стоит на законной основе, а сам он спит, ест и пьет ежедневно и еженощно, опираясь на закон.

С этим-то человеком встретились Отана и Силосонт, чтобы попросить у него корабли для переправы войска на остров Самос.

Гистией исправно платил дань персидскому царю, вернее, лидийскому сатрапу, поскольку Иония входила в состав Персидского царства еще со времен Кира Великого. Милетский тиран согласился дать корабли и провиант за умеренную плату. Тайным желанием Гистиея было войти в доверие к царю Дарию, чтобы в будущем иметь выгоды от этого. Гистией был поражен неслыханной щедростью и благородством Дария, ответившего таким благодеянием на пустяшную давнюю услугу Силосонта.

Силосонт, гордясь своей дружбой с Дарием, сам поведал Гистиею про историю с плащом.

Стараясь выказать свое рвение и заинтересованность в успехе порученного Дарием дела, Гистией тоже отплыл к Самосу на одной триере[460] с Отаной и Силосонтом. Отана был рад этому, поскольку Гистией хорошо знал близлежащие проливы и острова, неплохо предсказывал перемены в погоде и потому мог быть полезен. Персы были плохими мореходами, поэтому помощь Гистиея была как нельзя кстати. Небольшое войско Отаны уместилось вместе с лошадьми на двадцати грузовых и тридцати военных кораблях.

Путь по морю от Милета до Самоса занял полдня.

По совету Силосонта персы высадились на пустынном берегу и подошли к городу самосцев со стороны суши, в то время как триеры милетцев заперли самосскую гавань с моря.

Власть на Самосе принадлежала Меандру, бывшему вольноотпущеннику и секретарю Поликрата, который за четыре года правления успел не только озлобить против себя сограждан, но также поссорился с родными братьями, изгнав их с острова, а самого младшего, Харилая, посадил в темницу. Когда персы появились у городских стен, никто из самосцев не взялся за оружие, несмотря на отчаянные призывы Меандра. Персы беспрепятственно вошли в город и расположились станом на агоре[461].

Меандр со своими наемниками укрылся на акрополе.

Раздувшийся от гордости Силосонт вызвал Меандра на переговоры, которые состоялись возле ворот цитадели.

За спиной Меандра стояли, прикрывшись большими круглыми щитами, двадцать наемных гоплитов[462], на шлемах которых колыхались черно-белые султаны из конского волоса.

Позади Силосонта длинными шеренгами выстроились около двухсот персидских лучников и метателей дротиков. Воины Отаны были в митрообразных войлочных колпаках и длинных цветастых кафтанах с широкими рукавами, поверх которых были надеты кожаные панцири с бронзовыми бляшками. Над головами персов грозно вздымалось их знамя в виде позолоченного круга с орлиными крыльями и хвостом, в центре круга виднелась медная фигурка лучника.

Силосонт, облаченный в медный панцирь и бронзовые поножи, поигрывая веточкой мирта – знаком мирных намерений, – небрежной походкой приблизился к Меандру, который заметно трусил, видя многочисленность персов и их воинственный настрой.

– Ну что, стилистическая задница, вот я и вернулся на Самос, как обещал тебе когда-то. Помнишь? – говоря это, Силосонт презрительно улыбался, с высоты своего роста взирая на коротконогого Меандра.

Меандр натужно кашлянул, прочищая горло, и мрачно заметил:

– Мне надо было прикончить тебя как ядовитого паука. Зря я позволил тебе и твоему брату уйти в изгнание. Послушай, Силосонт, как ты сумел склонить на свою сторону персов, казнивших Поликрата, твоего старшего брата?

– Да, задоподобный Меандр, вся твоя жизнь – сплошная ошибка, – с притворной грустью произнес Силосонт. – Ты никчемный человек! Мне жаль тебя, если честно. Эти воины даны мне царем Дарием. – Силосонт небрежно кивнул через плечо. – Почему, спросишь ты? Да потому, что царь Дарий мой давний друг и гостеприимец.

У простоватого Меандра от изумления отвалилась нижняя челюсть.

– Даже не знаю, что мне делать с тобой и с этими несчастными, – промолвил Силосонт, указав миртовой веткой на гоплитов Меандра. – Откуда ты их понабрал?

Видя испуг и явное замешательство Меандра, Силосонт наслаждался произведенным на него эффектом.

Меандр хотел что-то сказать, но запнулся на полуслове, отгоняя от себя крупного овода.

– Что ты там проблеял? – слегка повысил голос Силосонт. – Выражайся внятнее!

– Я не хочу, чтоб пролилась кровь, Силосонт, – пробормотал Меандр. – Я готов сдать тебе акрополь[463] с условием, что ты позволишь уйти мне и моим людям.

– Сокровища моего брата ты, конечно, намерен забрать с собой, – с насмешливой язвительностью спросил Силосонт. – Признайся, плут.

– Мне ведь надо будет на что-то жить на чужбине, – оправдываясь, выдавил из себя бывший секретарь, – но часть золота я оставлю тебе, Силосонт. Обещаю.

– Вот это другое дело! – Силосонт похлопал Меандра по плечу. – Я вижу, ты еще не совсем конченый человек. Так и быть, я позволю тебе убраться с Самоса. Но перед этим ты должен заключить мирный договор с военачальником персов.

– А это еще зачем? – опасливо спросил Меандр.

– Чтобы персы не считали Самос враждебным городом, – пояснил Силосонт. – У варваров так принято.

После некоторых колебаний Меандр согласился с этим.

Силосонт велел Меандру принести из крепости горсть земли и сосуд с водой: для персов это были знаки безусловной покорности.

Обладавший изрядной скупостью, Меандр в душе опасался, что ему придется делиться Поликратовым золотом еще и с персами, поэтому он несказанно обрадовался тому, что сказал Силосонт. Меандр удалился в крепость и скоро вернулся обратно, неся в руках гидрию[464] с водой и небольшой мешочек с землей.

По знаку Силосонта от персидского отряда отделился воин в блестящем чешуйчатом панцире и островерхом мидийском шлеме. При каждом шаге на его невысоких кожаных сапожках без каблуков позванивали крошечные медные погремушки в виде виноградных гроздьев, укрепленные на голенищах. На правом боку у воина висел кинжал в посеребренных ножнах, за плечом виднелся колчан со стрелами, в руке было короткое копье.

– Это Отана, полководец Дария, – сказал Силосонт Меандру. – Сейчас он будет говорить с тобой.

То же самое Силосонт сказал на фарси подошедшему Отане, представив ему Меандра.

Повинуясь тому, что говорил ему Силосонт, Меандр вручил Отане сосуд с водой и мешочек с землей. Затем Меандр поклялся эллинскими богами, что не станет причинять вреда персам ни днем, ни ночью, ни на суше, ни на море. Такую же клятву произнес Отана, призвав в свидетели Ахурамазду и всех богов-язата.

Силосонт переводил на греческий язык все сказанное Отаной, чтобы трусоватый Меандр не почувствовал подвоха.

– Теперь вели отворить ворота крепости, – повелел Силосонт Меандру. – Пусть все твои сторонники выйдут сюда с теми вещами, какие они пожелают унести с собой. Воины Отаны проводят тебя и твоих людей до городских ворот, дабы никто из вас не пострадал по пути от самосцев. Кстати, Меандр, самосцы просили меня, чтобы я распял тебя на кресте.

Меандр побледнел.

– Не робей, писарь, – усмехнулся Силосонт. – Мирный договор заключен, тебе нечего бояться. Отана не допустит ненужного кровопролития. Этому человеку можно верить.

– Мои люди должны разоружиться? – поинтересовался Меандр.

– Это не обязательно, – успокоил его Силосонт.

Меандр поблагодарил Силосонта за содействие в переговорах с персами и удалился в крепость, чтобы собраться в дорогу.

Силосонт, не скрывая своей радости, обнял Отану.

– Дело сделано, друг мой, – объявил он так, как объявляют победу. – Меандр напуган и готов сдаться на нашу милость.

Отана отвел большую часть своих лучников и метателей дротиков от ворот крепости к близлежащим улицам, чтобы вовремя задержать самосцев, если те вздумают расправиться с Меандром и его людьми.

У ворот акрополя были выставлены кресла с высокими спинками, на которых восседали самые знатные персы из отряда Отаны. Там же были оставлены места для самого Отаны и для Силосонта.

Силосонт отправился в самосскую гавань, чтобы известить Гистиея о счастливом завершении всего предприятия и заодно пригласить его на пир по случаю столь бескровной победы. А Отана отлучился на агору, где стояли в ожидании скорой битвы персидские всадники. Повинуясь приказу Отаны, персидская конница стала вытеснять толпы любопытных самосцев с торговой площади и с главной улицы, ведущей от акрополя к воротам, дабы расчистить путь для отряда Меандра.

Но внезапно случилось непредвиденное…

Брат Меандра, Харилай, сидел в подземелье, которое было расположено внутри стен акрополя. Выглядывая в окошко, он слышал разговоры стражников о персах, вступивших в город, и об отчаянном положении Меандра.

Когда Меандр с убитым видом возвращался с переговоров и когда проходил мимо темницы, Харилай криком подозвал его к отверстию на уровне земли, в которое узникам подавали еду. Меандр приблизился, и Харилай стал говорить брату, будто бы знает, как помочь ему.

Меандр распорядился снять с брата оковы и привести к себе.

Как только Харилая привели в покои к Меандру, тот с бранью накинулся на брата:

– Меня, твоего брата, не свершившего ничего, достойного темницы, ты заключил в оковы и бросил в подземелье, а персов, которые тебя изгоняют и лишают крова, ты не смеешь покарать, хотя их так легко одолеть! Если ты страшишься варваров, то дай мне своих наемников, и я отплачу персам за вторжение на Самос.

– Ты не знаешь истинного положения дел, – попытался вразумить Харилая Меандр. – У меня всего семьдесят гоплитов и двадцать лучников, а персов больше восьмисот. Вдобавок, самосцы настроены явно против меня и ждут не дождутся, когда варвары вздернут меня на копья. Только самосцы напрасно тешат себя такими надеждами. – Меандр криво усмехнулся. – Я договорился с военачальником персов, и он согласился выпустить меня и моих воинов из крепости.

– Значит, ты и с Силосонтом договорился? – язвительно спросил Харилай.

– Силосонт был посредником на переговорах, – ответил Меандр. – Он станет правителем Самоса вместо меня.

– Вместо тебя, – Харилай злобно ткнул пальцем в Меандра, – но не вместо меня! – И Харилай ударил себя кулаком в грудь. – Можешь убираться с Самоса, какой из тебя тиран! Но я не отдам Самос без битвы ни персам, ни Силосонту!

– Тебе не одолеть такое множество врагов, брат, – промолвил Меандр. – Это глупая затея.

– Вспомни, когда-то Поликрат, брат Силосонта, всего с пятнадцатью гоплитами захватил Самос и стал тираном, – Харилай засмеялся. – А у меня аж девяносто воинов!

– Что ж, безумец, поступай, как знаешь, – проворчал Меандр. – Я вручаю тебе главенство над своими наемниками и желаю тебе удачи, хоть ты этого и не заслуживаешь.

Братья обнялись на прощанье.

Меандр воспользовался подземным ходом, прокопанным из акрополя к берегу моря. Он бежал с Самоса в Грецию, забрав с собою всех слуг и большую часть Поликратова золота.

А Харилай, вооружив всех наемников, отворил крепостные ворота и неожиданно бросился на ничего не подозревавших персов, которые уже полагали, что договор заключен и все улажено. Наемники напали на знатных персов и перебили их всех до одного. Те немногие из персидских лучников, оказавшихся поблизости, тоже были убиты.

Харилай повел наемников дальше и уже на агоре вступил в битву с основными силами персов. Из-за внезапности нападения наемники поначалу одерживали верх, завалив всю торговую площадь бездыханными телами персидских воинов. Но когда персы опомнились, то сплотившись, дружно атаковали немногочисленный отряд Харилая. Обратно в крепость пробилось меньше тридцати наемников, потерявших в неравной схватке своего отчаянного предводителя.

Выбив ворота тараном, персы довершили разгром эллинских наемников, не оставив в живых ни одного из них.

Когда Отана увидел, какие огромные потери понесли персы, он позабыл про повеление Дария не убивать и не продавать в рабство ни одного самосца, но отдать город Силосонту неразоренным. Думая лишь о том, как бы утолить жажду мести, Отана приказал убивать жителей Самоса кого ни попадя, включая женщин и детей. Персы исполнили приказ своего полководца – убивали всех встречных эллинов. Даже храмы были обагрены кровью тех, кто искал в них убежища.

Силосонту стоило немалого труда прекратить это побоище.

Персы отдали наполовину обезлюдевший Самос Силосонту и покинули остров, увозя в трюмах милетских кораблей несколько сот эллинских юношей и девушек для продажи их в рабство.

Глава восьмая Поход на Хиос

Уже находясь в Милете, Отана осознал, какое тяжкое злодеяние он совершил, нарушив распоряжение Дария и учинив кровавое побоище на Самосе. Не зная, как сообщить об этом царю, Отана беспокоился еще и о том, что возможно, нажил себе недоброжелателя в лице Силосонта, который, конечно, не замедлит пожаловаться на него Дарию.

И тут неожиданно свои услуги Отане предложил Гистией. Он вызвался доставить в Вавилон весть о побоище на Самосе, но решил отвести вину за это от Отаны.

Слушая изворотливого эллина, Отана поражался его умению выстраивать мудреные логические объяснения всяких событий, исходя не из замыслов и ошибок людей, в них участвующих, но благодаря вмешательству неких высших сил, коим подвластно все на Земле. Божественным вмешательством объяснял Гистией не только случившееся на Самосе, но и свою встречу с Отаной и произошедшую еще ранее встречу Дария с Силосонтом.

Отана решил прибегнуть к помощи грека, однако на всякий случай отправил вместе с ним в Вавилон своего племянника Багея.

Эти двое прибыли в Вавилон, но Дария там не застали: царь перебрался в Сузы, устав от месопотамской жары.

Багей хотел было задержаться на день в Вавилоне, чтобы немного отдохнуть после трудного пути, но смотритель царского дворца посоветовал ему не задерживаться, поскольку царь с нетерпением ожидает вестей от Отаны.

Сменив коней, гонцы Отаны поскакали в Сузы.

До Суз Багей и Гистией добрались за шесть дней. Они въехали в город на закате дня.

Несмотря на поздний час, Дарий пожелал, чтобы вестников немедленно привели к нему.

Уже шагая по полутемным дворцовым залам в сопровождении начальника стражи и двух евнухов, Багей вполголоса объяснял Гистиею, что нужно делать, появившись пред царскими очами.

– Сразу падай на колени и коснись лбом пола, – молвил Багей. – И не вздумай выпрямляться, покуда не услышишь разрешение из уст старшего евнуха.

– Но я не понимаю персидского языка, – растерялся Гистией.

– Тогда краем глаза наблюдай за мной и делай так, как я, – посоветовал Багей.

– Как вы живете в таком раболепстве, не понимаю, – хмуро произнес Гистией, привыкший у себя на родине к демократическим нравам.

– Поживешь среди персов – поймешь, – ответил Багей. – И не вздумай первым обращаться к царю.

– Да я вообще могу молчать, – проворчал Гистией, – отдувайся за своего дядю сам, приятель.

Поймав на себе недовольный взгляд начальника стражи, Багей примолк. Он разговаривал с Гистиеем на языке эллинов, которым владел совсем неплохо.

Дарий встретил посланцев Отаны в овальном зале с высокими сводами. Стены из сырцового кирпича были украшены цветными изразцами в виде чередующихся полос из розеток, завитушек и небольших квадратов с вогнутыми сторонами. Алебастровые светильники на высоких подставках заливали помещение ровным ярким светом. В небольшой жаровне с горячими углями курились благовония. Большие мягкие ковры, расстеленные на полу, заглушали шаги.

Отвесив царю низкий поклон, Гистией принялся внимательно разглядывать владыку персов, который восседал на обычном стуле с высокой резной спинкой. Багей что-то говорил Дарию на родном языке, а царь, внимая ему, слегка кивал головой в прямой белой тиаре.

Еще в пути Гистией пытался представить себе внешний вид Дария, но он был приятно разочарован увиденным на самом деле.

Оказалось, что персидский царь царей – совсем еще молодой человек, высокий и широкоплечий. Завитая густая борода и усы, выкрашенные хной в огненно-рыжий цвет, придавали Дарию мужественность и восточное величие. Его длинные, завитые мелкими колечками волосы темно-золотистого оттенка свешивались до плеч из-под тиары, закрывая уши.

Особенно поразили Гистиея глаза царя, огромные и красивые, как у женщины, с блестящими выпуклыми белками. У Дария был очень проницательный взгляд, проникающий, казалось, в самые сокровенные мысли собеседника. Большой нос царя с едва заметной горбинкой и широкими ноздрями придавал ему некоторое сходство с орлом или с одним из тех зооморфных изображений, которые Гистией видел на каменных барельефах царской резиденции в Вавилоне.

Дарий был одет в бордовый, расшитый золотыми нитями кандий и мягкие башмаки с загнутыми носками. На груди у него висел золотой медальон с изображением солнца со множеством лучей, пальцы царя были унизаны золотыми перстнями, на которых переливались разноцветные драгоценные камни.

Облик царя, окружающая обстановка роскошного огромного жилища, аромат благовоний, почтительные позы царских приближенных – все это наполнило Гистиея трепетным чувством немого восхищения, словно он вдруг вознесся на Олимп и узрел жизнь одного из богов.

«Что ни говори, но персидские владыки обликом своим и существованием в таких дворцах, среди полнейшего раболепства, скорее ближе к богам, нежели к обычным смертным людям», – невольно подумал Гистией.

Задумавшись, он не сразу расслышал голос Багея, который обратился к нему по-гречески.

– Ты слышишь меня, Гистией? – вновь повторил Багей. – Царь желает выслушать тебя.

– Меня? – Гистией вдруг оробел и смутился. – Но почему меня?

– Смелее, Гистией, – прошипел Багей. – Я уже сказал царю, что ты наш преданный друг и союзник. Тебе нечего опасаться.

Гистией набрал в грудь воздуха и заговорил:

– Государь, прости мне мое замешательство. Но как Зевс первый среди эллинских богов, так и ты – первый среди всех людей, населяющих Ойкумену. Как солнце способно затмить своим ярким светом горение жалкой плошки с оливковым маслом, так и твое величие в сочетании с твоим богатством совершенно затмили во мне осознание того, что я сам правитель, причем не самого слабого и бедного города в Ионии.

Гистией говорил, а Багей переводил его речь на фарси.

Дарий слушал Гистиея, вперив в него взгляд своих больших внимательных глаз. Чем дальше витийствовал Гистией, тем большее расположение испытывал к нему царь царей. Из речи милетского тирана явствовало, что Отана сделал все, чтобы Самос без кровопролития перешел под власть Силосонта. Однако прежний правитель Самоса, презрев свою клятву соблюдать мир, натравил на персов своих наемников, а сам скрылся.

– За какой-нибудь час Отана потерял своего двоюродного брата, шурина, двух сотников и почти пятьдесят воинов, – молвил Гистией. – Конечно, ему пришлось отдать приказ перебить этих подлых клятвопреступников. То, что побоище перекинулось на город и завершилось истреблением множества самосцев, – вовсе не клятвопреступление Отаны, но гнев персидских богов на подобную подлость наемников Меандра. Ведь ваши восточные боги вряд ли делают различие средь эллинов, для них что самоеды, что хиосцы – все одинаковы.

Я не зря упомянул про хиосцев, царь. – Эллин набрал в грудь воздух, дабы передохнуть. – Среди наемников Меандра большинство были хиосцы. У нас в Ионии про хиосцев говорят так: хочешь увидеть отъявленного негодяя – поезжай на Хиос. От хиосцев давно терпят несправедливости их соседи-эллины. Теперь вот и ты, о царь, претерпел от них, поскольку Силосонт и Отана появились на Самосе по твоей воле.

Гистией вновь выдержал паузу.

– Неужто хиосцы столь недосягаемы или столь могущественны, что осмеливаются враждовать со всеми соседями и даже бросают вызов мне? – недовольно спросил Дарий.

Багей перевел на греческий сказанное Дарием.

– Вовсе нет, царь, – Гистией покачал головой. – Остров Хиос лежит совсем рядом с малоазийским побережьем, но у хиосцев самый сильный на море флот. Это и делает их такими самонадеянными.

– Я прикажу своим полководцам завоевать Хиос и тем самым избавлю его жителей от излишней самонадеянности, – с угрозой произнес Дарий.

– Многие эллины, государь, будут благодарны тебе за это, – промолвил хитрый Гистией, который давно враждовал с хиосцами. – Было бы замечательно, повелитель, если бы поход на Хиос возглавил Отана, который жестоко пострадал от хиосцев и уже в силу этого является их заклятым врагом. А я, со своей стороны, готов оказать Отане всемерную помощь.

– Ты настоящий друг, милетец, – похвалил Дарий Гистиея. – Я так и сделаю. Пусть Отана завоюет Хиос и уже с полным правом насытится мщением.

Затем неожиданно Дарий пригласил Гистиея отведать его угощений, что являлось небывалой честью для чужеземца, да еще из такой далекой земли. (В обычаях персов было пренебрегать теми народами, что обитали вдали от державы Ахеменидов, но терпимее относиться к племенам, живущим поблизости. Разумеется, если эти народы не восставали против царя – тогда уж и сосед пощады не жди…)

Багей тоже был приглашен к царскому столу, но за этой вечерней трапезой выполнял лишь роль толмача. Дарий беседовал только с Гистиеем, и беседа эта затянулась допоздна.


* * *

Отана без особой радости отнесся к известию, что Дарий повелевал ему завоевать остров Хиос.

– Я вижу, что мой путь в Каппадокию опять удлиняется, – мрачно заметил он, выслушав Багея.

Его племянник сказал на это, что благодаря стараниям Гистиея вину за побоище на Самосе Дарий полностью возложил на хиосцев, из которых в основном и состоял отряд наемников Меандра.

– А раз так, то виновных следует наказать, как наказывают мятежников, – добавил Багей. – Благо Гистией расписал Дарию, что хуже хиосцев нет людей на свете.

– Боюсь, этот тиран затевает какую-то свою игру, втягивая в это и персидского царя, – проворчал Отана.

– Дядя, Гистией отвел от тебя вину перед Дарием, пусть такой ценой, но ведь отвел, – Багей не разделял мрачного настроения Отаны. – Хиосцы – не саки. Мы быстро одолеем их!

– Тебе бы только воевать, – невесело усмехнулся Отана, – все равно где, все равно с кем.

В помощь Отане прибыли шестьдесят финикийских триер с тремя тысячами лучников на борту. Еще тридцать триер выставил Гистией.

Хиосцы были весьма удивлены, когда у них в городе объявились персидские послы с требованием земли и воды – иными словами, безусловной покорности персидскому царю. Ни сном, ни духом не ведали они, за что это свалилась на них такая напасть.

Жители острова собрались на агоре и стали решать, как же им поступить. Знать предлагала покориться персам, дабы избежать того, что случилось на Самосе.

– Все равно Хиос не выстоит в одиночку против персидского царя, – говорили хиосские аристократы. – Пожертвовав свободой, наше государство избавится от тягот разорительной войны.

Однако демос не желал покоряться персам.

– Вспомните, сограждане, с каким беззаветным мужеством мы сражались против господства Лесбоса и Мидета, – выкрикивали народные вожаки. – Сколько сил и средств мы потратили, строя военные корабли и сухие доки для ремонта триер. К чему были все наши затраты тогда, если, создав сильный флот и отстояв свою независимость от алчных соседей, ныне мы безропотно, как рабы, подчинимся персам? Не лучше ли нам было покориться тем же лесбосцам, которые одного племени с нами, или милетцам, которые поклоняются тем же богам, что и мы? Нам не позволила гордость ходить в ярме у своих соплеменников, так почему же мы должны склоняться перед варварами, с чуждыми нам обычаями и языком!

Раззадоренное такими речами, народное собрание постановило биться с персами до последней возможности. Если потребуется – вооружить рабов, но не сдаваться на милость завоевателей.

Хиосцы оснастили и вывели в море все свои триеры и пентеконтеры[465], общим числом семьдесят пять кораблей. Почти все взрослое мужское население Хиоса, вооружившись, взошло на суда, горя желанием немедля вступить в сражение с варварами. Командовал хиосцами опытный наварх Тимолай.

Два враждебных флота встретились близ мыса Мелена.

На море было небольшое волнение, поэтому навархи не решались начинать сражение, маневрируя и выжидая, когда утихнет ветер. С наступлением вечера хиосцы отошли к якорной стоянке Нотион. Неподалеку находилась другая якорная стоянка, под названием Лаиунт, ее-то и заняли корабли персов.

Всю конницу и часть пехоты Отана высадил на берег. Персы разбили стан в оливковой роще, росшей неподалеку от моря. Гистией со своими милетцами расположился в рыбацкой деревушке в глубине узкой скалистой бухты.

Посреди ночи племянник разбудил Отану и сообщил, что к нему пришел Гистией.

– У него к тебе важное дело, дядя, – поведал Багей. Отана нехотя согласился выслушать Гистиея.

– Отсюда по суше до города и порта Хиос всего шестьдесят стадий[466], а если плыть вокруг острова по морю, то больше трехсот стадий пути, – с горящими глазами молвил Гистией. – На море нам не избежать битвы с флотом хиосцев, и одним богам ведомо, чем эта битва может закончиться. А если наше войско, перевалив через эти холмы, ворвется в город оттуда, откуда нас не ждут, победа будет полная. Узнав, что их жены и дети в плену, хиосцы не станут сражаться.

– По-моему, Гистией говорит дело, дядя, – высказал свое мнение Багей, предпочитавший воевать на суше, а не на море.

– Кто знает дорогу через эти холмы и лес? – спросил осторожный Отана. – Войско может заплутать ночью в незнакомой местности. У тебя есть проводники, Гистией?

Тот ответил утвердительно.

– Один из моих кормчих долгое время жил на Хиосе, причем в этих местах, – сказал он.

– Багей, – после краткого раздумья произнес Отана, – возьмешь конницу и пятьсот пеших копейщиков, пойдешь с Гистиеем.

Все случилось, как и предсказывал Гистией. Едва хиосцы узнали, что их семьи находятся в заложниках у персов, они тотчас же сложили оружие и согласились подчиниться персидскому царю. Отана, не доверяя хиосцам, взял у них не только землю и воду, но и заложников, которых переправил в Сарды.

В награду Дарий прислал Отане золотое ожерелье и богатые одежды, позволив ему наконец удалиться в Каппадокию. Багея царь назначил сатрапом Вифинии, Гистиея же провозгласил своим благодетелем и снизил для Милета долю ежегодной дани.

Глава девятая Интаферн

Дело было в Сузах, в доме Мегабиза, сатрапа Сузианы. К Мегабизу пришел Интаферн, не находивший себе места от гнева и возмущения.

– Я предвидел это, клянусь Ахурами! – выкрикивал он. – Я предчувствовал, что этим все кончится! Когда надо было подавлять восстания и воевать со скифами, я был нужен царю. Теперь, когда царствование Дария упрочилось, надобность во мне отпала.

Мегабиз, зная причину гнева Интаферна, постарался его успокоить:

– Дарий отправляется в Египет не с целью покарать кого-то, не с намерением воевать с кем-то, но чтобы просто осмотреть свои владения. С той же целью царь собирается посетить и финикийские города.

– Воевать Дарий не собирается, а войско, однако ж, берет с собою, – криво усмехнулся Интаферн.

– Дарий собирается заменить персидские гарнизоны в Египте, – пожал плечами Мегабиз, – только и всего.

– Вот ты, Мегабиз, входишь в царский совет, управляешь Сузианой, всюду сопровождаешь царя, – вновь заговорил Интаферн, не скрывая обиды. – А вот я почему-то не вхож в круг ближайших советников Дария. Царь помыкает мною как хочет. Отнял у меня Карманию и собирается посадить сатрапом в Армении. Иными словами, Дарий желает спровадить меня подальше с глаз долой!

– Напротив, – возразил Мегабиз. – Дарий знает, что на тебя можно положиться, поэтому и посылает в Армению именно тебя, а не кого-то другого. Ведь ты же знаешь заносчивость тамошних племен!

– Ты сдабриваешь слова свои медом, Мегабиз, но истина, думается мне, совсем в другом. Дарий в душе ненавидит меня, – сквозь зубы процедил Интаферн. – Я же не глупец и все вижу. Дарий не вызвал меня к себе и не сказал, как он ценит меня. И поставил он меня в известность о своем решении не сам, а через Артабана, эту жирную свинью!

– Ничего удивительного или обидного в этом нет, ведь Артабана царь назначил патиакшем, – примирительно промолвил Мегабиз. – И это входит в обязанность Артабана – оповещать кого бы то ни было о царских назначениях.

– Артабан не ходил с Дарием убивать магов-самозванцев, а я ходил, – сказал Интаферн. – Я лишился глаза в этом деле. Уже хотя бы в силу этого я, а не Артабан, должен находиться подле царского трона.

– Ты же не любишь кланяться, Интаферн, – вздохнул Мегабиз, – поэтому тебе не быть патиакшем. Ты же воин, а не придворный лизоблюд.

– Завидую я Отане, – признался Интаферн. – Отана, в отличие от нас, не стал цепляться за царскую власть, но выговорил себе собственное владение, где чувствует себя истинным властелином. Он даже налоги Дарию не платит.

– Все равно Отана находится в подчинении у Дария, – возразил Мегабиз, – и обязан по первому зову царя привести свое войско к нему. Ты наверняка слышал, что по приказу Дария Отана захватил остров Самос. А совсем недавно он же завоевал и Хиос.

– Зато племянник Отаны ныне сатрап Вифинии, – проворчал Интаферн. – От Вифинии и я бы не отказался, клянусь Митрой. Благословенная там земля!

Чтобы развеять дурное настроение Интаферна, Мегабиз велел слугам принести вина.

– Я все больше склоняюсь к мысли, что Дарий занимает царский трон не по праву, – заключил Интаферн, когда хмель ударил ему в голову. – Лучше бы царем стал Гидарн или ты, Мегабиз. И потом, разве ты забыл, что мы втроем собирались убить Дария после подавления всех восстаний? Гидарн ныне даже не вспоминает об этом. Еще бы! Он же купается в царской милости, командуя отборным отрядом «бессмертных». Я слышал, Дарий решил увеличить численность «бессмертных» до десяти тысяч воинов.

– Да, это так, – Мегабиз кивнул. – После похода на саков Дарий задумал реорганизовать все персидское войско.

– И ты, конечно, поддерживаешь Дария во всех его начинаниях, – Интаферн пристально посмотрел на Мегабиза. – И уже не собираешься его убивать. Ведь так?

– Понимаешь, Интаферн… – Мегабиз вертел в руках недопитую чашу с вином, не зная, как объяснить другу, что самый удобный момент для покушения на Дария ими уже упущен. И что рисковать теперь он не собирается.

– Я все прекрасно понимаю, Мегабиз, – развязно произнес Интаферн и залпом осушив свою чашу. – Ты готов служить Дарию, видя его расположение к себе. Да тебе, собственно, и не на что жаловаться. Ты сильно изменился, Мегабиз. Что ж, тогда и я, подобно Отане, выпрошу у Дария отдельное владение для себя и своих потомков. По-моему, я это заслужил.

«А по-моему, у тебя ничего с этим не выйдет!» – подумал Мегабиз, но вслух ничего не сказал.

Расставание друзей получилось натянутым, словно между ними пробежала черная кошка.

Напоследок Мегабиз посоветовал Интаферну обдумать все как следует, прежде чем идти со своей просьбой к Дарию.

Интаферн обещал Мегабизу, что подумает. Однако, придя к себе домой, Интаферн обнаружил там царского вестника, который принес ему письменное повеление Дария немедленно отправляться в Армению.

Несдержанный от природы, Интаферн дал волю своему гневу. Вскочив на коня, он поскакал к царскому дворцу, разгоняя плетью случайных прохожих на улицах Суз.

Начальник стражи пропустил Интаферна на дворцовый двор, решив по его взвинченному внешнему виду, что случилось нечто из ряда вон выходящее.

Интаферн спешился и хотел войти во дворец, но путь ему преградили два евнуха: смотритель дворца и докладчик, обязанный сообщать царю обо всех просителях. Евнухи заявили Интаферну, что царь находится в гареме и лучше его сегодня не беспокоить. Смотритель дворца, видя, что Интаферн пьян, намекнул ему: мол, с хмельной головой к царю не ходят.

– Это неприлично, друг мой, – чуть понизив голос, произнес евнух, глядя в единственный глаз Интаферна. – Приходи-ка завтра.

– Ах, неприлично! – хищно усмехнулся Интаферн и, выхватив из ножен акинак, с которым он никогда не расставался, одним ударом свалил на землю обоих евнухов и, мастерски орудуя кинжалом, отсек им уши. Затем он оторвал у своего бурнуса одну из завязок и, проделав в ушах дырки, нанизал их на шнурок.

Накинув это страшное ожерелье на толстую шею евнуха-смотрителя, Интаферн с издевкой бросил ему:

– Друг мой, неприлично, служа царю царей, появляться перед ним без украшений, – после чего вскочил на своего коня и умчался прочь.

Искалеченные евнухи явились к царю и рассказали ему о причине учиненного над ними насилия.

Дарий велел схватить Интаферна вместе с сыновьями и всей родней, твердо убежденный, что тот замыслил против него мятеж.

На другой день призванные во дворец царские судьи признали Интаферна виновным в непочтительном отношении к царю и его слугам и приговорили его к смертной казни. Такой же приговор был вынесен и всем родственникам Интаферна по мужской линии. Обреченных на смерть перевели в особую темницу, откуда никто не выходил живым.

Однако с казнью Интаферна Дарий решил помедлить, опасаясь недовольства персидской знати подобной суровостью. Царь стал по одному вызывать во дворец знатных вельмож и военачальников и беседовал с каждым с глазу на глаз.

Однажды Дарию сообщили, что одна из жен Интаферна ежедневно приходит к дворцовым вратам с плачем и жалобами.

К тому времени Дарий уже знал, что большая часть знати одобряет суровый приговор, вынесенный Интаферну. Но царь решил доверить его участь судьбе в лице одной из его жен.

Царский вестник вышел к воротам, где стояла супруга Интаферна, и сказал: «Женщина! Царь Дарий дарует свободу одному из твоих родных. Выбирай, кого ты хочешь спасти от смерти».

И женщина, поразмыслив, выбрала своего брата.

Узнав об этом, Дарий удивился ее выбору и повелел привести жену Интаферна к себе.

Она несмело вошла в покои, где кроме Дария, восседавшего в кресле, находились еще Аспатин и царский секретарь. Сопровождавший женщину евнух тотчас удалился.

В знак своего расположения Дарий протянул женщине правую руку. Она поцеловала ее с почтительным гибким поклоном.

– Как тебя зовут? – спросил Дарий.

– Амитида, – негромко ответила женщина, не смея взглянуть на царя.

На вид ей было не больше двадцати пяти лет. Распущенные по плечам темно-каштановые волосы, густые и вьющиеся, обрамляли овальное лицо. Она была немного бледна, отчего ее изогнутые брови, черные ресницы и карие печальные глаза казались еще темнее. Миндалевидный разрез этих глаз в сочетании с небольшим прямым носом и красиво очерченными алыми устами придавали ее лицу благородную привлекательность. У женщины была пышная грудь и широкие бедра, но при этом очень тонкая талия и небольшие плечи, что особенно подчеркивало ее узкое темное платье. Треугольный вырез открывал взору нежную белую шею с ямочкой меж еле приметных ключиц.

На шее женщины висела цепочка с амулетом из оникса.

– Амитида, – обратился к ней Аспатин. – Царь спрашивает тебя, с какой целью ты, позабыв мужа и детей, предпочитаешь спасти жизнь брата, который тебе не так близок, как дети, и менее дорог, чем муж?

– Если богам будет угодно, супруг для меня найдется и другой, будут и другие дети, если потеряю этих. Но брата уже больше никогда не будет, так как отца и матери у нас давно нет в живых, – молвила в ответ Амитида. – Это и было у меня на уме, когда я делала свой выбор.

Ответ Амитиды пришелся по душе Дарию, и он повелел освободить ее брата, за которого она просила. Кроме того, из расположения к ней Дарий приказал пощадить ее старшего сына.

Все остальные приговоренные к смерти вместе с Интаферном вскоре были казнены.

Глава десятая Арианд

Намерение посетить Египет возникло у Дария после встречи с важным египетским вельможей Уджагорресентом, который приехал в Сузы с жалобами на Арианда, египетского сатрапа.

Во время похода Камбиза на Египет Уджагорресент командовал египетским флотом и добровольно перешел на сторону персов. Камбиз приблизил к себе египетского наварха, сделав того своим советником иуправляющим храма богини Нейт[467] в Саисе.

Уджагорресент верно служил Камбизу. Когда Камбиз умер, то он сопровождал его бренное тело по пути в Персию для захоронения. В дальнейшем пронырливый египтянин жил в Сузах, где встречался с Бардией, видимо, намереваясь войти в доверие и к нему. Бардия отказался от услуг Уджагорресента, и тому ничего не оставалось, как вернуться в Египет.

И вот верховный жрец богини Нейт вновь пожаловал в Сузы.

Дарий сразу понял, что Уджагорресент желает опорочить Арианда и одновременно предложить свои услуги новому царю-ахемениду. Вельможа с возмущением отзывался о самоуправстве и жестокости сатрапа, который притесняет египтян, не выполняет царских приказов, набирает наемников-ливийцев в личную гвардию и даже осмелился чеканить монету с собственным изображением.

– В свое время Арианд был правой рукой Камбиза и только благодаря этому стал сатрапом Египта, – молвил Уджагорресент. – Но, как я понял из речей и поступков Арианда, он больше не желает быть чьей-то правой рукой. Ему хочется большего, иначе зачем ему было примерять корону Нижнего и Верхнего Египта?

– А он ее действительно примерял? – Дарий так и впился взглядом в безусое, безбородое лицо египтянина.

– О да, царь, – Уджагорресент прижал ладонь к груди. – У меня есть свидетели этого.

– Я знал, что Арианд честолюбив, но не подозревал, что до такой степени, – задумчиво проговорил Дарий. – Из какого металла чеканит Арианд свою монету?

– Из серебра, государь, – ответил египтянин. – Причем из самого чистого серебра. Монеты Арианда пользуются большим спросом в Египте, да и не только в Египте. Эти деньги уже имеют хождение в Финикии, на Крите и на Кипре.

– Я хочу взглянуть на деньги Арианда, – сказал Дарий.

Уджагорресент пошарил в кошеле, подвешенном к поясу, и, вынув оттуда небольшой серебряный кружок, подал монету Аспатину, а тот передал ее сидевшему на троне Дарию.

На одной стороне монеты был изображен цветок лотоса, символ Египта, на другой – выделялся отчетливый профиль горбоносого человека с властным взглядом, в персидском башлыке. Арианд!

Камбиз доверял ему и даже хотел с ним породниться, но сестра Арианда предпочла удавиться, лишь бы не быть женой столь жестокого царя.

«Неужто Арианд возомнил себя равным мне? – размышлял Дарий, разглядывая монету. – Серебро действительно отменного качества!»

Дарий дал понять Уджагорресенту, что высоко ценит преданных ему людей. В знак особого расположения Дарий подарил высокородному египтянину роскошную персидскую одежду и ожерелье из лазурита.

Ближайшие друзья и советники царя одобрили его намерение отправиться в Египет, чтобы там разобраться, чего заслуживает Арианд: награды или кары.

Перед самым выступлением из Суз Дарий вызвал своего казначея. В присутствии Аспатина и вавилонянина Нур-Сина царь повелел казначею начать чеканку новой золотой монеты.

– Эта монета должна быть равна по весу вавилонскому серебряному сиклю, – сказал царь. – На одной стороне монеты пусть будет изображен трехступенчатый зороастрийский алтарь, а на другой… – Дарий сделал паузу.

– Профиль царя из рода Ахеменидов, сына Гистаспа, – угодливо вставил Аспатин, переглянувшись с Нур-Сином.

– Нет, – Дарий сделал отрицательный жест. – На другой стороне монеты нужно изобразить персидского лучника. Пусть не лицо Дария-Ахеменида запомнится всем народам Востока, но персидский воин, их покоритель. Цари не вечны, зато вечно владычество персов. Во всяком случае, долговечно, – добавил Дарий, заметив промелькнувшее сомненье в глазах прямолинейного Нур-Сина.

Дарий пожелал также, чтобы новая монета чеканилась из золота самой высокой пробы.

По совету Уджагорресента персидское войско вступило в Египет поздней осенью, когда заканчивается разлив Нила и широкая величественная река вновь входит в свои берега, густо поросшие тростниковыми зарослями.

На два дня Дарий задержался в Пелусии, крепости у дельты Нила.

Эти места запомнились Дарию в связи с битвой с войском фараона Псамметиха[468], пытавшегося остановить персидское вторжение на пороге своего царства. Измена, благодаря стараниям Уджагорресента пробравшаяся в окружение Псамметиха, позволила тогда персам одержать решительную победу.

Однако крепость Пелусий египтяне защищали отчаянно. Немало персов полегло под этими стенами.

Дарий взбирался на самую высокую башню крепости, прогуливался по южной крепостной стене, пробуждая в памяти картины того ожесточенного штурма. Он сам ворвался тогда по телам сраженных врагов в крепость через южные ворота с отрядом царских телохранителей. И возглавлял тот отборный отряд именно честолюбивый Арианд.

Дарий всегда уважал храбрых людей. Арианда же он уважал еще и за то, что тот не боялся высказывать в глаза Камбизу то, о чем думает и считает нужным сказать царю.

И снова – дорога. Войско двигалось к Мемфису, одному из самых больших городов Египта.

Однообразно проходили дни среди печальных красноватых песков, лишь косматые кочки шафрана с желтыми цветами слегка, оживляли унылый безводный пейзаж.

Когда взору открылся Нил, мутный и величавый, воды которого бурлили барашками на стремнинах, ландшафт резко изменился. Долина реки утопала в зелени пальм и акаций, здесь росли и гигантские сикоморы, и высокие белоствольные тополя. Вся равнина была покрыта полями, прорезанными узкими каналами, где блестела нильская вода, и длинными дамбами, служившими заслоном при бурном наводнении. По ним же были проложены дороги, соединявшие селенья, как правило, расположенные на возвышенных местах. На полях, удобренных плодородным нильским илом, вовсю пробивалась свежая зелень будущего урожая.

Простые египтяне собирались толпами по обочинам дороги, взбирались на плоские кровли домов, на глинобитные заборы – всем хотелось увидеть воинов непобедимого царя Дария. Но больше всего простодушным селянам хотелось узреть самого владыку персов, который, по слухам, был выше обычного человека на четыре головы, и даже царский конь якобы был величиной с верблюда!

Вот почему, едва завидев идущую стройными отрядами персидскую конницу, земледельцы бросали работу на полях и во все глаза таращились на необычных, по местным меркам, всадников с длинными завитыми бородами, в цветастых башлыках и белых войлочных колпаках с плоским верхом.

Особенно египтян поражали мидийцы на своих огромных лошадях, а здоровяка Тахмаспаду египтяне и вовсе частенько принимали за царя царей.

Стоило Тахмаспаде появиться близ какого-нибудь селенья или городка во главе конных паретаков, как местные жители начинали гурьбой падать ниц возле дороги, а дети показывали на Тахмаспаду пальцами и громко кричали: «Интариуаш!.. Интариуаш!…» (Так на египетском наречии звучало имя Дарий.)

При приближении к Мемфису Дария вышла, встречать целая процессия египетских жрецов и вельмож.

Царские конные телохранители и пешие гвардейцы с подозрительным любопытством поглядывали на долговязых египтян, одетых в белые полотняные юбки и облегающие длинные туники, напоминавшие женские платья. На каждом вельможе было нацеплено множество украшений: браслеты и ожерелья из золота и драгоценных камней; пышные черные парики и юбки делали их похожими на женщин. У тех вельмож, что были без париков, волосы были завиты и уложены в два слоя. Верхний состоял из тонких, длинных завитков; нижний слой представлял собою ряды более коротких завитков или же завитых локонов, свисающих до плеч.

На фоне стольких женоподобных египетских сановников, от которых веяло благовониями и у каждого уголки глаз были подведены черной тушью, выделялись бритоголовые жрецы.

Громкими стройными голосами жрецы пропели какой-то гимн под звон медных погремушек и систров[469], после чего процессия расступилась, склонившись ниц по краям дороги.

Уджагорресент переводил Дарию слова гимна, смысл которого был таков: «Да будет в твоем сердце – о великий царь! – милость бога Амона! Да ниспошлет тебе Амон[470] счастливую старость! Да проведешь ты жизнь в радости и достигнешь еще большего почета! Губы твои здоровы, руки твои могучи. Твой глаз видит далеко. Ты прибываешь в свой прекрасный Дом Радости, где все подвластно тебе!»

Высокие белые стены Мемфиса были видны издалека. На фоне этих стен еще более яркой и сочной казалась пышная зелень пальм и сикомор; лоно широкой реки, текущей в низине, отливало синевой; в небесах не было ни облачка, горячее солнце слепило глаза.

У распахнутых настежь городских ворот скопились огромные массы народа, так что передовой отряд персидской конницы оказался как бы в коридоре меж людских толп. Подобная многолюдность встречавших казалась персам угрожающей: что, если все эти десятки тысяч египтян разом бросятся на них и растопчут все персидское войско, в котором не было и тридцати тысяч воинов? Однако тревога отступала, когда тысячи египтян покорно сгибали спину при виде царского штандарта.

При взгляде на такую покорность Дарий невольно ощущал себя полубогом, уделом которого было повелевать и властвовать. Эта древняя сказочная страна с ее таинственными львиноголовыми богами и трудолюбивым упорным народом казалась Дарию неким отдельным миром, куда не так-то легко проникнуть и где так приятно быть царем.

В отличие от Экбатан и Пасаргад, улицы в Мемфисе были довольно широкими. По главной улице, ведущей от ворот до царского дворца, могли проехать в ряд десять колесниц. Дома здесь были обнесены глинобитными заборами.

Богатые египтяне жили в двух-трехэтажных домах, утопавших в тенистых садах и рощах. Именно обилие зелени поражало Дария в египетских городах, граничивших с пустынями, откуда постоянно веяло иссушающим зноем.

Город Мемфис египтяне называли также Анх-тауи, что означало «Жизнь Обеих земель».

Когда-то, в незапамятные времена, фараон Менес[471], объединивший под своей властью весь Египет, сделал Мемфис столицей, нарочно построив этот город на стыке Верхних и Нижних земель.

И хотя Египет вот уже больше двадцати веков являлся единым государством, но деление страны на Дельту и собственно Долину Нила так и осталось, как некий отголосок той давней вражды. Даже корона фараонов – пшент – состояла из двух частей. Первая походила на невысокий шлем без верха с поднятым сзади щитком и длинным назатыльником, вторая внешне напоминала бутылкообразный колпак, который надевался на голову фараона через верхнее отверстие щиткообразного шлема. Когда-то, еще до Менеса, первый из этих шлемов был атрибутом власти правителя Верхнего Египта, а другой принадлежал правителю Египта Нижнего. Мудрый Менеc, объединив страну, соединил в одну обе короны двух враждебных царствующих домов.

Об этом Дарию поведал Уджагорресент, видя, как занимает владыку персов далекое прошлое Египта.

Еще в царствование Камбиза Дарий, оказавшись в Египте вместе с персидским войском, был просто потрясен великолепием здешних городов и монументальной роскошью египетских храмов. Какими маленькими и неказистыми казались ему дворцы персидских и мидийских царей по сравнению с чертогами фараонов!

Вот и теперь Дарий с трепетом в сердце проехал через высокую арку дворцовых ворот, сдерживая горячего нисейского скакуна. Как же давно не был он здесь!

Как и в первый раз, Дария поразила толщина дворцовой стены, сложенной из сырцового кирпича, – не менее тридцати локтей у основания! И ее высота – более сорока локтей!

Перед Дарием и его свитой пролегла прямая дорога, по краям которой на невысоких пьедесталах были установлены невозмутимые сфинксы[472] из белого известняка. Сфинксы стояли попарно лицом друг к другу, всего двадцать статуй. Позади сфинксов зеленели лужайки, шелестели листвой тополиные и платановые рощи. В тени деревьев виднелись хозяйственные постройки.

Когда аллея сфинксов закончилась, Дарий и его свита проехали еще одни ворота, миновали еще одну стену, уже не такую высокую и мощную, как первая. За этой стеной начинался пологий подъем, по которому вела двойная широкая лестница, белокаменные ступени которой ослепительно сверкали на солнце. Вершину невысокого холма венчал величественный храм бога Птаха[473], покровителя Мемфиса.

Перед входом в храм широкая площадь была окружена по периметру мощными, в три обхвата, колоннами, капители[474] которых по форме напоминали лепестки лотоса. Все колонны соединялись поверху массивными четырехугольными балками, образуя нечто похожее на портик без крыши.

Рядом с храмом, чуть в стороне, возвышались дворцовые постройки, представлявшие собой целый комплекс двухэтажных зданий, соединенных меж собою крытыми переходами либо аллеями, обсаженными небольшими, ровно подстриженными кипарисами. Все это было обнесено третьей стеной. С двух сторон эту третью ограду окружали маленькие дома, стоявшие вплотную друг к другу. Здесь жили жрецы храма и ремесленники, которые производили все необходимые работы по изготовлению культовых предметов, утварь и статуэтки.

За этой-то третьей стеной и ожидал Дария сатрап Арианд.

Он вышел к царю в египетской тунике с плиссированным передником, весь увешанный ожерельями и браслетами, держа в руке длинный посох из черного дерева с украшением в виде головы быка.

В свите Арианда были в основном египтяне и всего один перс – секретарь сатрапа.

Дарий успел заметить, что и стража сатрапа состояла сплошь из египтян и ливийцев.

Арианд был очень почтителен с царем, даже чересчур почтителен, чего ранее с ним не бывало. Этот человек даже с Камбизом держался независимо и мог смело смотреть тому в глаза. Однако за своим показным радушием Арианд не мог скрыть беспокойства, явно владевшего его существом.

И проницательный Дарий сразу же почувствовал это.

Отдохнув с дороги и подкрепив силы обильной изысканной трапезой, царь пожелал осмотреть дворец, в котором жил египетский сатрап.

На этой прогулке Дария сопровождал Арианд, самолично показывавший царю дворцовые помещения, внутренние дворики, беседки возле искусственного пруда с белыми лилиями, замысловатые переходы с одного этажа на другой. Царская свита все время находилась чуть позади, стараясь не мешать, казалось, дружеской беседе Дария с Ариандом.

– Я просто поражаюсь богатству вооружения твоих телохранителей, Арианд, – промолвил Дарий, кивнув на двух воинов-ливийцев, стоящих на карауле у входа в канцелярию сатрапа. – Вижу, ты не жалеешь денег на их содержание.

– О повелитель, я заметил, что воины крепче держат в руках позолоченные мечи и копья, – сказал на это Арианд. – Ведь это как бы часть их жалованья, за которое они служат мне.

– Но почему ливийцы? – спросил Дарий. – Почему не персы?

– В моем войске персов не так уж много, я держу их по гарнизонам в наиболее важных крепостях, – ответил Арианд. – Я считаю, что нет ничего зазорного в том, если египтяне и ливийцы будут нести службу в войске наравне с персами.

– Что ж, я согласен с тобой, Арианд, – кивнул Дарий. И как ни в чем не бывало заметил, похлопав одного из стражей по плечу: – Такие молодцы пригодились бы мне в походе на саков!

Краешком глаза Дарий заметил, как по лицу Арианда промелькнула тень смущения и тревоги.

Уже в дворцовом парке Арианд принялся объяснять Дарию, почему, собственно, он не смог прислать к нему на подмогу свое войско для похода на саков: мол, как раз в то время у него попросила помощи мать убитого согражданами правителя города Барки, что лежит за Ливийской пустыней на побережье Киренаики[475]. Арианд посчитал это удобным поводом для захвата Барки, что собирался сделать еще Камбиз.

– Имя этой женщины, кажется, Феретима? – промолвил Дарий, давая понять Арианду, что ему многое известно. – Она ведь пожелала остаться в Египте, так?

– Так, государь, – ответил Арианд, стараясь скрыть свое волнение.

– Покажи мне ее, – сказал Дарий. – Я хочу побеседовать с ней.

– К несчастью, Феретима умерла, – Арианд нахмурился. – В ее теле завелись черви, и даже египетские врачи не смогли ее спасти.

– Жаль, – после паузы обронил Дарий.

– Зато я могу показать тебе пленных баркийцев, государь, – добавил Арианд уже совсем другим тоном. – Я распорядился поселить их близ города Навкратиса. Среди баркийцев немало искусных литейщиков, гончаров и стеклодувов.

– Навкратис я обязательно посещу, – сказал Дарий, – ведь в этом городе сосредоточена вся торговля Нижнего Египта. Говорят, купцы необычайно рады тем серебряным деньгам, Арианд, которые ты пустил в оборот.

И вновь Арианду стоило немалого труда справиться с подступившим волнением. В замечаниях и намеках Дария ему постоянно чудилась угроза, хотя в голосе царя не было ничего угрожающего.

Решив, что это Уджагорресент строит козни против него, Арианд со своей стороны принялся обличать того в жадности и излишней гордыне.

– Камбиз некогда приблизил его к себе, сделав не только советником, но и личным врачом, вот Уджагорресент и возомнил о себе невесть что! – с кривой ухмылкой молвил Арианд. – Он считает себя достойным дружбы царей и даже более – опорой трона Ахеменидов!

– В какой-то мере Уджагорресент прав, – задумчиво произнес Дарий, проведя вытянутой рукой по верхушкам аккуратно подстриженных миртовых кустов. – Он ведь предпочел служить царю-ахемениду, а не новому фараону Египта.

– Ка… какому фараону? – заикаясь, пробормотал Арианд, чувствуя себя припертым к стенке.

– Разве не ты примерял на себя корону фараонов? – в свою очередь, спросил Дарий, пронзив Арианда пристальным взглядом. – Разве не ты намекал Уджагорресенту, что из тебя получился бы прекрасный основатель новой династии? Ответь мне, Арианд.

– Этого не было, повелитель, – Арианд опустил глаза.

– И не ты собирался взять в жены дочь Псамметиха? – опять спросил Дарий.

– Нет, не собирался, – уже без запинки ответил Арианд.

– И не ты пытался отравить Уджагорресента?

– Нет, не я.

– Ложь! – потеряв терпение, воскликнул Дарий. – Ты стал прислужником Лжи, Арианд? Я не узнаю тебя! Смотри мне в глаза. Ну!

Арианд медленно поднял голову и встретился взглядом с Дарием.

– Ответь мне еще на один вопрос, Арианд, – продолжил Дарий. – Зачем тебе понадобились греческие и карийские наемники, которых ты разместил в городе Бубастисе?

Арианд промолчал, а Дарий продолжал свой допрос.

– Ты намеревался опереться на греков и ливийцев, чтобы стать царем Египта, поскольку был не уверен, что персы тебя поддержат. У тебя все было готово для захвата власти. Египетскую знать ты хотел привлечь на свою сторону с помощью Уджагорресента, но тот не пожелал служить тебе. В чем тут дело, Арианд? Чем ты не угодил Уджагорресенту?

– Негодяй хотел слишком многого, – мрачно ответил Арианд, поняв, что изворачиваться бесполезно. – Уджагорресент желал командовать флотом, быть верховным жрецом и верховным советником.

– И ты решил его отравить?

– Да. Но Уджагорресент постоянно принимает противоядия, поэтому он уцелел.

– Тогда ты решил подослать к нему убийцу. Так?

– Нет. Я хотел сам убить этого негодяя, вызвав его сюда из Саиса. Но он удрал в Сузы.

– Что бы ты сделал на моем месте, Арианд? – после долгой томительной паузы проговорил Дарий.

Царь и сатрап стояли возле ствола огромной финиковой пальмы, которая была выше многих деревьев в парке.

Царская свита замерла на дорожке, посыпанной песком, в двадцати шагах от них.

– На твоем месте, государь, я без долгих размышлений вынес бы смертный приговор, – недрогнувшим голосом произнес Арианд.

– Ты знатного рода, Арианд, потому имеешь право сам выбрать, от чего тебе умереть, – скорбно промолвил Дарий. – Что ты выбираешь, удавку или меч?

Арианд выбрал меч.

Сатрапом Египта Дарий назначил военачальника Ферендата, женатого на его двоюродной сестре.

Глава одиннадцатая Скилак из Карианды

После полуденной трапезы Дарий по своей привычке поднялся на крышу дворца, чтобы немного подремать в одиночестве под тентом, натянутым от солнечных лучей. Дарий уже собирался закрыть глаза, и в этот миг перед ним предстал слуга-египтянин, с почтительным поклоном сообщивший, что царя непременно желает видеть его брат Ариасп.

– Твой брат настаивает на встрече, государь, – добавил слуга, не поднимая головы.

– Он один? – лениво спросил Дарий.

– Один, государь, – прозвучал негромкий ответ.

– Хорошо, – милостиво кивнул Дарий. – Передай Ариаспу, что я готов выслушать его.

Слуга попятился и удалился.

– Повелитель, позволишь ли ты мне разговаривать с тобой не как с царем, но как с братом? – спросил Ариасп, представ перед Дарием.

Дарий удовлетворил просьбу Ариаспа, видя, что тот настроен на откровенную беседу.

– Я не стану говорить от лица тех военачальников-персов, которых неприятно поражает пристрастие нашего царя ко всему египетскому, – вновь заговорил Ариасп. – Просто хочу высказать свою точку зрения. Мне кажется, брат, что окружающие тебя египтяне, и в первую очередь Уджагорресент, не просто опутывают тебя паутиной лести и угодничества. В их намерение входит вылепить из тебя египтянина по их образу и подобию. О, брат мой, я вижу, сколь сладостны тебе эти тенета! От меня не укрылось, как льстит твоему самолюбию это всеобщее поклонение египтян тебе как воплощенному богу!

– Ариасп, в Египте так было всегда, – сказал Дарий, не поднимаясь с кресла. – Своим поведением я не привнес ничего нового. Египтяне видят во мне своего фараона, а фараон у них – это сын бога Амона, любимец бога Гора[476] и богини Исиды[477]. Если в Вавилоне я принял власть над Месопотамией из рук верховного бога Мардука, то в Египте, повинуясь местному обычаю, я вошел в сонм здешних богов, возложив на себя двойную корону фараонов. Ариасп, Египет можно завоевать силой оружия, но всякий завоеватель удержит свою власть над Египтом лишь в том случае, если станет восприемником обычаев этого народа. Даже Камбиз понимал это.

– Я согласен с тем, что тебе было просто необходимо пройти весь обряд восхождения на египетский трон, – Ариасп стоял перед Дарием, уперев руки в бока. Так он делал всегда, когда сердился. – Но мне совершенно непонятно, зачем тебе понадобилось идти на поводу у египетских жрецов. Зачем надо было тебе, царю царей, совершать какой-то ритуальный бег вокруг храма Птаха в одной набедренной повязке, когда на это действо глазеют тысячи жителей Мемфиса? К чему были все эти жертвоприношения быку Апису[478], священному ибису и священному крокодилу[479]? Не понимаю!

В каждом египетском городе имеется свой бог-покровитель и свое священное животное либо птица. Так что же теперь тебе предстоит объехать все города Египта, дабы принести благодарственные жертвы всем богам? Так, что ли, брат?

– Ну, это вовсе не обязательно, – ответил Дарий, подавив зевок. – Так сказал мне Уджагорресент.

– Хвала Уджагорресенту! – Ариасп вскинул руки кверху. – Этот человек скоро станет тенью Дария, его душой[480], его наставником во всех делах, даже в интимных.

– Прекрати, Ариасп, – Дарий нахмурился. – Ты несешь чушь!

– Думаешь, мне не известно, что Уджагорресент ввел в твою спальню дочь Псамметиха? – усмехнулся Ариасп. – И свою племянницу Уджагорресент тоже пристроил к тебе на ложе. Он далеко не промах, этот египетский хитрец.

– Чтобы править Египтом без помех, мало возложить на себя корону фараонов, надо еще породниться со знатными египтянами и с кем-нибудь из бывших властителей Египта, – терпеливо объяснял брату Дарий. – Мне странно, Ариасп, что я должен растолковывать тебе очевидные вещи.

– Я вовсе не против того, чтобы твоей женой стала дочь Псамметиха, – промолвил Ариасп. – Меня беспокоит другое, брат. Вокруг тебя почти одни египтяне. Столоначальником у тебя египтянин, смотритель гарема – египтянин. Врач, массажист, предсказатель, жезлоносец, виночерпий – также все сплошь египтяне. В довершение ко всему Уджагорресент, у которого столько должностей, что мне их просто трудно перечислить, постоянно, везде и всюду, сопровождает тебя. А еще есть Усеркаф, твой главный секретарь. Еще есть Пабес, смотритель царского хозяйства. И этот проныра Ипи, твой казначей. Нам, персам, стало трудно пробиться к своему царю! И обиднее всего, Дарий, то, что египтяне, как видно, милее твоему сердцу, ибо ты стал изучать египетский язык и эти пустомерзкие египетские иероглифы!

– Ты рассуждаешь примитивно, Ариасп, – Дарий поднялся с кресла, его дрему как рукой сняло. – Я тоже не слепой и вижу, как заносчиво держатся перед египтянами мои военачальники. Я замечаю, что кое-кому из персов не нравится, что персидский царь пытается разговаривать по-египетски и даже собирается возводить храм Амону в оазисе Харга.

– Вот уж это совсем бессмысленная затея! – воскликнул Ариасп. – Боги Египта чужие нам!

– Кир Великий никогда не чурался иноземных богов и обычаев, – заметил Дарий. – Более того, по его приказу был восстановлен храм Соломона в Иерусалиме, разрушенный вавилонянами. Кир же запретил своим воинам грабить сокровищницу при храме Аполлона в Бранхидах[481]. И Кир же самолично приносил жертвы вавилонским богам, это известно всем персам. Так почему же ты, брат мой, осуждаешь в моих деяниях то, чего не гнушался даже сам основатель державы Ахеменидов?

Ариасп промолчал: на это ему нечего было возразить. Однако и отступать он был не намерен.

– Если для египтян ты – сын Амона, это в какой-то мере объясняет строительство храма этому богу, – продолжил Ариасп, глядя в глаза Дарию. – Но как объяснить, брат, твой замысел проложить канал из Нила в Аравийское море? Ты послал Аспатина с египетскими землемерами, чтобы они на месте определили объем земляных работ.

– Этот канал начал строить еще фараон Нехо, – сказал Дарий. – Я хочу лишь завершить начатое. Благодаря этому каналу из Египта можно будет морским путем добраться до Аравии, Персиды и Индии. Можно будет из Аравийского моря и Персидского залива водным путем выйти в Срединное море. Это не только послужит развитию торговли, но и значительно облегчит переброску войск из Малой Азии в Египет и Финикию. Но помимо этого я задумал обследовать все побережье Аравии и малоазийское побережье от устья Евфрата до реки Инд.

– А это зачем? – недовольно спросил Ариасп, который в душе и по образу мыслей был сугубо сухопутным человеком.

– Я хочу составить подробную карту не только своего царства, но и всей земной тверди и омывающих ее морей, – ответил Дарий. – Карту всего света пытались создать вавилонские цари и египетские фараоны, но их царства не были столь обширны, как Персидское царство, потому эти карты несовершенны. На вавилонских и египетских картах изображены лишь те земли и острова, куда смогли добраться победоносные войска Вавилона и Египта, а также египетские и вавилонские купцы. Пределы же Ахеменидской державы таковы, что о некоторых ее окраинах египтяне слыхом не слыхивали, тем более им неизвестно, где кончается Ливия и можно ли по Океану добраться из Аравийского моря в Гирканское.

Дарий продолжал говорить, раскрывая перед братом свои замыслы по обследованию земных и морских пределов, дабы его потомкам не пришлось в будущем в далеких походах полагаться на досужие домыслы случайных людей и древние карты, где истина соседствует с вымыслом.

Ариасп взирал на старшего брата широко раскрытыми от изумления глазами, будто услышал от него нечто такое, чего не должен был услышать.

– Брат, неужели ты собираешься пересадить персов с коней на корабли? – удивленно спросил он.

– Вовсе нет, – Дарий улыбнулся. – Морские путешествия будут совершать те же египтяне или финикийцы, которые издревле занимаются кораблестроением и прекрасно знают судовождение. Наконец, к этому можно привлечь греков и карийцев, ведь эти народы не мыслят себе жизни без моря.

– Военачальники хотят знать, намечаются ли в скором будущем завоевательные походы? – сказал Ариасп. – Или персидскому войску уготована участь рассредоточиться по гарнизонам в Египте, Сирии и Месопотамии?

– Можешь успокоить эти горячие головы в моем войске, брат. Походы еще будут, – ответил Дарий, – но перед этим обязательно будет проводиться разведка. Я уже послал в Куш своих лазутчиков под видом торговцев.

– Значит, ты все-таки решил отомстить кушитам за поражение Камбиза! – обрадованно воскликнул Ариасп. – Брат, пошли меня в авангарде! Клянусь Митрой, я не подведу тебя.

– С кушитами будет воевать Ферендат, – непреклонным тоном сказал Дарий, – тебя же я хочу послать на завоевание Гандхары[482]. Предчувствую, Ариасп, война с индами будет очень трудной, ведь тамошние племена не только многочисленны и воинственны, но также используют на войне боевых слонов. Поэтому я хочу доверить войско именно тебе.

– Ты не пожалеешь об этом, брат, – горделиво вздернув подбородок, промолвил Ариасп. – Скажи, когда выступать.

– Еще не скоро, – сказал Дарий, приблизившись к парапету, который тянулся по всему периметру плоской крыши. – Сначала нужно прорыть канал в Аравийское море, чтобы по нему свободно могли проходить морские суда. Потом надо будет послать на разведку быстроходный корабль с опытным мореходом во главе. Этому мореходу предстоит добраться до берегов Индии, отыскать устье реки Инд и подняться по Инду до города Пурушапура.

Мой друг Гистией обещал мне найти умелого и отважного морехода, которому я смогу доверить это опасное дело. Пробраться во владения индов по суше неимоверно трудно. Путь туда со стороны Гедросии пролегает через безводную пустыню, а со стороны Бактрии дорога ведет по горам Гиндукуш, самым высоким в Азии. Вот я и хочу, чтобы мои лазутчики проникли к индам по реке Инд, которая, по слухам, шириной не уступает Нилу.

– Когда же начнутся работы по сооружению канала? – нетерпеливо проговорил Ариасп, мигом позабывший про свои упреки к старшему брату.

– Об этом можно будет говорить только после возвращения Аспатина и Хети, – спокойно ответил Дарий, любуясь с высоты видом Мемфиса.

– Кто такой этот Хети? – вновь спросил Ариасп.

– Главный землемер, – пояснил Дарий.

– Полагаю, он знает свое дело?

– В этом можешь не сомневаться, брат! – значительным тоном произнес Дарий. – Именно Хети и будет руководить всеми работами по сооружению канала.

На этом беседа двух братьев закончилась.


* * *

Порт Навкратис был основан эллинами при фараоне Нехо[483], который был поклонником всего греческого и именно торговле с греками предпочитал любую другую. Навкратис строили сообща следующие города: из ионийских – Хиос, Теос, Фокея, Милет и Клазомены; из дорийских[484] – Родос, Книд, Галикарнас и Фаселида; из эолийских[485] – одна Митилена.

Долгое время Навкратис, расположенный на Канобском рукаве Нила, был в Египте единственным торговым портом для чужеземцев: другого не было. Если чужеземный корабль заходил в какое-нибудь другое устье Нила, то его владельцу нужно было принести клятву, что это случилось непредумышленно, после чего корабль обязан был повернуть именно в Канобскую протоку. А если нельзя было подниматься вверх против течения, то приходилось везти товары на египетских барках вокруг Дельты до Навкратиса.

При преемниках Нехо чужеземные торговцы уже могли свободно торговать не только во всех городах Дельты, но и в самом Мемфисе.

Дарий, посетивший Навкратис в конце декабря, встретился там с Гистиеем.

Эллин прибыл на царский корабль, украшенный красными вымпелами, развевающимися на ветру, и царским штандартом, сверкавшим позолотой на солнце. Собственно, это была ладья последнего фараона Псамметиха, убитого Камбизом. Благодаря стараниям Уджагорресента корабль, построенный из ливанского кедра, был в прекрасной сохранности, его команда состояла сплошь из египтян.

Дарий встречал Гистиея в просторной рубке, расположенной в самом центре верхней палубы. Снаружи рубка напоминала самый обычный дом с окнами и плоской кровлей, какие возводят египтяне среднего достатка. Внутри пол и стены были покрыты коврами самых ярких расцветок; задвижки на окнах и столбы, поддерживающие крышу, были украшены причудливой резьбой. Просторное помещение было разделено ширмами из раскрашенного тростника на несколько комнат, самая большая из которых напоминала нечто среднее между трапезной и приемным залом.

У Дария на приеме был Артабан, недавно вернувшийся с золотых приисков в Нубийской пустыне. Однако царь тотчас же прервал беседу, едва Дарию сообщили о визите Гистиея. Дарий дал понять Артабану, что аудиенция закончена и он может удалиться.

Выходя из приемной залы, Артабан нос к носу столкнулся с Гистиеем, который с вежливым полупоклоном посторонился, уступая дорогу брату царя. По этикету Артабану следовало ответить поклоном на поклон или хотя бы кивнуть Гистиею из вежливости. Но Артабан надменно вскинул голову и величаво прошествовал мимо грека, презрительно процедив сквозь зубы: – Каких только ничтожеств не встретишь у моего брата!

Хотя сказано это было на фарси, тем не менее Гистией понял смысл фразы, поскольку, общаясь с персами, неплохо усвоил их язык. Поджав тонкие бескровные губы, Гистией бросил на удаляющегося по палубе корабля тучного Артабана взгляд, полный ненависти.

«Погоди, боров! – мстительно подумал Гистией. – Я припомню тебе это!»

Впрочем, раздражение, вызванное грубостью Артабана, мигом улеглось в душе милетского тирана при виде искреннего радушия царя Дария.

После обычных вопросов о здоровье и благополучии родственников Дарий заговорил с Гистиеем о главном:

– Выполнил ли ты мое поручение, Гистией? Нашел ли нужного мне человека?

– Государь, – молвил в ответ милетский тиран, – с того самого дня, когда твой гонец передал мне твою просьбу, я занимался только этой заботой. Я нашел тебе самого лучшего морехода из всех имеющихся под небом Ойкумены. Его зовут Скилак. Он родом из карийского города Карианды.

– Где же он? – выразил нетерпение Дарий. – Почему ты не взял Скилака с собой?

– Дело в том, что Скилака нет в Навкратисе, – ответил Гистией. – Он находится сейчас в соседнем городе Гермополе, покупает там канаты для своего корабля. Но уже завтра Скилак будет здесь.

– Ты объяснил ему суть моего замысла? – Дарий жестом указал гостю сесть на стул подле себя.

– Конечно, повелитель. Скилак сам давно мечтает побывать в южных морях, поскольку западные и восточные уже исхожены им вдоль и поперек.

– Он случайно не старик, этот кариец? – подозрительно прищурился Дарий. – Мне для этого похода нужен крепкий мужчина, ведь это будет не увеселительная прогулка!

– Могу тебя заверить, повелитель, в свои сорок шесть лет Скилак в кулачном бою способен повергнуть наземь иного двадцатилетнего бойца, – промолвил Гистией. – А с веслом и парусом Скилак управляется, как никто другой. Уж я-то знаю!

– Откуда ты знаешь Скилака? – принялся расспрашивать своего гостя Дарий. – Он тебе друг или родственник? И далеко ли от Милета находится город Карианды?

– Со Скилаком я знаком давно, – отвечал Гистией, – ведь он много раз бывал по торговым делам у меня в Милете. Родственником Скилак мне не приходится, другом, пожалуй, тоже. Хотя, полагаю, мы станем с ним друзьями, если Скилаку удастся угодить тебе, повелитель. В сравнении с обширностью Персидской державы расстояние от Милета до Карианды просто ничтожно по любым меркам. По суше из одного города в другой можно добраться за полдня, а по морю – и того быстрее.

– Скилак прибыл в Навкратис на своем корабле? – поинтересовался Дарий.

– Нет, государь, – сказал Гистией. – Скилака и его людей я доставил в Навкратис на своей триере. Я объясню, почему. Насколько мне известно, канал в Аравийское море еще не прорыт и вряд ли будет прорыт в ближайшие шесть месяцев. – И Гистией вопросительно взглянул на Дария.

Дарий согласно кивнул, ибо прекрасно знал темпы строительства канала.

– Так вот, – продолжил Гистией, – в связи с этим у нас со Скилаком возникла следующая задумка. – Он достал из-под плаща небольшую медную дощечку.

– Это карта Ойкумены, – пояснил грек, показывая медную табличку Дарию. – Чтобы не терять времени даром, можно осуществить задуманный тобой поход, государь, не со стороны Океана, а из города Каспатира, что находится в Бактрии на реке Пактика. Эта река, пробив себе русло в ущельях тамошних гор, впадает в реку Инд близ ее верховий. Река эта судоходна. Скилак и его люди, построив небольшой корабль в Каспатире, смогут без особого труда добраться до Инда. Далее воды Инда вынесут судно Скилака в Эритрейское море[486]. Скилаку останется лишь обогнуть Аравию, чтобы добраться до Египта. К тому времени, полагаю, канал будет закончен и судно Скилака войдет в Нил.

Рассказывая, Гистией водил пальцем по карте, показывая предполагаемый путь экспедиции Скилака. Для этого, в нарушение этикета, ему пришлось встать рядом с царским троном, чтобы Дарий мог все отчетливо видеть.

– Откуда у тебя эта карта, Гистией? – спросил Дарий, изумленный четкой гравировкой на меди, изображавшей сушу, реки, моря и окружавший Ойкумену Океан.

Более подробной карты Дарию еще не приходилось видеть.

– Эту карту составил логограф Гекатей, мой земляк, – ответил Гистией. – Это самая точная карта.

– Что значит «логограф»? – спросил Дарий. – Мудрец, что ли?

– Логограф – это человек, занимающийся описанием Земли и живущих на ней племен, – ответил Гистией. – Гекатей весьма осведомленный человек, государь. Он побывал в Египте, Вавилоне, во Фракии и на берегах Понта Эвксинского. Кроме того, Гекатей объехал всю Грецию и многие острова в Эгейском море. Наиболее отдаленные части суши Гекатей наносил на свою карту, сверяясь с древними вавилонскими картами и еще с рассказами сведущих людей, побывавших там.

– Что ж, заодно Скилак проверит точность карты Гекатея, – промолвил Дарий. И добавил, не выпуская медную дощечку из рук: – Гистией, мне нужна эта карта. Продай ее мне.

Гистией замялся.

– Назови любую цену, – подбодрил его Дарий.

– Государь, мне важны не деньги, а твое благополучие и милость ко мне, – вымолвил Гистией, неловко переминаясь с ноги на ногу. – Исходя из этого я осмелюсь просить у тебя не золото или серебро, но твоего повеления завоевать остров Лесбос. Этот остров находится в Эгейском море совсем рядом с малоазийским побережьем, на нем скрывается немало смутьянов, подстрекающих ионийцев к неповиновению персам.

– Вот как? – Дарий удивленно выгнул бровь. – Тебе это достоверно известно, друг мой?

– О да, повелитель, – Гистией слегка склонил голову, – ведь от Милета до Лесбоса рукой подать. Те из милетцев, кто настроен ко мне враждебно по каким-либо причинам, ищут убежище не где-то, а на Лесбосе.

– Значит, взамен этой карты, Гистией, ты просишь у меня позволения присоединить к моей державе остров Лесбос. Так? – уточнил Дарий, пытливо взирая на грека.

– Так, государь, – кивнул Гистией.

– Хватит ли у тебя сил, чтобы завоевать такой большой и густо населенный остров? – выразил сомнение Дарий.

– С одними милетцами мне Лесбос, конечно, не одолеть, – признался Гистией. – Но если царь царей даст мне в подмогу свое войско, стоящее в Лидии… – Гистией сделал многозначительную паузу.

– Ах ты, плут! – засмеялся Дарий. – Ты сознаешь, что я многим тебе обязан, и пользуешься этим.

– Однако я пользуюсь этим не в ущерб тебе, государь, – вкрадчиво вставил Гистией. – Скорее наоборот!

– Хорошо, друг мой, – кивнул Дарий, – я прикажу Артафрену оказывать тебе всемерную помощь при захвате Лесбоса. Ты будешь командовать флотом, а мой брат – сухопутным войском.

Спустя несколько дней из Египта в Бактрию двинулся отряд персидских всадников во главе с Ариаспом. С этим отрядом находился мореход Скилак и два десятка карийцев[487], команда его будущего корабля.

Ариаспу было велено охранять карийцев по пути до города Каспатира и уже на месте оказывать всяческое содействие Скилаку в постройке судна. Дарий подстегнул рвение Ариаспа в порученном ему деле тем, что напрямик заявил брату: – Как только Скилак завершит свою экспедицию по реке Инд и вернется обратно в Египет, тогда и можно будет начинать поход против индов.

Глава двенадцатая Гистией и Артафрен

Свою дочь от первого брака Гистией выдал замуж за своего двоюродного брата Аристагора.

Аристагор, рано потерявший родителей, с юных лет находился под покровительством Гистиея и почитал его как родного отца, благо тот был старше Аристагора почти на двенадцать лет. Дочь Гистиея звали Акторидой. Она росла и воспитывалась под одной крышей с Аристагором, который доводился ей дядей. В тринадцать лет Акторида влюбилась в двадцатилетнего Аристагора, причем она обхаживала предмет своего обожания с умением и настойчивостью взрослой женщины, чем поражала не только отца, но и всех домочадцев.

Аристагор был красив лицом и телом, по нему вздыхали многие девушки Милета. В свое время Гистией, желая сделать из двоюродного братца непревзойденного атлета, приставил к Аристагору опытных педотрибов[488], которые смогли достичь многого. В юношеских состязаниях Аристагор неизменно завоевывал венок и ленту победителя. Ему не было равных ни в беге, ни в пентатле[489], ни в метании диска. Возмужав, Аристагор поехал на Олимпийские игры, желая прославить Милет своими победами над знаменитыми атлетами. Сограждане, провожая Аристагора в Грецию, полагали, что обратно он вернется олимпионикомhref="#id20190221193743_490" rel="nofollow noopener noreferrer">[490].

Однако Аристагора постигла жестокая неудача, в кулачном поединке с каким-то спартанцем ему сильно повредили челюсть и едва не выбили глаз. Аристагор также не смог отличиться ни в беге, ни в метании диска.

В Милет он вернулся злой на весь белый свет и в особенности на спартанцев, неизменно называя их «неучами» и «грубыми мужланами». Гистией предлагал Аристагору съездить в Коринф на Истмийские игры в честь бога Посейдона, не менее почетные, чем состязания в Олимпии, но тот наотрез отказывался. Впечатлительный от природы, Аристагор очень переживал свою неудачу в Олимпии и боялся усугубить одну неудачу другой.

Лишь через два года Аристагор отважился принять участие в ристалищах колесниц на иллирийских играх – Паннониях. Он победил тогда и въехал в Милет в лавровом венке победителя.

Гистией, недолго думая соединил свою подросшую дочь с Аристагором узами законного брака. Для молодой супружеской четы был выстроен роскошный дом, поскольку Гистией, став тираном, свободно распоряжался общегосударственной казной Милета в своих целях.

Избавившись таким способом от своенравной дочери, Гистией женился вторично на флейтистке с острова Крит.

Новая супруга Гистиея не блистала умом и воспитанностью, зато она была юна и свежа, как цветок. По возрасту критянка годилась тирану в дочери.

В те далекие времена всякий здравомыслящий мужчина и общество в целом воспринимали женщину-жену как продолжательницу рода своего мужа. Поэтому любой вдовец имел право, а в некоторых случаях был просто обязан обзавестись другой женой, исходя отнюдь не из возрастного с нею соответствия, но с единственной целью иметь от нее детей. Возрастное неравенство усугублялось еще тем, что всеми правами в древности обладали лишь мужчины, которые считали, что если девушка шестнадцати лет вполне созрела для брака, то всякому мужчине надлежит заводить семью лишь после тридцати лет, когда он уже достигнет определенных успехов в торговле, либо в военном деле или на государственном поприще. Во всяком случае, у древних греков было именно так.

Убедившись, что его зять при недюжинной крепости тела тем не менее не обладает крепостью духа и что всякая неудача повергает его в бездонное уныние, Гистией оставил попытки сделать из Аристагора олимпионика в любом виде состязаний. Он ввел зятя в совет городских пританов и стал приобщать того к государственной власти, хотя по закону Аристагор был еще слишком молод для такой должности. Однако в Милете всем было известно, чей Аристагор зять и двоюродный брат и у кого здесь настоящая власть.

Когда Гистиею по разным надобностям приходилось покидать Милет, он неизменно передавал власть над городом Аристагору, который не просто заседал в совете пританов, но был по сути его бессменным главой.

Многие в Милете догадывались, что Гистией не удовлетворен теперешним своим положением тирана, что он жаждет чего-то большего. Ему явно было мало власти над одним городом, он грезил владычеством над всей Ионией, на худой конец над каким-нибудь большим островом в Эгейском море. Слава тирана Поликрата не давала Гистиею покоя.

Догадывался об этом и Аристагор.

Потому-то для него не были удивительны хвастливые речи Гистиея, вернувшегося из Египта и похвалявшегося тем, что благодаря дружбе с Дарием ему скоро удастся стать властелином над всеми ионийцами: и теми, что живут на малоазийском побережье, и над островитянами.

– Я отправляюсь завоевывать Лесбос, – заявил Гистией своему зятю, – а ты останешься в Милете вместо меня.

Аристагор осмелился робко возразить Гистиею, напомнив ему, что на Лесбосе живут не ионийцы, а эолийцы.

– Какая разница! – отмахнулся Гистией. – Мне важна заслуга перед персидским царем. Я помогаю Дарию расширять его державу, за это царь царей возвысит меня. – Гистией сделал паузу и хитро подмигнул Аристагору. – Придет время, и эолийцы сами станут благодарить меня за то, что я избавил их от персидского владычества.

Аристагор не понял намек тестя и недоуменно хлопал глазами, ожидая пояснений.

Однако Гистией не пожелал вдаваться в объяснения: он вообще был довольно скрытным человеком.

Перед походом на Лесбос Гистией навестил тирана ионийского города Фокеи – Лаодама. Для войны с лесбосцами Гистиею помимо персов были нужны союзники среди ионийских правителей. Во-первых, чтобы собрать как можно больше кораблей для переправы на Лесбос персидского войска, а во-вторых, чтобы показать всем малоазийским эллинам, что это война не одного Милета с Лесбосом, но война ионийцев с эолийцами.

Лаодам, страдавший от безделья, с большой охотой согласился участвовать в этой войне. Он мог выставить пятьсот наемных гоплитов, пятнадцать триер и более тридцати грузовых судов.

Хиосский тиран Стратис тоже пожелал присоединиться к Гистиею со своим флотом и войском. Им двигало единственное желание – разграбить все эолийские города и нарушить всякую торговлю на Лесбосе. С некоторых пор лесбосские купцы стали заметно теснить ионийских торговцев по всей Эгеиде. Корабли с зерном и соленой рыбой, идущие из Тавриды[491] через Пропонтиду[492], первым делом неизменно заходили на Лесбос. Миновать этот остров, столь удобно расположенный, двигаясь морским путем из Понта Эвксинского[493] в Эгейское море было просто невозможно. Точно так же торговые суда из греческих городов Фракийского побережья, направляясь на Восток, поначалу останавливались в гаванях Лесбоса и лишь потом двигались дальше.

С Хиоса Гистией отправился на остров Самос, рассчитывая на поддержку Силосонта, с которым у него был заключен союз гостеприимства.

Однако Силосонт встретил Гистиея неласково. Он принялся сетовать и брюзжать по поводу того: мол, хорошо Гистиею строить дерзновенные планы и объявлять войну кому бы то ни было, поскольку под его властью находится самый большой и богатый город Ионии.

– Самос тоже процветал при моем брате Поликрате и даже какое-то время процветал после его смерти, – молвил далее Силосонт. – Я же управляю наполовину обезлюдевшим городом, где из мужского населения, по милости Отаны, уцелели в основном старики и малые дети. Клянусь Зевсом, я до конца дней своих не забуду того, как персы умеют держать данное слово!

И помогать Гистиею Силосонт отказался наотрез.

– А если я верну всех самосцев, проданных персами в рабство, обратно на Самос, тогда станешь ли ты моим союзником если не в войне с лесбосцами, то в какой-нибудь другой войне? – спросил, хитро прищурясь, Гистией.

– Я не верю, что такое может быть, – проворчал Силосонт.

– И все-таки ответь мне, – настаивал Гистией. – Поверь, друг мой, я смогу наказать Отану за его злодеяние на Самосе и заодно разыщу всех самосцев, мыкающихся в рабстве.

Силосонт внимательно посмотрел в глаза Гистиею, стараясь понять, откуда он понабрался такой самоуверенности.

– Если ты сделаешь то, что обещаешь, тогда мой флот присоединится к твоему против любого недруга, – и Силосонт сделал жест, принятый у эллинов, когда они призывали богов в свидетели.

Прошел месяц.

За это время в северо-восточной Эгеиде произошли бурные и трагические события.

Персидское войско, переправившись на Лесбос на ионийских кораблях, после нескольких упорных битв и штурмов захватило все города на острове. Эолийцы, не пожелавшие покоряться персам, во множестве бежали вместе с женами и детьми на острова Лемнос и Эвбею.

Ионийцы, предводительствуемые Гистиеем, преследуя несчастных эолийцев, ворвались на Лемнос и завоевали этот остров. Гистией был готов воевать и дальше. Он собирался напасть на соседний с Лемносом остров Имброс и даже готовился к морскому походу на Эвбею, остров огромный и многолюдный, вдобавок расположенный у самых берегов Эллады.

Но Артафрен охладил воинственный пыл Гистиея, напрямик сказав ему, что Дарий повелел им завоевать лишь остров Лесбос. Разместив гарнизоны на Лесбосе, Артафрен перевез персидское войско обратно на малоазийскую землю.

Поняв, что спорить с Артафреном бесполезно, ибо лидийский сатрап не выносил моря и кораблей, Гистией послал Дарию длинное письмо с жалобами на Артафрена. С присущей ему изворотливостью он якобы ратовал за расширение Персидского царства, чтобы Дарию покорились все острова Эгейского моря. Артафрена же Гистией обрисовал Дарию как человека недальновидного, по молодости лет не сознающего, насколько важны для державы Ахеменидов морские завоевания, коль уж она расширилась до берегов Эгеиды и Понта Эвксинского.

Умный Артафрен, предвидевший подобный ход Гистиея, тоже отправил к Дарию гонца с письмом, в котором всячески хулил эллина, называя того хитрым честолюбцем, испорченным алчностью.

«Если Гистией и печется о каком-то благе, то прежде всего о своем собственном, но никак не о благе персидского царя, – писал Артафрен. – Гистией желал бы стать правителем острова Лесбос, поскольку союз эолийских городов – гораздо большая сила, чем Милет. Гистией называет себя другом персидского царя и пользуется этой дружбой, чтобы с помощью персидского войска завоевать для себя какой-нибудь богатый остров в Эгейском море. Самое лучшее, по-моему, это чтобы Гистией и носа не показывал из своего Милета. А о расширении Персидской державы могут позаботиться и сами персы».

То ли письмо Гистиея возымело на Дария большее воздействие, то ли планы милетского тирана находили отклик в сердце персидского царя, только Дарий внял советам милетца, а не родного брата. Идя навстречу Гистиею, Дарий назначил тираном Лемноса Литократа, брата Силосонта. Дарий повелел также Артафрену и Отане разыскать всех проданных в рабство самосцев и вернуть их на родину.

Впрочем, Дарий внял и просьбе Артафрена, просившего избавить его от назойливого Гистиея. Призвав эллина к себе, царь назначил его своим советником к большому неудовольствию Артабана и многих других персидских вельмож.

Собираясь ехать в Вавилон и оставляя Милет на попечение Аристагора, Гистией хвастался тем, будто бы царь Дарий совершенно запутался в трудностях и неурядицах, которые под силу разрешить только ему, умному греку.

– Разве может варвар, даже столь высокородный, до всех тонкостей постичь искусство управления огромной державой, еще совсем недавно едва не развалившейся под воздействием восстаний покоренных персами народов? – разглагольствовал Гистией перед Аристагором и своими друзьями. – Только просвещенный ум эллина, постигшего законы мироздания, этику и философию, способен превратить хаос в некую стройную систему. Образно говоря, создать из груды камней прекрасный храм Согласия!

Еще при первой встрече с Дарием в голове Гистиея зародилась мечта: оказаться подле царского трона в числе советников Дария. И вот мечта его осуществилась – Дарий сам призывает его к себе!

Глава тринадцатая Персеполь

Замысел построить новую столицу Персии возник у Дария еще в Египте при посещении городов, выстроенных фараонами и названных в их честь. Уджагорресент говорил Дарию, что у фараонов было в обычае знаменовать свое воцарение постройкой великолепного города или мощной крепости на вновь завоеванных землях. Хотя, конечно, были среди фараонов и такие, кто предпочитал воевать, а не строить. Встречались среди властителей Египта и люди практичные и попросту скупые, которые просто меняли часть планировки какого-то города, построенного их предшественниками, либо обновляли храмы и укрепления столицы, оставляя надписи об этом на огромных обелисках высотой с пальму. Как говорил Уджагорресент, делалось это в назидание потомкам.

Помимо строительства новой столицы Дарию захотелось, в подражание Тутмосу[494] и Рамзесу Великому[495], сделать надпись с перечислением своих побед на какой-нибудь высокой скале, заметной издалека. И чтобы надпись эта непременно была украшена его изображением, а также изображением светлого бога Ахурамазды, покровителя Дария.

Мраморные плиты с текстом на трех языках о походах и победах, свершенных Дарием в недавнем прошлом, уже не казались ему чем-то выдающимся, хотя эти плиты были установлены в нескольких самых крупных городах Персидской державы, в том числе и в Мемфисе. По сравнению с гигантскими обелисками и пирамидами фараонов или с наскальными текстами Рамзеса эта попытка оставить по себе память для потомков больше не казалась Дарию достойной его воинской славы. Вряд ли эти плиты с трехязычными клинописными текстами переживут монументальные творения владык Египта и не затеряются в хаосе грядущих лет и потрясений.

«Плиту с текстом можно пустить на строительство дома или на починку городской стены, ее можно просто сбросить в какой-нибудь ров или вымостить ею улицу, но скалу с письменами не только не сдвинуть с места любому количеству людей, пред нею бессильны любые бури и ураганы, – размышлял Дарий. – Скала простоит сотни и тысячи лет, и столько же просуществуют выбитые на ней рисунки и письмена. Это ли не самое лучшее и надежное назидание потомкам!»

Вернувшись в Вавилон, Дарий без промедления отрядил людей на поиски подходящего места для города, а также высокой горы близ оживленных караванных троп. Такую гору Дариевы слуги искали на коренных землях персов и мидян, там же, по замыслу Дария, должен был возникнуть новый город.

– Этот город, моя новая столица, своим великолепием затмит Сузы, Вавилон и Мемфис! – заявил Дарий своим приближенным. – Я не пожалею средств для этого. Мастеров по обработке камня, зодчих, ваятелей и художников найдем в Египте и Вавилоне. Возле новой столицы будут располагаться и царские гробницы Ахеменидов. Не такие, как гробница Кира в Пасаргадах, сложенная из грубо отесанных камней, а вырубленные в скалах, украшенные колоннами и барельефами. Пусть все видят величие и богатство царей-ахеменидов!

Знатные персы с большим воодушевлением восприняли затею своего царя. Действительно, говорили они, почему бы не построить в Персиде новую столицу? Персида бедна городами. До сей поры самым большим городом Персиды являлись Пасаргады, построенные Киром после победы над мидянами. Однако город Кира по размерам и красоте далеко уступал Сузам, Вавилону и Экбатанам. Этот город вполне может быть столицей Персиды, но явно не тянул на главный город всей державы Ахеменидов.

Вавилон был по сути чуждым персам городом, поскольку его населяли жители, в большинстве своем не говорившие на фарси. Все эти халдеи, арамеи, амореи если и не заносчиво, то искоса поглядывали на своих покорителей, памятуя об эпохе своего могущества. То же самое – Сузы, город эламитов, не мог в полной мере считаться персидской столицей, ибо персов жило в нем немного. Экбатаны и вовсе служили напоминанием каждому персу, бывавшему там, о тех временах, когда мидийские цари повелевали народами Азии, в том числе и персидскими племенами. Хотя мидийский язык схож с персидским, оба этих соседних народа, тем не менее старались сохранять каждый свои обычаи и не проявляли особой симпатии друг к другу в силу укоренившейся вековой вражды.

В свои замыслы Дарий посвятил Гистиея, приехавшего в Вавилон.

Царь поинтересовался у милетского тирана, какое, сего точки зрения, название более всего подходит к новой столице Персии.

– Мои друзья и родственники предлагают назвать новую столицу моим именем, – признался Дарий Гистиею. – Некоторые из вельмож считают, что новый город следует назвать именем Ахемена, родоначальника всех персидских царей.

– Искренний вопрос требует искреннего ответа, – после недолгого молчания произнес Гистией. – Без излишней угодливости, скажу вам, государь, так. Если Кир назвал свой город Пасаргадами в честь племени, из которого вышли цари-ахемениды, то царю Дарию, вновь объединившему едва не распавшуюся державу Кира, следует в названии новой столицы подчеркнуть некий объединительный мотив. Не выделять какое-то одно из персидских племен, но провозгласить этот будущий город центром единения всего персидского народа.

– Клянусь Митрой, я думаю о том же самом, Гистией! – воскликнул Дарий. – Я не гонюсь за какой-то новой славой, поэтому не хочу, чтобы столицу Персии назвали моим именем. Это может послужить неким зазнайством пред царями, которые станут править державою после меня. Чего доброго будущие цари-ахемениды начнут возводить каждый свою столицу, тем самым обрекая на запустение мой город. Я видел такое в Египте. Боги свидетели, я не хочу этого. Я желаю, чтобы все персидские цари, какие будут после меня, считали мой город вечной и неизменной столицей Персидского царства.

– В таком случае, государь, я советую тебе назвать свою новую столицу Персеполем, – сказал Гистией. – Что может быть точнее и удачнее этого названия? Персеполь – «город персов»…

– Персеполь… – чуть слышно проговорил Дарий, поглаживая завитую бороду. И повторил вновь, как бы прислушиваясь к звучанию этого словосочетания: – Персеполь.

На лице у Дария заиграла радостная улыбка, когда он еще раз произнес: «Персеполь».

– А ведь верно, Гистией, – восторженно промолвил царь, – лучше этого названия нельзя придумать. Персеполь! Да, свою новую столицу я назову именно так!

Несколько дней спустя к Дарию прибыл гонец с сообщением, что найдено неплохое место для нового города.

Дарий сначала хотел доверить осмотр выбранной местности Аспатину, но затем передумал и решил осмотреть все сам. Отправляясь в Пасаргады, Дарий взял с собой Гистиея.

Лишь проделав многодневный путь из Вавилона до Пасаргад, из равнинной болотистой страны в страну пустынь и высоких гор, Гистией воочию убедился в обширности державы Ахеменидов. Причем если из Лидии в Месопотамию были проложены неплохие дороги, то в глубине Персидского царства, куда до этого не ступала нога эллина, хороших дорог почти не было, их заменяли верблюжьи караванные тропы.

В этом пустынном краю издревле жили полукочевые персидские племена, сохраняя свой патриархальный уклад. В персидских селеньях на Гистиея взирали с неподдельным любопытством мужчины, женщины и дети. Грек был одет в короткий хитон[496] и хламиду[497], на ногах – кожаные сандалии. Персам было в диковинку видеть мужчину не в штанах, а в одеянии более подходящем для женщины.

В одном месте, когда свита Дария переходила реку по мосту, Гистией взял и плюнул с моста в бурлящий стремительный водяной поток. И тут же получил плетью по спине от одного из царских телохранителей. Грек вздрогнул от неожиданности и боли, едва не свалившись с коня. От второго удара плетью милетского тирана защитил вовремя подоспевший Аспатин.

– За что он меня огрел? – недоумевал Гистией, провожая сердитым взглядом воина на гнедом скакуне, который, повинуясь приказу Аспатина, поскакал в голову отряда.

– Ты оскорбил одно из творений Ахурамазды – воду, – пояснил греку Аспатин. – У персов не принято плевать в воду, так же, как и в огонь. Нельзя также испражняться в реку и мыть в реке грязные руки. Все творения Ахурамазды, будь то вода, воздух или огонь, изначально чисты, поэтому к ним нужно относиться благоговейно. Впредь будь осторожнее, друг мой.

– А купаться в реке можно? – хмуро спросил Гистией, потирая спину.

– Нельзя, – ответил Аспатин и погрозил Гистиею пальцем. – Даже не пытайся этого делать!

– Где же тогда персы моют руки? – изумился Гистией. – Где они моются сами?

– Для этой цели воду берут из той же реки утром или вечером, но не днем и не ночью, хранят эту воду в особых сосудах и, использовав по назначению, поливают ею кусты и деревья, которые, кстати, тоже являются творениями Ахурамазды, – сказал Аспатин. – У персов и мидян вода почитаема не меньше огня, поэтому у нас существуют молитвы отдельно для Хаурватат, богини Вод, и для Митры, бога Огня.

Однако замечу, персы столь трепетно почитают лишь пресную воду. Морская вода у персов, как и у всех зороастрийцев, не пользуется никаким почтением, так как Ангро-Манью испоганил ее, сделав соленой и непригодной для питья.

– Теперь мне понятно, почему Артафрен и Отана так не любят воевать на море, – усмехнулся Гистией.

– В какой-то мере персы считают греков и карийцев прислужниками Ангро-Манью, – добавил Аспатин, – поскольку эти племена не мыслят себе жизни без моря.

– Властвовать над Востоком можно и не имея флота, – со значением произнес Гистией, – но властвовать над всем миром без владычества на море невозможно. И царь Дарий это понимает.

– О да! – Аспатин кивнул. – Дарий – великий человек!


* * *

В Пасаргадах Дарий задержался всего на один день: царя здесь уже ожидали люди, хорошо знавшие местные горные тропы.

Ранним утром царский отряд верхом на конях продолжил свой путь.

Главным проводником был Каргуш, некогда служивший деду Дария, а ныне являвшийся сатрапом Персиды и Кармании. Именно Каргуш и подыскал место для новой столицы.

Примерно в пяти парасангах[498] к югу от Пасаргад, там, где горные кряжи, расступаясь, открывают взору обширное плоскогорье, царский отряд наконец остановился.

– Повелитель, – обратился к Дарию Каргуш, – вот это место.

Каргуш указал рукою в сторону ступенчатой желтовато-серой горы, у подножия которой виднелось русло наполовину пересохшей реки; стояла середина лета.

Серые, бурые, красновато-коричневые хребты и вершины окружали плато. Ни деревца, ни кустика вблизи – только желтый песок и мертвый, сухой камень. Лишь вдалеке, вдоль извилистого ложа сонной речки кудрявилась пышная зелень ив и тальника, да у подножия ступенчатой скалы виднелись редкие купы деревьев.

Дарий долго разглядывал открывшийся пред ним вид, прикрыв глаза ладонью от слепящих лучей солнца.

В царской свите были слышны осторожные перешептывания. Кто-то хвалил найденную Каргушем местность, а кому-то здесь вовсе не нравилось.

Во время трапезы, когда царь и его приближенные закусывали лепешками, сыром и сушеными фруктами, сидя прямо на камнях, разгорелся настоящий спор о целесообразности возведения города в данном месте. Причем противников строительства было больше. Поскольку Дарий помалкивал, сосредоточившись на поглощении пищи, всем, кто был недоволен выбором Каргуша, казалось, будто царь молчаливо соглашается с ними. Точно так же думали те, кому хотелось видеть новую столицу именно здесь, поэтому они отчаянно отстаивали свою точку зрения. Особенно рьяно это делал Каргуш, который имел возможность ранее произвести тщательный осмотр всей округи, прилегающей к ступенчатой горе.

– Вы говорите, что столицу лучше всего возводить не в горах, а на равнине к востоку от Пасаргад, где больше селений и есть дороги, по которым можно доставлять строительный материал, – молвил Каргуш, отвечая на реплики несогласных с ним. – Однако я исхожу из удобства обороны новой столицы, а не из удобства местности для ее постройки. К тому же на равнине нередко дуют сильные ветры, несущие песок и пыль. Летом на равнине гораздо жарче, чем в горах. Реки там совершенно пересыхают на три-четыре месяца в году, а здешняя река Аракс никогда не высыхает полностью, ибо ее питает множество горных источников.

Вдобавок камень для строительства не нужно доставлять издалека, в здешних горах имеется прекрасный черный базальт, серый и желтый известняк, есть и мрамор. В долине реки много плодородной земли, которая способна прокормить немало людей.

Споры прекратил Дарий, который пожелал сам осмотреть горное плато, чтобы воочию оценить его достоинства и недостатки.

Обогнув ступенчатую гору, отдаленно напоминавшую лежащего льва, положившего косматую голову на вытянутые передние лапы, Дарий остановил коня, невольно замерев пред открывшимся его очам дивным видом.

Гористое плато, постепенно понижаясь, на северо-западе переходило в обширную зеленую равнину, где шелестел листвою густой лес и расстилались пастбища. Этот живописный пейзаж вдали замыкался мягкими очертаниями голубых гор, укрытых легкой туманной дымкой.

«А здесь наверняка в изобилии водится всевозможная дичь! – подумал Дарий, обожавший охоту. – Воистину это земной рай! Лучшего места для новой столицы не найти».

И Дарий сказал об этом Каргушу.

Голоса недовольных в царской свите разом смолкли. Напротив, все наперебой принялись восторгаться окружающей их местностью.


* * *

– Сын мой! – голос Гистаспа был сердит и непреклонен. – Последнее время я совсем не понимаю тебя. Ты предпочитаешь возвеличивать людей незнатных, а тех, кто имеет благородных предков, всячески унижаешь. Так не годится!

Дарий, которого отец оторвал от изучения плана Персеполя, начертанного на пергаменте, постарался скрыть свое раздражение.

– Отец, поясни, кого это я возвеличиваю и кого унижаю? – спросил царь, отходя от стола, где лежала карта будущего города.

Гистасп покосился на невозмутимого Аспатина, застывшего словно статуя, и продолжил:

– Сын мой, безродный Каргуш по твоей милости стал сатрапом не только Кармании, но и Персиды. А Багазушта, своего двоюродного дядю, ты лишил сатрапии из-за жалоб каких-то презренных дрангианов.

– Багазушт превысил свои полномочия, отец, – ответил Дарий. – Он занимался несправедливыми поборами, тем самым разоряя население своей сатрапии. А ведь ему было известно, что я ввел новую систему государственных податей, исходя из которой для каждой провинции установлен строго определенный денежный налог. Сверх этого налога сатрап не имеет права взимать с подвластного ему населения ни сикля!

– Эта новая система государственных податей была предложена тебе Нур-Сином, – хмуро проговорил Гистасп, взирая на сына из-под нахмуренных бровей. – Клянусь Ахурамаздой, этот вавилонянин знал, как лучше всего поссорить персидского царя с персидской знатью.

– Эти разговоры я уже слышал, отец, – Дарий нахмурился. – Я не собираюсь обсуждать это с тобой сейчас. Я провожу реформы с единственной целью – укрепить государство. И намерен в будущем избежать той череды мятежей и восстаний, в подавлении коих ты тоже принимал участие. Неужели этот печальный опыт ничему тебя не научил?

– Сын мой, ты что, опасаешься дрангианов? – Гистасп презрительно усмехнулся.

– Я опасаюсь не самих дрангианов, отец, – сказал Дарий, – а их недовольства моим царствованием. В той же мере мне хочется, чтобы арахоты, ближние соседи дрангианов, и горные арии, их дальние соседи, не имели поводов быть недовольными персидским владычеством. А посему в моем царстве отныне будут править Закон и Порядок!

– Нечто похожее я уже слышал из уст Уджагорресента, – мрачно вставил Гистасп. – Этот египтянин стал главным законником при персидском царе. Вот что печалит меня более всего.

– Что же в этом печального, отец? – Дарий слегка сузил свои большие глаза, едва сдерживая свое раздражение.

– Печально, что вокруг персидского царя сплошь толпятся одни чужеземцы, – проворчал Гистасп. – Нур-Син, Уджагорресент… Теперь еще появился этот грек, который всюду сует свой нос! Я уж не говорю про тех вавилонян и египтян, которые скоро появятся в Пасаргадах, чтобы заняться строительством Персеполя. Да, я чуть не забыл про карийца Скилака!

– Между прочим, отец, Скилак и его люди, рискуя жизнью, проделали труднейший путь по реке Инд, всюду, где можно, собирая сведения о тамошних племенах и правителях, – чеканя слова, произнес Дарий. – Да, я щедро наградил Скилака, поскольку он прекрасно справился с моим поручением. Благодаря Скилаку мое войско двинется в поход на индов не наугад, но зная сильные и слабые стороны недругов. Моим полководцам не придется плутать по незнакомой местности опять-таки благодаря Скилаку, составившему точную карту прилегающих к Инду земель.

– Сын мой, сделай Багазушта одним из военачальников этого войска и он докажет тебе свою преданность не хуже Скилака и Нур-Сина, – попросил за родственника Гистасп.

– Багазушт не выказал достаточно храбрости в битве с саками, – покачал головою Дарий, – поэтому я сделаю его всего лишь сотником. На большее он может не рассчитывать. А в дальнейшем пусть Ариасп решает, достоин ли Багазушт больших почестей, ведь именно Ариаспу я намерен доверить верховное главенство в войне с индами.

– Хвала богам, что ты хотя бы братьев своих не забываешь, сын мой, – проговорил Гистасп и попросил позволения удалиться.

Дарий надолго задержался в Пасаргадах, желая лично наблюдать за тем, как будет закладываться его новая столица. Дарию хотелось верить, что Персеполь станет самым красивым городом на Востоке, затмив славу Мемфиса и Вавилона, поэтому он со всей тщательностью подходил к этому делу.

Перед тем как на горное плато у реки Аракс прибыли строители и землемеры, там сначала побывали жрецы-маги, которые проделали особый обряд, желая узнать у высших божественных сил, насколько удачно выбрано место для города. Жертвоприношения оказались благоприятными. Более того, днем над плато постоянно кружили орлы, коих персы считают символом власти и спутниками воинственного бога Митры. Увидеть в небе орла считалось удачным знаком божества. А ночью в небе пролетели три хвостатые кометы, что тоже явилось добрым предзнаменованием – число три у зороастрийцев считалось счастливым.

Лишь после этого приступили к работам.

Не менее пяти тысяч арур[499] скалистого грунта следовало привести в порядок, срезать гребни скал и холмов, забутовать впадины, чтобы получилась задуманная зодчими ровная платформа.

Одновременно шла работа по сооружению опорной стены парадной лестницы; без такой лестницы не обходился ни один из дворцов мидийских и персидских царей, а первыми это начали делать еще эламиты в пору своего могущества. Мидяне и персы, долгое время находившиеся под властью эламских царей, постепенно переняли у своих покорителей не только форму клинописного письма, но и все архитектурные навыки.

Строители и рабы, согнанные сюда из всех покоренных Дарию стран, трудились полгода, не покладая рук. Тысячи людей вручную дробили каменную породу, до основания срывали холмы, прокладывали дороги от места строительства до каменоломен. Главную дорогу тянули к Пасаргадам, по ней персидский царь два-три раза в месяц наведывался к месту будущей столицы, чтобы увидеть произошедшие на плато перемены.

Когда была сооружена огромная, ровная как стол площадка, по форме напоминавшая правильный четырехугольник, приступили к ее отделке. Необходимо было проложить туннели для дренажной системы и водосточные канавки – их нередко приходилось вырубать прямо в горной породе. Одновременно началось сооружение большой каменной цистерны для запасов пресной воды.

В северо-западном и северо-восточном углах обширной террасы были заложены две цитадели.

Вскоре Дарию пришлось перебраться в Экбатаны.

Неподалеку от Экбатан, на одном из отрогов горной цепи Загроса, царскими, приближенными была облюбована высокая скала, рядом с которой пролегала дорога из Мидии в Элам и Месопотамию. На этой скале, после того как Дарий осмотрел ее, было решено на огромной высоте высечь изображение Дария, побеждавшего своих врагов, и царского покровителя – Ахурамазды. Рядом следовало поместить надпись, повествующую о воцарении сына Гистаспа и обо всех одержанных Дарием победах.

Для этой цели были привлечены самые лучшие резчики по камню из Египта и Вавилона.

Чтобы подняться на нужную высоту, пришлось пробивать в каменной скале ступени, а на узком утесе установить деревянные подмостки для работников, которым предстояло шлифовать большой участок скальной поверхности, прежде чем заняться сооружением барельефа и высекать необходимые клинописные письмена.

Если ступени наверх пробили довольно быстро, то дальнейшие работы продвигались очень медленно, в силу того, что камнетесам и резчикам приходилось постоянно проявлять величайшую осторожность, дабы не сорваться вниз с головокружительной высоты.


* * *

Гистией, обучивший Дария игре в петтейю[500], однажды предложил царю сыграть с ним на какую-нибудь вещь или на загаданное желание.

Дарий согласился, заметив при этом, что вещь не должна превышать стоимость одной серебряной монеты, а желание не должно быть неприличным.

После обеда царь и милетский тиран сели за игру.

В двух первых партиях Дарий довольно легко обыграл Гистиея и, смеясь, потребовал у того две серебряные драхмы[501].

– Видишь, Гистией, даже на досуге я забочусь о пополнении своей казны, – пошутил Дарий, подбрасывая монеты на ладони.

После долгой и упорной борьбы третья партия завершилась вничью. В четвертой – удача была на стороне Гистиея.

– Тебе вернуть одну драхму или у тебя есть какое-то желание? – спросил царь у милетца.

– У меня есть желание, государь, – ответил Гистией. – Причем очень давнее желание.

– Говори, я слушаю тебя, – промолвил Дарий.

– Царь, мне хотелось бы хоть одним глазком взглянуть на твою сокровищницу, – слегка волнуясь, сказал Гистией. – Надеюсь, в этом нет ничего постыдного?

– Какую из сокровищниц ты хотел бы увидеть, друг мой? У меня их несколько, – пояснил Дарий. – Самая большая сокровищница находится в Сузах. Еще одна – в Вавилоне. Две другие – в Пасаргадах и здесь, в Экбатанах. Какую тебе показать?

– Здешнюю, – сделал выбор Гистией.

Дарий вызвал Аспатина и повелел ему проводить Гистиея в казнохранилище.

– Покажи ему все, что он пожелает увидеть, – добавил при этом царь.

Аспатин покорно склонил голову, однако при этом не мог скрыть своего удивления.

– За что тебе такая милость, Гистией? – спросил Аспатин, ведя эллина в дворцовую цитадель мимо молчаливой стражи в длинных кафтанах.

– За мое умение играть и проигрывать в петтейю, – с насмешливым самодовольством ответил Гистией.

Аспатин окинул грека неприметным взглядом, отметив про себя: «А он, похоже, хитер и двуличен, наш милетский друг!»

Сокровищница представляла собой несколько больших помещений, соединенных одним общим проходом.

Шагая по этому проходу, Аспатин зажигал факелом алебастровые светильники, стоявшие попарно возле высоких дверных арок.

Шаги и голоса гулко отдавались под высокими сводами. Окон здесь не было, лишь в двух местах в потолке имелись воздушные колодцы, закрытые решеткой.

Увидев стоявшие вдоль стен сундуки, большие и не очень, Гистией стал просить Аспатина открыть хотя бы один из них. Аспатин сбил с крышки глиняную печать и поднял ее. Груды серебра, золота и драгоценных камней волшебно засверкали пред жадным взором Гистиея, который от переполнявшего его восторга и чувства зависти принялся истерично смеяться, запуская пальцы в звенящие россыпи монет, затем ругаться по-эллински, взвешивая на ладони золотые слитки и переливающиеся темно-красным светом не обработанные ювелирами куски рубинов.

Аспатин не стал открывать другие сундуки, но Гистией увидел в сокровищнице разбросанные там и сям золотые сосуды и все то, что не умещалось в сундуках. Все изделия были выполнены с величайшим мастерством, так что Гистией подолгу не выпускал из рук какую-нибудь золотую статуэтку или украшенный золотом ларец.

Особенно Гистией удивился, когда увидел обычные сосуды с водой, стоявшие в ряд у стены.

– Что это за вода, которая хранится здесь?

– Эта вода из Тигра, эта – из Евфрата, – молвил Аспатин, читая пометки на сосудах, – это вода из Окса, а в этом сосуде – из Нила.

– Зачем? – спросил Гистией.

– В знак власти персидского царя над теми землями, где протекают эти реки.

– Далеко же распространилась власть персидского царя, – задумчиво проговорил Гистией.

– Скоро к этим сосудам прибавится еще один – с водой из Инда, – не удержавшись, похвастался Аспатин.

Глава четырнадцатая Совет Атоссы

Сидя в кресле, Дарий слушал гонца, прибывшего из Гандхары, где вот уже три месяца персы вели войну с тамошними племенами.

– Ариасп провел войско через горы вдоль реки Пактика, сверяясь с картой Скилака, – рассказывал гонец. – Выше тамошних гор нет нигде на свете! Вершины этих гор круглый год покрыты снегом, а предгорья заросли такими густыми лесами, что без топора там не продраться ни конному, ни пешему. В тех лесах водятся черные как ночь леопарды и огромные полосатые львы, не имеющие гривы. Этих львов местные жители называют тиграми.

Сначала нам открылась страна астакенов, – продолжал гонец, – царь которых вызвал Ариаспа на поединок и был сражен им. Но и после этого астакены не покорились, и нашему войску приходилось брать штурмом их города и крепости. Особенно трудная битва была за город Андаку, который расположен при впадении реки Пактики в Инд. Под Андакой Ариасп только убитыми потерял полторы тысячи воинов.

– Что? – Дарий недовольно поморщился. – Неужто нельзя было избежать таких потерь?

Гонец виновато склонил голову.

– Андака представляет собой крепость за тройной стеной, – сказал он. – К тому же инды имеют обыкновение смазывать ядом наконечники стрел, а это приводит к скорой смерти даже легкораненых воинов.

– Надеюсь, Ариасп покорил этих астакенов? – Дарий провел пальцами по медной дощечке с картой Ойкумены, лежавшей у него на коленях.

– О да, повелитель, – ответил гонец. – Астакены признали над собой владычество персидского царя. В двух самых больших городах этого племени Ариасп разместил персидские гарнизоны. Еще Ариасп для большей надежности взял заложников у астакенов.

– И правильно сделал, – вставил Дарий.

Далее гонец поведал о диковинных растениях, необычных птицах и животных, увиденных персами в земле индов. Упомянул он и о некоторых странных обычаях местного населения.

Дарий, которого больше интересовали завоевания, прервал гонца вопросом:

– Какие еще племена индов покорил мой брат? Дошел ли он до Эмодских гор?

– До Эмодских гор наше войско еще не добралось, повелитель, – ответил гонец. – Сейчас Ариасп воюет с племенем гипсаев. Это очень сильное племя, царь.

– За три месяца Ариасп покорил всего одно племя индов?! – изумился Дарий. – В таком случае ему придется воевать там не менее трех лет, ведь если верить Скилаку, только по берегам Инда обитает больше десятка племен! Не говоря уже о великой равнине, где протекает река Ганг. По слухам, возле Ганга расположены самые большие и богатые царства индов, Панчала и Кошала.

Гонец промолчал, не зная, что сказать на это.

– Возвращайся обратно, – приказал вестнику Дарий, недовольным жестом откладывая в сторону медную дощечку. – Передай моему брату, что я радуюсь его победам, но вместе с тем выражаю ему свое неудовольствие столь медленным продвижением персидского войска в глубь Индии. Ступай!

Гонец бесшумно удалился.

Сложив на груди руки, Дарий принялся ходить взад и вперед по большому залу неслышным медленным шагом. Его высокая фигура то попадала в луч солнца и вся загоралась блеском украшенных золотом одежд, то уходила в тень… Наверху, под сводчатым потолком, был расположен длинный ряд узких оконных проемов, закрытых витыми решетками.

Дарий размышлял над тем, как трудно и медленно вершатся дела! Храм Амона в оазисе Уарга еще не выстроен, туда лишь проложили дорогу и доставили необходимый для строительства камень. Уджагорресент позавчера докладывал царю об этом. Канал из Нила в Аравийское море тоже еще не достроен. Среди рабов, согнанных со всего Египта, вспыхнула какая-то болезнь, работы пришлось приостановить. В Персеполе только-только заложили фундаменты первых зданий… На скале в Бехистуне даже еще не приступили к работе над победным текстом Дария, там каменотесы попрежнему заняты шлифовкой поверхности скалы.

Дарий предполагал, что уже в этом году персидское войско сможет завоевать долину Инда до Эмодских гор, чтобы далее победоносно пройти по берегам Ганга и выйти к берегу Океана, где, если верить карте Гекатея, кончается восточная часть Ойкумены. Но, как видно, мечтам Дария не суждено было сбыться.

«Или Ариасп бездарный полководец, или инды очень сильный противник, – размышлял Дарий. – Надо будет послать к Ариаспу подкрепление и дать ему в помощники Артавазда. Артавазд не станет медлить, он привык действовать быстро».

Дарию невольно вспомнилось нелегкое начало его царствования, когда всюду полыхали восстания и ему приходилось бросаться с войском из одной провинции в другую, изматывая коней и людей. Если бы не такие расторопные военачальники, как Артавазд и Ваумиса, еще неизвестно, удалось ли бы Дарию одержать верх над всеми самозванцами.

Чтобы отвлечься от неприятных мыслей, Дарий отправился на женскую половину дворца. Ему вдруг захотелось еще раз взглянуть на сына, недавно рожденного Артистоной.

Своего первенца от Артистоны Дарий назвал Арсамом – в честь деда.


С началом зимы персидское войско вернулось из Индии.

Ариасп привез в Сузы множество сосудов с золотым песком, слоновые бивни, прекрасные шелковые ткани, порошкообразные краски изумительных расцветок, красивые перья экзотических птиц, благовония… В больших деревянных клетках были доставлены свирепые черные пантеры, юркие обезьянки, антилопы с длинными острыми рогами… По улицам Суз провели и пленников – мужчин, женщин и детей.

Во время победного пиршества из уст соратников Ариаспа то и дело звучали необычные имена индийских раджей, с которыми им приходилось сражаться, названия индийских рек и городов, через которые проходило персидское войско.

Дарий слушал похвальбу военачальников и не мог избавиться от чувства зависти. Ему вдруг захотелось самому увидеть Индию – страну чудес, захотелось самому провести персидское войско к берегу Океана. Дарий не упрекал Ариаспа за то, что тот вернулся с войском обратно, не завершив завоевание всей долины Инда. Зимой в Индии наступает сезон дождей, причем эти ливни льют не переставая, день и ночь. Воевать в такую непогоду невозможно, даже сами инды никогда не ведут войн в это время года.

Пока войско отдыхало после трудного похода, Дарий делился с братом своими дальнейшими замыслами. Царьзадумал проложить дорогу из Суз до Сард, а вдоль дороги через каждые пять парасангов устроить усадьбы для отдыха и смены лошадей.

– Эта дорога не просто свяжет западные сатрапии с восточными, по ней можно будет очень быстро доставлять письменные и устные сообщения конной эстафетой, – поделился с Ариаспом Дарий на одной из прогулок по дворцовому парку. – Первыми применили конную эстафету ассирийцы. Таким способом письма доставляются на огромные расстояния с поразительной быстротой.

– Чтобы построить дорогу такой большой протяженности, потребуется очень много времени и неимоверно много денег, – возразил Ариасп. – Выдержит ли наша казна такую нагрузку, ведь немало средств уходит на постройку Персеполя и на сооружение канала в Аравийское море.

– Того золотого песка, что ты привез из Индии, вполне хватит на строительство дороги, – сказал Дарий. И горделиво добавил: – Эта дорога будет называться Царской.

Весной персидское войско, усиленное отрядами бактрийцев и дрангианов, опять двинулось в Индию. Возглавляли его два полководца – Ариасп и Артавазд.


* * *

Снова персы двигались в глубь Индии с битвами, с тяжелыми осадами городов, с трудными столкновениями в горах и долинах. Инды защищались храбро. Лишь истребив большую часть племени масианов, персам удалось утвердиться в их стране. Оттуда персы двинулись в соседнюю область Ассакану, где впервые столкнулись в сражении с боевыми слонами. Во время большой битвы близ города Масоги персы с трудом победили индов, но при этом потеряли Ариаспа, которого разъяренный слон растоптал вместе с конем.

Дарий, узнав о смерти брата, пришел в ярость и послал на помощь Артавазду свежее войско, требуя от него действовать с крайней жестокостью.

«Ничего, если к востоку от Инда на всей территории до Эмодских гор не останется целым ни города, ни селения, – писал Дарий в письме к Артавазду. – Лучше вновь заселить опустошенные земли персами, бактрийцами и дрангианами, нежели терпеть непокорность и необузданность упрямых индов. Надо пробить дорогу к берегу Океана, даже если для этого придется поголовно истребить целые племена!»

Артавазд слепо выполнял повеление Дария до тех пор, покуда в одном из сражений не сложил голову и он.

Со смертью Артавазда для персидского войска в Индии наступила пора неудач. И даже Ваумиса, посланный Дарием на место Артавазда, оказался бессилен изменить что-либо. Правда, персам удалось взять штурмом большой город Таксилу, столицу одноименного царства. Однако дальнейшее продвижение персов в глубь Индии приостановилось из-за ожесточенного сопротивления маллов и оксидраков. Случилось непредвиденное: враждебные друг другу маллы и оксидраки вдруг объединились, чтобы успешнее противостоять завоевателям.

Дарий отправил на помощь Ваумисе Тахмаспаду и его паретаков, полагая, что храбрейших могут победить только храбрейшие. Царь долго ждал утешительных вестей, но так и не дождался. Персидское войско дошло до Эмодских гор, пройдя из конца в конец страну маллов и оксидраков. При этом были сожжены все города индов, разрушены все крепости. Но непокорные маллы и оксидраки укрылись в горах и продолжали сражаться за свою свободу, нападая на персов при любом удобном случае.

Год истекал, а персидское войско не только не вышло к берегу Океана, но даже не пробилось в долину Ганга.

Дарий стал собирать новое войско, чтобы послать его в Индию.

Наконец-то достроенный до конца канал, ведущий из Нила в Аравийское море, уже не радовал царя. Не радовала его и прекрасная Царская дорога, прокладка которой уже началась. Дарий больше не выезжал в Бехистун, чтобы взглянуть на барельефы, которые начали высекать на отшлифованной скале опытные каменотесы.

– Что для меня все прошлые победы, если я терплю неудачи в Индии, – раздраженно говорил Дарий Аспатину. – Я побеждал мятежников, спасая державу Ахеменидов от развала, но, как видно, мне просто не попадались по-настоящему сильные противники. Вот инды – это сильный враг. Полтора года мое войско воюет с ними, мы истребили тысячи и взяли в плен десятки тысяч всех этих гипсаев, астакенов, масианов, ассаканов, нисеев, маллов и оксидраков. А что проку? Войско мое тает, я потерял брата и одного из лучших военачальников, но цели своей так и не достиг. И даже не приблизился к ней!

Дарий поверг своих приближенных в глубокую растерянность, объявив, что для вторжения в Индию возглавит войско сам. Все попытки Аспатина отговорить царя от этого шага закончились ничем.

– Дарий бредит Океаном, – молвил Аспатин своим друзьям, – именно там он хочет завершить свой поход на Восток.

Здравомыслящие головы в царском окружении, понимая, что индийский поход может завершиться вовсе не так, как рассчитывает Дарий, желали во что бы то ни стало отговорить царя от этого исхода или хотя бы не участвовать в нем. Этих вельмож поддерживали малодушные, которые понимали, что если Дарий двинется на войну с индами, то его свите неминуемо придется последовать за ним.

Тахмаспада, вернувшийся на зиму в Персию, открыто высказывался против продолжения войны с индами.

– Ни о каком походе в долину Ганга не может быть и речи! – заявлял Тахмаспада всем и каждому. – За Эмодскими горами и за пустыней Тар лежат сильнейшие царства индов. Раджа Сураштры может выставить двести боевых слонов, две тысячи боевых колесниц и семьдесят тысяч пехоты. Раджа Панчалы, по слухам, имеет пятьсот боевых слонов, двадцать тысяч конницы и двести тысяч пехоты. Но и того и другого могуществом превосходит раджа Кошалы, имеющий триста тысяч войска конного и пешего, три тысячи колесниц и тысячу боевых слонов!

Когда эти разговоры дошли до Дария, он отстранил Тахмаспаду от участия в походе, сказав, что трусы ему не нужны.

Когда же и Ваумиса высказался против похода в долину Ганга, обосновывая это тем, что персам не удержать в повиновении столь обширные земли, населенные необычайно воинственным народом, смятение в ближайшем окружении Дария только усилилось. Ваумиса утверждал, что он со временем сможет покорить маллов и оксидраков, но поход за Эмодские горы, по его мнению, чреват для персов страшными поражениями. «Но главное – зачем нам Индия? Держава Ахеменидов ныне сильна, как никогда, Дарий покорил столько стран Ближнего и Среднего Востока, еще более, нежели Кир Великий, расширив царство. Он хочет править всей Ойкуменой? Но зачем?» – так рассуждали многие здравомыслящие, боясь говорить об этом вслух.

Аспатин понимал, что отговорить Дария от задуманного похода сможет, пожалуй, только Гистией. Но как назло царь отправил грека в Карию с каким-то поручением.

И тогда Аспатин вспомнил про Атоссу. Эта умная и властная женщина определенно имела большое влияние на Дария, который часто прислушивался к ее советам.

Действуя через евнуха Артасира, Аспатин смог тайно встретиться с Атоссой в одном из залов сузийского дворца. Атосса внимательно выслушала Аспатина, который откровенно признался ей, что если случится самое страшное и Дарий погибнет во время похода в Индию, то держава Ахеменидов неминуемо вновь погрязнет во внутренних усобицах и развалится. Ведь достойного преемника у Дария пока нет, его сыновья еще слишком малы, чтобы царствовать самостоятельно, один из братьев пал в битве, другой – Артафрен – обладает всеми задатками способного военачальника, но вряд ли сможет достойно управлять таким огромными царством.

По глазам Атоссы Аспатин понял, что она прониклась его опасениями и готова воздействовать на Дария, дабы расстроить его индийский поход.

…В тот вечер Дарий, как обычно, зашел к Атоссе, чтобы справиться о ее здоровье. Атосса вновь была беременна.

Обычно Дарий не делился с царицей своими военными неудачами, но на сей раз он изменил своей привычке. Вернее, к тому его побудила сама супруга, наводя свои хитроумно построенные вопросы.

И Дарий как-то незаметно для себя самого поделился с нею своими далеко идущими честолюбивыми замыслами о том, как во что бы то ни стало намерен дойти до Океана, омывающего Ойкумену с востока.

– Иными словами, мой дорогой супруг, ты бросаешь вызов не только царям, но и богам? – с неким сожалением вздохнула Атосса.

– Что ты хочешь этим сказать? – не понял Дарий.

– Вот уже второй год твои полководцы, причем, заметь, не самые худшие из них, воюют с индами, – продолжала Атосса. – Персы побеждают индов, но какой ценой! Вряд ли то золото и благовония, которые целыми обозами везут из Индии, заменят тебе, Дарий, твоего храброго брата, и Артавазда, одного из лучших военачальников. Рабами-индами полны рабские рынки Вавилона и Финикии, но и на все деньги, вырученные с продаж военнопленных, тебе, мой царь, не воскресить своих воинов, павших в долине Инда. С войском, что ныне пребывает в Индии, ты – о царь! – победил всех самозванцев, разбил саков-тиграхауда. Неужели ты намерен потерять все это войско?

– Я готовлю к походу новое войско, с ним я дойду до берега Океана, – упрямо повторил Дарий.

– Дело не в том, что инды очень храбры и многочисленны, – перебила его Атосса, – этот поход к берегу Океана, мой царь, более похож на вызов богам. Ведь жертвоприношения были неблагоприятны…

– Такое уже было, и не однажды, – сердито сказал Дарий. – Боги уже грозили мне бедой, а я тем не менее выигрывал сражения. Так будет и на сей раз!

Атосса выдержала паузу и холодно произнесла:

– Тогда, мой царь, назначь своего преемника на троне Ахеменидов, ибо из этого похода ты живым не возвратишься.

Дарий посмотрел на Атоссу долгим взглядом и удалился, не сказав больше ни слова.

Ночью Дарию не спалось. Его томили какие-то дурные предчувствия, какой-то неведомый страх холодил ему сердце. В его душе смешались злость против Атоссы, вздумавшей пугать его смертью, и раздражение против своих советников, у коих тоже стало в обычае потчевать своего царя дурными приметами. Дарий не заметил, как заснул.

И приснился ему сон.

Дарий бредет по раскаленному песку пустыни Тар, вместе с ним тащится измученное персидское войско, более похожее на толпу вооруженных оборванцев. То справа, то слева от Дария падают воины и умирают от жажды, их соратники равнодушно перешагивают через павших и идут дальше.

Впереди, насколько хватает глаз, расстилаются красноватые волнообразные барханы с редкими кустиками верблюжьей колючки. Страшному изнурительному пути не видно конца!

Дарий изнемогает от зноя и жажды, силы покидают его… За глоток воды он готов отдать всю походную казну. Но воды нет ни в походных бурдюках у воинов, ни в особых серебряных сосудах, предназначенных для царя и его свиты.

Вот у царского коня, которого ведут в поводу, нет больше сил, несчастное животное падает на бок и бьется в конвульсиях.

К издыхающему коню устремляются сразу несколько царских телохранителей. Один из них задирает лошадиную голову, другой ударяет по горлу скакуна кинжалом. Из распоротой артерии бьет струей темная кровь. Воины, отталкивая друг друга, принимаются жадно пить эту кровь. Кто-то подставляет под кровавую струю свой шлем, кто-то пригоршни…

Начинается свалка.

Дарий не замечает, как оказывается в самой гуще этой свалки. Желание утолить жажду пересиливает в нем все. Царь бьет кого-то кулаком, отпихивает кого-то локтем, не обращая внимания, что его самого кто-то тянет за ногу. От удара по голове у Дария на миг темнеет в глазах, а когда зрение вновь возвращается к нему, царь видит над собою занесенный боевой топорик…

Дарий закричал и… проснулся.

Он долго лежал неподвижно весь в поту после столь осязаемого страшного сновидения.

«Что это, предупреждение богов или просто дурной сон? – размышлял Дарий. – Надо будет посоветоваться с предсказателями».

Пророки без колебаний заявили царю, что этот сон предвещает ему неудачный конец вторжения в Индию.

– Повелитель, самое лучшее – это сделать крайним восточным рубежом Персидского царства пустыню Тар, – посоветовали жрецы. – Быть может, боги будут более милостивы к твоим потомкам и им со временем удастся завоевать всю Индию. В любом случае, о повелитель, начало завоевания индских земель будет навеки связано с твоим именем.

После встречи со жрецами-толкователями Дарий вновь отправился к Атоссе, желая узнать, почему она с такой уверенностью заявила ему вчера, будто бы он не вернется живым из индийского похода.

– Я видела плохой сон, – призналась Атосса.

– Что ты видела во сне? – встрепенулся Дарий.

– Я видела персидских воинов, измученных зноем и жаждой, они несли бездыханное тело своего царя по бесконечной пустыне, – ответила Атосса.

Изумленный Дарий посмотрел на жену.

– Это фатум, – наконец промолвил Дарий с тяжким вздохом. – Боги предвещают мне неудачу на Востоке.

– Ойкумена огромна, мой царь, – ободряюще проговорила Атосса. – Если боги противятся твоему наступлению на восток, поверни свое войско на запад. Ведь ты же сам как-то говорил мне, что судьбой тебе суждено править Азией и Европой. Боги не гневаются на тебя, Дарий, они просто указывают тебе другое направление для похода.

– Поход на запад? – Дарий взглянул на Атоссу. – На фракийцев? Или в скифские степи?

– Нет, мой повелитель, – Атосса сделала отрицательный жест. – Тебе не следует сначала идти на скифов и фракийцев, что взять с этих полудиких племен! Ты должен ради меня идти в поход на Элладу. Гистией рассказывал мне, что среди лаконских, аргосских, аттических и коринфских женщин немало таких красавиц, что просто глаз не отвести. Я желаю иметь у себя таких служанок. А у тебя, мой царь, есть человек, который лучше любого другого может дать подробные сведения об Элладе и при случае быть проводником.

– Ты имеешь в виду Гистиея? – спросил Дарий.

Атосса кивнула.

Одержимый замыслом все-таки достичь берега Океана, Дарий долго изучал карту Гекатея. Он пришел к выводу, что если двигаться вокруг Понта Эвксинского в северо-западном направлении, то можно достичь Океана еще быстрее, поскольку в той стороне нет препятствий в виде гор и пустынь.

– За Понтом Эвксинским простираются сплошные равнины, и я легко проведу там войско, – говорил Дарий Аспатину. – Достигнув берега Океана, я поверну резко на юг, выйду к Гирканскому морю и далее через земли саков и согдиан доберусь до Эмодских гор, за которыми протекает Ганг.

– Царь, – вновь стал предостерегать его Аспатин, – равнины за Понтом Эвксинским населены скифами, местами и савроматами. Вряд ли эти племена без сражений пропустят наше войско через свои владения. Опыт нам подсказывает, что скифы – противник смелый и упорный. Не лучше ли сначала завоевать Македонию и Грецию?

– Эти ничтожные страны и так никуда не денутся, – небрежно промолвил Дарий, указывая на карту. – Взгляни, Аспатин. Вот Греция, вот Македония; они в два раза меньше Египта и в четыре раза меньше Аравии. Буду еще я с ними возиться! Я отправлю к грекам и македонцам своих послов с требованием земли и воды. Полагаю, и те и другие покорятся мне без всякой войны. Не безумцы же они в конце концов, чтобы сопротивляться державе, во сто крат превосходящей Элладу и Македонию вместе взятые своими размерами и народонаселением!

Дарий тогда и предположить не мог, что победоносные персидские полчища в недалеком будущем споткнутся о невиданную стойкость именно маленьких эллинских государств и что это неравное противостояние выльется в целую эпоху греко-персидских войн. Ту эпоху, которая породит выдающихся эллинских полководцев, чья слава переживет их самих и чьи победы на суше и на море низвергнут державу Ахеменидов с высот былого величия.

Глава пятнадцатая Мандрокл-самосец

К походу на край Ойкумены Дарий готовился основательно. Он потребовал список всех народов своего царства, с тем, чтобы знать сколько воинов может выставить то или иное племя. Общий сбор войск был назначен на равнине близ Суз.

В течение двух месяцев к Сузам тянулись обозы с провиантом, шли пешие отряды, скакала конница…

Военный стан на берегу реки Хоасп пестрел тысячами шатров. Вокруг стояли бесчисленные двух– и четырехколесные крытые повозки, рядом с которыми располагались загоны для вьючных животных с десятками тысяч ослов, мулов и верблюдов. По ночам на равнине от множества костров было светло как днем.

Дарий каждый день сверялся со своим списком, делая в нем пометки напротив тех племен, которые прислали войска и необходимые припасы.

Там же царь отмечал постоянно увеличивающуюся численность своей гигантской армии.

По вечерам Дарий поднимался на дворцовую башню и подолгу любовался оттуда морем огней, разлившимся по равнине. Он уже знал, что более могучего войска до него не собирал никто из ассирийских, вавилонских и индийских царей. Даже у Кира Великого войско было гораздо меньше.

В окружении Дария царил воинственный подъем. Всем казалось, что при такой многочисленности Дариева войска достойнее бросать вызов не какому-то отдельному государству или племени, но всему миру!

– Такое войско, как у нас, сметет все на своем пути!

– Один вид наших полчищ приведет в трепет любого врага.

– Дарий уже потому велик, что сплотил под своим знаменем всю Азию! – переговаривались между собою персидские вельможи.

Накануне распределения высших командных должностей Дарий пожелал еще раз услышать мнение Артабана по поводу грядущего похода.

– Артабан, – спросил Дарий, – ты и теперь будешь настаивать на том, что затеваемый мною поход обретен на неудачу?

– Не стану кривить душой, повелитель, но я по-прежнему не верю в успех этого похода, ибо многочисленность нашего войска, скорее всего, обернется бедой для нас же самих, – честно ответил Артабан.

– Мне смешно тебя слушать, Артабан, – усмехнулся Дарий. – Многочисленность не может повредить никакому войску, а уж тем более войску, вознамерившемуся завоевать всю Ойкумену. Признайся лучше, что ты опасаешься припонтийских скифов, ведь они собратья скифов азиатских, с которыми ты в свое время воевал столь неудачно.

– Признаюсь, царь, – произнес Артабан, – грядущая война со скифами меня вовсе не радует, поскольку диких кочевников можно только покупать роскошью, но не побеждать силой оружия.

– И это говорит перс?! – возмутился присутствующий при этом Аспатин. – Стыдись, Артабан!

– Что ж, Аспатин, – без всякого смущения промолвил Артабан, – надо же хоть кому-то из персов быть благоразумным.

Назначая Тахмаспаду одним из предводителей тяжелой конницы, Дарий не удержался и сказал ему с нескрываемым самодовольством:

– Тахмаспада, помнится, ты говорил как-то, что у раджи Кошалы триста тысяч войска. Так вот, в моем войске почти четыреста тысяч воинов! Что ты на это скажешь?

– Скажу, что если бы могущество царей измерялось численностью их войск, то равных тебе правителей – о царь! – не было и нет, – ответил вождь паретаков.

– По силам ли мне теперь одолеть раджей Кошалы и Панчалы? – вновь спросил Дарий.

– По силам, государь, – промолвил Тахмаспада. Но тут же добавил: – При условии, что твое огромное войско сохранит боеспособность до вторжения в долину Ганга.

Такой ответ Тахмаспады не понравился Дарию.

«На что он намекает? – думал царь наедине с самим собой. – К чему клонят те из военачальников, которые втихомолку говорят, что с таким огромным войском, как у меня, лучше стоять на месте, нежели идти в дальний поход. Кто эти люди? Завистники или злопыхатели? А может быть, провидцы?..»

Перед самым выступлением из Суз один из знатных персов по имени Эобаз, у которого было трое сыновей и все они должны были отправиться в поход, обратился к царю с просьбой оставить дома хоть одного сына.

Усмотрев в этой просьбе неверие Эобаза в удачное завершение похода, Дарий распалился гневом и заявил тому, что оставляет всех его троих сыновей, коли они так же трусоваты, как и их отец. Юношей тут же привели и по приказу царя умертвили на глазах у несчастного, поседевшего от горя отца.

По пути в Вавилон Дарий устроил смотр своему войску.

На холме близ недавно проложенной Царской дороги был поставлен трон, на котором восседал царь царей в окружении пышной свиты. Чуть ниже по склону холма ровными шеренгами, плечом к плечу выстроились отборные воины – «бессмертные». Еще ниже, у самого подножия, застыли в строю конные царские телохранители. Над холмом на длинном шесте реяло царское знамя с распростертыми орлиными крыльями, видимое далеко отовсюду.

Сначала пред взором царя неторопливым аллюром проскакали конные отряды двенадцати персидских племен, каждый отряд – в одеждах своего племени, каждый – с оружием своего племени…

Затем ровным шагом, гордо красуясь военной выправкой, прошла персидская пехота. Роскошь их одежд ослепляла – расшитые золотом плащи, кафтаны с длинными широкими рукавами, на которых сверкали драгоценные камни, золотые ожерелья на груди… Не менее богато было украшено оружие персов: золотые и серебряные ножны мечей и акинаков, гориты[502] и колчаны со стрелами, рукояти небольших топориков и древки коротких копий… Казалось, все эти люди собрались не на войну, а на торжественный парад.

Потом прошли конные и пешие отряды шести мидийских племен. Мидяне были украшены еще более пышно, чем персы.

Следом за мидянами двигалась основная масса конницы. Здесь были парфяне на огромных лошадях; бактрийцы в пластинчатых панцирях; согды в коротких кафтанах с нашитыми на них металлическими бляшками; амиргийские скифы в островерхих шапках, на лохматых лошадках; гирканцы, лошади которых были защищены длинными чепраками из войлока; дрангианы в темных башлыках с перьями; арахоты, блиставшие начищенной медью доспехов; сагартии, к кожаным щитам которых были прикреплены пальцы убитых в сражениях врагов…

Тысячи и тысячи всадников, выкрикивая боевой клич, проносились по дороге мимо холма, на котором находился Дарий; мелькали среди поднятых кверху копий военные значки племен. Земля сотрясалась от топота множества копыт. В воздух поднялась пыльная завеса.

Затем с грохотом пронеслись триста боевых колесниц.

И вновь сплошным грозным потоком скакала конница, тысячи конников из самых разных племен.

Так продолжалось всю первую половину дня.

Вслед за конницей двинулась разноплеменная пехота. Шли саранги, на боевых значках которых красовались человеческие черепа; барканцы с легкими прямоугольными щитами и двусторонними секирами; фаманеи, длинноволосые, с лицами выкрашенными в черный цвет; каспии с медными топорами, вместо копий у них были толстые заостренные палки, обожженные на огне; матиены с большими деревянными щитами и копьями с железными наконечниками; хорасмии в кожаных панцирях и шлемах украшенных рогами антилоп; парикании с огромными широкими ножами и дубинами, утыканными шипами; саспиры в длинных плащах из волчьих шкур мехом наружу, издали напоминая шествие лесных чудовищ…

День уж померк и погас, а войско все еще продолжало двигаться мимо холма. И не было конца этому скопищу разноязыких воинов.

Дарий удалился в шатер и, ложась спать после сытного ужина, он подумал: «С таким войском я завоюю всю Ойкумену! Поистине, я самый великий из восточных царей!»

Утром Дарий проснулся от скрипа колес, рева верблюдов и криков ослов. Это двигались бесчисленные обозы персидского войска.


По дороге медленно тащились груженые возы, навьюченные поклажей верблюды, мулы и ослы, шагали погонщики и обозные слуги. По краям от дороги, вздымая густую пыль, двигались стада коров и отары овец, сопровождаемые пастухами и конной стражей.

Среди обозной прислуги Дарий заметил немало женщин, многие из которых ехали в повозках или верхом на ослах, лишь немногие шли пешком. Судя по одежде, это были не только рабыни.

– Неужели многие мои воины взяли с собой в поход жен и наложниц? – обратился Дарий к Аспатину. – Почему в обозе так много женщин?

– Это обозные куртизанки, царь, – ответил Аспатин. – Без них не обходится ни одно войско.

Желая рассеять недовольство Дария, находившийся тут же Артабан негромко пошутил:

– Всякий, взяв в дом собаку, должен мириться и с ее блохами.

Только в Вавилоне Дарию стал понятен тот скепсис, с каким некоторые из полководцев, в том числе и Тахмаспада, относились к собранному со всего Персидского царства разношерстному воинству.

Проходя по Месопотамии, Дариевы полчища были похожи на саранчу. Начались грабежи и мародерство. Воины из горных и кочевых племен, привыкшие жить разбоем, в силу своей привычки изымали у жителей месопотамских селений и городов все, что им приглянулось. Жалобы ограбленных так и сыпались в ставку персидского царя. Свое недовольство выражали знатные землевладельцы, чьи поместья первыми пострадали от Дариевых воинов; жаловались хранители храмовых сокровищниц, куда проникали мародеры; плакали бедные селяне, лишившиеся кто быка, кто осла.

Дарий обязал всех военачальников навести в войске порядок.

Был учинен розыск всего похищенного. Виновников грабежей безжалостно наказывали: кому отрубали руку, кому – голову. Однако, несмотря на все меры, грабежи не прекращались. Единственно верным решением было поскорее увести эту плохо управляемую разноплеменную орду за реку Евфрат.

И Дарий приказал войску спешно двигаться дальше.

Переправа через Евфрат заняла шесть дней: три дня на лодках и плотах переправлялось войско, три дня – обоз.

Несмотря на все предосторожности, в водах Евфрата потонуло немало вьючных животных.

По выжженным солнцем степям Верхней Сирии Дариевы полководцы вели свое войско с таким расчетом, чтобы города и селенья миновать ночной порою, либо выбирали дороги в самых глухих безлюдных местах.

Артабан втихомолку посмеивался:

– Персидский царь как тать крадется с войском по своим владениям! Каково, а?

Достигнув Киликийских горных проходов, персидское войско растянулось длинной змеей на три дня пути. В то время как головные отряды персов уже шли по равнинной Киликии, их замыкающие отряды и обоз еще только подходили к скалистым теснинам.

В Киликии, однако, мародерство вспыхнуло с новой силой. Правда, киликийцы – народ воинственный и прекрасно владеющий оружием – не жаловались царю, а сами ловили грабителей и безжалостно убивали. И покуда персидское войско двигалось по Киликии, яростные стычки вспыхивали ежедневно то там, то тут. В Тарсе же, главном городе Киликии, разгорелось настоящее сражение между алародиями, начавшими врываться в дома богатых горожан, и тарситами, коих поддержали персы и мидяне, поскольку киликийцы тоже были зороастрийцами, как и они.

С большим трудом удалось прекратить это побоище.

Дарий оказался в затруднительном положении. К нему обратились с жалобами на алародиев тарситы, но и алародии требовали, чтобы царь наказал тех персов и мидян, которые вступились за тарситов и перебили немало алародиев.

– Неужели наша преданность персидскому царю заслуживает того, чтобы наши дома подвергались разграблению средь бела дня? – возмущались киликийцы.

– Если для царя персов важнее какие-то золотые безделушки, из-за которых киликийцы взялись за оружие, значит истинные храбрецы ему не нужны, – твердили свое алародии. – Тогда мы с чистой совестью можем вернуться домой.

Конечно, Дарий с большим удовольствием избавился бы от необузданных алародиев, дабы не настраивать против себя киликийцев. Но вместе с алародиями по домам могли разойтись саспиры и матиены, их ближайшие соседи, которые всегда и во всем поддерживали алародиев. А этого Дарий допустить не мог.

– Если, не доходя до Европы, мое войско начнет таять без сражений, добром это не кончится, – молвил Дарий на военном совете.

– Почему без сражений? По-моему, вчера в Тарсе произошла неплохая битва, – язвительно ввернул Артабан.

На совете присутствовали самые близкие Дарию люди, поэтому Артабан мог позволить себе такую вольность.

– Нужно сделать так, чтобы не разозлить киликийцев и одновременно угодить алародиям, – при этом Дарий бросил на Артабана холодный осуждающий взгляд.

– Повелитель, – промолвил Гобрий, который целиком был на стороне тарситов, – невозможно доить корову, пред этим сняв с нее шкуру. Надо сделать выбор, как бы труден он ни был.

– Мой выбор – это поход в Европу! – резко бросил Дарий. – Вот моя главная цель! Ради этой цели я собрал огромное войско. Я это войско собрал, а вам, – Дарий обвел присутствующих долгим взглядом, – надлежит сделать так, чтобы это войско не разбрелось по домам и добралось до проливов. Итак, я жду дельных советов.

После долгих споров царские советники додумались до следующего.

Было решено дать алародиям отступного за убитых соплеменников. Убытки тарситов решили возместить за счет царской казны. И вдобавок, дабы избежать подобных столкновений в будущем, киликийцев решили в сухопутное войско не брать, обязав их выставить определенное количество кораблей с командами.

Неуемный Артабан впоследствии заявлял во всеуслышанье:

– До чего дошло! Персидский царь стал заложником собственного войска, а вернее – заложником несправедливости. Войско творит бесчинства, а наш царь ради сохранения единства этого, с позволения сказать, войска, закрывает глаза на очевидное зло. То-то радуется злой дух Ангро-Манью, глядя, как царь Дарий попирает заветы Заратуштры!


* * *

Еще накануне выступления из Суз Дарий послал гонца к Гистиею с наказом найти человека способного возвести мост в самом узком месте Боспора Фракийского. Предвидя большие трудности при переправе на судах столь многочисленной армии, обремененной непомерно большим обозом, Дарий вознамерился перебросить свои полчища через Пропонтиду менее хлопотным способом – по гигантскому мосту.

В свите Дария не было ни одного человека, уверенного в том, что человеческим рукам под силу соединить мостом Азию и Европу.

– Пропонтида – это не река, – говорили скептики, – даже в самом узком месте пролив Боспор раза в два шире Евфрата. Глубина пролива и вовсе не поддается никакому сравнению, ведь это же море! И как на всяком море, в Пропонтиде есть свои подводные течения и непредсказуемые шквальные штормы. Любое сооружение при малейшем волнении вмиг развалится.

Однако Дарий стоял на своем, утверждая, что проще и быстрее построить мост, нежели заниматься постройкой тысячи больших кораблей и обучением гребцов и матросов для этого флота.

– Я уверен, Гистией разыщет такого умельца, – заявил царь своему окружению. – Гистией очень падок на золото, ради которого он притащит мне даже живого дэва, стоит мне этого захотеть.

Грека, однако, нисколько не смутил приказ Дария, ибо он знал, что на острове Самос живет необыкновенно талантливый механик и геометр в одном лице. Этого человека звали Мандрокл, сын Эпикида. Все самые большие сооружения на Самосе строил Мандрокл, прославив себя и тирана Поликрата, своего покровителя.

Не теряя времени даром, Гистией прибыл на Самос и встретился с Силосонтом.

Силосонт ничего не имел против того, чтобы Мандрокл возводил для персидского царя мост через море. Вдобавок он был благодарен Гистиею за то, что на Самос вернулись все жители, некогда проданные Отаной в рабство.

– Трудность лишь в том, друг мой, пожелает ли Мандрокл служить Дарию, – откровенно признался Силосонт Гистиею. – Дело в том, что он зол на персов за то, что они коварно убили Поликрата, моего брата и его друга. И еще – во время бесчинств воинов Отаны на Самосе погибли жена и дети Мандрокла.

– Это усложняет дело, – Гистией нахмурился. – И все же я должен поговорить с Мандроклом. Без него ни мне, ни Дарию не обойтись.

И Силосонт послал слугу в дом к Мандроклу.

Мандрокл не заставил себя ждать, поскольку и прежде был довольно частым гостем Силосонта.

Силосонт, искренне желая помочь Гистиею, первым обратился к Мандроклу, когда тот появился у него в мегароне.

– Привет тебе, дружище! Я хочу показать тебе человека, благодаря которому немало самосцев вновь обрели свободу и вернулись домой. И твой племянник в том числе. Это Гистией, тиран Милета.

Силосонт величавым жестом указал на эллина, сидевшего в кресле.

– Рад тебя видеть, Гистией, – сказал Мандрокл. – Твой поступок говорит о твоем благородстве и доброте. Почту за честь быть твоим другом и гостеприимцем.

Гистией вскочил с кресла и протянул руку Мандроклу.

– Для меня еще большая честь похвала такого знаменитого человека, как ты, славный Мандрокл. Если я властвую над людьми, то ты – над законами Природы. Если я и вступаю в спор, то с властителями, подобными мне, а ты бросаешь вызов самим богам, своими творениями доказывая, что смертным по плечу многое, если не все.

– Ну-ну, – полыценно заулыбался Мандрокл. – До мудрого Дедала[503] мне еще далеко.

Силосонт усадил гостей за небольшой круглый стол, велел слугам подать вино и закуски. А сам в дружеской непринужденной беседе начал постепенно подводить Мандрокла к тому, ради чего, собственно, и приехал Гистией.

По многозначительным взглядам Силосонта Гистией понял, что рубить с плеча в таком деле не следует, поэтому милетянин повел разговор с Мандроклом издалека.

Наконец беседа за столом коснулась персов, вернее, их расширяющегося владычества в Ойкумене.

Мандрокл, не замечая озабоченных переглядываний Силосонта и Гистиея, не стесняясь выражений, стал поносить персидского царя и его сатрапов и даже предложил выпить за скорейшую смерть Дария. Гистией хотел было возразить, но Силосонт взглядом умолил его не делать этого.

Когда чаши были осушены, Гистией спросил у Мандрокла, на что тот готов пойти, дабы погубить персидского царя.

– Да на что угодно! – мгновенно отреагировал Мандрокл. – Я готов даже пожертвовать своей жизнью ради этого. На что мне такая жизнь? Персы злодейски погубили Поликрата, со смертью которого завершилась эпоха процветания Самоса. Персы убили мою жену и детей, без которых мое существование более похоже на прозябание в тоске и печали. О, если бы нашелся под небом Ойкумены такой народ, способный уничтожить могущество персидских варваров, я помогал бы этому народу как только мог!

– Такой народ существует, друг мой, – проникновенным тоном сказал Гистией. – Это скифы, что кочуют в Тавриде и за рекой Истром[504]. Скажу больше, царь Дарий вознамерился завоевать земли скифов, поэтому в мире грядут большие перемены. Победить скифов еще никому не удавалось.

– Я слышал, что массагеты разбили войско Кира Великого, – промолвил Мандрокл, – но мне так же известно, что Дарий сумел покорить и массагетов, и саков. Получается, что Дарий более грозный завоеватель, нежели Кир.

– Ерунда! – небрежно отозвался Гистией. – Европейские скифы не чета азиатским. Они более многочисленны и более воинственны!

– О да! – вставил Силосонт. – Европейские скифы – это неодолимая сила! Этот народ, конечно же, собьет спесь с царя Дария.

– Когда Дарий намерен выступить в поход на скифов? – оживился Мандрокл, обращаясь к Гистиею. – Что слышно об этом в Милете?

– Мне доподлинно известно, что Дарий собрал огромное войско, – ответил Гистией. – Думаю, уже этой весной персы двинутся в поход.

– Хотел бы я знать, какой человек надоумил Дария пойти войной на скифов, – промолвил Мандрокл. – Похоже, персидский царь даже не догадывается обо всех трудностях этого похода. Только бы эти трудности не вынудили Дария повернуть назад.

– Этот человек пред тобой, Мандрокл, – Силосонт кивнул на Гистиея.

На лице у Мандрокла одновременно появились изумление и восхищение. Он, видимо, хотел выразить это также словами, но Гистией опередил его.

– Нелегко, клянусь Зевсом, изображать из себя друга персидского царя, в душе не питая к персам ничего кроме ненависти, – с тяжким вздохом произнес Гистией. – Но чего только не сделаешь ради благой цели! Ради того, чтобы избавить эллинов и карийцев от персидского владычества… Меня терзает то же самое беспокойство, Мандрокл, – продолжал хитрый милетский тиран. – Персидское войско – это огромная разноплеменная орда, не знающая твердой дисциплины. Эти вооруженные толпы с трудом преодолевают даже небольшие реки, а ведь у персов на пути будет Пропонтида и широкий Истр. Как бы царь Дарий не испугался этих трудностей. Среди его полководцев есть и такие, кто предпочел бы ограничиться завоеванием Фракии и Македонии вместо войны со скифами…

Гистией сделал паузу, затем вкрадчивым голосом предложил:

– Вот если бы ты, славный Мандрокл, возвел мост между Азией и Европой, это способствовало бы поддержанию решимости в Дарий добраться до скифских земель. Главное, нужно, чтобы персы непременно встретились со скифами!

Гистией многозначительно умолк, выжидающе глядя на Мандрокла.

– Я построю такой мост, – решительно промолвил Мандрокл. – Чтобы погубить Дария и его войско, я соединю Азию и Европу. Для этого мне потребуется триста палубных кораблей, очень много распиленной на доски сухой сосны и египетские канаты из белого льна.

– Все это будет тебе предоставлено, уважаемый Мандрокл, – сказал Гистией. – Будет в том месте, где ты укажешь.

– Я согласен также построить мост через Истр, – добавил Мандрокл, – чтобы Дарий без заминок и затруднений двигался навстречу своей гибели.

– О Мандрокл! – обрадовался Гистией. – Я велю воздвигнуть твою статую в Милете.

– Лучшей наградой мне будет известие о смерти Дария от скифских стрел, – сказал на это Мандрокл.


* * *

На другой день, взойдя на милетскую триеру, Мандрокл вместе с Гистиеем отплыл с острова Самос, держа курс на северо-запад. После нескольких дней плаванья триера вошла в пролив Геллеспонт.

Находясь на палубе с утра до вечера, Мандрокл внимательно осматривал скалистые берега Пропонтиды, прикидывая, где лучше всего возводить мост, который соединит Европу с Азией. Триера прошла на веслах Геллеспонт из конца в конец и направилась дальше к другому проливу – Боспору Фракийскому.

Боспор Фракийский[505] был значительно уже Геллеспонта[506], зато берега его были еще более скалисты и неприступны.

Лавируя на триере от одного берега до другого, Мандрокл отыскал самое узкое место пролива. Ширина Боспора Фракийского в этом месте составляла всего три с половиной стадия.

– Вот здесь и будем строить мост, – сказал Мандрокл Гистиею.

Был 514 год до нашей эры.

Глава шестнадцатая Шестьдесят узлов

Персидское войско подошло к Боспору Фракийскому в начале лета. К тому времени мост через пролив был уже готов.

Этот мост Мандрокл построил следующим образом. От одного до другого берега с небольшими промежутками, борт к борту, были установлены на якорях триста триер. Все корабли были скреплены между собой толстыми канатами, которые были туго натянуты с суши при помощи накручивания их на деревянный ворот. На канаты были уложены доски одинаковой длины, которые были крепко привязаны к поперечным балкам. После этого на доски разложили туго стянутые фашины и засыпали их землей. Землю утрамбовали и по обеим сторонам моста выстроили перила, чтобы вьючные животные и кони не пугались, глядя сверху на море. Дарий, осмотрев мост, остался весьма доволен им и осыпал Мандрокла столь щедрыми дарами, что привел того в смущение и полнейшую растерянность. Мандрокл, за всю свою жизнь не державший в руках больше мины[507] серебра, вдруг стал владельцем таких сокровищ, которые едва уместились на повозке.

Силосонт дружески шепнул Мандроклу:

– Ну вот, друг мой, теперь ты самый богатый человек на Самосе. А ведь тебе еще предстоит получить вознаграждение за мост, которым ты соединишь берега Истра.

– Все это золото не заменит мне жену и детей, – печально покачал головой Мандрокл.

Дарий, не заметив на лице у Мандрокла особой радости, спросил у Гистиея, почему у талантливого самосца столь мрачный вид.

– Неужели он остался недоволен моими дарами?

– Дело не в дарах, повелитель, – ответил Гистией. – Просто Мандрокл не может забыть, кем были убиты его жена и дети.

– И кем же они были убиты? – поинтересовался Дарий. Гистией, ничего не скрывая, поведал царю печальную историю семьи Мандрокла.

Дарий скорбно покачал головой.

– Можешь порадовать Мандрокла, Гистией. На днях умер Отана.

– Что?! Отана умер?! – Гистией переменился в лице. – Я же недавно его видел, он привел своих каппадокийцев для похода в Скифию. На вид Отана был здоров и крепок.

Дарий тяжело вздохнул.

– Все мы до поры до времени здоровы и крепки, Гистией. Все мы увлечены честолюбивыми и корыстолюбивыми порывами тоже до поры. И когда наступит эта пора расставания с бренной жизнью, никто из смертных не знает.

Смерть Отаны явилась для Дария тяжелым ударом. Царь потерял не просто друга, но одного из самых преданных полководцев. Владея Каппадокией на правах наследования, имея ряд привилегий по сравнению с прочими сатрапами, Отана тем не менее потратил несколько лет, завоевывая для державы Ахеменидов сопредельные с Каппадокией земли. Не кому-нибудь, а именно Отане поручил Дарий подчинить все греческие города на берегах Пропонтиды и на южном побережье Понта Эвксинского. Мудрость Отаны не раз прекращала склоки между Артафреном и греческими тиранами, поставленными персами у власти в недавно завоеванных эллинских прибрежных городах.

И вот Отаны не стало…

Правителем в Каппадокии стал Ариобарзан, сын Отаны, который, повинуясь воле Дария, в прошлом году совершил удачный поход на кораблях в далекую Тавриду. До этого никому из персов не удавалось пересечь Понт Эвксинский.

В свите Дария звучали угодливо-восторженные голоса, твердившие о том, что ныне свершается нечто великое. Азия идет походом на Европу под знаменами персидского царя! Царские приближенные затеяли новый подсчет войска, желая узнать, на сколько человек увеличилась его численность после того, как в него влились отряды фригийцев, карийцев, ионийцев, лидийцев, вифинян и каппадокийцев.

Выяснилось, что общая численность конных и пеших воинов составляет пятьсот тысяч человек. Собранный флот насчитывает семьсот палубных кораблей.

На азиатском берегуПропонтиды были воздвигнуты два высоких обелиска из белого мрамора. На одном обелиске персидской клинописью, а на другом – греческими буквами были высечены названия всех народов, которых Дарий вел за собой.

День, когда персидское войско стало переходить по мосту через Боспор, выдался пасмурным.

Дарий сидел на троне близ одного из обелисков и равнодушно взирал на длинные нескончаемые колонны своего разноплеменного войска, которые проходили мимо, направляясь к мосту. На душе у царя было пусто.

Дарий никак не мог прийти в себя после внезапной смерти Отаны. К тому же солнце поутру так и не выглянуло из-за туч. А это, по словам жрецов-предсказателей, было дурной приметой. По сути, начинать переправу через Боспор именно сегодня было никак нельзя из-за этой дурной приметы. Однако и медлить тоже было нельзя, погода явно портилась, в любой момент мог налететь шторм и сломать мост, стоивший стольких трудов и времени. Поэтому Дарий приказал спешно перебрасывать войско на другой берег.

«Вот уже в который раз я поступаю, не считаясь с волей божества, – думал царь, успокаивая сам себя. – Что ж, великий замысел требует великой дерзости!»

Персидское войско, перейдя через Боспор, углубилось в гористую Фракию и, достигнув реки Теар[508], три дня стояло там станом. В эти дни Дарий принимал послов от фракийских племен скирмиадов и нипсеев, которые изъявили готовность без сопротивления покориться персидскому царю.

Дарий, отведавший воду из Теара, повелел воздвигнуть на берегу реки каменный обелиск с надписью по-гречески и по-персидски, гласившей: «Источники Теара дают наилучшую и прекраснейшую воду из всех рек. Сюда прибыл идущий походом на скифов, наилучший и самый доблестный из всех людей – Дарий, сын Гистаспа, царь персов и всего Востока».

Ионийцам и эолийцам Дарий повелел плыть на кораблях в Понт Эвксинский до устья реки Истр, а затем, по прибытии к Истру, построить мост через реку и ожидать его там.

От реки Теар Дарий двинулся дальше и достиг другой реки под названием Артеск[509], которая течет через землю одрисов. У этой реки царь сделал следующее. Указав своему войску место, Дарий повелел, чтобы каждый воин, проходя мимо, положил туда камень. Когда воины выполнили царское повеление, на берегу реки образовались огромные груды камней.

Это было сделано для того, чтобы произвести впечатление на одрисов, явившихся в персидский стан просить у Дария его дружбы и покровительства.

Кроме одрисов Дарию покорились фракийцы из Салмидесса и живущие в Родопских горах.

Эллинские города, расположенные на фракийском побережье Понта Эвксинского, все без исключения известили Дария о своей покорности.

Видя, с каким почтением встречают персидское войско окрестные фракийские племена, Дарий преисполнился уверенности, что так будет продолжаться и дальше. Каково же было изумление царя, когда ему сообщили, что живущие у Истра геты, самые храбрые из фракийцев, не только не признают персидского царя великим и непобедимым, но и отказываются пропустить его войско через свою территорию.

– Поговаривают, будто геты обладают бессмертием, – сказал Дарию Аспатин. – Царь гетов смеется над тобой, повелитель, говоря, что у персов лишь десять тысяч «бессмертных», а у него все войско такое.

– И велико ли войско у царя гетов? – спросил Дарий.

– В сравнении с нашим просто ничтожно малое, – ответил Аспатин. – И тем не менее наши лазутчики сообщают, что вооруженные геты ждут нас на границе своей земли.

– Безумцы, – процедил сквозь зубы Дарий. – Если геты и впрямь обладают бессмертием, тогда я велю взять их в плен. И у меня будут бессмертные рабы.

Битва с гетами продолжалась два дня.

В первый день геты, посрамив бесчисленные полчища Дария, обратили в бегство не только матиенов, саспиров, алародиев и миков, но и парфян, хорасмиев и вавилонян. Лишь брошенные в атаку колесницы, индийская и персидская конница смогли наконец потеснить гетов. Наступившая ночь прекратила сражение.

На другой день картина повторилась. Ни хорасмии, ни утии, ни парикании, ни согды не смогли одолеть гетов, стоявших непреодолимой стеной. Дарий послал в сражение отборные отряды и в том числе «бессмертных» во главе с Гидарном. Долгое время перевеса в битве не наступало. Особенно сильное впечатление на Дариевых воинов производила хитрая тактика гетов: они падали наземь под градом персидских стрел и дротиков, их войско подавалось назад, увлекая врагов за собой. Когда персы уже торжествовали, полагая, что одерживают верх, у них за спиной вдруг «оживали» многие сотни гетов, которые подымались с земли и опять бросались в сечу.

В конце концов персы победили гетов своей многочисленностью.

Обходя поле битвы и видя среди своих павших воинов множество убитых гетов, Дарий разочарованно спрашивал у Аспатина:

– А как же бессмертие гетов? Выходит, что они смертны!

Аспатин лишь недоуменно пожимал плечами. Дарий пожелал побеседовать с пленными гетами. И один из пленников сказал царю так:

– Смертно тело, но воинская слава бессмертна. Уже то, что наше племя, единственное из фракийских племен, преградило путь персидскому войску, прославит гетов на века. А то, что мы доблестно сражались, уступая персам лишь в численности, прославит нас вдвойне.

Дарий, восхищенный отвагой гетов, даровал свободу всем пленникам.

Наконец персидское войско подошло к Истру.

В Европе это была самая полноводная река, сравнить Истр можно было только с Нилом в период разлива.

Мандрокл соорудил мост там, где Истр разделяется на два русла, меж которыми возвышался длинный лесистый остров. Один из рукавов могучей реки, где течение было наиболее сильное, Мандрокл оседлал с помощью поставленных на якорь и сцепленных между собой кораблей наподобие моста через Боспор. На другой протоке Истра, где глубина была меньше и течение послабее, Мандрокл построил широкий мост на сваях, вбитых в дно реки под углом друг к другу. Собственно, все сооружение представляло собою не один, а два моста.

С земли гетов до острова Дариево воинство переходило по дощатому настилу, уложенному на канаты, которыми были скреплены шестьдесят триер. На скифский же берег с острова персидское войско перебиралось по бревенчатому мосту, какие нередко можно видеть на любых других реках.

После переправы войска на другой берег Дарий повелел ионийцам уничтожить мост и, оставив корабли, следовать за ним по суше.

И тогда Кой, сын Эрксандра, стратег[510] митиленцев, осведомившись у Дария, угодно ли ему выслушать совет человека, желающего блага персидскому царю, сказал следующее:

– Государь! Ты собираешься в поход на страну, где нет ни вспаханного поля, ни населенного города. Так прикажи оставить этот мост на месте и поручи его охрану самим строителям. Если все будет хорошо и мы найдем скифов, то у нас при самых неблагоприятных обстоятельствах останется возможность отступления. Если же мы скифов не найдем, то по крайней мере хоть обратный путь будет нам обеспечен. Меня вовсе не страшит, что скифы одолеют нас в битве. Я опасаюсь лишь того, что мы не найдем их и погибнем во время блужданий по степям. Скажут, пожалуй, что я говорю это ради себя, ибо желаю остаться здесь. Напротив, я сам, конечно, пойду с тобой, государь, и не желал бы оставаться сторожить мост.

Дарий весьма милостиво принял этот совет и ответил Кою так:

– Друг мой, когда я благополучно вернусь обратно на родину, явись ко мне, дабы я мог вознаградить тебя за добрый совет благодеяниями.

После этих слов Дарий завязал на длинном ремне мягкой кожи шестьдесят узлов.

Затем царь вызвал всех ионийских тиранов на совещание и сказал им:

– Ионийцы, прежнее мое приказание об уничтожении моста я отменяю. Возьмите этот ремень и поступайте так: едва лишь мое войско скроется из глаз, каждый день начинайте развязывать по одному узлу. Если я не вернусь за это время, а шестьдесят узлов будут развязаны и назначенные мною дни истекут, тогда садитесь на корабли и плывите по своим городам. Но до того времени стерегите мост и сохраняйте его в целости. Этим вы окажете мне великую услугу.


* * *

Беспредельная зеленая равнина, похожая на безбрежный океан, поглотила персидское войско, растянувшееся на марше.

Высокие сочные травы, пестреющие желто-голубыми россыпями полевых цветов, были подобны морским волнам, колышимые порывами налетающего теплого ветра. В голубом ясном небе реяли жаворонки, разливая радостные звенящие трели.

Сначала войско следовало на северо-запад, потом повернуло на север, все время двигаясь по следам отступающих скифов. То тут, то там на всем пути натыкались на вытоптанные пастбища, засыпанные землей колодцы. Присутствие скифов в этих степях выдавали следы оставленных становищ с кругами примятой травы, с черной золой потухших костров. Убегающие вдаль колеи тяжелых кибиток и прибитые копытами лошадей травы указывали персам путь, куда ушли скифы.

«Скифы бегут… – размышлял Дарий на ночных стоянках. – Они постоянно уходят от меня. Куда? Зачем? И сколько это будет продолжаться?»

На пятый день пути персы подошли к реке, которую эллины называют Пирет[511]. Эта река была совершенно точно обозначена на карте Гекатея.

Еще через два дня открылась еще более полноводная река – Тирас[512].

Возле этой реки персы впервые увидели скифских всадников. Скифы – их было не более полусотни – с далекого холма наблюдали, как персидские полчища переходят Тирас вброд.

– Почему скифы не нападают на меня? – недоумевал Дарий. – Почему не пытаются вступить в переговоры? Что означает их отступление?

Никто из царских приближенных не мог ответить на эти вопросы. Лишь Гобрий прозорливо заметил царю:

– Очевидно, у скифов недостаточно сил, чтобы противостоять нашему войску в открытом сражении. Поэтому скифские вожди придумали какую-то хитрость.

– Скифы без боя отдают мне свою страну и называют это военной хитростью? – презрительно усмехнулся Дарий.

В свите царя все громче раздавались разговоры, что персидский царь одним видом своего огромного войска нагнал такого страху на степняков, что они бегут от него куда глаза глядят.

Наконец персы добрались до широкой реки Борисфен[513], которая протекала в самом сердце скифских земель.

– Уж теперь-то скифы должны отважиться на битву, – молвил Дарий, – ведь им скоро просто некуда будет бежать. Разве что во владения савроматов.

Отряды персидских дозорных рассыпались на огромном пространстве между Борисфеном и Меотидой[514]. Наконец персы обнаружили скифское войско. Но скифы по-прежнему отступали, теперь уже на северо-восток, к реке Танаис[515]. За Танаисом лежали земли савроматов.

Скифы перешли реку Танаис. Следом за ними переправились персы, продолжая преследовать кочевников.

Конница савроматов присоединилась к скифам, но и это усиленное войско продолжало избегать сражения с персами, находясь в постоянном движении и дразня врагов дымом своих костров.

Постепенно степные раздолья закончились, и персидское войско, следуя за скифами, очутилось в пустыне.

Перед тем как углубиться в эти безводные земли, персы задержались на реке Оаре[516]. Здесь но приказу Дария на равном расстоянии одно от другого были заложены восемь земляных укреплений. Достраивать эти укрепления остались пятьдесят тысяч из пешего войска. По окончании работ этот отряд должен был занять земляные крепости и стеречь здесь скифов на случай, если степнякам удастся обмануть Дария и вернуться к реке Оар.

Отдавая приказ войску выступать в погоню за скифами, скрывшимися в пустыне, Дарий и не предполагал о тех бедствиях, какие подстерегают его на этом пути.

Аспатину, напомнившему царю о том, что уже миновало тридцать дней и пора подумать о возвращении к Истру. Дарий раздраженно ответил, что бесславное возвращение для него хуже смерти.

Царь очень надеялся, что отступление по безводным пескам вымотает скифов, ослабит их лошадей и в конце концов приведет к поражению кочевников.

– Скифам некуда деваться, – говорил Дарий своим военачальникам, тыча пальцем в карту Гекатея. – За этой пустыней лежат земли фиссагетов, которые враждуют со скифами. Вдобавок земли фиссагетов совершенно бесплодны, ибо покрыты толстым слоем окаменевшей соли. За владениями фиссагетов лежит очень холодная страна, где в воздухе летают белые мухи, а вода от холода превращается в камень. Восемь месяцев в году там стоит невыносимая стужа. Скифы туда не пойдут. Значит, им придется либо сражаться со мной, либо покориться без сопротивления.

Первые три дня пути по песчаным барханам, где отчетливо виднелись следы скифских лошадей, уходивших на север, пролетели незаметно.

На четвертый день разыгралась песчаная буря, превратившая волнообразный ландшафт желто-красных барханов в свирепое буйство вихрей, сбивавших с ног человека, хлеставших по лицу мириадами колючих песчинок. Все вокруг потонуло в зловещем мраке, превратившем день в ночь. Вой ветра напоминал персам торжествующий хохот Ангро-Манью, демона тьмы.

Для Дария успели поставить шатер, укрывшись в котором, царь слышал неподалеку гневные выкрики воинов, возмущавшихся, что их ведут на верную погибель. То и дело к царю пытались прорваться недовольные военачальники союзных племен, но царская стража никого не подпускала к шатру.

Вместе с Дарием в шатре находился Аспатин, пытавшийся в очередной раз убедить царя двинуться в обратный путь.

– Мне странно это слышать от тебя, Аспатин, – возмущался Дарий. – Стало быть, ты не веришь, что я смогу победить скифов. Признайся!

– Государь, – молвил на это Аспатин, – за прошедший месяц нами пройдены огромные пространства. И никто, с той поры как мы разбили гетов, не отважился преградить путь нашему войску. Хотя общеизвестно, что здешние племена славятся своей конницей и стрелками из лука. Значит, все обитатели этой страны – скифы, синды, меоты, савроматы – понимают, что сопротивляться персидскому царю в открытом сражении бессмысленно. Повелитель, воистину над всеми этими племенами ты одержал бескровную победу!

Дарий, однако, не согласился с Аспатином:

– Ты заговорил устами моей свиты, уставшей от похода. Не надо залеплять мне уши лестью, Аспатин. Я – воин и сам могу отличить истинную победу от ложной видимости.

– Но по этим равнинам можно блуждать целый год и не найти ни скифов, ни савроматов, никого – вновь возразил Аспатин. – Между тем ионийцы оставят мост на Истре и вернутся в свои города с известием, что персидский царь вместе с войском сгинул на просторах Скифии. Это может послужить сигналом к восстанию для всех недовольных персидским владычеством. Вот что беспокоит меня.

Дарий задумался.

Единство азиатской части Ахеменидской державы для него было важнее всей Европы, к завоеванию которой он приступил. В Азии Дарием были одержаны самые громкие победы, там же собраны все его богатства, там его жены и дети, там гробницы предков. И его новая столица Персеполь наконец. В Европе у Дария покуда не было ничего.

Когда буря утихла, Дарий созвал военный совет и велел всем военачальникам откровенно высказаться, стоит ли продолжать преследовать скифов в этих песках.

Военачальники по тону царя сразу уловили, что прежнего неистового желания преследовать убегающих скифов у него нет. Поэтому голоса тех, кто уже давно настаивал на возвращении, зазвучали еще громче.

Впрочем, среди жалоб на усталость и бесполезность погони за неуловимым врагом слышались и здравые речи.

Так, Гобрий сказал, что песчаная буря замела все следы отступающих скифов, у которых теперь неоспоримое преимущество перед персами.

Если раньше скифы были далеки, но все же досягаемы для персидских дозорных, то теперь совершенно непонятно, где их искать.

– Можно с полной уверенностью предположить, что скифы попытаются поскорее выбраться из песков туда, где текут реки и много пастбищ для их лошадей, – заметил Тахмаспада.

С ним согласились многие из полководцев.

И Дарий, сделав вид, что уступает мнению большинства, повелел повернуть войско обратно.

Однако путь этот превратился в дорогу страданий.

Затишье продолжалось недолго. Еще не погасло дневное светило, как с юго-запада снова налетел сильный ветер, поднявший в воздух тучи песка.

Войско было вынуждено остановиться, поскольку лошади бесновались, не слушаясь седоков, а вьючные животные испуганно сбивались в кучу. Воины пытались ставить палатки, но их срывало ветром. Приходилось садиться наземь и плотнее прижиматься друг к другу, закрывая лицо бурнусами от злобных песчинок, засыпавших глаза, скрипевших на зубах…

Дарий пережидал непогоду в укрытии, которое по совету Аспатина устроили для него телохранители. Воины заставили двух верблюдов лечь, так, чтобы между ними оставалось небольшое пространство, а сверху накрыли животных широким полотнищем от царского шатра. Получилось некое подобие маленькой низкой хижины, где было довольно душно, но хотя бы ветер не хлестал здесь песком по лицу.

Привалившись к теплому верблюжьему боку, Дарий не заметил, как заснул, несмотря на все неудобства тесного убежища. В предыдущую ночь царь почти не сомкнул глаз, поэтому усталость и разнеживающее тепло верблюжьей шерсти быстро сморили его.

Пробудился Дарий от тишины и долго не мог понять, где он и что с ним.

Зашевелившийся верблюд и голоса, прозвучавшие совсем рядом, вернули Дария к действительности.

Выбравшись на свежий воздух, царь с некоторым удивлением взирал на темные небеса, усыпанные звездами, на красный лик ущербной луны. Ночь убаюкивала все вокруг умиротворяющей дивной тишиной, которую нарушали лишь крики ослов, доносившиеся из обоза. Разноязыкий гомон вдали напоминал базарную толчею в Вавилоне. В войске происходило какое-то брожение, некая тревога прокатывалась по этим десяткам тысяч вооруженных измученных людей, заброшенных так далеко от родных очагов неукротимой волей одного человека – персидского царя. Однако терпение войска иссякло. Дарий почувствовал это, когда его окружили военачальники, заговорившие все разом, перебивая друг друга.

Из их сбивчивых реплик Дарий понял, что военачальники не в силах удержать тех из воинов, которые собрались в дорогу, невзирая на ночь и на то, что приказа о выступлении покуда не было. Удерживать силой этих воинов было бесполезно, ибо их очень много. Среди них есть мисийцы, карийцы, киссии, парикании, каспии, сагартии, саранги, утии, мики… Даже персы и мидяне были готовы выступить немедленно, но, все еще повинуясь воинской дисциплине, не смели этого делать без царского повеления.

– Хорошо, – безропотно произнес Дарий, обращаясь к военачальникам, – подымайте войско. В путь!

Если днем от палящего зноя хотелось снять с себя все одежды, все казалось обузою, то ночью вдруг напал такой лютый, пронизывающий холод, что не спасали ни теплые бурнусы, ни войлочные панцири.

Проводники вели войско на юг, ориентируясь по звездам.

Наступил новый день, но Дарий приказал без передышки идти дальше.

Чем выше к зениту поднималось солнце, тем яростнее становилась жара. От идущего по барханам воинства в воздухе висела мелкая красноватая пыль. Идти становилось все тяжелей. Пришлось сделать привал.

Когда солнце стало клониться к закату, войско двинулось дальше.

Конница и воины на верблюдах вскоре сильно оторвались вперед. Из пехоты от авангарда не отставали лишь «бессмертные», среди которых находился Дарий и вся его свита. Царь ехал верхом на верблюде, поскольку решил поберечь своего коня.

Основная же масса пеших отрядов все больше отставала, растягиваясь по пескам длинными нестройными колоннами.

Когда в наступивших сумерках вновь был устроен привал, воины из передовых отрядов уже отдыхали, подкрепившись водой и пищей, в то время как растянувшийся на марше арьергард продолжал прибывать в стан до самой полуночи.

В полночь Дарий приказал выступать, невзирая на то что более половины воинов так и не успели отдохнуть.

Воды оставалось только-только, чтобы поддержать силы конников и «бессмертных». И зная об этом, Дарий спешил вперед.

Шли без передышки до самого рассвета.

Утром авангард после краткого отдыха выступил в путь, едва на подходе показались сильно отставшие отряды разноплеменного Дариева воинства.

Скрывшись за гребнем ближнего бархана, Дарий, покачиваясь на верблюжьем горбу, слышал позади, как измученные, остервенелые люди грабят его обоз, ища провизию и воду. Если в походных тюках еще оставалось немного еды, то воды нигде больше не было. Все бурдюки и сосуды были пусты…

Последний переход был самым мучительным.

Вся конница ушла далеко вперед, поскольку Тахмаспада, возглавлявший авангард, спешил добраться до реки Оара до того, как лошади начнут падать от жажды. Дарий не удерживал Тахмаспаду, ибо понимал, что сила скифов в коннице, и чтобы на равных противостоять степнякам, персам было необходимо сохранить своих коней.

«Бессмертные» вразброд шли по пескам, никто уже не соблюдал дисциплины и никто не требовал ее. Дарий мог бы уйти с конными отрядами, но предпочел не оставлять своих телохранителей и разделить с ними все тяготы нелегкого пути.

Неожиданно Дариев конь, которого вели в поводу, чегото испугался и, рванувшись в сторону, передней ногой провалился в нору суслика.

Конюх Эбар сообщил Дарию, что жеребец сильно покалечил ногу и не сможет продолжить путь.

Дарий захотел сам осмотреть покалеченного коня.

Когда царь и его конюх добрались до места, где на песке лежал жеребец со сломанной ногой, там уже собралась толпа воинов, которые вели яростный спор о том, стоит или не стоит добивать коня, чтобы избавить несчастное животное от страданий. Дарий, желавший во что бы то ни стало спасти своего любимца, вдруг увидел, как несколько воинов занесли над ним свои копья.

Не помня себя от гнева, царь, расталкивая всех на своем пути, прорвался к своему четвероногому другу, но не успел: все было кончено. Жеребец уже испустил дух, а его убийцы жадно пили кровь, припадая губами к ранам на конской туше.

Дарий один бросился с кулаками на четверых воинов. Но те не узнали царя и сбили его с ног. Дарий поднялся и снова ринулся в драку, теперь уже действуя кинжалом. Кого-то он полоснул лезвием по лицу, кому-то едва не пропорол живот, но его опять свалили наземь, стали пинать ногами. А один из воинов занес над ним боевой топор…

Дарий закрылся от удара рукой.

В этот миг к нему на помощь подоспел Гидарн, предводитель «бессмертных». Одним мастерским ударом меча он сразил наповал того, кто в пылу потасовки хотел убить царя топором.

Гидарн принялся осыпать бранью своих подчиненных, не узнавших своего царя и едва не лишивших его жизни.

Дарию помогли встать, принялись отряхивать с него песок.

В своей неброской походной одежде царь ничем не отличался от обступавших его воинов, которые, опустившись на колени, принялись целовать полы его кафтана и просить прощения за свою слепоту, вдруг поразившую их.

– Это происки злого демона Ангро-Манью! – завопил вынырнувший из толпы воинов жрец-предсказатель. – Царь Дарий добрался до самых его владений, поэтому Ангро-Манью мстит ему, насылая бури и поражая безумием самых преданных царских воинов. И царского коня погубил не случай, но злой демон.

– Да, – пробормотал Дарий, устало опираясь на руку Гидарна. – Этот злой демон преследует меня. И нет от него спасения!

Вспомнился Дарию тот давний кошмарный сон, увидев который, он передумал идти походом в Индию. Кто бы мог подумать, что событие, увиденное им во сне, с поразительной точностью повторится наяву! И неудача, которой он хотел избежать на востоке, настигла Дариево войско на западе.


* * *

Уходя в скифские степи, Дарий не выделил из ионийских тиранов того, кто стал бы предводителем среди них на те шестьдесят дней, отпущенных для охраны моста на Истре.

По негласному соглашению тираны признали главенство за Гистиеем, поскольку особая милость к нему персидского царя была общеизвестна. Именно Гистией каждодневно в присутствии других предводителей ионийского войска развязывал на ремне по одному узлу.

Эта процедура походила на некий ритуал, так как военачальники ионийцев собирались дли этого вместе, совершив возлияние своим эллинским богам.

Первые несколько дней ионийцы были заняты обустройством стана на гетском берегу Истра, в котором им предстояло пробыть два месяца кряду. Свои корабли ионийцы вытащили на берег, как это делалось всегда во время длительных стоянок.

Днем и ночью возле моста сменялась стража.

Помимо этого Мандрокл на небольшом тридцативесельном судне изо дня в день проплывал около моста от одного до другого берега, осматривая вбитые в дно реки сваи и крепежные канаты, на которых покоился настил из досок.

По прошествии тридцати дней тираны взяли себе за привычку делать ставки, стараясь предугадать, когда же персидское войско возвратится к Истру. Самым азартным игроком оказался тиран херсонеситов, что на Геллеспонте, по имени Мильтиад. Манера его игры была одна и та же: Мильтиад неизменно делал ставку на то, что персы к Истру не вернутся никогда.

Дни проходили за днями. Узлов на ремне оставалось все меньше, а персы не появлялись.

Мильтиад был в постоянном выигрыше, посмеиваясь над теми, кто пока еще верил в могущество и непобедимость персидского царя.

И вот когда на ремне остался последний неразвязанный узел, на противоположном берегу Истра показалась скифская конница.

Ионийские тираны были смущены и обескуражены, увидев перед собой скифских послов.

– Ионийцы! – по-гречески обратился предводитель скифов к военачальникам эллинского войска. – Назначенное вам для ожидания число дней истекло, и вы, оставаясь здесь, поступаете неправильно. Ведь вы оставались здесь лишь страха ради. Теперь же постарайтесь как можно скорее разрушить эту переправу и уходите свободными в свои города, благодаря богов и скифов. А вашего прежнего владыку мы довели до того, что ему больше не придется выступать походом против какого-либо народа.

Ионийцы стали держать совет.

Мильтиад, выступавший первым, предложил послушаться скифов и разрушить мост.

Его поддержали несколько человек, заявлявших, что нужно не только уничтожить мост, но и освободить Ионию от персидского владычества.

Однако большинство ионийцев ожидали, что скажет Гистией.

– Мне удивительно сознавать, что кое-кто из вас обладает короткой памятью, – заговорил милетский тиран, вглядываясь в лица тех, кто призывал к восстанию против персов. – Многие из вас стали тиранами в своих городах милостью Дария. Если же могущество Дария будет сокрушено, то ни мне, ни вам уже не сохранить власти над своими согражданами, поскольку каждый город в Ионии предпочитает господству тирана правление демоса. А потому нам следует молить богов, чтобы сказанное скифами о Дарий оказалось ложью.

К этому мнению Гистиея тотчас же присоединились все участники совещания, кроме упрямца Мильтиада.

После этого Гистией от имени всех ионийцев заявил собравшимся на том берегу скифам так:

– Вы, скифы, пришли с добрым советом и своевременно. Вы указали нам правильный путь, и за это мы готовы ревностно служить вам. Мы разрушим переправу и будем всячески стараться добыть себе свободу. Вам же, по-моему, как раз самое время искать персов, и, когда вы их найдете, отомстите им за нас и за себя.

Скифы, видя, что ионийцы действительно начали разбирать пролет моста, покоящийся на сваях, поверили в правдивость Гистиея. Когда же мост со стороны скифского берега был разобран на полет стрелы, скифы вскочили на коней и ускакали в степную даль.

В том-то и заключалась хитрость Гистиея, чтобы показать видимость того, будто ионийцы выполняют пожелание скифов. Едва скифы удалились, ионийцы тут же прекратили разбирать настил моста – напротив, еще более укрепили его.

Прошло еще девять томительных дней.

За это время многие из ионийских тиранов, окончательно разуверившись в том, что Дарий вернется, спустили на воду корабли и ушли в свои города. Первым это сделал Мильтиад, тиран херсонеситов. Затем его примеру последовали Аристей, тиран города Кимы; Дафнис, тиран Абидоса; Гиппокл из Лампсака, Герофант из Пария, Аристон из Византия, Стратис из Хиоса и Лаодам из Фокеи. Последним поднял паруса на своих триерах самосский тиран Силосонт. Вместе с ним вернулся домой и Мандрокл.

Возле моста оставались лишь милетские и митиленские воины во главе со своим стратегом Коем, сыном Эрксандра.

Персидское войско добралось до Истра лишь на десятый день сверх положенных шестидесяти. Была глубокая ночь. Когда персы обнаружили, что мост разрушен, их обуял страх, что они покинуты ионийцами.

В свите Дария был один египтянин с весьма зычным голосом. Этому человеку Дарий велел стать на берегу Истра и окликнуть Гистиея. Египтянин так и сделал. Находившийся на острове Гистией по первому же зову доставил все имеющиеся корабли для переправы войска и снова навел мост.

Так персы были спасены.

Глава семнадцатая Сбывшееся пророчество

Глубокий покой, царивший в прохладных залах царского дворца в Вавилоне, навевал на Дария всепоглощающую грусть, которая была сродни горечи разочарований после несбывшихся надежд. Думы о неудачном скифском походе не давали Дарию покоя, заставляя его вновь и вновь пытаться переосмыслить свое грандиозное начинание, отыскать причину – или же ряд причин, обрекших на бесплодные скитания в степях невиданное по численности персидское войско.

Обратный путь Дария к Истру более походил на бегство.

Тяжкий рок стал преследовать персидского царя, едва он выбрался из раскаленных песков к реке Оару. Дарий нашел на Оаре свои укрепления, которые так и не были достроены. Вокруг лежал почти полностью уничтоженный отряд, оставленный здесь Дарием. Несколько чудом уцелевших воинов поведали царю о том, как внезапно на рассвете нагрянули скифы и савроматы, одновременно окружив все восемь крепостей. К полудню все было кончено. Ограбив тела убитых персов, кочевники так же стремительно скрылись в степях, как и появились.

Желая завершить эту войну в большом сражении, Дарий послал к скифскому царю Иданфирсу одного сака с устным посланием, где уличал скифа в трусости и предлагал ему на выбор: либо сразиться с ним, либо признать его силу, принеся в дар землю и воду.

Вернувшись, Дариев посланец привез ответное послание скифов. Но это было очень странное послание!

Гонец доставил к Дарию птицу, мышь, лягушку и пять стрел. Что означают эти дары, гонец не знал, ибо скифы так ничего ему толком не объясняли. Степняки лишь намекнули: мол, если персы достаточно умны, они сами поймут значение этих странных даров.

Дарий собрал на совет своих военачальников и ближайшую свиту.

Дариевы советники все как один полагали, что скифы отдают себя во власть персидского царя и приносят ему в знак покорности землю и воду, ибо мышь живет в земле, а лягушка обитает в воде. Птица же более всего по быстроте похожа на коня, а стрелы означают, что скифы складывают оружие и отказываются от сопротивления.

Лишь один Гобрий был иного мнения.

Смысл скифского послания он объяснил: «Если вы, персы, как птицы, не улетите в небо, или, как мыши, не зароетесь в землю, или, как лягушки, не ускачете в болото, то назад не вернетесь, пораженные нашими стрелами».

С каким возмущением и негодованием осыпали Гобрия упреками Дариевы советники, они были готовы обвинить его чуть ли не в измене!

Однако дальнейшие события показали, что скифы вовсе не намерены покоряться персидскому царю.

Тактика скифов поменялась.

Видя, что персы вознамерились покинуть их страну, скифские отряды из отступающих превратились в преследователей. Скифы всякий раз нападали на воинов Дария, когда те отправлялись на поиски пищи. Всех воинов, отставших на марше или отлучившихся из стана за водой, скифы неизменно умерщвляли, они, как стая волков, днем и ночью кружили вокруг усталых персидских полчищ. Нередко происходили яростные конные стычки, когда скифы отваживались нападать на авангард или на замыкающий отряд персидского войска.

Так, в постоянной тревоге, персы продвигались до реки Тирас.

Чтобы оторваться от скифов, Дарий решил последовать совету Артабана.

Переправившись через Тирас, персы разбили стан. Когда наступила ночь, Дарий без шума вывел из стана отборные отряды и, не зажигая факелов, повел это войско знакомой дорогой к Истру. Оставшимся в стане воинам было сказано, что царь намеревается перед рассветом неожиданно напасть на скифов, которые расположились лагерем неподалеку. В персидском стане было зажжено множество факелов, чтобы скифы думали, будто все Дариево войско пребывает на месте. Вдобавок Дарием были оставлены в стане все вьючные животные, и ослиный рев усыплял бдительность скифов, которые были уверены, что без обоза персидский царь не двинется в путь.

Таким хитрым маневром Дарию удалось оставить скифов далеко позади и за несколько дней выйти к Истру.

В те дни, когда над ним довлела постоянная изматывающая усталость от долгих утомительных переходов в жару и дождь, Дарий не задумывался о тех сорока тысячах раненых и ослабевших воинов, о сотнях обозных слуг, оставленных им на произвол судьбы во враждебной стране. Угрызения совести стали мучить царя лишь после того как все опасности были позади и трудный поход в Скифию завершился.

Перед тем как переправиться из Европы в Азию, Дарий обратился к своим полководцам, желая узнать, кто из них доволен результатом похода в Европу. Уловив мрачное настроение царя, военачальники наперебой принялись восхвалять его, совершившего невиданный по протяженности и трудности поход на самый край света.

«И мы рады тому, что стали свидетелями одного из самых грандиозных деяний царя Дария, соединившего мостом Азию и Европу, оседлавшего широкий Истр, оставившего на своем пути каменные столпы как свидетельства своего величия!» – звучали голоса льстецов.

Но были в свите Дария и те, кто предпочел помалкивать.

И только один человек открыто заявил, что недоволен походом. Это был Мегабиз.

Дарий спросил Мегабиза, что бы сделал тот в сложившихся условиях на его месте.

«Я продолжил бы завоевания в Европе», – ответил Мегабиз.

Дарий предложил Мегабизу взять любую часть его войска, с тем чтобы завоевать всю Фракию, Македонию и эллинские колонии на фракийском побережье Эгеиды. Мегабиз отобрал из всего персидского войска восемьдесят тысяч наиболее боеспособных воинов и остался с этим войском в Европе.

По известиям, доходившим из Фракии, дела у Мегабиза покуда складываются удачно.

Уже в Сардах Дарий стал награждать людей, оказавших ему большие услуги во время скифского похода. Первыми среди награжденных оказались митиленец Кой, сын Эрксандра, и милетский тиран Гистией. Дарий пообещал исполнить любое их желание. Кой пожелал стать тираном в родном городе Митилене. А Гистией попросил у царя отдать ему в вечное владение большой участок земли на реке Стримоне[517], тот, какой он выберет сам. Так же от Дария богатые одежды и золотые украшения получили Артабан – за свой совет не начинать войну со скифами и Гобрий – за верное истолкование даров от скифского царя Иданфирса.

Гистасп, остававшийся блюстителем царства на время отсутствия Дария, немедленно прибыл в Вавилон, едва лишь прознал о возвращении туда царя царей.

Встретившись с сыном, Гистасп первым делом сообщил ему, что барельеф на Бехистунской скале почти закончен. Он привез с собой медную пластинку, на которой точь-в-точь был воспроизведен общий вид барельефа и идущих под ним надписей.

– Гляди, сын мой! – Гистасп с торжествующим видом показал Дарию начищенную до блеска медь. – Вот ты в царских одеждах с поднятой правой рукой. По-моему, похож. Одной ногой ты попираешь мага Гаумату, который протягивает к тебе руки с мольбой о пощаде. Вот стоят девять самозванных царей со связанными руками, сцепленные за шею одной веревкой. Все пленники стоят по порядку. Первым идет Ассина, восставший в Эламе. За ним – Нидинту-Бел, поднявший на восстание вавилонян. Потом маргианец Фрада… – Гистасп с нескрываемым удовольствием перечислял плененных самозванцев, тыча пальцем в медную дощечку. – И последний – Скунха, он хоть и не самозванец, но тоже поднял оружие против персидского царя, за что и поплатился.

Позади тебя, сын мой, стоят Гобрий и Аспатин, – продолжил Гистасп описание барельефа. – Гобрий сжимает в руках копье, Аспатин держит лук. Под каждой фигурой выбита надпись с именем, чтобы грядущие потомки могли определить, кто есть кто. Вверху над всеми парит Ахурамазда, лик которого обращен к тебе, сын мой. Внизу – столбцы трехъязычных надписей с описаниями битв со всеми самозванцами и о твоем воцарении, сын мой. События тоже перечислены по порядку, начиная с убийства братьями-магами Бардии и заканчивая походом на саковтиграхауда.

Я велел оставить место для описания твоего похода, Дарий, на заморских скифов. Вот здесь, – Гистасп ткнул пальцем в медную пластинку. – Леса со скалы еще не убраны, стоит только приказать, и камнерезы мигом…

– Не надо! – Дарий столь резко прервал отца, что тот в недоумении отшатнулся.

– События, запечатленные на Бехистунской скале, отражают определенную веху моего царствования, – принялся пояснять Дарий свой отказ. – Это было начало моего царствования. Поход в Европу знаменует собой другую веху… Веху расширения моего могущества. Я не хочу смешивать эти столь разные события. К тому же…

Дарий запнулся, не зная, как сказать отцу, что заморские скифы так и не были покорены им. Более того, Дарию пришлось спасаться бегством, бросив обоз и часть войска.

Гистасп молча ждал дальнейших объяснений сына, но вместо этого увидел на лице царя царей нескрываемое неудовольствие.

– Что это? Что это такое?! – раздраженно вскричал Дарий, выхватив медную пластинку из отцовских рук. – Почему Гаумата, которого я попираю ногами, как две капли воды похож на Бардию, сына Кира? Мои потомки могут подумать, будто это я убил Бардию!

– Но, сын мой, Гаумата действительно был схож лицом с Бардией, – пробормотал Гистасп. – Тому есть свидетели.

– Ты что, не помнишь разве, что на Бардию был похож его брат Смердис, – негодуя, выкрикивал Дарий, тряся медной табличкой перед носом растерявшегося Гистаспа. – На том ведь и строился коварный замысел магов! Я же лицезрел и Смердиса, и Гаумату, я знаю, что говорю!

– Хорошо, хорошо, – растерялся Гистасп, – я велю камнерезам исправить эту ошибку.

– Да поскорее, – грозно произнес Дарий.

– Сегодня же отправлюсь к Бехистунской скале и сам прослежу за работой, – угодливым тоном произнес Гистасп.

Вместе с Гистаспом отправился Аспатин, которому Дарий поручил, не слишком сгущая краски, поведать отцу о тех невзгодах, что выпали на долю персидского войска в заморской Скифии.

– Скажешь также, что с моим возвращением в Вавилон поход в Европу не окончен, – напутствовал Дарий Аспатина. – Скажешь, что во Фракии во главе моего войска воюет Мегабиз. Ну и про воду из Истра упомяни, которую по моему приказу поместили в мою сокровищницу. Отныне Истр является северной границей моего царства.

Тянулись дни, бесцельные, пустые…

Дарий с поникшей головой, полной мрачных дум, бродил по дворцовым покоям среди колонн из ливанского кедра, среди крылатых черных быков. Он никого не желал видеть, ни с кем не хотел разговаривать. Мысли царя в своем тяжелом течении постоянно возвращались к одному и тому же…

Евнух, пришедший с женской половины дворца, передал Дарию, что с ним желает встретиться Атосса.

– Повелитель, – сказал евнух, – царица желает показать тебе свою недавно родившуюся дочь.

«Ну вот, опять дочь! – недовольно подумал Дарий. – У Фейдимы родилась дочь. Пармиса тоже разродилась дочерью. Атосса родила уже двух дочерей. Неужели женское начало возьмет верх средь моих потомков?»

Дарию невольно вспомнилась Статира, подарившая ему троих сыновей. Причем все сыновья похожи на Дария, в особенности старший – Артобазан. Ксеркс, первенец Дария и Атоссы, вовсе не был похож на отца, унаследовав в полной мере черты матери. Поэтому Дарий не баловал Ксеркса своим вниманием. Даже Арсама, сына Артистоны, Дарий любил больше, хотя тот похож на отца лишь формой носа, в остальном же был копией Артистоны.

Дарий навестил Атоссу не столько для того, чтобы взглянуть на малютку-дочь, сколько из желания поделиться с женою своими думами.

Атосса внимательно выслушала мужа, поведавшего ей про свой вещий сон, который сбылся в точности во время похода на заморских скифов.

– А ведь я предупреждала тебя, повелитель, чтобы ты не затевал войну со скифами, – напомнила Атосса. – Я просила тебя прежде всего завоевать Македонию и Грецию, где много богатых городов, где нет пустынь и широких рек.

– Еще ничего не потеряно, – ворчливо промолвил Дарий. – Сейчас во Фракии воюет Мегабиз. Попутно он завоюет и Македонию, и эллинские колонии на фракийском побережье.

– Это было бы прекрасно, – заметила Атосса.

И перевела разговор на другое.

Дарий, не собиравшийся надолго задерживаться в гареме, неожиданно для самого себя провел в покоях Атоссы весь день и даже остался у нее на ночь.

Атосса сумела убедить Дария в том, что через сны с ним общаются боги, прежде всего Ахурамазда и Аши, богиня судьбы.

– Если сны отражают реальные события будущего, значит боги предоставляют тебе, Дарий, возможность соизмерять твои замыслы с их грядущим исходом, – рассуждала Атосса. – А это верный способ предотвращать любые неудачи посредством такого общения с богами. Зачем тебе толпа советников, Дарий? Ведь отныне твою судьбу оберегают куда более могущественные провидцы.

Общаясь с супругой, Дарий будто заново пробудился к жизни. Его угрюмость сменилась прежним любознательством и стремлением прославить свое царствование. И царь вновь с головой окунулся в дела.

Прежде всегоДарий просмотрел образцы барельефов, которые Уджагорресент собирался высечь на скале близ канала, прорытого по приказу Дария из Нила в Аравийское море.

– Потомки должны знать имя царя, соединившего Нил с морем, – молвил Уджагорресент.

От египтянина Дарий узнал, что храм Амона в оазисе Харга почти готов и что заново отремонтирован храм богини Нейт в Саисе.

Потом главный зодчий показал Дарию карту построек в Персеполе. Там уже вовсю шло строительство царского дворца, главных ворот, сокровищницы и казарм гвардейцев. Были почти завершены две мощные цитадели и улица Процессий.

Дарий пожелал узнать, строятся ли погребальные камеры на склоне горы, облюбованной им для царских гробниц Ахеменидов.

Главный зодчий развернул перед царем другой план, на котором была изображена схема расположения ходов и погребальных склепов в толще Львиной горы.

– Львиная гора? – Дарий улыбнулся. – Хорошее название!

Дарий и не предполагал, что совсем скоро в одном из склепов царского некрополя будет погребен первый усопший.

Аспатин, вернувшийся в Вавилон, сообщил Дарию о случившемся несчастье.

Строительные леса на Бехистунской скале неожиданно обрушились и все находившиеся на них люди погибли, рухнув вниз с огромной высоты. Среди каменотесов, трудившихся в тот день у наскального барельефа, находился и Гистасп.

Выслушав Аспатина, Дарий не смог удержаться от слез и стенаний. Выходило, что он сам, своею рукою, послал отца на смерть.

– Повелитель, ты здесь ни при чем, – возразил Аспатин.

Он напомнил Дарию давно забытое событие, когда, подавляя восстание вавилонян в начале своего царствования, царь опасно заболел лихорадкой. Предводитель восставших вавилонян Нидинту-Бел, взятый Дарием в плен, заявлял тогда, что болезнь на царя персов наслал бог Мардук, который якобы и помогает Нидинту-Белу.

– И тогда, повелитель, ты пообещал сохранить жизнь Нидинту-Белу, если тот помолится за тебя Мардуку, – продолжил Аспатин. – Нидинту-Бел согласился и разыскал какого-то знахаря-халдея, сведущего во врачевании. Этот знахарь…

– Не продолжай, – прервал Дарий Аспатина. – Я вспомнил! Знахарь-халдей тогда вылечил меня, но Гобрий втайне от меня казнил Нидинту-Бела. И знахарь предсказал мне, что я стану виновником смерти своего отца.

– Вот именно, – поддакнул Аспатин. – Это злой рок, а не твоя вина, повелитель.

– Опять злой рок, – простонал Дарий. – Все-таки как жалок человек со своими честолюбивыми порывами, не подозревающий, что он лишь игрушка в руках изменчивой судьбы. Что твердо и нерушимо в этой жизни? Все, что угодно, только не человеческая жизнь!

Тело Гистаспа было забальзамировано, уложено в золотой саркофаг и на роскошной колеснице доставлено в Персеполь. Дарий, вся его свита и все царские родственники сопровождали эту траурную процессию.

«Отец мечтал видеть меня властелином Азии и Европы, он верил в мое высокое предназначение, – с грустью думал Дарий, глядя на то, как каменщики замуровывают последнее пристанище его честолюбивого родителя. – Отныне у меня одной опорой стало меньше. Когда-нибудь и меня погребут таким же образом. Когда-нибудь…»

Глава восемнадцатая Письмена под волосами

За два года Мегабиз завоевал половину Фракии, ему добровольно покорился македонский царь Аминта.

Фракийцы, видя, что персы одолевают их, обратились за помощью к скифам.

Скифский царь Иданфирс во главе конного войска зимой перешел по льду Истр, прошел Родопские горы и вступил в долину Гебра[518]. На берегах этой реки между персами и скифами произошла кровопролитнейшая битва. Персы победили и гнали разбитого врага до наступления сумерек.

Эта победа окончательно утвердила персидское владычество во Фракии.

Из всех фракийских племен только одни пеоны продолжали сопротивляться персидскому нашествию.

Пеония была расположена на реке Стримон, которая впадает в Эгейское море. Земли пеонов на западе граничили с Македонией, с севера замыкались горной цепью Гема, на востоке к ним примыкали владения племени бригов, а на юге тянулось побережье Эгейского моря.

В течение долгого времени Мегабиз безуспешно воевал с пеонами. И в конце концов решил последовать совету Гистиея.

Персы постоянно вторгались в Пеонию со стороны морского побережья, но на сей раз, следуя совету Гистиея, Мегабиз избрал для вторжения более трудный путь по горам. Вооруженные до зубов, пеоны стояли на приморской равнине, готовясь отразить нападение Мегабизова войска, как было уже не раз. Персы же заняли в тылу у пеонов горный проход, ведущий к морю, и беспрепятственно захватили все крепости пеонов, лишенные защитников.

При вести о том, что их крепости находятся в руках персов, войско пеонов немедленно рассеялось, и каждый воин возвращаясь в свой город, сдавался персам. Прежде всего пеоны опасались за свои семьи, оказавшиеся у персов.

На зная, как поступить со столь большим количеством пленных, Мегабиз послал к Дарию гонца с просьбой позволить ему увести всех пленных пеонов вместе с женами и детьми на Восток. Мегабиз объяснял это свое решение тем, что пеоны, лишившись родной земли, скорее признают над собой персидское господство. Обращать же пеонов в рабов – дело и вовсе бессмысленное, ибо пеоны столь свободолюбивы, что предпочитают смерть рабству.

Дарий без долгих колебаний дал свое согласие на переселение пеонов в Азию. Царь повелел Артафрену выделить пеонам землю в гористой части Фригии, дабы эта местность хотя бы отдаленно напоминала пеонам их родину.

С переселением пеонов в Азию война во Фракии закончилась.

Дарий осыпал Мегабиза дарами и почестями не столько за то, что ему удалось утвердить персидское владычество в Европе, сколько за разгром скифов у реки Гебр.

– Нет, не зря Иданфирс бегал от меня по степям! – с нескрываемым торжеством говорил Дарий Аспатину. – Он знал, что войско персидского царя ему не по зубам. Иданфирс не смог разбить даже Мегабиза, хотя у того войско было гораздо меньше моего. Хотел бы я посмотреть на то, как улепетывают от персов скифские храбрецы, грозившие мне своими стрелами, если я не зароюсь от них в землю или не улечу в небо.

В Вавилон Мегабиз пригнал и пленных скифов – больше тысячи человек. Среди пленников было немало знатных людей, которые с горделивым достоинством переносили постигшее их несчастье.

Дарий не смог отказать себе в удовольствии взглянуть на плененных степняков. Царь взял с собою художника-египтянина, повелев ему сделать зарисовки с пленников.

– Я хочу, чтобы заморские скифы были на самом видном месте на дворцовом барельефе в Персеполе, изображающем все покоренные мною народы, – сказал Дарий главному зодчему, находившемуся в царской свите.

Царский дворец в Персеполе представлял собою величественное здание, вернее, целый комплекс роскошных помещений. Серый и желтый известняк использовался для возведения стен и ступеней парадных лестниц. Из черного мрамора и базальта были изготовлены дверные проемы дворцовых покоев.

Самым роскошным был вход в парадный зал, высотой в четыре человеческих роста. По краям от главного входа, подобно немым стражам, возвышались гигантские крылатые быки с человеческими головами, увенчанными круглыми тиарами.

Парадный зал превосходил своими размерами такой же зал сузийского дворца, а также тронные залы во дворцах Вавилона и Экбатан. Его обрамляли тридцать шесть восемнадцатиметровых колонн, толщиной в два обхвата. С трех сторон к нему примыкали меньшие помещения. Кровлю в каждом из них поддерживали двенадцать колонн.

Дарий, приехавший посмотреть на работу своих строителей, не мог скрыть своего восхищения от увиденного.

Тронный зал был пронизан косыми солнечными лучами, полон воздуха и прохлады. Темно-серые мраморные колонны, увенчанные головами быков из золота. Мощные перекрытия из мидийской лиственницы. На возвышении стоял золотой трон с изображением солнца на высокой спинке с подлокотниками в виде львов. Над троном свешивались пурпурные кисти и бахрома расшитого золотом балдахина. Высокие стены были украшены разноцветными узорами, идущими сплошными линиями близ пола и высоко наверху… Все было богато и величаво!

«Жаль, отец не может увидеть всего этого, – невольно подумалось Дарию. – И Ариасп не дожил до этой поры…»

Главный зодчий показывал Дарию стены внутреннего двора и у парадного входа, на которых предполагалось сделать прославляющие царя надписи, поместить барельефы с изображением покоренных племен, несущих дары персидскому царю. Самое видное место было оставлено для изображения самого Дария и светлого бога Ахурамазды.

В один из дней, наполненных делами и заботами, на прием к Дарию напросился Мегабиз, недавно вернувшийся из Македонии, где договаривался с царем Аминтой о размере дани, которую македонцы были обязаны платить персидскому царю.

Дарий принял Мегабиза без промедления, тем самым желая выказать тому особое уважение.

Мегабиз завел речь о Гистиее:

– Царь! Что ты наделал, разрешив этому дошлому и хитрому эллину построить город во Фракии? Там обширные корабельные леса и много стройной сосны для весел, а также серебряные рудники. В окрестностях реки Стримон обитает много эллинов и фракийцев из племени эдонов, которые, обретя в Гистиее своего вождя, будут день и ночь выполнять его повеления. Не позволяй Гистиею создавать во Фракии собственное государство, иначе тебе грозит нелегкая война.

Мегабиз еще долго распространялся в том же духе, обвиняя Гистиея в намерении со временем отложиться от персидского царя, выкроив себе государство за счет его владений.

Дарий, может быть, и не послушал бы Мегабиза, но о том же самом его предостерегали Артафрен и Бубар, сатрап Фракии. Со слов Бубара выходило, что Гистией тайно связывается с теми из фракийцев, которые обитают за горой Пангеей и до которых не добралось войско Мегабиза. Эти фракийцы, полагал Бубар, с готовностью поддержат Гистиея в его войне с персами, если таковая вдруг случится.

И Дарий вызвал Гистиея к себе, якобы желая показать ему свою новую столицу, строительство которой подходило к концу.

Гистией приехал к Дарию, где при царском дворе ему был оказан достойный прием, несмотря на то что многие из персидских вельмож косо поглядывали на него.

Дарий показал Гистиею не только Персеполь, но и барельеф на Бехистунской скале и даже усыпальницу своего отца, которая к тому времени была великолепно украшена колоннами, высеченными в толще скалы. Дарий приглашал Гистиея на охоту и на прогулки в парках, где свободно обитали диковинные звери, привезенные персами из Индии и Египта. Желая посвятить эллина в свои дела, Дарий показывал ему планы дворцов, которые намеревался возвести в Вавилоне и Сузах по образцу персепольского дворца.

Так пролетел год, за ним другой.

Гистией, утопая в каждодневной роскоши, совсем позабыл о своих честолюбивых замыслах обогатиться за счет фракийских серебряных рудников и построить на реке Стримон город, который своим великолепием должен был превзойти все эллинские города. Для этой цели Гистией даже переманил во Фракию самосца Мандрокла и других известных строителей и мастеров по обработке камня.

О своих головокружительных мечтах Гистией вспомнил лишь тогда, когда Дарий стал праздновать переезд в свою новую столицу. Вместе с Дарием в Персеполь перебиралась вся персидская знать. Это походило на Великое переселение народов. Бесконечные вереницы повозок и вьючных животных двигались из Суз и Пасаргад по прекрасным дорогам, проложенным среди гор и пустынь. Впереди скакали кавалькады всадников в длинных, расшитых золотом одеждах, громыхали колесницы, сверкавшие на солнце посеребренными спицами колес и скрепами дышл…

В царском дворце Персеполя, вместившем тысячи приглашенных, до глубокой ночи шумело пиршество, поражая роскошью гостей из Египта, Мидии и Вавилона. Все присутствующие на пиру ели и пили только из золотой посуды. Всех пирующих Дарий одарил богатыми подарками.

Особой царской милости был удостоен Ферендат, сатрап Египта, который наконец-то завоевал царство Куш и покорил ливийцев, обитающих между Киренаикой и Египтом.

Гистией покинул пир, устав от шума и восхвалений, которыми без меры осыпали Дария его приближенные. Удалившись в отведенный для него покой, грек принялся ходить из угла в угол, не в силах унять охватившее его волнение и чувство зависти после всего увиденного.

«И это пирует смертный человек!? – размышлял Гистией. – Непостижимо! Невероятно! Немыслимо! Даже если собрать здесь всех граждан Милета, то все они пользовались бы только дорогой посудой. И на всех на них у Дария хватило бы золота и серебра для подарков. Чему удивляться, если в казну Дария ежегодно поступает четырнадцать тысяч талантов[519] серебра и полторы тысячи талантов золота!»

Гистиея даже в дрожь бросило при мысли о том, какие сокровища скапливаются в хранилищах персидского царя за все годы его правления. Однажды ему посчастливилось лицезреть малую толику этих сокровищ. Ныне у него была еще одна возможность воочию убедиться в умопомрачительном богатстве персидского владыки.

Гистиею нестерпимо захотелось хотя бы в малой степени стать похожим на Дария, хотя бы отдаленно перенять его роскошный образ жизни. И тут он вспомнил о городе, заложенном на берегу реки Стримон, о разработках серебряных руд во Фракийских горах… Гистией как-то попросил Дария назначить его сатрапом Фракии, но получил вежливый отказ. Что ж, Гистией добьется своего иным путем!

Начиная со следующего утра, хитрый эллин стал постоянно упрашивать Дария отпустить его обратно во Фракию. Если у персидского царя в делах и помыслах полный успех, говорил Дарию Гистией, то у него самого дела не продвигаются вовсе, так как оставлены на полпути.

Дарий понимающе кивал головой и просил Гистиея погостить у него еще хотя бы месяц. Царя ведь так тяготит разлука с ним!

Это льстило Гистиею. И он уступил Дарию.

Но время шло, и милетский тиран вновь и вновь стал упрашивать Дария о том же.

Поначалу Гистией искренне недоумевал упорному нежеланию Дария отпустить его во Фракию. Затем в голове у Гистиея возникла догадка, которая вскоре превратилась в уверенность: недруги настроили Дария против него, и царь больше не доверяет Гистиею, как прежде. Тогда Гистией стал проситься в Милет, но получил отказ и на это. Разве Гистиею плохо живется в гостях у Дария?

Однажды эллин признался царю, что даже самый желанный гость не может до бесконечности злоупотреблять гостеприимством хозяина, что Дарий ставит его в неудобное положение перед персидскими вельможами, которые и так не слишком-то жалуют Гистиея.

Грек думал, что уж теперь-то Дарий позволит ему уехать, но ошибся. Вместо этого царь подарил Гистиею дом в Сузах, слуг, лошадей и назначил ему годовое содержание как смотрителю царских дорог.

– Отныне ты не в гостях, друг мой, – сказал царь. – Отныне ты житель Суз.

Гистией был не из тех людей, которые легко смиряются с постигшей их неудачливой судьбой. Тем более что во вновь обретенной отчизне у него не было ни друзей, ни родственников, ни даже знакомых, с которыми он мог бы побеседовать на родном языке за чашей вина. В царском дворце Гистией теперь бывал лишь когда Дарий объявлялся в Сузах. Однако большую часть года Дарий пребывал в Персеполе, куда Гистией вовсе не стремился, хотя царь постоянно звал его туда. От Суз было недалеко до Вавилона, а от Вавилона – сравнительно близко до Сирии и Киликии, граничивших с морем. День и ночь, месяц за месяцем, год за годом Гистией придумывал различные способы побега из своей золотой клетки.

Он знал, что из всех своих слуг может положиться лишь на тех, которые приехали вместе с ним.

Однажды в голове Гистиея созрел дерзкий замысел, в случае исполнения которого он смог бы не только выбраться из опостылевшей ему Азии, но заодно жестоко отомстить персидскому царю за его притворное гостеприимство.

И Гистией начал действовать. Он наголо обрил молодого раба-мисийца, который был у него посыльным, затем с помощью иглы и черной туши выколол у того на голове послание к своему зятю Аристагору. Покуда у мисийца не отросли волосы, так чтобы нельзя было различить букв под ними, Гистией скрывал его в своем доме, выдавая за больного.

Со временем волосы у мисийца выросли настолько, что тот мог без опасения появляться где угодно.

Тогда Гистией попросил у Дария разрешения послать письмо к Аристагору в Милет. Поскольку грек и прежде обменивался письмами с братом, Дарий не усмотрел в этом ничего подозрительного и дал свое разрешение. Гистией написал на папирусе письмо, которое при нем же проверил приставленный для этого человек, затем запечатал письмо своей печатью и вручил своему посыльному. Тот немедленно сел на коня и отправился в путь.

Шел 500 год до нашей эры.


* * *

Посланец Гистиея прибыл в Милет в разгар следующих событий.

На острове Наксос, самом богатом и процветающем из Кикладских островов, народ повздорил со знатью. Из-за этой непримиримой вражды наксосские аристократы были вынуждены искать пристанище за морем. Поскольку некоторые из изгнанников являлись гостеприимцами Гистиея, то они убедили своих товарищей по несчастью направить корабли к Милету.

Поскольку Гистией пребывал в Сузах, наксосские изгнанники обратились за помощью к Аристагору, у которого в Милете была вся власть.

Аристагор, не имея достаточно войска, чтобы совладать с наксосскими демократами, которые могли выставить восемь тысяч гоплитов, решил привлечь к этому делу Артафрена, с которым у него были дружеские отношения.

Лидийский сатрап, завидовавший славе Мегабиза, возгорелся желанием подчинить власти персидского царя не только остров Наксос, но и ближние из Кикладских островов. Артафрен испросил у Дария разрешить ему поход на Наксос, благо наксосские изгнанники обязались оплатить все расходы из своих средств. Дарий дал согласие, но для начальствования над персидским войском прислал своего двоюродного брата Мегабата. Царь не желал, чтобы Артафрен даже ненадолго покидал свою сатрапию.

Мегабат вместе с Аристагором, ионийским флотом и наксосскими изгнанниками отплыл из Милета, держа курс якобы к Геллеспонту. Дойдя до Хиоса, ионийский флот бросил якорь в гавани Кавкасы, чтобы с попутным ветром двинуться оттуда на Наксос.

Во время стоянки у Кавкас между Мегабатом и Аристагором произошла ссора. Дело в том, что Аристагор по праву претендовал на морское командование, поскольку весь флот был предоставлен ионийцами, персы выставили лишь сухопутное войско. Однако Мегабат, человек упрямый и самонадеянный, не только не желал ни в чем уступать Аристагору, но и позволял себе подвергать унизительным наказаниям людей Аристагора. Когда Аристагор вступился за одного из своих триерархов[520] и даже пригрозил Мегабату, что может через Гистиея пожаловаться на его самоуправство персидскому царю, тот лишь рассмеялся, заявив, что с некоторых пор Гистией скорее пленник Дария, нежели его друг.

Тогда Аристагор, поддавшись гневу, тайно послал на Наксос верного человека на проходящем мимо купеческом судне, желая поставить наксосцев в известность об идущем против них флоте.

Получив такое известие, наксосцы немедленно перенесли все запасы хлеба с полей в город и восстановили городские стены.

Когда от Хиоса враги на кораблях двинулись к Наксосу, им пришлось осаждать город целых четыре месяца. Израсходовав все запасы провианта, персы построили крепость для наксосских изгнанников и вернулись на Восток ни с чем.

Мегабат, оправдываясь перед Артафреном за свою неудачу, во всем обвинял Аристагора. Обвиняли Аристагора в измене и наксосские изгнанники, которые проведали, будто бы демократы Наксоса декретом постановили считать Аристагора другом наксосского народа.

Аристагор, угнетаемый страхом, что вследствие этого неудачного похода Артафрен может лишить его владычества над Милетом, не находил себе места. Еще больше он трепетал при мысли, что если слух о декрете наксосцев дойдет до лидийского сатрапа, то это может стоить ему головы. Аристагор уже собирался бежать во Фракию к эдонам, когда перед ним предстал посланец Гистиея.

Гонец стал просить Аристагора обрить ему волосы и осмотреть голову. Аристагор так и сделал.

Письмена, начертанные на лысом черепе, гласили, что царь Дарий вознамерился переселить всех ионийцев в Египет и Финикию. Прознавший об этом Гистией предупреждал ионийцев о грозящей им опасности и призывал, покуда не поздно, начать восстание. В конце письма Гистией обращался к Аристагору, побуждая его действовать без промедления. Далее перечислялись меры, которые зять, по мнению Гистиея, должен был совершить, чтобы добиться победы над персами. По сути дела, Гистией предлагал своему зятю возглавить восстание ионийцев против персидского царя.

Прочитав послание Гистиея, Аристагор сначала онемел от изумления, потом его обуял леденящий страх, словно он оказался один против всего персидского войска.

«Гистией сошел с ума, предлагая мне такое! – подумал Аристагор, еще больше укрепляясь в своем намерении бежать во Фракию. – Видимо, участь моего тестя предрешена. Как, впрочем, и участь ионийцев».

Однако намерения Аристагора спутала Акторида, его жена, которая и до этого не горела желанием скитаться на чужбине, а прознав от мужа про тайное послание от своего отца, и вовсе наотрез отказалась покидать Милет.

– Аристагор, неужто в своем малодушии ты дойдешь до того, что покинешь в беде своих сограждан? – стыдила супруга Акторида. – Не понимаю, как в столь сильном теле уживается такая трусливая рабская душа! Как ты жалок и смешон, Аристагор, трясясь над своими походными сумками. Постыдись хотя бы своих детей! Мой отец, рискуя жизнью, находит способ предупредить ионийцев о коварном замысле Дария. Он предлагает тебе стать спасителем Милета и прочих городов Ионии. А вместо этого, ты собираешься бежать за море, будто ты сам не эллин и не иониец!

– О боги Олимпа! – разразился гневной тирадой Аристагор. – Женщина, тебе хорошо рассуждать о храбрости и благородстве, ведь тебе не придется облачаться в панцирь, чтобы во главе горсти ионийцев сражаться с бесчисленными полчищами варваров! Клянусь Зевсом, хорошо тебе рассуждать о спасении городов Ионии, уперев руки в бока, но как это сделать на деле? Вот в чем вопрос.

– Отец пишет тебе, что нужно делать, – вставила неукротимая Акторида. – Если ты сам не в состоянии соображать, Аристагор, так следуй советам моего отца.

– «Следуй советам отца…» – передразнил супругу Аристагор. – Твой отец советует мне взять в союзники Спарту и Афины.

– Прекрасный совет, – заметила Акторида. – У спартанцев самое сильное войско в Элладе, а у афинян – неплохой флот.

– Все это так, – проворчал Аристагор. – Но твой отец не учел одного: Спарта и Афины давно враждуют. Примирить их вряд ли удастся.

– Надо попытаться, Аристагор, – промолвила Акто-рида. – Что еще советует тебе мой отец?

– Еще он советует возмутить против персов переселенных в Азию пеонов, – ответил Аристагор равнодушным голосом. – Гистией полагает, что за возможность вернуться на родину пеоны непременно станут сражаться с персами.

– И он прав, клянусь Аполлоном! – воскликнула Акторида. – Кого ты намерен послать к пеонам?

Аристагор взглядом дал понять жене, что она суется не в свое дело.

Однако Акторида была непреклонна. Она назвала имя одного из друзей Аристагора, заметив при этом:

– По-моему, этот человек сделает все как надо.

– Даже если пеоны выступят против персов, это вряд ли поможет ионийцам, – молвил Аристагор, тщетно пытаясь разубедить жену. – Пеоны будут стремиться поскорее покинуть Азию, поэтому смогут оказать поддержку ионийцам лишь в самом начале восстания.

– Пусть так, – упрямо произнесла Акторида. – Сначала ионийцам помогут пеоны, потом спартанцы или афиняне, затем можно будет поднять на восстание карийцев и эолийцев, наших соседей. Надо действовать, Аристагор, а не предаваться малодушию!

И все же Акториде удалось убедить Аристагора лишь в том, чтобы перед отъездом во Фракию он предупредил милетцев о грозящей им опасности переселения на чужбину и заодно сложил с себя власть тирана, предоставив согражданам самим выбрать форму правления.

Аристагор созвал совет городских пританов и зачитал им послание Гистиея, предварительно записав его на восковую табличку. Затем он объявил о сложении с себя власти тирана и сообщил о своей готовности немедленно покинуть Милет.

После этого в пританее зазвучали такие пламенные речи сторонников войны с персами, такие восхваления Гистиея и Аристагора, что заседание совета старейшин спонтанно превратилось в народное собрание. Как-то само собой это действо переместилось на агору, где ораторы из толпы сменяли друг друга с поразительной частотой. И у всех на устах было одно и то же: надобно немедля подымать восстание против персов, Аристагора же назначить стратегом-автократором[521].

Против восстания в Милете выступил один-единственный человек. Это был логограф Гекатей. Сначала он долго перечислял все подвластные персам народности и указывал на военную мощь персов. Затем, когда ему не удалось убедить совет и народ, он предложил согражданам добиться по крайней мере хотя бы господства на море. На постройку сильного флота Гекатей предлагал употребить сокровища из святилища Аполлона в Бранхидах, иначе враги разграбят эти богатства.

Совет Гекатея милетцы не приняли, опасаясь гнева Аполлона.

Тем не менее восстание началось.

Один из друзей Аристагора отправился в Миунт навстречу флоту, возвращавшемуся с Наксоса. Ему было поручено поднять на восстание команды кораблей и захватить в плен тиранов, ставленников персов.

Моряки-ионийцы охотно согласились на мятеж, захватив в плен почти всех тиранов, возглавлявших отряды кораблей из разных городов. Многие из тиранов были убиты. Но некоторых сограждане отпустили, не причинив вреда, памятуя их доброе правление.

После этого Аристагор во главе объединенного флота стал обходить все города Ионии, всюду уничтожая тиранию и провозглашая демократию. Всего за несколько дней к восставшему Милету присоединились двенадцать эллинских приморских городов.

Представители восставших городов собрались в Бранхидах, где избрали объединенный совет стратегов: для оплаты военных расходов была начата чеканка монеты из Электра[522] по единому общему стандарту – вместо старых монет различной чеканки.

После совещания в Бранхидах Аристагор отправился в Грецию с намерением добиться помощи от Афин и Спарты.

Глава девятнадцатая «Дарий, помни об афинянах!»

Аристагору не удалось убедить спартанцев оказать помощь восставшим ионийцам.

Явившись в афинское народное собрание, Аристагор сумел уговорить своих слушателей послать в Азию войско, ссылаясь на то, что Милет – афинская колония и поэтому долг афинян помочь родственному населению города, оказавшемуся в трудном положении. Афиняне снарядили двадцать триер в помощь ионийцам. Еще пять триер прислал город Эретрия, что на острове Эвбея.

Древнегреческий историк Геродот[523], описавший Ионийское восстание в своем труде, замечает по поводу успеха Аристагора в Афинах: толпу обмануть легче, нежели одного человека, ибо спартанский царь Клеомен не поддался на уговоры Аристагора.

Когда в Милет прибыли афинские и эретрийские корабли, Аристагор послал объединенное войско ионийцев и примкнувших к ним пеонов[524] против Сард. Сам Аристагор с войском не пошел, а остался в Милете, передав главное командование своему другу Гермофанту.

Артафрен, не ожидавший столь стремительного наступления восставших, не сумел организовать оборону города. Сарды были взяты и сожжены восставшими. Артафрену удалось спасти лишь акрополь, находившийся на неприступной скале. Впрочем, восставшие не смогли воспользоваться своим успехом, поскольку во время пожара сгорел и храм лидийской богини Кибелы. Все это настроило лидийцев против восставших, и они, объединившись с находившимися в Сардах персами, выбили ионийцев и их союзников из наполовину сожженного города.

Пребывавший в Сардах тиран Гиппий, несколько лет назад изгнанный афинянами и нашедший пристанище у Артафрена, со стены сардской крепости опознал щиты афинских гоплитов, которые бесчинствовали в захваченном городе, поджигая все, что могло гореть.

Гиппий сообщил обо всем увиденном Артафрену, который пришел в негодование, поскольку незадолго перед этим афинское посольство вручило ему землю и воду, прося лидийского сатрапа стать союзником афинян в их очередной распре со спартанцами. По мнению Артафрена, вмешательство афинян было не просто помощью восставшим соплеменникам, но вызовом персидскому царю, власть которого над собой афиняне таким способом признавать отказывались.

Дарий был занят постройкой нового дворца в Сузах, когда примчался гонец от Артафрена с известием о восстании ионийцев и об уничтожении Сард.

Дарий выслушал гонца с непроницаемым лицом. Он задал гонцу всего один вопрос:

– Кто такие афиняне?

Ему пояснили: в Аттике есть город-полис Афины, с независимым демократическим правлением. Его жители родственны ионийцам по языку и обычаям. Царь усмехнулся потребовал свой лук, вложил в него стрелу и пустил в небо.

Когда стрела исчезла в вышине, Дарий сказал:

– Ахурамазда! Дай мне возможность отомстить афинянам!

Обычно персы таким способом обращаются к божествам, влияющим на человеческую жизнь, дабы они не укоротили ее до того, как проситель не осуществит свою месть.

За обедом Дарий велел призвать пред свои очи Гистиея, которого он давно уже не видел.

Гистией явился к царю и услышал от него следующее:

– Мне стало известно, Гистией, что твой зять Аристагор, которому ты поручил Милет, восстал против меня. Он призвал на помощь неких афинян из Греции и с ними вместе эретрийцев, которые, конечно, еще понесут кару за свои подлые дела. Так вот, восставшие выступили в поход и разрушили Сарды. Как тебе кажется, хорошо ли это? Как могло случиться такое? Не обошлось ли тут без твоих козней, Гистией?

Эллин, с трудом сдерживая внутреннюю радость от услышанного, изобразил на лице горестное изумление.

– Государь! – сказал он. – Какие слова ты произнес? Неужели я мог подстрекать к какому-нибудь действию, от которого у тебя потом возникнут великие или малые беды? С какой целью я стал бы это делать? Чего мне еще недостает? Разве нет у меня всего, что есть у тебя, и разве я не удостоен участия во всех твоих замыслах?

Если Аристагор действительно отважился на восстание, то знай, что сделал он это исходя из собственного разумения или, точнее, глупости. Я просто не могу поверить в то, что услышал от тебя, повелитель. Если же все это правда, то пойми, какую ошибку ты допустил, так долго удерживая меня подле себя. Будь я в Ионии, ни один город там не осмелился бы восстать, поверь мне. Прошу тебя, позволь мне отправиться туда, чтобы я мог восстановить прежнее положение и моего зятя-недоумка, который повинен во всем. Клянусь всеми божествами персов, я не сниму с себя хитона, в котором выеду из Суз, покуда снова не сделаю ионийцев твоими данниками, государь.

Дарий выслушал Гистиея, не сводя с него проницательных глаз, стараясь обнаружить в лице милетского тирана и в его голосе хоть искру фальши. Однако Гистией, всю жизнь занимавшийся обманом, и в этом случае был на высоте, ловко усыпив подозрительность царя.

Поверив Гистиею, Дарий отпустил его с приказанием возвратиться в Сузы после выполнения данных обещаний.

Никогда ранее Гистией не собирался в дорогу с большей поспешностью, нежели теперь. Ни разу до этого не гнал он лошадей с таким остервенением, желая поскорее выбраться к морскому побережью и сесть на корабль, плывущий в Ионию. Его душа пела и ликовала! Ему удалось-таки перехитрить персидского царя и его соглядатаев!

После сожжения Сард восставшие ионийцы разделились. Их сухопутное войско двинулось в Карию, чтобы привлечь тамошние города на свою сторону, а флот восставших подошел к Кипру. Население острова было смешанным, оно состояло из греков и финикийцев, меж которыми искони существовала вражда. Особенно ожесточенным было соперничество между главным на Кипре греческим городом Саламином и финикийским Китием. Греки во главе со своими тиранами примкнули к восставшим, финикийцы же остались верными персидскому царю.

Восставшие киприоты осадили верный персам город Амафунт.

Персидское войско во главе с полководцем Артибием высадилось на Кипре и двинулось на помощь амафунтцам. Туда же был стянут финикийский флот.

В морской битве ионийцы одержали победу.

И вновь к Дарию прибыл гонец, на сей раз от Артибия, с вестью, что финикийские моряки мужественно сражались, но находившиеся в составе ионийского флота афинские корабли применили невиданный доселе маневр, зайдя в тыл вражескому флоту. Афинянами был потоплен корабль финикийского наварха и захвачены семь финикийских триер.

Вскоре другой гонец привез весть, что Артибий пал в битве.

Дарий как раз диктовал послание для Артибия, когда пришла весть, что того уже нет в живых. Подобная череда неудач, столь стремительное разрастание восстания повергли Дария в состояние некой растерянности, которая то и дело сменялась вспышками гнева.

Во время очередной такой вспышки Дарий поклялся жестоко отомстить афинянам, почему-то решив, что именно им ионийцы обязаны всеми своими победами на суше и на море.

Царь приказал одному из своих слуг каждый раз перед обедом трижды повторять ему: «Дарий! Помни об афинянах!»

Когда Гистией после долгих мытарств наконец добрался до Милета, сограждане встретили его не просто холодно, но даже враждебно.

Аристагор же напрямик стал упрекать тестя в том, что тот втянул ионийцев в войну с персами, которая грозит им неисчислимыми бедами.

Милет был объят страхом и смятением после недавнего поражения ионийцев в битве под Эфесом. Сухопутное войско восставших рассеялось по своим городам.

Гистией со своей стороны, набросился с упреками на Аристагора.

– Как ты мог допустить, чтобы наше объединенное войско распалось? – возмущался он. – Тем самым ты сыграл на руку Артафрену, которому, несомненно, гораздо легче воевать с каждым городом в отдельности, нежели с союзом городов.

– Я сыграл на руку Артафрену?! – возражал вне себя Аристагор. – Да я даже не участвовал в том злополучном сражении под Эфесом. В это время я был занят перевозкой пеонов с острова Хиос на Лесбос.

– И этого не следовало делать! – горячился Гистией. – Зря ты отпустил пеонов именно сейчас, ведь это ослабило наше войско.

Аристагор отвечал, что у него не было желания спорить с вождями пеонов, которые настаивали на выполнении ионийцами данного им обещания. В противном случае пеоны грозились перейти на сторону персов.

– Лесбос – это не Фракия, – недоумевал Гистией. – Почему ты переправил пеонов именно туда, Аристагор?

– Потому что при надвигающихся зимних штормах вести перегруженные корабли до фракийского берега было слишком опасно. Лесбосцам придется предоставить пеонам временный приют до весны, как до них это сделали хиосцы. А вообще, от пеонов было больше хлопот, нежели помощи! – сердито добавил Аристагор.

Желая ободрить своего зятя и милетских военачальников, Гистией пообещал им, что сможет поднять восстание в Лидии и даже при случае умертвить Артафрена, к которому он намеревался отправиться якобы с поручением от царя Дария. От милетских стратегов Гистией требовал одного: ни в коем случае не распускать флот союза ионийских городов, ибо флот – это та сила, в сражениях с которой персы не имеют никакого опыта.

Сознавая правоту Гистиея, ионийские навархи убедили Аристагора направить весь флот в Пропонтиду, чтобы захватить Византии, Перинф и другие города, тем самым отрезав Фракийскую сатрапию от Азии.

По прибытии Гистиея в Сарды Артафрен спросил его:

– Как ты думаешь, почему восстали персы?

А Гистией, пожимая плечами, отвечал, что ничего не знает об этом и даже удивлен, как это вообще могло случиться. Артафрен же, понимая, что Гистией лукавит, сказал:

– Я полагаю, с мятежом ионийцев дело обстоит так, Гистией: сшил эту обувь ты, а надел ее Аристагор. И не пытайся утверждать, что я не прав!

В страхе от такой проницательности Артафрена милетский тиран в первую же ночь сбежал к морю.

В городе Смирне Гистией сел на рыбацкое судно и прибыл на остров Хиос. Хиосцы заковали Гистиея в цепи, заподозрив в нем лазутчика персов. Впрочем, затем узнав о действительном положении дел, они его освободили.

Находясь на Хиосе, Гистией отправил в Сарды некоего Гермиппа из Атарнея с посланиями к знатным персам из окружения Артафрена, дабы склонить их к убийству лидийского сатрапа. Однако Гермипп не вручил посланий тем, кому они были направлены, а передал их Артафрену. Артафрен же, узнав обо всем этом, приказал Гермиппу отдать послания тем, кому было поручено, а об ответе персов донести ему. Таким образом Артафрен, раскрыл заговор среди своих приближенных. Он повелел казнить многих знатных вельмож, тайных сторонников Гистиея: в основном это были родственники казненного сатрапа Оройта.

Между тем восстание, разрастаясь, охватило Карию и Лидию.

У реки Марсия произошла ожесточенная битва персидского войска с карийцами. Персов пало две тысячи, а карийцев – пять тысяч. Покинув поле битвы, карийцы укрылись в платановой роще близ святилища Зевса Стратия и стали держать совет, как поступить дальше: сдаться ли персам или же навсегда покинуть Азию.

В это время на помощь карийцам подошли милетцы и остальные союзники, и карийцы снова стали готовиться к битве. Когда персы напали на них, карийцы и пришедшие к ним ионийцы приняли бой, но опять потерпели поражение. Потери с обеих сторон были велики, причем особенно пострадали милетцы.

Однако судьбе было угодно, чтобы карийцы отплатили персам за свои поражения. Получив известие, что персы выступили против карийских городов, карийцы устроили засаду на пути персидского войска. Главенствовал над карийцами Гераклид, сын Ибаноллия из Миласа. Персидское войско, угодив в засаду, было уничтожено до последнего человека. Пали и военачальники персов – Даврис, Аморг, Сисимак.

Видя, что его расчеты на восстание в Сардах не оправдались, Гистией вернулся в Милет, где все жители были в трауре после гибели множества своих мужчин в сражении близ святилища Зевса Стратия. Никто не желал разговаривать с Гистиеем, никому не было дела до его советов о том, как вести войну дальше. Сограждане, надеявшиеся, что Гистией действительно сможет убить Артафрена, были разочарованы в нем и даже подозревали его в тайных симпатиях к персам. Ввиду этого Гистией перебрался сначала на Самос, а затем на Лесбос. Он хотел собрать войско из пеонов для нового похода на Сарды, но к тому времени лесбосцы на своих кораблях перевезли пеонов на полуостров Херсонес Фракийский, тем самым избавившись от этих беспокойных и алчных союзников.

Гистией уговорил лесбосцев предоставить ему корабли. Те снарядили восемь триер и во главе с Гистиеем отправили их к городу Византии. Расположившись в проливе Боспоре Фракийском, Гистией принялся грабить все проплывающие мимо корабли финикийцев и тех греческих городов, которые были на стороне персов.

К тому времени персам удалось подавить восстание на Кипре и бросить все свои силы, сухопутные и морские, против Карии и Ионии.

Афиняне неожиданно объявили, что покидают ионийцев. Мольбы Аристагора их не тронули. Следом за афинянами вернулись домой и эретрийцы.

Среди ионийцев зазвучали голоса, что пора бы подумать о примирении с персами. И первым об этом заговорил Аристагор. Однако совет стратегов, невзирая на неудачи, постановил продолжать восстание.

Если на море ионийцам сопутствовал успех, то на суше персы неизменно одолевали их своей численностью и умением вести конный бой, в котором не имевшие конницы ионийцы были гораздо слабее. Когда Артафрен взял штурмом ионийский город Клазомены, а Мегабат захватил эолийский город Киму. Аристагор окончательно разуверился в успехе восстания. Он созвал милетцев на совет и объяснил, что для них было бы лучше заранее подыскать безопасное убежище на тот случай, если их изгонят из Милета. Аристагор предложил согражданам на выбор либо основать колонию на острове Сардон, либо переселиться в город Миркин, построенный Гистиеем на реке Стримон, в земле эдонян.

Поскольку милетцы в большинстве своем предпочитали погибнуть, доблестно сражаясь за Милет, нежели скитаться на чужбине, Аристагор передал свои полномочия стратега-автократора влиятельному гражданину Пифагору, а сам, взяв с собою всех желающих, отплыл во Фракию.

Глава двадцатая Поход Мардония

У Дария был радостный день, его зодчие наконец-то завершили работы по созданию барельефов у восточной лестницы Ападаны[525].

После полуденной трапезы царь пожелал осмотреть новые барельефы, чтобы сравнить их с теми, которые украшали стены парадного зала и внутреннего двора. И тут и там трудились умелые резчики по камню из Египта и Вавилона.

Спускаясь по низеньким ступенькам широкой лестницы, Дарий внимательно разглядывал запечатленные в камне процессии покоренных персами народов, несущих дары персидскому царю.

Вот шествуют мидийцы в круглых войлочных тиарах и коротких кафтанах, они ведут прекрасных длинногривых коней. За мидийцами следуют армяне в головных уборах, напоминающих петушиный гребень, в руках у них сосуды с вином. Вот эламит несет в дар царю львенка; этих зверей немало водится в лесах Элама. Вавилоняне выступают в длинных плиссированных одеяниях до щиколоток, они несут скатки дорогих тканей и корзины с финиками, которыми необычайно богата земля вавилонян. Жители Гандхары, облаченные в длинные плащи и небольшие круглые шапочки, несут копья по одному в каждой руке, гонят длиннорогих горбатых коров. Инды,обнаженные по пояс, несут ручных обезьян и обоюдоострые топоры; бактрийцы ведут огромного двугорбого верблюда; в руках у киликийцев выделанные овечьи шкуры. А вот египтяне, несущие свитки папируса и две большие арфы…

А это кто?

Дарий замедлил шаг, остановился. Замерла и следовавшая за царем молчаливая свита.

Три крепко сложенных воина в коротких хитонах и сандалиях на босу ногу шагают с покорным видом, неся в руках высокий шлем, большой круглый щит, короткий меч и весло.

Дарий жестом подозвал к себе главного зодчего египтянина Сихатхора.

– Это ионийцы, повелитель, – ответил Сихатхор на вопрос Дария.

Дарий понимающе покивал головой, продолжая разглядывать фигуры воинов-греков. У него вдруг испортилось настроение. Вот уже шестой год продолжается Ионийское восстание. Сколько персидского войска полегло в этой нелегкой войне, сколько полководцев потерял Дарий в сражениях на суше и на море! Гистией обещал Дарию прекратить восстание и привезти в Сузы его зачинщиков, однако сам пропал неведомо куда.

Артафрен и Мегабат постоянно извещали Дария о своих победах, о взятых городах, а восстание между тем продолжало полыхать. Вот уже шесть лет не поступают налоги в царскую казну из Ионии, Карий и Ликии[526]. Не платили подати и фракийцы, поскольку ионийцы, захватив геллеспонтские города, отрезали Фракийскую сатрапию от Азии.

В беседах с военачальниками, с теми, кто участвовал в битвах с ионийцами, Дарий пытался понять, откуда у столь маленького народа такая великая дерзость, толкнувшая его на противоборство с величайшей державой на свете. И как долго еще смогут выстоять в этой неравной войне ионийцы, уже потерявшие почти всех своих союзников, в том числе афинян? Собеседники Дария, в полной мере уяснившие тактические приемы воюющих ионийцев, тем не менее совершенно не понимали их упорного желания продолжать войну, невзирая на свое ухудшающееся положение и призывы Артафрена к заключению мира.

– Ионийцы уповают на море и на свой флот, – говорили военачальники царю. – Они рассуждают так: море – самая непокорная из стихий, и покуда флот ионийцев господствует на море, победить их невозможно.

На седьмой год войны в морской битве у небольшого островка Лада близ Милета финикийский флот нанес ионийцам сокрушительное поражение. Это случилось во многом благодаря измене самосцев, покинувших боевой строй в самом начале сражения.

После этого персы осадили Милет с суши и с моря.

После трех месяцев осады Милет пал.

Всех захваченных в плен милетцев персы пригнали в Сузы. По приказу Дария их поселили в городе Ампе, при впадении реки Тигр в Персидский залив.

Хотя Милет был взят и были уничтожены главные силы восставших, персам пришлось воевать еще год, заново покоряя союзные с Милетом ионийские города и острова в Эгейском море.

Каждый раз при захвате какого-нибудь острова персы устраивали облавы на людей. Взявшись за руки, они образовывали цепь, растянутую от северного побережья моря до южного, и затем проходили таким образом через весь остров, охотясь за людьми.

В завоеванных городах персы, выбрав наиболее красивых мальчиков, вырезали у них половые органы и обращали в евнухов, а самых миловидных девушек забирали в плен и доставляли к царю.

Тогда-то царский дворец в Вавилоне и наполнился множеством прелестных эллинских рабынь и юных евнухов, красотой которых восторгались все, кто их видел.

Дарий, желая сделать приятное Атоссе, позволял ей выбирать приглянувшихся гречанок себе в услужение, не считаясь с желаниями прочих царских жен.

Однажды к Дарию прибыл гонец от Артафрена, который, по его словам, доставил царю бесценный подарок. Этим подарком оказалась голова Гистиея, особым образом забальзамированная и помещенная в специальный сосуд.

Свой дар Артафрен сопроводил письмом, в котором подробно изложил, при каких обстоятельствах сей изменник и предатель лишился головы.

Оказалось, что Гистией с отрядом лесбосцев проник в приморскую Мисию[527] и в долине реки Каик случайно наткнулся на персидское войско во главе с полководцем Гарпагом.

Гарпаг уничтожил большую часть греческого отряда, остатки которого рассеялись. Во время бегства Гистиея настиг какой-то персидский воин и хотел заколоть его копьем. Тогда грек крикнул ему на фарси, кто он такой. Плененного Гистиея доставили в Сарды, где Артафрен вынес ему смертный приговор как врагу персидского царя, взятому на поле битвы с оружием в руках.

Дарий был недоволен поступком Артафрена именно за то, что тот не доставил Гистиея к нему живьем. Голову грека царь повелел предать достойному погребению.

По окончании войны Дарий уполномочил Артафрена произвести обмер владений ионийских городов парасангами, дабы назначить каждому городу необременительную подать. Эти установленные Артафреном новые подати были меньше прежних налогов, уплачиваемых ионийскими городами.


* * *

Эти разговоры начались сразу после свадьбы Мардония, сына Гобрия, и Артазостры, дочери Дария.

Сначала сестра Дария Артакама, мать Мардония, принималась упрашивать брата, всякий раз встречаясь с ним, что именно ее сын достоин возглавить войско, собираемое для похода в Грецию.

Дарий не забыл про свою угрозу афинянам и сразу же после подавления Ионийского восстания приступил к осуществлению своего плана. Все в окружении Дария знали, что царь считает афинян слишком ничтожным противником и не станет возглавлять войско сам, доверив это кому-нибудь из своих полководцев.

Царские приближенные всячески расхваливали перед Дарием Зопира, сына Мегабиза, который отличился во время морской битвы с ионийцами у острова Лада. Царские родственники со стороны сестры Дария, которая была замужем за Гобрием, желали, чтобы царь доверил войско Мардонию. Родственники Отаны, дочь которого Фейдима была женой Дария, настаивали на сыне Отаны – Ариобарзане. Атосса требовала от Дария доверить войско ее старшему сыну Ксерксу. Сам же Дарий склонялся к тому, чтобы поход в Грецию возглавлял его брат Артафрен, имевший опыт войны с эллинами.

Гобрий посоветовал Дарию, дабы угодить всем сразу, все-таки поставить во главе флота Зопира, сына Мегабиза; сухопутное войско доверить Ариобарзану, причем Мардония сделать предводителем всей конницы; а верховное главенство уступить Ксерксу, в помощь которому дать Артафрена.

Однако Дарий не мог поступить так, ибо знал, какую неприязнь испытывает Ксеркс к Мардонию, ведь Мардоний был более дружен с сыновьями Статиры, нежели с сыном Атоссы. Удивляться тут нечему, поскольку Статира приходилась Мардонию теткой, а ее сыновья – его двоюродные братья. Мардоний открыто говорил, что старший сын Дария и Статиры Артобазан и является истинным царским наследником. Это необычайно злило Ксеркса и его мать.

Ариобарзан, сын Отаны, хороший военачальник и покуда он пребывает в Каппадокии, Дарий может быть спокойным за северо-восточные рубежи своего царства. Так пусть Ариобарзан и дальше остается для Дария щитом от возможных набегов кавказских племен.

Вот Зопира, Мегабизова сына, Дарий был не прочь послать в поход на Грецию, ведь без флота там не обойтись, а Зопир показал себя отменным флотоводцем.

После долгих раздумий Дарий все же поставил во главе войска, идущего в Грецию, Мардония. В помощь Мардонию царь дал Зопира, сына Мегабиза, и Сисамна, сына Гидарна.

Старые военачальники ворчали: мол, царь посылает на войну юнцов, пренебрегая опытными полководцами. А ведь война с эллинами не может быть легкой, это показало Ионийское восстание.

Однако Мардоний, принимавший участие в осаде Милета, так не считал. В свои двадцать шесть лет он был прекрасным наездником и стрелком из лука, умел стойко переносить все тяготы походной жизни, война для него была любимым занятием. Именно стремление Мардония к воинским подвигам подтолкнуло Дария доверить верховное главенство ему, а не Ксерксу, который, при всем своем честолюбии, был падок на вино и женщин.

«Ксеркс отправится в поход с целым гаремом наложниц, еще и мать с собой прихватит, без советов которой не может и шагу ступить, – размышлял Дарий перед окончательным принятием решения. – Мардоний не таков. Даже юная жена не в силах удержать его подле себя, когда звучат боевые трубы! К тому же войско видело Мардония в битвах, воины знают и любят его».

С наступлением весны Мардоний прибыл в Киликию, где было собрано огромное войско, а флот состоял из шестисот палубных кораблей. Основу этого флота составляли триеры финикийцев. Мардоний взошел на корабль и продолжил дальнейший путь по морю. Сухопутное же войско двигалось к Геллеспонту вдоль побережья.

В Ионии Мардоний, не спросясь ничьего совета, низложил всех ионийских тиранов и установил в городах демократическое правление. На упреки Артафрена Мардоний отвечал: он не хочет, чтобы европейские греки утверждали, будто персы приемлют только тираническую власть.

Персидское войско переправилось через Геллеспонт на кораблях и далее следовало по побережью Фракии, подчиняя все греческие города на своем пути. Сатрап Фракии Бубар привел к Мардонию своих воинов и проводников из числа фракийцев. Хотя Мардоний заявлял, что целью его похода являются Афины и Эретрия, тем не менее он был безжалостен ко всем, кто не выказывал ему должного почтения. Так, персы разорили несколько селений фракийского племени апсинтиев за их отказ предоставить вьючных животных. На эллинский город Энос Мардоний наложил большой денежный штраф за то, что его жители не навели переправу через реку Гебр, хотя ранее получили от Бубара распоряжение об этом.

Слабые эллинские колонии трепетали пред мощью персидского войска и флота, выражая Мардонию полную покорность. Даже богатый остров Фасос, расположенный близ фракийских берегов, не оказал персам никакого сопротивления, хотя у фасосцев был неплохой флот, а их город обнесен крепкими стенами. Следуя от Геллеспонта до реки Стримон, Мардоний покорил тринадцать греческих городов, в том числе и город Миркин, основанный Гистиеем на земле племени эдонов. Эдоны вместе с семьями ушли в горы, поскольку не надеялись одолеть Мардония в битве, а покоряться ему не желали.

В начале лета персидский флот достиг города Аканфа, расположенного в Халкидике[528]. Простояв у Аканфа два дня и дождавшись, когда из Эдонии подойдет сухопутное войско, персидские навархи повели свои корабли дальше, огибая мыс Афон.

В пути на персидский флот обрушился порыв сильного северо-восточного ветра, разбушевался шторм, который выбросил большую часть кораблей на афонские скалы. Погибло четыреста судов и около двадцати тысяч человек, находившихся на них. Уцелевшие корабли вернулись обратно к Аканфу, где раскинуло стан и все персидское войско.

Бедствие, постигшее персов, стало известно окрестным фракийцам, которые воспрянули духом, решив, что пришел их час. Ночью на стан Мардония напали фракийцы из племени бригов. Много персов при этом было перебито, а сам Мардоний ранен.

Со свирепостью раненого льва начал Мардоний войну с бригами. Он привел персов в их горную страну, забыв на время про Грецию и Афины. Два месяца персы карабкались по горам, разрушали крепости бригов, сжигали их селенья. При этом персы не брали в плен никого: ни мужчин, ни женщин, ни детей. И бриги покорились, поняв, сколь жестокий и безжалостный враг пришел на их землю.

Поскольку флот понес большие потери, а многие из уцелевших кораблей нуждались в починке, Мардоний прекратил поход и вернулся в Азию.

Так, по воле стихийных природных сил, закончилось ничем величайшее начинание персидского царя Дария; в тот год Эллада избегла разорительного нашествия варваров – так записал в своем труде Геродот. Однако, добавляет историк, противостояние эллинов и персов на этом не прекратилось.

Глава двадцать первая Поход Датиса и Артафрена

Никто не радовался неудаче Мардония так, как Атосса, говорившая Дарию, что боги таким образом наказали царя за его опрометчивое решение, а Мардоний был наказан за свою гордыню и самонадеянность.

Сам Мардоний не только не пал духом, но даже не считал свой поход неудачей. Когда Дарий упрекнул его в потере почти целого флота, Мардоний ответил на это, что его посылали сражаться с людьми, а не укрощать ветры и штормы.

– Те из фракийцев, кто посмел обнажить меч на персов, мною усмирены, – молвил Мардоний. – Все эллинские города фракийского побережья добровольно принесли персам землю и воду. Даже богатый остров Фасос признал себя данником персидского царя.

– Однако я ведь посылал тебя против афинян и эретрийцев, а не против фасосцев, – недовольно напомнил Дарий племяннику. – Привел ли ты хоть одного пленного афинянина?

Но и это не смутило Мардония.

– Если первая стрела не долетела до цели, значит нужно послать другую, только и всего, – сказал он. – Позволь мне повторить поход в Грецию. Клянусь Митрой, я пригоню в Сузы всех афинян и эретрийцев.

В тот раз Дарий ничего не ответил Мардонию. Но в душе царь уже твердо сказал ему «нет», полагая, что полководец, отмеченный такой неудачей, вряд ли будет удачлив и в следующем походе.

И Дарий решил доверить завоевание Афин Артафрену.

На постройку нового флота ушел год.

Когда подготовка к походу была закончена, Дарий отправил в Грецию послов, которые должны были побывать во всех эллинских городах и государствах и всюду требовать землю и воду. Тем самым Дарий хотел вызвать раскол среди греков, часть которых непременно покорится персам без сопротивления, и заодно определить, с кем, кроме Афин и Эретрии, персам придется воевать на греческой земле.

По совету Артафрена Дарий решил не посылать в Грецию огромное войско, но посадить на суда самые отборные отряды и идти от острова Самос напрямик через Эгейское море прямо в Аттику, по пути завоевав остров Наксос и город Эретрию, что на острове Эвбея. Подобный бросок персидского флота через Эгеиду не только сократит время в пути, но и станет для европейских эллинов полной неожиданностью.

В ожидании возвращения послов из Греции персидские военачальники переправляли на остров Самос конные и пешие отряды, отобранные царем из всего персидского войска. Прежде всего это были персидские лучники и копейщики. Затем мидяне, вооруженные мечами, боевыми топорами и большими щитами. Были еще саки, вооруженные луками и секирами, и сагартии – тоже с луками и легкими метательными копьями. Всего тридцать тысяч пехоты и тысяча всадников.

Наконец из Греции в Вавилон возвратились персидские посольства. Но не все. Спартанцы бросили посланцев Дария в колодец, заявив при этом, чтобы они взяли землю и воду там. Афиняне же сбросили Дариевых послов со скалы в пропасть.

Кроме Спарты и Афин, землю и воду персидскому царю отказались дать несколько государств в Пелопоннесе, три государства в Средней Греции и два города на острове Эвбея. Большая часть греческих городов и правителей предпочли не испытывать на себе гнев персидского владыки. У всех на памяти был печальный пример ионийцев.

Весной, незадолго до отплытия флота в Грецию, внезапно умер Артафрен. Дарий был в отчаянии, поскольку жрецы предсказали ему удачный поход, если во главе войска будет стоять именно Артафрен.

– У твоего брата есть сын, которого тоже зовут Артафреном, – сказал Дарию Аспатин. – Доверь войско ему.

– Но Артафрен еще моложе Мардония, – возразил Дарий.

– Разве это имеет значение, если богами предсказан успех Артафрену? – промолвил Аспатин. – В конце концов можно дать ему в помощь опытного военачальника.

И Дарий поставил во главе войска своего племянника Артафрена. К неудовольствию персидских вельмож, помощником Артафрену царь назначил мидийца Датиса, сына Даиферна.

Этим двоим царь Дарий поручил осуществить свою давнюю месть. Был 490 год до нашей эры.

От Самоса, двигаясь западным курсом, персидский флот миновал остров Икарию и неожиданно появился перед островом Наксос.

Наксосцы, помня прежнюю осаду, не стали ждать нападения и все поголовно бежали в горы. Персы сожгли пустой город наксосцев и обратили в рабство лишь тех, кто не успел вовремя скрыться.

Следующим на пути персидского флота оказался остров Делос, священный для всех эллинов, ибо здесь, по преданию, родились Аполлон и Артемида. Поскольку Дарий запретил разорять остров, Датис и Артафрен через глашатаев оповестили делосцев, собравшихся бежать на соседний остров Тенос, что им ничто не угрожает. Датис, желая показать, как персы чтут Аполлона, воскурил на его алтаре благовония на сумму в триста талантов.

Отплыв с Делоса, персы приставали ко всем островам Кикладского архипелага, набирали там войско и брали заложников. Так, плывя от острова к острову, персы добрались до южной оконечности острова Эвбея. Здесь лежал небольшой город Карист, жители которого в прошлом году отказались дать персам землю и воду. Поэтому Датис и Артафрен осадили Карист и не отступили, пока каристийцы не подчинились.

Когда эретрийцы узнали, что персидский флот идет против них, они пришли в большое смятение. Согласия между ними не было. Одни хотели покинуть город и бежать в горы на Эвбее, другие намеревались покориться персам, третьи предлагали призвать на подмогу афинян. В Афины был отправлен гонец, но помощь оттуда прийти не успела: персы высадились под Эретрией раньше.

Опустошив сначала сельскую округу эретрийцев, Датис и Артафрен затем приступили к осаде их города. Эретрийцы не пытались бежать и не собирались сдаваться, так как в конце концов решили выдерживать осаду до конца. Шесть дней шла ожесточенная схватка на стенах, и с обеих сторон пало много воинов. На седьмой день два знатных гражданина, Евфорб и Филагр, замыслив измену, открыли ворота персам. Персы вошли в город, разграбили и сожгли храм Зевса в возмездие за сожженное святилище в Сардах, а всех жителей обратили в рабство.

После подчинения Эретрии Датис и Артафрен простояли там несколько дней и затем отплыли к Аттике. Наиболее удобным местом для действий конницы в Аттике была равнина близ Марафона. Туда-то и привел персов находившийся среди них Гиппий, сын Писистрата, рассчитывавший с персидской помощью вновь стать тираном в Афинах.

Узнав о персидском вторжении, афиняне спешно собрали войско из десяти тысяч тяжеловооруженных воинов и двинулись к Марафону. Во главе их войска стояло десять стратегов. Десятым был Мильтиад, бывший тиран херсонесцев. Во время похода Мардония Мильтиад бежал из Фракии в Афины, откуда был родом.

Перед выступлением из Афин стратеги послали гонца в Спарту, не надеясь одни, без помощи спартанцев, одолеть персов.

Придя на Марафонскую равнину, афиняне расположились на холме в священной роще Геракла. В тот же день, под вечер, к ним присоединилась тысяча гоплитов из беотийского города Платеи.

Персы постоянно вызывали афинян на битву, но афинские военачальники, командовавшие по очереди один день, без спартанцев не решались выходить против более многочисленного врага. Так продолжалось несколько дней. Наконец афиняне прознали от греков-островитян, принужденных персами следовать за ними, что персидские полководцы вознамерились погрузить войско на корабли и идти к Афинам вокруг мыса Суний. Таким образом, персам ничего не стоило захватить Афины, оставшиеся без защиты.

Оценив эту угрозу, Мильтиад стал принуждать стратегов начать битву, не дожидаясь спартанцев, и попытаться разбить варваров у Марафона. Мнение Мильтиада возобладало перевесом всего в один голос. Этот решающий голос подал стратег Фемистокл, который даже уступил Мильтиаду право командования.

Мильтиад торопился со сражением, ибо узнал от своих тайных союзников, что персы уже погрузили на суда лошадей.

Возглавляемые Мильтиадом, афиняне и платейцы выстроились в боевой порядок и скорым шагом двинулись на врага. При виде подходивших афинян персы приготовились отразить атаку. Поведение афинян казалось персидским полководцам безумным, поскольку их было немного и они устремлялись на персов даже без прикрытия конницы и лучников.

Битва при Марафоне длилась долго. В центре боевой линии, где стояли персидские копейщики и саки, фронт афинян был прорван. Здесь победители все сильнее теснили ряды отступающих афинян. Однако на флангах верх одерживали афиняне и платейцы. После победы эллины не стали преследовать обратившихся в бегство мидян и сагартиев, но, соединив оба крыла, стали сражаться с врагами, прорвавшими центр. И вновь афиняне победили благодаря сомкнутому строю и более тяжелому вооружению. Затем эллины стали преследовать и рубить бегущих персов, покуда не достигли моря.

Последняя яростная стычка произошла у кораблей. Здесь пали афинские стратеги Каллимах и Стесилай. Погибло также много других знатных афинян. Стратегу Кинегиру секирой отрубили руку, когда он ухватился за изогнутую часть кормы отчаливающего финикийского корабля.

Афинянам удалось захватить семь кораблей. На остальных персы вышли в море. Персидские навархи без промедления повели свой флот к мысу Суний, стремясь прибыть к Афинам в то время, как афинские воины будут упиваться своей победой у Марафона.

Однако дальновидный Мильтиад разгадал замысел персов и спешно повел свое войско на защиту родного города. И они успели прибыть в Афины раньше персов.

Персидский флот стал на якорь у Фалера, афинской гавани. Затем персы вынуждены были повернуть назад, в Азию.

Спартанцы же прибыли в Афины, когда опасность уже миновала. Несмотря на то что спартанцы опоздали к сражению, они все же хотели посмотреть на павших персов, которых никогда прежде не видели. Добравшись до Марафона, спартанцы осмотрели поле битвы и затем, воздав хвалу афинянам за победу, возвратились домой.


* * *

Эретрийских пленников Дарий приказал поселить неподалеку от Суз, в своем поместье под названием Ардерикка. На них царем была возложена тяжкая обязанность добывать из особых колодцев черное земляное масло[529] с неприятным запахом. Персы называли это масло «раданака» и использовали его в строительстве, делая из него асфальт.

Поскольку среди пленных эллинов опять не оказалось афинян, слуга, как и прежде, перед обедом трижды напоминал Дарию о них.

Более того, в царском окружении ходили разговоры, что наказать следует не только афинян и спартанцев, погубивших персидских послов, но и те греческие государства, которые отказались дать персам землю и воду.

И опять Дарий начал подготовку к очередному походу на Грецию.

Теперь было решено построить невиданный доселе флот из тысячи двухсот кораблей, собрать несметное войско, чтобы вести войну одновременно на суше и на море. В разгар этой подготовки умер Гобрий. Это ослабило группу придворной знати, выступавшей за то, чтобы наследником трона стал Артобазан, сын Статиры. Другая группа знати, возглавляемая Атоссой, настойчиво требовала от Дария назначить наследником престола ее сына Ксеркса.

Эта грызня из-за трона усилилась еще и потому, что Дарий, не полагаясь более на своих военачальников, для похода в Грецию вознамерился сам возглавить войско. В отсутствие Дария блюстителем царства должен был стать наследник царского трона.

Дарий еще не успел сделать выбор между Ксерксом и Артобазаном, когда в Сузы прибыл Демарат, сын Аристона. Лишенный царской власти в Спарте, Демарат добровольно удалился в изгнание. Услышав о ссоре сыновей Дария, Демарат пришел к Ксерксу с советом. В споре с Артобазаном, кроме приведенных доводов, Ксеркс должен был опираться на то, что родился после воцарения Дария, когда тот был уже владыкой персов. Артобазана же Статира родила, когда Дарий еще не был царем. Поэтому нелепо и несправедливо, чтобы кто-либо другой, кроме Ксеркса, обладал царским саном. По крайней мере, в Спарте говорил Демарат, существует такой обычай: если до воцарения отца у него были сыновья, все равно наследником престола становится тот сын, который рождается после того, как отец его вступает на царствие.

Ксеркс принял совет Демарата, и Дарий, признав совет правильным, назначил своим наследником сына Атоссы.

Подготовка к войне с Элладой велась три долгих года. Однако на четвертый в Египте вспыхнуло восстание против персидского господства. И войско, собранное для войны с греками, Дарию пришлось отправить в Египет.

В ноябре 486 года до нашей эры Дарий умер в возрасте шестидесяти трех лет, процарствовав тридцать шесть лет и не успев восстановить в Египте свою власть.

Еще до своей смерти Дарий распорядился соорудить себе гробницу к северо-западу от Персеполя, во чреве Львиной горы.

Гробница Дария цела и поныне, хотя царского саркофага в ней давно нет. Она сооружена на высоте около двадцати метров. Вход в гробницу образует портик с четырьмя колоннами. Над портиком возвышаются скульптурные изображения, где Дарий в окружении своих придворных восседает на троне, который держат представители тридцати народов державы Ахеменидов. Изображения сопровождаются надписями-ярлыками, указывающими на этническую принадлежность всех тридцати представителей. В левой руке Дарий держит лук, а правая воздета к Ахурамазде, парящему вверху. Справа стоит алтарь со священным огнем.

Под огромным барельефом помещена клинописная надпись на древнеперсидском языке. Эта надпись гласит: «…ЯДарий, царь великий, царь царей, царь многоплеменных стран, сын Гистаспа, Ахеменид, перс, сын перса, ариец из арийского рода.

Говорит Дарий-царь: «Когда Ахурамазда увидел эту землю в состоянии смятения, тогда он передал ее в мои руки, сделав меня царем. Я – царь по воле Ахурамазды. То, что я повелевал подвластным народам, они выполняли в соответствии с моим желанием. Если ты подумаешь: сколь многочисленны были страны, которыми владел царь Дарий, то посмотри на изображение подданных, поддерживающих мой трон. Тогда ты узнаешь и тебе станет известно, что копье персидского воина проникло далеко, тогда тебе станет известно, что персидский воин далеко от Персии поражал врага».

Говорит Дарий-царь: «То, что я совершил, все это я совершил по воле Ахурамазды. Ахурамазда помог мне, чтобы я довершил дело. Да хранит Ахурамазда от всякой скверны меня и мой дом, и эту страну. О, человек! Повеления Ахурамазды пусть не кажутся тебе дурными, не уклоняйся от правильного пути, не будь строптивым».

Эдисон Маршалл «Победитель»

Из энциклопедии «Британика».

Издательство Вильяма Бентона, 1968, т. 1[530]

АЛЕКСАНДР III, известный под именем Великий (356–323 гг. до н. э.), царь Македонии, был сыном Филиппа II из рода Македонов и эпирской царевны Олимпиады, дочери Неоптолема; отец обладал даром выдающегося практика, руководителя и организатора, мать была женщиной с необузданным темпераментом, странной, таинственной, склонной к галлюцинациям и внушающей окружающим суеверный страх; а сам Александр среди людей дела выделяется блеском воображения, которое вело его по жизни, а среди романтических мечтателей — тем, чего он достиг. Родился он в Пелле в 356 г. до Рождества Христова, примерно в октябре. Царский двор, где он рос, являлся средоточием кипучей активности, ибо Филипп путем войн и дипломатии стремился поставить Македонию во главе греческих государств-полисов, и атмосфера царского дворца была буквально насыщена планами и идеями. Объединение греческого народа в войне против Персидской империи стало глобальной целью для честолюбия эллинов, постоянной темой философов-идеалистов.

Греческие достижения в областях литературы, философии, истории V века уже удалились достаточно в прошлое, чтобы носить печать классического благородства: таким образом смыслу эллинистической цивилизации была придана такого рода новая конкретность, которая могла вызвать восторженное отношение к системе идеальных ценностей, освященных традицией. И когда Александру шел четырнадцатый год, в 343–342 годах до н. э., в Пеллу прибыл по приглашению Филиппа Аристотель, чтобы руководить образованием его сына. Нам неизвестно, как смог этот выдающийся ум овладеть пылким духом юного Александра; во всяком случае, Александр сквозь всю свою жизнь пронес горячую, страстную любовь к Гомеру. Но не только из книг получал он образование. Посещение Пеллы послами из многих стран, греческих и восточных, дало ему дополнительные знания о действительном состоянии мира. Его рано обучили военному делу. В возрасте 16 лет он в отсутствие Филиппа правил в Македонии и подавил восстание горных племен на северной границе; в следующем (338-м) году он возглавил атаку на «Священную Ленту» (отборный отряд тяжеловооруженных воинов города Фивы. — Примеч. пер.) в битве при Херонее и разбил ее.

Затем пришла очередь семейных раздоров, какие обычно досаждают полигамным царским домам Востока. В 337 году Филипп оставил Олимпиаду, взяв себе другую жену, Клеопатру. Александр уехал с матерью на ее родину в Эпир, и хотя вскоре вернулся и было достигнуто внешнее примирение отца с сыном, внутренне между ними возникло отчуждение. Новая жена царя забеременела, ее родня приобретала все больший вес; возникла угроза праву Александра как наследника престола. Переговоры с Пиксодаром, сатрапом Карии, начатые при македонском дворе с целью связать оба дома брачным союзом, толкнули Александра на новые ссоры с отцом. Но…

В 336 г. в Эгах в присутствии гостей, съехавшихся со всей Греции на праздник бракосочетания его дочери с Александром I из Эпира, Филиппа неожиданно убивают. Ясно, что рука убийцы направлялась кем-то из царского окружения; среди других и Александр не смог избежать подозрения, но такого рода вина вряд ли соответствовала его характеру, каким он вырисовывается в те ранние годы его юности.

Вступление на престол. Александр не был единственным претендентом на пустующий трон, но, получив признание и поддержку армии, он вскоре сметает со своего пути всех своих соперников. Преданы смерти новорожденный сын Филиппа и Клеопатры и двоюродный брат Александра Аминта, и Александр принимается за прерванные труды своего отца. Эти деяния стояли на пороге открытия самой блестящей их главы — вторжения во владения великого персидского царя. Была собрана мощная армия из объединенных греческих сил, и ее часть уже отправилась для переправы через Геллеспонт на малоазийский берег и захвата плацдарма для дальнейшего вторжения в Персию. Убийство Филиппа отсрочило нанесение удара, так как это сразу же лишило надежности основную базу армии, Македонию, а в таком предприятии, связанном с углублением в бескрайние территории Персидской империи, надежность тыла решала все.

Устранение Филиппа явилось поводом для всех горных народов севера и запада поднять голову, а для греческих государств — освободиться от своих страхов. Демонстрация силы в Греции, возглавленная новым царем Македонии, моментально отрезвила горячие головы, и на совете в Коринфе Александр был признан главнокомандующим армии эллинистического мира в борьбе против варваров, вместо его отца Филиппа. Весной 335 года он пошел из Македонии на север, перевалил через Балканы и, разбив горные племена, положил конец войне с ними. Его армия проявила при этом невиданные доселе умение и дисциплинированность. Затем он прошел по земле трибаллов (Румелия) к Дунаю и привел эти племена к покорности. Удовлетворяя собственную тягу к необычному и желая поразить воображение всего мира, он переправился с армией на другой берег Дуная (с точки зрения тогдашнего военного искусства, это невероятно сложная техническая задача. — Примеч. пер.) и сжег укрепленный город гетов. Тем временем иллирийцы подняли восстание против власти Македонии и захватили город Пелий, господствовавший над горными проходами к западу от Македонии. Александр с войском прошел напрямую через горы, разбил иллирийцев и восстановил престиж и власть Македонии в этом регионе. В это время к нему пришло известие, что в Греции беспорядки, а Фивы взялись за оружие. Форсированным маршем приведя свою армию под стены города, он застал фиванцев врасплох, и через несколько дней город, который поколение назад занимал главенствующее положение в Греции, был взят. Теперь уж со стороны Александра не последовало никаких полумер: город был уничтожен до основания, за исключением храмов и дома, где когда-то жил великий греческий поэт Пиндар. Теперь можно было верить и надеяться, что какое-то время ошеломленные греки не доставят беспокойства македонскому царю. Возобновилась деятельность Всегреческого (Панэллинского. — Примеч. пер.) союза, который все еще игнорировала Спарта, против варваров. К Афинам, — хотя, как известно, власть Македонии была им не по душе и они частенько стояли за спиной многочисленных Александровых неприятностей, — Александр относился неизменно с большим почтением.

Вторжение в Малую Азию. Весной 334 г. Александр переправился в Азию с армией, состоявшей из македонцев, иллирийцев, фракийцев и контингентов греческих государств — общей численностью 30 000—40 000 человек. Местом сосредоточения армии стал город Абидос на Геллеспонте. Сам Александр, переправившись, сначала посетил место, где стояла древняя Троя, и там принес жертвы Афине Илионской, взял себе щит, который, по преданию, принадлежал Ахиллу, и оставил приношения великим мертвецам гомеровских сказаний — это красноречиво свидетельствует о том, что в душе молодого царя все это предприятие представлялось в поэтическом блеске, что люди впоследствии оценят по-разному, в соответствии с тем, какую роль они отводят воображению в делах человека.

Чтобы встретить захватчика, у великого персидского царя в Малой Азии имелась армия, не намного превышающая армию Александра, собранная под командованием сатрапов западных провинций у города Зелея. Под их началом находился также отряд греческих наемников — воинов-профессионалов, а они представляли куда более серьезную угрозу армии македонского царя, нежели остальные силы персов. Связь с Македонией, то есть своей базой, у Александра могла осуществляться только через узкое место Геллеспонта, и он, удаляясь от него, рисковал быть начисто отрезанным от своего тыла, своих резервов. Для персидских военачальников разумной была бы стратегия заманивания греческой армии за собой в глубь страны, избегая до поры прямого столкновения, на чем настаивал командир греческих наемников родосец Мемнон.

Граник. Кодекс чести персидской знати, или неприятие всерьез противника, не позволил персам принять эту стратегию, и Александр застал их поджидающими его армию на берегу реки Граник. Это был в основном конный бой, в котором общий кодекс чести заставил македонцев и персов завязать рукопашную схватку, и в конце дня остатки персидской армии спасались бегством, оставляя захватчику открытыми большие дороги Малой Азии. Теперь Александр мог осуществить первую часть принадлежащего ему как главнокомандующему эллинов плана освобождения греческих городов Малой Азии, чего так долго публично требовали энтузиасты панэллинизма: Александр двинулся к старой лидийской столице Сарды, резиденции персидского наместника по эту сторону Тавра, и сильный город сдался без боя. После этого во всех греческих городах Эолии и Ионии пали дружественные Персии правительства олигархов и тиранов и были установлены демократические порядки под надзором командиров отрядов армии македонского царя. Только там, где города защищались гарнизонами, состоящими на службе у Персии, и укомплектовывались в основном греческими наемниками, освободитель мог ожидать вероятность сопротивления. На самом же деле из Эфеса гарнизон бежал, лишь узнав о поражении на Гранике; правде, Милет пришлось осаждать. Персидский флот напрасно пытался снять с города осаду, и Милет не мог долго устоять против штурмующей армии македонцев. Только в Галикарнасе Александр впервые встретился с упорным сопротивлением, куда Мемнон с сатрапом Карии собрали все наземные силы, еще остававшиеся у Персии на западе. С наступлением зимы Александр захватил сам город, но две его укрепленные цитадели еще долго выдерживали осаду.

Тем временем македонский царь ясно давал понять, что он пришел сюда не просто чтобы отомстить персам, не просто чтобы вести карательную войну, а чтобы стать царем Персии. В завоеванные провинции он назначал македонских наместников, а в Карий вернул власть княжне местной династии Аде, которая приняла его как сына. Зимой, пока Парменион, его заместитель на посту главнокомандующего, продвигался по центральному плато, подчиняя провинцию Фригия, Александр прошел берегом моря, где ему сдались ликийцы и поклялись в верности греческие города прибрежной Памфилии. Горы в глубине материка были местом обитания воинственных племен, которые персидские власти так и не смогли себе подчинить. Для их завоевания у Александра не было времени, но он штурмом взял некоторые из их крепостей, чтобы держать их под контролем, и прошел по всей их территории, после чего свернул на север от Памфилии в глубь материка.

Весной 333 г. он прошел прибрежной дорогой в Пергу, миновав утесы гор Клаймакс благодаря своевременной перемене ветра. Падение уровня моря во время этого перехода, вследствие чего Александр и смог пройти этой дорогой, было истолковано льстецами Александра, включая историка Каллисфена, как знак божественной милости. Миновав Пергу, он пришел в Гордий, фригийский город, где разрешил знаменитую задачу с Гордиевым узлом, который мог быть развязан только будущим правителем Азии; Александр рассек его мечом. Но этот рассказ, возможно, является апокрифическим или, по крайней мере, искаженным. Здесь до него дошло известие о смерти Мемнона, талантливого полководца персов и командующего их флотом. Александр немедленно извлек выгоду из этого известия и, оставив Гордий, быстро двинулся на Анкиру, а оттуда на юг через Каппадокию и Киликийские ворота. В Киликии его на время задержала лихорадка. Тем временем Дарий со своей огромной армией подошел к восточной стороне горы Аман. Разведка с обеих сторон ошиблась, и Александр уже разбил лагерь у Мириандра, когда узнал, что Дарий находится на его тыловых коммуникациях в Иссе. Повернув сразу же навстречу Дарию, Александр обнаружил его армию растянутой вдоль реки Пинар. Здесь Александр одержал решительную победу. Персы были разгромлены, Дарий бежал, оставив свою семью в руках Александра.

Завоевание Средиземноморского побережья и Египта. От Исса Александр двинулся на юг в Сирию и Финикию, захватывая прибрежные города с целью изолировать, лишить персидский флот его баз и потом уничтожить эту серьезную боевую силу. Финикийские города Мараф и Арад спокойно подчинились, и вперед был послан Парменион, чтобы не пропала богатая добыча в Дамаске, где хранилась часть сокровищ Дария, предназначенная для ведения войны, так называемый военный сундук. В ответ на письмо Дария, где тот предлагал мир и раздел Персии, Александр ответил высокомерно, перечислив все прошлые беды Греции и требуя безоговорочной капитуляции ему, как господину Азии. Взяв города Библ и Сидон, он застрял у островного города Тира, который закрыл перед ним свои ворота. Чтобы взять его, он применил способы осады на плаву, но тирийцы сопротивлялись, продержавшись семь месяцев. Тем временем (зимой 333/332 г.) персы предприняли ряд контратак на суше в Малой Азии, но потерпели поражение от Антигона, полководца Александра и наместника Большой Фригии. Удача сопутствовала грекам и на море, где они вернули себе ряд городов и островов.

Пока продолжалась осада Тира, Дарий прислал письмо с новым предложением: он заплатит огромный выкуп в десять тысяч талантов за свою семью и уступит Александру все свои земли к западу от Евфрата. Говорят, Парменион сказал: «Я бы согласился, будь я Александром». «Я бы тоже, — последовал знаменитый ответ Александра, — будь я Парменионом». Штурм Тира в июле 332 года явился величайшим военным достижением Александра; за ним последовала большая резня и продажа оставшихся жителей, в основном женщин и детей, в рабство. Оставив Пармениона в Сирии, Александр двигался на север, не встречая сопротивления, пока не подошел к Газе. Город стоял на высоком холме. Яростное сопротивление задержало его здесь на два месяца, и во время вылазки врага он получил серьезное ранение в плечо. Нет никакого основания верить, что он якобы свернул с пути, чтобы посетить Иерусалим.

В ноябре 332 г. он пришел в Египет. Народ встретил его как освободителя, и персидский сатрап Мазак предпочел сдаться. В Мемфисе Александр принес жертву священному быку египтян Апису и был коронован традиционной двойной короной фараонов; в результате местные жрецы были умиротворены, а их религия получила поддержку власти македонского царя. Зиму он провел, занимаясь административным устройством Египта, назначая наместников провинций из местной знати, держа, однако, армейские отряды в городах в постоянной готовности под командованием преданных македонцев. Он основал город Александрию в устье западного рукава Нила, а также отправил экспедицию в верховья реки, чтобы выяснить причины постоянного летнего разлива Нила. Из Александрии он пошел вдоль моря к Паретонию, а оттуда с небольшим отрядом в глубь пустыни, чтобы посетить Сиутский оазис, где находился знаменитый оракул бога Амона. Жрецы Амона встретили Александра традиционным приветствием, как фараона, сына Амона. Александр задал прорицателю ряд вопросов об успехе своего похода, но не получил ответа ни на один из них. Однако все равно использовал это посещение с большой выгодой для себя. Позже этот случай способствовал возникновению истории о том, что он был признан сыном Зевса, и тем самым его «обожествлению». Весной 331 года он вернулся в Тир, назначил наместником Сирии знатного македонца Асклепиодора и приготовился выступить в глубь персидской державы, в Месопотамию. С завоеванием Египта его власти на всем восточном побережье Средиземного моря более ничего не угрожало; она была полной.

От Гавгамел до смерти Дария. В июле 331 г. Александр находился в Фапсаке, на реке Евфрат. Вместо прямого пути вниз по реке до Вавилона он выбрал путь через Северную Месопотамию к реке Тигр. Дарий, узнав об этом от своего полководца Мазея, посланного с передовымотрядом к месту переправы через Евфрат, прошел вверх по Тигру, чтобы ему помешать. На равнине у Гавгамел, между Ниневией и Арбелами, произошла решающая битва этой войны. Александр преследовал разбитую армию персов тридцать пять миль до Арбел, но Дарий со своей бактрианской конницей и греческими наемниками скрылся в Мидии.

Александр занял и провинцию, и город Вавилон. Сдавший город Мазей был утвержден на посту сатрапа вместе с македонским военным командующим и в порядке исключения получил даже право чеканить монеты. Такое же поощрение получило в Египте местное жречество. Столица Персии Сузы сдалась без сопротивления, и здесь Александр захватил огромные сокровища. В столице Александр оставил захваченную еще при Иссе семью Дария. Затем, разгромив горные племена уксиев, он прошел через перевалы хребта Загр в Центральную Персию и, успешно обойдя горный проход Персидские врата, удерживаемые сатрапом Ариобарзаном, захватил Персеполь и Пасаргады.

В Персеполе он торжественно сжег дотла дворец Ксеркса как символ того, что панэллинистическая война отмщения за поруганные ранее греческие святыни подошла к концу: таким представляется вероятное значение этого поступка, который позже предание объясняет как совершенный в состоянии пьяного веселья и вдохновленный афинской куртизанкой Таис. Весной 330 г. македонец двинулся в Мидию и занял ее столицу Экбатаны. Здесь он отпустил многих воинов фессалийцев и греческих союзников домой, щедро наградив их. С этого времени он постоянно подчеркивает, что ведет чисто личную войну против Дария.

Назначение Мазея сатрапом Вавилона говорило о том, что взгляды Александра на империю меняются. Он стал привлекать к управлению огромной захваченной территорией не только македонцев, но и местную знать, персов, и это послужило причиной растущего непонимания между ним и его людьми. Прежде чем продолжать преследования ушедшего в Бактрию Дария, он собрал всю персидскую казну и поручил ее Гарпалу, который должен был, как главный казначей, хранить ее в Экбатанах. Парменион тоже был оставлен в Мидии для охраны коммуникаций: присутствие этого пожилого человека, одного из полководцев Филиппа, стало его тяготить.

В середине лета 330 г. Александр стремительно двинулся в восточные провинции через Раги (ныне Рэй близ Тегерана) и Каспийские ворота, где он узнал, что бактрийский сатрап Бесс сместил Дария с престола. После стычки близ современного Шахруда узурпатор заколол Дария и оставил его умирать. Александр отправил тело Дария для погребения со всеми почестями в царской усыпальнице в Персеполе.

Поход на восток в Центральную Азию. Со смертью Дария у Александра не осталось никаких препятствий, чтобы объявить себя великим царем, и в Родосской надписи этого года (330) он именуется «Повелителем, господином Азии» — то есть Персидской империи. Вскоре после этого на монетах, отчеканенных в Азии, с его профилем появляется титул царя. Перейдя горы Эльбрус и пройдя в Каспий, он захватил город Задракарты в Гиркании и принял капитуляцию группы сатрапов и персидской знати; некоторых из них он оставил на прежних местах управлять городами и провинциями. Отклонившись во время этого похода на запад, возможно к современному Амолу, он частично уничтожил, частично покорил мардов и принял капитуляцию греческих наемников Дария. Теперь ничто не мешало ему стремительно двигаться на восток. В Ариане он учинил резню за то, что арии сначала сдались, но затем по наущению своего сатрапа Сатибарзана взялись за оружие. Сатибарзан бежал. Здесь, в этих землях, Александр основал еще один город — Александрию Арианскую (ныне Герат). Находясь в Дрангиане, в Фарахе, Александр получил известие о заговоре Филота, сына Пармениона. Здесь он наконец решился и принял меры, чтобы уничтожить Пармениона и его семью. Сын Пармениона Филот, командир элитарной конницы «друзей», был якобы замешан в заговоре против жизни Александра, осужден армией и казнен, а Клеандр, заместитель Пармениона, получил тайный приказ убить его, которому он покорно подчинился. Эта жестокость навела много страха на всех критиканов его политики и тех, кого он считал людьми своего отца, но укрепила его положение по отношению к сторонникам. Все сторонники Пармениона были ликвидированы, а люди, близкие Александру, получили повышение. Конница «друзей» была реорганизована и разбита на два отряда по четыре гиппархии в каждом (гиппархия — современный эскадрон. — Примеч. пер.). Одной частью командовал старый друг Александра, Гефестион, другой — Клит, младший брат кормилицы Александра.

Из Фразы македонец во время зимы 330/329 г. прошел вверх по долине реки Гельманд через Арахозию и далее по горам мимо месторасположения современного Кабула в страну парапамисатов, где он основал город Александрию Кавказскую.

Бактрия и Согдиана. Бывший сатрап Дария Бесс пытался в Бактрии и других восточных провинциях поднять народное восстание, присвоив себе титул великого царя. Перевалив через Гиндукуш по высокогорному перевалу, ведущему на север, Александр, несмотря на нехватку продовольствия, привел свою армию к Драпсаку (современный город Андараб). Обойденный с фланга, Бесс бежал за реку Окс (ныне Амударья), а Александр, двигаясь теперь уже на запад, прибыл в Бактры — Зариаспу (ныне Балх) в Афганистане. Здесь он сместил прежних и назначил новых правителей провинций Бактрии и Арианы. Переправившись через Окс, он отправил своего полководца Птолемея вдогонку за Бессом, который тем временем был свергнут согдианином Спитаменом. Бесса схватили, бичевали и отправили в Бактры, где пытали и искалечили на персидский лад (отрубили нос и уши); позже он был предан публичной казни в Экбатанах.

Из Мараканд (ныне Самарканд) Александр прошел к городу Кирополю и реке Яксарт (ныне Сырдарья), границе Персидской империи. Там он сломил сопротивление скифских кочевников, пользуясь превосходством в техническом оснащении своей армии, разбил их на северном берегу реки и прогнал в глубь страны, в пустыню, и основал город Александрию Дальнюю. Тем временем Спитамен за его спиной поднял восстание во всей Согдиане, втянув в него и племена массагетов. Только осенью 328 года Александру удалось сокрушить самого решительного противника, с которым ему пришлось столкнуться. Позже в том же году он напал на Оксиарта и оставшихся бывших приближенных Дария, которые укрепились в горах Паратасены (ныне Таджикистан); легковооруженные воины-добровольцы захватили скалу, на которой стояла крепость Оксиарта, и среди пленных оказалась его дочь Роксана. Александр женился на ней в знак примирения, и оставшиеся его противники либо перешли на его сторону, либо были сокрушены.

Движение к абсолютизму. Случай, произошедший в Маракандах, вызвал еще большее отчуждение между Александром и его македонцами. В пьяной ссоре он убил Клита, одного из своих самых надежных командиров; но его армия и близкие друзья, видя, как сильно он страдает, испытывая чувство вины, принимают постановление, посмертно обвиняющее Клита в измене. Таким образом, трагическое событие послужило ступенью на пути Александра к восточному абсолютизму. Эта растущая тенденция нашла свое внешнее выражение в носимой Александром одежде персидских царей. Вскоре после этого в Бактрии он попытался навязать церемониалы персидского двора, включая падение ниц, грекам и македонцам; но для них этот обычай, привычный для персов, появляющихся в присутствии царя, связывался с богопочитанием и в отношении к человеку был нетерпим. Даже Каллисфен, который своей явной лестью, возможно, подталкивал Александра к тому, чтобы он видел себя в роли бога, с возмущением отказался от этого унижающего человеческое достоинство свободного эллина церемониала. Смех македонцев вызвал провал этого эксперимента, и Александр оказался достаточно умен, чтобы отступиться. Вскоре Каллисфена обвинили в том, что он был посвящен в заговор придворных против жизни царя, и казнили. (По другой версии, он умер в заточении. — Примеч. пер.)

Вторжение в Индию. В начале лета 327 года Александр с новой, более мощной армией, командование которой подверглось реорганизации, выступил из Бактр. Если цифра, приводимая Плутархом, сто двадцать тысяч человек, сколько-нибудь достоверна, то сюда следует отнести все виды вспомогательных служб: погонщики мулов и верблюдов, медицинский корпус, торговцы-разносчики, артисты и художники, женщины и дети. Саму же, собственно, армию надо оценивать в тридцать пять тысяч человек. Повторно перевалив через Гиндукуш, Александр разделил свои силы. Половина армии с обозом под командованием Гефестиона и Пердикки пошла ущельем Хибер, сам же он повел остальную часть с осадными орудиями через холмистую местность к неприступной вершине с построенной крепостью Аорн и взял ее штурмом. Эта вершина расположена в нескольких милях к западу от реки Инд и чуть севернее реки Бунер. При этом македонцы показали чудеса осадного искусства. Весной 326 года, переправившись через Инд близ Аттока, Александр вошел в Таксилу, чей правитель дал ему слонов и воинов, взамен попросив помочь в борьбе с царем Пором, правившим землями между Гидаспом (ныне Джелам) и Акесином (ныне Шенаб). В июне Александр дал свое последнее великое сражение на левом берегу Гидаспа. После победы он основал там два города: Александрию Никею (в честь своей победы) и Букефалы (в память о своем коне Букефале, павшем в той битве); побежденный Пор стал его союзником. Точно неизвестно, слышал ли Александр о реке Ганг, но тем не менее ему не терпелось идти все дальше. Когда же он подошел к реке Гифасис, армия отказалась следовать за ним под непрекращающимися тропическими дождями: физические и психические силы воинов были на пределе. Недовольных представлял главный военачальник Александра Кен. Непреклонность армии заставила Александра повернуть назад.

Возвращение из Индии. На Гифасисе он воздвиг двенадцать алтарей, посвященных главным олимпийским богам, а на Гидаспе построил флот в 800–1000 кораблей. Расставшись с Пором, он отправился вниз по Гидаспу, впадавшему в Инд; половина армии погрузилась на корабли, а другая половина тремя колоннами шла маршем по двум берегам. Флотом командовал Неарх, а собственным кораблем Александра — кормчий Онесикрит; оба впоследствии составили отчет о плаваниях, дошедшие в качестве свидетельств до нас. Этому походу сопутствовало много небольших сражений и безжалостная резня, учиненная при штурме города племени маллов близ реки Гидраот (ныне Рави). Александр получил серьезную рану, которая ослабила его здоровье.

Прибыв в Паталы, он построил гавань и доки и исследовал оба рукава Инда, которые далее, вероятно, впадали в Великое море. Он предполагал повести назад часть армии по суше, а остальные войска должны были на 100–150 кораблях под командованием Неарха совершить исследовательское плавание вдоль берегов Персидского залива. Из-за стычек с местными племенами Неарх отплыл в сентябре 325 года, но, дожидаясь северо-восточного муссона, задержался до конца октября. Александр тоже в сентябре отправился вдоль берега через Гедросию, но из-за непроходимой дикой местности, отсутствия воды вскоре был вынужден повернуть в глубь материка и поэтому не сумел осуществить свой план обеспечения флота продовольственными базами. Еще ранее он отправил под командованием Кратера вещевой обоз, осадные орудия, слонов, больных и раненых воинов, дав для охраны три отряда тяжеловооруженной пехоты. Кратер должен был через проход Муллы, Кветты и Кандагар вести их в долину Гельманда, а уже оттуда через Дрангиану воссоединиться с главными силами армии на реке Аман (ныне Минаб) в Кармании.

Поход Александра через безводную пустыню Гедросии (ныне Белуджистан) оказался губительным: мучила нехватка питья, еды, топлива. К тому же во время стоянки у пересохшего русла реки внезапный ночной паводок, вызванный муссоном, унес много жизней, особенно женщин и детей. В конце концов Александр воссоединился с отрядами, плывшими на кораблях Неарха. Флот за это время также понес потери, и моряки испытали множество приключений.

Политические деяния. Александр продолжил свою политику замещения старших чиновников и предания казни нерадивых наместников, которую уже начал проводить, еще находясь в Индии. За время между 326–324 гг. он сместил свыше трети своих сатрапов и шестерых предал смерти. В Мидии три военачальника, и среди них Клеандр, брат Кена, умершего чуть ранее, были обвинены в вымогательстве, вызваны в Карманию, где их арестовали, судили и приговорили к казни.

Весной 324 года Александр вернулся в Сузы, где обнаружил, что его главный казначей Гарпал, очевидно боясь расплаты за казнокрадство, бежал с шестью тысячами наемников и пятью тысячами талантов денег в Грецию. В Сузах Александр устроил празднество, отмечая захват Персидской империи и свадьбу — свою собственную и своих восьмидесяти военачальников: в продолжение его политики слияния македонян и персов в единую расу они взяли себе жен — персиянок. Александр и Гефестион женились соответственно на дочерях Дария Статире и Дрипетиде, а десять тысяч его солдат, женатых на местных женщинах, получили от него щедрые дары.

Политика этнического слияния все больше портила его отношения с македонцами, которым совсем не нравилось его новое понимание империи. Их сильно возмущала его решимость включить персов в армию и администрацию провинций на равных с ними правах. Прибытие тридцати тысяч юношей, прошедших македонскую военную подготовку, и включение восточных воинов из Бактрии, Согдианы, Арахозии и других земель империи в конницу «друзей» только раздуло огонь их недовольства; в дополнение ко всему, персидская знать с недавних пор получила право служить в конной гвардии царя. Большинство македонцев видели в этой политике угрозу их привилегированному положению. Этот вопрос крайне обострился в 324 году, когда решение Александра отправить на родину македонских ветеранов во главе с Кратером было истолковано как намерение перенести местопребывание власти в Азию. Вспыхнул открытый мятеж, в котором не участвовала только царская охрана. Но когда Александр все-таки распустил почти всю армию македонцев и на их место набрал персов, оппозиция была сломлена. За эмоциональной сценой примирения последовало грандиозное пиршество (девять тысяч гостей) в ознаменование окончания разногласий и установления партнерских отношений в управлении македонянами и персами. Подчиненные, покоренные народы в это содружество партнеров не вошли. Десять тысяч ветеранов отправились с дарами в Македонию, и кризис был преодолен.

Летом 324 года он попытался решить проблему неприкаянных наемников, тысячи которых скитались по Азии и Греции; многие из них — политические изгнанники из собственных городов. Декрет, привезенный Никанором в Европу и провозглашенный в Олимпии (сентябрь 324 года), предписывал всем городам Греческого союза вернуть всех изгнанников и их семьи (кроме фиванцев).

Последний год. Осенью 324 года в Экбатанах умер Гефестион, и Александр устроил своему ближайшему другу небывалые похороны в Вавилоне. Греции он велел чтить Гефестиона как героя, и, видимо, именно с этим повелением было связано требование, чтобы и ему самому воздавали божественные почести. Уже давно он лелеял мысли о своей божественности. Греческая философия не проводила четкой разделительной черты между богом и человеком. Их мифы дают не один пример того, как человек, совершив великие деяния, обретал статус божества. Александр не раз поощрял лестные сравнения своих деяний с теми, которые совершили Дионис или Геракл. Теперь он, похоже, становится убежденным в реальности своей божественности и требует признания ее другими. Нет причины полагать, что это требование было обусловлено какими-то политическими целями (статус божества не давал его обладателю никаких особых прав в греческом городе-государстве); скорее это было симптомом развивающейся мании величия и эмоциональной неуравновешенности. Города волей-неволей уступали его требованию, но зачастую делали это с иронией: в спартанском декрете говорилось: «Если Александр желает быть богом, пусть будет богом».

Зимой 324 года Александр осуществил жестокую карательную экспедицию против коссеев в горах Луристана. Следующей весной в Вавилоне он принял посольство из Италии, но позже появились рассказы, что приходили посольства и от более далеких народов: карфагенян, кельтов, иберийцев и даже римлян. Приезжали к Александру и представители греческих городов — в венках, как и положено было появляться перед божественным. Весной же, следуя по маршруту Неарха, он основывает еще одну Александрию — в устье Тигра, составляет планы развития морских связей с Индией, для чего предварительно необходимо было совершить экспедицию вдоль Аравийского побережья. Он также отправил Гераклида исследовать Гирканское (Каспийское) море. Внезапно, занимаясь усовершенствованием ирригационной системы Евфрата и заселением побережья Персидского залива, он после длительной пирушки заболел и через десять дней, тринадцатого июня 323 года, умер, на тридцать третьем году жизни. Он царствовал двенадцать лет и восемь месяцев. Тело его, отправленное Птолемеем, впоследствии ставшим царем в Египте, было помещено в Александрии в золотой гроб. В Египте и Греции ему воздали божественные почести.

Наследник на трон указан не был, и его полководцы высказались в пользу слабоумного незаконнорожденного сына Филиппа II Арридея и сына Александра от Роксаны, Александра IV, родившегося уже после смерти отца; сами же после долгих споров разделили сатрапии между собой. После смерти Александра Великого империи не суждено было сохраниться как единому целому. Оба царя были убиты: Арридей в 317 году, Александр IV в 310–309 гг. Провинции стали независимыми государствами, а военачальники, следуя примеру Антигона, провозгласили себя царями.

Достижения Александра, личность и характер великого македонца, его военное искусство. Мало достоверной информации сохранилось о планах Александра. Если бы он остался жив, то несомненно завершил бы завоевание Малой Азии, где все еще существенно независимыми оставались Пафлагония, Каппадокия и Армения. Но в последние годы цели Александра, похоже, сместились в сторону исследований окружающего мира, в частности Аравии и Каспия.

В организации своей империи он во многих сферах импровизировал и приспосабливал найденное к своим нуждам. Исключением была его финансовая политика: он создал централизованную организацию со сборщиками налогов, возможно независимую от местных сатрапов. Частично неудачи этой организации объясняются слабостью руководства со стороны Гарпала. Но выпуск новой монеты с определенным фиксированным содержанием серебра, основанным на афинском стандарте, вместо старой биметаллической системы, распространенной в Македонии и Персии, везде способствовал развитию торговли, и это, вместе с притоком большого количества золота и серебра из персидской казны, послужило очень нужным и важным стимулом для экономики всего Средиземноморского региона.

Основание Александром новых городов — свыше семидесяти, — согласно Плутарху, открыло новую страницу в истории греческой экспансии. Несомненно, многие колонисты, вовсе не добровольцы, оставляли города, а браки с коренными жителями Азии приводили к растворению греческих обычаев. Однако в большинстве городов влияние греков (более, чем македонян) осталось сильным. И поскольку наследники власти Александра в Азии Селевкиды продолжили этот процесс ассимиляции, распространение эллинистической мысли и культуры на значительную часть Азии, до Бактрии и Индии, явилось одним из самых замечательных результатов завоеваний Александра.

Его планы расового слияния потерпели неудачу: македоняне единодушно отвергли эту идею, и в империи селевкидов четко доминирующим был греческий и македонский элемент.

Империя Александра скреплялась его собственной динамической личностью. Он соединял в себе железную волю и гибкий ум со способностью доводить себя и своих воинов до высшего напряжения сил. Он знал, когда нужно отступить и пересмотреть свою политику, хотя делал это очень неохотно. У него было развитое воображение, не без романтических импульсов: личности, подобные Ахиллу, Гераклу и Дионису, часто приходили ему на ум, а приветствие жреца у оракула Амона определенно повлияло на его мысли и честолюбивые устремления, на весь последующий период жизни. Он быстро поддавался гневу, и тяготы долгих походов все резче обозначали эту черту его характера. Безжалостный и своенравный, он все чаще прибегал к устрашению, без колебаний уничтожая людей, вышедших у него из доверия, причем его суд не всегда претендовал на объективность. Долго после его смерти сын Антипатра Кассандр не мог без содрогания пройти мимо его статуи в Дельфах. Однако Александр, несмотря на эти качества своего характера, пользовался любовью у солдат, в верности которых не приходилось никогда сомневаться, без жалоб прошедших с ним долгий путь до Гифасиса и продолжавших верить в него, какие бы трудности ни выпадали на их долю. Единственный раз Александру не удалось настоять на своем, когда, измотанное физически и психологически, войско отказалось следовать за ним далее, в незнакомую Индию.

Александр — величайший среди известных миру полководцев — проявлял необычайную гибкость как в комбинировании различных видов вооружения, так и в умении приспособить свою тактику к тем новым формам ведения войны, которые противопоставлял ему противник, будь то кочевники, горцы или Пор со своими слонами. Его стратегия была искусно подчинена богатому воображению, и он знал, как воспользоваться малейшими шансами, представляемыми в любом сражении, которые могли бы сыграть решающую роль в победе или поражении. Он также, победив никогда не останавливался на достигнутом и безжалостно преследовал бегущего врага. Александр чаще всего использовал для нанесения сокрушительных ударов конницу, и делал это настолько эффективно, что ему редко приходилось прибегать к помощи своей пехоты.

Недолгое царствование Александра явилось решающим моментом в истории Европы и Азии. Его поход и личный интерес к научным исследованиям во многом продвинули знания о географии и естественной истории. Его деятельность привела к перенесению великих центров европейской цивилизации на восток и к началу новой эры греческих территориальных монархий. Она способствовала распространению эллинизма по всему Ближнему Востоку широкой колонизаторской волной и созданию — если не в политическом смысле, то, по крайней мере, в экономическом и культурном — единого мира, простирающегося от Гибралтара до Пенджаба, открытого торговле и социальным взаимоотношениям. Справедливо будет сказать, что Римская империя, распространение христианства как мировой религии и долгие века существования Византии явились в некоторой степени плодами трудов Александра Великого.

Персонажи, действующие в романе

Реальные исторические лица:
Александр Великий;

Филипп из Македонии — отец Александра;

Олимпиада — мать Александра;

Роксана — бактрианская принцесса, первая жена Александра и мать его последнего сына;

Таис — афинская куртизанка;

Аристотель — учитель Александра на протяжении 3–4 лет;

Клеопатра — сестра Александра;

Клеопатра — вторая жена Филиппа;

Ланис — няня Александра;

Клит — младший брат Ланис, друг детства Александра;

Птолемей Лаг — товарищ Александра по играм, а впоследствии военачальник в его армии;

Леонид — дядька и наставник Александра;

Лисимах — воспитатель Александра;

Антипатр — регент Македонии в отсутствие Александра;

Парменион — один из лучших полководцев Александра;

Аттал — военачальник;

Филот — сын Пармениона;

Барсина — вдова Мемнона;

Мемнон из Родоса — талантливый полководец армий персидского царя, грек;

Каллисфен — племянник Аристотеля;

Бесс — сатрап одной из областей Персии; убийца Дария;

Гефестион — близкий друг Александра, способный военачальник;

Статира — вторая жена Александра в полигамном браке;

Парисатида — третья жена Александра в полигамном браке;

Гарпал — друг детства Александра;

Верховные жрецы в Додоне, в храме Зевса-Аммона.


Возможно, существовавшие, но оставшиеся истории неизвестными лица, которые поэтому можно считать вымышленными персонажами по праву поэтической вольности. Что касается последней сцены с Роксаной и Александром, когда он лежал в лихорадке, возможно малярийной, ничто не свидетельствует ни в пользу ее, ни против. То, как она происходила, зависело бы от характера Роксаны, в моем понимании, благородного. То же самое относится и к вопросу — была ли Таис его любовницей или нет. Некоторые историки полагают, что была, исходя при этом из ее действий в Персеполе, которые, по всей вероятности, входили в тайный политический план Александра. Стихотворение Драйдена, хоть и основывается на правде, в целом является вымыслом. Прекрасная опера Массне основывается лишь на одном вероятном факте. Встреча Роксаны и Александра в детстве вымышлена, хотя вполне могла и быть. Эта книга — роман с множеством вымыслов, ни один из которых не противоречит известным фактам.

Вымышленными являются следующие персонажи:
Элиаба (Абрут) — личный летописец Александра;

Шаламарес — дядя Роксаны;

Сухраб — первый муж Роксаны;

Клодий — шпион Александра;

Глава 1 НЕБЕСНЫЕ ЗНАМЕНИЯ

1
Я, Александр, сын и наследник Филиппа из Македонии и Олимпиады, дочери царя Эпира,[531] написал эту первую главу своей тайной истории, нечто вроде предисловия к ней, своей собственной рукой.

По греческому летосчислению шел 433 год, или год 108-х Олимпийских игр.[532] Прошло сто тридцать семь лет с тех пор, как греки в битве при Саламине заставили персидские флотилии повернуть назад. Стоял день осеннего равноденствия, и только семь дней назад отмечалась годовщина этой незабываемой победы.

Возле дороги в торговом городе Пелла в Македонии тринадцатилетний отрок — его четырнадцатый год пребывания на земле стремительно приближался — наблюдал за партией пыльных и грязных рабов: мужчин, женщин и детей, гонимых по древней караванной дороге. Эта дорога от Фракии тянулась на запад вдоль северных берегов Эгейского моря до Фермы. Здесь она поворачивала на север, чтобы, коснувшись Пеллы и старой столицы Эги, через горные проходы извилистым путем пробраться к верховьям реки Апс и затеряться в богатых городах иллирийцев на Ионическом море.

Сей отрок был я, Александр. Тем, кто читает эту хронику, будет ли интересно взглянуть на меня, когда я стоял там, уже не мальчик и еще не мужчина, крепкого сложения, как и большинство македонских юношей, с рыжевато-золотистыми волосами, нередко встречающимися у моих сверстников. Голубые глубоко посаженные глаза смотрели на мир внимательно и зорко. Одежды мои были, несомненно, богаче, чем у большинства юных македонцев, ибо даже сыновьям зажиточных коневодов полагалось придерживаться свойственного Македонии старомодного образа жизни, простых и строгих манер.

Случилось так, что я остался один, если не считать друга детства Клита, младшего брата Ланис, бывшей мне когда-то няней. Даже строгого Леонида, наставника, более известного моим высокородным сотоварищам под кличкой «Каменнолицый Старик», услали прочь с каким-то поручением, и в тот момент я не был под его неусыпным надзором. С любопытством глядя на бредущих людей, я испытывал странное возбуждение, которое с каждой минутой все возрастало. Грубые одежды и несвойственные нам цвет и черты лица — все это давало пищу воображению. Вдруг меня осенила мысль, от которой защекотало под кожей, что эти рабы идут из земель, лежащих далеко за Фракией, что на самом востоке Греческого государства, возможно, из-под Геллеспонта и самых западных окраин Персидской империи. А эта империя, как всем известно, охватывала добрую половину знакомого человечеству мира.

Один из рабов привлек к себе мое особое внимание. Юноша моего возраста, с четко очерченным орлиным носом, он был, как и большинство фракийцев, рыжеволос. Но нет, он не фракиец — не та посадка глаз, не тот в них блеск, когда он бросил на меня изучающий и испуганный взгляд. Вид его обожженной загаром кожи наводил на мысль, что он из какой-то страны в пустыне неподалеку от устья Нила.

Вскоре он должен был удалиться за пределы досягаемости моего голоса и затем исчезнуть за поворотом дороги. Тогда ничего бы не вышло из моего страстного желания поговорить с ним, вступить с ним в какие-то очень важные деловые отношения, хотя я лишь смутно догадывался, какие именно. Эта возможность быстро уплывала, как случалось и со множеством других, частью из них благородных, которые дразнили меня своей досягаемостью только для того, чтобы потом исчезнуть. Разве не предупреждали меня постоянно то мать, то Каменнолицый Старик, чтобы я не поддавался первому побуждению, а действовал с трезвым расчетом?

Несомненно, они были правы…

И вдруг на сердце у меня полегчало. Я и забыл об источнике питьевой воды совсем неподалеку от того места, где стояли мы с Клитом. То ли у охранника пересохло во рту от дорожной пыли, а может, он не поил свой двуногий скот с наступления полуденной жары, только он выкрикнул распоряжение, и рабы, с трудом волочившие ноги, остановились. Я замер на месте, опасаясь спугнуть судьбу. Конечно, я мог подбежать к охраннику и велеть прекратить шествие, что вправе был сделать в своем государстве как царский сын. И если этот малый не знает греческого, я все же смог бы заставить его понять меня, и он непременно бы узнал царевича по богатому плащу с застежкой в виде льва, украшенной драгоценным камнем. Но я избежал досадного промаха и был весьма благодарен манящей прохладе живительного источника, предотвратившей мою ошибку. Возможно, Гермес, бог странствующих, именно с этой целью и поместил здесь родник.

— Я собираюсь поговорить с молодым рабом, — сказал я Клиту, быстро трогаясь с места. — И не суетись, я не приму возражений.

Да, я желал порасспросить загорелого до черноты юношу и теперь точно знал, какие задам вопросы. Даже если он почти не говорит по-гречески и изъясняется на каком-нибудь диковинном диалекте, я был уверен, что все равно мы поняли бы друг друга. Но что для меня оставалось загадкой, так это собственный интерес к чужеземцу. Отчего меня так разбирало любопытство? Ведь толпы рабов проходили здесь через каждые несколько дней. Я смотрел, как они идут, скованные цепями и с ярмом на шее, и, ощутив только легкий укол быстропроходящей жалости, спокойно возвращался к своим трудным играм: бегу, прыжкам и другим упражнениям по военной подготовке, предписанным Филиппом и осуществляемым на деле Каменнолицым Стариком, которые поглощали большую часть моего времени между едой, сном и учебой.

Между тем где-то в глубине моего сознания уже созревал план. Не могу сказать определенно, что это был за план и почему я так верил в его осуществимость. Он возник из чего-то неясного, но волнующего, что я разглядел в лице молодого раба.

Наверняка голова моя склонилась слегка влево, что всегда случалось, если меня занимало какое-то дело. Не доходя пятнадцати футов до группы рабов, я встретился с Клитом взглядом и тихо сказал:

— Побудь здесь. Я хочу побеседовать с ним наедине.

Несмотря на приглушенность, голос мой сохранил властный звон металла. «Даже Филипп не бывает столь убедителен», — подумал Клит. Царь отдавал свои распоряжения сильно рокочущим баритоном или, случалось, пьяными выкриками.

Я медленно приближался, и губы сами складывались в вопрос: «Твое имя и племя?» Но прежде чем он прозвучал, юноша-раб заговорил на чистом аттическом греческом языке, которым, восседая на троне, пользовался Филипп, принимая послов от других царей. И я владел им исправно, как требовал от меня в учебные часы выживший из ума Лисимах, но слишком уж часто сбивался на македонский диалект, на котором в то же время говорили во всех украшенных колоннами городах Греции и в деревнях.

Юноша произнес негромко, но твердо и без нытья, часто свойственного рабам:

— Молю, юный господин, купите меня.

В тоне его я ясно расслышал нотки мужества, но чувствовалась и такая глубина горя и страстного желания, которые мне редко доводилось слышать.

— Кто ты? И прибыл откуда?

— Я родом из Палестины. А имя мое Элиаба. Я сын ученого еврея, который вызвал немилость нашего сатрапа.

Говоря это, он прижимал руки к бокам, очевидно желая скрыть от охранника умоляющий жест, но густые рыжие брови поднимались и опускались, подкрепляя слова. Эта манера говорить казалась несколько странной, но каким-то непонятным мне образом внушала мысль, что предо мной мальчик с глубоким и сильным умом.

— Я знаю о Палестине под Тиром, — сказал я. — Ты умеешь писать по-гречески?

— О, да. Рука моя так же проворна, как ваш благородный язык. Я пользуюсь тайнописью собственного изобретения, поэтому шпионам прочесть ее нелегко.

— Куда вас ведут, Элиаба? Как трудно произносить это имя, если…

— Господин, я прежде работал на плантации в Византии, а теперь нас ведут в Эпидамн в Иллирии. Бог отца моего свидетель, это долгий путь! Жена одного благородного господина заказала у работорговца несовершеннолетнего мальчика, который стал бы слугой ее сына и научил его языку, дабы тот избежал эпитета «варвар». Помощник работорговца выбрал меня и купил по дешевке. Но наш охранник как раз из тех, кто с радостью положит в карман горсть золотых монет. Он не моргнув глазом солжет госпоже, что я умер в пути, к чему я был очень близок. Купите меня, благородный господин, я согласен стать вашим летописцем, чтобы выразить всю глубину вашей мысли.

— Когда я стану царем, у меня будет несметное число и писарей, и историков. Впрочем, мне и теперь нужен хоть кто-нибудь, кто записывал бы самые потаенные мои мысли, о которых ты говоришь, мои планы и цели, чтобы ученые, когда я стану всего лишь прахом, размышляли над ними и расшифровывали их для людей. Ладно, я переговорю с охранником. Ты же останься среди последних, кто будет пить из источника. И молись богу отца своего!

Я подошел к человеку с лукавым лицом и окладистой черной бородой. Держа в руке плетку, он сидел на зеленом берегу в некотором отдалении от источника, но, заметив мое приближение, тотчас вскочил на ноги.

— Я — Александр, сын и наследник царя Филиппа.

Прижав локти к бокам, растопырив пальцы и выгнув спину, что на Востоке выражало полную прострацию, он отвечал хнычущим голосом просителя:

— Чем могу услужить тебе, Александр, сын великого Филиппа?

— Я хочу приобрести мальчика Эли… Элиабу, если цена не будет слишком уж высока. — К этому времени я уже догадался, что он армянин, чья родина находится к востоку от Таврических гор.

— О, прекрасный царевич, хоть лет ему и не больше, чем тебе, он самый ценный раб в этой партии. Мой господин выбрал его в наставники своему сыну…

— Да хоть бы и в любовники своей дражайшей супруге, которая, как всем известно, томится по незрелым мальчикам. Так какова же будет цена?

— Как насчет десяти статеров в монетах из желтого металла горы Пангея, которую захватил великий Филипп? Но чтобы одинакового веса и пробы…

— Дороговато. Я предложу тебе пять.

— А семь дашь?

— Тоже большая цена. Во столько обходится девственная танцовщица самому персидскому царю. Впрочем, в моем кошельке есть семь монет, и я готов отдать их тебе.

— Тогда попрошу, сунь их незаметно мне в руку, когда никого не будет поблизости, и прикажи Элиабе спрятаться в зарослях за источником. Предатель из их же среды — ведь у рабов нет чести — расскажет мне об этом за сикель ячменной муки, но клянусь, что отправлю мерзавца на каторгу в соляные копи, где у него живо усохнет и отнимется язык. Вот, я протягиваю тебе ладонь. Умоляю, загороди ее своим телом, чтоб не увидели эти проныры.

— Лови кошелек. Он из серебряной ткани и сам по себе стоит уже полстатера.

— О, Александр, я еще не раз услышу о тебе, — бормотал изумленно охранник, в то время как кошелек исчезал в складках его одежды.

— Да, услышишь! И впрямь услышишь, если только солнце не провалится в море до того, как я сяду на трон.

2
Мой новый раб широко раскрытыми испуганными глазами внимательно следил за каждым моим движением, и мне было достаточно лишь указать пальцем на заросли кустарника, чтобы он тотчас же растаял подобно тени, покинув толпу теснившихся у источника рабов. Возможно, некоторые из них заметили этот маневр и догадались об истинной его причине, но если кое-кто и хотел забить тревогу, дабы извлечь из этого выгоду, то вовремя передумал, взвесив, насколько это рискованно. Большинству же послужила прибежищем мысль, — почти единственная, в которой раб находил утешение, — что судьба других рабов не стоит и малого клочка кожи с собственной спины. Да и охранник уже спешил отдать приказ двигаться дальше. Я смотрел и слушал до тех пор, пока они не скрылись за поворотом дороги. Ни переполоха, ни возмущения я не заметил в их жалких рядах. Это была всего лишь очередная партия рабов, перегоняемых с одной плантации на другую по воле неведомых им богов и людей и по велению неблагосклонной к ним судьбы.

Я отыскал еврейского юношу в зарослях кустов. Глаза его светились отчаянной надеждой. Но я знал, — не зря же меня учили, — как следует обращаться с только что купленными рабами.

— Я заплатил за тебя немалые деньги, — сказал я сухо.

— Моему господину угодно, чтобы я знал свою цену? — спросил Элиаба, нервно вскидывая и опуская рыжие брови.

— Да, и это не прихоть, а твердое намерение. Я отдал семь золотых статеров и кошелек из серебряной ткани в придачу.

— Вас не надули, клянусь Иовом, богом отца моего и моим собственным.

— Ба! Еще одно имя, которым варвары называют Зевса. Впрочем, может статься, что ты говоришь правду. В таком случае удел твой не будет тяжелым. Но если меня обманули, ты будешь выводить свои письмена острием железной кирки на стенах соляных копей. Следуй за мной и держись от меня в трех шагах. Хочу показать тебя матери, царице Олимпиаде. Царской дочерью она была когда-то сивиллой в храме бога Виноградной Лозы[533] в Самофракии. Она точно скажет, что предвещает мне эта покупка: добро или зло.

Мы отправились во дворец моего отца, царя Филиппа. Так грубые македонцы называли царские палаты, потому что они значительно превышали размеры жилищ его подданных, выстроенных из гранитных глыб, и украшались портиком и террасой наподобие роскошных домов знати в центрах столиц, находящихся к югу от нас: в Фивах, Коринфе, Олимпии, даже в Спарте, ставшей с закатом ее мощи мрачной и угрюмой, в Дельфах и некогда надменных Афинах, низведенных теперь до размера лапы персидского льва. Пелла располагалась в приятном местечке с видом на чистое озеро, но сам город не блистал ни благородством, ни красотой и до недавних пор служил посмешищем для посторонних, не находивших в нем ни высоких стен, ни просторных храмов, ни прекрасных садов, ни уличных колонн, возведенных в честь каких-либо великих событий.

У нас отсутствовала старая аристократия — окружение Филиппа состояло исключительно из богатых владельцев огромных табунов лошадей и иного скота. Ничтожество наших рынков было под стать коринфским, а наши праздники больше напоминали пьяные разгулы. Все это было мне хорошо известно и без обличительных речей моей матери, презрительно адресовавшей их городу, который она именовала не иначе как «постоялый двор». Но я знал и то, что имена «Пелла» и, в особенности, «Филипп» стали влиятельнейшими именами в моей собственной жизни и жизни других македонцев и греков.

До прихода к власти Филиппа казалось, что боги наложили проклятье на царствующий дом Македонии. Доживая здесь свои последние дни, старый озлобленный Еврипид мог бы вплести его печали в одну из своих гениальных трагедий. Незаконнорожденный сын убил своего дядю и братьев, родного и двоюродного, чтобы завладеть троном; царица отравила царя Аминту из-за кровосмесительной любви к мужу собственной дочери, а чуть позже и дочь постигла та же судьба. Но Филипп был сделан из другого материала. Вместо того чтобы оставаться мелким царьком над пастухами овечьих отар и табунов с номинальной властью над дикими горными племенами и грызущимися кланами, он в свои пятнадцать лет объединил всю Македонию под своей единоличной властью, сколотил великолепную армию с прекрасно вымуштрованной пехотой, конницей и самой непобедимой фалангой в истории. С ними он завоевал Амфиполь с богатыми рудниками Пангейской горы, Пидну и Потидею, Абдеры и Маронею во Фракии и вассальный город Афин Метону. После двух чувствительных поражений он разбил фокейцев, после чего стал повелителем всей Фессалии с ее щедрыми пастбищами и виноградниками. Главный город севера Олинф пал, сраженный его мечом, за одиннадцать лет до того, как жена-колдунья Олимпиада родила ему сына. В следующем году после того, как Фракия стала его провинцией, он двинулся в центральную Грецию, и вскоре афинский оратор Демосфен произнес свою первую филиппику.[534]

Требовалось кое-что посильнее бури, чтобы остановить завоевателя — порывистого, сильного, крепко пьющего, грубо обтесанного македонца. Он объявил себя победителем всех эллинов, защитником панэллинизма[535] и гробницы бога Аполлона в Дельфах — так кто же смог бы противиться ему?

— Мой царь-отец идет бодрым маршем, — говаривал я своим друзьям детства, — и руки у него загребущие. Боюсь, когда вырасту, мне уже нечего будет завоевывать.

Но это были всего лишь слова, которые только отражали вечное недовольство моей матери; в сердце же у меня упрямо горел огонь.

И вот я стоял, по привычке склонив голову набок, и думал. Как утверждает Каменнолицый, я трачу слишком уж много времени на размышления и чтение разных книг. В особенности доставалось моей любимой «Илиаде», которая и ночью лежала у меня, спящего, под подушкой. Ко всем моим приобретениям — будь то купленный раб, рог с чернилами или простое перо — он относился снеодобрением, считая, что эти «забавы» лишь отвлекают меня от главного. А главным он называл умение управлять и вести безжалостные войны. Да и моя мать при всей ее склонности к таинственному и сладостному, болея душой за меня, страстно желала, чтобы я поскорее вырос, взялся за оружие и позаимствовал у Филиппа хоть часть его славы. Но я не мог расти так уж быстро, даже в угоду Олимпиаде. И все же я полагал, что она одобрит покупку, хотя бы лишь для того, чтоб насолить Филиппу. Ведь будь царь здесь, он с яростью возражал бы. Оставив иудейского юношу в коридоре, я приблизился к ее покоям и отодвинул занавес из плотной ткани, закрывавший вход.

Она занималась тем, что убирала в серебряную клетку пятнистую змею длиной в двенадцать футов, которая в обхвате превосходила руку тяжеловеса от плеча до локтя. Принес эту гадину, купив ее на рынке диких зверей, что на побережье Понта Эвксинского,[536] один из родственников Олимпиады. А называлась змея питоном. Поскольку пифоном назывался также и священный табурет высшего жреца в Дельфах, а жрица, читавшая пророчества, звалась пифией, нетрудно было догадаться, что эта змея примет участие в оргиастических ритуалах Олимпиады, посвященных культу Диониса, бога Виноградной Лозы. А иначе зачем же еще понадобилась ей змея? Я не верил пьяной шутке Филиппа, что питон заменяет ей мужа в его отсутствие. И все же нельзя было не заметить, как ласкает она томным взглядом эту мерзкую гадину, как предается восторженным речам, когда змей кольцами обвивается вокруг ее стройного прекрасного тела. Перед тем как она захлопнула дверцу клетки, стреляющий язычок питона скользнул по ее губам. Затем царица повернулась, пристально поглядела на меня, и колдовской взгляд ее сменился любящим, материнским.

— Ну, чем занимался? — ласково спросила она. — Конечно же, ничем путным.

— Я купил раба.

— Рабыню? — быстро переспросила она. Последнее время она то и дело намекала, что мне пора заиметь собственную служанку — это ускорило бы мое возмужание.

— Нет, секретаря. Думаю, что могу называть его именно так. Он иудей. Правильно говорит по-гречески и умеет бегло писать.

— Что ж, совсем неплохо. Он пригодится тебе, когда ты станешь царем или регентом. В особенности если способен запоминать и быстро записывать обрывки разговоров, услышанные им при дворе. Может быть, он поможет выловить шпионов и предателей и разоблачит заговоры против твоей царской персоны; и тогда древо виселицы принесет обильный урожай фруктов, свисающих с его ветвей на железных черенках.

— Нет, я купил его не для этого.

Я был откровенен. Мне нужен был не соглядатай, а верный и преданный друг, товарищ по играм и по охоте, а придет срок — и в военных делах. А все эти разговоры об изменах и хитрых уловках мне нисколько не нравились.

— По крайней мере, он будет тебе полезен. А где ты взял золото, чтобы заплатить за него? Того, кто умеет бегло писать на правильном греческом, не купишь за белые или червонные деньги — только за желтые.

— Я заплатил семь статеров.

— Почему бы и не заплатить, коль он тебе нужен? Разве ты не Александр, наследник трона Филиппа и много чего еще, происходящий от самого Ахиллеса по моей линии, а по линии Филиппа — от Геракла Железнорукого! Клянусь Дионисом и Адонисом, которые любят меня неземной любовью, это, должно быть, золото, накопленное тобой на покупку у старого Пармениона большого скифского лука.

— Да, оно самое. Ах, этот лук из рога и слоновой кости… Таких в Греции еще не видали. Бьет на двести шагов, если его согнуть до упора. Представь только, охранник запрашивал десять статеров — вдвое больше, чем стоит красивая рабыня-девственница.

— Я не нахожу в этом ничего предосудительного. Пора бы уж золоту Пангейских гор послужить тебе, ради твоего удовольствия и пользы, а не Филиппу, который разбазаривает его на оружие и лошадей, на содержание македонских олухов, которых он называет своими воинами. Я уж не говорю о женщинах, которых он наряжает в шелка и усыпанные драгоценностями платья — можно подумать, что я об этом не знаю. Ха!

Мать замолчала, задумалась. Лицо ее оставалось спокойным, в нем не было ни злобы, ни ненависти, но было нечто более страшное, чему я не мог подобрать названия. Я называл это твердой решимостью, в которой она находила тайное удовольствие.

— Но ведь он еще не взял себе второй жены, чтобы та нарожала ему кучу наследников.

— Лучше уж и не брать ее, если ему дорог солнечный свет.

И тут лицо ее осветилось пугающе-дивной красотой. Темнобровое, как у египтянок, с огромными ясными глазами, светящимися жемчужно-голубым блеском, оно было красивым всегда, за исключением редких моментов ярости. И тело ее было роскошно, оно отличалось изысканной утонченностью форм; а дивные груди, которые она любила обнажать предо мной, думается, для того, чтобы разбудить во мне чувственность, были прекрасны, как у Афродиты Праксителя.[537]

— Александр, помнится, я рассказывала тебе, как в день твоего рождения сгорел дотла большой эфесский храм богини Артемиды и зарево пожара было заметно с острова Самос.

— Да, и не раз.

— Задумывался ли ты над этим? Я-то размышляла, да толку мало. Никак не пойму, зачем Зевсу понадобилось сжигать храм своей дочери, сестры-близнеца Аполлона, зачатой им под видом лебедя, возлежащего с прекрасной Ледой… Ах да, она же враг Афродиты, богини любви, от которой Зевс без ума. Забудь об этом. Как-нибудь, не в столь отдаленном будущем, я поведаю тебе о другом чуде, куда более замечательном, которое произошло в ночь твоего зачатия. Теперь поскорей уходи. Малейшее воспоминание об этом жжет меня как огонь.

С трудом подавив волнение, неизменно пробуждаемое во мне необузданными речами Олимпиады, я неохотно удалился.

Пора было приступать к делам, и первое, чем я намеревался заняться, это проверить способности моего нового раба, Элиабы. Приведя юного иудея в свое жилище, я процитировал ему отрывок из «Илиады», который он записал с той же быстротой, с какой произносились эти бессмертные слова.

— Прекрасно! — похвалил я, глянув мельком на странного вида письмена. — Теперь выслушай мои требования. Прежде всего, я дам тебе тайное имя — «Мой Дневник». Многие дети царей, не говоря уже о самих царях, ведут дневники, но пишут в них скудно, а зачастую и вовсе бесчестно лгут. Имя у тебя слишком длинное и не подходит моему языку…

— Оно означает «Мой Бог Явился», — вставил Элиаба.

— Мне безразлично, что оно означает у варваров. Отныне для других и для меня самого твое имя будет Абрут.[538] Так вот, запомни мои слова: если я укажу средним пальцем правой руки вверх, для тебя это будет знак, что не стоит писать о том, что я говорю и делаю, будь мы наедине или в компании, пока я снова не прижму его к указательному пальцу. Затем снова описывай все — каждый поступок, каждое мое слово, обращенное к тебе или к другим. И не забывай проставлять дату. А кстати, какого календаря мы будем придерживаться? Мой воспитатель считает, что греческий календарь — это нагромождение ошибок. А что скажешь ты, Абрут?

— В моей стране сейчас 2418 год с сотворения Вселенной.

— Ба! Тогда война титанов с богами произошла за тысячи лет до этого. Греки ведут счет времени от первых Олимпийских игр. В Персии это год двести с чем-то — я точно не помню — Заратустры. Он знаменует рождение первого великого мага, которого у нас называют Зороастр.

И тут меня осенила идея — нет, проблеск, сияющий и прекрасный.

— Абрут, я знаю! Конечно же, вот он — единственно подходящий календарь, сверяясь с которым мне и следовало считать все эти годы, годы стремительно наносящей удары Судьбы. Если младенец доживает до первого дня рождения, он начинает свой второй год жизни на земле. Мой тринадцатый день рождения миновал, и значит, Абрут, сейчас год четырнадцатый о. А.

— Я слушаю тебя, господин, но не понимаю.

— За семь статеров мне следовало бы купить более живой ум. Надеюсь, придет время, и он будет соображать побыстрее. Четырнадцать о. А. означает четырнадцатый год от Александра. Не говори об этом с другими, но не забывай.

3
То, о чем я рассказываю и что записывает Абрут, в некотором смысле и есть моя биография. Здесь я поведаю о своих сомнениях, скрытых поражениях и неприятностях; о победах, которых я добивался, как это задумано мной, победителем, а не вульгарной толпой. Все важные события, происшедшие в отсутствие моего секретаря, я непременно изложу ему подробно или же вкратце, чтобы он придал рассказанному литературную форму и записал все в должном порядке и соответствующей последовательности. Словом, это будет книга о том, каким Александр видит самого себя.

Да, я говорю дерзко, неподобающе дерзко для историка, пишущего о себе. Описывать происшедшее не в конце пути, когда все уже свершено, а в самом его начале считается неприличным; но есть уже знаки того, что нить моей жизни, которую спряла одна из трех Парок, Лахезис,[539] многоцветна и весьма необычна. Мне неведомо, что они там решили, но одно я вижу ясно — указание на большие события, в которых я сыграю далеко не последнюю роль. Это признание моей души, которое я не берусь оспаривать и до умаления которого я не снизойду.

Когда холодными зимними ночами я смотрю в небо на многочисленные звезды, я вижу, что они своим взаимным расположением составляют причудливый узор, таинственный и необъяснимый. Они не движутся, но могут говорить, и, когда я останавливаю взгляд на одной из них, она перестает мерцать и горит чистым пламенем, будто чувствует, что я ее созерцаю и что у нас есть общая тайна.

Но внешне мало что говорит о моей редкостной судьбе. Меж тринадцатым и четырнадцатым днем рождения, то есть на четырнадцатом году жизни, я достаточно рослый, хотя, должен признать, найдется немало юношей-македонцев моего возраста ростом повыше меня. Когда я повзрослею, во мне, возможно, будет четыре локтя, что примерно равняется двум огромным шагам, но все же я покажусь коротышкой рядом с рабом-кельтом, которого я однажды увидел на рынке. Он был слишком высокомерен, чтобы демонстрировать свою мускулатуру возможным покупателям, он даже не смотрел на них, и, чтобы увидеть его великолепные зубы, приходилось разжимать ему рот железным прутом. У меня крепкие мышцы, но не хватает еще ловкости и должной координации для достижений в спорте и для искусного владения мечом. Я недостаточно опытен в искусстве метания копья и диска, но, правда, могу бегать очень быстро и в этом виде спорта мог бы с честью выступить на Олимпийских играх. Когда я заявил о своей готовности соревноваться, но только с сыновьями царей, мой бесстрашный и язвительный друг Птолемей заметил, что истинная причина заключается в моей боязни проиграть. В высоту и длину я прыгаю красиво и точно, но в плавании вечно борюсь с течением, вместо того чтобы ладить с ним, тогда как мои соперники с выгодой пользуются его движением и всегда побеждают.

Все македонцы, равно как и фессалийские юноши, отличные наездники. Увы, пока я не вправе считать себя одним из лучших. У моего друга Гарпала, сына крестьянина, косолапость, и, когда, соревнуясь с Птолемеем, я проигрываю, он подсмеивается, что у меня тоже что-то вроде косолапости, будто к лодыжке привязана толстенная книга, вполне вероятно, что «Илиада». Да, я чересчур увлекаюсь чтением — мой наставник Леонид не устает твердить об этом, и мать с ним соглашается. Им непонятно, почему я держу при себе этого рассеянного, неотесанного старика-деревенщину Лисимаха, вместо того чтобы взять в педагоги кого-нибудь, кто был бы более в курсе современных событий. Они и не подозревают, что этот седовласый книжный червь — знаток военной истории, которому известны все памятные битвы со времен первой Олимпиады. Его методика, может быть, необычна, но учит мыслить: сообщив об особенностях местности, о маневрах враждующих армий, он предлагает мне назвать победителя, а затем просит рассказать, каким образом побежденный мог бы стать победителем.

Судя по тому, что я вижу в зеркале, мой мальчишеский вид быстро уступает место зрелости. Македонцы представляют собой костяк старой Греции до вторжения дорических племен. Они высокого роста, белокурые, голубоглазые, шире в кости, нежели ослабевшие сограждане к югу от нас, и, как говорят, и, возможно, не без оснований, большие тугодумы. Кое-кто желал бы назвать нас варварами, несмотря на то, что мы истинные греки, потомки Аргоса. Был случай, когда оспаривалось наше право на участие в Олимпийских играх на том основании, что мы чужаки. Мы доказали наше истинно эллинское происхождение. Играли. А иногда и выигрывали.

Мои рыжевато-желтые волосы с некоторых пор растут надо лбом тяжелой копной, и я, пожалуй, помогаю этому, когда энергично орудую расческой и щеткой, добиваясь схожести с львиной гривой. Мой классически правильный нос, хотя ему и недостает смелого размаха, с каким был вылеплен нос чудесного изваяния Праксителя, все же коренится меж бровей, слегка расширяясь в ноздрях. Носовая перегородка коротка и сильно вогнута. Чувственные губы, особенно нижняя, без сомнения, достались мне по наследству от Олимпиады. Подбородок тяжелый, за что я благодарен богам, ибо греки склонны верить, впрочем, без достаточных на то оснований, что тяжелый подбородок говорит о силе характера его обладателя. На подбородке уже появился первый пушок, и, как только он станет заметным, я сбрею его, как это сделали Ахилл и другие герои нашей незабываемой войны против троянцев. Их величали объездчиками лошадей и за это почитали в бессмертной поэме Гомера, но, да будут свидетелями те же боги, я считаю, что они как объездчики не лучше, чем мы, с диких северных пастбищ.

Примерно в тот же год случилось так, что я, похоже, добился звания объездчика лошадей. Не так давно Филипп вернулся в Пеллу, подавив мятеж во Фракии и распяв всех его зачинщиков. Тогда от правителей Фессалии пригнали на продажу табун лошадей, а Филипп редко отказывался раскошелиться при виде коней, подходящих для его тяжелой конницы. Но когда мы прогоняли их на равнине, только немногие оказались стоящими. Самый же красивый, самый гордый и сильный артачился, производя впечатление строптивого и плохо обученного жеребца, так что царь резко взмахнул рукой в знак того, что этот конь ему не нужен.

— Отец, могу я сказать? — обратился я к нему.

— Ладно, говори, если твои слова будут разумны.

— Ты совершаешь ошибку, отвергая это прекрасное животное.

— Царь не делает ошибок. А коли и так, то не признается в них. В особенности если обвинение исходит от отрока тринадцати лет. Александр, не следует ли нам опасаться того, что ты слишком много берешь на себя?

— Может, и так, но я прав насчет этого жеребца и докажу свою правоту, если ты мне позволишь.

— Клянусь Посейдоном, богом лошадей: тех, что пасутся на сочных лугах, и тех, что дыбятся и играют на своих морских пастбищах! Разве ты не видел, как он крутился и бил копытами, злобно скалясь, когда его пытались оседлать объездчики? Или ты лучше всех управляешься с лошадьми? Неприлично твое хвастовство, тебе слишком много давали воли, и, похоже, ты больше, чем этот конь, нуждаешься в крепкой узде.

Голос Филиппа противно задребезжал, а единственный глаз — вражеская стрела лишила его второго — загорелся сердитым блеском, но еще не налился кровью, как это бывало в минуты ярости, которую я не желал пробуждать в отце.

— И все же позволь оседлать его. По крайней мере, ты вдоволь повеселишься, когда я свалюсь с лошади.

— Что ж, посмеемся. Да только удар о землю — недостаточное наказание за такую самонадеянность. Какой штраф ты заплатишь золотом?

— Цену лошади.

Объездчики засмеялись над этим глупым ответом, а Филипп возмущенно хмыкнул.

— Думаю, что хороший удар о землю будет тебе на пользу, юный Ахилл! — проговорил он с большим презрением.

Этот последний выпад вызвал во мне безрассудную храбрость. Я не хотел, чтобы кто-нибудь знал о моих мечтах, которые можно было бы назвать преклонением перед Ахиллом, и, особенно, о моем самоуподоблении этому герою, о мистическом чувстве, возникающем каждый раз при чтении моей обожаемой «Илиады». И впрямь, я полагал, что об этом никто не знает, за исключением няньки Ланис, которая все еще оставалась моей ближайшей наперсницей. Птолемей же, друг и соперник во всех играх, зачастую превосходящий меня в ловкости, лишь громко расхохотался — не из лести царю, а насмехаясь надо мной. Меня бросило в жар. Теперь я был просто обязан испытать себя, пусть даже здоровенный черный жеребец переломает мне ребра.

Я обошел вокруг, внимательно присматриваясь к нему. Это был очень крупный экземпляр. Наверняка он уже покрыл кобылу, но в силу молодости и неопытности вряд ли пробил брешь в девственнице. У него были массивная грудь и изящные ноги. Красиво выгнутую шею венчала голова, показавшаяся бы необычной и без белой — в форме быка — отметины на лбу. Да и сама голова больше напоминала бычью — огромная, с широко расставленными ушами. Глаза, темно-карие, почти без белков, предупреждающих о ярости к человеку, смотрели вокруг настороженно, и мне подумалось, что его норовистость — это простая нервозность: становясь на дыбы, он видит на равнине собственную удлиненную и дерзкую тень и нервничает.

Доводилось мне любоваться скакунами с фессалийских пастбищ, где земля плодородна и трава растет сочная и шелковистая, но ни разу не видел я лошади со столь лоснящейся кожей такой необычной масти.

— Опомнись, и я помогу тебе с честью выйти из игры, — крикнул отец. Вот уж не ожидал подобной уступки от этого твердокаменного человека. Однако затем, словно бы пожалев о своей маленькой слабости, он съязвил: — Услуги хирургов и костоправов школы Гиппократа нынче безбожно дороги.

Я взял коня за поводья и отвел его в тень, подальше от зрителей. Все повернулись, внимательно и серьезно следя за моими действиями. Жеребец следовал за мной довольно-таки спокойно, и мне даже показалось, что он стал чуть покорнее после того, как я погладил его по шее. Все ускоряя шаг, я заставил его перейти на бойкую рысь. Теперь мы бежали рядом, и я чувствовал, что ему это нравится — он двигался ритмичным галопом легко и с таким изяществом, что оставалось лишь удивляться, как это хозяин или хозяева решились расстаться с ним. Возможно, я пойму, в чем тут дело, когда попытаюсь его оседлать. Это испытание было не за горами, и я все с большим трудом подавлял растущий во мне холодный постыдный страх. От людских насмешек меня спасало лишь то, что взгляды всех были устремлены только на скакуна, с каждой минутой набиравшего скорость. Ему явно не терпелось побегать, причем в таком темпе, из-за которого мне, возможно, придется влачиться за ним в пыли. Не оставалось ничего другого, как сбросить плащ, закинуть поводья ему за шею и, ухватившись за длинную соболиную гриву, вскочить на него.

Он тут же сорвался с места, да так внезапно, что я опрокинулся и полетел кувырком. Едва коснувшись ногами травы, я рухнул на землю.

Я поднял голову и увидел, что мой здоровенный черный жеребец летит, будто вышел на последнюю прямую на скачках. «Ну все, — подумал я с мрачной уверенностью, — пари проиграно, и сраму не миновать». Я глядел на него во все глаза и вдруг заметил, как скакун наступил на волочащиеся по земле поводья, отчего его голову резко дернуло вниз. Он снова помчался вперед и вновь наступил на веревку и на этот раз, сильно споткнувшись, упал на колени. Поднявшись, он уже не так резво снялся с места, а едва разогнался, как веревка опять попала ему под переднее копыто, и снова голову резко рвануло книзу.

Теперь он ступал очень осторожно, и я окриком заставил его взглянуть в мою сторону. Он остановился и уставился на меня. Не знаю, способны ли животные думать, но в какой-то момент мне показалось, что мысли его работают весьма исправно. Очевидно, он припоминал, что, пока я был рядом, пока сидел у него на спине, ничего неприятного с ним не происходило. Нет, он не питал ко мне злых чувств, напротив, со мной у него было связано самое приятное — разрешение на первый с тех пор, как его забрали с фессалийских равнин, хороший пробег. К моей глубочайшей радости, он пошел ко мне, время от времени встряхивая волочащимися по земле поводьями.

Мне показалось, что он с удовольствием позволил мне взять веревку и нисколько не возражал, когда, свернув ее кольцами в правой руке и ухватившись за гриву левой, я вскочил ему на спину.

Ласково потрепав жеребца по шее, я мягким ударом веревки подстегнул его к бегу, и вскоре он уже несся вскачь, сперва мелким, а затем крупным галопом. Я чувствовал, как ветер путает мои волосы и звенит в ушах. Вряд ли я был бременем для его широкой спины и потому позволил себе ослабить поводья, затем снова натянул их, и, действуя так попеременно, я сумел-таки заставить жеребца быть покорным. Ему же так приятна была эта забава, возможность дать выход накопившимся силам, что он вовсе не возражал против управления. Проскакав на нем далеко по равнине, я развернул коня и начал свое триумфальное возвращение. Приблизившись к смотревшим на нас во все глаза зрителям, я остановил его. Он подчинился натяжению поводка. Теперь я уже не хватался испуганно за конскую гриву, а ласково похлопывал его по спине, блестевшей от легкой испарины, и был почти уверен, что конь признал мое право не только давать ему волю, но и прерывать его радостный бег.

Он остановился в каком-нибудь шаге от Филиппа, и я соскочил на землю. Меня так и подмывало похвастаться, но, вовремя спохватившись, я вместо этого нежно погладил жеребца по бархатистому черному носу.

— Ты выиграл пари, — проговорил Филипп, словно бы и не веря этому.

— Это была нечестная игра, царь, — отвечал я. — Я вызвался заплатить за него, если проиграю, но теперь-то я знаю, что истинная цена слишком велика для моего кошелька. Сколько бы за него ни запросили, это будет все равно что даром, и я готов пожертвовать чем угодно, лишь бы этот замечательный жеребец стал моим.

— Не стану в этом препятствовать, хотя, клянусь моими богами, я сам жажду его иметь. На таком красавце и я бы не прочь проехаться по украшенным колоннами улицам Афин, когда — надеюсь, что скоро, — я укрощу их гордыню. Однако он твой, если тебе хватит сообразительности назвать его добрым именем.

— Взгляни, у него на лбу белое пятно в форме быка, да и сама голова больше походит на бычью. Почему бы не назвать его Букефалом?

— Бычьеголовым? Пусть будет так. Мне нравится простота имен у могучих людей или животных. И вот что еще, Александр. Если ты станешь всадником под стать этому скакуну, думаю, он может понести тебя далеко.

«Объеду на нем полмира, — подумал я. — А поскольку мы оба молоды, то будем вместе расти и мечтать о приключениях и победах, ждущих нас впереди». Мне уже чудилось, как он, возбужденный сражением, мощно храпит и оглашает воздух яростным ржанием.

4
Возможно, потому, что я легко справился со здоровенным черным жеребцом — легко, если не считать одолевавшего меня перед схваткой с ним страха, — Филипп призвал меня к себе и в присутствии Олимпиады сделал необычное для него заявление.

— Мой сын Александр прилежен в учебе, во всяком случае, так утверждает этот выживший из ума старик Лисимах, — начал он, обращаясь к Олимпиаде так, словно меня не было с ними, — и, полагаю, он для своих лет прекрасный наездник.

— В первом я и не сомневаюсь. А еще кое-где поговаривают — не знаю, может, слух этот ложный, — что он укротил черного жеребца, которого оседлать не решился сам македонский правитель, — отвечала мать самым что ни на есть сладким голосом.

— Не стану этого отрицать, но Леонид сообщает мне, что в других делах он не столь старателен: в искусстве владения мечом он выдерживает экзамен только на «хорошо». Он должен им овладеть, если хочет иметь хоть половину шансов на победу в сражении.

— Филипп, отец мой, можно мне слово?

— Если с умом, то да.

— Говорил ли тебе Леонид, как я владею большим скифским луком и метательным дротиком?

— Лучше, чем прежде, но все же недостаточно. И если начистоту, он восхищается тем, как сильно ты можешь согнуть лук, но только в том случае, если кипишь от злости или полон уязвленной гордости. Тебе следует больше практиковаться — но как это сделать, не пренебрегая учебой? Я не позволю необразованному олуху восседать на троне, даже если для этого мне придется вернуться из царства Аида.[540] Тебе выпадет иметь дело и с хитрыми персами, и с заносчивыми афинянами. Единственный ответ — тебе нужен лучший учитель в Греции.

— Но Платон умер в прошлом году, — заметила Олимпиада невинным голосом. — Может ли грохот сражений Филиппа пробудить его от вечного сна и призвать к нам, оторвав от спокойного уединения?

— Разумеется, нет. — Филипп раскраснелся. — Как, впрочем, и дикие заклинания неких безумных полуголых особ, все эти кровавые жертвоприношения и извивающиеся змеи на праздниках Диониса. Но я могу вызвать умнейшего человека Греции для службы у меня во дворце.

— Кого же?

— Аристотеля.

— Филипп, кто из нас безумен?! Ты думаешь, Аристотель оставит свою высокую науку и покинет прекрасный город, украшенный колоннами, чтобы прибыть на этот грубый постоялый двор, в Пеллу? И захочет ли он обучать будущего повелителя народа, который все греки и до сих пор считают варварским племенем?

— Пусть варварским, но их царь умеет крушить города с колоннами одним ударом кулака. Отец Аристотеля был лекарем у моего отца. Держу пари, что приедет, и ставлю колесницу с золотыми колесами против вон той змеи, чтобы переломить ей хребет, если выиграю. Что скажешь?

— С тобой, Филипп, никаких пари. Может, кровопролитием ты и завоевал любовь бога войны Ареса, и он настоящий бог Олимпа, тогда как мой милый Дионис — получеловек… И все же я поверю этому, только когда увижу своими глазами, как сказал грубый возница твоему предку Гераклу, когда тот похвастал, что за одну ночь лишит девственности пятьдесят царских дочерей.

— Тебе не придется долго ждать, — заверил он.

И это пророчество в точности сбылось. Казалось, стоило Филиппу лишь поманить пальцем — и великий философ тут же примчался. Позже мне стало известно, что тут не обошлось без громкого звона золотых монет, и в придачу царь дал согласие восстановить Стагиру, родной город великого мыслителя. Будучи скромным человеком, Аристотель прибыл в сопровождении немногочисленной свиты помощников и рабов. За его колесницей следовала повозка, груженная книгами. И все же его приезд взбудоражил весь город, отчасти потому, что наш неотесанный народ так и не отделался от чувства ревнивой зависти к культурным Афинам, и был в чем-то прав, полагая, что мы одержали над ними верх, хотя и не побеждали их в битве и не громили их Парфенона.[541]

Я тоже боролся с чувством жгучей ревности, глядя на то, как восторженно его встречают, как девушки украшают его венками, как осыпают цветами, пока не взглянул на него вблизи. В чувствах моих моментально произошел переворот. За всю мою жизнь мне никогда не приходилось видеть такого человека. Мне показалось, что это лицо — самое прекрасное в мире, хотя по моим прежним меркам оно не было даже красивым: худое, с глубоко запавшими щеками; лоб в обрамлении седеющих волос; длинный острый нос. Возможно, впервые я тогда ощутил покалывание в шее, когда вгляделся в его удивительно красноречивые глаза; а затем я различил окружавшие их морщины — сказывались двадцать с лишним лет напряженных исследований, великого умственного труда и мук, которых я не знал и не понимал.

Он приветствовал Филиппа как равного, и я оценил справедливость этого так же, как и царь, к моему удивлению, покрасневший застенчиво, словно мальчишка, когда великий ученый наградил его дружеским поцелуем в память их близости в детские годы. Когда подошла моя очередь, он и меня приветствовал как равного. Этой чести я был недостоин и знал, что это только естественная снисходительность великого человека, и в сердце прокралось мало мне знакомое чувство, доводящее почти до слез, чувство, название которому — смирение.

Аристотель организовал свою школу в Лесу Нимф, вдалеке от дворца Пеллы. Здесь, стоя на каменном возвышении, он беседовал со мной и моими соучениками из числа избранных Филиппом благородных мальчиков, включая острого на язык Птолемея. Он говорил нам о единстве всей Природы, несмотря на многообразие ее форм, указывал на их взаимосвязи и различия, вследствие чего тот или иной вид мог подразделяться на большие общества, такие, как нации, эти общества на семьи, семьи на кланы и кланы на виды, уникальные сами по себе. Из ручья и близлежащего пруда мы вылавливали рыб, лягушек и черепах с целью анатомирования их и изучения, ставили ловушки на птиц и змей и сети на жуков и бабочек. Все живое, растительного или животного происхождения, заслуживало нашего пристального внимания, и ничто не отбраковывалось как нечто слишком обыкновенное или низменное. Иногда он указывал на нити, неуловимые для различия, но, когда нужно было обобщать и делать выводы, он приучал нас думать самостоятельно.

Больше всего удовольствия нам доставляли прогулки с нашим учителем по тенистым тропинкам леса, где, как казалось, прячутся, наблюдая за нами, нимфы и где мы выискивали формы жизни, еще не отнесенные нами к тому или иному классу. И как велика была радость ученика, который, найдя что-нибудь, правильно определял вид своей находки. Мы с увлечением познавали мир, учились видеть и делать выводы, и Аристотель помогал нам в этом. Он не предлагал готовых ответов, а задавал вопросы, которые поначалу казались нам нелепыми. Например, рога в известное время года носят благородные олени и круглый год — дикие представители крупного рогатого скота; почему же тогда они не спариваются? Который из этих двух ближний родственник змее: угорь или морская черепаха? Все наши ученики дружно кричали: «Угорь!» — радуясь случаю решить такую простую задачу. Но, вскрыв под наблюдением Аристотеля оба эти существа, мы обнаруживали, что полностью заблуждались. Оказалось, что морская черепаха — самая настоящая рептилия, а угорь — обычная рыба с жабрами.

Был случай, когда вопрос, заданный учителем, поставил в тупик его самого. Как-то раз мы отправились на большой пруд, чтобы понаблюдать за птицами, и увидели там два семейства диких уток: одни, крякая, рылись на отмели, а другие ныряли на глубине в поисках сочных кореньев. Внезапно два красногрудых сокола — за каждую из этих великолепных птиц не жалко было бы отдать золотой статер, и, по словам Аристотеля, они переселились сюда из района Понта Эвксинского — налетели на них быстрее ветра и стали преследовать утиный клан. Тут мы заметили, что утки подразделяются на более мелкие кланы: на короткокрылых, способных летать с большой скоростью, но не очень увертливых, и длиннокрылых, летающих помедленнее, но в мгновение ока способных изменить направление и рассеяться. Хорошенько запомнив их окраску, на другой день мы с Птолемеем смогли с близкого расстояния подбить по одной утке из обоих кланов.

— Вчера мы видели, как налетели соколы и убили уток той и другой разновидности, — сказал наш учитель. — Мы заметили, что эти хищники способны летать так же быстро, как короткокрылые утки, и маневрировать так же ловко, как длиннокрылые. Так почему же наша мать-Природа создала сокола с этими двумя качествами, а не утку?

— У чирка они есть, — возразил Птолемей.

— Да, верно, чирок очень быстр, но он не спасется от сокола, летя напрямик. Он может ловко увернуться, и все же многие чирки становятся добычей этих превосходных мастеров полета — соколов и ястребов. Утки достигли бы равной удали, если бы не физиологическое препятствие в них самих, некое неизменное качество. Что это за качество, кто знает?

Мы, ученики, стояли онемев, чуть ли не высунув языки, словно уличные мальчишки. К нашему удовольствию, самому учителю пришлось поломать голову, чтобы ответить на им же поставленный вопрос. Анатомировав уток, мы не нашли никаких существенных различий в структуре крыла. Разница была лишь в длине, мышцы же казались одинаково сильными. Учитель довольно хмыкнул, что мы слышали от него и прежде, и сверкнул своей удивительной улыбкой.

— Взгляните-ка на внутренности обеих птиц, — предложил он нам.

Мы так и сделали, но не нашли никакой разницы.

— Помните, мы как-то вскрывали обычного серого сокола, тоже хорошего охотника на уток? Кто мне скажет, чем его кишки отличаются от утиных?

— Кишки сокола умещаются в ладони, — отвечал Гарпал. — А у этой утки они тяжелее и длиннее.

— А почему наша мать-Природа не сотворила их легче и короче, чтобы весили они не больше, чем кишки их врага сокола? У кого есть какие-нибудь догадки на этот счет?

— Может быть, дело в том, что они едят… — осмелился я предположить после затянувшегося молчания.

— Остроумная догадка. Пойдем немного дальше. Мы как-то сравнивали внутренности хорька и зайца. Животные обладали примерно одной и той же массой. А в чем заключалось различие между ними?

— У зайца кишки тяжелее, а у хорька легче.

— В отношении пищи — чем заяц похож на утку, а хорек — на сокола?

— Ну, заяц и утка едят растительную пищу, они травоядные. Хорек же и сокол — плотоядные, они питаются мясом.

— Вот в этом-то все объяснение. Пищеварение сокола — процесс несложный и быстрый, нуждающийся в небольших и легких органах, тогда как переваривание растительной пищи является сложным процессом, требующим крупных и тяжелых органов пищеварения. Что легче тянуть волу: легко или тяжело нагруженную телегу?

Это была типичная задача из тех, что задавал нам учитель с целью заставить нас думать. Но моя мысль в тот день уносилась далеко и я видел, как применить этот урок на практике. Когда я стану командовать большой армией, в значительной части она будет состоять из летучих отрядов конницы, легковооруженной и одетой в легкие доспехи, с тем чтобы можно было быстро передвигаться и легко маневрировать. Эти соколы рассеют стаи уток — неповоротливых персов. А уж затем мои орлы — тяжелая конница — разгромят их наголову и перебьют.

Итак, если подытожить принесенную мне Аристотелем пользу, я бы сказал, что он научил меня внимательному взгляду на все, с чем я имел дело, будь это вещи высшего или низшего порядка; научил стремиться видеть причину каждой из них и то, как извлечь максимальную пользу из одной и исправить другую, если на то было мое желание. Он применил к нашей обыденной жизни и обычным проблемам свое великое учение о динамической вселенной, подверженной изменению и росту, в которой то, что мы называли цивилизацией, содержало огромную потенциальную возможность развития. От нас требовалось только одно чудо — упорная работа мысли. Великий Аристотель был таким же практичным человеком, как проницательный скотовладелец на македонской равнине.

5
Миновал мой шестнадцатый день рождения, и я оказался в году 17-м о. А. Хоть учение Аристотеля и пошатнуло былую веру, я все еще верил в богов, которые, если их умилостивить, а проще говоря, дать им взятку, могли бы прямым вмешательством успокоить разбушевавшееся море или погубить вражеский город чумой, пожаром или потопом. Я готов был принять на веру разные заклинания и знамения, которые, если они сбывались, требовали беспрекословного признания неумолимого Рока. Но с болью и ужасом отшатнулся я от гадания, виденного мной в храме Диониса на острове Самофракия, что лежит от материка на расстоянии одного дня плавания в полугалере. Именно в этом храме впервые, в год, предшествующий моему рождению, встретились мои родители, полюбили друг друга и поженились.

В тот вечер, о котором я собираюсь рассказать, в жертву возле мечущегося пламени алтаря принесли не козу, не овцу, не голову коровы, а человека. Правда, он был злодеем, пролившим кровь собрата на территории храма. И я возблагодарил неизвестного бога за то, что это не прекрасный безгрешный юноша, каких не раз, как об этом шептались люди, приносили в жертву во время осенних ритуальных мистерий. Когда его кишки вывалились из вспоротого живота на камень и взбешенный жрец ткнул в них своим жезлом, стремясь отыскать в их извивах и сплетениях некое предзнаменование, я сбежал в свой шатер, несмотря на протесты Олимпиады, созерцавшей это зрелище со странно горящими глазами.

Здесь я пробыл, не смыкая глаз, далеко за полночь — после жертвоприношения начался оргиастический праздник с варварской музыкой, криками и дикими танцами; участники передавали друг другу чаши со священным вином. Заглянув в храм ненадолго, я увидел их, полуголых, нередко в похотливых объятьях друг друга; пары то исчезали в темных углах помещения — ради чего, догадаться было нетрудно, — то появлялись снова. Участвовала ли моя мать в общем распутстве, я постарался не замечать, хотя супружеские измены на празднествах в честь Диониса не признавались за таковые — ведь благодаря им в будущем году щедро заколосится посеянное зерно и низко под тяжестью богатого урожая прогнется виноградная лоза.

Когда мать, бледная и изнуренная, взошла на палубу нашего судна, чтобы плыть домой, ни я, ни она и словом не обмолвились о том, что произошло этой ночью.

В тот год я все еще был учеником Аристотеля, и мне предстояло оставаться им, по крайней мере, до наступления моего семнадцатилетия. К этому времени круг наших интересов значительно расширился. Классификации живых существ, будь то птицы, насекомые, обитатели водной среды, рептилии или млекопитающие, мы отводили теперь меньше времени, в основном изучая медицину. Этот предмет, можно сказать, пленил меня. Эта область науки до сих пор оставалась малоизученной; даже учитель порой терялся, не зная, почему какое-либо из лекарств обладает тем или иным лечебным эффектом. И нередко мне в голову приходила мысль, что, если мне не суждено было бы стать великим завоевателем, я непременно захотел бы стать умелым лекарем. Мы, ученики, испытывали лекарства на больных рабах; кроме того, мы проводили опыты с множеством различных химических веществ — смешивали их, нагревали на заправленной маслом горелке с небольшим узким пламенем, усовершенствованной Аристотелем. Говорят, это было изобретение великого Гиппократа. Мы узнали кое-что о том, как вправлять сломанные кости и очищать гноящиеся раны.

Столь же увлекательны были и догадки, высказываемые учителем насчет формы Земли. Не вызывало сомнений, что она круглая, о чем свидетельствовала ее тень, отбрасываемая на Луну и вызывающая лунное затмение, но диск это или шар — он затруднялся сказать. Здравый смысл подсказывал мне, что, скорее всего, это диск, но Аристотель был склонен согласиться с мнением ученых прошлых времен, считавших, что наша планета — огромный шар и мы ходим по его поверхности наподобие мух, ползающих по большому мячу, обтянутому искусно сшитой кожей и набитому тряпьем, каким мы играем в игру, которую ребята прозвали «Тосс энд скрамбл» («брось-и-борись»). Тогда почему же мы не падаем с Земли в пустое пространство? Это, возможно, и случилось бы, если бы мы жили на нижней, а не на верхней половине шара, но ни в истории, ни в мифе ни один путешественник никогда не видел эту нижнюю половину, равно как и не доходил до края дискообразного мира. Почему при вхождении судна в порт мы видим сперва верхушку мачты, затем паруса и уж потом весь корпус, будто судно взбирается вверх по склону холма? Почему далекие горы видны нам только вершинами, а не всей своей массой?

Он озадачивал нас, ставя эти и подобные им вопросы, он заставлял нас думать, не принимать ничего на веру, он будил в нас мысль. Почему уровень воды в Ниле возрастает год за годом не в сезон дождей, заливающих поля; каков источник столь полноводной реки и какова ее протяженность? В любом случае, мир, будь он диском или шаром, был бесконечно больше того, что мы могли себе представить в самых ярких фантазиях.

Обучаясь у Аристотеля, я и сам стал, можно сказать, воспитателем. Моим воспитанником был Букефал, которого я учил разным трюкам, не забывая при этом совершенствоваться в искусстве верховой езды. Говорят, в Азии верблюдов и слонов приучают опускаться на колени, чтобы наездникам легче было сесть на них. Мне захотелось, чтобы и мой черный скакун выказывал мне такое же почтение. Разумеется, мне не стоило труда оседлать его, когда он стоял и даже на скаку — для чего, правда, пришлось бы бежать рядом с ним; но это стало бы невозможно, будь на мне шлем и панцирь с нагрудником. К тому же такой фокус мог бы оказаться полезным в битве и произвести впечатление на моих товарищей по оружию.

Чтобы осуществить свой план, я вырыл в земле ямку, достаточно глубокую, и влил туда для приманки пойло из отрубей — излюбленное лакомство Букефала. Он подошел, понюхал приманку и, сообразив, что стоя дотянуться до нее невозможно, медленно опустился на передние бабки. Пока он ел, я сидел у него на спине, а потом дал ему порезвиться. Постепенно я стал приучать его к жесту, который он должен был запомнить: каждый раз, когда конь приближался к угощению, я слегка хлопал его по передним ногам, добиваясь того, чтобы он по этому сигналу опускался на землю всякий раз и в любом месте, где бы я ни захотел. Этот трюк мне удался. Букефал в удивительно короткое время приучился вставать на колени, когда, под седлом и в узде, видел, как я приближаюсь к нему, помахивая кнутовищем; и теперь я садился на него только так.

Много бегая и взбираясь по крутым склонам, я развил и укрепил свои мышцы, и тело мое стало крепким и ловким, но все же, несмотря на старания Леонида, в схватке на мечах я уступал Птолемею. Об этом свидетельствовали не только бесчисленные зазубрины на деревянных щитах, но и свыше десятка шрамов у меня на боках и конечностях. Стоило Леониду отвлечься, как Птолемей, делая быстрый выпад мечом вниз или вбок, пускал мне кровь. Время от времени воспитатель поругивал его, но только для виду, при этом в глазах его зажигался озорной огонек, ибо он считал, что легкие царапины мне на пользу.

Бывало, Леонид, разгневанный тем, что я никак не могу сравняться с Птолемеем в искусстве владения мечом, жестоко корил меня, в своем раздражении начисто забывая, что я первенствую в метании дротика, беге и, уж конечно, в стрельбе из лука. Он искренне недоумевал, почему тот, кто в схватках на мечах легко одолевает других своих товарищей, никак не может справиться с Птолемеем. Причина же моих поражений была достаточно проста. И лучшее объяснение этому — дружеское расположение, которое я испытывал к юному македонцу. Стоиломне оказаться с ним лицом к лицу, как я терял свое мастерство: моим атакам не хватало ярости, а обороне — прочности. Должно быть, происходило это оттого, что из всех благородных друзей Птолемей нравился мне больше других, как, впрочем, и я ему, несмотря на все его насмешки. И мне было не по силам прикидываться его смертельным врагом, даже если это требовалось во время учебных поединков.

В тот год произошло событие столь удивительное, столь важное для моего будущего, что трудно было приписать его случайности, и я поневоле подумал, уж не привлек ли я внимание какого-нибудь из богов; и для его ли забавы, во вред ли себе иль на пользу, но я сделал маленький шаг ему навстречу.

Справедливости ради должен заметить, что, хотя я и назвал это событие удивительным, ничего необычного в нем в общем-то не было. Вряд ли кому-нибудь могло показаться странным то, что персидский царь Артаксеркс, учитывая победы Филиппа, направил к нам из своей столицы в далеких Сузах послов, чтобы, вероятно, заключить нечто вроде договора в отношении торговых путей или перевозок товаров по Геллеспонту. Великолепно одетые, они прибыли верхом на лошадях либо в повозках, а их помощники — на двугорбых бактрианских верблюдах; там было множество верблюдов, груженных шатрами, нарядами и провиантом. Филипп отсутствовал, поскольку все еще вел одну из своих нескончаемых войн. Не было даже старого Антипатра, регента, чтобы встретить гостей. Не зная, как обратиться к ним, я чувствовал свое косноязычие и неловкость, хотя и старался делать все, что мог, побуждаемый к тому моей матерью. На некоторые их вопросы я умудрялся отвечать не заикаясь, а после со свойственным мне любопытством, разожженным занятиями с Аристотелем, и сам стал расспрашивать. Они, внимательно меня выслушав, отвечали весьма охотно и, я бы сказал, с удовольствием. Не стану гадать, в чем была истинная причина такой их словоохотливости, — тоска ли по дому сыграла здесь свою роль, или тот факт, что они видели перед собой наследника Филиппа, с которым со временем Персии придется вести дела, — но отвечали они вдумчиво и обстоятельно, так что в целом я заслужил одобрение матери. А заодно и жгучую зависть своих друзей, особенно Птолемея. Что ж, у меня оставалось достаточно времени, чтобы поразмышлять над этим до того, как я сяду на трон.

После столь долгого предисловия пора наконец перейти к самому событию, ставшему для меня поистине знаменательным. Группа магов с помощниками решили отправиться в путешествие — прежде всего для того, чтобы посетить наши великие святыни, поскольку полжизни они посвящали овладению мудростью, другую же половину проводили в странных церемониях и занимались практической магией, благодаря которой составляли гороскопы и творили чудеса. Это были мужчины крепкие и высокие, в белых одеждах; они носили эмблемы, каких прежде я никогда не видел. «Как удивительно красивы и чисты их лица! Точно такой же свет был в глазах Аристотеля!» — подумалось мне невольно. До возвращения в чудесные страны Востока они намеревались посетить великую святыню, сооруженную в честь Зевса и Додоны, которая располагалась неподалеку отсюда, в Эпире.

Да, лица их были светлы и прекрасны, так светлы, что хотелось пасть на колени и плакать или молиться. Но не это, вернее, не только это меня взволновало. Было нечто еще более пленительное, что поистине ошеломило меня.

Один из магов приходился братом сатрапу Бактрии Оксиарту. Бактрия теперь находилась на северо-восточной окраине Персидской империи, примерно на том же расстоянии к востоку от Вавилона, что и Греция к западу. С этим магом шла девушка; лет ей было не более тринадцати, и я сначала предположил, что это его юная наложница — обычное явление в восточных царствах, особенно в далекой, как звезды, Индии. Но я никогда не слышал, чтобы такое было принято у магов, верных учению великого Зороастра.

Когда я впервые увидел ее рядом с человеком в возрасте Филиппа, волна гнева захлестнула меня. Возможно, это чувство было вызвано ревностью. Лицо и фигура девушки обещали стать даром — если уже не были им — потрясающей красоты. Волосы ее, цветом напоминавшие ячменную солому, казались пышнее и золотистее, чем у наших македонских девушек, и были заплетены в две тяжелые косы. Ресницы и выгнутые дугой брови, как и волосы, были светло-золотистого цвета. Только серые с синей окаемкой слегка раскосые глаза позволяли догадываться, что родом она с далекого Востока.

В отличие от моей матери, которая вышла уже на террасу к послам, ее стан не обтягивали шелка. На ней был теплый капюшон, шерстяной халат по колено, чулки, отороченные светло-коричневым мехом, и грубые кожаные башмаки. Этот наряд, догадался я, защищал ее от зимнего холода и летней жары, а обувь, наверное, не позволила бы ей промочить ноги, если бы пришлось преодолевать вброд холодные горные потоки. В первый раз я увидел ее, когда она только что слезла с косматого пони, невеликого ростом, но зато отважного и крепконогого, как горный козел. На неровной местности в скорости и выносливости он не уступал, на мой взгляд, породистым жеребцам, на которых ехали послы царя. Наездница его, если не лгали мои глаза, тоже отличалась отвагой, ведь ей, должно быть, пришлось проехать полных тридцать тысяч стадий от дикой Бактрии до Македонии, не считая заездов в различные святые места, так что весь путь, по моим расчетам, равнялся расстоянию от Тира до «Ворот Геракла».[542] Но отважные купцы одолевали этот путь на судах, а не верхом. Тем не менее она резво спрыгнула на землю, не являя никаких признаков усталости, и буквально вприпрыжку подбежала к своему господину, чтобы взять его за руку.

Меня охватило яростное пламя ревности. Видимо, маг заметил это. Пристально посмотрев на меня, он, не дожидаясь, когда я, выполняя свой долг, подойду к нему с приветствием, сам неторопливо приблизился ко мне, все еще держа за руку девушку.

— Царевич, я родом из Мараканды,[543] что за рекой Окс, и зовут меня Шаламарес, — представился он мне.

Он говорил на непривычном мне греческом, на диалекте, которого мне еще не приходилось слышать, но не на таком уж искаженном, как диалект Соли, по вине которого в языке появилось слово «солецизм», или просто «грамматическая ошибка».

— Маг, я Александр, сын и наследник Филиппа.

Видя его учтивость, я изо всех сил старался не выказать затаенную в сердце враждебность.

— Это моя племянница Роксана, дочь брата моего, Оксиарта, сатрапа Бактрии.

И тут вся злоба моментально выветрилась у меня из сердца, и мне захотелось кричать.

Девушка сложила ладони так, что кончики пальцев обеих рук соприкасались, и поднесла их к опущенному лицу в знак приветствия, виденного мной всего лишь раз: так делал раб, схваченный близ Герры на Персидском проливе, которого продавали и перепродавали, пока он, наконец, не попал в ту же партию рабов, из которой я выкупил Абрута.

— Приветствую тебя, княжна Роксана. Но меня удивляет, Шаламарес, не слишком ли она молода для паломничеств по святым местам, разбросанным на полсвета?

— Боюсь, ей недостает должной почтительности к великим святыням. Она скакала через веревку у самого входа в храм Аполлона в Ксанфе. Она здесь по моей настоятельной просьбе — мне нравится общество этой дерзкой девчонки — и еще из-за своей собственной любви к приключениям. Когда она отдаст поклон царице Олимпиаде, не удостоишь ли ты ее чести показать ипподром Филиппа, который называют лучшим в Северной Греции? Она обожает лошадей, и, кажется, те отвечают ей взаимностью — показывают перед ней всю свою прыть.

— Княжна, и вы тоже говорите по-гречески? — поинтересовался я.

— Немного учила в храмах магов в Мараканде. Так же плохо, как и мой дядя, — весело ответила девушка. — И мне не мешало бы получиться, ведь во всех городах от Синопы до Пеллы — а это два месяца дороги — купцы говорили только по-гречески.

— Синопу основал мой предок, Геракл, — заметил я.

— Ты не похож на его изображение, которое я видела там, в его храме.

— Боюсь, это правда, ведь мне не дано разорвать льва голыми руками — по крайней мере, так говорят. Но я сразил из скифского лука леопарда, который задирал овец.

— Ты можешь натянуть скифский лук? — Неожиданно в ее голосе прозвучало уважение.

— И лучше, чем ты говоришь по-гречески, — ответил я с жаром, и это, кажется, понравилось великому магу.

Когда ее повели на ипподром Филиппа, кроме которого в Пелле и смотреть-то больше было не на что, она намекнула, словно бы невзначай, что македонские скакуны и в подметки не годятся бактрианским. Я тотчас же приказал своему конюху вывести из конюшни славного Букефала. К моему удовольствию, глаза ее расширились, в лице появилась жадная зависть, дыхание перехватило.

— Не сомневаюсь, что бактрианские скакуны — или, может, я ослышался, ты сказала верблюды? — могут доказать этому жалкому недоноску, что он им и в подметки не годится, — съязвил я.

— О, Александр! Я сдаюсь. Откуда же такой красавец? Неужели к западу от царских конюшен могут рождаться такие жеребцы?

Она приближалась к нему, не испытывая ни малейшего страха.

— Больше ни шагу, Роксана, — предостерег я. — Ему неприятен запах незнакомых людей, и если он хватанет тебя своими зубищами…

— Вот еще! Да ему понравится, как я пахну, ведь я недавно ездила на кобыле, у которой течка.

— Но он даже конюху не позволяет себя оседлать…

— На что поспорим, что я справлюсь с ним и он станет меня слушаться? Но не на скифский лук. Я не хочу, чтобы ты потерял его. Ведь если тебе под силу натянуть его да еще как следует выстрелить, значит, ты не такой уж мальчишка, как кажешься. Нет, я не хочу лишить тебя возможности доказать свою удаль. Я заметила, что ты носишь золотой медальон с головой Геракла на одной стороне и, кажется, с героем Греции Ахиллом на другой. У меня в жемчужной шкатулке есть такой же. И на нем выгравированы слова Заратустры.

— Ты хочешь сказать — Зороастра?

— Нет, Заратустры. Там с одной стороны сфинкс, а с другой — высказывание учителя на авестском языке.

— И что оно значит по-гречески?

— Дай подумать. На авестском[544] это звучит коротко и довольно просто, но на греческом… «Дай душе говорить — и она решит любую загадку». Ну как, будем держать пари?

Букефал уже обнюхивал ее с пристрастием, пока она щекотала его меж ушей.

— Если бы я не боялся, что это животное сбросит тебя, переломав твои тонкие кости…

— Мои кости — моя забота.

— Хорошо, я прикажу, чтобы его взнуздали и оседлали.

— Этого недоуздка будет вполне достаточно. Дай-ка мне лучше плетку да подставь свою руку мне под ногу — этот скакун будет повыше строевой лошади у персидского царя.

Я подсадил ее, и она ловко устроилась на широкой спине жеребца. Он даже не закатил глаза и пустился легким галопом, радуясь столь невесомому всаднику и отсутствию стального мундштука. Он заржал от удовольствия, чувствуя, как напрягаются его могучие мышцы. Потянув за поводья, девушка слегка повернула его голову вбок, держась одной рукой за гриву, и затем они пустились по всему пастбищу к глубокой расселине, служившей ему границей. Легчайшим ударом кнутовища по боку она дала коню понять, что он может дать волю своим резвым ногам.

Она ехала мягко, как ездят наездники на фессалийских лугах, и толчки от конской поступи принимала не основанием спины, а всем телом.

Когда расселина оказалась уж слишком близко, я обеспокоился. Но тут она попридержала коня, не торопясь немного проехалась вдоль ущелья, развернулась и, к моему великому облегчению, легким галопом поскакала в мою сторону. И снова остановилась и повернула назад. И вот опять они двинулись к крутому обрыву, все набирая скорость по мере того, как ритмические удары хлыста становились понемногу все резче и резче. В сотне футов от впадины она крепко хлестнула скакуна, и тот, похоже, разъяренный, погнал во весь опор. «Нет, — подумалось мне, — не ярость ощутило его большое сердце, а прилив радости. А я и не знал, что он способен на столь стремительный бег». Она подалась вперед, распласталась на нем, почти касаясь головой его шеи, подстегивая при этом его хлыстом и неслышными мне словами.

И конь не отказался от прыжка через это препятствие. Она позволила ему увидеть и оценить глубину и устрашающую ширину ущелья, но жеребец был уверен в своих силах.

На самом краю он взмыл в воздух, как, вероятно, взлетал Пегас на высокогорных пастбищах, и я увидел, как лошадь с всадницей летят по пологой дуге, резко вырисовываясь на фоне низко нависшего облака, на одно краткое, но яркое мгновение вырвавшись из цепких объятий земли. И вот они уже благополучно приземлились на другом берегу.

Сдержав безудержный бег коня, девушка развернулась и переехала расселину в нашем обычном месте, там, где она была проходима. Затем подскакала ко мне, с раскрасневшимся лицом, с прыгающими за спиной косами. Букефал же храпел, явно хвастаясь и выражая свое лошадиное торжество. Яркими жемчужинами показались мне светло-серые с синей каймой глаза девушки. Не будь она с гор лежащей в глубине материка Бактрии, я бы решил, что это морская нимфа, разъезжающая верхом на огромных конях Посейдона.[545]

Глядя на это прелестное создание, я готов был рыдать от восторга, но, заставив себя вспомнить, что я — Александр, сын Филиппа, и мне судьбой предназначено проявить нечто большее, нежели искусство верховой езды, бесстрастно заметил:

— Ты рисковала не только собой, но и костями моего бесценного жеребца. Слава богам, все обошлось. Но и в самом деле, это было прекрасное зрелище.

Выражение ее лица изменилось, и за этим последовало презрительное «Фу!». Потом небрежным тоном, который звучал для меня музыкой, она стала рассказывать:

— В Бактрии ребенка, независимо оттого, мальчик это или девочка, принято сажать на лошадь, едва он начинает ходить. А иначе как бы нам удавалось разъезжать по нашей гористой стране, где мчатся стремительные потоки, и по кручам, где пасутся большерогие овцы Памира?[546] Что же касается переправы через вон тот ручей… Знаешь, это не так уж трудно, как кажется. У моего отца в телохранителях есть новообращенные, — признаюсь, они лучшие наездники во всей Азии, — так вот, и в полных доспехах они способны совершать такие прыжки!

— Буду остерегаться их, когда перейду через ваши горы, чтобы расквитаться по старому счету — мы, греки, кое-что задолжали вашему царю.

6
На следующий день регент царя, старый Антипатр, возвратился из военной экспедиции, предпринятой с целью наказания дикого племени, обитающего в северной области. Теперь уже он мог играть роль гостеприимного; хозяина, принимающего послов, и представлять Филиппа на переговорах с ними. По странной случайности я никогда еще не был в святилище Додоны, великого оракула Зевса, куда теперь намеревались идти маги. Случай был подходящий, и Олимпиада, без всякого намека с моей стороны, предложила оказать им любезность и сопровождать их; возможно, она надеялась, что там мне приоткроется тайна и будет предсказан знак моей будущей судьбы.

— И может статься, — заметила она как бы вскользь, разглядывая роскошный пояс, который вышивала, — что на пути туда тебе не придется спать в холодной постели.

— Мать, Роксана — княжна, дочь благородного и знатного человека. И ей от силы тринадцать лет.

— Значит, она уже расцвела. К тому же на Востоке при выборе невесты не принято поднимать шум из-за потери невинности. Наоборот, известная искушенность в любви является, скорее, достоинством в глазах их незрелых женихов, а некоторые их религиозные ритуалы, особенно в честь богини Исиды, мы, греки, считаем сладострастными. Мне сейчас вспомнилась поговорка: «Негоже печным щипцам возмущаться тем, что труба черная».

Если и были в Азии ритуалы сладострастней, чем во Фракии и Эпире, то я о таких не слыхивал; зато пьяный разгул в Самофракии с отвращением вспоминался мне и до сих пор.

Однако я только сказал:

— Сомневаюсь, знает ли Роксана об Исиде вообще. Как мне известно, Исида первоначально была богиней Египта и культ ее распространился только на семитские народы, такие, как финикийцы, а не на далекую от Египта Бактрию.

— Гм! Да у нее почитатели аж в самих Афинах! Это ты первый заговорил о Роксане, а не я. И эти маги вовсе уж не такие неземные, как кажется. Уверяю, под белыми одеждами — совершенно плотские человеческие существа. Видала я в их караванах и красивых наложниц. Да ладно, как бы там ни было, думаю, совершить паломничество к Додоне тебе сейчас самая пора.

7
От Пеллы по долине Галиакмона путь в Додону был приятен. Там, где роскошная река поворачивала в своем течении на север, дорога по холмам, а затем по высоким горам приводила в город Халкиду, затем следовала за течением быстрых вод реки Арахос до побережья озера Памбот. Немного погодя она пересекалась со старой тропой паломников, приводившей от Иллирии и северного Эпира прямо к святилищу Додоны.

Лебедь на трепетных крылах, возможно, любящий Зевс под видом этой птицы, мог покрыть это расстояние часа за полтора. По прямой это составляло примерно тысячу того, что мы, влачащие свои ноги смертные, называли стадией, но мы не могли идти по прямой, нам приходилось обходить кручи, поворачивать, петлять, и в целом путь для нас растянулся примерно на тысячу двести стадий. Для неторопливого путешествия, когда можно полюбоваться видами, спокойно поесть, нам требовалось около шести долгих дней позднего лета.

У нас не было никакого конвоя. Шайки разбойников, затаившихся в теснинах, не посмели бы тронуть и пальцем одетых в белое магов, а не то пожухли бы травы и на их скот напал бы ящур. Будучи самым достойным из этой группы как по рождению, так и по числу совершенных паломничеств, а также благодаря приобретенному запасу священных знаний и сведений, Шаламарес шел впереди отряда, проводниками которому служили только местные пастухи. Казалось немного странным то, что наследник македонской короны позволяет всем этим мудрецам шествовать впереди себя, и мне бы досталось за это от скорого на язык Птолемея. И все же надменная моя душа не жаловалась, а скорее даже утешалась этим, как если бы на этот раз в виде исключения я подчинился ее истинному велению.

Там, где дорога была достаточно широка для двух верховых, рядом с размашисто шагающим Букефалом семенил косматый пони, и на нем восседала девушка с золотистыми косами и удивительно живым лицом. В узких теснинах я уступал ей дорогу и ехал сзади, соблюдая правила приличия в отношении равных мне по высоте положения царских детей, которым в детстве меня учила няня.

Роксана была тремя годами моложе меня, к тому же незнакома с этой местностью, поэтому мне вполне подходила роль заботливого наставника. Если я и подражал манерам Аристотеля, среди моих сверстников вряд ли нашелся бы хоть один, кто посмеялся бы надо мной. На юную княжну, похоже, моя образованность произвела впечатление. Она с интересом слушала, когда я называл встречавшихся на пути птиц, змей и зверьков; я говорил ей также об их родственных видах, которые были ей известны у себя на далекой родине.

Не было нужды обращать ее внимание на красоту природы Греции, с которой для нас, греков, никакая другая земля не могла сравниться. Она и сама зорко подмечала и буйное цветение среди камней, и ежевику, и шумную радость жизни наших прозрачных рек, и божественный вид наших далеких гор в сосновом оперении, хоть они и казались не более чем скамеечками для ног в сравнении с упирающимися в небо великими вершинами Памира — родины гигантских овец величиной с наших ослов. Даже наши лучшие овцы казались невзрачны и малы по сравнению с толстохвостыми особями далекой Азии; и все же при виде небольшой отары на сочном лугу, заботливо охраняемой древним пастухом, глаза ее тепло заблестели.

Нередко мы вдвоем засиживались после ужина у костра в долго тянущихся бледных сумерках, когда маги уже скрылись в своих шатрах для молитв или медитаций или чтобы дать покой старым костям. Шаламарес весьма охотно оставлял ее в моей компании, возможно, потому, что, как это свойственно более пожилым людям, считал ее еще ребенком, а может, и вполне способной защитить себя от домогательств похотливого обожателя. В такие минуты мы были доверчивей, то и дело поверяли друг другу свои секреты; а когда костер догорал до рубиновых углей и спускалась прохлада ночи, она просовывала мне в ладони свои нежные пальцы, чтобы я мог их согреть. Они были тонкие, шелковистые, однако твердые и сильные. И когда, наконец, ей приходилось расставаться со мной и я просил поцеловать меня на ночь, она целовала без всякой неприязни, по-детски невинно и очаровательно. Мне еще не доводилось касаться губ теплее и мягче.

Затем она живо вскакивала на ноги, будто кто-то ее подстегивал, и это мог быть наш греческий бог Эрос, сын великого вора Гермеса и его единокровной сестры Афродиты, которая обожала наблюдать за юношами и девушками, забавляющимися играми ее собственного изобретения, а не за состязанием колесниц.

Что до меня, то я заставлял себя помнить, что Ахилл впервые познал любовь с Брисеидой, своей прекрасной троянской пленницей, лишь одержав победу в ужасной битве. Я же еще не окровавил конец своего копья, если не считать крови зверей, и поэтому, подчиняясь древнему обычаю, носил кожаный пояс, который каждый македонский юноша обязан был носить до тех пор, пока не убьет врага. Как сына Филиппа меня бы могли избавить от этого знака незрелости, но я все равно носил его — к удовольствию воинов, которым нравилась честная игра. Именно по этой причине я не искал близости с Роксаной, а вовсе не потому, что она молода и невинна. Мне было хорошо известно, что молодость и неискушенность не всегда идут рука об руку, недаром на рынке наибольшую цену давали как раз за тринадцати-, а то и двенадцатилетних рабынь.

Мягкая постель и приятные мечты, полагал я, скоро успокоят ее и даруют ей сон. Я же на своем жестком соломенном тюфяке, навязанном мне Леонидом, долго ворочался, задаваясь вопросом, отразится ли на моей жизни эта случайная встреча с девушкой из таких далеких краев. Не отразится, думалось мне, если оставить это на волю случая, ведь случай — вещь непостоянная и ненадежная, как коварная сводня. Филипп, величайший из признанных полководцев нашего времени, стремился просчитывать все наперед, чтобы избегнуть случайности, хотя бывало — играл наугад и выигрывал.

Стоило мне подумать о Филиппе, как мысли тотчас же поменяли направление, и теперь я предавался размышлениям или, лучше сказать, мечтам о собственных военных походах, которые предстояли мне в будущем. Я представлял, как пройду по следам его окованных броней сапог, а возможно, и дальше. И в суматохе воображаемой мною битвы, под грохот копыт, я наконец заснул.

По мере приближения нашего каравана к местности, откуда до Додоны рукой подать, появились милые сердцу желтоватые нивы, и утопающие в виноградниках дома, и пастухи с отарами овец, усеявших белыми точками необозримые дали. Вскоре с вершины холма нам открылся вид на храм, вовсе не столь грандиозный, как я ожидал, без величественной колоннады, которая окружает и менее славные храмы. Видны были преддверие и прилегающая к храму территория, огороженная галереями значительных размеров. Шаламарес что-то быстро залопотал по-персидски, указывая на нечто такое, что вызвало у его спутников трепетное благоговение. Я озирался кругом, не понимая, чем было вызвано их возбуждение, но ничего, кроме дубового леса, окружавшего храм, там не приметил. Хотя нет… Рос с краю леса гигантских размеров высокий дуб, с ветвей которого свисали золотые или бронзовые котелки, сверкающие в солнечном свете.

Мы подъехали ближе и перед галереями увидели скульптуру. И все же самым захватывающим зрелищем был этот гигантский дуб. По моим соображениям, он пустил первые корни несколько веков назад, возможно, еще до того, как Ахилл отправился в плаванье к Трое. Все остальные деревья, сами по себе превосходные и вызывавшие почтение, по сравнению с ним казались просто карликами.

Мы разбили свой лагерь неподалеку. После обеда маги уединились, чтобы поразмышлять о Зевсе, о его возможном родстве с Ахурамаздой, величайшим из персидских богов, или об их единосущности, чтобы совершить омовение тел и подготовить души к возвышенному общению с ним.

Спустя какое-то время они покинули свой шатер и, все еще в трансе, выстроились в ряд. Возглавляемые Шаламаресом, медленно и смиренно зашагали они к воротам храма с высокими башнями. Там их примут жрецы и жрицы Зевса. Ни их слуги, ни мы с Роксаной не могли быть участниками этих обрядов, поэтому, обойдя стороной территорию храма и лишь украдкой взглянув на скульптуру, мы углубились в лес.

На своем пути мы не встретили ни одного живого существа, не считая голубей, которые пугливо перелетали с дерева на дерево, издавая свойственный им мелодичный крик, похожий на звуки флейты. Стоя на опушке леса, я проследил за небольшой стаей, стремительно взлетевшей и исчезнувшей в ветвях гигантского священного дерева, чтобы оттуда подавать знаки грядущей судьбы: жрецы храма, оценив их движения и прислушавшись к тихому печальному клекоту, смогут прочесть в них ответы на вопросы магов и предскажут, куда влечет неумолимый рок. Жрецы и жрицы умели также различать вести о грядущих событиях по шепоту листьев громадного дуба-оракула. Зная об этом, мы чутко прислушивались к каждому звуку, но легкий ветерок над нашими головами, едва прикасаясь к листве, доносил до нас лишь слабое и монотонное шуршание. Нам не дано было познать тайну, и все же тихий таинственный шелест будил воображение, рождая странные фантазии. Мне вдруг почудилось, что эти священные кроны над нами с их грациозными крылатыми гостями, возможно, также священны для Зевса и, если к ним обратиться с должным почтением, могли бы предсказать будущее юноши и девушки.

— Знаю, о чем ты думаешь, — прошептала Роксана.

— А если попытаться, вреда не будет?

— Не вижу никакого вреда. Попробуй. Ты первым задашь свой вопрос, а я после. Что молчишь? Или думаешь, что мне не подобает знать о твоих секретах?

— Дубы-оракулы, после того как я расстанусь с Роксаной, увижу ли я ее снова?

Схоронившиеся в кроне голуби не пошевелились, но от дуновения ветерка чуть громче зашелестели листья.

— Теперь твой черед, Роксана. Спрашивай.

— Что будет, если мы все-таки встретимся: тут же и разойдемся или как-то повлияем на жизнь друг друга, изменим ее?

Еще сильнее оживился ветерок, задрожали листья, беспокойно засуетились голуби, завертели своими изящными шейками.

— Будешь ли еще спрашивать, Александр? — донесся до моего слуха благоговейный шепот Роксаны.

— Пожалуй. Дубы-оракулы, каковы будут влияния и перемены, ждущие нас с Роксаной: будут ли они незначительными и преходящими или, наоборот, важными?

Едва прозвучали эти слова, как сильным порывом ветра повалило высокое дерево, погибающее от какой-то болезни. Почти голое, оно, падая, ударилось о дубок, росший по соседству. Крепкий и стройный, покрытый густой сочной зеленью, он был моложе, чем остальные, и, видимо, радовался своей молодости, представляя, как станет этаким могучим гигантом с глубоко уходящими корнями и мощными ветвями, когда его старшие соплеменники рухнут и сгниют. И вдруг от удара ствол его раскололо надвое, он весь как-то сморщился, сник под тяжестью дерева-убийцы, мертвые ветви которого издали зловещий вопль. Чуть помедлив в объятьях живого собрата, гнилое дерево глухо ударилось о землю, покрыв ее щепками, словно кучей старых костей.

В неожиданно наступившей тишине я увидел медленное движение губ Роксаны и догадался, что она, втайне от меня, пытается задать еще один вопрос. К ее огорчению, на этот раз попытка не удалась. Деревья оставались молчаливы, ни один листочек не шелохнулся на их ветвях. Девушка тихо заплакала, а стоило мне взять ее за руку, как она зарыдала в голос: бурно заволновалась молодая красивая грудь. Настигнутый внезапным желанием оградить ее от горя, я обнял нежные плечи, и так случилось, что наши губы встретились. У Роксаны они были влажные, горячие и чуть солоноватые от слез. Мы жадно поцеловались, а потом еще и еще, и эта страсть, не имеющая ничего общего со сладострастием, зародилась у нас в душах, за пределами нашего понимания.

Мы осушили глаза и вернулись к воротам храма. И как раз вовремя: маги уже выходили оттуда, завершив церемонию и выразив свое почтение. Роксана, как ей и подобало, задержалась у одной из колонн, и я вошел в храм один.

Беспрепятственно приблизился я к алтарю, бросил в его огонь фимиам и преклонил колена, дабы произнести молитву. Помолившись, я поднялся и положил в серебряный ящик, предназначенный для пожертвований, драгоценный камень. Затем вместе с почтенным жрецом мы пошли к раскидистому дубу-оракулу, тому самому, что рос неподалеку от ворот храма. Здесь мы остановились, и этот служитель богов сосредоточил на мне взгляд своих старых и мудрых глаз, видевших так много неземных вещей, столько всяких предвестников над головами просителей, вникавших в смысл предвещаемой ими судьбы, но не способных изменить ее ни на йоту. Затем сморщенные губы его, выговорившие столько переданных ему оракулом предсказаний, — одним они сулили торжество победы, другим смерть и сердечные муки, — раздвинулись и заговорили:

— Александр, сын Филиппа, желаешь ли ты задать вопрос Громовержцу, Собирателю облаков, тому, кто мечет ужасные смертоносные молнии, Господину небес, Зевсу Олимпийскому?

— Да, желаю.

— Тогда спрашивай.

— Через сколько лет стану носить я корону Филиппа Македонского?

Жрец коротко взглянул на сидящих в ветвях голубей, прислушался к шелесту вновь ожившего ветерка.

— Сын мой, ответ ясен. Когда у самого последнего родившегося в этом лесу потомка благородного оленя появятся красивые, широкие и ветвистые рога.

— Могу ли я задать еще один вопрос?

— Да, ибо ты, Александр, потомок Пелея и его супруги Фетиды — дочери морского старца Нерея, а следовательно, и великого Ахилла, вправе задать три вопроса.

— Будет ли мое царствование более значительным, чем царствование Филиппа, или менее славным?

На сей раз жрец дольше выслушивал шепот листьев, которые, зашелестев, смолкли и снова затрепетали. Внимательно посмотрел он на черного голубя, взлетевшего и примостившегося среди серых ветвей и беспокойно крутившего головой в разные стороны.

— Теперь знаки не так ясны; боюсь ошибиться, но, кажется, твое правление в какой-то степени будет более славным.

— Ответь же, отец мой, жрец Зевса, в какой степени будет оно более славным: в малой или великой? Или в той мере, как это рисуется мне в мечтах?

С сосредоточенным выражением старого изможденного лица, с потускневшим взором, жрец долго молчал. Тем временем маги вереницей медленно обходили галереи, разглядывая множество скульптурных изображений. Ветер, задувая сильными резкими порывами, то затихал, то усиливался, чтобы снова затихнуть. Черный голубь, из тех, что, по словам насмешника Птолемея, вырастали в голубятнях и отпускались на волю, взлетел и стал парить, вычерчивая широкие круги так высоко, что казался на фоне неба лишь быстро движущейся точкой. А жрец со страдальческим видом прислушивался к журчанию бьющего неподалеку родника, и мне показалось, что в тот момент душа его вознеслась вслед за голубем в небесные дали, дабы различить тайные знаки: добрые или нет — мне было неведомо. Наконец, описав три громадных круга, черный голубь стремительно полетел вниз, а все остальные птицы беспокойно защебетали. Мне не терпелось увидеть, куда он опустится: на самую ли макушку, на средние ветки или на нижние.

Падая камнем на землю, голубь вдруг забил крыльями и вновь устремился ввысь, чтобы устроиться на одной из веток у самой верхушки, намного выше серых своих собратьев. Темная густая листва заслонила его от моего взора.

Жрец, закатив глаза, пристально посмотрел вверх и прижал обе ладони к вискам. Постепенно лицо его вновь оживилось, и он заговорил низким голосом, с трудом выговаривая слова, как бегун, закончивший факельную эстафету, взявшую все его силы до последней капли.

— Почему он прячется в листьях? — тихо пробормотал он.

— Ты толкователь знаков, а не я.

— В моем видении мне предстал смертный, соревнующийся с Аполлоном в игре на лютне. Я узрел стремящегося к полету Икара — крылья его крепились не хрупким воском, а стальными надкрыльями — и, поистине, он летел близко к солнцу, пока полет его не оборвался, а как — этого я не смог или не захотел увидеть. Мне грезились золотые короны, которым не было числа, но в той же дали я видел реки, красные от пролитой крови, и рушащиеся высокие стены. Сквозь победные возгласы мне слышались крики страданий и боли. Ни разу за время служения в храме я не слыхал, чтобы листья оракула издавали такой странный шелест, а ручей сменил свое сладкое пение на мелодию безысходности и печали. О Александр! Мне не разгадать этой тайны. Весть оракула мне непонятна. Ступай к пифии в Дельфы. Поищи святилище Аммона — он же и Зевс — в далекой пустыне. Теперь оставь меня, сын мой. Я удаляюсь к себе: хочу прилечь, успокоиться и постараться снять боль, вызванную этим пророчеством. Сердце волнуется, но я не могу понять — добро оно предвещает или зло.

— Я повинуюсь, отец мой, сейчас я уйду. Лишь скажу на прощание, что, как мне кажется, смысл этих предзнаменований, не разгаданный тобой, жрецом, понятен мне, просителю. Думаю, не ошибусь, если скажу, что смерть я приму в сражении — да и где можно встретить более милосердную смерть?! Но до этого еще далеко и нужно пройти большой путь, чтобы достичь той цели, к которой я стремлюсь; и мне открыт широкий простор для множества побед.

— Я не скажу ни да, ни нет. Возможно, тебе пригрезились собственные юношеские мечты, а не то, что выпало по жребию. Но скажу напоследок: в добрый путь!

Глава 2 ЗНАМЕНИЯ И СОБЫТИЯ

1
На другой день маги отдыхали, ибо были уже почтенных лет, к тому же главная и самая дальняя цель их путешествия на запад была достигнута, и им требовалось восстановить силы прежде, чем идти в Дельфы. Было решено отправиться в путь на рассвете следующего дня. Роксана оставалась со своим дядей, мы же с Клитом, взяв пару вьючных лошадей и трех помощников, должны были возвращаться назад, в Пеллу.

После скромного ужина накануне отъезда мы с Роксаной так долго засиделись у костра, что его угли почти погасли, издавая лишь бледное мерцание. Но это был теплый вечер конца лета, и нам не нужно было спасаться от холода в своих шатрах; и хотя солнце давно уж село, полукруглая прибывающая луна позволяла мне смутно различать прекрасные черты ее лица. Я не рассказал ей о том, что поведал мне старый жрец, и не собирался доверять эту тайну никому, кроме своего «живого дневника» Абрута, который занесет мой рассказ в летопись, выбрав подходящее место. Однако ее глубоко тронуло то, что произошло между нами в священном лесу, и эти чувства придали ее лицу новую, более зрелую красоту, по-новому задевавшую меня за живое.

Возможно, ее коснулась тоска по дому, но мне показалось, что нечто иное заставляло ее говорить о родине с таким страстным воодушевлением, а вовсе не с печалью. Она сперва объяснила, что Бактрия не является частью Персидской империи,[547] не управляется сатрапом, и отец ее, Оксиарт — почти самостоятельный царь. Но факт остается фактом: он принял защиту персидского царя против свирепых скифов, могучего племени, обитающего к северу от Бактрии, которые в своих немыслимых ритуалах пожирали собственных мертвецов. И в качестве платы за эту защиту Оксиарт ежегодно отправлял в Сузы, столицу Персии, шестьдесят талантов золотой пыли, что было, конечно, данью, хотя и могло бы принять форму благодарственного приношения. Кроме того, он платил царю неизменной верностью и снабжал его могучую армию вооруженными отрядами всадников на косматых пони.

Но теперь она рассказывала мне в основном о Бактре, столице, где правил ее отец, и о Мараканде, лежащей на границе Бактрии, где у магов был большой храм и где она проводила лето. Эти чудесные города появились в далекие времена, и строили их высокие светловолосые люди, которые, по мнению одних, прибыли на юго-восток из района, называемого Оксиан, а по мнению других — с далекого Кавказа. В давно брошенных храмах стояли изображения богов, неизвестных народу, а высеченные на камне надписи никто не мог прочесть. На тучных землях паслись выносливые лошади, красный густошерстый скот и курдючные овцы. В особо плодородных долинах стояли сады миндаля, персиков, слив, гранатов; и под легким дыханием ветерка шелестели листвою рощи, в которых росли приятные на вкус серповидные орехи, а также другие орехи, известные в Греции как фисташки. Были здесь также и бахчи с дынями, неописуемо нежными, и грядки с горохом и луком, и высокие хлебородные нивы. А подсолнухов росло столько, что не счесть. Их семена, сырые или обжаренные, не только ели, но изготавливали из них масло, как и из восточного кунжута.

В диких пустынях бродили стада двугорбых верблюдов, газелей и диких ослов, с которыми в скорости не мог сравниться ни один породистый жеребец с ипподромов Греции. Бесчисленные реки изобиловали съедобной рыбой, а пруды — водоплавающей птицей. В высоких горах на юге, с вершинами, вечно покрытыми снегом, обитали не только гигантские овцы и каменные козлы, но и белые леопарды с богатым мехом, а в лесах рыскали звери, осанкой и свирепостью похожие на львов, но с черными и желтыми полосами на теле. А повсюду на холмах охотники гонялись за небольшим оленем-самцом со странно растущими рогами, потому что в сезон спаривания его гениталии напоминали стручковидные железы, полные черного зернистого мускуса со странным сладким запахом, который нужен был старикам для поддержания силы своих чресел. Он мог использоваться также как самое сильное стимулирующее средство, как добавка к стойким духам для шелковых одежд и для умащения тела и продавался на вес золота.

Мать Роксаны, скифская княжна, отличалась несравненной красотой, а старший брат ее, бесспорный престолонаследник, был отличным наездником и метким охотником.

Обо всем этом поведала мне Роксана, и речь ее напоминала веселое журчание ручейка солнечным утром. Но тон ее изменился, когда она заговорила о персидском князе Сухрабе, сыне сатрапа, которого Оксиарт прочил ей в мужья либо с ее согласия, либо насильно, самое позднее, до того, как ей исполнится семнадцать лет.

— Да хочешь ли ты вообще выйти за него замуж? — спросил я.

— За этого изверга — ни за что! Он забил насмерть свою лошадь кнутом, когда та проиграла скачки. Но он приходится царю двоюродным братом, и мой отец Оксиарт ищет его благосклонности. Его рабыня рассказывала мне, что сам Митра[548] не сравнится с ним, когда он воспылает огнем страсти, и все же он чудовище, и я бы скорей убила его, чем стала его женой.

Я поймал себя на том, что мне трудно ей поверить, несмотря на эту внезапную вспышку ненависти в ее раскосых глазах.

— Роксана, а есть ли у меня тот огонь, о котором ты говоришь?

— Наверное, есть, но ты не даешь ему разгореться. Твои мысли заняты великими походами, тайнами богов и скучной учебой. Ты целовал меня, как брат младшую сестру, к которой он испытывает греховное вожделение и желает его подавить.

— Роксана, по греческим понятиям ты еще мала. Правда, и у нас случается, что крестьянских дочерей выдают замуж в тринадцать, а то и в двенадцать лет; а высокие господа берут девушек такого нежного возраста к себе в наложницы или в служанки.

— У каждого народа по-своему. В Бактрии девушка созревает для любви, как только она расцветет. По правде сказать, моя пора цветения запоздала. Это случилось только в конце нашего путешествия на запад, но даже теперь мое тело подает мало признаков жизни, а в одном отношении — совсем никаких. Но я почти полжизни прожила в гаремах или около них, и мне известно все, что происходит между любовниками.

— А на деле?

— Нет, если не считать того, что я несколько раз украдкой поцеловалась с двоюродным братом. Теперь он далеко и женат.

— А что, если нам поцеловаться — с душой и жаром, который так удлиняет твои глаза, наполняет их влагой и темнотой, с тем огнем, которому, как ты говоришь, я не даю разгореться?

— В этом нет ничего плохого. — Это выражение, должно быть, широко бытовало в арабских странах и к востоку от нас, ибо я уже слышал его из уст восточных рабов и торговцев.

Мы качнулись друг к другу, словно движимые двумя ласковыми, но непреодолимыми ветрами. Наши рты, юные и неопытные, встретились и прильнули друг к другу. И тут вступили в игру иные стихийные силы, развязанные или сдерживаемые богами. Природа их — тайна для великих умов. Порой они потрясают ничтожных смертных до самого естества, и эти силы вынесли нас из самих себя. Никогда еще я не испытывал такого возбуждения — колдовство овладело мною; и луна с зачарованным видом висела у нас над плечом. Несмотря на то, что наши пути должны были разойтись, мне чудилось, что я физически ощущаю, как связаны наши жизни.

Но краткое ощущение тайны поблекло, исчезло, остались только юноша и девушка, жадно ищущие друг друга под луной; и на волне этого чувства нас неудержимо влекло соединиться телами. Если бы хоть на мгновение один из нас раскрыл свои объятья, покоряясь порыву страсти, этому суждено было бы сбыться. Но ощущение реальности уже возвращалось. Между нами и нашими желаниями встали старые назидания, предупреждения и увещевания, и наши «я» не были уже растворены в единой личности. Дрожа, мы отстранились друг от друга. И ночь окутала нас своим молчанием, и немота сковала нам языки.

— Ты приедешь в Бактрию? — наконец спросила она, как мне показалось, подбирая слова с большой осторожностью и произнося их с огромным усилием.

— Приеду.

— А скоро?

— Как только представится случай. Все мы во власти рока.

— Это бессмыслица. Может, ты приедешь через три года?

— Как же я смогу это сделать? Вам с магами понадобилось два года, чтобы прийти сюда. Вы не спешили, но мое продвижение будет еще медленнее, ибо на пути у меня воздвигнут много препятствий, которые придется устранять мечом.

— А разве ты не можешь прийти как паломник, у которого было видение, заставившее его пуститься в дорогу?

— Не могу. Ведья — сын Филиппа Македонского; и у жреца уже было видение, как рушатся стены и текут багровые от крови реки. Может, за эти три года он сделает меня полководцем своих армий?

— Наверное, я разбудила великое зло.

— Если ты имеешь в виду войну, то нет. Это декретировано сто сорок лет назад, когда Ксеркс вторгся в Грецию, осквернил наши алтари и назначил нашими правителями сатрапов, а получил только то, что греки уничтожили его флот при Саламине и разбили его армию при Платеях. Теперь новый царь Артаксеркс восстановил мощь Персии, снова захватил греческие города в Малой Азии и натравливает один греческий полис на другой. Греции остается одна надежда: объединиться под властью царя Македонии и победить саму Персию. Филипп, возможно, удовлетворится своей властью над всей Грецией и над греческими полисами, прилегающими к Эгейскому морю. Но для нашего будущего требуется больше, чем просто возврат своей собственности. Змею бы это поранило, а не убило. Царь Македонии — это орудие судьбы.

— Никто не может быть рабом судьбы. Так мне сказал Шаламарес. Люди могут изменять или строить свою собственную судьбу. Ты просто хочешь оправдать свои завоевательные мечты — вот для чего ты все это говоришь.

— Ты просила меня приехать в Бактрию, и я приеду.

— Обязательно приезжай. Может, то, что я говорю — большое зло, достойное наказания смертью. Я буду ждать тебя четыре года. Если ты не приедешь, тогда я выйду за Сухраба, но я буду только разыгрывать из себя его жену и скоро отделаюсь от него.

Глаза ее казались еще более раскосыми, чем прежде, и поблескивали в свете луны.

— Я убью его и возьму тебя как свою добычу, — сказал я, чувствуя покалывание в коже. — Не хочу, чтобы твоя рука запачкалась кровью или чтобы ты передавала ему отравленную чашу.

— Я сделаю то, что нужно, хотя это может и разгневать вашу богиню Артемиду — нам на Востоке она известна под другим именем. Я тебе говорила, что любовью еще не занималась, но знаю ее ласки. Дай мне руку.

Я протянул ей руку, и она медленно завела ее себе под юбку, затем под плотно облегающий пояс для чулок, к мягкому шелковистому бугорку, дала ей немного полежать на нем, и мной овладело страстное желание. Но когда я коснулся теплой и влажной ложбинки и она почувствовала напор моих бедер и выброс жизненных соков, которые прежде истекали только в эротических видениях, она поспешно убрала мою руку и с кружащейся головой лихорадочно вскочила на ноги. Я тоже поднялся, но с некоторым усилием.

— Вот где ждет тебя награда за победу, и будет она дарована со всей сердечной любовью, — пообещала она. — Завтра я уезжаю, и если мы встретимся опять, то будет это в Бактрии, за снежным Памиром. Так что спи допоздна, Александр, чтобы не видеть мне, как ты все уменьшаешься в серой предрассветной дали. Привет и прощай.

Она стрелой бросилась в сторону своего шатра, как убегает газель в пустыне от подкрадывающегося к ней льва.

2
Долго мы возвращались с Клитом назад в Пеллу. Весь первый день я находился в состоянии какого-то ошеломления, почти ничего не говорил, несмотря на сумятицу мыслей, а когда заснул, меня одолела беспорядочная вереница снов, не серых, как обычно, а в ярких цветах. Проснувшись, я не смог вспомнить ни одного и решил, что они были ниспосланы мне какой-то богиней из царства сновидений.

На следующий день ошеломленность прошла, придорожные виды приобрели знакомые формы и очертания, а мысли упорядочились, хотя временами я еще поглядывал вверх, ожидая увидеть девушку на косматом пони. Четыре года? Если только Филипп не оставит Антипатра своим регентом и не поведет в поход свою армию, где я буду по крайней мере командовать отрядом всадников, у меня не было ни малейшей надежды, что предложенное Роксаной свидание состоится; и в случае исключительного везения это было почти неосуществимо.

Отвечая на мой первый вопрос, храмовой жрец в Додоне предсказал, что я обрету корону, когда у последнего новорожденного олененка в лесу вырастут прекрасные ветвистые рога. А долго ли ждать? Некоторые благородные олени увенчивались такими рогами за четыре года, но мне приходилось видеть могучие раскидистые рога с множеством отростков, которые, по словам охотников, говорили о десятилетнем возрасте оленя.

У Филиппа было мало шансов прожить еще десять лет, но радовался ли я этому или нет? То, что я вдруг задался таким вопросом, значило, что у меня в груди вылупился василиск, ибо суровость обрел я, а не жестокость. Сам Филипп убил одного единокровного брата и отправил в изгнание еще двоих, чтобы обезопасить свой трон. На кровавом пути нашего рода это было последнее кровопролитие, но считалось, что убийство единокровного брата — это детская шалость по сравнению с убийством родного брата, а последнее было — чуть ли не пустячный грешок по сравнению с убийством родного отца, которое тяжелым неумолимым проклятием ложилось на четыре поколения потомков, обреченных на горестный путь к гибели, и фурии слетались со своих отвратительных гнезд, чтобы творить это страшное наказание, и не питали земли этой освежающие, дожди, и не слышно было там больше ни певчих птиц, ни сладкого журчания ручьев, и только вороны Зевса каркали на ветках сохнущих деревьев.

Пожелать ему смерти и принести ему смерть было не одно и то же. На первое у меня было право, ведь он дурно поступил с Олимпиадой, больше не разделяя с ней постель, но, покопавшись в себе, я признал себя виновным в том, что это радует меня, а не гневит. И все же он мог дать ей как царице отставку и жениться на более молодой, причиняя моей матери большое зло и подвергая опасности мое законное право на трон, если бы та, что узурпировала ее место, родила царю мальчика.

Если бы это произошло, всем троим грозила бы смерть. Примером такого чистого выметания послужили мои предки, и к тому же многих из них смела с трона одна и та же метла. Вероятней всего, судьбы войны решат мой вопрос. Филипп приобрел множество сильных врагов, вел бесконечные войны против мятежных племен, а на этих войнах брошенное из кустов копье, метко пущенная стрела, даже камень с вершины какой-нибудь кручи могли бы распорядиться его жизнью не хуже, чем масса мечей, окруживших его в сражении. Скоро предстояла война с Фивами, и под угрозой срыва было его перемирие с Афинами. Но факт оставался фактом, что смерть приближалась к нему не раз — и проходила мимо. Не исключено, что этот храбрый, яркий и нередко жестокий человек был любимцем Ареса, нашего бога войны, которого римляне, чья мощь уже распускалась первыми цветами, называли Марсом.

Тайно ходили слухи, что у него есть незаконнорожденный сын моего возраста, которого он сильно любит, — и это больше всего тревожило меня. Поэтому в тот вечер, когда племянница Аттала, военачальника, которому он доверял, налила ему вина и поцеловала чашу, я заговорил о мучившем меня вопросе с Олимпиадой. Племянница Аттала была не старше Роксаны, но царь пожирал ее глазами, а упившись, поцеловал — чем сильно разгневал мою мать. Я был разгневан не менее ее, хотя и по другой причине: меня не пригласили на этот пир, и я должен был есть вместе с воинами.

— Мать, верно ли, что у Филиппа есть незаконнорожденный сын, угрожающий моему престолонаследованию?

— Если нет, то это было бы чудом, — отвечала она, сверкая глазами.

— Коли так, то знаешь ли ты, кто он?

— Нет, но придет время — узнаю.

Но мне показалось, что, отвечая на последний вопрос, мать соврала.

В приближающемся октябре мне исполнится семнадцать лет, а в легкой кавалерии Филиппа насчитывалось немало илархов и лохагов, начальников из благородных юношей, именно этого возраста. Не пройдет и года, как мне поручат командную должность, и, возможно, это будет первым слабым шагом на пути в Персию, уже теперь собирающую свои армии. Я знал одно: мне следует прекратить мечтать о далекой звезде и устремить свои мысли к более неотложным делам — подумать, например, о своем праве престолонаследия.

Да, светловолосая Роксана с серыми глазами в голубой окаемке, доблестная наездница, смелая искательница приключений, девушка несравненной, все прибывающей красоты, придет время — и я приду за тобой! Но как долог путь до этого часа, как томительно ожидание и сколько надо одержать побед!

3
Иногда великие испытания или кризисы в жизни людей видны издалека, и хотя еще точно неизвестно, в какой момент, но они неизбежно настанут, когда пересекутся пути времени и событий. Ко мне, а также и к моему противнику это не относилось — так я полагаю. Этот день был сродни бессчетным осенним дням северной Греции, с прохладным, отменно свежим и чистым воздухом, принесенным ветрами с гор, бодрящим, но не холодным. Ветер рябил прозрачные воды озера за южными пределами города, и на них — чтобы отдохнуть и покормиться, перед тем как продолжить перелет на юг с холодных северных болот, где они родились, — уселось множество яркооперенных, способных глубоко нырять и стремительно летать уток, но не так уж много гусей: им было не дотянуться клювом до слишком глубокого дна озера и не попировать. Их сбившиеся в клинья братья, не задерживаясь здесь, пролетали мимо, держа путь к дельте Нила, и долго еще не смолкали в воздухе их одиночные крики. Я только мельком смотрел на них, ведь для осенних небес это была обычная картина, но порой то ли более мелодичный, то ли более жалобный крик заставлял меня взглянуть вверх, чтобы увидеть стаи лебедей и переливы солнца на их великолепных крыльях.

Этим утром Аристотель ограничился кратким рассуждением, потому что накануне всю ночь промучился головной болью, и мы, его ученики, еще задолго до полудня отправились восвояси. Прекрасная фессалийская кобыла Птолемея не могла тягаться с Букефалом, и я дал ему большую фору; но все равно в трудной скачке на расстояние около пяти стадий я взял верх, и мой черный жеребец заржал от ликования. Впереди еще был весь день, и Птолемей остался со мной; а поскольку свежий воздух, сытная еда по пути домой и свойственное юности приподнятое настроение вызвали у нас прилив кипучей энергии, мы пустились в такие тяжкие состязания, как прыжки с шестом, в высоту и длину, метание диска и импровизированные скачки с препятствиями.

Когда к нам пришел Леонид, мы взяли свои мечи и деревянные щиты и под его ревностным взглядом принялись фехтовать, подстегиваемые его колкими замечаниями при каждом неудачном выпаде или отражении удара. Птолемей все еще превосходил меня в этом, хоть и казалось, что я стараюсь изо всех сил, и часто, когда, желая застать его врасплох, я неожиданно переходил в стремительную атаку, он быстрым контрударом отбивал конец моего меча, когда тот почти уже коснулся его щита. Эти четверть часа стоили нам большого пота: мне — восьми новых зазубрин на щите, ему — четырех, поэтому мы с радостью освежились ячменным пивом. Леонид, вызванный во дворец по делу, оставил нас остыть и отдышаться в приятном одиночестве.

— Мне кажется странным, что я все время побеждаю тебя, — недоуменно заметил Птолемей.

— Что же поделаешь, если ты лучше меня фехтуешь.

— Ну, это как сказать. Меня часто побеждают парни, которых победил ты, и тебе хорошо известно, что ты превосходишь меня как атлет. Может, ты немного сдерживаешься, чтобы только не поцарапать меня? Я ведь сколько хитрил, чтобы оставить свой след на твоей царской коже, а ты все лупишь по щиту. А что, если мы пофехтуем без щитов?

— В этом нет ничего плохого, — сказал я, вспомнив Роксану.

— Может, и есть. Например, проигрыш крупного пари, которого я тебе не советую заключать, или, что похуже, если один из нас или мы оба получим не такие уж пустяковые раны. При первой крови мы не остановимся — это может оказаться счастливой случайностью. Победителем будет тот, кто первый пустит кровь другому два раза подряд.

— Ты говорил о пари? На сколько статеров? — спросил я.

— Я думал о пари куда покрупнее. Если ты выиграешь, я даю слово перед богами служить тебе верно, пока мы оба будем живы, кем бы ты меня ни назначил: простым ли командующим маленького отряда или одним из своих военачальников. Кроме того, по смерти Филиппа я буду помогать, а не препятствовать твоему восхождению на трон вопреки всем остальным претендентам. Но если выиграю я, эта клятва недействительна и, возможно, я сам стану претендовать на корону как один из достойнейших наследников царской крови, фессалийских правителей и прочих искателей приключений. Если ты победишь и убьешь их и тем самым завоюешь трон, в твоих руках будет только гражданское правление. Ты расскажешь мне о своих устремлениях и поставишь меня полководцем всех своих армий, чтобы я мог защищать и приумножать твои владения.

— Это немыслимо, Птолемей. Филипп командует всеми своими армиями, водит их в сражения, и я собираюсь делать то же самое. Ты бы не сделал такое нелепое предложение, если бы не был твердо уверен, что превзойдешь меня в воинских делах. Что привело тебя к такому убеждению?

— Я долго и упорно размышлял и внимательно присматривался. Александр, ты слишком импульсивен, чтобы быть на высоте в холодной науке войны. Даже в шахматы ты не можешь играть как следует. Кто же так безрассудно рискует своими фигурами! По правде говоря, характером ты больше в Олимпиаду — такой же страстный и необузданный, — чем в Филиппа с его предусмотрительностью. Что же касается сообразительности, то я больше похож на него, чем ты.

Я начал было говорить, но придержал язык, пораженный невероятно странной мыслью, волной прокатившейся в мозгу. Наверное, я побледнел. Наверное, дико оглянулся вокруг, ища успокоения в знакомых перспективах, ибо внезапно мне показалось, что я затерялся в каком-то совершенно неизвестном, враждебном мире — где мне приходилось бывать во снах, которые я считал навсегда забытыми. Я взглянул в горящие глаза Птолемея и увидел его как бы в новом свете. А затем ощутил прилив новых сил — возможно, я почерпнул их из собственного неизвестного мне источника, они прихлынули ко всем моим мышцам, укротили бешено бьющееся сердце, и я почувствовал себя спокойным, как в те моменты, когда размышлял над вопросом, поставленным Аристотелем. И теперь я мог говорить.

— Птолемей, почему это ты похож на Филиппа больше, чем я, его сын?

— А разве ты еще не догадался, Александр?

— Возможно, я и догадываюсь, но твердой уверенности нет.

— Олимпиада тебе ничего не говорила?

— Нет.

— Ты знаешь, что моей матерью была Арсиноя, куртизанка, одна из самых красивых и совершенных женщин во всей Греции. Теперь она жена Лага, но кто устроил этот брак? Филипп. Это когда он очаровался Филинной, фессалийской танцовщицей, от которой у него родился сын. А до этого всеми его мыслями владела Арсиноя. Она забеременела от него и в должный срок родила ребенка — он тоже сын Филиппа.

— И ты — это он?

— А как же иначе я бы осмелился предложить тебе такое пари? Ведь я бы заслуживал казни как зарвавшийся ублюдок — впрочем, каким я и являюсь на самом деле.

— Ты старше меня на год.

— Да, но мою мать так и не признали, иначе я был бы коронованным наследником вместо тебя. И конечно, ты помнишь, что Архелай, незаконнорожденный сын царя Александра, сам после цепи убийств стал царем, и при этом великим. А вспомни еще одного незаконнорожденного, Ясона, чьи победы на севере остановило только его убийство. Александр, я был бы сильным соперником в борьбе за корону Филиппа, но я не стану домогаться ее или какого-либо иного высокого поста, если не смогу победить тебя в честном состязании. Я совсем не уверен, что буду лучшим фехтовальщиком, если ты будешь бороться за такую высокую награду. Клянусь богами, мое предложение благородное и честное.

— Я тоже так считаю. Я принимаю его. Если я выиграю, ты будешь верно служить мне, на какой бы пост я тебя ни поставил, и, несомненно, это будет превосходная служба. Если выиграешь ты, то поступишь как тебе заблагорассудится, и, если я все же отниму корону у всех претендентов, я назначу тебя главнокомандующим своих армий, чтобы осуществить высокие замыслы, которые роятся у меня в голове.

— Это немного меньше того, что я предлагал, хотя все равно: ты будешь лучшим стратегом, а я — лучшим тактиком. Я согласен.

— В этом случае я все же буду иметь в своей власти гражданское управление и, в силу своего высокого положения, получать все доходы и пышные почести, и потому ты никогда не обратишься ко мне как к равному, несмотря на твой высокий командный пост.

— Да, мой господин.

— Ты можешь называть меня Александром до того, как я стану царем, а я им стану. Чтобы занять это величественное место, мой друг Птолемей, у тебя нет ни единого шанса, даже если ты победишь на дуэли. Позволят ли старые соратники Филиппа восседать на троне сыну шлюхи? Кроме того, меня любят отцовские телохранители, которые не входят в состав вооруженных сил государства, и я сохраню их как необходимое приложение к трону. Если же я выиграю дуэль, я могу поставить тебя распоряжаться повозками, запряженными волами. — Но мне не удалось придать своему голосу достаточную убежденность.

— Можешь, но не поставишь; ведь не станешь же ты бросаться хорошими мозгами, которые пригодятся тебе в твоих походах. Ты сумасброд по натуре, но нужного тебе богатства не упустишь.

— В этом ты прав. Теперь возьмем мечи, отложим щиты в сторону и начнем.

4
Я отбросил все сожаления, всякую мысль, что поступаю глупо, когда мы с Птолемеем скрестили мечи. Я знал, что подчиняюсь велению своей натуры, а также, возможно, и своих высоких мечтаний, и, невзирая на их истинность или обманчивость, я поклялся, что выиграю. На мгновение мелькнуло предчувствие, что клятву я дал правильную. До сих пор судьба как-то очень странно склонялась то в мою, то в его сторону, а то и сразу в обе, но сейчас я чувствовал ее одобрение, а пожалуй, и расположение богов.

Концы наших мечей стали прощупывать друг друга. Я не думал больше о том, что он фехтует лучше меня: это состязание покажет. Если бы я нашел время обдумать это, я бы удивился переполнявшей мое сердце радости. Я ли был почти равен ему, он ли мне, но только глупец мог сомневаться в нем как в моем самом серьезном противнике. Когда я немного увлекся, он едва не поранил мне правую руку.

Мы сражались на траве, и у нас под ногами, вытанцовывающими столь замысловато, шуршали опавшие листья. Солнце стояло уже невысоко, и каждый из нас старался повернуться так, чтобы солнечные лучи не падали ему в глаза. Лицо Птолемея оставалось спокойным, если не считать блестящих прищуренных глаз; мое, насколько я чувствовал, мало чем отличалось от его своим выражением. Вскоре стало ясно, что мы лучше, чем мне когда-либо мечталось, соответствуем друг другу. Примерно одного роста, при одинаковой длине руки, мы оба располагали обычным для Македонии подвижным мускулистым телом и оба были в расцвете нашей первой возмужалости. Мне было семнадцать, ему — восемнадцать лет. Он дрался с большей хитростью, чем я, часто делая выпады без надежды на неминуемый успех, но рассчитывая на то, что я откроюсь на долю секунды и он нанесет мне молниеносный удар, выиграв очко. Но, соблюдая предельную внимательность или яростно нападая, я пока парировал его удары, нарушая его тонкий расчет. Я еще не строил никаких замыслов, а только зорко следил за ним, дожидаясь того момента, когда он откроется.

Мне казалось, что мы одни, и не только на этом участке территории, но и во всем мире — настолько сильно мы были поглощены друг другом. И только звон наших мечей да сухой шелест и треск листьев у нас под ногами нарушали тишину. Я потерял ощущение времени, чувствовал только, что оно тянется уже долго. Когда мы развернулись, глядя друг на друга в новой позиции, я заметил человека, стоящего у галереи, и в голове мелькнула тревожная мысль, что это Леонид, и он, исполняя свой долг перед царем, остановит наш поединок; но в следующий момент понял, что это старый Антипатр, наш регент, и страшно обрадовался.

Забыв на мгновение о мече Птолемея, я дал ему возможность сделать моментальный выпад, слишком поздно отразив его, и почувствовал, как острое лезвие коснулось плеча. Он отступил назад, опустив меч, и я сразу понял, что у меня кровавый порез.

— Тебе сильно досталось? — донесся крик Антипатра.

— Пустяки, — отвечал я, тоже опустив свой меч. — Сокол клюнет — крови бывает больше.

— Все же тебе лучше немного отдохнуть, чтобы восстановить силы, — чрезвычайно любезно предложил Птолемей. — У тебя кровь течет по голой руке и просачивается через рубашку, так что я с радостью дам тебе передохнуть, пока мы будем смачивать губы пивом.

— Отклоняю это великодушное предложение, — отвечал я. — Мне не нужно собираться с силами. Теперь припоминаю, что, когда мы взбирались на крутые утесы, ты выдыхался первым.

— Это правда. Мое почтение, Александр. Считаем до трех и начинаем.

— Но пока я вызову царского лекаря, — крикнул регент. — Не ради этой пустяковой царапины. Пусть стоит наготове с губками, пластырями и бинтами, а то следующая рана может быть совсем не шуточной.

— Ладно. Только ни слова Олимпиаде. Итак, могучий мой соперник Птолемей: раз… два… три!

Птолемей напал на меня еще до того, как полностью прозвучала последняя цифра. Атака была яростней прежних, и первый ее напор не принес ему успеха, иначе бы он выиграл поединок, поэтому я защищался с одинаковой яростью. Я провел контратаку, весь сосредоточившись на острие своего широкого меча, жаждущего крови моего противника, и видя, что он приоткрылся на долю секунды, равную той, что разделяет падение двух капель, которой бы хватило осе, чтобы юркнуть и ужалить его, но чуть-чуть запоздал с выпадом, и Птолемей отскочил назад.

Он снова бросился на меня, как леопард на овцу из темных зарослей — прежде, чем отара уляжется спать и вспыхнут сторожевые костры. И мы оба сражались отчаянно, ибо ему, чтобы выиграть, а мне, чтобы проиграть, нужен был всего лишь еще один меткий удар. Я не помню, какие удары мы наносили друг другу и отбивали; лязг стали, звуки скольжения одного лезвия о другое — все это тянулось и тянулось, словно целая жизнь проходила во сне, где резкий звон металла то бешено разгорался, то затихал, так и не прекращаясь, и от этого сон принимал характер ночного кошмара. Кое-как сохраняя ориентацию, я понял, что он хочет оттеснить меня назад, к невысокому монументу из камня с выбитой на нем древней надписью, который мой дед Аминта похитил из вражеского храма и установил здесь по возвращении из военного похода, предпринятого с целью усмирения варварских племен.

Я притворился, будто не понимаю, чего он добивается, а его напор все нарастал, пока я не оказался в двух шагах от западни. Я это понял не потому, что помнил точное местоположение камня, а потому, что натиск Птолемея достиг высшей точки, и еще по блеску глаз — он выдавал в нем нетерпеливое ожидание очень скорой победы, когда через три-четыре секунды я перевалюсь через камень. В его потном лице, отражающем низкие лучи солнца, я мельком заметил, как он уже мечтает увидеть острие своего меча, рассекающего мою плоть, почувствовать ее еле заметное сопротивление, перед тем как обагриться кровью. Я был благодарен богам за то, что этого не видит Олимпиада, иначе она бы закричала, предупреждая меня, и тогда моя собственная западня захлопнулась бы впустую.

На краю пропасти поражения я дождался того момента, когда он отведет плечо для резкого броска вперед. На мгновение открылся крошечный просвет, когда мой клинок отбить было нельзя. Я сделал выпад подобно смертоносной гадюке, с острием меча вместо ядовитых зубов, и ужалил его в правую грудь, которая моментально окрасилась кровью.

Ловко отскочив в сторону, чтобы не споткнуться о камень, я опустил меч, упершись его концом в землю. У Птолемея не было иного выбора, как сделать то же самое со своим, и, пожалуй, он обрадовался этой возможности: ведь для достижения своей цели он призвал себе на помощь всю свою силу и выдержку, и теперь, когда все сорвалось, его охватила внезапная слабость. Однако очень скоро он уже снова заговорил с прежней своей энергией.

— Александр, когда я выиграл один удар, я предложил тебе краткую передышку, хотя я ничего от этого не выигрывал и многое терял. Теперь, когда счет равный, может, предложишь то же самое и мне? На твоем месте твой герой Ахилл поступил бы именно так.

— Нет, Птолемей. Считай до трех и…

— Подожди! Это же не проверка дыхания, это испытание искусства владеть мечом.

— Нет, это испытание всего человека, меня и тебя. Может, попросим Антипатра сосчитать до трех?

— Ладно, сам сосчитаю. Только учти, у меня ведь есть и второе дыхание. Раз… два… три!

Словно видя продолжение сна, я снова вступил в бой со своим единокровным братом.

И вот мой меч подчинил себе все мои силы, ранее до конца еще не востребованные, и я пошел в наступление. Птолемей устал гораздо больше меня и в основном держался за счет железной воли, а она была крепка, как у отца его, Филиппа. Ослабь я свой натиск хоть на малую толику, он бы это заметил — недаром он так отчаянно следил за мной — и выиграл бы последний и решающий удар. В низких лучах солнца наши мечи уже не сверкали, как отполированное серебро, а горели, как желтое золото. Рядом присел и закаркал ворон, нередко бывающий предвестником близкой смерти; он был также священной птицей для двух греческих богов. Когда бог войны Арес творил свой ужасный пир, вороны очищали поле. Зевсу же птица смерти придала мудрости. Но я не полагался на его расположение, данное мне как предзнаменование в Додоне, а бился с полным накалом, похоже, достигшим уже высшей точки перед тем, как смениться физическим утомлением. У меня обострилось зрение, и я заметил, что Птолемей и впрямь обрел второе дыхание, и еще я, кажется, улавливал заранее его намерения нанести удар — вероятно, потому, что его движения слегка замедлились.

Я должен был теперь победить — или оставался риск потерпеть поражение. Если бы это случилось, изменилась бы вся моя жизнь и я бы познал горький вкус еще многих поражений прежде, чем встретил ужасную смерть где-нибудь в далекой земле. В памяти людей не я, а Птолемей был бы завоевателем Персии. Боги, чем я только не рисковал, приняв вызов брата! И все же в глубине своей души, охваченной смятением чувств, я был рад своему поступку — им я почтил кровь Ахилла, ставшую во мне жиже за несколько поколений, но все же сохранившую могущественную силу.

Я придумал уловку и стал ее осуществлять. Нужно было только притвориться ослабшим, то есть перейти в оборону, не нападая, а только отбиваясь от его все более дерзких атак. Наступил долгожданный момент, когда он стал делать слишком долгие, слишком смелые броски и в промежутке между ними на долю секунды ослабил свою бдительность. И вот наконец он вдруг сделал мощный выпад, чтобы сокрушить мою защиту и довести дело до конца, но я из последних сил напряг свою руку, принял удар и вдруг заметил, что сбоку он остался незащищен. Я сделал стремительный выпад. Удар концом меча пришелся ему под левые ребра. Будь он чуть правее, я бы рассек ему сердце. Как бы то ни было, я нанес ему опасную рану. Он выронил меч и повалился на землю.

К нему сразу же поспешили Антипатр с врачом. Врач опустился на колени возле моего падшего врага и принялся останавливать кровь. Для этого он засовывал в рану куски расщепленной ткани, смоченные уксусом, и наложил на нее тугую повязку. Постепенно кровотечение ослабло, и по лицу Птолемея я понял, что страшная смерть прошла совсем рядом, продолжив свой мрачный путь.

Антипатр взглянул мне в глаза и заговорил:

— Почему вы вступили в схватку без щитов? Клянусь богами, это была не тренировка, а настоящий бой, который едва не кончился смертью! И чего ты добился своей победой? Ради чего стоило так рисковать?

— Ставки, Антипатр, были выше, чем ты себе представляешь. Если Птолемей умолчит о них, я тоже не буду распространяться. Могу только сказать, что для будущей службы я приобрел надежного и способного полководца. Приняв его вызов и победив, я избавился от сильнейшего претендента на трон Филиппа, которым он мог бы стать, когда пробьет час борьбы.

5
Мои неожиданные успехи в искусстве фехтования, причина которых крылась в перемене, происшедшей у меня в сердце и голове, а не в мускулах, проявились весьма кстати, если старый Антипатр не преминул понять, в чем дело. В некотором смысле я стал его доверенным лицом. После моей победы над Птолемеем его отношение ко мне совершенно изменилось. Филипп заварил здесь, в Македонии, большую кашу, говорил он, и скоро она потечет на крупные полисы, что лежат к югу, и во всей Греции начнутся беспорядки.

— А Филиппу только этого и надо, — продолжал Антипатр. — Как раз теперь он ищет предлог, чтобы выступить с армией на юг, и ты ни в коем случае не должен недооценивать его хитрости. Этот модный болтун Демосфен достаточно умен, чтобы понять честолюбивые замыслы Филиппа, но он способен только болтать, будоражить людей и толкать их на грубые ошибки; а когда дойдет до драки, ему ли тягаться мозгами с Филиппом, заранее просчитывать его шаги и уворачиваться от его ловушек.

Царь как раз обдумывал ситуацию, сложившуюся на северном берегу Коринфской гавани, которая давала возможности для нанесения крупного удара. В земли, принадлежавшие храму Аполлона в близлежащих Дельфах, хлынули толпы народа из Амфиссы. В качестве главы Дельфийской амфиктионии[549] Филипп являлся также защитником великих святынь. И, наказывая захватчиков земель, он мог легко разжечь войну между Фивами, союзником Амфисс, и Афинами, которые из всех греческих полисов упорней всего сопротивлялись его власти.

Прежде, чем он мог что-то предпринять, заварилась каша в самом дворце, в Пелле. Сатрап Карии,[550] союзник Филиппа, задумал укрепить их узы, выдав свою дочь замуж за моего слабоумного единокровного брата Арридея, сына фессалийской танцовщицы, которая когда-то была любовницей Филиппа. Я попытался воспрепятствовать этому браку, думая о его возможных последствиях, если у Филиппа появится внук с нормальной психикой и он захочет сделать его престолонаследником. Когда у меня самого голова была не в порядке, я сделал опрометчивое брачное предложение — величайшую глупость в моей жизни, о которой мне трудно говорить. Она не имела далеких последствий, хотя на какое-то время пятеро моих друзей — кривоносый Птолемей, косолапый Гарпал и трое других, уму и честности которых я доверял и которые также служили послами в этом печальном деле, — были изгнаны из Македонии. Так велика была ярость Филиппа.

Перед тем как мне исполнилось восемнадцать лет, я искупил свою глупость участием в осаде Перинфа в звании небольшого военачальника. Там я познал вкус войны и что такое настоящая схватка на мечах, когда наградой победителю служит не будущая слава, а непосредственно жизнь. Моим противником был дюжий парень. Чуть старше меня по возрасту, хороший рубака, он отчаянно размахивал мечом, и мне стало немного не по себе, когда я глубоко вонзил в него свой клинок. Живое до этого лицо парня стало пустой маской, и он с глухим стоном замертво повалился на землю. Он не был варваром: те, о которых рассказывал нам Аристотель, повторяя своего учителя Платона, годились только для рабства или истребления. Это был фракиец и, наверное, хорошо играл в наши игры и был славным товарищем в застольях и веселье. Мне больше не нужно было носить повязанный вокруг бедер пояс — знак того, что я еще не отнял жизнь у врага. Но какое-то время честь освобождения от него казалась мне вряд ли стоящей такой цены.

Вскоре после этого я был назначен регентом: Антипатр жаждал сменить дворцовые сплетни и административные заботы на звон мечей. Хотя, по правде говоря, я только числился на этой должности, а настоящим регентом была Олимпиада, мольбам и интригам которой я легко уступал. А Филипп все пропадал в походах.

Впрочем, так было не всегда. Бывало, в промежутках между походами он устраивал пьяные кутежи и любовные игры. Однажды он занялся самым опасным видом любви — любовью в трезвом состоянии, что с его стороны было гибельной, если не сказать фатальной, ошибкой.

Клеопатра была племянницей его приближенного военачальника Аттала. Мало было Филиппу лишить ее девственности, несколько недель спариваться с ней по всем углам и закоулкам. Его фантазия разыгралась не на шутку, и он предложил ей сочетаться с ним браком. То ли пьян он был не в меру, то ли, скорее всего, она сама, обладая достаточной твердостью характера, настояла на этом условии, прежде чем разделить с ним ложе. Назначая себе такую высокую цену, она вызывала во мне уважение, и, по правде говоря, она была одной из самых прелестных женщин во всей Македонии. Светлыми тонами красок она напоминала мне Роксану, что теперь затерялась в бескрайних просторах могучей Азии, и лицо ее выражало ту же силу характера. Она не была такой же живой и веселой, как утраченная возлюбленная моего детства, но трогательно нежная улыбка смягчала ее лицо, и, если бы я попытался ее ненавидеть — за то, что она заняла место Олимпиады, — у меня бы это не получилось. Так или иначе, у меня было предчувствие, что придет время и моя мать восторжествует — не над Клеопатрой — над Филиппом.

Это время пришло, пожалуй, скорее, чем я ожидал.

Филипп велел объявить, что отстраняет Олимпиаду, что она больше не царица и что вместо нее царицей будет Клеопатра. Затем они отправились в наш маленький храм Афины Паллады, богини супружества, и посему обладающей большей властью, чем Афродита, которая являлась богиней только эротической или посторонней любви. Я не сопровождал их, чтобы стать свидетелем их брачных обетов, и не хотел быть на свадьбе в большом зале дворца, но Антипатр настоял на моем обязательном присутствии по той единственной причине, что Филипп был царем.

Филипп подошел к двери, ведущей в покои Олимпиады, постоял немного, прислушиваясь к ее разгневанным воплям, затем прокричал грубым голосом, чтобы она его услышала:

— Ложись в постель со своим питоном и любись с ним сколько хочешь. — В глубине своей ненависти он ей не уступал. Заперев дверь, чтобы не слышать ее завываний, и спрятав ключ в кошелек, он устроил пир.

Со своего места на кушетке, недалеко от царской — возле каждой из них стоял накрытый стол — я все еще улавливал приглушенные вопли отвергнутой царицы. Но вскоре они уже потонули в шуме и гаме застолья, где крепкое вино лилось рекой, и мало кто из собравшихся гостей вспоминал об Олимпиаде, помышляя прежде всего о том, чтобы польстить Филиппу и его прекрасной невесте ради обеспечения большей надежности своих собственных мест. По правде говоря, я не видел в этом большой их вины, ведь милость царя вещь ненадежная; да к тому же военачальники и «товарищи» Филиппа никогда не одобряли его брака с дочерью царя Эпира, лежащего за пределами Греции, да еще помнили ее вакханалии в святилищах бога вина.

Шум голосов нарастал. С покрасневшим лицом Филипп орал и хохотал, настроившись на большую попойку, в то время как Клеопатра едва прикасалась к бокалу. В разгар пира ее дядя Аттал, чья кушетка примыкала к царской, добился тишины в зале, постучав по столу рукоятью меча. Он встал и высоко поднял свою золотую чашу.

— За Филиппа Македонского, повелителя всей Греции, и за новую царицу! — провозгласил он, самонадеянно гордясь своими новыми почестями. — И да сделают боги плодотворным этот брак, чтобы царица Клеопатра родила своему супругу мальчика — достойного и законного наследника своего царства; и за все короны, которые он завоюет впредь.

Это изобилие пышных фраз вызвало во мне ярость. Я даже не пытался подавить ее, напротив, дал ей волю, вскочив на ноги и прокричав:

— Аттал, ты, лживый плут! А я, по-твоему, что — незаконный? — И швырнул в него тяжелой серебряной чашей, едва не попав ему в голову. Вино растеклось по его одежде.

Я ощутил хрупкую напряженность зала. Не будь я таким разгоряченным, я бы мог со страхом почувствовать, что этот пир, как и многие другие в нашей полудикой Македонии, приведет к убийству и кровопролитию. Филипп, похоже, предвидя такой конец, в бешенстве поднялся со своей кушетки и бросился ко мне с обнаженным мечом в руке, но, будучи в стельку пьяным, споткнулся и упал: не иначе как внутренний враг — предательский дух виноградной лозы подставил ему ножку. Тогда, обратившись к гостям, — в основном это были воины с обожженными солнцем лицами — я выкрикнул злую колкость, которая, вполне вероятно, могла бы стать моим смертным приговором.

— Соратники царя, взгляните на человека, который хотел вести вас в далекую Азию! Куда там! Он даже не может перейти с одной кушетки на другую, не свалившись на пол!

Наступило тягостное молчание, нарушаемое только бормотанием и поступью слуг, помогающих растянувшемуся на полу царю встать на ноги и вернуться на свою кушетку. Один из них поднял оброненный им меч и, видя, что Филипп не делает попыток схватить его, убрал в ножны. Я выждал еще немного, весь настороже и готовый к прыжку, как загнанный собаками леопард. Никто не двинулся, никто не проронил ни слова. Я повернулся и вышел из зала.

6
К моему большому удивлению, эта мрачная сцена не имела никаких видимых последствий. Старик Антипатр рассказал мне, что Филипп посидел немного, как сыч, мрачно выдерживая смехотворное приличие, и, когда хмель почти выветрился, церемонно, насколько позволяли нетвердые ноги, встал из-за стола, приветственно поднял руку — в ответ раздались прощальные возгласы — и, поддерживаемый под руки слугой и Клеопатрой, вышел, слегка пошатываясь, из зала. Новобрачные удалились в свои покои, а воины оживленно стали биться об заклад, сможет ли он до утра исполнить свой супружеский долг. Сомневающихся было немного: люди знали своего предводителя, его неугасимую мужскую силу, знали также о его способности быстро приходить в себя после попоек.

Антипатр полагал, что в большинстве старые вояки остались довольны тем, что я сумел постоять за себя и свои права и даже пошел на то, чтобы задеть своего отца и царя язвительным замечанием. «Это по-македонски, — сказал он. — Пусть эти подхалимы с востока кланяются и выклянчивают милость, когда их оскорбят; мы, крепкие и стойкие горцы, вытесаны из другого камня!»

Филипп не напоминал мне о происшедшем и не пытался как-то отомстить. Я обдумал его поведение и понял, что и это соответствовало его характеру. Трезвый он не был высокомерным, хотя в состоянии опьянения склонен был к ссорам, а мог и убить. Его предусмотрительность советовала ему, что лучший способ избежать разобщения в своем непосредственном окружении — это не придавать значения безобразному происшествию, пока оно само собой не забудется. Я не мог бы назвать Филиппа мстительным, по крайней мере, он не прибегал к мщению, когда это могло повредить его планам. Как бы там ни было, но он был страстно влюблен в свою молодую жену, отчего мое престолонаследие оказалось в еще большей опасности, чем прежде.

Поэтому я решил, что, поскольку Олимпиада возвращается во дворец своего отца в Эпире, будет лучше всего сопровождать ее в Иллирию, пока у Филиппа не пройдет первый приступ влюбленности. Когда я подошел к нему, чтобы проститься с подобающим почтением, в его единственном глазу зажегся веселый огонек, и он озорно улыбнулся, словно нашкодивший мальчишка, попавшийся на шалости.

— На что поспоришь, — спросил он, — что Клеопатра — ну, мягко говоря — не с ребенком?

— Так скоро?

— Не так уж и скоро, если, конечно, в постели с ней настоящий мужчина. Я познал ее девственницей, Аттал не обманул, но я не уверен, что она не понесла после первой же ночи. Помню, как закричала она от боли, как тяжело дышала и корчилась — и вовсе не из притворства, как афинские куртизанки за большие деньги, а потому, что природа победила ее стеснительность. А когда наступил финал, она вскрикнула не один раз, а два — говорят, это к двойне. Если не сейчас, то скоро. К тому же у сорокалетних мужчин семя поактивнее, чем у двадцатилетних обожателей. У тебя будет брат, Александр; и его могут признать, в отличие от других. Так что, когда вернешься из Иллирии, отложи-ка в сторону свои книги. Отдавай богам то, что им причитается, но не слишком усердствуй, и учись тому, что нужно для войны — а она уж непременно будет. Если я доживу до шестидесяти пяти, тебе уже будет за сорок и придется подсуетиться, чтобы справиться с юным наследником, у которого тот же отец, да мамочка получше. Я тебя вызову, когда ты мне понадобишься. А теперь прощай.

Но я был уверен, что Филипп не доживет и до шестидесяти — теперь-то, когда он развелся с мстительной Олимпиадой, жаждущей его смерти. У многих оленят, родившихся в тот год, когда я посетил Додону, росли красивые рога.

Хотя скучно тянулись мои дни в Амбракии, одном из главных городов Эпира, но не столичном, я не охотился на оленей, опасаясь, как бы случайно не затравить гончими именно того, чьи рога, согласно предсказанию, могли бы великолепно разрастись. К счастью, в царской библиотеке мне попались четыре тома по искусству государственного управления, замечательно написанных Ксенократом из Халкедона. Из них я почерпнул много знаний, которые позже могли бы мне пригодиться. Одновременно кое-какие странные уроки мне преподала и Олимпиада; и я не знал, чьи наставления сыграют большую роль в будущей моей жизни.

Приблизилась пора, когда я должен был ехать в Иллирию: меня пригласил незаконнорожденный брат Олимпиады, верховный вождь приблизительно пятнадцати племен — Филиппу хотелось включить их в свои растущие армии, я же на всякий случай желал заручиться поддержкой этих дюжих парней. Но выбранный для поездки день выдался таким ненастным, что я отложил свой отъезд до следующего утра. Во второй половине дня тучи сгустились и стали еще тяжелее, по поросшей лесом равнине гулял беспокойный ветер, а по черепичной крыше хлестали шквалы дождя. Затем разразилась невиданная доселе гроза. Зевс метал бесконечные стрелы огня, похоже, с единственной целью — созерцать их неистовство, и оглушительные раскаты грома сотрясали дворец. Когда молния ударила совсем рядом, только тогда мрак раскололся и в небесную трещину брызнул свет. Заиграли дождевые капли, и стали видны мечущиеся деревья.

Только я начал зажигать свечи, как раздвинулись занавеси арочного проема и вошла Олимпиада.

Я разглядел в полутьме, что ее темные волосы заплетены в косы и уложены кольцами вокруг головы и что одета она в белое. Когда она приближалась, ее одеяние, хотя различал я его еще не совсем отчетливо, показалось мне тем же, что я уже видел на гибких телах персидских танцовщиц: прямоугольный отрез тонкотканого шелка,создающего иллюзорное впечатление прозрачности на фоне сильно раскрашенного тела. Концы этой ткани скреплялись двумя блестящими застежками у нее под левой рукой, откуда она ниспадала до ее колен. За исключением сандалий, на ней не было ни одного знакомого предмета одежды.

Но самым любопытным показался мне схватывающий ее талию пояс, один конец которого уходил вверх и, пройдя меж грудей над обнаженным плечом, исчезал за спиной. Другой же конец, сильно сужающийся, спускался к нижнему краю ее одеяния. Пояс был пестро разрисован и казался необыкновенно тяжелым. Вглядевшись попристальней, отчего по спине у меня поползли мурашки, я увидел, что это живая змея, по объему туловища и длине уступающая только тому здоровенному питону, которого она на моих глазах убирала в клетку, и другого вида. И все же змея была очень крупной по сравнению с большинством виденных нами в Северной Греции.

Позади матери шел слуга. В одной руке он нес золотую или позолоченную клетку с мелкими ячейками, а в другой — ящик, на одной стороне которого была ручка и запертая на крючок дверца.

— Не зажигай свечей, Александр, — сказала она мне. — Вспышек молний Зевса будет нам достаточно. — Эти вспышки отделяли друг от друга всего несколько секунд.

Было сразу же заметно, что Олимпиада сильно возбуждена: в голосе звучали глубокие, теплые нотки, лицо было по-особенному красиво, глаза горели.

— Эта змея — твоя любимица? — поинтересовался я.

— Не в том же смысле, что Кришина, мой огромный питон, но родилась и выросла в моей змеиной яме.

— Я вижу, она не ядовитая — у нее короткие, скошенные назад резцы. Скорее всего, какая-то разновидность удава. Вряд ли это самец. В школе Аристотеля мы изучали подобную ей змею; думаю, не ошибусь, если скажу, что это самка.

— Ошибаешься. — Олимпиаду явно задели мои замечания, и она хмуро замолчала.

— Сильная гроза, — сказал я.

— Это больше чем гроза. — Голос ее зазвучал значительней — она снова становилась жрицей. — Это сам Зевс посылает мне знак того, что пробил час, которого я так долго ждала. Вспомни, я обещала тебе рассказать, что произошло в ночь твоего зачатия. Теперь я это сделаю.

Она подождала, пока слуга не поставит рядом с ней клетку и ящик, не отвесит нам низкий поклон и не покинет комнату. Ярость грозы, гибкость тела матери, очертаний которого не скрывал кусок тончайшего шелка, ее странный пояс, голос и взгляд — все это взволновало меня, и мне почудилось, что сейчас она откроет что-то чрезвычайно важное. Олимпиада заговорила; удары грома служили как бы ритмическим сопровождением ее рассказу, и голос ее возвышался над эхом его раскатов.

— Окончился брачный пир… Филипп отвел меня в свою опочивальню… Он сильно отяжелел от вина… Пытался раздеть меня… Руки все больше запутывались в моих одеждах… Вдруг он все бросил и потащился к ложу… Рухнул на него и моментально погрузился в глубокий сон… Я продолжала раздеваться… Появилось захватывающее чувство ожидания… Я легла, не укрываясь, так как ночь вдруг стала теплой и влажной… Постепенно меня обуяла страсть… Нет, не к пьяному скоту рядом со мной, а к какому-то неизвестному возлюбленному, лица которого я никогда еще не видала… Я широко раздвинула ноги… Я задыхалась — волны эротического желания захлестывали меня.

Мать говорила отрывисто, тяжело дыша. Грудь ее высоко вздымалась, и едва подвластная мне греховная страсть незаметно овладела всем моим существом.

— Затем я ощутила, как невидимый палец коснулся моего лона… Не твердый и тычущий палец, как у Филиппа… Он был одновременно и мягким, и вибрирующим… От него вибрации вошли в мягкую плоть… С быстротою солнечных лучей они пронеслись по моим бедрам, ногам, вошли в ступни… Устремились вверх по бокам… По всей груди… По рукам… По голове… Острая тоска мешала мне прийти в исступленный восторг… Мне так и хотелось окликнуть моего невидимого любовника… Я бы умоляла его больше не медлить и совершить акт любви, но чтобы говорить, у меня совсем не было дыхания… Палец дошел до моих девичьих врат… Осторожно испробовал проход, пока не убедился в моей девственности… Наступила краткая пауза…

И вдруг мощная вспышка огня осветила комнату чудным сиянием… В ту же секунду мое тело вспыхнуло пожаром… Пламя занялось в промежности и оттуда распространилось глубоко по всему телу… Моя девическая боль была почти невыносима… Она утихла и сменилась невыразимым блаженством… В ответ на многократные толчки внутри меня я закричала от восторга… Мой муж немного очнулся и забормотал… Я страстно желала, чтобы этому не было конца… Но медленно угасло и это… Сияние в комнате померкло… Я впала в забытье.

После продолжительного молчания я заговорил. Пока длилось это молчание, могучие удары грома постепенно перешли в протяжное громыхание, совсем неярко вспыхнула молния, у меня по коже пробежали мурашки, и наступила тишина.

— Что бы это значило, Олимпиада? — спросил я.

— Да что бы это могло еще значить, кроме как не самое очевидное? Я не первая женщина, которую так осчастливили. Была еще Алкмена, из твоих предков, мать Геракла. Была Леда, которая потом стала матерью Клитемнестры, чьей дочерью была Электра. Семела, мать моего милого Диониса. А сколько еще? И вот теперь я, Олимпиада, мать Александра!

Снова мне пришлось ждать, пока я не смогу говорить — кружилась голова, глухо колотилось сердце. Наконец, кое-как взяв себя в руки, успокоившись, я спросил:

— А Филипп в ту ночь пришел в себя, чтобы выполнить свои супружеские обязанности?

— В ту ночь — нет. Он тогда видел сон, который рассказал мне на следующий день. Ему снилось, что он пытается совокупиться со мной, но мое тело было опечатано печатью с головою льва. Заметь, пустой сосуд не затыкают пробкой! Позже я ему уступила, ведь я была ему законной женой, и, несмотря на неземное блаженство, испытанное брачной ночью, я нашла в грубом соитии с ним телесное облегчение и в положенный срок родила ему ребенка. Но никогда больше я и близко не испытывала того блаженства, о котором тебе поведала. Тогда я еще восхищалась им, в каком-то смысле даже любила — пока эта любовь не превратилась в ненависть.

— Что мне делать? Откуда мне знать, что ты тоже не размечталась о том, чтобы сбылось какое-то твое страстное желание, которое было всего лишь фантазией?

— Делай то, что велят тебе твоя судьба и твое право в силу рождения. Если тебе нужны еще доказательства, ступай к Зевсу-Аммону в пустынях Египта — там он говорит яснее, чем в Додоне. А сейчас я совершу ритуал, который жрице Диониса разрешается в любое время и в любом месте. Иногда так можно прочесть будущее.

— Олимпиада, у меня не осталось сил! Нельзя ли отложить до другого случая? Хватит с меня и того, что я уже услышал.

— Мой сын, это не может ждать. Зевс — собиратель туч, и теперь он скрыт в темных несущихся облаках. Ты ведь видел и слышал знаки — разве не так? Если мы сейчас не примемся за дело, он отвернется от нас. Ты не будешь принимать в обряде никакого участия, только смотри и, если сможешь, читай.

Нежно, с любовью она взялась за змею обеими руками, освободила талию от ее объятий и, пока та медленно извивалась, будто желая снова вернуться на прежнее место, открыла клетку, поместила туда змею и захлопнула дверцу. С молчаливым благоговением она подняла деревянный ящик, снова открыла клетку и просунула в открывшийся проем конец ящика с маленькой дверцей. Сняв пальцем крючок, она нажала на расположенный наверху ящика маленький рычажок, которого я до этого не заметил — и тут же раздался пронзительный писк боли. Из ящика в клетку перебежала очень большая белая крыса с красными глазами. Олимпиада быстро убрала ящик из клетки и заперла ее дверцу.

— Жертва испытала всего лишь булавочный укол, — пояснила Олимпиада, — ее проворство не снизилось, и зубы ее остры. Теперь смотри внимательно.

Я уже смотрел — с неприязнью, близкой к отвращению. На какое-то мгновение мое внимание приковал к себе тот вроде бы незначительный факт, что змея-то все-таки самка, а крыса — самец; доказательством последнего служили как размер крысы, так и мельком замеченные мною яички. Вскоре мне все-таки пришлось увлечься тем, что происходило в клетке.

Змея и крыса заметили друг друга одновременно. Подняв верхнюю часть туловища, змея начала свиваться в кольца. Грызун же отчаянно забегал вдоль дальней стенки в поисках лазейки, повернулся и устремился к дверце — но та была заперта. Змея, шурша чешуей по полу, двинулась было в ту сторону, но крыса вернулась в свой прежний угол и отважилась на пробежку вдоль стенки, противоположной дверце. Охотница снова развернулась, вся заряженная хищнической страстью, с горящими в полумраке глазами.

Тучи явно рассеивались, мрак в комнате поредел, и я прекрасно видел все перипетии этого первобытного состязания. Вот змея сделала свой первый бросок, так широко разинув рот, что челюсти образовали почти вертикальную прямую линию. Она не промахнулась, но намеченная ею жертва, взвизгнув от безумного ужаса, юркнула под нее с бешеной скоростью и бросилась наутек. Змея же только ударилась головой об пол.

И вот началось самое захватывающее зрелище: быстрота и изворотливость крысы против неустанных и безжалостных нападок змеи. Крыса не могла выбраться за пределы ограниченного пространства клетки, но та же решетка мешала развернуться и преследовательнице, ограничивая ее фланговые маневры, не давая воспользоваться всей ее гибкостью. Змея снова нанесла удар и снова промахнулась. В ярости, созерцание которой вызывало благоговейный страх, столько в ней было неумолимой жестокости, она забыла о своей змеиной мудрости и стала преследовать крысу, крутясь и крутясь вдоль стенок клетки. Под блестящей кожей мышцы ее ходили ходуном, и за непрестанным шуршанием чешуи топот крысиных лап был едва различим. Сперва крыса оглушительно пищала, давая выход своему страху, но вот заметила, что враг ее уступает ей в догонялки, и стала экономить дыхание, потом даже немного замедлила бег — чтобы унять бурное сердцебиение, так мне подумалось.

— Сдается мне, у твоей любимицы маловато шансов, Олимпиада. Крысы высоко прыгают и сильно кусают. Если этой хватит сообразительности, она подпустит змею к самому кончику хвоста — ведь змее, чтобы сделать бросок, нужно свиться для опоры в кольцо; без этого она, измотав свои силы, не нападет. И тогда крыса сделает прыжок ей на спину, ближе к голове, и ее острые зубы глубоко вопьются в змеиную шею. Вот и будет конец состязанию.

Я видел, что Олимпиаду огорчили мои слова — главным образом потому, что в них была правда, хотя отчасти, возможно, еще и по той причине, что в ее глазах эта крыса была уже не просто крысой, а воплощением человека, который мог бы услышать меня и прибегнуть к предложенной мною тактике.

Вскоре змея поняла, что бешеная погоня ничего ей не даст. Она затаилась, пытаясь совладать с безрассудной яростью, глаза ее теперь не горели, а только мерцали холодным блеском, и она медленно свилась в кольца в углу клетки. Остановилась и крыса. Но была наготове, вперив влажные бусинки глаз в своего врага. Хвост змеи шевельнулся, крыса отпрыгнула, но, не видя других движений, снова остановилась. Теперь змея лежала в инертной позе, глаза заволокло пленкой, погасившей их блеск, и казалось, что она уснула. Крыса в напряженном ожидании припала к земле.

— Неужели эта дуреха отказалась от погони? — Голос Олимпиады дрожал от беспокойства. — Разумеется, эта крыса в моем садке самая крупная и подвижная, но они должны быть стоящей друг друга парой, иначе в гадании нет никакого смысла.

— Я не верю, что змея сдалась. Во всяком случае, не стоит ее подстрекать. Смотри и жди.

Все еще следя за своим внешне вялым врагом, крыса пошевелилась. Змея оставалась спокойной и безразличной. Крыса, несколько осмелев, робко двинулась, выискивая в стенках клетки лазейку для бегства, но действовала очень осторожно, держась на почтительном расстоянии и не теряя бдительности. Случилось так, что она все же чуть приблизилась к змее. Затем, должно быть, приняв небольшую тень за дыру, помедлила, глядя попеременно то на тень, то на свившуюся в кольца змею, приблизилась к ней еще немного, отступила, выждала, продвинулась еще и снова отступила. И тут я явственно увидел, как по кольцам змеи пробежала рябь, вызванная напряжением мышц, не изменивших своего расположения ни на йоту. Очень медленными, крадущимися шажками крыса двинулась вперед. Не было слышно ни звука, кроме тяжелого дыхания Олимпиады. Крыса прокралась к своей цели и не обнаружила выхода — безжалостная решетка по-прежнему ограничивала ее свободу.

Наверное, душа грызуна не выдержала такого удара: крыса пришла в бешенство, стала грызть прочную проволоку, забыв о бдительности. В этот момент змея и нанесла удар.

Самого броска я не заметил — он был слишком стремителен для моих глаз, но мне удалось-таки уловить, как пружинисто развернулись ее передние кольца. Разинутые челюсти сомкнулись на крысиной спине, и в мгновение ока страшные кольца обвились вокруг зверька — видны были только его голова, передние лапки и хвост. И в тот же миг он издал протяжный писк, невыносимо пронзительный для слуха — визг ужаса. Постепенно он утих, и, как мне думалось, я знал почему. Боль не уменьшилась, а возможно, и возросла, оставался неописуемый страх. Но зверек все еще тужился, стараясь воздухом легких помочь ребрам и грудной клетке выдержать давление страшных объятий. И вот охотник с добычей замерли в полной неподвижности, не издавая ни малейшего звука.

— В природе нет никакой жалости, — сказал я Олимпиаде.

— Нет — когда боги распорядились о смерти, — отвечала она.

— А я считаю, нет жалости вообще. Волчица будет сражаться за своих волчат, но это только инстинкт, данный ей для сохранения своего вида.

— Ты читал слишком много книг, Александр, слишком долго размышлял о причине вещей, а в дальнюю синь небес не заглядывал.

— Тише! — Я услышал слабый звук, не громче треска сухого листа под ногой. Звук повторился. Не требовалось особой догадливости, чтобы понять его происхождение. В смертельных объятьях удава ломались крысиные ребра. Должно быть, этот звук услышал и удав; вероятно, он почувствовал, как крепкие косточки поддаются его напору, потому что издал резкое шипение, какое издает внезапно вырвавшийся из бурно кипящего котла пар. Тиски все сжимались, пока острые концы сломанных костей не пронзили легкие и сердце зверька, пока он без всяких признаков жизни не замер в кольцах удава.

— Ты узрел, Александр, символический смысл исхода этого поединка?

— Нет, но я видел, как змея схватила крысу и убила ее.

— Змея посвящена Дионису, а значит, и Зевсу, его отцу. В этом ритуале удав стал орудием Зевса. Божественности преисполнились его прекрасное извилистое тело и широкие челюсти. В этом обряде белая крыса стала Филиппом, а удавом — ты.

— Если ты всерьез полагаешь, что я способен убить Филиппа, ты неверно прочла предсказание — если таковое было дано. Я никогда не подниму руку на своего отца, разве что защищаясь. Я стану лишь наблюдать, дожидаясь своего часа. И если в твоем гадании змея олицетворяла человека, то человек этот не Александр, а Олимпиада. Мне противно, меня тошнит от всех этих действий. Я должен выйти на свет.

7
В конце зимы, в восемнадцатом году о. А., когда прошло уже несколько месяцев, как мне исполнилось семнадцать лет, царь Филипп послал гонца, чтобы вызвать меня из Иллирии.

Долго же мне пришлось прохлаждаться по его милости. Я догадывался, что его план вторжения в Грецию под предлогом наказания осквернителей дельфийского храма натолкнулся на препятствия; возможно, Афины и Фивы раскусили его хитрость.

Не исключалось также, что ему хотелось внушить мне мысль, будто мое присутствие во дворце Пеллы не имело значения.

Теперь, когда пришел вызов, мне было грустно покидать этих гостеприимных, суровых и горячих людей, живущих кланами. С ними я часто с упоением мчался верхом, охотился в диких лощинах и зимних лесах, предварительно поставив условие, что нельзя убивать самца благородного оленя на третьем году жизни, потому что согласно моему гороскопу, составленному магами, это дурной знак. К тому же, говорил я, такие самцы еще незрелые и мясо их не придает сил человеку, одолеваемому врагами, независимо от того, кто является этим врагом — человек, зверь или буря, На четвертом же году олень — прекрасная дичь, и мясо его полезно.

Члены клана слушали мои наставления с трезвым вниманием, и их жрецы, в основном посвященные Артемиде, богине охоты, обнаруживали путем гадания, что предупреждение мое имеет все основания. Но при этом они со всем пылом охотились на медведей, несмотря на свою посвященность богине охоты, а поскольку это были крупные бурые медведи, всегда раздражительные и предрасположенные к приступам бешеной ярости, мы чувствовали особое возбуждение, когда наши пути пересекались. Однажды, когда здоровенный самец напал на вождя клана, сбил с ног и стал месить его своими когтистыми лапами, я стрелой из скифского лука удачно угодил зверюге в мохнатый бок и, несомненно, спас жизнь этому крепкому парню.

Иногда у меня возникало желание, чтобы мы втроем — я, Абрут и Клит — остались жить в этой северной стране, вдали от дворцов и великих дел, уж не говоря о мечтах о далеких походах. Мы бы здоровели от простой пищи, охоты и рыбной ловли, вели бы маленькие войны с еще более северными племенами и переженились бы на их светловолосых большегрудых дочерях. Мне часто предлагали этих дочерей — чтоб теплее была постель в холодные ночи, но я отказывался. Возможно, не желал рождения сына, который со временем мог бы стать претендентом на мой трон, соперничая с сыновьями моей настоящей царицы.

Филипп послал ко мне самого Леонида. Он прибыл вечером и сообщил мне, что из всех царских яичек вылупились цыплята. На совещании совета, хитро нашпигованного людьми Филиппа, который по удивительной глупости игнорировали Афины и Фивы, он наконец был «приглашен» двинуться маршем в Грецию и наказать осквернителей дельфийского храма. Теперь вся Македония бурлила от мобилизации в армию Филиппа, готовую нанести важный стратегический удар. Ранней весной ожидается поход на юг.

— Кем поставит меня Филипп? — спросил я Леонида. — Во главе отряда конницы?

— Я в угадках не лучше тебя. Знаю только одно: его личное отношение к тебе — за то, что ты на стороне матери, за то, что ты уязвил его, когда он свалился на пиру, — не повлияет на это совсем. Мысли Филиппа настроены только на победы в битвах. Так что его решение будет зависеть от твоих бойцовских способностей, как он их понимает. Для поля битвы ты еще новичок, но старый Лисимах говорил Филиппу, что ты хорошо постиг науку войны из книг и на бумаге и хорошо проявил себя в Перинфе; а царю как раз сейчас не хватает молодых честолюбивых и изобретательных военачальников. У него есть старик Парменион — его правая рука, и старик Антипатр — спокойная голова. Так что ты мог бы подняться выше, чем думаешь.

Я подступил к Филиппу с этим делом, улучив момент, когда он был склонен отвечать на вопросы; а это случилось, когда вино только слегка подогрело его, еще не приведя в раздражительное состояние.

— Царь, получу ли я чин, достойный моего высокого аристократического положения? — спросил я.

— Скажи лучше, достойное моих достоинств. Личное высокое положение я не ставлю ни в драхму, хоть оно сначала и производит на людей впечатление. Затем, если военачальник имеет большие способности, люди чувствуют, что он на своем месте, но если маленькие, то тем более катастрофично его падение в их глазах. По вине высокородных тупоголовых полководцев проиграно больше сражений, чем по всем остальным причинам, вместе взятым. Ну, царевич, что скажешь насчет командования моими гетайрами?[551]

— Ты шутишь, царь.

— Почему ты так думаешь? Конечно, такой пост не пустяк для юнца, которому нет и восемнадцати, а? Это всадники и пехотинцы несравненные в бою, в совершенстве обученные, верные до смерти… — Филипп замолчал, сделав вид, что ему нужно подумать. — А, понимаю. Ты хочешь сказать, что не стремился подняться так высоко. — Филипп действительно шутил со мной, и мне было неизвестно, где шутка началась и где она окончится.

— Я хотел сказать, что и не мечтал… — Но это была ложь.

— Ладно, как бы то ни было, командные знаки отличия будет носить Букефал, а не ты. Этот боевой конь вдохновит всех других строевых лошадей, поведет их сквозь сталь, тучи дротиков и смертельный град стрел. Ей-богу жаль, что в тот день, когда ты купил его, я был так слеп, а теперь никто, кроме тебя, не может его оседлать. Да и что мне еще остается делать, как не отдать тебе командование над моими отборными отрядами? Меня немного утешает то, что на коне ты будешь выглядеть красавцем. Эти белые доспехи, купленные тобой у старого вояки в Иллирии — наверняка они ограбили караван из Византии — хорошо оттеняют то, что дано тебе природой. Если бы о тебе пел Гомер, он бы даже мог назвать тебя богоподобным — вон какие у тебя золотые кудри; сейчас-то они старательно зачесаны в гриву, а как разовьются по ветру… Откуда у тебя этот цвет лица — белый с розовым, да и влага в глазах, как у влюбленной резвушки? Явно не от Олимпиады и не от меня. Постой, уж не от того ли красавчика, мальчишки-слуги, которого она купила в Аркадии? Если бы я раньше догадался об этом, я бы его кастрировал; но теперь уже слишком поздно.

— Доволен ли ты, царь, командирами отдельных отрядов гетайров? — осмелился я спросить, чтобы изменить тему разговора.

— Все они хорошие воины. Твоя тактика будет проста, если все пойдет как обычно: нападаешь с фланга на амфиссианскую фалангу.

— Отец, я никогда не слышал, чтобы у амфиссианцев была фаланга. Может, ты оговорился — хотел сказать, афинская или фиванская фаланга?

— Может, и так. Судьбы войны непредсказуемы.

Все военачальники в нашей армии и большинство солдат догадались о намерениях Филиппа, когда, вместо того чтобы выйти на прямую дорогу в Амфиссу, он повернул на восток, к Фермопилам, имя которых было священным для каждого грека. В этой области он заменил фиванские гарнизоны своими собственными и начал укреплять Элатею как базу для продвижения на север. И теперь он стал виновным в одном из самых циничных поступков в своей карьере: он направил в Фивы послов, прося город трусливо изменить его союзу с Амфиссой и примкнуть к нему в священной войне против осквернителей храма!

Фивы и Афины забили тревогу. Оба города стали готовиться к войне, тогда как Филипп изображал из себя невинного голубя. Он явно хотел, чтобы они первыми выступили против него, и тем самым избежать обвинения в агрессии.

— Какое это имеет значение? — удивился Парменион. — Мы раздавим и тех, и других.

— Не обязательно, старый друг, получится именно так. Если они будут настолько неблагодарны, что нападут на нас, — при том, что я сделал все возможные шаги для достижения дружбы, — они могут легко одолеть нас. Афиняне мягки, но фиванцы тверды как железо, а Священная Лента Фив[552] — это сейчас единственная на земле самая непобедимая военная организация. К тому же, мой славный Парменион, мне небезразлична моя собственная судьба, когда я сойду в Аид. Греция должна быть едина, но мне бы хотелось добиться этого по возможности самой малой кровью.

— Едина под твоей властью! Клянусь богами, это похвально! Что ж, думаю, твое желание сбудется: враг выступит первым. Этот старый крикун Демосфен накалил страсти народа до предела — ей-богу, он не иначе как сын бога ветров Эола — так мастерски он владеет дыханием!

Продолжая дипломатический обмен с охваченными паникой городами, Филипп прибегнул к характерной уловке. Он написал Антипатру в Пеллу письмо, в котором объявил, что готов выступить в поход на север для подавления мятежа во Фракии. И подстроил так, что письмо попало в руки Хареса, все еще охраняющего проходы. Сторожевые отряды Хареса ослабили бдительность; Филипп, разумеется, совершил форсированный ночной бросок и яростное нападение на его войска. Разгромив Амфиссы, он обошел Дельфы и принялся изводить объединенные армии в тылу.

Союзники уже больше не могли защищать свою выгодную позицию близ Элатеи, поэтому они отошли по долине и развернули свои силы на равнине близ Херонеи. Филипп пока что воздерживался от нападения, он все еще предлагал дружбу, а Демосфен в громовых речах призывал народ к битве. И в начале сентября, спустя чуть меньше месяца после моего восемнадцатилетия, Демосфен в полной мере получил то, чего добивался.

Равнина близ Херонеи отличалась тучностью и красотой, славными оливами, жирным молоком коров, богатыми пастбищами. Местные жители убирали урожай ячменя и свозили его домой. Это были простые миролюбивые люди, которые возносили молитвы главным образом Деметре, богине урожая, и Афине Палладе, покровительствующей вместе с Артемидой беременным женщинам. И вдруг к ним шумно вторгается огромная армия фиванцев, афинян и союзников помельче со всей бесцеремонностью солдатни. Трубы напугали скот с кормящимся молодняком, а скачущие взад и вперед курьеры разогнали стада овец.

И все же они молились, чтобы не было никакой войны. Ведь еще на их земле не развернул своих знамен светловолосый одноглазый завоеватель, чье имя было у всех на устах. Но думаю, надежда их пошатнулась при виде поднимающихся вдали, еще не совсем отчетливо различимых клубов пыли. Они становились все плотнее, росли вширь и вверх. А вскоре юноши с острым зрением уже могли видеть верховых и пеших солдат, блеск мечей и наконечников копий фаланги.

Мы остановились в двадцати пяти стадиях от врага. Наши солдаты прошли долгий путь, и дело близилось к вечеру, поэтому Филипп распорядился стать лагерем на ночной отдых. Союзникам же ночь не сулила покоя. Они бы удивились, если бы Филипп не преподнес им сюрприза и не напал неожиданно. Но это и был тот сюрприз, стоящий им хорошего сна и аппетита, — наши лазутчики донесли, что половина их армии не спит, находясь в дозоре. На правом фланге они развернули тяжелую фиванскую фалангу с Фиванской Священной Лентой посредине. Слева от них располагалась афинская фаланга, а еще левее — ахейцы и другие союзники с лучниками, метателями дротиков и пращниками на самом левом фланге.

Только стемнело, Филипп созвал совет всех крупных военачальников. На правом крыле он думал разместить фессалийскую конницу, свою фалангу — в центре, с тяжелой пехотой наемников справа от нее и отборной македонской пехотой под командованием Пармениона — слева; Филипп со своей почетной охраной хотел расположиться еще левее, а на самом крайнем левом фланге перед мощной фиванской фалангой предполагалось поставить несравненных «конных друзей» под моим командованием. Обратись я с мольбой к Зевсу, прося дать мне позицию, где было бы больше возможности доблестно проявить себя в тяжелом бою, я бы не осмелился просить о лучшей. Она была лучшей на всем нашем фронте.

— Это будет отчаянное сражение, — сказал нам Филипп низким хриплым голосом. — Когда история будет написана, я не сомневаюсь, что его занесут в разряд наиважнейших. Оно решит, остаться ли Греции кучкой слабых, вечно грызущихся между собой полисов, разорванных гражданской войной, неспособных защитить себя от внешнего нашествия или хотя бы усмирить варварские племена на своих границах, или же она станет единым государством, возглавляемым Македонией, и сможет справиться со своими внутренними и внешними врагами. Конечно, таким мощным полисам, как Афины и Фивы, придется уступить кое-что из своих свобод: у демоса и его вождя Демосфена больше не будет власти. Но, во-первых, это ничтожная потеря по сравнению с потерей всего, если к ним вторгнется тиран, а во-вторых, когда поутихнут ораторские ветры, погода наладится.

Завтра вы будете биться с греками, но в то же время помните, что вы бьетесь за Грецию — Грецию будущего, способную не склонять головы перед Карфагеном, Римом с его прибывающей силой, даже перед могущественной Персией. За Грецию будущего, более великую, чем она была во времена Геракла, или Ахилла, или Перикла; ибо она станет одним неделимым львом с головой в Македонии и хвостом в Спарте, цельным и неделимым государством с одним правителем, владыкой Ионического и Эгейского морей. Теперь ложитесь спать. Трубы разбудят вас на рассвете.

Я полежал, не засыпая, размышляя над тем, что мне предстоит совершить в завтрашней битве, моей первой на пути… К чему и куда? Я не знал. Может, моей первой большой битве и последней — на пути к Реке Скорби. Затем я незаметно заснул и впервые за многие месяцы видел во сне Роксану: она стояла в слезах, и я не знал, в чем их причина.

Трубы зазвучали властно и настойчиво. Часть наших телег прибыла ночью, и рабы приготовили горячий завтрак для нескольких высокопоставленных военачальников, но я ел ту же пищу, что и мои солдаты: сушеные мясо и рыбу, лук и кукурузные лепешки. Потом Леонид помог мне облачиться в доспехи: шлем, кожаный панцирь, покрытый металлической чешуей, и высокие сапоги. Когда Букефал опустился передо мной на колени, чтобы я мог сесть на него, мой старый учитель подал мне меч и копье — он не дал мне ни дротика, ни щита.

В этом сражении цельная армия Филиппа должна была встретиться со сборной армий Фив, Афин и других полисов. У последних не было никакого прочного взаимодействия, их ничто не сплачивало-воедино, кроме ненависти к господству Македонии. Сидя на громадном Букефале и ожидая сигнала атаки, я думал о старом робком, как мышь, Лисимахе и о военных играх, разыгрываемых нами на бумаге, о том, как он настойчиво показывал мне, как меньшая, но единая армия побеждает намного большую, но разрозненную, пользуясь прорехами в состыковке ее сил, которые разрывались при быстром натиске. Старик рассказывал мне, что, когда пара львов вторглась на пастбище, вызвав панику в стадах и отарах, все же овца бежала бок о бок с овцой, корова с коровой, а лошадь с лошадью.

Плотная фаланга фиванцев первой начала сражение. Она пошла в наступление, чтобы связать македонскую пехоту, состоящую в основном из ветеранов войн Филиппа, хорошо обученных и стойких воинов. Это была настоящая война, кровопролитная и безжалостная, между двумя стоящими друг друга врагами, и многие мои храбрые соотечественники полегли в столкновении с этой ощетинившейся копьями стеной, но многие ворвались в небольшие щели, пробитые метателями дротиков и лучниками, и поработали мечом и копьем прежде, чем их сбили с ног и затоптали. У вражеской фаланги все-таки была одна слабость: она стремилась быть непобедимой за счет слишком большой глубины и плотности, проигрывая при этом в мобильности.

В это же время афинская фаланга, состоявшая из легковооруженных гоплитов, атаковала фалангу наемников Филиппа, прорубила себе путь сквозь нее с такой легкостью, что ее воины потеряли голову и считали, что победа в этот день осталась за ними. Пробившись на свободное пространство, афиняне рванулись вперед, крича: «Вперед! В Македонию!» Увы, это была пиррова победа, забава враждебных им богов, танталовы муки перед поражением. Зоркий как орел Филипп увидел брешь в рядах и бросил в нее свою собственную фалангу. Я просигналил своему горнисту, и медное горло запело: «В атаку!»

Я коснулся Букефала холодным лезвием меча. До этого он стоял совсем неподвижно, несмотря на нервное поведение других жеребцов гетайров, но когда он большим скачком вырвался вперед, за моей спиной раздался грохот копыт устремившейся за нами конницы. Целью нашей атаки был фланг фиванской фаланги, неспособной высвободить свои копья, развернуться и встретить наши пики.

Я мечтал о таких минутах, но реальность оказалась слаще мечты. Бешеная скачка, освежающий ветер, и вот, наконец, расправа с почти беспомощным неприятелем — это было несравненное блаженство, и я радовался, что такое блаженство редко выпадало мне прежде и острота его не притупилась. Обычно я в своих мечтах вступал в схватку со свирепо сопротивляющимся противником, почти равным мне во всем. Теперь же, куда бы я ни погружал пику, я пронзал вражескую грудь, тогда как враг не мог броситься на меня со своими длинными тяжелыми копьями. Я познал восторг, какой, должно быть, испытывает волк, проникший в овчарню. Но действия мои и чувства были хуже волчьих, ведь принадлежали они человеку.

Затем произошло событие, начало которого мне неясно. Стоял чудовищный рев, крики победителей смешались с предсмертными воплями павших, ржанием лошадей и топотом копыт. Каждый, кто был в моем подчинении, старался отнять чужую жизнь или спасти свою, и я уже не мог уследить за тем, что происходило где-то еще. Чтобы восстановить то, что случилось перед моим вмешательством, я могу полагаться только на рассказанное мне позже: между македонцами и наемниками фаланги, которая распалась под натиском афинян, началась жестокая ссора. Вдруг я заметил скакуна Филиппа — без всадника, — рвущегося вперед, и, присмотревшись, увидел распростертого на земле царя, которому грозила неминуемая опасность быть растоптанным. Пока Клит ловил жеребца за удила, я спрыгнул на землю и поднял Филиппа на ноги: он был в крови и ссадинах, но ни одной серьезной раны я не заметил. Он тут же снова вскочил на коня и, не сказав ни слова, не взглянув на меня, поскакал на свое место впереди отборной гвардии. Он сразу же стал отступать — медленно, в полном порядке, — пока афиняне не заняли низменность, только что оставленную им, он же сам удерживал склон холма.

Не мешкая, он приказал контратаковать. Тем временем налет «конных друзей» здорово потрепал фиванскую фалангу. Оба наших крыла сошлись, взяв в клещи и мощным ударом разбив центр союзников.

Священная Лента Фив билась и пала до последнего воина. То, что осталось от союзных армий, обратилось в бегство, и не избежать бы резни, если бы Филипп не отдал переданный горнистами приказ отставить преследование и убийство врага. Филипп остался хозяином положения на равнине Херонеи и тем самым — на всех равнинах и горах, во всех полисах древней земли Греции.

8
Как обычно после сражения, Филипп в первую очередь позаботился о раненых соратниках, затем о почетных похоронах погибших, большинство которых составляли цвет нашей пехоты, отразившей первый натиск фиванской фаланги. Я вспомнил, что эта страшная орда, бывшая когда-то как правой, так и левой рукой Фив, больше не существует. Их длинные копья лежат там, где их выронили из рук. Поле усеяли их гордые щиты. Лежат в пыли и крови, растоптанные, с открытыми невидящими глазами доблестные мужи Фив.

Я подъехал к Филиппу и спешился. Он еще несколько минут отдавал распоряжения подчиненным, затем без особого интереса взглянул на меня.

— Спасибо, Александр, что помог мне снова сесть на коня, когда в меня врезался какой-то беотийский буйвол и выбил из седла, — заметил он мимоходом.

— Не стоит благодарности, царь.

— Ты немного поздно заметил незащищенный фланг фиванской фаланги, но атаковал ты прекрасно, особенно если учитывать, что для тебя это первая настоящая битва.

Меня так и подмывало сказать ему, что именно атака гетайров решила исход сражения и именно мы с Клитом спасли жизнь этому неблагодарному. И я непременно сделал бы это, если б не Клит, предупредительно ткнувший меня локтем в бок. И тут меня, словно обухом по голове, ударила мысль, что Филипп предпочел бы, чтобы его спас какой-нибудь самый чумазый и засаленный поваренок из обоза, нежели я, Александр, сын Олимпиады.

Когда прибыли послы побежденного войска с просьбой о выдаче убитых, Филипп заставил их ждать, пока не устроил роскошный пир победителей. Вино лилось рекой, подавались целиком запеченные туши овец и свиней, и, что поразило меня больше всего, неизвестно откуда появилось множество молодых женщин. На войне я был совсем новичок, чтобы знать, что женщины всегда присутствовали на победных пирах, особенно там, где было много добычи; и я бы не удивился, если бы даже на поле битвы в обширных аравийских пустынях они бы вдруг появились, подобно стервятникам в чистом небе, слетевшимся на свое мрачное пиршество.

В начале празднества Филипп вел себя наилучшим образом, стараясь произвести благородное впечатление на афинских пленников. Солдатам не позволялось приставать к ним, насилие или совокупление скрывалось или допускалось в ограниченном виде. Но это благоразумие оказалось преходящим. В полночь к нему, перегруженному вином, вернулись упоенность победой и вспыльчивость, а на рассвете он пошел бродить, шатаясь из стороны в сторону, выкрикивая проклятья и непристойности, хуля Демосфена. Но все же один афинянин, оратор по имени Демадес, отважился посмотреть ему в лицо и сурово упрекнуть его.

— Царь, когда судьба даровала тебе роль Агамемнона, неужели тебе не стыдно подражать этому нечестивому дураку Терситу?!

К моему удивлению, Филипп устыдился. Он сорвал с себя и растоптал венки и гирлянды, которыми украсили его сопровождавшие армию гражданские, приказал, чтобы отважного пленника отпустили, и завалился спать.

С Фивами Филипп обошелся круто. Он освободил враждебные им города, восстановил власть их старых врагов Орхомена и Платеи, изгнал их руководство, заменив его своими ставленниками, вызванными из изгнания. Чтобы унизить их окончательно, он поставил в фиванской цитадели македонский гарнизон.

К Афинам, наоборот, он проявил великодушие. Пока город лихорадочно готовился к войне не на жизнь, а на смерть, вооружая своих рабов, отбирая у храмов их сокровища, он делал дружеские предложения и в подтверждение своих серьезных намерений вернул полису три тысячи пленных, захваченных в битве при Херонее. Он не требовал никакой контрибуции и даровал Афинам статус пограничного полиса, на который претендовали Фивы. Афинам, чтобы стать его клятвенным союзником, нужно было только признать его право верховного владыки всей Греции, кем фактически он уже стал.

Гордые Афины не желали быть в подчинении у грубой Македонии, и требование Филиппа вызывало у них отвращение. Но был ли у них другой выбор? Они не осмеливались пробуждать гнев царя Македонии, у них не было силы, без которой гордость пуста.

Личными его послами на этих переговорах были Антипатр и, так уж случилось, я сам. Впрочем, это решение не было случайным. Филипп никогда не полагался на капризный случай. Он мог воспользоваться подвернувшимся ему случаем, как нередко это бывало в сражении, когда враг делал ошибку. Он выбрал меня для выполнения этой высокой миссии, в то время когда моя близость к трону, если не само мое существование, раздражали его больше всего на свете. Солдаты уже поговаривали, что не он, а я одержал победу в решающей битве. Хуже этого было то, что я спас ему жизнь, которую прежде он защищал и поддерживал своей собственной отвагой. Когда он смотрел на меня, я полагаю, он видел самое ненавистное ему лицо — лицо Олимпиады.

Можно только предположить, что выбор его диктовался победой честолюбия над личной злобой. Победа над Афинами здорово тешила его тщеславие, но то, что они задирали так свои красивые носы и свысока смотрели на Македонию, называя нас варварами, все еще глубоко задевало его за живое. Я учился у Аристотеля. Моя начитанность, которую он презирал, выработала у меня умение непринужденно вести беседу. Олимпиада, желая хоть чем-то компенсировать наше положение новых богачей, настояла на том, чтобы я учился хорошим аттическим манерам у разных наставников. Я играл немного на флейте, не часто на пирушках валился под стол и мог вести с самыми культурными эллинами пространные беседы на тему «Илиады» — излюбленную у всех образованных греков. И наконец, держась с таким царственным достоинством, чему я в основном обязан материнским наставлениям, я почувствовал, что ко мне привились манеры и вид царского наследника, несмотря на скрытые под ними дикость и жестокость.

Филипп выбрал меня своим личным послом в Афины потому, что, приложив усилия и пользуясь своим внешним багажом, я мог сойти за афинянина.

9
В Афинах я только и делал, что раскланивался и обменивался комплиментами с людьми высокого звания, присутствовал на церемониях в храмах и осматривал достопримечательности. Разумеется, величайшей достопримечательностью в Афинах был Парфенон с его колоннами, украшенный божественной рукой Фидия и увенчанный огромной статуей Афины Паллады, богини — покровительницы города, в честь которой он и получил свое название. Удивляло, почему эта статуя не входила в число семи чудес света, как, например, «висячие сады» Вавилона,[553] и вскоре был намерен сам решить для себя, какое из этих двух чудес лучше.

Самым приятным и, вероятней всего, важным для моего будущего переживанием в Афинах явился для меня пир, устроенный в честь послов Македонии Медием Младшим, чрезвычайно богатым человеком и сыном старого врага Демосфена, в богато украшенном зале его частного дворца.

Никто из приглашенных молодых государственных мужей, полководцев и флотоводцев не привел с собой своих благородных жен и дочерей; однако все кушетки в альковах вдоль стен были двухместными. Из занавешенного алькова несколько минут лилась тихая и мелодичная музыка флейт и арф, хотя вина еще не наливали. Затем зазвучали фанфары, резко распахнулись тяжелые занавеси и через арку в зал ступила стайка смеющихся, щебечущих юных женщин; все они были в роскошных одеждах, а некоторые — с драгоценными украшениями. Каждая из них знала свое место. Трое направились в мою сторону: средняя из этого «трио» выглядела совсем юной — ей можно было дать не больше тринадцати, — просто одетой и ослепительно красивой. Две ее подруги оказались на скамьях слева и справа от меня. Та, что слева, принадлежала хозяину дворца Медию; шедшая в центре девушка робко приблизилась ко мне.

Я поднялся, приветствуя ее — этого требовали хорошие афинские манеры независимо от нашего положения в обществе относительно друг друга, и тем временем внимательно ее разглядывал. Красота ее не вызывала никаких сомнений, красота утонченная, обволакивающая ее с головы до ног. Мне подумалось, что, возможно, она самая красивая девушка в Афинах, специально подобранная мне в подружки на этот вечер. И удивляться тут было нечему, ведь я — сын Филиппа. Но как бы то ни было, я все-таки был поражен. В моей жизни личность Филиппа настолько подавляла своей величиной, что я сам себе казался чем-то малозначительным. Я старался скрыть эту приниженность за властными манерами и прочими жестами и непрестанно стремился избавиться от нее любым путем, каким бытрудным он ни был. Победы мои были незначительными, если не считать историй с Букефалом и Птолемеем. Тому, что мне предсказывали, и мистическим толкованиям моей судьбы матерью не хватало прочной фактической обусловленности, чтобы завоевать мое доверие. Но в последнее время произошли два события — все это было на глазах у людей, и вся Греция знала о них как о случившихся фактах, которые отличались своей необычностью: это атака гетайрами фиванской фаланги и помощь, которую я оказал распростертому на земле Филиппу. Кто среди гостей Медия, кто даже во всей Греции, за исключением самого Филиппа, заслуживал больше, чем я, этой почетной награды?

Красота — это отвлеченное понятие, которое трудно определить словами. Мои глаза, не ослепленные предрассудками и не затуманенные женоненавистничеством, видели, что эта девушка прекрасна. Чем возвышенней ум глядящего, чем больше красоты он уже видел и осмыслял, тем чудесней будет вновь увиденная. Праксителю хватило одного взгляда, чтобы захотелось запечатлеть ее в вечном мраморе. Если Апеллес[554] еще не написал ее в красках, он неизбежно скоро сделал бы это или предал бы свое небом данное искусство. Я ошибся, когда предположил, что ей около тринадцати. Теперь я знал, что ей шестнадцать, а то и семнадцать лет, и секрет ее красоты, возможно, кроется в тайне, в чуде вечного девичества, которому никогда не перейти в юную женственность. Афина Паллада, возможно, хотела уязвить своего врага Афродиту, говоря о маленьком ребенке не более чем пяти лет от роду, которого воинственная богиня увидела в колыбели, что в должное время эта девочка превзойдет красотой саму богиню любви. Но когда Афродита разыскала девочку, намереваясь удушить ее, то увидела, что они никогда не смогли бы стать соперницами, что бывает красота и иного рода; и богиня, наклонившись, поцеловала малышку в нежную щечку, прошептала благословение и пошла своей дорогой.

Она вскармливалась в безвестной колыбели, размышлял я, в незнатном доме или лачуге. Ее появление здесь определенно доказывало то, что она училась в известной афинской школе куртизанок, а может, уже и окончила ее. Впрочем, посещение этой школы еще не говорило о скромном происхождении. Многие дочери афинских аристократов, узнав по достижении брачного возраста, что их приданое потеряно или размотано, искали в этом выход из положения. Немало и других прибегало к этому средству, видя в нем возможность утолить свою страсть к приключениям.

В школу не допускались девушки непривлекательные, с изъянами, тупоголовые и косноязычные, неспособные играть на арфе, с акцентом, оскорбляющим тонкий слух афинянина. Почти всегда они были веселыми и жизнерадостными, любили шутку, умели пить, не напиваясь, и служили в первую очередь для развлечений, а уж потом для любовных утех. По своему желанию они могли отказаться от предлагаемого за их услуги золота, могли становиться любовницами своих избранников, но при этом лишались покровительства своей гильдии и вынуждены были сами устраивать свою жизнь. Стоили они по-разному, в зависимости от красоты и очарования, но не меньше одного статера за ночь. Считалось неэтичным, когда они отдавались понравившемуся им прохожему без вознаграждения, если это не было почетной наградой герою Олимпийских игр или прославленному наследнику короны. Так что это учреждение по праву можно было бы назвать дополнением к афинской демократии.

— Я Александр, сын Филиппа, — сказал я девице, когда мы раскланялись.

Она хихикнула самым очаровательным образом.

— Как будто мне нужно об этом говорить, — отвечала она. — Это все равно что Сфинксу представляться паломникам в пустыне. Твое описание уже известно не меньше, чем одноглазого Филиппа, который последние двадцать лет был страшным пугалом афинян. Не присесть ли молодому царевичу?

— Если ты сядешь со мной.

— Об этом услышат мои внуки — если я доживу до этих лет. Александр, ты с виду странный, но смотреть на тебя чрезвычайно приятно. Чем дольше я это делаю, тем больше твой вид удивляет меня. Уж не Ахилл ли ты, который родился заново?

— Нет, я Александр, но мальчиком я поклонялся Ахиллу. Если бы я не смог быть Александром, я бы предпочел быть Ахиллом, родившимся заново, и никем другим из греков в истории или живущих сейчас.

— Тогда, царевич, со вчерашнего утра ты изменил свое решение. Говорят, ты пошел засвидетельствовать почтение старому цинику Диогену, который наслаждался досугом у себя во дворе. На твой вопрос, что ты для него можешь сделать, он ответил: «Мне от тебя ничего не надо, только, будь любезен, скажи своим спутникам, чтобы не загораживали солнце». И вместо того чтобы оскорбиться, ты сказал, что из всех греков ты бы предпочел быть Диогеном.

— Этот слух верен. Быстро же он распространился. Но все же я себе не противоречил: оба моих заявления истинны и соответствуют моменту, когда я их сделал. Вчера утром я позавидовал крепости ума и возрастному величию великого мизантропа, бесстрашному, как немолодой уже волк в последней схватке за власть над своей стаей. Но сегодня вечером я люблю юность, которую я разделяю с Ахиллом перед его преждевременной смертью. Иначе я бы не мог ухаживать за тобой.

— Достойно вышел из положения, царевич. Не сомневаюсь, что на войне ты способен выпутаться из многих трудных ситуаций.

— С твоего разрешения, не будем говорить о войне. Не скажешь ли мне, как тебя зовут?

— Я полагала, ты знаешь, или, по крайней мере, хозяин этого дома сообщил тебе мое имя, когда указывал, куда тебе сесть. Заявление старого Леохара, что я послужу ему моделью Гебы, богини юности, завоевало мне некоторую известность. Я возглавляла многие процессии к храму Афродиты. А если спуститься немножко на землю, меня избрали царицей Сыновей Гедона[555] на их празднике в Коринфе.

— Ты все же не сказала, как тебя зовут.

— Таис.

Она произнесла свое имя с грустной улыбкой. Я не знал, что за этим скрывается: возможно, досада оттого, что для меня ее имя ничего не значит — ведь, насколько мне известно, прежде я никогда его не слыхал. Однако в свое время я его еще услышу. Все, что она говорила или делала, игра выражений на ее лице, ее теплый мелодичный голос не могли объяснить ее невыразимого обаяния. Нет, не я, а какой-нибудь царь с громким именем, который целиком унаследовал свое царство и которому нет нужды с кем-то бороться, который не испытывает никакого давления извне и не одержим обитающим в его груди демоном — именно такой царь позволит ей править его рукой, держащей скипетр. Если я и мог сопротивляться ее тонкой вкрадчивости, в чем я был вовсе не уверен, так только по двум причинам: в безжалостном честолюбии, доходящем до безумия, и в пробужденной во мне и созданной мной самим мечте, фантазии — когда я узнал юную с волосами цвета соломы малышку из далекой Бактрии.

— Ты говорила об Ахилле, — прервал я затянувшееся молчание. — Ты читала Гомера?

— Мне следовало прочесть, иначе меня бы признали темной невеждой. Один зеленый юнец, командир конницы, у которого молоко еще на губах не обсохло, из тех, кого мы развлекаем в школе на практических вечеринках, который не знал, что ему делать со своими красными ручищами, посмотрел на меня как на пресмыкающееся, когда я спутала Хрисеиду и Брисеиду. Естественно, я ошиблась, ведь обе были блестящие троянские красавицы, и Ахилл поссорился с царем[556] из-за того, кому какая достанется…

— Это не совсем так…

— Во всяком случае, Брисеиде повезло больше. После того как царя заставили отказаться от Хрисеиды, так как она была посвящена Аполлону, царь отнял у Ахилла Брисеиду, чтобы не чувствовать своей потери, и Ахилл дулся на него в своем шатре. Но царь так и не призвал Брисеиду разделить с ним ложе… Интересно, как себя чувствуешь, когда тебя призывает на свое ложе настоящий царь… Наверное, царь вспомнил, каким вспыльчивым может быть Ахилл, и решил быть осторожным. Как бы там ни было, а все же Ахилл со временем получил назад свою девушку, перестал дуться, пошел на войну и завоевал Трою.

— Прекрасная аннотация всей «Илиады».

— Мне не понравилось там одно место — скорее, оно не вызвало у меня доверия.

— Какое?

— А ты на меня не рассердишься? Ведь я должна удовлетворять все твои прихоти. Хозяин этого дома сказал, что ситуация весьма… щекотливая. Афины, затаив дыхание, ждут, что случится сегодня вечером между мной и тобой. Это льстит, но и пугает.

— Я не рассержусь.

— Ну, тебе меня не убедить, что доблестный шлемоблещущий Гектор, укротитель лошадей, сын Гекубы и Приама, единственный поистине благородный мужчина в этой книге, мог пуститься наутек от Ахилла и три раза обежать стены Трои. Он бы не захотел пробежать и шага! Но хуже всего, если хочешь знать, вот что: я просто ненавидела Ахилла за то, что он исколол его всего уже мертвого! И только тогда, когда он уступил старому Приаму его тело, снова свежее, как роса, с зажившими ранами, только тогда я перестала его ненавидеть.

Зажегшиеся огнем глаза Таис снова обрели свою детскую мягкость.

— Нет жалости в природе, — сказал я ей. — Зачем было Ахиллу возвращать тело, вместо того чтобы скормить его собакам? Ведь это собственный сын Приама, Парис, похитил Елену. Так почему же Приам не вынудил Париса отослать ее назад и не предотвратил войну? И все же — все же доброта Ахилла к старику заставила меня испытать некоторое удовольствие.

— Разве ты не был доволен также и тем, что муж Елены принял ее назад?

— Не понимаю, к чему ты клонишь?

— Это свидетельствует о том, как действительно прекрасна была Елена и как человечен был царь.

В этот момент слуга принес кувшин вина, столь же драгоценного, что и содержащий его сосуд, украшенный золотыми и серебряными фигурками сатиров и нимф; верхом на козле во главе триумфальной процессии ехал Пан[557] с большим и жестким фаллосом; который легко можно было принять за седельный рог. Вино из далекой Умбрии имело золотистый оттенок.

Слуга наполнил мой кубок, и я передал его Таис. Сам же попросил Клита принести мне чашу нашего фессалийского вина.

— Выпей его на свой страх и риск, — предложил я Таис, когда слуга не мог нас слышать.

— По-моему, тут нет никакого риска, — ответила девица. — Не тебе, а Филиппу следует сейчас опасаться чаши с ядом. Ты — надежда Афин. Горожане верят, что ты пощадишь священный город, если царь даст тебе разрешение. Мы думаем о тебе не как о македонце, а как об афинянине, с рождения оказавшемся в изгнании.

— Я македонец до последнего волоска на моей голове. Однако я чрезвычайно счастлив быть в одной компании с дочерью Афин, хотя и должен выполнять жесткие требования и воздерживаться от вина, если оно не налито моим собственным слугой.

— Может, ты поцелуешь мой кубок, чтобы я смогла выпить за твое здоровье и долголетие.

Я выполнил ее просьбу и, чтобы прозондировать глубину ума своей случайной подруги, поинтересовался, есть ли у нее какие-нибудь претензии к «Одиссее» Гомера, составляющей, как известно, пару «Илиаде».

— Никаких, если не считать того, что она слишком часто бывает скучна. Одно чудо, нагромождаемое на другое, вскоре утомляет читателя. Как ты думаешь, Александр, а не написана ли она более поздним поэтом — гораздо меньшего таланта, чем автор «Илиады»?

Собственно говоря, такая мысль приходила мне в голову. Но для меня было бы непростительной ересью сказать подобное нашим ученым; от других я тоже ничего похожего не слышал. Поэтому меня очень удивило, что я слышу это из ненакрашенных детских уст этой красивой девчонки — такой она мне представлялась, а вовсе не торговкой своими услугами.

— Тебе не хочется рассказать мне о своем происхождении, детстве и о том, что у тебя скрыто глубоко внутри? — спросил я.

— Да что говорить о моем происхождении и воспитании… В городе об этом знают все. Мой отец Гермаполлон полагает, что его род восходит к Тезею. Моя мать приходилась ему троюродной сестрой и была очень красива. Отец разбогател, торгуя рабами. За несколько недель до моего рождения он в битве с Филиппом под Харетом получил кастрационное ранение и с тех пор торговал только рабынями, отыскивая на рынках самых красивых. Похоже, поставляя их в благородные дома Греции и соседних стран, он испытывал удовольствие, которое сам не мог уже испытать с женщиной, — даже не удовольствие, а страсть: после продажи рабыни он не мог уснуть до тех пор, пока не получал от покупателя сообщение о том, что она стоит вдвое дороже своей цены. Когда он стал замечать меня, он думал обо мне только как о любовнице какого-нибудь богатого отпрыска царского рода или аристократа, если уж мне не суждено будет стать знаменитой куртизанкой.

— Чем ты и стала.

— Еще нет. Меня приняли в школу, и теперь я обучилась почти всему, что должны знать ее питомицы: манерам, музыке, танцам, играм, научилась читать многие стихи и немного сочинять, вести беседу.

— Я грубый македонец и хочу задать грубый вопрос: вас совсем не обучали искусству любви?

Девушка слегка покраснела — совершенно искреннее проявление стыдливости, которое вряд ли можно было бы имитировать.

— По правде говоря, пожилые женщины иногда секретничали с нами.

— Разумеется, и речи не было о всяких там номерах, о которых я наслышан…

Таис с негодованием прервала меня:

— Такое можно увидеть в борделях, а не в салонах госпожи Леты. Ну вот, я нарушила главное правило нашей профессии: никогда не прерывать собеседника. Ты, царевич, должен узнать, что за потерей девственной плевы следовало немедленное исключение из школы. Но если девушка мечтала обзавестись когда-нибудь семьей, на ее проступки смотрели сквозь пальцы. Такой позволялось все и ее не наказывали за потерю невинности, поскольку желающие выйти замуж почти никогда не становятся хорошими куртизанками. Мы жили в просторных комнатах, питались изысканной и дорогой пищей, одевались в роскошные одежды. Время от времени госпожа Лета устраивала для нас, собрав всех вместе, приемы, длившиеся до полуночи. За все это — за содержание и обучение — мы отдавали один статер в залог каждых пяти, вырученных нами потом. И так до тех пор, пока нам не исполнится двадцать и не истечет срок договора.

— Госпожа Лета, должно быть, весьма состоятельная особа, раз согласилась на такие большие расходы.

— Нет, она не очень богата. В ее дело вложили средства кое-кто из известных афинян. Мой собственный отец владеет половиной школы. Но не по этой причине я получила более широкое образование, чем большинство девушек, а скорее потому — я нисколько не хвастаюсь, — что я была более одаренной в танцах, умении вести беседу и, как считала госпожа Лета, в искусстве пробуждения желания.

— Значит, ты начинающая.

— Нет. Я еще не посвященная.

У меня перехватило дыхание и пришлось немного помолчать. Таис говорила очень тихо, едва различимо, подперев подбородок рукой, с задумчивым взглядом на прекрасном лице. Мы сидели совсем близко, и я ощущал тепло ее тела. Шум голосов в зале возрос, но не сильно, живее забегали слуги, потчуя гостей винами, кое-где в альковах задернули занавески. Не было явного сходства между этим благородно-изысканным пиршеством и пьяными оргиями, которыми Филипп имел обыкновение отмечать победу. Сходство появлялось только в последний момент.

— Можно я спрошу тебя, Таис?

— Ты, Александр, сын Филиппа, а я должна тебя развлекать.

— Спрошу тебя напрямик, грубо, по-македонски. Насколько я понял, ты еще девственница?

— Ну конечно. Неужели ты думаешь, что страшащиеся за свою жизнь Афины, этот цветок цивилизации, принадлежащий всем странам, выходящим на Внутреннее море, могли бы предложить тебе меньшее?

— О, великий Зевс Олимпийский!

— Отчего ты так поражен? Или ты настолько еще новичок в завоеваниях, что не успел пока ощутить вкус власти, которую они дают?

— Нужно еще столько завоевать, что мой дух остается смиренным. Я боюсь говорить об этом — боюсь показаться грубым, — но каково вознаграждение за то, что ты отдашься в первый раз?

— Отец упоминал о большой сумме золотых талантов.

— За которую у тирийцев можно было бы купить одну из их лучших трирем!

— Конечно, ты понимаешь, что, если ты хочешь меня сегодня вечером, я приду к тебе как дар. Это будет почетной наградой за смягчение условий перемирия с Афинами после их тяжкого поражения.

— Сами условия не были такими уж мягкими. И они оговаривались Филиппом, а не мною.

— Ты также понимаешь, что госпожа Лета и мой отец получат вознаграждение из городской казны.

— А как ты сама относишься к этому, Таис?

— Можно сказать, я польщена, хоть и смущаюсь немного. Я афинянка и с радостью готова отдаться даже и козлоногому сатиру, если это принесет ощутимую пользу моему родному городу. Многие, с кем я танцевала на наших праздниках, погибли в Херонее. Ты не козлоногий сатир, а юноша, на которого приятно смотреть, прекрасный наездник, и ты покорил меня своей вежливостью. Царевич, неизбежный час моей зрелости наступил уж давно, и могу ли я желать большего, если меня просит отдаться ему прославленный отпрыск царского рода?

— Может, наклонишься немного ко мне, чтобы я мог тебя поцеловать?

— Задернуть занавеску?

— Не надо.

Она исполнила мою просьбу, и это чудное соприкосновение с ее губами позволило мне ощутить радость погружения в обволакивающую ее красоту.

— Я хочу тебя сегодня, Таис, но есть одно условие, которое необходимо выполнить.

Мягкий свет в ее глазах моментально погас. Страха в них не было — только чуткая настороженность.

— Ты мне скажешь, что это за условие?

— Да. Ты примешь мой дар золотых талантов.

Она отпрянула от меня, глубоко задетая за живое. Не заплакала, не произнесла ни звука, но было видно, что ей очень больно. Наконец губы ее пошевелились; она заговорила:

— И это говорит Александр, сын владыки всей Греции, сам победитель, разбивший великую фиванскую фалангу и уничтоживший Священную Ленту.

— Так и должен говорить, будучи пленником этих деяний и этого наследия, тот, кто действует и побеждает.

— Значит, иного выбора у меня нет. Я должна принять твое условие.

— Но только с радостью. Иначе я не согласен. И вот что еще. Не знаю, почему или каким образом, но то, что я скажу, могло бы уменьшить преграду, которую воздвигают между нами троны, короны и победы. В этом нет никакой логики. Я только смутно чувствую, может, только мечтаю, что, когда ты будешь об этом знать, в другом свете предстанет союз наших тел, эта ночь любовной взаимности. Мы с тобой, Таис, в некотором смысле находимся в одинаковом положении. Я слегка приласкал одну девушку, но она осталась девственницей, так что я тоже остаюсь непосвященным.

Она резко вздохнула, словно ей не хватало воздуха.

— Царевич, мне в это как-то не верится.

— Не заставишь же ты меня клясться, Таис.

— Конечно, нет! Я только поплачу. Тогда этот союз, эту взаимность благословят боги, даже строгая Афина Паллада, наша божественная покровительница. Моя судьба — стать куртизанкой, но как мало горечи в моем первом падении! Александр, сердцем я уже с тобой. Страсть моя разгорается, твоя тоже: я вижу, как пылает твое лицо и сверкают глаза. Если ты желаешь, мой господин, пойдем со мной. Я вытру слезы и буду улыбаться любопытным, когда мы пойдем к выходу — здесь все будут радоваться нашему уходу, зная его причину. Уменьшится их беспокойство за судьбу Афин. А что до нас с тобой, мы предадимся таким радостям, что тебе позавидует бог войны, обвитый прекрасными руками Афродиты, а мне, Таис, позавидует та, что в наших культах зовется Киферой. И если меня за мое нечестивое хвастовство не поразит гнев Божий, нас ожидает чудесная ночь.

10
Размышляя над встречей с Таис, я пришел к единственному определенному заключению, что она дала мне много земного и в то же время возвышенного счастья и что я недаром потратил свои золотые таланты, Отныне свидание с Таис принесет богатую награду любому поэту, философу, путешественнику или царю, каковы бы ни были его возраст и любовный опыт, — если, конечно, у него будет при себе туго набитый кошелек. Да что там — даже тупейшему олуху будет доступна жизнь, полная чувства и мысли.

Я не мог этого объяснить; мне только казалось, что все это очарование Таис — ее внешность, манеры, ее голос и мысли — проистекает из одного источника, имя которому эротичность, и в этом состоит главная ее гениальность. Я не мог сравнить ее с другими девицами, не обладая ни одной из них в полном смысле слова. Интуитивно я чувствовал, что, если смерть пощадит ее достаточно долго, она, наравне с Аспазией, станет второй знаменитой куртизанкой в истории Эллады.

Составив проект договора, который предстояло ратифицировать Филиппу, я вернулся в Пеллу. Там я исполнял функции регента, тогда как Филипп устроил что-то вроде демонстрации на дальнем юге сперва захватив Коринф и нанеся заключительные штрихи, как скульптор на прекрасно выделанную статую, на свой греческий доминион, фактически укрепляя базу для предполагаемой экспедиции в Малую Азию с целью захвата греческих колоний, находящихся во власти Персии. Антипатр готовил запасы и обучал солдат для нового похода. Тем временем на западе жужжали пчелы, в основном в уме Олимпиады, — она подбивала к восстанию горные племена. Это не предвещало ничего доброго для меня как наследника македонского трона: чем больше между нею и Филиппом расширялась трещина, тем выше поднимался невидимый опасный барьер между Филиппом и мною.

Олимпиада возлагала свои надежды на брата Александра, могущественного царя племени молоссов, живших в Эпире, но Филипп нанес один из своих внезапных, коварных и могучих ударов, расстроивший все ее планы.

Мне не представилась еще возможность упомянуть в этой летописи мою единственную законную сестру, Клеопатру, тезку молодой жены Филиппа. Между нами было мало симпатии и понимания. Даже Клита я знал вдвое лучше, чем ее. Она была хорошенькой, хрупкой и нерешительной и идеально подходила для той роли, которую ей отвела судьба, — роли пешки в играх Филиппа. Чтобы привлечь на свою сторону потенциально опасного врага, Александра, он предложил ему жениться на моей сестре Клеопатре, приходящейся ему племянницей. К ярости Олимпиады, царь молоссов живо откликнулся на это предложение, отказался от сговора с сестрой, и в октябре, за несколько дней до моего двадцатилетия, была назначена свадьба.

Этому событию надлежало быть праздничным и великолепным, ибо повелитель всей Греции выдавал замуж свою дочь Клеопатру за вождя могущественного племени. Филипп разослал приглашения, по сути — настоящие приказы, не только членам своей марионеточной лиги, но и всем подчиненным ему царям, государственным деятелям, ученым, поэтам, драматургам, художникам и скульпторам. Собирались самые известные актеры и музыканты. Победителям Олимпийских игр предстояло выступить в состязаниях, должны были разыгрываться театральные представления и пиры сибаритов[558] следовать один за другим.

Но Филипп был не из тех, кто пренебрегает более серьезными делами ради таких мелочей. Он оставался грубым и твердым, одноглазым и хромым старым воякой. Пока дворец в Эги драпировали для свадьбы, он послал Аттала с десятью тысячами солдат в Малую Азию для захвата тактически важных населенных пунктов и подготовки их для прибытия основных сил осенью. Вслед за ним вскоре должен был отправиться Парменион.

И вот на исходе лета Олимпиаде был нанесен второй смертельный удар. Жена Филиппа, моя приемная мать, занявшая место Олимпиады, затяжелела. Она не умерла в родовых муках и родила не девочку, как предсказывали гадания Олимпиады, а крепкого мальчика, получившего имя полулегендарного царя Македонии Карана, которого Филипп почитал как героя.

Меня немного напугало, но вовсе не удивило, когда Олимпиада оставила свое жилище в Эпире, чтобы появиться на свадьбе.

Среди больших кипящих горшков недовольства царем Филиппом был один совсем небольшой, из которого выбивалась струйка пара, вроде бы и не стоящая внимания. Я все-таки прислушался к этой истории, ибо в ней принимал участие Аттал, которого я так и не мог выбросить из головы из-за того тоста на свадьбе Филиппа и Клеопатры. Он, без сомнения, нанес молодому родовитому командиру отряда грязное оскорбление. Этот командир, Павсаний, не очень-то подходил для своей командирской роли, будучи слишком напыщенным, и ходили слухи, что он гермафродит, о чем якобы говорили его манерность и высокий голос. Аттал отказался извиняться за свое оскорбление, и Павсаний обратился с жалобой к Филиппу, но безрезультатно. Теперь, когда Аттал отплыл в Малую Азию, молодой человек не находил себе покоя от мрачных мыслей.

Случилось так, что однажды лунным вечером в заброшенном саду дворца я приблизился к ажурной беседке, увитой зеленью. В ней разглядел я парочку, очевидно, назначившую тайное свидание. Первой беседку оставила женщина. Ее походка, фигура и смутно освещенное лицо показались мне очень знакомыми. Конечно же, это могла быть только Олимпиада.

Минутой позже наружу вышел мужчина. Я тихо отступил с тропинки поближе к тени и, приглядевшись, узнал в нем без всякого сомнения оскорбленного Павсания.

Вернувшись к себе, я задумался над трудной моральной проблемой: враги Филиппа уединились для тайной беседы — сообщать ли отцу об этой встрече? Не сообщить — значило бы причинить ему вред, а если бы я сообщил, это поставило бы под удар мою мать. Филипп был бы только рад обвинить ее в заговоре и убрать со своего пути, а я бы стал невольным убийцей матери. Я не мог предвидеть будущего развития событий и поэтому решил не вмешиваться.

На рассвете дня бракосочетания собрались толпы людей, чтобы полюбоваться на движущуюся к театру свадебную процессию. Вдоль колоннады первыми шли жрецы, несущие изображения двенадцати олимпийских богов; тринадцатый жрец нес небольшую статую Филиппа. За ними на значительном расстоянии шел сам Филипп, одетый в белую мантию и с лавровым венком на голове. Ни близкой к нему знати, ни телохранителям не было позволено следовать за ним — Филипп хотел показать всему греческому миру, как он великолепен в своем одиночестве, хотел напомнить, что он один, без помощи какого-либо другого царя, овладел всей Грецией.

Сам не зная того, он неумолимо приближался к перекрестку времени и событий. Спрятавшись у ворот, его поджидал Павсаний. Он выскочил с обнаженным мечом в руке и вонзил острый клинок в тело царя, издав при этом нечленораздельный крик, после чего бросился к взнузданной лошади, дожидавшейся всего лишь в нескольких шагах с поводьями, зацепленными за сломанную ветку.

Дорогу меж колонн моментально запрудили перепуганные хозяева празднества, и убийца мог ускользнуть. Но случилось так — возможно, это было угодно богам, — что за одну из его сандалий зацепилась виноградная лоза, и он упал. Прежде чем он успел вновь встать на ноги, с десяток копий приковали его к земле.

Именно я своим криком утихомирил толпу. Не знаю, как удалось мне перекричать шум и почему охранники и побледневшие жрецы обратили на мой окрик внимание, если не предположить, что я как стоящий ближе всех к трону являлся в их глазах представителем короны или ее наследником. Подобно сложенным крыльям, на толпу опустилось молчание. Я медленно — ибо не было нужды торопиться — подошел к тому месту, где лежал мой отец. Побывав в сражении, я достаточно насмотрелся на мертвых и сразу понял, что свет жизни в его глазах окончательно угас; понял я и то, почему Гомер часто пользовался выражением «его глаза покрыла тьма».

Отец упал головой вперед, слегка повернув ее вбок и распластав руки. Его мантия белого цвета стала ярко-красной; куда-то исчезло его царственное величие, и он казался таким маленьким! В этом не было никакого чуда: просто вдруг стерлись все приметы его личности. Казалось невозможным, чтобы кипучая энергия Филиппа, его грубость и сила улетучились сквозь рану, пробитую в его теле вражеским мечом. Но увы — остался только прах.

Перехватив взгляд Пармениона, я нарушил жуткое молчание, сказав: «Царь мертв».

Он тут же прогремел в ответ:

— Да здравствует царь!

Глава 3 ПОБЕДА И ОПАСНОСТЬ

1
Я не мог «здравствовать» долго, если бы не приступил немедленно, прямо сейчас, к стремительным действиям.

Назначив родственника моей матери, Леонида, распорядителем останков и похорон отца, я тут же объявил о сборе македонского войска в ближайшей долине Вардар. Мне надо было заручиться его верностью, без которой я был ничто. В белых доспехах на черном жеребце я проехался вдоль выстроившихся рядов, и солдаты с радостью в сердцах вспомнили, как впереди доблестных гетайров я обрушился на страшную фиванскую фалангу с фланга. Я ел с ними их грубую пищу, парировал их грубые шутки. Этот элитарный отряд разразился овацией, решившей, буду ли я иметь поддержку армии: они салютовали мне мощным ревом голосов и поднятыми вверх пиками. Их рев подхватили пехотинцы, стуча по щитам рукоятками мечей, а фаланга построилась знаменитой стеной, сомкнув щиты и ощетинившись копьями. Позволив им накричаться сколько душе угодно, я велел трубить сигнал возвращения в казармы.

До того как уехать с поля, я отправил пять лошадей в сопровождении двух быстрых всадников в город Пидну, где томились в изгнании Птолемей, Гарпал и другие мои юные друзья. Они мне здорово понадобятся, думал я, пока я еще жив.

Одной только поддержки армии было недостаточно, чтобы обеспечить мне преемственность царской власти, но она придала мне уверенность в борьбе с противниками моего престолонаследия. У нас сильна была партия шовинистов: они ратовали за то, чтобы на троне Македонии восседал македонец, а не сын варварки, которую сам Филипп обвинял в измене, — а посему я не законный его наследник, а безымянный ублюдок. Много было также и тех, кому не нравились мои «греческие» манеры и иностранные понятия, кто возмущался тем, что я не живу по-македонски. Наибольшая угроза для меня как наследника короны исходила от моего двоюродного брата Аминты, настоящего македонца, и новорожденного сына Клеопатры.

На пир по случаю моего избрания собрались все члены Совета и множество посланцев других государств. Им я ясно дал понять, что намерен остаться на посту стратега всей Греции и главы Совета. Все присутствующие пообещали сохранить мне верность, которая, я знал, превратится в пустую труху и разлетится по ветру в тот самый момент, когда проявлю слабость.

Я никак не мог позволить себе быть слабым. Перед короной должно было скатиться немало голов, прежде чем она прочно утвердится на моей собственной голове. Я стал думать, кому из своих ближайших друзей мог бы доверить это мрачное кровавое дело, и остановил свой выбор на косолапом Гарпале. Я видел, как при Херонее он ехал по полю и добивал копьем всех раненых врагов на своем пути. На листе бумаги я написал несколько имен и против некоторых из них сделал пометку. Первыми шли имена двух царских отпрысков из Линкестиды, товарищей Павсания по пирушкам, разделявших его гнев против Филиппа, который не желал исправлять своих ошибок. Если бы я не действовал стремительно и безжалостно против всех, подозреваемых в том, что он знал о заговоре, меня бы самого обвинили в причастности к нему. Возле имени третьего я поставил знак вопроса: он поклялся в верности мне сразу же после убийства Филиппа.

Что было делать с Атталом, дядей Клеопатры? Я приказал, чтобы его арестовали, а если это не подействует, чтобы его сослали туда, откуда он бы не смог больше оспаривать мои притязания на корону в пользу своего племянника. Это нажило мне сильных врагов в клане Аттала, родовитых, имеющих большую власть, и у меня не оставалось никакого выхода, кроме одного. Ведь даже такой человек, как Платон, открыто признавал, что оправдывается зло, сотворенное ради пользы и безопасности государства; и Аристотель повторно выразил это убеждение. Таким образом в Македонии строго соблюдалась традиция большого кровопускания при восхождении на трон нового царя — та же самая, что и в Персии, да и в любом другом монархическом государстве, завоевавшем себе имя и широкое признание. Я не сомневался, что после моей смерти в бою или от меча заговорщика эта традиция не умрет.

К счастью, мне не нужно было лично разбираться с Клеопатрой и ее новорожденным. Роксана рассказывала мне об обитающих в далекой Азии львах с черными и желтыми полосами, которых в Индии называли «ба». Они были пострашней серовато-коричневых львов и куда более коварными. Один такой был и среди моих домашних. Олимпиада ненавидела Клеопатру и ее отпрыска такой лютой ненавистью, какой не знал ни один дикий зверь. Я бы предпочел не слышать о том, во что она выльется, но это было трусливое желание и лицемерное — ведь не запретив, я разрешил. И все же я думал, что никогда больше не поцелую мать, не ощутив на ее губах вкус крови.

Невинного младенца закололи на руках у его матери; сама же она, разбитая горем, в трогательном страхе за свое юное и прекрасное тело, которое искалечит сталь, выбрала смерть от веревки. Больше я ничего не знал.

Пока происходили эти жуткие события, вся Греция радовалась смерти Филиппа и кажущемуся падению его власти в Македонии. Эти новости подтвердили правильность избранного мною кровавого пути к укреплению безопасности и усилению мощи моей власти. Будучи в трауре по своей умершей неделю назад дочери, Демосфен все же выступил перед Советом в своем праздничном платье, объявил Павсания героем-мучеником и попросил Совет издать декрет, устанавливающий день общественного благодарения за избавление страны от тирана. Его спросили, каким образом эта новость так быстро дошла до него. Он отменно солгал, будто эти славные вести принесла, явившись ему во сне, Афина Паллада и что, более того, она сообщила по секрету, будто я, Александр, не более чем набитый соломой лев, который не осмелится покинуть свою золотую клетку в Пелле. Его красноречие повлияло на Совет и было услышано далеко за пределами Афин: фиванцы взялись за оружие и изгнали из цитадели македонский гарнизон, амбракиоты тоже; другие полисы совершили враждебные акции. Вся Греция была в беспорядке. Филипп лучше меня знал бы, что делать. Нет, мне бы не хотелось, чтобы Филипп вернулся из небытия и приказывал мне, но я бы с удовольствием выслушал старого тактика Антипатра, который мог бы дать мне несколько советов — скорее всего, как проявить выдержку и умеренность. Кое-какие из наставлений я бы принял, но большинство бы отверг. Я решился выступить в тайный поход с большими силами.

Солдатам не дали попрощаться с женами и возлюбленными. И вот двадцать пять тысяч уже оказались в пути. Каждый пехотинец нес свое собственное оружие и ранец, так как при наибольшем количестве лошадей под седлом мы взяли с собой как можно меньше вьючных и только крайне необходимое число рабов. Первое препятствие нас поджидало в конце второго дня пути в устье реки Пеней, как только мы миновали долину Темпе. Мы не могли войти в проход, пока начальник фессалийского отряда в Пидне с несколькими помощниками не получит разрешения от старшего начальства в Лариссе. Его можно было бы и подкупить; без сомнения, можно было бы взять этот проход стремительным приступом. Вместо этого, к печали чиновников и радости моих солдат, я приказал прорубить тропу вдоль горы Осса, выходящей к морю. Они живо исполнили мое приказание — все молодые ребята под предводительством также молодого человека, при отсутствии седобородых стариканов с их ворчанием и неодобрительным покачиванием голов.

Преодолевая пересеченную местность, карабкаясь на кручи, перебираясь через теснины, мы овладели вратами Лариссы еще до того, как гонцы из Пидны принесли новость о нашем прибытии.

С испуганными лариссианцами я быстро и уверенно вступил в дружеские отношения. Они поставили меня архонтом Фессалии, не прибегая к долгим церемониям, и избрали гегемоном Лиги, где я занял место Филиппа. Для меня эти любезности мало что значили, разве что давали право призывать под свои знамена превосходных фессалийских всадников, уступающих только моим несравненным гетайрам. Я представил себе кислое лицо Демосфена, когда с первым гонцом из Лариссы прибудут к нему эти новости, и пришел в мальчишеский восторг. Тем временем мы за три дня проделали семьдесят миль и были в Фермопилах, где я сразу же собрал Совет. Убедившись в их лояльности, мы поспешили в Фивы, стали лагерем у их стен, рядом с цитаделью. К этому времени Афины, в пятидесяти милях от Фив, были охвачены волнением. Сельские жители сбежались в город, под защиту его стен; созвали городское собрание, избрали послов и готовы были согласиться на любые угодные мне условия мира. Вырвав листок из записной книжки Филиппа, я письменно заверил афинян в моих мирных намерениях, в почтении и любви ко всему эллинскому и пообещал предоставить им самоуправление. За такую политику, проводимую в моих же лучших интересах, я удостоился двух золотых венков и звания благодетеля города.

Наука матери или, скорее, ее внушения о пользе мистицизма все еще цепко жили в моем сознании, и я физически не мог взяться за осуществление своих широких планов, не посоветовавшись с дельфийской жрицей, самой знаменитой в эллинском мире, предсказания которой, как было известно, всегда сбывались. Да, уже прошла осенняя пора, убрали урожай и не положено было давать предсказаний; зимой в храме поклонялись богу Виноградной Лозы Дионису и богине Урожая Деметре. Но все же я разыскал прорицательницу в ее келье и совершил кощунство: когда она отказалась садиться на треножник, я схватил ее за руку и потащил к нему силой. «Тебе невозможно сопротивляться!» — вырвалось у нее.

Я услышал от нее то, что хотел, и ни в каком другом предсказании я больше не нуждался — иначе мог бы услышать нечто совсем противоположное. С легкостью убедив себя в том, что ее устами говорил сам бог Аполлон, как будто бы она сидела в исходящих из скалы парах, я не стал испытывать судьбу, сделал храму приношение из золотых монет и удалился.

Я еще не воевал в качестве царя Македонии и главнокомандующего ее армий, но знал, что время не заставит долго ждать: горные кланы и племена, которые вечно не давали покоя Филиппу, снова, тайно или открыто, выражали свое недовольство. Старый одноглазый царь умер, думали они, возможно, у сына его не тот характер. Эти дикари, что жили на севере, ничего не желали делать — только охотиться, воевать, роптать да расхищать чужое. А наши недавно покоренные соседи, фракийцы и иллирийцы, подшучивая над своим ярмом, весело смотрели на их грабежи. Если бы я действительно был набитым соломой львом, как назвал меня Демосфен, и не нанес бы им прямого удара, они бы тоже взбунтовались. Да, не следовало мне предпринимать задуманного мной великого похода на восток, не обезопасив всю древнюю Элладу и ее границы; кроме того, царю Македонии должны были заплатить по старому долгу трибаллы, один из самых воинственных кланов. Это они, застав Филиппа врасплох, отняли у него добычу, захваченную им в Дунайском походе.

Ранней весной я после своего коронования отправился с сильным войском к границе трибаллов — живших не более чем в неделе пешего пути к западу от Эвксинского моря. Там нам пришлось выдержать сражение, в котором бывалые воины увидели для себя что-то новое. Проходя по длинному ущелью, мы вышли на племя фракийцев, которые в союзе с горцами занимали возвышающиеся над нами горные кручи. Их главным оружием были тяжелые телеги, которые они держали наготове на краю крутых обрывов. Ясно, что они намеревались столкнуть их на наши головы, когда мы будем проходить внизу, и под этой страшной лавиной нам бы не поздоровилось.

Чтобы перевалить через гору без тяжелых потерь, я составил хитрый план, который старый Антипатр, будь он командующим, наверняка отверг бы как безрассудно рискованный. Я отдал своим гоплитам приказ идти как можно более разреженным строем, чтобы телеги не могли задеть людей, а в узких местах, где раздвинуться нельзя, пусть они ложатся, прижавшись друг к другу, и укроются тесно сомкнутыми щитами, наподобие крыши.

Загремели, устремившись вниз, страшные снаряды, набирая скорость с каждым поворотом колеса, порой взлетая над землей, переворачиваясь и разбиваясь вдребезги. Какое там рискованное, — думал я о своем предприятии, — эти телеги перемелют кости десяткам храбрых моих соратников. Но результат был настолько поразительным, что этого я не забуду до конца своих дней. Солдатам удалось избежать всех телег, кроме четырех, которые, ударившись о щиты, отлетели далеко в сторону, так что ни один человек серьезно не пострадал и ни одна кость не была сломана.

Я тут же протрубил сигнал атаки, в которую воины бросились с устрашающими криками. Если бы слабо вооруженные варвары смекнули, что после неудачи с телегами им лучше обратиться в бегство, большинство из них смогли бы остаться в живых, но, будучи не трусливого десятка, они продолжали сопротивляться, и наша сталь косила их рядами. Их пало около полутора тысяч — замертво или со смертельными ранами. Помимо прочей добычи мы захватили множество женщин и детей, чтобы отослать их в города на побережье Эвксинского моря, где они будут проданы в рабство. Народ этого племени отличался необычайной красотой, почти все женщины были яркими блондинками, так что вряд ли их ожидала тяжелая участь. Многие красавицы, размышлял я, станут наложницами или рабынями в роскошной обстановке гаремов.

Моя хорошо обученная армия быстро расправилась с вооруженными варварами у подножья гор. Те, кто остался в живых, сбежали на остров посреди могучей реки. Мы упорно преследовали их, но наши наспех сколоченные суда не смогли причалить к крутым берегам острова. На противоположном берегу собралось большое племя гетов, видимо, ожидая, когда им преподадут хороший урок. На челноках и плотах из мехов, набитых сеном, я с наступлением ночной темноты с сильным отрядом переправился через реку. Высадившись на поле, где колосились высокие хлеба, мы крадучись подобрались к их лагерю и с первыми лучами рассвета напали. Застигнутые врасплох геты в основной своей массе пустились в бегство, оставив убитых и раненых лежать там, где они пали.

Я надеялся, что эта карательная акция успокоит волнения у моих северных границ и обезопасит их, ибо когда мы снова переправились в свой лагерь, к нам отовсюду стали прибывать послы, чтобы отдать мне дань уважения и просить о мире. Многиеобещали прислать солдат для моей армии: крепких метателей дротиков, лучников и превосходных наездников. Но стоило мне отправиться в обратный путь на родину по землям агриан, как гонец принес весть о восстании вождя племени трибаллов, который носил любимое мной имя, принадлежавшее другу моего детства Клиту. Клит вступил в союз с другим вождем по имени Главкий. Получив подкрепление от кланов, я подступил к цитадели Клита на македонской границе. Дрожащие туземцы говорили нам, что нас непременно побьют, так как Клит принес в жертву всемогущему богу трех мальчиков, трех девочек и трех черных баранов.

Наш первый же ложный выпад заставил гарнизон скрыться за стенами города. Прежде чем мы установили осадные орудия, мои лазутчики сообщили, что Главкий ведет на помощь своему союзнику сильное войско. Наперехват ему выехала моя тяжелая конница, но заблудилась в теснинах и чуть было не попала в ловушку, что явилось бы для нас неизмеримым бедствием. Я поспешил ей на выручку, собрав все силы, которые у меня были под рукой, — пестрое воинство из агрианских лучников и копейщиков и тысячи моих ветеранов, с которыми Главкию вряд ли бы захотелось вступить в бой. В тот день пехотинцы торжественно окрестили мою элитарную конницу «заблудшими овцами», но тем было не до обид — с таким рвением возносили они благодарственные молитвы Зевсу и Посейдону, богу коней, за то, что им чудом удалось спастись.

Три ночи спустя мы напали на неохраняемый лагерь Клита. Многие из его горцев, едва пробудившись от одного сна, навеки заснули другим, более глубоким. И теперь, подавив все открытые восстания, уж почти полгода не видя, как течет Аксий, мы собрались с силами для обратного похода в Македонию.

Тем временем за горами время и события не стояли на месте. В день похорон Филиппа пришло несомненное свидетельство смерти царя Персии Артаксеркса, хотя слухи об этом дошли до нас еще раньше. Он был убит убийцей своего отца, евнухом Багосом, который теперь посадил на трон одного из наследников царствующего дома Ахеменидов Кодомана. Последний взял себе имя Дарий III. Все сообщения говорили о том, что как личность и полководец это могущественный человек. Непосредственно под его начальством служил Мемнон из Родоса, прославленный военачальник, остановивший вторжение Пармениона в Малую Азию и гнавший его назад до Геллеспонта. Таково было положение дел в далекой Персии. А что же в мое долгое отсутствие происходило по соседству?

Об этом я узнал как раз вовремя. Грецию облетела молва, что я погиб в битве в Иллирии. В своем стремлении принять желаемое за действительность фиванцы и афиняне решили, что так оно и есть. Демосфен представил свидетеля, клявшегося, что он видел мой труп. Дарий III послал сотни талантов персидского золота, чтобы подкупить греческую верхушку и вооружить греческих солдат, которые должны были восстать против власти Македонии.

Они решили, что теперь, когда Филипп лежит в своей гробнице, а Александр стал добычей воронов на какой-то одинокой скале, все у них пройдет гладко. Повторялась старая история: элейцы изгнали моих сторонников, Афины превратились в военный лагерь. Фиванские изгнанники вернулись в родной город, что послужило еще одним доказательством моей смерти. На улицах стали убивать моих воинов, Кадмейскую цитадель окружили блокадным кольцом. Трезвые граждане, те, что настаивали на осторожности, подвергнулись избиениям. С караваном телег прибыло оружие, купленное на персидское золото. Поскольку Коринфский договор явно потерял силу, всенародно было объявлено об освобождении Фив из-под власти Македонии. Под звон колоколов отслужили благодарственный молебен и отпраздновали это событие пирами.

По всей Греции из Афин помчались гонцы, провозглашая вновь обретенную свободу. Войско из Аркадии вышло на воссоединение с афинским. Во всех отношениях государство, оформившееся при Филиппе и консолидировавшееся под Херонеей, разваливалось на части.

Я услышал эти новости, преследуя мятежных иллирийцев. Собрав все свои полки, я повернул на юг — к общей радости солдат, хотя они еще не знали, куда мы идем. «Дело пахнет жареным», — поговаривали они; и эта старая поговорка очень хорошо подходила к данному случаю, когда я приказал им пройти форсированным маршем долину реки Галиакмон. На седьмой день пути мы достигли северной Фессалии, а на восьмой вышли на равнину. На следующий день мы прошли Фермопилы и вступили в Беотию. Весь поход занял у нас тринадцать дней, причем последние сто двадцать стадий мы отшагали за шесть дней. Мы догоняли и обгоняли беженцев из северных городов, видевших, как мы проходили мимо. Мы были в Амфиссе, что рядом с Фивами, прежде, чем там узнали о нашем приближении.

Фиванские власти отказались этому верить. Некоторые считали, что карательным войском командует старый Антипатр или же Александр из Линкестии. Разбив лагерь у южных ворот Фив, я облачился в свои белые доспехи и проехался на Букефале перед толпой вытаращивших на меня глаза зрителей. Все сомнения отпали. Доказательством тому служили войсковые ополчения из близлежащих полисов, которые питали ненависть к Фивам и спешили, надеясь поживиться добычей. Я дал фиванцам срок одуматься и сложить оружие без ущерба для своей чести. Вместо этого они выслали всадников, чтобы пощекотать мои передовые посты — но их быстро рассеяли. На следующий день я перенес лагерь поближе к цитадели и стал выжидать, надеясь снискать себе славу терпеливого и миролюбивого человека, хотя, по правде говоря, мне не терпелось услышать звон оружия.

В ответ на мое требование открыть ворота и выдать главарей восстания я получил от этих же главарей наглое письмо с требованием выдать им Антипатра и командира Кадмейского отряда. Последней каплей, переполнившей чашу моего терпения, явился герольд на городской стене, призывавший всю Грецию сплотиться вокруг Фив и с помощью персидского царя уничтожить узурпатора, грабителя и тирана почище собственного отца, Филиппа.

Мой старый товарищ Пердикка, несший охрану лагеря и стоявший со своим отрядом впереди него, ударил первым. Историки будут полагать, что сделал он это, не дожидаясь моего приказа, — эта шутка чрезвычайно потешала моего веселого друга. Он кинулся на частокол, разметал его, и тут же вслед за ним повел свой отряд Птолемей, еще один «ослушавшийся» воли своего миролюбивого полководца начальник. Тогда фиванцы подтянули к месту прорыва все свои силы и выбили вторгшегося противника, который понес потери. Как я и предполагал, фиванцы сели отступающим на хвост, и когда большое их войско оказалось за воротами, моя фаланга, как ни странно, уже выстроенная и готовая к бою, нанесла им сокрушительный удар. Они бросились в беспорядочное бегство, преследуемые по пятам моими всадниками, и не успели закрыть ворота, которые тут же оказались в наших руках. Сквозь них основные мои силы ворвались в город, и к ним присоединился сделавший вылазку гарнизон — солдаты его так и кипели от ярости. Фиванцы попробовали было в последний раз закрепиться на площади народных собраний, но бесполезно — их смела моя фаланга, и сражение окончилось скверно: вражеские солдаты убегали и прятались в узких улицах и переулках, забегали в дома и магазины, забивались в углы, где их находила холодная сталь и, не зная жалости, убивала и убивала.

Около шести тысяч погибло в тот день, а наказание не свершилось еще и наполовину. По моему приказанию весь город, за исключением святынь и дома поэта Пиндара, был срыт до основания. С какой радостью принимали участие в избиении фиванцев жители близлежащих полисов, давно уже стонавших под жестокой властью Фив. Осталось, однако, в живых тридцать тысяч; и все они, кроме нескольких сторонников Македонии, были поделены на партии и проданы в рабство на большом рынке в Коринфе.

Работорговцы жаловались, что такой избыток рабов привел к затовариванию невольничьего рынка. Это было единственное недовольство, которое возникло у них в связи с разрушением Фив. Вот какой мрачный конец постиг древний и величавый город, где родился мой предок Геракл. Против Фив ходила в бой Бессмертная Семерка в великой трагедии Эсхила. Когда-то ее правящим домом был великий Дом Кадма,[559] откуда происходил терзаемый богами Эдип.

Воистину жестокая судьба постигла город, но невозможно было как-то иначе объединить Грецию под моим знаменем, не было иного урока, чтобы научить ее покорности, пока я буду топтать земли старого врага Эллады и всего эллинского мира — Персии.

И вот еще что: разве фиванцы не нарушили своей клятвы — клятвы верности мне, своему царю, Александру?

2
Весной года 22-го о. А. я повел свою армию из Пеллы на восток, по первому отрезку пути, протяженность которого знали только боги, да еще могли предсказать мне мои смутные и невероятные мечты. Я знал, куда хочу идти: сначала до Геллеспонта, а там все дальше и дальше по не отмеченным на карте просторам Персидской империи, совершая по пути завоевания, и вторгнуться в Индию, чтобы отдать дань уважения шаху. От Океанского моря, я полагал, она будет всего лишь в нескольких днях пути.

О таком мероприятии до меня еще не помышлял ни один завоеватель. Геродот, опубликовавший свое великое произведение за сто одиннадцать лет до моего рождения, ни о чем равном этому не упоминал. Когда я обратился с этим вопросом к Шаламаресу, дяде Роксаны, он сказал, что ничего не знает о таких завоеваниях, хотя сам склонен верить в тот морской путь, на который ссылался Геродот. Если это факт, а не вымысел, путь был пройден за триста пятьдесят лет до моего рождения и был протяженней предполагаемого мной пути, хотя и имел целью исследования, а не завоевания.

Согласно этой ссылке, смелые купцы из Тира и Сидона оснастили флот на Красном море и, обогнув Африку, вернулись путем Геркулесовых Столпов. Вполне возможно, что мореплаватели дошли до Индии. Храбрецы, несомненно, побывали на Оловянных Островах[560] и на Азорских, исследовали север и часть западного побережья Африки и берега Аравии. Большинству греков наша колония в Массилии[561] представлялась почти концом света.

Я осмотрел собранный мной в Амфиополе флот и двинулся дальше, к Сесту, где предполагал переправиться через Геллеспонт и вторгнуться в персидские владения. Здесь в туманном прошлом Ксеркс переправлялся на связке судов, влюбленный Леандр переплывал к жрице Геро, чтобы поухаживать за ней. Туда же прибыл и мой флот. Персидского флота, слава всевышним богам, там еще не было, и только боги знали почему, ибо с этого места было бы естественней всего прервать наше вторжение еще до того, как оно началось. Должно быть, командующий персидским флотом только что купил себе такую прекрасную и обольстительную наложницу, что никак не мог оторваться от ее ложа.

Мои разведчики разыскивали вражеские суда, но безрезультатно. Я нашел время и совершил краткое паломничество к месту высадки греческих сил в войне против Трои. На полпути через Геллеспонт я принес жертву богам моря Посейдону, Фетиде, которая была матерью Ахилла, Протею и остальным. На берегу я поставил алтари Зевсу, покровителю высадок, и Афине Палладе, а также возложил венки на могилы павших на войне великих эллинов и троянцев. В небольшом храме на месте Трои я умилостивил душу павшего здесь Приама, оставил почетный дар и унес оттуда щит, желая, чтобы его во всех сражениях носили перед моим войском. Сюда же прибыл Харес, командующий афинян при Херонее. Он раскаялся в своем отпадении от меня и был прощен.

Теперь мои войска были готовы выступить в поход. Разведуя местность, мы направились в Зелею, находящуюся менее чем в четырех днях пути, где стояла лагерем персидская армия. Приняв, почти на бегу, послов из приморских городов, мы выслали вперед разведку и отряд легковооруженных всадников, следовавших за нашими главными силами вне поля их видимости. Наши быстрые «бегуны» обнаружили персидскую армию на противоположном берегу небольшой реки Граник. Когда я смог хорошенько разглядеть противника, то ничего особенного, с нашей точки зрения, не заметил, если не считать того, что командовал ею великий военачальник — Мемнон Родосец. С точки зрения же персов, все было не так как надо.

Внедренные мною в персидские ряды лазутчики сообщили, что место выбрано, вопреки упорному сопротивлению Мемнона, по воле сатрапов, высших представителей администрации, назначаемых царем. Мемнон предлагал отступать по выжженной земле, пока мы не окажемся в глубине Персии, а затем нанести нам удар с такой позиции, которая бы обеспечила им победу. Словно глубоко возмущенный тем, что отвергли его совет, он позволил сатрапам развернуть свою армию самым невыгодным образом, недостойным такого способного полководца. Когда я впервые четко разглядел их позиции, то едва поверил своим глазам. Персидская конница стояла так близко к крутому берегу, что просто не могла совершить броска; а его эллинские наемники, отменные воины, были слишком удалены, чтобы препятствовать нашему наступлению.

И все же этот старый перестраховщик и трещотка Парменион стал меня уговаривать оставаться лагерем на этом берегу реки и дать отдохнуть солдатам до рассвета! Да ведь задолго до этой поры какому-нибудь простому начальнику конного отряда станет заметна невероятная глупость позиции персов, и он сделает все возможное, чтобы голос его услышал один из высокопоставленных сатрапов; войско перестроят, и мы потеряем великолепный шанс. Парменион еще говорил, а я уже приказал армии строиться в боевые порядки. Выбрав атаку строем наискосок, так хорошо послужившим Филиппу, я занял свое место перед правым крылом, с тем чтобы персы могли ожидать, что наш главный удар придется на их левое крыло. Они, как послушные дети, стали именно там концентрировать свои силы, а когда увидели Аминту, возглавлявшего легкую конницу, отряд тяжеловооруженных пехотинцев и одно подразделение фаланги, смещение сил влево стало еще интенсивней, отчего центр становился слабее. Все шло хорошо. Мои горнисты протрубили сигнал атаки, и я со своими гетайрами ринулся в реку, держа строй наискосок к течению.

С некоторым трудом переправившись через реку и после небольшого замешательства на крутом берегу, мы ударили в полную силу. Персы тем временем сдерживали свою конницу, ограничиваясь метанием дротиков.

Внезапно я оказался в разгаре рукопашной схватки с обломком копья в руке. Один из друзей отдал мне свое — сломалось и оно. Мне в руку сунули третье. Я выбрал себе особую цель — зятя Дария, Митридата,[562] и этот храбрец, поскакав мне навстречу, получил удар копьем в лицо, который сбросил его на землю. Тут на мой шлем обрушился сильный удар кривой саблей. Казалось, у меня разошлись кости. Но прочный металл выдержал, отлетел только большой осколок, и я поразил нападавшего в грудь. Но вот и еще одна из этих страшных кривых сабель занеслась над моей головой. Я увидел ее слишком поздно, чтобы спастись от смертельного удара. Но не столь медлительным оказался взгляд моего друга Клита. Он на мгновение опередил знатного перса и одним махом отсек ему от самого плеча руку вместе с саблей.

Я приказал Букефалу встать на колени. Пока я приводил в порядок сбрую, в голове у меня прояснилось, мои мысли и чувства вернулись в прежнюю колею. Снова поднялись в атаку мои верные гетайры, чьи сердца бились в унисон с моим, и, размахивая смертоносными копьями, мы со всей силой врезались в гущу персов. Старый Парменион, который в разгаре битвы совсем не принимался в расчет, переправился через реку с подкреплением из фессалийских всадников и отразил опасную атаку противника. Теперь центр персов оказался под мощным давлением. Он уже понес серьезные потери от длинных копий фаланги и теперь стал ломаться под ударами наших пик и коротких копий тяжелой пехоты. В рядах персов началось бегство; они напоминали уток, бросающихся врассыпную, когда на них сверху падает сокол. Из всего персидского войска оставалось справиться только с эллинскими наемниками, опытными воинами, которых царь кормил и щедро осыпал своим золотом.

Иногда вспышка раздражения одного-единственного высокопоставленного человека может изменить ход истории. Сдавалось мне, что какой-то приближенный к царю советник так разгневался, когда Мемнон настаивал на том, чтобы завлечь нас в Персию, чтобы в конце концов свернуть нам шею, а заодно и на его презрительное отношение к плану развертывания войск Дария, что приказал арестовать этого талантливого военачальника или нарочно препятствовал его приготовлениям и исполнению всех его распоряжений. Как бы там ни было, лучший корпус персидской армии еще не вступал в сражение, не обагрил своих мечей и копий и не пострадал ни от одной раны. Они стояли в ровном строю, как топчущиеся на отмели утки, которые видят, как носится над ними коршун, пронзительно свистя и готовясь напасть.

Видимо, им приказали стоять до тех пор, пока нас не разгромят или не возьмут в окружение, а там навалиться и нанести смертельный удар. Может быть, эта важная персона пожелала, чтобы честь разбить нас и поставить на колени осталась за персами, а их непосредственный командующий не осмелился ослушаться приказов своего начальника — возможно даже, самого брата царя. И вот, видя, как смыкаются наши войска, с развевающимися знаменами, сохраняя образцовый порядок, греческому военачальнику захотелось отдать приказ — но какой? Ни один из них не имел бы смысла для этих греков-перебежчиков, кроме одного: умереть, как подобает эллинам.

Наша конница ударила им в лоб, наша фаланга — сбоку. Ни одна армия на земле не могла бы выдержать такого натиска, и это великолепное войско из пятнадцати тысяч солдат было сразу же разбито наголову. Уцелело только две тысячи пленных — те, кто неминуемой смерти предпочел цепи. Среди груды мертвых тел я увидел человека, который пошевелился, искоса понаблюдал за другим, не похожим на мертвеца; но, когда я взглянул на него в упор, глаза его были полузакрыты и казались остекленевшими. Я не стал вытаскивать этих двоих, чтобы отправить их на тот свет, как не стал выискивать и других, прячущихся среди погибших. Каждый из них расплатился позорной ценой за свою жизнь, и я решил: пусть живут.

Среди убитых мы не нашли брата Дария; а его ближайшим родственником был убитый мною Митридат — его зять. В одной из жутких груд лежал внук Артаксеркса и двоюродный брат Дария, а также его шурин, сатрап Лидии и Ионии и предводитель наемников. Но самого опасного из них, Мемнона, нигде не было видно. Возможно, он ушел в отставку и уехал из страны, когда отвергли его добрый совет.

Я потерял только двадцать пять своих товарищей: статуи их я приказал поставить в святилище в Македонии. Жены и дети всех остальных погибших солдат моего войска были освобождены от налогов. Несмотря на эти и другие благородные жесты, я все же с тревогой задался вопросом: если Ахурамазда, как я когда-то думал, действительно является Зевсом, но под другим именем, доволен ли он этими знаками искупления вины.

С поля сражения наше войско двинулось в древний город Сарды, принимая присягу верности лежащих на пути городов. В Сардах мы наполнили сокровищами наши пустые сундуки и проследовали в Эфес, где в ночь моего рождения сгорел храм Артемиды. Здесь я надеялся схватить Мемнона, но он успел ускользнуть. Мне пришлось ввести в городе военное положение, так как народ стал заниматься убийствами и грабежом своих бывших хозяев. Когда я предложил отстроить святилище заново, один старый циничный эфесянин, который жизнь свою и в грош не ставил, заметил: не подобает одному богу возводить храм для другого. Совершенно очевидно, против кого был направлен его сарказм, но у меня были связаны руки, поэтому я ответил ему спокойно и вежливо и отвернулся.

Не знаю, что меня толкнуло на это, но я устроил большой военный парад в честь Артемиды, которая в сознании персов имеет удивительное сходство с богиней Иштар.

Крупный город Милет выслал послов, обещая сдаться, но, получив известие о том, что к нему на выручку идет персидский флот, отрекся от этого обещания. Я не боялся наспех сколоченных армий, но бывший где-то поблизости персидский флот внушал мне полное уважение, поэтому я поспешил захватить гавань.

Наконец мы узнали, что вражеский флот стоит на якоре у острова Самос. Парменион — что было восхитительным исключением из привычных правил — высказался за то, чтобы немедленно напасть на него, тогда как я предпочел захватить его береговые базы, без которых флот был бы скован. Сначала нужно было разрушить прочные стены Милета. Мы подтянули наши осадные орудия и приступили к делу. За несколько дней мы проделали в них зияющие дыры, после чего на улицах и дворах завязались упорные кровавые сражения, и хотя многим удалось спастись вплавь или на плетеных щитах, как плотах, множество храбрецов погибло и было похоронено в безвестных могилах или стало добычей акул. Теряя время и людей, я предложил щедрые условия сдачи, которые были приняты. Тем временем я подумывал о расформировании своего собственного флота, поскольку на его содержание требовалось так много средств, а вся история побед Македонии писалась на суше.

Многие города сдались, но вскоре на пути у нас возникли прочные стены Галикарнасса — их защищал сам Мемнон. Печально закончилась вылазка против Минда, города, расположенного в семи милях от Галикарнасса в глубь полуострова, но стены самой столицы начали рушиться под ударами таранов и крупных камней наших катапульт и других осадных машин. Понимая, что скоро конец, Мемнон приказал уничтожить город огнем, а сам со своими сильно потрепанными силами укрылся в двух цитаделях. Когда мы почти потушили пожар, я, хоть и добивался пленения Мемнона, на удивление ему и себе тоже решил: пусть он сидит себе на своем бесполезном насесте над разбитым, выжженным, бесполезным городом.

После этого я вернулся в город Траллы в долине реки Меандр, который взбунтовался против меня, и сровнял его с землей, изгнав из него население или продав его в рабство. Я совершил эту жестокость без угрызений совести, теперь уже сообразив, что тактика примирения никогда не достигнет своих целей — их достижение куда труднее, чем мне это представлялось вначале, куда удаленней во времени и пространстве.

Первый год моего похода приближался к концу. Мы захватили по меньшей мере пятьдесят городов — часть из них сдались без боя. Я добился всего, о чем раньше мечтал Филипп, — и даже большего: освободил из-под власти персов все греческие города, которые стали членами Лиги. К западу от Киликии персидскому флоту стало уже затруднительно предпринимать военные операции, и теперь я мог приступить к завоеванию Армении. А пока я послал Пармениона через Фригию на подчинение непокорных областей Малой Азии, договорившись встретиться с ним в Гордии — городе важного стратегического значения, там, где находился известный во всем мире Гордиев узел. Для этого мне пришлось бы уклониться со своего идущего вдоль моря пути далеко на север, и я намерен был это сделать в том месте, где горный хребет Тавр выступает над морем, и здесь установить восточную границу моих владений.

Я сказал «моих владений», а не греческих, и тут я не оговорился и не допустил перекоса в мыслях. Я только что вступил в Персию, и моему сознанию пришлось расти вместе с расширяющимся видом на эту страну.

Великолепная дорога царя царей с почтовыми станциями, отстоящими друг от друга на сто шестьдесят стадий, проходила мимо Гордии, а оттуда за шесть дней марша по ней можно было попасть в Византию на берегу Пропонтиды.[563] Говорили, что в восточном направлении дорога имеет фантастическую протяженность в двадцать две тысячи стадий. Маленькая Греция просто затерялась бы в таких обширных пространствах; ее армиям никогда бы не осилить такой дали — если только это не армии завоевателя мирового масштаба, целиком подчиненные одной лишь его воле, продиктованной ему богами.

Это мало меня тревожило. Моей теперешней заботой был Сагалас, с крыш которого мы слышали бросаемые нам страшные угрозы. Чтобы взять этот незаметный городишко, все-таки понадобилось подвести осадные орудия и выдержать жаркое сражение.

Холодной зимой я двинулся на север, все еще идя берегом моря, и на этом пути занял обширную царскую область, Ликию. Солдаты срочно нуждались в отдыхе, поэтому мы повернули назад и дошли до Фигелид. И здесь ожили прежние слухи: они появились с письмом от Пармениона, где сообщалось, что третий царский отпрыск Линкестии, тот, которого я пощадил, под начальством которого находилась моя фракийская конница, тайно замышляет меня убить. Доказательств его вины было еще недостаточно, чтобы приговорить его к казни. Я отправил к Пармениону своего человека, который должен был на словах передать ему мой приказ, чтобы этого стратега, моего тезку, арестовали и взяли под стражу.

Это могла быть простая случайность, думал я, но моей охране следует строже относиться к подобным случайностям, а мне самому быть не столь доверчивым и управлять безжалостной рукой. За доказательство моей смерти заплатили бы столько золотых талантов, что жадности не хватило бы, чтобы представить в своем воображении. Никому не известный человек мог бы одним махом стать сатрапом царя, зажить во дворце с гаремом, полным прекрасных персиянок, с придворными, простирающимися у его ног. Поистине роскошным призом было то, что я носил на своих плечах под своей якобы львиной гривой.

Под горой с трудно произносимым названием Тахтали-Даг, где море омывало утесы, узкая полоса отмели была проходима, только когда сильный ветер с севера отгонял бурное море. Так случилось, что именно сейчас необходимо было нанести смелый удар. Слух о заговоре просочился в войска, а восточные ветры принесли вести куда посерьезней — о том, что со всей Персии стекаются добровольцы, чтобы в будущем году создать огромнейшую в мировой истории армию в количестве тысячи тысяч солдат, что мне казалось невероятным. Но я все же не забывал об этом, как и мои военачальники, и у некоторых от испуга отвисали челюсти.

Вместо того чтобы повернуть в глубь материка, я решился на рискованный бросок через захлестываемый волнами проход под Тахтали-Даг. Если бы мне пришлось повернуть назад, это бы для меня было равносильно серьезному поражению, способствующему дальнейшему падению и без того уже низкого духа в стане моих соратников, находящихся далеко от возлюбленной Македонии. Но если бы я добился успеха, легенда о моей непобедимости всколыхнулась бы снова, захлестнув сердца мощным приливом веры, и тогда мои солдаты стойко встретили бы мощную армию Дария.

Приближаясь к этому суровому месту, я следил за ветром, обращая внимание на раскачивание верхушек горных сосен и наносимые на суживающийся берег массы жалящего лицо песка. Прямо с юга дул сильнейший штормовой ветер. Бешено мчались кони Посейдона, не облегчая, а затрудняя мою задачу. Накануне вечером я допустил глупость, приказав войскам становиться лагерем после часового похода, и теперь, спустя два часа после восхода солнца, я не мог допустить разбивки лагеря ни под каким предлогом, ибо солдаты сразу же догадаются о моем намерении дождаться более приятной погоды, чтобы преодолеть этот проход. У меня таилась слабая надежда, что ветер ненадолго изменит направление на западное и задует сильными порывами.

Лучшим пловцом в нашей армии считался невзрачный на вид пехотинец Солон, который уже не раз демонстрировал свою доблесть в наших переправах через реки. Его давно уважали за ум, но мне казалось, что сегодня в этом разбушевавшемся прибое может рискнуть своими костями только глупец. Чем дольше я наблюдал, тем безнадежней представлялось мне задуманное дело. Высокие волны разбивались о подножья отвесных скал — а это был твердый камень, а не земля, которую мы срывали, чтобы обойти гору Осса. Однако я все же вызвал к себе Солона, приказав тем временем собирать лес, прибитый к берегу, и разводить костры, без которых нельзя было отправлять людей принимать холодный душ.

Наконец прибыл Солон — небольшого роста, но жилистый. Он прямо, по-мужски, взглянул мне в глаза, затем обвел внимательным и хладнокровным взглядом пенящиеся отмели.

— Думаешь, переправишься? — спросил я.

— Царь, я родился на острове Эолия, как говорится, на родине ветров, но мальчишкой сколько я ни бродил, так и не нашел того места, где они родились. Но все равно мы с ветром старые знакомые. У нас в телегах есть веревки для штурма вершин длиной в сто морских саженей. Может, царь Александр обратит внимание на ту длинную отмель в форме пастушьего крюка, которая выступает к нам навстречу шагов на сто?

— Да, вижу.

— А еще заметь то место, где берег резко поворачивает на юг, сразу же за скалами.

— Отлично различаю.

— Веревки легкие, но крепкие. Если три из них сцепить вместе, я могу переправить один конец со стрелки на тот берег. Конец будут держать шесть здоровых парней, а когда я буду вон там, пусть они прикрепят к ней канаты длиной в пятьдесят шагов — те, что мы используем в осадных орудиях. Их я буду перетаскивать в связке через воду, пока не получится надежного веревочного моста. Вода будет еще глубже, прибойные волны длинней и мощней, но веревки, если их натянуть, не дадут людям ударяться о скалы. Теперь я знаю, как переправить и телеги.

— Они могут подождать северного ветра. Теперь командуй — ты начальник.

Дело быстро двигалось вперед. Через час наши веревки и канаты были собраны в бухты на краю стрелки, и Солон, голый, как только что вылупившийся птенец, бросился в прибой, держа в руке конец небольшой веревки. Он плыл, странно извиваясь телом, делая медленные круговые движения руками, по-лягушачьи отталкиваясь ногами и почти все время держа голову под водой; но всегда, когда нам, лихорадочно следящим за ним, казалось, что его навсегда захлестнуло волной или что какое-то морское чудовище схватило его своими щупальцами, голова его по-тюленьи вырывалась на поверхность, и мы ликовали. Чтобы удержать веревку, людям приходилось тянуть изо всей силы — с такой яростью мчались гонимые ветром волны.

Наконец мы увидели, как он вышел на сушу, сверкая белизной, на несколько защищенной от ветра береговой полосе, загибающейся в сторону моря. Здесь он прикрепил веревку к большому камню, а с нашей стороны к концу ее прицепили канаты. Теперь ему понадобилась вся сила жилистого тела, чтобы перетянуть к себе связку канатов, а затем прочно их закрепить. Я вызвался первым последовать за ним, но мое намерение было встречено общим недоброжелательством.

— Умоляю, не делай этого, — взмолился мне на ухо горбоносый Птолемей. — Если ты утонешь или тебя сожрет рыба-дьявол, солдаты взбунтуются и уйдут домой. Пусть первым пойдет отряд моих всадников с упряжью на спине, без лошадей, а за ним уж и ты. И на той стороне прикажи трубачу дать сигнал сбора. Тогда Букефал бросится в воду, а за ним наверняка и все другие кони. Без груза они удержатся на тропе Солона, только несколько ослабевших разобьются об утесы — ведь лошади плавают получше самих рыб.

Пока, цепляясь за канат, переправлялись эти великолепные всадники, выкрикивая непристойные шутки каждый раз, когда у них во рту не было соленой воды, я следил за волнами. Мне казалось, что сила их, пусть и невыносимо медленно, но убывает, а ветер, хоть и ужасно лениво, но смещается к югу. Мне представилась картина спора между Эолом, богом ветров, и Посейдоном, богом моря, насчет того, кто чьи права ущемляет. Эол приказал ветру дуть в южную сторону, а Посейдон распорядился иначе; последний же — брат Зевса, а у Эола нет такого могущественного родственника. Поэтому я решил пока что не следовать за людьми, а подождать, чем кончится этот спор.

Он кончился с поразительной неожиданностью. Все ветры улетучились, слышались только ослабевшие удары затихающего прибоя о скалы. И вот на севере зародился ветер-ребенок, он рос быстрее, чем легендарный Гермес — тот вор от рождения, который сбежал на второй день жизни, угнав скот Аполлона; и прежде чем мы это осознали, появился легкий бриз, который быстро крепчал и стал настоящим ветром, задувшим вдруг с такой силой, что птицы на голых скалах не удержались и взлетели, кружась в беспорядочном полете. Чувствуя покалывание в спине, я в сопровождении Клита покинул край стрелки и направился к главному берегу.

Под ударами Борея[564] по гребням волн море стало отступать от скал, и люди, несомненно, видели в этом чудо, ниспосланное свыше. И я решил воспользоваться этим и пройти по узкому проходу под скалами. Я свистнул Букефала, и он примчался, ведя за собой всех остальных лошадей. Конечно, нам не удалось переправиться так, чтобы совсем не намокнуть. Еще оставались мелкие заводи, по которым пришлось шагать, поднимая фонтаны брызг, а в одном месте воды было по пояс. Букефал, как его тому учили, приближаясь ко мне, замедлил шаг, а за ним и другие лошади, потому что проход был узким. За нами тянулись и скрипели телеги и осадные машины.

Скопившись на открытом берегу и на склоне холма, солдаты разразились мощными криками ликования. И теперь, уже слишком поздно, меня поразила неожиданная мысль: ведь я бы мог проехать по этому проходу на Букефале во всей своей царской славе. Еще одно небесное знамение, подумалось мне, заключается в том, что я к своей конечной цели не ехал верхом на своем могучем жеребце, а значит, это можно бы истолковать так: он умрет от болезни либо погибнет на поле брани молодым, и довольно скоро. Но можно было истолковать и иначе — что эта цель чудовищно далека.

Когда я вызвал к себе Солона, крики прекратились: всем хотелось услышать, что я ему скажу. Он отдал мне воинский салют, я ответил тем же.

— Твоей матери следовало бы назвать тебя не Солоном — Почитателем древних книг, а Посейдоном.

— С твоего позволения, царь, — отвечал он, — я не бог морей и никакой другой. Я хороший пловец — только и всего.

И это тоже, не знаю почему, заставило меня задуматься.

3
В Перге меня встретили полномочные послы из Аспенда с предложением сдать мне город, но на определенных условиях. Я согласился и пошел на Силлий. Но когда я готовился взять его штурмом, пришло сообщение, что аспендийцы отреклись от нашего договора, и я вернулся, чтобы проучить их. Когда мы окружили их цитадель, они, пораскинув своими ветреными умишками, запросили мира на прежних условиях. Понимая, что предстоит длительная осада этой мощной крепости, и не желая тратить времени даром, я согласился, но условия выдвинул более жесткие. Неприступные Келены угрожали втянуть нас в жаркую схватку, но мне на радость сдались без единой стрелы, пущенной с зубчатых стен. После десятидневного отдыха мы за шесть дней пути дошли до знаменитого Гордия.

Здесь, в храме Зевса, давно уже стояла повозка крестьянина Мидаса, которого сделало царем предсказание оракула. Веревка из лыка дикой вишни, которая связывала ярмо с дышлом, была завязана в огромный узел, концы которого были спрятаны где-то в нем самом. Согласно народному поверью, завязал его сам Зевс, приняв облик тележного мастера, а тот, кто его развяжет, будет владеть всей Азией.

Я внимательно осмотрел узел, но убедился только, что сплетен он хитрее, чем те мережи, которые мы мальчишками ставили на щуку, судака и угря, наживив их лягушками и прочей мелюзгой, на озере Бортур или на нашей вялотекущей речке. С другой стороны, я не мог уйти из храма, не найдя какого-нибудь решения этой загадки.

Я сразу же вспомнил про свой меч. Он был длинным и тяжелым, и один из моих рабов заботился о том, чтобы он с обеих сторон оставался острым как бритва. Этот раб когда-то ковал кривые персидские сабли, и мой меч был предметом его гордости, а для меня большим подспорьем в сражениях, где зачастую тупой меч пускал лишь кровь, не выводя противника из строя, тогда как прекрасно заточенное лезвие сразу же рассекало и мышцы, и ткань, и артерию. Внезапное, непреодолимое желание вызвало во мне радость, и жар бросился мне в лицо. Я вытащил меч и со всей силой обрушил его на узел. Он ровненько, как дыня, раскололся на две части, и ярмо упало на пол.

Жреца храма, надо полагать, подрасстроило столь своевольное решение головоломки с развязыванием узла, который стал уже почитаться священным и привлекал в святилище множество посетителей, оживлявших приятным звоном монет ящик для сбора пожертвований. Однако он не осмелился высказать мне недовольство, а только набожно воздел руки к небесам. Мои же спутники, свидетели этой сцены, не теряли времени даром: они живо пересказали все солдатам, чем сильно их позабавили.

Из почтения к сатрапу провинции я принял приглашение погостить у него во дворце, вместо того чтобы жить рядом со своими солдатами в своей просторной палатке, обогреваемой снаружи жаровнями. Его гостеприимство насторожило моих слуг, и они стали более внимательны к тому, что я собирался есть или пить, а также к моей постели. Известно, что в такие постели, в поисках тепла в прохладные ночи, заползали василиски и аспиды. А еще я слышал, что иногда в Египте простыни посыпали настолько мелким порошком, что он вызывал лишь слабый зуд, едва заметный во время глубокого сна, но, если почесаться, наступало заражение крови, кожа чернела, и человек умирал.

В этой постели во время последней поездки по своей империи спал царь Артаксеркс; здесь же возлежал и его кратковременный преемник Арсес. Но я все же приказал убрать ее, объяснив сатрапу, что из суеверия не сплю на чужих постелях. Он отлично понимал, в чем корень этого суеверия — в трезвой осторожности.

Палаты были поистине великолепны. В афинских дворцах я не встречал таких изящных вещей — наверное, их привезли с далекого Востока. Воздух пропитался сильным запахом ладана. Даже вода в ванной была насыщена ароматами. Хорошо еще, что меня не видели и не чуяли носом мои лишенные лоска друзья детства: из них всех один только Гефестион научился не давать воли своему языку. Впрочем, ему и не нужно было заботиться о своем языке — ведь он один знал, что причитается царю, покорившему обширную Малую Азию. Справедливости ради надо сказать, что и прочие мои друзья перед посторонними выказывали мне подчеркнутые знаки уважения.

Пока я дожидался позднего ужина, будучи в компании одного лишь Клита, взволнованный слуга сатрапа попросил разрешения поговорить со мной.

— Великий царь! — обратился он ко мне. — Пришла посетительница, которая ищет встречи с тобой. Она сказала, что если я прогоню ее, не сообщив о ней тебе, то ты, когда узнаешь об этом, непременно прикажешь меня распять.

— Эта женщина назвала свое имя?

— Не женщина, а почти ребенок. Ей лет четырнадцать. Когда я осведомился о ее имени, она сказала, что имя ее Кифера — а потом рассмеялась мне в лицо.

Киферой в древности звали Афродиту, богиню любви. Что ж, возможно, таково и было ее первоначальное имя, ведь она родилась на острове Кифера, далеко на юге, когда там жили финикийцы. Аристотель склонялся к тому, что она являлась семитской богиней, возможно, идентичной Иштар, прежде чем Греция присвоила ее себе.

— В каком она одеянии — богатом или бедном? — поинтересовался я.

— В очень богатом, мой царь. И на лице ее прозрачная чадра, которая не скрывает ее красоты.

— Пустил ли ты ее в переднюю?

— Да, мой царь. Но она желает пройти в твои покои.

— Клит, ступай со слугой, поговори с девицей. Если мы раньше были знакомы и ты уверишься, что вреда от нее не будет, то допусти ее ко мне.

Клит отсутствовал совсем недолго. Он впустил кого-то в дверь, но сам не вошел, а тихо прикрыл ее за собой. Я взглянул на приближающуюся ко мне девушку и сразу же понял, что не ошибся в своем предположении. Она сняла чадру и опустилась на одно колено.

— Как поживаешь, Таис? — спросил я хорошо управляемым голосом. — Сейчас зима, и просто чудо, что ты не отморозила свой хорошенький носик. Ну-ка вставай.

— Было бы глупо спрашивать, как поживаешь ты, царь Александр, — отвечала она. — Где бы мне ни меняли лошадей, везде только и разговоров что о тебе. Рада видеть, мой господин, что ни дороги, ни войны на тебе не отразились. Ты выглядишь все таким же, как тогда в Афинах, когда ты был еще просто царевич и мы вместе пили вино — из разных чаш.

— Если память мне не изменяет, мы не только пили вино.

— Я тоже смутно припоминаю, что между нами было что-то еще, какая-то незначительная случайность. Разумеется, если бы ты был царем…

— И было это, кажется, в постели.

— Клянусь всемогущим Зевсом, именно так все и было!

— Ну а теперь, когда я царь, разве тебе подобает шутить со мной?

— А что же, царь, мне остается делать еще? Я просто не знаю, как мне спрятать свой страх и маленький позор, которых я стыжусь.

Вместо ответа я внимательно посмотрел на нее. Она сидела совсем неподвижно, не глядя прямо мне в глаза, но держа голову высоко. Теперь откинутый назад меховой воротник не скрывал уже ее прекрасной шеи. Эта поза и впрямь наилучшим образом выявляла ее красоту. Если Апеллес написал с нее портрет, он изобразил ее именно такой.

— Писал тебя Апеллес? — поинтересовался я.

— Да. И двух недель не прошло, стоило тебе предположить, что он может это сделать.

— Что стало с картиной?

— Он нанял меня натурщицей и оставил картину у себя. Сказал, что не расстанется с ней даже за пять талантов золота.

— Если увидишь его снова, скажи ему, пожалуйста, что я дам шесть талантов. Не думаю, что он откажется.

— Может и отказаться. Великие художники — цари в собственных владениях. Но он с радостью сделает тебе копию.

— За копию я заплачу один талант — она вряд ли сможет сравниться с оригиналом. Он ведь писал и меня. Некоторые из эллинских царей захотели получить копии с моего портрета: не потому, что жаждали лицезреть мое изображение, а скорее затем, чтобы проткнуть его ножом — ведь до моей спины им было не добраться. Впрочем, своим заказом они хотели польстить Александру, верховному повелителю Греции. И должен сказать, ни одна картина не могла сравниться с первой.

— Может, я никогда больше не встречусь с Апеллесом, ну а если и встречусь, то это будет не очень-то скоро. Но я непременно скажу ему о твоем желании. Значит, либо шесть талантов, либо один. По-моему, ты все же получишь оригинал. А если к тому же он тебе понравится, ты будешь очень доволен.

Она замолчала и, почувствовав на себе мой заинтересованный взгляд, постаралась принять прежнюю позу. С того самого вечера, когда она впервые вышла в свет, ее красота ничуть не потускнела; она все еще казаласьдевственницей, и неудивительно, что слуга ошибся в определении ее возраста. В ее красоте была какая-то неопределенность: она была сильней, чем у Роксаны, но не такой яркой. Мне пришлось напрячь зрение, чтобы определить, какого цвета у нее глаза. Их синева сгущалась так сильно, что напоминала свод небес холодной зимней ночью при совершенно полной луне в окружении света далеких звезд.

И вновь ощущение тайны коснулось моей души: ведь в этом женском обличье выражала себя какая-то основная первобытная сила. И имя Кифера, которым она назвалась сегодня, показалось мне выбранным ею очень удачно.

— А почему Кифера — ведь так мне сказал слуга? — Я старался говорить очень спокойно, чтобы не помешать ее настроению.

— Прошлой ночью я видела сон, будто я — это она. А в общем-то это всего лишь глупая фантазия — то, что я назвалась ее именем. Умоляю тебя, забудь.

— Ну нет, по-моему, не такая уж глупая фантазия. Для меня ты не Таис — это имя ничего мне не говорит — и не Афродита, в которой потом проявила себя финикийская богиня. Все великие божества выступают или же выступали во многих лицах. Кифера… Это имя подходит тебе как нельзя более, в ней я узнаю тебя.

— Мы знали друг друга до нашей встречи в Афинах?

— Не понимаю, что ты хочешь сказать.

— Я тоже.

Теперь настала пора задать вопрос, который с самого начала казался таким очевидным. Я словно бы расспрашивал нимфу, которую встретил у горного ручья. Когда встречаешься с чудесами, лучше всего принимать их целиком на веру и не искать им объяснения. Однако другого выбора у меня не было.

— Не скажешь ли мне, где ты провела прошлую ночь?

— В хане, персидской гостинице на царской дороге, в тридцати пяти стадиях к западу отсюда.

— А что делает Кифера так далеко от родных Афин?

— На это я могла бы ответить по-разному. Первый ответ — потому что ты здесь — прозвучал бы самонадеянно: будто я смею надеяться видеть тебя снова после сегодняшнего вечера. Другой же — а это и есть мой ответ — потому что ты указал мне сюда дорогу. Как ты мне подсказал, так я и поступаю.

— Видимо, у меня сегодня не все в порядке с мыслями, ибо я не понимаю тебя.

— Разве не ты отказался от дара, что я предлагала тебе тогда: моего тела, красоты, любовной ночи?

— Да, так и было. Я не принял его, одарив тебя золотыми талантами.

— «Одарил» — не то слово, царь. Ты хотел сказать: «Заплатил». Разве это не могло напомнить мне о моей профессии? Если я иногда и чувствую себя Киферой, я все же Таис, афинская куртизанка.

— Однако…

— Есть ли для такой лучшее место, чем в обозе победоносной армии?

4
Ни того ответа, который я мог бы дать, ни того, который Таис хотела бы услышать, на ее вопрос не последовало. Она была профессиональной куртизанкой точно так же, как я — профессиональным воином. Если бы я взял ее к себе в любовницы, то нарушил бы принятое мною ранее решение. В отличие от многих молодых мужчин, я редко страдал от острых приступов эротического желания — видимо, потому, что был глубоко погружен в дела войны, с первых минут пробуждения на рассвете до того часа, когда я с наступлением темноты валился без задних ног на свой соломенный тюфяк и почти мгновенно засыпал.

Арес, греческий бог войны, известный римлянам как Марс, нередко, согласно нашей легенде, бывал супругом Афродиты. Но в этой легенде редко случалось, чтобы он спал с другими богинями, уж не говоря о смертных женщинах. Афродита, уже сочетавшаяся браком с хромым закопченным Гефестом, богом-кузнецом, не отличалась такой верностью. И по-моему, это было вполне естественно, поскольку единственное, чем она могла заниматься, это любовными утехами и их поощрением, отчего бывали хорошие хлеба и тяжелые виноградные лозы, словно их связывала с ней какая-то мистическая симпатия. Так что времени и сил у нее хватало, и в наших сказаниях полно историй ее любовных похождений. От своего единокровного брата Гермеса она родила Эроса, а имена обоих родителей составляют наше слово «гермафродит», означающее «двуполый человек». И ведь это Эроса обвиняли юные девицы в том, что у них распухли животы — по той причине, что он завлекал в укромные уголки не только девственных девушек, но и молодых обожателей.

Часто ее имя звучало рядом с именем Адонис. И он родился от кровосмесительного союза — союза отца и дочери, которых толкнула на это Афродита. Втихомолку поговаривали, что она пленила самого Зевса. Согласно «Илиаде», он неоднократно становился на ее сторону против ее сестры Афины Паллады с вечно суровым лицом.

В связи с этим кажется любопытным тот факт в жизни эллинов, что, считая инцест между смертными ниже своего достоинства, мы принимаем его без сомнения или оскорбления для себя, если дело касается наших богов и богинь. Аристотель говорил нам, что это атавистические следы бездумного начального периода нашей истории, когда кланы строго придерживались эндогамии, высшим выражением которой был брак между царями и их дочерьми, сыновьями царей и их сестрами с целью сохранения чистоты их божественной или царской крови. Даже в наши времена царские семьи греков не поднимали никакого шума по поводу браков между дядьями и их племянницами, тетками и их племянниками. Моя собственная сестра вышла замуж за брата моей матери.

С другой стороны, Абрут, еврей, смотрел на такие союзы с ужасом. И это несмотря на существующую в общем во всем его народе довольно строгую эндогамию. Всем, разумеется, известно, что египетские фараоны должны были жениться на своих сестрах. В племени, живущем недалеко от наших границ, существовал обычай, согласно которому первое половое сношение юноши должно было состояться с его матерью. Этот обряд в переводе на греческий язык назывался «блаженным возвращением в материнское лоно». Дочь же, по их мнению, должна посвящаться в тайну пола ее отцом. Это называлось «восстановлением семени».

Во всяком случае я намеревался поспорить в воздержании с богом войны и даже превзойти его в этом до той поры, пока не найду женщину древних царских кровей, которая вместе с этим обладала бы для меня неотразимой привлекательностью, достойной, чтобы стать матерью наследников империи.

Тем не менее я признавался самому себе в желании приласкать Таис и ощутить ее ответные ласки. Я снова в своем воображении рисовал ее себе раздетой, худенькой, но сложенной в совершенстве, ее прелестно сужающиеся ноги и руки, грудь, как у нимфы, маленькую плотную окружность талии. Все это превосходно венчалось красотой ее лица. С приятно разгорающимся возбуждением я припоминал наш восторг в пропитанной духами слабо освещенной царской горнице дворца Медия в Афинах. И тут, подобно холодному дождю с ветром в жаркий летний полдень, мне в голову пришла мысль о том долгом пути, пройденном ею после той ночи, о множестве прибывающих и убывающих лун. Я посвятил ее в женщины. Много с тех пор она занималась любовью, возможно, каждую ночь, зачастую в холодных мрачных спальнях гостиниц для путешественников (персы называли их ханами) — и с мужчинами неизвестно какого имени и звания, грубыми парнями-толстосумами. Кроме того, по рождению она была дочерью, и к тому же очень верной дочерью, Афин — по сути, извечного врага Македонии. А так как теперь, когда Фивы были стерты с лица земли, мы стояли на разных полюсах, Афины стали нашим единственным могущественным врагом в Греции. Откуда мне было знать, чью сторону примет Таис, мою или Афин, в последний час ожесточенной схватки между нами?

— Ну как, оправдала ли жизнь куртизанки твои ожидания? — поинтересовался я, стараясь говорить небрежным тоном.

Выражение ее лица изменилось, став тем же, что я видел тогда, когда просил принять ее, еще девственницу, золотой талант за ночное приключение со мной.

— Ты великий завоеватель, царь Александр, — ответила наконец она. — Я думала, что это естественно обязывает быть и корректным человеком. Но я ошибалась.

— Действительно ошибалась. Непонятно, как при твоем уме ты могла думать как ребенок. Если слово «корректность» является не более чем бессмысленным синонимом, означающим «мягкий, добрый человек». Как можно быть завоевателю мягким и добрым? Он живет грабежом и жестокостью. Но если ты хотела сказать, что он мог бы быть тактичным и внимательным к людям в общественных отношениях, то ты права, что осуждаешь меня. Снимаю свой вопрос.

— Подожди, с твоего царского позволения я желаю ответить на него. Прошло уже около четырех лет с тех пор, как мы сошлись с тобой в Афинах. Из них три я была куртизанкой с хорошим положением среди лиц моей профессии. Клиентов мне подбирала наша хозяйка, Лета. Это прежде всего были богатые люди — иначе они не платили бы полсотни золотых статеров, что вдвое больше цены высокосортного раба или красивой девушки-рабыни, хоть это и далеко до золотого таланта, который, как помнишь, ты мне тогда заплатил. Часто это были члены посольств в Афинах из других греческих полисов или иноземных государств, таких, как Рим, Карфаген и Египет. Был один вождь большого клана варваров, который обращался со мной, как ты говоришь, с большим тактом и вниманием. Был один высокий военачальник из твоей армии, очень уважаемый.

— Ради всех богов, скажи кто! Я требую, чтобы ты сказала!

— Не требуй, не скажу.

— Клянусь богами, я это узнаю!

— По какому праву, царь Александр? — Она говорила очень спокойно.

Кровь, ударившая мне в голову, отхлынула. Я не мог ответить на ее вопрос. Мне было стыдно, что я задал его.

— Возможно, по праву царя, в чьей власти я теперь нахожусь, — высказала она сама единственно возможный ответ на свой вопрос. — Применив пытки, ты мог бы заставить меня назвать его имя: мне ведь не хватит большой стойкости, чтобы вынести боль. Но тогда тебе потребуется калечить мое тело, а для тебя это зрелище будет не из легких, ведь ты его хорошо знаешь и сам говорил мне, что готов заплатить шесть золотых талантов, чтобы иметь его чудное подобие в исполнении Апеллеса.

— Сразу же после разрушения Фив у меня в Афинах было несколько представителей из военачальников и близких союзников. Среди них был Птолемей. Мне не хотелось посылать его — из-за тебя, но я поборол это чувство, так как считаю Птолемея способнейшим дипломатом из тех, кто подчиняется мне. Да, наверное, это Птолемей. Боги знают, что я не могу винить его, если он видел картину, где ты изображена как Геба, богиня юности. Я сглупил, прости.

— Даже высокие боги иногда снисходят до глупости, Александр, — сказала она, и при этом в ее лице и голосе было столько очарования. — Сам Аполлон дошел до этого, когда помогал своей сестре Артемиде убить детей Ниобы,[565] и запятнал свое великое имя так, что никогда ему не очиститься.

— Наверняка среди твоих клиентов были поэты, художники, скульпторы.

— Что правда, то правда. Бывали и важные господа из Афин и других больших городов. Был один крупнейший математик — слишком старый, чтобы соединить свое тело с моим, но я целовала его почтенную голову и чудесные руки и слушала его рассуждения по тригонометрии, хотя и не понимала ни одного предложения. Спустя некоторое время меня потянуло на острова Эгейского моря — не могу объяснить почему. Сначала я посетила остров Кифера и отдала должное богине, которую теперь называют Афродитой, хотя для моей души она, как и прежде, Кифера. Оттуда я направилась на Мелос, где видела еще одну Афродиту с драпировкой, на ногах. Ее стан, грудь, лицо невообразимо прекрасны. Эта Афродита работы молодого ученика Скопаса; я забыла его имя, оно очень трудное. Родился он в Фивах, и Апеллес говорил, что проживи он подольше, он затмил бы славу своего учителя.

— Как он умер? — Я тут же пожалел о заданном вопросе, поняв, что Таис умышленно навела меня на это.

— Он родился в Фивах и пал в последнем бою фиванцев на агоре, когда они дерзнули восстать против Александра III из Македонии.

— Много молодых людей, обещающих быть великими, погибают в битвах, — ответил я после долгой паузы. — Ему бы следовало точить мрамор, а не бросаться с мечом на сторонников верховного владыки Греции.

Она раздумывала, тогда как из водяных часов уже вытекла половина воды. Я заметил, что задумчивость придает ей особую прелесть. Красота всегда была при ней, но она незаметно менялась в зависимости от ее мыслей. Я не заметил, чтобы мое резкое, властное замечание вызвало в ее лице какое-либо возмущение, которое, наверное, даже хотел бы видеть, и, не увидев, несколько растерялся.

— Царь Александр, — заговорила она задумчиво, — а тебе не приходила в голову мысль, что работа рук этого скульптора — ученика, имени которого я даже не могу вспомнить, — может пережить дело рук твоих?

— Такое не может прийти мне в голову, потому что это просто невозможно.

— Разве? Ведь были и другие великие завоеватели — позначительней тебя, если ты сейчас вдруг возьмешь да и прекратишь свои походы. Кир Великий. Дарий Великий. Но ты не намерен бросать свое дело сейчас. Ты стремишься прибрать к рукам все, что они завоевали. И не только это. В таком случае твое имя громче их прогремит через многие века, но сохранится ли твое дело? Варварские орды — разве они перестали размножаться? Разве они прекратят свои нашествия? В Египте может объявиться новый Рамзес Великий. А кто встанет у власти в богатом Карфагене? Рим еще младенец, но что, если он создаст великого полководца, равного твоей царской персоне? Он расположен посреди Средиземного моря, может наносить удары во все стороны света и стать центром известного нам мира. А теперь вернемся к нашему ученику скульптора. Великие города опять и опять станут ареной сражений, рухнут храмы с их божественными творениями, сами города будут похоронены под обломками, снова поднимутся и снова будут разрушены. А вот Мелос — малозначительный остров: правитель морей удержит его одним таксисом, а если это римляне, то одной когортой. Станут ли они уничтожать свою прекрасную Афродиту из белого мрамора? Они, наверное, изменят ее имя, назовут Венерой — ведь так ее знают в Риме. Империи — это насильственные объединения отдельных государств и племен, а Венера из Мелоса — по-латински будет из Мило? — это один цельный кусок мрамора, пользы от которого никакой, кроме той, что это предмет красоты, способный восхищать глаза: и восторгать душу.

Она замолчала. Мне стало стыдно своего замешательства.

— Ты пытаешься внушить мне мысль, Таис, что святилище этого изваяния из мрамора посетит больше паломников, чем могилу Александра Великого?

— Нет, беру свои слова обратно. Это было бы только счастливой случайностью судьбы. От Мелоса наш корабль поплыл на Парос и Наксос, Скарию, а там и на Хиос. Потом заходили в прибрежные города, которые недавно были под властью Дария, а теперь освобождены царем Александром. К тому времени рассказы о твоих победах прожужжали мне все уши. Мне с трудом верилось, что я, Таис, знала Александра так, как не знал его никто другой. И когда корабль пристал к Смирне, мне неожиданно пришла в голову мысль, что, судя по расстоянию, измеряемому по полету кричащих стай диких гусей к Евксинскому морю, я нахожусь недалеко от самого Александра.

— Откуда ты могла знать? Моя армия всегда на марше.

— Слухи не отставали от тебя и летели почти так же быстро, как дикие гуси. Последней новостью было то, что ты вступил в Ликию и наверняка оттуда пойдешь на Киликию. Но я была уверена, что без захода в Гордий ты дальше по побережью не двинешься. Той давней ночью в Афинах ты говорил о Гордиевом узле — что кто развяжет его, станет властелином всей Азии.

— Ты знаешь меня слишком хорошо, Таис.

— Ты не таишь своих мыслей, царь Александр.

— А ты, Таис, скрытничаешь. Как ты платила за столь долгий путь?

— Я отвечу тебе, хотя вопрос этот бестактный. Его бы не задал ни один благородный афинянин. Я покинула Афины с тяжелым кошельком золота, тратила его, не скупясь, и время от времени пополняла свои запасы. В сущности, я больше не была куртизанкой — только искательницей приключений. Я плыла на прекрасной триреме. Персидский флот, если бы мы встретились с ним, не стал бы нам докучать. Персия в хороших отношениях с Афинами — она все еще надеется, что при первой твоей неудаче они вернут себе то, что потеряли. Жажда приключений — это в моей натуре, это страсть, которая захватывает меня целиком. Я не стремилась к обеспеченности и спокойной жизни в браке, с детьми. Может, лет через десять мне этого и захочется, но не сейчас. Я все еще посылаю госпоже Лете один статер с каждых пяти из своего заработка, но, мне кажется, слово «заработок» сюда не подходит. Эти золотые статеры скорее похожи на дань, которую платят моей красоте мужчины, возбудившие во мне, часто сама не знаю почему, желание быть с ними. Я хотела, после того как корабль дойдет до Византии, вернуться на нем в Афины, но во время остановки в Смирне — пока ты занимался осадой Далиана — я встретилась с греком-изменником, который мне не понравился.

— Не понимаю, в каком смысле.

— У него дворец в Смирне и жалование от Дария. Когда мы встретились, он был пьян и хвалился, что знает не только то, что сейчас происходит, но и то, что еще будет впереди, о чем до меня не доходило никаких слухов. Например, он говорил мне о делах Мемнона родосского, которого среди персидских военачальников ты опасался больше всего и который при Минде ускользнул из твоих рук и бежал на остров Кос. А еще он намекал на то, что знает, каковы планы Дария на эту весну.

— Не знал, что Мемнон на острове Кос. Не пожалел бы десяти талантов, чтобы этот греческий шпион оказался у меня в руках, и железо развязало бы ему язык.

— У тебя есть нечто получше золотых талантов и железа. У тебя есть друг. Да-да. В отличие от большинства афинян я друг тебе, царь Александр. У меня в жизни две любви: любовь к самой жизни и любовь к Афинам. Не думаю, что благо Афин заключается в установлении связей с Персией. Если нам нужен верховный правитель, я бы выбрала грека — почти любого грека, а не персидского царя. Век с четвертью до моего рождения Артаксеркс сжег Афины, но сохранилась маленькая обуглившаяся арфа из дворца моих предков, на которой я научилась играть. Я сочиняла песенки и мелодии, моля в них Зевса, чтобы Афины были отомщены. Звали этого грека-изменника Фокион. Я выпила с ним вина в хане, а потом мы пошли к нему во дворец, в спальню. Я не приняла от него никаких денег, платой мне было нечто другое. Он никогда не слышал пословицы: «Ты можешь верить обещанию пьяницы отказаться от чаши, клятве игрока воздержаться от игры в кости, обету волка не задирать овец, но не верь клятве сводни».[566] В сумерках рассвета я оставила его и направилась в Сарды по царской дороге, проходящей мимо Гордия.

Я во все глаза глядел на афинскую куртизанку Таис. Мне бы не описать того, как изменилось ее лицо, ее осанка. Я даже не видел ее во всех деталях, сознавая только, что предо мной новая Таис, что кое-чего я прежде в ней не заметил. Ее темно-синие глаза светились каким-то совершенно необычайным огнем. Глубокое дыхание выдавало тревогу. Не беспечной Гебой и не соблазнительной Киферой казалась она теперь, а скорее некой древней финикийской богиней, возможно даже, жестокосердной Ашторет. Красота ее не потускнела, но стала другой, и я почувствовал настойчивое желание обладать ею.

— Говори, я приказываю! — потребовал я.

— Я не нуждаюсь в твоих приказах. Я здесь, чтобы говорить, и мне хватит для этого нескольких слов. Великий Мемнон снова завоевал доверие царя. Его план — во-первых, захватить с помощью персидского флота все острова Эгейского моря. Часть из них станут военно-морскими базами, с которых он сможет нападать на все греческие города и на те, что ты недавно захватил на берегах Малой Азии. Предатели сдадут ему остров Хиос, если это уже не случилось. Оттуда он сможет захватить Лесбос. Хоть это и достаточно скверная новость, но худшая еще впереди. Вместо огромной, беспорядочной, многотысячной орды солдат он намерен создать отлично обученную и дисциплинированную Четырехсоттысячную армию с тяжело- и легковооруженной пехотой, могучей конницей с севера и фалангой, которая способна мгновенно перестраиваться из шестнадцатирядной в восьмирядную, как у Филиппа и у тебя самого. Потом он выберет идеально подходящее для своих сил место сражения, где-нибудь к востоку от Тавра, откуда нельзя спастись остаткам твоей разбитой армии. Фокион просто ликовал, когда рассказывал мне все это. Я не стала расспрашивать более подробно, боясь возбудить его подозрения. Надеюсь, я правильно сделала, что поспешила к тебе с этой новостью, — если это действительно правда, а не пустые выдумки Фокиона.

— Увы, это не выдумки Фокиона, а как раз то, чего мне и следовало ожидать от Мемнона. В сущности, я этого и ожидал, но потом старался разуверить себя, полагаясь на то, что сатрапы снова встанут между ним и царем, или на вмешательство богов. Жаль, что я так торопился, когда запер Мемнона в цитадели, вместо того чтобы уничтожить и увидеть его мертвым у своих ног. Это грубейшая, а возможно, и фатальная моя ошибка в этой войне.

Я отлучился, извинившись, и послал гонцов к двум своим самым способным в ведении войны на море стратегам. Им надлежало тотчас отправиться в Понт, чтобы собрать новый флот, поскольку старый я расформировал. Кроме того, я послал нескольких гонцов к Антипатру с приказом двигаться на юг со всеми войсками, которые он сможет собрать, хотя я почти и не сомневался, что он уже на марше. Я отсутствовал вряд ли больше часа, а когда вернулся к Таис, то решил сказать ей кое-что очень важное. Но прежде мы поцеловались долгим и сладостным поцелуем.

— Таис, ты не останешься со мной?

— Сегодня на ночь — ты это хочешь сказать?

— Нет, сколько пожелаешь или сможешь. Пойдем со мной и будь моей супругой в военном лагере, на марше или когда я буду вести осаду. Я чувствую, что с твоим характером ты не долго пробудешь со мной; мой казначей ежедневно станет платить тебе пятьдесят золотых статеров, и ты увеличишь свои накопления, которые привезешь домой, в Афины. Более того, ты заслужишь мою вечную благодарность. В твоих объятиях приятен будет мой отдых, сладкими сны, и я, отдохнувший, со свежими силами, всегда буду готов встретить самого лихого врага. Ты всегда уверена в своих желаниях. Говори.

— Я пойду с тобой, Александр. Я не люблю тебя — сомневаюсь, что в мире много таких женщин, которые могут тебя любить, хотя очень многие хотели бы сделать из тебя идола. Сердце мое не хочет выдавать мне свои секреты; я не могу сказать, что ты для меня значишь и в каком смысле. Я знаю лишь, что тесное общение с тобой будет мне по душе и доставит огромную радость. И всегда помни, мой повелитель, я искательница приключений. Разве могу я позволить себе отказаться от доли величайшего приключения наших, а может, и всех на свете времен?

— Немалой доли, Таис.

— Возможно, и так. Может, я и в самом деле Кифера, одно из проявлений Афродиты, как ты мне однажды сказал. А почему бы и нет? Ведь общаться с богами и богинями — это и есть твоя судьба. Когда я рядом с тобой, я чувствую их близость.

Глава 4 ИСС И ДРЕВНИЙ ТИР

1
Устроив свою жизнь с Таис, я ни в чем не прогадал, находя тихое счастье, стоило мне только подумать о ней; к ней устремлялись мои мысли, когда я ненадолго освобождался от докучных военных проблем. Подобное же счастье лежало в основе всех моих ночных сновидений, какими бы беспокойными они ни были, а телесная любовь повергала меня в экстаз. Я не раз пытался понять или определить, в чем секрет ее неизменного очарования, но ничего удовлетворительного для себя не открыл, кроме того, что источником его является эта странная абстракция — красота. Я заметил, что до сих пор не знал никого, кто бы мог быть так откровенен со мной, исключая Абрута. Тогда почему же сердце ее и душа оставались для меня непроницаемой тайной?

По сути, я не знал женщину, с которой жил бок о бок, не считая разве что тех моментов наибольшей близости, когда каждый из нас достигал самореализации и некоего мистического взаимопонимания. Все, что она делала или говорила, казалось мне восхитительным, но тут же в голову приходила мысль, что именно этого я и ожидал, ведь это так отвечает ее глубинной природе. Сомневаюсь, смогла ли бы она мне солгать, даже если бы и захотела. В отношениях со мной она не прибегала к маленьким лживым ухищрениям, которые столь очаровательны и естественны для большинства женщин. Было непонятно, как ей удалось заморочить голову изменнику Фокиону, бывшему на службе у Дария.

Через три дня гонцы доставили мне информацию, в основном подтверждающую то, что сообщила мне Таис. Однако планы Мемнона простирались дальше того, что было известно Фокиону. В действительности часть из них уже приводилась в исполнение. Он заполучил остров Хиос, воспользовавшись предательством его правителей. Он напал на большой остров Лесбос, захватил его весь, кроме защищенного стенами города Митилена, подвергнув его жестокой осаде. Спарта готовила свои силы к мятежу. Чтобы подперчить блюдо, и так уже чересчур острое для моего вкуса, Афины праздновали и служили благодарственные молебны в честь этого нового поворота событий, и Демосфен провозглашал мое неминуемое падение — мол, попался македонский лев в свою собственную западню. Он даже держал пари на золото, присланное ему его хозяином, персидским царем, что моя голова скатится еще до разгара лета.

Я в бесполезной ярости сожалел о том, что не попотчевал Афины тем же лекарством, что и Фивы, и не похоронил их под развалинами величавых дворцов, зданий судов, колонн и галерей. Но если бы я это сделал, то кто бы тогда таращил в изумлении глаза, когда вся Персия распростерлась бы у моих ног, как и должно было случиться, если высшие боги сдержали бы свое слово?

Изменник Фокион сделал одну любопытную ошибку, или же Таис неправильно его поняла. Собранная Мемноном армия насчитывала не четыреста, а сто тысяч, что для меня явилось пусть слабым, но утешением. Весьма сомнительным утешением, ибо под командованием такого талантливого полководца, каким я считал Мемнона, этой армии обеспечивалась высокая степень маневренности, взаимодействия частей, и ей было легче действовать в условиях сильно пересеченной местности Персидского плато, между долинами рек Евфрат и Инд, где четырехсоттысячная громада застряла бы, лишенная боеспособности. Где-то на этом обширном плато или на его неровных участках, вдающихся в Армению и Малую Азию, должно было произойти сражение из сражений, решающее состязание в военной мощи между Александром и персидским царем.

Таис своими новостями дала мне трехдневную отсрочку, и я был благодарен ей за это. Мое войско сильно поредело в сражениях и от болезней. Многие ветераны с незначительными ранениями были отправлены домой, получив соответствующее вознаграждение. Я вовремя спохватился и отменил свое распоряжение о длительных отпусках для тысяч отслуживших долгий срок или недавно женившихся солдат. Кроме того, я отправил распоряжение захваченным мною городам о формировании ими войсковых контингентов для охраны наших лагерей и обозов и тому подобных задач, пока они не будут готовы занять свое место в действующих войсках.

На следующий день после прибытия гонцов Парменион встретился со мной в Гордии. Его армия не только не поредела, но и разрослась за счет воинов из варварских кланов, охочих до добычи, но отличных наездников, лучников и пращников. Пока мы готовились к походу, к нам на радость вернулись отправленные мною в отпуск ветераны, по своей воле не догуляв положенное им время.

Похоже, я чувствовал легкое изменение ветра, которое могло бы принести нам добро вместо зла. И действительно, на следующий же день, когда мы с Парменионом готовы уже были выступить, прибыло устное сообщение, настолько замечательное, что я отказывался верить своим ушам.

По царской дороге из Сард ехал гонец на измученной лошади. Лошадь под ним споткнулась и упала, всадник вывалился из седла. «У меня новость», — процедил он сквозь зубы сопровождающему солдату, но какая именно, не уточнил. Он не сказал о ней никому, даже моему военачальнику Птолемею, который оказался рядом.

— Я передам ее только самому царю, — заявил он.

Я услышал его через открытую дверь павильона, и, клянусь, мое сердце екнуло. Я никогда не сомневался в своих предчувствиях и потому-то был так уверен, что принесенная мне весть очень важная, хотя и не осмеливался гадать, добрая она или нет.

— Перед тобой царь, — объявил я запыхавшемуся гонцу. — Говори.

— Царь, Мемнон умер.

Удар сердца у меня в груди был так силен, что, казалось, оно на миг остановилось — у меня закружилась голова, и я ощутил предобморочную слабость. Мне трудно было скрыть свое состояние от гонца, смотревшего на меня круглыми от удивления глазами. Я переключил свое внимание на людей, занятых неподалеку осадной машиной, делая вид, что оцениваю их работу. Мне нужна была передышка, чтобы хоть как-то успокоиться. Затем повернулся к посланцу то ли Небес, то ли Аида.

— Прости, друг, — сказал я, — кажется, я отвлекся. Так кто, говоришь, умер?

— Мемнон, твой самый серьезный враг!

— Скорее всего, это просто слухи…

— Царь, поверил бы ты слову Дикта, которого оставил начальником в Пергаме?

— Не знаю никого, чье слово было бы верней.

— Так знай, что он нанял шпионов, когда персидский флот вошел в северные воды Эгейского моря. Один из них был хозяином смэка (одномачтовое рыболовное судно), крепко сколоченного, с парусом, чтобы ловить толстое пузо ветра. Он скрывался под видом простого парня с Хиоса, которому до войны нет никакого дела, и персы, осадившие Митилены, с радостью покупали его улов. Когда в день новой луны он в последний раз побывал там, осаждавшие оставили свои машины; там, где раньше он слышал мощные удары таранов и дикие крики тех, кто стрелял из катапульт, все было тихо, а солдаты горевали, сбившись в молчаливые группы. Он робко спросил одного механика, нужна ли сегодня лагерю рыба — у него, мол, хороший улов морского окуня.

— Нам больше не потребуется твоя превосходная рыба, — ответил начальник. — Сегодня мы оставляем лагерь и завтра уходим в море. Война окончена.

— Быстро отвоевались, — заметил рыбак. — С победой уходите или с поражением?

— С поражением? А ну-ка скажи мне, дорогой друг, что есть душа твоего рыбачьего смэка: мачта, парус, корпус?

— Ни то, ни другое, ни третье, мой господин. Это руль. Судно прокладывает себе путь, когда кладешь руль направо или налево.

— Сломан наш руль. Когда станешь дедом, расскажи своим внукам, что ты был первым из всех рыбаков, кто услышал весть о смерти и уходе в царство Аида великого Мемнона, который, если б жил, победил бы Александра Македонского. Он был единственный полководец в армиях нашего царя, достойный стоять у штурвала великого корабля, имя которому Персия.

— Шпион послонялся вокруг, наблюдая, — продолжал свой рассказ гонец, — и увидел, как в огромную палатку с желтым солнцем и золотыми лучами, изображенными над входом, вошли люди с носилками, а затем вышли, неся на них тело плотного светловолосого мужчины с квадратно подстриженной бородой. Пока тело несли к небольшой галере, солдаты рыдали; потом корабль ушел в море.

Я глубоко вдохнул и заговорил:

— Откуда у шпиона могла быть такая уверенность, что это Мемнон? Ну да, это сказал механик, но иногда ложный слух… — Тут я замолчал, не желая и дальше выглядеть идиотом.

— О царь, шпион знал его в лицо. Еще раньше, когда он побывал на острове, один маркитант направил его к нему.

— Отчего он умер? От яда или оружия?

— Ни от того, ни от другого, мой господин. Шпион знал, что чем больше он выведает, тем больше серебра зазвенит в его кошельке. Он немного поболтался, осмелел и заговорил с рабами, которые варили черное питье из коричневых бобов — их привозят из Византии. Один из рабов был эллин, а царь Александр знает, что эти любят поболтать. Он сообщил, что Мемнон корчился от боли, но это не могло быть действием какого-нибудь из ядов, ведь тогда он схватился бы за живот; боль же была в груди, в верхней части. Мемнон схватился руками за горло и в муках свалился на пол. Должно быть, у него перекрыло дыхательный канал, потому что он пытался хватать воздух ртом, а потом почернел лицом, как будто его душили, и тут же умер.

Ко мне живо вернулось веселое расположение духа, кровь снова прилила к лицу.

— Ты верный гонец, но слаб от голода и усталости. Назови моему казначею свое имя и воинское подразделение и скажи ему, пусть набьет твой кошелек золотыми статерами, я приказываю, а потом плотно наешься, но не до рвоты, и выспись как следует.

Солдат отдал мне головокружительный салют и в ответ получил такой же. Затем я, как сомнамбула, не помня себя от радости, пошел к Пармениону и поведал ему эту новость.

— Как, по-твоему, это правда? — спросил я сурового старого вояку.

— Конечно, правда. Надежней Дикта у нас никого нет. К тому же наши шпионы сообщали, что у Мемнона как раз перед Граником уже был приступ: он сам думал, что из-за колики. Каким же я был глупцом, что отругал того гонца — мол, нечего занимать мое время такими пустяками.

— Кто теперь у них остался ему в замену?

— Перебежчик Харидем, старый наш враг. Стратег он первоклассный и будет хорошим советчиком Дарию, если его божественное величество захочет слушать его советы. Как бы там ни было, нам пока придется смириться с мыслью, что лично сам царь возглавит свое войско. Это может изменить ситуацию. По правде говоря, солдаты почитают его как бога. Да и урок, полученный ими на Гранике, теперь уж небось глубоко запал им в душу. Но даже если это так, у меня на душе легче, как и у тебя — я вижу это ясно по твоему лицу. Сегодня ты будешь спать лучше, чем многие ночи до этого известия.

Я отдал распоряжения, чтобы Дикту было ясно, чего я хочу, и удалился к себе в палатку. Там меня встретила Таис. Она была оживлена сверх меры и рассказала, что прекрасная фессалийская кобыла Птолемея разрешилась от Букефала жеребенком, обещающим стать превосходным конем. Таис уже считала его подарком себе на день рождения. В своем нынешнем настроении трезвой радости, близкой к торжественному восторгу, я не мог сказать этому счастливому ребенку, что намерен был подарить Граника — так я еще заранее назвал жеребенка, зачатого в месяц моей первой большой победы, — другому счастливому ребенку в далекой Бактрии. Тут я вдруг вспомнил, что ни Таис, ни Роксана уже не дети, хотя Таис, а возможно и Роксана, выглядела почти что девочкой. Таис было двадцать, Роксане примерно столько же. Вспомнил я и обширные просторы Азии: Букефалу хватило бы времени породить еще одного жеребенка до того, как я переправлюсь через Гиндукуш.

Парменион ошибся, предсказав, что я буду спать крепко. Я спал, то и дело просыпаясь; Таис спросила, что за новая напасть гложет меня, а затем заставила теснее прильнуть к ее теплой шелковистой спине, как поступают жены. Может, и она недоумевала, почему мы еще не предались любви — впервые за эти ночи, пока она была здесь, я отказался от неземного наслаждения. Единственная причина этого, как и моего беспокойного сна, объяснялась моим восторженным настроением, приведшем меня к созерцанию богов и тех чудес, которые они сотворили.

Однако я проспал достаточно крепко в целительном блаженстве ее ароматного тепла до двух часов после полуночи. Проснувшись, я стал доискиваться причины досады, кольнувшей меня, когда Парменион рассказал о первом приступе у Мемнона той же болезни, что привела к его смерти. Вскоре я обнаружил, что это сообщение ослабило мою веру в то, что Мемнона поразил сам Зевс как препятствие на моем пути к скорейшему обладанию обещанным им мне царством. Я все же полагал, что этот предыдущий удар Зевс нанес с тем, чтобы никто не догадался, что последующий, смертельный удар — дело его рук. Возможно, он хотел скрыть от ревнивой Геры — богини Небес и своей жены — свое посещение покоев Олимпиады в первую ее брачную ночь, если такое действительно было; иногда я этому осмеливался верить, а порой и сомневался. Возможно, никто не должен был знать, что он снова внедрил свое божественное семя в лоно смертной женщины, до тех пор, пока я многими победами не докажу своей божественности.

Вновь обретя уверенность, я пролежал в блаженно-бодрствующем состоянии почти до рассвета, затем, не будя Таис, встал, оделся, положил в карман трутницу и шкатулку с фимиамом, пристегнул меч, закрепил плащ застежкой в виде львиной головы и, прихватив с собой древний щит, который привез из Трои, вышел наружу в этот холодный сумеречный час. В небе нарождалась новая луна, еще слишком слабая, чтобы спорить со светом звезд, которые вновь зажгли свои лампады. Я направился к холму, лежащему неподалеку от моей палатки, насчет которого накануне отдал особые распоряжения.

У подножия холма меня окликнул часовой:

— Аид.

— Душа Мемнона, — ответил я.

— Проходи, о царь.

Холм окружали невидимые в темноте часовые. У них был приказ стоять спиной к вершине, чтобы они не видели того, что там произойдет, и чтобы я мог пребывать в состоянии, равнозначном полному одиночеству, в котором мне подобало находиться именно в данном случае. И еще я не хотел допустить, чтобы какой-нибудь любитель ночных отправлений осквернил священную землю.

На вершине холма были в два яруса сложены сухие бревна около двенадцати футов в длину, шести в ширину и двух в высоту. Между бревен нижнего яруса была набита лучина для растопки. Но пока я был еще не совсем один на возвышенности. Там же стоял привязанный к пню бычок без единого пятна, с широко расставленными рожками и тяжелой мошонкой.

Я обнажил меч и одним скользящим ударом перерезал ему глотку. Он был вдвое тяжелее меня, и, чтобы только подтащить его к бревнам, мне потребовалась чуть ли не вся моя сила, не говоря уж о том, чтобы взгромоздить его наверх, — тут мне пришлось задействовать резерв, к которому прибегают мужчины в случае крайней необходимости или в состоянии: очень сильного возбуждения.

Затем я подул на слабо тлеющий кусочек трута и положил его под сухую траву, подстилающую сосновую лучину. Я дул и дул, пока не появилось пламя, после чего загорелась и вся лучина.

Тем временем на восточном горизонте появились первые признаки рассвета, переходящего от бледного свечения к красному сиянию. В прежние далекие времена крестьяне, направляющиеся к своим полям, сказали бы, что это Эос, богиня утренней зари, встает рядом с Тифоном, своим мужем, которому она подарила бессмертие, но не смогла при этом дать вечной юности, отчего он состарился и стал горой; и хотя она смотрела на него с божественным состраданием, вернуть назад свой дар она уже не могла. И вот теперь она уже облачалась в пламенные одеяния, свет становился все ярче по мере того, как встающее солнце приближалось к горизонту.

Пламя уже охватывало бревна, и я бросил на них фимиам. И как раз в тот момент, когда над восточными холмами засияла первая малая арка солнечного диска, все бревна вспыхнули в едином порыве пламени, в мистическом единстве, которое росло вместе с поднимающимся солнцем. Я распластался перед погребальным костром, творя бессловесную молитву.

Так я принес благодарственное приношение Зевсу, который сам есть Солнце, Повелитель Высоких Небес.

Правда, в большей части Греции Сыном Солнца часто называли Аполлона, а также менее значительное божество, Гелиоса. Но мы, македонцы, северный народ, представляющий самую древнюю и чистую ветвь эллинской расы, никогда не обманывались. Старейший оракул в Греции был на севере. Там стоял храм еще до того, как Афродита вышла из морской пены, еще до рождения Гермеса и Диониса; храм дряхлел, частью разрушался, снова отстраивался, чтобы вновь развалиться и восстать из руин. Велики были все боги, но все они подчинялись величайшему из них — Зевсу, Собирателю Туч, Громовержцу, ниспосылающему огненные стрелы, которые раскалывали горы.

— Приветствую тебя, отче Зевс! — вскричал я в пылу молитвы, обращенной к востоку, где в небо грозно вплывала громада солнца.

— Привет, Александр, сын мой! — протрещал Священный костер.

2
Когда три дня спустя мы выступили на Анкиру,[567] впереди, как обычно, были застрельщики. В этой области можно было почти не опасаться засады: с тех пор, как я покорил все прибрежные города, сопротивление здесь прекратилось; но я хотел, чтобы эта группа хорошо обученных всадников не теряла своей сноровки и чтобы воины сохраняли чувство своей значимости и ответственности перед всем войском. Не все они были греками. Немало было и вступивших под мои знамена варваров из фракийских и иллирийских кланов, с детства лихих наездников, учившихся сидеть в седле в скачках по гористым дорогам своих родных мест и отражать внезапные нападения враждебных кланов. Их лошади выросли на горных пастбищах. Твердо держащиеся на ногах, косматые, малорослые, они напоминали мне того резвого жеребца, которого из-за его малого роста язык не поворачивался назвать конем и на котором Роксана проехала весь долгий путь из Бактрии. Эти конники свободно передвигались, подчиняясь только мне и своему начальнику.

Сразу же вслед за ними выступали мои несравненные гетайры, а я на Букефале ехал впереди, окружаемый почетом. В нарушение обычного правила я позволил Таис и хмурой особе, которая была ее единственной служанкой, следовать за элитарными силами в своей кибитке, укрепленной на прочных пружинистых шестах, прибитых гвоздями меж осей. В этой повозке были занавески, которые можно было опустить в случае ветра или дождя, или вновь поднять, чтобы дать доступ воздуху и позволить себе отчетливее видеть окрестности. В этом положении она и расстоянием, и мысленно была отделена от людей, сопровождавших наш лагерь.

На полпути от Анкиры до нас дошли первые вести, что Дарий со своей армией тоже находится на марше. Я насторожился: уж слишком скоро гонцы поспели ко мне с этими вестями, — ведь, согласно их сообщениям, вражеская армия только что вступила в Сирию; что-то тут не вязалось. Кроме того, мне как-то не верилось, что Дарий со своими военачальниками мог за такой короткий срок собрать и обучить четырехсоттысячное войско.

За первыми новостями последовали другие того же содержания, если не считать значительно возросшей оценки численности вражеских сил. В Анкире все мои сомнения сразу же разрешились. Я зашел к Клодию, сыну греческих рабов, родившемуся в Персии, говорившему по-персидски, на языке медов и по-гречески, который легко мог сойти за перса, но ненавидел Персию всюсвою жизнь. Самый надежный шпион, состоящий у меня на службе, он уже знал о моем прибытии и встретил меня в хане.

— Совершенно верно, Дарий вступил в Сирию, — сообщил он.

Я задал вопрос, который бы в первую очередь задал любой уважающий себя военачальник и не относящийся к мощи армии:

— Захватил он Киликийские Ворота?

Через этот древний проход семьдесят пять лет тому назад Ксенофонт со своими бессмертными Десятью Тысячами ускользнул из Персии. По нему могла шагать колонна в четыре ряда в окружении отвесных скал. Здесь небольшой, но решительно настроенный отряд мог бы остановить целую армию.

— Нет, царь Александр. Любой из твоих рядовых предполагал бы, что он поступит именно так, и я тоже, а поскольку у меня есть брат, пастух, Несс его зовут, который живет в Киликии в пяти днях езды от ворот, я велел ему, как только он услышит, что Дарий развернул свою армию, смотреть в оба и, если персы приблизятся, купить быстрых лошадей на то золото, что я послал ему, и, гоня их по очереди, привезти мне новость. На лошадей я выделил ему золото из присланного тобой мне. Воистину, без него я бы не мог послужить тебе как следует, но я служу не за золото, а потому что ненавижу персов. От Несса не было никаких сообщений. Ворота остаются неохраняемыми, если не считать небольшого патруля из старых ветеранов, отпущенных на деревенское житье.

— Этому трудно поверить, Клодий. Если бы они перекрыли ворота, мои линии коммуникации и подвозы были бы перерезаны.

— Царь, по-моему, Дарий уверен, что его огромная армия сокрушит тебя одним ударом и ему нет нужды думать о Киликийских Воротах.

— Какова его армия? Ты можешь приблизительно оценить ее численность? — Не дыша я ждал, что ответит Клодий.

— Царь, в этом отношении новости плохие. Если разделить пополам ту цифру, о которой сообщают наблюдатели, то остается пятьсот тысяч.

Клодий наблюдал за моим лицом с великим беспокойством. Видя, что оно не вытянулось, а наоборот, осветилось радостью, он уставился на меня в недоумении.

— Но ведь у тебя нет и сорока тысяч! — воскликнул он.

— Здесь еще лучше было бы тридцать. Клодий, если не ты, так твой брат видел, как стая волков — а для сильной стаи хватит пяти-шести, не больше, — как голодной зимой стая волков нападает на его стадо крупного скота. Общая масса волков не больше, чем весит один из его матерых быков. Тем не менее они прыгают, хватают за горло и убивают полдюжины гладких телок, пока быки беснуются и понапрасну пытаются поддеть волков на рога. Но хватит об этом! Должно быть, шах не прислушался к совету Харидема, продажного вояки, но толкового военачальника.

— Нет, не прислушался, царь.

Клодий сказал это так странно, что я пригляделся к нему повнимательней и догадался, что он выложил еще далеко не все.

— И отчего же? — поинтересовался я спокойным тоном.

— Царь, что может сделать солдат, чтобы его голос услышали из темного и мрачного царства Аида?

— Ты, Клодий, хочешь мне сказать, что и Харидема — последнего из этих двух самых страшных для меня соперников, больше нет среди живых?

— Смерть — обычное явление во дворцах царей. Послушай меня, царь Александр. Харидем советовал то же, что и Мемнон, то есть чтобы армия не превышала ста тысяч, куда включались бы тридцать тысяч греческих наемников. И все равно это войско было бы в три раза больше, чем твое, его можно было бы хорошо обучить, сделать высоко маневренным в любой местности, не нуждающимся в длинных обозах, его можно было бы легко обеспечить продовольствием и снаряжением. Он советовал, чтобы солдаты отступали перед тобой, сжигая поля и житницы — до тех пор, пока ты, с истощившимися запасами, не оказался бы в глубине вражеской страны. Тогда они выбрали бы позицию, чтобы нанести тебе смертельный удар.

— И Дарий его не послушался! Истинно, жертва моя моему, то есть нашему, богу Зевсу принята с благодарностью!

— Выслушай конец этой короткой истории. Сатрапы Дария обвинили Харидема в нарушении своего слова — у них были свои корыстные цели — и сказали, что он сам желает командовать этой малочисленной армией. Харидем восхвалял доблесть греческих наемников, сравнивая их с персами, и это разозлило их еще больше. Конечно, он говорил правду, но правда — штука опасная в ушах повелителя Персии. И наверняка говорилось это слишком горячо, а советникам царя положено говорить тихо.

— Слава небесам, я не таков! — Сказав это, я подумал, а действительно ли это так.

— Царь разъярился, собственноручно ударил Харидема и приказал казнить его. И вот рассказывают — не знаю, правда это или нет — когда его вели на казнь, он дерзко кричал: «Ты безмозглый осел, — так он назвал Дария. — Из-за этой своей чудовищной глупости ты потеряешь все: империю, трон и жизнь!»

— Спасибо великому Зевсу! Я докажу, что Харидем — великий пророк. Хоть и был он пиратом и изменником, все же в храбрости ему не откажешь… В храбрости старого льва, загнанного в угол. За это я поставлю ему памятник. Прямо посреди пепла самого имперского дворца в Вавилоне.

3
Тем же вечером я созвал военный совет.

На рассвете войска построились и ранним утром двинулись в поход на юг, в сторону гор Тавра. От подножия гор мы проследовали старой караванной дорогой до Киликийских Ворот. Небольшой заградительный отряд персов был предан мечу, и теперь, находясь на их месте, я ощутил силу, непреодолимую для любого персидского подразделения, которое, слишком поздно, попытается захватить этот проход. Я с легкой конницей двинулся на город Тавр, что на Киликийской равнине, и его гарнизон бежал, не выдержав нашего беспощадного наступления.

И тут какой-то бог, не любящий Македонию, ополчился на меня. В Тавре я серьезно заболел. Меня одолевали боли, жар, бессонница, и мне не помогали лекарства моих чудных лекарей, учеников Асклепия. Они, с постными лицами, перешептывались между собой, и это еще больше подрывало угасающие силы моего духа. Я слабым голосом распорядился доставить ко мне Филиппа-акарнанца, лучшего из лекарей, который остался с войском у Киликийских Ворот.

Гонец отбыл туда на восходе солнца. Я не надеялся на прибытие Филиппа раньше, чем до следующего восхода, а ночью болезнь достигла кризиса. Зная, что жизнь моя висит на волоске, я прогнал своих растерянных врачевателей и попросил пригласить ко мне Таис. До этого момента я отказывался с ней видеться, ибо опасался, что и она заразится этой ужасной немощью. Она явилась и была этим вечером уже не Киферой, а сестрой сына Аполлона — бога медицины, вокруг жезла которого свилась змея. Послав за ароматным бальзамом, она натерла мне им лоб, но лучше, чем мазь, на меня действовали ее нежные пальцы. Клянусь, что боль немного утихла, но жар все еще не прекращался. Всю ночь я пролежал, держа голову у нее на груди или на коленях, и, когда забрезжил рассвет, я увидел, что глаза ее заволокло влагой.

Ее тепло, ее близость ко мне — а такого рода близости мы еще не знали — расслабили мои напряженные, страдающие нервы; я неоднократно забывался в полусне, и наконец чудища бредовых кошмаров оставили мое ложе, и на смену им пришли сладкие сны.

Она часто целовала мои пылающие губы, остужая их своими, мягкими и нежными, и этим ослабляла чувство страшного одиночества, преследовавшего и терзавшего меня с тех пор, как со мной случилась эта напасть. Раз, где-то в послеполуночные часы, поцеловав меня, она, трепеща от радости, сообщила, что жар спадает и что внезапно выступивший обильный пот — тоже хороший симптом.

Филипп, прибывший с восходом солнца, пощупал мой пульс, внимательно всмотрелся в глаза, задал несколько вопросов, на которые, учитывая слабость моего голоса, ответила Таис, и принялся смешивать принесенные им лекарства. В этот момент гонец вручил мне письмо от Пармениона; я хорошо знал его печать, но теперь на нем стояла маленькая пометка: согласно нашей договоренности она означала высшую степень срочности. Я попросил Таис вскрыть письмо и поднести к моим глазам.

В нем прямо сообщалось, что Филипп в сговоре с Дарием и любое его снадобье не только не вылечит, а угробит меня.

С тяжелым сердцем я передал письмо Таис. Она прочла его и тихо заговорила:

— Царь Александр, кому-то ты ведь должен довериться. Покажи письмо Филиппу.

Так я и сделал. Пока он читал, я внимательно следил за его лицом. Оно опечалилось, но страха в нем не было.

Собравшись с мыслями, он заговорил со мной прямо и открыто:

— Прими лекарство, Александр. Уже наступил перелом в лучшую сторону, но естественные каналы забиты и отравляют все тело, один орган давит на другой, даже на сердце. Если не произвести быструю очистку организма, может наступить новый кризис, уже в худшую сторону, и ты умрешь.

— Поверь ему, мой царь, — прошептала мне на ухо Таис.

Я осушил чашу и, когда лекарство начало действовать, попросил Таис оставить меня — в этом отношении я испытывал стеснительность. Ухаживать за мной позвали мужчину. Вскоре лекарство стало действовать с мощной силой, и Филипп, с удивительно просветленным лицом, засмеялся от радости. Потом он сказал мне, что это снадобье не какой-нибудь редкий и ценный эликсир из дальних стран, а некая соль, содержащаяся обычно в известняковых водоемах.

Я быстро выздоравливал, но Филипп запретил мне на несколько дней интимную близость с Таис. Я должен был экономить прибывающие силы. В ночь, когда ограничение было снято и мы заключили друг друга в объятья, когда взаимная страсть, достигнув высшей точки блаженства, затухла, оставив чудное свечение, когда Таис лежала, положив свою головку мне на плечо, а я, опершись на локоть, взглянул в ее раскрасневшееся юное личико, красноречивое свидетельство ее красоты, тогда-то я наконец смог заговорить с ней о том, что глубоко засело в моей душе.

— Не лекарство Филиппа, а твои заботы спасли меня от ужасной смерти — и именно теперь, когда только начались мои великие дела. Если бы не твоя нежность, которая излечила меня от мучительного одиночества и смягчила боль, было бы слишком поздно лечить меня любыми снадобьями. Ты пришла ко мне на помощь не потому, что любила. Ты когда-то давно говорила мне, что могла бы быть моей любовницей, но ни в коем случае не супругой. Тобой двигало только сострадание, ведь ты видела, что я, тот, что стоял так высоко, вдруг так низко упал. Но если и тебе потребуется когда-нибудь мое сострадание, ты его получишь. Если ты когда-нибудь причинишь мне большое зло — или то, что моя страдающая гордость назовет большим злом, — я этого не забуду. Только ты одна можешь сильно ударить и больно ранить меня, и при этом все же остаться в живых.

4
Было очевидно, что во второй раз Дарий уже не допустит той губительной ошибки, которую он допустил на реке Граник, вступив в сражение со мной на равнине, слишком тесной для того, чтобы он мог развернуть свою огромную армию. Вступив в Сирию, он стал лагерем у города Сохи на равнине, где ему хватало простора. Это заставило меня подумать о защите своих баз не только от горцев, но и от нападения с занятых, но еще не покоренных мною земель. Приходилось считаться и с мнением греков, долго живших в подвластных Персии городах, приспособившихся и поэтому не хотевших перемен. Золото персов застило им глаза. Поэтому я решил — пусть мстительный царь со своей знатью поскучают пока в бездействии, это скажется на воинском духе его армии, а я тем временем закрою двери овечьих загонов, чтобы в них не проникли волки.

Парменион отправился на восток, к проходам в Аманикских горах, а я на запад, к Анхиалу, а оттуда к Солам, основанным ионийцами, чьи потомки говорили на таком испорченном греческом, что в их родном языке появилось новое слово «солецизм».[568] На этот город я наложил штраф в двести талантов, так как они предали своих предков, подражая образу жизни персов и своим верноподданничеством; к тому же я нуждался в средствах для продолжения своего похода. Оттуда я взял севернее и вторгся в горы. Встретившись с горными племенами, я постарался внушить им, что случится с их крошечными полями, их деревнями, женщинами и детьми, с ними самими, если они посмеют вмешаться в сражение, которое скоро произойдет, и особенно если они будут скатывать со скал камни и метать дротики в мою охрану у Киликийских Ворот. Чтобы вдолбить им это, потребовалась целая неделя.

Тем временем мои военные строители при поддержке пехоты, оставленной мной, чтобы подавить сопротивление в городах, все еще способных беспокоить мой тыл, делали свое суровое дело, сокрушая с помощью технических приспособлений укрепления сопротивляющихся персидских гарнизонов. Мои адмиралы вновь захватили острова Триотий и Кос, уступленные Мемнону, тем самым сильно ослабив персидский флот в восточных водах нашего Внутреннего моря. Чтобы отпраздновать эти победы и мое выздоровление, а главным образом чтобы поднять дух в войсках, мы совершили жертвоприношение богам, в частности, богу медицины, устроили большой пир и игры, доставившие солдатам огромное удовольствие, такие, как бег с факелами, борьба, метание диска и тому подобное. Я надеялся, что рады были не только мои соратники, но и боги. Думать иначе было бы кощунственной ересью.

Мы повернули назад к Тавру, а конницу я отправил с Филотом, велев ему идти через долину Алейя, чтобы умиротворить ее многочисленное население в этот час уготованных нам испытаний. А он стремительно приближался. К нашим основным силам снова примкнул Парменион. Дольше оттягивать встречу с персами было бы равносильно моральному поражению — в моем войске упал бы воинский дух. Оно поредело из-за понесенных в битвах потерь и болезней и насчитывало уже не тридцать тысяч, как на реке Граник. А насколько меньше, я даже не спрашивал, не решался. Я собирался сделать то, что горше желчи для любого большого полководца в истории — напасть на значительно большую армию на выбранной ею территории, где количественное преимущество может склонить чашу весов к победе. Тут опять я больше всего надеялся на раздробленность персидского войска и, насколько мне было известно, на отсутствие у него военачальников с большим военным талантом — что часто бывает там, где они только любимчики или родственники царя, а не ветераны суровой школы войны. Но был еще Аминта, хоть и предатель интересов Греции, но далеко не дурак. Если Дарий станет прислушиваться к его советам, мои и без того уже куцые шансы на победу уменьшатся вдвое.

Никогда я еще не готовился подвергнуться такому серьезному риску — не только риску потерпеть поражение, что было бы поправимо, но, главное, риску полного истребления моей армии и угасания звезды Александра, которая только что взошла и сияет в лучах славы на небесах. Я уж не мог бы бежать и снова сражаться. К северу от нас возвышался большой Таврский хребет, к западу — Имбарские горы, а на востоке — высокий Аман. К югу от нас плескалось море, находившееся частично под надзором персидского флота. Не грозило ли мне это смертельной ловушкой? Теснимый чувствующим близкую победу войском, я бы не мог улизнуть, как Ксенофонт со своими Десятью Тысячами, через Киликийские Ворота.

Мне на пользу было одно обстоятельство (впрочем, я на него особенно не рассчитывал), которое заключалось в свойстве человеческой природы: склонности большой массы людей верить тому, во что им хочется верить, а не тому, о чем неопровержимо свидетельствуют факты. Это было очень заметно даже теперь. Я шел от Анкиры почти четыре месяца, не нападая на персов, занимаясь только запугиванием городов Киликии, усмирением горных кланов, посещением святилищ, устройством праздников и игр; часть этого времени я провалялся в бреду. Но для высокомерной персидской знати эта отсрочка означала только одно: я хочу избежать столкновения. Я понимаю, думали они, что мою относительно небольшую армию разгромит их многочисленная конница, насчитывающая, согласно надежным сведениям, свыше пятидесяти тысяч, и прикончат копья и кривые персидские мечи. Несомненно, в среде знатной персидской верхушки росло нетерпение увидеть мое обезглавленное тело, поднятое на копья, воронов, кружащихся над моими бездыханными соратниками и садящихся на их удивительно неподвижные тела. После этого они могли бы спокойно вернуться в свои дворцы, гаремы, ароматизированные бани, к запахам мирры и ладана.

А почему бы, вопрошали они, не двинуться нам на Александра, а не наоборот? Ведь мы можем разбить его на любом поле, где бы ни пришлось встретиться двум армиям. Может, Аминта и поднял бы свой голос, не соглашаясь с таким доводом, но он не был так прост, как Харидем; он не хотел разъярить Дария и умереть медленной, мучительной смертью, как обычно в Персии умирали приговоренные в камерах пыток. Наверное, какое-то время весы склонялись то в ту, то в другую сторону, и царь, наконец, принял свое высочайшее решение: он сам пойдет войной на этого выскочку Александра.

И вот сложили огромные шатры, больше похожие на дворцы, чем на палатки; в Дамаск потянулись гаремы полководцев и знати помельче, и загромыхали длинные караваны повозок, груженных сокровищами и багажом. За колесницей царя последует лишь сотня повозок, и среди них те, на которых будут ехать славящаяся своей красотой царица Статира, а также его мать, две дочери, мальчишка сын и гаремы самых влиятельных его приближенных. Оставшийся вещевой обоз был невелик: все необходимые для удобства его любимчиков вещи и существенный провиант для солдат. Вот так, со спартанской экономностью, вел он свое войско в Львиный Проход и далее на равнину Исса, где хотел застать Александра и стереть его с лица земли вместе с ничтожно малочисленной армией.

Моя армия была на пути в Сохи, когда мы получили это известие. Мы уже взяли и только что оставили Мириандр, лежащий в тридцати пяти милях к югу от города Исса. Мы тут же свернули со своего пути, и я, сидя на высокой спине Букефала, задыхаясь, вознес молитвы Зевсу. С новостями подоспели и другие гонцы; сомнений не было: Дарий оставил избранное им ранее место сражения, обширные пространства которого являлись мне в мучительных снах, и решил напасть на меня на узкой равнине, запертой между морем и горами. Затем мы узнали, что он овладел городом и устроил там оставленным мною больным и раненым македонцам кровавую резню.

Мы стали спускаться вниз и, насколько позволяла местность, развертывались в боевые порядки. Моя фаланга построилась уже внизу, на равнине; справа от нее возвышались горы, слева тянулись песчаные берега моря. Когда Дарий не застал меня в Иссе, он, несомненно, тут же решил, что Александр, испугавшись его мощного войска, бежал. Но как только его разведчики увидели мою армию, готовящуюся к сражению, его заблуждению быстро пришел конец. Выйдя на широкий участок равнины, я справа от фаланги выстроил своих гетайров, затем великолепных фессалийских всадников, далее отряды легковооруженной пехоты и на самом краю крыла — отряды закаленной в боях тяжеловооруженной конницы. Левое крыло, которым командовал Парменион, состояло из союзников Македонии: лучников из Фракии и Крита, пращников и копьеносцев из горных кланов, вставших под мои знамена. Пармениону было приказано не отходить от моря, чтобы не допустить удара с фланга, а перед фалангой, тяжелой и легкой конницей справа от меня стояла задача нанести первый сокрушительный удар по персам.

И все же крайний левый фланг казался мне уязвимым, и в последний момент я послал ему в подкрепление фессалийскую конницу, уступающую только моим великолепным гетайрам.

Наша армия в целом насчитывала от силы тридцать тысяч человек, армия Дария — вовсе не полмиллиона: лучше всего было бы предположить, что сто пятьдесят тысяч, то есть пять к одному. Однако у нас были все территориальные преимущества за исключением одной детали. Высоко на склоне холма, над рекой Дарий поставил разношерстное войско, рассчитывая, что оно ястребом слетит и накроет мой правый фланг, и это я намерен был исправить в первой стадии сражения. Кроме того, царь намного разумней расставил свои силы, чем его военачальники на реке Граник. Его хорошо обученные наемники стояли ближе всех к реке, его лучшие персидские подразделения — в центре, а на правом крыле, ближе всех к морю — его тяжелая конница, И вот засвистели стрелы — это мои горцы, желая согнать с их насеста на вершине холма смешанные отряды Дария, заиграли прелюдию к сражению.

Но на узкой равнине царю негде было развернуть всю свою армию. За передовой линией скопились массы пехотинцев, лучников, пращников и второразрядной конницы, совершенно бесполезных до тех пор, пока он не сломает наш строй — такого же сорта толпу мы перебили во время большого поражения персов на Гранике.

Я объехал весь наш строй верхом на рослом Букефале, окликая по имени многих предводителей. Я увещевал воинов вспомнить наши многочисленные победы, большие и малые, и обещал им, что сегодня мы навсегда сокрушим врага и Персия со всеми своими богатствами будет нашей. Один храбрый старый конник отважился прокричать мне в ответ:

— Александр, славный будет денек для царя Аида!

Солдаты засмеялись, уверенные в том, что именно персы целыми стаями отправятся в нижнее царство мертвых к его царю в черном колпаке. Но я-то знал: перед нами полный решимости противник, предводительствуемый самим Дарием, а потому полный высоких надежд; и нам не отделаться только малыми потерями. Я отдал приказ к наступлению.

Мы держали безукоризненно прямую линию фронта. Фаланга двигалась мерным шагом, скорее напоминая машину смерти, а не скопище смертных людей с сомкнутыми щитами и выставленными вперед копьями. Когда полетели первые вражеские стрелы и несколько человек упало замертво, я приказал вдвое ускорить атаку. Пока фаланга в полном порядке выстраивалась в эшелон, блестящая конница моих гетайров пошла в наступление. И что же тут происходит? Перспектива легкой победы, полного разгрома ничтожно малой армии, которая с нетерпимой наглостью осмелилась бросить вызов царю, больше уж не кажется такой неоспоримой в умах лучших предводителей. Даже высшие должностные лица из знати с удивлением вытаращили глаза. Сражение идет не так, как они предполагали и притом с такой уверенностью. А какие мысли встревожили самого Дария, абсолютного монарха половины мира, при виде македонцев на храпящих и ржущих конях, несущихся подобно ровному горному обвалу, сметающему линию фронта персов? Она поворачивает назад, неуверенно пытается удержать натиск, снова поворачивает назад. «Меня зовут Кодоман — для меня был создан мир. Тогда почему же левое мое крыло обратилось в бегство?»

«Но, — подумал он, — я все равно выйду победителем». Это было только испытание его веры в Заратустру, первого великого мага, приравненного теперь к божеству. Македонская фаланга оказалась в трудном положении: сомкнутые щиты устояли перед градом дротиков, но, переправившись через мелкую реку, у крутого противоположного берега она подверглась яростной атаке эллинских наемников царя. Копья фалангистов были длиннее, но наемники занимали позицию на более высоком уровне, поэтому схватка была отчаянной. Вода все более багровела от крови по мере того, как эллинские защитники падали и скатывались в реку.

И Дарий не знал, что его страшный соперник, Александр, ранен мечом в бедро.

Я не слезал с коня, глаза мне не застилало, и я тут же замечал и то, что грозило смертельной опасностью, и то, что внушало блестящую надежду. В реке сомкнутый строй моей фаланги распался, отчего правый ее фланг стал доступен для успешной атаки; но из-за прорыва, образовавшегося вследствие бегства персов на левом фланге, я оказался на правом, занятом наемной эллинской фалангой. Я сделал круг налево, поднял руку, и мой трубач протрубил сигнал атаки. Снова я услышал за собой гром копыт конницы гетайров, и мы ударили по стройным рядам подобно ревущему циклону — по каравану в азиатской степи. Наши жаждущие крови пики вонзались в незащищенные сталью участки тел, и солдаты падали такими же стройными рядами, а идущая вслед за нами конница по лодыжки увязала в мягкой бурой жиже.

Вдалеке перед собой я увидел Дария на золоченой колеснице, запряженной серыми лошадьми из его знаменитых на весь мир конюшен. Я во весь опор поскакал к нему, и несколько человек из его личной охраны и доверенных вельмож выскочили, чтобы перехватить меня. Их сшибали пиками и топтали конями увязавшиеся за мной гетайры, но брат Дария Оксиарт[569] стойко встретил меня лицом к лицу, и нити наших жизней оказались в одинаковой близости к ужасным ножницам Атропос. Но, обрезав его жизнь, мрачная сестра пощадила мою. Ускользнувший от меня в Тавре Арзамес пал под ударом моего копья, и пришлось с силой выдергивать его, чтобы высвободить острие. Другие известные сатрапы и вельможи пополнили груду мертвых тел. От острого запаха льющейся крови лошади в колеснице Дария заволновались, а фонтан крови из почти перерубленной шеи ударил царю в лицо. Тень призрака смерти холодом обдала душу правителя Персии, заставив его отдать приказ колесничему. Тот с большим искусством повернул упряжку из четырех коней и погнал их прочь с поля сражения, давя и разрезая тяжелыми колесами мертвые тела. За ним последовала немногочисленная свита из оставшихся в живых телохранителей.

На дальнем левом фланге, ближе к прибрежной полосе, все еще продолжался жаркий бой превосходной персидской конницы с нашей фессалийской. Враг теснил наши силы до тех пор, пока по его рядам не прошел слух, что Дарий бежал, и странно было видеть, как сцепившиеся в ненависти и жажде крови бойцы вдруг прерывают свои страстные объятья, как гаснет пыл в сердцах персидских всадников и они обращаются в постыдное бегство.

И вот уже все персидское войско охватила паника, за исключением небольших групп, судя по одежде и вооружению, простолюдинов, которые не могли заставить себя повернуться спиной к врагу и поэтому умирали лицом к захватчикам. Мне сообщили, что Дарий все еще здесь, что его колесничий остановил взбесившуюся четверку, и царь пересел из колесницы на оседланного коня. Я тут же устремился в погоню, и со мной рядом Птолемей; отряд гетайров последовал за нами. Это верно, что нам пришлось переправиться через узкую долину по мосту из мертвецов. Но этот славный день победы уже подходил к концу, и слишком мало времени оставалось до темноты, чтобы мы могли победить в скачках с убегавшим владыкой Персии. Уже опустились вечерние сумерки, способные укрыть его бегство от наших глаз, но гуще были сумерки той ночи, в которую ушли тысячи и тысячи бойцов его когда-то кичливого войска с несколькими тысячами моих соратников; и если наша нынешняя ночь окончится завтрашним солнцем, то их черная ночь смерти — без луны, плывущей в сияющей красе, без мерцания звезд — не окончится никогда.

5
Оставив на время погоню за Дарием, мы с Птолемеем и небольшой группой гетайров поскакали к его лагере недалеко от Исса. Множество невоенного люда, в основном рабы, слонялись вокруг, не зная, куда податься, и мы увидели около сотни женщин и девушек, высоких и гибких персиянок с очень приятной внешностью, ибо это были жены, наложницы и служанки персидских вельмож. Мы также обнаружили там моего казначея Гарпала с секретарем, у которого имелись все письменные принадлежности: перо, рог с чернилами и папирус; он быстро что-то писал под диктовку своего хозяина. При нашем неожиданном появлении в свете горелок Гарпал немного смутился и бросил косой взгляд на наши запыленные лица и окровавленную одежду. Сам он избежал этих кровавых пятен войны, потому что я не разрешил ему ходить на поле боя, учитывая его косолапость и измотанность тяготами похода.

— Царь, я делал первую приблизительную оценку брошенных здесь ценностей, — с готовностью доложил он. — К сожалению, основную их массу Дарий еще до сражения отправил в Дамаск. И все же осталось, чем поживиться.

— Нам они очень кстати, — отвечал я. — Ты ведь знаешь, что у нас в сундуках почти пусто.

— Для того чтобы вести победоносные войны нужно много золота. Я не считал денег в его казне; на это бы ушла неделя труда, если бы у меня было несколько надежных людей. Но, судя по весу, здесь примерно пятьсот талантов.

— Золотом или серебром?

— В золотых византийских монетах и статерах. У него также есть несколько кованых сундуков, полных золотой пыли. В покоях царя и в шатрах знати много золотых изделий: кувшины для воды, фляги для мазей, бутыли для духов, подсвечники, таз из литого золота, кушетки с золотыми ножками, чаши, блюда, тарелки и тому подобное — общей ценностью, я думаю, еще в пятьсот талантов.

Эта новость меня порадовала, хотя еще оставалось немного досады на Гарпала за то, что он вошел в царский шатер до меня. Только слава победы, одержанной с благословения богов, о чем я еще не раздумывал, но отчего душа моя ликовала, помешала мне пожурить старого верного друга.

— Я еще не был в шатрах его вельмож и родственников, а также в просторной палатке, где женщины оплакивают смерть царя Дария.

— Дарий не умер. Он бежал, и сейчас к нему сбегаются все больше и больше его соратников, тысячи три или четыре, судя по следам. Это основная сила персов, избежавших смерти во время сражения.

Эти новости, кажется, здорово его напугали и раздосадовали.

— Как же так? Я слышал, что ты убил его собственноручно.

— Ложное сообщение. Надо немедленно довести эту весть до его жены и детей.

— Думаешь, царь, это разумно?

— Иначе я бы этого не предложил.

— Мне кажется, что царица… понимаю теперь: благородство требует, чтобы мы как можно скорее облегчили ее горе. Желаешь, чтобы я сообщил ей эту новость?

— Нет, я пошлю Леонната. Он знатного рода и больше подходит для этой роли.

Это было довольно откровенным напоминанием Гарпалу о его крестьянском происхождении, но меня все больше раздражал жадный огонек в его глазах, хоть эта алчность и служила моим интересам.

— И может, скажешь, какая была бы польза — хоть ты и изменил свое мнение по этому делу — оттого, чтобы скрывать от царицы хорошие для нее новости?

— Конечно, мой царь. Я так подумал: если царица поверит, что тело ее мужа в твоих руках, она в обмен на него предложит свои украшения. Ну разумеется, они принадлежат победителю, это его право, но ведь она может знать и о других сокровищах, которые иначе и не найдешь.

— Леоннат! — позвал я.

Он сразу же отделился от группы моих людей, стоявших неподалеку, и вошел в шатер. Он был не только превосходным наездником и копейщиком, но и юным красавцем с тихим, проникновенным голосом и манерами не хуже, чем у афинянина, что резко выделяло его среди грубых македонцев.

— Слушаю, мой царь, — сказал он, отдавая честь и поспешая ко мне.

— Попросишь разрешение войти вон в ту большую палатку. Скажешь, что у тебя для Статиры, супруги Дария, есть сообщение. Передай ей, что ее господин в бегах и на время она с детьми останется в моем распоряжении, но что ей будут оказаны все почести, причитающиеся ее высокому положению: свита, знаки почтения и прочее. Никто не дотронется до нее и ее детей, никаких приставаний к ней не будет, и она может оставить у себя личные украшения. Если с ней вдова Оксиарта, брата Дария, передай ей те же заверения в личной безопасности и скажи, что ее господин будет похоронен так, как заслуживает его высокое звание. Со всеми женщинами царской крови будут обращаться как с царицами. И наконец, если представится такая возможность, передай Статире, что я не питаю к Дарию ненависти, а империю его захвачу по праву победы — таковы суровые правила войны.

— Слушаю и подчиняюсь, мой царь. — Леоннат отсалютовал и направился в женскую палатку.

— Царь, ты можешь пожалеть о своем обязательстве, когда увидишь Статиру собственными глазами, — заметил Гарпал. — Говорят, она первая красавица Персии. Я только мельком видел ее и готов согласиться с таким утверждением.

— Я смотреть на нее не буду и тебе с этих пор запрещаю.

— Да я же только глядел на ее украшения — это моя обязанность как царского казначея. Хочешь узнать, какова ценность остальной добычи? Например, рабов и рабынь? Или даже наложниц? Или персов помимо царской семьи?

— Не сейчас. В голове путается. Подожду Леонната, а потом отправлюсь к себе в палатку. — Внезапно я почувствовал себя вконец изможденным и телом, и душой и при этом не понимал, в чем дело.

В лагерь мы ехали в молчании. Прибыв туда, мы узнали, что Парменион вывел на поле сражения большинство невоенных и несколько сотен солдат, добровольно вызвавшихся помочь раненым товарищам, которые еще не были совсем безнадежны, собрать тела наших погибших для почетного погребения. Таково было мрачное последствие битвы, и, кроме того, нам придется покинуть это жуткое место сразу же после похорон, так как для персов не будет ни погребения, ни пения труб, ни почестей, причитающихся доблестному врагу; только хищные птицы слетятся сюда на рассвете со всех сторон. Остальные мои солдаты разошлись по своим тюфякам или молча сидели вокруг сторожевых костров. Было удивительно тихо и спокойно. И в голову приходила мысль, что каждая одержанная в бою победа есть также и поражение для человечества, но я поскорее отделался от нее — мне непозволительны были подобные мысли. К тому же, что бы ни говорила мне когда-то давно, будучи совсем еще ребенком, Роксана — разве человек не игрушка судьбы?

6
В просторной палатке с цветной львиной головой над входом меня дожидалась Таис. Хоть по сравнению с роскошным шатром Дария, скорее похожим на дворец, палатка напоминала деревенскую лачугу, по македонским нормам она являлась верхом роскоши: площадью примерно в двадцать шагов, на дощатом полу пушистые ковры из Тавра; пять комнат, задернутых тяжелыми шторами; а также у входа и в глубине — по небольшой прихожей. Самая крайняя принадлежала Вере, хмурой служанке Таис, и отсюда в нашу спальню с примыкающей к ней ванной тянулся шнур колокольчика. Кухня, где хозяйничали два персидских раба, соединялась с нашей столовой, где стояли четыре кушетки и стол из слоновой кости с инкрустацией из жемчуга, золота и серебра, приведший меня в восхищение во дворце сатрапа в Милете. Одна из передних комнат служила мне приемной, где я принимал послов, устраивал совещания с военачальниками — Парменионом, Птолемеем и другими; сюда никогда не ступала нога Таис. Соседняя комната служила нам для совместного отдыха и общения. Таис читала здесь, писала или вышивала, рисовала маленькие картинки, играла на лютне, развлекала меня, как гостя.

Она встретила меня у занавешенного входа, взяла за руку. Видимо, хотела усадить на кушетку, сесть рядом, держа мою руку, разговаривать или слушать — как я пожелаю.

— Не могу составить тебе компанию, пока не вымоюсь, — сказал я ей. — И вид у меня, и запах, как у того поля.

— Ты такой уставший и бледный. Да ты ранен! У тебя кровь на одежде.

— Без крови войн не бывает. Если бы на Земле появился пришелец с другой планеты, он бы, наверное, предположил, что обильное кровопролитие и есть конечная цель войны. Врачи говорят, что время от времени полезно делать человеку кровопускание. Этот пришелец, возможно, решил бы, что мы, хитрые существа, нарочно изобрели войны как средство общего кровопускания — ну, разумеется, избыток лечения приводит к множеству несчастных случаев, но зато мы все чудесно проводим время, до тех пор пока…

Я заметил, что говорю как пьяный.

— Позволь я взгляну на рану.

— Рана пустячная, уверяю тебя. Из пореза больше не течет, кровь подсохла. Рана неглубокая, не задело ни артерии, ни одной крупной вены, но все же смотреть неприятно.

— Я все же хочу на нее взглянуть.

Я показал ей порез с запекшейся кровью. По правде говоря, я вовсе о ней забыл. Таис вызвала слугу и попросила его принести горячей воды, губки, таз, мазь для очистки и заживления и пластырь. Приняв все это из его рук и велев ему идти, она обработала рану своими легкими и красивыми руками.

— Останется великолепный шрам, — сказал я ей. — Какой полководец может считать себя ветераном, если у него нет ни одного шрама? Они — наглядное доказательство того, что он побывал в настоящем бою, а не сидел, словно наседка, в палатке. Однако я нанес своему лучшему другу рану почище этой — когда мы в юности с ним фехтовали.

— Кто же был в ту пору твоим другом?

— Птолемей.

На мгновение она прекратила работу, затем спросила:

— Он все еще твой лучший друг? Я думала, его заменил Гефестион.

— Ни один человек никогда не сможет заменить Птолемея. Но Гефестион держится со мной с большим почтением, нежели другие македонцы, которым не хватает ума, чтобы понять одну простую вещь: мы уже не дети и не в игрушки играем.

Таис хотела что-то сказать, засмущалась и, поймав мой заинтересованный взгляд, спросила как бы из праздного любопытства:

— Когда вы занимались фехтованием, ты его побеждал?

— А ты как думаешь?

— Наверное, так и было. Ты одолеваешь все, за что бы ни взялся. Если бы ты захотел стать поэтом, в Греции тебе не нашлось бы равных. То же самое относится и к скульптуре, живописи, строительству, математике, вполне возможно, и к философии. Тебе бы только пришлось включить другую трубу. Но ты выбрал самую опасную деятельность, и самую яркую. Наверное, это отвечает твоему характеру. И все же меня как-то удивляет, что ты смог побить Птолемея. Это, должно быть, сильно задело его за живое. Видишь ли… он такой одаренный… такой искусный… Он бы всех превзошел, если бы не было тебя.

— Похоже, ты знаешь, хоть я и не говорил об этом, что он мой сводный брат.

— Это всем Афинам известно. Он сам никогда не говорил о вашем родстве, но ведь Арсиноя была знаменитой куртизанкой, и старики еще помнят, что она вынашивала ребенка, когда Филипп женился.

— Ты думаешь, что, если бы я, ему на беду, не родился на белый свет, он бы достиг того же и так же скоро?

— Нет, я этого не думаю, хотя он мог бы стать царем Македонии. Птолемей всего лишь очень одаренный человек. А ты — ты чудо природы.

— И не орудие осуществления замыслов богов?

— Я чувствую, что это опасный разговор. Опасный для меня. Может, переменим тему?

— Как хочешь, но не раньше, чем ответишь на мой вопрос.

— Отвечу, коль велишь, царь Александр. Я сомневаюсь, чтобы у богов было много замыслов: они творят или приводят в движение могучие силы природы. Те, в свою очередь, создают виды животных и растений. Ты заглядывал в калейдоскоп — при каждом повороте возникает новый узор. Они в основном одинаковые по красоте, но один из десяти может быть прекрасней, а уж один из тысячи просто потрясающе красив. А если один из миллиона или из сотни миллионов? Число комбинаций безгранично. Конечно, это весьма примитивное сравнение. Для рождения гения в среде людей требуются непременные условия, чрезвычайно и исключительно благоприятные. Если бы Арсиноя была твоей матерью, ты бы, несомненно, стал знаменитым человеком с превосходными способностями. Но вместо этого матерью тебе стала эта необузданная ведьма Олимпиада. Склонность к безумию наряду с бессчетным множеством других факторов, исключительно благоприятных для случившегося, вызвали рождение Александра Великого.

— И это титул, которым я буду отличаться от множества других Александров?

— Это лишь одно из различий между тобой и всем человечеством в целом. Александр, у тебя такая прекрасная кожа — бело-розовая. Жаль, что приходится закрывать ее этим безобразным пластырем. Телом и лицом ты тоже поистине прекрасен. Пракситель мог бы изваять с тебя великого Гермеса.

— У тебя лицо дивной красоты и прекраснейшее тело.

— Это мне известно. То же самое мне говорили многие скульпторы и художники, славящиеся острым чутьем, и я не могу усомниться в этом. Но в то же время я сознаю и свои слабости и недостатки.

— Может, ты дашь мне сына или дочь? Я хочу, чтобы ты зажглась от моего семени. Не понимаю, почему этого не произошло до сих пор.

— Сядь рядом со мной на кушетку, и мы поговорим об этом. Вернее сказать, я дам тебе объяснение.

Мы сели рядом, она оперлась рукой на мое колено и нежно поглаживала мою ладонь; пальцы ее слегка дрожали.

— Я бы предпочла заняться чем-нибудь еще, что в моем характере, а не давать объяснений.

— И все-таки объяснись, прошу тебя. Я сгораю от любопытства.

— Ладно. Ты когда-нибудь слышал об Артамании? Это был маг, учившийся в Египте. Он проделал целый ряд опытов.

— Не думаю, что мне известно это имя.

— Он жил очень давно — вскоре после Троянской войны. Он, разумеется, умел писать египетскими иероглифами. Его опыты привели к следующим результатам: исключая необычные обстоятельства, нормальная женщина может зачать только на двенадцатый, тринадцатый и четырнадцатый день после появления у нее «цветов». Это учение мало кому известно, но нам, воспитанницам школы госпожи Леты, это преподавали по вполне очевидным причинам. Ты заметил, что в определенные дни я под разными предлогами не принимаю твоих объятий?

— Я заметил только, что где-то в середине своего месяца ты страдаешь от головных болей. Но дней я не считал.

— Потому-то я и не зачала.

— Клянусь богами, Таис, я не понимаю. Ты не хотела от меня ребенка?

— Не хотела, царь Александр.

Я долго не мог ничего сказать. Может, Таис чувствовала, что недостойна этого? Если так, ей следовало бы признаться. Ведь понятно — она же куртизанка. Но мне как-то не верилось, что в этом причина. Наконец я спросил, стараясь казаться спокойным:

— Может, скажешь почему?

— Скажу, коли на то пошло. Я и сама немного сумасшедшая — не такая одержимая, как Олимпиада, но я ощущаю себя вновь рожденной Киферой, поклоняюсь ее красоте и думаю, что это моя собственная, выбираю любовников по своему вкусу, чтобы черпать страсть из самых потаенных глубин желания. Если бы я зачала от тебя, особенно если бы это был мальчик, боюсь, он бы слишком был похож на Александра Завоевателя.

Мой внутренний голос — возможно, это был голос здравого рассудка, если таковым я обладал, — посоветовал мне больше ничего не говорить. Я не мог послушаться его, хотя знал, что не услышу никакого утешительного для себя ответа. В Таис меня, пожалуй, больше всего восхищала ее детская откровенность — по сути, источник основательной и многогранной честности. Когда-то давно было сказано: величайшая опасность для царей кроется в том, что они вечно окружены лжецами. Сегодня я понял, насколько это верно. Ахеменид Дарий приговаривал к смерти за неудобоваримую правду и тем самым упустил свой шанс одержать надо мной победу.

— Тебе бы не хотелось, чтобы наш сын продолжил мое дело, когда я перестану им заниматься? — спросил я.

— Ты никогда неперестанешь заниматься своим делом — до самой смерти. Если нашему сыну и останется завоевать что-то еще, то это потому, что ты умрешь молодым. А я не выношу и мысли о том, чтобы ты мог лежать мертвым. Такая чудовищная потеря! Я отвечу тебе так: не хочу быть матерью завоевателя. Великие завоевания влекут за собой потоки, море крови. Не хочу, чтобы у моего сына руки были в крови. А еще опустошение земель, разрушение городов, превращение множества людей в рабов. Я хочу быть тебе любовницей — не на всю твою жизнь, но все же надолго. А матерью твоего сына я быть не желаю.

Она наклонилась и поцеловала меня.

— Придется принимать тебя такой, как ты есть, — проговорил я, чувствуя, что этот нежный поцелуй возбудил нас обоих.

— Почему бы не сейчас? Спасибо моей богине, сегодня не запрещенный день. Ты не слишком устал? Вели своей старой рабыне Ионе вымыть тебя, но только не Алфее: она молода и красива. Скажи Ионе, чтобы не намочила пластырь на ране. Ты сегодня одержал великую победу и наверняка захватил большие сокровища. Даже сам царь спасается бегством от твоего меча. И все же нет ли какой-нибудь награды за победу, которой тебе еще недостает?

— И верно, есть такая. Если я ее завоюю, это послужит мне искуплением за все твои горькие признания мне, и вместо них я получу твое мягкое чудесное тело с его разнообразными красотами, которых не перечесть и не описать. Да, я устал. Но просто возьми и сунь свою руку мне под тунику, за воротник, пусть она пройдется по моей груди, спустится к бедрам, потом меж них; легчайшее прикосновение — и снова я буду свеж.

7
Когда наш восторг постепенно утих, Таис тотчас заснула. Впервые мне пришла в голову мысль, что, прислушиваясь к отдаленному шуму битвы, душой и телом она переживала то же самое, что и мы — те, кто, оказавшись в самой гуще этой схватки, остался в живых. Мы могли видеть, что творится на нашем участке поля, Таис же было дано только рисовать это в своем воображении. Пока жизнь солдата била в нем ключом, он ощущал ее таинственное существование. Таис же не имела никаких вестей о сражении, кроме тех, что приносит ветер, она не знала, продолжают ли сражаться дорогие ей люди, взяты ли в плен или полегли костьми в молчаливых рядах павших.

Я лежал в полусне, блаженно-счастливый оттого, что страшное испытание уже позади, что с восходом солнца я вспомню о нем как о дне вчерашнем. Вскоре после полуночи мы полностью очнулись от сна, облачились в персидские наряды и кликнули хмурую служанку Таис, чтобы она принесла нам вина. Выпив, мы принялись за обильный ужин из перепелов, кунжутных пирогов, дикого меда и ароматного шербета, который часто подают на персидских пирах. Мы ели с одинаково завидным аппетитом, потом, зевая и сонно моргая, встали из-за стола и поспешили снова в постель.

Еще до восхода солнца я был уже в седле и выслушивал новости о Дарии. Его преследователи хмуро сообщали, что он бесследно исчез и они не знают, на каких горных тропах искать его.

В это утро мои соратники закончили похороны наших павших бойцов; прозвучали трубы, и мы попросили богов смилостивиться над их душами. Затем поспешно оставили это место, над которым собирались стаи крылатых вампиров. Как только поле сражения осталось позади, я послал Пармениона с легкой конницей в Дамаск, приказав ему перекрыть царскую дорогу, сообщающуюся с Эмесой, и раздобыть свежих лошадей на почтовых станциях. Я не мог пригласить Гарпала участвовать в этом рейде — он бы не поспевал за всеми, — и его это сильно задело, а возможно, и оскорбило.

Со временем я получил сообщение, что экспедиция удалась: Парменион догнал обозы Дария и взял город. Я представил себе, как этот старый, закаленный в боях вояка исследует свой улов, разинув от изумления рот, как какой-нибудь деревенский простак. Он описал это в письме, посланном мне с большой поспешностью, и, похоже, особое впечатление на него произвело огромное число флейтисток у царя — триста двадцать девять. Скажу по правде, меня тоже это не оставило равнодушным. Можно ли прослушать столько флейтисток, если, конечно, они не играют хором? Парменион уверял меня, что поваров было двести семьдесят семь: нечетное число говорило о том, что он сосчитал их по носам с величайшей тщательностью. Семьдесят процеживали вино, сорок составляли духи, но только тринадцать делали сыр. Когда я прочел это кое-кому из своих военачальников, они просто взвыли от хохота. В Македонии мы очень нуждались в составителях духов, так как много потели и редко мылись, но во дворце Филиппа их было только двое. И напротив, мы вряд ли могли прожить без сыра, изготовлявшегося из коровьего, кобыльего, а случалось, и из верблюжьего молока — эти животные с резким запахом давали лучшее молоко для всех видов ароматного сыра.

Согласно первым сообщениям, в царской сокровищнице лежало пятьсот талантов серебра и двадцать шесть сотен талантов золотых монет. Этой баснословной суммы денег, поделенных среди моих солдат, хватило бы, чтобы набить кошелек каждого из них сотней золотых статеров. Но я подозревал, что эта оценка несколько преувеличена, и оказался прав. В добычу также входило свыше пяти сотен лошадей, мулов и ослов, тридцать тысяч рабов, всевозможные ценные вещи и столько молодых женщин, что ему было трудно их пересчитать — глаза слепило от их красоты.

Я же тем временем продвигался на юг и в память о сражении основал город Александрию — для защиты Киликийских Ворот. Два острова, до этого захваченные персами, были, словно на золотом блюдце, преподнесены мне послом их бывшего царя.

Восемь моих кораблей захватили десять персидских, прохлаждавшихся возле Сифноса, тем самым разбив надежды адмирала на восстание в прибрежных городах. Но у нас на родине царила смута: там снова распространилось ложное сообщение, будто я убит, а моя армия разбита. Хмурая маленькая Спарта попыталась было начать собственную войну, но в разгар подготовки к ней пришли вести о моей победе при Иссе. После этого в Греции установилась успокоительная тишина.

Наконец я получил от Дария письмо, в котором он предлагал дружбу и союз, если я немедленно верну его прекрасную жену и любимых детей. Тем вечером, когда я проявил беспримерное благородство души, у меня было намерение вскоре так и поступить, но потом я передумал, сообразив, какую ценность они могут иметь для меня как заложники. Решив с этим не торопиться, я отвечал Дарию с холодным высокомерием, предупреждая его, чтобы впредь он не думал оспаривать мое право на его империю.

— Я рада, что Дарий ускользнул, — заметила Таис, когда я показал ей его письмо.

— Не понимаю твоей радости, — холодно ответил я.

— Я радуюсь за тебя. Если бы Дария захватили или убили, сатрапы тут же сцепились бы из-за того, кому быть его преемником. Никто бы не признал твоего права, царь Александр, потому что ты покорил только Малую Азию и все еще находишься в девяти тысячах стадий от Вавилона, за которым его империя простирается на восток, кончаясь на полпути до восхода солнца. Тот, кому достанется его трон, так вознесется в собственном мнении, что наверняка соберет армию, чтобы постараться вернуть утраченное. Дарий же уже дважды испил из той горькой чаши, которую ты ему подносил, а это заставило его присмиреть. Я не сомневаюсь, что он предложит тебе не только сатрапии, которые ты уже захватил, но, вполне вероятно, и все обширные территории отсюда и до долины Тигра и Евфрата, если ты позволишь ему мирно царствовать над остальной территорией.

— Не вступлю в союз ни с одним персом. Мне нужны только его смирение и покорность.

Ничто из того, что раньше говорила Таис, не уязвило меня так сильно. Казалось немыслимым, чтобы она до сих пор не осознала моей неумолимой решимости завоевать всю обширную Персидскую империю — завоевать или, пытаясь сделать это, умереть. Это было больше чем решимость. Сами боги, я твердо верю, внушили мне свою волю и заставили посвятить свою жизнь этой высокой цели. На большее я бы не претендовал. Но почему Дарий отказался прислушаться сперва к мнению Мемнона, затем Харидема? Какие силы притупили его слух и острый ум, чтобы заставить совершить губительную ошибку и завлечь в мои сети?

Я не забыл: Таис не хватает веры в божественность моей миссии. Не равнялось ли это нарушению верности мне? Вскоре я намеревался двинуться в Дамаск, там поговорить с вдовой Мемнона Барсиной и, если возможно, выяснить обстоятельства его смерти: была ли в самом деле болезнь ей причиной или что-то еще. Ни один из встречавшихся на моем пути не вызывал у меня таких сильных опасений, как Мемнон. Никто другой не мог так близко сравниться со мной в смысле военного гения: если в действительности он и не был таковым в полном смысле этого слова, то каждый из нас превосходил друг друга в одних отношениях и не дотягивал в других. Если бы его не убрали… Впрочем, мне не хотелось взвешивать за и против в этом темном деле. Никогда не забуду, как он выгнал опытного, талантливого вояку Пармениона из района Геллеспонта. Сам я ни разу не одержал серьезной победы над Мемноном. Да, он был мне настоящим соперником, и в одном отношении я жалел о его ранней смерти: она не дала мне возможности подвергнуть свои силы высшему испытанию — испытанию его силой.

Совершенно справедливо: мое предприятие в истории человечества было самым честолюбивым. Ни Ксеркс, ни Рамзес Великий, ни Кир, ни наш Геракл — даже в тех, облаченных в миф, легендах — не достигли столь многого, как я. Таис не нужно было мне напоминать, что это только начало. В результате какого-то духовного процесса, который был для меня незаметен, я пришел к решению, которое не мог полностью переварить своим умом. Труднейшим узлом в дереве, которое я собирался срубить, узлом, самым неподатливым моему мечу, являлся город Тир, с незапамятных времен и до недавних пор могущественнейшая сила, сопредельная нашему морю. Когда Греция была только горным пастбищем, населенным грубыми пастухами, Тир противостоял ей богатством и культурой. Никогда в своей невероятно древней истории этот город не уступал захватчику. Время от времени он подвергался осаде, но стоял до тех пор, пока осаждающие не падали духом. В стенах его никогда не пробивали брешь, ворота никогда не брали штурмом.

Сначала я намеревался покорить соседние Тиру города, Библ и Сидон, и лишить персидский флот баз в этом районе, а потом собственным флотом взять его в блокаду до тех пор, пока моему мечу не покорятся две большие персидские столицы, Вавилон и Сузы. Но теперь я пришел к иному решению. Где найти еще лучшее испытание сил, как не здесь? Я снесу девятиметровые стены Тира, пройду маршем по его улицам, на которые никогда не ступала нога вражеского солдата, уничтожу его гарнизон и захвачу трон наместника.

Дарий вскоре услышит о великой победе, затрепещет его сердце и потемнеет в душе, и, если только не воспламенится какой-то новой надеждой, он больше никогда не пойдет войной против непобедимого Александра. Куда как гладкой ляжет мне дорога в Индию. А в близлежащем Дамаске вдова Мемнона уж никогда не будет рассуждать о ходе событий в том случае, если бы был жив ее супруг, никогда не будет гадать, кто из нас гениальней. И не с гордо поднятой головой будет она стоять, а падет ниц предо мной.

8
В этом древнем районе на восточном берегу нашего Внутреннего моря, являющемся на протяжении двадцати веков родиной семитского народа, я прежде всего направился к Библу, вассальному городу Тира. Библ сдался еще до того, как натянули македонский лук. Сидон, когда-то соперник Тира, а теперь ненавидящий его пленник, с радостью приветствовал меня: Мемнон однажды с помощью предательства овладел им и чуть ли не сжег дотла. Мы не тешили себя надеждой на быструю капитуляцию самого Тира. Верхом мы провели первый тщательный осмотр местоположения города и его фортификационных сооружений.

Город стоял на острове, примерно в четырех стадиях от материка, где лежали руины родственного ему города. Хирам, современник Соломона из Иудеи, построил между двумя городами дамбу, но ее с тех пор размыло волнами. Я сразу понял, что должен построить еще одну дамбу между руинами и живым городом, чтобы можно было подвести под его стены осадные машины и устроить базу для своей армии. Чтобы порадовать солдат, я вывалил в воду первую корзину земли и взял на заметку дату: вскоре после зимнего солнцестояния, года 26-го о. А., спустя несколько месяцев после моего двадцать пятого дня рождения.

Старею, подумал я. А Таис еще нет и двадцати трех, она в расцвете своей юной красоты. И Роксане в далекой Бактрии, по моим подсчетам, года двадцать два. Я не видел ее около девяти лет. Она наверняка уж отчаялась меня ждать или, может, забыла, что когда-то желала моего прихода.

Роксана, далекая искательница приключений, наездница, обладающая красотой не такой мистической, как у Таис, но более живой, ты не забыла мое имя, хотя я слышал, что в Центральной Азии меня зовут Искандер. Туда, в твое далекое горное царство на пронзающем небо Памире, доходят обо мне слухи — их в основном разносят медленно тянущиеся караваны, а еще, наверное, быстро мчащиеся гонцы царя Дария, зовущие на войну бесстрашных всадников на косматых и малорослых лошадях, чтобы они могли пополнить его ряды. Но если какие-либо бактрианские конники и вступали в схватку с моими силами в Иссе, то шпионы мне об этом не сообщали. Не видишь ли ты иногда в своем воображении дубовый лес близ храма Додоны? Когда ты в постели со своим мужем Сухрабом, не является ли тебе во снах воспоминание о тишине и тьме у догорающего вечернего костра, когда ты положила мою руку к себе на мягкий шелковистый холмик, называемый у нас холмом Афродиты, пообещав, что он будет мне наградой победителю, если я в твоем далеком царстве дойду с победой до Мараканды? Ты не думала, что краткая моя ласка кому-то во зло, хотя она могла бы оскорбить целомудренную Артемиду, но ты предполагала, что приглашение, возможно, обернется большим злом, наказуемым смертью, ибо с тех пор мне только мечом приходится прокладывать себе дорогу!

Потерпи, малышка, теперь уж мужняя жена, я скоро приду.

Развалины каменоломни на континенте обеспечили нас всем необходимым материалом для засыпки илистых отмелей около берега. Чтобы облегчить переправу осадных орудий на остров, мы вбили по границам его сваи. Вражеским судам до нас было не добраться, но, достигнув глубоких вод, мы оказались в пределах досягаемости их стрел и камней, и пришлось построить переносные деревянные баррикады для своей защиты и башни, с которых и мы могли посылать в ответ свои стрелы и камни.

Но умудренные жители Тира знали и другие способы ведения войны. Нагрузив дровами большую шаланду, обычно служащую для перевозки лошадей, и установив на палубе фок-реи, с которых свисали железные котлы с маслом и смолой, они готовились сжечь наши баррикады и башни. Будучи опытными моряками, они нагрузили корму пожарного судна, с тем чтобы выше поднялся нос, отчего воспламененные жидкости изливались бы с катастрофическим для нас результатом.

Так и случилось. Да к тому же бросившиеся тушить пожар солдаты становились легкой добычей лучников и пращников, выстроившихся у борта, и мы потеряли немало людей. За каких-то пятнадцать минут наш пятнадцатинедельный труд полностью пошел насмарку.

Тир не ронял своей репутации города, способного дать отпор любой осаде. Все мои военачальники, за исключением Птолемея, были обескуражены до тех пор, пока я не съездил в Сидон для поиска кораблей, способных схватиться с вражескими судами. И там боги снова улыбнулись мне. Морские капитаны Арада и Библа, узнав, что эти города у меня в руках, и ненавидя тиранствующий Тир давнишней ненавистью, покинули на своих кораблях персидский флот, чтобы присоединиться к моей нарождающейся эскадре. Корабли Сидона также стали на мою сторону, Родос и Ликия дали по десять кораблей, а Солы, говорящие на извращенном греческом, три. Даже Македония прислала одну небольшую воинскую галеру. А там и правитель Кипра, узнав о победе при Иссе и будучи другом Дарию, когда тому везло, в этот бедственный для него час быстро стал перебежчиком и отдал под мое знамя свой великолепный флот из ста двадцати кораблей. Итак, в целом у меня оказалось свыше двухсот кораблей.

Тем временем мои люди укрепляли насыпь. Пока суда готовились к осаде, я не мог терпеливо ждать и поэтому с легким, но сильным войском из пехотинцев и лучников предпринял десятидневный рейд против итуреанских племен, воины которых, едва завидев, как мы размахиваем оружием, поспешили сдаться. Мы убедились, что можем безопасно передвигаться вдоль берега, и гарантировали свои фланги и тыл от всяческих напастей.

В Сидоне четыре тысячи греческих наемников под командованием Клеандра — его четыре месяца назад я отправил для найма добровольцев — восполнили то, что я потерял в сражении при Иссе и в других мелких баталиях после него, но их количество разочаровало меня.

Завидев мой новый флот, левое крыло которого было под началом Кратера, а правое под моим, тирийский адмирал изменил план морского сражения. Он и его капитаны поняли, что Тиру предстоит выдержать опаснейшую и упорнейшую осаду за все века его господства на Внутреннем море, а иначе он будет разрушен. И все же его флот, занявший подходы к гавани, нельзя было атаковать, не понеся серьезных потерь, поэтому я удовольствовался тем, что сковал его подвижность своими плавучими силами.

Затем я послал в Финикию и Сирию за опытными инженерами, лучшими в мире, и они приступили к строительству осадных машин, размеры и мощь которых были македонцам в диковинку. Одни устанавливались на связанных вместе шаландах, другие на дамбе, а те, что полегче, на самых больших кораблях. Но когда мы построили башни для своих катапульт, то убедились, что тирийцы в этом отношении посильнее нас: с их возносящихся со стен башен можно было посылать стрелы и большие дротики с горящей смолой, а их катапульты забрасывали камни в мелкий канал, делая его еще мельче и не позволяя нашим плавучим средствам подходить близко к стенам города.

Мы, установив вороты на кораблях, поднимали эти камни со дна, что было делом не только долгим и трудоемким, но и опасным, ведь работать приходилось под градом стрел, камней и дротиков. Верно, эти тирийцы в прошлом заключили союз с Посейдоном, судя по тому, что они знали все хитрости, как отбиваться от флота. Они посылали на стоянку наших кораблей свои с фальш-бортом, защищенным растянутыми шкурами, и перерезали нам канаты, чтобы корабли уносило в море или сажало на каменистые отмели. И когда мы платили той же монетой, посылая корабли, таким же образом защищенные, чтобы таранить беспокоящие нас суда, их пловцы, умеющие долго держаться под водой, продолжали перерезать канаты, и нам оставалось только заменить их железными цепями.

Наконец можно было приступить к штурму этих намозоливших нам глаза стен. Наши осадные корабли вошли в расчищенные каналы, а установленные на дамбе тараны принялись долбить стену. Смотреть, как они раскачиваются на своих стрелах взад и вперед, было одно удовольствие, и, я полагаю, от этих мощных ударов весь Тир охватило дрожью. И все же его защитники так и кишели на стенах, отбиваясь всевозможными метательными снарядами: камнями, зажигательными ядрами, гигантскими дротиками и стрелами.

Горожане молились своему богу Мелкарту, чтобы он не допустил вторжения, но тот, как и Геракл, по рождению эллин, верен был эллинам и, думаю, мало прислушивался к мольбам тирийцев, занимаясь своими любимыми делами: охотой, войной и соблазнением девственниц. Я узнал, что правитель Тира обратился за помощью к Карфагену, тоже семитскому городу, но Карфаген ответил, что поглощен киликийскими войнами и может выделить только одну триеру в знак родственной привязанности и любви. Так что осажденный город понял, что должен полагаться на свои возможности и суровую решимость — все еще серьезный камень преткновения для нашего успеха.

Правители Тира приказали вступить в бой с кипрским флотом, стоящим у Северной гавани. Они наметили налет на полдень, время, когда большинство моряков сходит на берег за водой и провиантом, а я обычно отдыхаю в своей палатке. Но боги в этот критический час заставили меня бодрствовать, и, хотя не было слышно барабанов, под бой которых боцманы добиваются ритмичной гребли весел (на этот раз они обходились голосами), я выскочил из палатки, когда налетчики миновали мыс и кинулись в атаку.

За несколько сумасшедших минут успеха они натворили много дел. Их тараны погубили пентеру[570] кипрского царя, а вместе с нею и еще два судна. Другие корабли враг взял на абордаж, и, прежде чем киприоты сумели организовать оборону и отбить атаку, их экипажам пришлось понести тяжелые потери. Мои воины со всех сторон бросились к дамбе, чтобы сесть на корабли и провести контратаку. Я же взошел на стоящую у южной стороны дамбы пентеру, управляемую небольшим экипажем, и все мы поплыли вокруг острова Тира. Еще до этого я приказал блокировать вход в гавань, чтобы стоящие в ней на якоре корабли врага не смогли бы соединиться с теми, что напали на киприотов, а те, в свою очередь, не смогли бы вернуться после сражения на свои якорные стоянки.

Люди на моей и других триерах гребли как сумасшедшие. Вода так и пенилась под носами наших кораблей, и мы прошли дугу в двадцать семь стадий прежде, чем из часов вытекла треть воды. Достигнув места сражения, мы бросились таранить корабли налетчиков, и немало их нашли свою смерть на дне морском. Другие разбились о камни, о дамбу или о городские стены, а две самые большие триеры спустили флаги у входа в гавань.

Хотя мы тогда еще того не знали, но эта битва знаменовала конец морского владычества Тира — бича морей с незапамятных времен.

Что пользы рассказывать о последней битве за овладение городом? Мои осадные корабли с нарастающей яростью штурмовали восточную стену, которая оказалась неприступной, как каменная гора, затем северную и после нее западную. Только со штурмом южной стены мои воины обнаружили признаки слабости осажденных. Били и били тараны, метали камни наши огромные катапульты, и для прикрытия их персонала от метательных снарядов защитников стены туда переправлялись полные триеры лучников. Одновременно, чтобы распылить и ослабить силы гарнизона, был предпринят единый штурм всех остальных стен города.

Возникла небольшая брешь, и тут к стене приставили лестницы, но атака была отбита.

На третий день после первой атаки ветер утих, море успокоилось, легче стало маневрировать, и во всех стенах стали появляться и расти трещины, одна за другой. Под самым большим проломом две триеры солдат поставили лестницы и пошли на штурм, возглавляемые храбрым Адметом. Адмет пал, но его солдаты продолжали наседать. Трубачи собрали мою охрану, и мы, овладев верхушкой стены, стали с боем пробиваться к задней части примыкающего к стене дворца. С тридцатиметровой высоты мы могли лишь изредка, меж схватками то с тем, то с другим защитником, бросить беглый взгляд на море, чтобы увидеть взятие в плен или гибель остатков знаменитого Тирского флота. Безветренный, промытый недавним дождем воздух казался огромным стеклом для чтения, сквозь которое все было видно удивительно отчетливо; люди и корабли казались крошечными, но резко очерченными. Наши триеры мчались на врага с какой-то бешеной скоростью. Солнце ритмично вспыхивало на взлетающих в унисон лопастях весел. Они казались многочисленными ножками какого-то быстро семенящего мерзкого водяного жука, хотя в действительности это были всего лишь деревянные метлы, причесывающие спину лениво лежащему морю.

Каждое столкновение между одной из моих триер и вражеской казалось неестественно коротким, как, возможно, часто бывает в сражениях; похоже, прекратилось движение времени вперед, ибо здесь, на стене, повторялось одно и то же: нападение или бегство противника — и событие быстро и внезапно прекращалось, как только он падал, сраженный насмерть. Это был уже не тот враг. Он знал, что после долгой и стойкой обороны город быстро теряет силы; надежда на победу угасла, и воинственный дух сменился отчаянием и слабостью, явно ведущими к поражению.

То же самое происходило на триерах. Две — своя и чужая — сцеплялись, словно их влекла друг к другу какая-то неодолимая сила. Мы не видели подводных таранов с их страшными зубцами, и почти сразу же одна из этой двойни начинала тонуть, кренясь на нос или корму, или иногда просто опускаясь на киль до тех пор, пока вода не захлестывала палубу, и она исчезала. И почти всегда именно тирийской, а не моей триере приходил такой быстрый конец. Солдаты прыгали за борт, но мало кто из гребцов успевал это сделать, к тому же многие из них были прикованными к скамьям рабами. Затем с ближайших триер в барахтающихся пловцов летели стрелы или дротики.

Но на страшный пир явился еще один налетчик, ужасней, чем эти. Рыболовы Тира имели привычку очищать свой улов недалеко от дамбы и выбрасывать за борт не только внутренности, но и целые рыбины, если они не годились для продажи на рынке. Поэтому здесь собирались большие стаи акул, в основном мелких, но бывали и крупные особи. Сюда же спешили и длиннозубые хищницы, такие, как барракуда. С тех пор как началась осада, рыбачьи шаланды держались подальше или удалились в дружественные воды; однако стаи хищников не покидали прикормленное место и становились с каждым днем все прожорливей и свирепей. Они пожирали тех, кто падал со стен и башен, убитых, выбрасываемых за борт по той причине, что на оспариваемой территории похороны были фактически невозможны. Это был их праздник: разрезая воду острыми плавниками, они устремлялись к каждому только что затонувшему кораблю. Даже маленькие акулы, в большинстве случаев не осмеливавшиеся нападать на плывущего человека, теперь брали его в кольцо и, делая молниеносные выпады, кусали и тут же отступали назад. Повсюду были видны круги и воронки, вода в которых из лазурно-голубой превратилась в розовую, красную, алую.

Корабли можно было построить заново. Но мореходное искусство тирийских моряков, с каким они отваживались заплывать за Ворота Геракла в Океаническом море и там соперничать с ветрами, неизвестными на нашем море посреди суши, и ходить в далекие страны за оловом, их знание маршрутов, опасных отмелей, рифов и губительных приливов, которое нам, жившим на Внутреннем море, было недоступно — это искусство с гибелью носителей таких знаний терялось, и, чтобы вновь обрести потерянное, возможно, потребовались бы века. Все это тысячелетиями устно передавалось от отца к сыну, и так, как знал это тирийский моряк, не знал ни один другой.

То был их хлеб, их гордость, и именно этим они отличались от всех остальных. Но их древний островной рай уступал вражеской силе, и, возможно, они предпочитали умереть.

Мои соратники обнаружили спуск, ведущий на крышу примыкающего к стене дворца, и я повел их вниз, к арке, через которую мы без сопротивления проникли во внутренние покои. По всем признакам, это был дворец вассального правителя Тира, но, за исключением сбившихся в небольшие группы плачущих женщин, он оказался брошенным, и мы, ни разу не применив оружие, пройдя коридорами, спустились по величественной лестнице на улицу.

Защитники стен уже обратились в бегство, преследуемые моими солдатами, которые хлынули в город во все пробитые бреши. Те, что избежали смерти, собрались в святилище Агенора, чтобы оказать последнее сопротивление, но моя охрана, подкрепленная со стороны, атаковала с величайшей яростью и быстро их рассеяла.

Над местом битвы уже опускалась тишина, и я совсем было собрался вложить в ножны свой окровавленный меч, когда ко мне подбежал Гефестион. С красивого лица его еще не сошла ярость битвы, на щеке — кровавый порез от меча.

— Царь, мы заперли в узкой улице около двух тысяч этих собак — отборные части, подчиненные непосредственно наместнику. Они отправили в Аид множество наших братьев и никогда не смирятся с пленом. Чтобы их наказать и преподать урок всем другим, кто осмелится не признать твоей власти, мы хотели бы отвести их в соседний парк и прибить гвоздями к деревьям.

Злясь на долгую осаду, которая, наконец, окончилась разъяренной битвой, наполовину лишившись рассудка от потоков пролитой крови и ее тошнотворного запаха, я ответил ему сам не знаю что. Но Гефестион со зверски оскаленными зубами в суетливой спешке бросился прочь, и тут я догадался, каков был мой ответ.[571] Он уже исчез в толпе, и я не смог бежать за ним, чтобы отменить свой приказ. Летели минуты, и этот шаг стал казаться невозможным без того, чтобы я не выказал своей слабости. Я вытер руки от крови и занялся делами, служащими закреплению нашей победы.

Я даровал прощение тем, кто искал убежища в храме Мелкарта, а также жрецам из Карфагена. Остальное население — около тридцати тысяч человек обоих полов и всех возрастов — обрекались на продажу в рабство. Я принес жертву святилищу Мелкарта, после чего приказал устроить смотр всем своим войскам, а затем игры и торжественное факельное шествие. В храме я оставил также таран, пробивший первую брешь в стене, и старинный корабль, считавшийся у народа священным, посвятив их богу, который являлся Гераклом, хоть и носил чужое имя.

Вот так и прекратил существование древний город, целое тысячелетие господствовавший на море. Возможно, со временем он, с его выгоднейшим для торговли на всем восточном побережье местоположением, и будет восстановлен, но никогда уж ему снова не быть самым драгоценным камнем персидской короны, ибо морская мощь его в основном перейдет к Греции, частично к Карфагену, а остальное достанется молодой энергичной нации, обитающей на «сапоге» Европы, — Риму.

Не много пройдет недель — ведь по царской дороге Дария, от одной почтовой станции до другой, всадники ездят быстро — прежде чем во дворец Ахеменидов в Сузах будет допущен дрожащий гонец, чтобы сообщить царю о падении Тира от руки врага его, Александра. И не исключено, что вестника замучают насмерть: такая судьба часто поджидала тех, кто приносил восточным монархам дурные вести, тогда как за добрые гонцов возносили к почету. И опечалится сердце царя, и помутится в уме его, и одолеют его во сне ночные кошмары.

Было сказано, что сонмы мертвых в царстве Аида не помнят своей земной жизни и бродят по сумрачным залам бесцельными молчаливыми толпами. И когда к ним вниз, в жертвенные ямы, проливается кровь, только тогда их ослепшие души чувствуют смутный испуг и губы их ненадолго остаются открытыми. Но мне представилось, что от пылающих факелов нашего шествия у Мемнона перед остекленевшими глазами заплясали искры и крохотные вспышки, и он как-нибудь догадался, что снова царь Александр поразил его Персию в сердце.

Глава 5 ПРИОБРЕТЕНИЯ И УТРАТЫ

1
Казалось бы, лекарство, которым я попотчевал Тир, заставит поморщиться правителя Газы — города, лежащего на перекрестке караванных дорог, в семи днях пути на юг, там, где восточный берег Внутреннего моря круто сворачивает на запад. Но вместо этого он, похоже, только еще больше рассвирепел.

Его правитель своей известностью не уступал самому городу, древнему и многолюдному. О нем, сидя у костра с готовящейся пищей, любили посудачить караванщики везде, от Синопы на Эвксинском море до великого Карфагена на северном берегу Африки между мысами Аполлона и Гермеса. Лицом и статью он был мужчина как мужчина, за одним исключением. Нумидиец по рождению, он лицом был черен, как Букефал, полон и красив, гигантского телосложения. Исключение, о котором я упомянул, можно было вывести путем дедукции, ибо в городе он один мог похвастаться такой торфянисто-черной кожей — там были загорелые и обветренные, но ни одного желто-коричневого по праву смешения его предков со светлокожими семитскими женщинами. Дело в том, что в детстве его кастрировали для обслуживания гарема — или, лучше сказать, для охраны женщин гарема, чтобы их не могли обслуживать посторонние. В народе его звали Бетис.

Осмотрев местоположение города, я понял, как воинственно этот малый, должно быть, настроен ко всякому чужаку, ступившему в его владения. Город стоял на высоком крутом холме, и стены его поднимались на головокружительную высоту. Негде было поставить наши осадные машины. Если мы построим под стенами террасы, то станем легко уязвимыми мишенями для кипящей смолы, стрел, дротиков и всевозможных метательных снарядов. В городе были запасы продовольствия, рассчитанные на долгую осаду. Когда я обратился к верховному жрецу близлежащего Иерусалима с просьбой прислать дополнительные силы, тот ответил, что Дарий — его господин и он никогда не станет перебежчиком.

Я немедленно привел в действие план, созревший в моей голове при первом осмотре города: насыпать у южной, наиболее доступной стороны города свой, еще более высокий вал, начав строительство с самого южного конца территории, которую он займет, при этом находясь вне досягаемости для метательных снарядов, помимо самых мощных катапульт. Вал рос перед нами, служа нам щитом по мере того, как мы продвигались вперед, к самой стене. В основании ему предстояло стать больше Великой Пирамиды Египта — две стадии, но значительно уступать ей по высоте и опираться не на вечный камень, а на грунт.

Его сооружение было долгим и утомительным предприятием, требовавшим мобилизации всех сил. За это время не произошло ничего примечательного, если не считать вылазки гарнизона, против которого я повел своих щитоносцев. В этой схватке мощная стрела, пущенная со стены из легкой катапульты, поразила меня в плечо, пробив насквозь щит и панцирь и вонзившись на несколько дюймов в тело. Пока у меня заживала рана, по морю на баржах прибыли тяжелые машины. Тем временем мои машиностроители, люди на таранах и другие, ведшие подкоп, не бездействовали, расшатывая стены и ослабляя их фундамент. Три раза мы шли на штурм и трижды с потерями отступали, но в свирепой четвертой схватке мои солдаты пробились в город и овладели им.

И на этот раз я сурово обошелся с захваченным населением, продав его в рабство и вновь заселив город окрестными жителями. Впредь ему предстояло управляться моим наместником, под началом которого я оставил гарнизон своих солдат. Иначе не было способа заставить города, лежащие на моем пути, понять, какой ценой обойдется им отказ от моего требования сдаться. Огромного евнуха Бетиса привели ко мне без единой раны на теле, и я задумался, какой смерти предать его. Как это часто бывало в моих размышлениях, я вспомнил «Илиаду» и героя ее Ахилла. В жестоком бою Ахилл убил Гектора, после чего приковал мертвое тело ступнями к оси своей колесницы и протащил по каменистой земле, сильно его изуродовав. Но богиня, любившая Гектора, златокудрая Афродита и отец ее Зевс, заделали все рваные, а также все колотые раны, во множестве нанесенные мертвому телу копьем Ахилла, так что на похоронах оно казалось «свежим, как роса».

Я мог бы посоревноваться с Ахиллом и в то же время ввести кое-что новенькое. Я приказал живого и еще целого Бетиса приковать ступнями к оси моей колесницы и хлестнуть лошадей. На протяжении порядка тысячи локтей Бетис орал, заглушая своим ревом грохот колесницы и топот копыт. Затем замолчал, и я подумал, что он мертв. Но он снова ожил и до тех пор орал, пока голова его не треснула, ударившись о камень.

Когда колесница вернулась, на тело было страшно смотреть, и ни один бог или богиня не заделали на нем рваных ран и не вернули на свое место волочащиеся за ним кишки. Я приказал выставить его на обозрение проходящих караванов, чтобы караванщики рассказывали о виденном на далеких привалах, и тем самым одна кровавая жестокость могла бы в будущем спасти жизнь бессчетному числу жителей городов, лежащих на моем пути, чьи правители или сатрапы, не сделай я этого, не стали бы со мной считаться. Одновременно я предотвращал серьезные потери среди своих солдат, которым пришлось бы сокрушать упрямых глупцов.

Затем мы двинулись на Иерусалим, и к этому времени его верховный жрец уже желал, и к тому же с большой охотой, переметнуться на мою сторону. Евреев даже их собственные пророки называли «упрямым племенем», и я не сомневался, что моя расправа с Газой уже принесла плоды. И впрямь, у стен нас встретили развевающиеся знамена, громкий звон цимбал и народ в праздничном одеянии; по правде говоря, они питали отвращение к власти персов, и их столь приветливая встреча освободителя порадовала мое сердце.

Но гораздо больше, чем мое, обрадовалось сердце Моего Дневника, Абрута. За эти несколько дней он обрел свое настоящее лицо, включая и имя Элиаба. Он отыскал родственников, пировал с ними, веселился и плакал и посещал службы в храме, посвященном их богу, каковым, несомненно, являлся Зевс, только под другим именем. Теперь путь в Египет был для меня открыт.

Было бы неизмеримой глупостью не присоединить к моим владениям Египет. Египтяне, без сомнения, ненавидели власть персов, однако сатрапы и военные силы Египта вели себя, как флюгер, и при первой же моей неудаче в глубине Азии они раздули бы пламя восстания по всему восточному побережью Внутреннего моря. Похоже, они хорошо поразмыслили над судьбой Тира и Газы, и город Иерусалим сдался, даже не сделав и вида, что сопротивляется. Тем самым большой его гарнизон остался целым, я избежал больших потерь, а жители города — цепей рабства. Акт сдачи не был проявлением слабости: тот же гарнизон уничтожил войско Аминты, этого дважды предателя, который со своей свитой бросил Дария в Иссе. Этот акт был проявлением благоразумия, ради сохранения себя и своего народа.

Из Иерусалима мы быстро отправились к дельте Нила, где в храме Птаха меня объявили фараоном. Птах был греческим богом ремесел, нашим закопченным хромым Гефестом, и номинально, а раз в сто лет, возможно, и на деле — мужем прекрасной Афродиты, поэтому я не чувствовал, что предаю истинных богов. Кроме того, я отдал должное Апису, священному быку Птаха, признаваемому также священным и в культе Митры, распространенном кое-где в Греции и Риме. Египетский бог Гор являлся не кем иным, как нашим Аполлоном, а Озирис — Дионисом. Так что, отдавая должное этим божествам, я не только выказал почтение нескольким нашим, но чрезвычайно обрадовал население и жрецов Египта. Прежде чем покинуть эту страну, я твердо решил наведаться к оракулу Амона в далекой пустыне, как наказал мне жрец в Додоне, и там с горячим сердцем совершить жертвоприношение этому богу, а по сути — именно Зевсу.

Там, рядом с Нилом, меня объявили Гором, с добавлением титула, означавшего «сильный завоеватель», и Александросом, сыном Ра. Так что в отличие от своего предшественника Артаксеркса, вызвавшего в народе жгучую ненависть, я завоевал его поддержку, и он не причинял мне никаких хлопот, пока я преследовал Дария до Вавилона. Подтвердилось то, о чем говорил мне замшелый старик Лисимах: когда чужак вмешивается в дела религии и оскорбляет богов покоренного народа, он ворошит осиное гнездо.

В Мемфисе наши полные сундуки уже распирало от золота — с добавлением в них еще восьмиста талантов.

И вот я предпринял одно дело, доставившее мне больше всего удовольствия в моих походах. Мне для флота нужна была база на северном берегу Египта, куда бы с Нила не попадали илистые наносы, но только не восточнее Пелусия — именно в этом направлении береговое течение несло ил. Следовательно, базу нужно было расположить к западу от него. Я поплыл из Мемфиса вниз по Нилу и вошел в самую западную часть его устья. Со мной была Таис, сияющая от восторга по поводу затеянного мною дела, немного войска и незначительное количество слуг. От торгового города Навкратиса, лежащего близ устья, я направился в Каноп и повернул на запад.

Я знал, что в этом направлении находится рыбацкая деревня под названием Ракотис, на полосе суши между пресноводным озером и морем. Сюда доходил Менелай из «Илиады».

— И здесь, — сказал я охваченной радостью Таис, — я построю город, стоящий моего имени.

Место было чрезвычайно подходящим: вместо заболоченной земли здесь залегал сухой известняк. Оно возвышалось над дельтой и в изобилии обеспечивалось пресной водой. Можно было бы провести канал, чтобы соединить Нил с озером, и сделать насыпь между островом и материком. При богатстве и большой населенности Египта, этот город мог бы без труда затмить Карфаген.

Мы с Таис представляли себе город две на четыре мили с двумя перекрещивающимися широкими улицами. Сам по себе план этот не был оригинальным: более чем столетие до меня Гипподам и Милет построили портовый город Афины, Фурии в Италии и новый Родос в основном по тому же проекту. С обеих сторон параллельно этим улицам проходили бы другие, делящие город на кварталы или площади. Примерно спустя месяц после зимнего солнцестояния, в год 26-й о. А., состоялась церемония закладки. Дамба между островом Фарос и материком станет волноломом с надежными гаванями по обеим сторонам. Почему-то Таис очень привлекала мысль о безопасности защищенного порта.

— Не хочу думать об Александрии как о будущем прибежище для военных кораблей, — призналась она. — Надеюсь, сюда не будут заходить военные триеры. Пусть ремонтируются и снабжаются провизией в каких-нибудь других портах. Здесь найдут убежище от общего врага и опасностей торговые суда, везущие ячмень из Египта, вино из Галлии, кедр из Ливана, мрамор из Липы, оливы из Иберии и Греции, шерсть из Палестины — в общем, все нужные людям плоды полей, лесов и земных недр со всего света.

— О каком это общем враге ты говоришь? — насторожился я. Нечего было делать из меня олуха: я желал посмотреть, хватит ли Таис дерзости сказать откровенно, кого она имеет в виду. Если бы она отделалась какой-нибудь двусмысленной фразой вроде «то, что подстерегает в море», я бы тоже не стал настаивать на дальнейшем объяснении.

— Я говорю, и ты это прекрасно знаешь, о сильных штормах, которые обрушивают на корабли волны высотой с дом и часто срывают с мачт паруса, рвут их на куски и, что еще опасней, несут их на рифы и скалистые берега, где они бьются о камни до тех пор, пока не развалятся окончательно, и все их матросы гибнут; а бывает, их так искалечит, что родная мать не узнает.

Прошлой ночью я плохо спал и все еще страдал головной болью в висках. Ей, так же, как и мне, было хорошо известно, чье могучее гневное дыхание вызывает сильные бури, проносящиеся над морем и над землей. Также ей было известно и то, что вмешательство этого величайшего из богов расстроило направленные против меня планы Мемнона и Харидема. Если бы не он, она вполне могла быстать рабыней Дария, а не возлюбленной Александра.

— Строить гавани для того, чтобы корабли могли стоять на якоре, а не уноситься на всех ветрах Эола, это одно, — сказал я ей. — Но давать убежище кораблям от ярости Бога всех богов — это совсем другое. Если бы я хоть на минуту допустил мысль, что Зевс видит мою цель в этом, я бы ни за что не согласился строить здесь город и разрушил бы все волноломы, которые попались бы мне в гаванях других городов. К счастью, он знает, что это не так.

— А разве Зевс прежде всего не бог людей? Не одних царей и завоевателей, а всего простого люда, который рождается без спроса, трудится всю жизнь за кусок хлеба для себя и своих близких и любимых, а затем сходит в безвестные могилы? Это очень древний бог, нередко злобный и вспыльчивый, иногда, похоже, капризный, как ребенок. И все же я не думаю, чтобы Зевс разрушил целый мол за грехи одного человека или даже просто разбил корабль за отсутствие набожности у одного из моряков.

— Разве так уж невозможно, чтобы он разбил флот или целую армию по просьбе сына, которого он любит — например, Диониса или Геракла?

— Надеюсь, что нет. В противном случае я обращусь к Зороастру, который любит всех людей, высокого и низкого происхождения, учит быть милосердными и сражается с человеконенавистником Ариманом.

Я закипел от тихого бешенства: как могла эта куртизанка, которую я взял под свою защиту и которая благодаря моей благосклонности набила свой сундук золотом, — как могла она стоять здесь, предо мною и хулить богов, которым я поклоняюсь? В ее рассуждениях угадывались клеветнические выпады также и против меня. Но тем не менее я строго держал себя в руках. Я говорил себе, что в этих делах она понимает не больше ребенка, каковым она и казалась: юбка и волосы развеваются на морском ветру, руки и плечи отполированы солнцем — нимфа да и только, в этой безлюдной местности, на известняковой косе между озером и морем. По причине жары доступная глазу кожа поблескивала от пота; я знал, что под одеждой она поблескивала влагой, особенно в ямках и впадинах ее тела. Во мне проснулось желание, отчего я вдруг разозлился и на себя, и на нее. И все же, заговорив, я не изменил твердому тону, оставив гнев при себе.

— Надеюсь, Таис, что Зевс не слушает тебя. Частенько он располагается где-то рядом со мной, но сегодня у него дела и он далеко отсюда, а иначе мы бы услышали, как он грохочет от гнева. Знаешь ли ты, что просто цари считают своим долгом разрушить город, опустошить все вокруг него — только бы не позволить существовать одному врагу своего царства или одному препятствию на пути, предназначенному ему судьбой? Я не следовал этому правилу, а иначе я бы не пощадил Афины. Но если это можно сказать о царях, то о богах и подавно, ведь цари — это наместники богов на земле, и тем более о таком боге, как Зевс, Верховном боге Олимпа, Собирателе облаков. Разве не мечет он в ярости стрелы молний, о чем есть свидетельства с тех пор, как под его рукой появилась Эллада? К тому же разве не он устраивает сильные штормы на море и вихревые шквалы на суше? Разве не говорят они о его могучем гневе?

— Это великий Аристотель говорил тебе такие вещи?

Вопрос застал меня врасплох. Я испытывал К Аристотелю величайшее почтение, большее, чем к любому другому смертному. Мне не хотелось, чтобы Таис заметила мою растерянность.

— Нет, он говорил не так, — отвечал я. — Он говорил, что все явления природы присущи самой природе. Он хотел сказать, что они вызываются естественными силами, которых мы еще не понимаем. Даже землетрясения, приливы и горные обвалы — все это результат действия этих сил.

— И молния?

— Кажется, и такое он говорил. Но разве не разумней предположить, что Зевс приходит в ярость оттого, что люди не приносят ему жертв и не оказывают ему почестей, достойных величайшего бога во вселенной? Разве не наказывает он людей за их непочтительность? Разве Артемида не лишила греческие суда благоприятных ветров, когда они шли к Трое, из-за того, что ей не принесли жертву?

— Какую же жертву принес царь Агамемнон, чтобы неблагоприятные ветры подули в нужную сторону? — спросила Таис.

— Любимую дочь Ифигению. Благодаря этой жертве он отмечен печатью великого царя.

— Это не спасло его от кинжала его жены Клитемнестры, который она всадила в него, чтобы продолжать спать со своим любовником. И Артемида тоже его не спасла, несмотря на то, что ради нее он убил собственную дочь.

— Таис, ты кощунствуешь над всем, что для нас свято.

— Так опасно говорить, я знаю. И все же я не могу молчать.

— Ты веришь, что в тот день в Тире Зевс для того успокоил море, чтобы я мог подвести осадные машины и разрушить крепкие стены?

— Нет, царь Александр, не верю.

— Тогда ты не можешь поверить и в то, что Зевс убрал с моего пути Мемнона и Харидема, чтобы я одержал победу при Иссе?

— Надеюсь, ты простишь меня за то, с чем я ничего не могу поделать. Нет, Александр, не верю.

— Я-то, возможно, тебя и прощу, но смогут ли простить боги? Разве я не особое орудие в их руках? Разве не велит мне долг перерезать тебе горло?

— Возможно, и так, не знаю. А может, это вовсе и не долг, а твое непомерное тщеславие, которое я ранила. Мое горло доступно твоему мечу — достаточно будет легкого прикосновения с любой стороны у моего подбородка. Да и кто я такая? Всего лишь куртизанка. Кое-кто считает, что моя жизнь не стоит жизни усердного раба.

Если она испугалась, то и вида не подала. Ее синие глаза цвета ночного неба бесстрашно смотрели прямо в мои.

— Таис, ты навлекаешь на себя смертельную опасность.

— Знаю, царь Александр. Я вижу в твоем лице желание убивать. И я, как подобает верноподданной, буду служить твоему делу, а не своему. Я всего лишь куртизанка. И все же в этом качестве я добилась заметного успеха. И даже немного славы. Хотя никто, кроме Абрута, этого не знает, но я была первой женщиной Александра Великого, а он был моим первым мужчиной. Немало месяцев я жила с ним как любовница, Почти как наложница. Значит, Зевс мог бы счесть меня стоящей жертвой и дать свое благословение на строительство здесь великого города. Мы наедине, если не считать Абрута, который в такие моменты не посторонний человек, а проекция тебя самого. Его перо летает взад и вперед по папирусу; он видит, слышит и записывает; он не судит; он не выдает секретов; он не более реален, чем твоя тень. Царь, ты наедине с жертвой — как на холме, когда ты перерезал горло бычку без единого пятнышка, одному из истинно невинных, тогда как я знала многих мужчин и, возможно, прогневила целомудренную Артемиду. Мы стоим на том месте, которое будет главной площадью Александрии, где вырастет величественный храм, посвященный Зевсу. Моя кровь зальет — и, в твоем представлении, освятит эту в будущем священную землю. Вытащи свой меч!

Моя рука потянулась было к рукояти, но тут же бессильно опустилась вниз. Только после долгого молчания я обрел дар речи.

— Ты прекрасная куртизанка, а потому пользуешься любовью Афродиты, дочери Зевса, которую он любит. Так пускай он и наказывает тебя. Надеюсь, это не пустая отговорка? Снимаю ли я с себя ответственность как, по сути, сын Зевса или, во всяком случае, любимый им смертный? Не могу сказать. А может, его рука удерживает мою от кровавой расправы. Возможно, я узнаю ответ на поле битвы где-нибудь неподалеку отсюда, когда ускользнувший от меня Дарий снова соберет армию. И может, тогда, лежа со смертельной раной от вражеского клинка или копья, прежде чем испустить дух, я сподоблюсь прозрения. Но сейчас я представляю себе только одну картину: твоя кровь уходит в землю, глаза потемнели, навсегда пропала твоя красота. Не могу себе позволить, чтобы это произошло.

Прелестные глаза Таис медленно наполнились слезами. Она подошла ко мне и поцеловала в губы, поглаживая мне щеку нежной рукой.

— Ну ладно, ладно, — проворковала она, как мать, которая утешает ребенка. — Бедняжка Александр! Хотелось бы мне тебя любить. Хотелось бы мне, чтобы когда-нибудь женщина, не такая, как сумасбродная, готовая убить Олимпиада, любила бы тебя. Но я все же буду твоей женщиной, буду делить с тобой ложе, буду утешать тебя, пока ты верен мне. Таис, афинская куртизанка.

— Я не могу говорить, Таис.

Она тут же заговорила свойственным ей мягким красивым голосом, одновременно проводя рукой по глазам и смахивая слезы:

— А есть ли бог рыбаков, царь Александр?

— Что за вопрос! Не сомневаюсь, что есть, но не знаю, как его имя. Рыбаки часто приносят жертву Посейдону и Эолу, эллинскому богу ветров, но, возможно, есть божество и помельче, которое дорого именно им. А почему ты спросила?

— А ты не мог бы посвятить один уголок какой-нибудь гавани, где слишком мелко, чтобы там могли стоять торговые суда, богу рыбаков? Как бы мы жили, если бы они не преодолевали все превратности моря и не привозили нам свой улов? Представь себе — что ни день, у нас ни утром, ни днем, ни вечером нет на еду жареной скумбрии. Разве такое возможно? И еще я хочу знать, что их крепкие суденышки, в которых намного больше благородства, чем в этих жестоких носатых галерах, будут здесь бросать свои якоря. Я вижу, как из какого-нибудь дворцового окошка в Александрии я смотрю на их храбро горящие судовые огни. Ну как, царь, прислушаешься к моей маленькой просьбе?

— Обязательно прислушаюсь, потому что в сердце у меня как-то сразу и беспокойно, и удивительно легко.

2
Самая надежная дорога к храму Амона в пустыне начиналась в Мемфисе. Старый караванный путь, что был намного короче, шел сначала вдоль берега моря, затем сворачивал к югу. Его-то я и выбрал, поскольку по нему можно было попасть в Кирену, город великого богатства и роскоши, который я желал покорить. В этот поход я решил не брать своего любимого спутника Букефала, так как по этим глубоким горячим пескам мог пройти только караван верблюдов. Вдобавок я решил не брать и Таис, к которой испытывал противоречивые чувства, спутавшиеся в клубок столь же сложный, как и Гордиев узел, но распутать его было не просто и ударом меча не перерубить. Кроме того, я не осмелился взять Таис в свою компанию после того, как посоветовался с древним оракулом, чьи предсказания всегда сбывались — в этом отношении он был столь же велик, как и оракул в Додоне или даже в Дельфах, и являлся голосом самого Зевса, носившего египетское имя. Я не мог забыть его непочтение к Зевсу, оставшееся без наказания. За мной последовало сильное войско, включая гетайров, пересевших на верблюдов, но в основном пехотинцев. В них могла возникнуть потребность, когда я обложу Кирену.

Первые дни пути были утомительными, но сносными. Пехотинцы шли, утопая по лодыжку в мягком песке, что их сильно изматывало и замедляло наше продвижение. Недалеко от Кирены мне навстречу вышло посольство; сразу же было предложено сдать город, а также обещано, что впредь мне будет послушно выплачиваться дань. Вдобавок послы предложили мне в дар бесполезных, если не сказать хуже, в этих песках лошадей. За эту передышку от войны и кровопролития я поблагодарил высоких богов. И только когда дорога свернула на юг, к храму, мы узнали, что такое египетская пустыня с ее неумолимой жестокостью — молчаливая и неподвижная, но свирепая и смертельно опасная.

Водные русла, где мы надеялись найти небольшие озерца горячей и вонючей воды, пересохли, превратившись в камень. Запасы воды в наших мехах стали подходить к концу, и я распорядился выдавать ее по рациону — солдатам, их предводителям и их царю: мне хотелось, чтобы они знали, что я так же вынослив, как и они. Скоро в бурдюках почти ничего не осталось, а безлюдным пескам не видно было конца и края, когда мы открывали глаза, страдающие от ослепительного тропического солнца. Когда-то давным-давно персидский царь послал войско, чтобы уничтожить могущественного оракула, но оно не дошло, полностью погибнув в песчаном буране. Я стал молиться, но по всему было видно, что мне и моим солдатам, как и тем неудачливым святотатцам, суждено умереть от жажды и лежать, пока вороны не склюют все мясо с костей, пока их не выбелит солнце и не развеет ветер.

И тут на северном горизонте мы увидели небольшую туманность. Я больше не отваживался глядеть на нее, боясь, чтобы она не исчезла, зато поднял глаза к мучительному блеску солнца и взмолился, прося, чтобы Зевс ненадолго явился, завернутый в облако, и дал пролиться живительному дождю. Когда я снова взглянул на север, облако потемнело и выросло. Видимо, его несло на юг сильными высокими ветрами, потому что мы не чувствовали ни малейшего дуновения. Вскоре померк и этот жестокий свет — благословенная туча наползала на солнце. Постепенно она расползлась по всему небу от горизонта до горизонта, и вот, наконец, хлынул живительный ливень.

Это время не было тем кратким сезоном, когда легкие дожди ублажали это излюбленное демоном место. Люди кричали от радости и прыгали под изумительно прохладными струями, но я сошел со своего храпящего верблюда и в молчаливой покорности и священном страхе отошел в сторону, ибо явно мне на помощь пришли небесные силы. Перед глазами у меня прошли видения. Они клубились и в основном были непонятны: меня пронзила пророческая боль и на мгновение показалось, что я узрел Диониса и Геракла, смертнорожденных, восседающих на тронах под суровыми, мощными фигурами, облаченными в туман; однако эти двое были в одной компании и пристально вглядывались, будто кто-то еще приближался, чтобы присоединиться к ним, и я безотчетно порицал этого новичка. В его внешности было что-то знакомое, и все же у меня не было полной уверенности, что я узнаю его: ведь я тогда не знал, кто я такой и как меня зовут.

Видение скоро исчезло. Неподалеку лежал неглубокий овраг, несколько минут назад абсолютно сухой; приблизившись, я услышал журчание бегущего по нему ручья. Он наполнил небольшую впадину и выливался через край. Выкрикнув приказ, я упал на колени и выпил не больше горсти воды, потому что нас предупредили, чтобы мы не пили вволю, когда нас одолеет жажда. Когда я вновь взглянул на своих людей, они снимали вялые меха с верблюжьих спин и принимались бегать взад и вперед по берегам этого и другого, сходящегося с ним чуть дальше, потока. Дождь все еще лил так, словно тучу прорвало, как мы назвали это явление, и теперь не оставалось сомнений, что мы сможем наполнить все бурдюки и нам не суждено высохнуть и почернеть в безжалостных песках, и я буду жить, чтобы в бессловесной благодарности пасть ниц в храме отца моего, ибо так велика моя благодарность, что невыразима никакими словами.

3
Теперь у нас не было недостатка в воде, но на своем нелегком пути мы встретились с еще одним духом пустыни, почти таким же ужасным, как и жажда. Это был самум, ветер пустынь, налетевший на нас после того, как мы вышли из области осадков. Иначе, до тех пор пока солнце не высушило бы землю, он не причинил бы нам вреда. Заклубились, слепя глаза, пыль и песок, верблюды издавали горловые булькающие звуки и отчаянно кричали; они помчались бы, куда гнал их ветер, если бы крепкие погонщики не держали их за поводья, сами подвергаясь шквальным ударам. Лица их были незащищены, лишь слегка прикрыты кусками ткани. Остальные сбились в длинной ложбине, но, несмотря на это, несущиеся крупицы песка жалили обнаженную кожу, забивались в одежду. Я смотрел, как медленно бледнеет солнце, и постарался запомнить его положение относительно кое-каких наземных вех; затем, взглянув на песочные часы, хорошенько заметил время.

Целых три часа мы не способны были двигаться в спустившихся на нас странных сумерках, где совсем размылась граница между поверхностью земли и насыщенным песком воздухом, слыша только низкий, почти не меняющий тона вой ветра и свистящее шипение несущегося песка. После долгих, томительных часов, показавшихся задыхающимся людям бесконечными, когда клубы песка то оседали, то снова неслись и снова оседали, ветер стих; солнце уже прошло зенит. И когда все это желтое оперение над морем песка улеглось, люди оглянулись в испуганном удивлении, переходящем в глубокое уныние. Дорога, как по мановению волшебной палочки джинна, исчезла — и та ее часть, по которой мы шли, и та, что вела к святилищу.

И тогда я возрадовался тому, что боги надоумили меня заметить положение солнца перед бураном, и теперь, спустя несколько часов, сверяя его положение с теми вехами, что я выбрал, я смог ориентироваться в пространстве. К западу от нас пролегала песчаная дюна с растущим у ее основания кустарником, пищей для верблюдов, а к юго-западу, на милю или две влево вдоль этой метки, тянулся пробившийся сквозь песок утес.

Я уже было собрался отдать приказ о выступлении, когда заметил двух пролетающих именно в этом направлении воронов: они, несомненно, держали путь к Сиутскому оазису, чтобы там воровать финики и зерно и освежаться водой из проточных колодцев после долгой отсидки во время сухой пыльной бури.

— Царь Александр, не кажется ли тебе, что, видя нашу дорогу занесенной, боги послали нам этих двух жителей пустыни — чтобы они указали нам путь? — обратился ко мне Гефестион. — Прошу тебя вспомнить, что вороны — священные птицы Ареса, бога войны, а также и Зевса, ведь ему они даровали мудрость.

Гефестион и здесь был самим собой: он всегда преуспевал в желании сделать мне приятное и раздуть мою славу. В этом он намного превосходил всех остальных моих друзей детства из Пеллы. Возможно, в отличие от тупоголовых македонцев, он, видя приближение самума, догадался заметить вехи и теперь ориентировался не хуже меня.

— Может быть, и так, — отвечал я. — Ты заметил, что эти вороны были побольше и почерней множества тех, что встречались нам раньше. — Это была чистая выдумка, чтобы произвести впечатление на наших соратников.

— Зевс проявляет к тебе, царь Александр, особую заботу, чтобы ты смог благополучно встретиться с великим оракулом, я бы сказал, большую, чем к любому паломнику, ходившему туда со времен Геракла, чтобы поклониться Зевсу-Амону. Доказательство этому — чудесный дождь, когда в наших мехах почти не осталось воды.

Эти слова вскоре облетели мое войско, но все же некоторых не покидала настороженность, когда мы шагали по ровному песку. Но вот тем же путем над нами полетели и другие вороны, с той же миссией, что и предыдущие, и вскоре солдаты стали приветствовать каждую пролетающую птицу громкими криками; мудрых птиц, должно быть, радовал этот рев — не от ветра, дождя или грома, а восходящий от обычно молчаливых песков. Раз, когда пролетела большая стая, вызвав особо шумную радость, Птолемей настолько забылся, что подмигнул мне. До наступления темноты я снова заметил ориентиры, а также концом ножен оставил длинную черту на земле. За ужином люди веселились вокруг костров, теперь уже не сомневаясь, что мы дойдем куда нам нужно и тем самым все они будут вознаграждены. Возможно, они не задавались вопросом, каким именно образом. Они знали только то, что их царь и полководец хочет сделать жертвоприношение в знаменитом храме Зевса и просить совета у оракула.

Этой ночью я выставил часовых, как если бы мы стояли лагерем, вторгшись в чужую землю. Главное, я хотел, чтобы солдаты не расслаблялись; а кроме того, в пустыне были шакалы, которые могли ночью подпортить кожаную сбрую. Не исключались и вылазки льва. Однако небольшие костры, сложенные из сушняка, находимого по руслам пересохших речушек или у основания дюн, наверняка, как новое и чрезвычайно любопытное зрелище, привлекали шакалов, газелей и маленьких, но очень ядовитых змей, которые находили в пустыне скудное пропитание. Этим маршрутом редко ходили караваны, и если останавливались на ночевку, то разводили совсем немного костров и на большом расстоянии друг от друга. Этой ночью подаренные мне послами из Кирены лошади, привязанные к палаточным колышкам, глубоко вбитым в песок, обезумели от жажды, оборвали привязь или вырвали из песка колышки и умчались прочь. Возможно, они почуяли запах воды какого-то отдаленного источника, рядом с которым львы поджидают в засаде газелей и прочих обитателей пустыни. Не всем этим сбежавшим лошадям суждено было добраться до источника или, добравшись, избежать стремительного нападения хищников как раз в тот момент, когда их морды в лихорадочной спешке погрузятся в этот эликсир их жизни — и внезапная смерть так и не даст им напиться вволю.

Вся накаленная за день пустыня остыла еще до наступления полуночи: песок не удерживал дневной жары в этом сухом воздухе. Солдаты просыпались от холода и закутывались в длинные накидки, которые в полуденную жару они проклинали только за то, что приходится их тащить с собой.

На следующий день мы обнаружили признаки караванной дороги, которой редко пользовались, ведущей от прибрежного города в южную сторону. Не исключалось, что этим городом был Карфаген, крупнейший на Внутреннем море, хотя со временем ему придется уступить Александрии. Главному богу Карфагена Ваалу-Амону, иногда называемому Молохом, в жертву приносили сжигаемых заживо детей. Астарта требовала человеческой крови; Изида являлась богиней пророчества. Позже все-таки их стали затмевать некоторые истинно эллинские боги, особенно Аполлон и Геракл, известный здесь под именем Мелкарт, тот же, что и в Тире. Зевса, несомненно, начинали признавать как верховное божество, поэтому поклоняющиеся его еще незначительному культу, наверное, и проложили путь паломничества к храму Зевса-Амона.

На другой день мы увидели низко на горизонте что-то похожее на зеленые перья. Как верхушка мачты корабля на голубом море, они с нашим продвижением вперед все росли и становились изумительно красивыми; мы уже могли различить крышу какого-то высокого здания посередине и поняли, что приближаемся к Сиутскому оазису — цели нашего похода.

Источники, прекрасные ручьи, прохладная тень и колышущиеся на ветру листья пальм — все это приободрило моих солдат, заставив их забыть тяготы утомительного пути. Из храма подали знак, что моя свита должна помыться и сменить одежду. Только мне одному позволялось явиться, не снимая военной формы. Меня встретил верховный жрец и предложил подойти к изображению Зевса-Амона одному, без сопровождения; последний был облачен в такие же одежды, что и эллинский Зевс, воплощенный в статуе. Хотя и Озирис, которого я видел в Египте, также был одет во что-то похожее. Самое интересное в нем было то, что к его рукам и голове прикреплялись бечевки, которые приводил в движение верховный жрец, стоящий сзади. Все было без обмана и совершенно открыто. Жрец заставлял его то утвердительно кивать головой, то качать ею в знак отрицания — как это было желательно духу Зевса — а то и двигать рукой, чтобы подчеркнуть согласие или несогласие.

Но прежде чем жрец занял свое место, он спросил меня, какой дар я принес храму, и я ответил: талант золота. И вот что мне вдруг подумалось: в отдаленные века или в далеких странах люди не будут пользоваться этой мерой или знать ее эквивалент в отношении их собственной. Мне в моих походах иногда приходилось встречаться с племенами, у которых были другие единицы измерения, что затрудняло наши с ними сделки.

Аристотель рассказывал, что общая для всего известного нам мира единица длины — подес, или по-другому фут (ступня). Три фута составляют шаг. По его словам, кубическая емкость, длина, ширина и высота которой полфута, является общепринятой мерой объема жидкостей, таких, как вино, вода и масло, а масса одной восьмой части от этого объема воды также принята за общую меру — многие кубки, а также чаши для ладана, использующиеся во время важных ритуалов жертвоприношения, изготовляются с тем расчетом, чтобы они могли содержать именно это количество жидкости. Примерно ту же массу имеют четыре апельсина обычного размера или одна большая гроздь винограда.

Странно, что для этой удобной меры массы у греков не было названия, хотя ее легко можно было вычислить, пользуясь общепринятой единицей в один фут. У нас имелась еще одна мера, ока, близкая трехкратному содержанию вышеупомянутой массы воды; она содержалась в контейнере — полфута на полфута в основании и три больших пальца в высоту.

В любом случае, талант золота весил две оки, а серебра — двадцать четыре оки.

— Это щедрый дар, царь Александр, — сказал мне жрец и сразу же занял свое место за изображением оракула.

— Сразится ли со мной Дарий еще раз? — поинтересовался я.

Голова фигуры утвердительно кивнула.

— Когда и где?

Рука фигуры указала на северо-запад. Одновременно я услышал странно измененный голос жреца — глубокий, звучный, каким я мог себе представить голос могучего бога.

— Когда опадают листья.

Неопределенный ответ, подумал я. Он может означать не предстоящую осень, а какую-нибудь в отдаленном будущем.

— Кто победит, я или Дарий?

Фигура не шелохнулась, но голос прозвучал в полную мощь:

— После той битвы Дарий больше никогда не пойдет на тебя войной.

Я не осмелился настаивать на более определенном ответе, боясь рассердить Зевса.

— Суждено ли мне попасть в число богов?

— Люди, которые придут царствовать после вас, сочтут тебя за такового. Тебе воздвигнут храмы и будут приносить жертвы. Я, как и всегда, говорю голосом самого Зевса. В этот момент преображения я становлюсь Зевсом.

— Как я буду зваться?

— В некоторых царствах — Аммоном-Ра. За горами тебя будут звать Искандер.

— Стану ли я таким же великим богом, как Дионис и Геракл?

— Твоему образу будут поклоняться во многих землях, где эти два бога неизвестны.

— Завоюю ли я всю Персию и подчиненные ей государства?

— Ты не пойдешь покорять государства далеко на север, но Персидская империя, даже вдающаяся в Инд, будет твоей империей, и ты сядешь на троны Суз и могучего Вавилона. Но не малой ценой. Ты уже задал шесть вопросов, позволяется задать еще один, чтобы стало семь — священное число. Большего Зевс не разрешает даже своим любимцам.

— Еще только один. Являюсь ли я родным сыном Зевса?

— Точно так же, как им был Геракл. Теперь, сын Зевса, прощай.

Я снова пал ниц перед образом, после чего прошел сквозь лес могучих колонн в наружный двор храма, а оттуда — в наружную галерею. Я чувствовал приятное тепло в сердце, голова кружилась от острого приступа счастья. Это состояние длилось не менее часа, и конец ему положила нечаянно пришедшая мне в голову мысль.

Ведь жрец говорил на испорченном греческом. Я вдруг вспомнил, что на греческом языке выражения «сын Зевса» и «мой мальчик» очень схожи[572] и, чуть оговорившись, можно было произнести одно, имея в виду другое.

Но он же сказал: «Точно так же, как им был Геракл». Мог ли я просить о большем? Кроме того, у меня было ясное свидетельство моей матери, а она мне не лгала даже в мелочах, уж не говоря о деле такой величины. И наконец, я был Александром, уже завоевателем доброй части Персии; я дважды разбивал Дария, и он только еще раз встанет у меня на пути; мне суждено было восседать на тронах Суз и Вавилона, чего еще никогда не удостаивался ни один завоеватель со стороны. По подсчетам наших географов, эта территория равнялась всей Европе. Ее богатства были неизмеримы по сравнению с богатствами Креза, которые были столь велики, что стали притчей во языцех по всей Элладе. Какой смертный, какое существо ниже бога могло бы достичь всего этого?

Странно, но я жалел, что мне было позволено задать семь, а не восемь вопросов. Этот восьмой касался не такого уж важного дела и его незначительность могла бы разъярить величайшего из всех богов, чье ухо снизошло до моего голоса. Мне только хотелось спросить, найду ли я княжну Бактрии, женюсь ли на ней и буду ли ею любим — ту самую девочку, которую я встретил на дороге в храм Додоны, оракула Зевса, уступающего только оракулу Зевса-Амона, рядом с которым я дал клятву.

4
Когда я вернулся в Мемфис, появились и другие доказательства того, что я и впрямь прихожусь Зевсу родным сыном. Лучшее и самое волнующее поступило ко мне из Милета, города на восточном берегу нашего Внутреннего моря. Когда-то там стоял знаменитый храм Аполлона, оракул которого никогда не ошибался. Стремясь во что бы то ни стало навязать персидский культ всем покоренным странам, Ксеркс сжег это замечательное сооружение за век с четвертью до моего рождения. Оракулом там был источник, чьи бульканья и журчание передавали жрецам ответы Аполлона на вопросы прихожан и паломников. Ксеркс пришел с огнем и мечом, и этот источник перестал течь. Он все это время не подавал признаков жизни, и вдруг — о, чудо! — снова заворковал, журча днем и ночью; и когда жрецы прислушивались, они улавливали один и тот же, звучавший не переставая, мотив, и невозможно было ошибиться в том, какую несет он весть. «Александр, освободивший меня от персидского сапога, — урожденный сын Зевса!»

Когда Аполлон увидел, что сообщение понято, оракул снова заговорил, отвечая на разные вопросы, интересующие тех, кто приходил за советом.

Во время этого пребывания в Мемфисе я стремился к знаниям с таким пристрастием, что удостоился бы улыбки и похвального слова от бывшего своего учителя Аристотеля. Египтяне не могли понять, почему Нил разливается летом, а не весной или осенью, в дождливые сезоны. Поэтому я послал вверх по Нилу исследовательскую партию, возглавляемую Птолемеем, для изучения этой тайны. Они проделали рискованный путь далеко за Элефантину, обогнули первый водопад, перетащив снаряжение волоком, затем второй — в центре Нумидии, славящейся своими многочисленными львами с черной гривой, затем третий и вышли к месту впадения в Нил большого притока, текущего на север и чуть на запад. Эта река стекала с могучего черного хребта, большую часть года покрытого снегами, несмотря на тропическое солнце. Но летом белая его мантия таяла, сбрасывая в реку целое море воды, которое отсюда устремлялось непосредственно в Нил. Вдобавок они слышали, что в пятистах стадиях от места этого слияния существовало еще одно, куда более полноводное — слияние двух одинаковых рек, образующих верхний Нил, обширность которого не поддавалась оценке на глаз. Во всяком случае, восточная из двух рек-близнецов сбегала с того же обширного горного хребта и в середине лета сплавляла вниз огромное количество талого снега.

С этой партией я послал черного раба, который был схвачен арабскими охотниками на рабов на берегах Красного моря и куплен Гефестионом на рынке в Андрополисе. Он мог общаться с людьми, живущими в районе первого притока, на их языке. У них кожа была светлей, чем у нумидийцев, волосы были прямые, а носы правильной формы, и они говорили, что родственны евреям, нации Абрута. Многие из них поклонялись тому же богу; и еще они рассказывали о том, как много лет назад их береговые племена торговали с Тиром и Иерусалимом; они хорошо помнили Хирама из Тира и прекрасную царицу по имени Шеба, которая стала возлюбленной великого Соломона из Иерусалима.

Птолемей рассказал мне, что на полупустынных землях слонов насчитывалось больше, чем лошадей, коров и овец на Фессалийской равнине. Кроме того, львов там было без числа, стада газелей тянулись на целые мили, причем разных размеров и формы рога: были величиной с буйвола, а были и крошечные, как весенние ягнята.

Когда поздней весной египтяне сняли урожай хлеба, засеянного предыдущей осенью, я приготовился загрузить трюмы своих кораблей и отчалить. Новости из моего новорожденного города Александрии радовали: под руководством моего архитектора и под плетями его десятников работало множество рабов, и, хотя на его территории еще не появилось ни одного дома, улицы и площади прокладывались согласно моему плану, успешно приступили к строительству мола и заложили основание великого храма Зевса на центральной площади. Пришлось серьезно подумать о том, каким будет правление Египтом, пока я буду осуществлять великую миссию дальнейшего завоевания Персии. В случае восстания его нельзя было бы отбить назад без помощи мощной армии, которую я бы не мог выделить, поэтому оставалось одно — обеспечить постоянное довольство народа. С этой целью я назначил двух популярных в народе египтян править одному Верхним, другому Нижним Египтом; и эта парочка знала, кто намазал маслом их ячменные лепешки. Но, доверяя, проверяй, и чтобы их правление было действительно справедливым, я оставил греческих военных для контроля за ними. Затем я отправился в Тир, а там, по суше, в Дамаск, где находилась груда сокровищ Дария, захваченная в его обозе после Исса. Тут пришлось устроить правительственную чистку — сменить строптивого правителя на более покладистого.

Здесь же до меня дошел неприятный слух о Филоте, сыне моего надежного Пармениона. Он был начальником отряда тяжеловооруженной конницы, который я оставил там, и, как многие другие из воинов, он взял себе наложницу — персиянку — одну из многочисленных красавиц, содержавшихся в гаремах крупных персидских военачальников и второстепенной знати, чьи белые кости усеяли поле битвы при Иссе. В общем, я был доволен этими союзами: я хотел, чтобы Греция вместе с обширной Персией составили одну великую империю, в которой не было бы расового раскола. Но, как следовало из сообщения, Филот высказал своей любовнице нечто похуже обычной глупости, у той же язык был без костей, а для города закулисные тайны — главная пища для толков. Так вот, Филот, говорят, похвалялся, что если бы не он, я бы не одержал победу на Гранике или при Иссе — короче, моя великая слава по праву принадлежит ему, а не мне. Мне не хотелось верить этому слуху, ведь Филот всегда казался таким же преданным, как и его отец, но это отложилось в моем сознании. Тем не менее я не снимал его с поста командира.

В Дамаске мне предстояло разобраться еще в одном очень важном для меня деле. Я незамедлительно направил Гефестиона разузнать, не стала ли вдова Мемнона Барсина наложницей какого-нибудь отрядного начальника. Вскоре он сообщил, что такого не произошло, хотя двое-трое из моих военачальников домогались ее; ей было только тридцать, она отличалась несколько странной и оригинальной, но вполне реальной красотой. Итак, размышлял я, она была второй женой великого стратега, который считался способным военачальником еще за семь лет до моего рождения.

— Почему же она отвергла эти домогательства? — спросил я Гефестиона.

Он не знал того, с какой жадностью я ждал его ответа.

— Она сказала претендовавшим на ее благосклонность, что за всю жизнь любила только одного мужчину — Мемнона, что никогда уже не полюбит другого и не разделит ни с кем ложе, ибо поклялась в этом своему мужу перед самой его смертью.

Итак, оказывается, Мемнон был не только могучим полководцем, чей гений не давал Александру спокойно спать, он был способен не только командовать солдатами, но даже из могилы распоряжался чувствами и мыслями своей прекрасной жены.

Я навел справки о том, где она живет, и узнал, что живет она у знатных родственников в роскошном доме. Я послал ей записку, сообщая о своем намерении зайти к ней и засвидетельствовать свое царское почтение вдове уважаемого врага, и чтобы она ожидала меня спустя два часа после захода солнца того же самого дня. Я жил во дворце покойного сатрапа и мог бы пригласить ее к себе, но не сделал этого из-за Таис, которая жила там со мной, — я не хотел, чтобы она знала о моих отношениях с Барсиной.

Посланец вернулся с ответом, написанным на безукоризненном греческом языке. В очень вежливых выражениях она сообщала, что будет ждать меня в назначенный мною час.

Я отправился туда верхом на Букефале, облаченный в царские одежды, в сопровождении небольшого почетного кортежа охраны. Меня провели в просторную, хорошо обставленную приемную, где, быстро поднявшись с персидского кресла, Барсина отвесила мне низкий поклон.

Я преднамеренно не стал сразу же обращаться к ней с разговором, а сначала оглядел ее с головы до ног. Она, несомненно, отличалась какой-то особой, незнакомой мне красотой, но при этом вполне реальной. Остров Родос лежит рядом с Критом и, конечно же, был заселен минойцами, как мы называем народ древнего Крита, и, возможно, в некоторых его обитателях сохранились еще следы минойской крови. Минойская культура приходится матерью греческой, но иногда поговаривали, что в некоторых отношениях наша культура осталась ниже родительской, о чем явно свидетельствовал пример грубой, неотесанной Македонии. Я видел статуэтки женщин, принадлежавшие древней утонченной аристократии Крита. Эти женщины также отличались изысканной, уникальной красотой. Характерное для них платье оставляло обнаженными округлые полные груди замечательной красоты. Женщины стояли с высоко поднятой головой, и эта поза говорила о том, что они гордятся своей расой и высоким положением; и современные царицы уже не могли соперничать с этой гордостью, на которую минойцы знатного происхождения действительно имели полное право, поскольку среди всех островов и побережий Внутреннего моря их цивилизация была самой высокоразвитой. Своей позой и неподвижностью прекрасного точеного лица Барсина напоминала эти статуэтки.

Мой продолжительный властный осмотр нисколько ее не смутил. Она просто стояла и ждала, когда я заговорю. Ее спокойные, неподвижные глаза не изменили своего выражения и не потупились, даже когда встретились с моими. Неудивительно, подумал я, что кое-кто из моих военачальников домогался этой красавицы. Они бы, помимо прочего, и гордились бы ею; а если не были женаты, то готовы были бы взять ее себе не в наложницы, а в жены. Она произвела на меня впечатление спокойствия, уравновешенности, возможно, даже царственности, только не холодности. Я не сомневался, что под ласками Мемнона она загоралась сильной страстью и вызывала в нем такую же пылкую страсть.

И тут я почувствовал, если уж давно не догадывался об этом, что ненавижу Мемнона даже мертвого.

— Барсина, ты можешь присесть, — сказал я ей. — Я тоже сяду.

— Благодарю тебя, царь Александр, — спокойно ответила она.

Возле стены стояла красивая персидская тахта, и, если бы она села на нее, для меня это было бы приглашением последовать ее примеру. Но вместо этого она снова села в свое величественное кресло, а я выбрал то, что стояло напротив него на расстоянии семи шагов.

— Есть ли у тебя какая-нибудь просьба ко мне? — спросил я.

— Нет, царь Александр. Я живу с братом и его женой. Они родосцы, так же, как и я; обращаются со мной радушно и полностью удовлетворяют все мои бытовые нужды.

— Есть, разумеется, одна нужда, которую никогда уже не удовлетворить, — заметил я, наблюдая за ее лицом.

Она могла бы ощутить какую-то боль, но на ее лице это никак не отразилось.

— Да, царь, это правда.

— Ты вдова очень большого человека.

— Это общеизвестная истина, царь Александр.

— Я полагаю, он делился с тобою планами, с претворением которых надеялся — и не без причины — победить меня на Гранике и при Иссе.

— И это правда, мой повелитель.

— Однако его планам не суждено было осуществиться, потому что вмешались родственники Дария, его военачальники и льстецы.

— Думаю, царь Александр, что это всем известно.

— Предположим, что такого вмешательства не было бы. Изменило бы это исход тех двух сражений?

— Я не знаю, царь Александр.

— Конечно, ты не знаешь. Есть у мудрых египтян старая поговорка, которую я процитирую в приблизительном переводе: «Только боги могут видеть, куда ведет дорога, по которой мы не пошли». Поэтому когда мы говорим: если бы случилось то-то и то-то, результат был бы таким-то и таким-то, — это утверждение не обязательно соответствует истине и, очень даже вероятно, является ложным, ибо непредвиденные обстоятельства могут изменить то, что заранее кажется определенной последовательностью событий. Я иначе поставлю свой вопрос. Если бы Дарий последовал совету Мемнона, считаешь ли ты, что я потерпел бы поражение?

— Царь Александр, я должна отказаться отвечать на твой вопрос. Ответ на него может обязать меня сделать заявление, которое я не желаю делать. Оно звучало бы неприличным в словах вдовы большого врага царя, обращенных к этому царю.

— И все же я настаиваю на ответе.

— Если ты настаиваешь, у меня нет выбора. Я плохо разбираюсь в стратегии, но та, на которой настаивал Мемнон, казалась разумной. Ты, возможно, еще не ощутил огромных размеров Персидской империи.

— Извини, что прерываю. Правильнее сказать: то, что когда-то было Персидской империей. Теперь это империя Александра Македонского.

— На это я ничего не скажу, с твоего царского разрешения. Ты все еще настаиваешь, чтобы я ответила на твой вопрос?

— Да, настаиваю.

— Я считаю, мой повелитель, что если бы события развивались по плану Мемнона, твоя армия оказалась бы в безнадежном положении, и ты был бы побежден. Это ни в малейшей степени не подразумевает того, что Мемнон был более великим полководцем, чем Александр. Это подразумевает только то, что в этих условиях обстоятельства были бы против тебя.

— Барсина, по-моему, это все же подразумевает, что, с твоей точки зрения, Мемнон, был из нас двоих более выдающимся полководцем. Позволь я втянуть себя в беззащитное положение, я бы продемонстрировал огромную слабость своей полководческой мысли. Значит, я пошел бы на непростительный риск, за что заслуживал бы поражения.

— Я полагаю, царь Александр, ты истолкуешь мои слова согласно своему царскому желанию или как велит тебе твой ум.

— Они допускают только одно толкование. Дело в том, что я прекрасно сознавал, какую ловушку уготавливал мне Мемнон, и все же я твердо решил напасть на персидскую армию. Я ничуть не сомневался, что выйду победителем, что бы там Мемнон ни предпринимал.

— Как бы там ни было, ты действительно победил. Это бесспорный факт. Люди должны принимать факты как они есть, а не фантазировать о том, что могло бы быть.

— Не ожидал в такой молодой красивой женщине обнаружить столько ума. — Сказав это, я солгал. Кому не известен был миф о том, что физическая красота обычно несовместима с блеском ума. И почти всегда бывало наоборот. Таис бесспорно обладала блестящим умом. Многие некрасивые женщины имели яркие умственные способности, но красота, если попытаться найти ей точное определение, обычно является вопросом хорошего телосложения, костяка, и если в наследие дается хороший костяк, то, вероятно, это можно сравнить с унаследованием хороших мозгов. Но последние мысли появились уже потом, а в данный момент философ из меня был никудышный. Я видел красоту и ум Барсины, но еще острее я сознавал, что она — вдова Мемнона, убежденная в его превосходстве надо мной, и что она сама осталась непобежденной.

— Благодарю тебя за комплимент, царьАлександр, — спокойно сказала она.

— Как ты совершенно справедливо заметила, факты есть факты, и победа досталась мне. Но это не причина, почему бы нам не быть хорошими друзьями.

— Я благодарна тебе за великодушное предложение, царь.

— Ты примешь мою дружбу?

— С радостью.

— Мы могли бы стать больше чем друзья. Разве это невозможно?

— Царь Александр, если ты имеешь в виду то, что написано на твоем лице, это было бы невозможно.

— Позволь спросить тебя — почему?

— Одна из причин — это обет, который я дала мужу незадолго до его смерти.

— Такие обеты недействительны после смерти одного из супругов. Тот, кто умер, прекращает существовать, так нас учили. Или только существует как бессловесная тень в сумеречном царстве Аида, лишенный памяти о своем пребывании на земле. Его бы это никак не задело, если бы ты провела со мной эту ночь.

— И все же, царь Александр, я не могу этого сделать.

— Ты хочешь сказать — не желаешь.

— Как, мой повелитель, я могу этого желать? Я сильно любила своего мужа. Да, он бы не узнал о нарушенном обете, но я бы об этом знала. И если бы я сошлась с тобой помимо своей воли, тебе бы это не доставило удовольствия.

В этом она ошибалась. Те, кто умер от моего меча, погиб помимо своей воли — потому что они были побеждены.

— Барсина, ты одарила своего мужа детьми? — спросил я.

Минутные часы сочились и сочились крупинками песка, а она все не отвечала. Впервые, пока мы говорили, выражение ее лица изменилось. Я не мог уяснить смысла этой перемены, охарактеризовать ее, я только почувствовал, что в ее сознании что-то произошло, и сердце мое подпрыгнуло.

— Я не понимаю, Барсина, твоего молчания. Разумеется, ты была бы горда, если бы родила детей своему мужу и господину, великому Мемнону.

— Да, я действительно горжусь этим. У нас родилось трое детей.

— Все они живы и здоровы?

— Да, мой повелитель.

— Дерни, пожалуйста, за шнур звонка и попроси слугу привести их и представь мне.

Она дернула за шнур, и тут же появилась девушка-гречанка, которой она спокойным голосом отдала распоряжение. За этим недолгим ожиданием мы сидели молча. Изредка Барсина украдкой заглядывала мне в лицо, но прочесть в нем что-то было невозможно. С испуганно вытаращенными глазами вошли дети: девочка лет двенадцати, мальчик лет девяти и совсем еще крошка — трехлетка.

— Ничего не скажешь, красивые дети, — заметил я. — Ты имеешь полное право гордиться ими. Дочь похожа на тебя. Я видел Мемнона только издали, но, полагаю, мальчик похож на него и, если у него будет возможность, он тоже станет великим полководцем. Теперь ты можешь их отпустить.

— Идите, милые. Вам уже давно пора спать.

Дети поспешили покинуть комнату.

— И я сейчас уйду — при определенных обстоятельствах. Но я уйду с таким ощущением, что не получил причитающееся мне как победителю Персии. Ты, Барсина, моя подданная. Если бы тебя представили Дарию в те дни, когда он был царем, ты бы пала ниц пред ним?

— Да. Таково было требование для всех, кто представал перед ним.

— Но ты не пала ниц предо мною.

— Если желаешь, я это сделаю. Я подойду к твоему креслу, которое сейчас служит тебе троном, стану на колени и коснусь лбом пола. — Барсина сделала движение, чтобы встать.

— Это не подойдет — ты ведь вдова Мемнона. Мне нужно, чтобы ты совершила этот обряд в другом месте, а точнее, в своей спальне, и сделала это таким образом: разденешься и ляжешь в постель на спину, вытянувшись во всю длину.

Барсина посмотрела мне в глаза долгим спокойным взглядом. Затем ее губы скривились в безнадежной улыбке.

— Я подчиняюсь тебе, царь Александр. Ты полновластный монарх той страны, в которой я теперь живу. Может, ты пойдешь со мной?

5
Барсина не скупилась на объятья, но, по правде говоря, ее поцелуям не хватало жара, и она почувствовала мое неудовольствие. И во время нашего соития ее прекрасные ноги сомкнулись вокруг моей талии: этой позой наслаждались родосцы знатного происхождения, чья страстность питалась бодрящим климатом. Возможно, этот обычай дошел до наших времен от сладострастных минойцев. Итак, я все еще мог оказаться в роли ее избранника; и если мое удовлетворение объяснялось окончательным торжеством над могущественным врагом, так и не побежденным мною на поле битвы, то все же оно было полным.

После завершения афродизианского ритуала я встал, оделся и немного поговорил с нею.

— Я не намерен посещать тебя снова, — сказал я ей. — Мои дела с тобой, проистекающие из моих дел с великим Мемноном, теперь закончены. Я буду считать тебя верноподданной, пока не удостоверюсь в обратном. И я имею желание прислать тебе кошелек с сотней статеров золотом, чтобы ты имела запас на крайний случай, а также для оплаты за военное и всякое другое обучение сына Мемнона — чтобы не пропало то, что он, возможно, унаследовал от великого отца. Можно спросить, не назвали ли его тоже Мемноном?

— Так и есть, царь Александр. И спасибо тебе за щедрый дар.

— Пожалуйста. А теперь я оставлю твой дом.

— Удостой меня чести проводить тебя до галереи.

Я вышел, сел на Букефала и в сопровождении своей небольшой охраны вернулся во дворец. В нашей спальне я увидел Таис: возможно, она мирно дремала или, скорее всего, притворялась, что спит, за что, в любом случае, я был ей благодарен, зная, что женщины ведут себя странно, когда чувствуют себя брошенными. Я спокойно разделся без помощи слуги и занял свое место рядом с ней, легонько проведя губами по ее глянцевому плечу.

Утром я не заметил в ней никакой перемены в отношении ко мне, и, поскольку она не осмеливалась допрашивать царя, я решил, что вряд ли она когда-либо узнает о моем ночном приключении. Она сделала одно замечание, которое мне не показалось существенным.

— Жаль, царь Александр, что ты не разбудил меня, когда пришел прошлой ночью. Это последняя ночь перед теми тремя днями, когда у меня бывают… головные боли… двенадцатым, тринадцатым и четырнадцатым после начала моих «цветов», и я надеялась, что мы займемся любовью.

— Возможно, так было лучше. Я уладил одно давнишнее дело и здорово устал. Я не мог бы составить тебе подходящую компанию в эротическом союзе. Твой подсчет дней после начала цветения напоминает мне любопытный и, возможно, очень важный факт, на который нам указывал Аристотель. Не думаю, чтобы он знал то, что известно тебе, что в те три дня матка открывается для оплодотворения, и, как правило, только в эти дни и ни в какие другие. Он, конечно, не читал об опытах учившегося в Египте мага, о котором ты мне рассказывала, но он заметил, что у нормальной, совершенно здоровой женщины месячный цикл длится ровно столько времени, за которое луна делает полный обход вокруг земного шара, — двадцать восемь дней с небольшим. К этому заключению после долгих исследований пришел один биолог, имя которого я забыл, хотя он и допускал, что исключениям из этого правила нет числа: одни вызываются простудами, другие — недоеданием, третьи — наследственностью. Он заметил, что в более примитивных племенах, например, в Африке, где женщины безмятежно трудятся на полях, и в одном очень древнем племени с множеством первобытных черт, которое обитает в горах между Италией и Галлией и называет себя басками, этот цикл остается почти неизменным. Когда он услышал о высоких приливах за Воротами Геракла, он с восторгом узнал, что их полный цикл, когда между двумя необычайно высокими приливами бывают приливы необычайно низкие, также равняется двадцати восьми дням с небольшим. Разумеется, эта схожесть в поведении между женщинами и Океаническим морем сильно возбудила его любопытство и побудила искать причину. Ничего удовлетворительного он не нашел, но наполовину в шутку предположил, что, должно быть, женщины были русалками до того, как стали жить на суше, и по какой-то непонятной причине ритм их тел остается верным ритму морей. Я полагаю, твой собственный месячный цикл — двадцать восемь дней.

— Я скажу тебе кое-что, чего ты не знаешь, потому что не замечал этого. Мои месячные начинаются в тот день, когда полная луна впервые начинает идти на убыль. Иногда на закате солнца, а иногда в полночь. Я могу только предполагать, что мои предки по женской линии дольше оставались русалками, чем у большинства женщин.

Я легко мог представить себе Таис в виде русалки, загорающей на камне: поблескивает чешуя на хвосте, она расчесывает свои длинные мокрые золотистые волосы морской раковиной.

— Ты хорошо плаваешь, Таис?

— «Хорошо» не то слово.

— А есть ли у тебя по отношению к морю какие-то особые чувства, спрятанные в глубине души?

— Когда я стою на берегу и гляжу на море после долгого пребывания на суше, у меня появляется такое чувство, что я снова вернулась домой. Может, потому я так переживаю за безопасность кораблей — из-за чего ты однажды пришел в ярость. Возможно, я не выношу открытого океана, который, по-моему, явился причиной смерти стольких моих братьев и сестер; а они, если в шутке Аристотеля есть крупица истины, были когда-то русалками и «русалами», и смерть их, следовательно, равносильна убийству детей своей матерью.

— Таис, жаль, что ты тоже не была ученицей Аристотеля. Его рассуждения дали бы столько пищи твоему тонкому уму.

— Мне бы не хотелось резать лягушку после того, как она так весело квакала под дождем, а тем более милую пташку или даже мышку. К тому же, царь Александр, если бы я посещала лицей в Афинах, а не школу для куртизанок госпожи Леты, вряд ли бы мы когда-нибудь встретились, особенно в обстоятельствах, благоприятных для таких отношений, как наши.

Теперь я был убежден, что у Таис не зародилось никаких подозрений в отношении происшедшего в середине ее месяца. В большинстве случаев она проявляла доверчивость. И в последующие четыре недели наши отношения, как мне казалось, достигли наибольшей степени близости. Она, похоже, пользовалась любой возможностью, чтобы поцеловать меня, и обижалась, если я уходил, даже ненадолго, без этого обмена нежностями. Я стал подумывать, что если смотреть фактам в лицо, а не позволять дурачить себя мальчишеским мечтам, то я, по всей вероятности, уже потерял Роксану навсегда. Ей теперь двадцать три года и вот-вот исполнится двадцать четыре, а поскольку ее отец настаивал на ее бракосочетании с Сухрабом в семнадцать, то она уже шесть лет как замужем и, скорее всего, нарожала ему детей. А кому еще принадлежит женское сердце, как не мужчине, с которым она зачала детей.

Сухраб насмерть забил плетью лошадь, проигравшую на скачках — а Роксана любила лошадей. Я, бывало, тоже был бы не прочь казнить военачальника, который проиграл сражение из-за случайной халатности или по глупости, так что вряд ли стоило придавать значение тому, в чем она обвиняла Сухраба, и не исключено, что он стал ей строгим мужем, в котором она готова видеть своего кумира. Более того, я не мог забыть жизнерадостность Роксаны, ее храбрость, импульсивность, ее юную красоту. Она восхищала всех, кто ее знал: ее дядя, знаменитый маг, так восторгался общением с нею, что заручился им на четырехгодичный срок путешествия на запад и назад на восток. И мне всегда казалось, что царь Аида жаждет иметь у себя таких очаровательных людей, избранный цвет земли, и склонен забирать их молодыми в свое мрачное царство безнадежности под землей.

Да я даже не знал, жива ли еще Роксана. Мне так и не подвернулся случай поговорить хотя бы с одним бактрианцем — среди пленных, взятых в сражениях, их не было. Она могла отважно и беззаботно на своем пони, как тогда на могучем Букефале, въехать в раздувшуюся реку и погибнуть в бурном потоке. Ее со спутниками мог погрести под собой даже небольшой снежный обвал или земляной оползень в горах Гиндукуша. В таком случае мне бы хотелось сохранить при себе Таис до конца моей жизни, беря, конечно, молодых наложниц, когда она начнет стареть, но все же любя ее. И несмотря на отсутствие в ее жилах царских кровей, я, возможно, мог бы сделать ее своей царицей. Верно, она говорила мне, что не желает долго оставаться моей любовницей, но это, может, потому, что она хотела заставить меня больше дорожить ею, и я не сомневался, что смогу убедить ее изменить свое решение. И еще она сказала мне, что ни за что не хочет быть матерью моего ребенка. Если бы она не уступила, если бы я не возбудил в ней желания совокупиться со мной в одну из тех ночей, когда ее чрево открыто для зачатия, я бы, возможно, смог бы добиться своего хитростью — например, фальсифицировал бы календарь в какой-нибудь медленно тянущийся бесцветный период времени, когда дни с трудом поддаются счету. И уж если бы она забеременела, я бы не позволил ей сделать аборт, широко распространенный в Греции. Когда плод за несколько месяцев сжился бы с ее телом, особенно когда она почувствовала бы его жизнь, полюбив все его шевеления и толчки, как это бывает с беременными, она была бы рада своему раздувшемуся животу; а когда стала бы кормить его грудью, то полюбила бы его глубокой и беззаветной любовью и в результате полюбила бы и меня. Ясно, что острое удовольствие, которое она испытывала в моих объятиях, и то, что мне казалось нашей растущей близостью, все это лишь на шаг отделяло нас от супружеской любви.

В течение трех недель, в подкрепление моих мечтаний, мы были счастливы как никогда. На четвертой неделе случилось нечто, снявшее розовую пелену с моих глаз. Один из самых доверенных моих слуг с чрезвычайной секретностью передал мне запечатанный свиток. Его не вскрывал ни один из моих секретарей с целью проверки, не докучают ли мне жалобами и нет ли там тарантула или какого другого смертоносного насекомого, или даже детеныша кобры. Очевидно, тот, кто посылал свиток, сумел внушить моему слуге, насколько важно для меня содержащееся в нем послание. А оно было следующим:

«Царю Александру Великому,

Дважды Победителю над Дарием,

Абсолютному Властелину Восточной Персии.

Приветствую тебя.

Я, Барсина, вдова Мемнона, считаю своим долгом поставить тебя в известность относительно истинного факта исключительно важного значения, который ты имеешь право и, по мнению твоей верноподданной, пожелаешь знать.

В ту ночь, когда ты посетил меня и мы возлежали вместе, я зачала. Подтверждение этому в том, что в должное время у меня не начались мои цветы, тогда как до этого много лет они наступали с той же регулярностью, с какой восходит солнце. С тех пор минуло две недели, и у меня появились другие признаки беременности, знакомые мне по прежним, которые повитухи считают верными знаками: например, зуд в сосках и сонливость.

Ты должен знать, что я с радостью буду ждать ребенка и взращу его с той же любовью, что и других своих детей, и без твоего согласия не доверю никому тайну о том, кто его отец, а те немногие, кто знал о твоем посещении: мои брат и сестра да надежные слуги, — будут крепко хранить эту тайну.

Твоя послушная подданная
Барсина».
Письмо это я прочел в полном уединении. У меня слегка закружилась голова, сильно забилось сердце — ведь это была действительно сногсшибательная новость, которая в той или иной степени повлияет на всю мою жизнь на земле. Этот младенец, если роды пройдут успешно, будет моим первенцем. И тут же меня озаботила мысль: когда придет срок, я пошлю к ней лучших своих врачей, чтобы они помогли родам и обезопасили их.

И вдруг мне захотелось сжечь свиток, но я подавил в себе это далеко не лучшее побуждение, решив, что сохраню его среди своих самых личных бумаг как свидетельство, на тот случай, если когда-либо возникнут сомнения в отцовстве ребенка, и для историков после моей смерти. Так случилось, что в палате, где я обычно диктовал Абруту и писал письма матери, а иногда и другим близким мне людям, стоял персидский письменный стол, искусно сработанный и отделанный. Я чисто случайно обнаружил в нем секретный ящик под выдвижной панелью, которым и решил временно воспользоваться для хранения свитка.

Прошла примерно неделя. Однажды я поздно вернулся из лагеря, где инспектировал нашего интенданта. Уже несколько недель ходили слухи, что в глубине Персии ведется массированный набор в армию, и эта сводка почти столь же определенно, как и предсказание оракула Зевса-Амона, обещала новое сражение с Дарием. На сегодня у меня скопились уже десятки таких сообщений отовсюду, куда я послал своих шпионов. И не оставалось никаких сомнений, что собирается и обучается огромнейшая в мире армия. Тяжелые потери, понесенные Дарием на Гранике и в Иссе, не сильно отразились на количестве молодых мужчин обширной империи, лежащей к востоку от Таврских гор и узкой прибрежной полосы, завоеванной мною на нашем Внутреннем море. До сих пор война охватывала только Эгейское море, Малую Азию и южный берег Эвксинского моря. За ними лежали основная часть Сирии, Кавказ, Месопотамия, Ассирия, обширная область Каспийского моря, Мидия за Персидским заливом, Парфия и такое множество других когда-то великих царств, что от их перечисления у меня болела голова. И я намеревался захватить их все. Напрашивался вопрос, уж не сошел ли я с ума.

Таис встретила меня в большом зале, взяла за руку и повела в довольно маленькую, но роскошно обставленную интимную комнату. Я заметил на ней один из самых лучших халатов и на изящной шейке — нитку жемчужных бус из Аммада. В волосах ее поблескивали другие жемчуга того же размера, поднятые со дна Персидского залива. Их она связала нитью только сегодня вечером и обвязала вокруг головы в классическом эллинском стиле. Голос ее был глубоким и теплым, на лице сияла улыбка, блестели глаза.

Пока мы потягивали светло-золотистое вино Лаконии, я передал Таис кое-что из полученных сегодня новостей.

— Остается только гадать, где и когда точно произойдет сражение, — толковал я ей. — Я постараюсь выбрать место и время, но у напавшего на чужую страну почти всегда мало на это шансов, а дело мне предстоит посерьезней всех прежних.

— Какое это имеет значение? Ты всегда побеждал и будешь побеждать. Можно мне снова наполнить твою чашу, царь Александр? Кувшин от меня недалеко, и к тому же для меня будет большой честью налить ее собственной рукой.

— Спасибо, Таис. Но как тебе могло прийти в голову, что если боги были ко мне благосклонны до сих пор, то так будет и впредь? Все наши знаменитые теологи отмечали их переменчивый характер. Зевс, если сможет, будет поддерживать меня даже против воли своей сестры и жены Геры, но ей то и дело удается перехитрить его, когда он погружен в какой-нибудь могучий замысел. И, рассуждая практически, что всегда предписывал нам Аристотель, конечно же, персы извлекут урок из прежних ошибок. Армия Дария будет лучше обучена, более сплоченной; возможно даже, он заменит своих родственников в высшем командном составе на опытных вояк с деловой хваткой типа Пармениона. Не забывай и то еще: на мне нет Ахиллесовых доспехов, все мое тело целиком уязвимо, не только пята. Метко пущенный дротик или стрела, удар копья или кривого персидского меча — и моя жизнь на земле будет окончена. Это в конце концов случится и положит конец моему походу на Восток, сорвет мои широкие честолюбивые замыслы, и моим завоеваниям будет далеко до завоеваний Ксеркса, Дария Великого и многих других полководцев.

— Я допускаю такую возможность, царь, хотя это и кажется невероятным. Мне невыносима такая мысль, как я говорила тебе еще раньше в новорожденной Александрии.

Мне показалось, что выражение ее лица слегка изменилось, хотя я и не понимал, в чем дело.

— А разве это не было бы печально — мрачной шуткой богов, может быть, — если бы ты вдруг умер, не оставив сына, который бы носил твое имя?

Я неторопливо отхлебнул вина, притворяясь, что задумался над этим обстоятельством. Я не смотрел на Таис, она на меня — тоже. Казалось, она погрузилась в свои мысли.

— Тогда, Таис, роди мне сына, чтобы уменьшить эту опасность.

— Первое право носить твое имя будет иметь твой первенец, — медленно проговорила она. — Возможно, он уже родился и ты не сказал мне об этом, или какую-нибудь другую женщину, занимающую более высокое положение, чем мое, уже воспламенило твое семя.

— У меня нет ни одного ребенка на свете.

— Это, царь Александр, звучит двусмысленно.

— Что напоминает мне об одном или двух ответах на мои вопросы, обращенные к оракулу Зевса-Амона. Ведь эти ответы были точно так же двусмысленны.

— Ты настаиваешь на своем желании? — спросила она после долгого молчания.

— Это мое право, если я желаю.

— И ты этого желаешь? Ведь ты же Александр Великий, а я всего лишь Таис, твоя любовница, бывшая куртизанка.

Да, я был Александром Великим. Уже во всей Европе и Западной Азии я сильно отличался от других Александров, многие из которых были могущественными царями. По правде говоря, еще когда удлинялся мой подбородок, я догадывался о своем величии, по крайней мере, о своем превосходстве во многих отношениях над всеми, с кем я встречался; и даже у Аристотеля голова не работала так быстро и уверенно, как у меня. Но в то время об этом другие только смутно догадывались; требовалось доказать это не менее чем великими достижениями. Кое-что было уже позади. Я нанес Дарию два крупных поражения при значительном численном превосходстве его армии над моей, и я первым завоевал Тир. Чувство величия волной поднялось в моей душе. Появилась уверенность, что я в третий, и в последний, раз разобью Дария, как предсказал мне великий оракул. И все же меня беспокоила одна маленькая деталь: что, если каким-то образом Таис проникла в мою тайну, а коли так, как она себя поведет? В моей личной жизни пустяк ли это или нечто неизмеримо важное? Однако я оставался Александром. Я не мог спасовать перед Таис, как и перед военной мощью всей Персии.

— Это не имеет значения, — ответил я наконец. — Если хочешь задать мне вопрос, я честно отвечу на него.

— Ты делаешь мне величайшее одолжение. Я все же до конца не рассчитывала на это, несмотря на твое величие, которое я полностью признаю и вижу отчетливей, чем кто-либо из прочих смертных, ведь я знаю тебя лучше других.

Ее глаза встретились с моими, и в комнате стало как-то необычно тихо. Я отчетливо различил звук обычно почти неразличимый — звук медленно текущей струйки воды в часовой склянке, стоящей на столе возле дальней стены. Она, возможно, говорила мне, что этот час для меня роковой.

— Да, царь Александр, я, Таис, твоя до сей поры любовница, желаю задать тебе, мой господин, один испытующий вопрос — непристойный, когда он обращен к царю.

— Не заботься о пристойности. Но почему ты говоришь «до сей поры»?

— Потому что я не уверена, что наши прежние отношения уже не пришли к концу.

Я пожалел, что не знаю Таис так же хорошо, как она меня. Я бы тогда знал, есть ли хоть малейшая опасность того, что наши отношения прекратятся, как бы я ни ответил на ее вопрос. Мне такое казалось почти невозможным. Я был Александром, она — всего лишь Таис. Моему имени предстояло прогреметь в истории; ее же, если и будет известно, то только благодаря тому, что оно было связано с моим. Она уж и теперь была широко прославлена как моя фаворитка. Эта слава быстро поблекнет, если мы расстанемся. Сейчас она занимала высокое место; но было ли хоть в малейшей степени возможно, чтобы она сошла с него вниз из-за того, что я сделал — что делали все цари: мой отец Филипп, Дарий, женатый на прекраснейшей женщине Персии, — да, в общем, все известные истории цари, то есть делили ложе с другими женщинами помимо их жен или возлюбленных? Это считалось одной из привилегий царей, той же самой, которой пользовались боги. Никто этому не удивлялся, никто не сомневался в правильности такого положения дел. Я был вполне уверен, что если отвечу на ее вопрос, который представлял себе не только в общем смысле, но и в полном словесном выражении, и ее гордость слегка будет задета, то боль скоро пройдет.

— Задавай свой вопрос, Таис, если в этом состоит твое желание.

— Это не мое желание. Мне его навязывает моя природа, при условии, что ты услышишь и ответишь на него, как ты уже согласился сделать.

— Спрашивай — и покончим с этим.

— Существует ли женщина, воспламененная недавно твоим семенем?

— Да.

— У меня есть причина полагать, что это Барсина, вдова знаменитого Мемнона.

— Да, это она. Но она обещала мне, что не доверится никому, и я поверил ей. Наверное, ты наняла шпиона.

— Не обвиняй меня, царь Александр, в такой низости. Барсина тоже не нарушала своего слова. Я узнала правду благодаря случайности. Но мне было просто необходимо услышать это из твоих собственных уст.

— Как же ты узнала это, Таис?

— В этом дворце, царь Александр, много людей, не чистых на руку. Так всегда бывает, когда много слуг, а дорогие вещи не спрятаны как следует или не хранятся под замком. Я не осуждаю этих воришек. Если бы я была рабыней и могла купить себе свободу за небольшую сумму золотом и это золото можно было бы взять так, чтобы о нем не спохватились и не обвинили меня в краже, я бы тоже крала. Винить надо не их, а беззаботность их хозяев и хозяек, которым следовало бы быть более осмотрительными и лучше понимать человеческую натуру. У меня есть несколько дорогих украшений, которые ты подарил, когда был особенно расположен ко мне. Я не знала, где их спрятать, пока моя важная служанка Вера, стирая пыль с мебели в одной из твоих комнат, не наткнулась случайно на пустой ящик под выдвижной панелью в старинном письменном столе. Когда она увидела его в первый раз, он был пустой. Сегодня я дала ей эти знаки твоей любви и велела положить их в тот ящик. Когда она его открыла, в нем лежал свиток. Она не разворачивала его, а принесла мне — и твои дары тоже. Печать на свитке была сломана. Женщина — существо любопытней, чем ворона, поэтому я, преодолев угрызения совести, развернула его и прочла.

— И теперь злишься. Если бы ты понимала…

Она прервала меня, что случалось крайне редко в наших отношениях:

— Я понимаю, понимаю. Возможно, даже лучше, чем ты сам. Я знаю, что у тебя нет никакой преступной страсти к Барсине. И вовсе не злюсь. Только я знаю, что ты нарушил данное мне слово. Я обещала оставаться твоей любовницей, если ты будешь хранить мне верность — в том смысле, что не вступишь в физическую связь ни с кем, кроме меня. И заметь, царь, я была тебе верна.

— Я это знаю. — Говоря, я все еще слышал, словно эхо, ее голос, звучавший у меня в мозгу. В нем не было обвинительных ноток, никакой страстности. Еще никогда она не говорила так спокойно. Но на спокойном ее лице лежала глубокая печаль, глаза потемнели.

— Надеюсь, я могу продолжать. Царь Александр, не в моей природе оставаться верной одному любовнику, иначе я бы не выбрала карьеру куртизанки. Нет, я не жажду объятий других мужчин. Я бы не звала их ради того, что дают они, — мне важнее, что даю я. Боги наделили меня красотой. Мне нужны мужчины, возбуждающие меня и потому способные получить мой дар красоты, пить глубоко из этого источника. Я могу сделать только одно сравнение — с художником, который, нарисовав прекрасную картину, хочет, чтобы на нее глядели все, кто способен оценить эту красоту. Мои губы мягки и гладки, кожа шелковистей самого шелка, запах моего тела кажется сладким для любителей прекрасного. Касаться меня, целовать, ощущать мой запах, вкус моего тела — это чудесно. Даже мой голос, мягкий и мелодичный, называют прекрасным. Жизнь коротка. Такая красота, как уже теперь очевидно, скоро увянет. Потом только художники и люди с особо изысканным вкусом различат в ее остатках ту красоту, что они видят в старой попорченной статуе, в потускневшей картине, в обезображенном лице из мрамора с отбитыми кусками. Тем не менее я стала твоей, желая быть верной тебе, пока ты ценишь меня в достаточной мере, чтобы быть верным мне. Этого, думала я, хватит на несколько лет — до тех пор, пока твое растущее тщеславие не превратится в эгоманию, а то и в мегаломанию,[573] и для тебя ничего не останется в мире, кроме собственной славы. Я поверила твоему обещанию верности. И в данном случае причина твоей неверности заключалась не в том, что ты встретил более красивую женщину, чем я, а в низменном желании отомстить вдове твоего мертвого врага. О Барсине мне кое-что известно. Она сохраняла верность памяти своего замечательного мужа, и может, это кажется глупым, но такова ее натура. Каким-то образом ты заставил ее подчиниться себе. А потому, царь Александр, я больше не могу оставаться твоей. Я сегодня же покину твой дворец и найду себе какое-нибудь другое жилье или уйду сразу же после рассвета, но буду спать в отдельной комнате.

Я не мог ничего возразить. На нее не подействовали бы никакие угрозы, никакие обещания верности в будущем. На этот раз я оказался неспособным не только действовать, но и говорить. Я потерпел поражение.

Мы сели рядом, не говоря ни слова, моя рука незаметно оказалась в ее ладонях, и она тихонько сжала ее.

После долгого молчания я, царь, смиренно задал ей вопрос:

— Может, скажешь мне, что ты теперь собираешься делать?

— С удовольствием. С твоего позволения, я останусь сопровождать твою армию. Но я поеду не в коляске позади тебя с твоими гетайрами, а в повозке, среди сопровождающих армию гражданских. Многие из твоих соратников погибнут, когда ветви станут снова ронять листья. Если кое-кто из них будет искать моего расположения, если они молоды, смелы и сильны и смогут меня взволновать и разбудить во мне страсть, которая так легко возбудима, я не буду им запрещать этого. Я возьму пять статеров золота с каждого, что для сопровождающей армию женщины высокая цена. Среди тех, кого я буду развлекать, если он этого пожелает, твой сводный брат Птолемей. Ты ведь знаешь, мы с ним провели ночь в Афинах, и он вполне оценил, чего я стою.

— Таис, если ты ляжешь с Птолемеем, я твердо знаю, что убью вас обоих.

— Эта угроза не удержит меня. Не думаю, что она отпугнет Птолемея. Он знает, что как мужчина имеет право на сожительство со мной теперь, когда я больше не твоя фаворитка, а он — большой человек.

— О, великий Зевс! Я, который дважды победил Дария с его несметным войском, терплю поражение от молодой особы, могучей своей таинственной красотой! Беру назад свою угрозу. Ей приличествовало бы звучать только на устах сына бога, потому божественного, а это еще не доказано осуществлением моего богоподобного замысла, хотя в душе я целиком в это верю. Негоже звучать ей на устах просто великого царя. У меня есть еще одна просьба, а не приказ. Я хочу, чтобы ты все-таки ехала в экипаже за мной и моими славными друзьями. Ты должна быть отделена от армейских спутниц, потому что отдаешь тем, чьи принимаешь объятья, не только свое тело, но и ум, и душу. Ты знаменитая куртизанка высшего класса, ты не только проститутка, но и мастер развлечений. Прими экипаж и это место в колонне как знак моей благодарности за то, чего уже не вернуть. Ты понимаешь, в чем тут смысл, ты согласна на это?

— Я не уверена, что вижу в этом смысл, мой царь. Многие из сопровождающих армию — честные проститутки, старающиеся доставить своим гостям как можно больше удовольствия. И все же я благодарна тебе за твою щедрость и заботу.

— Еще один деликатный вопрос. Мне трудно выразить его в словах. Что, если я возжажду тебя и приду к тебе в поисках ночного развлечения, наслаждения и восторга соития с тобой? Ты мне не откажешь?

— Я не откажусь от твоей благосклонности, если такое будет случаться с тобой, царь Александр, и не откажу тебе в своей. Но ты не должен приходить ко мне — это было бы недостойно царя. Просто пошли за мной одного из своих слуг, и я приеду в подаренном тобой экипаже. А утром вернусь назад. Буду рассчитывать, что ты дашь мне десять золотых статеров, — я ведь должна как бывшая фаворитка царя жить с некоторой изысканностью. А что касается того, права я буду или не права, принимая тебя, то наш союз разорван и мне нет дела до того, какие там еще другие женщины приняли тех, кто пришел ко мне. Я не связана с этими мужчинами, как и они со мной, никакими контрактами. Почему я должна допустить, чтобы нас навеки разделило нарушение тобой нашей договоренности, столь свойственное твоей натуре? Я помню, как ты ласкал меня, Александр. Даже Птолемей не дарил мне такого наслаждения, как ты, и именно тебе, и никому другому, давала я так много счастья. Я больше никогда не вступлю с тобой в соглашение, потому что не верю, что ты его вновь не нарушишь. Но надеюсь, ты пошлешь за мной, когда почувствуешь во мне сильную нужду — и ты проведешь блаженную ночь, купаясь в моей красоте. И для меня это будет большая честь.

— У меня еще один вопрос. Я вижу, что наш союз, который приносил нам столько счастья, разорван навсегда. Но сегодня вечером ты мне очень нужна. Я приглашаю тебя, свободного человека, провести ночь не в чужой постели, а в моей. Перед этим мы устроим праздник, ты сыграешь на лире чудесную музыку, я услышу мелодию твоего голоса, потом предъявлю ночные права на тебя и твои ласки и дам тебе не десять статеров, а пятьдесят. Ты принимаешь мое предложение? Умоляю тебя, согласись.

Ее глаза наполнились слезами.

— Бедный Александр, — проговорила она. Таким тоном она говорила со мной второй раз. Я бы не потерпел его ни от кого другого, если бы только не лежал, побежденный или больной, возложив голову на грудь женщины, которую любил больше самого себя. — Ты разбиваешь мне сердце, когда говоришь «умоляю». Сегодня как раз одна из тех ночей, когда мое чрево открыто и я могу забеременеть, но я рискну. Я буду на эту ночь твоей подругой — хотя почему бы и не возлюбленной?

Итак, это произошло. Она пела мне старые, уже слышанные мною песни, но они никогда прежде не звучали так чудесно в моих ушах и никогда еще ее лицо не было так прекрасно какой-то загадочной, печальной, не поддающейся определению красотой.

После ужина она обнажила свое дивное тело, а я обнажил свое, и мы легли рядом, лаская друг друга. Мы оба пришли в такое сильное возбуждение, которого прежде до соития никогда еще не испытывали. Когда ожидание стало невыносимым и мы соединили наши тела в эротической любви, накал страсти достиг такой остроты, что наш экстаз перешел за грань физического, возможно, оттого, что с ним переплелась великая печаль — не лично наша, а печаль самой жизни, подспудно живущая в каждом часе нашего пребывания на земле, ощущаемая каждым человеческим сердцем, от которой свободны только боги; и не сам ли человек создал этих богов в своем тоскующем воображении, с тем чтобы можно было верить в вечное счастье, в коем ему отказано. Достигнув высшей точки нашего соития, мы оба заплакали.

Придет срок, и я высеку на камне изречение, которое слышал когда-то, не помню от кого — изречение, которое, по-моему, невероятно прекрасно и вместе с тем невероятно печально, ибо истина в каком-то непонятном нам смысле есть красота. В нем выразилась ужасная беда человечества:

«КАЖДЫЙ ЧАС РАНИТ,
ПОСЛЕДНИЙ ЧАС УБИВАЕТ».

Глава 6 ГИБЕЛЬ ПЕРСИДСКОЙ ИМПЕРИИ

1
Пока мы находились в Дамаске, меня одолели некоторые заботы в отношении друга моего детства Гарпала. Врожденная косолапость тенью ложилась ему на душу, отсюда ему не хватало самоуверенности, на которую он имел право, обладая быстрым и ярким умом. В Роще Нимф он был одним из лучших учеников Аристотеля, часто первым находил ответы на поставленные учителем задачи, оставляя нас всех в дураках. Мне кажется, уродство сказывалось на его здоровье. Скорее всего, это происходило от беспокойства и подавленности настроения, чем от физической хрупкости — он часто бывал нездоров. Временами он пытался мстить за причиненные ему богами страдания, проявляя неоправданную жестокость, часто бывал непомерно обидчив. Он, похоже, переоценивал наше внимание к его увечности: в действительности мы свыклись с ней настолько, что зачастую совершенно ее не замечали; ему же казалось, что мы только и смотрим на его ногу.

Он умел быстро считать, и я назначил его казначеем, подчиненным только мне одному, но он все еще не был государственным казначеем. Я не послал его с Парменионом для захвата обоза Дария, идущего в Дамаск, накануне сражения при Иссе, и он впал в мрачное раздумье, а затем совершил нечто похожее на дезертирство. Его без труда догнали и, если бы не наша детская дружба и его увечность, то без промедления судили бы и предали казни. Вместо этого я поговорил с ним и убедил его снова стать моим верным сподвижником.

Чтобы еще больше успокоить его, я назначил его на пост государственного казначея Македонии и поручил его опеке громадные запасы богатств, накопленных в Дамаске.

В тот же самый период времени я пополнил наши интендантские запасы — в основном зерном, а также сушеной говядиной и бараниной с равнин и рыбой, слегка подсоленной и вяленой на солнце — ценный предмет торговли поморов с городами, лежащими в глубине континента. Даже мысль об этих рыболовецких флотах с их смелыми, стойкими экипажами наводила меня на воспоминание о почти потерянной Таис, как с горящими глазами она говорила о них в тот день, когда на месте строительства Александрии я снизошел до чудовищной глупости.

Выступив на север из Дамаска, мы шагали по богатой, густо населенной территории.[574] Заходя в ряд городов, включая Алеппо, известный изготовлением высокопрочной стали, где был выкован и мой собственный меч, получивший от меня прозвище «рубака». Отсюда мы пошли по караванному пути на Восток, к правому, или западному, берегу реки Евфрат. Так мы впервые вступили во внутреннюю Персию.

Я боялся Евфрата. Мои разведчики все еще не обнаружили войска Дария, и, несмотря на сведения, собранные моими лазутчиками и доставленные мне гонцами или, точнее сказать, подкупленными караванщиками, которых мы встречали на пути, я не знал его точного местоположения. Согласно нескольким донесениям, он расположился громадным лагерем в пустыне, недалеко от поселения, известного под названием Арбела, где жили в основном дорожные рабочие. Однако, если бы я был его доверенным лицом, я посоветовал бы ему выступить тайком и внезапно напасть на нас во время нашей переправы по старому мосту через эту могучую реку.

Этот мост сильно пострадал от персидских беженцев из Исса, но не обрушился. После того, как мои разведчики после тщательного обследования противоположного берега не обнаружили никаких признаков вражеской армии, я послал для ремонта моста отряд строителей с хорошей охраной. Они заметили за рекой довольно много персидской конницы, и мои люди опасались, что она может переправиться и напасть, но это была только конная разведка, которая быстро умчалась назад. Вскоре я узнал, что персы подожгли поля и житницы на обширном пространстве, а всех молодых мужчин, оказавшихся под рукой, забрали в солдаты, чтобы пополнить и без того уже чудовищно громадную армию Дария. Мы легко переправились через реку и повернули на север, в ту часть Месопотамии, где климат был попрохладней.

Однако продвижение наше замедлялось тем, что приходилось умиротворять или захватывать лежащие на нашем пути укрепленные города, чтобы нам не досаждали с флангов и тыла. С другой стороны, эта дорога позволяла нам сэкономить наши запасы зерна, так как мы шли через область, известную своей питательной пшеницей — лучшим походным фуражом, уступающим только мясу и рыбе. В это время года стояла засуха, и нам приходилось держаться ближе к холмам, переправляясь через малые реки и ручьи, которые утоляли жажду моих потных соратников.

Я опасался реки Тигр, текущей ближе к морю примерно параллельно Евфрату[575] и бок о бок, словно они были сестрами, которые родились далеко друг от друга на севере и, одинаково выходя из ущелий, извергались в Персидский залив. Эту реку нам предстояло перейти вброд, несмотря на ее ширину и быстрое течение. На Евфрате удача нас не покинула, но можно ли было предполагать, что она не изменит нам и на Тигре? Когда моя небольшая армия окажется посреди переправы, один хороший налет конницы врага, пока его лучники со скифскими луками будут спокойно целиться в плывущих и конных, вполне вероятно, может привести к нашему разгрому. Если мне с несколькими соратниками удастся остаться в живых, я уже не смогу собрать в Греции или еще где-нибудь новую армию и моя звезда закатится навсегда. В отличие от Дария я не мог, потеряв две армии, найти на обширных территориях человеческие ресурсы для третьей.

Но мои разведчики видели только вражескую разведку, и донесения теперь не оставляли никаких сомнений, что войско персов действительно стоит лагерем около Арбел, ближе к деревушке Гавгамелы.

Дарий не поднял руки, не отдал приказа остановить нас. Это так удивило меня, что я посоветовался с Птолемеем, чья голова варила лучше всего под моим началом, тогда как моя собственная не всегда была в моей власти.

— Он не только не воспользовался двумя прекрасными возможностями, — объяснял я другу детства, — но дал нам спокойно пройти всю ширь Месопотамии. Он мог бы послать кавалерию, чтобы напасть на наши лагеря ночью, перебить нас одного за другим из засады и устроить ад нашим флангам и тылу. Что удержало его руку?

— Меня тоже это удивляет, — отвечал Птолемей. — Судя по тому, что мы знаем о Дарии, он упрям, медленно усваивает уроки, но если что-то усвоил, то стойко держится этого, даже себе в ущерб. Он дважды потерпел поражение, неудачно выбрав поле битвы. Теперь он считает его чрезвычайно удачным: просторное место, в основном горизонтальное, его легко выровнять для езды на колесницах, в которые он так верит. Он сидит там, как статуя, на своем пьедестале. Никто не может убедить его двинуться: ни родственник, ни сатрап, ни военачальник. Кроме того, он, возможно, дожидается прибытия пополнения из отдаленных областей империи, чтобы его войско раздулось еще больше.

— Если так, то это единственное, чего ему не следует ожидать, ведь, по нашим донесениям, даже если они наполовину врут, его армия уже чересчур велика.

— Персы живут в большой стране — и мысли их велики, а иногда туманны и неповоротливы. Если одна наложница — это хорошо, то десять — лучше, а сто — еще лучше. Сам царь — очень крупный мужчина, выше пяти локтей, это точно — просто великан, и к тому же царь гигантской империи. Значит, его армия тоже должна быть гигантской. Не думаю, что у него есть какая-то стратегическая идея. Его военачальник Бесс имеет славу отличного стратега, Мазей тоже, но он их не слышит. Царь Александр, если тебя когда-нибудь окружит такая стена придворных, что сквозь нее ктебе не смогут пробиться голоса твоих военачальников, я уйду со своего поста.

Это, должен признаться, была бы очень тяжелая потеря. Так же, как и потеря старого, покрытого боевыми шрамами Пармениона, до вступления в битву осторожного, как волк, а потом храброго, как лев. Он учился только на опыте, от него нельзя было ожидать внезапных непродуманных действий. Поэтому мне вновь и вновь приходилось отклонять его предложения. У меня было несколько начальников, хорошо разбирающихся в тактике, и все без исключения умели прекрасно руководить солдатами. Под моим руководством они составили отличный штаб, проверенный во многих сражениях. А Дарий, за исключением двух упомянутых Птолемеем начальников, не располагал военным штабом, стоящим внимания.

— Первые египтяне тоже имели страсть к большим величинам, — размышлял Птолемей. — Представь себе Великую Пирамиду — что за жилище для одного бедного маленького мертвеца с богатыми украшениями, жертвенными рабами, едой и напитками и так далее, и так далее. Тебе не кажется, что они той же крови, что и персы?

— Не думаю. Персия была заселена племенами кочевников. А египтяне, похоже, туземные жители долины Нила.

Я разговаривал с ним учтиво и помнил наше совместное детство, но в моем сердце тлел красный уголек ненависти, возможно, оттого, что он вступал в сношения с моей утраченной прекрасной Таис и, несомненно, сделает это снова. Я же не мог этому помешать иначе, как убив его или ее.

Здесь, на севере, мои застрельщики захватили группу персидских разведчиков, которых мы заставили рассказать нам все, что им известно о передвижениях и планах Дария. У моих военачальников челюсти отвисли, когда они услышали, что армия царя намного больше, чем при Иссе и Гранике, и с каждым часом раздувается, как ядовитый гриб. Но это обеспокоило меня не так сильно, как то, что в целом его войска лучше обучены, чем прежде, и в основном находятся под командованием начальников с именем и славой. Похоже, слишком явно сбывалось мое пророчество в разговоре с Таис.

Никем не потревоженные, мы подошли к броду на реке Тигр, достаточно глубокому, чтобы замочить подгрудники у крупных месопотамских волов. Я принял все меры для безопасности переправы не только ради спасения множества людей, но также ради поддержания у солдат высокого духа, который упал бы, если бы они видели уносимых рекой товарищей или их выловленные из течения безжизненные мокрые тела. Всадники выстроились в ряд вдоль берега и образовали еще один ряд, ниже по течению, чтобы помочь оступившимся пехотинцам. Когда переправа закончилась без единой потери, вся моя армия разразилась мощным криком ликования.

Во время этой передышки мы наблюдали затмение луны. Меж солдат пошла ходить история, фактически почти не имеющая под собой основания, что луна, которая для персов была Астартой, по какой-то неочевидной причине особо священна для Дария и это служит знаком того, что его войска вскоре также окажутся в затмении. С другой стороны, затмение солнца наверняка пробудило бы суеверные страхи. Я, как бывший ученик Аристотеля, точно знал, что является причиной затмения: тень Земли отбрасывается Солнцем на Луну, когда Земля и ее спутник стоят с ним точно в один ряд. Это событие довольно обрадовало меня, так как греческие и превосходящие их в знаниях и опыте египетские и персидские астрономы иногда могли предсказывать затмения за две недели вперед и пунктуально отмечали время их наступления. Значит, дата предстоящего скоро крупного сражения останется вписанной в анналы истории на все времена, а ведь иначе в суматохе лет и вечно меняющихся календарей она могла бы потерять свою определенность. Это произошло за день до осеннего равноденствия, после моего двадцать пятого дня рождения, в двадцать шестой год от Александра. Я подумал, что эта байка, подбодрившая солдат, родилась в изобретательном мозгу Птолемея. Во всяком случае, она распространилась подобно лесному пожару, и я приказал нашим толкователям, чьи предсказания не всегда бывали толковыми, пройти через фокус ритуального проникновения в смысл данного явления и дать ему истолкование.

Тем временем я воздвиг алтари и принес жертвы как Солнцу, так и Луне, а также абстракции, которую мы называли Ге, включающую в себя Солнце, Луну и Землю. «Аристотеля, — подумал я, усмехаясь, — не увидели бы за приношением жертвы Аполлону, или его сыну Гелиосу, или Селене-Луне, но к Ге он относился с явным пристрастием: для него это означало всю Природу в целом.

Отсюда мы двинулись по большому торговому пути, веками служившему маршрутом для караванов и армий царей, купцов и больших партий рабов, и каждый шаг его был орошен кровью и потом. Он проходил по пустынной области с редким кустарником, где обитали несколько львов, изредка встречающиеся стада газелей и небольшие грызуны, служившие пищей для множества змей. Однако один историк в нашей среде, который умел читать на древнеавестском и персидском языках, говорил, что когда-то это место было районом охоты великих ассирийских царей, таких, как Шалманезер I, которые охотились не только на львов, но и на зубров и слонов. Его рассказ подтверждали остатки фундамента какого-то сооружения, которое могло бы быть царским охотничьим домиком, и самое большое из упомянутых животных нуждалось в изобилии густой травы, а львы, в количестве заслуживающем внимания охотников, не могли бы прожить без множества травоядных.

Кто знает, может, эта земля подверглась проклятию Зевса, который обделил ее своими дождями, и плодородная область стала пустыней.

Мне нравилось размышлять над такими далекими от реальной жизни вопросами, чтобы временами дать отдохнуть голове от мыслей о предстоящих событиях следующих нескольких дней. Мы приближались к персидскому войску, и спустя три дня после равноденствия моя разведка донесла, что видела отряды вооруженных всадников. Это тоже были застрельщики, недалеко оторвавшиеся от главных сил армии, поэтому теперь нам приходилось двигаться медленно, колоннами, которые можно было быстро и легко построить в боевые порядки. Тем временем я со своей охраной и подкреплением из всадников поскакал вперед. Букефал был в прекрасном настроении — возможно, потому, что чуял множество коней, а возможно и потому, что по моему собственному возбуждению чувствовал близость сражения.

Мы взяли пленных из персидских застрельщиков и от них узнали, что Дарий стоит лагерем у Арбел и уже выбрал поле сражения, на котором определенно собирается разбить и окончательно уничтожить мою мизерную армию. Я не мог поверить цифрам количества кавалерии и пехоты, которые называли наши пленные, но сомнений не оставалось, что Дарий собрал огромнейшую в человеческой истории армию. Мы стали лагерем в шестидесяти стадиях от персов, и наши гражданские, в основном рабы, укрепили лагерь валом, окружившим глубокий ров и частокол. Ему предстояло стать нашим лазаретом, местом содержания пленных и хранения нашего багажа и добычи. Теперь мои солдаты могли идти в бой только с оружием и щитами, не обремененные посторонней ношей.

Мы отдыхали четыре дня, и Дарию приходилось ждать, ибо он поклялся больше не оставлять выбранное им благоприятное поле ради такого, которое давало бы преимущества моей небольшой, компактной армии. У меня оставался один выбор — времени начала сражения. Решение это я намеревался принять осторожно.

Лазутчики приносили мне донесения чуть ли не ежеминутно. Полный решимости уничтожить наглых захватчиков, Дарий набрал воинов со всех обширных земель своей оставшейся части империи. Единственная очевидная слабость его войска заключалась в разношерстности его состава. Сатрапы и подчиненные цари прислали ему большое пополнение со всех сторон света. Зоркие лазутчики узнали варваров с севера; лихих всадников, наверное, из Бактрии и Согдианы; высоких светловолосых горцев, называемых родовым именем кафры, с верховий реки Кунар на Гиндукуше; мидян и парфян; воинов со светло-рыжими бородами, похожих на кельтов из далекой северной области Оксиан;[576] лучников из Парфии, которые, отступая, делают внезапные остановки, осыпая противника смертоносным градом стрел; и тощих, высоких, загорелых воинов, фанатичных в бою, ездящих верхом на верблюдах или быстроногих остроухих лошадях. Больше всего беспокоило меня подразделение не людей, а животных. Это не были военные псы, применяемые на самых западных островах Тин, а отряд из пятнадцати слонов, частично защищенных броней, высотой в восемь-девять локтей. Наездники сидели у них на шее с заостренным металлическим стрекалом в руке, а в огороженной площадке на месте седла с балдахином воины с тюрбанами на головах держали в руках луки со стрелами или длинные копья.

Военачальникам было хорошо известно, что конники не могли противостоять слонам без того, чтобы их лошади не вышли из повиновения. Запах слонов, издаваемые ими то мощные трубные, то резкие высокие звуки, их колоссальные размеры, их бормочущий разговор между собой наводили на лошадей панический ужас.

Они были из Индии. Поскольку они не могли перевалить через Гиндукуш, им дорогой сюда, должно быть, послужили горные проходы под Кабулом. Из тех же мест прибыли и чернобородые воины в тюрбанах, кожаных плащах и мешковатых брюках под названием «патан», вооруженные кривыми мечами; а также очень крупного роста светлокожие воины из Раджпутаны и Пенджаба. Из-за Оксиана прибыли кочевники, не подчиненные царю, с очень опасным оружием — луками из рога и слоновой кости, стреляющими в позиции, противоположной нашим лукам, и на невероятно большую дальность.

В основном эта огромная армия была вооружена широкими мечами и копьями длиннее, чем те, которыми персы сражались при Иссе. Дарию тот урок пошел на пользу, как, возможно, и другие тоже; но, размышляя над его силой, стараясь не преувеличивать его слабости, я нашел, что его поведение не поддается объяснению: он не напал на нас на Евфрате, не мешал переправиться через Тигр и сейчас не тревожит наши сторожевые заставы, не устраивает демонстраций, чтобы заставить нас перестраивать боевые порядки и лишать нас нормального сна.

После тщательного осмотра всего оружия и доспехов мои начальники выдали солдатам усиленный рацион питания и разрешили им отдыхать с наступлением темноты до полуночи, затем трубач проиграл мою команду выступать. Как только рассвело, мы ступили в поле зрения противника, построившегося в каре, еще не виданные ни на одном поле сражения. Ясно, что они стали в эти порядки до рассвета, поэтому я дал им постоять так как можно дольше, зная, что Дарий не решится позволить своим солдатам разойтись, боясь, как бы я не выбрал этот момент для нападения. Поэтому мы провели весь день, тщательно исследуя место будущего сражения. Скифы славились своим умением устраивать прикрытые ямы с острыми, вбитыми в землю копьями против конных и пехоты, а также и другие ловушки, но мы ничего такого не обнаружили, зато заметили участки выровненной земли для удобства атаки на колесницах с косами.

Вечером ко мне в палатку зашел Парменион и стал убеждать меня напасть на персов ночью. Я ответил ему пышными громкими словами, которые даже мне самому показались глупыми. Почему я хотел дотянуть до утра? Да потому что ночная атака всегда чревата риском расстройства боевого порядка. Кроме того, персы после бессонной ночи и долгого жаркого дня стояния в строю стали бы еще уязвимей, тогда как мои ветераны, завернувшись в свои накидки с капюшонами, уютно бы себе похрапывали. Я удалился к себе, потосковал о Таис, но, зная, что она не может прийти и наполнить сладостью мои мечты, я смирился с мыслью о ее потере и крепко заснул. После сытного завтрака — на голодный желудок нет желания драться — моя армия спустилась по склону холма, покинутому небольшим персидским подразделением, и построилась в боевом порядке.

Перед нами простиралась обширная засушливая равнина с ближайшим городом Арбелы.[577] Громада персидского войска мешала нам видеть то, что было вдали. На левом крыле выстроилась бактрийская конница на косматых низкорослых лошадях. Промелькнула шальная мысль, что многим из этих молодых людей известна на вид дочь их царя Оксиарта, что, возможно, ей приходилось целовать кого-нибудь из молодых военачальников, перед тем как они отправились на Александра, почти истершегося из ее памяти. Я полагаю, что это преломление в мыслях было хитростью моей обеспокоенной души, желавшей, чтобы я чуть подольше вгляделся в строй врага, такого многочисленного и опасного.

Какая нужда подробно описывать развертывание боевых порядков противника или даже наших собственных? В нашей армии находился историк, который даст полное описание, и его отчет будут копировать снова и снова с растущим количеством ошибок, и более поздние историки в свою очередь возьмутся за пересказ событий сражения, их рассказы не сойдутся, и они обвинят друг друга во лжи. Век за веком будет расти стопа письменных трудов; а если бы меня без лишнего промедления разбили в надвигающейся битве, мало перьев окунулось бы в чернила, чтобы упомянуть о незначительном столкновении между Дарием, императором Персии, и македонским выскочкой, которого судьба сперва ласкала, а затем покинула.

Линия баталии царя была такой, какую я примерно и ожидал. В нее входили лучшие войска, были и кое-какие удивительные новшества. По грубым подсчетам, согласно сообщениям моих лучших разведчиков, его кавалерия насчитывала сто тысяч, и в ней необычно большая доля приходилась на бактрийскую конницу, отчего я больше зауважал это, по моим представлениям, малозначительное подчиненное царство. Бактрийцы поистине были всадниками с рождения, что когда-то продемонстрировала мне Роксана, моментально подчинив себе славного Букефала. Мои лазутчики донесли, что правым крылом командовал Мазей, левым — Бесс, а центром — сам Дарий. Инды и парфяне занимали важное место и явно были у царя в большом почете. Он снова находился в своей царской колеснице из золота и серебра, запряженной серыми в яблоках жеребцами из его великолепной конюшни. Его окружали родственники и царская гвардия, сама по себе составлявшая внушительную армию, приблизительно вполовину моей. Слева и справа от центра, разделенные на две силы, стояли тридцать тысяч греческих наемников, его самые искусные воины, беспокоившие моих солдат больше всего. В развернутом строю стояли горцы, смуглые арабы с кривыми саблями, на горячих породистых лошадях, рыжебородые великаны — похоже, кельты из Оксиана, и мидяне — лучники, от которых явно будет мало пользы против моей фаланги или решительного натиска моей кавалерии. Фаланга царя, состоявшая из множества таксисов (отрядов по 1500–3000 человек), выглядела внушительно, и, если ее маневренность будет соответствовать донесениям, ее роль в предстоящем сражении может оказаться зловещей.

Новшества состояли в том, что в боевые порядки были включены двадцать боевых слонов и около двухсот с толком расположенных колесниц, каждая из которых имела торчащие по осям гигантские косы с обращенными вниз остриями. Но, как и при Иссе, за линией баталии все так же громоздились большие массы резервов, польза от которых могла быть только в случае прорыва в наши боевые порядки. Вдобавок ко всему у царя было множество пращников и метателей дротиков.

Я отметил, что в памяти Дария хорошо запечатлелся один урок, преподанный ему при Иссе: теперь у персов копья были длиннее, чем тогда.

У меня расстановка сил мало чем отличалась от той, что была при Иссе. Клит командовал моими телохранителями и приданной им в помощь кавалерией; Кратер — всей пехотой слева от моей фаланги; Аттал, в голову которого я когда-то запустил кубком, вел моих агриан; Главкий временно возглавлял мой мощный ударный молот — конницу гетайров, состоявшую исключительно из македонцев. Парменион командовал главной силой моих пехотинцев, находившихся под защитой другого элитарного корпуса — фессалийской конницы.

Фракийские метатели дротиков и контингенты свеженабранных отрядов конницы и пехоты несли охрану обоза и сокровищ позади наших порядков, доводя суммарную численность моей армии до сорока тысяч пехоты и семи тысяч всадников.

Приблизительно десять к одному! Но наши силы были в высшей степени опытны, искусны и дисциплинированны; это была сплоченная армия с крепким моральным духом, солдаты чувствовали себя уверенно после хорошего сна и завтрака и отлично помнили свои победы при Иссе, Гранике и в Тире. Они были армией Александра, а Александр был любимцем богов — и этот фактор оставался главным. Сердце сильно стучало, живот немного свело, но внезапно меня охватила уверенность в своей судьбе, и горнист по моему знаку подал сигнал к наступлению.

2
Моя армия маршировала, как на учебном поле, молча, мерным шагом, соблюдая идеально ровный строй. Недалеко от передовой линии врага я приказал солдатам остановиться и медленно проехал перед ними на черном Букефале в своих белых доспехах, сияющих в лучах утреннего солнца. Раздался мощный приветственный клич, затем по-бычьи проревел голос одного рядового македонца:

— Веди нас на врага!

Я переложил копье в левую руку, а правую воздел к небесам.

— Сын Зевса всех вас приведет к победе! — крикнул я в ответ, впервые открыто, принародно подтверждая чудесную истину.

Возвращаясь назад на свой пост, я заметил небольшое перемещение в передовой линии персов. Дарий поставил свою гвардию прямо напротив меня, чем желал показать своей армии полное пренебрежение ко мне, будь я бог или человек, но тем самым оставил влево от центра промежуток. Я тут же понял, что его можно увеличить, и с этой целью приказал трубачу дать сигнал моему фронту смещаться вправо наискосок, на что персы ответили соответственно движением влево, вызвав ослабление стыка левого крыла Дария с центром. Мое движение вправо продолжалось до тех пор, пока не стало казаться, что я угодил в ловушку Дария, ибо мои отряды уже достигли участка поля, выровненного персами для их коронного удара — неотразимой атаки колесниц с торчащими наружу косами. Поскольку далее лежала каменистая местность, Дарий приказал всадникам с краю левого крыла объехать мое правое и не дать мне возможность вести его дальше. В ответ я приказал Мениду бросить на них конницу, но скифские и бактрийские всадники так свирепо атаковали, что заставили их отступить. Им на помощь помчались вооруженные пиками всадники Ареты, завязалась короткая и кровавая схватка, в конце которой варвары дрогнули и вернулись на прежние позиции.

Но эта фаза сражения еще не закончилась. К всадникам Ареты приблизился хорошо вооруженный и защищенный броней четырнадцатитысячный отряд бактрийской конницы под командованием Бесса, пожалуй, самого значительного военачальника персов. Отступившие всадники повернули обратно и вместе со своим мощным подкреплением вступили с македонцами в упорное конное сражение со всем его грохотом, рвущимися вперед лошадьми, сверкающими мечами и колющими пиками. Повсюду всадники валились из седел, и мои ветераны дрогнули. Но под криками своих начальников они сплотились и снова ударили, и уж теперь всадникам Бесса пришлось, яростно отбиваясь, отступить.

Дарий выбрал этот момент для того, чтобы бросить в бой свои любимые войска, в которые он так верил. По выровненному участку поля с грохотом помчались его колесницы с косами навстречу с моим легковооруженным заслоном, состоявшим из застрельщиков и метателей дротиков. Но трудно было опытному лучнику или копьеметателю не попасть в лошадь с близкого расстояния, а если одна лошадь падала, другим приходилось останавливаться. Когда подраненная лошадь бросалась вперед, другие становились неуправляемыми, и мои храбрецы подбирались к ним так близко, что могли перерезать вожжи. Стрелы, дротики и даже камни пращников сбивали с ног возниц и воинов, находящихся на колеснице. Больше всего меня порадовало зрелище того, как кое-кто из наших проворных застрельщиков, в основном из горцев, запрыгивали в колесницы сзади и рубили застрявших и почти беспомощных ездоков. Те, что остались целыми, понеслись дальше на мою фалангу, но хладнокровные и прекрасно обученные фалангисты, занимавшие свое почетное место благодаря своему опыту и уму, «раскрыли» свои ряды так же плавно, как открывают двери, оставив коридоры для обезумевших лошадей, которые предпочитали не бросаться на торчащие копья. Оказавшихся за фалангой колесничих убивали или захватывали в плен фракийцы. Таким образом, атака колесниц, в которую так верил Дарий, стала полной неудачей, и, я полагаю, при виде этого его лицо побледнело, глаза расширились от страха и он увидел, что его ждет еще один Граник или Исс.

Тогда Дарий ввел в действие пехоту в центре, но ее ряды были так тесны, что солдатам негде было развернуться со своим оружием. Они были плохо обучены маневрировать и шли в атаку медленно и неровным строем. Я отметил это, намереваясь извлечь из этого пользу, и в то же время заметил еще более важное обстоятельство: признаки паники и беспорядка в громадном отряде тяжелой конницы Дария, на которую наседала моя лучше обученная легкая кавалерия. От ее пик персы внезапно обратились в бегство, столкнувшись с задним фронтом, который также, в бешенстве и замешательстве, стал распадаться. Избиение не прекращалось, и сраженные падали рядами лицом вперед, пронзенные пиками сзади. И вот почти наступила пора поработать и моим славным гетайрам.

В крайнем напряжении, с головой, работающей в полную силу, отчетливо видя все перипетии боя, я все еще оставался на своем первоначальном месте, верхом на Букефале застывшем, как статуя. В рядах вражеской кавалерии царил такой беспорядок, ее потери были так велики, что она не могла даже пытаться противостоять моему следующему ходу. Я отдал приказ трубачу. Он поднес трубу к губам, и из ее медной глотки звонко полился сигнал, который так хорошо знали мои славные гетайры. С какой радостью забились их сердца, и они дали волю своим коням! Отчетливо сквозь шум сражения прозвучала еще одна команда: двигаться уступами для атаки на левый фланг персидской фаланги. Я знал, что произойдет, я видел то же самое в Иссе и во многих мечтах после этого. Вражеская фаланга не могла маневрировать, солдаты в ней не могли расцепить свои щиты и повернуть копья, чтобы защитить себя; они могли только умереть. За моими гетайрами следовала тяжело вооруженная пехота, построенная клином с уступами для нанесения удара по линии врага немного вправо от щели, проделанной моими гетайрами. За ними двигались пять таксисов моей фаланги, также уступами, вклиниваясь в эту щель, и железная стена с безжалостными копьями убивала всех на своем пути, не щадя никого, и солдатам нужно было только идти маршем, чтобы бойня не останавливалась.

Затем мои гетайры повернули налево и стали косить противника, как траву. Это была самая кровавая атака в их истории, их кони скакали по толстому ковру из человеческих тел или перепрыгивали через их кучи; их разящим пикам и мечам не хватало быстроты, чтобы перебить всю орущую толпу, это физически было невозможно, и некоторым удавалось в безумном бегстве найти спасение от беспощадной стали. За гетайрами шли гипасписты, атакуя еще одно скопление врага, а за теми — грозная фаланга. Чем больше они убивают, тем сильней у них жажда убивать, и каждый солдат, пеший или конный, становился бездумным мясником, убившим слишком многих, чтобы считать, и фалангисты ускоряли свой шаг, чтобы под их смертоносными копьями скорее пришел конец врагу. Теперь я тоже оказался в гуще сражения и чувствовал знакомый пьяный восторг, когда моя пика разила грудь за грудью, и, казалось, врага нужно было только коснуться, чтобы убить, хотя, по правде, бил я с большой силой, и если намеченная жертва увертывалась от пики, я на рвущемся вперед Букефале срубал ее мечом.

Пятнадцать боевых слонов, напуганные боевым кличем фалангистов, забыли все, чему их учили: как сбивать тяжелым хоботом беспомощного врага, как топтать его огромными ногами. Наверное, пропахший кровью воздух бесил их еще больше, поэтому погонщики никак не могли справиться с ними: слоны не обращали никакого внимания на вонзаемые им в кожу стрекала и, вопреки их воле, ломились через персидские ряды, сбивая солдат с ног и наступая на упавших, раздавливая грудные клетки или черепа, оставляя за собой красное месиво трупов.

Именно во время этого панического бегства слонов сердце Дария не выдержало. Он не умер, нет — такой могучий царь, как он, не мог смотреть в лицо смерти, и, видя приближение фаланги, он приказал своему вознице развернуться по телам раненых и убитых и гнать колесницу с поля битвы. В следующее мгновение его колесничий вывалился наружу с копьем в груди, которое едва не угодило в самого царя, и тот, схватив упавшие вожжи и кнут, хлестнул коней, и они, обезумев от страха, понесли.

В этот момент Мазей, опытный военачальник, командующий правым крылом, увидел свой шанс отличиться. Если он не мог спасти всю армию от поражения, то, уж конечно, мог сделать так, чтобы за него было заплачено меньшей ценой. В промежуток, оставленный открытым моей наступающей фалангой, он бросил кавалерию индов и парфян, а его собственная конница с яростью отчаяния насела на левый фланг моих фессалийских всадников-ветеранов. Они повернулись, чтобы встретить врага в полном порядке, но у противника был большой численный перевес, и Парменион, видя, какие потери несут фессалийцы, послал ко мне гонца, прося о помощи. Я отказал ему. Это был самый критический момент сражения: необходимо было продолжать избиение противника здесь, а когда бы это кончилось, я мог вернуть себе любое захваченное пространство. Такой ответ дал я гонцу. Случилось так, что Пармениону и не понадобилась моя помощь. Симмий, командовавший самым задним уступом моей фаланги, получил тот же призыв, и поскольку преследование бегущих персов могло обойтись без него, он повернул в тыл.

Тем временем инды и парфаяне прорвались на ослабленном участке нашего фронта и, оказавшись на открытой равнине, завидели частокол моего лагеря. Жадные до наживы, они бросились к нему. Некоторые из фракийских охранников были рассеянны или убиты, но все же оставленные там раненые взялись за оружие и отчаянно сражались. Вскоре фракийцы собрались, построились в ряд и оказали налетчикам стойкое сопротивление, несмотря на то, что часть содержащихся в лагере пленных вооружилась и напала на них с тыла. Другие пленные захватили столько добычи, сколько могли унести, и надеялись улизнуть, но трое из моих командиров увидели закулисное сражение и бросились на помощь защитникам лагеря. Вскоре налет искателей наживы был отбит, немало их было захвачено или убито, остальные же повернули назад и стали пробиваться к персидскому фронту.

Молва о бегстве Дария стала быстро распространяться по рядам, и, когда достигла стоявшей в резерве огромной массы солдат, все еще далеких от нашего фронта, среди них началось беспорядочное бегство. Теперь вместо одного сражения возникло отдельных четыре, но вскоре и они превратились в избиение, от которого горстками и кучками персы стали улепетывать в диком ужасе.

Центр персов уже начинал разваливаться, поэтому я оттянул своих гетайров с того места, где они избивали противника, чтобы завершить его поражение в центре. Наконец я мог помочь старому Пармениону, еще не справившемуся с врагом, но видя, что он и сам может это сделать, повел гетайров против индов и парфян, пробивающихся к себе после неудачного нападения на лагерь. Мы ударили им в тыл, произведя в их рядах большой беспорядок. Однако эти союзники царя, хоть и были ворами, храбрости им было не занимать. Они развернулись и бросились на нас, как полосатые львы из Индии, и дрались с непередаваемой яростью. Дрались врукопашную один на один, и ничего подобного по ожесточенности я еще не видел. Много здесь пало воинов и еще больше было раненых. Но союзники персов оказались зажатыми в клещи, и в конце концов храбрость им изменила: оставшиеся в живых обратились в бегство.

Это было последним серьезным сражением в бою при Арбелах. Персидское войско, которое пока еще избежало резни, теряло всякое сходство с армией, превращаясь в беспорядочную толпу. Когда я приближался на Букефале к войскам Мазея, они уже бежали от фессалийцев. Остальные подразделения рассеялись по всем направлениям. Я одержал величайшую победу в своей жизни, а может быть, и во всей истории.

Я повернул своего славного коня и погнался за Дарием, чувствуя, что чаша моя не будет полна, пока он не будет схвачен или убит.

3
Парменион остался, чтобы с почестями похоронить всех наших погибших — а их было немало, — которых можно было найти под грудами мертвых персов. Я представил, как их несут на носилках к месту похорон, как несут в лазареты раненых, которым еще можно помочь. И скорбно длинными виделись мне эти процессии. Утешало только одно: они храбро погибли в бою за великое дело, что должно было также служить утешениям и душам их, стремительно мчащимся к Реке Скорби и мрачным чертогам Аида. Некоторые из этих душ, души воинов, убитых в схватках, где ими был проявлен особый героизм, возможно, найдут последнее пристанище на душистых полях Элизиума,[578] в которые верил Ахилл, а подобно ему, и я.

Рассказывалось — предположительно, живыми, вступавшими в разговор с мертвецами, которым колдуны, вызвав их заклинаниями наверх, давали жертвенную кровь, чтобы пробудить их спящую память и открыть их уста, — что Ахилл не попал на эти душистые поля, потому что был убит стрелой труса, вонзившейся ему в пяту; и он сам предпочел остаться с обычными мертвецами в их безмолвном царстве теней. Если это действительно было так, то он проявил героизм, перед которым меркнет тот, за который он был прославлен при жизни.

Понятно, что искатели и могильщики павших на поле у Арбел работали с величайшей поспешностью. Трупы наших и вражеских воинов пролежали всю ночь на жаре и ожидалось, что утром с восходом солнца сюда стаями слетятся вороны и прочие мерзкие любители падали, и число их будет расти, когда дальних небес достигнет быстрая весть о таком грандиозном пиршестве. Все они будут жадно обжираться, и все же с такого количества костей не много им будет по силам содрать мяса, и груды трупов останутся нетронутыми их алчными клювами, или же они слегка расклюют их, вырвут лакомые куски из отверстий тел и этим удовольствуются. На второй или, самое позднее, на третий день начнут собираться другие любители мертвечины, двигаясь в медленно шевелящихся кучах, а еще через несколько дней сюда слетятся стаи мух со всей пустыни, и пастухи курдючных овец в ее более плодородных областях должны будут бежать вместе со своими отарами, как если бы они бежали от еще одного проклятия, насланного на Египет; о первом, случившемся во времена Моисея, мне рассказывал Абрут.

Мне со своим отрядом преследователей не удалось догнать трусливого императора Дария, однако погоня была стремительной и упорной. К наступлению тьмы мы перебрались через реку Лин, примерно в ста пятидесяти стадиях от поля сражения, передохнули до восхода луны и помчались опять вперед к Арбелам, где Дарий оставил деньги и все царское имущество, но там мы его не застали и не знали, в какую сторону он бежал. Последние обнаруженные нами следы на песке позволяли думать, что беглое войско составляло тысяч десять конных и пеших, но следы быстро затерялись на плотно запекшейся под солнцем земле. Судя по отпечаткам сапог, среди них было немало наемников-эллинов. Мы догадались, что с Дарием был и Бесс с остатками своей конницы, так как их видели удирающими с поля сражения после полного разгрома персидского войска. Следы сворачивали на восток — очевидно, Дарий спешил в Мидию — и мы свернули туда же, полагая, что, если Дарий снова ускользнет от нас, ненадолго, ибо в его прежней империи укрыться ему было негде, мы утешимся разграблением многонаселенных городов в дельте Тигра и Евфрата.

Парменион и главные силы моего войска соединились со мной в Арбелах. Там мы принесли благодарность богам и устроили игры и пиршество, чтобы отпраздновать нашу победу, без сомнения, величайшую в известной человечеству истории. В Грецию были посланы гонцы от нового царя Азии с требованием, чтобы меня объявили таковым всенародно, чтобы все тирании уступили место демократиям — это чрезвычайно способствовало бы моей популярности у народа. И что мне было до того, что творится в маленькой Греции? Она ведь была всего лишь крошечным придатком к моей империи. И тем не менее мне она была небезразлична.

После жертвоприношений и празднеств мы направились в Вавилон, самый многочисленный и богатый город во всей Азии, запечатлевший свое имя в истории. Недалеко от Вавилона мы ступили на царскую дорогу, ведущую из Сард в Сузы, и моя армия уже не казалась маленькой благодаря длинным тяжелым обозам, крупным партиям пленных, гонимых для продажи в рабство. На дорогу к окраинам Вавилона ушло более двух недель: от Арбел его отделяли 2700 стадий.

Неподалеку от города я развернул войско в боевой порядок и выслал вперед конных разведчиков. Это оказалось ненужной предосторожностью, ибо ворота ждали нас открытыми и нас приветствовал Мазей с другими правителями и процессией жрецов из храма Ваала. Люди усыпали дорогу цветами, хотя вести из Арбел у многих болью отозвались в сердцах. Я принял капитуляцию Мазея и не предал его распятию, несмотря на его верность Дарию до бегства последнего с поля сражения, а может, и благодаря ей. К тому же он обладал хорошими военными способностями и мог быть полезен новому царю.

Мы, деревенские олухи, стояли и смотрели на великолепный город разинув рты. Хотя Сузы считались столицей империи, Вавилон оставался все еще крупнейшим городом во всем мире. Его обширная территория, равная полдневному маршу что вдоль, что поперек, лежала за стенами высотой около ста локтей и шириной — все пятьдесят. На берегах Евфрата стояли дворцы и другие великолепные постройки, храмы и арсеналы. Два огромных дворца-крепости когда-то входили в число мировых чудес, и над всем возвышался храм, посвященный Митре, бывшему Ваалу.[579] Подивились мы и «висячим садам», одному из семи чудес света, представлявшим собой ряд террас, не столь уж чудесных, как я ожидал, ибо последний ряд не превышал высоты стен. Я принес жертвы Митре и его прежней ипостаси Ваалу, чтобы доставить удовольствие жителям города, и поставил Мазея сатрапом Вавилона, поручив двум македонцам наблюдение за ним. Затем мы отправились в Сузы.

Этот город и его казна были взяты без человеческих жертв одним из моих подразделений. Вдобавок к тому, что мы взяли в Вавилоне, мои сундуки стали богаче еще на сорок тысяч талантов серебра и примерно на десять тысяч золотых дариков — монет той же ценности, что и статер.

Мой следующий поход был направлен против горцев в землях уксиев. Свирепые, как снежные барсы, они не только не желали быть подданными Дария, но еще вынуждали его уполномоченных и гонцов платить за проход по их местности. Эти грабители караванов имели наглость прислать ко мне послов, требуя от меня той же платы, что получали от персов. Я вежливо принял их и обещал, что в первое же утро убывающей луны золото будет им доставлено. Они с важным видом отъехали восвояси, не зная, что в империи Ахеменидов забрезжил новый день.

Стоило им скрыться из виду, как я приступил к действию. Приказав привести ко мне некоторых полуприрученных уксиев, с которыми вели дела персидские чиновники, я предоставил им выбирать: или они ведут меня к проходу, или их незамедлительно обезглавят. Почти все люди испытывают отвращение к такого рода расчленению, а некоторым горным племенам этот вид казни казался особенно ужасным: по их представлениям, в последующей за смертью жизни их головы смогли бы только видеть, но не двигаться, а их неземные тела могли бы двигаться, но не видеть; им трудно было бы найти друг друга, чтобы стать целым духом. По той готовности, с которой они согласились провести меня к проходу, я понял, что они верят в это серьезно. Я соврал им, что у меня есть древняя карта, по которой я могу проверить их честность, и, если я узнаю, что кто-то попытается сбить меня с пути, или завести в ловушку, или предупредить о моем приближении, я его расчленю, отдельные члены тела прибью к разным деревьям, а тело отдам на съедение кабанам.

Взяв царскую гвардию, часть тяжеловооруженной пехоты, конных лучников и пращников, я отправился по старой дороге, ведущей к проходу почти по безлюдной местности. Несколько деревень грозили оказать сопротивление, но быстрая расправа с главарями предотвратила его! Захватив проход с последним лучом лунного света, на утренней заре мы прочно обеспечили его безопасность, расставив лучников и пращников на высотах теснины.

Велико же было удивление уксиев, когда они после восхода солнца прибыли за установленной платой. Они сразу же пустились наутек, но наши длинноногие лошади мчались быстрее их косматых пони, и мы без труда одержали верх, заставив их полностью смириться; лишь единицы этих негодяев заплатили за свою наглость жизнью. Их вождей, трясущихся всю дорогу, я доставил в Вавилон, и, если бы не заступничество престарелой матери Дария, утверждавшей, что уксии всегда сопротивлялись любой абсолютной власти — похоже, она по неизвестной мне причине питала слабость к живущим на окраине империи дикарям, — я бы отправил их головы к соплеменникам, насадив их на колья. На самом же деле я отпустил их на свободу, потребовав, чтобы их народ ежегодно платил мне дань в сотню хороших верховых лошадей, пятьсот мулов и ослов и двадцать тысяч крупного рогатого скота, а также овец и коз. Оказалось, что в их реках нет золотого песка, иначе я дань в виде животных частично бы заменил золотом.

За этим приключением последовала небольшая, но трудная война, которая именно в тот момент была мне не нужна: мне предстояло решить много мирных задач административного и реорганизационного характера, к тому же, находясь так близко к Бактрии, я желал подчинить себе ее царя Оксиарта, двоюродного брата Дария. Он по меньшей мере послал в армию Дария большое войско, если в действительности не повел его лично. Если же так, то он бежал, когда фронт стал разваливаться — бежал вместе с тысячами своих всадников.

Война, которую пришлось вести мне, не перепоручая ее кому-нибудь из моих военачальников, имела целью захват Ворот Персии, горного прохода, известного также под названием Снежная Крепость. Эти Ворота вели на равнину Ирана, Старой Персии и имели очень важное стратегическое значение. Здешний сатрап воздвиг внушительную стену, перекрывшую горную теснину. Он готов был защищать эту стену с силой, равной моей собственной.

Эта тяжелая кровопролитная война дорого мне стоила. Первый приступ потерпел неудачу. Победа мне далась только потому, что я узнал от ливийского раба о существовании узкой, неровной и опасной тропы, ведущей к противоположному концу теснины, по которой можно выйти в тыл войскам непокорного сатрапа.

Предприняв еще одно, ложное, фронтальное наступление главными силами моей армии, а ночью разведя достаточно большое количество сторожевых костров, чтобы убедить сатрапа в том, что войско в полном составе отдыхает в лагере, я повел его отборные силы в трудный и опасный ночной переход для захвата задней части коридора. На всем пути были расставлены персидские сторожевые посты, которые нужно было уничтожать без шума, чтобы не зазвучал сигнал тревоги. В результате мы зажали войска сатрапа в тисках трех армий: у него в тылу, справа и слева. Враг очень скоро обратился в бегство, люди, пытаясь спастись, один за другим срывались с крутых обрывов, и возмездия от наших мечей и копий удалось избежать лишь четырем тысячам, включая самого сатрапа.

Оставив Кратера сторожить Ворота, а также взвалив на него неприятную обязанность вытащить из прохода и убрать упавших, я с конницей гетайров и легковооруженной пехотой поспешно двинулся на город Персеполь, столицу этой сатрапии. Такая спешка необходима была для того, чтобы весть о битве за Ворота не достигла ушей гарнизона раньше, чем мы появимся там, иначе охрана уж точно бы расхитила царскую казну и скрылась. Рядом с тем местом, где Кир одержал крупную победу, положившую конец владычеству Мидии, стоял построенный им город. Его главное святилище представляло собой зал для аудиенций Дария I с длинной колоннадой, ведущей к двум пролетам каменной лестницы, каждая ступенька которой была покрыта изумительной резьбой, и на них было начертано следующее божественное изречение:

Говорит царь Дарий,
Царь этой персидской страны,
Дарованной мне великим богом Ахурамаздой,
Прекрасной страны, изобилующей людом и лошадьми;
В согласии с его волей и моей собственной,
Я, Дарий, не боюсь никакого врага.
Хранившиеся в Персеполе сокровища были гораздо богаче, чем сокровища Вавилона и Суз. Век за веком сводчатые подвалы дворца служили казной сменяющим друг друга династиям. В них хранились золото, и серебро, идущие на уплату дани, захваченные как добыча в войнах, а также золото, намытое в золотоносных песках империи. Выбор места для их хранения представлялся очень разумным. Лежащий невдалеке от устья реки Вавилон мог подвергаться осадам мощных морских сил с военно-транспортными судами — такими, которые Тир и Сидон посылали вверх по Персидскому заливу или которые мог бы еще послать могучий на море Карфаген, если не захватит его Александр. И Египет, стань он опять великим царством, мог бы завоевать Вавилон, но, полагали персидские цари, их мощные армии смогли бы сорвать долгий поход на Персеполь. Когда царю нужно было золото на новый дворец, новую войну, на чеканку монет для торговли, ему оставалось только спуститься в сводчатые подвалы Персеполя.

Мы обнаружили золото и серебро в количестве ста тысяч талантов — стоимость многих тысяч лошадей. Добыча из этой крепости и царских дворцов: отделанные золотом предметы роскоши, ковры, каждый из которых ткали целый год, бесценные гобелены — все это было навьючено на всех верблюдов и мулов, которых нам удалось только достать и которые растянулись в такой длинный караван, что глаза уставали смотреть.

Крупнейший в городе дворец был построен Дарием I, но особенно он был связан с именем Ксеркса, когда-то победителя Эллады, которого она все еще помнила с горькой ненавистью. Этот дворец стал для всей империи символом мощи и славы персов. Я приказал убрать из егокомнат все самое ценное, оставить только в приличном виде палату Ксеркса для аудиенций. Затем, после прибытия в Персеполь главных сил моей армии и тех, кто следовал за ней, я, сам находясь в занятых мною палатах дворца, послал за Таис.

С тех пор как она перестала быть моей фавориткой, я посылал за ней не однажды. По правде говоря, я ни разу не звал к себе и не желал других женщин, исключая Роксану, ставшую теперь туманной мечтой. Таис я призывал часто, и это приносило мне острое наслаждение; ей, по всем признакам, тоже. Внешность ее и манеры почти совсем не изменились. Ее красота все еще оставалась схожей с красотой морской нимфы под тонким слоем воды или нимфы лесной — в темной чаще в облачный день. Она была неяркой, но поэтичной и очень трогательной, нисколько не огрубевшей от многих любовных ночей. Таис поистине все еще выглядела девственницей. Верно и то, что ее всеохватывающая эротичность проистекала из неиссякаемого источника. Она снова напомнила мне Киферу, которая была стихийной силой в природе, зовом, заставлявшим самцов высокоорганизованных видов животных, включая человека, совершать акт, служащий делу продолжения рода. У нее был мягкий и тихий голос. Она обращалась ко мне, когда мы сиживали вдвоем на кушетке, с уменьшительно-ласкательными словами и дважды, вдруг припомнилось мне, она назвала меня «бедный Александр». Теперь я был богаче самого Креза и к тому же хозяином всей Персии, за исключением нескольких непокорных племен, повелителем всей Азии, в значительной степени величайшим монархом на земле. Тем не менее время от времени она все еще, возможно, думала обо мне как о «бедном Александре».

Но меня, как ни странно, это нисколько не задевало. Я помнил ее полные слез глаза, иногда даже смутно чувствовал, что она хотела сказать этим обращением. Возможно, она считала, что не сила, а таящаяся в моей душе хрупкость побудила меня стать богатым, как Крез, хозяином почти всей Персии, повелителем всей Азии и в значительной степени величайшим монархом на земле.

— Ты победил при Арбелах, в третьем большом сражении с Дарием, как я и предсказывала.

— Победил.

— Теперь много потребуется любви, чтобы возместить миру все эти груды мертвых.

— Не той, что даешь ты, избегая зачатия ребенка. У самой Афродиты были дети — так нам говорят — Эрос и Гермафродит.

— По-моему, эти двое есть одно лицо.

— Почему бы тебе не родить от меня ребенка? Побудь со мной те три дня, когда твое чрево готово к зачатию, и ты родишь.

— Это дни, когда я не могу прийти, царь Александр. Я говорила тебе почему.

— Говорила, и это меня здорово потрясло. Сегодня один из твоих дней?

— Нет, мой царь. Однако ты и твои солдаты должны иметь детей от других женщин. Ты когда-нибудь задумывался, царь Александр, над тем, сколько сотен тысяч ты отправил в Аид? Теперь ты должен быть любимым племянником царя Аида, брата Зевса.

— Ты веришь, что я сын Зевса?

— Мой царь, верю ли я — мне трудно сказать. Я только знаю, что подобного тебе создания в человеческом обличье еще не было во всей истории, и сомневаюсь, что будет. После того, как ты уйдешь из этого мира — не знаю куда, — тебе будут поклоняться как богу, больше, чем Гераклу. Ты куда великолепней Геракла. Сними с Геракла одежки детского мифа, и останется герой культуры, осушитель болот, сжигатель ядовитых гадов, плавильщик железа и, кроме того, человек сверхнормальной, я бы сказала, сверхъестественной силы — телесной силы, тогда как ты отличаешься сверхнормальным, а возможно, и сверхъестественным блеском ума.

— Оставим это. Вот ты говоришь о множестве людей, которых я отправил в Аид. Ты ведь имела в виду, что их отправила туда моя армия.

— Нет, я говорила именно о тебе, Александр Великий. Армия — всего лишь твоя собственная тень. Если бы не ты, ее никогда бы не существовало. Не было бы побед в этих великих битвах, как и самих битв, Азия не стала бы царством одного завоевателя. Говорить, что ты сын Зевса — это слишком поверхностное объяснение. Тайна гораздо глубже. Я рада, что жила в твое время. Рада, что первую для нас обоих любовную ночь мы провели друг с другом. Но я была бы более счастлива, если бы ты совсем не родился на свет.

— Только ты можешь сказать мне такое и остаться в живых. А разве в этом есть смысл? Разве Греция не отомщена за обиды, нанесенные ей Персией? Разве она не стала столицей половины известного нам мира?

— Нет. Это слабое оправдание не достойно тебя, мой царь. Греция — всего лишь придаток твоей азиатской империи. Ты делал все это не ради Греции, а ради Александра, ради приумножения его славы — чтобы заполнить какую-то пустоту в твоей душе.

— Твои слова звучат правдоподобно, и все же я им не верю. Я верю в то, что осуществляю волю богов.

— Разве это еще нужно, Александр? Я думала, что после Арбел в этом уже не будет необходимости. Мое простое объяснение — недоказуемое, возможно, ошибочное — куда больше должно льстить тебе, нежели твое представление о себе как о сыне бога и орудии божественных существ. Ну почему бы тебе не стоять на своих собственных ногах — одному, несравнимому ни с кем из смертных? В божественности происхождения ты нуждался когда-то как в костыле, но теперь он тебе не нужен.

— Трудно объяснить, что толкает человека на те или иные дела. Ты сказала, что я обрек тысячи на смерть для достижения своей цели, но я не знаю, почему эта цель мне так желанна. Вот ты, например, принимаешь многих любовников по причине желания, которое тебе непонятно. Ты бы не могла убить никого. Я же, со своей стороны, не могу делить ложе ни с кем, кроме тебя. Если не считать той одной ночи с Барсиной, которую я так бестактно навязал ей, у меня кроме тебя не было ни одной женщины. Правда, когда мне было шестнадцать, я изведал эротическое чувство к тринадцатилетней девочке, но до любовной связи не дошло.

— Однако она еще помнится тебе.

— Верно, но я не об этом.

— Я понимаю, о чем. Ты убиваешь, чтобы достичь цели, необходимость которой тебе непонятна. Я отдаю свое тело преходящим любовникам по столь же непонятной причине. Да, трудно понять человеку, что им движет. Я полагаю, что ответ скрывается в фривольности души.

Я промолчал. Мы посидели немного, не двигаясь, каждый думая о своем.

Затем я заговорил:

— Ты заговорила о Роксане, девушке, которую я встретил в юности. Я же хочу поговорить о Птолемее. Как ты думаешь, если бы он стал наследником Филиппа, он бы осилил столько дел?

— Нет, не осилил бы, я уверена. Ни одному человеку не удалось бы совершить так много. Я знаю Птолемея лучше, чем раньше — он большой человек, но по сравнению с тобой все же пигмей.

Ее последние слова не смягчили и не заставили меня забыть того, что она сказала чуть раньше: что теперь она знает Птолемея лучше, чем прежде. Слишком уж хорошо я понимал, откуда появилось у нее это знание. Я почувствовал растущее во мне напряжение, в голове помутилось, в сердце зашевелился черный комок ярости. Я взглянул на ее прекрасную шейку, и у меня возникло — нет, не совсем желание — побуждение пройтись по ней лезвием меча от уха до уха. Но мое желание оставалось рассудочным, оно было за то, чтобы Таис продолжала жить. Эта красота — пиршество для моих глаз, а порой и не только для них. Мне бы хотелось, чтобы боги даровали ей бессмертие вместе с вечной юностью и красотой. Чудесно было бы созерцать богиню с нежным сердцем; такой непременно следовало бы украсить наш Пантеон. Народ считал, что Деметра обладает нежным сердцем, хотя она все еще принимала человеческие жертвы в землях варваров. Дионис, пользующийся большой народной любовью и боготворимый женщинами, принимал это с удовольствием и поэтому щедро сыпал благодеяния.

Но женщины не очень-то поклонялись Афродите — ни в этом лице, ни в лице Киферы. Юные девы молили ее послать им возлюбленного, но, получив его, они ревновали к ней. Только относительно небольшое число замечательных женщин способны были признавать красоту другой и склоняться пред ней — если это признание в действительности не означало, что они как-то ухитряются считать эту красоту принадлежащей себе, а не другой.

Так я размышлял, чтобы не дать образу Таис в объятиях Птолемея завладеть моим воображением.

— Почему же ты не сделал этого, царь Александр? — спросила Таис спокойным тоном.

— Не сделал чего?

— Не перерезал мне горло.

— Было бы трудно объяснить почему. Я не мог разрушить образ Афродиты, которую ты видела на Мелосе.

— Тем не менее ты можешь обречь на смерть сотни тысяч молодых мужчин.

— Если бы не мог, я бы не был повелителем Азии.

— Мой царь, ты все еще любишь Олимпиаду?

— Очень.

— Наверное, ты слышал об убийствах, совершенных ею как временной правительницей Македонии?

— Она убивала врагов государства. Или же тех, кто мог бы стать его врагами после моей смерти. Так что делала она это для меня. Я не сомневаюсь, что и к убийству Филиппа она приложила руку — с тем, чтобы я мог овладеть короной. За это я люблю ее еще больше.

— Мой царь, не благородней ли совершить убийство из ненависти, нежели ради честолюбия? Если боги справедливы, вот как следовало бы смотреть на преступления. Недавно ты говорил об отмщении за зло. Ни одно зло не может быть отмщенным; оно продолжает жить, даже если сотворивший его умирает.

— Это я мог бы допустить, а также и то, что многие преступления, совершенные во имя возмездия, являются в сущности преступлениями честолюбия — чтобы убрать препятствие со своего пути или достичь какой-то цели. Это напоминает мне о том, что явилось одной из причин, почему я сегодня послал за тобой. Другая причина — желание соединить наши тела в эротической любви. Может, пойдем теперь в мою спальню?

— Так скоро? Ведь только недавно тебе приходила в голову мысль перерезать мне горло.

— Эта мысль и сознание того, чего бы я мог лишиться, тем более возбуждают во мне аппетит. Вернее сказать, разжигают во мне желание.

— Мой царь, это какой-то кошмар. Вся история Александра кошмарна. И во мне зажглось желание, и я не могу этого объяснить. Да и не нужно мне никакого объяснения, если оно не может пролить свет на человеческую природу, на душу человека. Ты, конечно, знаешь, что в древнейших пантеонах богиня плодородия является также и божеством смерти. Сейчас такое есть в Индии. Имя богини Дурга-Кали, она одновременно хранитель и разрушитель. Мой царь, мне страшно. Я хочу, чтобы ты сжал меня в своих руках. Пойдем же, скорее.

Когда мы оказались в моей спальне, Таис никак не могла справиться со своими одеждами, пытаясь торопливо раздеться, она все больше и больше запутывалась в ней. Я тоже лихорадочно сорвал с себя одежду и сразу же рухнул на постель. Не обмениваясь обычными ласками, Таис улеглась на спину и втащила меня на себя. Необычайное возбуждение охватило меня, и я спешил как на пожар. На этот раз не потребовалось никакой чарующей подготовки: она была, как невинная невеста, истомившаяся по любви, впервые ощутившая прикосновение возлюбленного в своей сумрачной и одинокой девичьей горнице.

И все же мы побороли свое нетерпение, стоило только нашим телам прийти в тесное соприкосновение. В победе можно было не сомневаться, мы уже задолго с наслаждением предвкушали ее приближение; результат был неизбежен. Мы шепотом высказывали друг другу наши тайные пожелания.

После того как все кончилось, когда она лежала, положив головку мне на руку ближе к плечу, я спокойно задал ей вопрос:

— Таис, а тебе хотелось бы, чтобы твое имя звучало в веках? Не так, как будет звучать мое, а как вдохновение для поэзии и музыки?

— Какой настоящей куртизанке не хотелось бы этого!

— Могу подсказать тебе, как этого достигнуть. Ни одна душа не должна знать, что этот план задумал я; все должно выглядеть так, будто ты действуешь под влиянием порыва. Лишнее говорить, что это послужит моим интересам.

— Лишнее говорить, — повторила она.

Итак, я сказал ей, чего от нее желаю. Она полежала какое-то время с округлившимися глазами, затем улыбнулась мне той же грустной улыбкой, что и на строительной площадке будущей Александрии.

— Хорошо, я сделаю то, что ты желаешь. Не для того, чтобы завоевать себе славу в грядущих веках, а потому, что сегодня ты отдался мне весь целиком и я отдалась тебе вся без остатка, и ты принял мой дар. К тому же ты не перерезал мне горло за то, что я такая как есть и не могу быть другой — творенье красоты, а значит, и правды.

4
Примерно тридцати своим предводителям я послал приглашения на торжественный прием, который назвал по-персидски «дурбар», во дворце Ксеркса накануне седьмого дня текущей недели — так произвольно на четыре части разделялся один полный цикл луны. Обычно на седьмой день, если не было чего-то срочного, мы давали солдатам как следует отдохнуть, за исключением тех, кто нес сторожевую службу и занимался снабжением и питанием. «Дурбар», кажется, первоначально было словом в языке хинди и могло означать любой вид приема, устраиваемого принцем. В списке предводителей были мои старые друзья, в основном македонцы, хотя было несколько человек родом из городов, освобожденных мною из-под власти персов. Все говорили по-гречески. Каждому разрешалось привести с собой подругу — не из тех, что сопровождали нашу армию, а прекрасную мидийку, парфянку или женщину из какого-либо еще государства, лежащего за пределами собственно Персии. Допускались гости и с персидскими наложницами, проверенными в любви и верности. Хозяйкой приема предстояло быть Таис.

Спустя час после заката я присмотрелся к погоде. Как обычно в это время года, ночь стояла безветренная и звездная; легко дышалось холодным разреженным воздухом.

Я приказал устроить пир в зале для аудиенций, а поскольку не хватало кушеток и низких столиков, я распорядился, чтобы их принесли из других помещений дворца. Плащи и меховые куртки можно было оставлять в прихожих, примыкающих к главному порталу, так как от пылающих угольных жаровен в зале будет тепло. Богато разодетые гости прибыли спустя два часа после захода солнца и составили поистине прекрасное общество. Вряд ли хоть одному из мужчин было за тридцать, а их подружкам — в основном около двадцати или меньше, и все они были красивы как на подбор; все находились в веселом настроении — ведь это был первый торжественный прием, «дурбар», устроенный новым повелителем Азии, и им выпала честь присутствовать на нем. Сын Пармениона Филот находился среди присутствовавших, но самого старого бивуачного медведя не было — настороженность превращала его скорее в брюзгу, отравляющего другим удовольствие на пиру, чем в дружелюбного весельчака. Не был приглашен никто из семьи Дария, все еще находящейся у меня под стражей, хотя, возможно, они и согласились бы присутствовать на пиру, желая мне польстить. Среди них были Статира-старшая и Статира-младшая, за которыми закрепилась слава — и, возможно, небезосновательно — двух самых красивых женщин Старой Персии.

Был тут, конечно, и Клит со своей возлюбленной, мидянкой. Птолемей привел парфянскую принцессу, женщину диковинной красоты, Филот — свою наложницу-персиянку с очень бойким языком, пересказывавшим его хвастливые рассказы, что делало его заметным человеком. Таис надела свои самые роскошные драгоценности и прекрасный белый хитон, обнажавший одно из ее лоснящихся плеч. Впервые я облачился в персидскую мантию из золототканой материи, накинув ее поверх той формы, которую я носил на торжественных парадах.

Во время пира гости то и дело сновали от скамьи к скамье, обмениваясь любезностями и поцелуями, все громче становился разговор и смех, по мере того как чаши вина опустошались одна за другой. Когда флейты и лиры заиграли прелестную мелодию, Неарх попросил моего разрешения исполнить танец, которому, как он сказал, научила его пленница из Тира, клявшаяся, что ее отец научился ему на самом западном из Оловянных Островов. Танец не отличался красотой, но требовал замечательной ловкости и проворства ног и так захватывал, что кое-кто попробовал подражать, рассмешив окружающих. Спустя примерно два часа, когда выпитое гостями вино начало действовать, каждой даме выдали по железному рычагу, на которые они взирали с большим удивлением: эти штуки были такой же редкостью на пиру, как начиненные жемчугами огурцы, поданные царю в старинной народной сказке в Египте.

Когда барабанная дробь призвала к тишине, поднялась Таис и сказала, обращаясь к гостям:

— Вон там вы увидите трон, заменивший трон Ксеркса, когда в свое время Сузы стали столицей царства. Он, конечно, не может сравниться с тем, что стоял там прежде, — ведь сделан он из слоновой кости, а не из золота, но его ручки инкрустированы тридцатью крупными драгоценными камнями: алмазами, изумрудами, рубинами и жемчугами, которые имеют немалую ценность. Начиная с ближней скамьи слева от трона, дама возьмет свой рычаг и постарается извлечь выбранный ею камень, и так как слоновая кость мягка, а рычаги — закаленная сталь, то это будет делом нетрудным. Как бы то ни было, если по неловкости она повредит камень, то выбрать еще один ей не разрешается. Это не только испытание искусства рук, но также и трезвости — или, по крайней мере, того, насколько рука сохранила твердость, несмотря на щедрый дар Диониса. За первой, после ее успеха или неудачи, пойдет вторая, сидящая на следующей скамье, и так далее до тех пор, пока не дойдет очередь и до меня, на дальнем конце круга справа от трона. Пожалуйста, первая, выходите.

Все наблюдали за игрой с радостным интересом, отпуская добродушные шутки. Первая дама заработала свою награду примерно за минуту. Она подняла вверх руку, чтобы все увидели зеленый изумруд величиной с орех, затем подскочила ко мне, моментально посерьезнев, и коснулась коленом ковра.

Я заметил, что она не выбрала роскошного алмаза, который был намного ценнее всех остальных тридцати камней, и, следуя ее примеру, все остальные также сторонились его, оставляя его для Таис. Та с большой осторожностью поддела алмаз рычагом и аккуратно извлекла из оправы. Он ярко заиграл в ее бледной руке, отражая неровное сияние сотни масляных светильников и красный накал жаровен. Меня порадовало то, что она завоевала драгоценнейшую награду благодаря любезности моих гостей, которые сдерживали в себе естественную женскую страсть к восхитительным драгоценностям — хотя, возможно, в этом не последнюю роль сыграло желание сохранить благосклонность Александра.

После того как отзвучала еще одна барабанная дробь, я встал и предложил тост за мою подругу этого вечера, выразив его в довольно красивых и изящных словах, но не вложив в них ни большого ума, ни оригинальности. Когда выпили за этот тост, я обратился к остальным дамам с краткой речью:

— Надеюсь, что каждая из вас будет дорожить заработанным призом как напоминанием об этом пире. Что же касается трона, лишенного его главных сокровищ, то я отдам его какому-нибудь хромому попрошайке, который, возможно, будет сидеть на нем возле стены и просить милостыню.

После получасового пиршества, во время которого молниеносно опустошались кувшины с вином и дух виноградной лозы, слегка было ослабевший, пока гости наблюдали за игрой, снова заиграл в полную силу, и евнух-сенешаль, как мы условились заранее, повелел музыкантам отдыхать, Таис снова поднялась на ноги.

— Царь Александр, можно мне задать вопрос в присутствии твоих гостей?

— Разрешаю.

— Ты говорил о троне из слоновой кости, который теперь лишился своих драгоценностей, как о подходящем даре для нищего.

— Да, говорил.

— Какие еще заслуживающие внимания сокровища остаются в этом зале?

— Очень мало, и ценность их невелика. Казначей считал каждую драхму, когда меблировал эту палату после того, как из нее унесли бесценные украшения, большинство из которых теперь лежит в моих сундуках. С виду обстановка кажется вполне роскошной, но столы и скамьи второсортного качества, а золотой орнамент — тонкая позолота. А почему ты спрашиваешь?

— Я подумала, а не отдать ли их в чьи-то лучшие руки, чем у нищего?

— Не могу разгадать твою загадку, прекрасная Таис.

— Я усложню ее, задав еще один вопрос — с твоего высочайшего позволения.

— Продолжай.

Теперь уже весь зал затих.

— А как с другими палатами в этом великолепном дворце?

— Все, что из них стоило взять, унесено. Простенькие драпировки и занавеси остаются, а также дешевые ковры и дубовая мебель без драгоценных камней или золоченой инкрустации.

— Это бывший дворец Ксеркса, и, учитывая его огромные размеры и славу Ксеркса, а также выбитую на ступенях похвальбу Дария Первого, дворец все еще является символом господства уже не существующих персов. К тому же ни одному эллину вовек не забыть, что Ксеркс захватил Афины, мой родной город, и превратил его почти в развалины. Везде на своем пути он разрушал и священные храмы. Теперь догадываешься, как бы я хотела распорядиться этим дворцом?

— Возможно, догадываюсь. Но продолжай.

— Царь Александр, мне бы хотелось отдать его в руки пожирающего пламени.

Последовало несколько секунд молчания ошарашенных гостей, затем я сказал:

— Таис, это было бы для нас избавлением. Мы могли бы смотреть на это как на мощный жертвенный огонь в честь Зевса, Бога Пылающего Солнца. Я даю тебе свое разрешение.

Эти слова были встречены ревом восторга моих илархов, таксиархов и лохагов. Они тут же встали. Только занавес отделял залу от прихожих около портала и от него самого. В этот момент музыканты грянули бодрый марш, известный моим воинам как марш победы. Таис с пылающим лицом вскочила на ноги и схватила светильник. Завидев мою поощрительную улыбку, поднялись и остальные дамы. Они тоже взяли по светильнику и выстроились в ряд за спиной Таис, смеясь и крича в сильном возбуждении, и она повела их через еще один задернутый занавесом портал к величественному лестничному пролету. Я тоже взял светильник, и все военачальники последовали моему примеру.

Мы вошли в задние комнаты и поднесли желтые языки пламени к занавесям, покрывалам кушеток, к обивке кресел и, перевернув большой кожаный сосуд со светильным маслом, к самому полу. Повара и слуги с криком бросились врассыпную. Мы уже слышали, как на верхнем этаже все громче трещит огонь, и когда спустились в гостиную палату, к нам вниз по лестнице с истерическим смехом и визгами прибежали и женщины. Все мы, следуя друг за другом, совершили полный обход гостиной залы, поджигая занавеси и скатерти и поливая горящим маслом ковры. Оркестр все еще играл свою бодрую музыку, мужчины плясали и топали ногами, а девушки поспешили в передние комнаты за своей верхней одеждой. Только тогда музыканты вышли вперед, дуя во флейты и со всей силой ударяя по лирам и цитрам и, подскакивая от безумной радости, стали спускаться вниз по резной наружной лестнице с выбитыми на ней хвастливыми словами Дария.

Мы собрались в стороне от жаркого все разгорающегося пламени, в длинной галерее, ведущей к резной лестнице. Все еще ходили меж нас кувшины с вином, музыканты по-прежнему играли бравурную музыку, но им приходилось напрягать все силы, чтобы можно было их расслышать за ревом пламени, рвущегося прямо вверх, в безветренное ночное небо. Вместе с треском оно стало приобретать ровный низкий гул, захватив целиком всю постройку, ставшую теперь одним огромным бездымным костром, мечущим в небо огненные стрелы. Мы услышали глухой удар, когда третий, этаж обрушился на второй, и еще один, мощный, когда оба верхних этажа рухнули на первый. И вот балки и несущие стены, которые скрепляли наружные каменные стены, прогорели, и одна из них отвалилась с грохотом горной лавины, который нам довелось однажды услышать среди снежных вершин Кавказа. Объятые благоговейным страхом, музыканты перестали играть. Из кувшинов больше не наливали, и никто не касался вина, уже налитого в чаши — все стояли, молча уставившись на пожар.

В конце концов огонь, а с ним и его гул, стал ослабевать. Еще одна стена обрушилась внутрь, ослабив третью, которая также рухнула. Две или три перепившие женщины отбежали в сторонку, где их вырвало, а несколько качающихся мужчин начисто протрезвели.

«Такое зрелище протрезвит любого, — подумал я, — рушится древний символ персидской власти; и известие об этом настигнет Дария там, где он от меня прячется. Он задаст вопрос, другой, покачает головой и постарается отгородиться от всех, кто бы его ни окружал. Однако это был всего лишь еще один удар, как от погонщика партии рабов, чтобы поторопить его на теперь уже недолгой дороге к смерти. Может, с трудом уже вспоминалось ему, что он был когда-то царем, малейшее слово которого считалось непреложным законом, который не мог перейти дороги без того, чтобы ее не покропили ладаном и миррой, перед кем другие цари должны были становиться на колени и класть земной поклон.

Возможно, ему казалось, что это и все остальное — бессмысленный ночной сон».

От надменного дворца могучего Ксеркса остались только задняя стена, громадная куча золы и две витые лестницы, ведущие к главному входу. Они почти не пострадали, и при свете масляных светильников, которые мы все еще сжимали в руках, так как мысль поставить их на землю просто не приходила нам в головы, отчетливо можно было различить и легко прочесть — а многие из нас учились персидскому языку — хвастливое изречение Дария:

…В согласии с его волей и моей собственной,
Я, Дарий, не боюсь никакого врага.
Дрожат и стучат теперь кости в его гробнице — вот какая мысль пришла мне тогда в голову.

5
В этот вечер расставание с Таис было для меня невыносимо, поэтому мы вместе с ней зашли во дворец бывшего сатрапа, и здесь она впервые рассмотрела доставшийся ей в придуманной мною игре алмаз. Размер его — не менее ста пятидесяти каратов — навел меня на мысль, что этот камень носил Дарий в своей короне «Гора Снега», которую нашли в песке одной реки в Центральной Азии — у большинства древних персидских историков есть его описание. Теперь я увидел, что у него розоватый оттенок, тогда как «Гора Снега», как его раньше характеризовали, ослепительно бел, как снежный сугроб в лучах солнца. Кроме того, «Гора Снега» был почти бесценным сокровищем, и мне не верилось, чтобы его могли использовать для украшения трона не из золота, а из слоновой кости и оставить во дворце, где царь в последнее время не бывал. Однако опасность воровства была очень мала ввиду того, что имя царя вызывало благоговейный трепет, и я оценил его в двадцать талантов, равноценных примерно сорока окам золота.

— Если ты хотел, чтобы этот алмаз достался мне, не было ли слишком рискованно позволить, чтобы двадцать девять женщин опередили меня в выборе камней? — спросила Таис.

— Я не думал, что риск будет серьезным. У меня была уверенность, что если первая не возьмет его и вторая тоже, то все остальные просто не осмелятся.

— Согласна. Если риск и был, то он ограничивался только этими двумя. Первая из них Астарта, названная так в честь богини; ее отец, военачальник Смерсис, сейчас находится у тебя в плену. Вторая — сестра Аркасы, царского правителя в Аринесте — и он твой пленник, к тому же раненый. Судьба так здорово служит тебе, царь Александр! Ни одна из этих женщин не оскорбила бы тебя ни за что на свете, уж не говоря о великолепном алмазе.

— Твои глаза, Таис, пожалуй, чересчур зорки, чтобы ты смогла стать другом-утешителем.

— Великий Александр! Как я могу осуждать твою хитрость, твою безжалостность, когда я сама пользуюсь приносимыми ими благодеяниями! Девчонкой я и мечтать не могла о таком замечательном камне. Мой царь, прежде я была состоятельной, а теперь богата, как жена сатрапа. Если я останусь в живых, я буду носить этот камень в Афинах — пусть его видит твой враг Демосфен! И неважно, редко или часто ты будешь звать меня к себе, покуда ты жив, я никогда не приму от тебя другого дара. Пока ты не женишься или пока я не выйду замуж — может, только через много-много лет — я прежде всего буду обязана только тебе, и никому другому. Жаль, что из-за одного лишь случая, когда ты нарушил клятвенную верность мне — а ведь ты так создан, что не мог поступить иначе, — я отказалась от твоего покровительства и потеряла право быть твоей фавориткой.

— А тебе хотелось снова стать ею?

— Нет, мой царь, я не могу. С тех пор утекло слишком много воды. Может, когда-нибудь в будущем, не знаю.

«Наверное, все дело в Птолемее, — подумал я, — их отношения зашли слишком далеко». Но прежде я уже дважды касался этой темы, поэтому теперь выбросил ее из головы. Мое дело было — воевать и побеждать.

Всю ночь она оставалась прелестной подругой, хотя мы не достигли тех высот, с которых было видно так далеко и так легко дышалось, как при нашем последнем свидании. Что касается спаленного мной дворца, построенного Дарием, в котором хозяйничал Ксеркс, лишь одна мысль не давала мне покоя. Перед собравшимися там гостями я говорил об этом как о жертвенном огне, тогда как это был, конечно, всего лишь прием имперской политики. Я жалел, что не мог взять назад свои слова, ведь, как говорили, Зевс наказывал богов и людей, не говоривших ему правды.

Утром нечто, найденное в пепле пожара, вызвало у меня острое чувство жалости. Это были почти уничтоженные свирепым жаром тела мужчины, женщины и младенца. Они лежали совсем рядом друг с другом. Евнух-сенешаль, который знал дворец сверху донизу, исходя из того, в каком положении находились трупы, предположил, что это был привратник по имени Комаис — может, потому, что он прибыл из этого города — с женой и дочерью; они занимали небольшую палату на третьем этаже. Сенешаль добавил, что царь доверял ему больше, чем, казалось, заслуживало его скромное положение.

Они, без всякого сомнения, задохнулись от дыма и совсем не ощутили опаляющего прикосновения огня. К тому же редко можно воздвигнуть простую стену или выкопать большой котлован без того, чтобы не погибли один или двое людей. Затем евнух обнаружил кое-что еще, и эта находка заставила меня взглянуть на все дело совсем под другим углом. Под останками тела мужчины лежал небольшой медный сосуд почти цилиндрической формы с завинчивающейся крышкой. В нем находился чрезвычайно мелко истолченный песок, который, по мнению сенешаля, являлся истолченным кремнем, более твердым, чем стекло. Очевидно, он потянулся за ним, когда проснулся в комнате, полной дыма.

Для чего ему был нужен истолченный кремень, как не для подмешивания мне в еду, когда я опьянею? Другого объяснения не находилось. В таком случае этот парень был убийцей, и, без сомнения, я был его намеченной жертвой. Значит, сам того не ведая, я произнес мудрую речь — ведь пылающий дворец действительно стал огромным жертвенным костром, на котором был принесен в жертву вместе со своими любимыми тот, кто являлся убийственным орудием царя или, возможно, честолюбивого Бесса. Эту жертву Зевс не обойдет своим благодарным вниманием.

Глава 7 КРАСНЫЙ ПРИЛИВ

1
Великая битва при Арбелах произошла несколько дней спустя после дня осеннего равноденствия, вслед за моим двадцать пятым днем рождения, в двадцать шестом году от Александра. Когда снова наступила весна и бесконечные стаи водоплавающих птиц потянулись над головой, держа почти прямой путь из дельты Тигра и Евфрата к Каспийскому морю или, возможно, срезая путь к восточному концу Эвксинского моря, когда облагодетельствованная легкими дождями вновь ожила пустыня и стали веселыми даже маленькие птицы, я снова приготовился выступить в поход.

Я все еще не захватил бежавшего Дария и не получил надежных вестей о его смерти. По последним сведениям, он находился в Экбатанах, недалеко от Арбел, и пытался собрать еще одну армию, хотя это ему удавалось с трудом, поскольку его имя потеряло свою магическую силу. Один наблюдатель предполагал, что у него войско в тридцать пять тысяч солдат — жалкая цифра по сравнению с теми, что он сообщал раньше, но не намного ниже той, во что оценивалась совокупная сила моей армии. Я не думал, что он затеет сражение со мной по всем правилам; и все же при умном командовании такое войско могло бы сильно замедлить мое победное продвижение и занять прочную оборону в тех или иных горных коридорах, которые мне необходимо было пройти на моем пути вперед.

Его солдаты были в числе лучших, которые когда-либо служили под его началом, включая тысячу из пятнадцатитысячной царской гвардии, храбро сражавшейся при Арбелах; остатки эллинов-наемников, превосходных лучников — парфян и индов. Ему остались верными несколько сатрапов и военачальников, но мне приходилось серьезно считаться только с двоюродным братом Дария Бессом, который в последней битве проявил храбрость, настойчивость и изобретательность.

Нет, сам Дарий не осмелится снова ввязаться со мной в сражение. Так заявил высокий жрец в храме Зевса-Амона, причем эту весть сообщил ему сам Зевс.

Моя армия, за исключением оставленных позади гарнизонов, направилась форсированным маршем в Экбатаны. На расстоянии трех дней пути от города ко мне в лагерь прибыл дезертир с хорошей новостью: войско Дария, сократившееся теперь до восьми тысяч, узнав о моем приближении, поспешно отступило в сторону Бактрии. Придя в Экбатаны, я демобилизовал фессалийскую и эллинскую конницу, кроме македонцев, но позволил добровольцам поступить снова ко мне на службу в качестве наемников. Тем самым я формально известил Грецию о том, что больше не являюсь полководцем греческой армии — что у меня собственная армия. Это уже давно было именно так. Однако я оставался главой Греческой Лиги и царем всей Греции, а также всей Азии.

Здесь же я решил и другие административные вопросы, Огромная казна, захваченная в Вавилоне, Сузах и Персеполе, была помещена в крепость в Экбатанах, а казначеем при ней я оставил Гарпала. Пармениона, которому недалеко уже было до семидесяти, я поставил управлять большой территорией, простирающейся к востоку, — должность больше почетная, чем властная. Номинально он считался охранником казны, но настоящая охрана состояла из шести тысяч преданных македонцев из фаланги под началом Клита, который сам в данный момент выздоравливал от серьезной болезни в Сузах. По завоеванным мною землям без труда прошло ополчение из шести тысяч греческих добровольцев и пополнило мою армию, но только как наемники, а не греческие патриоты.

Путь в Раги мы выбрали более длинный, но менее трудный, хотя люди и лошади сильно пострадали от летней жары. Оттуда, все еще гонясь за Дарием, двинулись к проходу, носившему название Каспийские Ворота, — узкому ущелью в Соляных горах. Затем двое знатных персов, дезертировавших из быстро тающего лагеря Дария, принесли нам удивительную новость: предатели, возглавляемые Бессом, арестовали Дария и заковали его в цепи, и только наемники-эллины хранили клятву верности бывшему царю. Я почти не сомневался, что честолюбивый Бесс стремится стать властелином собственного царства в каком-нибудь окруженном и защищенном высокими горами районе.

Оказывается, наемникам-эллинам удалось передать Дарию приглашение перейти в их попечение. Когда же тот отказался, они поняли, что связывающие их узы разорваны и в дальнейшем помочь ему они не смогут; они свернули с большой дороги и ушли в горы, где им, вероятно, предстояло пасть жертвою диких племен.

Теперь моей целью было не захват Дария, а освобождение его из рук изменников. Для достижения ее я ринулся в погоню, не жалея сил, взяв с собой конницу гетайров, легкую кавалерию и несколько выносливых пехотинцев. Кратеру с оставшимся войском я велел идти следом за собой обычным походным шагом. У нас было с собой только оружие и на два дня продовольствия, поэтому мы быстро настигали беглецов, расположившись лагерем недалеко от того места, где стоял когда-то знаменитый храм Зороастра. Наш следующий переход длился восемнадцать часов и проходил меж высокими горами с одной стороны и солевыми болотами и пустыней — с другой. Нам приходилось все время пить воду с соленым привкусом, поэтому, оказавшись у речки с пресной водой, мы остановились немного передохнуть и освежиться. В мертвом городе на равнине — по его улицам бродили только духи — мы услышали, что Бесс надел высокую тиару, древний и странный символ персидских царей. За эту чудовищную наглость, поклялся я себе, он заплатит пыткой и смертью.

Нас разделял всего лишь день пути. В попутном селении нам рассказали о более короткой дороге, чем та, большая, по которой ушел Бесс, лежавшей на пересеченной и совершенно бесплодной местности, которую пешим солдатам было не осилить. Поэтому я спешил пятьсот всадников легкой кавалерии и посадил на их коней то же самое число тяжело вооруженных пехотинцев и в сопровождении одних верховых проделал с наступления вечера и до рассвета следующего дня четыреста стадий.

На рассвете мы увидели отряд бактрианцев, скачущих в арьергарде армии Бесса и его царского пленника. Горцы развернулись, словно намереваясь оказать сопротивление, но, хорошенько разглядев большого черного коня и его всадника, большинство из них стеганули своих низкорослых лошаденок и пустились наутек. Немногие попавшие нам в руки быстро отправились на тот свет. Конец погони был совсем близок.

Говорят, что Бесс понуждал обреченного царя пересесть из колесницы на лошадь. Несомненно, эта трогательная забота имела целью поднять престиж Бесса в первом же городе, способном обороняться его уже небольшими силами. Дарий отказался. Так мы и обнаружили то, что осталось от него — в колеснице, все еще прицепленной к четверке бесцельно бредущих лошадей. Он был весь исколот копьями, и в глаза его опустилась ночь.

Но даже в этом истерзанном теле оставалось какое-то величие и великолепие. Дарий был человеком крупных размеров, ростом в семь футов или очень близко к этому, с благородным лицом. Все мои спутники последовали за колесницей, отдавая честь покойнику, я же замер по стойке смирно на своем неподвижном черном скакуне. Затем я завернул тело в свой плащ и распорядился как можно более осторожно отвезти его в Персеполь и похоронить в царской усыпальнице, где были похоронены и другие могущественные цари, сидевшие до него на его троне и один за другим сошедшие с него в темное царство смерти, которая без разбору забирает любого человека — от самого смиренного до самого великого.

2
Вскоре после нашего прибытия в Гекатомпилос,[580] ближайший город на равнине, к моим экспедиционным силам присоединились солдаты, которые до этого шли по большой дороге. Совершенно очевидно, мои македонцы надеялись и даже осмеливались верить в то, что со смертью Дария их войнам в Азии наступил конец. Что ж, с их точки зрения разумно было бы поставить этот вопрос. Вообще-то говоря, мне и им стала принадлежать вся Персидская империя с ее неисчислимыми накоплениями золота и удивительно прекрасными женщинами. Сыновья всех матерей имели небольшой золотой запас и могли наращивать его до тех пор, пока каждый не мог отправиться разбогатевшим домой. Несомненно, они тосковали по родным пастбищам, по своим грубым холмам и еще более грубым играм, по шумным пьяным ссорам, которые они называли пирами.

Там, вдалеке, думали они, лежит только каменистая пустыня и стоят горные хребты, громадные, таинственные, непроходимые. А к востоку от них колышется Океанское море.

Я должен был пробудить их от этого сна и сделал это, дав им другой, в котором им виделись прекрасные города, богатства и танцующие девы Индии. Но прежде чем они смогут насладиться ими как добычей и развлечением, они должны были помочь мне поймать Бесса, убившего Дария и имевшего наглость носить высокую тиару, на что право было только у Александра.

Под шлемом в моей голове таились и другие идеи, о которых я пока не распространялся. Непокоренными еще оставались различные племена Кавказских гор и в районе Аральского моря. У них над любовью к женщинам преобладала любовь к грабежам и ночным нападениям из засады, и нельзя было допустить, чтобы они беспрепятственно и без страха беспокоили нас с флангов и с тыла. Кроме того, я не был уверен, что служившие когда-то у Дария наемниками эллины, бежавшие в горы, не объединятся с бандитскими племенами и не обучат их военной тактике в достаточной мере, чтобы они могли захватывать горные проходы, затруднять наше продвижение и причинять нам серьезные неприятности.

Мы выступили в поход, и, когда пришло время, я разделил войско на три неравные части: одну я взял под свое начало, другую поручил своему толковому военачальнику Кратеру, над третьей частью, куда вошли повозки с осадными машинами и обоз, я поставил Эригия, дав ему своих наемников-эллинов и конницу. Каждый из трех отрядов пошел по своему маршруту с учетом их трудности. Я направился к южным берегам озера Гиркания, которое персы называли Каспийским морем. Оттуда мы дошли до столицы Гиркании, где с нами снова соединился Кратер. Теперь мне покорились сатрапы Парфии и Гиркании и другие крупные персидские правители.

Кроме того, я принял эмиссаров, посланных ко мне остатками отколовшихся от войска Дария наемников с предложениями условий сдачи. Я отослал их назад, велев передать своим, что приму только безоговорочную капитуляцию. Блуждая в горах, находясь во власти диких племен, они не имели выбора. Те, кто выжил, пришли ко мне в лагерь беспорядочной толпой — их было полторы тысячи. После небольшой нерегулярной войны с воинственными непокорными мардами мы устроили большое пиршество с играми и принесли жертвы богам.

В Сузах[581] до нас дошли первые достоверные сведения о Бессе, и они поразили меня. Оказывается, он в Бактрии объявил себя царем Персии. Он надел роскошное одеяние и царскую тиару и называет себя не Бессом, а Артаксерксом IV. Более того, он собирает армию из бактрийцев и свирепых скифов, намереваясь воспрепятствовать моему проходу. Даже смерть Никанора, младшего сына Пармениона, не могла задержать моего яростно-стремительного броска. Никанору устроили прекрасные военные похороны две тысячи моих солдат под командованием Филота, старшего сына Пармениона, все еще находящегося в тени моего подозрения. Мне в моем нынешнем предприятии эти люди были не нужны.

Вскоре после выступления из Сузии я назвал своим именем многообещающий город в плодородных землях, стоящий на караванном пути. В это время я стал надевать одежду мидийцев, что вызывало некоторое недовольство Птолемея, единственного, кто осмеливался ворчать на меня в моем присутствии. Большинство македонцев за трапезой у костроввели себя подобным же образом, о чем докладывал неизменно преданный мне Гефестион. Это одеяние можно было назвать сочетанием персидского и греческого и оно превосходно подходило для рожденного в Греции повелителя Азии.

Недовольство Птолемея меня нисколько не возмутило. Ведь он был слишком давнишним и дорогим мне другом — а я потерял так много друзей детства: кого в сражениях, кого забрала болезнь, а некоторых сгубила измена. Мы с ним не говорили о Таис, ставшей теперь фактически его любовницей и потерянной для меня навсегда. Я и не винил ее — ведь уже который месяц я не звал ее к себе, целиком погруженный в свои войны и административные проблемы и ведя целомудренный образ жизни.

Но вновь погоню за Бессом пришлось прервать, как я полагал, ненадолго, на этот раз из-за отречения сатрапа Арии, сдавшегося мне в Сузии. Он убил моих всадников-лучников, которых я там оставил, и призвал сторонников Бесса собраться в городе Артакоане на реке Арий, в сотне стадий к юго-западу. Я с сильной армией пошел к этому гнезду изменников, которые при моем приближении бежали. Там всех, у кого было найдено оружие, я предал смерти, оставшееся население продал в рабство и переименовал город, назвав его Александрия Ариана. Его новым жителям, съехавшимся из окрестных сел, предстояло знать этот город только по этому названию, а прежнему, Артакоана, вскоре суждено было исчезнуть из языка. В новом городе сходилось несколько караванных путей, и я не сомневался, что своим будущим великолепием он будет достоин своего имени.

В этой богатой области я пополнил свои интендантские запасы. Я пошел дальше на юг, чтобы проучить еще одного непокорного сатрапа, и заставил его бежать, решив, что займусь им позже. В этом походе ветер, за который я благодарил Эола, — Зевс не стал бы на такие пустяки тратить свое дыхание — принес мне легкую победу над небольшим племенем, осмелившимся стать на моем пути, за что внезапно последовало быстрое возмездие. После короткого столкновения эти глупцы, спасаясь, устремились вверх по лесистому склону горы, другая сторона которой представляла собой крутой обрыв в пропасть. Я просто поджег сухой лес, а резвый ветер, дующий в ту же сторону, сделал все остальное.

В городе Профтасия, на караванной дороге, ведущей на юг от моего нового города Александрии Арианской, зловеще забрезжил печальнейший в прожитой мною до сей поры жизни день. До дня зимнего солнцестояния оставалось две луны, деревья уже сбросили лиственный покров, и скрежетали оголенные их ветви, раскачиваемые холодными ветрами со снежных вершин Гиндукуша. Вскоре после завтрака я получил информацию из надежных рук, что небольшая группа недовольных македонцев устроила против меня заговор. За этим последовало еще худшее известие: не оставалось никаких сомнений в том, что друг моего детства и сын старого верного Пармениона Филот знал о заговоре, если и не был на деле его участником, и не сообщил мне о нем.

Я ничего не предпринимал весь день и только ближе к вечеру пригласил к себе на ужин военачальников из своего ближайшего окружения, включая Гефестиона, Кратера и Кена. Птолемея я не пригласил, чувствуя, что он будет помехой тому, что я намеревался сделать. Среди приглашенных был и сам Филот.

Около полуночи я отдал неожиданный приказ заключить Филота под стражу. О причине я ничего не сказал, а если он и догадывался, то вида не подал, не осмелился спросить, хотя и вперился в меня странно потемневшими глазами. Когда его увели, я сообщил гостям полученную мной отвратительную новость и распорядился, чтобы они немедленно арестовали служащих под их началом заговорщиков. Один из них, которого я едва знал, бывший, очевидно, их главарем, попросил разрешения сходить за плащом и головным убором перед тем, как его уведут закованным в цепи, и, воспользовавшись кратким отсутствием, перерезал себе горло собственным мечом, приняв милосердно быструю смерть. Всех остальных арестовали, днем предали суду и обвинили в тяжком преступлении.

В ответ все они заявили, что невиновны, но это можно было уже не принимать во внимание: самоубийство их близкого друга Димна было равносильно признанию вины. Никогда еще у меня не сжималось так горло, как в тот момент, когда я произнес приказ отвести Филота в другую палатку и подвергнуть пытке. Эту жестокую обязанность поручили Гефестиону и его помощникам — Кену, Кратеру и человеку, который приходился Филоту родным дядей.

Сначала Филот предложил малоубедительное объяснение тому, что не сообщил мне о заговоре: он якобы не поверил в его существование, решив, что это просто слухи, которым не стоит придавать значения. Его продолжали пытать, и он признался, что сам не хотел покушаться на мою жизнь, но предполагал, что вскоре меня убьют за то, что я носил одежду мидийцев, отвернулся от старых друзей — македонцев и соратников, завел себе близких друзей среди персов и усвоил их манеры и образ жизни. Он сказал, что только принимал участие в разговоре о том, что им нужно предпринять и кому быть за главного, когда это событие произойдет. Гефестион слышал, как он назвал имя своего отца Пармениона в качестве фигуры, более всего подходящей для роли моего преемника, но Филот тут же отказался от своих слов, говоря, что имел в виду Птолемея — что было уж совсем невероятно, поскольку Птолемея всегда возмущало хвастовство Филота и его высокомерное поведение среди равных себе. Как ни странно, ни Кратер, ни Кен, занятые орудиями пытки, не могли вспомнить, чтобы обвиняемый упоминал имя Пармениона. Наконец Филот полностью признался в своей вине.

Не отчет Гефестиона заставил меня спешно отправить письма надежным военачальникам в Экбатаны, где находился штаб Пармениона. На первый взгляд жестокость в действительности являлась проявлением доброты, ибо нельзя было допустить, чтобы старик узнал об измене своего сына и грядущем наказании. Поэтому я приказал своим людям захватить его врасплох и лишить его жизни быстрым ударом меча. Что касается самого предателя, его поразили копьями насмерть на виду у всей армии. Это зрелище привело в уныние моих македонцев, наверное, многие из них зажмурились, чтобы не видеть его, но все же оно было необходимо, чтобы подавить их недовольство, и, несомненно, поубавило опасность мятежа.

Для меня эта зима оказалась самой тяжелой в моей жизни. Она уже настолько вступила в свои права, что я не мог перебраться через Гиндукуш в Бактрию. Восстание ариев вынудило меня к еще одному походу, и в этом, в основном, был виноват Бесс, вознамерившийся беспокоить меня с тыла и флангов. Я разбил его отряды, и моим единственным вознаграждением за эту задержку, единственным утешением было основание нового города, Александрии-Арахосии, откуда мой гарнизон мог бы защищать от налетчиков проходы в восточных горах.

Зима тянулась уныло и бесконечно долго, и ранней весной мы приготовились к тому, чтобы перевалить через Гиндукуш. В своем нетерпении я слишком поторопился отдать приказ взбираться на эти кручи, труднодоступные холодные горы, возвышающиеся более чем на пять тысяч локтей над высоким плоскогорьем. Мы стремились к северо-восточному проходу в верховье реки Окс, где Бесс вряд ли мог воспрепятствовать нашему продвижению. Но глубокий снег, неумолимый холод и ледяные ветры были соперниками пострашнее. Немало моих солдат умерло от обморожений, у других солнце, отражаясь от снежных покровов, вызвало временное ослепление, некоторые погибли в лавинах или сорвались вниз. Больше всего хлопот доставил нам вещевой обоз. Нередко большие команды из солдат, рабов и пленников должны были поднимать их по крутым скатам. Телеги и повозки, в которых было немало девушек и женщин — жен, наложниц и сопровождающих армию, чье присутствие служило утешением многим начальникам и рядовым и предотвращало открытый мятеж, — также причиняли нам серьезные беспокойства, от которых немного спасали доблесть возниц и то обстоятельство, что они выносили все это без жалоб.

Один раз перед моими глазами предстало восхитительное зрелище. Посреди крутого склона, где под жгучим солнцем уже растаял снег, обнажив траву, такую же молоденькую и нежную, как весной в Греции, я увидел неподвижно застывшего на верхушке скалы большого дикого барана, которого готов был принять за властелина горных вершин. Голову его венчала корона из вьющихся рогов. Такая же корона, только из золота, оказавшись на голове великого Дария, сломала бы ему в конце концов шею. Я назвал его Искандером — именем, которым меня нарекли в горных цитаделях Центральной Азии. Зная мое пристрастие к дикой баранине, вероятно, лучшему мясу на свете, кое-кто из моих телохранителей попросил разрешения подкрасться к нему и меткой стрелой сбить этого владыку с его трона, но я отклонил их добрую заботу обо мне.

Как мы радовались, когда оказались за высоким перевалом и начали спуск к верховьям реки, порой называемой Желтой Рекой. Теперь, вместо того, чтобы толкать и поднимать повозки и, налегая на них с бычьей силой, тянуть их вверх по дороге, нам приходилось сдерживать их напор и иногда подкладывать камни под колеса, чтобы они не загремели вниз, увлекая за собой лошадей. Пешим приходилось идти на негнущихся ногах, вгоняя каблуки в землю, чтобы не скользили ноги, и от этого у армейского строя был комический вид. И только немногие из моей вспомогательной кавалерии, выросшие в горах, отваживались спускаться вскачь на своих крепконогих пони. В этом развлечении мои славные гетайры не составили им компанию. Они оставались угрюмыми с тех самых пор, как казнили Филота, их когда-то горячо любимого начальника. Я надеялся, что они воспрянут духом, когда мы, наконец, вступим в схватку с войском Бесса, на чью голову возлагалась вина за все наши беды.

У моих людей появилась причина клясть его еще страшней, чем прежде, когда мы достигли засеянных по весне полей у подножия горы и увидели, что они почернели от огня, зернохранилища уничтожены, земли опустошены. Голодные и разъяренные, мы поспешили в Драпсаку, все еще идя по следам Бесса, а затем в Аорн. Это был обнесенный стеной и удобный для обороны город, но преследуемые нами там не остались.

Было совершенно очевидно, что он направляется в Мараканды на границе Согдианы, который легко оборонять, но трудно взять. К югу местность, где горы перемежались пустынями, давала ему все преимущества, особенно если он смог бы привлечь под свои знамена, в чем я не сомневался, местных воинов — сильных, отважных наездников и бойцов. Более того, мы получили хорошо обоснованные, но еще не проверенные сообщения, что там к нему присоединились царь Бактрии Оксиарт и могущественный сатрап Спитамен со значительными силами и достаточным довольствием.

Отсюда мы резко свернули на запад, затем на север, затем снова на запад, чтобы попасть в Бактры, столицу Бактрии, лежащие на главном пути в Мараканды. Здесь я намеревался реорганизовать свою армию, разделив старые подразделения и создав новые, лучше приспособленные для схватки с Бессом средь гор и пустынь. Здесь же я надеялся узнать, как обстоят мои личные дела и, возможно, добиться какого-то успеха.

Я поселился во дворце царя Оксиарта, и никто этого не оспаривал — одно мое имя служило прекрасным ключом и средством, способным подавить любой голос протеста. Царь отсутствовал, он находился на севере — так сообщили мне его слуги, когда встали с колен. Я вызвал к себе только Клодия, самого надежного своего лазутчика, которого заранее отправил вперед под видом персидского купца с караваном ковров из Экбатан.

Стоило только мне со слугами устроиться поуютней, как появился мой человек, которого сразу же провели ко мне. Он ответил на мое приветствие на безукоризненном греческом — он был сыном грека-раба, и его жена натерпелась от персидского сатрапа, и его самоотверженность у меня на службе, а может, и его собственные силы происходили оттого, что он ненавидел все персидское, и эта ненависть подстегивала и дисциплинировала его ум.

— Говорят, царь Бактрии сейчас на севере, — сказал я ему. — Ты знаешь, где именно и что он там делает?

— Мой царь, нет сомнения — он в Маракандах, где держит совет с царем и высокопоставленными властителями относительно совместных действий по защите своих земель.

— Я слышал об одном, наделенном большой властью. Он весь кипит ненавистью ко мне. Это родственник Дария и зять Оксиарта. Его зовут…

— Сухраб, мой повелитель, — подсказал Клодий, когда я сделал вид, что не уверен.

— Да, да, его зовут именно так, Он в Бактрии?

— Нет, мой повелитель. Он и его жена Роксана уехали с Оксиартом в Мараканды. Отец Сухраба приходился Дарию дядей, а его мать — скифская царевна. Поскольку Оксиарт надеется заключить союз со скифами против тебя, его связь со Скифией и родственные отношения с ее царем будут иметь большой вес в этих делах.

— Так ты полагаешь, они скоро вернутся в Бактрию?

— Нет, мой царь. Сомневаюсь, что ты сможешь увидеть Оксиарта или Сухраба до тех пор, пока не встретишься с ними в сражении и не победишь.

— Хороший совет. Мой казначей встретит тебя у главного входа; ты можешь идти.

Мое прибытие в город и эта краткая встреча произошли ближе к вечеру. Царским охранникам, стоявшим у входа во дворец, я послал мой приказ не впускать никаких послов — пусть приходят и просят об аудиенции на следующее утро. Это распоряжение распространялось на всех потенциальных посетителей, за исключением Птолемея и Гефестиона, хотя я не предполагал, что кто-то из этих двух должен посетить меня. Так как я заранее принимал это в расчет, я не удивился, узнав, что Роксана находится в Маракандах. Согласно тому, что она говорила мне в Додоне, в это время года ее обычно не бывало на севере, зато ее любимый дядя, маг Шаламарес, обитал там в большом храме, и я подумал, что она, наверное, все еще старается навестить его там при любой возможности. До обеда мне хотелось изучить хорошо прорисованную, подробную карту Бактрии, изготовленную магами и доставленную мне парфянским лазутчиком. После этого я предполагал вызвать к себе Гефестиона, который лучше всех понимал мои цели И который стал моим доверенным лицом в большей степени, нежели Птолемей, и, возможно, моим ближайшим другом.

Тут, слегка раздосадовав меня, вошел дворцовый охранник. Он прервал мое занятие, сообщив, что меня срочно хочет видеть женщина в глубоком трауре, прибывшая ко дворцу, как и ее единственный слуга, верхом на осле.

Я ответил ему с раздражением, приказав отослать эту женщину прочь: я не сомневался, что это вдова или мать какого-нибудь знатного бактрийца, убитого или захваченного в плен при Арбелах, которая пришла что-то просить.

— Я так и сделаю, царь Александр, если таково будет твое желание, когда ты услышишь все. Она назвалась Ксанией, подругой девушки, с которой ты обращался к оракулу в дубовой роще в Додоне много лет назад. Она хочет передать тебе что-то на словах.

Начальника охраны, должно быть, очень удивило, как резко изменились мое поведение и голос.

— Она молодая или старая? — задал я бессмысленный вопрос, чтобы только перевести дух.

— Это я не могу сказать, царь Александр: на ней плотная вуаль, какую у персов положено носить при трауре. Она довольно резво спрыгнула с мула, и ее голос показался мне молодым. Узнав во мне грека, она заговорила по-гречески, но, судя по росту и персидскому платью, она, я думаю, персиянка.

— Впусти ее одну, без сопровождающего, в переднюю у входа и вели ей подождать.

Прежде чем покинуть палату, являющуюся библиотекой, состоящей из книг и свитков, написанных в основном магами, я прицепил на пояс свой меч, который перед этим удобства ради снял. Есть много способов совершить покушение на жизнь царя, и в моей империи было не счесть тех, кто жаждал моей смерти любой ценой; среди них могла бы оказаться и обезумевшая вдова важного перса или бактрийца, убитого при Арбелах. Она могла бы выведать, какие слова могут послужить паролем для проникновения в мое жилище, благодаря доверительным отношениям с Роксаной, которые пришли ей на память, когда она узнала о моем прибытии.

Я скрепил застежкой плащ, чтобы не было видно меча, и вошел в переднюю. Там ждала женщина под густой вуалью и, как мне показалось, была совершенно спокойна, чего вряд ли можно было ожидать от убийцы. Но мне не хотелось, чтобы она рассказывала мне о Роксане, пока не подойду к ней вплотную — ведь у передней комнаты вместо двери висел лишь роскошный занавес, а дворцовые слуги, в большинстве своем рабы Оксиарта, несомненно, имели длинные и любопытные уши.

— Что тебе надо?

— Во-первых, царь Александр, чтобы мне было разрешено приблизиться к тебе или чтобы ты сам подошел поближе ко мне, потому что новости, которые я принесла тебе, совершенно секретны.

— Я подойду к тебе, но сначала я должен достать свой меч. Это мера предосторожности, которую царь вынужден принимать, имея дело с незнакомцами.

— Достань его, если желаешь, и приставь к моей груди.

Когда она это говорила, ее голос насторожил меня: слышал ли я его раньше? Я не мог ответить на этот вопрос. Я вытащил меч и держал его наготове, не касаясь ее острием. Зачем? Я мог нанести ей удар с быстротой змеи, если бы она попыталась выхватить кинжал.

— Что же за важный секрет, из-за которого ты пришла сюда без моего вызова? — осведомился я.

Правой рукой очень медленно она подняла вуаль. Я взглянул на ее лицо — и кровь бросилась мне в голову, рука расслабленно опустилась, и я едва не выронил меч. Эта молодая женщина на три больших пальца была выше моей спутницы на дороге в Додону, которая позже задавала вместе со мной вопросы в дубовой роще, а еще позже, перед костром, унеслась со мной в колдовском полете, но я точно знал, кто она такая, и у меня не было ни тени сомнения.

После тридцати тысяч стадий боевого пути и одиннадцати разделявших нас долгих лет я наконец-то нашел Роксану.

3
Роксана заговорила, конечно же, весело щебеча, как она обычно делала, когда не присутствовала на церемонии, и я вдруг вспомнил этот веселый щебет во всей его жизнерадостности, но вынужден был строго ее прервать:

— Ступай за мной в библиотеку, женщина, и там я выслушаю твою просьбу.

Она подчинилась и пошла за мной скромно и степенно. Я не сомневался, что слуги Оксиарта заметили ее, но вряд ли они могли узнать ее под густой вуалью и, по всей видимости, в трауре. Вероятней, они приняли ее за одну из моих фавориток, скрытую под этим облачением, а когда мы вошли в библиотеку, они, конечно же, подумали о смежной с ней спальне, запирающейся на крепкий засов. Я радовался этому обстоятельству и жаждал воспользоваться им так, как мог бы представить себе любой мало-мальски искушенный наблюдатель, и сила этой жажды удивила меня — ведь с тех пор, как мы виделись в последний раз, промчались долгие годы, было много битв, у меня в мозгу и в душе, а также в светском положении постепенно произошли изменения огромной важности. Однако я отнюдь не был уверен, что результат нашего сегодняшнего свидания будет именно таковым. Я помнил, что имею дело не с какой-нибудь юной простушкой, а с женщиной необычной, чьи ближайшие действия и слова были для меня совершенно непредсказуемы.

Я провел ее в комнату, где пахло старой кожей книжных переплетов и папирусом, убедился, что обе двери заперты на засов, и повернулся к ней. Она уже сбросила с себя капюшон, вуаль и черное облачение, которое обволакивало все ее тело. Под ним она носила цельный шерстяной халат, как и тогда в Додоне, но только этот был тончайшей выделки из ткани, которую купцы называли «кашмир» — по имени страны под Гиндукушем, известной нам, грекам, как Парси. Юбка была длинней, чем раньше, так как теперь ей не нужно было вскакивать на косматого пони и спрыгивать с него, а меховые подштанники с чулками отсутствовали или были не видны. Она носила персидские туфельки. Никаких украшений на ней не было. Теперь прежде скрытые под капюшоном светлые волосы цвета пшеничной соломы свободно ниспадали на плечи.

Пока я рассматривал ее, она молчала. Она подросла, но в остальном физически мало изменилась; груди увеличились и стали рельефней — возможно оттого, что ей пришлось рожать, — но лицо осталось почти прежним. Ее красота сохранила свою свежесть и необычную живость: в ней было что-то пугающее и завораживающее. Мне показалось, что косящий разрез ее глаз — оттого, что их наружные края слегка были вздернуты вверх — стал более выраженным, но синяя кайма вокруг светло-серой радужной оболочки осталась неизменной, и в свете многих светильников они горели живым блеском. Под расстегнутым воротом траурного одеяния, слишком теплого для такой мягкой погоды, я разглядел изящество тонкой шеи и ключиц, имеющих совершенное очертание под обтягивающей их тонкой кожей.

У Таис и Роксаны шейки были удивительно схожи, и, возможно, именно поэтому я вспомнил о Роксане, когда впервые встретил Таис. Во всех остальных отношениях, касающихся физической гармонии, они довольно сильно отличались друг от друга. В красоте Таис было что-то таинственное, замечательное в ее неопределенности; а в красоте Роксаны не было никакой загадочности. Да, обе были молодыми и красивыми, но помимо этого между ними не замечалось никакого сходства. Душой и умом они, по-моему, были совершенно разными.

— Да, долго же ты добирался сюда, — вдруг заметила она бойким, как я и ожидал, тоном. Таис не осмелилась бы обратиться ко мне с каким-либо замечанием прежде, чем я сам первым не заговорил бы с ней, и такое отношение к царю со стороны подданного и впрямь казалось оскорблением, заслуживающим наказания.

— Я сказал тебе, Роксана, что через два или четыре года я не смог бы прийти. Признаюсь, я не ожидал, что на это путешествие уйдет одиннадцать лет.

— Ты откусил больше, чем смог прожевать, — резко заметила она.

Как ни странно, подобное выражение существовало у греческого народа, с той только разницей, что греки говорили «больше, чем можешь проглотить». Я так думал, что это местное выражение. На самом же деле что-то схожее, так чудесно характеризующее человеческие зубы и глотки, известно многим народам, за исключением, может быть, только катайан, где еда мягкая и мелко нарублена — хотя, как известно по крайней мере, их большие начальники грызут кости. Мне об этом во время паломничества рассказал маг, который ужинал со мной вместе, и с тех пор я ловко исключал страну этого народа из своего представления об Азии, так как считал, что она лежит далеко за намеченными пределами моих завоеваний.

— Как я и говорил тебе, мне пришлось прокладывать путь сюда мечом.

— И, как я ответила, в таком случае я сотворила большое зло, пригласив тебя к себе.

— Не согласен. Я твердо убежден, что боги вложили тебе в уста это приглашение.

— Впредь я была бы благодарна богам не говорить моим языком, а оставить это дело мне. Ты не разрешишь мне присесть, Александр? Мое седалище слегка побаливает от этого осла, на котором я приехала — у него нескладная поступь.

Итак, как подданная, обращающаяся к царю, она совершила еще две крайне дерзостные ошибки: попросила разрешения присесть до того, как я сам предложил ей это, и обратилась ко мне по имени без должного титула. Я понял, в чем дело: просто наше общение возобновилось в том месте, где оно прервалось одиннадцатилетним молчанием. Моя надежда на то, что наконец я препровожу ее в смежную комнату, стала несколько радужней.

— Можешь сесть, Роксана, — ответил я довольно высокомерно.

— Умоляю тебя, не надо этого повелительного тона в обращении со мной. Я только попросила тебя быть вежливым. Ты еще не завоевал Бактрию; я все еще подданная моего отца Оксиарта. Теперь он более независим, чем тогда, когда мы были в Додоне, потому что Дарий умер и ему больше некому подчиняться. К тому же большинство его земель по праву завоевателя находятся в руках чужака, не принадлежащего древней династий. Если ты настаиваешь на церемонии, подобающей императору, и тем самым не хочешь быть тем Александром, которого я знала на дороге в Додону, тогда я тоже буду не Роксаной, а царевной Бактрии, чья династия намного древнее твоей, и сразу же распрощаюсь с тобой.

Я и представить себе не мог, что кто-то из людей снова будет говорить со мной подобным образом. К тому же она закончила свою дерзкую, если не сказать наглую, речь внушительной угрозой. Я не мог и мысли допустить, чтобы она сразу же ушла. Я совсем не хотел, чтобы мы снова расстались с ней. Она мне нужна была такой, какая есть, жизнерадостной и неукротимой. Я нуждался в ней — вот как, по более трезвом размышлении, обстояло дело, если это действительно была необходимость, а не преходящая блажь.

— Я слышал, что ты вышла замуж за Сухраба. Это, несомненно, произошло, когда тебе исполнилось семнадцать лет, как требовал Оксиарт, ты ведь так говорила. А может, еще раньше, как только ты вернулась в Бактрию.

— Нет, до семнадцати лет я ждала тебя, как и обещала.

— Ты родила ему детей?

— Мой ребенок родился мертвым. — Голос ее упал, и блеск глаз помутился от дымки слез.

— А теперь он хочет быть на самом переднем плане сражения, чтобы помешать моим завоеваниям.

— Несомненно, так оно и будет. Более того, он опасный соперник.

— А тебе грозит опасность стать вдовой.

— Возможно. Не счесть тех женщин, что стали вдовами, потому что их мужья стали на защиту родных земель и пытались помешать твоим завоеваниям. Да, не к добру я звала тебя к себе, в то время я и представить себе не могла, чем это может обернуться, и, пожалуйста, не говори мне больше, что все это внушили тебе боги. Мой бог, Заратустра, который был когда-то таким же смертным, как мы с тобой, не вложил бы подобные слова в мои уста. Я должна принять их нечестивость на свою душу и, по возможности, искупить свой грех. Хуже то, что этому злу суждено еще долго жить на свете. Если ты думаешь, что битва за Бактрию будет лишь небольшой стычкой, ты ошибаешься. Бактрийцы, в чем ты, возможно, уже убедился, всегда были прекрасными воинами.

— Да, я в этом убедился.

— Они как один встанут против тебя под руководством сильного персидского военачальника Бесса. Они не будут воевать с тобой вполсилы, как сражались за персидского царя. Теперь они встанут на защиту своей собственной любимой и самой прекрасной в мире родины.

— Ты хочешь, чтобы они победили, Роксана? — Задав этот вопрос, я боялся, что она мне ответит.

— В каком-то смысле хочу, в каком-то нет.

— Ты, наверное, догадалась, что, если они победят, Бактрия не будет свободной, и Оксиарт не останется царем. Бесс станет абсолютным монархом всей Бактрии, всех земель к востоку от Оксиана и к северу от Амигрийских гор, к югу от степей и к северу от Паропании.

— Эта территория охватывает земли скифов. Не думаю, чтобы они склонились перед Бессом.

— Забыл, что твоя мать — скифская царевна.

— Как ты об этом узнал, Александр?

— Осторожно навел справки. Это от нее у тебя такие раскосые глаза?

— Нет. У скифов прямо посаженные глаза.

— А может быть, у нее под кроватью прятался паломник с раскосыми глазами, пришедший откуда-то из-за Туань-Таня?[582]

Когда я это говорил, я снова серьезно задавался вопросом, суждено ли мне лежать в постели Роксаны, а не под ней, или она будет лежать в моей, и опять мои надежды слегка померкли, хотя резко возросло желание. Но ведь не затем она пришла, чтобы говорить со мной о защите Бактрии от захватчика или о чем-то, связанном с политикой. У нее на уме было что-то еще.

— А впрочем, — задумчиво заметила она, — если Бактрия не будет свободной, то какая разница, кто ею правит: изменивший царю перс или варвар-завоеватель из какой-то дикой глуши — как она называется? Македония?

— А может быть, все наоборот, Роксана? Это мы, греки, цивилизованный народ; варвары — это менее значительные народы, которые живут за ее пределами.

— Неужели! Уж тебе-то, Александр, следовало бы лучше в этом разбираться, коль ты прошел такой длинный путь. Когда всю Грецию — я исключаю большой остров посреди Внутреннего моря, где обитали минойцы, — заселили безграмотные пастухи, Персия уже имела древнюю документированную историю, ее аристократия могла читать, писать, вычислять большие суммы, рисовать чудесные картины, вырезать статуи, сочинять стихи, возводить великолепные храмы и дворцы, строить замечательные большие города, решать сложные технические проблемы и устраивать оросительные системы в засушливых землях. Верно, вы сравнялись с нами, а потом превзошли в скульптуре и в украшении храмов. Некоторые ваши мудрецы нашли ответы на вопросы нравственности и науки, которые в Персии мог решить только один великий человек — нам он известен как Заратустра, а вам как Зороастр. Эллинская цивилизация нова, как только что вспыхнувший огонь, по сравнению с цивилизацией Персии, Египта, Тира и Индии.

В голосе и рассуждениях Роксаны проскальзывала нотка педантичности. Можно было бы подумать, что это перед классом сорванцов ведет урок молодой и усердный педагог, а не дочь скифской женщины говорит, обращаясь к Александру Великому. Я громко рассмеялся, потому что мне стало весело и просто от удовольствия.

— Где ты всему этому научилась?

— И не только этому. Я посещала школу в небольшом храме Заратустры здесь, в Бактрах, и в большом храме в Маракандах, где мой дядя Шаламарес служит главным жрецом.

— Как и прежде, твоя речь была несколько длинной и многословной. И в связи с этим у меня возник вопрос. Сколько времени ты можешь здесь оставаться?

— Столько, сколько нам обоим хочется. Мой муж Сухраб повез меня в Мараканды, потому что я играю при дворе значительную роль и могу поддерживать оживленный разговор. Мы вместе отправились назад: он, чтобы встретиться с Бессом и, мне кажется, тайно сговориться с ним насчет желанного дела — как тебя убить. Узнав, что Бесса там нет, он остановился в Симиситлури, потому что там должны состояться большие скачки и он собирался участвовать в них на своем серо-стальном жеребце из конюшни покойного Дария. Он будет отсутствовать сегодня весь вечер и приедет завтра днем.

Я не стал комментировать эту удивительную новость и задал ей еще один вопрос:

— Что же Сухраб ожидает от Бесса в качестве вознаграждения за соучастие в моем убийстве и в поражении моей армии?

— Лучше спроси, что Бесс может ожидать от Сухраба. Ни Бесс, никто другой не знают Сухраба так хорошо, как я. Он какое-то время может довольствоваться положением сатрапа Согдианы, но ведь он же двоюродный брат Дария, как и мой отец Оксиарт, только безжалостней и честолюбивей, и, если тебя убьют, а твою армию уничтожат — не забудь, что ты будешь сражаться в углу между горами и пустыней, знакомом бактрийцам и незнакомом тебе, — он станет претендовать на корону.

Я ненадолго задумался. То, что она мне сказала, в какой-то степени развязывало мне руки; а что касается непосредственно данного момента, зачем она рассказывала мне это, если, конечно, не питала ненависти к Сухрабу? Чтобы разбудить эту, возможно, спящую ненависть, я, словно бы случайно, бросил шутливую фразу:

— Надеюсь, если его серый жеребец проиграет скачки, он не захлещет коня до смерти.

— Я тоже на это надеюсь. — Тут глаза ее заблестели, на бледных щеках выступило по красному пятну, и я понял, что допустил ошибку. — И не тебе такое говорить, Александр. Разве не ты позволил прибить гвоздями к деревьям две тысячи отважных молодых людей, которые сражались с тобою в Тире?

— Я это сделал, когда был взбешен, в горячке сражения. Мне тогда служило оправданием то, что один жестокий удар спасет жизнь тысячам других отважных людей в том смысле, что это послужит примером тем, кто пожелал бы воевать со мной: пусть видят, что им нечего ждать от меня, кроме поражения и смерти.

— Для меня этому нет оправдания. Когда мы говорили об этом с дядей Шаламаресом — он уже все знал, иначе я бы от стыда хранила это в тайне, — он не мог поверить, что юноша, который ездил со мной из Пеллы в Додону, мог опуститься до такой жестокости.

Я справился с нарастающим гневом. Необходимость в этом, похоже, была больше, чем я понимал.

— Война — безобразное и жестокое дело, хотя и в ней бывают моменты жуткой красоты.

— Она особенно безобразна и жестока, когда ведется ради самопрославления одного человека.

— Ты говоришь, как Таис, одна молодая женщина из Афин, моя хорошая знакомая, правда, у тебя получается смелее.

— Я знаю о Таис. Она замечательная красавица. Караванщики приносили нам новости о ней с той самой поры, как ты воевал на Гранике. Та битва сделала тебя очень известным, Александр. Они за ужином у костра обсуждали все, что ты делал и говорил. Потом были Исс, Тир и Арбелы. Народ едва мог поверить правде, но я поверила легко. Видишь ли, я чувствовала что-то в тебе, когда мы были в Додоне. Я не знала, что это такое, — да и сейчас еще толком не знаю — но это заставило меня отнестись с доверием к тому, что казалось рядом чудес. Чему я не могла поверить, так это той чудовищной расправе в Тире. Но все же в конце концов пришлось поверить.

— Я уже объяснил это. Теперь снова поговорим о Додоне. Помнишь, что ты мне обещала в качестве победной награды, если я приду в Бактрию?

Блеск исчез из ее глаз, в них возвратилась мягкость, и она тихо произнесла:

— Как будто я могла забыть!

— Это было истинным обещанием, Роксана?

— Да, Александр, истинным. Я докажу это сегодня ночью, если ты так желаешь — а твой голос и выражение лица меня не обманывают.

— К этой комнате примыкает уютная спальня. Нужно только войти в дверь.

— Мы должны пойти дальше этого, а именно — во дворец Сухраба, где я живу.

— Разумно ли это?

— Разумно, если ты хочешь избежать покушения, готовящегося в великой тайне, и если должны произойти другие вещи, которые были мне желательны. Доверься мне, Александр. Я одиннадцать лет размышляла о твоем приходе, так как знала, что ты придешь — если не будешь убит. Я составляла планы, совершенно надежные. Я сейчас уйду, даже без поцелуя. О, Заратустра! Как мне помнились, как оживали на моих губах те поцелуи! И я хочу начать все сначала в моей собственной спальне. Я отпущу свою прислугу, она моя наперсница, а Сухраб думает, что его. — Неясная улыбка, немного жестокая, как мне показалось, скривила ее губы. — Она приведет тебя ко мне.

— Только мы двое? И никого больше?

— Я все забываю, что ты новый царь. Если ты захочешь, то можешь приказать, и за тобой на виду у всех последует отряд всадников. Но, уверяю, в их присутствии нет необходимости, оно могло бы очень навредить, если бы один из мужчин доверил секрет своей возлюбленной, а та оказалась бы болтливой. Надень простую персидскую одежду — ее в жилье для прислуги тебе найдет какой-нибудь слуга, которому ты доверяешь, — и поезжай не на Букефале, а на другой лошади. У нас на улице к прохожим не пристают. Оксиарт держит Бактры в строгости; к тому же они хорошо освещены жаровнями.

— Тогда, Роксана, уходи. Не медли.

— Александр, моя истинная любовь, если мне придется ждать еще час, я уж точно не выдержу и умру.

4
Я не сомневался, что слуга без труда найдет подходящий мне персидский наряд, включая широкую персидскую шляпу, затеняющую лицо. Он же провел меня через заднюю дверь во двор, где, уже взнузданная и оседланная, ждала лошадь с царского ипподрома. С ним ждала седовласая женщина, которой предстояло меня сопровождать. Я не был уверен, что это не та же служанка, которую я видел на пути в Додону и которая была с ней всегда в палатке.

Я решил не брать с собой отряд телохранителей отчасти потому, что покойный Филот был их товарищем, но в основном помня слова Таис, что нужно кому-то доверять, и я решился полностью довериться маленькой девчонке, которую нашел и потерял за полмира в стороне отсюда и вот нашел снова.

Служанка Роксаны на осле и я на доброй кобыле выехали со двора на тихую улицу. Затем мы проехали несколько кварталов по довольно оживленной улице, свернули еще на одну тихую небольшую улочку. Никто не обратил на нас ни малейшего внимания, что для меня явилось довольно непривычным ощущением, и мне самому с трудом верилось, что в этой чужой одежде едет Александр. Затем мы заехали в какой-то тупик, и моя спутница велела мне остановиться у решетчатой двери. Она покинула меня верхом на своем муле и уводя мою кобылу и, очевидно, вошла в дом через другую дверь, так как спустя одну-две минуты решетчатая дверь отворилась, отпертая изнутри, и в дверях стояла она, ожидая меня. Прикоснувшись пальцами к губам и не произнося ни звука, она повела меня к покрытой ковром лестнице. Теперь я заметил, что этот дворец невелик, но роскошнее царского. Очевидно, Сухраб обладал большей властью, чем я думал.

Я открыл дверь, указанную мне моей проводницей, и увидел комнату с мягкими коврами, мебелью, инкрустированной золотом и серебром, кровать с балдахином, поражающую своим богатым видом, и одну зажженную лампу, но разглядывать все это было мне недосуг — мой взор обратился к той, что ждала меня за порогом. Босая, в халате из светло-золотой пряжи под стать ее волосам, там стояла Роксана с чудесно сияющими глазами.

— Ты быстро приехал, Александр, и поэтому я не умерла, — сказала она мне. — Теперь я притворюсь, что я одна из твоих служанок, совсем ненадолго, ибо если ты Александр, то я Роксана, с которой ты обменялся обетом и хранил этот обет. Как служанка, я помогу тебе снять персидское одеяние, которое тебе не к лицу — иначе ты можешь запутаться в его пуговицах и застежках.

Однако снять с меня одежду ей удалось не скоро, ее руки, случалось, медлили, теряя уверенность и проворство. Наконец, я стоял обнаженный и был благодарен Таис за высказанную так давно похвалу моему телу — будто оно так хорошо сложено и мускулисто, что бессмертный скульптор Пракситель мог бы использовать его как модель для самой знаменитой из своих работ. Я не верил этому комплименту, но был рад симметрии, вдохновившей ее на такие слова — ибо теперь и Роксана, расстегнув пояс на талии и уложив халат на кушетку, явила мне все свои многочисленные прелести. Она чуть улыбнулась, увидев, как мои глаза загорелись от удовольствия и острого предвкушения.

— Роксана, ты прекрасна, как Афродита! — воскликнул я.

— Слава небесам, что не такая пухлая, какой ее изображают скульпторы, — отвечала она, сделав попытку развеселиться, которая не совсем удалась из-за широты раскрытых и торжествующих глаз.

Ей бы больше подошло сравнение, с богиней верховой езды. Скачки по неровной местности и длинным дорогам, прыжки через ограды и ямы ради чистого развлечения придали еще больше очарования ее туземной грации. Длинными конечностями она была обязана персидской крови, но дикая кровь скифов была причиной необычной красоты, и если Таис напоминала нимфу, то Роксана — гибкое существо могучих гор, подобное тому, которое может встретиться путешественнику в похожей на берлогу хижине, возможно, отпрыска Юноны, брошенной Парисом возлюбленной, который сам отправился в путь, чтобы украсть Елену. В нашем мифе Юнону постарался утешить зверь с извилистым телом. Наверное, мое воображение вышло из-под моего контроля, но в ее нагом теле явно была извилистость, может, потому, что при каждом ее движении в нем играли небольшие сильные мышцы. Таис для меня надолго осталась в забытьи, а если я и вспоминал о ней, то только как о потерянной и ушедшей красавице. Ее заместила Роксана, и заместила — еще не то слово.

Я медленно пошел к ней, и она вытянула руки, чтобы принять меня в свои объятия. Она поцеловала меня, сперва робко, чтобы не раскрывать силу своего желания, но наши тела слишком сблизились, и в этом случае наше первое соитие могло бы быть не таким совершенным, как мы оба желали, учитывая, как сильно тянуло нас друг к другу и как долго мы пребывали в жизни друг друга без полного единения.

Предчувствуя опасность, она вырвалась у меня из рук, в несколько прыжков оказалась в постели и легла на бок. Там мы с блаженной медлительностью стали обмениваться поцелуями, почти не касаясь друг друга телами. И когда моя рука украдкой заскользила по ее бедру, она крепко схватила ее в обе руки.

— Не сейчас, еще рано, — шепнула она мне. — Во дворце моего отца наши рты так наговорились словами и мой так изголодался, что даже теперь он еще не насытился. Александр, я не видела тебя так давно! Я столько ночей пролежала одна или, что еще хуже, рядом с Сухрабом, возвращавшимся поздно от своей любовницы-эфиопки, стараясь не думать о тебе, когда я засыпала, не мечтать о тебе, ведь время тянулось так долго и твой приход казался таким невероятным; однако я так часто теряла власть над собой. Будь со мною нежным, Александр. Мне тоже страшно не терпится поскорее дойти до разрядки, но пусть она придет постепенно, чтобы мы не упустили на этом пути ни одного сладостного момента.

Однако далее все развивалось стремительно, и мы не могли бы этому помешать, даже если бы старались; вскоре мы оказались в крепких объятиях друг друга, сомкнувшись телами, ее прекрасные ноги переплелись с моими, и, если бы сама Афродита украдкой невидимо вошла бы в спальню, ей бы так захотелось любви, что она унеслась бы в поисках любовника — высокого, стройного юноши-пастуха, и ложем им послужила бы не иначе как просто трава. Раз я разомкнул сцепление ее рук, чтобы приподняться верхней частью тела на локте и взглянуть на нее сверху вниз — и я едва мог поверить, что это уже происходит, если бы не острое ощущение, почти боль.

— Я люблю тебя, Александр, — прошептала она. — Я люблю тебя, Александр, — повторила она чуть позже в полный голос. А затем она уже прокричала: — Я люблю тебя, Александр! — И когда дыхание ослабло и восторг утих, она вдруг расплакалась.

Мне тоже пришлось вытереть глаза — так чудесно сбылся давний, часто повторявшийся сон моей юности. Так мы плакали в тени храма Додоны, под торжественными, величественными деревьями, пока бурно метались несущие пророчество голуби.

— Я жажду выпить бокал вина, — сказал я ей, когда мы успокоились. Я устал больше, чем от упорной рукопашной схватки, и в этом сравнении нет натяжки, ибо есть какое-то эзотерическое родство между битвой, несущей смерть, и любовной схваткой, творящей жизнь.

— Тогда натяни над нами одеяло, — отвечала Роксана, — и дерни за тонкий шнур, не за толстый; он висит в голове постели. Этот колокольчик никто не услышит, кроме Ксании, которая привела тебя сюда, потому что он звенит только у нее в комнате.

Я сделал, как она указала, и служанка вошла через наружную дверь, ведущую в ванную Роксаны, к которой, несомненно, имела ключ. Она еще больше просветлела лицом, когда взглянула на нас: она прекрасно знала, что произошло, ведь она ждала этого с тем же долгим томлением, что и Роксана. Ноее манеры были так же точны и казались столь же спокойными, как если бы она пришла по нашему вызову к столу, где мы обедали.

— Слушаю тебя, моя госпожа?

— Мой возлюбленный желает вина. Можешь достать самую лучшую бутылку, не пользуясь своим тайным ключом к шкафам моего мужа?

— Если ты имеешь в виду шкафы Сухраба, то он вовсе не твой муж, если мне будет дозволена дерзость выразить это в словах. Он никогда ничем не был, кроме контрабандиста, а ты теперь лежишь рядом со своим мужем, который одиннадцать лет пропадал на войнах.

— Я согласна с тобой, Ксания, но ты не ответила на мой вопрос.

— Моя госпожа, у меня есть неначатая бутылка золотистого вина с озера Байкал, которую доставил караван, только богу известно, из какой дали; оно такое дорогое, что только цари и царевичи могут пить его, и эту бутылку я похитила из его шкафа, когда доставала ладан, чтобы надушить эту спальню.

— Принеси его, пожалуйста, и два бокала.

Мы поцеловали друг другу наполненные бокалы и пригубили вино.

— За гораздо большее, — предложил я тост.

— Только между тобой и мной и никем больше, и до тех пор, пока не состаримся, — отвечала она.

Вино было восхитительное, но я не обладал достаточно утонченным вкусом, чтобы оценить его более чем изысканный аромат. Женщина оставила бутылку у кровати, и ей было позволено уйти.

— А теперь, Александр, я хочу рассказать тебе о своих планах на завтрашний вечер.

— Но ведь к тому времени вернется Сухраб.

— Он приедет сюда только спустя два часа после захода солнца. По прибытии в Бактры он всегда сперва идет к любовнице, красивой чернокожей девушке из Нумидии, которую он зовет Шеба и за которую заплатил сто дариков. Но в указанное время он обязательно вернется во дворец. Понимаешь, Ксания встретит его заранее и шепнет ему, что ты был здесь сегодня ночью.

— Великий Зевс!

— Я говорила тебе, что он считает ее своей наперсницей и шпионкой, хотя на самом деле она моя наперсница и шпионка. Она скажет ему точно то, что я велю ей сказать, а когда он придет, ты будешь ждать его. И не думай, что я подставляю тебя ради своей цели. Мы с Ксанией сотни раз прорабатывали этот замысел, пока не добились совершенства во всех его деталях. А теперь я покажу тебе клеймо позора на своем теле — ты его не видел. Это тот же знак, который работорговцы иногда ставят на красивых рабынях: он невидим, когда они стоят голыми перед возможными покупателями, и приносит удовлетворение владельцам этих рабынь: ведь если они попытаются сбежать, это облегчит их поимку. Но я никогда не была рабыней, это Сухраб считал меня таковой — своей собственностью, именно он, когда я лежала, связанная его слугами по рукам и ногам, прижал раскаленное докрасна железо к подошве моей ступни.

Согнув ногу в колене, она показала мне все еще красное и зловещее клеймо в виде буквы X, которое как на арамейском, так и на греческом языках обозначает первую букву слова «раб».

Меня проняла дрожь, и только спустя долгое время я смог наконец заговорить:

— Ты не сказала об этом царю Оксиарту?

— Он только числился царем. К Сухрабу прислушивались Дарий и царь Согдианы. Я любила отца. Он гордился своим троном, и нет ничего печальнее, чем низложенный царь. Кроме того, я знала, что ты наконец придешь. Я не сказала ему.

Оставался еще один вопрос, задать который мне было страшно неудобно; но все же я задал его:

— Почему твой младенец родился мертвым?

— Это из-за того, что Сухраб сделал со мной, когда я выпалила, что лучше бы его отцом оказался любой работник на поле, а не он. Мне больно говорить о том, что он сделал.

— Что же еще он убил из того, что было твое?

— Собаку, котенка, маленькую птичку в клетке, пони и ягненка от большой овцы с Памира, которого нашли паломники и отдали мне на попечение.

— Я буду у решетчатой двери спустя полтора часа после захода солнца. Это время будет достаточным для того, что потребуется сделать?

— Более чем достаточным. Наша встреча назначена точно спустя два часа после захода солнца, по обычным водяным часам. Несколько предварительных минут не повредят, но не опаздывай, если я дорога тебе.

5
Роксана дала мне строгие наставления относительно завтрашнего вечера. Я должен был одеться в царское платье и подъехать ко дворцу Сухраба сзади в закрытой повозке. Плащ следовало надеть черный, а не белый, как обычно, с простыми застежками. В повозке будут градуированные часы, время по которым можно будет читать от установленной на полу свечи. Трем моим спутникам — одному с коротким копьем и двоим с мечами — следовало ехать со мной в повозке, а четвертому, хорошо одетому — на сиденье возницы. Я должен был выйти в тени недалеко от решетчатой двери, которая будет незапертой, а повозке следовало оставаться в густом сумраке до тех пор, пока я не подзову ее. С обнаженным, но скрытым под расстегнутым плащом мечом я должен был распахнуть дверь и смело войти.

— Будет ли Сухраб ждать меня со своими людьми?

— Он будет тебя ждать, и не один. Но ручаюсь, Александр, у него не будет преимуществ над тобой. Оставь все остальное мне.

— С тех пор как мне исполнилось семнадцать и я участвовал в битве при Херонее, я никогда еще так не доверялся ни одному человеку, за исключением Пармениона, Птолемея и Таис.

— Никто не держал свое слово тверже или хотя бы так же верно, как Роксана, царевна Бактрии. Наши с тобой жизни связаны воедино с тех пор, как мы целовались и плакали в дубовой роще Додоны, и эта связь была скреплена печатью, когда ты положил руку на врата моей девственности. С тех пор я всегда молилась Заратустре, чтобы ты побеждал и твои победы стоили тебе самой малой крови, которая только угодна судьбе. Теперь же уходи от меня, иначе я засну прямо на ногах, и тебе желаю крепкого сна и приятных сновидений. Там, за дверью, ждет Ксания; она выведет тебя из дома и проводит в твой дворец.

На следующий день я со своими военачальниками занялся окончательной реорганизацией командного и рядового состава для предстоящего на завтра похода в Мараканды. После короткого легкого ужина на закате солнца я вызвал к себе одного командира знатного происхождения, родом из Пеллы, который учился у Аристотеля, но оказался непригодным для того, чтобы командовать большими силами в моей армии. Однако он вполне подходил для второстепенных обязанностей и несения нарядов. Ему я поручил выбрать крытую повозку и позаботиться о том, чтобы внутри у нее были занавески, а также отобрать трех сообразительных, зорких и проворных пехотинцев из его отряда для поездки со мной в повозке, тогда как сам он должен будет ехать с возницей. Одеться им нужно в плащи, позаимствованные у гражданских, чтобы не привлекать внимания. Одевшись точно так, как наказывала мне Роксана, с водяными часами и зажженной от сторожевого костра свечой, мы отправились во дворец Сухраба.

Укрывшись в тени, падающей от стены, за пятнадцать минут до назначенного момента мы осмотрелись. Нужная мне решетчатая дверь была примерно в пятидесяти шагах и отделялась от нас пространством, тускло освещенным жаровней, установленной на шесте у входа во двор. Конечно же, здесь ко мне не мог подкрасться ни один убийца без того, чтобы не быть замеченным четырьмя телохранителями, наблюдающими с облучка и сквозь занавески, с обнаженными мечами. Вода в стеклянном сосуде показывала пятнадцать минут с тех пор, как его перевернули в последний раз, а это было спустя ровно час, как солнце скрылось за холмами. Я задул свечу, расстегнул плащ, вынул меч и, держа его скрытым под плащом, пошел к решетчатой двери.

На этом коротком пути я успел поразиться тому, что так доверился Роксане, тогда как уже много лет такого за мной не водилось. Да и тем, которых я перечислил Роксане, я, в сущности, доверял не полностью. И тем не менее теперь я доверил саму жизнь той, которую не видел одиннадцать лет, жене опасного врага. Но оттого, что я оказался способен на такое доверие, сердце мое возликовало.

Я подошел к двери и толкнул ее. Она открылась в тускло освещенную переднюю, где никого не было: Я взглянул пристально на тяжелый занавес коридора в трех шагах от двери. Он немного выпучивался, но эта вздутость не наводила на мысль о стоящем в рост человеке: высотой не более фута, но зато шириной футов шесть. Затем я различил темную вязкую жидкость, сочащуюся из-под занавеса и скопившуюся на полу прихожей в небольшую лужицу. При лучшем освещении, подумалось мне, эта лужица наверняка бы отливала красным цветом.

В этот момент в комнатной двери, открывающейся в прихожую, появилась Роксана. У нее в руке был длинный нож, какие носят на поясе варвары-пастухи, в сущности, тяжелый кинжал, клинок которого загадочным образом наполовину был запачкан.

Слегка улыбнувшись мне, она отодвинула занавес. Там лежало тело высокого мужчины в богатой одежде, светловолосого, с худым красивым лицом. Он лежал на левом боку, на руке, согнутой в локте; рядом с правой, отброшенной в сторону рукой — рукоятью к кисти — лежал меч. Я не видел раны, но видел, откуда сочилась кровь, и знал почему.

— Сухраб тебя ждал, как ему велела Ксания, чтобы пронзить тебя мечом, когда ты откроешь решетчатую дверь, — сообщила Роксана каким-то призрачным голосом, — но ты пришел позже того времени, когда тебя ожидала увидеть Ксания, а потом стало слишком поздно.

— Это я вижу. — Я сказал первое, что пришло мне на ум, лишь бы что-то сказать.

— Я пойду вымою нож. В Бактрии считается, что жене непозволительно всаживать нож в бок своему мужу, пока он ждет за занавесом, чтобы расправиться с ее любовником. Пока я буду отсутствовать, хорошенько окровавь свой меч в ране и вытащи тело из-за занавеса, чтобы оно лежало в луже крови, а затем позови своих спутников. Ты найдешь, что им сказать. Ты — Александр, повелитель Азии, и, кто знает, может быть, ты тайно навестил меня, чтобы посовещаться о государственных делах, и тут враг совершил на тебя покушение. Впрочем, говори им что хочешь. Я скоро.

Я открыл решетчатую дверь и тихо позвал телохранителей, ждущих в повозке. В тот же момент вошла Ксания и опустила на подставку масляный светильник, чтобы вход освещался ярче, и быстро удалилась. Вошли трое телохранителей с начальником, увидели труп и уставились на него. Затем посмотрели на мой окровавленный меч и перевели взгляд на меня.

— Сидел в засаде с обнаженным мечом, — пояснил я. — Но я его опередил.

— Благодарение богам! — с жаром произнес начальник охраны.

— Командир, его зовут Сухраб, он приходится зятем царю Оксиарту, который сейчас в Маракандах. Сходи к военачальнику Птолемею и попроси его прийти к главному входу в этот дворец. Пусть его проводят ко мне.

— Слушаюсь, царь Александр. Я вмиг доставлю его.

Войдя с двумя спутниками в длинный коридор, я попросил перепуганного слугу проводить меня в гостиную его бывшего хозяина. Когда прибудет военачальник Птолемей, я желал принять его как полагается.

Меня провели в великолепную палату, где Сухраб принимал знатных людей и, разумеется, эмиссаров Дария и других царей, которым больше приличествовало бы обращаться к Оксиарту. Фактически это был зал для аудиенций, и я с полчаса разглядывал его ковры, мебель и украшения, лампады и курильницы для фимиама. В основном, несомненно, это были дары его кузена Дария, что заставило меня задуматься вот над чем: какие же политические соображения позволяли Оксиарту оставаться так долго царем? Я догадывался, что тут не обошлось без влияния магов, а они пользовались огромным авторитетом во всей Центральной Персии и, конечно, в Бактрии, где в Маракандах стоял их величественно-прекрасный храм и монастырь. Его главным жрецом был брат Оксиарта Шаламарес.

Птолемей со своей фавориткой Таис жил в домике для гостей при царском дворце. Когда его провели ко мне, он оставил своего единственного слугу в комнате для ожиданий. Коснувшись коленом пола, он приветствовал меня с сардонической улыбкой.

— Что скажешь, Птолемей? — начал я с вопроса.

— Мой царь, я слышал, ты сюда пришел с тайным делом и избавился от того, кто воспротивился твоему приходу, — отвечал Птолемей.

— Да, верно. Сходи-ка с одним из моих солдат взглянуть на его останки. Сначала обрати внимание на мой окровавленный меч, а оружие напавшего на меня ты увидишь лежащим у него под рукой.

— Сейчас же иду, царь Александр.

Он отсутствовал совсем недолго, и я слышал, как он насвистывает в коридоре, приближаясь к моей двери. Войдя, он снова коснулся коленом пола.

— Я видел его, мой царь. Я заметил, что рана у него в левом боку. Ты, должно быть, захватил его клинок своим и заставил его развернуться вполоборота. Помню, ты сделал то же самое с моим клинком во время того поединка — ни один из нас его никогда не забудет.

— Да, я не забыл. И верно, ты с тех самых пор соблюдаешь условия нашего договора.

— Царь, это мое правило — соблюдать договоры. Но у меня возникает вопрос, который я задам, с твоего согласия.

— Согласен. Спрашивай.

— Когда это царю Александру полюбилось входить в двери, открывающиеся во двор, а не с главного входа?

— Я желал поговорить с царевной Роксаной и не хотел, чтобы о моем посещении стало известно, потому что вопрос, который мне хотелось обсудить — как перетянуть царя Оксиарта на нашу сторону, — пока хранился в секрете. Но я явился на встречу в парадном обмундировании, как сам видишь. Мне приходилось когда-то очень давно встречаться с царевной.

— Таис рассказывала мне об этом, царь. Ты не держал от нее это в секрете.

— Ситуация была щекотливой, поскольку муж Роксаны, Сухраб, заодно с Бессом. Мое достоинство не пострадало оттого, что я вошел в заднюю дверь.

— Бесспорный факт, что повелитель Азии вправе войти и выйти где и когда пожелает. Я не сомневаюсь, империя и наше дело выиграли от тайного посещения тобой этого дворца, о чем я и доложу другим военачальникам.

— Так и сделай, мне это будет желательно. Не выпьешь ли вина? Вот шнур от колокольчика.

— Это успокоило бы нервы нам обоим, царь Александр. Несмотря на присутствие телохранителей, твой визит был-таки сопряжен с немалым риском.

Я потянул за шнур, и появился слуга. Когда я отдал распоряжение, в гостиную вошла Роксана. Она была в роскошном одеянии и носила черную вуаль — единственный, чисто символический знак траура, — прикрепленную к головной повязке в верхней части лба и скрывающую сзади ее светлые волосы.

— Царевна Роксана, я желаю представить тебе моего военачальника и старого друга, Птолемея Лага.

Птолемей, как подобало, коснулся коленом пола. На этот знак почтительности она ответила грациозным поклоном.

— Я помню, что слышала о тебе, военачальник Птолемей, когда познакомилась с ныне великим Александром, тогда еще юношей, на пути в Додону. Действительно, вы всегда были верными друзьями.

И это говорила Роксана, царевна, принадлежащая старинной династии, женщина царственной красоты. Я велел задержавшемуся слуге принести три бокала вместо двух.

— Царевна, я выражаю свои соболезнования по поводу твоей недавней потери, — сказал Птолемей.

— Принимаю их с благодарностью. Военачальник, как вам понравились Бактры? Не правда ли, прекрасный город?

— И в прекрасной оправе, царевна.

Роксана пустилась рассказывать ему о древних храмах города, особенно о храме Ахурамазды, но ее прервал слуга, принесший вино. Когда он разлил его по бокалам, первый он предложил своей госпоже, которая передала его мне. Второй она предложила Птолемею, третий твердой рукой взяла сама. От глаз ее исходило то же сияние, какое я уже видел прежде, и мне хотелось, чтобы оно не стало тем, что уже давно прошло.

— За владыку Азии, — сказала она, поднимая бокал.

Птолемей с большим достоинством поднял свой, и они выпили. Я в ответ выпил за них. Это было бесценное золотистое вино с озера Байкал — я не сомневался, что его достала Ксания.

— У меня совещание с другими военачальниками, — нараспев произнес Птолемей, — поэтому прошу у каждого из вас разрешения уйти.

Мы кивнули, и после ритуального прикосновения коленом к полу Птолемей удалился. С Роксаной произошла перемена, странная, возможно, немного пугающая даже меня. Ее величавость куда-то исчезла, сменившись неожиданной веселостью; глаза заблестели необычайно красиво и ярко. Она живо подскочила ко мне и взяла за обе руки.

— Эта вуаль мне не к лицу, Александр. Я желаю сбросить ее как можно скорее. Что мне нужно — так это венок из цветов, но сейчас неподходящее время года.

— Ты должна уважать общественное мнение, Роксана, — укорил я ее.

— Я еще не могу этому поверить. Вдруг рассеялась мрачная завеса, которая висела над этим дворцом. Александр, я приказала унести то, что мы оставили в передней, для подготовки к похоронам. Так велит обычай — сразу же после смерти знатного бактрийца. Его дух, если он сегодня ночью поднимется, сюда не придет: он отправится к своей любовнице из Нумидии. Это верно, Александр, что завтра ты начинаешь свой поход в Мараканды?

— Да.

— Бесс, возможно, сдастся тебе, но, даже если и так, мой отец со своей армией отойдет к намеченному месту обороны. Я знаю, где оно находится. Оно почти неприступно. Ты дорого заплатишь за свою победу.

— Если ты скажешь мне, что это за место и где оно, я попытаюсь сперва захватить его.

— Я не скажу тебе. Не забывай, что я бактрийка и мой отец, Оксиарт, номинальный командующий бактрийской армией, но станет действительным, если ты перед этим догонишь Бесса. При штурме бактрийцы совсем не понесут потерь или же потери будут незначительными, но если они убедятся, что их сопротивление безнадежно, они уступят — и Оксиарт присягнет тебе на верность и будет соблюдать присягу, особенно если… если… — а почему бы мне не быть смелой, тем более что недавно я в этом немного поупражнялась? — если ты не откажешься от чести стать его зятем.

— Поистине, это была бы великая честь.

— Обещай мне, что, если я пойду к отцу по короткому пути, который мне известен, за мной не будут следить. После этого договора ты получишь мое приглашение.

— Я даю тебе торжественную клятву, Роксана.

— Тогда приглашаю тебя провести со мной ночь. Тебя могут убить в сражении с бактрийцами, но умоляю, будь осторожен и опасайся их пущенных с горы камней, быстрых стрел и смертоносных копий. А меня могут казнить родственники Сухраба. Да что там гадать! Ты устал, и дворец будет пустым. Мы с тобой сообщники по заговору — так почему бы нам не быть и сообщниками по постели?

— Роксана, это чудесное приглашение. Я вымою руки, и ты вымой свои, если уже этого не сделала, но в спальне не надо ни ладана, ни мирры — там будет аромат потоньше.

— Какая прекрасная речь из уст бивуачного медведя! Только поспеши.

Она покинула меня совсем ненадолго, но за это короткое время, пока девочка-рабыня наливала теплую воду в алебастровый чан, ко мне пришло странное предчувствие вместе с пророческой болью. Если это вообще возможно, только Роксана, одна на всем свете, смогла бы спасти меня от какого-то ужасного рока.

6
Частично из-за моей собственной нерадивости — я думал о чем угодно, кроме суровых военных дел — мои обозы с довольствием не были готовы с восходом солнца выступить в поход на север. Оставалось выполнить кое-какие небольшие, но существенно важные задачи часа на два или три, и, разбранив некоторых начальников, которым следовало бы исправить мои собственные упущения, я с небольшой охраной посетил огромный рынок в Бактрах, где покупались и продавались товары со всего известного нам мира и из-за его пределов. Я хотел купить Роксане прощальный подарок, что-нибудь необычное и прекрасное, чтобы в том случае, если я задержусь дольше, чем предполагал, ей было бы, глядя на него, приятно лелеять мысль о моем возвращении.

Среди владельцев прилавков было немало армян, а также несколько персов, исповедующих культ Зороастра в Индии. Я подошел к ларьку, торгующему только драгоценными камнями, и попросил показать мне что-нибудь необычное, сказав, что размер и великолепие — для меня дело второстепенное. Отклонив несколько дорогостоящих камней, отличающихся только своей величиной и яркостью, я заметил два идентичных камня неизвестного мне еще вида.

Торговец сказал, что это парные сапфиры, разновидность которых он тоже встречает впервые. Когда я осведомился, не из Индии ли эти камни, потому что большинство товаров поступало к нему именно оттуда, он туманно объяснил, что они из страны, лежащей за Индией,[583] их искусно вырезали знаменитые ювелиры Голконды. Я никогда не слышал ни о какой восточной стране, лежащей за Индией, ибо, по сведениям географов, к северу от Индии громоздились горы, а восточная граница страны, как меня убеждали, омывалась Океаническим морем. Но торговец повторил рассказ о том, что в Голконду их привез караван одного торговца драгоценными камнями. И этот торговец купил их у другого скупщика драгоценных камней, прибывшего на парусном судне небывалого типа, который отчалил от морского берега, лежащего за дельтой гигантской реки. Этот берег шел прямо на юг, и сами камни были добыты в верховьях еще одной реки, за высоким горным хребтом.

Нижняя половина каждого камня являлась полусферой, верхняя половина сферы была стесана в форме мелкой опрокинутой чаши, и если бы камни находились в глубокой оправе, они напоминали бы видимую часть человеческих глаз. В каждом камне светло-серый круг соответствовал белку глаза. Внутри круга синий ободок окаймлял кольцо серого цвета, а в центре круга была заметна крошечная темно-синяя, почти черная, точка. Два концентрических круга чудно соответствовали радужной оболочке глаза, а маленькая точка внутри — зрачку. Эти два сапфира поистине напоминали мне — и не без причины — глаза Роксаны.

Эта резьба, без сомнения, говорила о причудливой игре фантазии ювелира из Голконды, но сапфиры так сильно отличались от привычных драгоценных камней, что торговец-индус, сообщивший мне, что он из царства Марвар в государстве Раджпутана в Западной Индии, явно почти отчаивался, что продал их, ибо я купил оба камня за пятьдесят золотых дариков.

С почетной охраной я отправился во дворец покойного Сухраба и, когда приблизился к главному входу, заявил, что желаю немедленно переговорить с царевной Роксаной. Слуга, заикаясь, объяснил мне, что она с Ксанией и охраной из всадников отбыла по большой дороге, ведущей на север, но не сообщила никому, куда направляется.

— На какой лошади поехала царевна? — поинтересовался я, надеясь, что еще догоню ее.

— Великий царь, она верхом на большом сером жеребце из Дариевой конюшни, который принадлежал Сухрабу.

Я не оставил камней, поскольку надеялся, что после короткой и стремительной погони схвачу Бесса, после чего Мараканды тут же сдадутся и я одержу быструю победу над Оксиартом и Спитаменом и, наконец, буду иметь удовольствие собственноручно передать Роксане этот подарок.

Мы выступили в поход, и первым препятствием на нашем пути стала река, известная нам как Яксарт — так ее называл пленный из области Маргиана. Иногда ее называли Желтой рекой, из-за песка, который несли ее воды; а жители многолюдной территории,[584] обогащенной ирригацией, звали ее Окс. Ни мы, ни греческие географы, ни жители пустыни не знали, в какое море она впадает. Большинство слуг-греков считало, что она впадает в Каспийское море, но они также полагали, что у Персидского залива есть водная связь с тем же самым морем, ни одного признака которого мы еще не видели. Каллисфен, сопровождавший мою армию историк, сделал смелое предположение, что ее устьем является море Океании, малоизвестный водоем, лежащий за бескрайними пустынями, который, возможно, являлся тем же самым таинственным Аральским морем.

В милю шириной, река разбухла от талого снега, а у нас не было лодок. Поэтому мы прибегли к нашему старому и испытанному средству, грубоватому, но эффективному: из палаток соорудили плоты, набив их соломой. Мы переправились за пять дней вплавь на лошадях. Вполне вероятно, подумал я, что, если Роксана шла этим путем, она со своим немногочисленным сопровождением переправилась, ухватившись за хвост лошади. Для моей любительницы приключений это не составило бы особого труда, чего нельзя было сказать о ее вечно хмурой служанке Ксании. В любом случае, догнать ее мне было уже не по силам.

С народом страны Даранга, на берегу реки, мы расправились сурово, зная, как ему не нравится наше вторжение и что для обеспечения безопасности наших флангов и тыла мы должны это сделать. Наши разведчики обнаружили значительные силы противника в предгорьях между нами и Маракандами, и я приказал снабженцам пополнить наши запасы, а затем выступил на врага. Это были войска Бактрии и Согдианы. Воинов храбрей и свирепей их мы еще не встречали, к тому же у них было преимущество выбирать поле сражения, поэтому нам пришлось отступить с немалыми потерями. Покорение этой северной области оказалось для меня задачей более трудной, чем я предполагал, поэтому, как ни печально, встреча с Роксаной откладывалась. Потом, когда враг отступил к крутой горе и мы пытались выбить его с позиции, в меня угодила стрела, пробив ногу ниже колена и повредив кость. Пришлось спешиться и ехать в колеснице, а Букефалу трусить рысцой рядом со мной и ржать от обиды — ведь теперь весь его мир перевернулся вверх ногами.

Когда враг, не выдержав нашего напора, побежал, мы не стали его преследовать, потому что получили новости о Бессе. До его лагеря было все еще далеко, но эту досадную новость смягчало сообщение о том, что бактрийский и согдианские союзники покидают его. Они больше не верили в него, видя, что он постоянно избегает встречи со мной, тогда как его северные союзники вряд ли имели понятие о страхе и вряд ли возражали против схваток верхом на конях. Истинность сообщения подтвердил гонец, устно передавший мне послание от Оксиарта и Спитамена: они решили уйти от Бесса и оставить его на нашу милость. Я тут же отправил туда Птолемея с шеститысячным отрядом, вполне способным справиться с остатками войска Бесса. Как мне хотелось самому взять его в плен, но колеснице не поспеть за конницей, и я уступил здравому смыслу.

Птолемей обнаружил закованного в цепи Бесса в селении, недалеко от его лагеря. Он дождался моего прихода — именно я должен был подвергнуть Бесса заслуженному наказанию. Мера наказания ускользнула из-под моего контроля: когда я подошел к селению, один простой солдат стал умолять меня, чтобы я позволил ему нанести Бессу один легкий порез мечом, который не лишит его способности двигаться; он хотел отомстить за младшего брата, которого при Арбелах Бесс пронзил копьем у него на глазах. Я дал разрешение. Но вместо одного режущего удара, он, прежде чем я смог воспрепятствовать этому, нанес еще три: один — перед лицом, отсекший большую часть его носа, и два — с придирчивой точностью с обеих сторон головы — лишив его ушей. Я не мог упрекнуть этого солдата так, чтобы слышала вся армия, которая ненавидела Бесса жгучей ненавистью и громко возликовала, увидев, как жестоко он обезображен. Но начальнику солдата я велел сурово наказать обманщика.

Вся моя армия прошла перед искалеченным Бессом, насмехаясь над ним, а потом его подвергли бичеванию. После всего я был склонен предать его быстрой милосердной смерти, но Гефестион убедил меня отправить его в Экбатаны, чтобы там его судили по персидским законам, а чем кончился бы суд — было известно заранее. Так я и поступил, и там он принял смерть цареубийцы — самую жестокую смерть, какую только способны были придумать персидские цари.

Над нравственной стороной этой казни я не задумывался, но и не сомневался, что ужасное зрелище заставит многих потенциальных цареубийц отказаться от самого гнусного из преступлений.

Несколько дней я промедлил на богатых равнинах реки Окс, чтобы найти новых лошадей взамен потерянных при переходе через Гиндукуш и фуражировать наши запасы довольствия. Затем двинулся на Мараканды, снова верхом на Букефале — у меня были опытные врачи, и рана быстро и хорошо зажила. Этот древний город не оказал никакого сопротивления, и я чуть не поддался сильному искушению остаться здесь на несколько дней по двум причинам: во-первых, навестить дядю Роксаны, главного жреца знаменитого храма; а во-вторых — встретиться с Роксаной, которая, я имел основание полагать, дожидалась меня здесь, в надежде положить конец этой короткой войне. Если бы я знал, какие трудности ждут меня впереди, если я возьмусь за покорение этого незначительного уголка Персидской империи, я бы пошел навстречу обоим желаниям.

Но вместо этого я отправился на самую дальнюю окраину владений Дария, чтобы внушить благоговейный страх двум городам, лежащим на краю безграничных степей. Я также дал им свое имя. Это было утешительно для моей души, и, кроме того, города стояли на важных торговых путях. Но этим походом я серьезно ослабил свою линию подвоза подкреплений и продовольствия, что не преминули заметить такие грозные соперники, как Оксиарт и Спитамен. Возможно, раньше они думали, что выдача мне Бесса удовлетворила меня и я не стану вмешиваться в дела старых режимов Бактрии и Согдианы. Теперь, поняв, что это не так, они начали войну на измор, и одновременно у меня в тылу восстали многие города и селения, уничтожая мои гарнизоны.

Чтобы проучить их всех, я нанес удар по приречным городам, опустошив их, уничтожив их защитников и отдав своим солдатам их белокурых красивых молодых жен и дочерей. По правде говоря, я сожалел об этой обусловленной войной необходимости — отчасти потому, что об этом непременно узнает Роксана, и за последствия я не мог поручиться. Этот народ произошел от скифов, самого варварского народа из всех степных варваров, но я совсем не находил утешения в словах Платона, повторенных Аристотелем, его учеником, в которых заявлялось, что варваров нужно уничтожать или превращать в рабов. По всей видимости, я научился большему: зачастую варвары не только не уступали грекам, но и превосходили их во многих отношениях. Кроме того, из семи жен Оксиарта самая любимая, родившая мою прекрасную Роксану, была сама скифкой.

Я послал на подавление восстания на юге отряд, но только убедился, что недооценивал его размах и решительность и что у меня совершенно недостаточно сил для нападения. Спитамен осадил Мараканды после того, как они мне сдались, и за рекой, в новом городе, который я строил, собрал значительное войско из степных жителей, только и дожидавшихся, когда я отступлю на юг, позволив им разграбить ненавистные им города.

Я понимал, что необходимо сокрушить это войско перед тем, как заняться чем-то другим. После того как мои строители соорудили легкие катапульты для пробивания стен близлежащих городов, мы прогнали врага с берега реки камнями, железными копьями и стрелами, затем переправились на уже готовых больших плотах. Нам не приходилось долго их искать или долго ждать их бешеных налетов. Это были дикие скифы, не те, оседлые, которых мы сокрушали в их городах, окруженных глинобитными стенами, и таких искусных стрелков из лука я еще не знал. Они умели стрелять с чрезвычайной быстротой и точностью, и у нас только небольшая горстка людей имела представление о мощи их сильно изогнутых луков из рога и кости, и среди них был я, поскольку имел такой лук с юношеских лет.

Когда в их колчанах кончились стрелы, они кидались на нас с ножами, дрогнув, отступали, чтобы броситься на нас снова, строя ужасные гримасы и издавая пугающие вопли. Они прежде всего нападали на нашу вспомогательную кавалерию и фалангу, которые несли тяжелые потери; им на помощь приходили другие всадники и цепляющиеся за стремена пехотинцы, но и эти тоже не могли обратить в бегство этих белокурых демонов, наводивших ужас на караваны и города. И только насев на их левый фланг пехотой и кавалерией, я добился перелома в ходе сражения. Успех быстро разрастался, мы косили их направо и налево, пока наконец они не поняли, что мы им не по зубам. Те, кто остался в живых, дрогнули и побежали.

Я еще полностью не осознавал, как эта победа может отразиться на моем положении в Бактрии и Согдиане. Гонясь за скифами по жаре, я пил скверную воду, от которой заболел желудком, и, когда прибыло посольство от скифского царя, я лежал слабый и больной. Это был, конечно, не истинный царь, просто главный вождь сотни кланов, и какой-то раб, умевший писать по-гречески, начертал его многословные извинения за нападение тех, кого он считал степными разбойниками, и просил принять себя и свои кланы под мое начало. И что еще важнее, быстро разлетелась весть, что я нанес сильное поражение численно превосходящим меня диким скифам, которых все азиатские народы считали непобедимыми. Этот поворот событий принес мне внезапное излечение от дизентерии, против которой мои лекари оказались беспомощными.

Я прекрасно понимал, что скифы снова нападут при моей первой же кажущейся слабости; но мое положение было ненадежным, что мог бы сообразить любой даже тупоголовый военачальник: с севера подступали пустынные степи, на юге широкий размах приобрело восстание, и я был заперт в горах.

Поэтому я отвечал учтиво, что буду рад сохранению мира на границе. Тем временем Спитамена, осадившего маракандскую крепость, один раз отбросили, что не помешало ему навалиться на нее снова, и только когда я лично пошел к ней на выручку, он снял осаду и ушел в Базары,[585] столицу Согдии.

Тут опять фортуна повернула свое колесо или любящие меня боги занялись другими делами, ибо большое подразделение моей армии — всадники и фаланга под неумелым руководством Фарнуха — подверглось на открытой равнине нападению согдийцев, которыми командовал талантливый Спитамен, и я потерпел самое кровавое поражение за все годы войны. Вина была моя: я назначил Фарнуха командующим этого подразделения по какой-то причине, мне самому неизвестной, если не считать того, что он был среди первых македонцев,[586] которые воздавали мне все царские почести.

Если бы три сотни пехотинцев из фаланги не объединились и не пробились в леса, где стрелы, были для них не так опасны, все войско было бы уничтожено.

Города и небольшие фермы этой области снабжали Спитамена довольствием, поэтому, заставив его бежать в степи, я опустошил ее, перебив множество варваров.

Я вернулся в Мараканды с очень слабой надеждой найти там Роксану и обрести счастье, а вместо этого проникся ненавистью к себе за чудовищное злодеяние. Мы отказались от идеи покорения Бактрии и Согдианы до следующей весны. Страдая от бездействия, я сам и мои военачальники осушили слишком много чаш, что всегда было бедой македонцев. Ужасная кульминация наступила на пиру, устроенном после приношения жертвы Кастору и Полидевку. Зашла речь относительно отца этих братьев-близнецов, который для греков был Зевсом; поднялся один льстец и стал уподоблять их мне, а затем объявил меня их единокровным братом. Другие гости, разгоряченные вином, заявили, что я превзошел близнецов; это огорчило моих македонцев и разозлило Клита, который был мне близким другом с самого детства.

Он был тоже разгорячен вином и настроен воинственно. Нетвердо поднявшись на ноги, он стал осуждать меня за мое убеждение в том, что Зевс — мой родитель, начав бесчестить меня, и, не в силах уже остановиться, он заявил, что своими победами я целиком обязан армии, которую дисциплинировал и обучил мой отец Филипп. Я воздержался от немедленного ответа, стараясь подавить в себе ярость, а возбужденный разговор продолжался, перейдя на сравнение воинских качеств македонцев и моих новых союзников. Затем один перс с едкой насмешливостью отозвался о македонцах, потерпевших поражение от согдиан, явно имея в виду, что они трусы.

В сильном гневе Клит ответил на эти насмешки и заступился за храбрых ветеранов. И тут я поступил неразумно, открыв свой рот, который поклялся держать на замке.

— Очевидно, Клит ходатайствует сам за себя.

Это так его взбесило, что он свой гнев направил прямо на меня, насмешливо заметив, что он сам спас мне жизнь на Гранике, и это было чистой правдой, но утверждение, что своей славой я обязан македонцам — это было правдой только отчасти. Однако я чем-то запустил ему в голову, кажется, каким-то фруктом, он же схватился за кинжал и рванулся ко мне. Какая-то более трезвая голова позаботилась о том, чтобы Клит остался без кинжала. И все же я бросился к нему, однако увидел, что мой телохранитель уже принимает меры обуздания. Тогда Клит заорал, что он в том же положении, что и Дарий, преданный своими единомышленниками. Тут его друзья, чувствуя нарастающую опасность ситуации, поспешили вывести его из зала.

Я все еще был взбешен, и меня терзала маниакальная мысль: как это Клит осмелился поднять руку на Александра Великого; Клит же был разъярен не меньше меня. Он ускользнул от друзей, пытавшихся вывести его на свежий воздух, и бросился назад, к другому дверному проему, где и встал под занавесом. Издевательским тоном он стал декламировать отрывок поэмы одного из наших великих драматических поэтов:

Несет нам, грекам, мир не то, что надо:
Не помнит подвигов сынов своих Эллада,
Добычи нет для тех, кто землю спас,
Зато цари гребут все про запас.
Клит опустил занавес. Медленно уяснив смысл стихотворения — вино и ярость туманили мне голову — я выхватил копье у одного из моих охранников и метнул его туда, где только что стоял Клит. Опьянение и расстройство чувств не позволили мне промахнуться. Я услышал, как за занавесом что-то тяжело упало.

Первым на месте оказался Птолемей. Он поднял занавес, и мы увидели лежащего на спине Клита, из груди которого почти отвесно торчало копье.

— Боги Олимпа! — закричал я в ужасе. — Клит умер?

— Царь Александр, чего бы ты ожидал еще, когда сталь на полфута вошла ему в грудь?

Я закрыл лицо руками и, в ужасе похолодев, протрезвел, чувствуя себя несчастным и безутешным. Мне подумалось, что я понял смысл страшного предчувствия, снизошедшего на меня, когда я мылся во дворце Сухраба. Я мог вспомнить эту сцену во всех ее живых подробностях: большие горшки, лицо и фигуру девочки-рабыни, когда она наливала воду в алебастровый чан, и смутно различимые, темные и безобразные привидения, скачущие у меня перед глазами. Я любил Клита — и убил его. Кого еще из любимых людей суждено мне было уничтожить? Кто на земле мог бы спасти меня от этого проклятия?

7
На торжественных и величественных воинских похоронах, устроенных Клиту, я сидел в стороне верхом на неподвижном коне, и, когда кто-нибудь приближался ко мне, как бы желая что-то сказать, я отрицательно качал головой. После похорон я удалился в свою комнату, из которой не выходил три дня, не прикасаясь к еде и вину, никого не принимая, и не было со мной ни одной женщины, которая бы любила меня, на чьих нежных коленях могла бы успокоиться моя лихорадочно возбужденная голова.

Со временем это наваждение прошло. В те краткие минуты, когда горе отступало, я вспоминал о своей великой миссии, и эти минуты все удлинялись по мере того, как душевная боль ослабевала. Ведь недаром я все же был Александром Великим, победителем при Гранике, Иссе и Арбелах. Мне следовало бы сместить Клита с должности, а не убивать его в приступе бешенства, хотя, если рассудить, он бы не говорил такое в пьяном состоянии, если бы трезвым не таил те же самые мысли. Мои македонцы выходили из послушания, они забыли о славе и золоте, завоеванных под моим знаменем, жаловались, не желая идти дальше в неведомые глубины Востока; вполне вероятно, что им хотелось бы оставить Бактрию и Согдиану непокоренными, способными поднять восстание в Центральной Азии, если я уступлю их желаниям, откажусь от продолжения войны и отправлюсь в обратный путь, на родину. Но им наперекор я твердо решил не отступать от прежнего решения — покорить своей власти все земли, платившие Дарию дань, — и был уверен в успехе.

Моя империя будет в точности такой же великой, какой была его, а возможно, и много больше.

Я поразмышлял над этой мечтой, понимая, что сбудется она еще не скоро, затем решил вызвать к себе ближайшего друга. Им больше не был Птолемей: в голосе его, когда он стоял над телом Клита, я слышал горький упрек. Я послал за Гефестионом.

Мы поговорили о разном, в основном о военных делах, и распили небольшой позолоченный кувшин вина. Перед тем как уйти, он сказал, положив руку мне на плечо:

— Нелегкое это дело — быть царем Азии. Даже мелкий царек должен стоять высоко над своими подданными, а иначе к нему будет такое же отношение, как к черни; а уж об Александре Великом и говорить нечего. Клит забыл свое место, а может, никогда его и не знал, и, оскорбив тебя, он заслужил смерть.

В начале весны я повел свою армию в столицу Бактрии, в стратегическом плане являющуюся базой, откуда можно было наносить удары по вражеским силам пустыни и степей; поблизости я намеревался построить ряд крепостей. Но предательству не было еще конца. Оно опять подняло свою отвратительную голову, когда после пира и игр хороший оратор, которого я недавно возвысил, отплатил мне самой высокой монетой: не называя Клита по имени, он довольно прозрачно дал понять, что Клит получил только то, что ему причиталось. Более того, оратор провозгласил, что я совершенно справедливо настаиваю на земных поклонах и чтобы ко мне относились так, будто я равен Гераклу и Дионису, если не выше их, ибо в своей жизни я совершил больше, чем каждый из них. Какой человек, рожденный от человека, мог бы сделать так много? А поскольку уже сейчас ясно, что после смерти меня станут почитать как бога, почему бы не делать это сейчас?

Мои македонцы нахмурились, а племянник Аристотеля, историк Каллисфен, поступил намного хуже. Он всегда мнил себя особенно привилегированным из-за родства с учителем и теперь в своей речи, произнесенной в ответ предыдущему оратору, позволил себе непростительную вольность. Суть его замечаний сводилась к тому, что он готов воздать мне честь как смертному человеку и герою, но поклонение мне как божеству — дело другое, и два этих понятия нельзя смешивать. Он даже намекнул, что сами боги были бы недовольны, а возможно, и наказали бы меня за подобное святотатство.

Я не ответил на его речь и даже притворился, что не слышу, что он говорит. Единственно, чем я удостоил его оскорбление, это тем, что отвернулся от него, беседуя с другим, когда он подошел ко мне и подставил щеку для дружеского поцелуя. После такого приветствия персы поклонились мне до земли и отошли, пятясь назад.Каллисфен же не только не поклонился, но еще отпустил оскорбительное замечание.

После этого собрания Гефестион тайно передал мне небольшую записную книжку в обложке из черной кожи. Первое имя, которое я занес в нее, было именем Каллисфена. Мне нужно было только дождаться, когда он замыслит убрать меня, а я знал, что это должно скоро случиться, и это действительно случилось, когда шестеро моих пажей, одного из которых я велел публично высечь плетьми за то, что он на охоте метнул копье в дикого кабана, предназначенного мне, устроили заговор с целью убить меня, раскрытый одним из моих шпионов. После этого они жили недолго, и, наконец, я вычеркнул из маленькой черной книжки имя «Каллисфен».

Теперь, в разгаре весны, мне захотелось совершить поход в Индию, взяв с собой Роксану. Я больше не видел ее, не знал, где она находится, и не сомневался, что она нарочно избегает меня, возможно, оттого, что я так сурово расправился с окрестными городами и сельскими жителями, помогавшими Спитамену.

Этот военачальник снова ступил на стезю войны. Пока моя армия там и тут подавляла восстания, он пошел на юг, в Бактрию, и уничтожил один из моих гарнизонов. Затем он стремительно двинулся к Бактрам и, хотя на саму столицу не напал, сделал налет на сдавшиеся мне небольшие города и спалил окрестные села, которые должны были поставлять мне довольствие. Мой маленький гарнизон сделал вылазку и, захватив налетчиков врасплох, обратил их в бегство, но возвратиться в крепость не смог, будучи сам уничтожен превосходящими силами врага. Против этих сил выступил Кратер и загнал их в пустыню.

И тут я вдруг оценил одно обстоятельство, настолько очевидное, что я не понимал, каким образом оно до сих пор ускользало от моего внимания. Мои македонцы, находясь среди врагов, имея за плечами опыт тяжелых боев и зная, что в будущем им суждены новые сражения, чувствовали себя совершенно счастливыми, пели и шутили вокруг бивуачных костров, весело шагали на марше, и их совсем не волновало, бог я или человек. На самом деле ими руководила жажда приключений, просто им нравилось сражаться; и мне не следовало считаться с их ворчанием от безделья и воздерживаться от похода с ними в Индию или от массовых расправ с предателями и заговорщиками, даже если это старые друзья. Что бы они делали без меня? Если бы не я, они бы проживали обычную жизнь и умирали обычной смертью. Война была делом кровавым, скольких она унесла и скольких заставила страдать, но она была лучше, чем любое другое занятие, для людей духа и с авантюрным складом ума. Все это в глубине души они знали.

Точно так же было правдой и то, что они меня любили, даже ворчуны, ведь если б не я, они бы не приняли участие в величайшем приключении всей истории и вместо этого полусонно влачили бы свои скучные дни, живя только наполовину. И Роксану я надеялся заполучить, в основном, потому, что она тоже обожала приключения, иначе не отправилась бы в такое далекое путешествие в Додону.

Множество полей сражений открылось передо мной, несколько различных направлений удара, по которым я мог бы развивать осуществление своего грандиозного замысла. Основываясь на донесении, в котором не мог усомниться, я внезапно сделал бесповоротный выбор. Наконец-то я получил новости об Оксиарте, порвавшем со Спитаменом и давно уже пропадавшем неизвестно где. Выяснилось, что все это время он занимался укреплением горной крепости, называемой Скалой Аримаза, и навез туда много съестных припасов с расчетом на длительную осаду. Несомненно, именно это место имела в виду Роксана, когда говорила, что Оксиарт отойдет туда, где мне его не взять. Наверняка, думал я, она там с ним, ведь они отец и дочь, оба бактрийцы царской крови, доблестные защитники своей родины даже против вторгшегося к ним врага, которого Роксане выпала доля полюбить.

Я подошел к Скале. И действительно, крепость казалась неприступной. Послав Оксиарту предложение сдаться и получив вызывающий ответ, в котором, мне казалось, я узнал руку Роксаны, я решил брать крепость приступом как только позволит погода.

Пролетела осень, зима перевалила за середину, и времени ждать оставалось мало. Тогда я вознамерился совершить один из самых захватывающих подвигов в своей жизни, чтобы удивленно раскрылись полураскосые очи моей полудикой возлюбленной.

Я не давал своим солдатам отсиживаться в холодных палатках и жаловаться на свою судьбу. Я постоянно заставлял их шевелиться, будь то дождь или снег, делал ночные налеты на твердыни врага, и нередко им приходилось переносить холод, сырость, голод и сильную усталость, но мой интендант знал свое дело, и кое-где их ожидали горячая еда и заслуженный отдых. Они становились такими же жизнерадостными, как на первом марше из Македонии семь лет назад.

8
Оксиарт не располагал большими силами. Это подтверждали наши пристальные наблюдения за крепостью, подсчет числа входящих и выходящих через главные ворота за дровами, водой и по другим надобностям. Мы вскоре пришли к заключению, что всего в крепости не более трехсот человек, причем свыше половины из них — женщины и дети, и все они, без сомнения, родственники царю по крови или по браку. Прочность крепости заключалась в почти отвесных склонах огромной высокой скалы, на которой она стояла.

Разглядывая местность с окружающих холмов, мы приметили другие, менее крутые скалы, накладывающиеся на главную скалу, и сквозь них проходило узкое ущелье, ведущее к форту, выложенному из тесаных камней на самой вершине утеса. Его мы смогли бы взять в результате упорного штурма, но для этого требовалось взобраться на высокий уступ, что оказалось бы не по силам и четвероногим горным баранам, уж не говоря о людях. Моим скалолазам предстояло взбираться вверх с помощью вбитых в трещины скалы железных костылей, к которым можно было бы прикрепить короткие веревки.

Я велел объявить солдатам, что мне нужно триста добровольцев, чтобы попытаться влезть на скалу. Первый, кто одолеет подъем, получит в награду двенадцать талантов золота — состояние, которого бы не нашлось у многих, считающихся богатыми жителей в Македонии. Следующий за ним получит одиннадцать талантов, третий — десять, и так далее. Последнему же из двенадцати достанется всего лишь один талант. Добровольцами вызвались более половины имеющихся в стане солдат, и начальники отобрали из них нужное мне количество.

Некоторые из этих трехсот добровольцев, как часто бывает в военных прожектах, пожалели о своей безрассудной храбрости и честолюбии. К счастью, причитания их слышались недолго, всего несколько секунд. Время от времени кто-то, не в силах удержаться руками или теряя равновесие, падал на первый уступ или в сугроб. Страх падения есть стихийный страх, присущий в той или иной степени каждому человеку, и те, кто, упав, каким-то чудом уцелели, рассказывали мне следующее: когда впервые осознаешь, что опора подвела и ты летишь вниз в пустом пространстве, тебя охватывает благоговейный ужас, стирающий ощущение собственной индивидуальности; зачастую падающий беспомощно вопит, а некоторые зовут своих матерей. Этот ужас быстро проходит, если падение затяжное; падающий почти примиряется со своей скорой смертью и испытывает странное, жуткое любопытство относительно того, куда именно и на что он упадет.

Однажды мне удалось поговорить с любителем взбираться на скалы, который сорвался с уступа над пропастью с высоты шестисот футов. При скорости падающих тел, которая по грубым подсчетам первых эллинских математиков составляла около двадцати футов в первую секунду, сорок — во вторую, восемьдесят — в третью и сто шестьдесят — в четвертую, его падение в целом длилось по меньшей мере пять секунд, а может, и больше, если учесть сопротивление разреженного на большой высоте горного воздуха падающему с такой страшной скоростью телу. Последнее, говорил он, что запомнилось ему в его умственном состоянии, было ощущение бесстрастного любопытства, врежется ли он в снежный сугроб или ударится о соседние камни, и, в любом случае, думалось ему, смерть неминуема. Так случилось, что именно этот сугроб представлял собой рыхлый снег с чуть подтаявшей под летним солнцем ледяной коркой. Он вошел в снежный ком ногами и скрылся в его глубине от взоров стоящих неподалеку спутников, и они, лихорадочно работая, откопали и вытащили его наверх, и, как только он снова задышал, разлившийся по лицу темный оттенок исчез. Он переломал кости ног и таза, но искусный лекарь вправил кости, и благодаря его молодости они срослись; он снова стал ходить, правда, уже с тростью.

Я поверил этому рассказу — отчасти потому, что рассказчик был человеком живого ума, снедаемого любопытством в отношении всех явлений, и я сам не раз стоял возле смертельно раненных воинов, видевших, Как кровь хлещет у них из ран, и прекрасно понимающих, что секунды оставшейся жизни сочтены; они ощущали холод неминуемой смерти, но почти всегда голова у них оставалась ясной, последние слова звучали разумно, и ни один из них не боялся — я знаю это по всему своему военному опыту.

Вот оборвалась веревка, вот вылез костыль — так двадцать человек из всей этой группы сорвались вниз, и ни одному из них не посчастливилось остаться в живых, падая и ударяясь о камни; треть же погибших оказалась на каменных уступах или в недоступных снеговых сугробах, поэтому мы не могли оказать их только что окрыленным душам удовольствие видеть почетное погребение их телесных останков. Вместе с другими потерями это составило один погибший из десяти на всю эту группу из трехсот добровольцев. Мои военачальники сочли это дешевой ценой за одержанную победу. Так оно, конечно, и было с военной точки зрения, ведь форт казался совершенно неприступным, но мы не могли спросить уже никого из этих тридцати, каков его личный подсчет цены победы, который, без сомнения, сильно бы отличался от командирских выкладок.

Если бы моя нога не потеряла упругости после той раны, полученной от стрелы два года назад, я бы сам повел этот отряд.

Когда остальные взобрались на вершину огромной скалы, Оксиарт убедился, что ему не миновать поражения. Его честь как бактрийского патриота была спасена, поэтому он встретил меня у главных ворот крепости, земно кланялся мне и просил о милости к ее обитателям, что я ему с радостью обещал.

Оксиарт выглядел царем что надо. Высотой шесть с половиной футов (под два метра), гибкого телосложения, он выглядел очень молодо для своих пятидесяти с небольшим, и все в нем говорило как о прирожденном всаднике, включая сильные запястья и кисти рук, изящную сбалансированность движений. Я также знал, что Спитамен, который не тратил бы чувств на человека ниже себя, испытывал к нему ревность: ведь Оксиарт умело управлял своим царством и завоевал себе любовь и преданность народа. Теперь, когда я вгляделся в его лицо и услышал его мужественный голос, я начал осуществлять свой тщательно продуманный план.

— Царь Оксиарт, не окажешь ли ты мне честь призвать сюда свою дочь Роксану?

— С радостью. — Он тут же отправил слугу.

Роксана не заставила себя ждать, хотя на такую дерзость она, по-моему, была способна; несомненно, она ждала где-то рядом и появилась немедленно. Она с достоинством приблизилась ко мне, и, поскольку ее отец уже положил мне земной поклон, ей ничего не оставалось, как сделать то же самое, что, разумеется, было ей не по нутру. После поклона она поднялась и встала передо мной в совершенно вольной позе. Я не видел ее почти два года и, кроме костюма, не заметил в ней не малейшей перемены. При серьезном выражении лица глаза ее все же горели живым огоньком.

— Царь, я еще и прежде встречался с твоей дочерью, — сказал я ее отцу.

— Она мне этого никогда не говорила, но мой брат Шаламарес сообщал мне об этом факте, царь Александр.

— Царь, я позволю тебе править и Бактрией, и Согдианой, и чтобы прежний царь Согдианы стал твоим сатрапом, но при двух условиях. Во-первых, ты признаешь меня повелителем Азии и продолжаешь платить в мою казну ту же дань в золотом песке, какую ты раньше платил в казну Дария III.

— Принимаю его с благодарностью и радостью.

— Второе мое условие личного характера. Я прошу руки твоей дочери Роксаны, чтобы она стала царицей моих владений.

Оксиарт быстро посмотрел мне в глаза, будто не веря собственным ушам. Кровь бросилась ему в голову, заставив покраснеть лицо, и он не знал, какие слова найти для ответа до тех пор, пока мысли немного не успокоились: тогда он заговорил, и очень хорошо.

— Великий царь, я не осмеливался и мечтать о такой чести! Я всего лишь мелкий царек; Бактрия и Согдиана составили бы незначительную часть твоей империи. Воистину, я покорен. Тебе и не нужно было бы спрашивать моего согласия, хотя надо отдать должное: это высшая степень учтивости.

— Нет, ему следовало спросить согласия, ведь я княжна, — горячо вмешалась Роксана.

Оксиарт побледнел из страха, что она «бросила кота в котел с супом» — эту поговорку любили сельчане у меня на родине. На эту дерзость я вовсе не обратил внимания: я этого как раз и ждал от своей храброй возлюбленной, и этот дух притягивал меня к ней еще больше, чем красота.

— Тогда будем считать дело решенным. Как только приедем в Мараканды, попросим ее дядю Шаламареса совершить брачный обряд, как предписывал Заратустра, а когда будем в Бактрах, где есть небольшой храм Артемиды, построенный членами ее культовой общины, мы принесем ей жертву и попросим ее благословить наш союз.

— Хорошо, мой царь.

— Тем временем на пути я хочу, чтобы она составила мне компанию в моей царской палатке, она сама и ее любимые слуги, потом в моем жилище в Маракандах и в Бактрии, а позже как сопровождающая меня царица в тех войнах, которые я должен буду вести в Индии.

Я не облачил это приглашение в вопросительную форму. Оксиарт прекрасно понимал, что это приказ, подчиниться которому было для него высшей степенью радости. Он поспешил ответить прежде, чем могла вмешаться Роксана. Впрочем, я не думаю, что она вмешалась бы, если только меня не ввело в заблуждение выражение ее глаз, показавшихся мне более удлиненными и раскосыми, чем обычно, и несколько мечтательными. На этот раз, я полагаю, в ней сработал надежный инстинкт, приказывавший ей держать язык за зубами.

— Мне было бы это чрезвычайно приятно, Александр Великий, хоть я и буду скучать по шалунье.

Будучи человеком тонким, он ни словом не упомянул о внезапной кончине своего зятя Сухраба, я тоже.

Пока царь Оксиарт, его семья и сторонники готовились оставить высокую крепость на скале, я уединился в палатке и задумался надо всем, что сказала или сделала Роксана с тех пор, как мы впервые обрели друг друга в Бактрах.

Все события казались произвольными, не связанными между собой, но теперь я задался вопросом, правда ли это? Разве мне только почудилось, будто все увязывается в единый рисунок поведения, более сложный, чем желание выразить себя импульсивной, ищущей приключений, страстной натуры с врожденным чувством независимости и жизнерадостным духом? Уж это-то мне было хорошо известно. Она с удивительной ясностью поняла мою собственную сущность в возрасте тринадцати лет, когда мне самому было только шестнадцать, во время наших дел в Додоне. Там она влюбилась в меня, как и я в нее, и с ее стороны это не было просто девическим слепым увлечением, ведь в Персии девушки созревали рано, крестьяне отдавали дочерей замуж в двенадцать-тринадцать лет. В Бактрии, столица которой находилась так же далеко на юге, как самый крайний греческий остров Кифера, на большей высоте с бодрящим воздухом, и продувалась ветрами с горных снегов, ранняя зрелость тела могла сопровождаться ранней зрелостью ума. Были и другие факторы, заслуживающие внимания: ее мать — скифская княжна, отец — мудрый правитель из древней династии, дядя — обладающий глубокими знаниями верховный жрец великого храма Зороастра. Она относилась к своему положению царевны Бактрии с большой серьезностью, несмотря на свой живой и веселый характер.

В мое долгое отсутствие, большую часть которого она была женой и зависела от милости человека, которого ненавидела и к которому испытывала отвращение, она уповала на меня. Она дорожила тем, что мы сказали тогда друг другу, верила в это, ее любовь ко мне не только не угасла, но разгорелась еще сильнее, и я не сомневался, что она давно бы уж разделалась с Сухрабом, если бы не решилась дожидаться моей защиты. С тех пор как я пришел в Бактры, она делала то, что больше всего могло привлечь меня к ней, позволяя своему телу выразиться со всей полнотой страсти за те две ночи, что мы провели вместе, сообщая моему телу высшую степень возбуждения, при этом обращаясь со мной как с равным, а боги знают, что уже тогда это стало для меня чем-то новым. Затем она избегала меня мучительно долгое время. Если это входило в заранее продуманный план, то он удался.

Но какова была ее дальнейшая цель? Я не сомневался, что таковая у нее имеется. Она стремилась стать большой, влиятельной силой в моей жизни, ни в коем случае не принимая пассивной роли, на которую были согласны многие царицы Востока. И в душе я не сомневался, что ее толкала на это жажда моего блага, ее собственного и блага всей бескрайней империи, уже покоренной мною и ждущей моих новых завоеваний.

Роксана мне всегда казалась не такой нежной, обладающей не таким ярким умом, как Таис, и не такой героической натурой, как Барсина. Возможно, что в этом отношении я ошибался.

Глава 8 ИНДИЯ

1
Вынудив к сдаче еще одну крепость, я был готов приступить к завоеванию подчиненных Дарию государств Индии. Правда, в пустынях и горах позади оставались воинственные племена, которые, если б осмелились, могли бы напасть и разграбить мои недавно завоеванные владения. Но я полагал, что могу разобраться с этими племенами и позже — ведь за своей спиной я оставлял в крепостях гарнизоны верных мне людей, на ответственных постах — как можно больше бактрийцев и согдиан, а на подчиненном мне троне — Оксиарта с сильной охраной из местных воинов.

В течение зимы после моего двадцать восьмого дня рождения, в год двадцать девятый от Александра, я, насколько помню себя, был счастливее, чем когда-либо в жизни. В дневные часы я занимался укреплением занятой мной территории со всеми вытекающими отсюда административными проблемами. Ночью я принимал Роксану, мою прекрасную жену, которая в свои двадцать пять лет находилась в возрасте расцвета молодой женщины. Это цветение очаровывало больше, чем тот бутон, который я видел в Додоне. Любовь сильно увлекла нас обоих, и мои воины шутливо замечали, что горнисты трубили вечернюю зарю на час раньше, чем это было до моей женитьбы, а утром я требовал к себе Букефала на добрый час позже.

В начале этого отрезка времени Роксана поинтересовалась, правда ли то, что один из моих лучших предводителей отрядов Диамен раньше был учеником замечательного греческого скульптора Скопаса. Я это подтвердил.

— А сам по себе он хороший скульптор? — продолжала любопытствовать она.

— Да, так считают. Его храмовая статуя Деметры в Лариссе является гордостью всего города.

— Что же он тут делает, этот глупец, мозоля себе руки рукояткой меча и рискуя лишиться глаз под дождем стрел?

— Он прибыл сюда с последним пополнением и пробыл у меня всего лишь год. Ему совершенно справедливо захотелось повидать белый свет, окунуться в мир приключений и приобрести опыт, который Греция ему дать не могла.

— Ты мог бы освободить его примерно на две недели, каждое утро часа на два перед полуднем?

— Его заместитель мог бы занять его место. Но в чем дело?

— Не скажу. А еще мне потребуется талант золота и две… нет, лучше три оки слоновой кости. Ты не должен заходить домой, пока он будет со мной. Это будет сюрприз.

— Если я случайно застану его в компрометирующем положении, я из него сделаю чучело.

Этот разговор изгладился из моей памяти до тех пор, пока я не пришел в наше жилище после игр и жертвоприношения накануне своего похода на Восток. Прекрасная и просто одетая, Роксана встретила меня у входа, провела в баню и собственноручно вымыла — обычно это входило в обязанности ее строгой домохозяйки. Но в этой роли царица моей империи не чувствовала себя ущербной. И я несколько раз делал то же самое для нее, хотя вряд ли только ради нее — ради себя тоже, и считаю, что поистине это, должно быть, один из обрядов Афродиты, готовящейся к главному обряду, которым богиня восхищалась больше всего.

Роксана провозилась больше, чем нужно, ее руки то деловито хлопотали, то вяло замедляли движение, при этом глаза становились какими-то сонными и косили больше, чем обычно, и речь звучала не совсем связно. Только большим усилием воли взяв себя в руки, она успела все сделать вовремя, и мы не опоздали к обеду.

Когда я облачился в богатую персидскую одежду, она завязала мне глаза большой косынкой и ввела в трапезную, поставив за спинкой стула, затем сняла повязку.

Я не знал, что ожидать в качестве «сюрприза» Роксаны, но то, что я увидел, потрясло меня. Молодой скульптор Диамен сделал свою работу с потрясающим мастерством. На столе стоял бюст Роксаны, выполненный в золоте и слоновой кости. Я не мог вообразить, где он достал такой большой слоновый бивень, что смог вырезать ее лицо почти в полный разрез из цельного куска. У самых крупных из виденных мною азиатских слонов не было бивней такого размера, поэтому я решил, что он взял самую объемистую часть гигантского бивня, завезенного из Африки, где слоны вырастают выше и массивней и кости у них намного мощнее, чем у их азиатских братьев. Шея также была из слоновой кости и смыкалась с головой под челюстями так искусно, что совсем не было заметно линии стыка. Золотистая масса волос, приобретшая благодаря его искусству светлый оттенок, была перехвачена сзади золотистой лентой и венчала всю головку, смыкаясь со слоновой костью на висках и в верхней части лба. Ее брови были изваяны из того же светлого золота, а губы — из бледно-красного камня, возможно, коралла, а в ушах сверкали две сияющие жемчужины.

Но главной достопримечательностью этого бюста были все же ее глаза. Я тут же узнал в них те два сапфира, что поразили меня схожестью с ее глазами. Теперь у меня совсем не оставалось сомнений, что ювелир из Голконды обработал их для того, чтобы они стали глазами идола какой-нибудь богини в индийском храме, но их, к моей великой удаче, отвергли жрецы, и так они оказались у меня в руках. Конечно, только благодаря капризу случайности их концентрические круги так напоминали эту особенность Роксаниных глаз.

И только благодаря блестящему мастерству скульптора веки из слоновой кости оказались удлиненными и слегка вздернутыми вверх к наружным уголкам глаз.

— Роксана, этому следовало бы быть одним из семи чудес света! — воскликнул я.

— Ни в коем случае. Однако это отличная работа, если учесть, что она выполнена за три месяца. За первые две недели Диамен сделал модель из мягкого дерева. Он, как ты видишь, схватил планиметрию моего лица. После этого он сделал то, что ты видишь — и сделал это в свободное от учебного плаца время, а будучи настоящим художником, он с радостью отдавался работе вместо того, чтобы бездельничать, пить и болтать о женщинах и войне со своими друзьями. Очень похоже?

— Так здорово, что я дам ему талант золота.

— Прошу тебя, так и сделай, если ты вполне доволен. Он ведь другой талант пустил на мои волосы. Я пожертвовала двумя жемчужинами, а у него были пластины из слоновой кости, накладывающиеся на дерево — для плеч. Весь бюст с пьедесталом из серебряных плиток весит больше семи ок.

— Я установлю его на почетном месте в палате для аудиенций.

— Ты этого не сделаешь, если прислушаешься к моим желаниям. Я хочу, чтобы ты поставил его на стол для карты в своем военном штабе.

— Его там никто и не увидит, кроме военного начальства, неспособного отличить искусство от капусты.

— Его будешь видеть ты, Александр, а я буду видеть тебя.

— Пользуясь камнями вместо глаз?

— Ты ведь можешь вообразить себе, что это мои глаза. Затем, когда тебе покажется, что твоя стратегия требует опустошить поля крестьян или уничтожить народ, осмелившийся не подчиниться, ты задумаешься, уж такая ли это и в самом деле военная необходимость. И если после этого ты позволишь людям жить, а нежной траве расти, мой бог Заратустра благословит меня за этот подарок, а все боги твоего пантеона, которым дорог простой народ, благословят Александра Великого.

Мне не совсем понравилось то, что на первый взгляд показалось ее вмешательством в мои военные дела. Но потом я заглянул в эти серьезные глаза, поцеловал эти мягкие губы и понял: она сделала то, что естественно для нее, что было бы естественным для всех хороших женщин, в которых я не сомневался, ведь, в муках давая жизнь, они учатся состраданию, и им невыносимо, когда ее отнимают бесцельно; учат их также мягкость и беспомощность младенцев, лежащих у их груди.

Поэтому я быстро справился со своей досадой, и мы пировали, выпили вина, а когда пришло время — одарили друг друга нежной любовью, супружеской в ее священном смысле, и после этого уснули друг у друга в объятиях, и в эту ночь у меня с самого первого погружения в глубокий сон были счастливые сновидения до тех пор, пока я не пробудился, твердо зная, что увижу ее рядом с собой. А ведь не раз меня мучили кошмары, будто я все еду и еду, все убиваю врагов, все ищу что-то и не могу найти и все ближе подъезжаю к глубокой черной пропасти в голых заснеженных горах. Этой пропасти нет на моих картах, но для сидящего на ее черном троне царя в черном головном уборе я первый любимчик из всех ныне живущих и в прошлом обитавших на земле царей, ибо я так щедро увеличил число его подданных. Они безгласны, лишены памяти, вечно ходят толпами, не зная, почему жмутся друг к другу в его бескрайних тусклых и мрачных залах.

2
Как и просила Роксана, я поставил бюст на стол для карт. Во время весенней кампании я почти всегда смотрел в эти сапфиры, воображая, что это ее глаза, перед тем, как подписать приказ о суровой расправе с непокорным народом, с их городами и селами. Иногда я откладывал перо в сторону, но чаще подписывал приказ, потому что южнее Гиндукуша нам попался народ глупый и упрямый, неспособный понять неотвратимость моего наступления, что только мирная капитуляция может спасти их от сурового наказания. Вместо этого они снова и снова нападали с отчаянной яростью, тем самым по собственной воле обрекая себя на уничтожение.

Теперь моя армия сильно увеличилась. Отчасти последнее пополнение составили греки из наших городов Малой Азии; они благополучно прибыли, прошагав по завоеванным и усмиренным мною обширным землям; но гораздо больше с этим пополнением в армию влилось персов, и немало их прибыло из Парджи, Арии, Бактрии и Согдианы. С учетом женщин в нашем обозе, рабов, несших багаж, и всех других гражданских лиц, за моим знаменем шло войско в сто пятьдесят тысяч человек. Все виды немощи, болезни, несчастные случаи, смерть в бою катастрофически сократили число македонцев — первоначальную прочную сердцевину моей армии. Армия, которую я вел за собой, не была греческой: уже ряд лет она не являлась таковой ни на деле, ни по названию; никто бы уже больше не смог принять ее по ошибке за греческую армию — это была армия Александра. Теперь я мог разделить ее на крупные части, направить их по разным маршрутам и таким образом подчинить себе гораздо большую территорию.

В горных районах севернее Инда вражеские воины внешне выглядели более похожими на греков, чем мы, кто шел на них войной. Этот народ состоял из высоких белокурых людей, и мои историки считали, что они ничем не отличались от своих арийских предков, мигрировавших сюда из неизвестных регионов Центральной Азии, и что их племена повернули на запад: они-то и стали предками нынешних греков. В верховьях реки Каспис[587] мы обнаружили народ, называвший себя кафирами; в словах их языка были те же корни, что и во многих греческих. Мои македонцы сделали предположение, что здесь со своей армией побывал Геракл и его воины обильно посеяли семена, но я думал иначе: язык этих дикарей и наш, греческий, были когда-то одним языком на земле, которая тогда была нашей родиной, так что мы были с ними дальними родственниками. Настало время, когда мне нужно было отправить на покой свыше двух тысяч моих ветеранов. Обремененные женами или наложницами, они, вероятно, уже не могли вернуться в Грецию, но и я больше не мог вести их с собой: они мешали мне двигаться дальше. Поэтому я поселил их в Кафиристане, плодородные речные долины которого вполне могли бы обеспечить пропитанием это добавочное население. У некоторых при нашем расставании в глазах стояли горькие слезы обиды, но, уж поистине, им больше повезло, чем многим другим солдатам, которых и прежде я увольнял из армии, ведь они могли быстро научиться местному языку, так схожему с нашим, вести энергичную жизнь, охотясь на диких овец, рыбача на бурных реках и намывая золото в речном песке.

Родственники этих людей, живущие в окруженном стенами городе, оказали упорное сопротивление, но в конце концов дрогнули и бежали в горы. В этой недолгой схватке я был легко ранен в плечо дротиком, вонзившимся через панцирь, и это так разъярило моих солдат, что они, преследуя бежавших, перебили всех, кого им удалось схватить, а затем уничтожили город. Такого приказа я не отдавал, но и не вмешивался, зная настроение моих солдат-греков, особенно македонцев. Когда они роптали, недовольные тем, что я все дальше углубляюсь в неведомые края, то тут же и спрашивали себя: а что они будут делать, если меня убьют? Птолемей и еще кое-кто имели славу отличных военачальников, но македонцы не хотели довериться им в долгом пути на родину.

Отчасти чтобы завоевать большее уважение солдат, частично потому, что он чрезвычайно гордился своим искусством владения мечом, и еще по той причине, что он, как и я, боготворил Ахилла, Птолемей в местечке под названием «Крепость Героев» вступил в потрясающий поединок с царем тамошних горных индов и, наконец, одним мощным режущим ударом отсек тому голову.

Нас окружали громадные горы; говорят, что некоторые возвышались более чем на двадцать пять стадий — во всяком случае, слишком высоко, чтобы измерять их в локтях. В долине пасся крупный рогатый скот, поразивший меня своим внушительным ростом и красотой. Я позаботился о том, чтобы отправить на родину, в Грецию, большое стадо, поручив его уволенным из армии ветеранам, тем, которые предпочли рискованные перипетии тяжелого пути возможности поселиться в Индии. Если они дожили до возвращения домой, то, верно, здорово отъелись по дороге, ведь не стали бы они колебаться, приносить ли им в жертву богам здоровенных быков или нет и стоит ли самим насладиться хорошим куском мяса.

Сделав вид, что отступаю от мощных стен города Массаги, я выманил его защитников на открытое пространство, затем внезапно развернул войско и ударил по ним. Они с большими потерями бежали, чтобы снова укрыться за стенами, а на следующий день от раны, полученной в схватке, умер их вождь. Тогда они выслали глашатаев, прося мира, но Гефестион не хотел, чтобы я их принял. Он советовал подвергнуть город суровому наказанию и предать мечу семь тысяч индов-наемников, больше всего отличившихся в сражении.

Гефестионом, как мне казалось, двигала больше ярость, чем разумная мысль стратега, ярость оттого, что во время упорного сражения я был легко ранен в лодыжку; во всяком случае, его преданность мне не могла сравниться с преданностью любого другого военачальника, если оставить в стороне резкого на язык Птолемея. Понятно, что и небольшая рана могла бы стать опасной, а в зависимости от обстоятельств и смертельной. Но из тактических соображений я все же отверг совет моего дорогого друга, Я никогда еще не вступал в схватку с более упорным, смелым противником, чем эти рослые, мускулистые светловолосые горцы. В случае отказа принять их капитуляцию я бы должен был осадить город и потерять много времени и солдат, прежде чем мы смогли бы ворваться в пробитые стены и перебить защитников.

Поэтому я принял их капитуляцию на том условии, что инды-наемники вольются в мою армию. Они с радостью согласились. Наемники вышли из города и направились на вершину холма, чтобы расположиться там на ночь лагерем, а на следующий день явиться в мое распоряжение. Я полагаю, что они боялись расправы за свое дезертирство со стороны горожан, а может, желали умилостивить жертвой своего бога, клятву которому они нарушили.

Я сожалел, что сегодня вечером не смогу рассказать Роксане о своем решении, ведь она была бы уверена, что я сделал это ради нее. В этот непродолжительный, но трудный поход в суровые горы мы не смогли взять никого из наших милых спутниц, оставив их под защитой крепких стен Нисы на попечении гарнизона и городского главы, жаждущего снискать мое расположение. Когда я увижу ее снова, подумал я, уж наверное, и не вспомню об этом эпизоде или до нашей встречи успею натворить что-нибудь пострашней того, что сегодня предложил Гефестион, и тем самым сведу на нет проявленную в этом случае мягкость.

Но правда оказалась жестокой: Гефестион давал мне правильный совет. Один пленный, которого он нанял в качестве шпиона, принес ему донесение, с которым он тотчас же пришел ко мне. Оказывается, расположившиеся лагерем на холме наемники вовсе не избегали гнева горожан и не помышляли об оказании услуги своему богу: они лишь ждали темноты, чтобы под ее покровом потихоньку убраться и предложить себя Пору — царю, приславшему мне вызывающее послание. Я немедленно приказал окружить холм и напасть на предателей. Так уж получилось, что был дан сигнал к резне, и все наемники были перебиты, а город уничтожен до основания.

Когда я снова взглянул в лицо бюста на моем столе, мне показалось, что я вижу в раскосых глазах немой упрек. И все же я не испытывал никакого сожаления: жестокий удар диктовался военной необходимостью. В этом состоянии, когда побаливала рана и еще не утихла ярость, вызванная намерением индов-наемников обмануть меня, я решил, что стану относиться к Роксане не как к гречанке, а как к восточной женщине: ласкать ее, любить и распоряжаться ею, ожидая в ответ преданности, благодарности за свои объятия и безмолвной покорности.

Но принять решение — одно дело, а привести его в исполнение — совсем другое. Спустившись в менее суровую страну, полностью подчиненную мне, я намеревался послать за обозом из крытых и открытых повозок, оставленным в Нисе, так как тосковал по Роксане, а моим солдатам не удавалось поймать быстроногих горных дев, удиравших с быстротой лани, стоило им завидеть кого-нибудь из солдат, поэтому и они пребывали в состоянии мучительного беспокойства. Но я отложил вызов обоза до тех пор, пока пепел Массаги не останется далеко позади нас, пока не утихнут разговоры о резне, — Роксане вряд ли захочется слышать об этом. И вот когда она наконец приехала, то была такой свежей и прелестной, такой оживленной и вместе с тем такой великолепной бактрийской княжной, а теперь уж царицей Александра, что я как-то и забыл о своем решении и относился к ней так же, как и прежде — на условиях равенства, выходящих за пределы тех, о которых я договорился с моим сводным братом Птолемеем. И никаких жестов почитания с ее стороны, даже вставания передо мной на одно колено в присутствии моих командиров или подчиненных царей.

3
Один царь небольшого племени, которого звали Офис, сдаваясь мне, вел себя так мужественно и при сдаче проявил такую свободу и щедрость характера, что завоевал полное мое восхищение. В ответ на посланный с гонцом приказ он прислал в огромном количестве довольствие и мне, и Кратеру, а когда мы прибыли к нему, он закатил на три дня пир для меня и моих военачальников, во время которого предложил мне выбрать любую из его наложниц и она будет ждать меня в моей роскошной спальне. Для восточного царька такое уважение, даже к своему сеньору, было далеко не пустяком, ибо хорошо известно, что такие царьки не хотели делиться благосклонностью своих женщин. Я под благовидным предлогом отказался, хотя действительная причина моего отказа от девушки, превосходной красавицы, крылась в заботе о ее будущем: я знал, что, если соглашусь принять его дар, он больше никогда не допустит ее к своему царскому ложу, она будет считаться рабыней, которую станут грубо третировать его жены и другие наложницы. Возможно, и мысль о Роксане имела какое-то отношение к этому отказу.

Затем, чтобы показать Офису и другим царям, что я могу быть щедрым с теми, кто меня жалует, и суровым с упрямцами, после пира я утвердил его на троне и дал ему в дар талант золота.

Этот мой поступок на следующий вечер привел к досадному происшествию, когда я ужинал со своими старшими военачальниками. Осушив слишком много чаш, Мелеагр, отличный предводитель фаланги, язвительно поздравил меня с тем, что я нашел в Индии подданного, столь заслужившего мою благодарность, что я наградил его по-царски. Я так и вскипел, но одумался, вспомнил Клита и Каллисфена — Филот, который и на словах, и на деле был предателем, не заслуживал ни капли моего сожаления — и только ответил, что язык человека — самый опасный орган его тела.

— Даже опасней, царь, чем его фаллос? — с улыбкой осведомился Птолемей.

Раздался смех. Решив, что Мелеагр получил должное предупреждение, я забыл об этом инциденте и не стал вписывать в свою черную книжку еще одно имя.

Когда я поведал об этом Роксане, она сложила ладони и склонила голову в знак молчаливой благодарности некоему существу в небесах, и я не сомневался, что это ее бог Заратустра.

Примерно в это же время я встретил людей, отрицавших мою власть над ними, с которыми я ничего не мог поделать. Использовать против них силу было бы так же бесполезно, как рубить мечом пустой воздух. Это сборище принадлежало к одному из бесконечных культов Индии и называло себя саннаяси. Это были странники, не имевшие никакой собственности, кроме своих лохмотьев и пустых мисок: последние наполнялись едой набожными крестьянами. Когда я приказал одному из них положить мне земной поклон, он ответил, что не выражает почтения ни одному земному царю, что будет говорить со мной, только если я разденусь донага и лягу рядом с ним под солнцем, а если я желаю убить его, обязательно так и сделать, ибо тогда его душа освободится от ненавистной ему плоти. Он согласился признать меня сыном Высочайшего, но добавил, что таковым является самый скромный пахарь в поле.

К моему большому удивлению, один из их старейшин по имени Калан, говоривший на персидском так же хорошо, как на хинди, попросил разрешения присоединиться к моему обозу. Цель у него одна, объяснил он, совершить паломничество. Когда же я ответил, что не знаю еще своего маршрута, не говоря уж о том, где закончу свой поход, он все же предпочел идти со мной. Этим обстоятельством я был очень обрадован: судя по его лицу и речи, я решил, что это человек высокого ума и от него я мог бы узнать о верованиях и философии касты брахманов. В походе он не причинял нам никаких хлопот, сам готовил себе еду на собственном костре, редко заговаривал с людьми и, казалось, постоянно был погружен в состояние медитации. Для моих солдат он стал довольно приятным зрелищем — в своем тюрбане и скудном одеянии, и никто никогда не слышал, чтобы он жаловался на неудобства. Однако в каждом селении, где мы останавливались на отдых, он был центром лестного внимания местных жителей: они становились перед ним на колени и просили дать благословение их посевам, несмотря на его рваную и, несомненно, вшивую одежду и растрепанную бороду. Его внешность поистине вызывала большее почтение, чем моя, и по всем признакам было похоже, что его считают более важной персоной. Тот искренний трепет, с которым кланялись ему цари, приводил меня в немалое замешательство.

Так случилось, что мне пришлось провести крупное сражение, чтобы подчинить упрямого Пора. Его силы расположились на противоположном берегу реки Гидасп, в данный момент разлившейся из-за паводка. У него была внушительная армия, состоящая из четырех тысяч отличных всадников на прекрасных лошадях, тридцати тысяч хорошо обученных пехотинцев, трехсот колесниц, не внушавших мне никакого страха, и двухсот боевых слонов, встречи с которыми я опасался, потому что лошадей нашей кавалерии нельзя было заставить приблизиться к ним даже плетками. Даже для самых непрозорливых моих военачальников было ясно, что фронтальная атака будет пагубной. Приходилось рассчитывать только на военную хитрость.

Изучив за несколько дней близлежащие броды, я пустил слушок специально для шпионов Пора, обретающихся в нашей среде под видом простых крестьян, торгующих птицей и фруктами, что я решил стоять здесь лагерем до тех пор, пока не пройдут дожди и не спадет паводок. Чтобы это выглядело убедительней, я приказал подвезти и разгрузить большие запасы провианта, собранного моими фуражирами в сельской местности. С Инда мы привезли по суше лодки, в которых мои люди устроили отличное представление, делая замеры глубин и изучая течения реки около брода. Когда я направлял части своих сил по берегу в обе стороны, Пор посылал подразделения для их отражения в том случае, если они предпримут попытку переправиться.

А тем временем я тайно обследовал реку и ее берега на целых сто пятьдесят стадий вверх и вниз по течению.

Наконец, поисковики сделали утешительное открытие. На расстоянии четырех часов пути они нашли заросший лесом мыс, направленный в сторону лежащего неподалеку от противоположного берега острова. На всем пути до мыса я расставил часовых на таком расстоянии друг от друга, чтобы они могли перекликаться. Несколько ночей мы жгли яркие костры и делали то, что на вид казалось дополнительной подготовкой к фронтальному наступлению и что не только удерживало армию Пора на месте в состоянии повышенной боевой готовности, но и маскировало передвижение нескольких тысяч моих солдат, переносивших разборные лодки к густо заросшему деревьями мысу. А тем временем появился еще один фактор, которого нельзя было не учитывать: мы не могли затягивать с наступлением, потому что царь Кашмира Абисар нарушил наш договор о перемирии и вел мощную армию на соединение с Пором.

Кратер командовал силами, которым предстояло противостоять Пору, но ему не разрешалось переправляться через реку, если Пор оставит слонов для охраны брода. Если узнав, что я переправился и иду на него, Пор разделит свою армию и двинет своих гигантских животных противменя, Кратер должен был начать переправу, получив сигнал, передаваемый голосом по цепочке расставленных часовых. Чтобы еще больше ввести Пора в заблуждение, я велел Атталу облачиться в мои серебристые доспехи и шлем, чтобы он думал, будто я командую противостоящими ему силами. Под свое непосредственное начало я взял гетайров, три других отряда тяжелой конницы, легкой кавалерии из Бактрии, Согдианы и Скифии, тысячу конных лучников, тяжеловооруженную пехоту и два таксиса фаланги — в целом двадцатитысячное войско.

Разгулялась непогода, дул сильный ветер и хлестал дождь, и темнее ночи я еще не видел. Насколько мы промокли под дождем, было неважно, ибо нам еще предстояло промокнуть до костей при переправе на протекающих, захлестываемых волной лодках или верхом на лошадях, кроме того, за островом, оказывается, протекал узкий канал, который для лодок не годился.

Покров ночи то и дело раскалывался огненными трещинами: это Зевс метал свои молнии в окрестные скалы и многие из них расщеплялись; и после страшного удара грома долго еще слышались его затихающие раскаты. Я не сомневался, что раскаты посланы мне небом, чтобы заглушить шум от лошадей, лодок и людей, а яркие вспышки молний — чтобы я видел место переправы и мне было бы легче командовать. Однако в громе слышалось гневное роптание, не утихающее между отголосками эхо, и яростен был вид молнии с ее зигзагообразной стрелой, направленной на восток. Поэтому я рассудил, что эта ярость предназначена Пору за попытку помешать осуществлению судьбы последнего сына Зевса, которому было предначертано в завоеваниях превзойти Геракла и Диониса.

Возможно, «рассудил» — не то слово. Я не рассуждал, созерцая божественность. Рассуждение же могло бы повести меня по ложному пути, и я не хотел никакого вмешательства Аристотеля с его логикой. Вместо этого я слышал голоса, они звучали у меня в душе почти явственно. Его племяннику Каллисфену был показан путь, но он отказался от него и потому встретил свою смерть.

Мы живо доставили лодки и бессчетное множество плотов всех видов к берегу реки. Когда, загрузившись, мы начали сталкивать их в проток, буря внезапно улеглась, гром затих, больше не вспыхивали молнии, даже облака попридержали заливающий глаза дождь, и сердце мое радостно забилось: это было явное предзнаменование того, что победа моя предрешена и ничто ей теперь не помешает; и все же я должен был драться со всем усердием, не щадя ни своих, ни чужих, чтобы доказать, чего я стою, и выразить свою благодарность богу.

Когда все мое войско собралось на острове, в первых лучах рассвета нас заметили часовые, которых и Пор расставил вдоль берега реки. Они живо повскакали на лошадей и понеслись в стан своего царя. Остров оказался больше, чем мы думали, а когда мы подошли к его противоположному краю, я понял, насколько суровое испытание выдалось нам сегодня ночью, ибо вместо узкого и мелкого водного протока пред нами предстал широкий и опасный канал, вздувшийся от сильного, не прекращавшегося всю ночь дождя. Люди заметались в поисках самого мелководного участка, и даже когда он нашелся, им, пешим, пришлось идти по шею в воде. Головы лошадей едва были видны над потоком, а круглые булыжники очень мешали им ступать по дну.

Когда мы переправились на противоположный берег, я приказал главным силам кавалерии следовать за Букефалом, а остальным стараться двигаться как можно быстрее. Мы уже давно начали наступление, а Пор, видя за рекой наш стан с множеством костров, и не догадывался о правде.

Я думаю, что, когда видевшие нас часовые примчались к Пору на взмыленных лошадях и, задыхаясь, рассказали о большом войске, переправляющемся через реку, он не поверил, что это может быть Александр. Он видел, что за рекой готовится переправа через брод, поэтому то, что видели часовые, должно быть, спешащие к нему на помощь воины Абисара из Кашмира; только как они оказались не на той стороне реки? Это недоразумение быстро разрешилось, когда он послал навстречу нам разведчиков и застрельщиков, которые понаблюдали за нами издали и пустились назад с убийственной новостью, что всадник на черном жеребце в авангарде и есть сам Александр, а за ним следуют десять тысяч конных.

Пор, смелый человек, способный драться до последней капли надежды, быстро разделил свою армию, одна часть которой должна была отражать нападение из нашего стана, другая — сформировать сильнейшую линию для отражения моей атаки. Однако при ближайшем рассмотрении я убедился, что линия обороны передо мной имела много слабых сторон, поэтому я велел кавалеристам отдохнуть перед сражением, а сам стал выбирать, куда направить острие атаки. Слоны с множеством стрелков на их спинах, расставленные в ста футах друг от друга, трубили и свивали в кольца свои хоботы; отряды конницы Пора на флангах находились слишком далеко друг от друга, чтобы в нужный момент соединиться для мощной атаки; короче, его линия была слишком растянутой. Вот уже подтянулись мои конные лучники, на которых я возлагал главную свою надежду; их задачей было меткими стрелами разъярить слонов и сделать неуправляемыми для их погонщиков.

Другая цепь слонов стояла лицом к реке, вынуждая Кратера откладывать переправу со стороны лагеря, и в этом он как военачальник был прав, так как нельзя лошадей, уже утомленных борьбой с течением, бросать на схватку с этими чудовищами. Мне Кратер был нужен для нанесения удара по речному фронту Пора после того, как я сам уже прорву противостоящий мне фронт.

Мой горнист протрубил сигнал к наступлению. Тяжелая кавалерия пошла в эшелонированную атаку, а легкая кавалерия на флангах, подняв ужасающий крик, нанесла индам смертельный удар. В первой же атаке был убит сын Пора и погибли четыреста его воинов, остальной же фронт был безнадежно прорван. Часть стоявших перед нами слонов стойко держали свою позицию, издавая яростные трубные звуки, но мои солдаты в основном избегали их непродолжительных выпадов и многие из чудищ бежали, визжа от боли, с торчащими у них по бокам и на ногах дротиками и стрелами, их седла опрокидывались и валились наземь, откуда мертвых и живых воинов вытаскивали их охваченные паникой соратники. Колесницы Пора не сыграли серьезной роли в сражении: стрелы и дротики поразили многих возниц, некоторые тяжелые машины завязли в липкой грязи, и их невозможно было вытащить оттуда.

Я дал сигнал фаланге. Сомкнув щиты, солдаты создали стену из ощетинившихся наконечников копий, двинувшуюся на упорно сражающегося врага и боевых слонов, одни из которых были убиты, а другие обращены в бегство. К этому времени Кратер переправился через реку, и мы взяли остатки армии Пора в мощные тиски. Пор храбро сражался, пока у него оставались еще боеспособные силы; затем он был ранен в плечо, и погонщик его слона повернул животное, вынудив храброго царя с горечью отступить.

Меня восхитило его доблестное сопротивление. Именно поэтому я послал вдогонку за ним всадников с предложением почетной сдачи. Глашатаям не удалось убедить его в моих добрых намерениях, но тогда я послал Калана, этого нищего святого, при первых же словах которого Пор остановился и повернул коня навстречу мне. Я подъехал к нему и, клянусь, что никогда не видел царя с такой прекрасной внешностью; даже Дарий, пожалуй, уступал ему в этом, хотя оба были примерно одного роста — футов семь, крепкого телосложения и с благородными чертами лица. Дарий принадлежал к персидской династии, Пор был чистокровным арием, со спокойными глазами цвета голубой стали и ярко-золотистыми волосами.

— Я сдаюсь тебе безоговорочно, царь Александр, — заявил он мне твердым голосом на безупречном персидском языке, несмотря на то что ослабевал от раны.

— Я принимаю твою сдачу, царь Пор. Не хочешь ли попросить какой-нибудь милости?

— Только одной: чтобы со мной обращались как с царем.

— Может, все-таки ты таишь какое-то желание, которое я с радостью исполню.

Он немного подумал и ответил:

— То, что я сказал, это все.

Собственно я уже решил оставить Пору его царство, конечно под моей верховной властью, а остатки его армии поставить под македонское знамя. Поэтому я распорядился прекратить преследование бегущих индов.

Но еще до встречи с Пором высоким богам было угодно взвалить мне на сердце тяжелую ношу печали. Букефал получил незначительную, как мне показалось, рану за плечом от вражеского копья, но, очевидно, она была глубже, чем я полагал, и вызвала внутреннее кровотечение. Внезапно он издал последнее, триумфальное ржание и пал подо мной наземь.

Я сразу же встал на ноги, подскочил к его массивной бычьеподобной голове, положил ее к себе на колени и погладил мягкие ноздри. Похоже, он знал, что я здесь, ибо широко открыл свой великолепный глаз и долго смотрел мне в лицо. Но вот появилась пленка, и глаз стал постепенно меркнуть по мере того, как Букефал медленно погружался в объятия смерти.

Я не мог удержаться от слез, хотя мои военачальники, собравшись вокруг меня, говорили о том, как он долго жил, какая великолепная это была жизнь и сколько долгих дорог мы отмахали с ним вместе. Но когда Гефестион предложил в отместку за мою потерю предать жестокой смерти тысячу соратников Пора, взятых мной в плен, принеся их в жертву богу лошадей и моря Посейдону, я отрицательно покачал головой, и по лицам Птолемея и остальных военачальников я увидел, что они со мной согласны.

Я устроил славному скакуну почетную церемонию похорон, с трубами и парадом, а затем переправился через реку в свой стан. Выложив всю правду Роксане и увидев ее округлившиеся глаза, я попросил ее оставить меня наедине с самим собой, и в одном из закутков палатки я обратился мысленным взором вспять, на сужающуюся и теряющуюся в дальней дымке дорогу, и вот, наконец, увидел длинный луг недалеко от дворца Филиппа в Пелле — меня с ним теперь разделяли полмира. На этом лугу впервые предстал перед моими глазами прекрасный черный жеребец с сияющей белой звездой на лбу, там я объездил его и он стал моим.

Я вспомнил Херонею, Граник, Исс, Арбелы. В одной славной победе за другой Букефалу отводилась благородная роль, и теперь мне как-то не верилось, что я уже больше никогда не пущу его вскачь, ведя за собой в атаку моих славных гетайров. Приближалось мое тридцатилетие; Букефал умер примерно в возрасте двадцати четырех лет — довольно значительном для лошади, но тридцать лет для человека, как бы активно он ни жил, являются коротким отрезком жизни. И все же в целом я осуществил то, что задумал: завоевал Персидскую империю, если не считать нескольких окраинных ее земель, которые мне предстояло еще подчинить. А что я буду делать дальше?

То, что было вначале моей армией, сильно поистрепалось, к тому же оставшиеся у меня македонцы с большой неохотой делали каждый шаг, уводящий их глубже в Индию. Они ненавидели хлещущие дожди, от которых промокали палатки и одежда, но не меньшее отвращение у них вызывали страшные пустыни. Сырость вызывала лихорадку, иногда со смертельным исходом; они боялись полосатых львов, крадущихся на участках густо разросшейся зелени; им приходилось защищать свои постели от змей, которые распускали нечто вроде капюшона прежде, чем сделать выпад. От их укусов наступала быстрая смерть; и даже маленькие, едва различимые на земле змейки были страшно ядовиты. Я бы натерпелся с этими солдатами, и они бы могли взбунтоваться прежде, чем их можно было бы заставить пойти в Синд, где кое-кто платил дань Дарию, но ни в коем случае не все.

Я оторвался от своих бесполезных раздумий, пошел и поцеловал Роксану, удостоившись в ответ нескольких восхитительных поцелуев. А когда я смыл с себя грязь, пыль и кровавые пятна сражения, она спросила, сколько человек потерял я и сколько Пор.

— Только мои потери имеют значение. Их, я полагаю, около тысячи, включая смертельно раненных.

— Мне трудно представить себе тысячу трупов, лежащих в ряд, — сказала она с легким содроганием.

— И не пытайся. Пор не потерял бы ни одного, если бы вовремя образумился. А так он потерял в десять раз больше, чем я, и это было бы еще не все, если бы я не остановил резню. Он смелый человек и, думаю, окажется верным царем в моем подчинении.

— И ты горюешь о Букефале больше, чем обо всех остальных, вместе взятых.

— Мне казалось, Роксана, что ты любишь лошадей.

— Не так сильно, как людей.

— Ладно, что об этом говорить. Мне больше никогда не найти такого превосходного скакуна, он был мне слугой и другом с отроческих лет. Не могу, Роксана, Объяснить тебе этого. Звезда у него на лбу являлась символом моей звезды, той, за которой я иду по воле, а скорее, по велению богов.

— Бедный Александр!

— Не надо так говорить! Я уже дважды слышал это от Таис и простил ее, но от тебя я этого не потерплю. Умоляю тебя, никогда не говори так снова.

— Я люблю тебя, Александр. — Ее голос был одновременно и грустным, и нежным.

— И я люблю тебя, моя чудная Роксана.

Однако, сославшись на головную боль и начинающуюся простуду, она этой ночью спала в другой комнате моего большого шатра, несмотря на то что я мучительно нуждался в ее тепле, в ее мягких, шелковистых руках, в наших святых поцелуях в темноте.

Только на следующий день я рассказал ей о своем намерении построить новый город на реке, неподалеку от места сражения, где теперь стояла всего лишь деревня, и назвать его Букефалы. Я был несколько удивлен, когда глаза ее вспыхнули, как звезды, и она взяла мои руки в свои.

— Прекрасная дань верному слуге! Насколько она благородней жертвенной резни тысячи людей, которую предлагал Гефестион.

— Разве я говорил тебе это? Что-то не помню.

— Нет, мне рассказала Ксания. Она узнала от одного обозника, который приносил оленину и другую еду для нашей кладовой. Я так горжусь тобой: ты отказался от ужасного поступка, и я верю, что все боги, кроме Ареса, бога войны, кому величайшая радость видеть мертвых и калек, тоже гордились тобой.

— Даже мой отец Зевс?

— Да, даже Зевс.

И странно: во мне проснулось смутное подозрение, что Роксана, возможно, права. По крайней мере, те, кого я пощадил, принесли жертвы Зевсу и помолились Брахме, то есть Зевсу под другим именем. И это, не знаю почему, заставило меня вспомнить поговорку, которую мы слышали из уст Калана:

«Когда Брахма перестанет видеть сон, земля и небо исчезнут» (или «Когда прекратится сон Брахмы, не будет ни земли, ни неба»).

4
После пышных военных похорон павших в Нисе воинов мы устроили спортивные игры и совершили жертвоприношение, и, понимая, что армия измотана, я даровал солдатам тридцать дней отдыха, хотя самому мне это было не по душе. В этот промежуток времени Кратер с большим войском отправился к реке Инд, чтобы построить суда для речного и морского плавания из отличной древесины гималайского кедра — так назывались эти деревья в местных краях.

Когда долгий отпуск солдат подошел к концу, я повел армию к реке Гидраот, второму большому притоку Инда, протекавшему ниже моего нового города Букефалы. К счастью, большинство царей и их наместников в городах, лежавших на моем пути, открывали мне ворота, а нередко и посылали дары, среди которых было много слонов, доблестно отличавшихся в работе или в бою. Только раз мы наткнулись на упорное сопротивление, его оказали Кафеи. Они совершили глупость, устроив заграждение из телег, из-за которых осыпали нас стрелами и дротиками. Увидев, что это не поможет им остановить меня, они бежали в свой город. Здесь завязалось жестокое сражение и я потерял убитыми и тяжелоранеными тринадцать сотен лучших своих воинов. Эти воинственные обитатели верхней долины Инда явно еще не постигли простого урока: нужно просто сдаться и тем самым спасти свою жизнь и большую часть своего имущества.

Однако несмотря на устроенную здесь резню — не знаю, сколько тысяч там было перебито и сколько еще взято в плен, — жители двух ближайших городов не подчинились моему приказу сдаться, предпочтя бегство. За большинством из них мы не могли угнаться, так как они знали дороги, тропы и обходные пути, еще не изученные моими разведчиками; и все же мы поймали около пятисот их более медлительных собратьев — в основном это были люди пожилого возраста, которым следовало бы посоветовать своим сыновьям уступить моей воле, — и мои воины их всех перебили.

Отсюда мы направились к Гифасису, еще одному большому притоку, и мне не терпелось переправиться через него: по рассказу царя лежащей на моем пути области, там находились плодородные земли и богатые города. Кроме того, переправившись через эту реку, я бы зашел за пределы последних слабых сторожевых застав империи Дария. Та же земля, по которой мы теперь шли, не радовала нас ни плодородием, ни богатствами — ее обильная растительность не могла насытить желудки людей, а лишь служила пищей для их недовольства.

В сочных, пропитанных испарениями от дождей джунглях обитали чрезвычайно агрессивные носороги и очень крупные свирепые парнокопытные — черные, белоногие, с широко расставленными рогами. Еще хуже были пиявки, огромные пауки, сплетавшие свою паутину поперек тележной дороги, и крупные ядовитые змеи. Чтобы уберечься во время сна от проникновения этих смертоносных гадов в свои постели, солдаты подвешивали гамаки. Их настроение с продолжением утомительного похода все больше портилось. Дрова, срубаемые ими для костров, слишком отсырели и не хотели разгораться, из-за ржавчины не удавалось содержать в порядке оружие, еда покрывалась плесенью, изношенные плащи недостаточно защищали их от мощных ливней, которые, как по заказу, начинались спустя два часа после полудня. Многие покидали ряды от слабости и болезни, некоторых даже уносили назад, в лазареты, на носилках; нередко люди падали и умирали.

Я разрешил солдатам изымать продовольствие в деревнях этой покорившейся мне земли, но их это не удовлетворило. С приближением к широкому и бурному Гифасису я чувствовал, что в моих делах назревает кризис.

Мы стали лагерем на берегу. У всех на лицах было одно выражение: не гнева, не отчаяния, а холодной решимости. Вскоре, передаваясь в докладах от младших к старшим начальникам, до меня дошло настроение масс: солдаты не желали переправляться через реку, не желали делать ни шагу вперед.

— Скольких потребуется предать мечу, чтобы подавить бунт? — спросил я.

— Каждого македонца из рядовых и большинство их младших начальников, — сурово прозвучало в ответ. — Точно могу сказать: каждого грека — наемника или патриота — и огромное число персов.

— Скольких из них, чтобы подавить мятеж, нужно распять на деревьях, где коршуны выклюют им глаза прежде, чем они умрут? — спросил я еще суровей.

— Царь Александр, так много, что ты не смог бы найти достаточное число послушных тебе людей, чтобы осуществить это гнусное дело.

Я повернулся спиной к маленькой делегации военачальников, и они тихо удалились. В качестве следующего шага я послал сказать женам и любовницам, сопровождающим своих мужей или любовников, что, если армия продолжит поход, я увеличу их рацион, а также ежедневно они станут получать денежную поддержку в соответствии с тем жалованьем, которое получают их мужчины. Это не подействовало. Тогда на следующий день я созвал сход всех экспедиционных сил и напомнил им о многих победах и пообещал им еще невиданных славы и богатств. Они слушали меня, как деревянные истуканы, и, когда я с воодушевлением заканчивал речь, не раздалось ни одного ликующего крика, никто не зааплодировал.

Теперь, уж действительно испугавшись да и разъярившись тоже, я прибегнул к отчаянному средству: призвал всех военачальников к откровенному разговору, обещая, что никакого наказания не последует, но при этом втайне надеясь, что никто не осмелится выступить против меня. Но моя надежда оказалась напрасной. Выступив вперед, заговорил Кен, один из самых высокопоставленных военачальников, бесстрашный и надежный македонец, покрытый многочисленными шрамами, мой близкий друг.

Поистине, я и представить себе не мог, чтобы военачальник высшего ранга мог произнести такую речь. Он начал с того, что его положение и седины не позволяют ему скрывать свое отношение к данному вопросу и что перенесенные им опасности и ратные труды дают ему право говорить, ничего не боясь. Он признавал, что на долю главного полководца больше всего выпадает риска и труда, но каждый военачальник, как бы велик он ни был, должен знать границы своих завоеваний. Он говорил о том, как много было тех, кто отправился со мной в поход и умер от болезней, или погиб в сражениях, или остался жить поселенцем среди чужаков; и все ослабли от ран и тяжких трудов, и все жаждут увидеть еще раз своих родных и близких и любимую землю. Если бы я сейчас прекратил свой поход, они бы с радостью отправились в обратный путь на родину, сражаясь, если возникнет необходимость, с чувством благодарности ко мне за приобретенные ими богатства. Но он осмеливался предупреждать меня, что, если я попытаюсь заставить их идти дальше, я не увижу в них прежних сподвижников, преисполненных духом, полным отваги и высокой надежды, и не победа меня будет ждать, а поражение.

Он все говорил и говорил, ясно, спокойно и красноречиво, а мне так и хотелось, чтобы какой-нибудь простой солдат выскочил и полоснул его по горлу. Но никто этого не сделал. И когда он закончил говорить и отдал мне честь, все — начальники и рядовые — наградили его аплодисментами. К несчастью для меня, Гефестион отсутствовал, выполняя экспедиционное поручение.

Разгневанный, я удалился в свою палатку. Мне ничего не оставалось, как назначить на следующий день еще один сход. Но на этот раз моей речи не хватало прежней убежденности и легкости по причине жестокой головной боли. Откровенно говоря, я в бешенстве заявил, что, если те, кого я вел к славе и богатству, бросят меня, я пойду дальше один!

Никто не крикнул: «Я пойду с тобой, царь!», чтобы вслед за этим разнеслось во все концы сборища «и я», «и я». На деле никто не издал ни звука, не переступил неловко с ноги на ногу. Тогда я снова удалился в свою палатку и не выходил оттуда три дня, не допуская к себе никого; армия все еще дулась на меня или, вернее, стояла на своем. На следующий день я потребовал к себе нашего прорицателя Аристандра для истолкования предзнаменований в отношении того, что ожидает меня на дальнейшем продвижении на Восток — если эти предзнаменования окажутся неблагоприятными, я охотно поверну назад, решил я.

Конечно же, я полагал, что боги поддержат меня сейчас, помня все мои жертвоприношения и пиры в их честь, или если судьба неумолимо заявит о неудаче либо полном поражении в случае продолжения пути, мой отец Зевс вмешается, хотя бы один раз за свое долгое правление, хотя существовало широко распространенное убеждение, будто сам Царь Небес не может изменить пряжу Трех Вещих Сестер — парок. Прорицатель понаблюдал за полетом птиц, прислушался к отдаленным раскатам грома в горах, бросил на землю кости орла, ворона, совы и павлина и пригляделся к тому, как они легли.

— Великий царь, знаки неблагоприятны, — вскричал Аристандр.

Боль пронзила мне голову от виска к виску, заставив ее закружиться, и глаза чуть не вылезли из орбит.

— Прочти их еще раз, — велел я.

Прорицатель проделал это с величайшим усердием, и в долгом ожидании его приговора безмолвно стояла моя армия, напоминая беззвучные толпы в мрачных чертогах Аида.

— Царь Александр, — наконец проговорил он, — знаки еще хуже, чем раньше.

Я попытался что-то сказать и не мог — отчасти от тяжести в голове и на сердце, а отчасти оттого, что нечего мне было сказать. Я вошел в палатку, где меня встретила Роксана, бледная и вся в слезах. Она протянула ко мне руки, но я медленно покачал головой. Я не отвергал ее; я хорошо знал, как радовалась она вестям, приносимым высокими богами, но не хотел, чтобы ее сострадание еще больше ослабило мой дух, и решил побыть немного в одиночестве. Как раз сейчас надо мной нависла ужасная опасность сойти с ума. Хрупким было мое равновесие над бездной Стигийской тьмы.

Я велел принести мне чашку восстанавливающего силы напитка под названием каффа — арабы в моих войсках знали, как его варить — и мои боль и стыд немного отступили, Этим же вечером я созвал совет старших военачальников. Я сказал им, что как сын бога я не могу ослушаться предупреждения богов, поэтому, как только все будет готово, мы отправимся в обратный путь.

Все они встали на одно колено, когда я покидал палатку для совещаний, и склонили головы, ибо, как мне кажется, чувствовали горечь моего поражения. На следующий день я разделил свою армию на двенадцать частей; каждая получила свою долю пленных и рабов и приступила к строительству алтаря высотой с парус пентеры, на каждом из которых были начертаны следующие слова:

Отцу моему Амону
Брату моему Гераклу
Афине премудрой
Зевсу Олимпийскому
Кабирии Самофракийской
Гелиосу индийскому
Брату моему Аполлону.
Я оставил небольшое пространство между шестым и седьмым алтарями и в нем воздвиг бронзовую колонну на вечные времена и на золотой пластине выбил следующую надпись на греческом, персидском и санскрите:

Здесь Александр сделал привал.
Это ведь так и было, и я выбрал этот глагол ввиду его истинности вместо ложного глагола «остановился». Теперь, когда я стал размышлять над этим, я понял, что привал в этом месте явился хорошим военным решением, отражая при этом мою готовность прислушаться к предупреждению свыше. Меня еще ждали великие победы. До своего тридцатилетия я еще расширю пределы своей империи во все стороны, за исключением восточной.

Однако в голове не прекращалась стреляющая колючая боль, и удары пульса отдавались в мозгу.

5
Дела следующих нескольких недель не заслуживают подробного описания, ибо не Александром совершались они, а сумасшедшим.

На протяжении этого отрезка времени я целиком или отчасти находился в состоянии умственного расстройства. Несомненно, на моем психическом здоровье сказалось мое поражение на западном берегу реки Гифасис и я стал более подвержен токсину ядовитого паука, забравшегося мне под одежду, когда я продирался сквозь густые заросли в первый день нашего пути на запад, и укусившего меня в бедро. В тот момент я только почувствовал резкую боль, словно от жала осы, и, тут же спешившись, я раздавил эту тварь через одежду, так что индийцы по телу не могли узнать, что это за существо. Хорошо известно, что укус тарантула вызывает временное безумие. Это большой коричневый паук, а тот, что укусил меня, был с кончик моего большого пальца, и все же он вполне мог бы принадлежать к тому же семейству.

Абрут запишет то, что я помню об этом периоде — я имею в виду действительные события, а не вымыслы безумной фантазии. Так, например, в нашей крепости, построенной Гефестионом на реке Акесин, первом большом притоке ниже Букефал, я принял вождя крупной страны, прибывшего с царскими дарами, и заместителя и брата царя Абисара — последний был слишком болен, чтобы явиться лично. Они просили принять их под мое покровительство. Абрут сообщает мне, что мои слова и поведение на этих приемах казались вполне разумными, как и названная мной хорошо просчитанная сумма ежегодной дани, которую они должны были впредь мне выплачивать. Однако бывший монарх мне все время представлялся львом, стоящим на задних лапах; он приглаживал рукой свою гриву и, улыбаясь, скалил огромные клыки. Заместитель же Абисара представлялся мне Каллисфеном, историком, отказавшимся верить в мое божественное происхождение, чье имя я внес в свою черную книжицу, а затем вычеркнул, и казалось, что каким-то образом он родился заново уже в виде индийца и брата царя.

Глядя на меня со стороны, я был по-прежнему царем Александром, когда из горной страны ко мне с великолепной процессией прибыл царь Софит, привезя средь прочих даров слонов и большую свору охотничьих собак, самых рослых и свирепых из всех, что я видел: их использовали в охоте на леопарда и на полосатого зверя из разряда кошачьих, которого местные называли баг; кроме того, как мне сказали, они могли перекусывать поджилки здоровенным диким буйволам и гигантским черным парнокопытным из джунглей. Но мне в голову пришла мысль, что это не собаки, а компания уже негодных к воинской службе македонцев, оставленных мною где-то на пути, и появились они здесь не иначе как с целью отомстить мне.

Но мое безумие принимало более неистовую форму, когда я натыкался хотя бы на самое слабое сопротивление в прибрежных городах. Раньше я со всей жестокостью расправлялся с непокорными народами, видя в этом военную необходимость; теперь же для этих индийских племен я стал мясником. Зачастую я отдавал приказ перебить все население, совершенно потом не сознавая, что я такое натворил, однако выражением своего лица я при этом настолько походил на прежнего, разумного Александра, что мои военачальники беспрекословно подчинялись, хотя наверняка в глубине души испытывали угрызения совести. Со всем искусством военной тактики я разворачивал свои силы для перехвата бегущих из городов жителей и полного их уничтожения, хотя нескольким небольшим группам удалось скрыться в густых лесах.

Как-то раз на какое-то мгновение я, должно быть, ощутил возвращение ко мне здравого рассудка. У речного брода скопилась большая толпа индов, за которыми я гнался, сам не знаю почему. Помню, я услышал, как кричу, отдавая приказ:

— Погоняйте коней и догоните их, а не то они уйдут!

Я увидел, как заалели воды реки, когда ее быстрый поток понес, крутя и переворачивая, зарубленных мечами, пронзенных копьями людей, а зачастую и обезглавленные тела, причем отрубленные головы тонули не сразу — этому мешал воздух в плотно намотанных на них тюрбанах. «Боги всемогущие, что я натворил!» — пробормотал мой язык; но тут же безумие снова заволокло мой разум, и мне уже стало казаться, что плывущие головы — это кокосовые орехи, сладкого молока которых так жаждало мое нёбо, а окрашенные кровью воды — это фессалийское вино из какого-то гигантского разбитого чана.

Бесполезно шли мои войска, бесцельно истребляли они людей по моему приказу. Я снова оставил Роксану в одной из крепостей, и иногда мне кажется, что, если бы она была со мной и я видел бы упрек в ее глазах, печаль на ее бледном лице, особенно если бы хоть одну ночь провел в ее нежных объятьях, я бы излечился от своего гибельного безумия. На самом же деле я приказал Абруту достать из моего личного багажа ее прекрасный бюст и разбить его топором на куски, черепки же бросить в реку, чтобы не видеть больше удивительных сапфиров в странной оправе, изображавших ее чудесные глаза. Он вынес статуэтку из моей палатки, и я услышал, как в темноте он со смаком рубит топором, а вскоре вернулся с пустыми руками.

Именно в этот период времени произошло событие, которое я не могу приписать целиком искажению моего сознания. Весь день у меня отсутствовало ощущение, что моя голова как в тисках, или, лучше сказать, как в «персидских клещах» — так называли орудие пыток, которым подвергли одного моего лазутчика, отчего он и умер. При этом на голову надевали обруч с железными наушниками и затягивали винтом до того, что глаза буквально вылезали из орбит. И все же, несмотря на это кажущееся здравомыслие, я в тот день приказал сжечь на костре храброго мятежного сатрапа и две сотни его сторонников.

Тогда же я и обнаружил пропажу бюста Роксаны, который держал на рабочем столе в своем штабе. Я спросил одного адъютанта, куда он мог запропаститься, и тот ответил, что не видел его уже несколько дней. Я бы допрашивал его и дальше, если бы не смутное воспоминание о темноте, если бы в сердце не заполз какой-то неясный страх, но, как только появилась возможность, я задал этот же вопрос Абруту и получил ответ, от которого заныло сердце:

— Мой царь, несколько дней назад ты ночью приказал мне вынести его из палатки и уничтожить, что я и сделал.

Что я мог на это сказать? Голова отказывалась соображать. Наконец я открыл рот и с трудом выдавил из себя:

— Это из-за укуса того ядовитого паука у меня помутилось в голове. Я велю сделать еще одно изображение, вот только нет больше драгоценных камней, чтобы изобразить ее прекрасные глаза. Придется их нарисовать закрытыми или сделать из дымчатого камня. Женщине не нужны глаза, чтобы видеть своего мужа. Она и так всегда чувствует когда он рядом.

Бледный, сильно опечаленный Абрут удалился, а я сидел, представив себе, как в ту проклятую ночь, когда уничтожили ее изображение, она наполовину проснулась в комнате, воздух которой был пронизан холодом зла, ей померещились в полусне жестокие удары, дробящие ей череп, оставляющие глубокие порезы на ее лице, отчего погибла ее красота и она наполовину умерла; и затем она ощутила, как ледяной поток реки подхватил ее погребальные останки.

Сон отказывался смежить мои веки, поэтому я встал, и мне показалось, что я узнаю себя, Александра, знаю, что я делаю и чего хочу. Я оделся, прицепил к поясу меч и вышел в ночь, залитую тусклым светом луны. У двери ко мне обратился встревоженный часовой:

— Мой царь! Сейчас полночь, страшное время, когда вся власть у злых духов. Луна бледная и больная и с каждым часом тает и слабеет, а воздух порождает болезнь в тех, кто выходит наружу. А еще, мой царь, свет ее неверен, и хотя тебе кажется, что ты можешь видеть далеко, даже вон та чаща, не более чем в сотне шагов, расплывается в темное пятно. Нельзя ли мне позвать надежного гонца, чтобы ты мог ему перепоручить свое дело?

— Я не мог заснуть, Актеон, и меня потянуло на свежий воздух. Теперь хочется поразмышлять о следующем походе. Я немного посижу на камне, а уж дальше чащи не пойду. Она ведь в границах лагеря, а он надежно охраняется.

Когда я шел к чаще, я понял, что она была у меня в мыслях еще до того, как я встал с постели, и что я должен идти туда обязательно, хотя я пока не знал почему. Подходя к ней я увидел, что это, в сущности, только круглый участок, густо заросший небольшим количеством молодняка под редко растущими деревьями. Я быстро нашел то, что, сам не зная того, хотел найти: ямку величиной не более двух квадратных футов, вырытую, наверное, медведем, охотящимся за каким-то землеройным грызуном. Теперь я вспомнил, что заметил эту дыру накануне днем, когда приходил сюда, чтобы вспугнуть и снова увидеть роскошного павлина, посвященного Гере, сестре и жене Зевса и Царице Небес. И теперь в тусклом лунном освещении размер этой ямки навел меня на мысль о могиле, вырытой несчастным отцом для гробика, в котором лежит крошечное тельце его перворожденного ребенка.

У греков с незапамятных времен сохранилось верование, что, если в вырытую в земле ямку пролить жертвенную кровь, она может просочиться к возлюбленным мертвецам в Аиде, которые, с жадностью осушив ее, на короткое время могут вспомнить свою жизнь на земле, прервать долгое молчание и поговорить друг с другом, пока выпитая ими кровь не остудится в их холодных и бледных телах, после чего они снова немеют и лишаются памяти. И если в определенные ночи убывающей луны, когда крепнет слабая связь между живыми и мертвыми, дающий кровь называет имя любимого человека, он может пройти во врата, охраняемые Цербером — полупсом, полудраконом с тремя головами. И при этом не нужно звать громко, ибо пьющие кровь слышат тихий шепот с места жертвоприношения.

И вот я вытащил из ножен свой меч и слегка провел им по тыльной стороне левой руки, сделав легкий надрез на коже и задев мелкий кровяной сосуд. В ямку пролилась тонкая струйка крови.

Немного выждав, я назвал имя: «Клит».

Почти моментально он предстал предо мной: собственно, это была тень моего друга из раннего детства, младшего брата моей няньки Ланис. В оболочке его астрального тела на груди темнело пятно.

— Александр, царь всех царей! — проговорил он голосом низким, но безошибочно принадлежавшим ему. — Зачем ты вызвал меня наверх?

— Я желал бы попросить у тебя прощения за то, что в гневе метнул в тебя копье, которое оборвало твою жизнь на земле и перенесло тебя в Аид, где ты теперь живешь.

— С тех пор у меня не было никакой другой жизни, великий царь! Только та, что во чреве матери, та, где мы в детстве играли с тобой, и та жизнь солдата, сражающегося под твоим знаменем. То, что было потом, это не жизнь, а только ее отдаленное эхо. Но я прощаю тебя ради той любви, которую испытывал к тебе, когда был одним из живых.

— Я тоже любил тебя, Клит.

— Нет, мой царь. Я думал временами, что ты любишь меня, я жаждал добиться твоей любви, ибо даже тогда не было равного тебе мальчишки, а потом мужчины: боги одарили тебя дарами, каких никогда еще не давали сыну, рожденному от женщины, но также и страданием. Ты не был способен ответить ни на одну любовь, и теперь не способен, если не считать любви к Роксане, не желающей кланяться тебе и тем самым не потакающей твоей чудовищной самовлюбленности. Вспомни-ка свое страдание и надежду спастись от какого-то ужасного рока. И этим роком может быть то, что ты уже понемногу отвечаешь на любовь Гефестиона, который обильно вскармливает чудовищную самовлюбленность, о которой я говорю, и тем самым толкает тебя на дела, подсказанные тебе твоей больной душой. И все же я никогда не думал, что умру от твоей руки. Я благодарен за то забытье, что обволакивает меня в темных залах внизу, ибо иначе я бы бесконечно оплакивал мир людей. И умоляю тебя, царь, больше не вызывай меня наверх, чтобы хоть на краткий миг разбередить глубокую рану в моем сердце. Прощай!

Его тень быстро растворилась, и там, где он стоял, осталось пустое место. Моя кровь на порезе уже запеклась, поэтому легким прикосновением меча я вновь открыл ранку. Снова выбилась струйка крови и, стекая по пальцам, закапала в ямку. Немного выждав, я снова назвал имя:

— Филот, сын Пармениона.

Тотчас же возникло очертание прозрачной фигуры, оно сгустилось, утратив прозрачность, и я отчетливо разглядел его мундир военачальника со срезанными знаками отличия и множеством черных пятен в тех местах, где безжалостные копья терзали его тело. Сначала я едва узнал это лицо — так его изменила пытка, которой подвергли Филота, чтобы он сознался в измене, и плетью висела одна искалеченная рука.

— Александр, зачем ты вызвал меня наверх? — спросил он. — Когда вниз проливается жертвенная кровь и тени расталкивают друг друга, чтобы немного попить, я остаюсь в стороне от этой толпы, потому что не желаю, чтобы ко мне вернулась хоть толика памяти о моей жизни на земле. Но это была твоя собственная кровь, кровь моего убийцы, и я, следуя какому-то побуждению или закону, которому обязаны подчиняться мертвые, вынужден был испить ее.

— Я надеялся, что теперь, когда тебе нечего терять, ты признаешься, что действительно виновен в измене своему царю и другу детства, и этим избавишь мою душу от печальной тяжести и вернешь моим снам сладкую безмятежность.

— Нет, мне нечего терять, кроме этой короткой и обреченной на скорое забвение радости оттого, что ты обременен печальным грузом вины и что во сне тебе являются привидения. Только потому я и буду говорить. Я не изменял тебе, Александр. Ни в помыслах, ни в делах я никогда не стремился причинить тебе зла, ведь ты был моим великим вождем и когда-то близким другом. Да, я выступал против растущего разрыва между тобой и верными тебе македонцами, против твоего безумного настаивания на своей божественности, и за этот вызов твоему тщеславию тебе захотелось признать меня виновным и заслуживающим смерти; и когда моя смертная плоть не могла больше выдержать пыток, я сказал, что виновен, и это была единственная ложь, которую ты когда-либо слышал от меня. К тому моменту я уже хотел умереть, и не только из-за телесных мук, но, что еще хуже, из-за душевных, ведь я следовал за тобой с такой верой, я всего себя посвятил твоему делу, я жил ради тебя. Ты совершил ради меня милосердное дело: предал моего отца Пармениона внезапной смерти, но милосердие заключалось не в том, во что ты хотел верить — что будто бы он никогда не узнает об измене своего сына, — а в том, что он никогда не узнает о твоей измене мне, о твоем гнусном обвинении и жестокой казни, на которую ты меня обрек. Умоляю тебя, никогда не зови его наверх. Он пьет кровь вместе с другими во времена больших жертв на земле, и я вижу, как шевелятся его губы, хотя и не слышу голоса, и теперь я догадываюсь, что он говорит о своей смерти от рук твоих людей, такой странной и неожиданной, и, несомненно, он верит, что ты предал их смерти, немедленно отомстив за его убийство, и, думаю, он ищет своих убийц в бесчисленных толпах теней, чтобы спросить их, почему они его убили. Несомненно и то, что он хвастается твоими победами, ведь ты когда-то был его юным новобранцем и он безумно гордился тобой.

— Больше ни слова, Филот, прошу тебя!

— Я ничего больше не скажу. Вместо этого я оставлю тебя с моей ненавистью, во власти той судьбы, которую ты заслуживаешь и которой не будешь стремиться избежать, принеся некую жертву в оставшееся тебе короткое время, и тем самым спастись.

— О какой жертве ты говоришь? Умоляю, скажи мне. Я построю богам большие храмы с алтарями из золота. Я принесу в жертву много зверей — или рабов, если так пожелают боги.

— Нет, Александр, этого я тебе не скажу. Такова моя месть.

Через несколько секунд я увидел просвечивающие сквозь него луну и звезды, потом его очертания растаяли и я остался один.

Я вернулся в свою тихую спальню, разделся и лег, ощущая стреляющую от виска к виску боль, но даже она не могла помешать мне заснуть, и я погрузился в царство быстро сменяющих друг друга кошмаров; в промежутке между ними я мечтал о таком глубоком сне, чтобы в нем не было никаких сновидений.

6
Когда я проснулся утром, я решил, что возвращение на землю Клита и Филота мне только приснилось. Правда, я вставал с постели, судя по тому, что моя одежда лежала там, где я сбросил ее, и не в том порядке, в каком слуги обычно складывали ее, пока я мылся перед сном. Было очевидно, что я ходил во сне, что со мной иногда случалось в детстве, и каким-то образом я слегка порезался тыльной стороной руки о свой собственный меч: на его лезвии были видны засохшие пятна крови.

Все это я обдумывал, ощущая пульсацию в мозгу и боль в висках, и снова мое сознание заволокло туманом безумия, с течением дня все более сгущавшимся, и я не понимал, где нахожусь и как сюда попал. Однако я знал, что я Александр, победитель на Гранике, в Иссе, Тире и при Арбелах, повелитель Азии и урожденный сын Зевса.

Приступ безумия, вызванный укусом паука и отягченный срывом моих планов на реке Гифасис, внезапнопрекратился во время сражения. Хотя я этого не знал, местом сражения оказался столичный город маллов при слиянии рек Акесин и Гидраот.[588] Я только что совершил великий подвиг — так о нем будут помнить мои соратники — или поразительный акт безумия. Очевидно, мы пытались одолеть крепость штурмом; я очнулся как бы от долгого мучительного сновидения, в котором участвовал в жестоком бою, и вот оказалось, что я стою один на полу цитадели в своих ярко-серебристых доспехах, на голове шлем с белым пером, в руке — мой длинный меч. Смутная память подсказывала мне, что только что я стоял на стене, залитый солнечным светом, бился там — на мече была кровь. Теперь же я стоял у стены лицом к орущим врагам, взявшим меня в полукруг, но не осмеливавшимся переступить ту грань, за которой я мог достать их острием своего меча. Они метали в меня камни и дротики, которые я отражал щитом.

Раз я не упал, значит, ясно, что спрыгнул с парапета стены прямо в гущу врагов, несомненно, меня вынудили на это, ведь я был хорошей мишенью для дротиков и стрел. Я шел впереди штурмового отряда, который по какой-то причине отстал от меня, и воины не прыгнули со мной внутрь крепости. Прямо под парапетом слышался рев голосов, немного дальше — вой и тяжелые удары: очевидно, мои солдаты пытались пробиться через наружную стену. Передо мной лежал инд со знаками отличия командира, пронзенный моим мечом.

В этот момент трое моих телохранителей взобрались на стену и сразу же спрыгнули ко мне вниз, а немного погодя и четвертый. Но нам было долго не продержаться без подкрепления: инды метали в нас все, что только можно было метнуть. Мой старый товарищ Абрей пал, пораженный стрелой в лицо. Мне в шлем угодил камень, от ошеломляющего удара я на какое-то мгновение ослабил свою защиту, и тут же мне в грудь, пробив панцирь, вонзилась стрела.

Несмотря на это, я еще несколько минут отбивался, призвав на помощь всю свою ярость, но затем от потери крови у меня закружилась голова, и я упал.

Однако я не потерял сознания и все происходящее вокруг воспринимал как во сне. Теперь уже многие мои соратники, взобравшись на стену, тут же прыгали вниз, чтобы отбить противника и попытаться спасти меня, полуживого. Это была поистине жесточайшая схватка, тут и там падали раненые и убитые, но вот через разбитые ворота в крепость хлынули мои тяжеловооруженные пехотинцы и с воем бросились к нам на помощь.

Затем началась резня, которую я бы остановил, если бы дыхание позволило мне говорить. Думая, что я умер или умираю, обезумевшие от ярости солдаты перебили всех индов — мужчин, женщин и детей, — которые нашли убежище за стенами крепости. Я стал быстро погружаться в забытье и уже не чувствовал, как с окончанием битвы и резни меня положили на носилки и понесли в поспешно найденное помещение, где о моей ране могли бы позаботиться врачи.

Когда врач Критодем изучал мою рану, ко мне не раз на какое-то мгновенье возвращалось смутное сознание. Он без труда высвободил стержень стрелы, но ее железный наконечник застрял в моей грудине. Ему нужно было проникнуть в глубь раны, чтобы вытащить его наружу, и он спросил моего разрешения, можно ли слугам крепко держать меня, чтобы я вдруг не дернулся у него под ножом. Я ответил что-то, желая похвастаться своей выносливостью, и тут же провалился в какую-то глубокую яму. Когда я снова пришел в себя, это было похоже на чуть наметившийся просвет в тяжелой туче, и я не мог понять, что делается вокруг меня, что со мной произошло и где я нахожусь. Поистине, я оказался у самого края Реки Печали.[589]

Казалось, я слышу журчание ее потока. Несколько дней я пребывал там в неопределенности, а потом Атропос, протянувшая ножницы к нити моей жизни, медленно отвела их назад, ибо жребий, брошенный её сестрой Лахезис, выпал так, что я должен жить, а не умереть. Я почувствовал прикосновение нежных рук — чьих именно, я не знал, — а также, по слабым звукам, присутствие недалеко за стенами моей комнаты множества людей, и кое-как догадался, что это мои солдаты: они ждут последних новостей, то сраженные горем слухами о моей скорой кончине, то воспрянувшие духом от известий, что я еще жив, что состояние мое не ухудшилось, а может, даже немного улучшилось. В нем действительно наступил перелом, и я осознал это раньше моих врачей.

Примерно на седьмой день после моего ранения я полностью очнулся и огляделся вокруг. Я был слаб, как малое дитя, но голова работала, хоть медленно, но ясно и трезво. Я сразу же узнал Ксанию, и сердце наполнилось радостью: значит, и Роксана где-то неподалеку. Потом я увидел нечто невероятное, но это был не бред, и я все же поверил в реальность увиденного. Рядом со мной на столе стоял бюст Роксаны — не копия, а любимый мной оригинал с лицом из слоновой кости, светлыми волосами из массивного золота и глазами из сапфиров с концентрическими кругами.

Я все еще с изумлением смотрел на него, когда Ксания выскочила из комнаты и тут же вернулась вслед за Роксаной и Абрутом. Я еще думал о чудесном возвращении бюста, поэтому первые мои слова были именно об этом.

— Мне приснилось, что эту прекрасную вещь уничтожили.

— Царь Александр, — отвечал Абрут с присущими ему точностью в выборе слов и спокойствием тона, — я опасался, что ей грозит уничтожение, когда однажды ночью ты пришел в бешенство от ядовитого укуса паука. Поэтому я спрятал ее в надежном месте до твоего выздоровления.

— Благодарение богам! — Я перевел взгляд на Роксану. Лицо ее было бледным и утомленным, зато глаза горели восхитительным светом. Ее красота ворвалась ко мне в душу, заговорила с ней и благословила меня.

И вскоре после этого нужно было убедить моих сподвижников, что я еще жив, ибо в войске ходили слухи, что я уже умер. Солдаты подозревали, что военачальники скрывают правду ради какой-то бесчестной цели или боясь, что закаленная боями армия превратится в беспорядочную толпу и станет неуправляемой в этой враждебной земле, вдали от знакомых мест. Военачальники пообещали им, что завтра они убедятся в этом собственными глазами, когда меня вынесут из дома на носилках.

Наутро солдатам приказали построиться в шеренги и меня пронесли вдоль их рядов. Увидев, что я поворачиваю голову и даже приподнимаю руку, они разразились такими неистовыми криками ликования, что, наверное, сам Зевс услышал их и, посмотрев на землю, снова подумал о своем посещении Олимпиады, о полученном наслаждении и его плоде. И возможно, подумал, усмехнувшись про себя, что ревнивая Гера, его сестра и жена, так и не узнала об этом или, по крайней мере, не имела доказательств, чтобы обвинить его в этой измене, хотя по моим невиданным по масштабам завоеваниям она, должно быть, догадывалась, что породил меня вовсе не смертный человек.

В нашем главном лагере до большинства также дошли слухи о моей смерти, ведь плохие новости распространяются быстрее хороших. Их нужно было успокоить, ибо они отлично понимали, с каким сопротивлением встретятся по пути на запад, как будут избивать их в горных теснинах мятежные или не полностью покоренные племена и каково им придется без моего руководства во льдах и снегах Гиндукуша, или как будут они падать и умирать в горячих песках пустынь. С помощью Роксаны, поддерживающей кисть моей руки, я написал им короткое письмо, быстро доставленное в лагерь, однако они считали его подделкой и хотели увидеть собственными глазами, что я еще жив. Поэтому, как только врачи дали свое согласие, меня перенесли на судно, и оно отправилось в сторону лагеря. Войско с берега увидело, как я поднимаю руку, приветствуя его, и встретило меня таким ревом радости, какого Индия еще не слышала с рождения Кришны, который, несомненно, был Дионисом, богом, обреченным жить рядом с людьми, а не в таком отдаленном жилище, какое было у Шивы, не говоря уж о Брахме, который был Зевсом. И Кришна сам воспламенил чрево несчетному числу молочниц, чтобы скот тоже плодился в невиданных размерах и вся земля была благословенной.

При высадке на берег я отверг носилки и сел на лошадь, чтобы проехать верхом небольшое расстояние до моей палатки, доставив общую радость всем, кто это видел: Роксане, военачальникам и врачам, Абруту и рядовым солдатам.

И теперь, когда плохие новости о моей смерти оказались ложными, или, скорее всего, сладкая ложь обернулась горькой правдой, все непобежденные враги в округе стали присылать ко мне послов. Они отказывались от свободы, которой пользовались с рождения Кришны, и готовы были объявить меня своим царем и подчиниться любым назначенным мной наместникам, ибо им стало ясно, что я божественного происхождения и власть моя продиктована волей и моих богов, и их собственных.

Я потребовал тысячу заложников, которых, если мне будет желательно, я мог бы включить в состав своей армии. Мне их прислали, а с ними более ста боевых колесниц. Подумав, я решил, что одни инды никогда не будут воевать против других, что присланные заложники не станут умиротворять вождей, если те захотят восстать, и что нынешний мир можно будет сохранить только моими собственными силами — если я оставлю в их городах свои гарнизоны. И службу в этих гарнизонах должны нести не греки, тоскующие по родине, а персы, которые, будучи и сами восточным народом, легко усвоят язык и образ жизни индов.

Тем временем другие мои дела быстро продвигались вперед. Большой отряд, отправленный на строительство судов, которому в помощь я дал прекрасных мастеров корабельного дела из индов, строил за день, по меньшей мере, одно прочное судно с мачтой и парусом с одним или несколькими рядами весел. Их прислали мне партиями вместе с большим количеством барж с высокими ограждениями для перевозки лошадей. В знак благодарности богам за свое избавление от болезни я основал город у того места, где река Гифасис впадает в Акесин, и дал ему имя, которое народ никогда не забудет, — Александрия.

Я думал назвать город именем Роксаны, но, к моему удивлению, она отказалась от этой чести. Она объяснила, что не оставила на этой земле ничего памятного, однако это могло бы увековечить память о ней, и что во время похода по этим местам она не была счастлива, если не считать самого счастливого для нее дня, когда я оправился от свалившей меня раны. Однако ей будет приятно, если ее имя будет носить какая-нибудь милая деревушка в Бактрии. Я начал подозревать, что она тоскует по родине, поскольку во время индийской кампании мы так редко были вместе, а потом, раненый, я долго провалялся в постели. Поскольку я не мог в ближайшем будущем привезти ее в Бактрию, я задумал привезти Бактрию в лице ее царя-отца к ней. Множество жалоб и даже угроз мятежа со стороны оставленного мною там гарнизона было достаточным основанием для вызова ко мне этого отважного воина.

Мои гонцы добрались до него, пользуясь почтовыми станциями и ханами, которые я поставил между городами Ортоспания и Александрия через Гиндукуш, и в должный срок он прибыл в мой стан. После радостной встречи с дочерью, я выслушал подробности заговора, который вынашивался в его царстве начальником греческого гарнизона; он был убит другим греком по имени Битон, замышлявшим вместе с нанятым им убийцей кровавую расправу над начальниками, пытающимися предотвратить мятеж, но оба справедливо получили по заслугам, и все успокоилось под рукой Оксиарта.

Настаивая на том, чтобы эта рука была твердой в обращении с непокорными горными племенами, я поставил его сатрапом еще одной территории. Мы обменялись дарами, лучшим из которых с моей стороны было мое полное доверие, а с его — твердость характера, гарантирующего это доверие. Теперь меня не удивляло то, что у него и скифской княжны хоть и варварского, но гордого, воинственного и храброго народа родилась такая замечательная дочь, как Роксана.

В нашем лагере у слияния рек я соединился с Гефестионом, командовавшим большой группой войск, и Кратером, поставленным командовать флотом. Гефестион сделал только одно замечание по поводу бунта македонцев на верхней реке — это когда я спросил его, что бы он сделал, будь он там.

— Царь Александр, я бы посоветовал тебе разоружить македонцев — у тебя для этого достаточно персидских солдат, — а затем каждого второго пригвоздить к дереву, чтобы это послужило предостережением всем остальным. Тогда твоя армия шла бы полным шагом к реке Хакра, которая бы стала разумным пределом твоей империи; а там ты уже по своей воле мог бы приказать войскам повернуть назад.

Случайно находясь поблизости, Роксана услышала то, что сказал Гефестион, и после его заявления она поспешно выбежала из комнаты.

Если мои македонцы, одержав надо мной победу, были чересчур довольны собой, то один случай, происшедший в этом лагере, несколько поубавил их непомерную гордость. У меня в войсках был афинский боксер по имени Диоксипп. Македонцы часто поддразнивали его, говоря, что он хорош, когда упражняется, натирается маслом и массирует свои мышцы, а вот в настоящей схватке его редко кто видел. Я устроил пир, на котором один македонец по имени Горрат хватил через край, стараясь очернить афинянина, и, в конце концов, вызвал его назавтра на поединок. Корпусу старых ветеранов эта перспектива показалась заманчивой, и я не стал мешать.

Выбрали поле, собралась большая толпа, македонцы заключили много пари с греками и персами. Македонский боец вышел в полном вооружении — с мечом, щитом, дротиком и длинным копьем. Когда же появился афинянин, все так и вылупились от изумления: на его теле, кроме пленки масла, ничего не было, а в руках он держал единственное свое оружие — дубину. По всем признакам нам предстояло стать свидетелями зрелища, равноценного убийству.

Афинянин пошел на македонца, легко ступая на подушечки пальцев ног, и тот метнул в него дротик. Рука его была верна, но, когда снаряд пролетел разделяющее их пространство, мишени перед ним не оказалось: атлет слегка отклонился в сторону, и дротик даже не задел его. Только македонец перехватил копье, готовясь к новой атаке, как афинянин прыгнул к нему быстрей пантеры и ударом дубины сломал древко. Пока пославший вызов доставал меч, гимнаст захватил ногой нижнюю часть ноги противника, одновременно сильно толкнув его. Тот рухнул на спину, и атлет моментально выхватил у него из руки меч, отшвырнул его в сторону и встал над ним, замахнувшись дубиной для последнего смертельного удара.

В наступившей тишине я как раз вовремя успел крикнуть: «Постой!»

Этот случай имел печальное завершение. Македонцы отомстили: стянув красивую золотую чашу и спрятав ее в багаже афинянина, они обвинили его в воровстве. Будучи под арестом, он написал мне письмо, в котором клялся в своей невиновности, а затем лишил себя жизни.

Если это трагическое происшествие имело какой-то смысл, я не понимал, в чем именно он заключается. Я видел, что ловкость может в бою соперничать с яростью или, по крайней мере, этому следует обучать солдата, но почти ничто не могло сравниться с хитрой и злой уловкой. Все, что я мог сделать во искупление, это послать весь македонский корпус по какому-то бессмысленному заданию на двести стадиев в глубь пустыни к юго-востоку от нашего лагеря, где водилось много гадюк и стояла несносная жара, — всего четыреста стадий пути. Когда они вернулись, шатаясь от усталости и тяжело дыша, я решил, что не скоро им захочется снова прибегать к низменным фокусам, чтобы гнусно отомстить честному и достойному победителю.

Весной мы снялись с лагеря и отправились вниз по реке Инд. Более половины всей армии вел Кратер по западному берегу, остальные силы вел Гефестион по восточному, я же командовал флотом. Минул мой тридцатый день рождения, то есть шел тридцать первый год от Александра. Я правил уже десять лет. Двенадцать лет прошло с тех пор, как я впервые возглавил кавалерию гетайров в Херонее.

Чтобы отметить эту дату, я недалеко от устья большого притока Вахинды[590] основал город Александрия-Опиана. Река была столь же многоводна, как и сам Инд, и место для города было очень подходящим.

На ее берегах жили малорослые темнокожие крестьяне, и вождь их не торопился прийти ко мне на поклон, но как только я в гневе пошел на него, он тут же прислал мне слонов, нагруженных дарами, и приветствовал меня как Зевса-Шиву. Я смилостивился, но в его главном городе оставил сильный гарнизон. Мы напали на следующий стоявший у нас на пути большой город, разграбили его и оставили в нем сатрапом местного вождя, после чего все большие и малые города в округе широко открыли нам свои ворота. Так мы избежали ненужных жертв.

В Паталах, богатом царстве в дельте Инда, княживший там предводитель сдался мне с большим почетом, сохранив свои земли и народ, и обеднел только на то, что пополнило продовольственные запасы моей армии. А вот глава какого-то маленького городка, напротив, сначала закрыл свои ворота, а затем вывел свою армию мне в тыл, когда я притворился, что отступаю. За это он поплатился уничтожением пятой части своего войска и полонением третьей, причем это можно назвать еще малой ценой за такое легкомысленное высокомерие. Позже предводитель Патал почему-то решил, что я не намерен выполнить условия его сдачи, ибо когда мы подошли к его городу, то обнаружили, что он сбежал в джунгли вместе со всеми жителями. Вместо того чтобы пуститься за ними в погоню и перебить их всех, как горячо посоветовал бы верный Гефестион, я отправил глашатаев, чтобы убедить их вернуться в город, и большинство из них так и сделало.

Этот милосердный поступок привел Роксану в восторг, но зато ее расстроила моя жестокость по отношению к нескольким обществам брахманов, которые, похоже, полагали, что принадлежность к высокой касте дает им право обсуждать поступки сына Зевса. По существу, они спокойно оскорбили меня в лицо и предсказали, что моя великая империя скоро падет, оставив мне едва ли достаточный клочок земли для могилы. Потребовалось многих повесить и немалое их число пригвоздить живьем к деревьям, прежде чем они поняли, что маленький кружочек краски у них на лбу не дает им особого права открыто высказывать свое пренебрежение.

У меня снова проснулась страсть к исследованиям, поэтому с небольшим, но сильным отрядом я на лучших судах отправился вниз по юго-западному рукаву дельты, приказав девятитысячному войску следовать за мной по берегу. Но вскоре мы получили известие, что они не могут продолжать свой путь в страну, настолько забытую богами. Это донесение и мои собственные наблюдения породили во мне сомнение в том, что царь Аида имеет свои владения под землей, а не в дельте Инда. Здесь то и дело встречались глубокие и вонючие болота и лагуны, а дебри джунглей были почти непроходимы, если не считать троп, проложенных дикими слонами, буйволами, полосатыми львами, пантерами, оленями и кабанами. Везде попадались змеи, включая змей с капюшоном, которые были в два-три раза длиннее тех, что мы встречали на севере. Агрессивные, с недобрым взглядом, и укус их вызывал столь же быструю смерть, как и пронзившее легкие копье. Там обитала пятнистая змея обычного размера, часто нападавшая из засады; ее длинные клыки несли жертве верную смерть. И были там еще удавы длиной в десять шагов и в поперечном объеме равном объему крупного человека в бедрах. Эти, однако, на нас не нападали, а просто лежали, свернувшись в темные, если в лесной тени, или в мерцающие, если на солнце, кольца. Пиявки и прочие отвратительные ползучие твари, а также огромные рои летучих насекомых превращали жизнь в кошмар.

Наше плавание к морю оказалось чрезвычайно трудным и опасным. Река сильно вздулась от муссонов, дующий против ее течения ветер взбивал сильные волны, и жертвы, приносимые нами Посейдону, нисколько не успокоили ее. Если человек падал за борт, помочь ему было невозможно: на него тут же нападали гигантские крокодилы. Только захватив лодку полную местных жителей, которых мы заставили стать нашими лоцманами, мы нашли путь к защищенному от ветра бассейну. Отсюда мы вошли в устье реки, где ощутили полную силу ветра и волн, мотающих нас в разные стороны. Я почти уверовал в то, что мой отец сердится на своего сына.

Мы приблизились к берегу, и некоторые высадились. Здесь мы впервые узнали, что такое мощные приливы, неизвестные на нашем Внутреннем море. Я имел представление о приливах и отливах из учения Аристотеля, но даже не догадывался об их истинной силе. Сначала, когда вода отступила, наши суда сели на дно, а потом, когда она снова прихлынула мощным потоком, нас чуть не затопило, а некоторые суда столкнулись друг с другом, причем одно затонуло, а несколько получили серьезные повреждения. Между тем люди на берегу вынуждены были бежать в леса от аллигаторов, выползающих из моря, и единственное удовольствие, которое получила моя душа от нашего познавательного плавания, было доставлено мне нашими маленькими темнокожими пленниками, которых мы использовали в качестве лоцманов: они трещали между собой, как обезьяны, и улыбались во весь рот. Их боги, думали они, могущественнее наших, и я почти поверил в это, потому что от наших молитв и жертвоприношений не было никакого толку.

Починив суда, мы тут же направились к острову, лежащему от нас на расстоянии полного дня пути на веслах. О нем рассказал нам захваченный лоцман, в основном посредством языка знаков и немного хинди, понятного одному индийскому гребцу. Мы шли в открытом море, во владениях брата моего отца, и он знал, что я не боюсь. Высадившись на острове, мы купили у местных жителей волов, принесли жертвы Посейдону и Зевсу за наше благополучное плавание в такую даль и, вылив из золотых кубков вино в воду, бросили кубки в морские глубины.

Отсюда лоцманы вывели нас на глубокую воду, за что в положенный срок мы их отпустили. С помощью приливов и непрестанных ветров, дующих к берегу со стороны моря, мы быстро добрались до Патал. Закончив здесь строительство крепости, мы построили небольшую морскую базу, но я не знал, какую пользу мы извлечем из этого в будущем. И теперь, когда дальнейшее пребывание в Индии не могло уже больше принести нам ни новых земель, ни богатств, я стал обдумывать наш поход на запад.

Под моей властью оказалось множество завоеванных земель, нам платили богатую дань и еще больше было захвачено в качестве военной добычи. Однако мне не хотелось вести подсчет цены, уплаченной за все это, в изнуренных солдатах, оставленных в чужих селеньях, в тех, кто погиб в сражениях или от несчастных случаев, и в огромных цифрах жертв, унесенных болезнями. Долго ли устоит моя индийская империя? Народ нас ненавидел, трудно будет снабжать наши гарнизоны и защищать наши крепости, и я носом чуял неприязнь и мятежи в недалеком будущем. Я чуть не потерял веру в свое великое назначение.

Но вскоре я увидел возможность доказать это еще раз. Кратер с главными силами моей сухопутной армии давно уже отправился в поход через Дрангиану. Имелся и более короткий путь, через пустыни Гедросии, и мне было открыто заявлено, что ни одна армия не может там пройти, не будучи сокрушенной жаждой и другими тяжелыми испытаниями. Разве свидетельством тому не были беды, постигшие при переходе через эти пустыни сказочную царицу Семирамиду из Ассирии и великого Кира, основателя персидской империи?

И все же я решился: я покорю любую пустыню, которая вздумает преградить мне путь; я возьму с собой отборное войско с легким вещевым обозом и тяжелыми повозками с сокровищами и поспорю с глубокими песками — я сотворю новую историю. Ибо я был зачат богом, и это могущественное семя исключало малейшую способность уступать или сдаваться до того, как пробьет мой час умереть и занять свое место рядом с Дионисом и Гераклом, рожденным от смертных матерей. Я уже сожалел, что уступил моим македонцам на западном берегу Гифасиса, но я бы этого не сделал, если бы не видел, каким образом я смогу расширить свою империю за счет походов на север, юг, а возможно, когда придет время, и на запад, за пределами Греции.

Я вспомнил еще одну пустыню, дождь и явление мне двух богоподобных фигур, восседавших на тронах немного ниже других тронов, занятых смутно различимыми фигурами более древних богов, но я знал, насколько прекрасно их общество. И эти двое богов помоложе смотрели в сторону на того, кто к ним приближался, и отмечали его деяния.

Я сильно встряхнул головой, и боль, стреляющая в висках, прошла.

Глава 9 ТЕНИ И ПРИЗРАКИ

1
Только богам известно, сколько караванов, кочевых племен или банд грабителей пытались пройти по пустыне Гедросии только для того, чтобы погибнуть от жажды, жгучего зноя, песчаных бурь, самоубийств от невыносимых страданий, убийств со стороны спутников за несколько капель воды или от потери ориентации в этих безлюдных пространствах. Две царские особы, бросив вызов раскаленным пескам, пускались в поход в сопровождении множества солдат, слуг, рабов, а в конце пути у них оставалась лишь горстка полумертвых, падающих с ног людей. Одна из этих особ была царица Семирамида, единственная женщина, ставшая великим завоевателем, согласно как историческим сведениям, так и мифическим преданиям, и Аристотель рассказывал нам, ученикам, что история ее жизни является смесью того и другого.

Она попыталась пройти по этой жуткой земле на восток, чтобы завоевать Индию, и ее до того непобедимая армия потерпела сокрушительное поражение. Согласно легенде, она являлась дочерью Диасуры, богини рыбаков — так ее знали в Греции, особенно в приморских городах, а культ ее принесли туда сирийские купцы. После своего долгого царствования сама царица была возведена в божественный сан, ее отождествили с Астартой и изобразили с голубем в руке.

Второй монархической особой, усомнившейся в силе песков, был не кто иной, как Великий Кир, родившийся за два века до меня. Согласно легенде, он был сыном второстепенного бога, вскормленным молоком собаки и выращенным пастухом. Абрут готов был молиться на него, потому что он освободил евреев из вавилонского рабства и позволил им вернуться в Палестину для восстановления иерусалимского храма. Уступая только мне, он был величайшим из всех известных в мире завоевателей.

Однако попытка победить эту пустыню до меня окончилась его поражением, и, когда он достиг ее западной окраины, от его огромного войска остались в живых только семь человек.

Мне предстояло еще раз превзойти Кира, одолев этот необитаемый океан песка. Я предполагал идти вдоль берега моря, где наверняка можно было найти подземные источники пресной воды. Выслав вперед людей, чтобы они накопали колодцев, я надеялся обеспечить Неарха, командовавшего флотом, достаточным количеством воды, когда самому мне придется углубиться внутрь страны.

Под ослепительным солнцем конца лета я за девять дней преодолел путь из Патал в Крокалы.[591] Еще через пять дней я подошел к реке Арабий, обитатели ее долины немедленно и добровольно сдались мне. Переправившись по мелководному броду, мы обнаружили пустые дома и заброшенные фермы, ибо жители бежали в пустыню. Я преследовал их всю ночь, не желая оставлять у себя в тылу непокоренный народ, который мог напасть на мои повозки с казной; оказавших сопротивление перебили, некоторых взяли в плен, но большинство ушло в теснину, где вместе с другим племенем из этих пустынь они намеревались остановить меня. Однако, завидев мою марширующую армию, их вожди вышли мне навстречу, сдавая окружающую их дома территорию. Я пощадил их и велел вернуть беглецов в деревни, обещая, что если они не потревожат меня, то и я их не потревожу. Здесь я оставил Леонната с небольшим отрядом для сбора припасов, необходимых моему флоту под командованием Неарха. В этих же местах со мной соединился мой горячо любимый Гефестион, строивший до этого цитадель в пыльной столице этого племени.

Я отправился по короткому пути назад к берегу моря, пройдя небольшой участок пустыни и цепь бесплодных холмов. Перед тем в последний раз взглянул я на пальмы в оазисе, не зная, когда увижу их снова, на их прекрасные листья, отбрасывающие тень, на ветви с восхитительными на вкус питательными финиками. В пустыне единственным полезным деревом был тамариск, дающий мирру. Росло там еще дерево с очень длинными острыми колючками, которое солдаты прозвали «фалангой».

Мы вышли к берегу и там, где он превратился в соляные болота, увидели мангровые деревья с сочной листвой, несмотря на ядовитую соль, всасываемую их жадными корнями. Но вскоре после этого мы вынуждены были расстаться с берегом: на пути вырос горный кряж с такими крутыми склонами, что казалось, он нависает над водой; убедившись в его полной непроходимости, мы повернули на север — это был единственный выход из положения. Трудный путь по каменистой земле привел нас к сухому руслу реки, каменное ложе которого так слепило глаза, что больно было смотреть. Здесь я справился у нашего прорицателя, стоит ли идти на запад вдоль этой унылой могилы того, что недавно было живой рекой с очаровательно журчащими струями воды, или же искать другой маршрут, по которому мы могли бы выйти к берегу моря. Знаки оказались благоприятными, и хотя я мало им доверял с тех пор, как они солгали мне на берегу Гифасиса, тем самым приведя Александра к поражению и отчаянию, я пошел этим путем.

Это решение оказалось печальной ошибкой. Идя по камню или глубокому песку долины, мы не могли найти ни одного источника, а если изредка и попадались водные скважины, они были испорчены животными и покрыты вонючей пеной, да и воды в них было далеко не достаточно, чтобы хватило на всех. Наши бурдюки почти опустели. Невыносимым зноем дышала каждая дюна и мертвая трава. Чем дальше мы удалялись на запад, тем реже попадались такие скважины и меньше в них было воды, и вскоре мы уже не могли отыскать ни одной.

У солдат появились признаки сильного обезвоживания. Мы не могли вернуться назад и поискать лучшего маршрута, нам ничего не оставалось, как только двигаться вперед. Животные быстро теряли силу, они страдали, но не могли об этом сказать; люди тоже не говорили о своих муках — им этого не позволяла солдатская гордость; и ни тем, ни другим нельзя было ничем помочь. Нет, можно было все-таки сделать нечто такое, что склонило бы чашу весов от смерти к жизни для многих тысяч людей.

Это было бы равноценно принесению чудовищной жертвы пустыне. Это в огромной мере затмило бы достигнутый мной до сих пор успех. Прежде чем решиться на такое отчаянное средство, я взобрался на холм, существование которого можно было объяснить только тем, что какая-то кочка стала задерживать надуваемый ветром песок, холмик рос, и бураны не могли разрушить его благодаря тамариску, глубоко пустившему корни у него по бокам. С его вершины мне открылся вид, в котором, несмотря на яркий солнечный свет, было больше скорби, чем в тусклых залах Аида.

Насколько хватало взгляда и куда бы ни устремлялся взор, ничто не говорило хоть о малейшем изменении в характере местности: о пальмах оазиса, о зеленом окаймлении живой речки, о маленьком пятнышке зелени, указывающем на подземный источник. Все дюны этого бесконечного множества дюн выглядели совершенно одинаково. Не было ни холмов, ни деревьев или кустов, сочных от влаги, ничего, отличающегося от песка, кроме длинных гряд выветрившегося камня и гравия, нигде не было видно ни одной длинной тонкой линии иного оттенка, что могло бы оказаться караванной дорогой, ни одного живого существа, кроме крадущегося шакала, хищных птиц, зорко следящих с высоты, да случайно занесенного сюда ворона. Все до горизонта плавало в волнах зноя, а солнце висело испепеляющим огненным шаром.

Со мной на холм взобрались только двое: Птолемей и Абрут. Наконец я заговорил:

— Мы должны отказаться от лишней ноши на спинах людей, вьючных животных, от багажных повозок и колесничных телег для женщин.

— И от солдатских доспехов? — спросил Птолемей после продолжительного молчания.

— Да.

— До прихода в Карманию мы можем наткнуться на неприятеля.

— Схватимся с ним и без доспехов.

— Каким оружием?

— У каждого будет одно, по его выбору. Оставьте палатки, все инструменты, без которых можно обойтись, все, что имеет вес и не способствует нашей надежде прожить еще две недели.

— Ты представляешь себе, что войдет в это число?

— Представляю.

— Великий царь!

— Нет, отчаянный.

Мне показалось, что Роксана догадалась о моих мыслях прежде, чем я намекнул о них в разговоре, или же мы пришли к одинаковым выводам каждый своим путем. Я увидел, как она хлопочет у одной из багажных повозок, затем открывает сундук. И не успел я сбежать вниз с холма и преодолеть разделяющее нас пространство, как она извлекла из сундука дорогой мне бюст, взяла в руки железный инструмент и принялась выковыривать сапфировые глаза из мягкого материала слоновой кости. Спрятав их в карман, она зашвырнула бюст с головой, покрытой сплошным золотом, в пески.

— Роксана, ведь после тебя это самое дорогое, что у меня было. Я бы мог заставить раба нести…

— Он бы просто умер. И другие вслед за ним тоже. Александр, если ты умрешь, бюст тебе не понадобится. Если же будешь жить, то любой хороший скульптор сможет сделать тебе еще один.

И вот я отдал слугам лучше всего охраняемых повозок приказ, от которого глаза у них полезли на лоб, оставить в море песка все наши казначейские сундуки с монетами и золотыми художественными изделиями: кубками, чашами, ларчиками для благовоний и духов, древними идолами, имен которых мы не знали, — в целом весом в пятьсот тысяч талантов и ценностью более двухсот пятидесяти миллионов статеров. За ними последовали сундуки с серебром, и шестеро мускулистых солдат, взгромоздив их друг на друга, устроили небольшую платформу. Поднявшись на нее, я обратился к солдатам, которые уже не соблюдали строя.

— У каждого воина моей армии есть кошель золота весом от одной оки и выше. Я советую — не приказываю — оставить его в песках, когда мы продолжим свой поход. — Затем, перефразируя то, что сказала мне Роксана, я добавил: — Если вы умрете, это золото вам не понадобится. Если же будете жить, каждый из вас получит свою долю казны из подвалов Персеполя, Вавилона, Суз и Экбатан, а там вы сможете наскрести куда больше.

Подавляющее большинство солдат, услышав мой голос, сразу же бросили в растущие кучи свои кожаные кошели с золотом. Стоящие в отдалении увидели, что происходит, и многие только сделали вид, что бросают, но тут же до них доходило, в какое исключительно отчаянное положение мы попали. Персы и бактрийцы легче других отказывались от своего добра, македонцы же — неохотней всех. Вполне естественно, подумал я, ведь они воевали дольше остальных корпусов ветеранов. Кроме того, существовала поговорка, над которой я посмеивался, несмотря на то, что в ней была доля правды. «Возьмите сирийца, армянина, еврея: никто из них не любит так золота, как грек». Наверняка та же самая по смыслу пословица, только относящаяся к другим национальностям, существовала во многих языках.

Продолжая путь, люди то и дело оглядывались назад. От главной кучи сокровищ протянулась как бы ведущая к приманке тропа, по мере того как солдаты один за другим выбрасывали свои кошели; однако находились и те, кто надеялся сохранить сбережения и насладиться ими в зелени какого-нибудь далекого края. Но нещадно палящее солнце и растущая жажда умели хорошо убеждать.

Чтобы не думать о том, что ждет впереди, я праздно задавался вопросом, будут ли когда-нибудь найдены эти громадные кучи сокровищ. Мои инды рассказывали мне, что этой пустыней, насколько помнится, не проходил никто со времени похода Кира на Восток, когда до Инда добрались только он и семеро его спутников — все, что осталось от его несметного войска. Может, во время коротких дождей поджарые обитатели пустыни на одногорбых верблюдах станут объезжать ее по краю и часть из них, как и мы, собьется с пути и наткнется на наши сокровища. Может, они отбросят бурдюки с водой и нагрузят верблюдов этим добром так, что эти ценные животные не смогут подняться с колен, и они тогда станут разгружать их понемногу, пока не убедятся, что те смогут идти, и, может быть они благополучно доберутся до своих деревень, а возможно, и погибнут — умрут богатыми в этих безжалостных песках.

К концу еще одного перехода — не более десяти миль по изнуряющей жаре, по глубокому песку или рыхлому гравию — одно кажущееся безрассудным мероприятие оказалось совершенно необходимым, чтобы вывести значительную часть моего войска и его сопровождение к морю. Не имея достаточного количества продовольствия, солдаты могут идти до тех пор, пока под туго натянутой кожей не проступят скелеты, но без воды они долго не протянут. Ужасы этого похода через пустыню только начались. Позади остался только наименьший из предполагаемых мной, впереди нас ждал настоящий ужас, которого я всегда боялся, и опасность встречи с которым возросла безмерно.

На следующий день отдельные солдаты стали выбиваться из колонн, но все еще тащились позади, дорожа своей жизнью, пока без сил не падали на песок. Идущие в арьергарде пытались заставить их идти дальше, но безуспешно, и вскоре они отказались от этих попыток. В рядах стали появляться безобразные бреши, как если бы нас атаковал невидимый враг.

Наши вьючные животные также страдали и также умирали, и теперь к их мучительной жажде присоединилось неистовство голодных людей, которые убивали животных, чтобы пить их солоноватую кровь, пока внимание их начальников отвлекалось на что-то постороннее. Многие сходили с ума и, бормоча, брели в пустыню, и никто не шел за ними, даже не окликал их. Из-за нехватки перевозочных средств больных и раненых оставляли умирать. Мы были в положении персов на Гранике, только косили нас не копья и мечи, а зной, жажда и измождение; притом персы умирали быстро, многие испытав лишь раз острую боль от вонзившегося в тело оружия, тогда как мои солдаты умирали в долгих мучениях. Мне невыносима была мысль о подсчете числа погибших; Гефестион полагал, что оно составляет половину моего войска. И все коршуны, грифы и вороны в этих необозримых небесах уже узнали весть об ожидающем их пиршестве, уже слетались и обжирались до пресыщения, до тех пор, пока не могли подняться с земли, но когда снова ощущали сильный голод, летели вслед за нами мрачной, навевающей ужас стаей. Вскоре они поняли, что упавшие не в силах отбиваться, и выклевывали глаза еще живым. Обернувшись, невозможно было не увидеть бесконечную цепь усевшихся небольшими кучками пирующих стервятников; некоторые отделялись от стай, намечали цель и плавно спускались на только что упавшего солдата; другие поднимались с едва отведанного угощения, чтобы присоединиться к орущей компании в безжалостном пекле небес.

Обитающие в пустыне шакалы тоже сбивались в невероятно большие стаи и в нападении на еще не умерших проявляли больше дерзости, чем коршуны. Когда опускалась тьма и все были сыты, они переговаривались на языке вампиров, издавая дикие зловещие крики и визги, сопровождаемые отвратительным хохотом.

Единственная вода, которую мы обнаружили в большом количестве, оказалась нам врагом, а не другом. Мы расположились лагерем у ручья с несколькими застоявшимися лужами, и в это время некий бог пустыни, ненавидевший меня или свою подчиненность Зевсу, совершил по отношению к нам низкий поступок. Посредством кратковременного и сильного ливня в его верховьях он вызвал мощный приток воды, ручей быстро переполнился и настолько вышел из берегов, что утонуло много ослабших мужчин и еще больше женщин и детей; но все же лучше было умереть вот так внезапно, чем в медленных муках, брошенному в песках, от клювов и клыков хищников. Немало людей погибло и оттого, что пили без меры и их иссушенные почки не могли выдержать такой тяжелой нагрузки. Они умирали в конвульсиях.

Из наших женщин и детей оставались в живых менее чем каждая пятая: это были жены, любовницы или отпрыски нескольких вышестоящих начальников, которым удавалось раздобыть воды сверх положенного рациона, или надсмотрщиков за багажом, которые имели доступ к тому небольшому запасу, который у нас имелся. Что до меня, я выпивал свой рацион и ни капли больше. Так же поступала и Роксана, хоть я и настаивал на другом.

Большей частью женщины и дети умирали, когда последнее впряженное в телегу животное падало от изнеможения и уже не могло подняться. Обычно тех, кто на ней ехал, нельзя было заставить сойти с телеги, и они оставались, глядя вслед уходящим, постепенно превращающимся в смутные пятна, зной и жажда высасывали из них последние жизненные соки, сознание меркло и погружалось в полную темноту. Роксана ехала на своем двугорбом верблюде, которого я пригнал из Бактрии вместе с другими ездовыми и вьючными животными; бактрийский верблюд не столь хорошо выносит сильную жару и долгую жажду, как одногорбый арабский дромадер, тем не менее этот держался лучше, чем лошади. Раз вечером я увидел, что она отдает свой водный рацион плачущему ребенку.

— Зря ты это делаешь, — попробовал я образумить ее. — Ребенок обречен, это видно по тому, как темнеет его лицо. Ты только зря переводишь воду.

— Александр, я видела, как ты вылил в песок целый шлем мутной воды, которую принес тебе солдат. Ты, наверное, сделал возлияние своим богам.

— Таис бы так не сказала. Она бы это назвала жестом тщеславия и, возможно, была бы права.

— Тебе, наверное, стоило на ней жениться. Может, она смогла бы принести тебе больше пользы, чем я.

— Вряд ли. Она меня не любила.

— Уж в этом я сомневаюсь. Но вот что я хотела сказать. Твои боги совсем не нуждаются в воде. Они пьют нектар. Во всяком случае, они живут над туманом на горных вершинах, где журчат чистые горные ручьи, как в Бактрии. Так что, уж конечно, от жажды они никак не могут умереть. Да они и вообще не могут умереть, бедняжки.

— Роксана, любимая моя, царица моя, неужели тебе хочется умереть?

— Да, если я вижу, как все другие умирают — в таком бессчетном количестве. Я бы хотела умереть, если б не ты. Я не знаю, что бы случилось с тобой и миллионами подвластных тебе людей, если бы я покинула тебя.

Возможно, я учел ее слова на следующий день, когда вынужден был принять поистине отчаянное решение. У нас оставалось сил, чтоб двигаться дальше, дня на два — не больше. Мы ступили на нечто смутно напоминавшее древнюю караванную дорогу. Ею не пользовались, наверное, сто лет. Из случайных человеческих останков, служащих вехами всех караванных путей в самых глухих пустынях, остались только черепа с отделенной или иногда отсутствующей нижней челюстью: верхняя часть черепа, возможно, являетсясамой долговечной из человеческих костей, поскольку внутри него самого есть нервные волокна, придающие ему особую прочность, если учесть тонкость кости. Кое-кто из моих военачальников считал, что нам следует взять больше на юг, куда отклонялась караванная дорога, другие предпочитали держаться прежнего курса. Я принял критическое решение.

Я приказал отобрать шестерых лучше всего сохранившихся лошадей и дать им как следует напиться из оставшегося запаса воды. На их крупы мы прикрепили пустые бурдюки, в достаточном количестве, чтобы привезенной в них воды хватило бы всем на глоток в случае крайней нужды. Затем я выбрал себе в попутчики пятерых самых крепких военачальников: двоих самого высшего ранга и остальных рангом пониже. На закате солнца, а иначе — с восходом луны, мы пустили наших коней вскачь и продолжили путь по берегу пересохшего русла реки. Если бы обнаружили воду в изобилии, часть нас вернулась бы назад с некоторым ее количеством и с огромным запасом надежды, чтобы вдохновить остальных на последний рывок.

А пока они должны были идти по нашим следам; но если к закату второго дня никто бы из нас не вернулся назад, им стало бы ясно, что наше предприятие не удалось, и тогда каждый был бы волен решать сам, куда ему идти в поисках воды. Но я прекрасно отдавал себе отчет, что они вместо воды смогут найти в действительности.

Мы шли то галопом, то рысью, то шагом, то снова пускались в галоп. Спустя три часа после полуночи мне показалось, что лошади учуяли воду — уж больно резво они устремились вперед. Спустя еще два часа один из младших командиров младшего ранга, обладавший исключительно острым слухом, поклялся, что слышит шум прибоя на каменистом берегу, а через полчаса, на рассвете, мы все услышали попеременно то нарастающий, то затихающий ропот волн, и мы дали волю своим лошадям. Вот уже стали видны низкие, вспыхнувшие огнем облака. Снова пришел мне на память древний миф о Тифоне и Эос, а когда мы взобрались на вершину невысокого холма, то увидели впереди бледную волнистую линию. Ошибки быть не могло: это белела пена на берегу океана.

Благодаря тому, что морская дымка заволакивала солнце, глубокие трещины в речном русле ближе к стоку сохранили достаточное количество воды, чтобы мы могли наполнить все наши бурдюки. Мы умеренно напились сами и также умеренно напоили своих лошадей. Четверо из нашего отряда взяли столько воды, сколько они отваживались довезти, и отправились в долгий путь назад, к нашему в беспорядке бредущему войску. Мы с Птолемеем, забыв о том, что один из нас император, а другой — военачальник, выбрали место и с мальчишеским азартом, взяв лопаты, стали вкапываться в гравий, затем еще глубже — в песок, и через час непрестанной работы наткнулись на воду без всякого привкуса соли.

Александр перешел смертоносную пустыню Гедросии,[592] но какой непомерной ценой!

2
Дав отдохнуть своему уцелевшему лишь наполовину войску, я отправился с ним в Карманию, где воссоединился с Кратером и его отрядом, который он провел длинным путем, пролегавшим к северу от значительно более короткого, но губительного пути, которым прошел я. Все еще не поступили сведения о Неархе с флотом, и, я опасался, что его постигла беда.

Что за нужда говорить о том, что я предвидел уже не один месяц и что уже зафиксировано в прогнозах Абрута? Моя империя в Индии начала распадаться, что сопровождалось убийствами и должностными преступлениями. И хотя мои македонские гарнизоны старались ее подпереть, у меня мало оставалось надежды, что она сохранится надолго. Я посылал курьеров на быстрых дромадерах, перемещая или смещая сатрапов и военных правителей, расширяя или сужая владения сатрапий и назначая на командные посты самых способных и надежных людей. Это все, что я мог сделать. Кратер арестовал двух персидских градоначальников, виновных в предательстве, и я приказал незамедлительно казнить их, проткнув копьями.

Но кое в чем мне повезло. Из Гиркании и Парфии прибыло сильное подкрепление, а Кратер из Индии привел и другие силы. Снова под моим началом было сильное войско, но тем из нас, кто пережил поход через пустыню, до конца наших дней предстояло мучиться в снах кошмарами. В области, куда мы теперь вступили, цари и сатрапы снабдили нас в изобилии продовольственными припасами, включая вина, которых было чересчур много. Я позволял себе обильные возлияния и не особенно мешал заниматься тем же самым военачальникам и рядовым солдатам. Подтверждались сведения, что с Неархом и моим флотом все обстояло благополучно и следует ожидать их скорого прибытия; это послужило предлогом для пьяной пирушки, подобной тем, которым когда-то предавался мой отец Филипп. Я не отрицаю, что скакал и орал вместе с остальными.

Я велел Гефестиону с большей частью войска идти из Кармании побережьем в Персию, а сам с легкой частью своей пехоты, всадниками и частью лучников, не обремененный тяжелым вещевым обозом, женщинами и детьми, пошел в Пасаргады, древнюю столицу Персии, находящуюся на расстоянии однодневного пути от Персеполя, построенного Дарием I. Может быть, единственной действительной причиной этого предприятия явилось желание снова посетить могилу Кира. С тех пор как я посетил ее в первый раз, ее разрыли и разграбили, но я привел все в полный порядок и в одиночестве на восходе солнца совершил жертвоприношение перед ее дверью. И вновь я прочел трогательную надпись на ней:

О Человек, кто бы ты ни был и откуда бы ни пришел,
Ибо я знаю, что ты придешь,
Я есть Кир, основатель Персидской империи.
Поэтому не завидуй тому, что я занимаю этот клочок земли,
В котором скрытым от глаз покоится мое тело.
Когда я ушел с этого места, то снова почувствовал сильную боль в голове: она стрелой пронзала лоб от виска к виску.

Во время моего пребывания там явился сатрап Мидии с пойманными им изменниками, которыми были не кто иной как бывший сатрап, осмелившийся носить высокую тиару и объявить себя царем Мидии и персов, а с ним множество его сторонников. Не ждал он, что я все-таки вернусь из Индии и накажу его за незаконный захват власти! Я рявкнул, отдавая приказ, и всей компании тут же пришел конец, а исполнителям приказа пришлось потоптаться в лужах крови.

Я также велел пригвоздить к дереву узурпатора сатрапии Персеполя, который захватил этот пост после недавней смерти законного сатрапа. Затем я пошел в Сузы, жаждя отомстить другим сатрапам и правителям, изменившим мне в мое отсутствие. По дороге ко мне примкнул Гефестион, который в своем постоянстве уже построил для меня мост через реку Паситигрис. Верный Неарх тоже прибыл на эту встречу трех старых друзей, слегка приглушившую мою головную боль.

3
Пока я находился в Сузах, меня известили о двух событиях, которым уместно быть в моей летописи; о третьем же и моем участии в нем мне бы очень не хотелось говорить.

Первое из них касалось Гарпала, моего казначея в Экбатанах. Я всегда был склонен проявлять мягкость по отношению к нему: он все же учился со мной у Аристотеля и к тому же был косолапым. Эта снисходительность явилась серьезной ошибкой. Я не нуждался ни в каких шпионах, чтобы узнать о его поведении: об этом много судачили в Сузах и, без сомнения, по всей Персии, которую трудно было удивить по причине издревле въевшегося в нее фатализма — наследия разделяемого ею когда-то культа Ахурамазды.

Полагая, что я уже больше никогда не вернусь из Индии, он стал разматывать царскую казну: окружил себя пышностью монарха, строил дворцы, держал большой гарем, учредил сады наслаждений и, широко практикуя взяточничество, ухитрился избежать возмездия. Только узнав о том, что я иду из Индии на запад, он задумался о своей судьбе, а затем с множеством слуг, наложниц и рабынь и с пятьюдесятью тысячами талантов краденого золота он подался в Грецию. Прошел слух, что во время своего недолгого пребывания в Киликии он заставил сановников этой области преклонить колена перед любимой блудницей.

Но что еще хуже, он опустился до предательства. Наняв тридцать судов и несколько тысяч наемников, он отправился в Афины и там попытался поднять против меня восстание. Если он и пытался подкупить Демосфена, то, наверное, предложил недостаточно, чтобы утолить жадность старика, и последний велел задержать его, а то, что осталось от ворованного золота, поместил на сохранение в Акрополь.

Согласно последним новостям, он сбежал на остров Крит.

Нечто лучшее или, по крайней мере, поднимающее настроение сулил запечатанный свиток, переданный мне в совершенной секретности доверенным слугой. Я прочел в нем следующее:

«Александру,

Повелителю Азии,

низкий поклон и привет.

Тебе, я надеюсь, приятно будет узнать, что ребенок, зачатый во время твоего последнего пребывания в Дамаске, благополучно родился в добром здравии и с хорошим весом и не имеет отметин.

Когда я заметно располнела, то поехала к близким друзьям в Гамат и жила там в уединении. По возвращении в Дамаск я рассказала, что моя родственница родила ребенка, но сама умерла от родовой горячки и я взяла ребенка себе. Этой истории легко поверили.

Я и мои дети любим его, он быстро растет, но его больше тянет к наукам, а не к военным делам, и особенно он отличается в математике. Так что солдатом он не станет, но тем не менее прекрасно послужит своей стране. По характеру он нежный, доверчивый и скромный.

Думая, как назвать его, чтобы это было почетно для отца, я остановилась на имени Аристотель, которого ты почитал. Я и думать не могла, чтобы ты назвал его своим именем — с тем, чтобы он не привлекал внимание, когда после ухода из жизни его отца ему будет грозить опасность, чтобы избежал гибели от меча ли, кинжала, копья или отравленной чаши, поднесенной ему теми, кто будет бороться за твой высокий трон.

Умоляю тебя, не ищи с ним встречи, никому не поверяй своих тайных желаний на его счет и еще прошу твоей милости: не отвечай на это письмо, а сразу же предай его огню.

Твоя верноподданная
Барсина.
Невзирая на ее наставления, я все-таки хотел показать письмо Роксане, но потом передумал, решив, что хоть вреда это, уж точно, не принесет никакого, но зато и пользы не будет ни на грош. Поэтому я бросил письмо в жаровню и смотрел, как красные угли сперва опалили его, затем смяли и, в конце концов, поглотили языками огня; и остался от него лишь невесомый серый пепел, да и тот скоро исчез.

Но содержание письма нелегко было забыть. Роксана пока еще не забеременела, а других детей у меня не было. Если бы она родила мне сына, то и ему пришлось бы бояться меча, копья, кинжала и отравленной чаши. Поэтому вполне может так случиться, что на земле не будет ни одного прямого потомка Александра, или жизнь его будет столь коротка, что он не успеет продолжить мой род. А вот потомки ученого парня, названного Аристотелем в честь моего великого школьного учителя, могли бы дожить до далекого будущего, пережить его бури и потрясения, заслужить славу небес, быть незаметными или добиться ограниченного успеха и поклоняться богам, чьи имена пока неизвестны. Однако, возможно, время от времени, со сменой поколений на любой из расходящихся ветвей посеянного мной дерева будет рождаться дитя непомерно гордое и высокоодаренное, которое, повзрослев и окрепнув, будет держать голову чуть склоненной к левому плечу, и его родители станут дивиться, от кого он мог унаследовать свое величие среди людей. И мне хотелось, чтобы у величия не было ни своей ахиллесовой пяты, ни перекоса в какую-либо сторону, ни налета безумия.

Третье событие произошло во время суда над двумя изменниками: своим поведением здесь я оставил еще одно темное пятно в истории своей деятельности. Это были сатрап и его сын, которые, как и Гарпал, считали, что я никогда не вернусь из Индии, в силу чего старший взял на себя царскую власть и сместил одного из моих правителей, передав этот пост своему сыну. Когда я опрометчиво принял на себя роль обвинителя при допросе сына, которого звали Оксадор, он своей наглостью пробудил во мне бешенство. Мне бы вообще не следовало вмешиваться из-за мучительной головной боли, стреляющей от виска к виску.

— Почему вы с отцом нарушили данную мне присягу на верность? — задал я вопрос.

— Царь Александр, мы с отцом получили известие о твоей смерти от раны в груди, причиненной стрелой, и поверили ему, — отвечал молодой человек. — А в этом случае наше соглашение утрачивало силу. Кроме того, мы думали, что, как только это известие распространится в народе, повсюду начнутся беспорядки и борьба за власть. Нам хотелось опередить своих соперников.

— Это сообщение пришло к вам из первых рук — от кого-то из близкого мне окружения или от дезертировавшего из моей армии?

— Нет, из вторых рук: от караванщика, который получил его от дезертира из твоей армии.

— Не слишком ли вы поспешили принять его за правду?

— Мы так не думали, царь.

— Действительность доказала, что поспешили. И разве не исключено, что этот слух шел навстречу вашим тайным желаниям, отчего вы и стали действовать со столь непристойной поспешностью?

— Царь, какой человек не думает о себе и собственной выгоде прежде, чем о выгоде своего правителя? Ты надолго исчез из нашего поля зрения. Повсюду тлели очаги мятежа. То, что мы сделали, было только по-человечески, и твои самые высокие военачальники и ближайшие друзья докажут это, когда ты спустишься вниз в объятия смерти.

— Я еще туда не спустился и все еще владею копьем. Это будет полным опровержением той приятной лжи, которой ты предпочел поверить.

Ярость мешала мне говорить, она требовала более полного выражения, чем просто слова. Выхватив у телохранителя копье, я метнул его в Оксадора с такой силой, что оно пробило ему живот и на целый наконечник вышло из спины рядом с позвоночником.

Если не считать битв, этот случай был одним из немногих в моей жизни, когда я собственноручно наносил смертельный удар. Одно дело — приказать казнить, даже большое число людей, и совсем другое — расправиться самому. Не знаю, почему на меня это так подействовало, может, потому, что меня поразила вся жестокая яркость этого зрелища. Парень рухнул на спину, и лицо его, казалось, выражало скорее удивление, чем ужас или боль. И это вполне могло бы так и быть, ибо всего лишь мгновение назад он считал, что наказание еще где-то далеко впереди, и, возможно, он выйдет сухим из воды, как вдруг обнаружилось, что он у самых дверей смерти и уже входит в них. Я заметил, что торчащий из спины наконечник не позволяет ему лежать плашмя на полу, заставляя тело крениться набок; и в этом нелепом положении он издал несколько тяжелых вздохов, а затем прошел в те ужасные двери, которые закрылись за ним навсегда; и жизнь, которую он так остро чувствовал, больше ему не принадлежала.

Однако вина его отца была гораздо тяжелее, ибо ему я доверял и назначил его на самый высокий пост в обширном плодородном районе моей империи. Моя ярость оставалась неутоленной, даже более того, она возросла, и меня вовсе не устраивала его быстрая смерть с мгновенно проходящей болью. Подумав, я наконец нашел наказание, которое он вполне заслужил своей изменой. Мой начальник военной стражи недавно получил табун из двухсот с лишним полудиких лошадей из северной Мидии. Я велел связать сатрапа по рукам и ногам и поместить его в загон, слишком тесный для такого табуна, и табунщики загнали в него лошадей. В этом тесном пространстве лошади стали метаться, лягаясь и кусая друг друга, топча человеческое тело до тех пор, пока не размозжили копытами его голову. Когда вынесли из загона его труп, в нем было трудно узнать сатрапа, столь самоуверенного, что он осмелился нарушить клятву, данную Александру.

После этого я пил крепкое вино до тех пор, пока немного не успокоился и не притупилась резкость пульсирующей во лбу боли. А вечером я доверил Роксане придуманный мной великолепный план, который намерен был скрывать до более тщательной отработки его деталей и решения всех связанных с ним проблем. По ее опечаленному лицу я догадался, что она уже слышала о моих утренних выходках, но вместо того чтобы рассердиться на нее за то, что она не понимает их справедливость, не понимает, что такое наказание вполне соответствует гнусности преступления, я решил развеселить ее: пусть услышит об одной из самых поразительных идей, когда-либо приходивших в голову любому завоевателю. Более того, эта идея могла бы вызвать огромную радость людей во всей моей империи, и никто бы не пролил ни капли крови.

— Роксана, послушай, я хочу сочетать браком Восток и Запад, — сообщил я ей.

Сперва она, кажется, не поняла того, что я сказал, погруженная в свои печальные мысли, затем попробовала вникнуть и заговорила, правда, в ее голосе не было свойственной ей обычной веселости:

— Я не совсем понимаю, Александр, что ты имеешь в виду.

— Еще невиданный в мире праздник. Он состоится в Дионисии. На нем мы сыграем массовую свадьбу десяти тысяч моих солдат, независимо от их ранга, с десятью тысячами персиянок. Тебе не нужно объяснять, какая от этого будет польза. Нет причин, по которым моя империя должна быть разделена какой-то произвольной границей на Восток и Запад. У персов те же расовые корни, что и у нас, греков. Вообще говоря, их женщины — самые красивые в известном нам мире. Дети от этих браков не будут знать той границы, о которой я говорю, она просто перестанет существовать. Это так широко отразится на всех народах империи, что в ней исчезнет обостренное чувство национальной принадлежности. Со временем завоеванные мной земли станут единой нацией вместо того, чтобы быть группой государств, не объединенных ничем существенным, кроме подчиненности моему трону. Эти государства уже поклоняются одним и тем же богам, хоть те и именуются по-разному. Со временем они все заговорят на одном языке — разумеется, греческом, самом богатом из всех этих языков. Объединение облегчит торговлю, положит конец межнациональным ненужным войнам. Боги всевышние, это будет единственный величайший подвиг во всем моем деле.

— Я останусь в Бактрии. Однако мне ужасно нравится смотреть, как сияют твои глаза, вот как сейчас, а не сверкают каким-то жутким блеском, когда ты хочешь выступить в карательный поход против взбунтовавшегося племени.

— Я уже послал курьеров в Грецию, чтобы собрать атлетов для игр, а также гимнастов, музыкантов, хоры, актеров для постановки великих драм и комедий, клоунов и шутов, чтоб смешили людей, поэтов, художников и скульпторов, чтоб запечатлели увиденное на вечные времена. Я построю огромнейший в истории павильон. Праздничные церемонии продлятся пять дней, они будут незабываемы. Правда, помимо технических трудностей, связанных с тем, как разместить и угостить двадцать — а то и больше — тысяч человек, помимо заботы о веселых развлечениях для солдат, которые не смогут лично принять участие на свадьбе, и о празднествах для горожан и окрестного люда, который толпами съедется в город, остается без ответа только один трудный вопрос.

— Может, скажешь мне, что это за вопрос? — полюбопытствовала Роксана, поняв мой намек.

— Все это предприятие может показаться половинчатым, не от всего сердца, если и я не возьму себе жену-персиянку. Ты бы осталась старшей и моей самой любимой женой. Любой ребенок от тебя имел бы преимущество над детьми от второй жены, как это принято на всем Востоке. Независимо от того, которая из двух жен родит мне сына первой, твой ребенок унаследует трон. Я не забыл, что ты — царевна Бактрии. Если какой-то из двух браков считался бы морганатическим, то таковым являлся бы мой второй, а не первый брак. Ты моя законная царица. Однако мне не хотелось бы этого делать без твоего согласия.

— Что тебе до моего одобрения или согласия? Ты, Александр, властелин половины мира. Но раз уж ты просишь его — пожалуйста. Конечно, ты должен взять себе вторую жену, если так поступают твои военачальники и близкие друзья на грандиозном празднике. И думаю, ты уже выбрал себе что-нибудь особо подходящее.

— Я думал выбрать Статиру, старшую дочь Дария. До сих пор я видел ее только мельком, но запомнил: это красивая девушка. К тому же, если она станет моей второй женой, это поможет рассеять все то недовольство и возмущение, которое испытывают некоторые персы из-за того, что ими правит завоеватель из Греции, а не потомок Кира.

— Я видела ее, она прекрасна, как мечта. Отличный выбор, Александр!

— У Статиры есть младшая сестра, Дрипетида. Я хочу отдать ее в награду Гефестиону. Тогда мы с ним станем шуринами.

— А как насчет Птолемея?

— Есть одна красавица по имени Артакама. Думаю, ему понравится. Она младшая сестра Барсины, вдовы Мемнона.

— Надеюсь, он не откажется от Таис.

— Этого опасаться нечего.

— Но зато Таис может уйти от Птолемея.

— Вряд ли. Птолемей — один из лучших военачальников Александра и его близкий друг.

— И все же она могла бы это сделать. Никому бы не следовало держать пари там, где ставка — свобода ее духа. Разве она не отделалась от самого Александра, когда он провел ночь с Барсиной?

Я был ошарашен и совершенно не знал, что сказать. Роксана никак не могла бы увидеть письмо Барсины, поскольку я сжег его. Поверить в то, что проболтался Абрут, я просто отказывался. Если бы было доказательство, что он это сделал, я бы… я бы… Но мне ничего не приходило в голову, что бы я мог сделать: просто рухнула бы еще одна стена моей цитадели.

— Не надо выглядеть таким озадаченным и расстроенным, Александр, — мягко успокаивала меня Роксана. — Если позвонишь в Афинах, чтобы тебе принесли ночной горшок, то звон слышен и в Маракандах. Но эта история малоизвестна. Весь мир знает, что Таис оставила тебя, что ты сильно горевал, но лишь немногие пронюхали о Барсине, о том, что у нее появился ребенок спустя девять месяцев, как ты ушел из Дамаска. Зная, что она была женой Мемнона, и зная тебя так, как никакой другой смертный не знает, я догадалась о правде. Вот и все. Ничего сверхъестественного. Если ее сестра выйдет замуж за Птолемея, твой ребенок и его дети будут двоюродными братьями и сестрами. Дети Гефестиона тоже. Этим браком ты подготавливаешь почву для появления в будущем большого клана родственников, которые станут бороться за твой трон, когда ты умрешь.

— Как по-твоему, долго ли еще до этого?

— Не очень. Ты слишком много пьешь вина и подвергаешь себя непосильным тяготам, непосильным даже для Геракла. Александр, где ты предполагаешь поселить ее? С нами вместе?

— Нет, у нее будет отдельный дворец.

— Тогда после женитьбы ты должен оставаться с ней весь лунный месяц, не покидая ради чьей-то любви или ради сражения. Это право новобрачной.

Больше Роксана ничего не сказала, промолчал и я. Этой ночью она одарила меня нежностью, незабываемой по глубине чувства и сладости ощущения.

Когда я обдумывал детали грандиозного празднества, произошло событие, явившееся столь резким контрастом к ожидаемому мероприятию, что оно поразило меня с невероятной силой. Калан из бродячей компании индийских нищих, последовавший за моей армией, сильно состарился. Кроме того, он сильно страдал от какой-то болезни, которую не позволял лечить врачам, и возжаждал смерти. Его жизнь теперь бесполезна, говорил он; он желал сбросить бремя плоти, с тем чтобы душа могла вернуться к месту своего рождения, хотя не в состоянии был объяснить, где оно находится и какова его природа. Поскольку он не хотел, чтобы кто-то еще нес бремя греха его ухода из жизни, он сообщил мне, что намерен распроститься с ней в соответствии со своим культом — похоже, тем же способом, каким любящие жены в Индии имели обычай совершать самоубийства, то есть на погребальных кострах своих мужей, и эта церемония называлась «сати». Однако Калан настаивал на том, что между этими двумя обрядами нет никакой связи.

Я пытался отговорить его, но напрасно. Он прямо заявил мне, что, если я не позволю ему это сделать, он все равно покончит с собой, но таким способом, какой будет менее угоден его душе. В конце концов, не желая, чтобы он не подчинился мне, я дал свое согласие.

Птолемей получил задание соорудить погребальный костер в соответствии с желаниями старого мистика. В назначенный день я приказал своей армии устроить в его честь шествие и украсил ярусы бревен дорогими тканями. Сам я отказался присутствовать на церемонии, не желая видеть, как корчится в бушующем пламени этот совершенно невинный старик, но Птолемей сообщил мне о ней во всех подробностях. Калана принесли на носилках, он снял все разостланные мной на его смертном ложе шелка, обрезал себе волосы, сжег немного на только что разгоревшемся огне, затем взобрался наверх и завернулся в хламиду, прикрыв ею глаза.

И вот что было поразительно: когда бревна костра охватили высокие языки пламени и горнисты заиграли нашу похоронную музыку, а затем в унисон затрубили слоны, он не пошевелился, а когда пламя уже объяло его, никто не увидел, чтобы он сделал хоть одно движение или как-то иначе выразил боль. Это был подвиг самообладания, равного которому в моем войске еще никто не видел, и солдат это зрелище странно отрезвило: уже покинув строй, они собирались в группы и тихо переговаривались. Это событие заставило меня задуматься: действительно ли я покорил Индию? А может, просто навязал ей силой свое военное владычество? И не вернется ли скоро она к той жизни, которой жила издревле, с ее древними правилами и традициями? О нашествии же Александра расскажет ее дивная поэзия вместе со сказаниями о других завоевателях, которые приходили и уходили; а тем, кто видел его своими собственными глазами, это покажется ночным сновидением.

Через несколько дней я с эскортом нанес официальный визит во дворец, где со своей престарелой бабушкой жили Статира и ее сестра. Тогда я впервые внимательно присмотрелся к юной женщине, наследнице сказочной красоты ее матери, выбранной Дарием из всех персидских красавиц — сама же она умерла в родах после смерти мужа. Я вполне мог убедиться, что наследие ее красоты действительно перешло к дочери. Полных четырех локтей ростом, Статира имела гибкое и изумительно стройное тело. Верилось с трудом, что из человеческой глины боги могли слепить женщину столь безукоризненно прекрасную. У меня напрашивалось сравнение только с Афродитой Праксителя в Книде, прославленной на всю Грецию: при виде этой скульптуры женщины, говорят, падали в обморок, а мужчины погружались в несбыточные мечты.

Вспоминая то, чему учил нас Аристотель, я задумался о причине этого явления. Хотя сам Дарий не был прямым потомком Дария Великого, он принадлежал ветви этого рода; многие века его предки выбирали себе в жены лучших персиянок, по сути, самых красивых на земле. Он выбрал себе родственницу по той же линии, далеко славящейся своей несравненной красотой. У него в семени и у нее в яичниках накопился потенциал одинакового божественного дара, который воплотился в Статире, старшей его дочери. Но не только ее красота привела меня в состояние робости, а также ее непоколебимая безмятежность — даже когда она простерлась ниц предо мной. Лишь вспомнив, что я заслуживаю этот обряд приветствия как победитель Дария и волею отца моего Зевса, я смог собраться с духом и произнести тщательно отрепетированную речь.

— Я пришел сюда как твой поклонник, Статира, и тем самым предлагаю тебе быть моей женой.

— Это действительно великая честь, царь Александр. Но у меня такое впечатление, что у тебя уже есть жена — бактрийская княжна из древнего рода.

— Это так, но обычай и религия позволяют всем персам иметь больше одной жены, и такая полигамия особенно распространяется на царей при их обязательстве добиться от их чресел ребенка-мальчика, с тем, чтобы короны попадали в надежные руки, а не захватывались узурпаторами. У тебя будет собственный дворец с полной свитой, тебе будут оказываться все знаки покорности и любви, какие положены царице: в этом отношении те же самые, что и моей первой царице, Роксане. Благодаря браку со мной, ты, возможно, примешь от богов великую обязанность продолжить род твоего отца Дария и мой собственный древний род царского дома Македона. Очень прошу тебя, дай мне ответ сейчас.

Она долго смотрела мне в глаза, как когда-то Барсина, потомок тоже какого-то древнего и знатного рода, а затем спокойно проговорила:

— Царь, я приму эту честь.

Я надеялся услышать слова «с гордостью и радостью», но напрасно. Все же, как бы там ни было, она согласилась, наверное, чувство своей принадлежности высокому роду помешало ей сказать больше того, что она сказала.

— С твоего согласия, церемония и свадебный пир состоятся во время весеннего праздника в честь Диониса.

— Это меня устраивает, мой повелитель.

Тем временем ее бабушка смотрела на меня так, словно видела во мне выскочку, каковым я и был в некотором смысле. Поэтому я не затягивал своего первого визита, сделал только пару замечаний да задал несколько вопросов — например, какие драгоценные камни она предпочитает, — на которые она ответила с полнейшей учтивостью. Только когда я уже уходил, она сказала несколько изменившимся тоном — более мягким и теплым:

— Царь Александр, мне хочется выразить свою благодарность за то, с каким благородством ты отнесся к моей сестре, матери и бабушке как к пленницам после поражения и смерти моего отца. К этому я хочу еще добавить свою благодарность за твою попытку вызволить его из рук изменника Бесса и за справедливое наказание, которое ты отмерил ему за предательство и цареубийство.

— Ты и дорогие тебе люди всего лишь получили то, что заслужили — так же, как и Бесс. А теперь я прощаюсь с вами.

И снова она с непередаваемым изяществом склонилась в земном поклоне и, не поворачиваясь ко мне спиной, удалилась. Я же с эскортом и свитой отправился восвояси.

4
Шатер, раскинутый мной для того, чтобы отпраздновать в нем свадьбу Европы и Азии, был, вероятно, самым великолепным в истории сооружением. Он опирался на столбы высотой в тридцать футов, каждый из которых был покрыт листовым золотом и серебром и усеян драгоценными камнями. Огромная площадь его пола была застелена изысканнейшими персидскими коврами; не было видно ни дюйма палаточного материала, потому что под крышей укреплялись многоцветные ткани и стены драпировались гобеленами, вышитыми золотыми и серебряными нитями, на которых были изображены небесные сцены встречи персидских и эллинских богов или исторические события из моей собственной жизни. Для изготовления этих тканей и гобеленов потребовался шестидесятидневный труд не менее чем двадцати тысяч искусных швей.

Вдоль одной стороны шатра составили в ряд сотню кушеток, на каждой из которых могли свободно разместиться жених и невеста и, откинувшись вбок, угощаться с отведенного лично для них столика. Все эти кушетки обильно отделали серебряными украшениями и задрапировали роскошными тканями. Кушетка царя и его новой царицы, Статиры, была отделана не только серебром, но и массивным золотом. На противоположной стороне стояли кушетки и столы для первых лиц моей империи и их любовниц, приглашенных гостьями на свадьбу.

Я выбрал девяносто девять старых друзей и военачальников и каждому определил невесту из знатной или влиятельной семьи — главным образом из Вавилона, Суз, Экбатан и Персеполя, но также из Парфии и даже из Ассирии. Но так случилось, что восемь пар не смогли появиться на свадебном пиру: или невеста не успела вовремя приехать, или жених занемог именно в этот день. В трех или четырех случаях женихи, наверное, просто прикидывались больными по велению любимой жены, наложницы или рабыни, поэтому, когда все собрались, насчиталось девяносто две брачные пары.

Все женихи расселись по своим местам и под музыку флейт и лир в шатер ввели невест. Протрубили трубы, и строй прекрасных юных женщин и дев распался: каждая направилась к предназначенному ей месту. Женихи вставали, приветствуя их, и пары целовались под долгое ликование труб и грохот барабанов, чем, собственно, и заканчивалась церемония бракосочетания. Затем все, как это принято у персов на пиру, приняли полулежачую позу, музыканты заиграли нежные песни, подали вино, все громче звучали разговоры и смех, и великое веселье началось.

На протяжении последних часов после полудня и ранних часов вечера гимнасты и акробаты демонстрировали замечательную силу и гибкость своих тел, всюду расхаживали клоуны, смеша публику, пели знаменитые певцы, мужчины и женщины, хор евнухов, воспевали богов, героев, любовь и мир, и в основном это были баллады, давно уже пользовавшиеся любовью персов и греков, но прозвучало и несколько недавно сочиненных песен, посвященных Статире и мне. Замечательным событием празднества, доставившим огромное удовольствие собравшимся, явилась постановка труппой актеров с хором, прибывших из далеких Сард, пьесы Еврипида «Андромеда».

В ней были стихи, в издевку надо мной процитированные Клитом, когда он стоял за занавесом, где и встретил мгновенную смерть. Я узнал их по первым строкам, и кровь бросилась мне в лицо. Я тут же хотел остановить представление, не дожидаясь, когда будут произнесены и остальные строки, связанные с жутким воспоминанием, но, к счастью, я преодолел это побуждение, хотя как и почему — не знаю; возможно, я боялся, что эта сидящая рядом со мной юная особа, чья несравненная красота дышала такой безмятежностью, принадлежавшая царскому дому Кира, Дария, Ксеркса и Артаксеркса, отнесет меня к варварам. Она слушала и смотрела с таким вниманием, что, кажется, забыла о моем существовании.

Я не запомнил, в каком действии трагедии прозвучали эти ненавистные мне строки, но прежде, чем я узнал их, за ними уже последовали другие. Мне пришла в голову мысль, что Клит цитировал их не с оригинала мастера, а с искаженной копии или с нарочитого заимствования у Еврипида. Никто в зале не заметил этих строк и не вспомнил, что, в общем-то, это были последние слова Клита.

В перерыве я спросил царицу, нравится ли ей пьеса. Она ответила, что это не лучшее произведение Еврипида, хотя и доставляет удовольствие. Ее намного больше привлекала другая пьеса — о дочери царя, полюбившей простого солдата и навлекшей на себя смертельный гнев своего отца, а к самым лучшим она отнесла «Электру», «Орестею» и «Медею».

Статира едва прикоснулась к своему вину. Не могу сказать, чтобы она проявила хоть чуточку экзальтации по поводу того, что является избранницей Александра. Зато она была исключительно учтивой и обходительной: не скупилась на похвалы развлечениям, без всяких побуждений с моей стороны рассказала о некоторых подвигах древних персидских героев, таких, как Рустам и Джамшид. С приближением к концу праздничных развлечений я вдруг почувствовал, что мне все больше становится неловко. Не мог я представить себя в роли ее жениха, претендующего на право супруга. Я нисколько не сомневался в ее покорности, но меня одолевали сомнения насчет того, действительно ли роль невесты приносит ей огромное удовольствие. И в этих обстоятельствах я не был уверен, что смогу сыграть свою роль.

Я не мог удержаться от усмешки, когда подумал о старом Кратере: он находился в том же положении, что и я, только по другой причине. В жены ему досталась племянница Дария Амастрина — молодая резвушка, в достаточной мере наделенная красотой, свойственной всем женщинам по линии царского рода, энергичная и пылкая. Наверняка его тоже беспокоила мысль об исходе надвигающейся ночи.

Наконец подошел момент, когда нужно было решать этот вопрос. Поэтому я обратился к Статире рассудительным тоном, стараясь говорить медленно и не выдать своей неловкости:

— Тот дворец, который я освободил для тебя, Статира, еще не готов принять свою хозяйку. Моя первая царица, Роксана, поехала навестить родственников в Габианах и Пасаргадах и вернется не раньше чем через две недели. Я подумал, не провести ли нам эту ночь в моем царском дворце.

— Это была бы великая честь, царь, но, с твоего позволения, я бы предпочла, чтобы мы провели ее во дворце у моей бабушки, в опочивальне для царских гостей.

— Пожалуйста, я удовлетворю любое твое желание.

Мы поехали в моей повозке, сопровождаемые верховой охраной. Слуги дворца пали ниц, когда мы входили в парадную дверь. В палате для аудиенций Статира замешкалась.

— Мой царь, в это время года на улицах много пыли. Я прошу позволения ненадолго удалиться в свои покои. Перос, наш дворецкий, проведет тебя в царскую опочивальню.

Я подумал, что Статире как жене следовало бы действовать иначе: предложить мне провести с ней ночь в своей спальне, где ее хозяйские заботы согрели бы меня и сняли с души то необъяснимое напряжение, под влиянием которого я все еще находился. Как бы там ни было, я решил не противиться, и вот, идя вслед за старым мажордомом, очутился в великолепных, роскошно убранных апартаментах. Сразу же появились степенные служанки, раздели и выкупали меня, умастив после купания ароматическими маслами. Одна из них принесла мне роскошный атласный халат и персидские шлепанцы. Чувствуя себя необычайно посвежевшим, я выбрал кресло, выходящее на балкон, и сел, чувствуя приятный ветерок, дующий с гор.

— Одна из вас может позвать царицу, — бросил я вдогонку уходящим служанкам.

Ждать пришлось недолго. Дверь медленно открылась, и в мягкий свет лампады вступила… но нет, не Статира, а какая-то юная особа, которая с первого взгляда показалась мне похожей на Амастрину, молодую жену стареющего Кратера, но я тотчас заметил, что на ней костюм и головной убор царской княжны. Но это была и не Дрипетида, сестра Статиры, отданная в жены Гефестиону. Я совершенно не знал, кто она такая. Очевидным было только одно: никто еще с таким усердием не клал мне земной поклон.

— Ты можешь подняться, — сказал я ей, — и передать мне свое сообщение.

Она вскочила на ноги проворно, как кошка.

— Во-первых, мой царь, прошу тебя отнестись ко мне снисходительно за то, что вошла к тебе без разрешения, но я пришла от моей кузины, царицы Статиры.

— Добро пожаловать; и может, скажешь, кто ты такая?

— Мой царь, я Парисатида, дочь Артаксеркса III.

— Я не знал, что у великого завоевателя есть юная дочь.

— Я родилась у него, когда он был уже далеко не молод, от его парфянской царицы Апамы, в пятнадцатый год от Александра.

— Откуда тебе, княжна, известно об этом летоисчислении? Я-то всегда считал, что это тайна между мной и моим писарем Абрутом.

— Мой царь, ты упоминал об этом не раз во время обильных возлияний, и эта… последняя сенсация пронеслась по всему свету. Ну, а я приняла ее как календарь для отсчета времени.

— Позволь узнать, почему?

— В двух словах не объяснишь. Не позволишь ли своей служанке присесть? Я вернулась в Сузы только сегодня утром и еще немного не отошла от усталости. Когда ты был в Вавилоне, я находилась в Сузах и никак не могла тебя видеть. А во время твоего последнего пребывания в Сузах я была в Вавилоне. Царь Александр, сегодня я вижу тебя в первый раз.

— А я тебя. Да, ты можешь присесть. Но прежде, чем объяснять, почему ты оказала мне честь, приняв мой личный календарь, не скажешь ли ты мне, что тебе велела передать Статира?

— Да, конечно. Она просила извинить ее.

— Извинить?

— Да, мой царь. Сегодня ночью она к тебе сюда не придет, если ты не распорядишься иначе.

Потребовалось некоторое время, чтобы усвоить и обдумать это удивительное заявление. Не отрицаю, что в первый момент, как услышал его, еще до того, как задумался о сказанном, я испытал облегчение. По правде говоря, у меня не было ни малейшего желания проводить ночь с этой полубогиней красоты и богиней спокойствия. Чувство облегчения было так велико, что я не сразу увидел ее отказ в том свете, что его можно принять за дерзкий вызов мне как царю Азии. Она, возможно, больна — это все, что пришло мне в голову; могли быть и другие причины для отказа, которые со временем мне предстояло рассмотреть.

А пока я был чрезвычайно обрадован, что эту весть принесла мне бойкая девушка лет семнадцати, а не торжественный слуга или неприветливая старая орлица, ее бабушка. Я поймал себя на том, что больше обращаю внимание на посланницу, чем на послание. Ростом она сильно уступала Статире, красотой тоже, и, слава богам, в ней не было заметно ни капли холодной величавости. Собственно говоря, это качество отсутствовало напрочь. Она, как котенок, уютно свернулась в кресле, не очень заботясь о положении ног. Своей жизнерадостностью она напоминала Роксану в тринадцать лет, но уступала ей в красоте и силе характера. Ее собственной красоте недоставало глубины, ее можно было бы назвать чрезвычайно хорошенькой и беззаботной девчушкой и на этом поставить точку.

Я же не поставил на этом точку. Она не была уже ребенком. Под плотно сидящим на ней костюмом в парфянском стиле, с двумя застежками: одна под левой рукой, другая у основания правого плеча — проступала прекрасно развитая грудь. Рельефность бюста дополнялась рельефностью ягодиц, и по этим признакам, как и по другим, более тонким, я решил, что под этой живостью и кошачьей грацией, возможно, скрывается чувственность, которой, как мне часто доводилось слышать, отличаются молодки в Парфии, ибо в них скифские кочевники смешались с персами. Поскольку царские дочки всегда находятся под зорким присмотром, она, вероятно, была еще девственницей, но такое положение вещей ее больше не устраивало.

— Объяснила ли царица Статира причину, по которой желала бы отступить от брачного обязательства, заключенного со мной сегодня вечером? — спросил я.

— Обязательство! Что за слово для брачного приключения! Но я должна ответить на вопрос его величества. Нет, царь Александр, она не объяснила причины, но, мне кажется, я догадываюсь, в чем дело. — Парисатида не заботилась о том, чтобы напускать на себя торжественность. Я не мог отделаться от впечатления, что самой ей поведение Статиры ужасно по душе и что на этот счет у нее есть свои планы.

— Послушай, Парисатида, ты говоришь, что догадываешься о причине странного поведения Статиры, странного, по крайней мере, для меня. Может, скажешь мне, в чем тут дело?

— Я бы предпочла не говорить тебе, царь, что я думаю на этот счет, хотя как дочь Артаксеркса III я стою выше дочери Дария III, который был младшим сыном царского дома Персии. Но я очень люблю ее и предпочла бы, чтобы ты угадал.

— Она не считает себя моей женой?

— Здесь ты промахнулся. Ей весьма льстит быть царицей Александра Великого, но, по-моему, ей нужна только честь, а не то, чтотребуется жене на самом деле. Попробуй еще раз, может, вдруг да угадаешь.

— Тогда, должно быть, у нее есть любовник.

— Мог бы ты винить ее, царь, если это правда? Ей уж двадцать четыре года. Когда у нее появился любовник, она ведь и думать не думала, что ты предложишь ей, дочери твоего злейшего врага Дария, стать твоей царицей. Конечно же, ты не можешь винить ни ее саму, ни ее любовника.

— Да, полагаю, что не могу. Но ведь она могла бы отказаться от моего брачного предложения.

— Никто не посмеет отказать тебе в чем-то, царь Александр. И потом, разве этот брак с твоей стороны не продиктован интересами государственной политики?

— Да, ты права.

— Кроме того, сегодня у нее сложилось впечатление, что ты вовсе не жаждал… обладать ее телом, и поэтому она решила, что вы оба будете счастливей, если этот брак будет таковым только по названию, как и многие царские браки, особенно между братом и сестрой — например, в Египте.

— Она мне никак не дала понять, что у нее есть такое намерение.

— Это было невозможно — без царского разрешения. И все же она сделала намек, которого ты не заметил. Она сказала тебе, что у Еврипида ей больше всего нравится трагедия, в которой царская дочь полюбила солдата.

— Статира любит бедного солдата?

— Я этого не сказала, царь, но ты можешь догадаться. Охрана Дария состояла из высоких молодых персов, красивых и храбрых, хоть многие из них были бедны, без имени. Ей было четырнадцать, когда они впервые встретились в домике для садовых инструментов — том, что в царском саду дворца, где ты сейчас живешь.

— Постой, Парисатида, я не могу представить себе царицу Статиру, которая встречается даже с богом Митрой в домике для садовых инструментов.

— Великий царь, теперь-то ты должен понимать, что внешность часто бывает обманчивой. А от правды никуда не уйдешь: у нее страсть только к одному человеку, и в этом смысле другие для нее не существуют. Если бы Дарий узнал, он бы нанял моряка, чтобы убить ее — как в трагедии Еврипида. Я же всегда побаивалась, что это она убьёт Дария, если он начнет подозревать ее в любовной связи. С твоей стороны, царь, было бы весьма милосердно, если бы ты взял этого молодого человека себе в телохранители. Они встречались бы крайне осторожно, никто бы никогда не узнал, и она присутствовала бы на всех твоих торжествах, блистала бы своей ослепительной красотой и царственной осанкой и помогала бы тебе осуществлять все политические планы, ради которых ты и выбрал ее в жены.

— Вот так предложение! Таких Александру еще никто не делал.

— Мне оно кажется очень разумным, мой царь. И ты еще не выслушал его до конца.

— Что же там еще, скажи на милость? — Я не знал, рассмеяться ли мне с искренним весельем или рассердиться.

— Моя кузина предлагает, чтобы ты взял меня на ее место и, по существу, сделал бы своей третьей женой, отчего бы ты стал еще теснее привязан к древней царской династии Персии. Что же касается закулисных дел, я бы играла роль Статиры и свою собственную. Я на самом деле девственница, как ты мог бы убедиться; и все же я бы взяла на себя смелость предсказать, что с царицей Роксаной и царицей Парисатидой тебе бы больше не понадобились другие служанки.

5
Парисатида замолчала и сидела неподвижно, поэтому я смог разглядеть ее получше. Более того, я мог воспринять ее как человека, который, возможно, вскоре войдет в мою личную жизнь, а не просто как живую привлекательную девушку, волей случая оказавшуюся на моем пути, чье имя я вскоре забуду. Она пользовалась приемом, известным Таис — возможно, Таис научилась ему в афинской школе для куртизанок, — состоявшим в том, что девушка выбирала расслабленную грациозную позу, полностью открывала лицо, но не фокусировала взгляд на глазах оценивающего ее человека, а смотрела чуть в сторону, и сидела, как бы погруженная в спокойное созерцание, тем самым позволяя ему внимательно рассмотреть себя, можно бы даже сказать, проникнуть в душу, при этом затянувшееся молчание не вызывало у посетителя неловкости или суетливости. Я теперь вспомнил, что и Барсина позволяла без труда рассмотреть себя, используя тот же прием. Являясь вдовой Мемнона, она сознавала, что я для нее — потенциальный враг. Парисатида же не видела во мне врага; она как бы без слов говорила: «Разглядывай меня, царь Александр, чтобы понять, хотелось ли бы тебе делить со мной ложе».

Она знала, что меня нелегко будет ублажить. У меня был большой, буквально бесконечный выбор среди юных и привлекательных дев. Даже жрицы Артемиды, давшие обет девственности, нашли бы, как им обойти священную клятву, за исключением немногих, настолько одержимых фанатическим поклонением, что они скорее предпочли бы умереть. Если бы я домогался прелестной дочери подчиненного мне царя, ему бы ничего не оставалось, как делать вид, что он этого не замечает, но из политических соображений я всегда старался не потакать себе в этом. Существует легенда, что Секста из царского рода Тарквиниев за полтора века до моего рождения лишили трона и изгнали из Рима за то, что он изнасиловал неуступчивую жену римского патриция.

Мне сразу же стало очевидно, что Парисатида — далеко не обыкновенная молодая княжна. Сидя в расслабленной позе, она все же оставалась дочерью дома Ахеменидов. Похоже, я полностью заблуждался в оценке другой дочери этого дома, Статиры, и что-то мне подсказывало, что и в оценке Парисатиды я тоже могу легко ошибиться. Только в одном я был уверен: она бесстрашно добивалась того, что хотела, и, если бы боги сотворили ее мужчиной, а не женщиной, и она ограничивала бы свою наклонность к слишком большому риску, ей бы, вероятно, удалось сесть на трон Персии и стать великим завоевателем — разумеется, еще до того, как я решил этот вопрос. Под этим платьем скрывалось крайне чувственное женское существо. В отличие от Таис, ее чувственность не претворялась в форму, напоминающую дар богини. Парисатида принадлежала к той породе женщин, которые брали, а не давали, но брали с таким лютым жаром, что для их любовников это было тоже бурным переживанием. Она похотлива, размышлял я, гораздо в большей степени, чем Таис. Союз с ней не приведет к возвышенным чувствам, скорее, ближе к непристойности, хотя не хотелось мне употреблять это слово.

Так подсказывало мое воображение, которое всегда обладало мощной силой и, как правило, не обманывало. Однако опытного развратника удовлетворило бы и то, что он мог прочесть по ее лицу: высокие скулы, глаза навыкате, губы красиво очерченные, но все же слишком полные по греческим канонам классической красоты. Настоящее чудо, размышлял я, это то, что она сохранила хотя бы номинальную девственность до семнадцати лет. Она объявила себя девственницей, и если это неправда, то было бы рискованно заявлять такое царю, с которым она со всей серьезностью вознамерилась заниматься любовью.

— Ты говорила о своей девственности, так что и мне хочется поговорить об этом, — продолжил я разговор. — Трудно понять, как это девушка с такой чувственной привлекательностью могла оставаться невинной целых четыре года после первого цветения.

— Не четыре, а семь. Величественный царь, мне было десять, когда оно началось.

Меня это не удивило: в теплых странах подобные вещи не являются чем-то необычным. Я слышал о многих подобных случаях в южной Греции. Удивила меня форма ее обращения ко мне. Она была первой из старинной персидской династии, кто приложил такой титул к моему имени. Однако мне было известно, что с этим титулом обычно обращались к великим царям рода Ахеменидов. Я этого не требовал, не хотел, чтобы представители высокого дома, находящиеся теперь в моей власти, думали, что для меня это хоть сколько-нибудь важно. Даже Барсина, ища у меня милосердия, не пользовалась им.

— И все же ты не дала никакого объяснения тому чуду, о котором я говорил.

— Это вовсе никакое не чудо, царь Александр. Да, за мной зорко присматривали, но это еще не весь ответ.

— Не потрудишься ли ты дать мне полный ответ?

— Конечно, если ты велишь. Я не уверена, что этот ответ удовлетворит покорителя Азии. Он даже может назвать меня самонадеянной.

— Я выслушаю тебя, говори. Ты разожгла мое любопытство.

— Ну что ж, если я должна… Я ждала тебя, царь Александр.

— Сколько же времени?

— Думаю, эта идея впервые пришла ко мне в голову как детская мечта, когда мне было лет восемь. Девочки, только что осознавшие свою женственность, мечтают чаще, чем ты думаешь. Конечно, это была романтическая мечта. Недавно ты победил великое персидское войско на Гранике. Один начальник, которому удалось спастись, приехал к нам во дворец и рассказал моему больному дяде об этой битве, и я тоже слушала. Он рассказал о мощной атаке твоих гетайров, которые расстроили наш фронт. Он говорил об их командире с золотисто-рыжеватыми волосами, совсем еще молодом — двадцать с небольшим — на стремительном черном жеребце. Дарий III только недавно взошел на трон. Мой отец, Артаксеркс III, уже умер примерно четыре года назад, и я помнила его лишь смутно, но со временем стала поклоняться его памяти. После этого я прислушивалась ко всем сообщениям о твоем продвижении на восток. Для меня ты был еще один Артаксеркс III, и даже более великий.

— Я сам заметил некоторое сходство между нами, но вот только не понимаю, как это могла разглядеть совсем еще малышка.

— Я быстро превращалась из малышки в подростка. Ты хорошо знаешь, величественный царь, что такое дворцовые сплетни. Я быстро поняла, что на персидском троне после Артаксеркса III не было еще поистине более великого царя. Дарий начал хорошо: он заставил евнуха Багоя, убившего моих отца и брата и принявшего на себя царскую власть, выпить яд, но он скоро проявил нерешительность своей натуры и нежелание настаивать на своем, или, говоря иначе, предать смерти всех, кто был против него. Ты ведь знаешь, как он прислушивался к льстецам и сатрапам из его родственников. Он не хотел прислушаться к мыслящему трезво Мемнону, а после него к Харидему. На Гранике ты разбил его войско, при Иссе ты победил это войско, которым командовал Дарий, и в обоих случаях он упустил свой шанс встретиться с тобой на удобной для него местности. К нам пришло сообщение, что при Арбелах он сам выберет место для сражения, не отступит оттуда ни на шаг и разгромит тебя; но я знала, что ты все равно победишь.

— Ты была права, — отвечал я ровным голосом. — Я и в самом деле победил.

Я заметил, что по ее телу пробежала как бы дрожь от сильного возбуждения. Это мне напомнило юное деревце: тронутое нарастающим дыханием ветра, оно все громче шумит листвой, пока, наконец, не затрепещет в полную силу. Но ветер, трясший Парисатиду, зародился в ее бедрах и, набрав штормовую силу страсти, так и не улегся. Она только старалась лучше его скрывать.

— Дело в том, величественный царь, что я желала твоей победы, — наконец заговорила она опять, взволнованно переводя дыхание в конце каждого предложения. — Мне хотелось, чтобы Персией правил настоящий царь… Не думай, что это была измена. Царь даже более… более великий, чем мой отец… Я хотела лежать ниц пред ним… И я никак не могла расстаться со своей детской мечтой…

— Кажется, тебе не хватает дыхания, Парисатида. И мне тоже, немного. Я скажу тебе, в чем, по-моему, заключалась твоя мечта. Поправь меня, если я ошибаюсь.

— Я не верю, что ты можешь ошибаться.

— Тебе хотелось стать моей царицей — я, Александр, и ты, дочь Артаксеркса III, — и слиянием моей династии с твоей основать новую, величайшую из всех известных нам в мире династий. Не слишком ли я самонадеян?

— Нелепо: Александр Великий — и самонадеян! Но прекрасная Роксана меня опередила. После ты выбрал Статиру, но она предпочла своего солдата, потому что, несмотря на весь ее ум и красоту, у нее та же слабинка, что и у Дария. Я знала, что ты не слаб. Я знала это еще задолго до Арбел — когда ты перебил жителей Тира, которые осмелились не подчиниться твоему приказу сдать город. Величественный царь, дела великих правителей нельзя судить в том же свете, что и дела простых смертных, и в этом отношении великие цари богам подобны. Разве бог проявляет милость, когда ущемляются его права или когда бросают вызов его власти? Кстати, о богах: я никогда нисколько не сомневалась, что ты родился от Зевса-Амона. И пойми, величественный царь, большинство персов находилось в неведении насчет того, что боги иногда посещают смертных женщин, даже Кир этого не знал. Первыми это открытие сделали греки, а не мы. Однако если одной из своих цариц ты сделаешь меня, Роксана все же будет первой. Она старается привить тебе милосердие к врагам. Так поступала и Таис, которая когда-то была твоей любовницей, а это знает весь мир. Если бы Статира заслуживала бессмертного почета, она бы делала то же самое. Но если, царь, ты предпочтешь меня, я должна буду предупредить тебя, что не смогу стать такой, как те, другие. Я всегда помню, как мой отец перебил всех своих родственников, которые могли бы претендовать на его трон. Я не смогу забыть, что он сотворил с Сидоном, после чего этот город перестал быть соперником Тира. А потом с Египтом. Тебе удивительно и теперь, мой царь, то, что я до сих пор оберегала свое девичество?

— Сегодня ночью твое долгое одиночество закончится.

— Вот слова, достойные истинного царя! Но как насчет Роксаны? Я, Парисатида, дочь Артаксеркса III, не могу уступить, если ты не сделаешь меня одной из своих цариц.

— Это дело простое, Парисатида, и к тому же чрезвычайно приятное. Я еще не встречал никого более подходящего, чтобы быть моей царицей.

— Даже Роксану?

— Роксана не имеет никакого отношения к тому, что есть между тобой и мной.

— Статира стала твоей царицей — только на словах — по праву твоего поцелуя. Можно мне стать твоей царицей — не только на словах — по тому же праву?

— Разумеется. Тот поцелуй был для свидетелей, этот же будет искренним. Сейчас?

— Немедленно.

Она поднялась с кресла, я последовал ее примеру. Поцелуй начался с легкого прикосновения губ, после чего они с силой прижались друг к другу. Потом мы поочередно позволили друг другу исследовать языком свой рот, и Парисатида стала покрываться румянцем: с лица огонь, подобно занимающейся заре, переметнулся на шейку и обнаженное плечо. Ее рука прокралась ко мне за шею, скользнула вниз, помедлила, затем поползла за воротник. Недолго мог я выносить столь утонченные ласки. Она высвободилась из моих объятий, быстро заперла дверь в коридор на засов и, забыв обо всем на свете, потянула меня за руку через арочный проход в спальню. Я занялся своей одеждой, а когда снова взглянул на нее, она уже лежала обнаженная, раскинувшись в той же позе, что и Олимпиада, когда к ней в спальню с небес спустился Зевс. И вновь повторилось то же, что и в ночь моего зачатия, за тем лишь исключением, что я все еще был в чувствующей плотской оболочке смертного человека. Впрочем, Парисатида не нашла в этом ничего дурного.

Наконец, она затихла, закрыв глаза и глубоко дыша, я же смог снова собраться с мыслями и спуститься с небес на землю — в отличие от Зевса, который, наоборот, поднялся к себе в заоблачные выси. Я не сомневался, что Парисатида зачала ему внука.

6
Зато я питал кое-какие смутные сомнения в отношении другой стороны того же вопроса: была ли до меня Парисатида стопроцентной девственницей или, в каком-то смысле, полудевственницей — так называли в Тире и Карфагене девушек, которые потворствовали разнообразным плотским желаниям, иногда принимая от своих партнеров вознаграждение, а на брачном ложе умели-таки убеждать своих женихов в том, что они совершенно невинны. После пережитых с ней чудных мгновений я не заметил обычного признака дефлорации; правда, вход в ее тело был очень узким, в нем ощущалось сопротивление, хотя это можно было бы объяснить сжатием эластичных мышц.

Решив, что, скорей всего, ее приласкал какой-то чересчур неуклюжий юнец, я выбросил эти мысли из головы: она бы, это уж точно, могла пробудить бурю страсти и в самом Еврипиде, этом суровом и желчном старике.

В брачную ночь Александра и Парисатиды народилась новая луна. Четырнадцать дней будет расти ее маленький рог, пока не станет абсолютно круглым. Поэтому я велел передать Кратеру, что в течение этих четырнадцати дней не буду присутствовать на пирушках и развлечениях, которые последуют за вчерашним свадебным пиром, и ему надлежит сменить меня на посту главного распорядителя. Эти дни я хотел пожить ради плотских удовольствий, а если и думать о чем-то еще, то совсем недолго и как можно реже. В результате более недели ни я, ни Парисатида не выходили из роскошных покоев с отделанными ваннами и всем, чего только могли бы пожелать персидские цари с их любовью к роскоши.

Только раз я отправил послание Неарху, требуя ускорить строительство множества новых галер и судов с двумя, тремя и четырьмя рядами весел и мощными таранами, которое велось на нашей базе в устье реки Тигр. Время от времени Парисатида звонком вызывала слуг, чтобы они принесли к нам в комнаты все необходимое для пирушки, или когда у нас разыгрывалась фантазия и нам вдруг хотелось отведать какое-то изысканное яство или редкое вино такого-то года урожая. Именно в это время я приобрел вкус к очень кислому вину, приготовляемому в Армении из мелкого синего винограда.

Впервые у меня была супруга, с которой я мог говорить свободно — которая, в сущности, вынуждала меня к этому, ибо хотела знать не только о больших событиях, но и о незначительных происшествиях в моей жизни, особенно о тех, где я был главным действующим лицом. Когда я рисовал картины осад и сражений, ее глаза так и загорались; когда я рассказывал о резне, она не затыкала уши; когда я описывал жестокое подавление восстания, она хотела слышать подробности, как осуществлялось наказание, и по какой-то непонятной причине это возбуждало ее, и она прижималась ко мне, покрывала меня поцелуями, сладострастно разжигала мою страсть до тех пор, пока я не удовлетворял ее и свое собственное желание.

Редко говорил я о Роксане и, по правде, старался не допускать ее в свои мысли, но ближе к двенадцатому дню нашего брака Парисатида сама подняла эту тему, задав вопрос по существу:

— А Роксана любит слушать о твоих походах?

— Боюсь, что нет.

— Значит, она не одобряет тех строгих мер, которые ты должен принимать, чтобы добиться своей цели?

— К этому у вас совершенно разный подход.

— Величественный царь, разве не мне надлежит быть первой по отношению к Роксане? Она — княжна маленькой страны, а я — царского дома Персии.

— Роксана — моя первая жена. А первенство и старшинство обычно идут рука об руку. Но ты не переживай: причин для жалоб у тебя не будет.

— По крайней мере, со мной ты будешь чаще, чем с ней. Она становится старухой. В тридцать мужчина только приближается к своему расцвету, а женщина в двадцать семь начинает уже увядать. Я на десять лет моложе ее.

— Если родишь мне первенца — у меня есть родной сын, но он не может унаследовать моей империи, — твое положение будет намного выше. Разумеется, он будет законным наследником.

— К тому же в его жилах будет течь кровь великого рода Ахеменидов, — заметила она с нескрываемой гордостью. — Роксана еще не беременна?

— Нет.

— После стольких лет брака? Да она, наверное, бесплодна, и тебе никогда не дождаться от нее ребенка. В этих обстоятельствах такой великий император, как ты, просто обязан устранить ее. Она может окружить себя пышностью, иметь свиту и собственный дворец, но делить с тобой ложе она больше не вправе, и тогда ты сможешь экономить свою мужскую силу, чтобы иметь от меня много сыновей.

— Пойми, Парисатида, Роксана любит меня всей глубиной души, несмотря на то что и не одобряет кое-какие из моих поступков, в военном смысле необходимых.

— Я сомневаюсь в глубине ее любви по этой же самой причине. Настоящая жена старается поддержать мужа в его делах, а не расхолаживает его. Да, несомненно, ты должен ее устранить: ведь пока она разделяет с тобой ложе, она влияет на тебя больше, чем ты думаешь, и связывает тебе руки.

— Во всех других отношениях Роксана всегда была хорошей и верной женой. Она не отходила от моей постели, когда я был в ужасном состоянии. Если бы не ее забота, я бы умер.

— Ты же не умер. Подобные события из прошлого не должны отражаться на твоем будущем.

— Я бы не хотел причинить ей боль. Ты должна это понимать. Если я отдалю ее от себя, она будет в глубоком отчаянии.

Парисатида на время замолчала, но я чувствовал, что мысли ее не знают покоя. Лицом ее незаметно завладело выражение, которое я еще не наблюдал во всей его полноте; я видел только намеки на него, когда рассказывал ей о некоторых жестоких расправах с предателями и раскольниками.

— Величественный царь, когда ты счел необходимым устранить Пармениона, он не горевал, — сказала она очень тихо.

— Не вижу тут связи.

— Я могу понять, почему тебе невыносимо думать, что Роксана страдает. Парменион не страдал, потому что ты действовал очень быстро и правильно.

— Может, он страдает в Аиде, когда вниз проливается кровь. — Я слишком хорошо помнил дух Филота, восставший предо мной в тусклом свете луны, и то, что он мне поведал.

— Те, кто в Аиде — всего лишь тени. К тому же, мой царь, с Роксаной ты можешь обойтись помягче, чем с Парменионом. Меч тут совсем не обязателен. У меня есть нянька, египтянка; она вдова одного мудрого аптекаря. Я знаю один безвкусный яд: если его выпить с вином, то наступает быстрый и безболезненный конец. Тебе нет необходимости делать это собственноручно. Я, твоя настоящая жена, избавлю тебя от этой обязанности.

Какое-то время я был в растерянности и не мог найти вразумительного ответа. Конечно же, мне хотелось сказать, что я не хочу терять Роксану, что непременно желаю сохранить ее при себе как первую царицу и друга; я чувствовал, хотя и не хотел распространяться об этом, что очень нуждаюсь в ней. Разумеется, я не хотел, чтобы какая-то молодая княжна, сладострастная, ревнивая и безумно влюбленная в меня, тайно посягала на ее жизнь. Однако мне что-то инстинктивно подсказывало не грубить и не упрекать ее. В постели Роксана была столь же хороша, как и Парисатида, если не лучше; она не была такой же похотливой и неистовой, но зато более нежной и менее жестокой — в ее объятиях было больше материнского, нежели чувственно-плотского. По правде говоря, мне хотелось сохранить их при себе обеих: Роксану навсегда, а Парисатиду надолго.

То, что Роксана не родила мне наследника за все годы нашего брака, было действительно странно, даже унизительно. С другой стороны, я не сомневался, что Парисатида зачала от меня с первого же раза. Меня нисколько не ошарашило ее заявление, будто она может хладнокровно убить Роксану, чтобы убрать ее со своего пути, ведь она была дочерью Артаксеркса III, убившего близких родственников сразу же с восхождением на трон; да и мне, знают боги, пришлось обагрить свои руки невинной кровью, когда в начале моя судьба лежала на шатких весах, а позже не все мои расправы, если как следует подумать, оказывались военной необходимостью и не все расстроенные состояния моего ума были расплатой за гениальность. Некоторые случаи резни вызывались божественной яростью, но многие диктовались соображениями удобства, так что большой кочерге от печей, осветивших мировые небеса, негоже было ругать маленькую печную трубу,[593] называя ее черной.

Поэтому я заговорил, воздерживаясь от эмоций:

— Видишь ли, Парисатида, я понимаю твои побуждения, они похвальны. Ты хотела бы углубить связь между нами, вдохновить меня на великие деяния и тем самым расширить мою империю. Но я поклялся Роксане, когда мне было шестнадцать, а ей — тринадцать.

— Александр, мой царь, я не знала, что в этом возрасте ты уже побывал в Бактрии. Я и вправду ничего не слыхала об этом.

— Не был я ни в Бактрии, ни даже к востоку от Геллеспонта. Зато Роксана побывала в Греции.

— Не знала я, что она была такой заядлой путешественницей, и в таком раннем возрасте.

— Так ей было уготовано судьбой. Наш брак оказался очень удачным. Если бы ее не стало со мной, я бы чувствовал огромную печаль и утрату. Я бы хотел, чтобы это не вызывало никаких сомнений.

Разговор этот начался сразу же после окончания любовного акта. День был теплый, и мы лежали на постели нагишом. Протянув руку, она натянула покрывало на нижнюю половину тела и лежала, уставившись в потолок, ничего не говоря, без всякого выражения на лице.

— Не хочешь ли вина? — предложил я.

— Не сейчас, мой царь. Спасибо.

— Тогда я налью себе.

— Можно мне? Для меня это большая честь, царь Александр.

— Спасибо, но я сам дотянусь до кувшина.

Я был уверен, что она кипит от злости за свое поражение, но она так хорошо владела собой, что ничем не выдала себя: ни глазами, ни губами, ни изменившимся тоном. Ее дыхание было ровным и глубоким.

Я встал, надел персидский халат и тапочки и присел на край постели.

— Скажи-ка мне, Парисатида, вот что: когда появятся доказательства того, что ты зачала? А я в это очень верю.

— Видишь ли, мой царь, последнее цветение у меня было в новолуние. Совокупление произошло в ночь народившейся новой луны. Теперь она почти полная, а когда снова станет узенькой лодкой, то для меня опять настанет пора цвести. Если этого не случится, может, ты пересмотришь свое решение насчет Роксаны?

— Ты должна знать, Парисатида, что почти всегда мои решения необратимы; их может изменить только очень серьезное происшествие, в корне меняющее предыдущую ситуацию.

— Разве, оплодотворив меня, ты не будешь смотреть на это, как на очень серьезное происшествие?

— Конечно, буду — как на серьезное и чрезвычайно для меня счастливое; а если ребенок благополучно родится и окажется мальчиком, твое положение весьма упрочится. Ты стала бы матерью законного наследника. В глазах людей ты была бы первой царицей. Однако мое решение первой царицей считать Роксану остается неизменным.

И тут она расплакалась. Мне ничего не оставалось делать, как наклониться и поцеловать ее в губы, ощутив привкус слез.

— Мне невесело, Парисатида, когда я вижу тебя такой расстроенной. Если я уйду, ты быстрее придешь в себя и трезво поразмыслишь над всем, что ты обрела по сравнению с той малостью, что ты потеряла. Я пойду в штаб. Туда должны уже поступить вести от Неарха о том, как идут дела со строительством новых кораблей. Думаю, они заплывут далеко, прежде чем их весла улягутся на долгий отдых или паруса перестанут надуваться океанскими ветрами. Я вернусь на закате и отужинаю с тобой.

Я вышел из покоев и, забрав телохранителей, дежуривших в коридорах, покинул дворец. В штабе я прочел пухлую кипу донесений, поступивших со всех концов моего царства за те две недели, когда я не интересовался делами. Просто не верилось глазам, сколько всего произошло за это короткое время или чуть раньше в более отдаленных районах.

Когда мне грядущей осенью исполнится тридцать три года о. А., мой флот, с гордостью думал я, будет намного мощнее, чем у греков в битве при Саламине. Моему требованию ко всем греческим государствам, за исключением Македонии, не состоящей в Союзе, чтобы мне воздавались божественные почести, включая жертвоприношения, наравне с Гераклом и Дионисом, как правило, все подчинялись, хотя у престарелого Демосфена это вызывало приступы сарказма, а у оратора Кисурга — жалобы. Косолапый Гарпал получил свое наказание, отправившись, хромая, прямой дорогой в Аид, и для этого не понадобилось длинной руки Александра: его убили на Крите, хотя мои шпионы пока не знали, кто это сделал и почему. Афины не очень-то спешили выполнить мое распоряжение о возвращении всех изгнанников в родной город, ибо им пришлось бы тогда потерять остров Самос, заселенный греческими изгнанниками, и появились признаки зреющего мятежа, которые, впрочем, всегда можно было обнаружить, если покопать как следует. Как раз сейчас ближе к моей столице, но на расстоянии утомительного пути от меня среди коссеев бродило недовольство. Сперва мне пришлось поскрести в затылке, соображая, что это за народ, затем я вспомнил, что живет он по соседству с уксиями, обитающими в землях южнее региона Аральского моря, и состоит из кочевых племен более воинственных и диких, чем скифы. Я также вспомнил, что их вождь сдался мне, когда я был в Согдиане, и заплатил дань в виде золотого песка, шерсти, бактрийских верблюдов, на удивление прекрасно выкованных мечей и нескольких сотен ок конской кожи, ярко лоснящейся благодаря особому способу дубления.

Повозка с этой кожей преодолела с нами весь долгий путь в Индию и назад. Несомненно, какой-нибудь приставленный к обозу начальник охраны глаз с нее не спускал и полагал, что без этой его заботы поход окончился бы неудачей. По возвращении в Сузы нашелся здравомыслящий человек, который отправил кожу в Экбатаны, где жили лучшие седельщики и сапожники во всей Персидской империи. Как ею потом распорядились, я уже не знал.

Старому Антипатру, которого я оставил в Пелле, моя мать Олимпиада доставляла обычные неприятности. Он писал, что она вечно вмешивается в государственные дела; она писала, что он лишает ее полагающихся ей привилегий и почестей царицы-матери. Я не сомневался, что и он, и она писали то, что им казалось правдой. У моей матери желание вмешиваться во все было врожденным качеством, даже сильный характер Филиппа не мог помешать ей мутить воду во дворце до тех пор, пока он не развелся с ней, чтобы жениться на племяннице Аттала, Клеопатре, и не услал ее в Эпир. Теперь же, когда Олимпиада вернулась в Пеллу, я был уверен, что бедняге Антипатру хватало с ней хлопот по горло. Кроме того, по природе он был бережливый, как и большинство старых македонцев, и отказывал ей в золоте, которое ей было нужно на содержание многочисленной свиты. Неужели она все еще держит змей и крыс, подумал я. Если это так, а скорее всего так оно и есть, то старику выпало тяжкое испытание.

С большим удовольствием я прочел прошение Селевка о проведении большого парада и смотра новых военных формирований, которые мы называли «эпигонами» (буквально, «последователями»), состоявших из тридцати тысяч лучших персидских юношей, обученных военным приемам моей старой македонской гвардии, когда-то главной опоры моей армии. Конечно, подумал я, парад возмутит этих раздраженных ветеранов. Больше всего недовольства вызывало у них — помимо того, что я долго тянул с возвращением в Грецию — то обстоятельство, что я по собственной воле перестаю быть монархом Македонии и становлюсь монархом мира. Верно, что я перенял восточное одеяние, большей частью парфянское, но на свадьбе Европы и Азии я носил полный персидский костюм. Зачисление персов и прочих варваров по лохам в конницу гетайров и другие элитные корпуса вызвало их сильное недовольство, и они чуть было не взялись за оружие, когда узнали о формировании отличных новых корпусов, получивших название Последователей или «эпигонов».

Взяв верх надо мной на берегу Гифасиса, они теперь поняли, что это пустая победа, потому что до Греции так же далеко, как от Суз до Индии. Брак Европы и Азии благотворно повлиял на прочих моих греков и новые пополнения со всех уголков покоренных земель; и только македонцы смотрели сердито, считая, что это празднество — лишь еще одна приманка, чтобы отбить у них охоту возвратиться на родину. Я решил: пусть они варятся в собственном соку. Вот уже десять лет все они ведут жизнь, полную славных приключений и побед. Теперь я прочно сижу на троне и не склонен все так же уступать их желаниям и терпеть их недовольство, как на Гифасисе.

Прежде чем вернуться во дворец, занимаемый Статирой, Парисатидой и их бабушкой, я ненадолго зашел в царский дворец. Там я обнаружил письмо от Роксаны, в котором она сообщала, что по просьбе друзей и родственников она решила остаться в Пасаргадах еще на две недели — в целом, на месяц. В одном отношении это вызвало у меня чувство облегчения, так как я еще не вполне насладился медовым месяцем с Парисатидой, но в другом — я почувствовал себя покинутым. Перед уходом из дворца я отдал наставление сенешалю, чтобы по возвращении Роксаны за ее едой и питьем было установлено более строгое наблюдение и чтобы к ним допускались только те слуги, которые давно заслуживают доверия. Она не должна принимать женщин в чадре, а главное, никогда не должна встречаться наедине с Парисатидой.

Несколько обеспокоенный в отношении того, в каком настроении я застану мою новую жену, я направился во дворец ее бабушки. Слуга сказал мне, что новая царица ожидает меня в тех же самых роскошных покоях, где мы провели с ней двенадцать ночей. Там я и застал ее в прекрасном одеянии и украшениях, с лицом, излучающим приветливость, а в нашей обеденной комнате был уже накрыт стол с эпикурейским ужином, куда входили грудка золотистого фазана, форель с горных рек, устрицы с Персидского залива, восхитительное разнообразие улиток, которых я никогда еще не пробовал, осетровая икра, пирожные из взбитого теста, настолько воздушные, что они просто таяли во рту, охлажденная дыня; яйца, приправленные кэрри,[594] и восточные сладости. Все это сопровождалось несколькими сортами вин, в основном бледно-золотистого оттенка, но я распорядился принести полюбившегося мне темно-красного кислого вина.

После ужина мы разделись и немного полежали под освежающим ветерком, дующим сквозь раздернутые занавеси балкона. Но близость наших тел действовала на нас далеко не охлаждающим образом, как и маленькие ласки, которыми мы поневоле дарили друг друга, или легкие взбивающие движения ее конечностей, которые она не могла остановить.

Она нежно укусила меня за мочку уха и прошептала:

— Ты устал после работы в штабе?

— Нисколько.

— Или после того, что случилось, когда мы проснулись сегодня утром?

— Нет. Твой плач утомил меня гораздо больше.

— Величественный царь, я была непростительно самонадеянной. Однако, возможно, ты простишь меня: мне невыносима была мысль о том, что какая-то другая женщина заключает тебя в свои любовные объятия. Нехорошо было так думать. Конечно, ты должен делить ложе с двумя царицами, да и с наложницами тоже, если они необходимы тебе, чтобы у тебя рождались сыновья, стоящие твоего божественного семени. Больше я никогда при тебе не заплачу. Если у меня и появятся слезы, никто их не увидит. Царь Александр, я уже вся в огне. Если ты его не потушишь, я умру. Этот голод посильней, чем у львицы, когда она охотится за намеченной ею жертвой. Во имя Митры, бога-быка, прими меня в свои объятия. Видишь, я уже готова.

— Я тоже весь горю, прекрасная Парисатида. Мы только мучаем друг друга этими ласками.

— Тогда не церемонься со мной. Докажи себе, что ты мой любовник и мой царь.

Когда, наконец, она легла рядом, ее губы изогнулись в милой и трогательной детской улыбке, и она почти мгновенно заснула.

Я натянул на себя покрывало — от ветерка становилось холодновато — и вскоре тоже уснул. И должно быть, почти две недели излишеств утомили меня больше, чем я предполагал, ибо мне снились беспокойные сны и порой я ощущал тупую боль в висках. Утром я чувствовал себя бодрым, и в этот день мы решили показаться на людях. Она ехала рядом со мной как моя царица на своей красивой рыже-золотистой арабской кобыле, за нами следовала наша свита, и встречные приветствовали нас радостными криками. Мы заехали на базар, и там я купил ей большой рубин стоимостью в два таланта, горевший темным огнем: он мне показался подходящим подарком.

Следующие восемь дней мы вели себя поумеренней, и не потому, что в ней хоть сколько-нибудь поубавилось желания — это во мне нарастало утомление. В сумерках восьмого дня, то есть двадцатого с тех пор, как Парисатида впервые разделила со мной брачное ложе, я уловил прощальный блеск заходящей луны в последней стадии убывания — тоненького серпа, и подумал, что больше ее не увижу до нарождения новой луны.

Утром я проснулся спустя два часа после восхода солнца. Я лежал один, моя новобрачная ушла принимать ванну. Когда же она, наконец, появилась оттуда, походка ее была вялой, красивое тело скрывалось под халатом, и она энергично терла мокрые от слез глаза.

— Что случилось, Парисатида? — спросил я, глядя на это бледное и опечаленное лицо.

— У меня язык не поворачивается, чтобы сказать тебе, мой царь.

— Не нужно слов. Я могу догадаться. Ты не зачала.

Она повесила голову, постояла так немного, затем проговорила:

— Это правда, мой царь.

— Не переживай. Из-за легчайшего недомогания матка может отвергнуть семя, не принять его даже в те дни месяца, когда она больше всего предрасположена к этому. Не велика беда: еще много других лун прибудет и убудет.

Я говорил с непривычной легкостью, и по существу запутался в смешанных чувствах. Потакая ее сладострастию, я довел себя до измождения, однако у нее ничего не вышло. По какой-то неизвестной мне причине я был даже рад этому и в то же время испытывал легкое отвращение, смешанное с яростью. Возможно, во время наших оргий — а слова поприличней я не находил — она пила слишком много вина, хотя на каждую выпитую ею чашу я осушал две. В любом случае, она упала в моих глазах и потеряла некоторую долю моего расположения.

За завтраком я говорил о веселых вещах и пересказал Парисатиде грубоватую шутку, которая облетела наш лагерь, быстро, как дикий голубь. Эта, несомненно, чья-то выдумка относилась к брачной ночи стареющего Кратера с его новой женой. Затем я надел на себя полную военную форму, серебряные доспехи и оперенный шлем, с принужденной веселостью попрощался с Парисатидой и, оседлав великолепного арабского жеребца, в сопровождении охраны и свиты направился в лагерь, находящийся в получасе езды.

Но новостью, преподнесенной мне Парисатидой, удары судьбы сегодня не ограничивались.

Мы скакали проворной рысью по довольно пустынной улице и нагнали царский кортеж всадников — это было видно по их лошадям и одежде. Подъехав ближе, я увидел, что впереди ехала высокая молодая женщина, в которой, сильно вздрогнув от неожиданности, узнал я Статиру, мою последнюю, вышедшую за меня против своей воли, новобрачную. Я знаком приветствовал ее, она отвесила поклон, затем обратилась к начальнику моих телохранителей, который ехал сразу же за мной. Мне не составляло труда услышать то, что она сказала:

— Командир, не испросишь ли для меня разрешения царя Александра проехать с ним немного рядом и рассказать то, что ему очень нужно знать?

Я повернул голову и сказал:

— Я слышал твою просьбу, Статира, и готов ее удовлетворить без лишних церемоний.

— Могу я также попросить тебя, великий царь, чтобы твоя охрана немного отстала, ибо то, что я хочу тебе сообщить, предназначается только для твоих ушей.

— Это тоже разрешается, и все мы переходим на шаг.

Она пристроилась рядом со мной, и я заметил, что ее удивительно красивое лицо немного побледнело и выражает глубокую серьезность. Стража попридержала ненадолго своих коней, затем снова тронулась вслед за мной, но уже шагах в двадцати.

— Мой царь, ты должен знать, что не по своей воле я не пришла в брачную спальню в день нашей свадьбы, — понизив голос, сообщила она.

— Я вижу, что ты говоришь совершенно серьезно. И все же не могу представить, чья воля могла бы подавить твою, которая была также моей царской волей.

— Есть один человек, чья воля подавляет мою. Нарушить данное тебе обещание меня вынудили угрозы, которые я не осмелилась не принять во внимание. Я говорю о своей кузине Парисатиде, дочери Артаксеркса III.

— Что это за угрозы?

— Кинжал или отравленная чаша — для меня и очень любимого мной человека.

— Молодого солдата?

— Мой царь, в моей жизни нет никакого молодого солдата. Если тебе это рассказала она, то знай, что все это ее выдумки. У меня никогда не было никакого любовника. Дорогой мне человек, о котором я говорю и которого хотела уберечь от беды, это моя старенькая бабушка.

— Чтобы развеять сомнения насчет того, что ты мне сейчас сказала, я должен задать тебе всего лишь один вопрос. Она знала, что ты назвала мне любимую тобой трагедию Еврипида. Любимую потому, что, по ее словам, там говорится о твоей собственной истории — истории отчаянной любви к молодому солдату. Каким образом могла бы она узнать о том, что ты мне сказала, если только не предположить, что ты разговаривала с ней, пока я мылся в ванной, готовясь к твоему приходу?

— Величественный царь, Парисатида умна и хитра, как… демон. Она постоянно следит за мной, когда я нахожусь в ее компании, и подмечает и запоминает все, что я делаю или говорю. Она знает, что я люблю «Крессу» и всегда говорю о ней, если речь заходит о Еврипиде. Она, как и весь город, знала, что в первый день празднества покажут «Андромеду» Еврипида. Она, как всегда, оказалась прозорливой и догадалась.

— Я верю тебе, Статира. Парисатида крепко обидела тебя, и я был к тебе несправедлив, поверив в наговор.

— Царь Александр, у меня стало гораздо легче на сердце. Но умоляю, не говори Парисатиде о том, что я открыла тебе правду: я опасаюсь ее мести. Она имеет влиятельное положение как последняя дочь по линии рода Ксеркса. Она уже раз совершила убийство — ради своего преуспеяния и ненасытной похоти.

— А что, если я возьму и предам ее мечу?

— Нет, прошу тебя, царь Александр. Мне снова сердце не позволяет. Ведь бабушка обожает ее и не захочет признать в ней ничего дурного.

— Тогда я воздержусь. У меня еще только один вопрос. Ты все еще не против, или, скажем так, есть ли у тебя еще желание, чтобы наш брачный союз завершился на ложе?

— Нет, Александр, больше у меня нет такого желания. Хочешь — приставь ко мне своих шпионов, и ты убедишься, что нет никакого молодого солдата, что я так же девственна, как новорожденная. Когда меня искушали, я помнила, что являюсь старшей дочерью великого Дария, и это помогало мне не поддаваться искушению. Теперь же, когда в твоих объятиях побывала Парисатида, мне уже никогда не быть счастливой в качестве твоей жены, и тебя мне тоже не сделать счастливым. Поэтому вот моя последняя к тебе просьба: выбери подходящее время и отстрани меня по какой-нибудь причине, не задевающей моей чести. И я поищу счастья в пределах своих возможностей: быть может, это будет брак с человеком из нашего рода, добрым и верным, который никогда не стремился жениться на мне из-за моего слишком высокого положения.

— Хорошо, твою просьбу я исполню. Не повезло мне в отношении бракосочетания Европы и Азии, но, верно, это воля богов.

— Осмелюсь попросить тебя еще вот о чем, царь: ни словом, ни делом не позволяй Парисатидедогадаться, что я тебе открыла правду. С земным поклоном и сердечной благодарностью я подожду, с твоего разрешения, на обочине дороги, пока ты со своей охраной не проедешь мимо.

— Да, разрешаю, царица, можешь ехать своей дорогой.

7
В одном отношении большой смотр «эпигонов» под началом Селевка имел поразительный успех. Тридцать тысяч рослых молодых персов промаршировали или проехали верхом на лошадях безукоризненно ровным строем и в такт; они проделали трудные маневры; проходя мимо меня, они повернули головы точно под одним и тем же углом; их оружие было надраено до блеска; они безукоризненно четко отдавали мне честь. Не оставалось ни малейшего сомнения, что они могут стать оплотом моей армии. Мои же ветераны-македонцы собрались на противоположной стороне учебного поля и громко выкрикивали грубые и презрительные насмешки.

Их возмущало образование этого корпуса — пятой гиппархии. Когда я зачислил в конницу гетайров персов, выдававшихся знатностью, храбростью, красотой и верностью мне, ветеранов это не только огорчило, но и оскорбило. Мне, что совершенно очевидно, требовалось принять меры против мятежа — примирительные и вместе с тем суровые — и предстояло заниматься ими несколько дней и ночей. Я решил, что лучше всего провести это время в моем штабе в близком контакте с моими военачальниками и специалистами, а не во дворце у Парисатиды в расслабляющих пирушках, и не в царском дворце, где отсутствие одной молодой женщины заставляло все эти роскошные залы и палаты источать холод одиночества, несмотря на несколько сотен слуг, поваров, музыкантов, чистильщиц ковров и тому подобных его обитателей.

Поэтому я тут же продиктовал короткое письмо, объясняя Парисатиде, что на меня вдруг свалилось много работы и я не смогу вернуться к ней в течение неопределенного периода времени, который, надеюсь, будет коротким; и с письмом я послал ей ожерелье из зеленого нефрита, привезенное мне через Согдиану от монарха Иссебонии, неизвестного путешественникам обширного царства на северо-востоке.

Что-то меня толкнуло послать за моим лучшим шпионом, Клодием, который сейчас находился в лагере после разведывательной работы в Северной Мидии. Частично своим успехом он был обязан своей непримечательной внешности. В сущности, я никогда не мог припомнить его лица — так оно было похоже на мириады лиц. Он обладал острым умом и безошибочной памятью, редко доверял языку, а больше глазам и ушам; смертельно ненавидя Персию, он знал больше о ее дворцовых тайнах, чем хозяйки царского дворца в Вавилоне. Я встретился с ним в атмосфере полной секретности, в присутствии лишь Абрута, которого Таис называла моей тенью.

— Клодий, мне нужны сведения, важные для моей личной жизни, но которые будут касаться и моего управления империей, — начал я, как только он совершил обряд приветствия. — Тебе известно что-нибудь о Парисатиде, дочери Артаксеркса III, которую я взял в качестве третьей жены и царицы?

— Я слышал кое-что от караванщиков, сплетни в банях, но ничего такого, что могло бы быть приятным для твоих царских ушей.

— К Ахриману то, что приятно для моих царских ушей! Мне нужна только правда. Я знаю о ее предках, что она родилась у отца под старость, что ей около семнадцати и что нянька ее — египтянка, вдова хорошего аптекаря. У меня есть основания считать ее, мягко говоря, неразборчивой в средствах. Был ли у нее когда-нибудь любовник, о котором тебе что-нибудь известно?

— Не совсем любовник, мой царь.

— Был ли кто-нибудь, кто вызвал сплетни и публичный скандал?

— Маленькие сплетни, царь Александр, и то, что по греческим меркам можно было бы назвать скандалом. Но это известно только немногим.

— Я желаю услышать об этом незамедлительно.

— Говорила ли тебе царица Парисатида, что у этой самой египтянки есть сын по имени Неко?

— Нет, не говорила.

— После смерти Артаксеркса княжна Парисатида устроила свою резиденцию в Пасаргадах, в одном из дворцов, принадлежавших династии Ахеменидов. Вырастая из младенческого возраста, она играла и постоянно общалась с Неко, который был на три года младше. Я думаю, их более интимные отношения начались как детские эксперименты и исследования — что обычно бывает между зрелой сестрой и ее младшим братом. По слухам, у них это зашло гораздо дальше. Он стал ее любовником и все еще был им — по крайней мере, до тех пор, пока ты не взял ее в жены. Говорят, не было таких штучек в самых низких притонах, каким бы она не учила его. Вот и все, что я слышал, мой царь. Ручаться за достоверность не могу.

— Этот Неко приехал с нею в Сузы?

— Да, но он заболел с прошлого новолуния, возможно, от ревности.

— Его выздоровление будет быстрым, я в этом не сомневаюсь. Благодарю тебя за откровенный разговор. Можешь идти.

Не откладывая разговора с Парисатидой в долгий ящик, я решил сразу же наведаться во дворец ее бабушки с отрядом своих телохранителей. Часть из них вошла со мной в парадные двери дворца, и когда я попросил, чтобы меня провели в покои для гостей, то расставил их в коридоре. Затем я вошел в роскошные палаты и послал за Парисатидой.

Она несколько замешкалась с приходом. Я представил себе, как нянька сообщает ей о моем вызове, как она поспешно одевается. Когда ее допустили ко мне, лицо ее пылало, и она тут же с совершенным изяществом распростерлась ниц. Поднявшись, она заговорила с полнейшим очарованием:

— Великолепный царь! Я получила твое письмо и не ожидала, что ты…

Тут она замолчала, пристально вглядываясь мне в лицо, на котором явно было уже не то выражение, что в начале дня, когда я уходил. С ее лица схлынул румянец, глаза расширились.

— Похоже, Парисатида, ты чем-то обеспокоена, — заметил я.

— Нет, мой царь. Если у меня такой вид, так это только от удивления — лучше сказать, от неожиданной радости, что ты вдруг вернулся.

— Я по делу, Парисатида. Пришел тебе сказать, что ты больше мне не жена и не царица. Это не навлечет на тебя общественного позора, так как поцелуй без свидетелей — единственный знак нашего брачного союза. Нас вместе видели только раз на улице, что вполне могло бы сойти всего лишь за развлекательную прогулку: новый император проявляет должную учтивость по отношению к дочери великого царя.

Она помолчала, чтобы совладать со своей яростью и убрать все ее признаки, которые могли бы ее выдать. «В этом она имеет опыт», — подумал я. Наконец, она довольно спокойно полюбопытствовала:

— Должна ли я получить свой собственный дворец и свиту?

— Не от меня.

— Даже Александр, царь царей, не может так обращаться с последней дочерью царя из рода Ахеменидов. Все подчиненные цари этого древнего рода по всей твоей империи поднимут… поднимут…

— Против меня восстание? Не думаю, поскольку я правлю мечом.

— И все же это их возмутит, ведь в тайне тебе этого не удержать. Им будет нанесено непоправимое оскорбление. Они уже не будут оставаться такими верноподданными царю Александру. Их семьи были старинными и великими, когда царский дом Македона…

— Прошу тебя следить за своим языком, впрочем, не стану разбираться, к чему вела твоя речь. Я даже могу оказать тебе любезность — небольшую услугу, которая может тебя порадовать. У твоей няни-египтянки есть сын по имени Неко, он живет с вами. Если попросишь, я назначу его пажом в царском дворце.

Мне показалось, что она как бы уменьшилась в размере — наверное, оттого, что сделала полный выдох. Лицо ее утратило красоту, исказилось и побледнело от страха.

— Ну как, Парисатида, тебя бы это порадовало? — спросил я.

— Величественный царь, не мучай меня. Прошу тебя, смилуйся над своей самой ничтожной служанкой.

— Я мучаю тебя, всего лишь упомянув имя зеленого юнца, который на три года моложе тебя, и предложив допустить его ко мне во дворец? Впрочем, я теперь понимаю, что ты не рада этому предложению, и поэтому я беру его назад. Скоро я уеду в Экбатаны, а ты можешь объяснить своим родственникам и друзьям, что не смогла сойтись характером с македонским завоевателем из династии, мало чем примечательной до нашего века, и что мы расстались по взаимному согласию.

— Это великая милость от того, кто не славится своим милосердием, — проговорила она приглушенно-сдавленным голосом.

— Больше нет великого дома Ахеменидов, это только воспоминание. Времена меняются. Чтобы я больше не слышал о твоем верховенстве над Статирой, старшей дочерью моего великого врага. А вообще я советую тебе вернуться к своей кормилице-египтянке и ее сыночку и не принимать никакого дальнейшего участия в делах империи. Это тебе хорошо понятно? — Я мягко опустил руку на рукоять меча.

— Да, о величественный царь. — И она простерлась ниц на полу предо мной.

— Теперь разрешаю тебе уйти и ухожу сам.

8
Когда я вернулся в лагерь, я был совсем не в настроении шутить шутки со своими македонцами. Мой первый шаг был крайне либеральным: я уплатил все долги, которые наделали мои македонские солдаты любого звания, просто каждый должен был подойти к столам с деньгами, заявить ведающим раздачей, сколько он должен, и тут же получить деньги; не устраивалось никаких проверок того, правду он сказал или нет, ибо я принимал его честность как само собой разумеющееся, поскольку он служил у меня все эти годы и хранил верность. Но македонцы были так сердиты из-за того, что я не позволил им грабить Персию, а затем возвращаться на родину, грабя на всем пути, что не выказали никакой благодарности за щедрый денежный подарок и продолжали ворчать. А ведь я заплатил по долговым обязательствам без каких-то там нескольких сотен ни много ни мало десять тысяч талантов.

Затем я поручил Кратеру составить список десяти тысяч ветеранов, не годных к военной службе по старости или в связи с увечьями. С ними я собирался щедро расплатиться, после чего их ожидал долгий путь на родину. Я знал, что рядовых македонцев это приведет в ярость, они обвинят меня в том, что я выжал из них все силы и бросил, но ведь увольнение будет почетным: они будут освобождены от налогов и получат ряд других привилегий, кроме того, это было военной необходимостью. Эти солдаты уже не могли сравниться с более молодыми, часть которых прибыла из Греции несколько лет спустя после того, как я переправился через Геллеспонт, или с отрядами молодых персов, бактрийцев, согдийцев, скифов и мидийцев, которые я включил в свою армию. Я еще не знал, какие мне предстоят походы, не решил, в каком порядке буду их совершать. Я зашел на восток так далеко, как позволяли мне мои обширные коммуникационные линии. Непосредственно к северу от моей империи простирались только степи и пустыни, где изредка встречались оазисы, плодородные долины и пастбища кочевников, не стоящие тех денег и сил, которые могли бы пойти на их завоевание. Зато весь юг, за исключением Египта, оставался в неприкосновенности, а к западу от Греции лежали не только незнакомые обширные царства готов и тевтонов, но и богатые города Италии, которые быстро вбирала в себя только что народившаяся энергичная Римская держава.

— Под чьей командой пойдут домой те десять тысяч ветеранов, которых ты намерен уволить из армии? — осведомился Кратер, и голос его был спокоен. — Впрочем, чего спрашивать — и так все ясно.

— Думаю, что ясно, мой старый и верный друг, — отвечал я ему.

— Что ж, я подчинялся твоим приказам десять лет, а то и больше — и тем приказам, которые я считал разумными, и тем, что мне казались неразумными. Привычка подчиняться въелась в меня так глубоко, что я даже не могу возражать против моей насильственной отставки. К тому же в этом есть смысл. Я один из твоих старших военачальников, я уже не молод, мне не хватает былой агрессивности, хотя сомневаюсь, что я стал слаб в своих суждениях; теперь настала пора заменить меня кем-нибудь помоложе, порасторопней; может, я уж больше не люблю грохот сражения и меня не привлекает даже слава победы, за которую приходится платить такой горькой ценой. Я сам прошу тебя об отставке, и пусть она вступит в силу в тот день, когда отпущенные на отдых солдаты вступят на македонскую землю.

— Я принимаю, Кратер, твою отставку, печалясь и вместе с тем радуясь тому, что ты так долго прожил, так много видел, так хорошо воевал и в свои преклонные годы заслужил мира и покоя, что ты будешь пользоваться в Греции известностью и почетом и честно заработанным состоянием.

Пока Кратер составлял списки, а другие военачальники реорганизовывали армию в соответствии с моими планами, я мечтал совершить еще одно путешествие с целью изучения неизвестных земель и заодно испытать пригодность моих новых судов к плаванию. Я переделал одну большую тетреру, с тем, чтобы у нас с Роксаной на ней было просторное, даже роскошное жилье и удобные койки для небольшого штата слуг. Каждый день я опасался, что получу от Роксаны еще одно письмо, в котором будет говориться, что она снова откладывает возвращение домой, но в почтовых сумках такового не оказалось, и прибыла она без всякого дальнейшего уведомления как раз в тот день, когда я ее и ожидал.

Тот день я провел во дворце за изучением карт и морских путей, изредка делая краткие перерывы и выходя на балкон, откуда хорошо был виден наружный портал. Ближе к заходу солнца я услышал крики каравана и, забыв о приличии, поспешил к главному входу во дворец. Я успел как раз вовремя, чтобы увидеть, как Роксана на своей белой лошади въезжает в ворота, а низкое солнце, должно быть, полюбило их обеих, ибо ее лошадь вся так и сияла мерцающей белизной, а волосы Роксаны, заплетенные, как и во время нашей первой встречи по дороге в Додону, в косы, мягко излучали светло-золотистый цвет.

Я собственноручно помог ей спешиться, при этом она вскинула брови и ее нежный рот изогнулся в улыбке. Очень скоро мы остались одни, выставив за дверь болтливую Ксанию. Роксана, как я и ожидал, начала с вопроса:

— Почему же ты не со своей новой женой? Я ведь говорила, что ты должен уделять ей постоянное внимание на протяжении полного лунного цикла. Хотя я подумала, что ты не решишься постоянно быть при ней, ты дашь ей день передышки.

— Некоторое время я считал, что у меня две новые жены: Статира и Парисатида, — но оказалось, что у меня нет ни одной, кроме моей прежней жены.

По внезапно изменившемуся выражению глаз я понял, что она испугалась, хотя больше ничто не говорило об этом — она умела скрывать свои чувства.

— Я не буду спрашивать, что случилось. Я только выскажу предположение, что бракосочетание Европы и Азии не прошло столь успешно, как ты ожидал.

— Для меня оно кончилось полной неудачей. А в целом, признаюсь, успех был не так уж велик.

— Я бы не нашла ничего плохого в том, что прекрасная Статира — твоя жена, а Парисатида… после смерти Дария она имеет сан княжны Персии. Но если ты сделал ее своей третьей женой, мне бы следовало либо убить ее, либо никогда не возвращаться к тебе. Я никогда ее не видела, но… мне она не нравится.

— Это, несомненно, предубеждение.

— Ты так говоришь, Александр, а выглядишь как будто пристыженным. Я очень редко видела тебя таким. Не сомневаюсь, что это тебе на пользу.

— Ты мне на пользу, Роксана.

— Ты нуждаешься в ком-то, кто был бы тебе полезен, кто любил бы тебя. На это способна не каждая женщина.

— Таис говорила мне, что ни одна женщина на это не способна.

— Она ошибалась. Разумеется, я влюбилась в тебя, когда мы оба были очень молоды, и я не смогла вылечиться от своего чувства.

Это была Роксана, которая, единственная среди людей, открыла мне свое сердце. Хотя, возможно, не совсем единственная, поскольку был еще Птолемей, которому повелитель Азии все еще приходился другом детства. Любовь ко мне Гефестиона была окаймлена сильным желанием, которого он стыдился, и это заставляло его скрываться от меня в других отношениях; его больше всего восхищала во мне та сторона моей натуры, которую Роксана считала самой предосудительной; однако он был верен мне до гроба. Роксана быстро стареет, сказала мне Парисатида, и за эти слова мне следовало бы придушить ее, но я не мог, так как попался на ее лесть, грубее которой мне еще не приходилось слышать, однако я слушал с жадностью, и еще потому, что я размяк от безрассудной плотской страсти к ней. Я надеялся, что Роксана никогда не узнает о постельных баталиях между Парисатидой и мной. Я не думал, что она узнает, ибо отныне куда бы ни пошла эта распутница, она будет следить за своим языком.

Роксана не только не старела, она вступила в долгий период полного расцвета красоты. С момента нашего воссоединения в Бактрах она совсем не изменилась, да в сущности, и с тринадцатилетнего возраста в ней не произошло почти никаких перемен. Может, благодаря какому-то внутреннему росту она стала прекрасней, чем прежде. Глядя на ее лицо, я вспомнил изящную лепку ее тела, его белоснежную кожу, груди, унаследованные ею от скифских кочевниц, упругую талию и длинные и тонкие, но сильные ноги и руки.

— Ты не слишком устала от езды, чтобы возлечь со мной? — спросил я своим обычным властным тоном, но почти со смирением. — Она ведь была такой долгой.

— А ты не слишком устал, резвясь с Парисатидой, да простят тебя боги?

— Я оправился от этого безумия и телом, и душой.

— Что ж, я твоя жена. То, что ты предлагаешь, разрешается Заратустрой и не запрещается ни одним богом, у которого есть хоть крупица здравого смысла, хотя твоя богиня Артемида относится к этому с пренебрежением — с вершины своей собственной девственности, в которой я очень сомневаюсь.

— Роксана, это кощунство!

— Ничего, потерпит. Так ты хочешь или нет? Если да, то дай мне время помыться, ведь я вся пропылилась в дороге. Я быстро, обещаю.

— Я тоже приму ванну и тоже быстро.

Ожидание распалило меня так, что мне трудно было поверить, а осуществление желания, как всегда, явилось для меня блаженным сюрпризом. Затем я поведал ей о предполагаемом путешествии. «Ты хорошо ездишь на четвероногой лошади, — похвалил я, — но скоро увидим, как ты поскачешь на деревянной лошадке с сотней деревянных ног и с хлопающим парусом. Не сомневаюсь, что тебя вывернет наизнанку».

— Рвота? Ерунда! Когда мне было семь лет, я верхом на козле поднималась на Скалистые горы.

Через несколько дней, изумительно счастливых, мы пустились в плавание вниз по Тигру в Персидский залив. Затем вдоль берега мы направились к устью Евфрата. Мы проплыли мимо деревень рыбаков, поклонявшихся богине Ашторет, которую иногда путали с Астартой, посредством чего им удавалось получать хорошие уловы; а также мимо поселков искателей жемчуга, которым лучше всего, по-моему, было обращаться за помощью к Посейдону, богу океана, и к морским нимфам, одной из которых была мать Ахилла, и к Протею, пастуху тюленей. Мной овладело странное сожаление, что я не ловец жемчуга, который погружается в морские глубины на шестьдесят футов или больше — так нам говорили, — задерживает дыхание на пять минут и чувствует себя как дома в этом странном подводном мире, в морских пещерах, где живут зеленоглазые русалки. Кто-то другой мог бы быть завоевателем Азии, проливающим реки крови, а я бы мирно плавал себе в соленом океане, гордясь силой своих рук и ног. Когда у меня возникало бы сильное желание испытать опасность, я бы вступал в поединки с большими осьминогами со множеством щупалец, которые убивали и пожирали моих товарищей — водолазов, или с крупными кривозубыми акулами.

На этом берегу Эол, бог легких ветров, не в силах или не желая поднять большой, губительный для судов ураган и оставив это дело моему отцу Зевсу, зародил на берегу ветер, который задул в сторону моря и устроил нам такую боковую и носовую качку на волнистых отмелях, что многих из экипажа скрутила морская болезнь. Роксана же сохраняла полнейшее равновесие, словно она ехала в горах верхом на козле.

Мы исследовали обширное устье Евфрата, в котором рыбаки и ловцы жемчуга знали каждое углубление и могли найти его самой темной ночью, и самым великолепным зрелищем были тучи водоплавающих птиц, насчитывающих миллионы, которые, если их вспугнуть, поднимали такой гвалт в небесах, что нам приходилось орать друг другу в ухо, чтобы перекричать их пронзительные жалобно-возмущенные вопли.

Затем мы вернулись к Тигру и поднялись вверх по вяло текущей реке к новому лагерю моей армии, где начальником был Гефестион и где стояла на якоре главная сила моего флота.

— Александр, какая тебе нужда в этих сотнях военных судов? — удивилась Роксана.

— На всякий непредвиденный случай, — ответил я и быстро сменил тему.

Высадившись на берег, мы поселились в просторном павильоне, поставленном специально для нас, и я, повидавшись наедине со старым верным другом Гефестионом, узнал, что уже возник непредвиденный случай, правда, несколько иного рода, чем я ожидал. Македонцы, услышав, что Кратер поведет домой десять тысяч уволенных из армии, увидев собственными глазами, что армия реорганизуется и что из азиатов формируются подразделения, которые до сих пор состояли только из греков, не на шутку обозлились. Назревал большой мятеж.

Глава 10 ПОЛЕТ ФУРИЙ

1
Не много потребовалось времени, чтобы созреть мятежу. На следующий день после моего прибытия рядовые солдаты-македонцы все до одного освободились от учений, сославшись на недомогание, но вместо того чтобы играть эту роль и дальше и оставаться в палатках, они сбились в большие и малые группы, говоря о своих обидах и возбуждая все больше злобы друг в друге, подобно тому, как отдельные очаги жертвенного костра постепенно соединяются в одно огромное пламя. Когда я проезжал мимо них верхом со своими телохранителями, многие из них выкрикивали слова, в которых звучало недовольство и, хуже того, открытое неповиновение. Сквозь крики мне слышались глухие угрозы, словно ворчание в раскатах грома в ту ночь, когда мы готовились к переправе через вздувшуюся от паводка реку, чтобы ударить на Пора.

«Зевс-Амон!» — проорал кто-то с издевкой. — «Ты выжал из нас все соки и выбросил, как объедки», — взвился еще один голос и ему вторил другой: «А был великий царь!» Вот прорвался хриплый от ярости крик: «Давай, повоюй со своими трусливыми персами и увидишь, много ли ты завоюешь». Но больней всего меня задело обвинение: «Ты предал своих!»

Я понимал обоснованность некоторых жалоб и готов к ним был прислушаться с уважением, но я не мог потерпеть клевету или оскорбления в адрес моего происхождения и сана и у меня почти не оставалось надежды решить этот кризис без кровопролития. Да, совершенно верно, эти люди были вынуждены оставить в песках свои сбережения и добычу, награбленную за многие годы тяжелой войны. Если бы не мой безрассудно смелый и губительный поход через пустыню Гедросии, если бы вместо этого я повел их по более длинному, но легкому пути через Дрангиану, они бы могли вернуться домой богатыми. И верно было то, что я предпринял этот поход не ради какой-то военной цели, а чтобы только доказать свое превосходство над Киром; Таис в своей прямоте назвала его безумным выражением колоссального тщеславия. Будущее тех, кто возвращался в Грецию, оказалось под угрозой. После перехода через пустыню им пришлось обойтись совсем скудной добычей и, как и большинство солдат, они мало что отложили из жалований и премий. Обещанная мною доля казны из подвалов Суз, Вавилона и Персеполя пошла в основном на покрытие долгов; расходы по пути домой должны были съесть значительную часть оставшихся у них средств; то, что удалось бы сохранить, и несколько золотых дариков на каждого человека по прибытии в Македонию составило бы все их богатство, которого вряд ли хватило бы на покупку маленькой фермы, не говоря уж о большой, для разведения лошадей. Я и думать не мог о том, чтобы прибавить им еще и вместе с тем браться за осуществление своих планов дальнейших завоеваний.

Но недовольными в этой толпе были не только уволенные ветераны; македонцы, которых я намеревался оставить в армии, были не меньше возмущены, поскольку устали от войны и хотели, чтобы я возвращался с ними на родину, позволив им грабить встречные города и оставить за собой на пути победителей широкую полосу опустошений — в тысячи стадиев длиной. Один из этих смутьянов крикнул: «Если уж отправляешь домой одних, тогда и всех отправляй!» — и этот крик толкнул меня решиться на осуществление своих намерений.

Собственно говоря, я не испытывал в македонцах никакой реальной нужды. Моя родная Македония стала теперь всего лишь далеким полуварварским уголком моей огромной империи. Титул царя Македонии служил лишь небольшой припиской к великому титулу императора Азии. Я располагал мощной армией, состоявшей из мидян и персов, парфян и бактрийцев, и были они вовсе не трусливыми, как выкрикнул один из бунтовщиков, а наоборот, храбрыми и неистовыми воинами; стоило их немного еще подучить, и это была бы поистине грозная армия. У меня был лучший флот в мире, а возможно, и величайший в истории. Испытания сражениями отсеяли тех моих военачальников и флотоводцев, кто был послабей, и хотя я знал, что мне будет не хватать трезвой головы и грубого, порой дерзкого языка Кратера, его все же было не сравнить с такими яркими фигурами, как Гефестион, Птолемей и Неарх, а несколько других были вполне им под стать. Поэтому, когда я приказал всем македонцам собраться перед трибуной, у меня было то же чувство удовлетворенности своим положением, что и тогда, когда предо мной стояли войска Дария на Гранике и при Иссе.

Я не приказывал им строиться, боясь, что они не подчинятся, позволяя им оставаться гудящей, ворчащей, изрыгающей проклятия толпой. Может, это было и ошибкой; мое предчувствие кровопролития явно грозило оказаться правдой. Снова послышались наглые выкрики, теперь они звучали чаще и оскорбительней, и негоже было терпеть их Александру, сыну высочайшего из богов, императору Азии. Взбешенный, я соскочил с трибуны и, сопровождаемый телохранителями, приказал схватить тринадцать человек из числа подстрекателей и тех, кто выкрикивал непростительные оскорбления. Я уж готов был отдать приказ обезглавить их тут же на месте, но меня вдруг осенила мысль о более подходящем наказании.

— Отобрать оружие у этих изменников, отвести их на реку, связать по рукам и ногам и бросить на дно.

Это изменение формы наказания служило сразу двум целям. Во-первых смерть утопленника страшила македонцев гораздо больше, чем смерть от меча, с которой они то и дело встречались в сражениях. Во-вторых, до сих пор я избегал кровопролития и был намерен, по возможности, поступать так и впредь. Те, кто услышал мой приказ, выглядели ошарашенными. Но, говоря по правде, я был потрясен не меньше схваченных, поскольку разглядел их каждого в лицо, когда их вели на смерть по дороге в мрачное подземелье Аида. Я хорошо знал почти всех, и не только как храбрых воинов, но и как просто людей со своими чудачествами, манерами и особенностями, ставшими предметом насмешек. Один из них учился со мной у Аристотеля, хотя и неважно; из четырех других, людей знатного происхождения, двое сражались в рядах моих великолепных гетайров, ходили со мной на прорыв развернутого строя врага на Гранике, при Иссе и Арбелах, а в последний раз — среди отрядов Пора в битве на берегу реки. Один дрался рядом со мной в крепости в Маллах и пытался отбить мечом жужжащую стрелу, которая затем вонзилась мне в грудь. Все они переправлялись со мной через Геллеспонт.

Вот сейчас они придут в себя, мелькнуло в голове, а у них мечи и число их так велико, что они могут смести моих телохранителей, захватить и убить меня. Я махнул рукой трубачам, стоящим за военачальниками на трибуне, и прозвучал сигнал остановиться. Больше в силу привычки, чем из намерения подчиниться, мятежники стали по стойке «смирно».

Я тут же снова вскочил на трибуну, и когда начал свою речь, меня никто не прерывал.

Сперва я говорил о Филиппе, называя его своим отцом, что несколько умиротворило людей, ибо почти никто из македонцев, за исключением Гефестиона, никогда не признавал меня за родного сына Зевса-Амона. Даже Птолемей никогда не говорил это в открытую. Но, называя Филиппа отцом, я ни в коем случае не отрекался от своего права считаться сыном бога, ибо царь Македонии действительно был моим приемным отцом. Я напомнил им о том, что он привел их к победам в Греции и в землях, примыкающих к ее границам, что сделал из них людей, имеющих право гордиться собой, тогда как до этого они были нищими пастухами, зависящими от милости варваров-горцев.

Затем я напомнил им, как повел их через Геллеспонт в империю старого врага Греции — огромной Персии. Пока мы шагали в победном марше на Восток, самые способные из них стали крупными военачальниками, предводителями фаланг и правителями богатых сатрапий. Во время долгих походов я делил с ними трудности лагерной жизни и ел ту же самую пищу, что и они; я всегда был с ними на переднем крае сражения; у меня на теле много следов от глубоких ран; я взял себе в жены восточную женщину только после того, как в трех великих битвах победил армии Дария и завоевал Тир; только тогда надел я на себя персидский наряд царя Азии.

Я напомнил им, с какими торжественными церемониями я хоронил павших в бою из их числа, о том, как награждал их почестями и повышал в звании, а потом заплатил их долги, не задавая никаких вопросов. Я говорил о множестве захваченных после побед молодых женщин и девушек, которых я мог бы продать в рабство, но вместо этого отдал им для наслаждений. За исключением нескольких крайних случаев, они никогда не нуждались в хорошей пище и питье. С ними обращались как с людьми, а не как с вьючным скотом.

— Теперь же вы — не только ослабленные, но и здоровые — хотите меня оставить, — сказал я им с горьким упреком. — Поступайте как хотите. Идите в Македонию и расскажите, как вы ушли — после того, как я преодолел с вами Кавказ, Окс, Танаис и могучий Инд, через который до меня не мог переправиться ни один завоеватель, кроме бога Диониса, провел вас в неизвестные земли Аральского моря, за большие притоки Инда и даже на берег Гифасиса; под моим знаменем вы одолели бы и это препятствие, если бы не пали духом и не затосковали по дому. Расскажите им и то, как под моим руководством вы остались в живых в гибельных песках гедросов. Расскажите о вашем походе в дельту Инда, куда до вас проникло всего лишь несколько обитателей джунглей. И наконец, расскажите им, как, ступив на безопасную дорогу в Грецию, завоеванную и умиротворенную Александром и его армией, вы оставили его, его знамя, свои ряды и посты и превратились в толпу дезертиров. Заслужите ли вы этим рассказом почести перед богами, станете ли выше в глазах своих соотечественников? Тьфу! Ступайте!

Я повернулся, без всякого салюта сошел с трибуны и вернулся к себе в шатер, где меня ждала Роксана. Я попытался улыбнуться ей, но не смог, а когда направился в спальню, она не коснулась моей руки, чтобы остановить. Зашла Ксания и спросила, что бы я хотел на ужин, но я отрицательно покачал головой.

— Так не годится, царь Александр, ты должен поесть. Откуда у тебя возьмутся силы, если ты не будешь есть?

— Не могу, добрая Ксания. Так и скажи своей хозяйке. Единственно, что мне нужно, это уединение. Попроси ее позволить мне побыть в одиночестве.

Я бы мог попросить ее еще об одном желании: чтобы поскорей прошла ужасная боль в висках.

Весь следующий день я едва притронулся к моему любимому блюду после того, как Ксания поставила его на стол и быстро удалилась. На другой день, как и в предыдущий, я никого не принимал, хотя слегка поел; острая боль прошла, и, когда стемнело, я пригласил Роксану к себе в постель, и, хотя мы говорили мало, я нашел сладкое утешение в ее любящих руках и милом тепле ее тела. Утром третьего дня я вызвал к себе самых способных персидских военачальников, одного бактрийского, с превосходными воинскими достоинствами, двух умелых командиров от парфян и замечательного вождя согдийцев. Им и еще горстке македонских старших военачальников предстояло приступить к созданию армии, сплошь состоящей из азиатов, включая конницу гетайров и другие элитарные корпуса. Начальнику моих телохранителей я послал письмо с почетным увольнением и денежный подарок; я писал, что, к моему глубокому сожалению, не могу доверять большей части своей охраны, хотя и тех немногих, кому доверяю, должен уволить из-за дезертирства их собратьев-македонцев. И наконец, я отправил письмо Каллину, до сих пор надежному илиарху конницы гетайров, который не был зачинщиком мятежа, но и не выступил против него; я ставил его в известность, что он с остальными командирами меньшего ранга и всеми рядовыми македонцами должен покинуть лагерь, а иначе им придется взяться за оружие и выступить против меня.

Как я и предполагал, для мятежников это явилось сокрушительным ударом. Они вдруг задумались, их кровь превратилась в воду, и дерзкая непокорность покинула их; они примчались к моему шатру, одни встали на колени, другие бросились ничком на землю, взывая ко мне, чтобы я позволил им увидеть свое лицо, умоляя меня о прощении и о том, чтобы я вновь принял их под свое знамя — ради любви богов и ради их доброй службы под моим началом до того, как они взбунтовались.

Я дал им немного повопить и попричитать, потом вышел из шатра и дружески поцеловал Каллина. Тут же все остальные бросились ко мне, пытаясь поцеловать или просто коснуться моих одежд и рук; видя, что я их не упрекаю, они зааплодировали, затем засмеялись, точно мальчишки, и пустились вокруг меня в дикий пляс, прыгая и крича в безумной радости, а когда многие из них заплакали от счастья, заплакал и я сам. Видя это, они поняли, что прощены, и когда, наконец, я отпустил их, они вернулись к своим палаткам, распевая гимн в честь Аполлона, обычно звучащий только в дни вознесения благодарственных молебнов Далекому Стрелку.[595] Он являлся идеалом и особым хранителем греческой мужественности и справедливым богом, всегда говорящим только правду и славящимся тем, что прощал мужчинам их прегрешения и не был мстительным, как великий Зевс, его сестра и жена Гера и мудрая, но неумолимая Афина Паллада.

И наверное, когда они пришли в лагерь, более образованные принесли жертву Артемиде, сестре-близнецу Аполлона, а близнецы эти родились у Леды после того, как ее соблазнил Зевс, принявший образ лебедя. Аполлон же страстно любил свою девственницу сестру, всегда принимал ее сторону и больше был склонен мстить за всякое неуважение к ней, чем к себе. Они хорошо помнили, как он вместе с нею пускал свои смертоносные стрелы, поражая насмерть многочисленных сынов и дочерей Ниобы, хваставшейся своим превосходством над Ледой, родившей только одного сына и одну дочь.

Так что даже великодушный Аполлон мстил самонадеянным смертным, и, по сути, в этом все боги видели и развлечения для себя, и свой долг.

Но иногда высшие боги бьют по своим, а в чем тут причины, смертным умам понять невозможно. Обычно их жертвы прожили какое-то время на земле и родились у смертных женщин. Ярким примером этому был Геракл, сын Зевса и Алкмены. Геракл убил кентавра Несса стрелой, смоченной кровью Гидры — многоголового чудища, более ядовитого, чем индийская змея с капюшоном вокруг головы. Когда Несс умирал, он дал немного своей крови жене Геракла, сказав ей, что у нее есть свойства любовного амулета. Жена Геракла, испугавшись, что теряет благосклонность героя, пропитала этой кровью его одежду и дала ему надеть ее на свое могучее тело. И тут же от яда у него начались такие страшные муки, что он разложил большой погребальный костер и умер в его пламени.

И ведь ни один бог не предупредил его жену и его самого о том, что в рубахе — яд. Мне часто приходило в голову, что Зевс, знай он правду, так бы и поступил, и оставалось только предполагать, что его великие мысли были заняты чем-то еще, или же он потерял голову от любви к какой-нибудь прекрасной нимфе или смертной. Помимо Зевса его могли бы спасти, предсказав правду, какой-нибудь провидец или сивилла. Еще один герой, жестоко сраженный судьбой, ради спасения которого Зевс и пальцем не пошевельнул, это великий Ахилл. Из одного рассказа следует, что его мать Фетида окунула новорожденного в Стикс, которую мы зовем Рекой Печали, чтобы тело его, целиком смоченное водой, стало неуязвимым для оружия; но она держала его за пятку, и пятка осталась сухой. Во время Троянской войны он сперва потерял своего любимого друга Патрокла, и эта потеря чуть не разбила его сердце. После победы греков ему в пятку попала стрела малодушного любителя красть чужих жен Париса, и от этой раны он умер.

Ни одна богиня не явилась Фетиде и не предупредила ее, что Ахилла следует целиком окунуть в воду, чтобы полностью защитить его тело от ран. Хоть ранняя смерть Патрокла была предсказана никогда не ошибающимся оракулом в Дельфах, ни один бог не вмешался, чтобы спасти его и позволить ему остаться при своем великом друге в последний год его жизни. Порой я задумывался над этими событиями и ловил себя на мысли, что и мне неумолимой судьбой будет нанесен жестокий удар, несмотря на мое божественное происхождение.

В середине тридцать второго года о. А., в возрасте тридцати одного года, я вместе с Роксаной, телохранителями, царским двором и крупным отрядом отправился в Экбатаны, летнюю столицу персидских царей, думая, что, если сменю влажный климат Суз, мои частые и сильные головные боли ослабнут или пройдут совсем. Это путешествие не заняло много времени, хотя пришлось идти отрогами горы Загрос; там Роксана, казалось, снова стала сама собой, возможно, потому, что кедровые чащи, журчащие ручьи и часто встречающиеся фазаны с роскошным оперением напомнили ей Бактрию.

Я же был удручен: мне постоянно снились дурные сны, и я чувствовал, что мои ночные страхи могут предвещать недоброе. Я думал, что это, скорей всего, случится в пути, ибо дорога в горах была извилистой, случалось, там падали большие деревья, наш путь не раз преграждали оползни, вызванные сильными дождями, а по окрестным лесам бродили свирепые львы. Так что когда мы в целости и сохранности прибыли в Экбатаны и мы с Роксаной и нашим двором устроились в летнем дворце, я решил подождать полнолуния и устроить празднество с играми и жертвоприношениями. А тем временем я заказал для Роксаны прекрасный паланкин, чтобы она могла ездить по горным дорогам с большим удобством.

Вот тогда-то я и вспомнил о партии сильно лоснящейся кожи, которой коссеи заплатили мне дань: ее ведь отправили в Экбатаны, чтобы по возможности использовать в изготовлении седел и сапог. Я тут же послал за тем, кто отвечал за кожаные изделия. Он сообщил, что высококачественная конская кожа так и осталась неиспользованной, поскольку оказалась недостаточно гибкой, что ее хранят в небольшом каменном сооружении на территории лагеря. Я немедленно пошел вместе с ним, чтобы взглянуть на нее, ведь она находилась совсем рядом, в каких-нибудь ста шагах от штаба. Осмотрев материал, я решил, что он хорошо подойдет для крыши и частично для стенок паланкина между золотыми и серебряными распорками.

Строительство паланкина привлекло к себе мое любопытство. Я с трудом представлял себе, какой пользе он может послужить. Он напоминал собой небольшую тюрьму и с последней мог сравниться даже прочностью: на двери снаружи — железная решетка, точь-в-точь как в тюрьме, пол выложен каменными блоками, крыша как у подземной темницы, а в качестве окон — отдушины менее фута шириной. Ответственный за работу не мог удовлетворить мое любопытство.

Луна все прибывала, и после полудня, перед тем как ей взойти абсолютно круглым диском, я устроил праздник благодарения. Я не сомневался, что высоким богам понравились принесенные им жертвы, что игры удались: диски бросались далеко, отлично выполнялись прыжки, наездники показали высшее искусство верховой езды, и в первых сумерках бег с факелами явился достойным завершением игр. Но еще лучше удался пир на открытом воздухе, гостями которого были мои старшие военачальники, правитель Экбатан и мои старые друзья чином пониже. Подсчет показал, что собрались почти все мои товарищи и союзники по старым временам в Пелле, которые еще были в живых.

Гефестион сидел справа от меня, Птолемей — слева. Мы говорили о старых временах, настроение у меня поднялось, и я не чувствовал никакой боли в висках. Но после нескольких чаш вина Гефестион пожаловался на боль в груди. Он, наверное, простудился, подумал я, это может вызвать воспаление и раздражение в легких. Еще одна чаша вина не принесла ему облегчения, и он, в конце концов, заявил, что в постели ему станет получше, и попросил моего разрешения уйти.

Я разрешил, и он ушел после прощального тоста за меня. После этого мы разговаривали с Птолемеем. Это был один из редких случаев наших интимных бесед, и он горячо заговорил о Таис. Ему нельзя жениться на ней теперь, — сетовал он, — когда у него есть жена знатного происхождения, сестра Барсины Артакама, но ему хотелось бы дать ей статус наложницы. Он вспоминал храбрость Таис во время жестокого испытания в песках гедросов.

Прошло время, и я уж было решил послать человека, чтобы узнать, не стало ли Гефестиону лучше или сон для него высшее благо, как вдруг к моему столу торопливо подошел врач Главкий, умоляя меня немедленно пойти к постели моего старого друга.

— Ему хуже? — спросил я с замиранием сердца.

— Хуже, чем в первый раз, когда он послал за мной. Тогда мне не понравилось его состояние, хотя пульс был нормальный и жара не было. Царь, он выглядит очень неважно: бледное лицо, ввалившиеся глаза. Я смешал ему лекарство из части возбуждающего средства, части слабительного и части смягчающего для воспаленных легких. Возбуждающее средство на него не подействовало, и, похоже, он погружается в забытье. Я послал за твоим врачом, Филиппом Акарнанским, но он ушел на охоту и еще не вернулся.

Я вскочил, и мы оба пустились бегом: тут было недалеко, а требовать лошадей значило терять время. Я страшно жалел, что не пригласил Филиппа на пир, тогда бы он был под рукой, а Главкий был путаником, недостойным звания врача. Когда мы приближались к жилью Гефестиона, его слуга услышал наши шаги через открытую дверь и выбежал нам навстречу.

— Царь, боюсь, что ты опоздал, — пробормотал он, и в голосе его звучал страх.

— Что? Ты соображаешь, что говоришь?

— Можешь убедиться сам, о величественный царь. У него открыты глаза, но мне их вид не нравится. И еще… не заметно, чтобы он дышал…

Мы добежали до двери и ворвались в комнату. Мне достаточно было одного взгляда: слишком хорошо я знал, как выглядит мертвец. И тут я понял, к чему меня вело предчувствие непоправимойбеды.

Я склонился над Гефестионом и приложил ухо к его губам, но не различил никакого дыхания. Прикоснувшись к его запястью, я не ощутил пульса. Я прижался головой к его груди, но не расслышал ни малейшего биения сердца. Утратившие блеск глаза уже сказали всю горькую правду.

Я схватился руками за голову: ужасная боль завладела висками и заскакала по лбу — стремительно, как искры, высекаемые крутящимся кремневым кругом из железного колеса. Из груди моей вырвался вопль отчаяния. Я увидел вбегающего Птолемея и одной лишь фразой попытался выразить всю неизмеримую печаль своей души: «Ахилл потерял своего Патрокла!» И упал, обессиленный, на безжизненное тело своего лучшего и самого верного друга.

Глава 11 ЦАРИЦА РОКСАНА

1
Следующая глава этого повествования написана Элиабой, известным под именем Абрут, на греческом языке и моими собственными словами, не под диктовку моего господина, монарха Азии.

Сломленный горем, а позднее и немощью, Александр не мог и не хотел продолжать вести эти записи, но позволил мне ежедневно присутствовать при нем, кроме часов, когда он нуждался в уединении. И моя госпожа, царица Роксана, попросила меня вести и дальше запись его слов и действий — в общем, всего, что имело отношение к его жизни и деятельности — чтобы история располагала по возможности наиболее полным материалом о нем.

Она смогла дать мне краткое изложение событий, происшедших в часы моего отсутствия, которые я введу в сей рассказ в соответствующей последовательности. Впрочем, ей и не нужно было просить меня заниматься этим делом, которое входило в мои прямые обязанности. Но особая ее просьба заключалась в том, чтобы я вел эту летопись в стиле предшествующих глав, и, более того, предоставила мне право давать собственное обоснование мотивов некоторых его действий, мыслей и чувств, которые я способен был предугадывать, проведя много лет в обществе царя в качестве его личного историка и зная его настолько хорошо, что меня обычно называют его тенью.

Царь почти без чувств упал на смертное ложе друга и, коленопреклоненный, лежал у него на груди поперек постели. Зная, что Гефестиону уже ничем не поможешь, врач Главкий перенес свою заботу на царя, делая попытки привести его в чувство. Царь не отзывался на свое имя, и тогда врач решил уложить его в удобное положение, чтобы голова находилась вровень с телом и приток к мозгу крови не был затруднен. Но когда Главкий попытался приподнять Александра, тот наполовину вышел из транса и, выражая свое неудовольствие, властно потряс головой. Без слов было ясно, что он в своем полусознательном состоянии желает остаться со своим мертвым другом, и чем ближе, тем лучше.

Главкий сделал еще несколько попыток, но с тем же результатом. Самое большее, что он смог сделать, это подложить подушки царю под колени, чтобы кости не так жестко упирались в пол. Царь часто стонал в том состоянии, которое можно было назвать трансоподобным сном, порой произносил неразборчивые слова, хотя один раз мы отчетливо услышали: «Гефестион, Гефестион!» Главкий не осмеливался вводить ему в рот возбуждающее средство, боясь, как бы он не задохнулся.

Наконец, он заплакал, почти неслышно, но видно было, как грудь его сотрясается от рыданий. Для всех присутствующих было мучительно видеть, как такой великий человек плачет во сне, но все, что мог сделать врач, это вытереть слезы, осторожно касаясь его лица. С течением ночи он все чаще пытался что-то сказать, и мы уловили слово «Пелла», немного погодя имя «Аристотель», а еще позже ясно прозвучавшее предложение: «О, это была славная атака!» Потом, пробормотав что-то неразборчивое, он отчетливо задал вопрос: «Почему ты умер, Гефестион?» Приступы слез участились. Время от времени он, очевидно, ощущал себя во сне Ахиллом, судя по тому, что обращался к умершему, называя его Патроклом.

После полуночи в жилище Гефестиона вбежал вернувшийся с охоты в близлежащих холмах личный врач Александра Филипп из Акарнаны. Только мельком взглянув на мертвого, он сразу же положил руку на лоб Александра и сосчитал его пульс, глядя на маленькую минутную склянку, которую носил в своей поясной сумке. Александр все еще не позволял положить себя в более удобное положение, несмотря на то что труп уже начал остывать, а хорошо известно, что холод мертвого человеческого тела — это не то что обычная прохлада и быстрее абсорбируется в жизненно важных органах тех, кто имеет дело с трупами: мумификаторов, бальзамирующих тела, саванщиков, — и может оказывать губительное действие, иногда со смертельным исходом. В Египте, например, профессиональная смертность среди тех, чье искусство состоит в сохранении тел и некоторого подобия внешности умерших царей и знаменитых персон, является намного выше, чем в среде людей, занимающихся любым другим искусством или ремеслом; кстати, это одна из причин, почему мумификация трупа стала такой дорогостоящей роскошью.

Филипп попросил одного из слуг Гефестиона расстелить на полу соломенный тюфяк и затем с помощью Птолемея, Главкия и других, находящихся в помещении, снял царя с тела его друга, причем царь не хотел оторваться от умершего, тряс головой и что-то бессвязно бормотал, но у него не было силы, чтобы противостоять решительности лекаря. Почувствовав, что его разлучили с телом друга, он окончательно потерял самообладание, плача, рыдая и стеная в своем разрывающем сердце безутешном горе. И все же его, наконец, уложили на тюфяк, и он сразу же погрузился в глубокий сон.

Ближе к рассвету он немного очнулся и, очевидно, узнал врача, так как посмотрел на него и спросил, как мог бы это сделать ребенок:

— А где Гефестион?

— Он лежит мертвым, царь Александр, на постели, которую ты видишь справа от себя.

— Мне снился сон, что он умер. Я надеялся, что это только сон.

И снова царь заснул, но уже не так глубоко; Филипп еще раз проверил его пульс и дыхание и успокоился. И все же временами он плакал во сне, и Главкию приходилось вытирать ему лицо; иногда он что-то невнятно произносил и раз даже сложил ладони и забормотал нечто такое, что мы приняли за молитву, в которой Александр просил Зевса позаботиться о том, чтобы тень Гефестиона не спускалась в Аид, за Реку Печали, а поднялась наверх в душистые поля Элизиума, обиталище героев. Уже давно взошло солнце, а он все еще не ел и не пил. Однако сознание быстро возвращалось к нему; он вдруг попросил подать бритву, и это напугало Главкия, заподозрившего, что царь вознамерился перерезать себе горло. Не знаю точно почему, но я в этом усомнился, а Филипп и вовсе ничуть не встревожился, и по его распоряжению слуга принес бритву Гефестиона. Тогда царь потребовал зеркало. И вот, глядя в зеркало, которое перед ним держал слуга, Александр стал срезать курчавые пряди волос, свисавшие ему на лоб, и золотисто-рыжие кудри, вьющиеся по его шее.

— Царь Александр, сегодня теплый день, — твердо сказал Филипп, собрав отстриженные локоны, чтобы сделать подарок своим друзьям. — Не сомневаюсь, что слуги Гефестиона кое-что припрятали для продажи на рынке, чтобы за один его волосок получить серебряную драхму, а за прядь — золотой дарик, или чтобы носить в талисмане на счастье. Тело Гефестиона нужно отнести в лазарет и подготовить для погребения.

— Не сейчас, — возразил Александр.

— Немедленно, мой царь, иначе оно начнет разлагаться.

— Дай мне четверть часа.

— Четверть часа, но ни минутой больше.

— Тогда мне нужно кое о чем распорядиться. — Александр приподнялся на тюфяке. — Вызвать начальника моей стражи и четверых охранников.

Когда они вошли, лицо Александра горело — но не от жара, а от черной ярости, всем нам уже знакомой.

— Взять этого человека, — скомандовал он, указывая на Главкия. — Он получил свою должность обманным путем, выдавая себя за врача, тогда как на самом деле он просто вахляк и обманщик. Крепко свяжите его, а потом пригвоздите к дереву — пусть на нем попируют вороны.

— Царь Александр, по твоему собственному закону он имеет право на суд.

— Он его получит. Собственная совесть будет ему судьей, и пусть он задумается над тем, что его ждет. Заточите его в темницу на десять дней. Для этого вполне подойдет каменное строение недалеко от моего штаба, там есть хранилище для кожи. Дайте ему одеяло, чтобы не умер от холода — там каменный пол, снимите с него веревки и оставьте ему помойное ведро; потом крепко заприте дверь снаружи на железный засов и подавайте ему еду и воду через отдушины в стене. На десятый день в полдень, когда хищные птицы несут свою стражу высоко в небесах, я лично сам посмотрю, как его будут казнить.

Главкий, пожилой седовласый человек, стоял бледный, дрожащий, с вытаращенными глазами, до тех пор, пока его не увела стража.

Мне его было жалко, но и царя тоже, ибо по его дико сверкающим глазам я догадался, что к нему снова вернулось его прежнее безумие. Впрочем, далее его речь звучала довольно разумно.

— Филипп, мудрый лекарь, если бы только ты, а не этот самозванец, лечил Гефестиона, ты бы спас ему жизнь. Он дал ему лекарство! Да небось этот идиот подсунул ему склянку с ядом!

— Нет ни только полной определенности, царь, но даже и вероятности того, что я мог бы его спасти. Он жаловался на боль в груди; кроме того, Главкий сказал мне, что у него не было жара, а это вполне может указывать на недостаточность работы сердца.

— У такого молодого?

— Он недавно вернулся после многих лет войны, и среди них были годы, проведенные в неблагоприятном климате. Это вполне могло отразиться на его сердце. А онемелость в членах перед самой смертью могла бы означать либо сбои в работе нервной системы, либо неполадки в кровообращении. Я очень прошу тебя, царь Александр, отменить жестокую казнь, которую ты назначил Главкию, потому что он сделал все, что мог.

— Он обманул моего главного хирурга, когда выдал себя за знающего врача. Впрочем, я никогда не пересматриваю своих решений.

Филипп отдал честь, круто повернулся и приказал слуге быстрее бежать в лазарет и передать дежурному, что нужно прислать носилки и носильщиков.

Когда носильщики прибыли и приготовились унести тело Гефестиона, царь велел им подождать. Он встал рядом с носилками и долго не сводил глаз с безжизненного лица своего товарища, говоря:

— Гефестион, если твоя душа где-то рядом и может слышать меня, слушай внимательно. Уж больше никогда не дашь ты мне доброго совета и одобрения тому, что я сделал, а ведь ты их давал; там, где другие не могли или не доросли до понимания и одобрения моих дел, ты видел их абсолютную необходимость. Ты был первый из македонцев, кто приветствовал меня как сына Зевса-Амона. Я же первый из всех твоих старых друзей из Пеллы и товарищей по оружию, кто приветствует тебя как героя того же ранга, что и Патрокл с Гектором, уступающего только Ахиллу, и ты будешь погребен как герой, и в честь твоего героизма будут возведены памятники, и гробница твоя будет такой великолепной, каких еще не было у смертных людей, намного величественней, чем эта огромная груда камней — великая пирамида Рамзеса, и твоя гробница в славе своей переживет века. Такова моя клятва, которую я принимаю перед отцом своим Зевсом и перед всеми высшими богами. И пусть взлетят их фурии и опустятся на меня, если я не исполню своей клятвы.

Затем он странно, как ребенок, с полными слез глазами повернулся к Филиппу и жалобно проговорил:

— Филипп, ты не можешь составить лекарство для моей больной головы?

2
Церемония похорон Гефестиона проходила по всем воинским правилам. От большинства воинских похорон она отличалась явно только тем, что в ней приняли участие все вооруженные силы, стоявшие тогда в Экбатанах. В водонепроницаемом гробу, сделанном из прочного кипариса, его останки опустили в глубокую могилу, где им предстояло оставаться до тех пор, пока в Вавилоне для них не построят величественный мавзолей.

Погребение длилось четыре часа. Каждое подразделение в порядке старшинства, определяемого отчасти тем, как оно отличилось в сражениях, а отчасти традицией, промаршировало мимо могилы пешим или конным строем — конные, салютуя мечами, пешие — поворотом головы. На протяжении всей церемонии Александр неподвижно сидел на своем будто окаменевшем жеребце, лучшем из того, что он мог купить после смерти Букефала. Он не допустил ни одной ошибки, отдавал точные и четкие команды, которые передавались войскам трубачами.

Но, приглядевшись внимательно, можно было обнаружить одну странность. Хвосты и гривы лошадей были коротко подстрижены, то, что осталось от хвостов, было увязано в плотный пучок, а гривы превратились в щетинящиеся холки. Я-то знал, что он разослал приказ, обязывавший обработать всех лошадей в империи точно таким же образом, ибо, по велению его расстроенного ума, и лошади должны были носить траур по Гефестиону.

Он также распорядился, чтобы хилиархия Гефестиона вечно звалась его именем, а не именем какого-нибудь следующего хилиарха. Строительство мавзолея по проекту царя было поручено Сасикрату, тому самому архитектору, который однажды предложил вырезать из целой горы Афон статую Александра, левая рука которого держала бы крупный город, а из правой выливалась река, далее стекающая вниз по одному из ее глубоких ущелий. К счастью, это предложение было сделано до того, как медленно прогрессирующее безумие затемнило царский рассудок, и он от него отказался.

Но грандиозность планов строительства мавзолея не знала границ. На него предстояло израсходовать десять тысяч талантов — общая стоимость строительства множества людных городов — и место ему было определено сразу же за стенами Вавилона. Над нижним этажом в тридцать комнат предполагалось построить еще пять этажей высотой в сорок футов каждый с постепенно сужающейся площадью каждого этажа и стенами с невиданными доселе украшениями. Первый этаж предполагалось украсить выступающими из его стен позолоченными носами кораблей — их в плане насчитывалось больше сотни — со стоящими на них фигурами вооруженных людей; второй этаж являл собой битву кентавров; третий изображал на своих стенах людей с факелами и позолоченных змей; четвертый — стены из индийских джунглей с множеством диких зверей; и пятый — буйволов и львов, с которыми были связаны религиозные верования Александра: быки символизировали персидского бога Митру, а львы — Зевса и самого Александра.

Над этими пятью этажами предполагалось вознести украшенный колоннами храм — на высоте двухсот футов над землей.

В Египте в честь Гефестиона намечалось соорудить два огромных мемориала: один в стенах Александрии, другой — снаружи. А средства на их строительство сатрап, согласно царскому наставлению, обязан был найти любыми доступными ему способами. На деле это, несомненно, означало, что он получил косвенный приказ разграбить все царство. Одновременно он отправил гонца в храм Амона с письмом, в котором спрашивал, разрешается ли ему поклоняться Гефестиону как богу, или только как герою. Не было никаких быстрокрылых голубей, поэтому Александру пришлось, набравшись терпения, ждать.

В том же неистовом духе он приказал выстроить пирамиду, равную по достоинству пирамиде великого египетского фараона, над могилой Филиппа Македонского, отца Александра для тех, кто не верил в его божественное происхождение, и приемного отца — для верующих. Помимо этого он предложил возвести шесть храмов: в Диуме в Македонии, в Додоне, Афине Палладе на месте бывшей Трои, той же богине в ее любимом городе Кирене. Предполагалось возвести храм Аполлону в Дельфах, на том месте, где действовал его знаменитый оракул, и еще один на острове Делос, где, согласно легенде, он родился.

Однако на следующий день после похорон Гефестиона он задумал и другие планы, какие только могли прийти в голову умному и находившемуся в своем рассудке властелину Персии. В тот день, после полудня, он впервые с момента неожиданной смерти Гефестиона возвратился во дворец, где его, несомненно, в невыразимой тревоге ждала царица Роксана. Он казался совершенно спокойным, хорошо владел своим голосом, не жаловался на головную боль, и человек, не знавший его как следует, мог бы предположить, что произошло чудо и он излечился от своего умопомрачения. Но Птолемей и все его близкие и преданные друзья боялись, что это совсем не так. Их мнение разделял и я.

Он приветствовал Роксану поцелуем, и они, обнявшись, вошли в палату для аудиенций, отпустив сопровождающих их слуг, кроме меня, которого называли «тенью» царя Александра. Ни один из супругов не обращал на меня внимания: Роксана, я думаю, считала мое присутствие нелишним, желая, чтобы в летописи о великом завоевателе было бы поменьше белых пятен, а он, по-моему, замечал меня не больше, чем собственную тень на поле, освещенном солнцем.

Она рассказала ему о стае диких уток, севших на садовый пруд, о поздно распустившихся цветах, которые он непременно должен посмотреть, и о том, как Ксания потеряла передний зуб, отчего в ее улыбке появилось что-то от домового. Он упомянул о еще не разработанном плане исследования берегов Каспийского моря с целью установить раз и навсегда, связано ли оно с Океанским морем. Был такой момент, когда он долго молчал с выражением глубокой озабоченности на лице, затем неожиданно вымолвил:

— Ужасно подумать, что он лежит в холодной земле.

— Да ведь не счесть людей, которые до него легли в холодную землю, — возразила царица.

— Среди них не было друга Александра.

— Может, не было лучшего его друга. Но среди них были солдаты, служившие под твоим знаменем. Они помогли тебе завоевать величайшую империю на земле.

— С этим я согласен. Много их поумирало, моих старых и верных соратников.

— Придет день, и я лягу в холодную землю. Но только в ней я и хочу лежать.

— Покуда я жив, я этого не допущу. Когда придет такой день, я построю тебе величественный мавзолей.

— Не думай об этом, Александр. Мне он будет не нужен. Что в нем сохранится, кроме жалкого праха, бывшего когда-то человеком? Земля — вполне подходящее место для этой пустой ракушки. Я люблю землю, которую пашут крестьяне, волов, которые тянут плуги, крестьянок, которые бросают семя и помогают собирать урожай. Если мы не мертворожденные, каким оказался мой ребенок, мы в свою очередь ходим по этой земле, а затем приходит черед других людей.

— Надо полагать, ты бы не одобрила строительство великолепного, вечного мавзолея, который я намерен воздвигнуть в Вавилоне в память Гефестиона?

— Я об этом не слыхала.

— Очень скоро услышишь. О нем узнает весь мир и толпами сбежится, чтобы посмотреть на это чудо из чудес.

— Чудо из чудес, сотворенное человеческими руками. И все же оно не будет чудесней матери, дающей грудь своему ребенку. Люди склонны не замечать великие чудеса мира, потому что они совсем рядом и такие вроде бы обыкновенные. Но послушай, Александр, ведь как бы ни возвышались богини этого мавзолея, сколь ни были бы замечательны украшенные колоннами его залы и галереи, прекрасными и дорогостоящими его украшения, он не простоит вечно. Даже горы не вечны. Они разрушаются от времени и, наверное, образуются новые.

— Может, и не вечно. Не надо понимать это буквально. Вспоминаю, как один старый индус — забыл его имя — который сам себе разложил погребальный костер и сгорел на нем, говорил: «Когда Брахма перестает видеть сон, земля и небо исчезают». Я хотел сказать, что мавзолей Гефестиона простоит столько времени, сколько люди будут ходить по земле.

— Тогда уж поистине он должен быть построен из несокрушимого камня, а мне такой неизвестен.

— Если ты думаешь, что этот мемориал обратится в пыль, я воздвигну ему памятник другого рода. Он простоит всего лишь несколько часов и от него останется только пепел, но в людской памяти он будет жить вечно.

В ее лицо прокралось странное беспокойство, возможно, лучше сказать — выражение ужаса, мне-то известное как нельзя лучше, но которого не видел погруженный в свои грезы Александр. Тем не менее голос ее звучал спокойно.

— Что же за памятник ты задумал, Александр?

— Жертвенный костер, каких еще не видывал мир. Его разложат посреди нашего учебного поля: двадцать футов в высоту, сто в ширину и несколько сот футов в длину. На этот огненный алтарь мы положим тысячу рабов, связанных по рукам и ногам. Его пламя взметнется почти до небес, и рев его будет таким громким, что заглушит их вопли. Я принесу эти жертвы не только Зевсу, но и всем богам. — Голос Александра осип, задергалась губа, сверкнули глаза под золотистыми бровями.

Лицо Роксаны побледнело, но немного погодя она заговорила ясно и вполне убежденно.

— Если ты это сделаешь, Александр, совершишь это ужасное зверство, то, клянусь Заратустрой, я уйду от тебя навсегда.

— Мне ли, Александру, переживать, что ты уйдешь от меня?!

— Но ты не должен забывать, что я — Роксана, с которой ты пятнадцать лет назад обменялся клятвой в Додоне.

— Я возьму к себе Статиру. И верну Парисатиду, которая понимает, что я должен богам, что я должен своему другу и что должен я Александру Великому. Она не будет придираться к незначительной потере человеческой жизни, так быстро восстанавливаемой вечно жаждущими чреслами мужчин и вечно голодными чревами женщин. Я люблю тебя, Роксана, но если ты желаешь уйти от меня, уходи.

— Ты кое-что забываешь, Александр.

— И что же я забыл?

— Ты любишь меня так же сильно, как можешь любить всякую женщину, но при этом забываешь, что и я люблю тебя. Какая еще женщина дарила тебя в жизни своей любовью, если не считать Олимпиады, которая тебя родила, и кормилицы Ланис, чью грудь ты сосал? И найдется ли такая в будущем?

С исказившимся лицом Александр смотрел на нее. Мне стало страшно: казалось, он сейчас вытащит меч и убьет Роксану, и кровь ее зальет пол, и будет она лежать мертвая, и тогда я попытаюсь убить Александра единственным своим оружием — кончиком пера. Но вот оскаленные зубы медленно скрылись за дрожащими губами, зеленоватый блеск голубых глаз потихоньку растаял, и лицо обрело спокойствие. Затем, немного подождав, он ответил одним только словом:

— Нет.

— Больше не будем об этом. Лучше позволь мне сказать, как ты можешь почтить память Гефестиона в тысячу раз сильней, чем массовым уничтожением людей, и неважно, в каком количестве. Гефестион был тебе в Македонии другом детства. Устрой в его память македонский пир, пригласи всех, кто переправился с тобой через Геллеспонт, когда ты только начал поход на восток. Сколько бы их набралось? Тысяч пять?

— Не больше трех.

— Устрой пир прямо под небом — ты ведь рассказывал мне, как пируют в Македонии. Ночи еще довольно теплые; через две ночи на западе народится новая луна, тоненький серебряный месяц, но, если ты разложишь достаточно сторожевых костров, лунный свет тебе не понадобится. Поле перед штабом для этого подойдет?

— Что ж, оно, пожалуй, достаточно велико для трех тысяч моих ветеранов, если каждый будет с любимой, будь то жена, наложница или рабыня. Но каким образом я почту этим память Гефестиона?

— Сейчас я расскажу тебе как. Этот пир покажет также твоим солдатам, которым ты обязан больше всего, что ты их чтишь и уважаешь. Не так давно они взбунтовались. Твоя гордость была задета, и ты приказал им убираться из лагеря, а иначе им придется поднять оружие против тебя. Но ведь именно их гордость не выдержала напряжения и сломалась. С каким смирением они выпрашивали твоего прощения. Да, ты дал им то, что они просили, но разве ты не можешь дать им что-нибудь еще, например, хорошую пирушку только для них одних, на которую не пускают опоздавших? Ты раскинь столы под открытым небом, еду они будут есть руками, и пусть у каждого будет своя чаша из дерева или серебра, которую в походе он носит в заплечном мешке. Когда пир будет в разгаре, ты можешь совершить один обряд, о котором мне в детстве рассказывал мой дядя, великий маг Шаламарес.

— Отлично задумано, Роксана. Только я не понимаю…

— Ты поднимешься, и твои трубачи проиграют команду, чтобы все умолкли, и каждый наполнит свою чашу вином. Ты предложишь тост за душу Гефестиона в Элизиуме, жилище героев.

— Я не знал, что последователи Зороастра верят в Элизиум.

— Верят, но не все; только высшие жрецы и другие посвященные знают о нем, ибо это знание дается только тогда, когда верующий обретает мудрость. Цель состоит в том, что они обретают мудрость без всякой надежды за это на какую-либо награду, кроме самой мудрости. Таким путем они ищут правду, а не просто нечто правдоподобное, во что бы им захотелось верить. Но не только именно мудрый обретает Элизиум; туда попадают и другие за свои геройские дела на земле, во что так давно уже верят греки, и эта вера истинна. Потом, когда все осушат свои чаши и ты вместе с ними, ты прокричишь вопрос. Но я не должна говорить тебе, что это за вопрос, если ты не веришь в посланные знамения.

У Роксаны, когда она ждала ответа Александра, глаза казались еще более раскосыми, чем обычно, и к тому же они лучились.

— Я вовсе не олух, Роксана, хотя и родился в Македонии, — наконец заговорил Александр. — Какой образованный человек не знает мудрости магов? Я поверю в знамение.

— Тогда, Александр, ты прокричишь: «Гефестион! Твоя душа, она там, в душистых полях Элизиума?» Если ее там нет — а бывает, что и для героев это трудный путь, с того берега Реки Печали до благословенного острова, хотя даже Шаламарес не уверен, что это остров: однажды ему привиделась зеленая долина среди красивых гор, над которой витал аромат асфоделей, где в мягкой траве извивалось много ручьев, где были пруды для купания, где дни и ночи были нежаркими и успокаивали своим ароматом, где иногда танцевали Грации, когда бы ни призывали их к себе, — так вот, если душа Гефестиона действительно там, то будет дано знамение.

— А что за знамение?

— Иногда это большой метеор, иногда звук, напоминающий отдаленный бой барабана. Но чаще всего это пронзительный свист совы из ближнего леса, поскольку сова — это птица, посвященная Афине Палладе, птица Мудрости.

Лицо Александра просветлело, он заговорил звенящим голосом, так хорошо мне когда-то знакомым, но который я так редко слышал в последнее время.

— Я устрою этот пир, Роксана. Я произнесу тост и задам этот вопрос. Ты будешь моей подругой, Птолемей может привести Таис, ведь Артакама только появилась, а Таис уже давно с нами. Неарх может привести свою новую жену-персиянку, которой он так гордится. Может, отдашь распоряжения моему главному интенданту насчет того, где и сколько поставить столов и какой их уставить едой?

— С превеликим удовольствием, Александр. Я также позабочусь о вине. А пока, умоляю тебя, старайся сохранять мир в душе. Я знаю, у тебя горе, и все же я уверена, что знамение будет благоприятным, и ты убедишься, что боги признали его героизм и его душа вознеслась на эти душистые поля. Я чувствую это всем своим сердцем.

3
Пиршество должно было состояться в ночь нарождения новой луны, считающейся временем добрых предзнаменований в Греции, Персии и Египте. Как ни странно, но в древней летописи иудеев мало упоминаний о новой луне или о луне в любой стадии; можно было бы подумать, что в те времена это небесное светило не освещало земли Палестины. В других упомянутых мной странах нарождение новой луны знаменовало начало времени сева как осенью, так и весной, ибо считалось, что с ростом луны растут и семена. Зато с новой луной нельзя было начинать никаких земляных работ, иначе стенки выкопанной в земле ямы обрушатся; а вот для посадки виноградной лозы и посева дынь, а также всех культур, дающих сферические плоды, это время считалось благоприятным. Дети, рожденные в новолуние, имели склонность к избыточной полноте как в детстве, так и в зрелом возрасте.

Путешествие, предпринятое в новолуние, имело шансы на успех, но неблагожелательно было отправляться в путь, когда луна начинала идти на убыль.

Хотя в области Экбатан стоял сухой сезон, царица Роксана наблюдала за погодой с плохо скрытым беспокойством и в то утро, что предшествовало пиру, сердито провожала глазами каждое проплывающее облако. Погруженный в мрачные размышления, царь Александр обращал на облака внимания не больше, чем на нее, и только тогда вернулся к действительности, когда на северных небесах выросла тяжелая темная туча и Роксана нечаянно воскликнула: «Ой, неужели будет дождь!»

— А что, если и будет? — отвечал царь. — Попируем не хуже и в полнолуние.

— Верно, Александр, — быстро согласилась Роксана.

Так случилось, что ей на радость чуть позднее поднялся юго-западный ветер, сухой, дующий из пустынь южной Мидии и, насколько мне известно, из обширных безводных песков района Табикан. Облачная гряда на севере исчезла бог знает куда.

— Должно быть, боги тебя любят, Роксана, — улыбнулся ей Александр. — Как ты думаешь, любят потому, что ты жена Александра, или только ради тебя самой?

Итак, расставили столы, правда, не на учебном поле, а на месте, выбранном Роксаной — на бывшем пастбище. Она объяснила, что там гости смогут сидеть на траве, а не на пыльной земле. Его местоположение было удобно для всех: напротив штаба Александра, примерно в центре лагерной территории. На протяжении всего утра наряды солдат таскали эти столы из городских домов, помечая их мелом снизу, чтобы потом вернуть владельцам; и еще около сотни сбили из досок наши плотники. В целом их было триста, один на десять человек с их подругами. Забили целое стадо скота, и мясо его запекалось в ямах; множество ощипанной птицы висело над длинными мангалами с угольями для медленного поджаривания. Буханок хлеба было не счесть, а вдобавок к этим основным продуктам питания к столам подавались блюда с копченой рыбой и огромное количество фруктов: сушеные финики и инжир, яблоки, которых в это время года было в изобилии. Подавались и орехи, которые греки называли фисташками, а также целые возы миндаля.

Все это изобилие должно было появиться на столах только после произнесения тоста за душу Гефестиона. Но у солдат не было бы причины жаловаться, так как початые уже бочонки вина, без втулок, стояли наготове — только подставляй чаши.

Сбор гостей намечался на один час после захода солнца. Вот уж опустился вечер, но более двухсот костров изгнали его тени с пиршественной площадки. Этого количества было более чем достаточно для освещения пяти акров поля, а чтобы постоянно поддерживать их яркое горение, к ним приставили множество рабов. Солдаты явились в лучшем одеянии, вымыв ноги и лица и приведя в порядок волосы, а их подруги, заслышав, что на торжестве будет царица, надели свои праздничные наряды; все это прекрасное созвездие красоток в основном состояло из персиянок, парфянок и мидянок.

Воины с подругами приходили в приподнятом настроении, гордые собой, ведь их присутствие здесь говорило о том, что они не новички, что они еще в старой гвардии Александра переправлялись с ним через Геллеспонт и что именно они, ветераны, покрытые шрамами, знают толк в истинной дружбе, когда долгие годы делишь с товарищами радость и горе походной жизни. Мужчины поспорили, что младший военачальник, грек Пелий, не сможет найти подругу, которая сопровождала бы его на пир. Тому действительно не везло в делах с противоположным полом, и никто не знал почему. Возможно, тут играла роль его крайняя невзрачность: он был чрезмерно высок и костляв, с вытянутым унылым лицом и длиннющим носом; он всегда отказывался взять себе ту или иную пленницу, если видел, что не нравится ей, и, по его словам, предпочитал оставаться холостяком, нежели силой навязываться нежелающей его женщине. В результате так оно в общем и было — вплоть до этого вечера, когда он вдруг гордо появился в паре с одной из самых красивых девушек во всей этой компании.

Если час спустя после заката солнца новая луна и стояла над горизонтом в виде крошечного серебряного рога, то все равно ее никто не видел, так как она была скрыта от глаз ярким светом костров. Зато взоры гостей привлек расположившийся на специально выстроенной площадке мощнейший из виденных или когда-либо игравший на воинских пирушках оркестр. В него входили, как обычно, лютни и флейты — их было около двадцати — и примерно то же количество духовых инструментов, но не таких, как рожок. Некоторые являлись разновидностью рожка, но только с более богатым звучанием, а некоторые напоминали флейту, с той только разницей, что при игре дуть приходилось в мундштук, а не в дыру. Был там еще никем из нас до той поры не виданный ударный инструмент, представлявший собой ряд небольших металлических пластин, по которым ударяют маленькими молоточками; говорили, что это изобретение за пределами Экбатан никому не известно. И наконец, ко всем прочим музыкантам оркестра следует еще добавить десять барабанщиков с барабанами разного размера и резонанса.

Когда царь с царицей вышли из своего жилища, примыкающего к штабу, оркестр грянул «Привет, Македония» — мелодию, которую можно было бы назвать национальным гимном этой страны, настолько она была воодушевленной и ликующей. Ветераны тут же подхватили ее.

Вот приблизительный перевод первого куплета и припева:

Привет, Македония, северный край,
Сынов твоих к славе ведет Архелай.[596]
Завидев лицо его, меч и коня,
Бегут от нас варвары, как от огня.
Грозой он и градом идет на врага,
Здесь наши равнины, здесь наши луга.
Замолкнул противник, поверженный в прах,
Лишь плач не смолкает на вдовьих губах.
Привет, Македония, матерь-земля,
Мы славим победу, добычу деля
И дев белокурых для сладкой любви.
О, Зевс, наше воинство благослови.
Привет македонским парящим орлам!
Царю ее слава! И слава богам!
В конце песни все солдаты подняли мечи, отдавая воинскую честь Александру Великому.

Затем все собравшиеся приступили к кутежу. Воины пили за своих спутниц, потом друг за друга. Не было еще ни танцев на площадке, ни непристойного поведения — из уважения к присутствующей царице. Эти македонцы, вскормленные вином вместе с молоком матери, славились как самые крепкие винохлебы во всей Греции и знаменитые пьяницы и, как известно, могли выпить залпом два хуса неразбавленного вина; ходит даже легенда, что один чемпион заглотал сразу треххусовую чашу, правда, на следующий день скончался. С самого начала поднялся сильный шум, который теперь переходил в грохот.

Единственные четыре стула, которые были на поле, стояли прямо напротив царского штаба. Здесь же стоял покрытый скатертью стол с персидской лампой из серебра, и за ним сидели царь, царица Роксана, Птолемей и его прекрасная наложница Таис. На расстоянии десяти шагов позади стола и по его бокам было расставлено шестеро телохранителей, а за спиной Роксаны стояла Ксания. Я находился непосредственно за Александром, но ближайший от нас костер с пирующими рядом бражниками находился примерно в сорока шагах. Разумеется, по всей территории лагеря ходили часовые, а у двери небольшого каменного строения, где сидел взаперти врач Главкий, торчал еще один — видимо, больше для проформы, чем в силу необходимости, поскольку надежней тюрьмы я еще не видел. Часовой с тоской смотрел на пирующих и жалел, что не может к ним присоединиться. Одна персиянка принесла ему графин вина, и, поскольку это происходило за спиной у Александра, он осушил графин в один прием, вернул сосуд девушке и бодро зашагал взад и вперед.

Птолемей принялся описывать то, что солдаты называли их «храмом», — большую палатку, расположенную параллельно штабу, в сотне шагов от него. В ней находились изображения двенадцати Олимпийских богов. Птолемей сообщил, что к ним недавно прибавилось еще одно — фигура быка, вырезанная из дерева и сплошь покрытая золотыми пластинами. Это было изображение Митры, в котором царь видел одно из проявлений Зевса.

— А не дело ли это рук Диамена, который вырезал из слоновой кости мой бюст? — поинтересовалась Роксана. — Ты тогда им восхищался.

— Да, Диамена.

— Царь Александр, мне бы хотелось увидеть этого золотого быка, и, если рука Диамена все так же тверда и искусна, как прежде, мне бы хотелось заказать ему копию того бюста — в качестве подарка ко дню рождения.

— Проводи ее туда, Птолемей, — приказал Александр. — Роксана, у тебя есть фимиам, чтобы бросить на жертвенный огонь?

— У Ксании золотая коробочка для фимиама, твой подарок. Она держит ее у себя в сумочке, вместе с моей косметикой и духами. Нужная вещь для придорожных святилищ. Она проводит меня вместе с Птолемеем. Нам не придется проходить мимо гуляющих.

Они втроем зашагали в сторону «храма». Царь сидел, обхватив подбородок ладонью, и задумчиво смотрел на Таис. Она чуть улыбнулась ему и снова сосредоточила внимание на оркестре, заигравшем буйный скифский танец.

— Прошло уже двенадцать лет, Таис, с тех пор, как мы встретились с тобой в Афинах, — заметил царь.

— А ведь и не подумаешь. Ты был тогда царевичем, а я училась в школе госпожи Леты.

— Ты почти нисколько не изменилась. Казалось бы, такое хрупкое тельце, а в Гедросии в нем проявилось столько силы.

— Умоляю тебя, царь Александр, не надо вспоминать этот ужас. Когда мы с тобой познакомились — как раз после твоего знаменитого удара по фиванцам при Херонее, — ты был простым предводителем конницы гетайров, а не властелином Азии. В тот вечер я предсказала, что тебя ждут большие дела. Какая недооценка!

— Ты предсказала кое-что еще, но в этом ты ошиблась.

— Помню. Я говорила, что ни одна женщина не сможет тебя полюбить — ведь даже тогда ты был слишком властный. Но я была не права.

— Уже тогда меня любила одна девушка. Видишь ли, мы с Роксаной встретились еще раньше, в Додоне.

— И это я знаю. До нашего отъезда из Суз княжна Парисатида рассказала об этом не одному человеку. Говорила, что ты ей не запрещал.

— Это правда.

— Она говорила, что именно по этой причине вы так скоро расстались — ты слишком сильно любил Роксану, любил все свои зрелые годы и уже не мог бы найти супружеского счастья ни с одной другой женщиной.

— С тобою, Таис, я был счастлив. Хоть это счастье и не было в полном смысле супружеским, зато оно было очень реальным.

— С тобою, царь, я тоже была счастлива — в полной мере. Однако мы правильно сделали, что расстались, уж позволь мне это сказать.

— Разве я когда-нибудь запрещал говорить то, что просилось тебе на язык? Так будет и впредь.

— Это огромная уступка, о величественный царь!

— Каковы твои дальнейшие планы, если не секрет?

— Останусь с Птолемеем, пока я ему нужна. Я говорила тебе — он большой человек, хотя и не гений. Я была его любовницей, теперь я его наложница. Если ты когда-нибудь назначишь его подчиненным тебе царем, хотя бы над пастбищем для овец, тогда, я думаю, он сделает меня своей морганатической женой. Я уже пережила свою раннюю мечту со многими поделиться своей красотой — возможно, это был только предлог дать волю своей природной эротичности. Надеюсь, я смогу родить Птолемею ребенка. Никогда не думала, что захочу родить какому-нибудь мужчине, но я ошибалась.

— Таис! Я хочу задать тебе вопрос, на который ты можешь ответить, не страшась. Ты по-прежнему не веришь, что я родной сын Зевса?

— Царь, ты ставишь меня в неловкое положение.

— Это и есть ответ на мой вопрос. Разве это не замечательно, что две самые близкие в моей зрелой жизни женщины не верят в это? Или хотя бы то, что они открыто заявляют о своем неверии, чего никто больше не осмеливается делать.

— Вторая из них, может быть, и чудо. Первая же нет. Мы были теми двумя женщинами, которые любили тебя сильнее всех, не считая царицы Олимпиады. Ты должен понимать, что ни одна женщина не способна любить живого бога. Она может поклоняться ему, но ей желательно, чтобы ее бог был невидимым, без свойственной людям хрупкости, чтобы он пребывал где-то вдалеке, а не в ее постели. Женской натуре желательно видеть на супружеском ложе мужчину, к которому она может испытывать сострадание. Женская любовь — это всегда сострадание, по крайней мере, наполовину.

— Это задача для философов.

В этот момент в далеко простирающемся свете костров появились фигуры приближающихся к ним царицы Роксаны, Птолемея и за ними — Ксании. Когда они оказались в свете лампы, Птолемей опустился на одно колено. Александр встал и спросил:

— Ну и как тебе эта новая статуя?

— Этот бык просто чудо! — отвечала Роксана. — Он кажется квадратным — короче, самый убедительный образ из всех, которые мне доводилось видеть в современной скульптуре.

— Роксана, а не пора ли трубить горнистам, чтобы все замолчали, и провозгласить тост за душу моего друга?

— Да, пора. Твои гости уже проголодались, они ждут ужина.

Александр просигналил четверым горнистам, стоящим сразу за телохранителями. Они выступили на двенадцать шагов вперед, вскинули медные трубы и проиграли команду «вольно». Чистые высокие ноты прошли сквозь шум, поднятый пирующими, как брошенные дротики проходят сквозь пыль, поднятую сражающимися. Все поле объяло какое-то неестественное напряженное молчание. Сидящие на земле тут же встали и повернулись лицом к царю, рядом с которым стояла царица Роксана, а позади — главный военачальник Птолемей и Таис.

Александр был одарен голосом с удивительным тембром, над которым он имел полную власть. В его спокойных интонациях всегда чувствовалась сила. Когда ему было желательно, он, без малейшего напряжения, мог заставить голос звучать на невероятно далекое расстояние. Я не сомневался, что на поле площадью в пять акров его отчетливо слышали все.

— Воины и гости! — заговорил он. — Этот праздник — в честь всех тех, еще живых ветеранов, которые переправились через Геллеспонт со своим царем десять лет назад, а также на радость жен и подруг, которых вы привели с собой. Наше братство никогда не угаснет. Дела его останутся жить в истории. И особую честь мы воздаем этим праздником вашему великому военачальнику и моему прекрасному другу Гефестиону, который недавно ушел от нас. Возможно, его душа сошла в молчаливые, сумрачные и унылые чертоги Аида. Но вы-то помните, как он водил вас в сражения. Вы не забудете, что он всегда был одним из первых в бою. Для меня он герой, и я верю, что и высокие боги относятся к нему так же; а потому, может быть, его душа скрылась в Элизиуме, вечном месте упокоения героев, и возлежит он там вместе с другими героями, ушедшими туда до него, такими как Агамемнон, Одиссей, Патрокл,укротитель лошадей Гектор, Филипп Македонский и множество других героев нашей любимой Греции, хоть я и не назову величайшего из всех, Ахилла, ибо ходит молва, что он остался в Аиде с простыми умершими, оттого, что горько сокрушался над тем, каким образом его настигла смерть. В Элизиуме есть также герои из других стран, на которые простирается власть наших богов — на земле они были врагами Греции: это Кир, Ксеркс, Рустам, Бахрад и великое множество других, ушедших туда в прошлые века. Теперь, когда я подниму свою чашу, поднимите и вы свои, и выпьем мы за душу Гефестиона, но, когда вы опустите свои опорожненные чаши, не надо никаких криков, ибо сразу же, как мы выпьем, я обращусь к Гефестиону с краткой просьбой, задам единственный вопрос, на который, мне сказали, может ответить какой-нибудь всеведущий бог.

Царь Александр поднес золотую чашу к губам, и все, кто его слышал, сделали то же самое. Когда царь опустил свою чашу, то же самое сделали и все остальные.

— Гефестион! Гефестион! — в полный голос воззвал Александр. — Молим тебя, ответь: нашла ли душа твоя покой и вечное блаженство в душистых полях Элизиума?

Нам пришлось ждать всего лишь столько времени, сколько понадобилось на один долгий вдох и выдох. Затем из небольшого леска, росшего неподалеку, раздался протяжный жутковато-таинственный свист, очень похожий на крик совы, посвященной Афине Палладе как Птица Мудрости.

— А вот и ответ! — продолжал Александр своим далеко разносившимся голосом. — Теперь мы можем быть уверены, что душа Гефестиона обрела вечное счастье в Элизиуме. Теперь будут накрыты столы и все мы почествуем ушедших в мир иной и то великое братство, что остается с нами. Будьте веселы, и спасибо богам.

На царском столе появились блюда, и Александр, к великому удовольствию Роксаны, ел с большим аппетитом. До этого он свыше двух дней не ел ничего существенного и, судя по его лицу, в этот период он совсем не страдал от головной боли, хотя на сердце и было тяжело от горя.

Когда все поели и еда прекратила доступ крепким парам алкоголя к мозгам, солдаты со своими спутницами расселись в круг тут и там на траве, переговариваясь и смеясь, но без прежней шумливости. А после царь сказал так:

— До моего ухода никому не покидать празднество. Через несколько минут, Роксана, мы с тобой пожелаем нашим дорогим друзьям, Таис и Птолемею, доброй ночи и пойдем к себе во дворец. Но перед тем я должен выполнить одну небольшую обязанность.

— Может, поручишь это мне, мой царь? — спросил Птолемей.

— Нет, старый друг, я предпочитаю позаботиться об этом сам. — И он сделал знак рукой, подзывая начальника своих телохранителей.

— Слушаю, мой царь!

— Вон там, в небольшом строении, сидит запертый под стражей врач Главкий. Возьми головню, чтоб было посветлей, и сходи туда. Вели часовому на посту стать рядом с обнаженным мечом, пока ты будешь отпирать дверь. Затем убедись лично, что Главкий еще там, а не сбежал.

— Слушаюсь, мой царь, — прозвучало в безмолвии, настолько глубоком, словно кругом лежала пустыня, где не ступала нога ни зверя, ни человека и стоял последний час ночи, когда воздух не шелохнется и звезды горят в несказанной тиши.

Охранник отсутствовал не больше двух минут, отмеренных по минутной склянке. Пока он ходил, Александр сидел в тихой задумчивости. Раза два Роксана открывала рот, как бы желая что-то сказать, но так и не произнесла ни слова. На ее щеках ярко вспыхнули два пятна, и лицо от этого казалось еще более бледным. Таис сидела в изящной расслабленной позе. Птолемей как-то неестественно долго разглядывал оркестрантов, которые после еды снова взялись за свои инструменты. У меня самого отчего-то в тревоге забилось сердце.

Охранник подбежал к царскому столу и был рад необходимости отдать салют, ибо это давало ему возможность перевести дыхание. Затем он выпалил:

— Царь, заключенный Главкий сбежал.

— Говори потише. Ты выяснил, каким образом?

— Нет, царь Александр, не выяснил. Отдушины для воздуха слишком узки, чтобы в них можно было пролезть. Дверные засовы были нетронуты с тех пор, как туда посадили арестованного. Пол и потолок в полном порядке. Похоже, его тайно похитили.

— В каком-то смысле так оно и было. Ему оставили одеяло. Было ли оно расстелено на полу?

— Да, царь, около стены.

— Если ты заглянешь под одеяло, то увидишь отверстие на том месте, откуда вынут один из каменных блоков, а под отверстием — тоннель. Можешь идти.

Начальник царской охраны отсалютовал, и через несколько секунд мы услышали, как он отдал своим подчиненным приказ стоять смирно. Тем временем Александр пробовал пальцами серебряные щипцы, с помощью которых извлекал содержимое орехов кешью, поданных с десертом, и в моем воображении эти щипцы стали орудием ужасных пыток. Но даже я не мог ничего прочесть в его лице. В лице Роксаны ясно читалось одно — вызов. Он был начертан в ее раскосых глазах: они блестели точно так же, как глаза виденного мной однажды леопарда, на которого наседали собаки.

Александр едва заметно вздохнул, посмотрел на нее и заговорил:

— Вы с Таис взяли на себя столько хлопот, чтобы спасти одного незнакомого вам человека.

— Он был невиновен, — защищалась Роксана.

— Был приказ Александра: пригвоздить его к дереву, чтобы он умер в мучениях.

— А я — жена Александра, царица, и его честь — моя честь.

— Птолемей, ты тоже был одним из заговорщиков?

— Он не был… — вмешалась Таис.

— Пусть мой военачальник и старый друг говорит сам за себя.

— Я уж как следует постарался, чтобы не быть заговорщиком, царь, — мрачно усмехнувшись, отвечал Птолемей. — Не отрицаю: я знал, что царица и Таис замышляют какую-то военную хитрость, но я не пытался отгадать, в чем она состоит.

— Мне эта загадка показалась несложной, — сказал царь. — Роксана, ты выдала себя, когда упомянула, что, по словам великого мага Шаламареса, посвященные в культ Зороастра верят в Элизиум. Ты справедливо утверждала, что это знание не для всех. Ты говорила, что постигающим начала этих знаний не рассказывают о существовании Элизиума, так как лучше всего постигать мудрость ради самой мудрости, а не ради какого-то вознаграждения здесь или в ином мире. Я считал обязательным для себя знакомиться с основными учениями всех великих религий, с которыми мне пришлось столкнуться в завоеванных мною землях, и после некоторых размышлений я увидел обман. Ты предложила устроить для всех ветеранов, кто был со мной во время переправы через Геллеспонт, шумную пирушку — хитрость не слишком тонкая. О твоем намерении явно говорил выбор этого места, рядом с местом заточения доктора, к тому же травянистое, а не такое голое, как поле учебного плаца; а также приглашение такого большого оркестра, и это множество костров, ослепительный свет которых не позволял видеть, как в темноте движутся какие-то тени. Ты думала, что громкий крик совы воззовет к моей суеверной натуре, а это хорошо всем известно, а уж найти бактрийца, который мог бы в совершенстве подделать свист этой птицы, было парой пустяков для того, кто общался с командирами моих бактрийских отрядов и их женами. Не стану доискиваться, кто эти дамы и господа. Вполне очевидно, что тебе нужен был момент, когда все пирующие кричали бы одновременно, это был критический момент освобождения: удаление одного из каменных блоков, сцементированных вместе, никак не могло бы обойтись без шума. И к тому же ты не сумела скрыть наступившего вслед за этим облегчения. Я полагаю, основная часть тоннеля, который начали рыть вон в том леске, была уже почти закончена, а рыть его начали на другую же ночь после того, как я вынес приговор врачу. Возникает вопрос: куда подевалась вся эта гора выкопанной земли? Подозреваю, что возле трассы тоннеля находился брошенный колодец, и это наводит меня на мысль, что тут замешаны опытные специалисты по подкопам — очевидно, из моей собственной армии. Их имена мне тоже ни к чему. Однако я позабочусь о том, чтобы наружная охрана лагеря была бы впредь более внимательной. А один из начальников получит выговор.

Александр помолчал, расколол щипцами орех и съел его сердцевину. Роксана и Таис сидели не шелохнувшись. Птолемей снова взглянул на оркестр, который теперь играл нежные любовные мелодии Персии.

— И наконец, нужно разобраться с обеими зачинщицами заговора: моей царицей Роксаной и моей бывшей фавориткой Таис, — продолжал Александр. — Однажды, когда Таис оказала мне большую услугу, я дал ей слово, что она может совершить один проступок против меня, и он останется безнаказанным. Был ли уже такой проступок, за которым последовало прощение, я не могу припомнить, но, так или иначе, я буду считать сегодняшнее дело происшествием, исчерпывающим наш договор. Роксана, в том здравом уме, в каком я сейчас нахожусь, у меня рука не поднимается наказать тебя за поступок, оспаривающий мою власть, но совершенный мне же на пользу, к тому же продиктованный одним из самых обожаемых мною в тебе качеств — женским состраданием. Но все же позвольте мне предупредить вас обеих: когда я в здравом рассудке — а вскоре после похорон Гефестиона я в нем пребываю постоянно — не пробуйте больше шутить со мной. Это предупреждение будет в равной мере значимо и для тех случаев, когда я не в себе, поскольку даже тогда сохраняются некоторые силы моего ума, не ослабленные расстройством, и рана, нанесенная моему колоссальному, как однажды сказала Таис, тщеславию, может привести к ужасным последствиям.

Александр сделал паузу, лицо его оставалось спокойным, пока его слушатели раздумывали над только что прозвучавшей страшной угрозой.

— Хочу сказать еще об одном, — наконец продолжал он. — Еще до того, Роксана, как ты предложила устроить празднество для ветеранов, которые переправились под моим знаменем через Геллеспонт, я уже решил простить врача Главкия. Ваш с Таис заговор привел лишь к тому, что он изнывал в мучительном беспокойстве лишних два дня. А сейчас я велю протрубить наш с царицей уход. Мы благодарим вас с Таис за приятную компанию. Я разрешаю вам уйти, а если хотите еще немного послушать эту чудесную музыку, которой мы обязаны царице, можете оставаться сколько желаете.

Зазвучали трубы, и зов их разнесся по полю, и эхо неоднократно повторило его. Все воины тут же стали по стойке «смирно», повернувшись к царю лицом. Вместе с Александром из-за стола поднялись царица и двое их гостей. Последние коснулись коленом земли, и к некоторому, но не слишком большому моему удивлению, то же сделала и царица.

Царская чета удалилась. В присутствии стоящей навытяжку охраны оба оседлали ждущих неподалеку лошадей и вернулись во дворец.

4
Окончилась поздняя осень — пала под ударами крепких морозов наступающей зимы. Царю перевалило за тридцать два — это был тридцать третий год о. А. В этот период времени те, кто любил его больше всех, чрезмерно обнадеженные устроенным для македонцев праздником, снова стали терять свои надежды. С приближением ранней зимы усилилась и его мегаломания. В общественных делах это не проявлялось так сильно, как в его поведении перед своим двором. Особенно это выразилось в его костюме, имитирующем, например, одеяние, в котором Зевс-Амон изображен в своем храме в Египетской пустыне, включая широко расходящиеся рога, служащие эмблемой быка. Наряжался он и как Гермес — с жезлом в руке и в крылатых сандалиях на ногах; в других случаях он имел при себе лук и охотничье копье — по образу и подобию Артемиды; а его любимым костюмом стала львиная шкура, наброшенная поверх персидского платья, и в руках в подражание Гераклу — дубина.

Снова ожила в нем печаль по Гефестиону, и его больная душа жаждала выразить себя в убийственной ярости. Предлогом тому послужило еще одно донесение из района, лежащего ниже таинственного Аральского моря: малоизвестное дикое племя коссеев, занимавшееся грабежами на караванных путях, чей вождь сдался когда-то Александру, снова восстало. Персидские власти на севере пытались укротить их, но впустую: при всяком приближении карательных войск они уходили высоко в горы и скрывались там в потаенных местах. Но теперь, покрытые глубоким снегом, эти места были недоступными для человека, и этот путь к спасению оказался для них закрыт. Во время одной кратковременной вспышки ярости царь приказал экспедиционному корпусу кавалерии идти на коссеев и сам повел их вперед.

Я надеялся, что поход в те края через земли уксиев, вид холодных зимних ландшафтов, больших отрядов диких бактрийских верблюдов и трудности пути, напоминающие кое-какие прежние его походы, остудят и успокоят его. Но этого не случилось. Поход длился сорок дней. Когда они наткнулись на зимнюю стоянку коссеев, Александр приказал вырезать их всех поголовно, чтобы эта земля на веки веков осталась опустошенной. Не пощадили никого: ни воина, ни бородатого старца, ни сморщенной старухи, ни женщины, ни ребенка, — и его видавших виды всадников мутило от этой бессмысленной резни, страшнее которой не было даже в Индии. Чистая белизна снегов Коссеанской пустыни превратилась в еще не виданное богами зрелище — в целые поля, залитые алой кровью, и, наверное, по душе оно было богу войны Аресу, ибо радовало его кровопролитие, хотя сдается мне, что другие боги, даже суровая Афина, должны были отвести свои взоры.

«Это моя жертва душе Гефестиона, — так, говорят, он сказал. — Вместо одной тысячи рабов, сожженных на погребальном костре, десять тысяч варварских трупов, замерзших в снегу». Я не слышал этих его слов, и то, что передают, возможно, ошибочно, но никакого сомнения не могло быть в том, что им владела безумная ярость и жажда убийства.

Вскоре после его возвращения наступил новый год, и я осмелился надеяться вопреки всему, что этот год образумит его. Эта надежда загорелась немного ярче, когда он решил перенести свою резиденцию из Суз в великий Вавилон, где множество храмов, памятников и разного рода античные произведения искусства могли возбудить его интерес; ведь что ни говори, а в новом окружении его состояние обычно улучшалось. То, что он распорядился о дальнейшем исследовании берегов Персидского залива и Каспийского моря, действительно было правдой и хорошим знаком. Но он также приказал добавить к своему уж и без того огромному флоту большое количество судов, похоже, намереваясь своей морской мощью превзойти все морские силы, которые только могли бы объединиться против него. Его начальники хорошо понимали, какие морские державы хотел он разрушить.

Более того, оказалось, что исследование Персидского залива диктовалось не научным любопытством, а желанием увидеть Аравию, которая — а в этом никто не сомневался — была его следующей целью.

Возвращаясь в Вавилон, он встретил множество посольств, которые клали ему земной поклон. На берегах Тигра он встретился с халдейскими предсказателями, хотя как страны Халдеи уже не существовало, но эти люди все еще называвшиеся ее именем, являлись в действительности астрономами, астрологами, прорицателями и колдунами. Они стали уговаривать царя не входить в Вавилон — это будет для него не к добру. На это пророчество он ответил шуткой; однако они так горячо убеждали его, глаза их были так встревожены видениями, что он обещал им войти в город не через восточные ворота, над которыми им виделся злой рок, а через западные. Но когда он с войском приблизился к этим воротам, оказалось, что дорога к ним непроходима из-за сильной заболоченности: прорвался или вышел из берегов большой канал. Так что в конце концов ему все-таки пришлось войти в восточные ворота.

— Болота, с вами я еще разберусь, — услышал я его слова, когда он, расстроенный и злой, повернул назад.

Этот въезд в город случился за несколько недель до весеннего равноденствия.

В Вавилоне он устроил свой штаб в просторном роскошном павильоне, где также была и спальня на тот случай, если ему придется работать допоздна и не захочется возвращаться в царский дворец. Этот великолепный дворец стоял на берегу Евфрата, его время от времени занимали цари и их близкие родственники. Поведение Александра в Вавилоне не отличалось неистовством, но было крайне экстравагантным. Он продолжал вести строительство обширного мавзолея, в котором телу Гефестиона предстояло найти окончательное успокоение. Иногда он спал на золотой кушетке, по виду весьма далекой от соломенного тюфяка первых его походов, и рядом с ней всю ночь напролет ему играли флейтисты, чтобы усластить его страшные сны. Тем не менее Роксана оставалась его царицей, а если он не слишком напивался, чтобы разделить ее незапятнанное ложе, то и женой.

В ночь весеннего равноденствия, тайну которого астрономы еще до конца не разрешили и к которой Александр питал великий интерес, он был нежным и любящим с Роксаной и казался более самим собой — тем Александром, которого она знала еще до заболевания, — чем в течение многих последних недель. И это придало ей смелости сообщить ему нечто очень важное для него самого и для мира, заставившее сильно забиться сердце раба его Абрута, ибо я решил, что это известие отрезвит его и он, возможно, найдет дорогу назад к полному здравомыслию.

Она внезапно сообщила ему эту новость, когда он нежно поцеловал ее и они поговорили о своем воссоединении в Бактрии, а это в свою очередь привело его к воспоминаниям о их первой встрече по дороге в Додону.

— Александр, — сказала она ему спокойно, — у меня будет ребенок.

5
Похоже, царя эта новость сильно взволновала. Он уж, думаю, и не надеялся, что Роксана сможет зачать, тем более было ему удивительно, что все последние месяцы он делил с ней ложе считанное число раз. Он выглядел очень гордым, и это дало мне пищу для размышлений, ибо мало было у человека возможностей более обычных, чем способность мужчины зачинать с женщиной детей. Жены большинства простых грубых крестьян, работающих в поле, рожали детей с той же регулярностью, что и коровы телят. Почему же это не получалось у Александра, ведь его тело не было искалечено в битвах; если не считать множества шрамов, такой физической силой и выносливостью мог похвастать далеко не каждый смертный. Это был зрелый мужчина, который когда-то мог бы послужить моделью для Гермеса Праксителя и еще бы послужил, если бы не те самые шрамы, сильнее врезавшиеся в лицо морщины, вызванные сильными переживаниями, глубокими размышлениями и, возможно, в какой-то незначительной степени попойками и развратом.

— И когда же теперь мне ожидать сына и наследника? — поинтересовался он с мальчишески-жадным любопытством.

— Дитя может оказаться девочкой и княжной — шансы почти равны, — отвечала Роксана. — Однако он расположен низко в моем чреве, слегка левее, и заставляет меня раздаваться вширь сзади, а это предвещает, что ребенок может оказаться мальчиком. Он, по моим подсчетам, должен родиться где-то совсем близко к дню осеннего равноденствия.

— Еще столько ждать — шесть месяцев! Если родится девочка, я буду любить ее так же сильно, как любил бы сына, или даже еще сильней. Я с нетерпением стану ждать ее первых шагов. Мне бы хотелось, чтобы у нее были волосы цвета пшеничной соломы, а глаза чуть-чуть раскосыми и чтобы вокруг серой радужки был синий ободок. Обещаешь?

— Я ничего не обещаю. — Она произнесла это легко, но в ее лице появилось сосредоточенное выражение, и я подумал, что ей припомнились первые роды, с мертворожденным ребенком.

— Выходит, что ты зачала три месяца назад. Ты уже чувствуешь толчки?

— Кажется, да, но не уверена.

На какое-то время семейная жизнь Александра изменилась немного к лучшему. Он уже не столь часто рядился в фантастические костюмы и меньше страдал от головной боли. В его делах появились и разумные предприятия: например, он решил заделать брешь в канале недалеко от западных городских ворот и велел строителям сделать доклады о возможности осушения болот. Нередко он и сам посещал заболоченные места, возвращаясь физически изнуренным и промокшим до колен.

На пользу или во вред всему человечеству он непрестанно продолжал готовиться к покорению арабских земель, за чем должны были последовать дела еще более великие. Для солдат изготовлялось новое оружие, в Дамаске выковывались доспехи, которые были легче и прочней, на юг и на запад отправлялись лазутчики, а войска учились быстро высаживаться на вражеском берегу. Появились разборные лестницы нового типа; отряд персидских и бактрийских всадников-копьеносцев, называвшийся «эпигонами», стал теперь элитным корпусом наравне с конницей гетайров. Фалангистов обучали новым способам быстрого маневрирования, а также защите против вражеской фаланги. Я заметил, что новая воинская форма одежды стала более облегченной, и это указывало на то, что походы предполагалось проводить в полутропических областях, а не на пустынном севере. Помимо всего прочего, он заставлял конников учить своих лошадей подступать к слонам, не испытывая перед ними страха, причем слоны в его армии уже составляли значительную силу.

Он пришел в ярость и потемнел лицом, когда получил ответ от жрецов храма Зевса-Амона, в котором говорилось, что нельзя чтить Гефестиона как бога, но только как героя, правда, от этой вспышки он скоро оправился. Он также не на шутку рассердился на Кассандра, сына престарелого Антипатра, регента Македонии, из-за некоторых обвинений, выдвинутых против них обоих — отца и сына. И в этом случае вспышка его прошла, но Кассандр так и не оправился от своего испуга. Очевидно, он полагал — но это мое личное мнение — что чудом избежал смерти от царского меча, если не чего-нибудь еще пострашней. А дело было так: Александр сбил его с ног, и он сильно ударился головой об пол. После этого случая Кассандр не мог приблизиться к царю, не испытывая внутреннего трепета.

Поистине, к нему стало очень трудно пробиться из-за его многочисленного двора, включая персидскую царскую охрану, облаченную в кричащую форму, а также и его собственную, к тому же его неизменно окружала кучка друзей, курьеров и льстецов.

Когда он проводил ночи в своем огромном павильоне, он неистово работал весь день и часто пиршествовал большую часть ночи либо со своими застольными друзьями, либо с танцовщицами, правда, я никогда не слыхал, чтобы хоть одна из них делила с ним ложе. Если бы не частые ночи, проводимые им с Роксаной, он мог бы просто свалиться с ног. С нею он обходился ласковей прежнего, проявлял острый интерес новобрачного к тому, как растет и развивается в утробе его дитя. А оно уже стало заявлять о себе, хотя и нельзя было понять, насколько хорошо ему в этом теплом жилище, где оно набирается силы, питаясь соками матери, и ему еще не приходится самому искать себе пропитание. Но если бы оно могло ощутить опасности и горе, существующие в бескрайних пространствах наружного мира, чего понять оно было еще не в силах, не умея отличить света от тьмы, оно бы вовсе не спешило поскорее прийти в сей мир. Вслед за равноденствием пошли месяцы, когда ребенок энергично проявлял свою жизнеспособность. Часто Роксана предлагала царю положить руку на свой вздувшийся живот и почувствовать, как он сучит ножками. В таких случаях Александр хохотал, как мальчишка.

В конце весны, примерно за месяц до летнего равноденствия, Александр несколько дней подолгу, с восхода до темноты, пропадал на болотах у западных ворот, наблюдая за тем, как идет окончание работ по выкапыванию дренажных канав перед тем, как болото, разбуженное летним зноем, начнет издавать зловоние — причину частых простудных заболеваний и лихорадки во всем городе. По завершении этого проекта он побывал на званой пирушке, устроенной его новым другом по имени Медий. Выпив на ней большое количество неразбавленного вина, он большую часть следующего дня проспал, поднявшись только часов в девять вечера. На все вопросы он отрицательно качал головой и, облачившись во все доспехи, надев на голову украшенный перьями шлем, вышел из своей палаты.

Моя раскладушка стояла у стены его комнаты, чтобы я был под рукой в случае надобности, но он, не взглянув на меня, зашагал по коридору. Когда он проходил под светильником, я хорошо разглядел его: лицо красное, видимо, от жара, в глазах неестественно сильный блеск. Тут же вслед за ним вышла царица Роксана в наброшенном на ночное платье персидском халате и с босыми ногами.

— Быстро поднимайся и ступай рядом с ним, — сказала она мне тихим, безумно встревоженным голосом. — Если он откажется от твоего присутствия, оставайся позади него. Он весь в жару от болотной лихорадки, а кроме того, совсем не в себе. Не знаю, что он натворит. В двухстах шагах за тобой я поставлю четверых его охранников с носилками. Не принуждай его ни к чему — может, только в крайнем случае — в общем, старайся развеселить его; но если он упадет, позови людей с носилками — они отнесут его домой.

Царь немного пошатывался на ходу, и я догнал его как раз вовремя, чтобы услышать его разговор с часовым у входа во дворец.

— Я нездоров. Хочу немного прогуляться. Вечер такой теплый и такая великолепная луна.

— Мой долг перед тобой, величественный царь, не велит мне молчать, — отозвался один из часовых. — Если ты нездоров, не лучше ли тебе лечь в постель?

— Нет, мне нужно совершить паломничество. Мне предписано так поступить — по велению моей властной души.

Он пошел дальше. Я снова догнал его и последовал сзади и чуть в стороне.

— Это ты, Абрут? — спросил он вялым голосом.

— Да, мой царь.

— Можешь идти со мной. Ты пробыл у меня уже так долго, что действительно стал частью меня самого. Ты мне пригодишься, потому что я иду в Пеллу, город, где я родился, и пойду по той же дороге, по которой тебя вели в цепях в Византии. Ты вспомнишь, как я купил тебя у надсмотрщика за семь золотых монет, которые он спрятал в свой кошелек.

— Я все хорошо помню, мой царь.

— Как чудесна эта мягкая ночь для нашего путешествия! Воздух почти не колышется. И луна на ущербе будет освещать наш путь. Она начала убывать после того, как стала совершенно круглой, но помутнела еще совсем немного: ее мягкий и нежный свет не будет резать мне глаза. Есть, Абрут, красота и в убывающей луне, и в прибывающей. Есть красота в старом возрасте, когда мужчина и женщина идут по дороге к смерти и волосы их побелели, и глаза потускнели, а на лицах и руках появились морщины. Но убывающая луна, хоть и обреченная, все же плывет по небесному своду. Она остается царицей ночи.

Мы приблизились к наружным воротам территории дворца, но стоявшие на часах персидские рекруты только стояли смирно и салютовали, не осмеливаясь заговаривать с Александром.

— Посмотри на звезды, — сказал мне Александр, когда мы вышли на почти пустынную улицу, — только немногие сегодня ночью жгут свои лампады, это великие властелины небес. Звезды поменьше тоже, наверное, зажигают свои светильники, но мы не видим, как они горят — так велико сияние быстро умирающей луны. В какой стороне запад? Голова еще не прояснилась от сна, не могу сориентироваться.

— В этой стороне, мой царь, — указал я.

— Тогда мы пойдем по этой тихой улочке. В нескольких домах еще горит свет, и добрая жена смотрит, все ли дети в постели, а добрый муж заботится обо всех мелочах, которые необходимо сделать на ночь: чтобы двери были надежно заперты и выпущен кот, — а там он вознесет ночную молитву Астарте, каким бы именем он ее ни называл, и сам будет искать милости сна. Радуюсь я, Абрут, тому, что волею судьбы и богов не пришлось мне разрушить Вавилон. Три тысячи лет до моего рождения здесь находился поселок. Наверное, тут жили рыбаки и, может, некоторые из них держали стада, а другие переправляли через реку караваны. Мы пойдем к западным воротам города — там больше нет затопленной земли, вместо нее через болото проходит насыпь, которая потом сворачивает на север и соединяется с царской дорогой.

Он молчал все время, пока мы не вышли за ворота и не прошли через заболоченный участок, а затем указал вперед.

— Разве там не огни Опа?

— Может быть и так, мой царь. — На деле это были разбросанные огни пригорода Вавилона.

— Нет, мы забрели дальше, чем предполагали. Это огни Тарса, который сдался мне в великом походе на Восток. Но теперь, после стольких недель пути, я устал и не хочу встречать делегации, так что давай свернем на эту проезжую дорогу и немного отдохнем в душистых полях.

Мы вышли на луг, изрезанный вдоль и поперек ирригационными канавами, где росла зеленая трава и на ночь расположилось большое стадо крупного рогатого скота, голов сто, которое мирно спало, не боясь львов, так как находилось совсем рядом с городом.

— Сколько, по-твоему, нам придется ждать встречающих из Пеллы?

— Может, и недолго.

— Абрут, вон там это не бог Митра, который возлежит со своими женами? — Александр указал на быка коровьего стада.

— Может и он, мой царь, но только мне кажется, что его рога не так длинны и шея тонковата. Я не вижу, какая у него мошонка, но судя по размерам тела, это обычный бык.

— Надеюсь, что это не Митра. Он потребовал бы кровавой жертвы. Во всем мире боги хотят, чтобы на жертвенный алтарь проливалась кровь. Часто это делается тайно, потому что наши учителя и философы называют это варварством, а женщинам такое очень не по душе, потому что они женщины. Кровь! Кровь! Она создана, чтобы согревать тело после того, как сама разогреется в печени, а в печени есть нечто вроде огня, но без пламени. Кровь не предназначается для пролития. Она существует для поддержания жизни, а не для потери ее. Даже теперь членам моим холодно. Может, уже холодает?

— Не думаю, царь Александр, или, по крайней мере, я этого не чувствую.

— Луна у себя на небе выглядит ледяной. У звезд холодный блеск. Абрут, как тебе известно, я вызывал из Аида душу Филота, которого обвинили в измене мне. Он стоял предо мной с искалеченной рукой и клялся, что не виноват в измене; он обвинял меня, что это я изменил ему, его любви и вере и его отцу Пармениону. И перед тем как снова сойти в Аид, он сказал мне, что есть одно кровавое жертвоприношение, которое я мог бы совершить и в некоторой степени искупить пролитую кровь и ту, что еще пролью, и что это жертвоприношение спасет меня от какой-то ужасной судьбы. Я сказал ему, что построю великие храмы богам и принесу в жертву целые стада скота или толпы рабов, если этого желают боги, но Филот отвечал, что никакие такие жертвоприношения никогда не смогут меня спасти. И когда я просил его сказать мне, какое жертвоприношение он имеет в виду, он отвечал — и глаза его горели потусторонним светом в тусклом сиянии луны, — что не скажет мне этого, что в этом заключается месть.

— Я хорошо помню, царь Александр.

— Теперь сдается мне, что он имел в виду принесение в жертву чего-то или кого-то очень мной любимого, а не быков и рабов, до которых мне не было никакого дела. Может, он имел в виду Роксану, мою истинную любовь, которую я обожал с отрочества?

— Нет, вряд ли он мог иметь в виду ее.

— Через считанные недели она родит. Может, он подразумевал ребенка?

— Думаю, что нет, царь Александр. Какая бы польза была богам от орущего младенца?

— Возможно, Абрут, он имел в виду тебя. Чик-чирик моим мечом по твоему горлу. Тебя именуют моей тенью. Ты все эти годы день и ночь бывал со мной, ты ходил со мной в Додону. Ты ездил за мной при Херонее, ты мой настоящий историк, даже сейчас твоя рука снует по страницам записной книжки. Награда тебе — это награда правой моей руке. Да, Абрут, он, наверное, имел в виду тебя. Как ты думаешь, эта ночь подходит для жертвоприношения? Что-то позвало меня с постели и заставило пуститься в паломничество. Есть ли здесь поблизости прекрасное святилище? Вон там, недалеко, что это за строение? Разве это не великолепный храм? На вид невелик, но, может, это игра лунного света?

— Это, мой царь, овчарня.

— Ты знаешь о каком-нибудь храме поблизости? Если не знаешь, мы могли бы устроить небольшое святилище здесь в присутствии одного из сыновей Митры.

Я погнал свои мысли со стремительной скоростью, я не позволял своей голове отупеть от страха, а голосу задрожать.

— Если Филот имел в виду меня, твоего писаря, чтобы ты принес мою кровь в жертву, он, конечно же, не подразумевал такого скорого жертвоприношения. Ты отправляешься завоевывать арабские земли, уже стоят наготове суда с экипажами и провиантом и нужно записывать твои слова и дела. Так что рука моя должна успокоиться только после этого.

— Но после этого будут еще завоевания. Абрут, тебе и не снилось то, что я намерен был совершить, ибо мир шире, чем мне когда-то казалось, и весь он, способный платить дань, должен быть в моих руках. Ни один независимый царь не должен иметь власти. Не должна существовать ни одна империя, кроме моей. Тот рок, которым пугал меня Филот, еще далеко. Мне всего лишь тридцать два года. У меня самая сильная армия, которой я когда-либо предводительствовал. Моя мать Олимпиада говорила мне… а это не она ли идет сюда по траве?

— Да, может, и она.

— У нее все такая же гибкая походка. Но что ей от меня надо, Абрут? Я иду в Пеллу, где решу все споры между нею и Антипатром. Может, она идет, чтобы опять рассказать мне о великом Зевсе, как он побывал у нее в спальне, после чего появился я. Не желаю, Абрут, слышать об этом снова! Чтобы быть достойным этого божественного наследия, я сделал все, что возможно, и только иногда бывал нерадив. Нечего ей говорить мне, что еще следует сделать — я и сам прекрасно знаю! Олимпиада! Олимпиада! Зачем ты сюда явилась?

Наступило долгое молчание, во время которого Александр вытягивал шею, напряженно прислушиваясь.

— Не расслышал, что она сказала, — шепнул мне царь. — Она стоит далеко от меня, но зачем? Думаешь, я рассердил ее тем, что давно не был в Пелле, или тем, что недостаточно твердо принимал ее сторону против Антипатра? А она со своей здоровенной змеей, которая обвилась вокруг ее талии и уткнулась ей мордой в горло — ты не видишь?

— Да, с нею.

— Я распорядился, чтобы гробницу Гефестиона украшали золотые змеи, потому что змеям покровительствует бог Гермес, но я проклял их в дельте Инда — они укусили нескольких моих солдат, отчего те умерли, и, может, теперь она явилась, чтобы упрекнуть меня за мою ошибку. Да, должно быть, потому она и пришла; а иначе зачем это ей вдруг взять и исчезнуть… А вот вслед за ней другой. Как мне знакомы эти доспехи, этот шлем, эта твердая поступь! Абрут, это Филипп вышел наверх из Аида. Я его не звал, но кто-то это сделал, или же ему удалось как-то осилить стражника у ворот подземного царства, ужасного Цербера. Он пришел отомстить, Абрут. Он знает… он знает, что я мог бы спасти его от ножа Павсания, но не спас. Вели ему немного помедлить, Абрут. Это приказ Александра, императора Азии!

— Не подходи, Филипп. Величественный царь, Александр, хотел бы поговорить с тобой.

Александр вытащил свой меч.

— Филипп, я не боюсь тебя! — крикнул он. — Я не состоял в заговоре, у меня не было планов убивать тебя — планов, которые вынашивала Олимпиада. Да, я подозревал это и знал, что у нее был сговор с Павсанием. Так почему же я не предупредил тебя? Я скажу. Нить твоей жизни была уже сплетена и готова для ножниц Атропос. Чик — и душа твоя перенесется в мир иной. Ты был слишком стар, чтобы вести войско через Геллеспонт. Да, верно, ты хорошо его обучил, и за это я тебе многим обязан, ибо без вымуштрованных и бесстрашных воинов я бы не победил даже при Гранике, в первом из великих моих сражений. Однако скажу тебе, что уже настала тогда пора принять мне на себя царскую корону. Самое большее, ты бы только отвоевал греческие города на побережье Малой Азии, а завоевать всю Персидскую империю и углубиться в долину Инда ты бы не смог. Я сделал то, что было уготовано мне судьбой. А теперь вытаскивай свой меч, если хочешь; я без страха дождусь твоего нападения — и ты умрешь, уже не один раз, а дважды. Ха! Какой это царь умирал дважды! Я вижу, что ты медлишь, но не слышу, что ты там говоришь.

— Он сказал, великий царь, что не может скрестить оружие с собственным сыном.

— Каков глупец! Не видит дальше собственного носа! Он, кажется, уходит? Уж теперь я не построю над его могилой большой пирамиды; лучше построю гробницу Павсанию, который в нужный момент избавил от него мир. Ну, вот он и ушел в свою ничтожную могилу. Но мне не нравится вид той женщины, что приближается сюда. Она горько плачет и закрывает лицо одеждой. А! Теперь я узнаю ее. Ланис, моя кормилица, сестра Клита. Она пришла упрекать меня за то, что я мучил его и казнил. Абрут, я не могу с ней встретиться. Я убил Клита в припадке ярости, хотя он был другом моего детства и я любил его. Что ей осталось кроме как выть?

— Мне кажется, она пытается говорить.

— Что она говорит? Начинается ветер, он относит ее слова. Сильный ветер, холодный.

Не было ни дуновения ветерка. Стояла мягкая ночь. По необозримому своду небес в полной безмятежности проплывала луна. Она восходила к своей вершине, за которой ей предстояло начать свой спуск.

— Я слышу ее, царь Александр, но ветер и впрямь сильный и холодный; она плачет от разбитого сердца, — отвечал я.

— Что она говорит? Скажи, не щади меня.

— Больше не убивай, Александр! Больше не убивай!

— Тьфу! Хорошая женщина, но дура. Как мне покорить, не убивая, хотя бы арабов? Этих темных тощих людей пустыни не устрашат мои угрозы: всю свою жизнь они бросают вызов смертоносным пескам и теперь не поддадутся мне. Что мне еще остается, как не убить их? И разве они не заслуживают этого по справедливости? Ступай от меня, Ланис. Не внемлю я твоей слезной мольбе. Не забывай, что ты была только нянькой, а я сделал твоего брата великим до того, как он сошел в преисподнюю, и даже теперь твой сын занимает высокий пост в моей армии. Я любил тебя, Ланис, признаюсь в этом. Может, и сейчас еще люблю. Но все же уходи. И вытри глаза. Я убью не больше, чем необходимо.

— Она исчезает, царь Александр.

— Вижу. Вот только ветер что-то не прекращается. Холодный и безжалостный, он все дует и пронимает меня до костей. Где мы, Абрут? Это, должно быть, какой-то горный луг в долине Гиндукуша. Да, высоко мы взобрались по его могучему хребту. Но перед нами еще маячат бескрайние пески, и нам нужно идти дальше. Что с моими солдатами? Они что — умирают в этом белом снегу, покрывающем землю? Падают, лежат, не желая двигаться, и их покидает душа? А что с обозом? Повозки поднимают на кручи, как я приказал? Давай-ка взберемся немного выше, Абрут. Там остановимся, повернемся и окинем взором обширные земли за предгорьями — мои завоевания. Пойдем со мной, мы опередим войско.

Он с трудом зашагал вперед. Ему стало не хватать дыхания. Я хоть и последовал за ним, но подумал, что скоро настанет час, когда придется звать на помощь.

— Это было трудное восхождение, — сказал он мне, когда остановился, сделав около пятидесяти шагов по ровному пастбищу. — Теперь оглянемся и обозрим мое царство. — Царь повернулся и посмотрел назад. — На какой головокружительной высоте мы стоим! — прокричал он. — Посмотри, Абрут, далеко, насколько хватает глаз, все тянутся селенья, плодородные поля, несчетные дома, окруженные стенами города. Но я замечаю нечто странное. В начале каждой маленькой лощины бьет источник, но выходит из него не вода, а какая-то другая жидкость, которую земля не приемлет. Возникает ручеек, и там, где две лощины сходятся, ручеек становится чуть шире; и вот эти ручьи уже сливаются с дерзкими потоками, которые бурно выбегают из ущелий и каждый принимает в себя эти разрастающиеся ручьи; потоки разбухают, становясь небольшими реками, они сбегают вниз по горным долинам. Но, Абрут, эта жидкость не похожа на воду: она не блестит под луной. И теперь эти речки впадают в большую реку, а та движется медленно, с неумолимой целеустремленностью к еще большей реке. Смотри, она не может вместить такого широкого потока, она выходит из берегов, разливается, и это озеро все растет. Смотри, Абрут, смотри. Разлив затопляет весь берег, всю землю. Это не пресная вода, которая сверкает под луной, в ней нет величавости. Ради всех богов, скажи мне, что это такое? Почему у нее красный цвет? Говори, не таи от меня правду, каким бы невыразимым ужасом она ни была.

— Царь, не могу я сказать наверняка.

— Тогда я скажу тебе. Я, Александр, повелитель всей Азии, величественный царь, сын великого Зевса. Абрут, это кровь! Да, море крови, человеческой крови, крови моих товарищей по оружию, женщин и детей. О, почему они не подчинились моему властному приказу и не сохранили себе жизнь? Им нужно было только пасть предо мной ниц, и я бы пощадил их. Безбрежный океан крови, крови, крови — она льется, течет, капает, затопляет всю мою империю. В этом разливе кровь тех, кто погиб при Фивах. «Гоните лошадей! Не дайте им уйти!» Зачем я только издал этот клич?! А те индийские крестьяне не смогли уйти от меня, и вода на переправе окрасилась в ярко-алый цвет, и теперь она вздымается волнами в этом красном чудовищном море. Даже те две тысячи храбрецов, которых пригвоздили к деревьям в Тире, не отказали мне в своей крови: она сочилась из-под гвоздей и тонкой струйкой стекала по телам, чтобы влиться в общий разлив. Населения целых городов, преданные мечу. Несчетные множества людей, согнанных в одну толпу и перебитых. А те старики, которых мы догнали на дороге, когда они бежали из непокоренного города! Их сыновьям и дочерям удалось скрыться, но им самим не удалось — слишком стары и немощны они были, а некоторые к тому же держали за руку начинающих ходить малышей. По какому велению Зевса перерезал я их всех, или моя божественная душа побуждала меня сделать это? А те варвары на севере, коссеи — они падали замертво один за другим, сбившись в орущие толпы, и многие, стоя на коленях, валились под ударами окровавленных мечей. Заалел девственно-чистый снег, и я подумал, что мороз удержит эту кровь у себя в плену, но, должно быть, снега растаяли, и она тоже влилась в безбрежное алое море.

Стадо коров, разбуженное звучным голосом царя, поднялось сперва на колени, затем на ноги и стояло, уставившись на него в немом удивлении.

— Боги, зачем вы мне это показали? — прокричал Александр, и в голосе его было столько тоски. — Я сделал только то, что велено было судьбой, чтобы вступить в право, данное мне рождением. Почему вы так ко мне безжалостны? Я — сын величайшего бога! Почему вы мучите меня? — Тут снова голос его окреп, в нем появился звон стального клинка, бьющего по железу щита. — Но тогда я тоже бросаю вам вызов! Я буду ходить по колено в крови, плавать в ней, но добьюсь своих целей; мне станут поклоняться во всем мире, которым я правлю, и, если понадобится, я столкну вас с ваших собственных тронов! Да, да, как Зевс вышиб Титанов, чтобы занять свое место, так и я поведу с вами войну и вы отведаете моего копья, острого, как жалозмеи, вы отведаете моего непобедимого меча. Я плачу, но это не от слабости. Это от жестокой боли, которой терзает мой лоб какой-то ваш прихвостень. Боги, великие и малые, Зевс-Амон, отец мой, все остальные, слушайте мой вызов. Я вызываю вас на бой! Ну, как ваши троны: не дрожат, не качаются от звука моего голоса? Ты, Зевс, породил меня, как тебя породил Кронос, но как ты восстал на отца своего, так и я восстаю на тебя! И не надейтесь на то, что я нынче слаб. Это скоро пройдет. Дай-ка руку, Абрут, чтоб мне не упасть. И все же я еще стою. Мечите в меня стрелы своих молний. Мне они не страшны, как не страшны были когда-то Аяксу. Я еще отражу их своим щитом.

Александр упал мне на руки, и казалось, что душа его отходит, однако, положив его на траву, я заметил, что грудь царя еще вздымается. Спазмы постепенно перешли в спокойное дыхание. Он забылся глубоким сном.

Тогда я крикнул людей с носилками — они стояли у кустарниковой изгороди, окружающей луг, — и те подошли. Мы уложили царя и понесли его во дворец. До наружных городских ворот было совсем недалеко. Охранник, видя носилки, спросил дрожащим от волнения голосом:

— Царь… он что… умер?

— Нет, просто спит. Перепил на дружеской пирушке.

Было уже за полночь. На улицах нам встретилось только несколько полуночников: хромой нищий, проститутка, спешащая к себе в каморку, уцепившись за руку пьяного, и сторож. Часовые у наружных ворот дворца снова промолчали, а Роксана встретила нас у входа во дворец вопросом:

— Абрут, царь жив?

— Да, царица, — ответил я.

— Тогда уложи его в постель и укрой покрывалом. Позови двух музыкантов — с флейтой и лютней, — и пусть они тихо играют в спальне, может, это и прогонит его дурные сны.

— Я сделаю это, царица, и то, что ты говоришь, может быть, правда.

Но сам я мало верил в это лекарство.

6
Лихорадка у Александра началась на семнадцатый день македонского месяца даисий, хотя он еще не вызывал врача. На следующий вечер, восемнадцатого числа, его беспокоила головная боль, но зато он оправился от бешенства, овладевшего им предыдущей ночью, и казался в своем уме. На следующее утро он не испытывал боли, поэтому вымылся, оделся и, как обычно, принял участие в утренних жертвоприношениях. Говорят, что в этот день он играл в кости с Медием, но я могу поручиться, что он несколько часов работал, читая отчеты и донесения и заботясь об устройстве в своей армии новоприбывших отрядов из Карии, Лидии и горных районов, общей численностью около сорока тысяч воинов. Несомненно, их предстояло использовать в покорении арабских земель, которые, как он уже знал, были намного обширней, чем это представлялось ему ранее, и соперничали с Индией — по протяженности, но не по богатствам.

Царь спросил дорогу от устья Нила до северо-западной окраины Африки, которая, с самым южным полуостровом Иберии, оканчивающимся большой скалой, была известна как Столбы Геракла. Кроме того, он продолжал наращивать мощь своего флота, и так уже чрезвычайно великую, и строить для него бухты и гавани на побережье Северной Африки. В тот день он хорошо пообедал, но ночью снова началась лихорадка и продолжала усиливаться на следующий день. Ему ничего не оставалось делать, как отложить отплытие флота в Аравию, а на следующее утро его уже пришлось нести в храм, где он принес полагающиеся жертвы.

В этот день ему вдруг пришло в голову, что это, возможно, его последняя болезнь. Тогда у него родилась фантастическая идея, которую он поведал Роксане: он предлагал, чтобы его тайно вынесли из дворца и бросили в Евфрат на съедение крокодилам, и люди бы тогда поверили, что он вдруг перенесся на небеса, где пребудет вечно как Бог.

Роксана выслушала его фантастическое предложение и с хорошо знакомой ему твердостью, дошедшей до его расстроенного ума, отказалась.

— Если ты умрешь — а я вовсе не уверена, что твоя болезнь смертельна, — твое тело положат в гробницу, как и тела других великих царей, что царствовали до тебя.

Он разбушевался, наговорил Роксане массу оскорбительных и несправедливых слов, слишком необдуманных, чтобы упоминать о них в моем рассказе.

Эта вспышка вызвала новый подъем температуры, и по армии пошел слух, что их царь при смерти. Так думал и я, ибо он уже не мог говорить, лицо покрылось мертвенной бледностью, только лихорадочно горели глаза. На одиннадцатый день его болезни солдаты потребовали, чтобы им дали возможность увидеть своего царя в последний раз еще живого. Им позволили, и они весь день шли и шли, прощаясь, по его комнате.

Новые отряды, которые еще не сражались под его знаменами, не принимали участия в этой процессии, а первыми прошли ветераны, возглавляемые македонцами. Он не мог говорить с ними, но слегка шевелил руками и лежал так, что мог заглядывать им в глаза. Многих он узнавал, в этом не было никакого сомнения. По их грубым, покрытым шрамами лицам катились слезы, и некоторых сотрясали ужасные рыдания, какие бывают у мужчин, потрясенных глубочайшим горем — они мучительней для слуха, чем женский плач.

Все, проходя, поднимали руку, приветствуя его салютом. Их сердца очистились от всех прошлых обид. За македонцами пошли сравнительно молодые воины, которые, однако, делили с ним тяжесть индийских походов, а кое-кто побывал и в кошмарных джунглях дельты Инда и шел за ним по смертоносным пескам Гедросии, которые им было не забыть до последнего часа. Не забыть им было и то, как бились они под его победным знаменем, как величественно восседал он на своем коне в серебряных доспехах, в шлеме с развевающимися перьями, как дивно сияло его лицо и из-под шлема выбивались золотистые кудри. И все они понимали, что уж больше никогда не увидят подобие Александра и никогда с такой силой не ощутят своего существования, жизни в ее крепчайшей эссенции, текущей по их венам.

Вечером царь был спокоен и в здравом уме, хотя лихорадка не прекращалась, и к нему пожать на прощание руку пришли друзья его детства. Появились Птолемей с Таис, Неарх, Пердикка, Кен, новый его любимчик Медий, Кассандр и замечательный предводитель Никанор. Пришли отдать последний салют Певкест и Леоннат, которые стояли рядом с ним спиной к стене в крепости в Маллах, где стрелой в лоб был убит его старый друг Абрей, а сам он получил тяжелую рану. Хотя Александр не мог говорить, прощающиеся догадались — я думаю, по меняющемуся выражению его глаз, — что он еще слышит и понимает, и врач его Филипп разрешил им говорить сколько хотят, особенно о старых днях, проведенных в Пелле, когда все они были молоды. Они вспоминали об Аристотеле и его школе в Роще Нимф, вспоминали, как вместе ловили рыбу в озере с глубокой водой, как однажды какое-то чудище клюнуло на его наживку и потащило в воду и как Александр уцепился за свою удочку и держался, пока не лопнула леска. Может, кто-то из этих посетителей только и ждал того момента, когда царь распростится со своей душой, чтобы захватить власть, но такого намерения не читалось в их лицах, голосах, манере поведения с царем.

Когда наступили сумерки, они стали уходить, и врач Филипп попросил их не возвращаться, поскольку Роксана желала провести наедине со своим мужем последние его часы и Александр кивнул в знак согласия. Ночью его лихорадило, но слабости не прибавилось, и утром Филипп ушел, сказав, что больше уже ничего сделать не может. Я же по приказу Роксаны, с которой, мне кажется, согласился и сам Александр, остался на небольшом расстоянии от его постели в большой и роскошно убранной спальне.

— Записывай все, что говорится и делается, — велела мне Роксана.

Затем, усевшись на край постели, она заговорила мужу на ухо тихо, но отчетливо:

— Александр, мне знакома эта болезнь. Она сродни той, что персы называют болотной лихорадкой, другие — малярией, а вызывается она дурным воздухом с болот. Но тебя поразила та ее форма, которой прежде я не встречала за пределами Бактрии, а в Бактрии она была распространенной в болотистом районе в низовьях реки Бактр. Те же симптомы, включая крайнее изнеможение, то же время развития болезни, но иногда страдающие ею выздоравливают, даже когда маги уже потеряют надежду. Теперь мне известно одно возбуждающее средство, и оно у меня есть. Это никакое не лекарство, по сути это не более чем средство, чтобы убедиться, выживет больной или умрет. Лепешка этого возбуждающего, как мне говорили, в основном состоит из мускуса, получаемого из железы, находящейся в половых органах самца кабарги, или «мускусного оленя», когда у него наступает любовная пора. Мускус смешивают с очищенной эссенцией кофейных зерен — ее употребляют в Аравии и получают так: берут зерна и уваривают в воде до тех пор, пока не остается густой черный сироп. Для здоровых людей это средство совершенно безвредно — только ненадолго вызывает ускорение пульса и радостное настроение. Если его дать страдающему, когда болезнь перешла за критическую черту, оно может совсем не подействовать. В этом случае больной умрет через несколько часов. Но если оно все-таки подействует и больной уже в состоянии говорить, узнавать окружающих его людей и осознавать себя, значит, возможно, худшее уже позади, и у него есть хороший, по существу, вероятный шанс на полное выздоровление. У меня с собой есть такая лепешка. Я разломлю ее в своей руке пополам, и ты, чуть пошевелив рукой, сможешь выбрать любую из двух половинок, а другую я приму сама у тебя на глазах.

Александр сделал слабое движение головой, безошибочно означающее согласие.

Роксана достала лепешку, разломила ее пополам, встряхнула половинки в руке, как игрок кости, и раскрыла ладонь рядом с правой рукой царя. Я по ее указанию приподнял его руку, и царь коснулся указательным пальцем той из двух половинок, что лежала дальше.

— Положи ту, что он выбрал, ему в рот, — подсказала Роксана, сама же взяла другую и положила себе. Из склянки, принесенной недавно Филиппом, что стояла на тумбочке у постели, я влил Александру в рот немного воды, и он с большим усилием разжевал и проглотил свою долю. Роксана глотнула из той же склянки и проглотила свою.

Мы молча просидели не менее десяти минут. Вдруг Александр сделал резкое движение рукой. Могущественное лекарство начало уже действовать на Роксану: ее бледное лицо порозовело, глаза ожили, дыхание участилось. Александр реагировал медленнее, но не менее заметно. С его лица постепенно сошла мертвенная бледность, и на скулах появился легкий румянец. Но больше всего изменились его глаза. До того, как он принял возбуждающее, они выглядели тусклыми и ввалившимися, как у смертельно раненного солдата, когда его душа уже воспарила над телом, прежде чем очень скоро расстаться с ним навсегда; но у Александра эта тусклость в глазах исчезала, и в них возвращался свет самосознания и узнавания окружающих его вещей и людей. И пока мы, затаив дыхание, наблюдали за ним, его горло напряглось, и он заговорил:

— Роксана!

— Александр!

— Абрут!

— Мой царь.

— Я могу говорить. Смутные формы вокруг становятся отчетливей! Чувствую пульс в ушах: он не частый, но сильный! Я спасен!

— Еще нет, Александр, любимый мой. Но уже есть надежда. А если бы лекарство так не подействовало, то не было бы никакой.

— Не вызвать ли тебе врача?

— Какая от этого польза. Он сделал все, что мог. Теперь все зависит от тебя.

Эти последние слова она произнесла с безотчетным, но безошибочно различимым ударением. И, не знаю почему, но форма выражения меня немного озадачила.

7
Она взяла его руку и прижала к своей груди. Ее глаза казались более раскосыми, чем обычно, и блестели — несомненно, в результате действия на нее снадобья, но лицо ее источало нежность, словно не руку царя держала она на груди, а головку грудного ребенка при кормлении.

— А ты не думаешь, что это лекарство может повредить еще не рожденному малышу? — тихо, но совершенно отчетливо с беспокойством спросил Александр.

— Ни в коей мере. Может, он и будет больше обычного сучить ножками и биться головкой о стенки своей спаленки, а возможно, и смещаться в разные стороны, но это не причинит ему никакого вреда.

— За это я благодарен богам!

— Но ты, Александр, в случае выздоровления должен избегать болот, особенно в жаркую летнюю погоду и после захода солнца. Второй приступ именно этой болезни — верная смерть.

— Если я буду жить, то всю работу на болотах оставлю моим строителям. И, к счастью, в Аравии, куда я отправлюсь в следующий поход, нет никаких болотистых мест. Собственно, там и воды-то для моей армии будет трудно найти в достаточном количестве. А теперь мне вода не нужна. Вот если бы немного вина. Но не будет ли оно противодействием твоему возбуждающему средству?

— Нет, никакого заметного противодействия не будет, если ты выпьешь только одну чашу. Но подожди немного. Поговори со мной о своих походах — ведь там лежит твое сердце, если оно не рядом с моим. Когда ты завоюешь Аравию и присоединишь ее к своей и без того уже громадной империи, будешь ли ты тогда вполне доволен?

— Не спрашивай этого, Роксана. Я никогда не смогу быть вполне довольным, пока к западу от Гифасиса, в Европе и Африке останется хоть один царь, который не платит дани Александру.

— Великий город Карфаген находится в ближайшем соседстве с Египтом. Разве ты не хотел бы заключить договор о мире с Карфагеном, в силу которого этот великолепный город мог бы сохранить свою свободу, унаследованную им с древних времен? Ты можешь направить к ним посольство. Я почти не сомневаюсь, что они примут твое предложение установить с ними дружеские отношения.

— Ну уж нет, я направлю туда военные корабли, весь свой огромный флот, ведь Карфаген кичится тем, что он великая морская держава. К тому же, когда я вел осаду Тира, он послал на помощь их флоту один из своих кораблей — в знак любви и братства с Тиром. Да он бы послал туда и целую армаду, вот только помешала война с Сицилией. Карфаген должен быть уничтожен. Я не могу позволить себе иметь такое сильное государство на берегу Внутреннего моря. Посмотри, Роксана, твое снадобье сделало меня новым человеком. Наверное, я мог бы встать и походить.

— И думать об этом не смей. Примерно через час его действие прекратится, и тебе придется лежать еще недели, если ничего худшего не случится. Ну, а после Карфагена ты успокоишься? Будешь ли в полном довольстве править своей великой империей и налаживать мирную жизнь людей?

— Нет, Роксана, после этого еще рановато, после этого меня ждет еще одно великое завоевание, которое потребует напряжения всех моих сил, и это мне будет в радость. Потом еще два-три небольших похода — и можно будет отдохнуть.

— Уж не Рим ли ты имеешь в виду, Александр?

— Вот именно, подрастающую Римскую державу. А иначе он останется угрозой всему, что я завоевал — этот торчащий посреди Внутреннего моря сапог. Примерно за тридцать лет до моего рождения Рим разграбили кельтские варвары, но цитадель его устояла. И с тех пор он присоединил к себе Этрурию, покорил самнитов. Рим должен попасть мне в руки. Я должен быть хозяином Италии.

— Ты слишком много говоришь. Это не утомляет тебя?

— Буду говорить тихо, но говорить я должен. Мне ужасно хочется говорить — ведь я решил, что мне уж больше никогда не осуществить того, что я задумал.

— Ты, конечно же, не пошел бы на Галлию, на северо-запад от твоей чудесной колонии Массалии?

— Римляне первым же делом захотят отнять у меня Массалию. Галлы — варвары очень гордые и упрямые, и прежде, чем склонить свои головы, они могут оказать мне упорное сопротивление.

— А потом Иберия? — очень спокойно спросила Роксана.

— Иберия вдается в Океанское море. Тот, кто правит Иберией, в конце концов, должен получить власть не только над нашим Внутренним морем, но и над всеми землями, нам еще неизвестными, которые выходят к Океанскому морю. Покорить их все мне не удастся и за долгую жизнь, так что часть из них придется оставить нашему сыну, у которого будут замечательные дела и великая судьба. У меня пересохло в горле. Можно мне выпить чашу вина?

8
Роксана будто и не слышала просьбы Александра. Она поднялась и, отойдя шагов на десять к кушетке, села в глубокой задумчивости. Затем, чуть вздрогнув, вернулась к действительности.

— От чаши вина хуже не будет, — заметила она. — Хотя она и может слегка нейтрализовать действие возбуждающего — совсем незаметно. Какого вина ты хочешь?

— Кислого армянского, которое я так полюбил.

— Обслужи-ка царя, Абрут. В шкафу с инкрустацией из золота, серебра и слоновой кости есть несколько бутылей. Но тщательно проверь печать на бутыли. К вину не могли прикоснуться, не сломав печати Александра. В том же шкафу кубки и личная золотая чаша царя. Но ее лучше наполнить только наполовину — это большая чаша.

Я подчинился. Царская печать, изображавшая львиную голову, была оттиснута на воске, а к воску был прикреплен кружочек папируса с подписью дворецкого. Я налил полчаши.

— Не выпьешь со мной вместе, Роксана? — предложил царь.

— Пить твое вино — все равно что уксус. Но у меня есть полкубка своего собственного — сладкого мидийского вина, которое я пила с фруктами до того, как ты проснулся. Бутыль у меня в комнате за письменным столом. Ксания к нему тоже неравнодушна, а у меня его совсем мало. Эй, Абрут, у царя все еще жар. Смажь ему рот внутри и снаружи тем маслом, что оставил врач, у него, наверное, губы и язык пересохли. Я живо вернусь.

Я нашел масло там, где оставил его врач, на тумбочке, и с помощью кусочка шелковой ткани сделал то, о чем просила меня царица. У него действительно был жар, но не такой сильный, как прежде. Слабым кивком головы царь дал мне знать, что душистое масло устранило сухость во рту и он доволен. Царица вошла с кубком в руке, на две трети наполненным светло-золотистым напитком. Когда она вернулась на свое место на кушетке, я решил, что и она смазала губы бальзамом — так ярко они алели, и тут в голове у меня мелькнуло страшное подозрение, а не заразилась ли она тоже лихорадкой, но потом я подумал, что, скорее всего, она нанесла на губы немного косметики, ведь до этого они были очень бледные. Она поставила бокал на хрустальную стойку, где до него можно было легко дотянуться.

— Давай выпьем вместе, — предложил Александр.

— Нет, сначала предложи мне небольшой тост, а потом я поцелую чашу, из которой ты пьешь.

— За Роксану, княжну Бактрии, — тихо, с любовью произнес Александр. — За ребенка от чресел моих, которого носит она в своем чреве. Долгого царствования моей царице, а после меня — долгого царствования моему сыну. Да будет на это благословение богов.

— Прекрасный тост. Абрут, ну-ка принеси мне золотую чашу царя. Я поцелую ее в знак своей благодарности.

«Поцеловать чашу» — это выражение означало отпить глоток. Она пристально посмотрела на темно-красное вино и немного поморщилась, представив себе его кислый вкус. С этой гримасой она быстро протянула руку за своим собственным кубком и сделала долгий глоток его желтого содержимого, очевидно, для того, чтобы ощущением сладости во рту защитить себя от кислого вкуса царского вина. Поставив кубок на прежнее место, она быстро подняла золотую чашу царя и, как мне показалось, едва попробовала вино, хотя и сделала вид, что отпивает изрядно. Скривив лицо, она вернула мне чашу, и я отнес ее к царю. С моей помощью он поднес ее к губам и осушил до дна. Роксана отвела свой взгляд в сторону.

— Хорошее вино, Роксана, — похвалил он. — Намного ароматней твоих сладких. Это вино эпикурейца, правда, раньше я как-то не замечал его горьковатого привкуса. Это то, что сластолюбцы в Коринфе называют здоровым вином — вином, в котором все идеально уравновешено. А отчего ты выглядишь такой одинокой, такой несчастной?

— Я надеялась, Александр, что, если ты оправишься от тяжелой болезни, ты будешь вполне доволен размерами своей обширной империи, будешь править ею во благо народа, принимая лесть и иногда поклонение и не пытаясь покорять новые страны.

— Как это не покорять! Мой флот должен был отплыть уже сегодня. Я отложил его отплытие до сегодняшнего дня, чтобы оправиться от болезни, а теперь оно снова откладывается. Но кое-что я обещаю. Если где-то я смогу по возможности пощадить город или народ и при этом иметь твердую уверенность, что у меня за спиной он не восстанет, я так и сделаю. Знают боги, что больше мне не хочется видеть этой страшной картины — не знаю, сон это был или видение, — которая открылась мне в ту ночь, когда у меня началась лихорадка. Но предупреждаю тебя, Роксана: мало надежды, что я смогу пощадить Карфаген. Он соперник моего молодого растущего города — первой Александрии, уже теперь стоящей только на втором месте после Карфагена на всем африканском континенте. Народ Карфагена — семиты, двоюродные братья и сестры тирийцев. Только семитским народам Палестины хватило ума сдаться мне, и посмотри, как благожелательно я правлю там до сих пор! А тирийцы? Уж так они были мудры в астрономии и астрологии, так искусны и умелы в морском деле и торговле, а в своих отношениях с Александром показали себя такими безмозглыми, такими непроходимыми дураками! Боюсь, что и правители Карфагена будут не лучше.

— Александр, я не верю, что ты разрушишь этот древний город.

— Не исключено, что он покорится мне. Победы сицилийцев несколько поубавили его спеси. А кстати, именно Сицилия после Рима будет моим следующим шагом. Подойди-ка, царица моя Роксана, и присядь на край моей постели. Не думаю, что болезнь моя заразна.

— Да, конечно, иду. Никогда еще не слышала, чтобы кто-то заразился ею от другого человека.

Но когда, с бокалом в руке, она сделала в его сторону несколько шагов, ей под ноги попался стульчик для ног. Она споткнулась и выронила из руки свой маленький хрустальный бокал, который вдребезги разбился на кафельном полу.

— Пусть лежит, — сказала она мне. — Позже я вызову подметальщицу. Подай-ка мне другой бокал и наполни его фессалийским вином — там еще осталось в шкафу. Это не самое мое любимое, но все-таки очень хорошее вино.

Я выполнил ее распоряжение. Присев рядом с Александром, она поинтересовалась, действует ли еще на него возбуждающее средство, которое она ему дала.

— Да, действует. Но мне кажется, что оно оттягивает кровь от конечностей, и кровь собирается в голове и сердце. Я чувствую онемение в ступнях и в кончиках пальцев. И во рту.

— А я ничего не чувствую, кроме возбуждения. Так бывает, когда слишком быстро выпьешь первый графин вина.

— Отчего ты думаешь, Роксана, что карфагеняне покорятся и тем самым заслужат пощаду? — По голосу Александра, хоть и тихому, чувствовалось, что ему очень хочется это знать.

— Может, их боги смилостивятся над ними.

— Их боги те же, что и у тирийцев, а Тиру не было явлено никакой милости. Должно быть, эти чужие боги, которых я часто принимал за наших, только скрытых под другими именами, бессильны против Александра. Теперь я убежден, Роксана, что твое средство перестает действовать. У тебя найдется еще одна лепешка? Могли бы мы принять ее без вреда для себя?

— Да, у меня есть еще одна. Половинка ни тебе, ни мне не повредит. Абрут, она у меня в узелке, завернута в золотую фольгу. Принеси, разломи пополам, и пусть снова выберет царь. Я поддержу его руку.

Когда вскоре он сделал свой выбор, я подлил вина в его золотую чашу, чтобы он смог запить им свое снадобье. Роксана приняла свою долю с фессалийским вином.

Лицо Александра снова немного порозовело, благодаря действию возбуждающего снадобья, но уже не так заметно, как раньше. Он помолчал немного, затем с тревогой обратился к Роксане:

— Я чувствую его тепло, но онемение в руках и ногах не проходит, скорее, даже усиливается.

— Средство не действует сразу. Нужно чуть подождать.

— Оно не помогает. У меня по конечностям поднимается омертвение, они «засыпают», как мы говорим в детстве. Ты внимательно осмотрел печать на бутыли с армянским вином, Абрут?

— Да, очень внимательно, царь. Она была в целости.

— У тебя есть еще полбутылки, — вмешалась Роксана, — а моего фессалийского уже не осталось. Налей-ка мне красного, Абрут, и я выпью, хоть оно кислое и мне не по вкусу — пусть царь знает, что оно не отравлено.

Александр хотел было что-то возразить, но какое-то новое ощущение внутри заставило его сдержаться. Роксана осушила свой бокал и снова состроила гримасу отвращения.

— В чем же тогда причина этого нарастающего онемения? — спросил он.

— Может, это из-за твоей болезни?

— В таком случае твое снадобье только обманывает мои надежды. Впрочем, яда в нем быть не могло, иначе ты бы тоже почувствовала… Я вот ощущаю что-то такое… очень странное… жуткое… совсем не болезненное… но для моего выздоровления это не предвещает ничего хорошего. Роксана! А не значит ли это, что я скоро умру?

— Александр, любимый, может, оно и так.

— Но как же мне ввели яд? Вино было запечатано, вода была чистой, никто в комнату с рассвета, кроме Абрута, не входил.

— Предположим, Александр, что в маленьком кубке, который я оставила на столе, находился яд. Предположим дальше, что я, прежде чем поцеловать твою чашу, набрала его себе в рот, а уж оттуда он попал в твое вино.

— Роксана, и ты это сделала? Говори как есть, лучше тебе не врать. — Напрягая все силы, Александр поднял руку к шнуру колокольчика и схватился за его конец.

— Я никогда не лгала тебе, Александр. Может, только по пустякам да еще в деле с Главкием — но это было не на словах. Дерни за веревку, если хочешь, дерни. Обличи меня как убийцу. Меня тут же обезглавят или пригвоздят к дереву, чтобы я медленно умирала, и вороны выклюют глаза, которые ты так любил и, может, все еще любишь. Разве мало и до меня умерло вот так же — на дереве? На дереве, растущем для того, чтобы радовать наш глаз своей соразмерностью, с листьями, трепещущими на легком ветру, и ветками, стонущими в непогоду; на дереве, созданном богами для того, чтобы давать тень или плоды или ронять семена, из которых произрастут другие деревья, которые тоже раскинут ветви, когда их родители умрут от старости и повалятся наземь. На дереве, родственном додонскому дубу, листьями которого говорит Зевс. На дереве, куда садятся и откуда взлетают голуби, где они вьют свои гнезда. Вряд ли украсит его ветви такой фрукт, как мужское или женское тело. Однако из-за тебя сколько уже висело таких плодов и сколько повисло бы еще, если бы ты оправился от болезни, а это было вполне возможно, хотя ты так ослаб, что даже Филипп отчаялся в твоем выздоровлении.

— Но ты не отчаялась, Роксана? — немного помолчав, спросил Александр, и рука его, отпустив шнурок звонка, упала на постель.

— Отчаяние — это не то слово. Я молилась, чтобы тебя унесла болезнь прежде, чем еще шире разольется океан крови. Я знаю, ты видел этот океан, и думаешь, что видел его в своем помешательстве. Нет, не Абрут рассказал мне. Это ты сам проболтался во сне. И это не только порождение расстроенного ума — это был последний крик твоей совести. Но твое страдание аннулировало твою совесть. Я не скажу, что оно уничтожило твою душу — душа, возможно, еще поживет и искупит свои грехи где-нибудь в иной жизни.

— Теперь я знаю, о какой жертве говорил Филот, когда я вызвал его наверх, жертве, которая могла бы спасти меня от страшного рока. Самоубийство — вот что он имел в виду. И если бы я это сделал, я избежал бы и тяжкого помешательства, из-за которого погибли многие тысячи людей, и чаши с ядом, поднесенной мне той, которую я любил сильнее всего.

— И той, которая всю жизнь сильнее всего любила тебя.

Немного поразмыслив, он снова заговорил, голосом слабым, но совершенно отчетливым:

— В данный момент я чувствую удивительную ясность ума. Что это был за яд?

— Один из индийских, называется бих. Говорят, что его делают из красновато-коричневого корня, который находят на Гиндукуше.

Зрачки его глаз сжались так, что стали яркими точками. Он немного полежал в покое, затем слегка вздрогнул. Заговорил он с легким затруднением, но голосом негромким, так хорошо знакомым нам с Роксаной, напоминающим о его юности и первой мужской зрелости. Он говорил в полной ясности ума.

— Сдается мне, Роксана, что это твоя рука сразила Гефестиона.

— Да, моя.

— Как же, не стыдясь богов, ты могла сделать такое? Ведь он же был самым близким мне другом.

— Наоборот, твоим худшим врагом. Не тебя он любил, Александр, а твою жестокость. Она была его вожделенной страстью, а ты стал его орудием, с помощью которого он претворял эту страсть в действительность.

— Скольких еще ты убила?

— Только Сухраба, потому что и он был оголтелым убийцей и убил моего еще не рожденного ребенка. Ну, вот и вся история.

— Что же остается делать? Вызвать стражу или даровать тебе мое прощение?

— Поступай так, как велит душа, Александр.

— Будет ли твой поступок известен кому-нибудь еще, кроме Абрута?

— Думаю, что нет. Но все равно я долго не проживу, как и твой ребенок, если он родится. Мы — наследники слишком больших богатств, слишком огромной державы и слишком глубокой ненависти к тебе. Впрочем, это не имеет значения. Я хорошо послужила в дни мои на земле, и мой ребенок — это моя жертва, но не богам, которые не знают человека и не беспокоятся о нем, заботясь только о своей славе, о том, чтобы их почитали и приносили им жертвы, не богам, сотворенным по отвратительному образу того порочного, что есть в человеке. Нет, не им, а некоему Богу, имя которого я еще не знаю; не богу Абрута в его нынешнем виде бога-мстителя, а, возможно, такому, который пойдет рядом с людьми, будет знать их сердца, но сейчас еще не родился.

— Роксана, я ускользаю в небытие. Мне уже трудно дышать. Умоляю, говори свободно, чтобы я мог принять свое последнее решение как император Азии.

— Я, Роксана, царевна Бактрии, жена и возлюбленная Александра, совершив одно злодеяние, которое беру на свою душу, спасла жизни тысяч и тысяч людей и своею рукой остановила реку крови, которая иначе текла бы, вздувалась и затопила бы еще не тронутые кровавым потопом участки мира. Придут и другие завоеватели. Человек будет продолжать убивать ради целей, которые он сочтет праведными, или ради собственного тщеславия, или в неистовстве безумия, или во имя ложных своих богов, или — что хуже всего, трагичней всего — в наивной простоте. Но в свой собственный срок, что отводится всякому смертному, я сослужила великую службу. Я не прошу твоей милости, Александр, ведь я замышляла содеянное и отдавала себе полный отчет в том, что делаю, а делала я это ради любви к человечеству, и больше всего — ради любви к тебе. Решай.

— Я, Александр, повелитель Азии — и уж больше не скажу, что урожденный сын Зевса, ибо сомнения в этом застилают мне ум, — я, завоеватель и царь, дарую тебе свое полное прощение. А поскольку ты принесла жертву, которую я принести не мог, то с прощением я приношу тебе свою благодарность и любовь, которая удивительным и непостижимым образом — и все же в глубине души я в это верю — переживет века!

Роксана закрыла лицо руками, поплакала, вытерла слезы и попросила меня, Абрута, чтобы я наполнил свой кубок вином из виноградников Фессалии, встал с нею рядом и коснулся краем кубка ее бокала.

— За Александра Великого, — спокойно предложила она тост. Мы выпили.

А потом мы сидели с обеих сторон у постели умирающего царя, и она держала в руке его правую руку, а я — левую.

Он заговорил еще раз, но слова были неразборчивы. В какой-то момент, когда слабеющим взором созерцал он лицо Роксаны, губы его слегка искривились, и я не знаю, была ли то улыбка или слабая мышечная судорога. И вот зрачки его стали быстро расширяться, мощно поднялась и опустилась грудь, рука слабо затрепетала в моей ладони, голова повернулась немного в сторону, и взгляд неподвижно остановился на чем-то, что лежало далеко за пределами нашего видения. Свет медленно померк в его глазах — и встретил он смерть.

Греческий календарь

В Греции год начинался с летнего солнцестояния, т. е. 21 июня.

Гекатомбеон: июнь — июль

Метагетнион: июль — август

Боедромион: август — сентябрь

Пианепсион: сентябрь — октябрь

Мемактерион: октябрь — ноябрь

Посидеон: ноябрь — декабрь

Гамелион: декабрь — январь

Антестерион: январь — февраль

Элафеболион: февраль — март

Мунихион: март — апрель

Таргелион: апрель — май

Скирофорион: май — июнь

С IV века до н. э. греки начали вести счет по олимпиадам, т. е. промежуткам от одних Олимпийских игр до других. Так как промежуток этот равнялся четырем годам, то дата обозначалась так: 1-й, или 2-й, или 3-й, или 4-й год такой-то олимпиады. Вот как переводят эти годы на годы нашей эры: битва при Саламине была в 1-й год 75-й олимпиады: (75–1)x4 = 296. Эту цифру вычитают из 776 (начало олимпиад): 776–296 = 480 г. до н. э.

У македонцев год начинался осенью.

Греческие и персидские меры длины
Стадий — 180 м

Оргия — 1,8 м

Плефр — 30 м

Подес или фут (ступня) — 0,3 м

Сажень — 6 футов — 180 см

Парасанг — 5 км

Греческие меры жидкости
Метрет — 89,5 л

Хус — 3,28 л

Греческие меры массы
Талант — 26 кг

Мина — 600 г

Фунт — 327 г

Драхма — 6 г

Греческие денежные единицы
1 талант — 60 мин — 6000 драхм — 36 000 оболов

1 обол — 6 халков (т. е. «медяков»).

1 халк — 2 лепты (лепта — самая мелкая монета).

1 дарик — золотая монета более 8 граммов веса, равнялась 20 греческим серебряным драхмам, появилась в Персии при Дарии I.

1 статер — золотая или серебряная монета, равнялась двойной драхме.

Военная организация
Агема — отборное войско у македонян, конная гвардия.

Гоплиты — тяжеловооруженные воины-пехотинцы.

Иларх — командир илы — конного отряда из 300 всадников, позднее именовался гиппархом, отсюда — гиппархия.

Наварх — командующий флотом.

Лохаг — предводитель лоха, отряда из 100 человек.

Таксиарх — командир отряда (таксиса) численностью 1500–3000 человек.

Бегуны, продромы, иначе застрельщики — пешие или конные разведчики.

Фрурарх — начальник стражи.

Стража — промежуток времени в 3–4 часа.

Тетрархия — отряд, состоявший из четырех гиппархий.

Хилиарх — предводитель отряда в тысячу воинов — хилиархии.

«Серебряные щиты», или аргираспиды — тяжеловооруженные отборные части македонского войска.

Гипасписты — связующие пехотные части между флангами тяжеловооруженных гоплитов и конницы.

Хронология жизни и царствования Александра Македонского

356 г. до н. э.

Рождение Александра.


338 г. до н. э.

Битва при Херонее. Александр командует конницей «друзей».


338 т. до н. э.

Коринфский конгресс. Образование Панэллинского союза во главе с Филиппом II Македонским.


336 г. до н. э.

Смерть Филиппа II. Воцарение Александра.


336 г. до н. э.

Александр, глава Панэллинского союза.


335 г. до н. э.

Война с пограничными Македонии племенами. Разрушение Фив.


334 г. до н. э.

Весна. Начало похода в Персию.


334 г. до н. э.

Май. Битва на реке Граник.


333 г. до н. э.

Осень. Битва при Иссе. Разгром Дария III.


333–332 гг. до н. э.

Осада и разрушение Тира.


332–331 гг. до н. э.

Александр в Египте.


331 г. до н. э.

Осень. Битва при Арбелах. Окончательный разгром персов. Бегство и смерть Дария III.


330 г. до н. э.

Сожжение Персеполя.


329–327 гг. до н. э.

Поход и война в Бактрии и Согдиане.


327 г. до н. э.

Весна. Поход на юг в Индию. Последнее большое сражение Александра при Гидаспе с армией царя Пора. Отказ греко-македонской армии двигаться дальше в Индию.


324 г. до н. э.

Возвращение в Вавилон, новую столицу державы Александра Македонского.


323 г. до н. э.

10 июня. Смерть Александра. По энциклопедии «Британика» это случилось 13 июня.

1

естественно, во времена гуннов были иные меры измерения длины; но читателям предложен роман, а не историческая хроника; поэтому автор и счел возможным использовать английские единицы измерений

(обратно)

2

речь идет о матери римского императора Константина, узаконившего христианство

(обратно)

3

домоправителю

(обратно)

4

по скандинавской мифологии находящееся на небе и принадлежащее Одину жилище павших в бою храбрых воинов, которые там вечно пируют

(обратно)

5

после жестокого поражения в Каннах римляне избегали новых крупных сражений с Ганнибалом, предпочитая оборонять оставшиеся у них территории

(обратно)

6

до походов в Галлию и на Рим Аттила неоднократно и успешно воевал с Восточной империей, которая долгие годы платила ему дань

(обратно)

7

второй царь Израиля, помазанный на престол после гибели в битве Саула и четырех его сыновей, включая Ионафана

(обратно)

8

старший сын первого всеизраильского царя Саула, близкий друг Давида

(обратно)

9

ныне сказали бы: «после инсульта с парализацией лицевых нервов»

(обратно)

10

Карт-Хадашт (букв.: Новый город) — город, позже колония, основанная выходцами из проживавшего в древности на побережье современных Сирии и Ливана семитского племени финикиян, на северо-западном побережье Африки, со временем превратившаяся в крупнейший торговый и портовый город западной части Средиземного моря. Греки называли его Кархедоном, римляне — Карфагеном.

(обратно)

11

Пунийская — Пунами римляне называли финикийцев.

(обратно)

12

Баркиды — родственники и сторонники знаменитого карфагенского полководца Гамилькара, прозванного Баркой (Молния).

(обратно)

13

Нумидийцы — общее название кочевых племен, обитавших на части территории современных Алжира и Туниса.

(обратно)

14

Каппадокийцы — жители Каппадокии, одной из самых древних стран Малой Азии, расположенной к востоку от Армении.

(обратно)

15

Иберийский. — Иберией в древности называли Испанию и Португалию.

(обратно)

16

Ливия — древнегреческое название Африки.

(обратно)

17

Танит (или Тиннит) — богиня плодородия и любви, а также лунное божество, изображавшееся в виде крылатой женщины с прижатым к груди лунным диском. Ее храм считался древнейшим святилищем на территории Карфагена.

(обратно)

18

Талант — весовая, в виде бруска золота или серебра — также денежная единица, в Древней Греции равнявшаяся 26,2 кг.

(обратно)

19

Утика — крупный торговый город к востоку от Карфагена, как правило поддерживавший его врагов; Гиппон, или Гиппо-Зарит (ныне Бизерга), — одна из древнейших финикийских колоний в Северной Африке, зависимая от Карфагена.

(обратно)

20

Александрия — город, основанный Александром Македонским в Египте сразу после его завоевания и славившийся своими садами и широкими кварталами. Благодаря географическому положению и системе каналов, связывавших ее с Нилом, Александрия превратилась в один из крупнейших центров средневековья, а затем стала еще и центром культуры, прославившимся своей библиотекой.

(обратно)

21

Вифиния — древнее государство на южном побережье Черного моря.

(обратно)

22

Колхида — ныне территория Западной Грузии с центром в Риони.

(обратно)

23

Эллин — так называли себя по имени своего легендарного родоначальника древние греки.

(обратно)

24

Ваал (букв.: господин) — один из главных богов природы и плодородия, выполнявший также государственно-культовые функции (война, покровительство правосудию). Римляне отождествляли его с Юпитером.

(обратно)

25

Гадир (или Гадес) — колония, основанная финикийскими мореплавателями на небольшом острове у южного побережья Испании за несколько веков до основания Карфагена. Ныне город Кадис.

(обратно)

26

Артемида — в Древней Греции богиня — покровительница охоты и живой природы. Римляне отождествляли ее с Дианой.

(обратно)

27

Пергам — древнее государство Малой Азии, одноименная столица которого славилась великолепными строениями и скульптурными памятниками, в первую очередь ныне хранящимся в Берлине знаменитым алтарем.

(обратно)

28

Ойкумена — согласно представлениям древних греков, совокупность областей Земли, заселенных людьми.

(обратно)

29

Бактрия — древнее государство на территории современных южных областей Узбекистана, Таджикистана и северных областей Афганистана.

(обратно)

30

Мина — древняя весовая и денежная единица стран Древнего Востока и античной Греции, равнявшаяся 436,6 г. Шестьдесят мин составляли один талант.

(обратно)

31

Триера — военноегребное судно с тремя рядами весел.

(обратно)

32

Пентера — военное гребное судно с пятью рядами весел.

(обратно)

33

Галлы — группа племен индоевропейского происхождения, заселявшая территории современных Франции, Бельгии и Северной Италии. Их современное название — кельты.

(обратно)

34

Табрак — ныне город Табарка в северо-западной части Туниса.

(обратно)

35

Лептис Большой и Лептис Малый — города в Северной Африке, зависимые от Карфагена. Первый располагался на территории современной Ливии, к востоку от Триполи, второй — юго-восточнее Карфагена.

(обратно)

36

Наварх — командующий флотом.

(обратно)

37

Пропонтида — античное название Мраморного моря.

(обратно)

38

Селевкиды — потомки полководца Александра Македонского, Селевка I Никатора (Победителя), создавшего после развала его империи на севере Сирии самостоятельное государство, со временем присоединившее к себе также Вавилонию, юго-западную и центральную части Малой Азии.

(обратно)

39

Массалия (или Массилия) — основанная на территории современного Марселя греческая колония, жители которой соперничали с карфагенянами и потому поддерживали Рим.

(обратно)

40

Столбы Геракла. — Древние жители Средиземноморья полагали, что это море отделяется от Атлантического океана двумя столбами, образующими своего рода ворота. Теперь это место называется Гибралтарским проливом.

(обратно)

41

Лике — финикийская колония в северной части Атлантического побережья Африки.

(обратно)

42

Счастливые острова. — Древние греки считали, что далеко на западе, за Столбами Геракла, лежат Счастливые острова, на землях которых, именуемых Елисейскими полями, обитают души героев. Впоследствии они получили название Канарских островов — от имени легендарной страны Канар, якобы располагавшейся на западном побережье Северной Африки.

(обратно)

43

Полис — особый тип социально-экономического и политического устройства в Древней Греции, представлявший собой город-государство.

(обратно)

44

Византий — древнегреческий полис на европейской стороне Боспора, ставший благодаря своему географическому положению одним из центров средиземнои черноморской торговли. В 330 г. н. э. император Константин провозгласил его новой столицей Римской империи. Позднее она получила название Константинополя. Восточно-Римскую империю принято также именовать Византией.

(обратно)

45

Метрополия — в Древней Греции обозначение полиса по отношению к основанным им колониям.

(обратно)

46

Данувий — римское название Дуная.

(обратно)

47

Геллеспонт (современные Дарданеллы) — длинный узкий пролив, соединяющий Мраморное и Эгейское моря.

(обратно)

48

Зевс Громовержец — в греческой мифологии верховное божество, занимавшее среди богов такое же положение, как царь среди людей.

(обратно)

49

Земляное масло — нефть.

(обратно)

50

Кнемиды — металлические или кожаные щитки, защищавшие ноги воинов.

(обратно)

51

Пирр — царь Эпира (Древняя Греция), в 280–275 гг. до н. э. возглавивший боровшийся с Римом союз греческих городов Южной Италии. В одной из битв одержал победу, но понес огромные потери и, по преданию, заявил: «Еще одна такая победа, и у меня вообще не останется войска». Отсюда выражение: «пиррова победа».

(обратно)

52

Ахилл (или Ахиллес) — в греческой мифологии могущественнейший из героев, осаждавших Трою. На его теле имелось только одно уязвимое место — пятка, отсюда выражение: «ахиллесова пята».

(обратно)

53

Кир — царь, основатель в 558–559 гг. до н. э. великой Персидской державы. По преданию, отличался смелостью, добротой и терпимостью к покоренным народам.

(обратно)

54

Феникс — в древнеегипетской мифологии птица, обладавшая способностью при приближении смерти сгорать, а потом вновь возрождаться из пепла. Считается символом возрождения.

(обратно)

55

Тунет — город к юго-западу от Карфагена, давший название современному Тунису.

(обратно)

56

Бирса — верхняя, древнейшая и наиболее укрепленная часть Карфагена.

(обратно)

57

Стадий — единица измерения расстояния у многих древних народов; в Греции он равнялся примерно 185 м.

(обратно)

58

Мелькарт (букв.: Царь города) — бог солнца, считавшийся покровителем всех финикийских колоний, в том числе Карфагена. По преданию, именно он воздвиг столбы, отделяющие Средиземное море от Атлантического океана, и каждый вечер возвращался через них в царство ночи. Греки отождествляли его с Гераклом, отсюда Геракловы Столбы.

(обратно)

59

Гордиев узел — чрезвычайно запутанный узел, которым легендарный царь Гордий скрепил ярмо и дышло своей колесницы. Распутавший его должен был стать властителем Азии. Александр Македонский просто разрубил его ударом меча. В переносном значении — крайне запутанное дело.

(обратно)

60

Метек — свободные люди, переселившиеся в какой-нибудь полис и не имевшие гражданских прав.

(обратно)

61

Лакедемония — официальное название древнегреческого государства Спарта.

(обратно)

62

Внешнее море — В древности земля считалась круглой и плоской, как блюдо, и окруженной бескрайним Внешним морем (Атлантическим океаном).

(обратно)

63

Гаула — принятое в Карфагене название широкопалубных грузовых судов.

(обратно)

64

Туника — похожая на рубашку льняная или шерстяная одежда, сшитая из цельного куска материи.

(обратно)

65

Балеарские пращники, — Жители Балеарских островов в древности славились умением метать камни. Отсюда их второе название — острова Метателей Камней.

(обратно)

66

Гетулы — общее название фракийских племен, живших на землях в низовье Дуная.

(обратно)

67

Кофон — искусственная внутренняя гавань Карфагена с небольшим островком, где размещалось командование военным флотом.

(обратно)

68

Электрон — сплав золота и серебра в сочетании 50:60, применявшийся в древности для изготовления монет.

(обратно)

69

Гетеры — первоначально в Древней Греции незамужние образованные женщины, ведущие свободный образ жизни. В дальнейшем гетерами также стали называть проституток.

(обратно)

70

Шекель — кусочек драгоценного металла весом 8−12 г, использовавшийся в качестве денежной единицы в странах Древнего Востока и Карфагене.

(обратно)

71

Гараманты — кочевое племя, жившее в пустынной части Африки к югу от Карфагена.

(обратно)

72

Старик Ганнон — знаменитый карфагенский мореплаватель, отправившийся в экспедицию вдоль западного побережья Африки.

(обратно)

73

Игильгили — река, ныне протекающая на территории современного Алжира.

(обратно)

74

Пифагорейцы — последователи греческого философа и математика Пифагора, полагавшие, в частности, что число является не просто выражением, но и сущностью реального предмета.

(обратно)

75

Ахейцы — жители Ахайи, прибрежной области Южной Греции, В поэмах Гомера так назывались все греки.

(обратно)

76

Агафокл — правитель Сиракуз, греческого города на восточном побережье Сицилии в 310 г. до н. э., безуспешно осаждавший Карфаген.

(обратно)

77

Некрополь (букв.: город мертвых) — название кладбищ во многих странах Древнего Востока и античного мира.

(обратно)

78

Кирена — область к востоку от Карфагена, в VI в. до н. э. заселенная греками. Ныне территория Ливии.

(обратно)

79

Понт Эвксинский — Черное море.

(обратно)

80

Коринф — крупный торгово-ремесленный город неподалеку от Эгейского моря.

(обратно)

81

Птолемеи — династия, утвердившаяся в эллинистическом Египте после развала империи Александра Македонского и берущая начало от ее полководца Птолемея.

(обратно)

82

«…в Совете тридцати, в Совете ста четырех, в различных коллегиях пяти…» — Государственный строй Карфагена основывался на господстве олигархии. Высшим органом власти считался Большой Совет, внутри которого выделялся своеобразный президиум, именовавшийся обычно «старейшинами» или в более широком, с оттенком пренебрежения, смысле слова — «стариками». Другой орган — Совет ста четырех — выполнял судебно-контрольные функции. Из этой среды назначались своеобразные «министерства» — так называемые коллегии, ведавшие самыми разными вопросами и пополнявшиеся исключительно путем кооптации. Таким образом, демократические круги — многочисленные наемные работники, ремесленники, мелкие и средние торговцы и т. д. — были практически отстранены от власти.

(обратно)

83

Тир — древнейший финикийский город на восточном берегу Средиземного моря.

(обратно)

84

Тиран — в первоначальном значении слова — просто человек, установивший в древнегреческом городе единоличную власть.

(обратно)

85

Катапульта — метательное орудие, применявшееся в древности при осаде городов и приводившееся в действие силой натянутой деревянным рычагом тетивы.

(обратно)

86

Суффет — название двух высших должностных лиц Карфагена, обычно исполнявших обязанности верховных судей. Во время войны они зачастую назначались также главнокомандующими.

(обратно)

87

Гир — древнее название одного из притоков Нигера.

(обратно)

88

Оракул — у народов Древнего Востока, Греции и Рима — жрец, озвучивавший ответы божества, а также место, где оно изрекало пророчества. Наибольшей известностью пользовался Дельфийский оракул в Греции.

(обратно)

89

Этруски — могущественный народ, пришедший в Среднюю и Северную Италию из Малой Азии и давший римлянам множество образцов для подражания в самых разных сферах политической, экономической, религиозной и культурной жизни.

(обратно)

90

Портик — перекрытие с колоннадой, образующее выступающую часть здания.

(обратно)

91

Тога — верхняя одежда полноправных граждан Древнего Рима. У сенаторов эта длинная белая накидка была отделана пурпурной каймой.

(обратно)

92

Тоглодиты (не пугать с троглодитами) — племя, в эпоху античности обитавшее на восточном берегу Красного моря.

(обратно)

93

Береника — название торгового города на побережье Красного моря, основанного одним из царей из династии Птолемеев и названного им так в честь своей матери.

(обратно)

94

Хитон — женская и мужская одежда у древних греков из шерсти или льна, ниспадавшая широкими складками и доходившая до колен или ступней.

(обратно)

95

Сиринкс — многоствольная флейта; двойной авл — наиболее популярный в эпоху античности из музыкальных инструментов типа свирели или гобоя; кифара — струнный щипковый инструмент, родственный лире.

(обратно)

96

Сафо — древнегреческая поэтесса, воспевшая в своих стихах любовь и красоту. Согласно преданию, бросилась в море из-за несчастной любви. Стихи даны в переводе В. Вересаева.

(обратно)

97

Изида — в египетской мифологии богиня — покровительница материнства.

(обратно)

98

Делос — небольшой остров в Эгейском море, на котором, согласно преданию, родились Аполлон и Артемида. После проведения здесь в 425 г. до н. э. так называемых Делийских игр на острове запрещалось рожать и умирать.

(обратно)

99

Сильфий — корень, использовавшийся в древности для изготовления большинства благовоний, а также как приправа. Его добычу фактически монополизировала Кирена.

(обратно)

100

Дорийцы — одно из греческих племен, первоначально проживавшее на юге Балканского полуострова и в XII в. до н. э. покорившее Среднюю и Южную Грецию.

(обратно)

101

Драхма — весовая и денежная единица в Древней Греции, в Афинах равнявшаяся 4,36 г.

(обратно)

102

Фарос — небольшой остров близ Александрии, на котором был построен маяк, считавшийся одним из семи чудес света.

(обратно)

103

Дау — египетское речное парусное судно.

(обратно)

104

Лидия — государство на западе Малой Азии, в 547 г. до н. э. покоренное персами. Имя его царя Креза стало нарицательным для обозначения обладателя несметных богатств.

(обратно)

105

Фригия — государство в центральной части Малой Азии, основанное фракийскими племенами и впоследствии захваченное сначала лидийским, а затем персидским царями.

(обратно)

106

Небесная Колесница — Большая Медведица.

(обратно)

107

Эрике — гора в Западной Сицилии, у подножия которой во время Первой Пунической войны происходили наиболее ожесточенные сражения.

(обратно)

108

«Союзные» отряды — так назывались легковооруженные войска из граждан различных италийских городов.

(обратно)

109

Фальката — кривой меч.

(обратно)

110

Лилибей — крупный портовый город на западе Сицилии, ставший в конце Первой Пунической войны одним из основных опорных пунктов карфагенян.

(обратно)

111

Египетский зверек — так греки называли кошку, так как впервые узнали о ней от египтян, у которых она считалась священным животным.

(обратно)

112

Гоплиты — тяжеловооруженные пешие воины.

(обратно)

113

Мурены — хищные рыбы, водящиеся в Средиземном море.

(обратно)

114

Сикелиот — уроженец одного из греческих городов на Сицилии.

(обратно)

115

Акрополь — укрепленная часть города, расположенная обычно на холме.

(обратно)

116

Кальп — Гибралтар.

(обратно)

117

Тингизцы — жители финикийской колонии в Северной Африке поблизости от Гибралтарского пролива.

(обратно)

118

Стикс — в греческой мифологии — река в подземном царстве, через которую возчик Харон переправляет души мертвых.

(обратно)

119

Баграда (ныне — Мадрежд) — река, стекающая с гор Нумидии в море неподалеку от Карфагена.

(обратно)

120

Катафракты — тяжеловооруженные всадники, кони которых были также защищены железным или медным чешуйчатым панцирем.

(обратно)

121

Кирн — древнее название Корсики.

(обратно)

122

Ксенофонт — древнегреческий философ и историк, командовавший отрядом греческих наемников Кира и описавший их отступление к побережью Черного моря в своем знаменитом сочинении «Анабазис» (букв.: «Восхождение»).

(обратно)

123

Мелита — древнее название Мальты.

(обратно)

124

Серапеум — место отправления культов египетских богов Осириса и Сараписа.

(обратно)

125

Пелузий — пограничный город восточнее дельты Нила, через который можно было контролировать все пути из Египта в Азию.

(обратно)

126

Лагиды — второе наименование династии Птолемеев, идущее от отца Птолемея I Лага.

(обратно)

127

Раби (или рабби) (букв.: великий) — почетное обращение к старейшинам.

(обратно)

128

Тартесс (или Тартиш) — древний торговый город, находившийся на ныне исчезнувшем острове в устье Гвадалквивира.

(обратно)

129

Кардуба — теперь город Кардоба.

(обратно)

130

Пифий — греческий географ и мореплаватель времен Александра Македонского, исследовавший северную и северо-западную части Европейского континента и якобы обнаружившего там таинственную страну Туле (видимо, он считал ею один из островов Шотландии, Норвегию или Исландию).

(обратно)

131

По преданию, после захвата галлами в конце IV в. до н. э. Рима защитники осажденного Капитолийского холма лишь потому смогли отбить ночью неожиданное нападение противника, что были разбужены громким гоготом гусей. Отсюда выражение: «гуси спасли Рим».

(обратно)

132

Лузитаны — племена, населявшие в древности Португалию.

(обратно)

133

Иллирия — северо-западная часть Балканского полуострова от Адриатического (Иллирийского) моря до Моравии и от Эпира до среднего течения Дуная, заселенная объединившимися в непрочный союз племенами. Иллирийцы активно занимались пиратством, и поводом для первой войны с ними послужили жалобы ограбленных римских купцов.

(обратно)

134

Ариадна — в греческой мифологии дочь критского царя Миноса, которая передала афинскому герою Тесею клубок ниток и тем самым помогла ему выйти из лабиринта.

(обратно)

135

Сабиняне — италийское племя, проживавшее севернее Рима и после покорения получившее римское гражданство без права голоса.

(обратно)

136

Река Пад — самая длинная река Италии, ныне носящая название По.

(обратно)

137

Тарас — греческое название Тарента — богатого города в Южной Италии, на границе между Калабрией и Апулией.

(обратно)

138

Лисипп из Сикиона — знаменитый дрневнегреческий скульптор второй половины IV в. до н. э. Среди его произведений есть также скульптурные портреты Александра Македонского.

(обратно)

139

Риторы — у древних греков и римлян — учитель красноречия; позднее так стали называть ораторов, чья речь состояла из звучных, но малосодержательных фраз.

(обратно)

140

Бойи и инсубры — галльские племена, населявшие Северную Италию. Главным городищем бойев была Болония (теперь Болонья), инсубров — Медиоланум (теперь Милан).

(обратно)

141

Тартар — в греческой мифологии подземное царство мертвых, преисподняя.

(обратно)

142

Стоики — представители возникшего в конце IV в. до н. э. философского течения «стои», жизненным идеалом которых было освобождение от страстей, стойкость, мужество и сохранение невозмутимости в любых жизненных ситуациях.

(обратно)

143

У реки Гифаст, или Гифасис, воины Александра Македонского взбунтовались, наотрез отказываясь идти дальше, и он был вынужден прервать свой Индийский поход.

(обратно)

144

Мойры — в греческой мифологии богини судьбы, из которых одна плетет жизненную нить, вторая определяет участь человека, третья перерезает жизненную нить. Римляне отождествляли их с парками.

(обратно)

145

Самниты — италийские племена, населявшие центральную и южную части Италии, брутти обитали на юго-западе (ныне область Калабрия).

(обратно)

146

Тицин — северный приток реки По.

(обратно)

147

Латины — одно из основных италийских племен, проживавших в Лации — древней области в Средней Италии — и после долгих войн с Римом получивших урезанное право латинского гражданства, считавшегося на одну категорию ниже римского.

(обратно)

148

Фаланга — в Древней Греции боевой порядок тяжеловооруженных воинов, представлявший собой сомкнутый строй в несколько шеренг.

(обратно)

149

Пилум — деревянный кол с окованным железом наконечником, обычно использовавшийся как метательное орудие.

(обратно)

150

Этолийский союз — созданный для борьбы с Македонией союз значительной части греческих городов, центром которого была расположенная в Средней Греции Этолия.

(обратно)

151

Лакония — плодородная область в Южной Греции.

(обратно)

152

Диадохи — полководцы Александра Македонского, после его смерти вступившие между собой в войну, в результате которой на развалинах империи возникло несколько новых государств.

(обратно)

153

Фокейцы — жители торгового города Фокея на западном побережье Малой Азии.

(обратно)

154

Цензор — в Древнем Риме должностное лицо, проводившее ценз — периодическую оценку имущества граждан для последующего налогообложения и призыва в армию.

(обратно)

155

Марсово поле — низменность в Древнем Риме, где проходили народные собрания. Впоследствии в городах Германии и Франции так назывались специальные площади для проведения военных смотров.

(обратно)

156

Прометей. — В греческой мифологии провидец Прометей вернул людям отнятый у них Зевсом огонь и в наказание был прикован к кавказской скале, к которой каждое утро прилетал орел и клевал ему печень.

(обратно)

157

Ахейский союз — созданное наряду с Этолийским союзом для противодействия македонскому господству объединение греческих городов.

(обратно)

158

Койне — общегреческий язык, сформировавшийся и процессе создания державы Александра Македонского и впоследствии разбившийся на множество диалектов.

(обратно)

159

Диктатор — в Древнем Риме высшее должностное лицо, в случае чрезвычайных обстоятельств (война, внутренние волнения и т. д.) по решению Сената облеченное всей полнотой государственной власти сроком не более чем на шесть месяцев.

(обратно)

160

Ликторы — в Древнем Риме почетные стражи, сопровождавшие высших должностных лиц и державшие в руках знаки их достоинства — пучки прутьев с топорами посредине, именуемые фасциями.

(обратно)

161

Форум — в Древнем Риме площадь, на которой происходили народные собрания, устраивались ярмарки и совершался суд.

(обратно)

162

Обол — афинская серебряная монета весом 0,73 г, которую клали в рот умершим для платы возчику Харону.

(обратно)

163

Фалеры — военные награды в римской армии, представлявшие собой бронзовые, серебряные или золотые кружки.

(обратно)

164

Всадники — в Древнем Риме второе по имущественному цензу сословие после сенаторов.

(обратно)

165

Остия — главная торговая гавань и база римского флота в устье Тибра.

(обратно)

166

Ливийская пустыня — древнее название пустыни Сахара.

(обратно)

167

Эдил — в Древнем Риме выборные должностные лица, в ведении которых находились строительство, состояние улиц, храмов и рынков, а также раздача хлеба, проведение общественных игр и городская казна.

(обратно)

168

Орхестра — в древнегреческом театре круглая площадка перед сценой, на которой находился хор.

(обратно)

169

Денарий — римская серебряная монета.

(обратно)

170

Арес — в греческой мифологии бог войны, которого римляне отождествляли с Марсом.

(обратно)

171

Патэки — финикийские божества, изображаемые в виде карликов с выпученными глазами. Ими обычно украшали носы кораблей.

(обратно)

172

Родос — большой плодородный остров у юго-западного побережья Малой Азии. Воздвигнутый на нем колосс считается одним из семи чудес света.

(обратно)

173

Цирта — город в Африке, считавшийся столицей царей нумидийского племени массасилов.

(обратно)

174

Трибутные комиции — один из видов народных собраний в Древнем Риме.

(обратно)

175

Приветствую тебя (лат.).

(обратно)

176

Тихе — древнегреческая богиня судьбы, изображавшаяся стоящей на шаре, символизировавшем неустойчивость мира и переменчивость судьбы.

(обратно)

177

Дарий — персидский царь, после смерти Кира укрепивший Персидскую державу и предпринявший ряд завоевательных походов, из которых самым известным было его вторжение в Северную Грецию; Ксеркс — сын и преемник Дария, продолживший дело своего отца — создание мировой Персидской державы.

(обратно)

178

Фемистокл — афинский государственный деятель и флотоводец, нанесший сокрушительное поражение персидскому флоту у острова Саламин.

(обратно)

179

Претор — в Древнем Риме высшее должностное лицо, осуществлявшее преимущественно судебно-правовые функции.

(обратно)

180

Тетрера — военное гребное судно с четырьмя ярусами весел.

(обратно)

181

Манефон — египетский жрец и историк, автор сочинения «История Египта».

(обратно)

182

Гильгамеш и Энгидду — герои эпоса вавилонян и ассирийцев — народов, в древности населявших долины рек Тигр и Евфрат.

(обратно)

183

Сивиллы — так назывались легендарные пророчицы. В данном случае речь идет о Сивилле Кумской, записи предсказаний которой были куплены римским царем Тарквинием Гордым. Для их хранения и толкования в Риме была даже создана специальная коллегия Сивиллиных жрецов.

(обратно)

184

Авеста — написанный в Бактрии древнейший сборник различных религиозных поучений и описаний обрядов.

(обратно)

185

Нараггара — древний город в Северной Африке неподалеку от Замы, поэтому битву при Заме иногда называют битвой при Нараггаре.

(обратно)

186

Принцепс — во времена Римской республики так называли сенаторов, значившихся первыми в списках Сената и первыми подававших голос.

(обратно)

187

Понт — государство, возникшее после распада империи Александра Македонского на северо-восточном побережье Малой Азии.

(обратно)

188

Калхедон — основанный выходцами из Византия город на берегу Мраморного моря, позволивший контролировать перевозки хлеба через Боспор.

(обратно)

189

Галатия — область на центральном плоскогорье Малой Азии, заселенная перебравшимися сюда галльскими племенами.

(обратно)

190

Ионикяне — одна из трех основных греческих племенных групп.

(обратно)

191

Сатрапия — в древнем Персидском царстве военно-административный округ, управляемый сатрапом.

(обратно)

192

Эос — в греческой мифологии богиня зари. Римляне отождествляли ее с Авророй.

(обратно)

193

Эдил (от лат. «aedes» — «храм») — городской магистрат. В их обязанности входили устройство зрелищ, городское благоустройство, обеспечение горожан хлебом, охрана государственной казны, полицейские функции. До 367 года до н.э. в Риме было два народных эдила, затем прибавилось ещё два курульных эдила, избиравшихся из патрициев. Курульными они назывались из-за того, что им наравне с консулами и преторами была дарована привилегия отправлять свои обязанности сидя в особом кресле (sella curulis). На них возлагался главным образом полицейский надзор. В 46 году до н.э. Цезарь добавил ещё двоих эдилов, обеспечивающих продовольственное снабжение города. В императорскую эпоху эдилы постепенно утратили своё значение.

(обратно)

194

...из старинного патрицианского рода. — В Древнем Риме существовало три основных сословия. Патриции (патрициат) — родовая аристократия, принадлежать к которой можно было по праву рождения, путём усыновления или награждения. Помимо старой вымирающей аристократии, ведущей свои роды от приближённых древних римских царей, заседавших в сенате, сословие пополнялось за счёт новых людей, которым императоры даровали патрицианское достоинство. Патриции обладали значительной властью и привилегиями. Всадники — второе после патрицианского (сенаторского) богатое сословие, развившееся позднее в римскую денежную аристократию. Обычными занятиями всадников были крупная торговля и откуп налогов с провинций. Всадники занимали высокие государственные посты в администрации императоров. Плебеи — вся остальная масса римского народа. Однако плебеи представляли далеко не однородную массу врачей, ремесленников, крестьянства и безработного городского и сельского населения. Более того, между плебеями и патрициями не существовало непреодолимых барьеров, так как богатство и благосостояние были самым главным критерием. Позднее понятие «плебеи» распространилось на низшие слои населения.

(обратно)

195

...сына Энея и внука Венеры и Анхиза, — Персонажи римской мифологии. Анхиз — родственник царя Трои Приама, в которого влюбилась богиня Венера, и у них родился сын Эней. При падении Трои Эней вынес отца на себе и бежал в Италию, где обосновался в Лации и женился на дочери царя Латина. Считается мифическим родоначальником римлян.

(обратно)

196

Форум — центральная площадь, средоточие политической и культурной жизни римского города. Форум украшался роскошными храмами, триумфальными арками, памятниками.

(обратно)

197

...должность народного трибуна. — Во времена республики по римскому законодательству народные трибуны, защищавшие интересы низшего сословия плебеев и избиравшиеся народным собранием, обладали правом законодательной инициативы и правом вето (запрета) на решения правительства, неугодные большинству граждан. Таким образом, эта должность становилась особенно привлекательной для политиков, так как в руках трибунов сосредоточивалась значительная доля власти.

(обратно)

198

...должность народного трибуна. — Во времена республики по римскому законодательству народные трибуны, защищавшие интересы низшего сословия плебеев и избиравшиеся народным собранием, обладали правом законодательной инициативы и правом вето (запрета) на решения правительства, неугодные большинству граждан. Таким образом, эта должность становилась особенно привлекательной для политиков, так как в руках трибунов сосредоточивалась значительная доля власти.

(обратно)

199

Магистрат (от лат. «magistrate» — «должностное лицо, начальник»).— Носителем верховной власти в государстве считался римский народ. Сенат (совет старейшин), в который пожизненно входили бывшие магистраты, фактически являлся органом правящей аристократии и высшим государственным учреждением. В сенате заседало в разное время от трёхсот до девятисот человек. Сенат утверждал вновь избранных магистратов, заведовал государственным имуществом и финансами, решал вопросы войны и мира, руководил внешней политикой, декретировал чрезвычайные полномочия магистратам и т.п. Магистраты — носители исполнительной власти. Магистратуры делились на высшие (консул, претор, цензор, народный трибун) и все остальные (квесторы, эдилы и др.). Кроме того, магистратуры делились на ординарные, т.е. обычные (консулы, преторы и т.д.), и экстраординарные, т.е. чрезвычайные (диктатор, его помощник — начальник конницы, триумвиры, децемвиры), создаваемые сенатом в случае крайней опасности государству на определённый срок. Все римские магистратуры отличались следующими особенностями: магистрат — лицо неприкосновенное, и, пока он исполняет свою должность, его нельзя ни сместить, ни привлечь к ответственности; высшие магистраты обладали империем (лат. «imperium» — «полнота власти», отсюда в более позднее время империй стал обозначать и территорию, на которую распространялся: империя и император, её верховный властитель), полной военной и гражданской властью; они были выборными и безвозмездными (за свою службу магистрат денег не получал, поэтому и отправлялись все должности в основном богатыми людьми); краткосрочными (по истечении полутора лет — цензоры, через год магистраты слагали свои полномочия и становились частными лицами); коллегиальными (консулов было двое, преторов — от четырёх до восьми человек и т.д.); для всех магистратур существовала интерцессия — если один из магистратов отдавал распоряжение, а другой был не согласен, доминировало правило запрета; народные трибуны могли наложить запрет на распоряжение не только своего коллеги, но и любого другого магистрата. По окончании срока своих полномочий консулы и преторы (называвшиеся уже проконсулами и пропреторами) могли отправляться в провинции наместниками. Современное понятие магистрата — орган городского самоуправления.

(обратно)

200

Консул — высшее должностное лицо Римской республики. Избирались два консула сроком на один год. Они должны быть не моложе сорока трёх лет. В их функции входили: созыв сената и народных собраний; проведение в жизнь их решений; во время войны командовали армиями.

(обратно)

201

Претор — один из магистратов, главной компетенцией которого было совершение правосудия. Преторы обладали правом командования военными силами. Замещали консулов во время их отсутствия.

(обратно)

202

Тога (лат. «toga» — «покрывало») — мужская верхняя накидка из белой шерсти. Тогу носили только в мирное время, а во времена империи она становится официальной одеждой, в повседневной жизни заменялась паллием (тоже разновидность верхней одежды римлянина). Одновременно ношение тоги свидетельствовало о принадлежности к определённому классу и занимаемой должности. Существовало несколько видов этой одежды: тога чистая, без пурпурной полосы (toga рига) — для недолжностных лиц и молодёжи; одноцветная (toga virilis.) — для юношей с шестнадцати лет; с пурпурной полосой (toga praetexta) — для должностных лиц, жрецов; тога пурпурная (toga picta) — для полководцев-триумфаторов, позднее императоров; белоснежная (toga Candida) — для претендентов на государственные должности (отсюда и произошло слово «кандидат») и другие разновидности.

(обратно)

203

Весталки (лат. «Virgines Vestales» — «девы Весты») — жрицы римской богини домашнего очага Весты; взятые в храм в возрасте шести-десяти лет, они исполняли в течение тридцати лет свои обязанности (в частности, поддерживали в храме богини постоянный огонь) и соблюдали обет безбрачия, после чего возвращались к частной жизни. Весталки пользовались исключительными почестями ипривилегиями и обладали правом заступничества за осуждённых.

(обратно)

204

Понтифик — римский священнослужитель. Коллегия понтификов, состоявшая из пятнадцати членов, осуществляла надзор за другими жреческими коллегиями и возглавлялась великим понтификом.

(обратно)

205

Военный трибун — название римских должностных лиц и армейских командиров. В военной единице римского войска — легионе — было шесть военных трибунов, избираемых народом и исполнявших свои обязанности — командование легионом — посменно. Один из шести трибунов избирался из сенаторов, а пятеро — из всаднического сословия. Военные трибуны могли командовать гарнизонами крепостей и другими соединениями войск.

(обратно)

206

Квестор — магистрат, ведавший финансами. Городские квесторы заведовали казной, провинциальные — финансовым управлением провинции.

(обратно)

207

...повёл настоящую революционную агитацию среди жителей Транспадании за получение всех политических прав. — Колонии к северу от реки По в Италии получили латинское гражданство после союзнической войны и теперь добивались римского гражданства; став диктатором, Цезарь дал им его.

(обратно)

208

Курульный эдил. — См. примеч. №1 «Эдил».

(обратно)

209

Проскрипции — особые списки. Лица, попавшие в них, объявлялись вне закона, имущество их конфисковывалось, рабы отпускались на волю, а за убийство такого человека выдавалась награда.

(обратно)

210

Фунт — денежная и весовая единица Рима. Но основными денежными единицами в Риме были: талант — примерно 26 килограммов золота; сестерций — мелкая серебряная или бронзовая монета достоинством в 2,5 асса; денарий — достоинством в 10 ассов; асе — мелкая бронзовая или медная монета весом около 12 граммов.

(обратно)

211

...отказаться от триумфа, — Триумф — торжество в честь полководца-победителя. По римскому законодательству лицу, добивающемуся триумфа, надлежало оставаться вне Рима, а добивающемуся консульства — присутствовать в Риме.

(обратно)

212

Легион — В военной организации римлян легион представлял собой самостоятельную боевую единицу тяжеловооружённой пехоты. Численность легиона колебалась в различное время от четырёх до шести тысяч человек. Легиону также могли придаваться вспомогательные войска: лёгкая пехота — пращники, лучники — и конница. Легион делился на десять когорт, в каждой когорте было три манипула, в манипуле было две центурии. Подразделения легиона могли выполнять отдельные самостоятельные задачи. Командовали легионом легат, как правило из сенаторского сословия, и военные трибуны. Подразделениями легиона командовали центурионы, делившиеся по званиям на младших и старших. Существовал также младший командный состав — декурионы, оптионы. Каждый манипул имел своё знамя — древко с различными серебряными украшениями или с куском материи. Военным значком всего легиона был прикреплённый к древку серебряный орёл. На этом же древке помещалась табличка с номером легиона.

Вспомогательные войска обычно набирались из союзнических племён и разбивались на отряды под командованием своих вождей или римлян с титулом префекта.

Конница была в основном наёмная, из галлов, германцев, испанцев, нумидийцев и других народностей. Конница делилась на алы и турмы. В каждой але — десять турм. Турму составляли тридцать всадников. Каждому легиону придавалась конная ала. Но часто конницу объединяли в одно большое подразделение для выполнения специальных самостоятельных задач. Во главе всей конницы стоят префект.

(обратно)

213

Легат (лат. «избранный»).— В Риме это слово обозначало: посол в другое государство; чиновник канцелярии наместника провинции, позднее наместник провинции; командир легиона, войсковой единицы в пять тысяч человек или заместитель командующего армией. Как правило избирался из сенаторского сословия.

(обратно)

214

См.: Холмс Т. Р. Древняя Британия и вторжение Юлия Цезаря, 1907; более поздние исследования в журнале «Классическое обозрение», май 1909, и Джоунс Г. С. Обзор английской истории, 1909. Т. 24. С. 115.

(обратно)

215

Обструкция (лат. «obstructio» — «преграда, помеха») — парламентский метод борьбы, направленный на срыв заседания путём затягивания времени произнесением длинных речей или иными способами.

(обратно)

216

...«пришёл, увидел, победил»... — Этими словами Юлий Цезарь прокомментировал своё сражение с понтийским царём Фарнаком. В переносном смысле — лёгкая и быстрая победа.

(обратно)

217

...как intercessio и provocatio (лат. «возражение» и «апелляция»). — Возражение — право магистрата, занимающего ту же или высшую должность, объявить недействительным уже осуществляемый официальный акт. Например, народный трибун мог отменить решение консулов. Апелляция — обращение к народу гражданина, осуждённого консулом или претором. Современному понятию «provocatio» предшествовало изменение его значения.

(обратно)

218

Принципат Августа (лат. «princeps» — «первый») — форма управления государством, когда во главе стоит один человек, обладающий значительной полнотой власти. Отличается от диктатуры расширением функций главы государства. Следующая ступень — император. Законченная форма монархического правления. Первым принцепсом стал Октавиан, внучатый племянник Юлия Цезаря, прозванный Августом.

(обратно)

219

...статуями семи царей... — Согласно установившейся традиции, до установления в Риме республиканского строя правили семь царей: Ромул — основатель города, Нума Помпилий, Тулл Гостилий, Анк Марций, Тарквиний Древний, Сервий Туллий и Тарквиний Гордый.

(обратно)

220

Луперкалии (от лат. «lupus» — «волк») — праздник очищения и плодородия в Риме, отмечался 15 февраля в честь бога полей и лесов Фавна Луперка.

(обратно)

221

Квирин — древнеримский бог, позднее под этим именем почитался вошедший в число богов Ромул. Соответственно римлян часто называли детьми Квирина, или квиритами.

(обратно)

222

Фламины — жрецы, ведавшие культом какого-нибудь одного божества. К числу трёх великих фламинов относились: фламины Юпитера, Марса и Квирина. Отдельным обожествляемым лицам (диктаторам, императорам) назначались персональные фламины.

(обратно)

223

Трувер — бродячий певец, поэт, музыкант в Европе в средние века.

(обратно)

224

Мистерия — вид средневекового европейского религиозного театрального представления.

(обратно)

225

Иды — середина месяца. В римском календаре иды приходились на 15-й день марта, мая, июля и октября и на 13-й день остальных месяцев.

(обратно)

226

...из Книги пророчеств. — Собрание предсказаний, создаваемых неизвестными авторами и приписываемых Сивилле (греч. «Sibylla» — «женщина-пророк»). Отсюда иное название — Сивиллины книги. Книги хранились под надёжной охраной и извлекались и зачитывались только в случае опасности, угрожавшей государству, по специальному решению сената.

(обратно)

227

...царство парфян. — Парфия — государство в междуречье Тигра и Евфрата. Соперник Рима в борьбе за власть в Малой Азии.

(обратно)

228

...Тацита, Аристотеля, Платона... — Знаменитые греческие философы и историки.

(обратно)

229

Еврипид — великий греческий драматург.

(обратно)

230

Геркулес — персонаж римской мифологии, аналогичный Гераклу в греческой.

(обратно)

231

...поле Марса, — Марс — бог войны в римской мифологии. Поле Марса — площадка для занятий атлетов и воинов.

(обратно)

232

...гражданство италийским союзникам, — Италийские союзники, или италики,— племена нелатинов, проживавшие на Апеннинском полуострове (современная Италия).

(обратно)

233

...как Скавр или Сципион — знаменитые римские политические деятели и полководцы.

(обратно)

234

...один из видов гороха, — Турецкий горох по-латыни назывался «cicer» (чичер, цицер).

(обратно)

235

...несколько когорт, — См. примеч. №20 «Легион».

(обратно)

236

...жрецы Сивиллы... — Сивилла (греч. «Sibylla» — «женщина-пророк»), ясновидящая, получившая от божества дар предсказаний. Наиболее известны Сивиллы эритрейская и кумекая. Создавались и записывались целые книги предсказаний Сивилл. В Риме книги хранились в храме Аполлона и могли изыматься только по решению сената.

(обратно)

237

...беседовал с халдеями, — Халдеи — арамейское племя, основавшее Новое Вавилонское царство в междуречье Тигра и Евфрата. Их жрецы считались посвящёнными в восточные тайные учения.

(обратно)

238

...под влиянием друидов, — Друиды (кельт. «мудрейшие») — кельтские жрецы, поддерживали в Галлии антиримские настроения. В их руках сосредоточивалось воспитание кельтской молодёжи. Им приписывались тайные магические знания и способности к колдовству.

(обратно)

239

...мой брак оказался удачным, — Автор ошибается, основываясь на утверждении Т. Моммзена. По свидетельствам других античных историков, Цезарь не был женат на Коссуции и расторг лишь помолвку с ней.

(обратно)

240

...самнитов и луканцев. — Италийские племена, долго боровшиеся с Римом за права гражданства.

(обратно)

241

...в храме Беллоны... — Беллона — древнеримская богиня войны. Храм находился на Марсовом поле, и в нем принимали победоносных полководцев.

(обратно)

242

Овация — малый триумф. Полководец идёт пешком к форуму в сопровождении сената в миртовом венке.

(обратно)

243

Гадес — ныне город Кадис в Испании.

(обратно)

244

Виктория (лат. «Victoria» — «победа») — римская богиня победы, олицетворявшая военное могущество.

(обратно)

245

...будучи центурионом, — См. примеч. №20 «Легион».

(обратно)

246

Исавры — жители горной области на юге Малой Азии. Считались воинственными разбойниками.

(обратно)

247

...день сатурналий. — Сатурн — бог земледельцев и урожая, отец Юпитера, отождествлялся с греческим богом Кроносом. Подобно ему, считался справедливым и добрым повелителем золотого века, царившего в Италии, когда Сатурн спасся там от Юпитера (Зевса). Сатурналии напоминали о золотом веке, когда все были равны и жили счастливо. В этот день рабы пировали вместе с хозяевами.

(обратно)

248

...в честь инаугурации консулов, — Инаугурация — торжественный акт введения какого-либо лица в должность; вступление в должность главы государства.

(обратно)

249

Сафо (Сапфо) — великая древнегреческая поэтесса.

(обратно)

250

Таг — ныне река Тахо.

(обратно)

251

Кордуба — ныне город Кордова в Испании.

(обратно)

252

...совершать ауспиции — т.е. отправлять религиозный культ, заниматься предсказанием будущего на основе наблюдений за поведением птиц. Во время ауспиций не собирались собрания, не работали магистраты.

(обратно)

253

Данувий — ныне река Дунай.

(обратно)

254

...между Гиметтом и морем. — Гиметт — равнина, простирающаяся на юго-восток от Афин до Средиземного моря.

(обратно)

255

Префект — титул высших должностных лиц в армии и на гражданской службе. Управляли различными городскими службами, назначались в провинции, в армии командовали конницей и вспомогательными войсками.

(обратно)

256

...мы потеряли семьсот человек, — Автор следует личным запискам Цезаря о галльской войне, не обращая внимания на то, что великий римлянин сам не лишён тщеславия и любит, что называется, прихвастнуть, подчеркнув таким образом свой полководческий гений. Римлян погибло более десяти тысяч. Не могло погибнуть и столько галлов, если все население страны, по данным современных исследователей, составляло не более трёх миллионов человек.

(обратно)

257

...процессию вакханок — Вакханки — почитательницы греческого бога Диониса (по-другому — Вакха). Отсюда и дионисии или вакханалии — мистическо-оргиастические празднества, к которым допускались лишь женщины. Во время вакханалий участницы вкушали вина и предавались распутной любви.

(обратно)

258

«Venus Victrix» (лат.) — Венера-победительница.

(обратно)

259

...посещения оракула Амона... — Знаменитый храм бога Амона (отождествляемого с Зевсом и Юпитером) в одном из оазисов Египта. Его жрецы обладали даром прорицания.

(обратно)

260

Здесь и дальше цитируется по изданию: Библия. Книги священного писания, Ветхого и Нового Завета. Канонические. Российское библейское общество, М… 1997.

(обратно)

261

На самом деле его имя звучит Nabu-kudur-usur, что означает «Набу! защити трон». Набополасар (Nabu-aplu-usur — Набу! защити сына) — вавилонский царь, основатель нововавилонской династии (годы правления 23.10.626 — 15.08.605 гг. до н. э. — см. Э. Бикерман. Хронология Древнего мира, М. Наука, 1975, С. 185). Был полководцем у одного из последних ассирийских царей. Посланный в Вавилон для усмирения восстания, захватил трон и отложился от Ассирии, заключил союз с мидянами и вскоре принял титул царя Шумера и Аккада и царя Кишшлати. Организатор коалиции против Ассирии и в союзе с мидийским царем Киаксаром в 613 г. до н. э. взял Ниневию и разрушил ее до основания. Так была ниспровергнута первая из «мировых» империй — Ассирийское царство. Отрегулировал течение Евфрата, к тому времени удалившего русло от Вавилона, восстановил городские стены, храм в Сиппаре. В сохранившихся надписях Н. называет себя «положившим основание страны».

(обратно)

262

Нехао (годы правления 610–595 гг. до н. э.) — фараон древнего Египта, сын основателя XXVI (саисской) династии Псамметиха I, соперник Навуходоносора. Его имя в настоящее время читается и как Нехао или Нехо, и как Никау. Именно по его поручению финикийские мореплаватели совершили плавание вокруг Африки, он также попытался вновь прорыть канал между Нилом и Красным морем. При строительстве погибло 120 000 человек.

(обратно)

263

Алкей (конец 7 — 1-ая пол. 6 вв. до н. э.) — знаменитый древнегреческий поэт.

(обратно)

264

Сиэннесий Киликийский — правитель Киликии, области на юго-востоке Малой Азии. Неизвестно, то ли «Сиэннесий» — титул, то ли родовое имя властителей этой горной страны.

(обратно)

265

Алиатт (605–550 гг. до н. э.) — царь Лидии. Его сын Крез вошел в историю и народную память как правитель, обладавший несметными сокровищами.

(обратно)

266

Эсагил(а) — храм бога Мардука в Вавилоне. Эзида — храм бога Набу в Борсиппе.

(обратно)

267

Вульгата — перевод Библии на латинский язык.

(обратно)

268

Ашкелон — стратегический пункт на побережье Средиземного моря на пути в Египет, второй по значению после крепости Газа.

(обратно)

269

Иосиф Флавий (ок.37 — ок.95 гг.) — иудейский историк и военачальник. Во время иудейской войны (66–73) изменил восставшим и сдался римлянам. Был отпущен на свободу императором Веспасианом. Им написаны «Иудейская война», «Иудейские древности» и др.

(обратно)

270

Синаххериб (Син-аххе-эриба) — ассирийский царь, правил 704–681 гг до н. э. Стер с лица земли Вавилон. Асархаддон (Ашшур-ах-иддина) ассирийский царь, сын Синаххериба, правил 680–669 гг. до н. э. Восстановил Вавилон, вернул жителей. Оба вошли в историческую память как одни из самых крутых завоевателей.

(обратно)

271

Халдеи (вавилонское kaldu, калду) — народ, обитавший в болотистой области устьев Тигра и Евфрата, семиты, переселившиеся из Аравии. Родственны аккадцам. Во второй половине II тысячелетия до н. э. начали напирать на Вавилон также, как и арамеи, только с юга. Первоначально кочевники, затем приняли язык и обычаи вавилонян.

(обратно)

272

Верхнее море — Черное и Средиземное, которые в древности полагали одним морем. Нижним морем называли Персидский залив.

(обратно)

273

Сарак (Син-шар-ишкун) (? - 612) — последний царь Ассирии, сын знаменитого Ашшурбанапала.

(обратно)

274

Так сокращенно звучит имя Навуходоносор (см. Wiseman D. J. Nebuchadrezzar and Babylon, Oxford univ. Press, C. 3).

(обратно)

275

Раб-мунгу — высокий военный чин в армии вавилонян.

(обратно)

276

Онагр — дикий осел.

(обратно)

277

Сутки в Вавилоне начинались с заходом солнца и состояли из дня и ночи, разделявшихся на стражи: 3 ночные стражи — от захода до восхода, и 3 дневные. Стражи делились на «половины», называвшиеся беру или двойными часами. Каждую «половину» в согласии с шестидесятиричной системой счета составляли 30 «шестидесятых», каждая из которых была равна нашим 4 минутам. (это очень мелкая единица времени — в Европе минутная стрелка на механических часах появилась лишь в XVI в.). Продолжительность дня и ночи была равно только во время равноденствия. В соответствии с сезонными колебаниями продолжительности светового дня изменялась и продолжительность дневных и ночных страж, а следовательно и двойных часов, и «шестидесятых». Ровные единицы времени отсчитывались с помощью клепсидр (водяных часов). Вес вытекающей воды измерялся в минах и сиклях: 1 мина (очень приблиз.) соответствовала одной реальной страже. Днем время (по Геродоту) измеряли солнечными часами. Кроме того, в Вавилонии существовали особые таблицы, вырезанные на четырехгранных призмах, колонки цифр на которых отмечали продолжительность дня и ночи в разное время года, измеренную реальными, «равными», часами. (И. С. Клочков. Духовная культура Вавилонии. Человек, судьба, время. М.1983, С.12).

(обратно)

278

Гильгамеш — герой цикла эпических сказаний. Эта поэма на сегодняшний день древнейший свод, создание которого относится к III тыс. до н. э. Впечатляюще само название поэмы — «О все видавшем, со слов Син-лике-уннинни, заклинателя».

(обратно)

279

Иеремия (более правильно Йиремьйяху) — один из четырех, так называемых «великих» пророков (Амос, Исайя, Иеремия и Иезекииль) идеальный образец народного трибуна и печальника. Родился около 650 г. до н. э.

(обратно)

280

Мусри — Египет.

(обратно)

281

Иеремия, 10; 10,11,12.

(обратно)

282

Беру — мера длины, около десяти километров.

(обратно)

283

Ашшурубалит — исторические источники смутны на этот счет, но если он, что скорее всего, действительно был младшим братом Ашшурбанапала и дядей Сарака, то полное его имя звучало так — Ашшурэтельшамээрсетиубаллитсу. Он родился в 674 г. и в 612 г. был уже стариком.

(обратно)

284

Отец школы — директор эддубы (шумерское наименование), учебного заведения, где обучались дети горожан. Во времена нововавилонского царства грамотность была распространена достаточно широко. Это несмотря на то, что обучение было платное и плодами его в официальном порядке мог пользоваться только член сословия писцов. Если сказать проще — обладающий «лицензией»… «Старшим братом» называли учителя. Местное, идущее из шумерских времен название школы — «дом таблички».

(обратно)

285

Его было бы правильнее называть Набу-зер-иддин, однако в Библии упоминается именно Набузардан, под этим именем он вошел в историю.

(обратно)

286

Ахуро-Мазда — верховное божество зороастрийского и ахеменидского (иранского) пантеонов. Буквальный перевод — «Господь премудрый». Одно из двух начал мира — созидатель света, добра.

(обратно)

287

Зиккурат — храмовая ступенчатая башня, на вершине которой обычно устраивалось святилище того или иного бога. Использовалась также и для астрономических наблюдений. Вавилоняне полагали, что именно звезды правят миром, именно в них воплощаются дух и сила. Астральный культ представляет собой ведущую составляющую в верованиях тогдашних жителей Месопотамии. Зиккурат в Вавилоне назывался Этеменанки, что значит «Дом Основание Небес и Земли». Общая высота башни составляла примерно 96 м.

(обратно)

288

Шаммурамат — легендарная Семирамида.

(обратно)

289

Нергал — бог Преисподней, супруг богини Эрешкигаль. Другое его прозвище — Эрра, бог чумы.

(обратно)

290

Нитокрис (Нейтокрейт) — египетская царевна, которую Навуходоносор взял в жены во время победоносного похода вдоль Нила вплоть до нубийской границы в 586 г до н. э.

(обратно)

291

Государство Вавилония в географическом отношении занимало южную часть Двуречья, в его состав входило семь городов:

ВАВИЛОН: покровитель — бог Мардук, его астральный символ — Юпитер (Неберу), главный храм Эсагила, день недели — четверг;

НИППУР: покровитель — Бел (прежде, в эпоху шумеров бог Э'ллиль, повелитель воздушного пространства), во время нововавилонской династии отождествляемый с Мардуком. Главный храм — Экур;

БОРСИППА: бог мудрости Набу, астральный символ Меркурий (Бебо), главный храм Эзида, среда;

СИППАР: бог солнца и справедливости Шамаш, Солнце, главный храм Эбаббарра, воскресенье;

УР: бог луны и знаний Син, Луна, главный храм Эгишширгаль, понедельник;

КУТА: бог кровопролитной войны и преисподней Нергал, Марс (Ниндар), главный храм Эмешлам, вторник;

КИШ: бог победоносной войны, небесный витязь Нинурта или Забаба, Сатурн (Нергал?), главный храм Эпатутила, суббота;

УРУК: богиня любви и красоты Иштар (она же Белит или «Госпожа», Царпаниту, супруга Мардука, а также Анунит, Нана, Инана) Венера, главный храм Эанна, пятница;

Вокруг этой семерки как в географическом, так и в политическом, а также духовном и мистическом смысле, группировалась вся страна. Главным храмом Вавилонии считалась Эсагила, жилище бога Бела-Мардука, возле которого и возвышалась Вавилонская башня Этеменанки.

(обратно)

292

Город Нина — Ниневия.

(обратно)

293

Ворота богов или Небесные врата Вавилон.

(обратно)

294

Ашшурбанапал (Ашшур-бану-апли) — ассирийский царь, правил 668–635/27 гг. до н. э. В годы его царствования ассирийская держава достигла наивысшего могущества. Есть косвенные данные, позволяющие утверждать, что Набополасар служил у него военачальником. Здесь следует отметить, что армия нововавилонской династии Набополасара и Навуходоносора была, в общем-то, устроена по ассирийскому образцу, исключая некоторые организационные моменты, касающиеся власти и прав царя и набора новобранцев. В Ассирии царь (шарру) являлся верховным жрецом Ашшура и безраздельным владыкой. Вавилон не только не был восточной деспотией, но и не был монархией в полном смысле этого слова. Скорее аристократической республикой с ежегодно избираемым, пусть даже в рассматриваемую эпоху формально, царем. (При этом следует понимать условность, эскизность этих понятий. Речь идет о тяготении политической системы Вавилона к тому или иному термину, применяемому в современной науке). Царь Вавилона (шар Бабили) являлся высшим государственным чиновником и помимо кое-каких жреческих функций выполнял обязанности верховного главнокомандующего и верховного судьи. В ведении царя находились все внешние владения государства, города Вавилонии, не входившие в число семи городов, а также вопросы внешней политики и сбор дани.

(обратно)

295

Син — бог Луны, первородный сын Эллиля.

(обратно)

296

Ану, Эллиль, Эйа — триада верховных богов. Ану, повелитель неба — бог города Урука; Эллиль — владыка воздуха и земли (всего того, что находится между небесами подземным миром); Эйа — повелитель пресных вод, владыка мудрости и хранитель человеческих судеб.

(обратно)

297

Ануннаки — божества шумеро-аккадского пантеона, действовавшие преимущественно на земле и в подземном мире. Они определяли судьбы людей и были судьями в Преисподней. Ср.: Игиги.

(обратно)

298

Этеменанки (Дом — Основание Небес и Земли) — название зиккурата (ступенчатой башни) при вавилонском храме Мардука Эсагиле.

(обратно)

299

Вавилонский календарь:

1. Нисанну (март-апрель) — 30 дн. 7. Ташриту (сентябрь — октябрь) — 30 дн.

2. Аяру (апрель — май) — 29 дн. 8. Арахсамну (октябрь — ноябрь) — 29 дн.

3. Симану (май — июнь) — 30 дн. 9. Кислиму (ноябрь — декабрь) — 30 дн.

4. Ду'узу (июнь — июль) — 29 дн. 10. Тебету (декабрь — январь) — 29 дн.

5. Абу (июль — август) — 30 дн. 11. Шабату (январь — февраль) — 30 дн.

6. Улулу1 (август — сентябрь) — 29 дн. 12. Аддару1 (февраль — март) 29 дн.

1 После этих месяцев могли вставляться високосные месяцы.

(обратно)

300

Мушкенум, иначе «покорные» — держатели наделов, выделенных царем. Полусвободные люди, обязанные платить оброк в казну и служить в армии.

(обратно)

301

Страна Моря — прибрежные области, где проживали халдейские племена.

(обратно)

302

Ману — дружок, товарищ, обращение к близкому человеку или однообщиннику.

(обратно)

303

Бару — профессиональные гадатели, макку — толкователи снов.

(обратно)

304

Писцы-тупшару, владеющие клинописью, составляли особое сословие в Вавилоне. Часто высшие государственные должности так и назывались — «писец-хранитель документа с печатью», т. е. канцлер; «писец дворцового гарема» — старший евнух; «писец сокровищницы» — казначей; «писец мастерской по изготовлению ковров», «писец гавани», «писец ворот» и т. д. Они в качестве чиновников-контролеров отвечали за тот или иной участок. Термин тупшару в начале VI в. до н. э. уже начал выходить из употребления как старомодный, относящийся к эпохе «праотцев».

Сепиру — писцы, знавшие арамейский и умеющие писать арамейской скорописью на коже или папирусе. Часто выполняли функции переводчиков. В описываемую эпоху область применения письма на глиняных табличках в обыденной жизни уже заметно сузилось. Также, впрочем, как и аккадский язык, исконный в Вавилоне, уже был значительно потеснен родственным ему арамейским. Все чаще и чаще в деловой переписке использовали кожу или пергамент.

(обратно)

305

Его точное имя (современ. прочтение) Нергалшарр (сур, годы правления 559–555 до н. э. — один из крупнейших военных и политических деятелей времен Навуходоносора II, богатейший землевладелец. Выдвинулся во время военных кампаний Навуходоносора. По происхождению халдей, судя по некоторым, не вполне достоверным источникам (Белявский В. А. Вавилон легендарный и Вавилон исторический, М. Мысль, 1971) родом из бедной семьи. В историю он вошел под библейским именем Нериглиссар.

(обратно)

306

В этом зале спустя два с небольшим столетия македонская армия, воин за воином, прошла мимо постамента, на котором был установлен гроб с телом Александра Македонского, скончавшегося 10 июня 323 г. до н. э. За две недели до кончины великий полководец искупался в Ефврате и простудился.

(обратно)

307

Впервые железные стремена появились в Вост. Европе и Азии в 4–5 вв. нашей эры. Только при наличие твердой опоры всадник мог рубить с полного замаха. В 8 в. у кочевников Вост. Европы и Ср. Азии появилась сабля, изогнутость клинка которой заметно увеличивала действенность рубки (за счет резания). Одной из основных причин победоносного продвижения монголов по Евразии была связанная с этими новая военная тактика. Степняки рубились стоя в стременах и при наличии хорошей брони вполне выдерживали, а то и побеждали в схватках с восточно — и центральноевропейскими тяжеловооруженными всадниками. Во времена Навуходоносора конница еще представляла из себя вспомогательный род войск, предназначенный для разведки, обстрела из луков, преследования бегущего противника. Судя по сохранившимся изображениям, только в Ассирии, начиная с Саргона II и его преемниках (во внедрении новой тактики, применявшейся в сражениях того времени особенно велика роль Ашшурбанапала) и в нововавилонское время впервые начали по примеру скифов применять атаку крупными конными массами. Всадники в этом случае действовали длинными тяжелыми копьями, однако из-за технических и психологических причин полностью заменить боевые колесницы кавалерия в то время была не в состоянии. Древнегреческая и древнеримская конница все еще были бесстремянные и действовали в основном с помощью копья. Рубились очень редко, для этого требовалось большое искусство, каким, например, обладали покрытые броней и взявшие щиты конники-гетайры Александра Македонского.

(обратно)

308

ОСНОВНЫЕ ЕДИНИЦЫ МЕР И ВЕСОВ (Месопотамия):

Длина: беру — около 10 км; ашлу (веревка) — 59 м; гар — 5,9 м, локоть — около 0,5 м

Площадь: сар — 35, 28 кв. м; ику — 3528 кв. м; бур — 6,3 га; буру 63,5 га

Вес: ше, или шеум (зерно) — 0,047 г; сикль — 8,4 г, карша = 10 сиклям,

60 сиклей = 1 мине (505 г); 60 мин = 1 таланту (30,3 кг)

Объем: сила — 0, 842 л

В нововавилонское время за 1 талант золота давали 12–13 талантов серебра, за 1 сикль серебра — 120–140 сиклей меди, 125 сиклей железа, 180 сила зерна, 3–4 сила растит. масла, 180 сила фиников. Бык стоил 20 сиклей, осел — от 30 до 120 сиклей, баран — от 1,5 до 20 сиклей, деревянный плуг 5 сиклей. Дверь (при аренде дома ее надо было приносить с собой) — 1–2 сиклей. Два платья и куртка — 6 сиклей.

(обратно)

309

Аральское море.

(обратно)

310

Его более-менее точное имя — Набунаид. Правил с мая 556 по 29 октября 539 года до н. э. Набонид — библейская интерпретация его имени.

(обратно)

311

Белшарузур. Он правил совместно со своим приемным отцом Набонидом. Именно этот жестокий сумасброд стал героем знаменитой библейской притчи о царе, на стене дворца которого вспыхнули огненные слова: «Мене, мене, текел, упарсин». Погиб во время штурма Вавилона войсками Кира Великого в 538 г. до н. э.

(обратно)

312

Атрахасис («весьма премудрый») — имя или прозвище разных древних героев, в частности, героя, пережившего всемирный потоп. Шумерское имя этого персонажа — Зиусудра, аккадское Утнапиштим, что означает «Я нашел жизнь». Название поэмы звучит так: «Когда боги, подобно людям».

(обратно)

313

Нарам-Син (Нарам-Суэн) — внук основателя первой аккадской (месопотамской) мировой державы Саргона Великого. О нем достоверно известно, что он именовал себя богом и носил корону в виде лунного серпа.

(обратно)

314

Тиамат, Тимту (букв. «Море»), мать Хубур (досл. «Река подземного мира») — древнейшая богиня, в конце концов ополчившаяся на поколение младших богов. По вавилонской версии, когда Тиамат решила погубить досаждавших ей, смущавших покой молодых богов, те упросили Мардука сразиться с Тиамат. Мардук изъявил согласие, но в награду потребовал власть над миром и всеми поколениями богов. Победив Тиамат, Мардук сотворил из нее землю и небо. Эти легендарные события излагаются в эпической поэме «Когда вверху».

(обратно)

315

Игиги — семья небесных богов, в каком-то смысле противостоящих родственным Ануннакам, другой божественной общности, действовавшей преимущественно на земле и в подземном мире. Ануннаки определяли судьбы людей (или «черноголовых») и являлись судьями Преисподней. Однако богом подземного мира полагался и Нергал, принадлежавший к роду Игигов. О том, как случилось, что Нергал (или Эрра — бог чумы) стал супругом богини Преисподней Эрешкигаль, повествуется в другой замечательной поэме «Когда пир устроили боги…».

(обратно)

316

Маги — священнослужители в Мидии. По-видимому (согласно И. Дьяконову) выходцы из какого-то западно-иранского племени, в котором установилась теократия. Они монополизировали совершение обряда и поддержание культа Ахуро Мазды.

(обратно)

317

Т. е. в Вавилонию.

(обратно)

318

Уману — этим термином в Вавилонии объединяли писцов-литераторов, ученых. Так могли назвать учителя в широком смысле этого слова. Уману составляли элиту писцов.

(обратно)

319

Неберу — Юпитер, планета Мардука, Бебо — Меркурий, Ниндар — Марс, планета Нергала.

(обратно)

320

Эрешкигаль — богиня, царица подземного мира.

(обратно)

321

Повапленный — покрашенный (устар). От сравнения лицемеров с «гробами повапленными, которые красивы снаружи, а внутри полны мертвых костей и всякой мерзости».

(обратно)

322

Предполагается, что убитый бог по имени Ве-ила являлся зачинщиком мятежа. Его имя переводится как «Премудрый» (См. Я открою тебе сокровенное слово. М. Худ. Лит.1981. С. 291, примечание 223).

(обратно)

323

Хаттусас — столица государства хеттов.

(обратно)

324

Морские камни — жемчуг.

(обратно)

325

Кисир (отряд) — основная организационная единица ассирийской и вавилонской армий. Численность от 200 до 500 человек. Кисир делился на пятидесятки, те в свою очередь на десятки. Несколько кисиров составляли эмуку (силу).

(обратно)

326

Третьего не дано.

(обратно)

327

Калакку — плот, собранный их надутых воздухом бурдюков или мехов, который с товарами сплавлялся вниз по течению. По прибытию на место назначения меха сдувались, грузились на вьючных животных и вновь доставлялись в верховья. Такой способ транспортировки грузов до сих пор применяется в Двуречье.

(обратно)

328

Нория — водоподъемное колесо, по ободу которого укреплены черпаки. Через деревянную зубчатую передачу колесо соединено с другим, горизонтальным, которое вращает осел или лошадь с шорами на глазах.

(обратно)

329

Амон, Рэ, Сет — боги древнеегипетского пантеона. Рэ современное чтение имени бога Ра.

(обратно)

330

Бел (господин, владыка) — то же, что и Ваал, Ба'ал у семитских народов — любой местный верховный бог. В Месопотамии сначала отождествлялся с Энлилем (у шумеров), потом с Мардуком (у вавилонян). Вполне уместно переводить его Господин, т. к. Вавилония времен Навуходоносора и Набонида полным ходом шла к осознанию единобожия.

(обратно)

331

Перевод В. Афанасьевой.

(обратно)

332

Перевод И. Дьяконова.

(обратно)

333

Около пяти метров. См. Царства III; 7; 23.

(обратно)

334

Ам-хаарец (древнеевр.) — «народ земли» или «народ страны». Свободные землепашцы государства Иудея, входившие в общину и составлявшие основу войска.

(обратно)

335

Нохри (древнеевр.) — чужак, не обладающий никакими правами в государстве Иудея.

(обратно)

336

30,3 тонн серебра и 30,3 килограмма золота.

(обратно)

337

Перевод В. Шилейко.

(обратно)

338

Син-лике-унини — «урукский заклинатель», «из чьих уст», согласно преданию была записана поэма о Гильгамеше, называвшаяся «О все видавшем».

(обратно)

339

Тадмор — древнее название знаменитой Пальмиры.

(обратно)

340

Сикера (арамейское шикра) — хмельной напиток, похожий на брагу, приготовляемый из фиников.

(обратно)

341

Дильмун —современный остров Бахрейн, в древности важнейший центр морской торговли с Индией и Аравией. «Райская» страна.

(обратно)

342

Эта задача подлинная, взятая из учебника математики, относящегося к началу первого тысячелетия до новой эры.

(обратно)

343

Декум — воинский чин в вавилонской армии, судя по упоминанию его должностных обязанностей соответствует званию фельдфебеля либо старшего над пятидесятком солдат. В этом случае он скорее походил на римского центуриона.

(обратно)

344

Шушану — неполноправный государственный работник.

(обратно)

345

Рыбак — грубый, невоспитанный человек, что-то вроде ругательства в Вавилоне.

(обратно)

346

Кару — район пристани, административно независимый, обладающий особым статусом. Средоточие экономической жизни города. Здесь располагались кварталы выходцев из разных стран, жили иноземные торговцы, держали здесь лавки. Рынки в Вавилоне обычно помещались возле городских ворот, там же обычно находились и органы управления городом: всевозможные конторы, канцелярии, приказы и суды, занимавшиеся гражданскими делами. Кроме того, суды имели особые помещения в пределах храмовых хозяйств и во дворце.

(обратно)

347

Вавилон был окружен наполненным водой рвом шириной около 12 м, соединявшимся с Евфратом, а также тремя стенами. По внутреннему периметру шел вал А, его строительство было завершено Навуходоносором. Далее в 33,53 м возвышались собственно городские стены — внешняя стена, более низкая (Б), называлась Немет-Эллиль («Местожительство Эллиля»), ее также называли просто «Вал».

«Стена» или «Великая стена» (В), носила имя Имгур-Эллиль («Услышал Эллиль»); Вавилонские стены получили наименование в честь ниппурского бога Эллиля, с которым отождествлялся вавилонский бог Мардук.

Стена Имгур-Эллиль была восстановлена при Асархаддоне, а Немет-Эллиль — при Ашшурбанапале и Шамаш-шум-укине. Набополасар и Навуходоносор II перестроили их и сделали более мощными и высокими. Обе стены были сложены из кирпича-сырца с асфальтовыми прокладками и облицованы обожженным кирпичом.

Стена В — Имгур-Эллиль — достигала 6,5 м толщины и имела через каждые 20 метров чередовавшиеся между собой большие поперечные и продольные башни. Вал Немет-Эллиль (Б) отстоял от главной стены на 7,2 м. Высота стен остается неизвестной, но она была не менее 25 м для вала Немет-Эллиль и еще выше для Имгур-Эллиль.

(обратно)

348

Балату-шариуцур — пророк Даниил, выселенный из Иерусалима в Вавилон.

(обратно)

349

Тутмос III — фараон XVIII династии (1580–1314 гг. до н. э.), при котором Египет наивысшего могущества. Рамсес II — фараон XIX династии (1314–1200 гг. до н. э.), полководец и завоеватель, известный в истории как участник битвы при Кадеше.

(обратно)

350

Энареи (иранск. «анарья» — немужественный) — кастраты, гермафродиты — жрецы богини Иштар.

(обратно)

351

Возможно, подобная широкая овчинная накидка, которую носили знатные мидийцы, явилась прообразом бурки, так широко распространенной на Кавказе и сопредельных областях.

(обратно)

352

Д. Вайсман в монографии «Навуходоносор и Вавилон» придерживается именно этой даты начала осады Тира, что, в общем-то, сообразуется с требованиями момента. См. D.J.Wiseman. Nebuchadrezzar and Babylon. Oxford university press. 1985. P. 28.

(обратно)

353

Хариты — в греческой мифологии благодетельные богини, воплощающие доброе, радостное и вечно юное начало жизни. Соответствуют римским грациям.

(обратно)

354

Рабы, в обязанности которых входило запоминать и докладывать господину то, что тому хотелось запомнить.

(обратно)

355

Силом — город в Ханаане, где до возведения храма, до захвата Иерусалима Давидом хранились национальные святыни племени иври: Скиния (шатер), ковчег и скрижали, данные Моисею.

(обратно)

356

Созвездие Колесницы — Большая Медведица.

(обратно)

357

Месяц хешван — сответствует вавилонскому арахсамну (октябрь-ноябрь). Вообще, иудеи приняли календарь от вавилонян, откуда они были родом. Когда-то их племя кочевало в Двуречье. Авраам в Библии назван выходцем из Ура, древнего шумерского города.

(обратно)

358

Камбиз – имеется в виду Камбиз Второй, старший сын Кира Великого, царь персов в 530–522 гг. до н.э.

(обратно)

359

Митра – бог света и справедливости у зороастрийцев.

(обратно)

360

Мост Чинват – по вере зороастрийцев, место судебного разбирательства в загробном мире. Возле этого моста Митра судит души умерших людей, определяя, кто достоин рая, а кому уготован ад.

(обратно)

361

Весы Правосудия – на этих весах взвешиваются мысли, слова и дела всякого умершего человека: добрые – на одной чаше, дурные – на другой. Если добрых дел и мыслей больше, то душа считается достойной рая. Определяет это Митра, верховный судья в царстве мертвых.

(обратно)

362

Кир – имеется в виду Кир Второй Великий, царь персов в 559–530 гг. до н.э.

(обратно)

363

Дамаск, Хамат – города в древней Сирии.

(обратно)

364

Куш – так в древности называлась Эфиопия.

(обратно)

365

Прямая тиара – высокая конусовидная войлочная шапка. Прямую тиару мог носить только царь, у прочих персов тиара слегка придавливалась книзу.

(обратно)

366

Акинак – персидский кинжал.

(обратно)

367

Ахемениды – династия древнеперсидских царей, основателем которой был Ахемен, живший в начале VII в. до н.э.

(обратно)

368

Боги-язата – язата: букв, «достойный поклонения»; добрые боги, созданные Ахурамаздой.

(обратно)

369

Эндерун – женская половина дома у персов.

(обратно)

370

Срединное море – Средиземное море.

(обратно)

371

Гирканское море – Каспийское море.

(обратно)

372

Маспии – одно из персидских племен.

(обратно)

373

Загрос – горный массив на юго-западе Иранского нагорья.

(обратно)

374

Киаксар – Мидийский царь, сын Каштарити. Правил в 625–585 гг. до н.э.

(обратно)

375

Ариарамна – прадед царя персов Дария Первого по боковой линии Ахеменидов, сын царя Теиспа. Жил в VI в. до н.э.

(обратно)

376

Массагет – одно из скифских племен, обитавшее в междуречье Сырдарьи и Амударьи.

(обратно)

377

Кидарис – персидский головной убор из мягкого войлока, напоминавший петушиный гребень.

(обратно)

378

Ахурамазда – верховное божество зороастризма, творец всего благого.

(обратно)

379

Богиня Вод – Арэдви-Сура, она же Анахита – зороастрийская богиня плодородия, любви и войны.

(обратно)

380

Сатрап – наместник провинции в державе Ахеменидов.

(обратно)

381

Великий Творец – прозвище Ахурамазды.

(обратно)

382

Кандий – персидская верхняя одежда с длинными рукавами.

(обратно)

383

«Око царя» – так назывался ближайший советник царя, визирь.

(обратно)

384

Хазарапат – тысяченачальник, начальник личной охраны царя и государственной канцелярии.

(обратно)

385

Астиаг – мидийский царь, сын Киаксара. Царствовал в 585–550 гг. до н.э.

(обратно)

386

Уксии – племя, обитавшее в горах Элама.

(обратно)

387

Саки – группа скифских племен, обитавшая по берегам Аральского моря.

(обратно)

388

Дутар – струнный восточный инструмент.

(обратно)

389

Ангро-Манью – злой дух, противник Ахурамазды.

(обратно)

390

Амэша-Спэнта – в зороастризме так назывались шесть добрых божеств, созданных Ахурамаздой.

(обратно)

391

«Царские уши» – помощники «царева ока» на местах.

(обратно)

392

Аши – богиня судьбы у зороастрийцев.

(обратно)

393

Армаити – богиня земли и плодородия, также олицетворяла благочестие и праведную мысль.

(обратно)

394

Заратуштра – древнеперсидский жрец и пророк, живший на рубеже VIII–IX вв. до н.э. Он стал реформатором политеистической религии древних персов, превратив ее в религию дуалистического монотеизма (по-гречески зороастризм – от Зороастр).

(обратно)

395

Астарта – ассиро-вавилонская богиня любви и плодородия, почиталась как супруга вечно молодого бога войны Ваала. После завоевания Вавилона персы переняли культ Астарты.

(обратно)

396

Патиакш – так на древнем фарси звучит «око царя».

(обратно)

397

Гэуш-Урван – букв, «душа быка». Древнеперсидское божество кровных жертвоприношений.

(обратно)

398

Варуна – главное божество индоариев, устроитель мира и нравственного порядка.

(обратно)

399

Харапашия – месяц по древнеперсидскому календарю (конец августа – начало сентября).

(обратно)

400

Фрашарака – судебный следователь.

(обратно)

401

Испытание огнем у древних персов заключалось в следующем. Обвиняемый должен был пробежать по узкому проходу между двух горящих дровяных поленниц. Кому удавалось выбраться из огня, признавали невиновным. Водой испытывали так: лучник выпускал стрелу, и пока посланный за нею бегун не принесет стрелу обратно, обвиняемого держали под водой. Того, кто ухитрялся не захлебнуться, признавали невиновным.

(обратно)

402

Тифтаи – своего рода полиция.

(обратно)

403

Гаушака – букв, «ухо царя». Чиновник, обязанный следить за порядком в Персидском царстве.

(обратно)

404

Саошьяит – грядущий Спаситель мира, который, по верованиям зороастрийцев, поведет всех праведников в решительную битву с прислужниками зла.

(обратно)

405

Эра Визаришн – по зороастризму, история мира делится на три периода. В каждом по 3 тысячи лет. Первый период называется Творение (Бундахишн). В этот период Ахурамаздой был сотворен прекрасный мир и все живое в нем. Нападение Ангро-Манью на творения Ахурамазды ознаменовало начало второй эры – Смешения (Гумезишн). На протяжении этого периода мир больше не являлся полностью хорошим, представляя собою смесь добра и зла. По откровению, полученному Зороастром, человечество имеет с благими божествами общее предназначение – постепенно победить зло и восстановить мир в его первоначальном, совершенном виде. Тогда закончится вторая эра и начнется третья – Разделение (Визаришн).

(обратно)

406

Патизейт – букв, «надзиратель царского дома».

(обратно)

407

Вэрэтрагна – древнеперсидский бог победы.

(обратно)

408

Багаядиш – месяц древнеперсидского календаря (конец сентября – начало октября).

(обратно)

409

Будии, маги, струхаты, аризанты – мидийские племена.

(обратно)

410

Фраваши – по верованиям зороастрийцев, дух, существующий до этой жизни и остающийся после смерти человека. Изображался в виде молодого человека с крыльями.

(обратно)

411

Сорго – род однолетних и многолетних травянистых растений семейства злаковых. По внешнему виду напоминает кукурузу. Стебель прямой, до пяти метров, сухой при созревании. Зерно овальное, пленчатое. Солома сорго годится для изготовления бумаги и плетеных изделий.

(обратно)

412

Набонид – последний царь Нововавилонского царства, правил в 555–538 гг. до н.э.

(обратно)

413

Ойкумена – так древние называли весь обитаемый мир.

(обратно)

414

Иштар – вавилонская богиня любви, супруга бога Сина.

(обратно)

415

Навуходоносор – имеется в виду Навуходоносор Второй, царь Вавилона в 604–562 гг. до н.э.

(обратно)

416

Валтасар – сын Набонида. Был убит в ночь захвата персами Вавилона.

(обратно)

417

Мардук – главное божество вавилонского пантеона.

(обратно)

418

Набу – вавилонское божество, покровитель письма, мудрости; считался сыном бога Мардука.

(обратно)

419

Царпанит – вавилонская богиня, супруга Мардука.

(обратно)

420

Инанна – богиня плодородия и любви у вавилонян; эпитет богини Иштар.

(обратно)

421

Кимвал – ударный инструмент, состоящий из двух металлических тарелок.

(обратно)

422

Люцерна – индийская трава.

(обратно)

423

Анаксириды – персидские штаны, узкие и длинные.

(обратно)

424

Авеста – собрание священных текстов зороастрийцев.

(обратно)

425

Арта – синоним мировой справедливости в древнеиранской религии.

(обратно)

426

Дэвы – злые демоны, помощники Ангро-Манью.

(обратно)

427

Спэнта – точнее, Спэнта-Манью, «Святой Дух», с помощью которого Ахурамазда сотворил шесть младших божеств.

(обратно)

428

Шесть Бессмертных – шесть младших божеств, созданных Ахурамаздой. Это так называемые язата – «святые».

(обратно)

429

Карнай – персидская боевая труба очень большой длины.

(обратно)

430

Гаты – гимны, сложенные Зороастром.

(обратно)

431

Воху-Мана – букв, «благой промысел». Доброе божество, которое привело Зороастра к Ахурамазде.

(обратно)

432

Ахуры – в древнеиранском пантеоне эпитет, обозначавший группу высших божеств.

(обратно)

433

Кардамон – плоды и масло травянистого растения семейства имбирных. Растет кардамон во влажных горных лесах.

(обратно)

434

Мех-и-Гах – Северная звезда.

(обратно)

435

Каран – верховный полководец.

(обратно)

436

Рабхайла – предводитель пешего войска.

(обратно)

437

Аспаэштар – начальник конницы.

(обратно)

438

Ратаэштар – начальник колесниц.

(обратно)

439

Оросанг – букв, «широкопрославленный», особо приближенный персидского царя.

(обратно)

440

Метрет – мера емкости (38 литров).

(обратно)

441

Медимн – мера веса (52,5 литра).

(обратно)

442

«…река Харахвати, текущая с горы Хары…» – По религии зороастрийцев, гора Хара находится в центре мира, с нее берет начало река Харахвати, текущая в море Воурукаша (букв. «С широкими заливами»). Из этого моря вытекают другие реки, которые несут воды во все земли.

(обратно)

443

Сраоша и Рашпу – Сраоша – «Послушание», Рашну – «Правосудие», божества-помощники Митры.

(обратно)

444

Сикль серебра – равен 8,4 г.

(обратно)

445

Синаххериб – царь Ассирии в 705 – 681 гг. до н.э. Отличался небывалой жестокостью на войне и при подавлении восстаний.

(обратно)

446

Хилиарх – начальник над тысячей воинов.

(обратно)

447

Небесный Воитель – бог Митра.

(обратно)

448

Дефтадар – помощник сотника.

(обратно)

449

Саки-тиграхауда – буквальный перевод с древнеперсидского «саки в островерхих шапках». Это скифское племя действительно имело необычайно высокий верх у своих войлочных колпаков. У всех прочих скифов шапки были не столь высоки и загнуты вперед.

(обратно)

450

Набопаласар – вавилонский царь, основатель Нововавилонской династии. Правил в 626 – 605 гг. до н.э. Отец Навуходоносора Второго.

(обратно)

451

Окс – река Амударья.

(обратно)

452

В Бактрии, как правило, наместниками были Ахемениды из-за особого положения этой сатрапии, поставлявшей превосходную конницу в персидское войско. («…Артабан, ты хоть и Ахеменид, но Бактрии ты не достоин».)

(обратно)

453

Яксарт – река Сырдарья.

(обратно)

454

Саки-хаумаварга – букв, «саки, хаому изготовляющие». Хаома – особый дурманящий напиток из кустарника-эфедры и мухоморов. Саки, как, впрочем, и персы, употребляли хаому во время богослужений для обретения экстатического состояния души.

(обратно)

455

Такыр – ровное глинистое оголенное пространство в пустыне или степи.

(обратно)

456

«Целый лес странных зонтичных растений…» – этот зонтичный кустарник называется Ферула Скородосма, встречается повсеместно в полосе Среднеазиатских пустынь и полупустынь.

(обратно)

457

Сагариса – Секира на длинной рукояти.

(обратно)

458

Пектораль – нагрудное украшение из золотой витой проволоки. Часто также украшалось золотыми фигурками людей, лошадей и диких животных.

(обратно)

459

Ионийцы – одна из четырех главных греческих племенных групп, наиболее однородная в территориальном, языковом и культурном отношении. Ионийцы первыми переселились в Грецию, откуда перебрались в Азию и на острова Эгеиды.

(обратно)

460

Триера – военный корабль с тремя рядами весел. Самый быстроходный и маневренный в древности корабль.

(обратно)

461

Агора – торговая площадь в древнегреческих городах.

(обратно)

462

Гоплит – тяжеловооруженный греческий воин.

(обратно)

463

Акрополь – верхний город, обнесенный стеной.

(обратно)

464

Гидрия – сосуд для воды с одной ручкой и узким горлом.

(обратно)

465

Пентеконтера – пятидесятивесельное легкое судно.

(обратно)

466

Стадий – мера длины (178 м).

(обратно)

467

Богиня Нейт – древнеегипетская богиня охоты и войны, покровительница царской власти. Центром культа Нейт был город Саис на северо-западе дельты Нила.

(обратно)

468

Псамметих – здесь: Псамметих Третий, сын Амасиса, последний фараон XXVI династии. Был убит Камбизом в 523 г. до н.э.

(обратно)

469

Систр – древнеегипетская трещотка, состоящая из скобы, на которой были нанизаны металлические пластинки.

(обратно)

470

Амон – древнеегипетский бог ветра и воздуха, отождествлялся также с солнцем – Ра. Изображался в виде человека в высокой короне. Центром культа Амона был город Фивы.

(обратно)

471

Фараон Менес – основатель Первой династии, жил на рубеже III и II тысячелетий до н.э.

(обратно)

472

Сфинкс – у древних египтян – существо с телом льва и головой человека, олицетворение царя или бога солнца.

(обратно)

473

Птах – бог-творец у древних египтян, создавший мир посредством слова. Покровитель ремесел. Особенно почитался в городе Мемфисе.

(обратно)

474

Капитель – венчающая часть колонны, на которой лежал архитрав – поперечная балка.

(обратно)

475

Киренаика – область в Северной Африке, побережье современной Ливии.

(обратно)

476

Бог Гор – сын Осириса и Исиды; Гор почитался как покровитель власти фараона, его земное воплощение. Гор представлялся древним египтянам в виде человека с головой сокола.

(обратно)

477

Богиня Исида – дочь бога воздуха Шу и богини власти Тефнут, жена, и сестра Осириса, мать Гора. Исида считалась покровительницей царской власти, ее символом был иероглиф «трон».

(обратно)

478

Апис – священный бык, божество плодородия. Главным местом его культа был мемфисский храм Птаха (Апис считался его воплощением).

(обратно)

479

«Священному ибису и священному крокодилу…» – У древних египтян всякое божество имело посвященное ему животное, птицу или насекомое. Священный ибис был посвящен богу Тоту, который изображался в виде человека с головой ибиса. Крокодил был посвящен богу Себеку, центром почитания которого был город Ком-Омбо.

(обратно)

480

Ка – по верованиям древних египтян, ка – бестелесный двойник человека, своего рода ангел-хранитель. Когда человек умирал, в загробной жизни он присоединялся к своему ка. Ка гарантировала человеку существование в загробном мире.

(обратно)

481

Храм Аполлона в Бранхидах – общеионийское святилище близ Милета, известно с VII в. до н.э.

(обратно)

482

Гандхара – древняя область за хребтом Гиндукуша близ верховьев Инда, населенная индоарийскими племенами.

(обратно)

483

Нехо – египетский фараон, правивший с 610 по 595 г. до н.э.

(обратно)

484

Дорийцы – одно из четырех основных древнегреческих племен. Согласно общепринятым представлениям, дорийцы переселились в Грецию в XII в. до н.э. В историческое время дорийцы расселялись также на Крите, Родосе, Косе, на южной оконечности Малой Азии, где возникла область Дорида рядом с Карией.

(обратно)

485

Эолийцы – одно из четырех главных племен греческого народа. В древнейшие времена эолийцы были расселены по всей Греции. В исторические времена – в Фессалии и Беотии, а также на побережье Малой Азии в Эолиде и на острове Лесбос.

(обратно)

486

Эритрейское море – Аравийское море.

(обратно)

487

Карийцы – доиндоевропейское племя, обитавшее на юго-западе Малой Азии.

(обратно)

488

Педотриб – наставник мальчиков по физической подготовке у древних греков.

(обратно)

489

Пентатл – пятиборье; в него входили состязания в прыжках в длину, метание диска, бег, борьба и метание копья.

(обратно)

490

Олимпионик – так древние греки называли победителя на Олимпийских играх в каком-либо из состязаний.

(обратно)

491

Таврида – Крым.

(обратно)

492

Пропонтида – Мраморное море.

(обратно)

493

Понт Эвксинский – Черное море.

(обратно)

494

Тутмос – здесь Тутмос Третий (ок. 1483–1450 гг. до н.э.), египетский фараон XVIII династии, проводил активную внешнюю политику.

(обратно)

495

Рамзес Великий – имеется в виду Рамзес Второй (1317–1251 гг. до н.э.), египетский фараон XIX династии. Прославился своими победами в Нубии и над хеттами.

(обратно)

496

Хитон – короткая, до колен, мужская одежда у древних греков с поясом и без рукавов.

(обратно)

497

Хламида – короткий греческий плащ.

(обратно)

498

Парасанг – мера длины (5,5 км).

(обратно)

499

Арура – мера площади (200 кв. м).

(обратно)

500

Петтейя – так в древности назывались шашки.

(обратно)

501

Драхма – греческая серебряная монета (весом около 4,86 г).

(обратно)

502

Горит – футляр для лука.

(обратно)

503

Дедал – мифический искусный художник и строитель из Аттики. Бежал к царю Миносу на Крит и построил там Лабиринт, где поселился Минотавр. Впав в немилость к Миносу, Дедал изготовил крылья из перьев и воска и улетел на них вместе с сыном Икаром в Сицилию. Приблизившись к солнцу, Икар погиб.

(обратно)

504

Истр – река Дунай.

(обратно)

505

Боспор Фракийский – древнее название пролива Босфор.

(обратно)

506

Геллеспонт – древнее название Дарданелл.

(обратно)

507

Мина – мера веса (436 г). Также денежная единица у древних греков, из одной мины чеканили сто драхм, 60 мин составляли один талант.

(обратно)

508

Река Теар – современная река Бунаг Гитсар в европейской части Турции.

(обратно)

509

Река Артеск – современная река Тунджа в европейской части Турции.

(обратно)

510

Стратег – военачальник у древних греков.

(обратно)

511

Река Пирет – современная река Прут, приток Дуная.

(обратно)

512

Река Тирас – ныне река Днестр.

(обратно)

513

Река Борисфен – ныне река Днепр.

(обратно)

514

Меотида – Азовское море.

(обратно)

515

Река Танаис – современная река Донец.

(обратно)

516

Река Оар – современная река Сал.

(обратно)

517

Река Стримон – современная река Струма, протекающая по Болгарии и Греции.

(обратно)

518

Река Гебр – ныне река Марица, протекающая по территории Болгарии и Греции.

(обратно)

519

Талант – здесь мера веса (около 26 кг).

(обратно)

520

Триерарх – командир триеры.

(обратно)

521

Стратег-автократор – военачальник с неограниченными полномочиями.

(обратно)

522

Электр – сплав золота с серебром.

(обратно)

523

Геродот – греческий историк и писатель (годы жизни ок. 484 – 425 г. до н.э.). Родом из Галикарнаса. Геродот путешествовал всю свою жизнь, записывая впечатления от увиденного. Оставил после себя записанные на ионийском диалекте «Изложение событий» в девяти книгах. В своем труде Геродот проследил историю отношений между Персидским царством и греческими государствами.

(обратно)

524

Атарпей – город в Мисии в долине реки Каика.

(обратно)

525

Ападана – возвышенная терраса, на которой возводится царский дворец.

(обратно)

526

Ликия – небольшая область на юго-западном побережье Малой Азии, граничит с Карией.

(обратно)

527

Мисия – область в Малой Азии, граничившая на севере с Фригией Геллеспонтской, на юге – с Лидией, на западе – с Эолидой.

(обратно)

528

Халкидика – полуостров во Фракии, богатый залежами медных руд. «Халкос» – по-гречески медь (отсюда название).

(обратно)

529

Черное земляное масло – нефть.

(обратно)

530

Перевод Мартов В. М., 1995

(обратно)

531

Эпир — небольшое государство на северо-западе Греции.

(обратно)

532

Летосчисление греков. — Смотри греческий календарь.

(обратно)

533

…в храме бога Виноградной Лозы… — так греки часто именовали бога Диониса, покровителя виноделия.

(обратно)

534

…оратор Демосфен произнес свою первую филиппику. — Демосфен (384–322 гг. до н. э.) — самый знаменитый оратор Древней Греции, был непримиримым врагом монархии и, следовательно, Македонии. Последовательно отстаивал в своих речах, направленных против Филиппа, царя Македонии (отсюда — филиппика), свободу и независимость греческих городов — полисов.

(обратно)

535

Панэллинизм — историческая концепция союза греческих городов для организации военного похода против варваров — персов. Концепция противопоставления греков не грекам сформирована философом и оратором Исократом и использована царем Македонии Филиппом II на Коринфском общегреческом конгрессе 338–337 гг. до н. э., создавшем Панэллинский союз во главе с Македонией, объявивший Персии священную войну.

(обратно)

536

Понт Эвксинский — древнегреческое название Черного моря.

(обратно)

537

…как у Афродиты Праксителя. — Афродита — богиня любви и красоты у греков. Пракситель (390–330 гг. до н. э.) — великий скульптор.

(обратно)

538

Абрут — брови.

(обратно)

539

…одна из трех Парок, Лахезис (правильнее Мойр. — Примеч. ред.). — Мойры (греч.), Парки (римск.) — три Парки, или три богини судьбы. Парка — Клото — прядет нить жизни, определяя ее срок, Лахезис — вынимает жребий, который предназначен человеку, и никто и ничто уже не может избежать предназначенной Парками судьбы, так как третья — Атропос — заносит все, что предназначили ее сестры, в свиток. А что занесено в свиток, то неизбежно.

(обратно)

540

…вернуться из царства Аида. — Царство Аида — потусторонний мир, в представлениях древних греков, куда попадают души всех умерших людей.

(обратно)

541

Парфенон — знаменитый и красивейший храм в Афинах, построенный в 447–437 гг. до н. э. архитекторами Иктином и Калликратом. Его строительство и роспись начинал еще Фидий.

(обратно)

542

…от Тира до «Ворот Геракла». — Тир — город на побережье Малой Азии. Ворота Геракла — древнегреческое название Гибралтарского пролива. Иные названия Гибралтара — Геркулесовы столбы; Столбы Мелькарта.

(обратно)

543

…из Мараканды. — Мараканд — современный Самарканд.

(обратно)

544

На авестском языке… — мертвый язык, принадлежащий индоевропейской группе, на котором совершались богослужения поклонников зороастризма — Заратустры.

(обратно)

545

…на огромных конях Посейдона. — В верованиях древних греков Посейдон — бог моря, выезжал в колеснице, запряженной морскими конями, и тогда мог разыграться шторм.


(обратно)

546

…где пасутся большерогие овцы Памира. — Историки Александра называли Памир и Гиндукуш Кавказом. Возможно, Абрут, сын ученого иудея, разбирался в этом лучше; так что для удобства читателя взяты правильные названия. (Примеч. авт.)

(обратно)

547

…Бактрия не является частью Персидской империи… — Ошибка автора Э. Маршалла. Бактрия фактически не была уже самостоятельным царством, почти потеряв свою независимость. И хотя формально управлялась царями, правильнее именовать их наместниками, или сатрапами, так как персидский царь мог вмешиваться в дела Бактрии и смещать неугодившего ему правителя.

(обратно)

548

…сам Митра. — В древних восточных религиях бог солнца, один из главных индоиранских богов.

(обратно)

549

…главы Дельфийской амфиктионии… — Межполисные древнегреческие коалиции классифицируются на три основных типа: амфиктионии — религиозные союзы для защиты святынь; симполитии — объединение населения, живущего на одной территории (прообраз федеративного государства); симмахии — военно-политические союзы.

(обратно)

550

…Сатрап Карии — государство в Малой Азии; находилось под властью персов.

(обратно)

551

…моими гетайрами. — Гетайры («конные друзья») — отряды тяжеловооруженной конницы из представителей македонской знати, иначе — гвардия.

(обратно)

552

Священная Лента Фив — отборный отряд тяжеловооруженных воинов, строившихся фалангой.

(обратно)

553

…семи чудес света, как, например, «висячие сады» Вавилона… — Со времен эллинизма существует традиция выделять семь античных произведений архитектуры и искусства, не имеющих себе равных благодаря неповторимости. Самый древний перечень включает в себя: стены Вавилона; статую Зевса в Олимпии, созданную скульптором Фидием из золота; так называемые «висячие сады» в Вавилоне, ошибочно приписываемые царице Семирамиде; колосса Родосского; египетские пирамиды; мавзолей в Галикарнасе; храм Артемиды в Эфесе, сожженный Геростратом. В более позднее время к семи чудесам света стали относить другие постройки, в частности маяк на острове Фарос в Александрии.

(обратно)

554

Апеллес — выдающийся мастер греческой монументальной живописи второй половины IV века до н. э.; стал придворным художником Александра Македонского.

(href=#r>обратно)

555

…царицей Сыновей Гедона… — в буквальном современном смысле королевой бала. Сыновья Гедона (от hedone (греч.) — удовольствие, наслаждение) — люди, для которых удовольствие — цель жизни.

(обратно)

556

…и Ахилл поссорился с царем… — Имеется в виду эпизод из «Илиады» Гомера; ссора Ахилла с Агамемноном, возглавлявшим греческое войско, из-за наложницы (Брисеиды).

(обратно)

557

Пан — соответствует римскому Фавну; бог — покровитель пастухов, лесной царь, получеловек; изображался с козлиными рогами, копытами и бородой. Довольно похотливое создание.

(обратно)

558

…пиры сибаритов… — Сибарис — греческий город на берегу Тарентского залива. Жители Сибариса считались изнеженными любителями наслаждений; отсюда произошло слово «сибарит».

(обратно)

559

…ходила в бой Бессмертная Семерка… великий Дом Кадма. — Кадм — сын мифического финикийского царя Агенора, пришел в Беотию (область Греции), где основал крепость Кадмею, вокруг которой потом вырос город Фивы. Первый фиванский царь. Впоследствии семь легендарных греческих героев во главе с Адрастом и Полиником приняли участие в походе на Фивы, где царствовал брат Полиника Этеокл. Легенда «Семеро против Фив» нашла отражение в сочинениях великих греческих драматургов Эсхила, Софокла, Еврипида.

(обратно)

560

Оловянные острова — так греки называли Англию.

(обратно)

561

Массилия — современный Марсель.

(обратно)

562

…зятя Дария, Митридата… — греческий перевод неизвестного персидского имени.

(обратно)

563

Пропонтида — так греки называли Мраморное море.

(обратно)

564

…под ударами Борея. — Борей — бог северного ветра.

(обратно)

565

…убить детей Ниобы… — Ниоба — дочь царя Тантала и жена царя Фив Амфиона. У нее было четырнадцать детей, семь сыновей и семь дочерей. Гордясь ими, она смеялась над богиней Лето, родившей только двоих, Аполлона и Артемиду. За это Аполлон и Артемида убили детей Ниобы, поразив их стрелами. Образ Ниобы — символ надменности и страдания.

(обратно)

566

…не верь клятве сводни. — Сводня — хозяйка публичного дома. Но, может быть, здесь лучше сказать «публичной девки».

(обратно)

567

…выступили на Анкиру. — Анкира — современный город Анкара.

(обратно)

568

Солецизм — синтаксическая ошибка.

(обратно)

569

…брат Дария Оксиарт… — Не путать с Оксиартом Бактрийским, отцом Роксаны.

(обратно)

570

…их тараны погубили пентеру. — Пентера — гребное судно с пятью рядами весел.


(обратно)

571

…и тут я догадался, каков был мой ответ. — Этому эпизоду читатель поверит с трудом, хотя борьба и сострадание никогда не ходят рядом. Если бы как Диодор, так и Курций, историки, не засвидетельствовали его истинности, о нем не упоминалось бы в этом романе. В пользу Александра можно сказать то, что ни один из этих историков не считается надежным источником сведений. Автор полагает, что Александр вполне мог бы совершить такую жестокость в разгоряченном от битвы состоянии и опьяненный победой.

(обратно)

572

…«Сын Зевса» и «мой мальчик» звучат похоже — Pai dios и Pai dion.

(обратно)

573

Мегаломания — мания величия.

(обратно)

574

…мы зашагали по богатой, густо населенной территории. — Теперь эта местность представляет собой безлюдную пустыню.

(обратно)

575

…реки Тигр, текущей… параллельно Евфрату. — Это было так во времена Александра. В наше время у этих двух рек одно общее устье.

(обратно)

576

Оксиан — так греки называли Аральское море.

(обратно)

577

Арбелы — современный город Эрбиль в Иране.

(обратно)

578

…поля Элизиума — мифическая страна блаженных на западном краю земли; райские поля, где живут герои, праведники и благочестивые люди.

(обратно)

579

Ваал — семитское божество плодородия. Ведал государственно-культовыми функциями (право, война). Отождествлялся греками с Зевсом.

(обратно)

580

Гекатомпилос — полагают, что это город Дамган.

(обратно)

581

…в Сузах. — Пишется так же, как Сузы (Susa), но, наверное, это Сузия — город Арии. (Примеч. ред.)

(обратно)

582

Туань-Таня. — Имеется в виду Монголия.

(обратно)

583

…из страны, лежащей за Индией. — Этому описанию отвечает страна в долине Иравади, в Бирме, в которой находятся древние залежи сапфиров и рубинов.

(обратно)

584

…жители многолюдной территории. — В настоящее время берега реки Окс (Амударья) представляют собой безлюдную песчаную пустыню.

(обратно)

585

Базары — вероятно, Бухара.

(обратно)

586

…он был среди первых македонцев. — Ошибка автора — Фарнух не был македонянином. (Примеч. ред.)

(обратно)

587

Каспис — сейчас называется Кунар.

(обратно)

588

Акесин и Гидраот — реки Джелам и Чинаб, северные притоки Инда.

(обратно)

589

Река Печали — река Стикс в подземном царстве Аида.

(обратно)

590

…большого притока Вахинды… — из-за перемещения земли и ее вод эта река перестала существовать.

(обратно)

591

Крокалы — современный Карачи.

(обратно)

592

Пустыни Гедросии — современный Белуджистан.

(обратно)

593

…большой кочерге… негоже было ругать маленькую печную трубу. — Это парафраз пословиц: «Кто бы говорил, а ты бы помалкивал», «Горшок над котлом смеется, а оба черны». (Примеч. пер.)

(обратно)

594

Кэрри — приправа из куркумового корня, чеснока и разных пряностей.

(обратно)

595

…Далекому Стрелку — так иногда называли бога Аполлона, которого часто изображали с мощным, далеко разящим луком.

(обратно)

596

Архелай — внук македонского царя Александра I (498–454 гг. до н. э.), впоследствии, с 419 г. до н. э., царь Македонии.

(обратно)

Оглавление

  • Томас КОСТЕЙН ГУННЫ
  •   КНИГА ПЕРВАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   КНИГА ВТОРАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   КНИГА ТРЕТЬЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •   ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  • Анатолий Соловьев Сокровища Аттилы
  •   Из энциклопедии «Британика». Издательство Вильяма Бентона, 1968, т. 2
  •   Часть первая КЛАД ДАКИЙСКИХ ЦАРЕЙ
  •     Глава 1 ТЫСЯЧНИК ЧЕГЕЛАЙ
  •     Глава 2 ИЗМЕНА БЕЗНОСОГО
  •     Глава 3 БЕЛЫЙ ЗАМОК
  •     Глава 4 СМЕРТЬ КОРСАКА
  •     Глава 5 НАПАДЕНИЕ НА ПОТАИСС
  •     Глава 6 ПРИКЛЮЧЕНИЯ В ПОМИНАЛЬНОМ ХРАМЕ
  •     Глава 7 ЗАБРОШЕННЫЙ ДВОРЕЦ
  •     Глава 8 ПОДЗЕМЕЛЬЕ
  •     Глава 9 ТАЙНЫЕ БРАТЬЯ
  •     Глава 10 ВТОРОЕ ВИДЕНИЕ ЮРГУТА
  •     Глава 11 СОКРОВИЩА ДАКИЙСКИХ ЦАРЕЙ
  •     Глава 12 БЕГСТВО ИЗ НИЖНЕГО ДВОРЦА
  •     Глава 13 СЫН
  •   Часть вторая СЫН ГУННА
  •     Глава 1 ДРАКА
  •     Глава 2 ВЕЛИКАЯ ТАЙНА
  •     Глава 3 МЕСТЬ
  •     Глава 4 САРМАТЫ
  •     Глава 5 ВЕРХОВНЫЙ ЖРЕЦ
  •     Глава 6 БОЙ
  •     Глава 7 ДОРОГИ СУДЬБЫ
  •     Глава 8 ВЕЛИКИЙ РИМЛЯНИН И ВЕЛИКИЙ ГУНН
  •     Глава 9 МЕСТЬ ГУННОВ
  •     Глава 10 ВОЖДИ ГУННОВ
  •     Глава 11 ХОЛМ АТТИЛЫ
  •   Часть третья ЗОЛОТОЕ КРЕСЛО
  •     Глава 1 ГИБЕЛЬ САРМАТОВ
  •     Глава 2 ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДИОРА ВО ДВОРЦЕ
  •     Глава 3 ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДИОРА В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
  •     Глава 4 БОЙ ДИОРА С ГОТАМИ
  •     Глава 5 ЗОЛОТОЕ КРЕСЛО
  •     Глава 6 СМЕХ АТТИЛЫ
  •     Глава 7 НЕДОБРЫЙ ВЗГЛЯД
  •     Глава 8 МАГИСТР РУФИН
  •     Глава 9 ЗАВЕТЫ ОТЦОВ
  •     Глава 10 ЗОВ КРОВИ
  •     Глава 11 ОСТАТЬСЯ БЕЗВЕСТНЫМ
  •   Часть четвертая СОКРОВИЩА АТТИЛЫ
  •     Глава 1 НОЧНОЙ БОЙ
  •     Глава 2 ШТУРМ БЕЛОГО ЗАМКА
  •     Глава 3 ГНЕВ АТТИЛЫ
  •     Глава 4 ДАЖЕ МУДРЕЦЫ ОШИБАЮТСЯ
  •     Глава 5 СЫН ДИОРА
  •     Глава 6 ГИБЕЛЬ ТЫСЯЧИ ДЖИЗАХА
  •     Глава 7 СОКРОВИЩА АТТИЛЫ
  •     Глава 8 КАТАЛАУНСКАЯ БИТВА
  •     Глава 9 МЕСТО, ГДЕ ОТДЫХАЮТ БОГИ
  •   КОММЕНТАРИИ
  •   ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И ДЕЯНИЙ АТТИЛЫ — ВОЖДЯ ГУННОВ
  • ЦАРЬ ГОРЫ, или ТАЙНА КИРА ВЕЛИКОГО
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ
  •   1. КНИГА КPATOHA МИЛЕТСКОГО
  •     КАК Я СОБИРАЛСЯ УБИТЬ ЦАРЯ ПЕРСОВ КИРА И КАК КИР СПАС ОТ СМЕРТИ МЕНЯ САМОГО
  •     КАК ЦАРЬ КИР СПАС ЦАРЯ МИДИИ АСТИАГА ОТ УНИЖЕНИЯ И СМЕРТИ, А ЕГО СТРАНУ — ОТ ГУБИТЕЛЬНЫХ МЕЖДОУСОБИЦ
  •     КАК ЦАРЬ КИР СПАС ЦАРЯ ЛИДИИ КРЕЗА ОТ ОГНЯ, А ЕГО МАЛОЛЕТНЕГО СЫНА — ОТ НЕМОТЫ
  •     КАК ЦАРЬ КИР УБЕРЕГ ИОНИЮ ОТ СПАРТАНСКОЙ СПЕСИ, СТРАНЫ ВОСТОКА — ОТ БУЙСТВА ДИКИХ ВАРВАРОВ, А ВАВИЛОНСКОЕ ЦАРСТВО — ОТ ГНЕВА БОГОВ
  •     КАК УМЕР ЦАРЬ КИР
  •   2. КНИГА АДДУНИБА
  •   3. КНИГА ШЕТА
  •   4. КНИГА ГИСТАСПА, АХЕМЕНИДА
  •   5. КНИГА ЖАВОРОНКА
  •   КОММЕНТАРИИ
  •   ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И ПРАВЛЕНИЯ КИРА ВЕЛИКОГО
  • Гисперт Хаафс Ганнибал. Роман о Карфагене
  •   Аннибал (Ганнибал) Биографическая справка
  •   Гисперт Хаафс Ганнибал. Роман о Карфагене
  •     Пролог
  •     Глава I Возвращение в Карт-Хадашт
  •     Глава 2 Гамилькар
  •     Глава 3 Изида
  •     Глава 4 Ганнон
  •     Глава 5 Тзуниро
  •     Глава 6 Илан — Матос — Наравас
  •     Глава 7 Столбы Мелькарта
  •     Глава 8 Барка
  •     Глава 9 Договор Гадзрубала
  •     Глава 10 Заканта
  •     Глава 11 Между небом и землей
  •     Глава 12 Глаз Мелькарта
  •     Глава 13 Ганнибал
  •     Глава 14 Голова
  •     Глава 15 Миротворец
  •     Эпилог
  • Гай Юлий Цезарь
  •   Молодой Цезарь
  •     ПРОЛОГ
  •     Часть первая
  •       Глава 1 МОЯ СЕМЬЯ
  •       Глава 2 УЛИЧНАЯ СЦЕНА
  •       Глава 3 ВВЕДЕНИЕ В ПОЛИТИКУ
  •       Глава 4 СТЫЧКА НА ФОРУМЕ
  •       Глава 5 ПАДЕНИЕ РИМА
  •       Глава 6 ВОЗВРАЩЕНИЕ МАРИЯ
  •       Глава 7 КОНЕЦ МАРИЯ
  •       Глава 8 ПОБЕДА СУЛЛЫ
  •       Глава 9 СПАСЕНИЕ
  •     Часть вторая
  •       Глава 1 ЦАРЬ ВИФИНИЙ
  •       Глава 2 ВОЗВРАЩЕНИЕ В ИТАЛИЮ
  •       Глава 3 ПЕРВЫЕ ШАГИ В ПОЛИТИКЕ
  •       Глава 4 ПИРАТЫ
  •       Глава 5 ВОЗВРАЩЕНИЕ В РИМ
  •       Глава 6 ПОМПЕЙ И КРАСС
  •       Глава 7 НАДГРОБНЫЕ РЕЧИ
  •     Часть третья
  •       Глава 1 ХРАМ В ГАДЕСЕ[243]
  •       Глава 2 ПОМПЕЙ И ЛУКУЛЛ
  •       Глава 3 ЗАГОВОР
  •       Глава 4 УСПЕХИ И НЕУДАЧИ
  •       Глава 5 ВЕЛИКИЙ ПОНТИФИК
  •       Глава 6 ДЕЛО РАБИРИЯ
  •       Глава 7 КАТИЛИНА УЕЗЖАЕТ ИЗ РИМА
  •       Глава 8 ОСУЖДЕНИЕ ЗАГОВОРА
  •     Часть четвёртая
  •       Глава 1 БЕСПОРЯДКИ
  •       Глава 2 СКАНДАЛЫ
  •       Глава 3 НАМЕСТНИК В ИСПАНИИ
  •       Глава 4 ВЫБОРЫ КОНСУЛА
  •       Глава 5 КОНСУЛ
  •       Глава 6 ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ
  •   Император Цезарь
  •     ПРОЛОГ
  •     Часть первая
  •       Глава 1 МОЁ ПРИБЫТИЕ В ГАЛЛИЮ
  •       Глава 2 ПЕРВАЯ БИТВА
  •       Глава 3 ПОКРОВИТЕЛЬ ГАЛЛОВ
  •       Глава 4 РОЖДЕНИЕ АРМИИ
  •       Глава 5 ВОЙНА С БЕЛГАМИ
  •       Глава 6 РИМСКИЕ ПРОБЛЕМЫ
  •       Глава 7 ПЛОДОТВОРНЫЕ ВСТРЕЧИ
  •       Глава 8 УСПЕХИ НА ЗАПАДЕ
  •       Глава 9 ИЗБИЕНИЕ ГЕРМАНЦЕВ И ВЫСАДКА В БРИТАНИИ
  •       Глава 10 ЗНАКИ БЕДЫ
  •       Глава 11 СОБИРАЕТСЯ ШТОРМ
  •       Глава 12 ВЕЛИКОЕ ГАЛЛЬСКОЕ ВОССТАНИЕ
  •       Глава 13 РЕШАЮЩИЙ МОМЕНТ
  •       Глава 14 ГАЛЛИЯ УМИРОТВОРЕНА
  •     Часть вторая
  •       Глава 1 ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА
  •       Глава 2 ЗАВОЕВАНИЕ ИТАЛИИ
  •       Глава 3 КОРОТКИЙ ВИЗИТ В РИМ
  •       Глава 4 ИСПАНИЯ, МАССИЛИЯ, АФРИКА
  •       Глава 5 НАЧАЛО ВОЙНЫ В ГРЕЦИИ
  •       Глава 6 БОЛЬШИЕ ТРУДНОСТИ И ПОРАЖЕНИЯ
  •       Глава 7 НА ФАРСАЛ
  •       Глава 8 ПОБЕДА И ПРЕСЛЕДОВАНИЕ ВРАГА
  •       Глава 9 ПРИБЫТИЕ В ЕГИПЕТ
  •       Глава 10 АЛЕКСАНДРИЙСКАЯ ВОЙНА
  •       Глава 11 АЗИЯ И ИТАЛИЯ
  •       Глава 12 АФРИКА И РИМ
  •       Глава 13 МУНД
  •       Глава 14 ЗАКЛЮЧЕНИЕ
  •   ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И ДЕЯНИЙ ГАЯ ЮЛИЯ ЦЕЗАРЯ
  •   ОБ АВТОРЕ
  • Михаил Ишков НАВУХОДОНОСОР
  •   Часть I Восхождение
  •     Глава I
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Часть II Власть
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Часть III Бич божий
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Эпилог
  • Виктор Поротников Дарий
  •   Часть первая
  •     Глава первая Подозрения старого Арсама
  •     Глава вторая Брат и сестра
  •     Глава третья Воцарение Бардии
  •     Глава четвертая Атосса
  •     Глава пятая Вещий сон
  •     Глава шестая Прексасп
  •     Глава седьмая Феддима
  •     Глава восьмая Тревожные слухи
  •     Глава девятая Заговор
  •     Глава десятая Убийство в крепости Сикайавати
  •     Глава одиннадцатая Споры о власти
  •     Глава двенадцатая Гаремные страсти
  •     Глава тринадцатая Нидинту-Бел
  •     Глава четырнадцатая В месяце нисанну
  •     Глава пятнадцатая Мартия, сын Чичихриша
  •     Глава шестнадцатая Битва при Кундуруше
  •     Глаза семнадцатая Битва при Рахе
  •     Глава восемнадцатая Битва у горы Парга
  •     Глава девятнадцатая Битва при Патиграбане
  •     Глава двадцатая Араха, сын Халдиты
  •     Глава двадцать первая Битва при Аутиаре
  •     Глава двадцать вторая Атамаита
  •   Часть вторая
  •     Глава первая Саки-тиграхауда[449]
  •     Глава вторая Сатрап Оройт
  •     Глава третья Ширак
  •     Глава четвертая И продолжалась битва…
  •     Глава пятая Смерть Статиры
  •     Глава шестая Скунха
  •     Глава седьмая Силосонт, сын Эака
  •     Глава восьмая Поход на Хиос
  •     Глава девятая Интаферн
  •     Глава десятая Арианд
  •     Глава одиннадцатая Скилак из Карианды
  •     Глава двенадцатая Гистией и Артафрен
  •     Глава тринадцатая Персеполь
  •     Глава четырнадцатая Совет Атоссы
  •     Глава пятнадцатая Мандрокл-самосец
  •     Глава шестнадцатая Шестьдесят узлов
  •     Глава семнадцатая Сбывшееся пророчество
  •     Глава восемнадцатая Письмена под волосами
  •     Глава девятнадцатая «Дарий, помни об афинянах!»
  •     Глава двадцатая Поход Мардония
  •     Глава двадцать первая Поход Датиса и Артафрена
  • Эдисон Маршалл «Победитель»
  •   Персонажи, действующие в романе
  •   Глава 1 НЕБЕСНЫЕ ЗНАМЕНИЯ
  •   Глава 2 ЗНАМЕНИЯ И СОБЫТИЯ
  •   Глава 3 ПОБЕДА И ОПАСНОСТЬ
  •   Глава 4 ИСС И ДРЕВНИЙ ТИР
  •   Глава 5 ПРИОБРЕТЕНИЯ И УТРАТЫ
  •   Глава 6 ГИБЕЛЬ ПЕРСИДСКОЙ ИМПЕРИИ
  •   Глава 7 КРАСНЫЙ ПРИЛИВ
  •   Глава 8 ИНДИЯ
  •   Глава 9 ТЕНИ И ПРИЗРАКИ
  •   Глава 10 ПОЛЕТ ФУРИЙ
  •   Глава 11 ЦАРИЦА РОКСАНА
  •   Греческий календарь
  •   Хронология жизни и царствования Александра Македонского
  • *** Примечания ***